Рассказы
Маленький господин Фридеман
Паяц
Тобиас Миндерникель
Луизхен
Платяной шкаф
Дорога на кладбище
Тристан
Gladius Dei
Алчущие
Тонио Крёгер
Вундеркинд
Счастье
У пророка
Фьоренца
Тяжелый час
Железнодорожное злоключение
Как дрались Яппе и До Эскобар
Смерть в Венеции
Оглавление
Примечания
Текст
                    ГОСУДАРСТВЕННОЕ
ИЗДАТЕЛ ЬСТВ О
ХУДОЖЕСТВЕННОЙ
Л Й'ТЕР АТУ-.Р Ы


ом ас МАНН с о ) i а -и м г ж о ж а / GN Под редакцией Н. Н. ВИЛЬМОНТА а Б. Л. СУЧКОВА Государственное издательство ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ Москва 19 6 0
омас МАНН СО я-ние соти-не-нии ТОМ СЕДЬМОЙ РАССКАЗЫ Переводи с немецкого 1 SD Государственное издательство ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ Москва 1960
THOMAS MANN ERZÄHLUNGEN 1896-1911 Примечания Р. МИЛЛЕР-БУДНИЦКОЙ
РАССКАЗЫ
РАЗОЧАРОВАНИЕ Признаюсь, речи этого странного господина при- вели меня в полное замешательство, и я опасаюсь, что и сейчас еще не в состоянии буду передать их таким образом, чтобы они на других подействовали так же, как в тот вечер — на меня самого. Быть может, их воздействие объясняется единственно той странной откровенностью, с которой высказался передо мной совершенно незнакомый человек. В осенний день, около полудня, на площади св. Марка, этот незнакомец впервые привлек мое внимание месяца два назад. На обширной площади народу было совсем немного; поверх пестрого, вол- шебного здания, пышные, сказочные очертания и зо- лотые украшения которого пленительно-ясно обрисо- вывались на фоне бледного, светло-голубого неба, реяли флаги, колеблемые легким морским ветерком; как раз перед главным входом молодую девушку, рассыпавшую зерна маиса, окружило несметное мно- жество голубей, и со всех сторон туда же слетались новые стайки. Зрелище несравненно лучезарной, ли- кующей красоты. Вот тогда я встретился с ним, и теперь, в то время как я пишу, он необыкновенно отчетливо стоит у меня перед глазами. Он едва достигал среднего роста и ша- гал быстро, слегка сутулясь, обеими руками придер- живая трость на спине. На нем был черный котелок, светлое летнее пальто и темные брюки в полоску. 7
Почему-то я принял его за англичанина. Ему могло быть лет тридцать, а то и все пятьдесят. Лицо с не- сколько утолщенным носом и серыми усталыми гла- зами было гладко выбрито, вокруг рта постоянно играла непонятная, растерянная улыбка. Лишь время от времени он, вскидывая брови, обводил пытливым взглядом все вокруг, а затем снова потуплялся, бор- мотал про себя несколько слов, покачивал головой и усмехался. Так он упорно расхаживал по площади. С той поры я наблюдал его изо дня в день — ведь он, по-видимому, только тем и занимался, что в хоро- шую ли, в дурную ли погоду, до и после полудня три- дцать, если не пятьдесят раз подряд прохаживался взад и вперед по площади, всегда один, всегда все с той же странной повадкой. В тот вечер, который я имею в виду, на площади играл военный оркестр. Я сидел за одним из столи- ков, которыми заставлена часть площади перед кафе Флориани, и когда, по окончании концерта, толпа, до того времени сплошными потоками двигавшаяся в раз- ных направлениях, начала редеть, незнакомец, как всегда улыбаясь с отсутствующим видом, сел за один из освободившихся подле меня столиков. Время шло, вокруг становилось все тише, всюду, куда ни обращался взгляд, столики уже опустели. Лишь изредка мимо нас ленивым шагом проходил кто-нибудь; величавая тишина снизошла на площадь, небо покрылось звездами, над великолепным в своей театральности фасадом собора св. Марка стояла ущербная луна. Сидя спиной к соседу, я читал газету и уже со- брался было оставить его одного, как вдруг мне при- шлось изменить позу и сесть вполоборота к нему; ибо если до той минуты он даже легким шорохом не да- вал знать о своем присутствии, теперь он заговорил. — Вы впервые в Венеции, сударь? — спросил он на дурном французском языке; а когда я попытался, как умел, ответить ему по-английски, он перешел на безукоризненную немецкую речь, говоря тихим, хри- пловатым голосом и часто покашливая, чтобы сде- лать его чище. 8
— Вы все это видите впервые? И оно оправдала ваши ожидания? Быть может, даже превзошло их? А! Вы не воображали всего этого более прекрасным? Правда? Вы говорите так не только для того, чтобы казаться счастливым и достойным зависти? А! — Он откинулся на спинку стула и вперил в меня взгляд, часто моргая; выражение его лица было совершенна непонятно мне. Наступившая вслед за тем пауза оказалась дли- тельной, и, не зная, как продолжить этот странный разговор, я снова собрался было встать, но он то- ропливо подался вперед. — Знаете ли вы, сударь, что такое разочарова- ние?— спросил он тихо и значительно, обеими ру- ками упираясь в свою палку. — Не то что неуспех, неудачи в мелочах, в частностях, а великое, всеобъем- лющее разочарование, то разочарование, которое человеку доставляет совокупность всего, вся жизнь? Вам, наверно, оно неведомо. А мне оно сопутствовала с юных лет, оно-то и сделало меня одиноким, несча- стным и несколько чудаковатым, я этого не отри- цаю... Разве вы могли бы сразу понять меня, сударь? Но, пожалуй, поймете, если я попрошу вас внима- тельно послушать меня минуты две. Ведь если только это возможно высказать, оно будет сказано быстро. Разрешите мне упомянуть, что я вырос в крохот- ном городишке, в пасторском доме, в невообразима опрятных комнатах которого все дышало старомод- ным, патетическим, педантски-ученым оптимизмом, ца- рила атмосфера своеобразной проповеднической рито- рики, — атмосфера тех обозначающих добро и зло,, прекрасное и уродливое высоких слов, которые я так ненавижу, потому что, быть может, они, они одни по- винны в моем страданье. Вся жизнь слагалась для меня из высоких слов, ведь я ничего не знал о ней, кроме тех необъятных, беспредметных предвестий, которые порождались во мне этими словами. От людей я ждал божественна благого и омерзительно дьявольского; от жизни я ждал пленительно-прекрасного и чудовищного и весь 9
был охвачен страстным желанием все это испытать; глубоко и тревожно томился я по беспредельной дей- ствительности, по неведомым, безразлично каким пе- реживаниям, по опьяняюще волшебному счастью и несказанному, невообразимо жестокому страданию. Мне, сударь, со скорбной ясностью запомнилось первое разочарование моей жизни, и я прошу вас от- метить, что оно было вызвано не крушением прекрас- ной надежды, а некиим бедствием. Я был почти еще ребенком, когда ночью в родительском доме вспыхнул пожар. Огонь распространился коварно, исподтишка, весь небольшой нижний этаж до самой двери в мою комнату был охвачен пламенем, оно уже добиралось до лестницы. Я первый увидел его и твердо знаю, что тотчас помчался по всему дому, неумолчно вопя: «А ведь горит! А ведь горит!» Я совершенно точно помню этот возглас, и я знаю также, каким чувством он был у меня исторгнут, хотя в ту минуту я вряд ли осознавал это чувство. «Это и есть пожар — то, что я сейчас переживаю! — такое у меня тогда было ощу- щение. Разве он не страшнее? Это все?» Видит бог, дело было нешуточное; дом сгорел до основания, мы все едва спаслись от гибели, меня са- мого сильно изувечило. Также неверно было бы ска- зать, что мое воображение, предварив события, на- рисовало мне пожар родительского дома в более ужасающем виде. Но смутная догадка, неясное пред- ставление о чем-то неизмеримо более страшном уже ранее жило во мне, и по сравнению с ним действи- тельность показалась мне бледной. Пожар был пер- вым моим сильным переживанием; оно разочаровало меня в некоей чудовищной надежде. Не бойтесь, что я буду рассказывать вам о каж- дом из моих разочарований в отдельности. Я ограни- чусь немногим и скажу, что те великие ожидания, ко- торые я возлагал на жизнь, я с пагубным усердием питал тысячами книг: творениями поэтов. Ах, я на- учился ненавидеть их, этих поэтов, исписывающих все стены своими высокими словами, которые они, будь на то их воля, начертали бы в небесах, взяв для этого кедр и окунув его в горловину Везувия, тогда как я, 10
наоборот, способен воспринимать любое высокое слово только как ложь или как издевку! Восторженные поэты пели мне, что язык челове- ческий беден, увы и ах, беден. О нет, сударь! Язык, думается мне, богат, невероятно богат по сравнению со скудостью и ограниченностью жизни. Боль имеет свой предел: для боли физической — это потеря со- знания, для боли душевной — отупение; со счастьем обстоит не иначе! Но потребность человека в общении изобрела звуки, обманом переносящие нас за эти пределы. Во мне самом ли тут дело? Неужели только у меня от определенных слов дрожь пробегает по спинному хребту и мне смутно чудятся переживания, которых вообще не бывает? Я вступил в пресловутую жизнь полный этой жажды одного, одного-единственного переживания, которое отвечало бы моим великим надеждам. Видит бог, оно не стало моим уделом! Я много странство- вал, задавшись целью посетить самые прославленные места на свете, узреть те творения искусств, вокруг которых человечество пляшет под звуки самых пыш- ных слов; я стоял перед ними и говорил себе: «Да, это прекрасно. И все-таки: разве это не может быть еще прекраснее? Это все?» Я не способен воспринимать вещественное. Этим, быть может, все сказано. Где-то в горах, уж не помню где именно, я однажды стоял у глубокого ущелья. Скалистые стены его были голы, отвесны, внизу гор- ный поток бурлил среди каменных глыб. Я смотрел вниз и думал: «А что, если я сорвусь?» Но я обладал достаточным опытом, чтобы ответить: «Случись это, я, падая, сказал бы себе: теперь ты катишься в про- пасть, теперь это факт! Что же это, в сущности, та- кое?» Поверите ли вы, я пережил достаточно, чтобы иметь право кое-что высказать на сей счет! Некогда я любил девушку — нежное, прелестное создание; я с радостью предложил бы ей руку и взял бы под свою защиту, но она меня не любила, это не удиви- тельно, и другому довелось стать ее защитником... //
Есть ли переживание более скорбное? Пытка более ужасная, чем это горькое страдание, жестоко смешан- ное со сладострастием? Много ночей лежал я с открытыми глазами, и печальнее, мучительнее всего остального была неотвязная мысль: «Это и есть вели- кая скорбь? То, что я сейчас переживаю! Что же это,, в сущности, такое?» Нужно ли рассказывать вам и о моем счастье? Ибо и счастье тоже меня разочаровало... Нет, не нужно: ведь все это — топорные примеры, которые не пояснят вам, что разочаровала меня вся жизнь в це- лом, в совокупности, весь ее заурядный, неинтерес- ный и вялый ход; вот чем я разочарован, разочарован неизбывно. «Что такое, — пишет однажды Вертер, — человек, этот прославленный полубог? Разве силы не изме- няют ему именно тогда, когда они ему всего нужнее? А когда его окрыляет восторг или теснит скорбь,— разве не останавливают его и не возвращают ему тус- клое, холодное сознание именно в тот миг, когда он мечтал слиться с бесконечностью?» .Я часто вспоминаю день, когда увидал море впер- вые. Море велико, море огромно, я с берега вперял в него взгляд и надеялся на освобождение — но там вдали был горизонт. Почему меня замыкает гори- зонт? Я ждал от жизни бесконечного. Быть может, мой горизонт более узок, чем гори- зонт других людей? Я уже говорил, я не способен вос- принимать вещественное. Или, быть может, я слиш- ком остро его воспринимаю? Слишком скоро вы- дыхаюсь? Слишком быстро пресыщаюсь? Познаю счастье и горе только в самой низшей их степени, только в разреженном виде? Я этого не думаю; и не верю людям, менее всего верю тем, кто перед лицом жизни вторит высоким сло- вам поэтов, — это трусость и ложь! Впрочем, случа- лось ли вам, сударь, приметить следующее: есть люди, столь суетные и столь жадно алчущие высокого ува- жения и тайной зависти окружающих, что они лживо уверяют, будто в их жизни прозвучали только высо- кие слова счастья, но не страдания? 12
Смеркается, и вы уже едва слушаете меня; по- этому я хочу сегодня еще раз признаться себе в том, что и я, я сам некогда пытался лгать, чтобы -перед самим собой и другими выставить себя счастливым. Но уже немало лет прошло с того времени, как эта суетность рухнула и я стал одиноким, несчастным и несколько чудаковатым, я этого не отрицаю. Мое любимое занятие — по ночам созерцать звезд- ное небо; ведь это наилучший способ отвлечься от земли и от жизни, не так ли? И, быть может, прости- тельно, что я при этом всячески стараюсь сохранить хотя бы мои былые надежды? Мечтать об освобо- жденной жизни, в которой великие предвестия стали бы реальностью, не оставляя мучительного осадка разочарования? О жизни, в которой уже не было бы горизонта? Я мечтаю об этом и дожидаюсь смерти. Ах, я уже так хорошо ее знаю: смерть — это последнее разоча- рование! «Это и есть смерть? — скажу я себе в по- следнюю минуту. — То, что я сейчас переживаю? Что же это, в сущности, такое?» Но на площади уже посвежело, сударь, это я спо- собен ощутить, хе-хе! Разрешите почтительнейше от- кланяться! Прощайте! 1896
МАЛЕНЬКИЙ ГОСПОДИН ФРИДЕМАН Виною всему была кормилица. Напрасно госпожа консульша Фридеман, едва ощутив подозрение, уве- щевала ее бороться с этим пороком. Напрасно этойг особе, кроме питательного пива, ежедневно подносили еще по стаканчику красного вина. Оказывается, она не гнушалась даже спиртом, заготовленным для спир- товки, и, прежде чем ее рассчитали, прежде чем на- шли другую, — несчастье свершилось. Когда мать с тремя дочками-подростками вернулась с прогулки домой, маленький Иоганнес, которому едва ли был месяц от роду, лежал на полу, свалившись с пеле- нального стола, и безнадежно-тихо кряхтел, а корми- лица стояла рядом, осоловело уставившись на него.. Доктор, бережно и настойчиво исследовавший ма- ленькое, судорожно корчившееся тельце, принял оза- боченный, очень озабоченный вид, три сестрички всхлипывали, забившись в угол, а мать в сердечной, своей тоске громко молилась. Бедная женщина еще носила дитя под сердцем, когда от столь же внезапного, сколь и неизлечимога недуга скоропостижно скончался ее супруг — нидер- ландский консул; что-то в ней надломилось, она во всем изверилась и теперь не надеялась сохранить маленького Иоганнеса. Но спустя два дня доктор, об- надеживающе пожимая ей руку, объявил, что непо- средственная угроза миновала, легкое сотрясение мозга, а это главное, прошло, что явствует хотя бы из 14
взгляда ребенка, отнюдь не бессмысленно остановив- шегося, как вначале... Разумеется, надо запастись, терпением, проследить за дальнейшим ходом... и упо- вать на лучшее... да, уповать на лучшее... Серый дом с двускатной островерхой крышей, в ко- тором проходило детство Иоганнеса Фридемана, был расположен у северных ворот старинного торгового го- родка. Из просторных сеней, выстланных каменными плитами, наверх вела лестница с белыми деревян- ными перилами. В гостиной на втором этаже шпа- леры были затканы поблекшими от времени ланд- шафтами, а вокруг тяжелого стола красного дерева, покрытого пунцовой бархатной скатертью, чинна стояли кресла с жесткими прямыми спинками. В детстве он часто сиживал здесь у окна, за ко- торым цвели прелестные цветы, сиживал, примостив- шись на низенькой скамеечке, у ног матушки, созер- цая ее, разделенные ровным пробором, седые волосы и нежное доброе лицо, вдыхая едва слышный аромат, всегда исходивший от нее, и, затаив дыхание, внимал волшебной сказке. А не то Иоганнес разглядывал портрет отца, господина с приветливым лицом и се- дыми бакенбардами. Он на небе, говорила матушка, и ждет их всех к себе. За домом был маленький сад, где они проводили- летом добрую половину дня, невзирая на приторно- сладкий чад, доносившийся с расположенного побли- зости сахарного завода. Старый суковатый орешник рос там, и маленький Иоганнес обыкновенно сидел б его тени, на низком деревянном креслице, и грыз орехи, а мать и три его уже взрослые сестры распо- лагались под серым парусиновым тентом. Но глаза матери часто отрывались от рукоделия, чтобы с пе- чальною ласкою скользнуть по ребенку. Он не был хорош собою, маленький Иоганнес,, с его острой высокой грудью, выпуклой спиной и не- соразмерно длинными, тощими руками, и когда он, вот так прикорнув на креслице, ловко и проворно грыз орехи, то являл собой достаточно странное* 15
зрелище. Но у него были узкие, безукоризненно изящ- ные ноги и кисти рук, большие золотистые глаза, нежно очерченный рот, русые волосы. И хотя лицо Иоганнеса было так жалостно сдавлено плечами, его можно было назвать почти красивым. Когда мальчику исполнилось семь лет, его опре- делили в школу — теперь годы потекли быстро и од- нообразно. Каждый день с забавной важностью, так часто отличающей горбунов, вышагивал он мимо ост- роверхих зданий и лавок в старую школу с готиче- скими сводами, а дома, приготовив уроки, то ли чи- тал свои книжки в нарядных, пестрых переплетах, то ли возился в садике, в то время как сестры помогали по хозяйству прихварывавшей матери. Они выезжали и в свет — семейство Фридеманов принадлежало к сливкам городского общества, однако замуж де- вицы, увы, не выходили, ибо были небогаты и доста- точно дурны собой. Иоганнесу тоже случалось получать приглашения от своих сверстников, но общение с ними не сулило ему больших радостей. Он не мог принимать участия в их играх, они же в его присутствии всегда испыты- вали какую-то напряженную неловкость, и поэтому настоящая дружба не завязывалась. Пришло время, и на школьном дворе, при Иоган- несе, часто стали заводить разговоры определенного свойства. Настороженно, раскрыв глаза, выслушивал он пылкие излияния, касающиеся той или иной де- вочки, и молчал. «Пусть другие только и думают что о девчонках, — говорил он себе, — для меня это недо- ступно, так же как метание мяча и гимнастические упражнения». Порою он испытывал грусть, но посте- пенно свыкся с тем, что должен жить сам по себе, не разделяя интересов других мальчиков. И все же случилось, что Иоганнес — шестнадцать лет от роду было ему тогда — влюбился в девочку, в свою сверстницу. Это была сестренка его соуче- ника — светловолосое, необузданно-резвое создание, и познакомились они у ее брата. Вблизи нее Исган- 16
нес чувствовал какое-то странное стеснение, а ее на- рочитая ласковость причиняла ему подлинное стра- дание. Как-то раз летним вечером он одиноко прогули- вался по городскому валу, когда из-за куста жасмина до него донесся шепот: на скамейке сидела та самая девочка рядом с рослым рыжим юнцом, хорошо зна- комым Иоганнесу. Рыжий обнял девочку и поцеловал ■ее в губы, а она, хихикая, возвратила ему поцелуй. Увидев это, Иоганнес Фридеман отвернулся и краду- чись пошел прочь. Его голова глубже обычного ушла в плечи, руки тряслись, резкая щемящая боль подкатила от сердца к горлу. Но он совладал с ней, заставил себя вы- прямиться, насколько это было в его силах. «Ладно,— сказал он себе. — Кончено! Никогда больше не стану терзаться ничем подобным. Другим оно дает насла- ждение и радость, мне приносит только скорбь и страдание. С меня хватит! Сыт по горло! Баста!» Благое решение! Иоганнес отрекался, отрекался раз и навсегда... Он вернулся домой к своим книгам, к своей скрипке, на которой научился играть, хотя ему мешала острая, выпирающая грудь. Семнадцати лет он распростился со школой и за- нялся коммерцией, как занимались ею испокон века все люди его круга, и поступил учеником в лесопро- мышленное предприятие господина Шлифогта, распо- ложенное внизу у реки. С ним обращались мягко, он со своей стороны был покладист, предупредителен, и так, мирной чредой шло время. Но когда ему испол- нился двадцать один год, умерла после тяжкой бо- лезни его мать. Это было большим горем для Иоганнеса Фриде- мана. Он долго не расставался с ним... Он упивался им, отдавался ему, как счастью, растравлял бесчис- ленными воспоминаниями детства, копил его, как ску- пец,— первое свое жизненное потрясение. Но разве жизнь не хороша, даже если она складывается для нас так, что ее не назовешь «счастливой»!-Иоганиес 2 Т. Майн, т. 7 J7
Фридеман понял это и любил жизнь. Никто не знает, скольких душевных сил стоило ему, отрекшемуся от высшего, даруемого жизнью счастья, искренне наслаждаться доступными ему радостями« Прогулка весною в пригородном саду, поющая птица, душистый цветок —можно ли не быть благодарным жизни и за это? И то, что образованный человек острее восприни- мает все прекрасное, более того, что само образова- ние—прекрасно, и это понял Иоганнес и стремился стать образованным человеком. Он любил музыку и не пропускал ни одного концерта из тех, что устраи- вались в его городке. Иоганнес и сам был не прочь помузицировать и научился играть на скрипке, ра- дуясь, когда дело шло на лад, каждому красивому, мягкому звуку, хотя сам при этом являл очень стран- ное зрелище. О« читал запоем и постепенно воспитал в себе ли- тературный вкус, которого, правда, никто в городе с ним не разделял. Он был осведомлен обо всех лите- ратурных новинках как на родине, так и за границей, умел смаковать ритм и дразнящую прелесть стиха, отдаваться во власть интимного настроения изыскан^ ной новеллы... Да, пожалуй, можно сказать, что он был эпикурейцем! Он научился воспринимать как радость любое явление жизни, понял, что их нельзя подразделять на счастливые и несчастливые. Он дорожил любым своим ощущением, настроением и равно лелеял их — мрач-* ные и светлые, даже несбывшиеся желания, даже тоску. Он любил тоску ради нее самой и говорил себе, что, когда надежды сбываются, все лучшее ос- тается позади. Разве сладко-щемящие, смутные, то- мительные надежды и ожидания тихого весеннего вечера не богаче радостью, чем осуществленные по« сулы лета? Да, конечно же он был эпикурейцем, ма- ленький господин Фридеман! Впрочем, этого, вероятно, не знали люди, кланяв- шиеся ему на улице с тем приветливо-сочувственным видом, к которому он привык издавна. Они не знали, что маленький горбатый человечек, с уморительной 18
важностью выступавший в своем светлом сюртуке и лоснящемся цилиндре, — как ни странно, он был за« взятым щеголем, — нежно любит свою жизнь, лишен* кую ярких страстей, но исполненную тихого, нежного счастья, творцом которого он сумел стать. Но особую склонность, можно даже сказать, страсть, господин Фридеман питал к театру. Сцена оказывала на него необычайно сильное действие, и не« редко развязка трагедии заставляла трепетать все его маленькое тело. У него было постоянное место в первом ярусе городского театра, оно редко пусто- вало, а иногда он появлялся там в обществе трех своих сестер. После смерти матери они вели все хо- зяйство, свое и братнино, в старом доме, который унаследовали сообща с ним. Замуж они, увы, все еще не вышли, но давно до- стигли возраста, когда на это и не притязают, — ибо Фридерика, старшая, родилась на семнадцать лет ра- нее господина Фридемана. Она и вторая сестрица, Ген- риетта, были несколько сухопары и тощи, тогда как коротышка Фифи, младшая, отличалась излишней полнотой. Вдобавок у нее была смешная привычка — раскачиваться при каждом слове, а в уголках рта у нее скоплялась слюна. Маленький господин Фридеман не был чрезмерно привержен к своим сестрам, зато три девицы, связан- ные неразрывными узами, держались одинакового мне- ния решительно обо всем и уж совсем исключитель« ное единодушие проявляли, когда какая-нибудь зна- комая барышня становилась невестой. Тут они в один голос твердили, что очень рады этому. Оставив предприятие господина Шлифогта и всту- пив в самостоятельное владение небольшим агент- ством или чем-то, не слишком обременительным, в этом роде, он по-прежнему жил вместе с сестрами. Господин Фридеман занимал нижние комнаты ста- рого дома и подымался наверх только к столу, по- тому что, случалось, страдал одышкой. В день своего тридцатилетия, в светлый, жаркий, июньский день, он, отобедав, сидел в тени серого тента с хорошей сигарой и хорошей книгой, а голова 2* 19
его покоилась на новой подушечке, вышитой руками Генриетты. Время от времени он откладывал книгу», прислушивался к радостному чириканью воробьев* сидевших на старом орешнике, поглядывал на чи- стенькую, посыпанную гравием дорожку, ведущую к дому, и на зеленый, пестревший клумбами газон. Маленький господин Фридеман не носил бороды, время почти не изменило его, разве только черты лица стали несколько резче. Легкие русые волосы он гладко зачесывал на косой пробор. Он тихо опустил книгу на колени и, прищурив- шись, стал смотреть в синее солнечное небо. «Вот и тридцать лет миновало, — сказал он себе. — Осталось еще каких-нибудь десять, а может быть, двадцать, про то знает один бог. Бесшумной чередой пройдут, про- скользнут и они, как ушли эти тридцать, и я жду их с миром в душе». В июле того же года произошли события, вско- лыхнувшие весь городок. Был смещен командующий местным военным округом, жизнерадостный толстяк, пользовавшийся общей любовью; с ним расставались весьма неохотно. Бог его знает, в силу каких обстоя- тельств, из столицы на его место назначили господина фон Риннлинген. Впрочем, с новым командующим дело, по-видимому, обстояло не так уж худо. Под- полковник, который был женат, но бездетен, снял в южном предместье города весьма поместительный особняк, из чего явствовало, что он намеревается жить открытым домом. Так или иначе, слухи о его богат- стве подтверждались: четырех слуг, пять верховых и. ездовых лошадей, легкую охотничью коляску и ландо вывез он из столицы. Супруги Риннлинген не замедлили нанести визиты наиболее видным семействам города, их имя было у всех на устах. Но, безусловно, особый интерес возбуж- дал не сам господин фон Риннлинген, а его супруга. Мужчины были несколько сбиты с толку и пока- мест не составили себе суждения. Дамы же без око- личностей вынесли приговор Герде фон Риннлинген. 20
— Эта барынька насквозь пропитана столичным духом, — доверительно сообщила Генриетте Фриде- ман жена присяжного поверенного, госпожа Хаген- штрем. — Что же, это естественно! Она курит, она ска- чет верхом на лошади; ладно, примем и это как долж- ное. Но ее манеры! Она ведет себя более чем вольно, она ведет себя как студент, как мальчишка, да и это еще не то слово! Видите ли, она недурна собой, ее, пожалуй, даже можно назвать красивой, но в ней нет ни капли женственности, ее взгляду, улыбке, движе- ниям недостает очарования, всего того, что любят мужчины. Правда, она не кокетка, и видит бог, я пер- вая выскажусь за то, что это очень похвально. Но куда же годится, чтобы молоденькая женщина — ей двадцать четыре года — до такой степени пренебре- гала властью, которую нам, женщинам, даровала сама природа? Душечка, я не речиста, но, право же, знаю, о чем говорю! Покуда у наших мужчин голова еще идет кругом, но вот увидите, через несколько недель они будут разочарованы и отвернутся от нее. — Ах, —сказала Генриетта Фридеман, — она и без того неплохо устроена! — Да, да, ее муж! — отозвалась госпожа Хаген- штрем. — Но как она с ним обращается? Видели бы вы только! Впрочем, увидите! Я первая выскажусь за то, что замужняя женщина должна держать особ другого пола на известном расстоянии! Но с соб- ственным мужем! Она манерничает, смотрит глазами холодными, как лед, и так снисходительно тянет свое «милый друг», что, право, нельзя не возмутиться! А если бы вы посмотрели при этом на него — кор- ректный, выдержанный, породистый мужчина, ве- ликолепно сохранившийся для своих сорока лет, — бравый офицер. А женаты они четыре года, душечка моя!.. Местом, где маленькому господину Фридеману было суждено впервые увидеть госпожу фон Риннлин- ген, оказалась главная улица, на которой дома почти сплошь были заняты под торговые предприятия, и 21
состоялась эта встреча в обеденный час, когда он воз- вращался с биржи, где тоже сказал свое веское слово. Крошечный и важный, выступал он рядом с опто- вым торговцем Стефенсом, дюжим, нескладным муж- чиной с котлетообразными бакенбардами и на ред-* кость густыми бровями. Оба были в цилиндрах и распахнутых из-за большой жары пальто. Они рас- суждали о политике и при этом мерно, в такт, посту- кивали своими тростями по тротуару. Они прошли уже почти полпути, когда оптовый торговец Стефенс вдруг сказал: — Черт меня возьми совсем, если вон там едет не' Риннлингша! — Ну, что же, очень кстати, — ответил господин Фридеман своим высоким, немного пронзительным го- лосом.— До сих пор она как-то не попадалась мне на глаза! Ага, вот и пресловутая желтая коляска! И впрямь, то была желтая охотничья коляска. Се- годня госпожа фон Риннлинген выехала в ней и соб- ственноручно правила двумя холеными лошадьми, в то время как слуга сложа руки восседал сзади. На ней был свободный очень светлый жакет, юбка тоже была светлая. Из-под круглой соломенной шапочки с коричневым кожаным бантом выбивались рыжие в золото волосы, они закрывали ей уши и тугим узлом спускались на затылок. Лицо у нее было продолгова- тое, кожа матово-белая, а в уголках удивительно близко посаженных глаз лежали синие тени. Крошеч- ные веснушки были рассыпаны по ее вздернутому, но изящному носу... они украшали ее. Но красив ли ее рот — об этом трудно было судить, ведь она беспре- рывно то поджимала, то выпячивала нижнюю губку. Когда коляска поравнялась с ними, оптовый тор- говец Стефенс отвесил крайне почтительный поклон, а маленький господин Фридеман тоже приподнял свой цилиндр и пристально, с любопытством посмотрел на госпожу фон Риннлинген. Она помахала хлыстиком, слегка кивнула головой и медленно проехала мимо, разглядывая дома и витрины по обеим сторонам улицы. Пройдя несколько шагов, оптовый торговец сказал: 22
— Прокатилась, а теперь возвращается домой. Маленький господин Фридеман не ответил ничего, он смотрел вниз на мостовую. Потом вдруг поднял глаза на оптового торговца и спросил: — Вы что-то сказали? И господин Стефенс повторил свое остроумное за- мечание. Прошло три дня. Согласно установившемуся обы- чаю господин Фридеман ровно в полдень вернулся с прогулки домой. Обед подавался я половине пер- вого, и он хотел на оставшиеся полчаса заглянуть в свою «контору», помещавшуюся в нижнем этаже, справа, когда в сени' вошла служанка и сказала: — А у нас гости, господин Фридеман. — У меня? — спросил он. — Нет, наверху, у барышень. — Кто именно? — Господин подполковник фон Риннлинген с су- пругой. — О, — сказал господин Фридеман, — тогда я, по- жалуй... И поднялся по лестнице. Наверху, на площадке, он было взялся за ручку высокой белой двери в «ланд- шафтную», но вдруг передумал, отступил на шаг, по- вернулся и медленно удалился тем же путем, каким пришел. И хотя господин Фридеман был совершенно один, он проговорил громко вслух: — Нет. Лучше не надо! Он спустился в свою «контору», сел за письмен- ный стол, развернул газету. Но тут же отложил ее в сторону и уставился в окно. Так он и сидел, покуда не пришла служанка доложить, что обед подан. Тогда он отправился наверх, в столовую, где уже дожида- лись сестры, и взгромоздился на свой стул, на кото- ром лежали три переплетенные нотные тетради. Генриетта, разливавшая суп, сказала: — Ты знаешь, кто у нас был, Иоганнес? — Да? — спросил он, — Новое начальство. — Ах, вот как! Очень любезно!.. 23
— Да,— сказала Фифи, и слюна скопилась'в угол- ках ее рта, — мне лично они оба очень понравились! — Во всяком случае, — сказала Фридерика,1— было бы неучтиво медлить с ответным визитом, я предлагаю отправиться к ним послезавтра, в воскре- сенье... — В воскресенье, — сказали Генриетта и Фифи. — Ты, конечно, тоже пойдешь, Иоганнес? —спро- сила Фридерика. — Само собой разумеется,— сказала Фифи и вся заколыхалась. Господин Фридеман, очевидно, не слышал вопроса Фридерики. Отсутствующий, притихший, ел он свой суп. Казалось, он слышит какие-то иные звуки, ка- кие-то зловещие шорохи. Назавтра в городском театре шел «Лоэнгрин». Съехалось все избранное общество. Набитый до от- каза маленький зрительный зал был полон приглу- шенного говора, запаха газа и духов. Но как в пар- тере, так и в ярусах все бинокли были обращены на ложу номер тринадцать, первую справа от сцены, ибо нынче вечером там появился господин фон Ринн- линген вместе с супругой, и любопытным горожанам наконец-то представился случай хорошенько рассмо- треть эту чету. Когда маленький господин Фридеман в безупреч- ном черном костюме и ослепительно белой манишке, торчавшей на груди колом, вошел в свою ложу, ложу номер тринадцать, первым его поползновением было улизнуть; рука потянулась ко лбу, ноздри судорожно расширились. Потом он опустился на свой стул, ря- дом с госпожой фон Риннлинген. Покуда он усаживался, она, выпятив нижнюю губ- ку, внимательно его изучала, затем отвернулась и за- говорила с мужем, стоявшим позади. Это был высо- кий, широкий в плечах мужчина с торчащими кверху кончиками усов и приветливым загорелым лицом. Началась увертюра, госпожа фон Риннлинген склонилась над барьером ложи, и господин Фриде- 24
ман скользнул по ней торопливым жадным взглядом. Ее.светлое вечернее платье было слегка декольтиро- вано, в отличие от туалетов остальных дам. Широкие сборчатые рукава оставляли открытыми руки в вы- соких, до локтя, белых перчатках. Сегодня она пока- залась ему довольно полной, в прошлый раз свобод- ный жакет несколько скрадывал пышность ее форм. Она дышала глубоко и ровно, грудь мерно подыма- лась и опускалась, сноп рыжих в золото волос тяже- лым узлом спадал на затылок. Господин Фридеман был бледен, много, бледнее обычного. Маленькие капельки пота выступили у него на лбу под прилизанными русыми волосами. Гос- пожа фон Риннлинген стянула перчатку с левой руки, и эта округлая матово-белая рука без колец и брас- летов, украшенная только узором нежно-голубых жи- лок, все время находилась перед его глазами. Он был не волен в этом. Скрипки пели, заливались медью охотничьи рога, вот зазвучал и голос Тельрамунда, общее ликование царило в оркестре, а маленький господин Фридеман сидел не шевелясь, бледный и притихший, глубоко втянув голову в плечи, прижав к губам указательный палец левой руки, засунув правую за борт сюр- тука. Едва опустился занавес, госпожа фон Риннлингец поднялась и в сопровождении мужа покинула ложу. Господин Фридеман видел это не глядя. Он провел носовым платком по лбу, порывисто встал, дошел было до двери, ведущей в коридор, но вернулся, сел на свое место, занял прежнее положение и снова за- мер в неподвижности.- Но вот прозвенел звонок, соседи вернулись, и, по- чувствовав, что взгляд госпожи фон Риннлинген об- ращен на пего, он невольно повернул голову. Их взгляды встретились, но она отнюдь не смутилась, не потупила взор, а без тени замешательства продол- жала внимательно разглядывать его, покуда, побеж- денный, униженный, он сам не отвел глаза. Он по- бледнел еще сильнее, странная, сладкая и жгучая ярость захлестнула его. Зазвучала музыка.. . 25
Перед концом действия случилось так, что веер выскользнул из рук госпожи фон Риннлинген и упал на пол между ними. Оба нагнулись одновременно, но она сама проворно схватила веер и с улыбкой, не ли- шенной язвительности, промолвила: — Благодарю вас. Но в то короткое мгновение, когда их головы почти соприкоснулись, он успел вдохнуть душистое тепло ее груди. Его лицо исказилось, а сердце забилось так от- вратительно-сильно и гулко, что у него перехватило дыхание... Он отсидел еще с полминуты, затем ото- двинул стул, тихо встал и тихо вышел из ложи. Он прошел по фойе, — вдогонку ему звучала му- зыка,— забрал на вешалке свой цилиндр, светлое пальто, трость, спустился по лестнице, вышел на улицу. Был тихий теплый вечер. Серые островерхие дома, освещенные газовыми фонарями, безмолвно вонза- лись в небо, где ясно и нежно теплились звезды. Шаги редких прохожих гулко отдавались в тишине. Кто-то встретился, поклонился ему, но он этого не ви- дел. Он шагал понурив голову, его острая высокая грудь содрогалась — так тяжело он дышал. Время от времени он тихо говорил: — Боже мой! Боже! С отчаянием, со страхом наблюдал он за собой — его мироощущение, так терпеливо взлелеянное, так нежно и мудро охраняемое, теперь было уничтожено, сметено, изорвано в клочья. И тогда, не в силах пре- возмочь чувство головокружительно-душного опьяне- ния, томление, тоску, он прислонился к фонарному столбу и трепетно шепнул: — Гер да! Все тихо. Ни отклика, ни звука. Маленький го- сподин Фридеман с трудом овладел собою и двинулся дальше. Круто спускавшаяся к реке улица, на кото- рой стоял театр, осталась позади, теперь он вышел на главную улицу и зашагал по направлению к северу, домой. 26
Как она взглянула на него! Как взглянула? Она вынудила его отвести глаза. Укротила одним только взглядом« А ведь она женщина, а он мужчина! И разве в ее карих, в ее странных глазах при этом не мелькнуло откровенно веселое торжество?. Он снова почувствовал, как его захлестывает близ- кое к обмороку чувственное наслаждение ярости, но, вспомнив то мгновение, когда их головы почти сопри- коснулись, когда он вдыхал благоухание ее тела, он в другой раз остановился, откинул назад свое горба- тое туловище, втянул сквозь зубы воздух и сам не свой, безнадежно, отчаянно прошептал: —^ Боже мой! Боже! И снова машинально зашагал вперед, сквозь душ- ную тьму пустынных гулких улиц, пока не оказался перед собственным домом. В сенях он минутку помед- лил, впивая прохладный, слегка затхлый воздух, за- тем ушел в свою «контору». Он уселся у открытого окна за письменный стол и в оцепенении уставился на большую чайную розу, которую кто-то поставил в стакан. Он взял ее и, за- крыв глаза, стал вдыхать благоухание цветка. Но тут же печальным, усталым жестом отодвинул ста- кан. Нет, нет, с этим кончено! К чему теперь это бла- гоухание, к чему все то, что доныне составляло его «счастье»? Отвернувшись, он выглянул в окно, на тихую улицу. Оттуда изредка доносились гулкие, замирав- шие вдали шаги прохожих. В небе блистали звезды. Как он устал, как изнемог! В голове не оставалось ни единой мысли, бурное отчаяние понемногу сменилось большою, нежною печалью. Какие-то стихи промельк- нули в памяти, снова зазвучала музыка «Лоэн- грина». Он еще раз увидел рядом с собой госпожу фон Риннлинген, белую руку на красном бархате ложи, и провалился в тяжелый, горячечный сон. Не раз он был близок к пробуждению, но боялся этого и старался снова забыться. Но когда совсем рас- свело, он открыл глаза и долгим тоскливым взглядом 27
осмотрелся вокруг. Все было свежо в памяти, будто сон и не прерывал его страдания. Голова его гудела, глаза горели, но когда он умылся и освежил лоб одеколоном, то почувствовал себя несколько лучше и тихонько вернулся на свое ме- сто у окна. День едва брезжил. Было около пяти утра. Только изредка проходили мальчишки из пекарни, больше никого не было видно. В окнах дома напро- тив еще не поднимали жалюзи. Но птицы щебетали, и синее небо было ясно — чудесное воскресное утро! Чувство привычного покоя, уюта снизошло на него. Чего, собственно, он опасался? Что изменилось? Вчера он перенес тяжелый приступ болезни, ладно, но ведь этому можно положить конец! Пока не поздно, пока еще он способен сопротивляться наваж- дению! Надо только избегать повода, могущего вы- звать новый приступ, а у него на это достанет сил... Достанет сил побороть этот недуг! Пробило половину восьмого, вошла Фридерика с кофе и поставила его на круглый столик перед оби- тым кожей диваном, у задней стены. — Доброе утро, Иоганнес, вот твой завтрак. — Спасибо,— сказал господин Фридеман. И не- много погодя: — Милая Фридерика, мне, право, жаль, но вам придется отдать визит без меня. Я не совсем здоров и не смогу сопровождать вас. Я дурно спал, у меня побаливает голова, словом, я прошу вас... — Очень жаль! Тебе не следует уклоняться... хотя ты и правда выглядишь больным, хочешь, я принесу тебе свой карандаш от мигрени? — Благодарю, — сказал господин Фридеман.— Пройдёт и так. И Фридерика удалилась. Он не спеша, стоя у столика, выпил свой кофе и съел кренделек. Он был доволен собой, своей непоко- лебимостью. Позавтракав, он снова уселся у окна. Кофе пошел ему на пользу, он почувствовал себя вполне счастливым, исполненным надежд. Он взял книгу, закурил и, читая, щурясь, поглядывал на солнце. Теперь улица ожила. Стук экипажей, людской го- вор, звонки конки проникали и сюда, к нему, но все 28
эти звуки не могли заглушить птичьего щебета, а из сияюще-синего простора неслось теплое, нежное ду- новение. В десять часов он услышал шаги сестер в прихо- жей, услышал скрип входной двери, увидел, как все три барышни проследовали под окном, но не придал этому особого значения. Прошел еще час. На душе у него становилось все легче и легче. Какая-то даже чрезмерная веселость обуяла его. Каков денек! И как щебечут птицы! А что, если немного пройтись? И тут же, казалось бы, без всякой связи с этой мы- слью, мелькнула другая, сладко-пугающая мысль: а что, если пойти к ней?! И в то время как даже мышцы его напряглись от усилия заглушить предо- стерегающий внутренний голос, он, ликуя, решился — пойду! И он облекся в свой воскресный черный костюм, взял цилиндр, трость и, прерывисто, бурно дыша, пу- стился через весь город в южное предместье. Не видя никого вокруг, отсутствующий, в каком-то приподнято- восторженном состоянии, кивая на каждом шагу го- ловой, шел он, покуда не очутился в каштановой ал- лее, перед кирпичной виллой, где у входа висела таб- личка: «Подполковник фон Риннлинген». Теперь на него напала дрожь, сердце судорожно сжалось и заколотилось, но он переступил порог и позвонил. «Возврата нет, чему быть, того не мино- вать»,— подумал он. Мертвенный покой воцарился в его душе. Дверь распахнулась, лакей пошел ему навстречу, взял визитную карточку и взбежал вверх по лестнице, устланной красной ковровой дорожкой. С этой до- рожки, замерев в неподвижности, господин Фридеман и не спускал глаз, пока не вернулся лакей с докла- дом, что госпожа просит пожаловать наверх. Наверху, у двери, ведущей в гостиную, он оста- вил свою трость и бросил взгляд в зеркало: он был бледен, глаза воспалены, неуемная дрожь сотрясала руку, державшую цилиндр. Z9
Лакей открыл дверь, и он вошел. В просторной гостиной окна были завешены, царил полумрак. На- право стоял рояль, а в середине комнаты вокруг стола — обитые коричневым шелком кресла. Слева над кушеткой висел пейзаж в тяжелой золоченой раме. Обои тоже были темные. Поодаль в эркере стояли пальмы. Прошла минута, прежде чем госпожа фон Ринн- линген, раздвинув портьеру справа, бесшумно пошла ему навстречу по толстому коричневому ковру. На ней было совсем простенькое платьице в красную и чер- ную клетку. Из эркера проникал столб света, в кото- ром кружился хоровод пылинок, он упал прямо на ее тяжелые рыжие волосы, на мгновение они вспых- нули червонным золотом. Оценивающий взор ее странных глаз был обращен прямо на него, нижняя губка, как всегда, выпячена вперед. — Сударыня, — начал господин Фридеман, глядя вверх — он едва доставал ей до груди, — со своей сто- роны и я хотел бы засвидетельствовать вам свое по- чтение. Когда вы изволили навестить моих сестриц, я, к сожалению, отсутствовал... и от всей души со- жалел... Больше он не сумел сказать ни слова, она же все стояла и не сводила с него глаз, словно требуя, чтобы он продолжал. Кровь бросилась ему в голову. «Да она глумится надо мной! — подумал он. — И видит меня насквозь! А как сужаются ее зрачки...» Нако- нец она сказала очень ясным и очень безмятежным голосом: — Как мило, что вы пришли, я тоже сожалела о вашем отсутствии... Сядемте? Она села рядом с ним, опустила руки на подлокот- ники кресла и откинулась назад. Он сидел, подавшись вперед, и держал свой цилиндр между колен. Она сказала: — Вы знаете, что четверть часа назад у меня были ваши сестры и сказали, что вы нездоровы? — Да, правда, — ответил господин Фридеман,— утром я чувствовал себя неважно. Я думал, что не сумею выйти. Прошу простить мое опоздание. 30
—> У вас и сейчас больной вид, *** сказала она очень спокойно, пристально глядя на него.— Вы бледны, у вас воспаленные глаза« Вы и вообще жа< луетесь на здоровье? — О, — запинаясь, выговорил господин Фриде- ман, — нисколько... я не жалуюсь. — Я тоже часто бываю больна, — продолжала она, по-прежнему не сводя с него глаз, — но этого ни- кто не замечает. Я нервна, и мне знакомы самые уди- вительные состояния. Она умолкла, опустила подбородок на грудь и вы- жидательно, исподлобья посмотрела на него. Но он не отвечал, он сидел тихо, обратив на нее вниматель- ный, вдумчивый взгляд. Как необычно все, что она говорит, и как трогает его этот ясный ломкий голос! На сердце стало так спокойно, — казалось, он видит сон. Госпожа фон Риннлинген прервала молчание. — Вчера вы, кажется, ушли из театра до конца представления? — Да, сударыня. — Я пожалела об этом. Вы были хорошим сосе- дом. Вы так проникновенно слушали, хотя спектакль, право же, был недостаточно хорош, вернее, только от- носительно хорош. Должно быть, вы любите музыку и сами играете на рояле? — На скрипке, — сказал господин Фридеман, —• то есть... совсем немножко... — На скрипке, — повторила она и задумалась, глядя куда-то мимо него, в воздух. Потом вдруг сказала: — Значит, иногда мы могли бы помузицировать вдвоем. Я люблю аккомпанировать... и была бы рада найги здесь кого-нибудь... Вы придете? — С величайшим удовольствием, сударыня, все- гда к вашим услугам, — сказал он все еще как во сне. Наступила пауза. Внезапно что-то в ее лице изме- нилось. Он увидел, как едва уловимая, но жестокая насмешка исказила ее черты, как хищно сузились зрачки ее глаз, испытующе и непреклонно обращен- ные на него; так было уже дважды. Его лицо 31
побагровело, он окончательно потерял самообладание и, беспомощный, обескураженный, втянув голову в пле- чи, растерянно уставился на ковер. И опять, подобно короткому содроганию, пронзило его то обморочное, мучительно-сладкое чувство ярости. Когда он с решимостью отчаяния отважился под- нять глаза, она смотрела уже не на него, а спокойно разглядывала дверь за его спиною. Он заставил себя сказать несколько слов: — Довольны ли вы пребыванием в нашем городе, сударыня? — О, — безразлично уронила госпожа фон Ринн- линген. — Почему бы мне быть недовольной? Правда, немножко стеснительно чувствовать, что за тобой все время наблюдают, но... Да, кстати, — тотчас же про- должала она, — пока я не забыла: мы намерены в ближайшее время собрать у себя небольшое обще- ство, совсем непринужденно, немного помузицировать, немного поболтать... У нас за домом славный сад, он доходит до самой реки. Ну вот, вам и вашим дамам, разумеется, будут посланы приглашения, но вас лично я заранее прошу принять участие в нашем празднестве. Надеюсь, вы придете? Господин Фридеман едва успел изъявить благо- дарность и дать согласие, как кто-то энергически на- жал ручку двери, и вошел подполковник. Господин Фридеман встал, и госпожа фон Риннлинген предста- вила мужчин друг другу. Подполковник в одинаково вежливом поклоне склонился пред гостем и пред же- ной. Его загорелое лицо блестело от пота. Стягивая перчатки, он своим зычным рокочущим голосом сказал несколько слов господину Фридеману, который смотрел на него снизу вверх широко откры- тыми, отсутствующими глазами, не в силах изба- виться от ощущения, что сейчас его благосклонно по- хлопают по плечу. Однако подполковник обратился к жене и, сдвинув каблуки, склонясь в полупоклоне, сказал, заметно приглушив голос: — Ты уже просила господина Фридемана при- нять участие в нашем маленьком празднестве, доро- гая? Если не возражаешь, я полагал бы устроить его 32
через недельку. Будем надеяться, погода еще продер- жится, и мы сможем побыть в саду... — Как тебе угодно, — ответила госпожа фон Ринн- линген, не глядя на него. Через две минуты господин Фридеман поднялся. Дойдя до двери, он еще раз поклонился и встретился с ее глазами. Теперь они не выражали ничего. Он ушел. Ушел не в город, не домой, а бессозна- тельно свернул на тропинку, ответвлявшуюся от ал- леи и сбегавшую вниз к старому крепостному валу над рекой. Здесь под тенистыми деревьями стояли скамьи, пестрели ухоженные куртины. Он шел быстро, бездумно, не поднимая глаз. Ему было нестерпимо жарко, он слышал, как пламенно бушует его кровь, как она приливает к усталой голове и яростно сту- чит в висках. Ее взгляд преследовал его. Но не прощальный — пустой и лишенный выражения, а тот, другой — же- стокий и хищный, которым она смерила его, едва от- звучали ее странно-тихие слова. Ах, значит, ее заба- вляет его беспомощность, его растерянность? Зна- чит, она видит его насквозь? Но если и так, разве ей совсем незнакома жалость? Теперь он шел вдоль реки, окаймленной зеленею- щим валом, и опустился на скамью, среди цветущих жасминов. Воздух был напоен сладким, душным бла- гоуханием. Палящее солнце отражалось в подернутой рябью воде. Усталый, затравленный, он все же нахо- дился в состоянии мучительного возбуждения. Не лучше ли, на прощание оглянувшись кругом, спу- ститься вниз в тихую воду и ценою краткого страда- ния спастись, уйти, обрести покой? Ах, покоя, покоя — вот чего он хотел! Но не пустого и безмолвного небы- тия, а мирной, кроткой тишины, согретой светлыми, добрыми мыслями. Пронзительная нежность к жизни, томительная тоска о несбывшемся счастии овладела им в это мгновение. Но затем он вгляделся в без- молвный лик извечно равнодушной природы, увидел, 3 Т. Манн, т. 7 33
как под солнцем течет своим путем река, как стоят цветы, расцветшие затем, чтобы осыпаться, завять, увидел, как все в безгласной покорности склоняется перед законом бытия, — и чувство кровного родства,, согласия с неизбежностью внезапно охватило его, чувство, позволяющее человеку возвыситься над всеми судьбами. Господину Фридеману вспомнился тот день, когда ему исполнилось тридцать лет и он, счастливый обре- тенным покоем, не зная страха, не зная надежды, пьн тался предрешить свое будущее. Ни света, ни тени, одно лишь бледное, сумеречное мерцание виделось ему впереди, и только где-то вдали оно едва уловимо сли- валось с непроницаемой тьмой. Давно ли это было? И вот пришла эта женщина, она неминуемо дол- жна была прийти, это была его судьба, она сама была его судьбой, она, она одна! Она пришла и, как ни пытался он отстоять свой покой, возмутила все его чувства, которые он с юно- сти подавлял в себе, понимая их тщетность, их пагуб- ность. Ужасная, неотвратимая сила влекла его к ги- бели. Влекла к гибели, он чувствовал это. Зачем же еще терзать себя, бороться? Пусть все идет своим чере- дом! Пусть и он дойдет до конца своего пути, зажму- рив глаза перед зияющей пропастью, послушный року, послушный грозной силе, сладкой пытке, которой нельзя противостоять. Сверкала вода, жасмин благоухал остро и душно, птицы чирикали на деревьях, над которыми нависало тяжелое, как бархат, синее небо. Маленький горба- тый господин Фридеман долго еще просидел на своей скамейке. Он сидел пригорюнясь, подперев голову обеими руками. Общее мнение гласило, что вечер у госпожи Ринн- линген удался на славу. Человек тридцать гостей разместилось за длинным, изысканно сервированным столом, занимавшим почти всю большую столовую. Лакеи и два нанятых официанта уже торопливо 34
обносили мороженым; звон бокалов, стук ножей и вилок, смешанные запахи кушаний и духов наполняли комнату. Здесь собрались почтенные, домовитые купцы с супругами и дочерьми, почти все офицеры местного гарнизона, — словом, избранное общество города, включая старого уважаемого врача и нескольких юристов. Был здесь и студент математического фа- культета, племянник подполковника, проводивший ка- никулы у своих родных. Он поддерживал весьма глубокомысленную беседу с девицей Хагенштрем, си- девшей напротив господина Фридемана. Господин Фри- деман сидел на красивой бархатной подушке, за ниж* ним концом стола, рядом с некрасивой женой дирек- тора гимназии, недалеко от госпожи фон Риннлинген, которую вел к столу консул Стефенс. Право, он удивительно изменился за эти дни, маленький госпо- дин Фридеман. Может быть, газовый свет, заливав-« ший комнату, отчасти был виной тому, что лицо его казалось таким пугающе-бледным. Но ведь и щеки его ввалились, и обведенные темными кругами гла- за смотрели так невыразимо печально, да и вооб- ще он имел такой вид, словно стал еще более гор- батым. Он много пил и почти не говорил со своей соседкой. Госпожа фон Риннлинген еще не обменялась с ним ни словом. Теперь, слегка подавшись вперед, она крикнула ему: — Напрасно я ждала вас все эти дни, вас и вашу скрипку. Прежде чем ответить, он поглядел на нее долгим отсутствующим взглядом. Светлое, легкое платье ос- тавляло открытой белую шею, распустившаяся чай- ная роза венчала рыжие в золото волосы. Нынче ве- чером ее щеки слегка порозовели, но в уголках глаз, как всегда, лежали синие тени. Господин Фридеман опустил глаза и пробормо- тал в ответ что-то невразумительное, после чего ему пришлось ответить еще и на вопрос супруги дирек- тора гимназии — любит ли он Бетховена. Но в то же мгновение подполковник, сидевший во главе 3* 35
стола, бросил взгляд на жену и, постучав по бокалу, сказал: — Господа, я предлагаю пить кофе в других ком- натах; сегодня вечером должно быть недурно и в саду, я с удовольствием присоединяюсь к желающим глот- нуть свежего воздуха. Лейтенант фон Дейдесгейм очень кстати прервал наступившее молчание шуткой, и общество со сме- хом поднялось из-за стола. Господин Фридеман один из последних покинул столовую, проводил свою даму через комнату, обставленную в старонемецком стиле, где уже расположились покурить несколько мужчин, в полутемную, уютную гостиную и откланялся. Он был одет щегольски — фрак безупречен, ру- башка ослепительно бела, лакированные туфли как влитые сидели на узких изящных ногах. А когда он двигался, было видно, что носки у него красные, шелковые. Он выглянул в коридор, большинство гостей, группами, уже спускались вниз по лестнице в сад. Но он со своей сигарой и чашкой кофе уселся у двери в старонемецкий покой и стал смотреть в гостиную. Справа, ближе к двери, вокруг столика располо- жилось небольшое общество, средоточием которого являлся студент. Он утверждал, что через одну точку к данной прямой можно провести более чем одну параллельную линию. Супруга присяжного поверен- ного госпожа Хагенштрем воскликнула: «Быть этого не может!» В ответ на что он доказал это столь безоговорочно, что все были вынуждены глубоко- мысленно согласиться. Но в глубине комнаты, на оттоманке, освещенной низкой стоячей лампой под красным абажуром, си- дела, беседуя с юной девицей Стефенс, Герда фон Ринн* лииген. Она сидела, слегка откинувшись на желтую шелковую подушку, закинув ногу на ногу, и не спеша курила сигарету, дым она выпускала через ноздри, нижнюю губку выпятила вперед. Фрейлейн Стефенс сидела перед нею прямая, как палка, и отвечала на все боязливой улыбкой. 36
Никому не было дела дв маленького господина Фридемана, и никто не заметил, что его большие глаза все время прикованы к госпоже фон Риннлин- ген. Вид у него был какой-то вялый. Он сидел и смотрел на нее. В этом взгляде не было страсти, едва ли было и страдание, что-то мертвенно-тупое отражалось в нем — какая-то неосознанная, бессиль- ная, безвольная покорность. Так прошло минут десять. Вдруг госпожа фон Ринн- линген поднялась и, даже не глядя на него — можно было подумать, что она все это время украдкой за ним следила, — направилась прямо к господину Фри- деману. — Пойдемте в сад, господин Фридеман? Он ответил: — С радостью, сударыня. — Вы еще не были в нашем саду? — спросила она на лестнице. — Он довольно большой, и надеюсь, там пока не очень людно. Мне хочется капельку пере- дохнуть. За ужином у меня разболелась голова: как видно, красное вино слишком крепко для меня. Вот сюда, в эту дверь... Через застекленную дверь они вышли на малень- кую прохладную площадку, несколько ступенек вело прямо в сад. Ночь была удивительно теплая, звездная. Благо- ухание поднималось от земли, со всех клумб. Сад был залит лунным светом. По белеющим гравиевым до- рожкам, куря и болтая, прогуливались гости. Часть из них окружила фонтан, где старый, всеми уважае- мый доктор под общий хохот пускал бумажные кораблики. Слегка кивнув головой, госпожа Риннлинген прошла мимо них и показала вдаль, туда, где на- рядный душистый цветник сливался с темнеющим парком. — Мы пойдем вниз по этой аллее, — сказала она. У входа в парк стояли два невысоких широких обелиска. А там, где кончалась прямая, как стрела, аллея, блестела река, зеленая в лунном сиянии. Здесь было темно и прохладно. Кое-где от аллеи 37
ответвлялась тропинка и, петляя, тоже сбегала к реке. Долго ничто не нарушало тишины. Потом она сказала: — Над самой рекой есть красивое местечко,, я часто сижу там« Пойдемте туда, поболтаем... О, взгляните, сквозь листья видны звезды... Он не отвечал. Он смотрел на блестящую зеленую гладь реки, к которой они приближались. Отсюда был виден старый крепостной вал, на том берегу. Аллея кончилась, они вышли на заросший травою луг, и госпожа фон Риннлинген сказала: — Свернем направо, наше местечко там... Вот ви- дите, оно не занято! Скамья, на которую они опустились, стояла в не- скольких шагах от конца аллеи. Здесь было теплее, чем под огромными деревьями. Кузнечики трещали в траве и остролистой осоке над водою, В лунном свете река была совсем светлой. Некоторое время оба молча смотрели на воду, И вдруг рядом с ним вновь зазвучал голос, который он уже слышал неделю назад, этот тихий, задумчи- вый и нежный голос, так тронувший его. — Вы давно страдаете этим недугом, господин Фридеман? — спросила она. — Или это у вас от рождения? Он проглотил комок, подступивший к горлу. По- том ответил тихо и благонравно: — Нет, сударыня, я был совсем маленький, меня уронили, и вот я такой... — А сколько вам лет? — спросила она. — Тридцать, сударыня. — Тридцать, — отозвалась она. — И вы не были счастливы эти тридцать лет? Господин Фридеман покачал головой, губы его дрогнули. — Нет, — сказал он, — я лгал себе, я был само- надеян. — Но, значит, вы считали себя счастливым?. — Старался, — сказал он. И она ответила: —. Вы храбрый человек. 38
Протекла минута. Только кузнечики трещали в траве, да тихонько шелестели деревья в парке. — Я тоже не очень-то счастлива, — сказала она,— особенно в такие летние ночи над рекой. Он не отвечал, только усталым движением пока- зал на тот берег, задумчиво покоившийся в темноте. — Там я сидел тогда, — сказал он. — Когда ушли от меня? Он ограничился кивком. И вдруг, весь трепеща, он порывисто сорвался с места, всхлипнул, издал горлом странный, стра- дальческий звук, вместе с тем говоривший об изба- влении, и, весь сникнув, тихо опустился на землю к ее ногам. Он взял ее руку, лежавшую на скамье, не выпу- ская ее, схватил вторую; этот маленький горбатый человек, содрогаясь и всхлипывая, ползал перед ней на коленях, пряча лицо в ее юбках, и, задыхаясь, пре- рывисто шептал голосом, потерявшим все человече- ское: — Вы же знаете... Позволь мне... Боже мой, боже... Я больше не могу! Она не отстранила его и не наклонилась к нему. Она сидела стройная и прямая, слегка откинувшись назад, а ее узкие, близко посаженные глаза, в кото- рых отражалось влажное мерцание воды, напряженно смотрели вдаль, поверх его головы. Потом внезапно, одним рывком, она освободила из его горячих рук свои пальцы и с коротким, гордым, пренебрежительным смешком схватила его за плечи, швырнула на землю, вскочила и исчезла в аллее. Он остался лежать оглушенный, одурманенный, зарывшись лицом в траву. Короткая судорога еже- минутно пробегала по его телу. Он заставил себя под- няться, сделал два шага и снова рухнул наземь. Он лежал у воды. Что же, собственно, ощущал он теперь, после всего, что случилось? Может быть, то самое чувственное упоение ненавистью, какое он испытывал, когда она надругалась над ним взглядом, ненавистью, которая теперь, когда он, отброшенный, как нес, валялся на 39
земле, переросла в столь сумасшедшую ярость, что он должен был дать ей выход, пусть даже обратив ее на самого себя. А может быть, брезгливое чувство к себе вызывало эту жажду уничтожить, растерзать себя, покончить с собою. Он еще немного прополз вперед на животе, потом приподнялся на локтях и ничком упал в воду. Больше он не поднял головы, даже не шевельнул ногами, лежавшими на берегу. Когда раздался всплеск воды, кузнечики было умолкли. Потом затрещали с новой силой. Шелестел парк, где-то в аллее слышался негромкий смех. 1897
ПАЯЦ После всего, завершая все и как подлинно достой- ный конец всего, омерзение, теперь внушаемое мне жизнью — моей жизнью, — «всем этим» и «всем в целом», омерзение душит меня, не дает покоя, под- хлестывает и снова крушит и, быть может, немного раньше, немного позже, вызовет душевный подъем, необходимый, чтобы раз навсегда прекратить всю эту нелепую, недостойную канитель и исчезнуть. Весьма возможно, однако, что я еще месяц-другой повре- меню, еще месяца три, если не полгода, буду есть, спать и продолжать обычные свои занятия — словом, в ужасающем противоречии с бурным процессом внутреннего распада безотчетно вести тот же внешне размеренный, спокойный образ жизни, что и прошлой зимой. Не представляется ли вероятным, что внутрен- ние переживания человека тем глубже, тем опу- стошительнее, чем обособленнее, уединеннее и спо- койнее с виду он живет? Ничего не поделаешь: надо жить; и если ты возбраняешь себе быть человеком действия и удаляешься в тишайшую из пустынь, превратности судьбы ринутся на твою душу, и тебе все же придется выказать твердость твоего харак- тера, будь ты герой — или шут. Я приготовил себе эту чистенькую тетрадку, чтобы рассказать в ней свою «повесть»; чего ради, соб- ственно? Быть может, чтобы вообще хоть чем-ни- будь заняться? Возможно — из склонности вдаваться 41
в психологию и чтобы утешить себя сознанием неизбежности всего пережитого? Неизбежность — это так отрадно! А пожалуй — чтобы хоть несколько минут насладиться некоего рода превосходством над самим собой и каким-то подобием равнодушия? Ибо равнодушие, я это знаю, было бы своего рода счастьем. Он так далеко в прошлом, старинный городок с его узенькими, извилистыми уличками, островерхими домами, готическими церквами и колодцами, его трудолюбивыми, добропорядочными, простыми жите- лями,— и большим, потемневшим от времени патри- цианским домом, где я вырос. Дом находился посредине города и пережил че- тыре поколения состоятельных, уважаемых коммер- сантов. «Ога et labora» * — гласила резная надпись над входной дверью; из просторных, выстланных ка- менными плитами сеней, вокруг которых на довольно большой высоте тянулась деревянная, выкрашенная в белый цвет галерея, наверх вела широкая лестница, а поднявшись по ней, нужно было еще пройти широ- кую площадку и небольшой темный с колоннами вестибюль, прежде чем, открыв одну из высоких белых дверей, попасть в малую гостиную, где моя мать обычно играла на рояле. Она сидела в полумраке — тяжелые темно-крас- ные занавеси на окнах были плотно задернуты; бе- лые статуи богов словно отделялись от голубого фона обоев и внимали глухим, низким звукам нок- тюрна Шопена, который она любила больше всего и всегда играла очень медленно, как бы желая без- раздельно насладиться меланхолией каждого ак- корда. Рояль был старый и отчасти утратил полноту звучания, но при помощи левой педали, настолько приглушавшей высокие тона, что они приобретали матовую серебристость, можно было достичь самых необычайных эффектов. Молись и трудись (лат.). 42
Я сидел на громоздком, обитом камкой диване с прямой высокой спинкой, слушал музыку и глядел на мать. Она была небольшого роста, хрупкого сло- жения и обычно носила платье из мягкой светло-се- рой материи. Ее худенькое личико под причесанными на прямой пробор, слегка вьющимися, как-то застент чиво белокурыми волосами не отличалось красотой, но было по-детски нежно, кротко, мечтательно, и когда она, чуть склонив голову на плечо, сидела у рояля, в ней можно было уловить сходство с теми трогательными ангелочками, что на картинах старых мастеров иногда у ног мадонны старательно играют на гитаре, Когда я был маленьким, она тихим, сдержанным голосом зачастую рассказывала мне сказки, каких никто другой не знал, а иной раз, положив руку на мою голову, покоившуюся у нее на коленях, долго сидела молча, неподвижно. Мне думается, то были самые счастливые, дышавшие миром часы моего детства. В ее волосах не пробивалась седина, и, на мой взгляд, она совершенно не старела; только ее облик становился все более хрупким, а истончавшееся лицо все явственнее выражало кротость и мечта- тельность. А мой отец был высокий, дородный господин в черном тонкого сукна сюртуке и белом жилете, на котором висело золотое пенсне. Между его коротких седых бакенбард резко выделялся круглый массив- ный подбородок, гладко выбритый, как и верхняя губа, а между бровей залегли две глубокие продоль- ные складки. - Был он человек могущественный, весьма влиятельный в общественных делах; я видел людей, выходивших от него прерывисто дыша, с сияющими глазами, — и других, сокрушенных им и впавших в полное отчаяние. Случалось ведь, что я, а иногда даже мать и сестры, обе постарше меня, присутствовали при таких сценах — потому ли, что отец хотел взрастить во мне честолюбие, стремление так же преуспеть в жизни, как он, или же, сдается мне, потому, что ему нужны были зрители. Его манера — прислонясь к своему креслу и заложив 43
руку за борт сюртука глядеть вслед тому, кого он осчастливил или уничтожил, еще в детстве внушила мне это подозрение. Сидя в уголке, я наблюдал за отцом и матерью, словно делая выбор между ними и размышляя, что лучше: провести жизнь в мечтательном раздумье или же действовать и достичь могущества? И глаза мои в конце концов останавливались на кротком лице матери. Нельзя сказать, чтобы я походил на нее своими повадками, ведь любимые мои занятия по. большей части протекали отнюдь не тихо и не бесшумно. Осо- бенно запомнилось мне одно из них, которое я реши- тельно предпочитал общению с моими сверстниками и всем видам игр; да и сейчас еще, когда мне под тридцать, мысль о нем веселит и радует меня. Речь идет о большом, прекрасно обставленном кукольном театре, с которым я один на один запи- рался в своей комнате, чтобы ставить там самые причудливые музыкальные драмы. Эту комнату, рас- положенную в третьем этаже и украшенную двумя старинными портретами предков с валленштейнов- скими бородками, я затемнял, а рядом с театром ставил лампу, так как искусственный свет был не- обходим для повышения настроения. Я становился перед самой сценой, ибо исполнял обязанности дири- жера, и левой рукой опирался на большую круглую картонку — единственный зримый инструмент всего оркестра. Затем являлись участвовавшие в спектакле ар-, тисты, которых я сам рисовал пером и чернилами, вырезал и снабжал деревянными подставочками, чтобы они могли стоять. То были мужчины в пальто и цилиндрах и очень красивые дамы. — Добрый вечер, господа, — говорил я. —Все в добром здравии? Как видите, я рано явился, нужно было сделать еще некоторые распоряжения. Но, на- верно, уже время переодеваться! 44
Все расходились по своим гардеробным, находив- шимся позади сцены, вскоре возвращались совер- шенно неузнаваемые, в виде пестро наряженных театральных персонажей, и, любопытствуя, полон ли зрительный зал, припадали к дырочке, которую я провертел в занавесе. Публики действительно было порядочно, я давал самому себе звонок, оповещав- ший о начале представления, после чего поднимал палочку и некоторое время наслаждался глубокой тишиной, вызванной этим жестом. Но вскоре по но- вому взмаху моей руки раздавался глухой, полный мрачных предвестий рокот барабана, служивший на- чалом увертюры и изображавшийся мною на кар- тонке левой рукой. Затем вступали трубы, кларнеты и флейты, звучанью которых я бесподобно подражал губами, и оркестр продолжал играть, покуда при мощном crescendo1 не подымался занавес и в дре- мучем лесу или пышном зале не начинала разверты- ваться драма. Она была задумана заранее, но в частностях ее приходилось импровизировать, и текст певшихся на сцене страстных и нежных арий, сопровождаемых трелями кларнетов и рокотом картонки, представлял собой странные, звучные стихи, полные пышных, сме- лых слов, иногда рифмованные, но редко имевшие осмысленное содержание. А спектакль продолжался — левой рукой я бил в барабан, ртом пел и музициро- вал, а правой — осмотрительнейшим образом упра- влял не только движениями всех действующих лиц, но и всем остальным, так что по окончании каждого акта раздавались восторженные аплодисменты, снова и снова оказывалось необходимым поднять занавес, а иногда дирижеру приходилось поворачиваться на своем сиденье и с видом одновременно гордым и польщенным отвешивать поклоны в комнату. Поистине, когда после такого утомительного представления я с пылающей головой разбирал свой театр, меня охватывала та сладостная истома, какую, наверно, ощущает большой художник, блистательно 1 Нарастание звуков (итал.). 45
завершив труд, в который вложил лучшее свое уменье. До тринадцатого, если не четырнадцатого года жизни эта игра оставалась излюбленным моим занятием. Как же прошли мое детство и ранняя юность в про- сторном доме, в нижнем этаже которого мой отец вёл свои дела, а наверху — мать мечтала, сидя в покой- ном кресле, или же негромко, задумчиво играла на рояле, меж тем как обе мои сестры, бывшие одна на два, другая на три года старше меня, хлопотали «а кухне или у бельевых шкафов? Я помню так мало. Достоверно одно — что я был на редкость бойкий мальчик и благодаря своему привилегированному происхождению, непревзойденному мастерству в пере- дразнивании учителей, разыгрыванию бесчисленных забавных сценок и некоторой изощренности речи су- мел приобрести уважение и любовь своих соучени- ков. Но с занятиями дело у меня обстояло неважно, так как в школе я был слишком поглощен выискива- нием комических черт в повадках учителей, чтобы обращать внимание на все остальное, а дома голова у меня была настолько забита сюжетами опер, сти- хами и всякой дребеденью, что я уже не мог серьезно работать. — Фи, — говорил мой отец, и складки между его бровей обозначались резче, когда он, заложив руку за борт сюртука, просматривал мой школьный днев- ник, который я после обеда приносил ему в нашу малую гостиную, — мало ты мне доставляешь ра- дости, вот уж истинная правда! Что с тобой ста- нется в будущем, скажи на милость? Ты никогда не займешь видного положения! Это было прискорбно — и, однако, не мешало мне в тот же день, после ужина, прочесть родителям и сестрам стихотворение, сочиненное мною под вечер. Слушая меня, отец хохотал так, что пенсне подпры- гивало на его белом жилете. «Что за дурацкие фо- кусы!»— то и дело восклицал он. А мать привлекала меня к себе, откидывала с моего лба прядь волос и 46
говорила: «Это совсем неплохо, мой мальчик, я на- хожу, что там есть несколько премилых мест». Позднее, когда я был уже немного старше, я само- учкой стал на свой лад играть на рояле. Я начинал с того, что брал фа-диез мажорные аккорды, так как черные клавиши были для меня особенно привлека- тельны, затем подыскивал переходы в другие тональ- ности и, проводя у рояля долгие часы, постепенно достиг известной сноровки в импровизации сменяю- щихся гармоний, лишенных мелодии и ритма, при- чем в это мистическое колыхание я вкладывал столько экспрессии, как только возможно. «Его удар свидетельствует о хорошем вкусе»,—• говорила мать, и, цняв ее уговорам, я стал брать уроки музыки. Но это продолжалось всего полгода, так как я отнюдь не был расположен основательно изучать аппликатуру и законы ритма. Так вот, годы шли, и, несмотря на заботы, кото- рые мне доставляла школа, моя юность протекала необычайно радостно. Любимец своих родных и зна- комых, я весело вращался в их кругу, был обходите- лен и любезен ради удовольствия играть роль любез- ного светского юноши, хотя инстинктивно уже начал презирать всех этих людей, черствых и лишенных воображения. Однажды под вечер, когда мне было лет восемна- дцать и я должен был перейти в старшие классы, я подслушал краткую беседу моих родителей: они сидели вдвоем в малой гостиной, у круглого стола, стоявшего перед диваном, и не подозревали, что ря- дом, в столовой, я, высунувшись из окна, лениво глядел поверх высоких фронтонов соседних домов на тусклое небо. Услыхав свое имя, я тихонько подошел к приоткрытой двустворчатой белой двери. Отец сидел откинувшись на спинку кресла, зало- жив ногу на ногу; одной рукой он держал на коленях «Биржевую газету», другой — поглаживал подборо- док между бакенбард. Мать сидела на диване, скло- нив кроткое лицо над рукоделием. 47
Отец заявил: — Я считаю, что нам следует немедленно забрать его из школы и поместить учеником в какую-нибудь крупную оптовую фирму. — О! — печальным тоном сказала мать, подняв глаза от рукоделия. — У мальчика такие способности! Отец помолчал минуту-другую, тщательно сдувая пылинку со своего сюртука. Затем он приподнял плечи, широко расставив руки, простер их, ладонями вверх, к матери, — и сказал: — Ты напрасно думаешь, дорогая, что коммерче- ская деятельность не требует никаких способностей. С другой стороны, я, к великому своему огорчению, все более и более убеждаюсь, что школа ровно ни- чего не дает мальчику. Способности, о которых ты говоришь, это ведь в некотором роде способности паяца, но спешу прибавить—я далек от того, чтобы недооценивать и такие качества. Он, когда захочет, может быть любезен, умеет обходиться с людьми, развлекать их, льстить им, у него потребность нра- виться окружающим и иметь у них успех; с таким расположением уже не один юноша многого достиг в жизни, и благодаря ему мальчик, принимая во внимание его безразличие ко всему прочему, в ка- кой-то мере пригоден для деятельности коммерсанта более крупного масштаба. Договорив, отец с удовлетворенным видом еще глубже откинулся в кресле, вынул из портсигара папиросу и неспешно закурил. — Ты, разумеется, прав, — ответила мать, обводя комнату грустным взглядом, — но только мне ча- стенько думалось, и, признаться, я питала надежду, что со временем он станет человеком искусства. Правда, его музыкальным способностям, так и не получившим развития, вероятно, нельзя придавать значения; но заметил ли ты, что в последнее время, с тех пор как он побывал на небольшой художествен- ной выставке, он начал понемногу рисовать? И со- всем неплохо, как мне кажется. Отец выпустил дым, уселся поудобнее и резким тоном сказал: 48
— Все это—г фиглярство и чепуха. Впрочем, можно ведь спросить его самого, какие у него жела- ния,— это будет только справедливо. Какие же у, меня могли быть желания? Перспек- тива перемены в моей внешней жизни чрезвычайно меня обрадовала, я с серьезным видом изъявил го- товность бросить школу, чтобы стать коммерсантом, и поступил в качестве ученика в большое лесопро- мышленное предприятие господина Шлифогта, внизу у реки. Разумеется, перемена была чисто внешняя. Мой интерес к делам крупной лесопромышленной фирмы господина Шлифогта был чрезвычайно ничтожен, и в тесной мрачной конторе я, сидя на высоком табу- рете-вертушке под газовым рожком, был так же чужд всему окружающему, так же отсутствовал мысленно, как прежде — на школьной скамье. Господин Шлифогт, толстяк с красным лицом и седой колючей шкиперской бородкой, мало обращал на меня внимания, так как обычно находился на лесопильне, расположенной довольно далеко от кон- торы и склада, а служащие относились ко мне почти- тельно. Сблизился я только с одним из них — спокой- ным, веселым юношей из хорошей семьи, —к слову сказать, носившим фамилию Шиллинг, — которого я знал еще по школе. Подобно мне, он насмехался над всеми, но попутно проявлял живейший интерес к торговле лесом и что ни день высказывал твердое намерение тем или иным способом разбогатеть. . Что касается меня, я машинально выполнял свои непосредственные обязанности, а затем — слонялся но лесному складу, среди рабочих и сложенных шта- белями дров, сквозь высокий деревянный забор гля- дел на реку, мимо которой время от времени прохо- дил, громыхая, товарный поезд, и думал при этом о спектакле или концерте, на котором недавно побы- вал, или же о недавно прочитанной книге. Я читал много, читал все, что мне попадалось под руку, и был очень впечатлителен. Я чутьем постигал 4 Т. Манн. т. 7 49
любой, Созданный писателем образ, воображал, что узнаю в нем самого себя, и я мыслил и чувствовал в духе той или иной книги, покуда на меня не начи- нала влиять другая. В своей комнате, где я некогда расставлял кукольный театр, я сидел теперь с кни- гой на коленях и, пристально глядя на висевшие на стене портреты предков, вновь и вновь наслаждался ритмом только что прочитанных строк, весь отда- вался ему, на время забывая о бесплодном хаосе теснившихся во мне смутных мыслей и фантастиче- ских видений. Мои сестры одна за другой вышли замуж, и в те часы, когда я не бывал в конторе, я часто спускался в малую гостиную, где мать, постоянно прихварывав- шая, теперь обычно сидела совсем одна. Ее лицо ста- новилось все более детским и кротким. Она играла мне Шопена, я показывал ей какую-нибудь новую гармоническую находку, а затем она, случалось, спрашивала меня, доволен ли я своей профессией, счастлив ли. Вне сомнения, я был счастлив. Мне было немногим больше двадцати лет, мое положение в жизни еще нисколько не определилось, и мне не чужда была мысль, что я отнюдь не обязан весь свой век провести у господина Шлифогта или в другом лесопромышленном предприятии еще боль- шего масштаба, что придет день, когда я освобо- жусь, покину город с островерхими домами и где-ни- будь в этом обширном мире буду жить сообразно моим вкусам: читать хорошие, отлично написанные романы, ходить в театр, немного баловаться музы- кой... Счастлив? Но ведь я отлично питался, был пре- красно одет и уже рано, примерно в школьные годы, видя, как бедные, плохо одетые соученики по при- вычке смиренно покорялись и с какой-то угодливой робостью признавали меня и подобных мне мальчи- ков своими господами, своими повелителями, — прот никался радостной уверенностью, что принадлежу к избранным, богатым, к тем, кому завидуют, кто имеет неоспоримое право сверху вниз, с благодуш- ным презрением взирать на бедных, обездоленных, завидующих. Как же я мог не быть счастлив? Пусть 59
все идет своим чередом. На первых порах была из- вестная прелесть в том, чтобы, сознавая свое пре- восходство над родными и знакомыми и свою чуж- дость им, продолжать оживленно общаться с ними; насмехаясь над их ограниченностью, я все же, ради удовольствия нравиться, был с ними светски любе- зен и наслаждался смутным почтением, которое все эти люди выказывали мне и моей манере держать себя, так как чуяли в ней нечто мятежное и экстра- вагантное. С некоторых пор в моем отце замечалась какая-то перемена. Когда он в четыре часа приходил к обеду, мне казалось, что складки между его бровей день ото дня залегают глубже, и он уже не закладывал с внушительным видом руку за борт сюртука, а нерв- ничал, явно был чем-то угнетен, чего-то опасался. Однажды он сказал мне: — Ты достаточно взрослый, чтобы разделить со мной заботы, которые расшатывают мое здоровье. К тому же я обязан поверить их тебе, чтобы ты не питал обманчивых надежд насчет твоего положения в будущем. Ты знаешь, что замужество твоих сестер потребовало больших материальных жертв. Совсем недавно фирма понесла убытки, вследствие которых капитал значительно уменьшился. Я уже стар, я утратил бодрость и не верю, чтобы эту ситуацию можно было существенно изменить. Прошу тебя за- помнить, что ты должен будешь рассчитывать только на самого себя. Это он сказал месяца за два до своей смерти. Од- нажды его нашли в кабинете сидящим в кресле; жел- тый, парализованный, он что-то лепетал, а неделю спустя весь город принял участие в его похоронах. Моя мать, хрупкая, тихая, сидела на диване у круглого стола; чаще всего глаза ее были закрыты. Когда сестры и я выказывали ей внимание, заботу, она изредка с кроткой улыбкой кивала нам голо- вой, а затем по-прежнему недвижно, молча, сложив ладони на коленях, вперяла удивлённый, отсутствую- 4* 51
щий, скорбный взор в одну из статуй богов, изобра- женных на обоях. Когда приходили господа в черных сюртуках, чтобы давать ей отчет о ходе ликвидации фирмы, она совершенно так же кивала головой — и снова закрывала глаза. Она уже не играла Шопена, и когда порою едва ощутимо гладила меня по голове, ее бледная, неж- ная/усталая рука дрожала. Меньше чем через пол- года после смерти отца она слегла и скончалась, без единого слова, без малейшей попытки бороться за свою жизнь. Теперь все было кончено. Что, собственно, удер- живало меня на месте? Ликвидация — худо ли, хо- рошо ли — была произведена; оказалось, что на мою долю из родительского наследства приходится около ста тысяч марок — сумма достаточная, чтобы сделать меня независимым от всего и всех на свете, тем бо- лее что по какой-то малозначащей причине меня при- знали негодным к военной службе. Ничто уже не связывало меня с людьми, среди которых я вырос, в чьих взглядах, когда они остана- вливались на мне, все яснее читались изумление и отчужденность и чье мировоззрение было слишком односторонне, чтобы я склонен был подчиниться ему. Если даже допустить, что они были правы, судя обо мне как о человеке совершенно никчемном, то ведь и я хорошо себя знал. Но в достаточной мере скеп- тик и фаталист, чтобы свои, как выразился мой отец, «способности паяца» брать с приятной их стороны, и полный радостной решимости пользоваться жизнью на свой собственный лад, я был вполне доволен собой. Я обратил все свое небольшое состояние в налич- ные деньги и, почти ни с кем не простившись, уехал из родного города. Последующие три года, в течение которых я жадно впитывал тысячи новых, беспрерывно сменявшихся ярких впечатлений, вспоминаются мне словно пре- красный далекий сон. Как давно это было, что я встречал Новый год у монахов на Симплоне, в снегу и льдах; в Вероне гулял по Пьяцца Эрбе; идя от Борго Сан-Спирито, впервые вступил под колоннаду 52
храма св. Петра, и глаза мои растерянно блуждали по необъятной площади; с проспекта Виктора Эмма- нуила глядел Вниз, на сверкавший белизной Неаполь, и далеко в море неясно различал окутанные голубо- ватой дымкой изящные очертания Капри... На самом деле, с того времени прошло немногим более шести лет. О, я жил чрезвычайно осмотрительно, сообразуясь со своими средствами; снимал комнаты у частных лиц, в недорогих пансионах, но все же, при частых переездах с места на место, да еще потому, что вна- чале мне трудно было отказаться от привычек состоя- тельной буржуазии, иногда не удавалось избежать более значительных расходов. На время странствий я ассигновал из своего капитала пятнадцать тысяч марок; однако издержки превысили эту сумму. Вообще же я хорошо себя чувствовал среди лю- дей, с которыми случайно сталкивался в пути, иногда неинтересных, а нередко вызывавших большой инте- рес; правда, им я не внушал того уважения, которое мне выказывал мой прежний круг, но зато с их сто- роны мне не приходилось опасаться недоуменных взглядов и вопросов. Благодаря присущей мне своеобразной способ- ности быть приятным в обществе я в пансионах не- редко пользовался искренним расположением всех других постояльцев, и тут мне вспоминается сценка в гостиной пансиона Минелли в Палермо. В кругу французов различного возраста я, усевшись за пиа- нино, принялся ни с того ни с сего, изощряясь в тра- гической мимике, декламирующем пении и рокочу- щих гармониях, импровизировать «музыкальную драму Рихарда Вагнера»; только я, под оглушительные аплодисменты, взял последний аккорд, как ко мне подбежал почти совершенно плешивый старичок с жидкими седыми бакенбардами, беспорядочно ниспадавшими на его серую дорожную куртку, и, схватив меня за обе руки, со слезами на глазах воскликнул: — Да -ведь это изумительно! Изумительно, доро- гой мой! Клянусь вам, вот уже тридцать лет я не получал такого огромного удовольствия! АхГ Вы раз- 53
решите мне от всего сердца поблагодарить вас, не правда ли? Но вы должны стать актером или музы- кантом! Правда, в таких случаях я всегда ощущал нечто сходное с гениальным озорством большого худож- ника, в обществе друзей не гнушающегося нарисо- вать на столе смешную ив то же время остроумную карикатуру. Но после обеда я вернулся в гостиную и печально, в полном одиночестве целый час зани- мался тем, что извлекал из инструмента протяжные аккорды, в которые, чудилось мне, вкладывал на- строение, навеянное видом Палермо. После Сицилии я мельком заглянул в Африку, за- тем отправился в Испанию, и там, неподалеку от Мадрида, в сельской местности, зимой, в пасмурный, дождливый, предвечерний час, я впервые ощутил желание — и вдобавок необходимость — вернуться на родину. Ибо независимо от того, что я начал тоско- вать по спокойной, размеренной, оседлой жизни, мне нетрудно было высчитать, что к моменту возвраще- ния в Германию я, всемерно себя урезывая, как-ни- как истрачу двадцать тысяч марок. Я колебался не слишком долго и через Францию неторопливо пустился в обратный путь, занявший приблизительно полгода, так как я подолгу остана- вливался в различных городах, и мне с печальной четкостью вспоминается тот летний вечер, когда я вновь очутился на вокзале среднегерманской рези- денции, которую наметил себе уже в самом начале путешествия, — вновь очутился там, несколько про- светясь, приобретя теперь некоторые знания и опыт и по-детски радуясь тому, что здесь, в беспечной своей независимости, согласный обходиться скром- ным достатком, смогу создать себе мирную, созерца- тельную жизнь. Тогда мне было двадцать пять лет. Место было неплохо выбрано. Это довольно круп- ный город, где еще нет слишком шумной суеты сто- лиц и деловая жизнь не слишком беззастенчива, 34
ас другой стороны — имеется несколько довольно примечательных памятников старины и уличная жизнь не лишена ни оживления, ни даже известного изящества. В окрестностях города немало живопис- ных уголков; но я всегда всем им предпочитал с большим вкусом распланированную аллею, проле- гающую по гребню Лерхенберга — узкого, далеко тянущегося холма, к склонам которого прилепилась значительная часть города; с Лерхенберга откры- вается вид на дома, церкви, прихотливо извиваю- щуюся реку и необъятную даль за ней. Некоторые места этой аллеи, особенно в послеполуденные часы погожего летнего дня, когда там играет оркестр и движется поток экипажей и пешеходов, напоминают Пйнчо. Но мне еще придется упомянуть о ней. Никто не поверит, с каким обстоятельным удо- вольствием я меблировал просторную комнату, кото- рую вместе с примыкающей к ней маленькой спаль- ней снял почти в центре города, на довольно людном месте. Правда, большая часть родительской мебели перешла к сестрам, но я все же получил то, что мне было необходимо: массивные добротные вещи, при- бывшие вместе с моими книгами и обоими портретами предков, а главное — старый рояль, который мне за- вещала мать. В самом деле, когда все было расставлено и раз- ложено по местам, когда стены, а также большой письменный стол украсились фотографиями, собран- ными мною во время путешествия, и я, все закончив, уютно устроясь, уселся в покойное кресло у окна, чтобы попеременно глядеть на улицу и на свое новое жилище, — у меня было хорошо на душе. И все же —* я не забыл эту минуту — наряду с удовлетворением и доверием к будущему во мне потихоньку шевели- лось нечто иное; едва ощутимое чувство страха и беспокойства, смутное сознание таящегося где-то в глубине возмущения и негодования против какой-то грозной силы, слегка удручающая мысль, что мое по- ложение, до той поры всегда бывшее лишь чем-то временным, переходным, — теперь впервые должно рассматриваться как постоянное, неизменное. S5
Не скрою, такие и сходные с ними ощущения по- рою возникали вновь. Да и возможно ли вообще избежать тех предвечерних часов, когда, вглядываясь в сгущающиеся сумерки или в струйки медленно падающего дождя, становишься жертвой тоскливых настроений? Во всяком случае, несомненно было одно — что мое будущее совершенно обеспечено. Я доверил Городскому банку кругленькую сумму — восемьдесят тысяч марок; проценты —ах, боже мой» времена сейчас плохие! — составляли около шестисот марок за квартал; это позволяло мне прилично жить, покупать интересную беллетристику, иногда посе- щать театр и не исключало полностью некоторых бо- лее легкомысленных развлечений. И действительно, с тех пор мои дни проходили в полном соответствии с тем идеалом, достичь кото- рого я давным-давно уже стремился, Я вставал часов в десять, завтракал и предобеденное время проводил за роялем и за чтением литературно-художественного журнала или книги. Затем я неспешно шел вверх по улице в ресторанчик, где был завсегдатаем; пообе- дав, довольно долго гулял по улицам, иногда посещал какую-нибудь художественную выставку, а не то отправлялся в. окрестности или на Лерхенберг. Вер- нувшись домой, я занимался тем же, что и утром: чи- тал, музицировал, временами даже развлекал себя своего рода упражнениями в рисовальном искусстве или весьма тщательно писал письмо. Если после ужина мне не предстояло посещение спектакля или концерта, я шел в кафе и читал там газеты до вре- мени отхода ко сну. И день был хорош, был прекра- сен, я был счастлив его содержанием, если за роялем мне удался мотив, представлявшийся мне новым и красивым, если от чтения новеллы, от созерцания картины у меня осталось отрадное, длительное впе- чатление... Не премину, впрочем, сказать, что в деле устрое- ния своей жизни я проявлял известный идеализм и по-настоящему старался вложить в свои дни столько «содержания», как только возможно. Я питался скрошю, обычно имел только один костюм, — словом, 56
осмотрительнейшим образом ограничивал свои мате- риальные потребности, чтобы взамен этого иметь воз- можность дорого заплатить за хороший билет в оперу или на концерт, приобретать новинки художественной литературы, посещать выставки. А дни шли за днями, слагались в недели и месяцы. Скучал ли я? Признаюсь, €не всегда под рукой есть книга, которая могла бы многим часам дать ценное содержание; случается, после безуспешных попыток фантазировать на рояле сидишь у окна, куришь па- пиросы, ив твою душу закрадывается чувство необо- римого отвращения ко всему на свете —и к самому себе; снова на тебя находит страх, печально знако- мый тебе страх, и ты срываешься с места и бежишь на улицу, чтобы там с видом счастливца, беспечно по- жимая плечами, глядеть на проходящих мимо тебя людей всевозможных профессий, на рабочих — на всех тех, кто материально и духовно настолько обде- лен, что не может пользоваться досугом и удоволь- ствиями. Разве в двадцать семь лет человек вообще спосо- бен по-настоящему уверовать в окончательную неиз- менность своего положения, даже если эта неизмен- ность более чем правдоподобна? Щебет птички, кло- чок синего неба, туманное, полузабытое к утру сновидение — все это может залить его сердце пото- ками смутных надежд, пронизать благоговейным ожиданием великого, никогда; не чаянного счастья. Я неторопливо переступал из истекшего дня в зачи- нающийся, раздумчиво, не ставя себе никакой цели, всегда лелея ту или иную скромную надежду — хотя бы только на скорый выход в свет нового интересного журнала, — пребывая в непоколебимом убеждении, что я счастлив, и временами ощущая легкую усталость, вызванную одиночеством. Правду сказать, не так уж редки были часы, когда я возмущался тем, что ни с кем не встречаюсь, ни у кого не бываю,— но нужно ли объяснять, как это Я
случилось? У меня не было никаких связей в свет- ском обществе, в высшем и среднем кругу резиден- ции; на то, чтобы вращаться в качестве fetard'a1 среди золотой молодежи, мне — видит бог! — не хва- тало средств, — ну, а богема? Но я ведь человек вос- питанный, ношу чистое белье и целехонький костюм и не нахожу ни малейшего удовольствия в том, чтобы за липким от абсента столиком вести с не- ряшливо одетыми молодыми людьми анархистские разговоры. . Словом, не было определенного круга, в котором я по праву мог бы считать себя своим че- ловеком, а знакомства, тем или иным образом возни- кавшие, были малочисленны, поверхностны, ничем не согреты — по моей собственной вине* я это признаю, потому что и в таких случаях я вел себя крайне сдер- жанно, с чувством неуверенности и с пренеприятным сознанием того, что даже какому-нибудь забулдыге- художнику не мог бы коротко, ясно и внушительно сказать, кто я, в сущности, такой и что собой пред- ставляю. Впрочем, я, по всей вероятности, порвал с «обще- ством» и отрекся от него уже тогда, когда осмелился, не служа ему ни на каком поприще, пойти своим соб- ственным путем, и если б для своего счастья я ну- ждался в «людях», мне следовало чистосердечно спросить себя, не был ли бы я в таком случае сейчас, в качестве «коммерсанта более крупного масштаба», занят тем, что старался бы обогащаться ради блага общества и снискать всеобщее, смешанное с завистью уважение. И все же — все же! Было бесспорно, что мое фи- лософское уединение чрезвычайно, чрезмерно тяго- тило меня и в конечном счете никак не вязалось с моим представлением о счастье, с моей уверен- ностью, моей убежденностью в том, что я счастлив, поколебать которую — это не подлежало сомне- нию— являлось совершенно невозможным. Не быть счастливым, быть несчастным — полно, да было ли это вообще мыслимо? Это было немыслимо, и такое 1 Гуляки (франц>), 58
решение исчерпывало вопрос, покуда снова не выда- вались часы, когда это сидение наедине с самим со- бой, это отшельничество, эта отчужденность казались мне, помимо моей воли, не в порядке вещей, совсем не в порядке вещей, и я становился до ужаса угрю- мым. «Угрюмость» — разве это черта счастливых лю- дей? Я вспоминал свою жизнь дома, в том тесном кругу, где вращался с радостным сознанием своей артистической одаренности, светский, обаятельный; в глазах моих искрились веселость, насмешка, сни- сходительная благосклонность ко всему на свете, люди считали меня слегка чудаковатым и все же лю- били. Тогда я был счастлив, хотя мне приходилось работать в большом лесопромышленном предприятии господина Шлифогта; а теперь? А теперь? Но ведь вышла необычайно интересная книга —« новый французский роман, который я разрешил себе приобрести и, удобно расположившись в кресле, буду читать не спеша, с превеликим удовольствием. Как уже много раз — триста страниц непринужденной болтовни, сочетания хорошего вкуса с изысканным мастерством! О! Свою жизнь я устроил так, как мне нравится. Разве я несчастлив? Смешно предлагать этот вопрос — вот и все. Снова день пришел к концу —день, о котором, благодарение богу, нельзя сказать, что он был лишен содержания; настал вечер, занавеси на окнах задер- нуты, на письменном столе горит лампа, уже скоро полночь. Можно было бы лечь спать — но продол- жаешь бодрствовать, полулежа в кресле, и, сложив руки на коленях, вглядываешься в потолок, покорно прислушиваясь к смутной, ноющей, тихо гложущей боли, от которой никак не избавиться. Немного часов назад я весь был во власти великого произведения искусства, одного из тех грандиозных, жестоких творений, которые со всей |*астл£нной пышностью преступно гениального дилетантизма по- трясают, оглушают, истязают, дают блаженство, по- 59
вергают в прах. Нервы мои еще трепещут/ фантазия взбудоражена, во мне теснятся редко посещающие Меня настроения, где сливаются томление, религиоз- ный экстаз, ликование, мистическая умиротворен- ность — и к ним примешивается некая потребность, вновь и вновь выносящая их из глубин души, властно побуждающая дать им выход, потребность выразить их, сообщить другим, воплотить, «сделать из них не- что»... Что, если б я в самом деле был человеком искус- ства, способным выразить свое «я» в звуках, словах или красках, — охотнее всего, правду сказать, во всем этом одновременно? Но ведь я и в самом деле ко многому способен! Могу — вот убедительный при- мер— сесть за рояль, чтобы в тиши своей обители вволю изливать перед самим собой свои прекрасные чувства, и этим, по справедливости, должен был бы довольствоваться; ведь если б для своего счастья я нуждался в «людях» — допустим, что это так! Пред- положим, что я придаю некоторое значение и успеху, а также славе, признанию, похвале, зависти, любви? Клянусь богом! Даже когда мне вспоминается сценка в гостиной палермского пансиона, и то я должен со- знаться, что такого рода эпизод в данный момент означал бы для меня бесценное, благотворное поощ- рение. Поразмыслив, я не могу не признаться себе, что провожу это софистическое и~смехотворное разграни- чение понятий: я различаю счастье внутри человека— и счастье вовне. Счастье «вовне» — что это, в сущно- сти, такое? Есть на свете род людей, видимо любимцы господни, чье счастье в их одаренности, и эта одарен- ность дает им счастье: лучезарные люди, с отблеском и отсветом солнца в глазах, легкой поступью, гра- циозно, чарующе и беспечно проходящие сквозь жизнь, и все теснятся вокруг них, все ими восхи- щаются, восхваляют их, "завидуют им и любят, пе- тому что и завистники не способны их ненавидеть/ А они глядят на всех, словно дети, насмешливо, ка- призно, своенравно, шаловливо, с некоей солнечной приветливостью, уверенные в своем счастье и своей 60
одаренности, и так, словно все это иначе быть не мо- жет... Что касается меня, я не отрицаю своей слабости:, я хотел бы принадлежать к этим людям, и мне, — все" равно, по праву, не по праву ли, — вновь и вновь ка- жется, что я некогда к ним принадлежал, — совер- шенно «все равно», так как — будем честны — важно, кем себя считаешь, за кого себя выдаешь, за кого имеешь смелость себя выдавать! Быть может, дело обстоит именно так — уклонив- шись от служения «обществу», устроив свою жизнь без «людей», я тем самым отказался от счастья «во- вне». Но, разумеется, моя удовлетворенность этим ни на минуту не прдлежит сомнению, в ней нельзя усомниться, недопустимо усомниться, — потому что, еще раз повторяю, притом подчеркивая с упор- ством отчаяния, я хочу и должен быть счастлив! Понимание «счастья» как некоего рода заслуги, как сочетания одаренности, благородства, обая- ния — и «несчастья» как чего-то уродливого, стра- шащегося света, достойного презрения, — одним сло- вом, смехотворного, — слишком укоренилось во мне, чтобы я мог еще уважать самого себя, будь я не- счастен. Как бы я мог позволить себе быть несчастным? Какую роль я играл бы перед самим собой? Разве не пришлось бы мне, будто сове или нетопырю, си- деть, притаясь в темноте, и с завистью, прищурясь, поглядывать на «лучезарных», всеми любимых, сча- стливых? Мне пришлось бы ненавидеть их той нена- вистью, которая не что иное, как отравленная лю- бовь, и презирать самого себя! «Притаясь в темноте!» Ах, и мне вспоминается все, что я передумал и перечувствовал за последние ме- сяцы, временами вникая в свою «обособленность» и свое «философское уединение». И страх снова дает себя знать, печально известный страх! И созна- ние какого-то возмущения против неведомой грозной силы. Несомненно, всегда находилось утешение, нечто отвлекающее^ нечто дурманящее — на сей раз, и на 61
другой, и еще на один. Но все это опять обступало меня, все без изъятия, обступало тысячу раз в после- дующие месяцы и годы. Бывают осенние дни, подобные чуду. Лето про- шло, за городом листва давным-давно начала блек- нуть, а в самом городе ветер уже много дней подряд завывал на перекрестках и в сточных канавах бур- лили ручейки мутной воды. Ты примирился с этим, ты, можно сказать, покорно уселся у печки, готовый лретерпеть зиму; но однажды утром ты, не веря гла- зам своим, видишь, что в просвет между занавесей узкая полоска блистающей голубизны струит сияние в твою комнату. Изумленный, вскакиваешь ты с по- стели, настежь открываешь окно, навстречу тебе льется поток трепетного солнечного света, ив то же время ты сквозь многозвучный уличный шум улавли- ваешь веселый щебет, звонкую болтовню птиц, и тебе чудится, будто с прохладным, легким воздухом пер- вых октябрьских дней ты вдыхаешь неизъяснимо сла- достный, столь много сулящий пряный аромат, не- разлучный с майским ветерком. Это весна, взаправ- дашняя весна, назло календарю; ты поспешно одеваешься и под сияющим небом мчишься по ули- цам на вольный простор. Такой нежданный, примечательный день выдался месяца четыре назад, — сейчас, по-видимому, начало февраля, — ив этот день я увидел нечто необычайно прелестное. Не было и девяти часов утра, когда я вы- шел из дому; весь охваченный каким-то легким, ра- достным настроением, смутной надеждой на пере- мены, приятные неожиданности и счастье, я пошел по дороге к Лерхенбергу. Я поднялся на холм с пра- вого склона и прошел по гребню на всем его протя- жении, постоянно держась главной аллеи у самого ее края и у низкого каменного парапета, чтобы во время всей прогулки, занимающей не более получаса, без помех свободно любоваться видом на расположенный пологими уступами город и на реку, излучины ко- торой сверкали на солнце, а за ней — очертания 62
холмов, полей и лугов расплывались в солнечной дымке. Наверху было еще почти безлюдно. Скамьи по ту сторону аллеи пустовали, там и сям из-за деревьев выглядывала статуя, сиявшая белизной на солнце, и все же время от времени на нее, медленно кружась, падал увядший лист. Тишина, которой я внимал, бодро шагая и неотрывно глядя в сторону, на зали- тую светом панораму, ничем не нарушалась, покуда я не дошел до конца гребня, где обсаженная ста- рыми каштанами аллея начинает отлого спускаться. Тут я услышал позади себя цоканье копыт и стук быстро приближавшейся повозки; примерно на сере- дине спуска мне пришлось посторониться, Я отошел к обочине и остановился. То был небольшой очень легкий двухколесный охотничий экипаж, запряженный двумя крупными, лоснящимися, сильно фыркавшими булаными. Пра- вила ими молодая девушка лет девятнадцати — два- дцати, возле которой сидел старик осанистого, благо- родного вида, с седыми, ä la russe1 подкрученными кверху усами и густыми седыми бровями. Слуга в скромной черной с серебром ливрее восседал позади. При начале спуска лошади были переведены с рыси на шаг, так как одна из них, видимо, нервни- чала и настораживалась. Она сильно отлегла в ды- шле, прижала голову к груди и переставляла строй- ные ноги вся дрожа, с такой явной строптивостью, что старик, несколько обеспокоенный, наклонил- ся вперед, чтобы левой рукой в изящной перчатке помочь юной своей спутнице потуже натянуть по- водья. Казалось, править лошадьми девушке поручили лишь ненадолго, как бы в шутку,— по крайней мере все выглядело так, словно она занимается этим де- лом с ребяческой важностью и вместе с тем неумело. Когда она пыталась успокоить шарахавшееся, споты- кавшееся животное, она слегка, с серьезным, него- дующим видом тряхнула головой. 1 На русский лад (франц.). 63
.ч То была стройная брюнетка. Волосы; чуть ловыше затылка собранные в тугой узел, вокруг лба и ви- сков ложились так легко, так воздушно, что можно было различить отдельные каштановые нити. Круглую темную соломенную шляпку украшала только^ лента с небольшим бантом. На девушке был короткий тем- но-синий жакет и гладкая светло-серая суконная юбка. Самым привлекательным в ее нежно очерчен- ном, смугловатом лице, разрумянившемся от утренней прохлады, были глаза —узкие, удлиненного разреза, с черными, сияющими, лишь вполовину видными зрачками, а необычайно ровные брови лежали двумя словно тушью нарисованными дугами. Нос был, по- жалуй, длинноват, а рот с тонкими, четкими очерта- ниями губ мог быть поменьше. Но в ту минуту ему придавали особую прелесть ослепительно белые, не- сколько редкие зубы, которыми девушка, пока она старалась справиться с лошадью, энергически заку- сывала нижнюю губу, чуть вскидывая при этом почти по-детски округленный подбородок. Совсем неверно было бы сказать, что это лицо поражало какой-то необычайной, изумительной кра- сотой. В нем было очарование молодости и жизнера- достной свежести, и это очарование как бы смягчалось, приглушалось и облагораживалось сопряженной с бо^ гатством беззаботностью, изысканной воспитанностью и холеностью; было несомненно — эти узкие, сияющие глаза, теперь с раздражением балованного ребенка смотревшие на норовистую лошадь, спустя минуту снова будут выражать спокойное, само собой разу- меющееся счастье. Рукава жакета, в плечах широкие и пышные, плотно облегали узкие запястья, и ничто никогда не производило на меня столь пленительного впечатления утонченного изящества, как ее манера этими узкими обнаженными матово-белыми руками держать поводья. Я стоял у обочины, когда экипаж поравнялся со мной, и, не удостоенный даже беглого взгляда, мед- ленно продолжал путь. Как только лошади снова припустились рысцой, экипаж быстро исчез из виду. Что я ощутил тогда? Радость и восхищение, но в то 64
же время какую-то странную,- острую боль, какое-то терпкое, теснившее грудь чувство — зависти? люб1- ви?—-я-не решался додумать свою мысль — презре- ния к самому себе? Меж тем как я пишу, мне представляется жалкий нищий, не спускающий глаз с выставленной в витрине ювелира переливающей волшебными огнями драго- ценности. В душе этого человека не сложится ясно осознанное желание обладать этой драгоценностью, ибо одна уже мысль о таком желании была бы не- вероятной нелепостью, которая делала бы его посме- шищем в собственных глазах. Теперь я расскажу, что совершенно случайно не-; делю спустя во второй раз увидел эту молодую даму,—увидел в опере. Давали «Маргариту» Гуно, и только я вошел в ярко освещенный зал и напра- вился к своему месту в партере, как заметил ее, по левую руку от того же осанистого старика, в литер- ной ложе с другой стороны сцены. Попутно я устано- вил, что, смешно сказать, ощутил при этом легкий испуг, некоторое смятение, почему-то сейчас же от- вел глаза и стал рассматривать другие ряды и ложи. Лишь при начале увертюры я решился несколько пристальнее взглянуть на господина и даму. Осанистый старик, в наглухо застегнутом сюртуке и черном галстуке «бабочкой», сидел, со спокойной важностью откинувшись в кресле; одна его рука в ко- ричневой перчатке непринужденно покоилась на бар- хатном барьере ложи, другою он время от времени медленно проводил по бороде или по коротко остри- женным седым волосам, тогда как молодая девушка, несомненно его дочь, видимо была заинтересована всем вокруг и, заметно подавшись вперед, положила на барьер обе руки, державшие веер. Порою она быстрым движением головы слегка откидывала со лба и висков пушистую прядь каштановых волос. На ней была светлая, совсем легкая шелковая блузка с букетиком фиалок за поясом, и при ярком свете ее глаза казались еще более черными и сияю- 5 Т. Майн, т. 7 65
щими, чем неделю назад. К слову сказать, я заметил, что движение губ, которое тогда запомнилось мне, вообще ей свойственно: она поминутно закусывала ослепительно белыми, ровными, несколько редкими зубами нижнюю губу и слегка вскидывала подборо- док. Эта невинная гримаска, свидетельствовавшая о полном отсутствии кокетства, спокойно и вместе с тем весело обводивший все вокруг взгляд, белая, нежная, обнаженная шея, обвитая узенькой шелко- вой ленточкой того же цвета, что и блузка, движение, которым она иногда наклонялась к старику, обращая его внимание на что-либо подмеченное ею в оркестре, у занавеса, в той или другой ложе, — все это произ- водило впечатление неизъяснимо утонченной обаятель- ной ребячливости, однако не имевшей в себе ничего сколько-нибудь трогательного, «жалостного». То была ребячливость изысканная, размеренная, которой жизнь в роскоши придала оттенок самоуверенности и превосходства, и в ней сквозило счастье, не задорно- шумливое, а скорее, именно потому, что оно само со* бой разумелось, сладостно-тихое. Насыщенная мыслью, нежная музыка Гуно была, думается мне, надлежащим -аккомпанементом к со- зерцанию этого прелестного существа, и я внимал ей, не глядя на сцену, всецело отдавшись кроткому, за- думчивому настроению, скорбность которого, не будь этой музыки, возможно, ощущалась бы мною болез- неннее. Но уже в антракте после первого действия какой-то господин, лет, скажем, двадцати семи — тридцати, встал со своего места в партере, исчез — и минуту спустя, ловко раскланиваясь, появился в ложе, привлекавшей все мое внимание. Старик тот- час поздоровался с ним, а молодая девушка, привет- ливо наклонив голову, тоже протянула ему руку, которую он учтиво поднес к губам, после чего ему предложили сесть. Торжественно заявляю — я готов признать, что этот господин обладал самым бесподобным пластро- ном, какой мне когда-либо дано было лицезреть. Этот пластрон был виден во всем его объеме, так как жи- лет представлял собой всего-навсего узенькую черную 66
полоску, а фрак, лишь гораздо ниже области желудка застегнутый на одну-единетвенную пуговицу, отли- чался необычайно широким вырезом, начинавшимся от плеч. Самый же пластрон с двумя черными, четырехгранными, размещенными в надлежащих про- межутках пуговицами, завершался у высокого, с ост- рыми уголками, стоячего воротничка широким, тоже, черным галстуком, сиял ослепительной белизной и был изумительно накрахмален, но притом не лишен гибкости, так как на уровне желудка образовывал приятную для глаз впадину, а затем снова вздымался изящным, сверкающим изломом. Разумеется, этот пластрон почти целиком погло- щал внимание зрителя. Что же касается головы, со* вершенно круглой, то череп сплошь покрывали совсем коротко остриженные белокурые волосы, а лицо укра- шали пенсне без шнурка и оправы, не слишком гу- стые, светлые, слегка завитые усы и на одной щеке — тянувшаяся вверх, до самого виска, россыпь мелких шрамов от студенческих дуэлей. Прибавлю, что сей молодой человек был безупречно сложен, и его дви- жения были не лишены изящества. В течение вечера — молодой господин остался в ложе — я заметил, что для него как будто особенно характерны следующие две позы: когда в разговоре со стариком и молодой дамой наступала пауза, он сидел, заложив ногу за ногу, держа бинокль на коле- нях, удобно откинувшись в кресле, и, опустив голову, сильно выпятив губы, весь погружался в созерцание кончиков своих усов, по-видимому совершенно за- гипнотизированный этим зрелищем, причем медленно, безмолвно поворачивал голову из стороны в сторону- Напротив, беседуя с молодой дамой, он, из уважения к ней, ставил обе ноги вровень, но еще глубже отки- дывался в кресле, обеими руками упираясь при этом в локотники, голову подымал так высоко, как только мог, и, довольно^ широко раскрыв рот, глядя на свою юную соседку с высоты, улыбался ей любезно и с от- тенком некоторого превосходства. Этот господин явно был счастлив блаженным сознанием собственной важности. 5* 67
Говоря всерьез, я умею ценить такие манеры. Ни одно из его движений, развязность которых как-никак была несколько рискованна, не вызывало в нем по- следующего тягостного смущения. Он был исполнен самоуверенности. Да разве могло обстоять иначе? Было ясно: ничем, быть может, особенно не выде- ляясь, он вступил на свой добропорядочный путь, будет и впредь следовать им к определенным, полез- ным целям, живет и будет жить под сенью доброго согласия со всем миром, осиянный солнцем всеобщего уважения. Пока что он сидел там в ложе и беседовал с молодой девушкой, чье неизъяснимое, чистое обая- ние, быть может, не оставляло его равнодушным и чьей руки он в таком случае с уверенностью мог про- сить. Сущая правда — у меня нет ни малейшего же- лания сказать хоть одно непочтительное слово об этом господине! Ну, а я, как обстояло дело со мной? Я сидел здесь внизу и мог, если хотел, издалека, из темноты с до- садой наблюдать, как это бесценное, недоступное создание весело болтает и смеется с таким ничтоже- ством] Сидел — отринутый, никем не замечаемый, бес- правный, чужой, hors ligne \ деклассированный па- рия, жалкий в собственных глазах. Я остался до конца спектакля и снова встретился со всеми тремя в гардеробе, где они немного замеш- кались, надевая шубы и перебрасываясь несколькими словами то с какой-нибудь дамой, то с каким-нибудь военным. Молодой человек сопровождал отца и дочь, когда те вышли из театра, а я, выждав минуту-дру- гую, пересек вестибюль и последовал за ними. Дождя не было, на небе там и сям мерцали звезды, экипажа не взяли. Не спеша, оживленно бе- седуя, шли они втроем впереди меня, а я, опасливо держась на некотором расстоянии, крался за ними — подавленный, терзаемый каким-то причинявшим острую боль, глумливым, жалким чувством... Идти было недалеко; не дойдя до конца улицы, все трое остановились перед большим особняком с гладким За чертой (франц.). 68
фасадом; отец и дочь тотчас исчезли, сердечно попро- щавшись со своим спутником, который в свою очередь быстрым шагом удалился. На массивной резной двери особняка я прочел: «Советник юстиции Райнер». Я твердо решил довести эти записки до конца, хотя мое внутреннее сопротивление так велико, что меня каждую минуту подмывает вскочить и убежать куда глаза глядят. Ведь я до полного изнеможения копался и разбирался в этой истории! Все это мне осточертело1 Неполных три месяца назад я из газет узнал о «базаре», с благотворительной целью устраиваемом в городской ратуше при участии избранного об- щества. Я внимательно прочел заметку и тотчас ре- шил посетить этот базар. Она будет там, думал я, возможно в роли продавщицы, и если так —ничто не помешает мне познакомиться с ней. Здраво рассу- див — я ведь человек образованный, из хорошей семьи, и если эта фрейлейн Райнер мне нравится, то при столь благоприятном случае мне, так же как го- сподину с изумительным пластроном, нимало не воз- браняется завязать с ней разговор, обменяться не- сколькими шутливыми словами. Было ветрено и дождливо, когда я под вечер от- правился в ратушу, перед порталом которой тесни- лись люди и экипажи. Я проложил себе путь в толпе, заплатил за вход, сдал на хранение пальто и шляпу и не без труда поднялся по широкой, заполненной людьми лестнице во второй этаж, в парадный зал, откуда навстречу мне несся густой запах вина, ку- шаний, духов, хвои и глухой шум, слагавшийся из смеха, разговоров, музыки, выкриков и ударов гонга. Огромное, необычайной высоты помещение было пестро разукрашено флажками и гирляндами зелени, а вдоль стен и посредине зала тянулись многочислен- ные открытые прилавки и закрытые с трех сторон киоски, куда, нещадно напрягая легкие, зазывали публику молодые люди в фантастических масках и 69
костюмах. Дамы, всюду вокруг продававшие цветы, рукоделия, табак и прохладительные напитки, тоже были по-разному костюмированы. В верхнем конце зала на уставленной декоративными растениями эстраде гремел оркестр, а по неширокому проходу между рядами прилавков и киосков медленно, сплош- ным потоком двигались посетители. Оглушенный в первый момент музыкой, выкли- каньем номеров в лотерейных киосках, всей этой ве- селой рекламой, я нырнул в толпу; не прошло и ми- нуты, как я в каких-нибудь четырех шагах от входа с левой стороны увидел молодую девушку, которую здесь искал. Она в маленьком, обрамленном хвоей киоске продавала вино и лимонад и была наряжена в итальянский костюм: пеструю юбку, белый, четы- рехугольный головной убор и коротенький корсаж жительниц Альбанского края, а нежные руки были обнажены до локтей. Слегка разомлевшая, она, при- слонясь к закраине прилавка, играла пестрым веером и весело болтала с несколькими курившими возле киоска мужчинами, среди которых мне сразу бро- сился в глаза некто, хорошо мне запомнившийся; он стоял возле нее, заложив четыре пальца каждой руки в боковые карманы пиджака. Теснимый со всех сторон, я медленно миновал киоск, решив подойти к молодой девушке, как только представится случай, как только вокруг нее будет меньше народу. А! Вот теперь должно выясниться, располагаю ли я еще некоторой долей жизнерадост- ной уверенности и светской любезности, или же у меня действительно были основания для угрюмости и почти безысходного отчаяния, владевших мною в последние недели? Что, собственно, на меня нашло?. Откуда при виде этой девушки бралось мучительное, жалкое чувство — смесь зависти, любви, стыда, горького раздражения, — и тут, я в этом признаюсь, снова вогнавшее меня в краску? Нужна смелость! Нужна любезность! Нужно, черт возьми, веселое, привлекательное самолюбование, пристойное способ- ному, счастливому человеку. И я возбужденно раз- думывал, с какого шутливого речевого оборота, 70
какого острого словца, какого итальянского привет- ствия начну разговор с ней. Прошло немало времени, прежде чем, зажатый в мешкотно двигавшейся толпе, я обошел зал кругом, и действительно, когда я снова поравнялся с тем же киоском, оказалось, что теснившиеся вокруг него мужчины разошлись; только некто, хорошо мне за- помнившийся, все еще стоял, облокотясь о прилавок, и чрезвычайно оживленно разговаривал с юной про- давщицей. Ну что ж, стало быть, я должен позволить себе прервать этот разговор. Круто повернув, я отде- лился от людского потока и остановился у прилавка. Что произошло затем? О — ровно ничего! Почти ничего! Беседа оборвалась, некто, хорошо мне запо- мнившийся, сделал шаг в сторону, всей пятерней ухва- тив при этом свое, без оправы и шнурка, пенсне и меж пальцев глядя на меня, а молодая девушка всего меня, от лацканов костюма до кончиков сапог, окинула спокойным, испытующим взглядом. Костюм был отнюдь не с иголочки, а сапоги запачканы уличной грязью — я это знал. Вдобавок я сильно раскраснелся, да и волосы, возможно, растрепались. Я не был невозмутимо спокоен, не был неуязвим, не был на высоте положения. Чувство, что я чужой, бесправный, посторонний, что я здесь мешаю и вы- гляжу смешным, сковало меня. Неуверенность, бес- помощность, ненависть и сознание своего ничтожества сбили меня с толку, — короче говоря, мои смелые на- мерения выразились всего-навсего в том, что я насу- пясь, хриплым голосом, отрывисто, почти грубо про- изнес: — Попрошу бокал вина. Совершенно безразлично, ошибся ли я, или нет, когда мне показалось, что молодая девушка кинула своему другу быстрый, лукавый взгляд. Молча по- дала она мне вино, молчали и мы оба; не подымая глаз, багровый, ошалевший от ярости и боли, жал- кая, смешная фигура, стоял я между ними, отпил два-три глотка, положил деньги на прилавок, рас- терянно поклонился, оставил зал и ринулся на улицу. 71
. С этой минуты я—-конченый человек, и дело ни-, сколько не меняется от того, что спустя несколько дней я прочел в газетах следующее извещение: «Настоящим честь имею почтительнейше известить о помолвке дочери моей Анны с господином асессо- ром, доктором прав Альфредом Вицнагелем. Советник юстиции Райнер». С этой минуты я — конченый человек. Последний остаток моего самолюбования, моей уверенности в том, что я счастлив, рухнул, затравленный на- смерть; я больше не могу, да, я несчастен, я сознаюсь в этом, я для самого себя жалкая, смешная фигура! Но я этого не вынесу! Я погибну! Не сегодня-завтра я застрелюсь! Первым моим инстинктивным движением было, хитря с самим собой, извлечь из этого происшествия беллетристическую ситуацию и толковать мое унизи- тельное, тягостное состояние как «несчастную лю- бовь». Чистейший вздор, это само собой разумеется. От несчастной .любви не погибают. Несчастная лю- бовь— это поза, и неплохая. В несчастной любви нравишься самому себе. Я же погибаю от того, что самолюбование для меня отныне стало невоз- можно. Да разве, если наконец дозволено будет задать этот вопрос, я действительно полюбил эту девушку? Быть может... но как — и почему? Не была ли эта любовь порождением моей давным-давно уже обо- стренной и при виде этой недоступной драгоценности тотчас мучительно взыгравшей болезненной суетности, вызвавшей наплыв многообразных чувств —зависти, ненависти, презрения к самому себе, для которых любовь потом явилась лишь предлогом, отдушиной и спасением? . Да, все это — суетность! И разве мой отец уже не назвал меня некогда паяцем? Ах! Я менее всех, менее чем кто-либо, был вправе обособиться, игнорировать «общество» — я,,кто слиш- ком суетен, чтобы вынести его пренебрежение и не- 72
уважение, кто не может обойтись без него и его одоб- рения! Но ведь речь идет не о праве, а о необходи- мости! И разве моя никчемная способность паясничать не могла доставить мне никакого положения в обще* стве? Так вот, именно эта способность неминуемо должна была стать — и стала — причиной моей гибели. Равнодушие, я это знаю, было бы своего рода счастьем. Но я не могу быть равнодушен к самому себе, не могу смотреть на себя другими глазами, чем «люди», и погибаю от нечистой совести, будучи пол- ностью невиновен. Неужели во всех случаях нечистая совесть—не что иное, как гноящаяся суетность? Есть только одно несчастье: перестать нравиться самому себе. Когда уже не нравишься самому себе—- это и есть подлинное несчастье, ах, и я всегда очень ясно это сознавал! Все остальное — лишь игра и обогащение жизни, в любом ином страдании можно быть так необычайно довольным собой, играть такую эффектную роль! Лишь разлад с самим со- бой, нечистая совесть в страдании, борения сует- ности—лишь они придают тебе жалкий, омерзитель- ный вид. Объявился старый знакомый, некий господин Шиллинг, вместе с которым я в давние времена в крупном лесопромышленном предприятии госпо- дина Шлифогта работал для блага общества. Он по делам заехал в город, где я жил, и навестил меня — «скептическая личность», руки в карманах брюк, пенсне в черной оправе, реалистически-терпимая ма- нера пожимать плечами. Он пришел вечером и ска- зал мне: «Я пробуду здесь два-три дня». Мы по- шли в хороший ресторан. Он приветствовал меня так, словно я все еще тот счастливый, довольный собой юноша, каким он меня знал когда-то, и, убежденный, что всего лишь выражает мне мое соб- ственное, полное жизнерадостности мнение о себе, заявил: — Честное слово, ты приятно устроил свою жизнь, старина! Совершенно независим, а? Свободен! В сущности, ты прав, черт возьми! Живешь ведь 73
всего один раз, не так ли? Какое нам, в: сущности, дело до всего прочего? Должен сказать, умнее из нас обоих оказался ты. Впрочем, ты ведь всегда был гением. — И, как в былые годы, он продолжал с вели- чайшей готовностью восхвалять мои достоинства, всячески старался понравиться мне, не подозревая, что я со своей стороны смертельно боюсь чем-нибудь не понравиться ему. Я делал отчаянные усилия, чтобы удержать за собой то место, которое занимал в его глазах, по- прежнему казаться на высоте, счастливым и доволь- ным собой, — напрасно! Я не находил опоры в самом себе, во мне не было ни следа бодрости, ни следа молодцеватости, на его речи я отзывался вяло, рас- терянно, с какой-то пугливой неуверенностью — и он это заметил поразительно быстро! Страшно было ви- деть, как он, сначала вполне искренне желавший при- знать меня счастливцем, человеком, стоящим гораздо выше его самого, постепенно раскусил меня, стал приглядываться с удивлением, все явственнее выка- зывать холодность, превосходство, нетерпение, раз- дражение и, наконец, неприкрыто, всей игрой лица выражать свое презрение ко мне. Он рано ушел и на другой день коротенькой, торопливо набросанной запиской уведомил меня, что ему неожиданно при- шлось уехать. Непреложный факт — все люди слишком погло- щены собой, чтобы они могли иметь сколько-нибудь обоснованное мнение о том или ином человеке; они с ленивой готовностью усваивают уважение к тебе в той мере, в какой ты имеешь смелость на виду у всех выказывать его самому себе. Будь таким, каким ты хочешь быть, живи так, как тебе хочется, но проявляй дерзкую самонадеянность, не подавай виду, что у тебя нечиста совесть, и никто не будет столь высоко- нравствен, чтобы презирать тебя. Но стоит тебе только утратить согласие с самим собой, перестать нравиться самому себе, выдать, что ты сам себя пре- зираешь, — и все, не задумываясь, признают, что ты правильно судишь о себе. Что до меня — я пропащий человек. 74
Я перестаю писать, я отбрасываю перо с омерзе- нием, с омерзением! Покончить с собой: а не будет ли это, пожалуй, слишком .героично для «паяца»? Боюсь, получится так, что я и дальше буду жить, и дальше буду есть, спать, понемножку заниматься кое- чем и мало-помалу с тупой покорностью привыкну к тому, что я — «смешная и жалкая фигура». О боже, кто бы подумал, кто бы мог подумать, какой это роковой удел, какое несчастье — родиться «паяцем»! 1897
ТОБПАСМИНДЕРНПКЕЛЬ «Непригожей» зовется одна из улиц, подымаю- щихся вверх от набережной к городскому центру. На ней, по правую руку, если идти от реки, находится дом номер 47 — узкий, унылого цвета, точь-в-точь схожий со своими соседями. Первый этаж его зани- мает мелочная лавка, где, кроме всего прочего, можно купить галоши и касторку. Пройдя сени, от- куда виден двор с играющими на нем кошками, попа- даешь на узкую, обдающую невыразимо затхлым, скверным запахом деревянную лестницу со стертыми ступеньками, которая ведет наверх. Во втором этаже слева живет столяр, справа — повивальная бабка. В третьем — слева живет сапожник, справа — дама> примечательная тем, что принимается громко петь вся- кий раз, как заслышит шаги на лестнице. В четвертом этаже слева квартира пустует, справа же проживает некто Миндерникель— Тобиас Миндерникель. Чело- век этот, как говорится, с историей, до того скандаль- ной и вместе загадочной, что не рассказать ее никак не возможно. Приметная, странно-нелепая внешность у Миндер- никеля. Смехотворно выглядит он во время своих прогулок — тощий, опирающийся на трость, с головы до пят одетый в черное. На нем старомодный, уже ошершавившиися цилиндр, тесный, лоснящийся от времени сюртук и столь же заношенные брюки, обтре- панные понизу и до того короткие, что из-под отворо- тов виднеется растяжной ластиковый верх закрытых 76
ботинок. Впрочем, справедливости ради следует ска- зать, что платье свое Миндерникель содержит в вели- чайшей опрятности. Он носит отложные воротники, отчего его худая шея кажется еще длиннее, чем на самом деле, гладкие с проседью волосы низко наче- сывает на виски; тень от широких полей цилиндра падает на блеклое выбритое лицо с впалыми щеками, воспаленными, вечно потупленными глазами и двумя глубокими угрюмыми морщинами, протянувшимися от носа к поникшим углам рта. Миндерникель редко когда выходит из дому, и на то есть свои причины. А именно: стоит ему показаться на улице, как вокруг него тут же собирается орава ребятишек; они бегут за ним по пятам, смеются, дразнятся, вопят: «Ого-го, Тобиас!», а то и дергают за полы сюртука на потеху обывателям, выскакиваю- щим из всех дверей полюбоваться на это зрелище. А он даже не пытается отбиваться, он бросает вокруг робкие взгляды и торопливо шагает, втянув голову в плечи, словно человек, идущий без зонтика под про- ливным дождем, и хотя люди у дверей смеются ему в лицо, он все равно со смиренной почтительностью раскланивается с ними. Даже когда ребятишки от- станут, когда он больше уже не встречает тех, кто его знает, и редко-редко кто-нибудь оглянется ему вслед, — даже тогда в его манере держаться не про- исходит сколько-нибудь заметной перемены. Он все так же боязливо озирается вокруг и, сутулясь, торо- пится дальше, словно чувствует на себе сотни на* смешливых взоров, а если и подымет от земли робкий, нерешительный взгляд, то — удивительное дело — обнаружится, что он совершенно не способен спокойно и непринужденно смотреть не только иа людей, но даже на предметы. Ему, сколь ни странно это прозвучит, как будто недостает того врожденного чувства превосходства, с коим всякий индивид взи- рает на мир явлений, он как будто сознает свою подчиненность этому миру, и его блуждающий взгляд незольно соскальзывает с человека или предмета и потупляется долу. 77
Что же он собой представляет, этот вечно одино- кий и, по-видимому, глубоко несчастный человек? Своею нарочито бюргерской манерой одеваться, а также каким-то старательным поглаживанием под- бородка рукой Миндерникель словно бы дает понять, что ни в коей мере не желает быть принятым за коренного представителя той среды, в которой он живет. Одному богу ведомо, какую шутку сыграла с ним судьба. Вполне возможно, оскалившись в презритель- ной усмешке, жизнь некогда наотмашь ударила его в лицо,—такое на нем всегда выражение«. Впрочем, весьма вероятно, что ничего подобного с ним не случалось, никакие удары судьбы его не постигали, а он просто-напросто неприспособленное существо, и болезненная его неполноценность и прибитость наво- дят на тягостную мысль о том, что природа отказала ему в той мере внутренней устойчивости, силы и характерности, которая необходима, чтобы жить с поднятой головой. ...Но вот Миндерникель, все так же налегая на свою черную трость, возвращается с прогулки домой, под вопли ребятишек всей «Непригожей улицы», по затхлой лестнице поднимается он к себе в комнату* убогую и ничем не украшенную. Единственно ценная и красивая вещь здесь —это комод, солидный пред- ставитель стиля ампир с тяжелыми бронзовыми ручками. На окне, безнадежно упершемся в глухую стену соседнего дома, стоит цветочный горшок, в нем полно земли, но ничего не растет; все же Мин- дерникель, бывает, подходит к окну, осматривает горшок, нюхает землю. К этой комнате примыкает тесная, темная спальня... Итак, вернувшись домой, Тобиас кладет на стол цилиндр и трость, опускается на зеленый, пахнущий пылью диван, подпирает рукой подбородок и, подняв брови, надолго застывает в этой позе, неподвижно глядя в пол перед собой.. Можно подумать, это единственное, что ему еще осталось на свете. Что касается характера Миндерникеля, то трудно сказать о нем что-либо определенное, хотя есть 78
обстоятельства, которые, как кажется, говорят весьма в его пользу. Однажды этот странный человек вышел из дому и, собрав, по обыкновению, вокруг себя ораву мальчишек, бежал от погони под насмешливые вы- крики и хохот, как вдруг один из сорванцов, пар- нишка лет десяти, кувырнулся через ногу товарища и пребольно шлепнулся об мостовую; он разбил себе в кровь нос и лоб, заревел, да так и остался лежать на месте. Тобиас сейчас же поворотился, подошел к поверженному и, склонившись над ним, принялся утешать его ласковым, прерывающимся от волнения голосом. — Бедняжка, — говорил он, *— тебе больно? Ты расшибся до крови! Смотрите, у него весь лоб в крови! Ах, у меня сердце разрывается, глядя на тебя! Ну конечно же ему больно, и он плачет, бедное дитя! Как мне тебя жалко! Ты сам виноват, но я все равно перевяжу тебе голову носовым платком..* Так, так! Ну, будь же молодцом! Подымайся! И в самом деле, перевязав мальчика, Миндерни- кель бережно поставил его на ноги и ушел своей дорогой. Однако его фигура, его лицо совершенно преобразились в это мгновенье. Он ступал твердо, выпрямившись во весь рост, дыша полной грудью, насколько позволял тесный сюртук; его глаза широко раскрылись, заблестели, и на все он смотрел теперь спокойно и уверенно, а около рта горькой складкой залегло счастье... После этого случая у обитателей «Непригожей улицы» поубавилось охоты смеяться над Миндерникелем, но ненадолго. Очень скоро его не- обыкновенный поступок забылся, и множество здоро- вых, озорных и жестоких глоток снова ревели вслед съежившемуся, слабодушному Миндерникелю: «Ого- го, Тобиас!» Однажды солнечным утром, часов эдак в одинна- дцать, Миндерникель вышел из дому и через весь го- род направился на Лерхенберг — длинный вытянутый холм, излюбленное место послеобеденных гуляний у горожан, которое, однако, ввиду чудесной весенней 79
погоды уже в эти часы начинало заполняться экипа- жами и пешеходами. Здесь, на главной аллее, стоял под деревом человек с молодой охотничьей собакой на привязи, демонстрируя ее прохожим с явным на- мерением продать. Это был крепкий рыженький песик, совсем еще щенок, месяцев четырех от роду, с чернинкой вокруг глаза и черным ухом. Увидев их за десяток шагов, Миндерникель остановился, не- сколько раз погладил рукой подбородок и некоторое время задумчиво созерцал продавца и бойко виляв- шую хвостом собачку, а затем, приложив к губам рукоятку трости, трижды обошел стоявшего под деревом незнакомца, приблизился к- нему и, не сводя глаз с собаки, тихо и торопливо проговорил: — Что просите за песика? — Десяток марок, — последовал ответ. Тобиас помолчал мгновение и нерешительно пере- спросил: — Десять марок? — Да, — подтвердил человек. Тогда Тобиас достал черный кожаный кошелек, извлек оттуда пятерку бумажкой и столько же ме- лочью, сунул деньги продавцу, схватил поводок и, весь сжавшись, пугливо озираясь вокруг, ибо возле них уже собралась толпа смеющихся зевак, стреми- тельно потащил за собою скулящего щенка. Всю до- рогу к дому собака упрямилась, упиралась передними лапами в землю и с немым вопросом в глазах взгля- дывала на своего нового хозяина, а он лишь молча и энергично тянул за поводок; без особых приключе- ний они прошли через весь город. Появление Тобиаса с собакой произвело невероят- ный переполох среди ребятни «Непригожей улицы», но он схватил щенка в охапку и, прикрывая его всем телом, торопливо шмыгнул под хохот и насмешки мимо мальчишек, виснувших на фалдах его сюртука. Под- нявшись к себе в комнату, он опустил на тюл не пере- стававшего скулить щенка, покровительственно по- гладил его и снисходительно произнес: — Ну ладно, ладно, нечего меня бояться, пес ты этакий, не к чему это. 80
Затем достал из комода вареной рыбы с картош- кой и бросил немножко собачке, которая перестала визжать и, завиляв хвостом, с чавканьем принялась за еду. — А звать тебя будут Исав, — сказал Тобиас,— понятно? Исав. Это простое имя, его очень легко за- помнить. — И, ткнув рукою в пол перед собой, при- казал: — Исав! Собака, быть может, ожидая новой подачки, в са- мом деле подошла к нему, и Тобиас, одобрительно похлопав ее по боку, сказал: — Отлично, друг мой. Ты просто молодец! И, отступив на несколько шагов, снова ткнул ру- кой в пол и приказал: — Исав! После чего щенок, окончательно развеселившись, прыгнул к нему и стал лизать ноги своего господина, До чего же упоительно отдавать приказ и видеть, как он исполняется! Тобиас повторил упражнение до четырнадцати раз; однако в конце концов пес все же устал, ему захотелось отдохнуть и спокойно пере- варить обед, и он улегся на полу в грациозной и умной позе, как ложатся все охотничьи собаки,— плотно сложив и вытянув перед собой длинные поро- дистые лапы. — Еще раз, Исав! — сказал Тобиас. Однако Исав, свесив голову набок, не двигался с места. — Исав! — властно повысил голос Тобиас. — Ты должен идти на зов, как бы ты ни устал! Но Исав положил голову на лапы и не думал ни- куда идти. — Ну так вот, — сказал Тобиас с затаенной угро- зой в голосе. — Или ты будешь Слушаться меня, или мне придется доказать на деле, что со мной шутки плохи! Собака лишь слабо шевельнула хвостом в ответ. Безмерный, безрассудный, несообразный гнев овладел Миндерникелем. Он схватил свою черную трость, приподнял Исава за загривок и принялся колотить пронзительно визжащего пса, не помня себя 6 Т. Манн, т. 7 81
от негодования и раз за разом повторяя шипящим от ожесточения голосом: — Как, ты не слушаться? Меня не слушаться? Наконец он отбросил трость, опустил скулящую собачонку на пол и, тяжело дыша, сложив за спиною руки, большими шагами стал прохаживаться перед Исавом, бросая на него гневные, победительные взгляды. Походив так некоторое время, он остано- вился перед собачкой, которая лежала на спине, умоляюще перебирая передними лапами, скрестил руки на груди и, глядя на нее ужасающе холодным и Жестким взглядом, каким Наполеон глядел на солдат, потерявших в бою свой штандарт, сказал: — Как ты себя вел, позволительно спросить? И собака, в счастливой надежде на примирение, подползла ближе, прильнула к ноге господина и за- искивающе вскинула на него блестящие глаза. Тобиас довольно долго молча смотрел на нее сверху вниз, но в конце концов, ощутив умилительную теплоту маленького тельца, взял ее на руки. — Так и быть, я пожалею тебя... — снисходи- тельно начал он, но, когда добрая тварь лизнула ему лицо, его сердце изошло умилением и печалью. С болезненной страстностью он прижал собаку к груди, глаза его наполнились слезами, и он не- сколько раз повторил прерывающимся сдавленным голосом: — Пойми, ведь ты у меня один-единствен- ный... один-единственный... Затем Тобиас бережно опустил Исава на диван, уселся рядом и, подперев подбородок рукой, устремил на него взгляд своих тихих, кротких глаз» Отныне Тобиас Миндерникель еще реже прежнего выходил из дому, не испытывая ни малейшего жела- ния показываться на людях с Исавом. Щенок стал предметом всех его забот, он день-деньской только им и занимался, кормил его, протирал ему глаза, заставлял выполнять различные приказания, бранил и вел с ним задушевные разговоры. И все шло бы хорошо, если б Исав иной раз не огорчал Миндерни- 82
келя своим поведением. Когда щенок лежал рядом с хозяином на диване и, вялый от недостатка свежего воздуха и свободы, смотрел на него меланхоличе- скими глазами, — тогда Тобиас был доволен; с тихим, самоупоенным видом он поглаживал пса по спине и приговаривал: — Ты глядишь на меня с болью, мой бедный друг? Да, да, грустно жить на свете, даже ты, при всей своей молодости, уже знаешь это. Когда же Исав, ничего не видя и не слыша, азартно носился по комнате, возился с туфлей, скакал со стула на стул и с немыслимой резвостью кувыр- кался через голову, — тогда Тобиас из отдаления наблюдал за ним растерянным, беспомощным и вме- сте с тем неодобрительным взглядом, усмехаясь не- хорошей, недоброй усмешкой. В конце концов он сурово подзывал его к себе и приказывал: — Брось баловаться. Не понимаю, с чего тут ве- селиться? А однажды Исав так разошелся, что улизнул из комнаты, вылетел по лестнице прямо во двор и стал гоняться за кошками, пожирать конский навоз и во- зиться с ребятишками. Он был на верху блаженства.. Когда же, под смех и рукоплескания улицы, Тобиас вышел за ним с искаженным от боли лицом, случи- лось самое печальное: пес во всю прыть пустился наутек от хозяина... В тот день Тобиас долго и ожесточенно драл его. Как-то раз — Исав жил у Миндерникеля уже не- сколько недель — Тобиас, собираясь покормить его, достал из комода ковригу и, присев на корточки, принялся мелко крошить хлеб на пол большим ножом с костяной ручкой, которым он всегда пользовался для этой цели. Ошалевший от голода, заигравшийся Исав, не разбирая дороги, кинулся к нему, напоролся правым плечом на нож и, залившись кровью, в судо- рогах забился на полу. Вне себя от испуга Тобиас бросил все, склонился над раненым животным, и в ту же минуту его лицо совершенно преобразилось, на нем, как ни странно, промелькнуло выражение счастья и облегчения. Он 6* €8
бережно отнес скулящего пса на диван, и невозможно себе представить, с какой самоотверженностью он принялся ухаживать за больным. Тобиас весь день не отходил от Исава, он уложил его спать на своей постели, он с неистощимой радостью и заботливостью обмывал и перевязывал ему рану, гладил, утешал и жалел его. — Тебе ведь очень больно, да? — говорил он. — Ну еще бы, еще бы, ты жестоко страдаешь, мой бед- ный песик! Но ничего, бог терпел и нам велел. Надо было видеть, с каким умиротворенным, печальным и счастливым лицом произносил он эти слова... Однако Исав быстро набирался сил, обретая свою обычную жизнерадостность, и по мере того как он шел на поправку, Тобиаса начало точить какое-то недовольство и беспокойство. С некоторых пор он перестал лечить рану щенку и выражал ему свою жа- лость лишь словами и лаской. Тем не менее выздоро- вление шло своим чередом, крепкая натура Исава брала свое, он мало-помалу начал передвигаться по комнате, и наконец настал день, когда пес, вылакав тарелку молока, приправленного накрошенным белым хлебом, совершенно здоровый соскочил с дивана, .радостно затявкал и такой же необузданный, как прежде, принялся носиться по квартире, срывать с кровати одеяло, гонять перед собой картофелину и весело кувыркаться через голову. Тобиас стоял у окна, возле цветочного горшка, и машинально крутил своей длинной, тощей рукой, неуклюже торчавшей из обтрепанной манжеты, низко начесанные на виски волосы. Странно выглядела его причудливая фигура, черным пятном выделявшаяся на сером фоне стены соседнего дома. Его бледное лицо дышало глубоким горем; не поворачивая головы, он краешком глаза наблюдал за прыжками Исава, и его взгляд был полон растерянности, зависти, злобы. Наконец, согнав с себя оцепенение, Тобиас подошел к собаке, взял ее на руки и медленно распрямился, — Мой бедный песик... — горестно начал он, однако разыгравшийся Исав, не склонный более 84
терпеть подобного обращения, тяпнул легонько руку, которая хотела его погладить, выскользнул из слиш- ком тесных для него объятий, соскочил на пол, игриво прыгнул в сторону и с задорным тявканьем убежал прочь. И тут случилось нечто столь непонятное, столь чудовищное, что мне не хочется даже рассказывать об этом. С минуту Тобиас Миндерникель неподвижно стоял на месте, подавшись вперед, бессильно опустив руки вдоль тела; его губы были плотно сжаты, глаза жутко вращались в орбитах. Затем одним сумасшед- шим прыжком он настиг Исава, в руке Тобиаса сверкнуло что-то большое и блестящее, и в тот же миг — удар пришелся в правое плечо и глубоко по- разил грудь — пес рухнул на пол, не издав ни звука. Он упал на бок, трепещущий и окровавленный. Уже в следующее мгновение он был перенесен на диван, а Тобиас, опустившись перед ним на колени, зажимал рану носовым платком и прерывающимся голосом бормотал: — Бедный мой песик! Бедный мой песик! Как это все грустно! Какие мы с тобой оба несчастные! Ты страдаешь? Да, да, я знаю, ты страдаешь, у меня сердце разрывается, глядя на тебя! Но я с тобой, я с тобой! Я утешу тебя! Своим лучшим платком я..* Однако Исав лежал и хрипел, устремив на хо- зяина помутившиеся, вопрошающие глаза, полные недоумения, невинности и мольбы. Затем он чуть потянулся всеми лапами и затих. Тобиас не пошевелился. Положив голову на тело Исава, он горько плакал. 1897
ЛУИЗХЕН Существуют браки, возникновение которых не мо- жет представить себе даже самая изощренная худо- жественная фантазия. Их следует принимать, как принимаешь на театре странные сочетания таких противоположностей, как старость и тупость с красо- той и жизнерадостностью, которые обычно служат математически рассчитанными основаниями фарсовых положений. Супруга адвоката Якоби была молода и хороша собой — поистине очаровательная женщина. Скажем, лет эдак тридцать назад ее нарекли при крещении именами Анна, Маргарета, Роза, Амалия, но никогда не называли иначе чем Амра, по начальным буквам этих имен. Амра — несомненно, своим экзотическим звучанием имя это гармонировало с ее существом,- как ни одно другое. Хотя густые мягкие волосы Амры, причесанные на косой пробор и приподнятые над узким лбом, были каштанового цвета, но кожа ее, по-южному матово-смуглая, обтягивала формы, ка- залось, созревшие под солнцем юга и пышной своей томностью напоминавшие прелести юной султанши, С этим впечатлением, вызывавшимся ее сладо- страстно-ленивыми движениями, вполне совпадало и другое — что рассудок у нее в высшей степени подчи- нен сердцу. Стоило ей взглянуть на кого-нибудь невинными карими глазами с одной ей свойствен- ной манерой высоко поднимать красивые брови на 86
трогательно узкий лобик, — и это всем становилось ясно. Впрочем, сама она не была столь простодушна, чтобы этого не знать, и старалась поменьше говорить и не пускаться в длинные рассуждения. Ведь о жен- щине хорошенькой и неболтливой ничего дурного не скажешь! О, слово «простодушна» было здесь, пожалуй, наименее подходящим. Во взгляде ее читалась не столько глупость, сколько какая-то "сладострастная хитрость; эта женщина была не так глупа, чтобы натворить бед. Нос ее в профиль казался чуточку великоватым и мясистым, зато крупный рот с полными губами был безупречно красив, 'хотя и лишен иного выражения, кроме чувственного. Так вот, эта обольстительная женщина была супругой сорокалетнего адвоката Якоби, и каждый, кто видел его, только диву давался. Он был грузный мужчина, этот адвокат, даже более, чем грузный, — настоящий колосс! Ноги его, неизменно обтянутые серыми брюками, своей бесформенной массивностью напоминали ноги слома, сутулая от жира спина была словно у медведя, а необъятную окружность живота постоянно стягивал кургузый серо-зеленый пиджачок, который застегивался на одну-единственную пуговицу с таким трудом, что стоило только расстегнуть ее, как полы пиджачка взлетали чуть не до плеч. На этот огромный .торс, почти лишенный-шеи, была насажена сравнительно маленькая голова с узкими водяни- стыми глазками, коротким приплюснутым носом и обвисшими от собственной тяжести щеками, между которыми терялся крошечный рот с печально опущен- ными уголками. Сквозь бесцветную редкую и жест- кую щетину, покрывавшую круглый череп и верхнюю губу адвоката, просвечивала кожа, как у перекорм- ленной собаки. Ах, все, наверно, понимали, что его тучность отнюдь не свидетельствует о здоровье. Ожиревшее тело, огромное в длину и в ширину, было лишено мускулатуры, а отекшее лицо часто наливалось кровью и также внезапно вдруг покрывалось желтоватой 87
бледностью; рот его при этом как-то кисло кри- вился. Практика у него была весьма ограниченная, но так как он обладал солидным состоянием, отчасти благодаря приданому жены, то супруги, кстати ска- зать, бездетные, занимали на Кайзерштрассе боль- шую комфортабельно обставленную квартиру и вели светский образ жизни — в угоду вкусам госпожи Амры, разумеется, ибо немыслимо себе представить, чтобы такая жизнь нравилась адвокату, с вымученным усер- дием принимавшему участие в разнообразных развлечениях. Этот толстяк отличался необычным характером. Не было на свете человека более вежли- вого, предупредительного, уступчивого, чем он; но все вокруг, может быть, и не отдавая себе в том отчета, чувствовали, что за его чрезмерно угодливыми и льстивыми манерами кроется малодушие, внутренняя неуверенность, и всем становилось не по себе. Нет ничего отвратительнее, чем человек, который прези- рает самого себя, но из трусости и тщеславия хочет быть любезным и нравиться. Именно так, по-моему, и обстояло дело с адвокатом: в своем раболепном самоуничижении он заходил так далеко, что уже не был способен сохранить нормальное чувство собствен- ного достоинства. Адвокат мог сказать даме, пригла- шая ее к столу: — Сударыня, я отвратительнейший человек, но не соблаговолите ли вы... — и это он произносил без намека на шутку, кисло-сладко, вымученно и оттал- кивающе. О нем, например, рассказывали следующий досто- верный анекдот. Однажды, когда адвокат прогули- вался по улице, откуда ни возьмись появился нагло- ватый посыльный, толкавший перед собою ручную тележку, и колесом ее основательно придавил адво- кату ногу. Когда он наконец остановил тележку и обернулся, адвокат, совершенно растерявшийся, блед- ный, с трясущимися щеками, низко поклонился и пробормотал: — Извините. Ну, как тут не возмутиться! 88
Этого странного колосса, казалось, всегда мучила нечистая совесть. Прогуливаясь об руку с супругой по бульвару, он время от времени бросал робкие взгляды на Амру, выступавшую восхитительно упру- гой походкой, и раскланивался направо и налево так усердно, боязливо и раболепно, словно испытывал потребность, смиренно склоняясь перед каждым встречным лейтенантом, просить прощения за то, что он, именно он, обладает этой прекрасной женщиной. И рот его принимал жалостно-угодливое выражение. Казалось, адвокат умоляет: только не смейтесь надо мной. Мы уже говорили, что никто не знал, почему, соб- ственно, Амра вышла замуж за адвоката Якоби. Но он любил ее пылкой любовью, редко встречающейся у людей его телосложения, любовью покорной и бояз- ливой, вполне соответствовавшей его характеру. Часто поздним вечером, когда Амра уже отдыхала в своей просторной спальне, высокие окна которой были завешены тяжелыми гардинами в цветочках, к широкой кровати жены так тихо, что были слышны не шаги, а лишь легкое дрожание пола и мебели, подходил адвокат, опускался на колени и с величай- шей осторожностью брал ее руку. Амра в таких слу- чаях обычно высоко поднимала брови и молча, с вы- ражением чувственной злобы наблюдала за своим огромным супругом, распростертым перед нею в сла- бом свете ночника. Он же, бережно приподняв своими неуклюжими, дрожащими пальцами рукав ее рубашки, прижимал толстое печальное лицо к мяг- кой впадинке на полной смуглой руке, там, где сквозь кожу просвечивали тонкие голубые жилки. И робко, с дрожью в голосе начинал говорить так, как в обычной жизни не говорит ни один разумный человек: — Амра! — шептал он. — Любимая моя Амра! Я тебе не помешал? Ты еще не спала? Бог мой, целый день я думал о том, как ты прекрасна и как я люблю тебя! Выслушай меня, мне надо многое тебе сказать. 89
Но это очень трудно выразить! Я люблю тебя так сильно, что сердце мое иногда сжимается, и я не знаю, что мне с собою делать. Я люблю тебя сверх сил. Ты этого, пожалуй, не поймешь, но ты уж по- верь. И хоть разочек скажи, что чуть-чуть благодарна мне за это. Знаешь, ведь такая любовь, как моя, должна цениться в этом мире. Скажи, что, даже если ты не можешь любить меня, ты никогда мне не изме- нишь, не предашь, только из благодарности, из од- ной лишь благодарности... Я пришел умолять тебя об этом, умолять всем сердцем... Кончались такие речи обычно тем, что адвокат, не меняя позы, начинал тихо и горестно плакать. Амра бывала тронута, гладила рукой щетину своего супруга и, утешая его, повторяла тягучим насмешли- вым тоном, каким разговаривают с собакой, подполз- шей лизнуть ноги господина: — Да!.. Да!.. Славный ты пес! Такое поведение Амры, конечно, не было поведе- нием порядочной женщины. Настало время наконец раскрыть правду, о которой я до сих пор умалчивал: увы, она лгала мужу, обманывая его с некиим гос- подином по имени Альфред Лейтнер. Молодой музы- кант, не без способностей, он в свои двадцать семь лет приобрел довольно широкую известность забавными маленькими пьесками; был он стройным мужчиной с дерзким лицом, светлыми, немного растрепанными волосами и ясной, самоуверенной улыбкой, отражав- шейся в его глазах. Он принадлежал к современным не слишком требовательным к себе артистам, кото- рые прежде всего стремятся быть счастливыми и приятными, свой маленький талант используют, чтобы придать собственной персоне побольше обая- ния, и любят разыгрывать в обществе роль наивного гения. Обдуманно ребячливые, аморальные, безза- стенчивые, веселые, самодовольные и притом доста- точно здоровые, чтобы нравиться себе даже в бо- лезни, они и вправду довольно милы в своей суетности, пока их не коснется беда. Но горе этим счастливчи- кам, этим фиглярам, если на них обрушится серьез- ное несчастье, которым не пококетничаешь, не пори- 90
суешься. Они не сумеют с достоинством перенести его, не будут знать, что им «предпринять» со своими страданиями, и погибнут, — но это уже тема для дру- гого рассказа. Господин Лейтнер сочинял премилые вещи, боль- шею частью вальсы и мазурки, слишком легковесные, чтобы почитаться, насколько я в этом разбираюсь, настоящей музыкой, не будь в каждой из этих пьесок какого-нибудь небольшого оригинального пассажа, перехода, вставки и гармоничного поворота, не будь в них чего-то, что чуть-чуть возбуждало нервы, позво- ляя угадывать остроумие и изобретательность компо- зитора. Ради этого они, казалось, и были созданы, что и делало их достойными внимания истинных зна- токов. Два-три такта в произведениях господина Лейтнера звучали иногда до странности грустно и меланхолично, но эта грусть тут же растворялась в разбитной мелодии танца. Вот к этому-то молодому человеку и воспылала запретной страстью Амра Якоби, у него же недостало нравственной силы противостоять ее чарам. Они встречались то в одном, то в другом месте и давным- давно состояли в недозволенной связи. Об этой связи знал весь город, и весь город судачил о ней за спиной адвоката. А что же он? Амра была слишком глупа, чтобы мучиться угрызениями совести и тем самым выдать себя. Можно с уверенностью сказать, что адвокат, как ни переполнено было его сердце опасе- ниями и страхом, ни в чем не подозревал свою супругу. Но вот, радуя все сердца, вступила в свои права весна, и Амру осенила счастливая идея. — Христиан, — сказала она (адвоката звали Христиан),-т-давай устроим праздник, настоящий праздник в честь молодого весеннего пива; без пре- тензий, конечно, только холодная телятина, зато го- стей назовем уйму. — Отлично, — согласился адвокат. — Нельзя ли только его немного отсрочить?. 91
Но Амра пропустила слова мужа мимо ушей и сейчас же начала обсуждать подробности предстоя- щего празднества. — Гостей мы назовем много, так что в наших ком? натах будет, пожалуй, слишком тесно. Надо снять помещение попросторнее, зал, хорошо бы в саду, за городскими воротами, чтобы вдосталь было места и воздуха. Ну, да ты и сам понимаешь. У меня на при- мете зал господина Венделица, у холма Лерхенберг. Он расположен в саду, а с рестораном и пивоварней связан галереей. Мы празднично разукрасим его, рас- ставим длинные столы и будем пить весеннее пиво! После ужина потанцуем, послушаем музыку, устроим настоящий концерт. Я знаю, там есть маленькая сцена. Спектаклю я придаю особое значение. Словом, это будет совершенно необычный праздник, и мы по- веселимся на славу. Лицо адвоката во время разговора слегка пожел* тело, и углы рта, дрожа, поползли книзу. Он сказал: — Всем сердцем рад, дорогая моя Амра. Я знаю, что могу положиться на твои способности. Прошу тебя начать приготовления. И Амра начала приготовления. Она посоветова- лась с разными дамами и кавалерами, самолично сняла большой зал господина Венделица, организо- вала даже нечто вроде комитета из приглашенных любителей, вызвавшихся участвовать в концерте* ко- торым решено было увенчать праздник. Комитет состоял из одних мужчин, исключение было сделано лишь для супруги придворного артиста Гильдебранда, певицы. Итак, в комитет вошли господин Гильде- бранд, асессор Вицнагель, какой-то юный художник, а также господин Альфред Лейтнер, да еще несколько привлеченных асессором студентов, которые должны были исполнять негритянские танцы. Уже через неделю после того, как Амра приняла решение, комитет в полном составе собрался на Кай- зерштрассе в салоне Амры — небольшой, теплой ком- нате, устланной толстым ковром, где стояла отто- 92
манка со множеством подушек, веерная пальма, ан- глийские кожаные кресла и покрытый плюшевой скатертью стол красного дерева с изогнутыми нож- ками. Был здесь и камин, который еще изредка то- пили. На его черной каменной доске стояло несколько тарелок с бутербродами, рюмки и два графина с шерри. Амра, грациозно заложив ногу за ногу, прекрас- ная, как южная ночь, полулежала на подушках отто- манки, осененной пальмой. На ней была блузка из светлого, очень легкого шелка, живописно драпиро- вавшего ее бюст, и юбка из тяжелой темной ткани, затканной крупными цветами; время от времени она откидывала рукой с узкого лба каштановую прядь. Певица, рыжеволосая госпожа Гильдебранд, оде- тая в амазонку, устроилась на оттоманке рядом с Амрой. Напротив дам тесным полукругом располо- жились мужчины. В центре, на низеньком кожаном кресле, с невыразимо несчастным видом сидел адво- кат. Время от времени он глубоко вздыхал и судо- рожно глотал слюну, словно борясь с подступающей тошнотой. Господин Альфред Лейтнер, в костюме для лаун- тенниса, отказался от стула, весело заявив, что не может так долго сидеть неподвижно, и картинно об- локотился о камин. Господин Гильдебранд благозвучным голосом рас- пространялся об английских песнях. Это был само- уверенный мужчина, солидно и добротно одетый во все черное, с величественной головой Цезаря — при- дворный актер, разносторонне образованный, с утон- ченным вкусом. Он любил в серьезном разговоре по- критиковать Ибсена, Золя и Толстого, преследовав- ших, по его мнению, одну и ту же зловредную цель, но сегодня благосклонно снизошел до пустяков. — Известна ли вам, господа, прелестная песенка «That's Maria!»? 1 — спросил он. — Довольно пикант- ная, но необычайно трогательная. Хорошо бы также исполнить знаменитую... — И он назвал еще не- 1 «Это Мария!» (англ.). 93
сколько песен, на которых в конце концов все со- шлись, а госпожа Гильдебранд вызвалась их испол- нить. Художник, молодой человек с чересчур покатыми плечами и светлой бородкой, должен был спародиро- вать фокусника, а господин Гильдебранд — изобра- зить нескольких знаменитых мужей. Короче говоря, все складывалось как нельзя лучше, и программа, казалось, была уже окончательно составлена, когда господин асессор Вицнагель, обладатель любезных манер и множества шрамов на лице, вдруг попросил слова. — Превосходно, господа, все это действительно обещает быть очень занимательным; однако не могу не заметить, что нам все же недостает центрального номера, гвоздя программы, кульминационного пунк- та— чего-то совершенно особенного и ошеломляюще- го, остроумной шутки, которая стала бы вершиной нашего праздника. Короче, я предоставляю вам ре- шать, у меня нет определенных предложений, но, по- моему... — Совершенно справедливо, — донесся от камина тенор господина Лейтнера. — Вицнагель прав. Глав- ный и заключительный номер программы нам необхо- дим. Подумаем! — И, поправляя быстрыми движе- ниями свой красный пояс, он выжидательно оглядел всех присутствующих. Выражение лица у него было весьма приятное. — Ну, знаете ли, — возразил господин Гильде- бранд, — если уж великих людей не считать кульми- национным пунктом... Общество поддержало асессора. Надо придумать какой-нибудь необыкновенно забавный номер. Даже адвокат кивнул головой и тихонько сказал: — В самом деле, что-нибудь отменно веселое.,. Все погрузились в размышления. И вот в конце паузы, длившейся с добрую ми- нуту и прерываемой лишь короткими возгласами, произошло нечто неожиданное. Лицо Амры, которая до сих пор сидела, откинувшись на подушки отто- манки, и, как мышь, проворно и усердно грызла за- т
остренный ноготок на мизинце, приняло вдруг не- обычное выражение. Вокруг ее губ заиграла усмешка, говорившая о мучительном и в то же время жестоком сластолюбии, а взгляд широко открытых ясных глаз медленно обратился к камину, где на секунду встретился с взглядом молодого музыканта. Внезапно всем корпусом подавшись в сторону мужа, она положила обе руки к нему на колени, побледнев, впилась в него притягивающим, зовущим взглядом и сказала громко и раздельно: — Христиан, я предлагаю, чтобы в конце про- граммы ты в красном шелковом платьице спел шан- сонетку и что-нибудь станцевал. Действие этих 'немногих слов было ошеломляю- щим. Только юный художник попытался добродушно засмеяться, господин Гильдебранд с каменным лицом чистил свой рукав, студенты кашляли и неприлично громко пользовались своими носовыми платками, госпожа Гильдебранд покраснела, что не так уж часто случалось с ней, а асессор Вицнагель просто удрал — будто бы за бутербродом. Адвокат, с пожел- тевшим лицом и жалкой, боязливой улыбкой, скрю- чившийся в неудобном низеньком кресле, озирался по сторонам и бормотал: — Но, боже мой... я..« вряд ли способен... не то, чтобы... прошу прощения... С Альфреда Лейтнера слетела вся его беззабот- ность. Казалось, он даже немного покраснел; вытя- нув голову, смущенно и испытующе смотрел он в глаза Амре, ничего не понимая. Она же, Амра, не меняя позы, продолжала с под- черкнутыми интонациями: — А споешь ты, Христиан, песенку, которую сочи- нит господин Лейтнер, он будет и аккомпанировать тебе на рояле, у вас выйдет лучший и эффектнейший номер нашего праздника. Наступило молчание. Гнетущее молчание. А затем произошло нечто удивительное: господин Лейтнер, заразившись настроением Амры, увлеченный и взвол- нованный, шагнул вперед и, дрожа, словно в порыве внезапного восторга, торопливо заговорил: 95
— Ради бога, господин адвокат, я готов, я с удо- вольствием сочиню что-нибудь для вас... А вы это споете, вы должны спеть и станцевать... Лучшего но- мера не выдумаешь! Вы увидите, вы увидите... я пре- взойду самого себя... В красном шелковом платьице! Ах, у вашей уважаемой супруги подлинно артисти- ческая натура! Иначе бы ей никогда не пришла в го- лову такая мысль. Скажите же «да», умоляю вас, со- гласитесь! Я создам такое, я создам такое... вы увидите. После этого атмосфера разрядилась, все задви- гались, заговорили и, то ли по злобе, то ли из веж- ливости, наперебой принялись уговаривать адвоката, а госпожа Гильдебранд даже заявила могучим голо- сом Брунгильды: — Господин адвокат, ведь вы же всегда такой ве- селый и общительный! Тогда наконец сам адвокат обрел дар речи и еще немного желтый, но с выражением отчаянной реши- мости сказал: — Выслушайте меня, господа! Что мне сказать? Поверьте, я не гожусь для этого. У меня нет комиче- ского таланта, да и, кроме того... короче, нет, это, к сожалению, невозможно. Он упорно отказывался, и так как Амра больше в разговор не вмешивалась и сидела с отсутствую- щим выражением лица, откинувшись на подушки, а господин Лейтнер тоже не произнес больше ни слова, погруженный в созерцание узора на ковре, то господину Гильдебранду удалось перевести разговор на другую тему; и вскоре все общество разошлось, так ничего и не решив. Однако вечером того же дня, когда Амра уже ушла к себе и лежала с открытыми глазами, в спальню тяжелой походкой вошел ее супруг, подо- двинул к кровати стул, тяжело опустился на него и, запинаясь, тихим голосом начал: — Послушай, Амра, откровенно говоря, меня му- чают сомнения. Если я сегодня и упорствовал перед гостями, если я был недостаточно учтив с ними — то, бог свидетель, без всякого умысла. Или ты серьезно считаешь... прошу тебя... 96
Амра помолчала, брови ее медленно поползли вверх, затем, пожав плечами, она ответила: — Не знаю, что тебе сказать, друг мой. Я никогда не ожидала, что ты будешь так вести себя. Ты в са- мых нелюбезных выражениях отказался участвовать в нашей затее, хотя все считали это совершенно не- обходимым, что, собственно, должно было тебе по- льстить. Ты всех нас, как бы это помягче выразиться, глубоко разочаровал, испортил нам праздник гру- бостью и нелюбезностью, хотя твой долг хозяина... Адвокат понурил голову и, тяжело дыша, сказал: — Нет, Амра, я не хотел быть нелюбезным, по- верь мне. Я никого не хочуюбидеть и никому не хочу досадить, и если я некрасиво вел себя, то готов за- гладить свою вину. Речь ведь идет о шутке, о маска- раде, о невинной забаве — так почему бы и нет? Я не хочу портить праздник, я согласен... На другой день Амра, как обычно, поехала «за покупками». Она вышла из экипажа на Хольцштрассе у дома номер 78 и поднялась на третий этаж, где ее уже ожидали. Распростертая в любовном томлении, она прижимала его голову к своей груди, страстно шепча: — Напиши это для четырех рук, слышишь! Мы вдвоем будем ему аккомпанировать, его пению и танцу. А я позабочусь о костюме... Странный трепет пробежал по их телам. Они с трудом подавили судорожный смех. Каждому, кто желает устроить праздник на воль- ном воздухе и на славу принять гостей, можно без- боязненно порекомендовать зал господина Венделица на Лерхенберге. С живописной пригородной улицы через высокие решетчатые ворота вы попадаете в сад, вернее в парк, в центре которого расположен павильон с обширным залом. Этот павильон, соединенный уз- кой галереей с рестораном, кухней и пивоварней, ско- лочен из досок и разрисован веселыми пестрыми кар- тинками в забавном стиле — смесь китайщины и ренессанса; по бокам его имеются большие двуствор- чатые двери, которые при хорошей погоде держат. 7 Т. Манн, т. 7 97
раскрытыми; тогда в зал, вмещающий уйму народа, проникает дыханье деревьев. Сегодня разноцветные огоньки уже издали при- ветливо мигали подъезжающим экипажам. Вся садо- вая решетка, деревья и стены павильона были густо увешаны пестрыми фонариками, внутреннее же убранство зала представляло поистине очарователь- ное зрелище. Почти под самым потолком тянулись густые гирлянды таких же бумажных фонариков, хотя между украшениями на стенах *— флагами, хвоей и искусственными цветами — и без того сияли бесчисленные электрические лампочки. В конце зала возвышались подмостки, с двух сторон обрамленные лиственными растениями. На красном занавесе парил искусно нарисованный Гений. С другого конца, почти до сахмой сцены, тянулись длинные, убранные цветами столы, за которыми лакомились весенним пивом и телятиной гости адвоката Якоби: юристы, офицеры, коммерсанты, художники, видные чиновники со сво- ими супругами и дочерьми, — человек полтораста, если не больше. Одеты все были просто: мужчины в черных сюртуках, дамы в светлых весенних платьях, ибо законом сегодняшнего праздника почиталась ве- селая непринужденность. Мужчины с кружками в ру- ках сами бегали к большим бочкам, стоявшим у стены, и в огромном, пестром и светлом зале, напол- ненном сладковатым тяжелым запахом хвои, цветов, людей, пива и еды, стоял гул от стука ножей и вилок, от громких нецеремонных разговоров, звонкого, лю- безного, оживленного и беззаботного смеха. Адвокат, бесформенный и беспомощный, сидел в конце одного из столов, близ сцены; он мало пил и время от времени, с трудом выжимая из себя слова, обращался к своей соседке, советнице Хаверман. Он трудно дышал, углы его рта опустились, за- плывшие мутновато-водянистые глаза смотрели не- подвижно и отчужденно на радостное веселье, словно было в этом праздничном угаре, в этом шумном ожи- влении нечто бесконечно грустное и непостижимое. Но вот гостей стали обносить огромными тортами, все перешли на сладкие вина и начали произносить $8
тосты. Господин - Гильдебранд, придворный актер, в речи, состоявшей сплошь из классических цитат, даже на древнегреческом языке, воздал хвалу весен-, нему пиву. Асессор Вицнагель изысканным жестом чокался с дамами и, набрав из ближайшей вазы и со скатерти букет цветов, сравнивал каждую даму с од- ним из них. Амра Якоби, в платье из тонкого желтого шелка, сидевшая напротив него, была провозглашена «прекрасной сестрой чайной розы». Выслушав этот тост, она поправила рукой свои мягкие волосы и с серьезным видом кивнула супругу* Толстяк поднялся и чуть было не испортил всем на- строение, с противной своей улыбкой пробормотав несколько жалких слов. Раздались жидкие неискрен- ние возгласы «браво», и на миг воцарилось гнету- щее молчание. Но веселье быстро взяло верх, и за- хмелевшие гости начали подниматься из-за столов, курить и собственноручно с грохотом выдвигать из зала мебель; пора было начинать танцы. ■ Время уже приближалось к полуночи, и неприну- жденность царила полная. Часть общества высыпала в пестро освещенный сад, чтобы глотнуть свежего воздуха, другая оставалась в зале; собравшись груп- пами, гости курили, болтали, цедили из бочек пиво и тут же пили его. Но вот со сцены раздались громкие звуки труб, призывающие всех в зал. Музыканты — с духовыми и струнными инструментами — разместились перед за- навесом; стулья расставили рядами, на каждом ле- жала красная программка, дамы заняли места, а мужчины встали за ними. Наступила тишина, пол- ная напряженного ожидания. Маленький оркестр заиграл шумную увертюру, занавес раздвинулся, и — смотрите, пожалуйста, — на сцене появилась целая толпа препротивных негров в кричащих костюмах, с кроваво-красными губами. Они скалили зубы и орали во всю глотку. Концерт поистине стал вершиной праздника. То и дело раздавались восторженные аплодисменты, и, но- мер за номером, разворачивалась умело составленная программа. Госпожа Гильдебранд вышла в напудрен* 7* «9
ном парике и, стукнув длинной тростью об пол, спела не в меру громким: голосом «That's Maria!». Иллю- зионист в увешанном орденами фраке превзошел себя в удивительных фокусах, господин Гильдебранд с по- трясающим сходством изобразил Гете, Бисмарка и Наполеона, а редактор доктор Визеншпрунг, в послед- ний момент решивший принять участие в вечере, про- читал юмористический доклад на тему: «Весеннее пиво и его социальное значение». Под конец заинте- ресованность зрителей возросла до предела, пред- стоял последний номер, обрамленный в программе лавровым венком и гласящий: «Луизхен, пение и танцы. Музыка Альфреда Лейтнера». •По залу прошло движение, все невольно перегля- нулись, когда музыканты отложили свои инструменты и господин Лейтнер, до сих пор молча стоявший у одной из дверей, сжимая полными губами сигарету, сел вместе с Амрой Якоби за рояль, установленный в центре перед занавесом. Лицо его раскраснелось, он нервно перелистывал написанные от руки ноты, Амра же, наоборот, не- сколько бледная, опершись рукой о спинку стула, бро- сала настороженные взгляды в публику. Но вот раз- дался резкий звонок, и все вытянули шеи. Господин Лейтнер и Амра сыграли несколько тактов, занавес поднялся, на сцену вышла Луизхен... Замешательство охватило ряды зрителей, когда перед ними, неуклюже приплясывая, возникла жал- кая, отвратительно разряженная туша. Это был ад- вокат. Широкое без складок, падающее до полу платье из кроваво-красного шелка облегало его бес- форменное туловище, а глубокий вырез обнажал тошнотворно напудренную шею. Короткие рукавчики были пышно присобраны на плечах, а длинные ярко- желтые перчатки прикрывали толстые, лишенные му- скулатуры руки. На голове его возвышался белокурый парик с воткнутым в него, покачивающимся из сто- роны в сторону, зеленым пером. Из-под парика смот- рело желтое, опухшее, несчастное лицо, выражавшее* одновременно отчаяние и деланную веселость. Без-ч остановочно прыгающие щеки вызывали сострадание, 100
а маленькие покрасневшие глазки, ничего не видя, напряженно уставились в поп. Тяжело переваливаясь с ноги на ногу, этот толстяк то обеими руками при- держивал платье, то бессильно поднимал их вверх, выставив оба указательных пальца, — других движе- ний он делать не умел. И сдавленным голосом, зады- хаясь, пел под звуки рояля дурацкую песенку. Не исходил ли от этой жалкой фигуры больше чем когда-либо холод страдания, который убивал вся- кую непосредственную веселость и неотвратимым гне- том мучительного беспокойства ложился на собрав- шееся общество? Одинаковый ужас светился в глубине бесчисленных глаз, устремленных на эту картину,— те двое у рояля и супруг на подмостках. Безмолвный, неслыханный скандал длился по меньшей мере пять нескончаемо долгих минут. А затем наступил момент, которого никто из при- сутствующих не забудет до конца дней своих. Да- вайте же представим себе, что произошло в этот краткий, страшный и напряженный отрезок времени* Многим известны забавные куплеты, под назва- нием «Луизхсн», и, возможно, памятны строчки: Лх, танцевать и вальс и польку Здесь не умели до меня, ' Вот я, Луизхен из народа, И всех мужчин свожу с ума...— нескладные, легкомысленные стишки, рефрен двух до- вольно длинных строф. Правда, Альфред Лейтнер, сочинивший новую музыку на эти слова, опять блеснул манерой, обеску- раживающей слушателей неожиданным введением в вульгарную, забавно-непритязательную мелодию мастерских пассажей подлинной музыки, и создал на- стоящий шедевр. Мелодия первых тактов в до-диез мажор звучала довольно красиво и совершенно банально. К началу же рефрена темп оживился, появились диссонансы, в которых все чаще звучало си, что позволяло ожи- дать перехода к фа-диез. Нестройные аккорды услож- нялись вплоть до слов «до меня», а после «вот я», доводящего напряжение первой части до предела, 101
должна была последовать развязка в фа-диез. Вместо того произошло нечто совершенно поразительное. Внезапным, неожиданным аккордом, подсказанным почти гениальной идеей, тональность резко перехо- дила в фа мажор, и здесь вступление голоса при ис- пользовании обеих педалей на втором протяжном слоге слова «Луизхен» производило необыкновенное, поистине неслыханное впечатление! Это было нечто великолепное, сногсшибательное, возбуждающее нервы настолько, что по спине пробе- гали мурашки, это было откровение, чудо, страшное своей внезапностью разоблачение, словно вдруг упала завеса. При аккорде в до мажор адвокат Якоби перестал танцевать. Он застыл, застыл посреди сцены с под- нятыми вверх указательными пальцами — один по- выше, другой пониже, — звук «и» из слова «Луизхен» застрял у него в горле, он замолчал, — почти одновре- менно резко оборвался аккомпанемент, и это выстав* ленное на посмеяние отвратительное чудовище там, наверху, по-звериному нагнув голову, воспаленными глазами уставилось прямо перед собой. Он бессмыс- ленно смотрел в нарядный, светлый, переполненный зал, в котором, словно испарения всех этих людей, почти осязаемо сгущалась атмосфера скандала. Смот- рел на задранные кверху, надменные, ярко освещен- ные лица, на сотни глаз, с одинаковым выражением полной осведомленности устремленных на мужчину и женщину внизу перед ним и на него самого. В полной тишине, не нарушаемой ни единым зву- ком, он медленно, с выражением тревоги переводил страшный взгляд своих все расширявшихся глаз с этой пары на публику и с публики на эту пару. Он все понял, кровь прилила к его лицу—оно стало красным, как шелк платья, — тотчас же отлила, так что краска сменилась восковой бледностью, и толстяк рухнул на затрещавшие доски. Мгновение царила тишина, затем послышались крики, все заволновались, несколько сохранивших присутствие духа мужчин, среди них молодой врач, прыгнули из оркестра на сцену, занавес опустили... 102
Амра Якоби и Альфред Лейтнер все еще сидели у рояля, отвернувшись друг от друга. Он, опустив голову, казалось, продолжал вслушиваться в переход к фа мажор, она, неспособная птичьим своим мозгом так быстро охватить происшедшее, пустыми глазами смотрела на публику. Молодой врач, невысокого роста еврей с серьезным лицом и черной острой бородкой, тотчас же вновь появился в зале. Мужчинам, окружившим его в две- рях, он сказал, пожимая плечами: — Конец. 1897
ПЛАТЯНОЙ ШКАФ Были холодные туманные сумерки, когда скорый поезд Берлин — Рим подошел к перрону небольшого вокзала. В купе первого класса с широкого плюше- вого кресла, прикрытого кружевной накидкой, под- нялся ехавший в одиночестве пассажир — Альбрехт ван дер Квален. Он только что проснулся. Во рту он чувствовал горечь, и все его тело испытывало то не- приятное ощущение, какое вызывает остановка после долгой езды, умолкнувший стук колес, внезапная ти- шина, в которой особенно явственно слышны сторон- ние звуки — чьи-то голоса, свистки сигналов. Это состояние подобно пробуждению от забытья или обморока. Наши нервы, сразу утратив опору в ритме движения, которому они отдавались, повергнуты в смя- тение и растерянность. Ощущения эти становятся еще заметнее, если вы к тому же очнулись в пути от глу- бокого сна. Альбрехт ван дер Квален слегка потянулся, подо- шел к окну и опустил стекло. Он оглядел состав. Вдали у почтового вагона суетились какие-то люди, погружая и выгружая всевозможные тюки и пакеты. Паровоз громыхнул, чихнул и поворчал немного, затем умолк и замер, подобно осаженному коню, ко- торый, дрожа, переступает копытами, прядет ушами и в страстном нетерпении ждет лишь знака, чтобы сорваться с места. Высокая полная дама в длинном непромокаемом плаще металась с невероятно озабо- 104
ченным лицом у вагонов, подталкивая коленом тя- желенный саквояж: молча, выбиваясь из сил, с испу- ганными глазами. Ее выпяченная верхняя губа с бле- стевшими капельками пота была необыкновенно и не- выразимо трогательна. «Бедняжка, милая, — подумал ван дер Квален. — Если бы я мог тебе помочь, при- ютить тебя, успокоить, хотя бы ради твоей верхней губы! Но так уж заведено — каждый живет для себя, и я, не чувствуя сейчас страха, стою вот здесь и наблю- даю за тобой, словно за барахтающимся жучком». Перрон небольшого вокзала тонул в сумерках. Было то утро или вечер? Ван дер Квален не знал. Он спал, и было невозможно сказать, сколько длился его сон— два, пять или .двенадцать часов. Разве не каза- лось ему, что он проспал целые сутки, — а может, и больше, — ничего не слыша и не ведая, крепким, на редкость крепким сном? Он был одет в темно-корич- невое зимнее полупальто с бархатным воротником. По его лицу едва ли удалось бы определить его воз- раст: ему могло быть от двадцати пяти до сорока лет. Цвет лица у него был желтоватый, а глаза черные и блестящие, как уголь, подведенные синевой. Эти глаза возвещали недоброе. Многие врачи в серьезных муж- ских беседах с глазу на глаз открыли ван дер Ква- лену, что ему отпущено всего лишь несколько месяцев жизни. Темные его волосы были гладко зачесаны на косой пробор. В Берлине, — хотя не оттуда начал он свое путе- шествие,— он ненароком сел со своим красным сак- вояжем в уже трогавшийся скорый поезд, поспал и теперь, проснувшись, чувствовал себя настолько вне времени, что испытывал полное блаженство. Часов у него не было. Он был счастлив сознанием, что к тон- кой золотой цепочке, которую он носил на шее, подве- шен только медальон, спрятанный в жилетном кар- мане. Он вовсе не желал знать, который теперь час или даже день недели, и календаря тоже не держал при себе. С давних пор оставил он привычку спрашивать, какое нынче число, какой идет месяц или даже год. «Все должно висеть в воздухе», — так он обычно 105
думал, вкладывая довольно значительный смысл в это, безусловно, несколько туманное выражение. Его не- ведение нарушалось редко, — почти никогда, — ибо он старался всеми мерами оградить себя от этого. Разве не довольно ему было приблизительно знать, какое стоит время года? «Должно быть, теперь осень, — думал он, вглядываясь в сырой и туманный сумрак, окутавший вокзал. — Больше я ничего не знаю! Знаю ли я вообще, где нахожусь?» И при этой мысли чувство удовлетворения, кото- рое он испытывал, внезапно сменилось чувством ра- достной отрешенности. Нет, он в самом деле не знал, где находится! Все еще в Германии? Несомненно. Может быть, в Северной? В этом он не был уверен. Правда, его еще осоловелые от сна глаза видели про- плывшую мимо окна купе табличку, где, по-видимому, значилось название станции, — но ни одна буква не запечатлелась в его сознании. Еще опьяненный сном> он слышал, как кондуктор несколько раз выкрикнул это название, но он не разобрал ни единого звука. А там, впереди, то ли в утренних, то ли вечерних сумерках, что было ему неведомо, простирался чужой, незнакомый город. Альбрехт ван дер Ква-. лен вынул из сетки свою фетровую шляпу, взял крас- ный кожаный саквояж, к которому ремнями был пристегнут шерстяной плед в красную и белую клетку, —а в плед в свою очередь был засунут зон- тик с серебряной ручкой, — и хотя билет у него был до Флоренции, вышел из купе на узкий перрон, сдал свой багаж в соответствующее окошечко, заку- рил папиросу, спрятал руки в карманы пальто — он не захватил ни трости, ни зонта — и зашагал прочь с вокзала. На привокзальной площади, сырой, туман- ной и почти безлюдной, несколько кучеров щелкали кнутами, стоя возле своих экипажей, а человек в шапке с галуном, зябко кутавшийся в длинную шинель, произнес вопросительным тоном: — Гостиницу, почтеннейший? Ван дер Квален вежливо поблагодарил его и по- шел своей дорогой — прямо вперед. Люди, которых он встречал, подняли воротники пальто; поэтому ион 106
поступил так же: спрятал подбородок в бархат ворот ника и, не переставая курить, продолжал шагать в том же направлении, не медленно, но и не быстро. Он миновал низкую каменную стену, старинные ворота с двумя массивными башнями, вступил на мост, на парапете которого высились статуи, а внизу вяло и угрюмо катила свои воды река. Мимо про- плыла длинная ветхая лодчонка; на корме ее сидел человек, правивший с помощью длинного шеста. Ван дер Квален ненадолго остановился и перегнулся че- рез перила. «Смотрите, какая-то река! — подумал он. — Река как река. Приятно, что я не знаю ее по- шлого названия».—И продолжал свой путь. Некоторое время он шел все прямо и прямо по тротуару неизвестной ему улицы, не слишком широ- кой и не чересчур узкой, а потом свернул налево, в первый попавшийся переулок. Был вечер. Зажига- лись дуговые лампы; после нескольких вспышек они накалялись, шипели и медленно разгорались в ту- мане. Запирались лавки. «Итак, по всем признакам можно сказать, что стоит осень», — подумал ван дер Квален, шагая по черному от воды тротуару. Он был без калош, по ботинки носил необыкновенно широ- кие, крепкие и прочные, при этом им нельзя было отказать в элегантности. Он упрямо сворачивал налево. Мимо него прохо- дили и пробегали люди, спеша по своим делам или покончив с делами. «А я иду в самой их гуще, — по- думал он, — и при этом так затерян, так одинок, как никто на свете. У меня нет ни дел, ни цели. У меня нет даже трости, на которую я мог бы опереться. Нельзя быть более неприкаянным, более свободным и безучастным, чем я. Никто мне ничем не обязан, и я никому не обязан ничем. Бог никогда не простирал надо мной своей десницы, он вовсе не замечает меня. Неизбывные горести, не взысканные милостью, — во- истину благо; можно спокойно сказать себе: я ничего не должен господу». Ван дер Квален достиг черты города. Возможно, что свой путь наугад он начал как раз из центра. Теперь он очутился на широкой улице предместья, W7
обсаженной деревьями и застроенной виллами; свер- нув направо, миновал три-четыре проулка, с виду совсем деревенских, освещенных только газовыми фонарями, и, углубившись наконец в несколько более широкую уличку, остановился у деревянных ворот/ высившихся по правую сторону самого обыкновенного дома, окрашенного в грязно-желтый цвет и отличав- шегося от других лишь сильно выпуклыми зеркаль- ными стеклами в окнах, сквозь которые ничего нельзя было разглядеть. Тем не менее на воротах висела табличка с надписью: «На третьем этаже этого дома сдаются комнаты». «Вот как?» — сказал себе вандер Квален, выбросил окурок, вошел в ворота и, пройдя мимо забора, отделявшего это строение от соседнего, открыл дверь по левую сторону; в несколько шагов пересек он сени, где лежал жалкий половик — ветхая серая дорожка, и начал подниматься по незатейливой деревянной лестнице. Этажные двери с матовыми стеклами за проволоч- ной сеткой также ничем не привлекали к себе внима- ния; кое-где на них красовались таблички с фами- лиями жильцов. Лестничные площадки освещались керосиновыми лампами. Но на третьем этаже, — это был последний, за ним шел чердак, — имелось еще по двери справа и слева от лестницы — обычные вход- ные двери коричневатого цвета; фамилий ван дер Квален нигде не обнаружил. Он подергал ручку медного звонка возле средней двери. Раздался звук колокольчика, но внутри он не услышал никакого движения. Он постучал в левую дверь. Ответа не последовало. Постучал в правую. Послышались неторопливые легкие шаги, и ему отво- рили. На пороге стояла женщина — высокая тощая дама, старая и долговязая. Она была в чепце с длин- ными бледно-лиловыми лентами и в старомодном поношенном черном платье. Она обратила к нему сморщенное птичье личико; из-под чепца на лоб у нее свисал какой-то клок — странная поросль, напоми- навшая мох. Зрелище было довольно-таки отталки- вающее. 108
— Добрый вечер, — произнес ван дер Квален. — Комната... Старая дама кивнула; она кивала и улыбалась степенно, молча, почтительно и, сделав своей краси- вой, белой и длинной рукой плавный, изящный и уста- лый жест, указала на противоположную, левую дверь. Затем она удалилась и вскоре вернулась с ключом. «Смотрите-ка, — подумал ван дер Квален, стоя по- зади нее, пока она отпирала. — Вы, милостивая госу- дарыня, похожи на призрак, на персонаж Гоф- мана». Она сняла с крюка керосиновую лампу и впу- стила гостя вовнутрь. Комната оказалась небольшой, низкой, с коричне- вым потолком; стены ее до самого верха были окле- ены соломенно-желтыми матами. Белый муслиновый занавес, падавший узкими длинными складками, скрывал окно в глубине. Справа белела дверь в со- седнюю, комнату. Старая дама отворила дверь и подняла лампу. Эта комната была до убожества пустая, с голыми белыми стенами, на фоне которых, как земляника в сливках, резко выделялись три плетеных стула, крытые алым лаком. Платяной шкаф, умывальник с зеркалом... Посреди комнаты стояла кровать — на редкость громоздкое сооружение из красного дерева. — Что вы имеете против этого? — спросила ста- рая дама и слегка дотронулась своей красивой длин- ной белой рукой до клочка мха у себя на лбу. Каза- лось, она произнесла эти слова невзначай, словно в эту минуту не могла припомнить выражения, более подобающего случаю. Она тотчас же добавила:—Так сказать... — Нет, я ничего не имею против, — ответил ван дер Квален. — Комнаты обставлены довольно остро- умно. Я их снимаю... Я просил бы, чтобы кто-нибудь доставил с вокзала мои вещи, вот квитанция. Вы были бы весьма любезны, если бы приготовили мне постель и ночной столик, вручили бы сразу ключ от парадного и от этажной двери, а также снабдили меня двумя-тремя полотенцами. Я хотел бы привести 109
себя в порядок, затем пойти в город поесть, а позднее вернуться сюда. Он вынул из кармана никелированную коробочку, достал из нее мыло, подошел к умывальнику и при- нялся споласкивать себе лицо и руки. Между делом он поглядывал сквозь сильно выгнутые оконные стекла вниз, на покрытые грязью улицы предместья, освещенные газовыми фонарями, на дуговые лампы и виллы. Вытирая руки, он приблизился к платяному шкафу. Это был четырехугольный предмет из море- ного дуба, несколько шаткий, с верхом, украшенным неприхотливой резьбой; стоял он посредине правой стены, как раз в нише второй белой двери, — по всей видимости, она открывалась в апартаменты, куда вела с площадки лестницы главная, средняя дверь. «Кое-что в этом мире устроено разумно: этот шкаф так хорошо уставился в нише, словно нарочно для нее и сделан». Он открыл дверцы. Шкаф был совер- шенно пуст, по его потолку в несколько рядов шли пустые крюки, однако оказалось, что эта солидная вещь вовсе лишена задней стенки, — вместо нее на- тянута серая ткань, простой грубый холст, закреплен- ный в четырех углах гвоздями либо кнопками. Ван дер Квален закрыл шкаф, взял шляпу, под- нял, как прежде, воротник пальто, задул свечу и вы- шел. Когда он проходил через первую комнату, ему показалось, что помимо шороха своих шагов он слышит в соседних покоях какой-то иной звук — легкий, яс- ный, серебристый звон, но как знать, быть может, это ему лишь почудилось. «Словно золотое кольцо упало в серебряную чашу», — подумал он, запирая вход- ную дверь; он спустился по лестнице, вышел во двор и без труда нашел дорогу в город. На какой-то оживленной улице он зашел в ярко освещенный ресторан и уселся за один из первых сто- ликов, спиной ко всей остальной публике. Он откушал овощного супу с гренками, бифштекс с яйцом, компот, выпил вина, отведал зеленого сыру «горгонцола» и съел половинку груши. Расплатившись и надевая пальто, он несколько раз затянулся русской папиро- сой, потом закурил сигару и вышел на улицу, Не- 110
много побродив по городу, он чутьем отыскал обрат- ный путь в предместье и не спеша отправился туда. Дом с зеркальными стеклами стоял затихший и темный, когда ван дер Квален отпер парадное и впотьмах стал подниматься по лестнице. Он посветил себе спичкой и открыл на третьем этаже коричневую дверь слева, которая вела в его комнату. Положив на диван пальто и шляпу, он зажег лампу, стоявшую на большом письменном столе, и здесь обнаружил свой саквояж вместе с порт-пледом и зонтиком. Он развернул плед, вынул бутылку коньяка, затем достал из саквояжа стаканчик и устроился в кресле, докури- вая сигару и время" от времени отпивая глоток. «Как славно, — подумал он, — что на свете есть хоть коньяк». Немного спустя он направился в спальню, зажег свечу на ночном столике, погасил лампу в пер- вой комнате и начал раздеваться. Одну за другой складывал он на красный стул возле кровати принад- лежности долго прослужившего ему серого костюма, но в тот момент, когда он отстегнул подтяжки, ему вдруг вспомнилось, что пальто и шляпа все еще ва- ляются на диване; он забрал их, открыл платяной шкаф... Отступив на шаг, он ухватился позади себя за один из больших темно-вишневых шаров красного дерева, украшавших кровать по углам. Комнату с голыми белыми стенами, где, словно земляника в сливках, броско алели лакированные стулья, освещал трепещущий огонек свечи. Там, в шкафу, дверцы которого были распахнуты на- стежь, стоял некто — какая-то фигура, некое созда- ние, исполненное такой чарующей прелести, что у ван дер Квалена на секунду остановилось сердце, но тут же снова начало биться наполненными, не- спешными, мягкими ударами. Она была совершенно нагая и одну руку, узкую и нежную, подняла высоко, зацепив указательным пальцем крюк на потолке шкафа. Волны длинных каштановых волос ниспадали на ее детские плечи, дышавшие таким очарованием, что, увидев их, можно было лишь зарыдать. В ее миндалевидных черных глазах искрился огонек свечи. Рот ее, пожалуй, был ///
чересчур велик, но выражения столь сладостного, как уста благодатного сна, что приникают к нашему челу после многотрудного дня. Пятки ее были плотно сомкнуты, и стройные ноги тесно прижаты одна к дру- гой. Альбрехт ван дер Квален провел рукой по глазам и взглянул снова... Он увидел, что внизу, в правом углу, серый холст оторван от шкафа. — Что вам угодно? — спросил он. — Не хотите ли войти? Вернее сказать — выйти? Рюмку коньяку? Полрюмки? Но он не ждал ответа, да и не получил его. Ее узкие блестящие глаза, такие черные, что казались вовсе лишенными выражения, бездонными и немыми, были устремлены на него — но не пристально, не в упор; взгляд их затуманился, словно они совсем его не видели. — Рассказать тебе? — вдруг спросила она спокой- ным приглушенным голосом. — Расскажи, — ответил он. Он присел на край кровати, пальто лежало у него на коленях, и на нем покоились его сложенные руки. Рот его был слегка приоткрыт, веки полусомкнуты. Но горячая кровь мягкими толчками разливалась по его телу, в ушах стоял тихий гул. Она опустилась на дно шкафа и, свесив из него одну ногу, подтянула к груди колено другой, обхва- тив его своими нежными руками. Ее маленькие груди были стиснуты предплечьями, а натянувшаяся на ко- лене кожа блестела. Она рассказывала... рассказы- вала тихим голосом, меж тем как пламя свечи отпля- сывало безмолвные танцы. Двое шли по степи, и ее голова покоилась у него на плече. Дурманяще благоухали травы, а с земли уже поднимался белесый вечерний туман. Так это на- чалось. И подчас выливалось в стихи; слагались они так легко и сладкозвучно, как иногда случается по ночам, когда мы забываемся лихорадочным сном. Но все кончилось плохо. Финал не мог быть печальнее: двое застыли в неразрывном объятье, и пока уста их сливались, один всадил другому в грудь широкий 112
нож — правда, из самых лучших побуждений. Вот этим все и завершилось. И тут она поднялась, беско- нечно тихим и смиренным движением откинула в пра- вом нижнем углу серый холст, служивший шкафу задней стенкой, — и исчезла. С этого часа он каждый вечер находил ее в пла- тяном шкафу и слушал ее рассказы. Сколько вече- ров? Сколько дней, недель или месяцев провел он в этой квартире, в этом городе? Что пользы называть число: ведь никого не обрадует какая-то жалкая цифра. Мы и так знаем, что многие врачи сулили ван дер Квалену всего несколько месяцев жизни. Она рассказывала ему. Рассказывала грустные истории, без надежды' и утешения, но они ложились на сердце сладостным бременем, заставляя его биться медленней и счастливей. Часто он забывался. Кровь в нем вскипала, он протягивал к ней руки, и она не противилась. Но после этого он несколько вечеров кряду не на- ходил ее в шкафу; когда же она появлялась, то еще несколько вечеров ничего не рассказывала и лишь понемногу становилась прежней, пока он снова не терял голову. Сколько времени это длилось — кто знает? Кто знает, на самом ли деле Альбрехг ван дер Квален в тот вечер проснулся и пустился бродить по незнакомому городу; может быть, в действительности он продолжал спать в купе первого класса, в то время как курьерский поезд Берлин — Рим с чудовищной скоростью уносил его за тридевять земель. Кто из нас осмелился бы со всей определенностью ответить на этот вопрос — на свой страх и риск? Это совершенно неясно. «Все должно висеть в воздухе». 1899 8 Т. Манн, т. 7
ДОРОГА ПА КЛАДБИЩЕ Дорога на кладбище все время тянулась рядом с шоссе, неразлучно рядом, пока не доводила до цели — до кладбища. По другую ее сторону попада- лись вначале дома, новые стройки пригорода, где еще шла какая-то работа, а дальше расстилалось поле. По обочинам шоссе росли деревья, степенные, кряжи- стые буки, и вымощено оно было только посередине* Дорога на кладбище, присыпанная гравием, казалась по сравнению с шоссе приветливой тропкой. Их раз- деляла сухая канава, сплошь заросшая травой и лу- говыми цветами. Весна в самом разгаре, почти лето. Мир улы- бается. Ласковая синева неба вся в легких барашках, кругленьких, плотных, смешных комочках, белых как снег. В буковой листве щебечут птицы, с недальних полей веет мягкий ветерок. По шоссе — из ближней деревни в город — та- щится подвода, тарахтит по булыжнику, пылит по немощеному грунту. Возчик свесил ноги по обе сто- роны дышла и, отчаянно фальшивя, насвистывает песенку. А на задке подводы, спиной к хозяину, при- мостилась рыжая собачка; вытянув острую мордочку,, она непередаваемо грустно и серьезно смотрит на теряющуюся вдали дорогу. Прелесть что за собачка, все отдай—мало, но речь у нас, к сожалению, не о ней, давайте же не отвлекаться. Проходят солдаты из соседних казарм, топают в облаке своих испаре- JI4
нпй, поют. А вот и еще подвода, тащится из города в ближнюю деревню. Этот возчик клюет носом, к тому же здесь нет собачки, а значит, эта телега нам и вовсе не интересна. Двое мастеровых, горбун и плечистый верзила, шагают босиком, сапоги они закинули за спину. Поравнявшись с возчиком, они что-то добро- душно кричат ему и идут дальше. Словом, на шоссе умеренное движение, без особых осложнений и пере- боев. По дороге на кладбище бредет только один чело- век, бредет медленно, понуро, опираясь на черную палку. Человека зовут Пипзам, Лобготт Пипзам, к вашему сведению. Мы недаром называем его имя, он еще себя покажет. Человек одет во все черное, он идет проведать до- рогие могилы. На нем помятый грубого ворса цилиндр, вытертый до блеска сюртук, узкие, не по росту корот- кие брюки, черные облезлые лайковые перчатки. Тощая, журавлиная шея с большим кадыком высовы- вается из слишком просторного отложного ворот- ничка,— заслуженный воротничок, он даже завор- сплся по краям. Но, когда человек поднимает голову, чтобы удостовериться, далеко ли до кладбища, на него стоит посмотреть: это одна из тех редко встре- чающихся физиономий, которые достаточно раз уви- деть, чтобы потом долго помнить. Он чисто выбрит и очень бледен. Но между впа- лых щек торчит нос неестественно багрового оттенка с утолщением вроде набалдашника, к тому же усеян- ный уродливыми шишками — не то бородавки, не то чирья, — придающими ему несуразный и даже при- чудливый вид. Этот нос, так ярко пылающий на во- сковом лице, кажется картонным, наклеенным, как у паяца, — не нос, а недоразумение, чья-то злая шутка. Но человеку не до шуток. Рот, широкий рот с опущенными углами, он держит крепко сжатым, а когда поднимает голову, его брови с торчащими сединками высоко всползают на лоб, под поля ци-. линдра, и тогда видно, какие у него воспаленные, ввалившиеся глаза. Словом, это лицо, на которое нельзя глядеть без живейшего участия. 8* 115
Да, внешность у Лобготта Пипзама самая без- отрадная; она плохо вяжется с этим светлым утром и не в меру мрачна даже для человека, собравшегося навестить дорогие могилы. Но загляните ему в душу, и вы скажете, что у него достаточно оснований быть мрачным. Человеку, что называется, круто приш- лось,— где вам, беспечным людям, понять это! — че- ловеку не повезло, да-да, жизнь не гладила его по головке. И не только не гладила, а и била нещадно, — дела его, по правде говоря, из рук вон плохи. Во-первых, он пьет. Но об этом мы скажем особо. Во-вторых, овдовел, осиротел, всеми покинут, и нет на земле уголка, где бы его жалели и любили. Его жена, урожденная Лебцельт, скончалась полгода на- зад, подарив ему ребенка. Это был их третий ребе- нок, он родился мертвым. Старшие тоже умерли, один от дифтерита, другой — и не скажешь отчего,— видать, не жилец он был на белом свете. А тут Пип- зам еще и места лишился, прогнали со службы, опо- зорили, оставили без куска хлеба, а все из-за этой страсти, что сильнее Пипзама. Раньше он еще противился, хотя, когда на него находило, служил ей как раб. Но с той поры, как он потерял жену и детей, остался без поддержки и опоры, один как перст, никому не нужный, — давниш- ний порок завладел им с удвоенной силой, ломая вся- кое сопротивление. Пипзам служил в каком-то стра- ховом обществе чем-то вроде старшего писца и полу- чал девяносто марок в месяц. Но однажды с пьяных глаз он серьезно проштрафился, а так как это с ним случилось не впервые и после повторных предупре- ждений, то его уволили как неисправимого. Разумеется, это не способствовало нравственному возвышению Пипзама, а скорее полному и оконча- тельному его падению. Ибо несчастье, как известно, убивает человеческое достоинство — о таких вещах каждому полезно задуматься. Это уж такой закон, жестокий, неумолимый. И пусть даже человек твер- дит себе, что пострадал безвинно, — все равно он сам себя презирает за свое несчастье. А между презре- нием к себе и пороком существует чудовищная взаи- 116
мосвязь — они питают друг друга, подыгрывают друг другу, тут бог знает что творится. Это и происходило с Пипзамом. Он пил, потому что потерял к себе ува- жение, и терял его все больше и больше, так как, удрученный тем, что все его благие намерения рас- сыпаются прахом, окончательно махнул на себя ру- кой. Дома у него была припасена в шкафу бутыль с ядовито-желтым напитком, пакостнейшим зельем, лучше и не говорить каким. И Пипзам, бывало, на карачках ползает перед шкафом, бьется головой об пол... и не может устоять. Поверьте, нам не доста- вляет удовольствия рассказывать подобные вещи, но они поучительны. И вот он шел по дороге на кладбище, постукивая черной палкой. Ласковый ветерок обвевал и его злопо- лучный нос, но Пипзам этого не чувствовал. Его глаза из-под неестественно вздернутых бровей равнодушно и угрюмо смотрели на мир. Жалкий, пропащий человек! Вдруг он услышал за спиной какой-то звук, шур- шание, оно быстро приближалось. Пипзам оглянулся и застыл на месте. Это был велосипед, резиновые шипы мягко шелестели по гравию, он несся вихрем и, только приблизившись к Пипзаму, который не усту- пил ему дороги, замедлил ход. На велосипеде катил молодой человек, совсем еще мальчик, беззаботный турист. Господи, ему и в го- лову не приходило вообразить себя одним из сильных мира сего. Да и машина была у него неважнецкая, малоизвестной фирмы, и стоила она уж конечно не дороже двухсот марок. На этой-то машине он и рас- катывал теперь по вольному воздуху, вон из города— знай накручивай педали, дыши полной грудью, уррра! Па нем была пестрая рубашка под серой курткой, спортивные гетры и задорное кепи — не кепи, мечта!— в светло-коричневую клетку, с пуговкой на макушке. Л из-под кепи выбивался густой клок русых волос, лихо завивавшийся на лбу вихром. Голубые глаза его сияли. Он летел во весь дух, то и дело позванивая, стремительный, как сама жизнь. Но Пипзам и с места не сдвинулся. Он стоял и с неподвижным лицом смотрел на Жизнь. 117
Юноша досадливо глянул на Пипзама и стал мед-« ленно его объезжать, но тут зашевелился и Пипзам и, когда велосипед с ним поравнялся, произнес внятно и внушительно: — Номер девятьтысячсемьсотсемб, Сказав это, он крепко сжал губы и важно насу- пился, чувствуя на себе оторопелый взгляд Жизни, Схватившись одной рукой за седло, юноша обернулся к нему и поехал медленно. — Что такое? — спросил он. — Номер девятьТысячсемьсотсемь, *** отчеканил Пипзам. — Не важно! Просто, я заявлю на вас в по- лицию. — На меня — в полицию? — удивился юноша, еще больше повернулся на седле и поехал совсем мед- ленно, усиленно крутя рулем, чтобы не упасть. — Да, на вас, — хмыкнул Пипзам уже с расстоя- ния в пять-шесть шагов. — По какому же это случаю? — осведомился юноша и соскочил с велосипеда. Он стоял перед Пип- замом и выжидательно глядел на него, — Сами понимаете! — Ничего я не понимаю! — Обязаны понимать. — А я вам говорю, что не понимаю и не хочу пони- мать,— сказал юноша, — очень мне надо, подумаешь! И он решительно взялся за руль. Видно, он был не робкого десятка. — Я заявлю на вас, потому что вы едете, где не положено. Катайтесь по шоссе, а здесь дорога на кладбище, — сказал Пипзам. — Чудак вы, — рассмеялся юноша и, еле сдержи- вая досаду и нетерпение, снова повернулся к Пип- заму.— Посмотрите, сколько следов от шин. Тут ездят все, кому не лень. — Не важно, — артачился Пипзам, — я заявлю на вас. — Что ж, заявляйте, если нравится, — бросил уже на ходу юноша и вскочил на велосипед. В самом деле вскочил, и вскочил удачно — не оскандалился; только раз оттолкнулся ногой, поправился на седле, и давай JI8
нажимать на педали, чтобы хорошенько разогнаться, как и подобает ездоку с таким характером. — Эй, вы! — крикнул Пипзам ему вслед срываю- щимся, дрожащим голосом.—Если вы сейчас же не уберетесь с дороги на кладбище, я немедленно за- явлю на вас, так и знайте! Но Жизнь уже не замечала его и гнала все бы- стрей и быстрей. Если б в эту минуту вы увидели Пипзама, вы бы наверняка испугались. Он так стиснул губы, что все его лицо вместе с багровым носом перекосилось, брови .полезли вверх, глаза с каким-то безумным вы- ражением уставились на убегающий велосипед. И вдруг он ринулся вперед. Одолев бегом короткое расстояние, отделявшее его от машины, он ухватился за багажник, вцепился в него, буквально повис на раме и, не разжимая губ, стиснутых с нечеловеческой силой, дико вращая глазами, стал молча, с остервене- нием тянуть к себе отчаянно сопротивлявшийся вело- сипед. Если смотреть со стороны — не скажешь: то ли старик со зла не дает молодому человеку прокатиться, то ли сам не прочь увязаться за ним, проехаться, по- дышать свежим воздухом, — знай накручивай педали, уррра! Велосипед не удержал навалившегося на него груза, остановился, покачнулся, упал. Тут юноша не стал церемониться. Стоя на одной ноге, он размахнулся и как даст Пипзаму в душу — тот даже отлетел на несколько шагов. А затем напу- стился на него, все больше повышая голос: — Вы, верно, пьяны, сударь! Попробуйте, черт вас дери, еще раз меня тронуть, получите в морду, понятно? Я вам все ребра переломаю! Так и знайте. И он повернулся спиной к Пипзаму, возмущенно нахлобучил свое кепи и снова вскочил на велосипед. Он и в самом деле был не робкого десятка. И сейчас он не оскандалился, а сел удачно. Лишь разок от- толкнулся ногой, поправился на седле и сразу при- брал к рукам машину. Пипзаму осталось только смотреть, как исчезает из виду его спина. Он стоял, пыхтел и, выпучив глаза, смотрел вслед Жизни. А Жизнь катила вперед как ни в чем не 119
бывало, без поломок и аварий, — и камеры у нее дер- жали, и ни один предательский булыжник не подвер- тывался на дороге, — катила легко и упруго. И тут Пипзам как начнет орать и ругаться — то был скорее рев, чем человеческий голос. — Ни шагу дальше! — вопил он. — Посмейте только! Ваше место на шоссе, а не здесь, по дороге на кладбище! Слезайте, сию минуту слезайте, слы- шите? Вы... вы... Я заявлю в полицию! Я буду жало- ваться! О господи, чтоб ты слетел,* чтоб ты грохнулся, башка пустая! Я тебе всю рожу истопчу, стервец ана- фемский! Слыхано ли дело! По дороге на кладбище оста- новился человек и сквернословит, человек вопит в ис- ступлении, не помня себя, выкидывает какие-то ду- рацкие коленца, весь дергается и не может успо- коиться. Велосипеда и след простыл, а Пипзам все еще рвал и метал и не двигался с места. — Держите его, держите окаянного! Ведь что вы- думал — кататься по дороге на кладбище! Ах ты не- годный, дерзкий мальчишка, молокосос! Кепку надел, обезьяна! Глазищами зыряешь? Я тебе позыряю, ще- нок паршивый! Озорник, хвастунишка! Слезай, сукин сын, немедленно слезай! Неужто никто не скинет его в грязь, нахала, шута горохового! Прогуляться захо- тели, молодой человек, и непременно по дороге на кладбище, а? Стащите его с седла, этого прохвоста! Только бы мне добраться до тебя!.. Что? Что такое? Что бишь я хотел сказать?.. Погоди, узнаешь, выца- рапают тебе черти глаза, дурак ты, дурак, дурак! Тут Лобготт Пипзам понес что-то и вовсе непри- стойное. С пеной у рта, дребезжащим голосом он вы- крикивал несусветную брань и дергался всем телом, как бесноватый. С шоссе прибежали ребятишки с кор- зиной и собакой-пинчером; они перебрались через ка- наву, окружили орущего человека, уставились на его гримасничающее лицо. Услышали Пипзама и на стройке, и каменщики, побросав обед или работу, вместе с поденщицами направились к кучке людей, столпившейся на дороге. А Пипзам не унимался, ка* 120
кое там! С ним невесть что творилось. Потрясая ку- лаками в слепой ярости, он угрожал то небу, ю во- ображаемым слушателям, выписывал ногами какие-то немыслимые кренделя, приседал и снова взвивался от нечеловеческих усилий орать как можно громче. Он сквернословил без передышки и ни на минуту не умолкал — откуда что и бралось! Лицо у него нали- лось кровью, цилиндр съехал на затылок, манишка вылезла из жилета. Пипзам уже забыл, с чего начал, и теперь читал назидательные рацеи, вовсе не имею- щие отношения к делу. Он и себя ругал за беспут- ство, и к богу взывал — все тем же непозволительным тоном/ густо пересыпая свою речь непотребной ру- ганью. — Сюда, все скорее сюда! — рычал он. — И не вы, не только вы, а и те, что в кепках, те, глазастые. Я вам такую правду скажу, ввек не очухаетесь. Смеетесь, плечами пожимаете? Что ж, что верно, то верно... слаб я насчет спиртного, врать не стану!.. Но пусть даже я последний пропойца!.. Нас рассудят! Не наступил еще последний день... Он придет, сво- лочи, господь всех нас взвесит на своих весах... Прии- дет сын человеческий во славе своей, вы, безвинные злодеи, его же царство не от мира сего... Он вверг- нет вас во тьму кромешную, где крик и скрежет зу- бовный... Собралась порядочная толпа. Кто смеялся, а кто хмурил брови. Подошло еще несколько каменщиков и поденщиц со стройки. Какой-то возница, оставив свою упряжку на шоссе и не выпуская из рук кнута, тоже перелез через канаву. Кто-то схватил Пипзама за плечо и давай трясти, но он этого и не заметил. Мимо шли строем солдаты, они вытягивали шеи, смеялись. Даже пинчер не выдержал: уперся перед- ними лапами в землю, поджал хвост и закатился лаем прямо в лицо Пипзаму. И вдруг Лобготт Пипзам еще раз крикнул что есть силы: «Слезай, сию минуту слезай, молокосос, хлюст!» — и, описав в воздухе рукой широкий полу- круг, как брякнется наземь. Будто внеЗаОНО онемев, лежал он черным холмиком среди обсхущшщей его 121
толпы. Помятый цилиндр слетел у него с головы, по- катился, подпрыгнул — и тоже застыл на месте. Двое каменщиков, склонившись над неподвижным Пипза- мом, потолковали о происшествии, разумно, дельно, как и подобает рабочим людям. Один из них поднялся и куда-то побежал. Остальные еще некоторое время возились с бесчувственным телом, пробовали одно, другое. Кто-то плеснул на него из ведра, кто-то, наце- див в горсть спирту из манерки, потер ему виски. Но все эти старания не увенчались успехом. Прошло с полчаса. А потом загремели колеса, и карета скорой помощи с жирными красными крестами по бокам, запряженная парой добрых лошадок, пока- залась на шоссе. Прибыв на место происшествия, она остановилась, два санитара в аккуратной форме со- скочили с козел, и пока один направился к задку ка- реты, чтобы открыть дверцу и вытащить выдвижную доску, другой перемахнул через канаву, выбрался на дорогу к кладбищу, растолкал зевак и с помощью од^ ного из них потащил господина Пипзама к карете. Пипзама уложили на доску и сунули в карету, как суют хлеб в горячую печь, захлопнули дверцу, а по- том оба санитара снова взгромоздились на козлы« Все это было проделано четкими, заученными движем ниями, ловко, гладко,- как в цирке. И Лобготта Пипзама увезли прочь. 1901
ТРИСТАН Вот он, санаторий «Эйнфрид»! Прямые очертания его продолговатого главного корпуса и боковой при- стройки белеют посреди обширного сада, украшен- ного затейливыми гротами, аллейками и беседками, а за шиферными его крышами плавно, сплошным массивом, поднимаются к небу хвойно-зеленые горы. По-прежнему возглавляет это учреждение доктор Леандер. У него черная раздвоенная борода, курча- вая и жесткая, как конский волос, идущий на обивку мебели, очки с толстыми, сверкающими стеклами и вид человека, которого наука закалила, сделала хо- лодным и наделила снисходительным пессимизмом; своей резкостью и замкнутостью он покоряет боль- ных — людей слишком слабых, чтобы самим устанав- ливать себе законы и их придерживаться, и отдающих ему свое состояние за право находиться под защитой его суровости. Что касается фрейлейн фон Остерло, то она ведет хозяйство поистине самозабвенно. Боже мой, как деловито бегает она вверх и вниз по лестницам, как торопится из одного конца санатория в другой! Она властвует на кухне и в кладовой, роется в бельевых шкафах, командует прислугой и ведает питанием, руководствуясь соображениями экономии, гигиены, вкуса и внешнего изящества, она хозяйничает с не- обыкновенной осмотрительностью, и в ее бурной деятельности кроется постоянный упрек всей мужской 123
части человечества, ни один представитель которой до сих пор не догадался жениться на ней. Впрочем, на щеках ее двумя круглыми малиновыми пятнами неугасимо горит надежда стать в один прекрасный день супругой доктора Леандера. Озон и тихий, тихий воздух... Что бы ни говорили завистники и конкуренты доктора Леандера, легоч- ным больным следует самым настоятельным образом рекомендовать «Эйнфрид». Но здесь обитают не только чахоточные, здесь есть и другие пациенты: мужчины, дамы, даже дети; доктор Леандер может похвастаться успехами в самых различных областях медицины. Есть здесь страдающие желудочными болезнями, например советница Шпатц, у которой, кроме того, больные уши, есть пациенты с пороком сердца, паралитики, ревматики, есть разного рода нервнобольные. Один генерал-диабетик, непрестанно ворча, проедает здесь свою пенсию. Некоторые здеш- ние пациенты, господа с истощенными лицами, не могут совладать со своими ногами — ноги у них то и дело дергаются, и движения эти наводят на самые грустные размышления. Пятидесятилетняя дама, пасторша Геленраух, которая произвела на свет девятнадцать детей и уже совершенно ни о чем не способна думать, тем не менее не может угомониться и вот уже целый год, снедаемая безумным беспокой- ством и жуткая в своем оцепенелом безмолвии, бесцельно бродит по всему дому, опираясь на руку приставленной к ней сиделки. Время от времени умирает кто-нибудь из «тяже- лых», которые лежат по своим комнатам и не появ- ляются ни за столом, ни в гостиной, и никто, даже их непосредственные соседи, ничего об этом не узнают. Глубокой ночью воскового постояльца уносят, и снова жизнь в «Эйнфриде» идет своим чередом — массажи, электризация, инъекции, души, ванны, гимнастика, потогонные процедуры, ингаляции, — все это в различных помещениях, оборудованных новей- шими приспособлениями. Право же, здесь всегда царит оживление. Швей- цар, стоящий у входа в пристройку, звонит в колокол, 124
когда прибывают новые пациенты, и подтянутый, корректно одетый доктор Леандер вместе с фрейлейн фон Остерло провожает отъезжающих до экипажа. Каким только людям не давал приюта «Эйнфрид»! Есть тут даже писатель, эксцентричный человек, он носит фамилию, звучащую, как название минерала или драгоценного камня, и, живя здесь, похищает дни у господа бога... Кроме доктора Леандера, в «Эйнфриде» имеется еще один врач — для легких случаев и для безнадеж- ных больных. Но его фамилия Мюллер, и вообще он не стоит того, чтобы о нем говорили. В начале января коммерсант Клетериан — фирма «А. Ц. Клетериан и К0» — привез в «Эйнфрид» свою супругу; швейцар зазвонил в колокол, и фрейлейн фон Остерло встретила приехавшую издалека чету в приемной, которая помещалась в нижнем этаже и, как почти весь этот старый, величественный. дом, являла собой удивительно чистый образец стиля ампир. Тотчас же вышел доктор Леандер, он покло- нился, и началась первая, поучительная для обеих сторон беседа. Клумбы в саду были по-зимнему покрыты матами, гроты — занесены снегом, беседки стояли в запусте- нии; два санаторных служителя несли чемоданы приехавших — коляска остановилась на шоссе, у ре- шетчатой калитки, потому что к самому дому подъезда не было. — Не спеши, Габриэла, take саге1, мой ангел, не открывай рот, — говорил господин Клетериан, ведя жену через сад, и к этому «take care» при одном взгляде на нее с нежностью и трепетом присоединился бы в душе всякий. Впрочем, нельзя отрицать, что господин Клетериан с таким же успехом мог бы ска- зать это и по-немецки. Кучер, привезший их со станции, человек грубый, неотесанный и не знающий тонкого обхождения, * Осторожно (англ.). 125
прямо-таки рот разинул в беспомощной озабоченно- сти, когда коммерсант помогал своей супруге вылезти из экипажа; казалось даже, что оба гнедых, от кото- рых в тихом морозном воздухе поднимался пар, ско- сив глаза, взволнованно наблюдали за этим опасным предприятием, тревожась за столь хрупкую грацию и столь нежную прелесть. Как ясно было сказано в письме, которое госпо- дин Клетериан предварительно послал с балтийского побережья главному врачу «Эйнфрида», молодая женщина страдала болезнью дыхательного горла,— слава богу, дело тут было не в легких! Но если бы даже она страдала болезнью легких, все равно нельзя было себе представить существо более миловидное, благородное, отрешенное от мира и бесплотное, чем госпожа Клетериан сейчас, когда она, покойно и устало, откинувшись на высокую спинку белого кресла, сидела рядом со своим коренастым супругом и прислушивалась к разговору. Ее красивые бледные руки, украшенные только простым обручальным коль- цом, лежали на коленях, в складках тяжелой и тем- ной суконной юбки; узкий серебристо-серый жакет, с плотным стоячим воротником, был сплошь усеян накладными бархатными узорами. От этих тяжелых и плотных тканей невыразимо нежная, прелестная и хрупкая головка молодой женщины казалась еще более трогательной, милой и неземной. Ее каштано- вые волосы, стянутые в узел на затылке, были гладко причесаны, и только одна вьющаяся прядь падала на лоб возле правого виска, где маленькая странная, болезненная жилка над четко обрисованной бровью нарушала своим бледно-голубым разветвлением ясную чистоту почти прозрачного лба. Эта голубая жилка у глаза беспокойно господствовала над всем тонким овалом лица. Она становилась заметнее, как только женщина начинала говорить; и даже когда она улыбалась, эта жилка придавала ее лицу какое- то напряженное, пожалуй, даже угнетенное выраже- ние, внушавшее смутную тревогу. Тем не менее она говорила и улыбалась. Говорила непринужденно и любезно^ несколько приглушенным голосом и улыба«* 126
лась усталыми, казалось готовыми вот-вот закрыться глазами, на углы которых, по обе стороны узкой пере- носицы, ложилась густая тень, и красивым, широким ртом, бледным, но как бы светившимся потому, мо- жет быть, что губы ее были резко и ясно очерчены. Изредка она покашливала. Тогда она подносила ко рту платок и затем рассматривала его. — Не надо кашлять,. Габриэла, — сказал господин Клетериан. — Ты ведь помнишь darling *, что дома доктор Гинцпетер решительно запретил тебе кашлять, нужно взять себя в руки, мой ангел. Вся беда, как я уже сказал, в дыхательном горле, — повторил он. —• Когда это началось, я и впрямь подумал, что неладно с легкими, и бог знает как испугался. Но дело тут не в легких, нет, черт побери, таких вещей мы не допустим, а, Габриэла? Хе-хе! — Несомненно, — сказал доктор Леандер и сверк- нул очками в ее сторону. Затем господин Клетериан спросил кофе и сдоб- ных булочек; звук «к», казалось, образуется у него где-то глубоко в глотке, а слово «булочка» он произ- носил так, что у каждого, кто его слышал, должен был появиться аппетит. Он получил все, что спрашивал, получил также комнаты для себя и для своей супруги, и они пошли устраиваться. Между прочим, наблюдение над больной доктор Леандер взял на себя, а не поручил доктору Мюллеру« Новая пациентка привлекла всеобщее внимание в «Эйнфриде», и господин Клетериан, привыкший к успехам жены, с удовлетворением принимал все знаки расположения, ей оказываемого. Когда гене- рал-диабетик увидел ее в первый раз, он на мгнове- ние перестал ворчать, господа с испитыми лицами в ее присутствии улыбались и усиленно старались справиться со своими ногами, а советница Шпатц тотчас же взяла на себя роль ее старшей подруги. Да, 1 Дорогая (англ.). 127
она производила впечатление, эта женщина, носивг шая фамилию господина Клетериана! Писатель, уже несколько недель живший в «Эйнфриде», удивитель- ный субъект, фамилия которого звучала, как название драгоценного камня, побледнел, когда она прошла мимо него по коридору, — он остановился и, казалось, прирос к месту, хотя она давно уже удалилась. Не прошло и двух дней, как все санаторное общество узнало ее историю. Родилась она в Бре- мене, что, впрочем, было заметно по некоторым ми- лым ошибкам в ее произношении, и там же два года назад дала согласие стать женой коммерсанта Клете- риана. Он увез ее на балтийское побережье, в свой родной город, где она, месяцев десять назад, в страш- ных мучениях и с опасностью для жизни, подарила ему сына и наследника, поразительно живого и удач- ного ребенка. Но после тех ужасных дней силы так и не вернулись к ней, если, разумеется, у нее вообще когда-либо были силы. Едва она поднялась после родов, до предела измученная, до предела ослабев- шая, как у нее во время кашля показалась кровь — о, совсем немного крови, так, чуть-чуть, — но лучше, конечно, если бы она вовсе не показывалась, а самое тягостное было то, что неприятное происшествие вскоре повторилось. Ну, против этого, конечно, име- лись средства, и доктор Гинцпетер, домашний врач, пустил их в ход. Больной был предписан полный по- кой, она должна была глотать кусочки льда, против позывов кашля ей прописали морфий, а на сердце воздействовали всевозможными успокоительными ле- карствами. Выздоровление, однако, не наступало, и в то время как мальчик, Антон Клетериан-младший, великолепный ребенок, с невероятной энергией и бес- церемонностью завоевывал и утверждал свое место в жизни, его молодая мать, казалось, медленно и тихо угасала... Всему причиною было, как уже говорилось, дыхательное горло — эти два слова в устах доктора Гинцпетера звучали на редкость утешительно, успо- каивающе, почти весело. И хотя с легкими было все в порядке, доктор в конце концов нашел, что более мягкий климат и пребывание в лечебном заведении 128
крайне желательны для скорейшего исцеления, а доб- рая слава санатория «Эйнфрид» и его главного врача определили остальное. Так обстояли дела, и господин Клетериан само- лично рассказал все это каждому, кто желал его слушать. Говорил он громко, небрежно и добродушно, как человек, пищеварение и кошелек которого нахо- дятся в полном порядке, быстро шевеля выпяченными губами, — манера, свойственная жителям северного побережья. Некоторые слова он выпаливал с такой быстротою, что они походили на маленький взрыв, и при этом смеялся, словно от удачной шутки. Среднего роста, широкий, крепкий, коротконогий, с полным красным* лицом, водянисто-голубыми гла- зами, белесыми ресницами и влажными губами, он носил английские бакенбарды, одевался по-английски и явно пришел в восторг, застав в «Эйнфриде» ан- глийское семейство — отца, мать и троих очень кра- сивых детей с их nurse1, — семейство, которое пребы- вало здесь в полном одиночестве, потому что не ве- дало, где же ему еще пребывать, и с которым он по утрам завтракал на английский манер. Любитель хо- рошо поесть и выпить, господин Клетериан показал себя знатоком кухни и погреба и чудесно развлекал санаторное общество рассказами об обедах, которые давались у него на родине в кругу его знакомых, а также описаниями некоторых изысканных, неизвест- ных здесь блюд. При этом глаза его принимали ла- сковое выражение и сужались, а в голосе появлялись какие-то нёбные и носовые звуки, сопровождавшиеся легким причмокиванием. Что он не является принци- пиальным противником и других земных радостей, выяснилось в тот вечер, когда один из пациентов «Эйнфрида», писатель по профессии, стал в коридоре свидетелем его не вполне дозволенных шуток с гор- ничной, и это маленькое комичное происшествие вызвало у писателя донельзя брезгливую гримаску. Что касается супруги господина Клетериана, то она былг явно предана ему всей душой. Улыбаясь, 1 Няня (англ.). 9 Т. Манн, т. 7 J29
следила она за его словами и движениями — не с вы- сокомерной снисходительностью, с которой стражду- щие подчас относятся к здоровым, а с той участливой радостью, которую встречают у добродушных боль- ных уверенные действия людей, чувствующих себя весьма неплохо на этом свете. Господин Клетериан пробыл в «Эйнфриде» не- долго. Он привез сюда свою супругу и через неделю покинул санаторий, удостоверившись, что она хорошо устроена и находится в надежных руках. Два дела одинаковой важности звали его на родину: его цве- тущее дитя и его процветающая фирма. Итак, обеспе- чив жене самый лучший уход, он вынужден был уехать. Шпинель была фамилия писателя, который уже несколько недель жил в «Эйнфриде». Детлеф Шпи- нель звали его, и внешность у него была странная. Представьте себе брюнета лет тридцати с неболь- шим, хорошо сложенного, с заметно седеющими у висков волосами, на круглом, белом, чуть одутло- ватом лице которого нет даже намека на бороду. Лица он не брил — это сразу бросалось в глаза,-— мягкое, гладкое, мальчишеское, оно только кое-где было покрыто реденьким пушком. И выглядело это очень странно. Блестящие, светло-карие глаза госпо- дина Шпинеля выражали кротость, нос у него был короткий и, пожалуй, слишком мясистый. Пористая верхняя губа его выдавалась вперед, как у римля- нина, у него были крупные зубы и громадные ноги. Один из господ, не умевших справляться со своими ногами, остряк и циник, называл его за глаза «гнилой сосунок», но это было скорее зло, чем метко. Оде- вался господин Шпинель хорошо и по моде ^-.в длин- ный черный сюртук и пестрый жилет. Он был нелюдим и ни с кем не общался. Лишь изредка находили на него приливы общительности и любвеобилия, избыток чувств, и случалось это, когда господин Шпинель впадал в эстетический восторг, восхищаясь каким-нибудь красивым зрелищем— со* 130
метанием двух красок, вазой благородной формы или освещенными закатом горами. «Как красиво!—гово- рил он, склонив голову набок, растопырив руки и сморщив нос. — Боже, поглядите, как красиво!» В та* кие мгновения он готов был заключить в объятия самую чопорную особу, будь то мужчина или жен« щина. На столе у него, на самом виду, лежала книга его собственного сочинения. Это был не очень объеми- стый роман с в высшей степени странным рисунком на обложке, напечатанный на бумаге одного из тех сор- тов, которые употребляются для процеживания кофе, шрифтом, каждая буква которого походила на готи- ческий собор. Фрейлейн фон Остерло как-то в свобод- ную минуту прочитала роман и нашла его «рафини- рованным», а это слово встречалось в ее суждениях тогда, когда нужно было сказать «безумно скучно». Действие романа происходило в светских салонах, в роскошных будуарах, битком набитых изысканными вещами — гобеленами, старинной мебелью, дорогим фарфором, роскошными тканями и всякого рода драго- ценнейшими произведениями искусства. В описание этих предметов автор вложил немало любви, и, читая их, сразу можно было представить себе господина Шпинеля в мгновения, когда он морщит нос и гово- рит: «Боже, смотрите, как красиво!» Удивительно было то, что никаких других книг, кроме этой одной, он не написал, а писал он явно со страстью. Большую часть дня он проводил в своей комнате за этим заня- тием и отсылал на почту на редкость много писем —* почти ежедневно одно или два, — сам же, как это ни смешно и ни странно, получал их крайне редко.. За столом господин Шпинель сидел напротив жены господина Клетериана. К первому после их приезда обеду он явился с некоторым опозданием. Войдя в просторную столовую, помещавшуюся в первом этаже пристройки, он негромко сразу со всеми по- здоровался и прошел к своему месту, после чего док- тор Леандер без долгих церемоний представил его 9* 131
вновь прибывшим. Господин Шпинель поклонился и не без смущения принялся за еду, причем его белые, красиво вылепленные руки, торчавшие из очень уз- ких рукавов, несколько аффектированно орудовали ножом и вилкой. Вскоре он почувствовал себя сво- боднее и стал потихоньку поглядывать то на госпо- дина Клетериана, то на его супругу. Господин Клете- риан в продолжение обеда несколько раз обращался к нему с вопросами и замечаниями относительно условий жизни в «Эйнфриде» и местного климата, жена его мило вставляла словечко-другое, и госпо- дин Шпинель учтиво отвечал им. Голос у него был мягкий и довольно приятный, но говорил он с не- которым усилием и захлебываясь, словно зубы его мешали языку. Когда после обеда все перешли в гостиную и док- тор Леандер, обратившись к новым постояльцам, по- желал, чтобы обед пошел им на доброе здоровье, су- пруга господина Клетериана осведомилась о своем визави. — Как зовут этого господина? — спросила она.— Шпинелли? Я не разобрала его фамилию. — Шпинель... не Шпинелли, сударыня. Нет, он не итальянец, и родом он всего-навсего из Львова, на- сколько мне известно... — Что вы сказали? Он писатель? Или кто? — по- интересовался господин Клетериан; держа руки в кар- манах своих удобных английских брюк, он подставил ухо доктору и раскрыл рот, как делают, чтобы лучше слышать. — Не знаю, право, — он пишет... — ответил доктор Леандер. — Он издал, кажется, книгу, какой-то ро- ман, право, не знаю... Это повторное «не знаю» давало понять, что док- тор Леандер не очень-то дорожит писателем и сни- мает с себя всякую ответственность за него. — О, ведь это же очень интересно! — воскликнула супруга господина Клетериана. До сих пор ей ни разу не приходилось видеть писателя. — Да, — предупредительно ответил доктор Леан- дер, — он пользуется некоторой известностью... 132
Больше они о писателе не говорили. Немного позднее, когда новые постояльцы ушли к себе и доктор Леандер тоже собирался покинуть го- стиную, господин Шпинель задержал его и в свою очередь навел справки. — Как фамилия этой четы? — спросил он. — Я, конечно, ничего не разобрал. — Клстериан, — ответил доктор Леандер и пошел дальше. — Как его фамилия? — переспросил господин Шпинель. — Клетериан их фамилия, — сказал доктор Леан- дер и пошел своей дорогой. Он отнюдь не дорожил пи- сателем. Мы уж как будто дошли до возвращения госпо- дина Клетериана на родину? Да, он снова был на балтийском побережье, с ним были его коммерческие дела, с ним был его сын, бесцеремонное, полное жизни маленькое существо, стоившее матери стольких стра- даний и легкого заболевания дыхательного горла. Что касается самой молодой женщины, то она осталась в «Эйнфриде», и советница Шпатц взяла на себя роль ее старшей подруги. Это, однако, не мешало супруге господина Клетериана находиться в добрых отноше- ниях и с прочими пациентами, например с господином Шпинелем, который, ко всеобщему удивлению (ведь до сих пор он ни с одной живой душой не общался), сразу же стал с ней необычайно предупредителен и услужлив и с которым она не без удовольствия болтала в часы отдыха, предусмотренные строгим ре- жимом дня. Он приближался к ней с невероятной осторож- ностью и почтительностью и говорил не иначе, как за- ботливо понизив голос, так что тугая на ухо совет- ница Шпатц обычно не разбирала ни одного его слова. Ступая на носки своих больших ног, он под- ходил к креслу, в котором, с легкой улыбкой на лице, покоилась супруга господина Клетериана, останав- ливался в двух шагах от нее, причем одну ногу он 133
отставлял назад, а туловищем подавался вперед, и говорил тихо, проникновенно, с некоторым усилием и слегка захлебываясь, готовый в любое мгновение уда- литься, исчезнуть, лишь только малейший признак усталости или скуки промелькнет на ее лице. Но он не был ей в тягость. Она приглашала его посидеть с ней и с советницей, обращалась к нему с каким- нибудь вопросом и затем, улыбаясь, с любопытством слушала его, потому что иногда он говорил такие за- нимательные и странные вещи, каких ей никогда еще не доводилось слышать. — Почему вы, собственно, находитесь в «Эйнфри- де», господин Шпинель?—спросила она. — Какой курс лечения вы здесь проходите? — Лечения?.. Хожу на электризацию. Да нет, это сущие пустяки, не стоит о них и говорить. Я вам скажу, сударыня, почему я здесь нахожусь. Всему причиной стиль ампир. — Вот как, —»сказала супруга господина Клете- риана, подперев рукой подбородок, и повернулась' к господину Шпинелю с преувеличенно заинтересо- ванным видом; так подыгрывают ребенку, когда он собирается что-нибудь рассказать. — Да, сударыня, «Эйнфрид» — это чистый ампир* Говорят, когда-то здесь был замок, летняя резиден- ция. Это крыло — позднейшая пристройка, но главное здание сохранилось нетронутым. Иногда вдруг я чув- ствую, что никак не могу обойтись без ампира, време- нами он мне просто необходим, чтобы сохранить снос- ное самочувствие. Ведь это так понятно, что среди мягкой и чрезмерно удобной мебели чувствуешь себя иначе, чем среди этих прямых линий столов, кресел и драпировок.., Эта ясность и твердость, эта холодная* суровая простота, сударыня, поддерживают во мне собранность и достоинство, они внутренне очищают меня, восстанавливают мои душевные силы, возвьь шают нравственно. —. Да, это любопытно, — сказала она. — Впрочем, я смогу это понять, если постараюсь. Он отвечал, что не стоит стараться, и оба они рас- смеялись. Советница Шпатц тоже рассмеялась и на- Ш
шла, что все это любопытно, но она не сказала, что сможет это понять. Гостиная в «Эйнфриде» была просторная и кра* сивая. Высокая белая двустворчатая дверь обычно стояла распахнутой в бильярдную, где развлекались господа с непокорными ногами и другие пациенты. С другой стороны застекленная дверь открывала вид на широкую террасу и сад. Сбоку от нее стояло пиа- нино. Был здесь и обитый зеленым сукном ломберный стол, за которым генерал-диабетик и еще несколько мужчин играли в вист. Дамы читали или занимались рукодельем. Комната отапливалась железной печью, но уютнее всего было беседовать у изящного камина, где лежали поддельные угли, оклеенные полосками красноватой бумаги. — Рано вы любите вставать, господин Шпи- нель,— сказала супруга господина Клетериана.— Мне случалось уже два или три раза видеть, как вы выходите из дому в половине восьмого утра. — Я люблю рано вставать? Ах, вовсе нет, суда- рыня. Я, видите ли, рано встаю потому, что, собствен- но, люблю поспать. — Ну, вам придется это пояснить мне, господин Шпинель. Советница Шпатц тоже потребовала пояснения. — Как вам сказать... если человек любит рано вставать, то ему, по-моему, и незачем подниматься ранним утром. Совесть, сударыня... вот где собака за- рыта! Я и мне подобные, мы всю жизнь только о том и печемся, только тем и озабочены, чтобы обмануть свою совесть, чтобы ухитриться доставить ей хоть ма- ленькую радость. Бесполезные мы существа, я и мне подобные; кроме редких хороших часов, мы всегда уязвлены и пришиблены сознанием собственной бес- полезности. Мы презираем полезное, мы знаем, что оно безобразно и низко, и отстаиваем эту истину так, как отстаивают лишь насущно необходимые истины, И тем не менее мы вконец истерзаны муками совести/ Мало того, вся наша внутренняя жизнь, наше мировоз- зрение, наша манера работать... таковы, что они воз- действуют на наш организм самым нездоровым, 135
самым губительным и разрушительным образом, и это еще ухудшает положение. Тут-то и появляются на сцену всевозможные успокоительные средства, без ко- торых мы бы просто не выдержали. Многие из нас, например, чувствуют потребность в упорядоченном, строго гигиеническом образе жизни. Ранний, немило- сердно ранний подъем, холодная ванна, прогулка по снегу... Благодаря этому мы хоть немножко бываем довольны собой. А дай я себе волю, я бы, поверьте, полдня пролежал в постели. Если я рано встаю, то это, собственно, лицемерие. — Нет, отчего же, господин Шпинель? Я нахожу, что это сила воли... Не правда ли, госпожа советница? Госпожа советница согласилась, что это сила воли. — Лицемерие или сила воли, сударыня! Кому ка- кое слово больше нравится. Я лично на все смотрю настолько грустно, что... — Вот именно. Ну, конечно же, вы слишком много грустите. — Да, сударыня, мне часто бывает грустно. Дни стояли прекрасные. В ослепительной яркости морозного безветрия, в голубоватых тенях, ясные и чистые, белели земля, горы, дом и сад, и надо всем этим поднимался безоблачный свод нежно-голубого неба, в котором, казалось, пляшут мириады сверкаю- щих пылинок и блестящих кристаллов. Супруга го- сподина Клетериана чувствовала себя в эти дни сносно; жара у нее не было, она почти не кашляла и ела без особого отвращения. Целыми часами, как ей было предписано, сидела она на террасе в морозную солнечную погоду. Сидела среди снегов, закутанная в одеяла и меха, и с надеждой вдыхала чистый, ле- дяной воздух, полезный для ее дыхательного горла. Иногда она видела, как прохаживается по саду гос- подин Шпинель, тоже тепло одетый, в меховых сапо- гах, придававших уже просто фантастические раз- меры его ногам. Он осторожно ступал по снегу, и в по- ложении его рук была какая-то настороженность, какое-то застывшее изящество; подходя к террасе, он почтительно здоровался с госпожой Клетериан и под- 136
нимался на несколько ступенек, чтобы завязать раз- говор. — Сегодня во время утренней прогулки я видел красивую женщину... Боже мой, как она была хо- роша! — говорил он, наклонив голову к плечу и рас- топырив руки. — В самом деле, господин Шпинель? Опишите же мне ее! — Нет, не могу. Если б я это сделал, я бы дал вам о ней неверное представление. Проходя мимо этой дамы, я едва успел окинуть ее взглядом, по-настоя- щему -я ее не видел. Но смутной тени, мелькнувшей передо мной, было достаточно, чтобы разбудить мое воображение, и я уЪес с собою прекрасный образ... Боже, какой прекрасный! Она засмеялась: — Вы всегда так смотрите на красивых женщин, господин Шпинель? — Да, сударыня; и это лучше, чем глазеть грубо и жизнежадно и уносить с собой воспоминание о не- совершенной действительности. — Жизнежадно... Вот так слове! Настоящее пи- сательское слово, господии Шпинель! Но, знаете, оно мне запомнится. Я его немного понимаю, в нем есть что-то независимое и свободное, какое-то неуважение к жизни, хотя жизнь —это самая почтенная вещь на свете, это сама почтенность... И мне становится ясно, что, кроме осязаемых вещей, существует нечто более нежное... — Я знаю только одно лицо, — сказал он вдруг необычайно радостным и растроганным голосом, вы- соко подняв сжатые в кулаки руки и обнажив гни- лые зубы в восторженной улыбке. — Я знаю только одно лицо, которое так благородно в жизни, что ко- щунственно было бы исправлять его воображением. Я. бы глядел на него, я бы любовался им не отры- ваясь, не минутами, не часами, а всю жизнь, я бы весь растворился в нем и забыл все земное... — Да, да, господин Шпинель. Но все же уши у фрейлейн фон Остерло немного торчат... Он умолк и низко опустил голову. Когда он снова 137
выпрямился, глаза его со смущеньем и болью глядели на маленькую, странную жилку, бледно-голубое разветвление которой болезненно нарушало ясность почти прозрачного лба. Чудак, поразительный чудак! Супруга господина Клетериана иногда думала о нем, потому что у нее было много времени для раздумья. То ли перестала действовать перемена климата, то ли появилось какое-то новое вредное влияние, — но здоровье ее ухуд- шилось, состояние дыхательного горла оставляло же- лать лучшего, она чувствовала себя слабой, усталой, аппетит пропал, ее часто лихорадило; доктор Леан- дер самым решительным образом велел ей соблюдать полный покой и не волноваться. И вот она если не ле- жала, то сидела в обществе советницы Шпатц, мол- чала и, праздно положив рукоделье на колени, тешила себя разными мыслями. Да, он заставлял ее задумываться, этот чудако- ватый господин Шпинель, и странно — не столько о нем, сколько о себе самой; каким-то образом он вы- звал в ней странное любопытство, неизвестный ей до- толе интерес к самой себе. Однажды, среди разговора, он сказал: «Загадочное все-таки существо женщина... как это ни старо, все равно останавливаешься перед ним и только диву даешься. Вот перед тобой чу- десное создание, нимфа, цветок благоуханный, не су- щество, а мечта. И что же она делает? Идет и от- дается ярмарочному силачу или мяснику. Потом яв- ляется под руку с ним или даже склонив голову на его плечо и глядит на всех с лукавой улыбкой, словно говоря: «Пожалуйста, удивляйтесь, ломайте себе го- ловы!» Вот мы их себе и ломаем. К этим словам не раз возвращались мысли супруги господина Клетериана. В другой раз, к удивлению советницы Шпатц, ме- жду ними произошел следующий разговор. — Позвольте вас спросить, сударыня (может быть, это нескромно), как вас зовут, как, собственно, ваша фамилия? 138
— Вы же знаете, что моя фамилия Клетериан, го- сподин Шпинель! — Гм... Это я знаю. Вернее — я это отрицаю« Я имею в виду вашу собственную, вашу девичью фа- милию. Будьте справедливы, сударыня, и согласитесь, что тот, кто называет вас «госпожа Клетериан», за- служивает, чтобы его высекли. Она так искренне рассмеялась, что голубая жилка до ужаса отчетливо выступила у нее над бровью, при- дав ее нежному и милому лицу напряженное, болез- ненное выражение* — Смилуйтесь, господин Шпинель! Высечь! Да неужели «Клетериан» такая гадкая фамилия? — Да, сударыня,' я от всего сердца возненавидел эту фамилию, как только услышал ее. Она смешная, можно прийти в отчаяние от ее безобразия, и это про- сто варварство и пошлость — в угоду обычаю назы- вать вас по фамилии мужа. — Ну, а Экгоф? Разве Экгоф красивее? Фамилия моего отца Экгоф! — А, вот видите! Экгоф — это уже совсем другое дело. Даже один большой актер носил фамилию Эк- гоф. С этой фамилией я помирюсь. Вы упомянули только об отце. Разве ваша матушка... — Да, моя мать умерла, когда я была еще ма-> ленькой. — Ах, вот как. Расскажите же мне немного больше о себе, прошу вас. Но если это вас утомляет, не надо. Тогда — лучше молчите, а я буду опять рас- сказывать вам о Париже, как в тот раз. Но вы могли бы говорить совсем тихо. Право, если вы будете го- ворить шепотом, то от этого ваш рассказ станет только прекраснее... Вы родились в Бремене? — Этот вопрос он задал почти беззвучно, с благоговейным и значи- тельным выражением, как будто Бремен —,город, не имеющий себе равных, город неописуемых приключе- ний и скрытых красот, родиться в котором — значит быть отмеченным таинственной благодатью* — Да, представьте себе! — невольно сказала она. — Я из Бремена. — Я был там однажды, — произнес он задумчиво. 139
— Боже мой, вы и там были? Вы, господин Шпи- нель, по-моему, видели все, от Туниса до Шпицбергена. — Да, я был там однажды, — повторил он.— Всего несколько часов, вечером. Я помню старин- ную узкую улицу, над ее островерхими крышами косо и странно висела луна. Потом я был еще в погребке, где пахло вином и гнилью. Это такие волнующие вос- поминания... — В самом деле? Где же это могло быть? Да, я тоже родилась в таком вот сером доме с островерхой крышей, в старом купеческом доме с гулкими полами и побеленной галереей. — Ваш батюшка, стало быть, купец? — спросил он, помедлив. — Да. Но прежде всего он артист. — Ах, вот оно что! Какому же искусству посвятил себя ваш батюшка? — Он играет на скрипке... Но это пустые слова. Важно, как он играет, господин Шпинель! От его игры у меня временами навертывались на глаза жгу- чие слезы, каких я никогда в жизни не знала. Вы не поверите... — Я верю! Ах, верю ли я... Скажите мне, суда- рыня, семья ваша, конечно, старинная? Должно быть, уже не одно поколение жило, работало и ушло в луч- ший мир в этом сером доме с островерхой крышей? — Да... Почему, собственно, вы об этом спраши- ваете? — Потому что часто случается, что род, в кото- ром живут практические, бюргерские, трезвые тра- диции, к концу своих дней вновь обретает себя в искусстве. — Разве? Да, что касается моего отца, то он, ко- нечно, больше артист, чем многие другие, которые именуют себя артистами и живут своей славой. А я только немного играю на рояле. Теперь они мне за- претили играть, но тогда, дома, я еще играла. Отец и я, мы играли вдвоем... Да, я люблю вспоминать эти годы; особенно мне помнится сад, наш сад за домом, страшно запущенный, весь заросший. Кругом облу- пившиеся, замшелые стены; но именно от этого он 140
был такой очаровательный. Посредине сада, в плот- ном кольце сабельника, бил фонтан. Летом я, бывало, целые часы проводила там с подругами. Мы сидели на складных стульчиках вокруг фонтана. — Как красиво! — сказал господин Шпинель, вздернув плечи. — Вы сидели и пели? — Нет, чаше всего мы вязали. — Все равно... все равно... — Да, мы рукодельничали и болтали, шесть моих подружек и я... — Как красиво! Боже мой, подумать только, как красиво! — воскликнул господин Шпинель, и лицо его исказилось. — Да что здесь« такого красивого, господин Шпи- нель? — О, то, что, кроме вас, было еще шестеро, что вы не входили в это число, а выделялись среди них, как королева... Вы были особо отмечены в кругу своих подруг. Маленькая золотая корона, полная значения, незримо сияла у вас в волосах... — Что за глупости, какая еще корона... — Нет, она сияла незримо. Но я бы увидел ее, я бы ясно увидел ее на ваших волосах, если бы никем не замеченный спрятался в зарослях в такой час... — Один бог ведает, что бы вы увидели. Но вас там не было, зато мой теперешний муж — вот кто од- нажды вышел с отцом из кустарника. Боюсь, что они подслушали кое-что из нашей болтовни... — Там, значит, вы и познакомились с вашим супругом, сударыня? — Да, там я с ним и познакомилась, — сказала она громко и весело, и когда она улыбнулась, нежно- голубая жилка, как-то странно напрягшись, высту- пила у нее над бровью. — Он приехал к моему отцу по делам. На следующий день его пригласили отобе- дать у нас, а еще через три дня он попросил моей руки. — Вот как? Все шло с такой необычайной быстро- той? — Да... то есть с этого момента все пошло уже не- много медленней. Отец, собственно, не собирался 141
выдавать меня замуж, он выговорил себе довольно долгий срок на размышление. Ему хотелось, чтобы я осталась с ним, кроме того, у него были и другие соображения. Но... — Но?.. — Но я этого хотела,— сказала она улыбаясь, и снова бледно-голубая жилка придала ее милому лицу печальное и болезненное выражение. — Ах, вы этого хотели. — Да, и, как видите, я проявила достаточно твер- дую волю... — Я вижу. Да. — Так что отцу в конце концов пришлось уступить. — И вы покинули его и его скрипку, покинули ста- рый дом, заросший сад, фонтан и шестерых своих под- руг и ушли с господином Клетерианом. — И уехала... Ну и манера говорить у вас, госпо- дин Шпинель! Прямо библейская! Да, я все это поки- нула, потому что такова воля природы. — Да, воля ее действительно такова. — И к тому же дело шло о моем счастье. — Разумеется. И оно пришло, это счастье... — Оно пришло в тот миг, господин Шпинель, ко- гда мне в первый раз принесли маленького Антона, нашего маленького Антона, и он'закричал во всю силу своих маленьких, здоровых легких, милый наш здо- ровячок... — Вы уже не первый раз говорите мне о здоровье вашего маленького Антона, сударыня. Он, должно быть, на редкость здоровый ребенок. — Да. И он до смешного похож на моего мужа. — А!.. Вот как, значит, все это было. И теперь вы уже не Экгоф, вы носите другую фамилию, у вас есть маленький, здоровый Антон, и ваше дыхательное горло не совсем в порядке. — Да. А вы необыкновенно загадочный человек, господин Шпинель, смею вас уверить... — Накажи меня бог, если это не так! — сказала сидевшая поодаль советница Шпатц. Супруга господина Клетериана не раз мысленно возвращалась к этому разговору. Несмотря на всю. 142
его незначительность, в нем таилось нечто дававшее пищу ее размышлениям о самой себе. И не в этом ли заключалось вредоносное влияние, которое сказы- валось на ней? Слабость ее возрастала, у нее часто появлялся жар, тихое горение, таившее в себе что-то сладостное. Здесь были и задумчивость, и молит- венная покорность, и самодовольство, и немного обиды. Когда она не лежала в постели и господин Шпинель, с невероятной осторожностью ступая на носки своих огромных ног, подходил и замирал в двух шагах от нее, всем туловищем подавшись впе- ред; когда он говорил с ней почтительно-приглушен- ным голосом, словно поднимал ее высоко вверх и бе- режно, в робком благоговении усаживал на облако, куда не проникнут резкие звуки, где ничем не напо- мнит о себе земля, — она вспоминала, каким тоном произносил свою обычную фразу господин Клетериан: «Осторожно, Габриэла, take саге, мой ангел, не от- крывай рот». Тон этот напоминал сильное и добро- желательное похлопывание по плечу. Но она сразу же гнала прочь это воспоминание, чтобы чувствовать приятную слабость и покоиться на облаке, которое предупредительно расстилал для нее господин Шпи- нель, Однажды она без всякого повода вернулась к раз- говору относительно своего происхождения и юности. — Значит, господин Шпинель,—сказала она,— вы бы уж непременно увидели корону? И хотя говорили они об этом недели две назад, он тотчас же понял, о чем идет речь, и взволнованно стал уверять ее, что тогда, у фонтана, где она сидела среди шести своих подруг, он непременно увидел бы, как сияет, как сверкает на ее волосах незримая миру корона. Несколько дней спустя один из пациентов вежливо осведомился у нее, как поживает сейчас, маленький Антон. Она бросияа быстрый взгляд на господина Шпинеля, который был при этом, и со скучающим ви- дом ответила: — Благодарю вас: как же ему поживать? У него и у моего мужа дела хороши* 143
В конце февраля, в морозный день, более ясный и более ослепительный, чем все предыдущие, «Эйн- фрид» охватила веселая суета. Больные, страдавшие пороком сердца, беседовали так оживленно, что на щеках у них выступил румянец, генерал-диабетик на- певал, как мальчишка, а господа, не справлявшиеся со своими ногами, были положительно вне себя. Что же случилось? Нечто весьма важное: решено было устроить катанье, поехать в горы — на нескольких санях, под щелканье бичей и звон колокольчиков. Доктор Леан- дер придумал это для развлечения своих пациентов. Конечно, «тяжелые» должны были остаться дома. Бедняги «тяжелые»! Выразительно поглядывая друг на друга, все остальные сговорились скрыть от них эту затею: ведь так приятно иногда проявить состра- дание и показать свою чуткость. Но дома остался и кое-кто из тех, что отлично могли бы участвовать в увеселительной поездке. Что касается фрейлейн фон Остерло, то на нее никто не был в претензии. Люди, обремененные столь многочисленными обязанностями, не могут позволить себе такой роскоши, как катанье на санках. Хозяйство настоятельно требовало ее при- сутствия; одним словом, она осталась в «Эйнфриде». Но что супруга господина Клетериана тоже изъявила желание остаться дома, это уж совсем никуда не го- дилось. Напрасно твердил ей доктор Леандер, что свежий воздух будет для нее благотворен, она уве- ряла, что у нее нет настроения кататься, что она стра- дает мигренью, что чувствует себя плохо, и в конце концов пришлось ей уступить. Для упомянутого уже ранее остряка и циника это явилось поводом заме- тить: «Вот посмотрите, теперь гнилой сосунок тоже не поедет». И он оказался прав: господин-Шпинель заявил, что хочет сегодня поработать; он очень любил обо- значать свою сомнительную деятельность словом «ра- ботать». Впрочем, его отказ от поездки ровно никому не причинил огорчения, и так же легко все прими- рились с решением советницы Шпатц: она предпочла остаться в обществе своей подруги, так как от всякой езды ее укачивало. 144
Сразу же после обеда, который сегодня состоялся уже в двенадцать часов, к «Эйнфриду» подали сани, и группы пациентов, оживленных, тепло укутанных, взволнованных и любопытных, направились к ним че^ рез сад. Супруга господина Клетериана и советница Шпатц стояли у застекленной двери, выходившей на террасу, а господин Шпинель — у окна своей ком- наты, и смотрели на отъезжающих. Им было видно, как среди шуток и смеха разыгрывались маленькие сражения за лучшие места, как фрейлейн фон Ос- терло, с боа на шее, бегала от одной упряжки к другой и совала под сиденья корзины с провизией, как док- тор Леандер, в надвинутой на лоб меховой шапке, еще раз окинул взглядом, сверкнув очками, всю про- цессию, а затем уже уселся сам и подал знак ку- черу... Лошади тронули, кто-то из дам завизжал и повалился на спинку саней, зазвенели бубенчики, защелкали кнуты с короткими кнутовищами, длинные их бечевки поползли, по снегу за полозьями, а фрей- лейн фон Остерло все еще стояла у решетчатой ка- литки и махала носовым платком до тех пор, пока сани не скрылись за поворотом шоссе и не улегся ве- селый шум. Когда она пошла через сад обратно, чтобы немедля приступить к своим обязанностям, обе дамы отошли от застекленной двери, и почти од- новременно с ними покинул свой наблюдательный пост господин Шпинель. В «Эйнфриде» наступила тишина. Экскурсантов нечего было и ждать раньше вечера. «Тяжелые» ле- жали по своим комнатам и мучились. Супруга гос- подина Клетериана и ее старшая приятельница не- много погуляли, а потом каждая ушла к себе. Госпо- дин Шпинель также находился у себя и «работал». Около четырех часов дамам принесли по пол-литра молока, а господин Шпинель получил свой обычный жидкий чай. Вскоре после этого супруга господина Клетериана постучала в стену, отделявшую ее ком- нату от комнаты советницы Шпатц, и сказала: — Не спуститься ли нам в гостиную, госпожа советница? Здесь мне делать уже решительно нечего. 10 Т. Манн. т. 7 145
— Сию минуту, дорогая, — отвечала советница.-^ Я только обуюсь, с вашего позволенья. Я, знаете ли, прилегла на минутку. Как и следовало ожидать, гостиная была пуста. Дамы уселись у камина. Советница Шпатц занялась вышиванием цветов на холсте, супруга господина Клетериана тоже сделала несколько стежков, но за- тем уронила рукоделье на колени и, облокотившись па ручку кресла, унеслась мыслями далеко-далеко. Наконец она сделала какое-то замечание, которое даже не стоило того, чтобы ради него раскрывали рот; но так как советница Шпатц переспросила: «Что вы сказали?» — то ей, к стыду своему, пришлось повто- рить всю фразу. Советница Шпатц еще раз спросила: «Что?» Но тут из передней послышались шаги, и в гостиную вошел господин Шпинель. — Я не помешаю? — спросил он мягким голосом, еще не переступив порога; как-то плавно и нереши- тельно подавшись туловищем вперед, он глядел только на супругу господина Клетериана. — Да нет, отчего же? — отвечала молодая жен- щина.— Во-первых, назначение этой комнаты быть от- крытым портом, а потом—чем вы можете нам поме- шать? Я уверена, что уже наскучила советнице... На это он ничего не ответил, только улыбнулся, показав свои гнилые зубы, и неловкой походкой, чув- ствуя на себе взгляды обеих дам, направился к за- стекленной двери; там он остановился и стал смотреть через стекло, довольно неучтиво повернувшись к да- мам спиной. Затем он сделал пол-оборота в их сторону, продолжая, однако, глядеть в сад, и сказал: — Солнце скрылось. Небо заволокло. Уже тем- неет. — И правда, на все легла тень, — отвечала суп- руга господина Клетериана. — Похоже на то, что на- ших экскурсантов застигнет снегопад. Вчера в это время день был еще в разгаре. А сейчас уже смер- кается. — Ах, — сказал он, — после всех этих ослепительно ярких недель темнота даже приятна для глаз. Я, право, 146
даже благодарен этому солнцу, освещающему с на- зойливой ясностью и прекрасное и низкое, за то, что оно наконец-то немного померкло. — Неужели вы не любите солнца, господии Шпи- нель? — Я ведь не живописец... Без солнца становишься сосредоточеннее. Вот толстый слой серо-белых обла- ков. Может быть, он означает, что завтра будет отте- пель. Между прочим, сударыня, я посоветовал бы вам не утомлять в потемках глаза рукодельем. — Ах, не беспокойтесь, я и так ничего не делаю., Но чем же нам заняться? Он опустился на табурет-вертушку возле пианино и оперся одной рукой о крышку инструмента. — Музыка... — сказал он. — Послушать бы хоть немного музыки! Иногда английские дети поют здесь коротенькие nigger songs l — и это все. — А вчера под вечер фрейлейн фон Остерло на- спех сыграла «Монастырские колокола», — заметила супруга господина Клетериана. — Но ведь вы же играете, сударыня, — проси- тельно проговорил ом и поднялся. — Вы ведь прежде каждый день музицировали с вашим батюшкой. — Да, господин Шпинель, но это было давно! Во времена фонтана... — Сыграйте сегодня! — попросил он. — Дайте мне один-единственный раз послушать музыку! Если бы вы знали, как я томлюсь. — Наш домашний врач, да и доктор Леандер тоже решительно запретили мне играть, господин Шпинель. — Но ведь их здесь нет, ни того, ни другого! Мы свободны... Вы свободны, сударыня! Всего лишь не- сколько аккордов... — Нет, господин Шпинель, это невозможно. Кто знает, каких чудес вы от меня ждете! А я, поверьте мне, совсем разучилась играть. Наизусть я почти ни- чего не помню. 1 Негритянские песенки (англ.). 10* 147
— О, так сыграйте это «почти ничего». К тому же здесь есть и ноты, вот они лежат на пианино. Не эти, это ерунда. А вот, смотрите, Шопен... — Шопен? — Да, ноктюрны. Сейчас, я только зажгу свечи... — Не думайте, что я буду играть, господин Шпи- нель! Мне нельзя. Вдруг это мне повредит? Он умолк. Большеногий, седоволосый, безбородый, освещенный двумя свечами, горевшими на пианино, он стоял, опустив руки. — Ну что ж, я больше не буду просить, — сказал он наконец. — Если вы боитесь причинить себе вред, сударыня, то пусть молчит, пусть будет мертва кра- сота, которая могла бы зазвучать под вашими паль- цами. Не всегда вы были так благоразумны; уж во всяком случае не тогда, когда нужно было, наоборот, отказаться от красоты. Покидая фонтан и снимая ма- ленькую золотую корону, вы не очеиь:то пеклись о своем здоровье и проявили гораздо больше реши- тельности и твердости... Послушайте, — сказал он после паузы, и голос его стал еще тише, — если вы сей- час здесь сядете и сыграете, как прежде, в те времена, когда рядом с вами стоял отец и звуки его скрипки вызывали у вас слезы... то может случиться, что она вновь тайком засияет у вас в волосах — маленькая золотая корона. — Правда? — спросила она и улыбнулась. У нее вдруг пропал голос, и одну половину этого слова она произнесла хрипло, а другую беззвучно. Она каш- лянула и сказала: — Правда, что это у вас ноктюрны Шопена? — Конечно. Ноты раскрыты, и все готово. — Ну, тогда я, благословясь, сыграю один из них, — сказала она. — Но только один, слышите? Впрочем, больше вам и самому не захочется. С этими словами она поднялась, отложила руко- делье и подошла к пианино. Она села на табурет- вертушку, на котором лежало несколько томов нот, поправила подсвечники и стала перелистывать ноты. Господин Шпинель подвинул стул и уселся рядом с ней, как учитель музыки. 148
Она сыграла ноктюрн мн-бемоль мажор, опус 9, номер 2. Хотя она действительно отвыкла играть, чув- ствовалось, что когда-то ее исполнение было подлинно артистическим. Инструмент был неважный, но уже с первых тактов она обнаружила в обращении с ним безошибочный вкус. В том, как она меняла окраску звука, сквозил подлинный темперамент, невероятная ритмическая подвижность ноктюрна доставляла ей яв- ное удовольствие. Удар у нее был твердый и вместе с тем мягкий. Во всей своей прелести лилась из-под ее пальцев мелодия, и с изящной неторопливостью со- провождал мелодию аккомпанемент. Она была одета так же, как в день приезда: в тем- ный плотный жакет с выпуклыми бархатными узо- рами, придававший неземную хрупкость ее лицу и рукам. Во время игры выражение ее лица не меня- лось, но очертания губ, казалось, сделались еще яс- нее и сгустились тени в уголках глаз. Окончив игру, она сложила руки на коленях, продолжая глядеть на ноты. Господин Шпинель не проронил ни звука и не шелохнулся. Она сыграла еще один ноктюрн, затем второй, тре- тий. Потом она поднялась — но только для того, чтобы поискать еще другие ноты на верхней крышке пиа- нино. Господин Шпинель стал просматривать тома в черных переплетах, лежавшие на табурете-вер- тушке. Вдруг он издал какой-то нечленораздельный звук, и его большие белые руки стали судорожно листать одну из этих забытых книг. — Не может быть!.. Неправда... — сказал он.— Однако же я не ошибся!.. Знаете, что это? Что здесь лежало? Что у меня в руках?.. — Что же? — спросила она. Он молча указал на титульный лист. Он был бле- ден как полотно. Уронив ноты, он смотрел на нее, и губы у него дрожали. — В самом деле? Как это попало сюда? Ну-ка, дайте, — сказала она просто, поставила ноты на пю- питр, и через мгновение — тишина длилась не дольше — начала играть первую страницу. 149
Он сидел рядом с ней, подавшись вперед, сжав руки коленями и опустив голову. Вызывающе мед- ленно, томительно растягивая паузы, сыграла она пер- вые фразы. Тихим, робким вопросом прозвенел мо- тив, полный страстной тоски, одинокий, блуждающий в ночи голос. Ожидание и тишина. Но вот уже слы- шен ответ: такой же робкий и одинокий голос, только еще отчетливее, еще нежнее. И снова молчанье. По- том чудесным, чуть приглушенным сфорцандо, в ко- тором были и взлет и блаженная истома страсти, по- лился напев любви, устремился вверх, в восторге взвился, замер в сладком сплетении и, освобожден- ный, поплыл вниз, а там мелодию подхватили вио- лончели и повели свою проникновенную песнь о тя- жести и боли блаженства. Не без успеха пыталась пианистка воспроизвести на этом жалком инструменте игру оркестра. Стреми- тельно нараставшие скрипичные пассажи прозвучали с ослепительной точностью. Она играла в молитвен- ном благоговении, веря каждому образу и передавая каждую деталь так же подчеркнуто и так же сми- ренно, как священник поднимает дароносицу. Что здесь происходило? Две силы, два восхищенных суще- ства стремились друг к другу; блаженствуя и стра- дая, они сплетались в безумном восторге, в неистовой жажде вечного и совершенного... Вступление вспых- нуло и угасло. Она остановилась на том месте, где раздвигается занавес, и молча смотрела на ноты. Между тем скука, овладевшая советницей Шпатц, достигла той степени, когда она искажает человече- ский облик, когда глаза вылезают из орбит и на лице появляется страшное, мертвенное выражение. К тому же эта музыка подействовала на ее желудочные нервы, она привела в состояние страха пораженный диспеп- сией организм, и теперь советница опасалась спазм в желудке. — Я должна пойти к себе, — сказала она расслаб- ленным голосом. — Всего доброго, я скоро вернусь... И ушла. Сумерки уже сгустились. Через стекло было видно, как тихо падает на террасу густой снег. Свет от обеих свечей был неровный и слабый. 150
— Второе действие, — прошептал он; она пере- вернула несколько страниц и начала второе дей- ствие. Звуки рога замерли вдалеке. Или, может быть, это был шелест листвы? Или журчанье ручья? Ночь уже разлила тишину над домом и рощей; никаким призы- вам, никаким мольбам теперь уже не заглушить веле« ний страсти. Таинство свершилось. Светильник погас, в каком-то новом, неожиданно глухом тембре зазву- чал мотив смерти, и страсть в лихорадочном нетерпе- нии простерла по ветру свое белое покрывало на- встречу возлюбленному, который, раскрыв объятия, шел к ней сквозь мрак. О, не знающий .меры, ненасытный восторг соеди- нения в вечности, по ту сторону земного! Освободив- шись от мучительных заблуждений, уйдя от оков про- странства и времени, ты и я, твое и мое слились для высшей радости. Коварному призраку дня удалось разлучить их, но его хвастливая Яожь не обманула видящих в ночи, прозревших от глотка волшебного зелья. Кто увидел ночь смерти и тайную прелесть ее глазами любви, у того в безумии дня осталось одно желание, одна страсть — тоска по священной ночи, вечной, истинной, соединяющей... О, приди же, спустись, ночь любви, принеси им желанное забвенье, раствори их в своем блаженстве, вырви их из мира лжи и разлуки! Смотри, последний, светильник погас! Мысль и воображение погрузились в священный сумрак, освобождающий от мира, от мук безумья. И даже, когда призрак померкнет, когда по- мутнеет от восторга мой взгляд — я буду знать, чего лишал меня лживый свет дня, что противополагал он моей страсти, обрекая ее на неизбывную муку,— даже тогда (о чудо свершенья!), даже тогда я — это мир. И вслед мрачным предостережениям Брангены взлетели голоса скрипок, и взлет их был выше вся- кого разума. — Я не все понимаю, господин Шпинель; о мно- гом я только догадываюсь. Что это, собственно, зна- чит: «даже тогда я — это мир». .Он объяснил ей тихо и кратко. Ш
— Да, верно... Как же вы не умеете играть то, что гак хорошо понимаете? Странно, он не выдержал этого безобидного во- проса. Он покраснел, начал ломать руки, весь как-то осел вместе со своим стулом. — Это редко совпадает, — запинаясь от муки, про- говорил он наконец. — Нет, играть я не умею! Про- должайте же. И они погрузились в хмельные напевы мистерии. Разве любовь умирает? Любовь Тристана? Любовь твоей и моей Изольды? О нет, она вечна, и смерть не досягает ее! Да и что может умереть, кроме того, что нам мешает, что вводит нас в обман и разделяет слившихся воедино? Сладостным союзом соединила их обоих любовь, смерть нарушила его, но разве мо- жет быть для одного из них иная смерть, чем жизнь, отделенная от жизни другого? Таинственный дуэт соединил их в той безымянной надежде, которую да- рит смерть в любви, — надежде на нескончаемое, не- разрывное объятие в волшебном царстве ночи! Сла- достная ночь! Вечная ночь любви! Всеобъемлющая обитель блаженства! Разве может тот, кто в грезах своих увидел тебя, не ужаснуться пробуждению, воз- вращающему в пустыню дня? Прогони страх, милая смерть! Освободи тоскующих от горести пробужде- ния! О, неукротимая буря ритмов! О, хроматический порыв в восторге метафизического познания! Как по- знать, как вкусить блаженство этой ночи, не знающей мук расставанья? Кроткое томление без лжи и страха, величественное угасание без боли, блаженное раство- рение в бесконечности! Ты —Изольда, я —Тристан, нет больше Тристана — нет Изольды... Вдруг случилось нечто страшное. Пианистка обо- рвала игру и, проведя рукой по глазам, стала вгляды- ваться в темноту. Господин Шпинель резко повер- нулся на стуле. Сзади отворилась дверь, и темная фигура, опираясь на руку другой такой же темной фигуры, вошла из коридора в гостиную. Это была одна из постоялиц «Эйнфрида», тоже не пожелавшая участвовать' в катанье и в этот вечерний час, как всег- да, пустившаяся в свой бессознательный и печальный 152
обход, больная, которая произвела на свет девятна- дцать детей и больше уже не могла ни о чем ду- мать,— пасторша Геленраух в сопровождении си- делки. Не поднимая глаз, осторожными, неверными шагами прошла она в глубину комнаты к противопо- ложной стене и исчезла — немая, оцепенелая, беспо- койная и безумная. В гостиной стояла тишина. — Это пасторша Геленраух, — сказал он. — Да, это бедная Геленраух, — сказала она. За- тем она перелистала ноты и сыграла финал — смерть Изольды. Как бледны, как резко очерчены были ее губы, какими глубокими стали тени в уголках глаз! На ее прозрачном лбу, над бровью, внушая тревогу, все яснее и яснее проступала трепещущая бледно-голубая жилка. Под ее руками шло невероятное нарастание звуков, сменившееся внезапным, почти нечестивым пианис- симо, которое было, как почва, ускользающая из-под ног, как огромное, всепоглощающее желание. Всераз- решающий восторг великого свершенья прозвучал, повторился; долго не смолкала буря безграничного удовлетворения, но и она стала стихать, и казалось только, что, замирая, она еще раз вплетает в свою гармонию мелодию страстной тоски; наконец она устала, затихла, отшумела, ушла. Воцарилась глубо- кая тишина. Они оба прислушались; они склонили головы на- бок и слушали. — Это бубенцы, — сказала она. — Это сани, — сказал он. — Я ухожу. Он встал и прошел через всю комнату. В глубине у двери он задержался, обернулся и постоял, пере- минаясь с ноги на ногу. А потом вышло так, что в пятнадцати или двадцати шагах от нее он молча упал на колени, на оба колена. Полы его длинного черного сюртука расстелились по полу. Руки он молитвенно сложил у самого рта, плечи его дро- жали. Она сидела спиной к пианино, опустив руки на колени, подавшись вперед, и смотрела на него. Неяс- ная, печальная улыбка играла на ее лице, а глаза (53
ее вглядывались в полумрак с таким напряжением, что, казалось, они вот-вот закроются. Издалека все громче доносились звон колоколь- чиков, щелканье бичей и людские голоса. Катанье на санях, о котором еще долго шли раз- говоры, состоялось 26 февраля. 27 февраля была от- тепель, кругом все таяло, капало, лило, текло; в этот день супруга господина Клетериана чувствовала себя превосходно. Двадцать восьмого у нее сделалось кро- вохарканье... Крови вышло чуть-чуть, но все-таки это была кровь. Тогда же ею вдруг овладела слабость—* небывалая слабость, — и она слегла. Доктор Леандер осмотрел ее, сохраняя при этом непроницаемо-холодное лицо. Затем, согласно требо- ваниям науки, прописал: кусочки льда, морфий, пол- ный покой. Кстати сказать, из-за чрезмерной занято- сти он на следующий же день передал наблюдение' над больной доктору Мюллеру, который и взял его на себя со всей кротостью, какой от него требовали долг и контракт. Скромная и бесславная деятель- ность этого ничем не примечательного, тихого, блед- ного человека была посвящена или почти здоровым, или безнадежно больным. Прежде всего он нашел, что разлука супругов Кле- териан слишком затянулась и что господину Клете- риану, если только позволят дела его процветающей фирмы, следовало бы еще разок навестить «Эйнфрид». Надо ему написать или, скажем, послать коротенькую телеграмму... И, конечно, он осчастливит молодую мать и придаст ей сил, привезя с собой маленького Антона, не говоря уж о том, что врачам будет просто ин- тересно познакомиться с этим маленьким здоровячком. И вот, пожалуйста, господин Клетериан уже здесь. Он получил телеграмму доктора Мюллера и приехал с балтийского побережья. Выйдя из экипажа, он тот- час же спросил кофе и сдобных булочек, вид у него при этом, надо сказать, был самый обескураженный. — Сударь, — спросил он, — в чем дело? Почему меня вызвали к ней? 154
— Потому что весьма желательно, — отвечал док- тор Мюллер, — чтобы вы теперь находились вблизи вашей супруги. — Желательно... Желательно... А есть ли в этом необходимость? Я должен жить по средствам, вре- мена теперь скверные, а железная дорога влетает в копеечку. Разве нельзя было обойтись без этой поездки? Я бы ничего не стал говорить, если бы у нее были, например, больные легкие; но ведь, слава богу, это только дыхательное горло... — Господин Клетериан, — мягко сказал доктор Мюллер, — во-первых, дыхательное горло — весьма важный орган...—Он неправильно употребил выра- жение «во-первых», .ибо никакого «во-вторых» за ним не последовало. Одновременно с господином Клетерианом в «Эйн- фриде» появилась пышная особа в наряде из шот- ландки и чего-то золотого и красного. Она-то и но- сила на руках Антона Клетериана-младшего, этого маленького здоровячка. Да, он тоже был здесь, и все должны были согласиться, что здоровье у него от- менное. Розовый, белый, в чистом, свежем костюм- чике, толстенький и душистый, он сидел на голой красной руке своей ярко одетой няни, поглощал ог- ромное количество молока и рубленого мяса* кричал и вообще давал волю своим инстинктам. Прибытие молодого Клетериана писатель Шпинель наблюдал из окна своей комнаты. Когда ребенка не- сли из экипажа в дом, он посмотрел на него как-то странно — мутными глазами и в то же время прон- зительно — и долго еще сидел неподвижно, все с тем же выражением лица. С этих пор он всячески избегал встреч с Антоном Клетериаиом-младшим. Господин Шпинель сидел у себя в комнате и «ра- ботал». Комната его была такая же, как все комнаты в «Эйнфриде», — старомодная, простая и изысканная. Массивный комод украшали металлические львиные 155
головы, высокое стенное зеркало состояло из мно- жества маленьких квадратных пластинок в свинцовой оправе, синеватый, блестящий, не застланный ковром паркет, казалось, удлинял ножки мебели ясными, застывшими отражениями. У окна, которое рома- нист затянул желтой гардиной, — наверно, для того, чтобы сосредоточиться, — стоял просторный письмен- ный стол. В желтоватом сумраке склонился он над доской секретера и писал — писал одно из тех многочислен- ных писем, которые каждую неделю отсылал на почту и на которые, как это ни смешно, по большей части не получал ответа. Перед ним лежал большой лист плотной бумаги. В левом верхнем углу листа, под замысловатым пейзажем, новомодными буквами было напечатано «Детлеф Шпинель». Он писал красивым, на редкость аккуратным почерком. «Милостивый государь! — писал он. — Я пишу Вам эти строки, ибо не могу иначе, ибо то, что я должен Вам сказать, переполняет меня, мучает и приводит в дрожь, слова захлестывают меня таким стремитель- ным потоком, что я бы задохнулся, если бы не излил их в этом письме». Честно говоря, «стремительный поток» нимало не соответствовал действительности, и одному богу из- вестно, какие суетные побуждения заставили госпо- дина Шпинеля упомянуть о нем. Слова отнюдь не захлестывали его, напротив, писал он на редкость медленно для писателя-профессионала, и, взглянув на него, можно было подумать, что писатель — это че- ловек, которому писать труднее, чем прочим смертным. Он крутил двумя пальцами один из нелепых во- лосков, росших у него на щеках, крутил, наверно, не менее часа, уставившись в пустоту, причем за это время в письме его не прибавилось ни одной строчки, затем он написал несколько изящных слов, после чего снова застрял. Нужно, однако, признать, что в конечном счете письмо его оказалось написано до- вольно гладким и живым слогом, хотя содержание ;его и было несколько причудливо, сомнительно и даже мало понятно. 156
«Я испытываю, — так продолжалось письмо, — не- одолимую потребность заставить Вас увидеть то, что вижу я сам, что вот уже несколько недель стоит пе- редо мной неугасимым видением, увидеть моими гла- зами и в том освещении, в каком это вижу я. Я при- вык уступать силе, велящей мне с помощью незабы- ваемых, словно огнем выжженных и неукоснительно точно расставленных слов делать мои переживания достоянием всего мира. Поэтому выслушайте меня! Мне хочется только одного — рассказать о том, что было и что есть, рассказать без комментариев, обви- нений и сетований, просто, своими словами корот- кую и на редкость возмутительную историю. Это исто- рия Габриэлы Экгоф, той женщины, сударь, которую Вы называете своей женой... Так вот, знайте: Вы были ее мужем, но событием в Вашей жизни она станет только благодаря мне, только благодаря моим словам. Помните ли Вы сад, сударь, старый, запущенный сад позади серого патрицианского дома? Зеленым мхом поросли трещины полуразрушенных стен, окру- жавших это царство запустения. Помните ли Вы фон- тан в глубине сада? Над замшелым его бассейном склонились лиловые лилии, и с таинственным журча- нием падала на разбитые камни светлая струя. Лет- ний день был на исходе. Семь девушек сидели кружком у фонтана, и в во- лосы седьмой, но первой и единственной, заходящее солнце, казалось, вплело знак неземного величия. Трепетным сновидениям были подобны ее глаза; но юные губы ее улыбались... Девушки пели. Узкие лица их были обращены к вершине струи, к усталому благородному изгибу, где начиналось ее падение, тихие, звонкие голоса па- рили вокруг пляшущей воды. Возможно, что девушки пели, охватив колени своими нежными руками... Помните ли Вы эту картину, сударь? Видели ли Вы ее? Нет, Вы ее не видели. Не те у Вас были глаза, не те уши, чтобы воспринять ее чистую прелесть. Нет, Вы ее не видели! Вам следовало уйти, уйти в жизнь, в Вашу жизнь, и до конца дней своих, J57
как неприкосновенную и великую святыню, хранить в душе то, что Вы увидели. А что сделали Вы? Картина эта была концом, сударь; зачем же Вам понадобилось прийти и нарушить ее, продолжить в пошлости и безобразных страданьях? Это был тро- гательный и мирный апофеоз, окутанный вечерним светом упадка, гибели, угасания. Старая семья, слиш- ком благородная и слишком усталая, для того чтобы жить и действовать, у конца своих дней, и последнее, в чем она выражает себя, — это звуки музыки, не- сколько тактов на скрипке, исполненных вещей тоски обреченности. Видели Вы глаза, на которые навора- чивались слезы при этих звуках? Возможно, что души шести подруг принадлежали жизни; душа их сестры- повелительницы принадлежала красоте и смерти. Вы видели ее, эту красоту смерти. Вы смотрели на нее и смотрели вожделея. Ничего похожего на благо- говение или страх не вызвала у Вас в душе тро- гательная ее святость. И Вы не пожелали доволь- ствоваться созерцанием; нет, Вам надо было взять, получить, осквернить... Вы гурман, сударь, Вы пле- бей-гурман, Вы — мужлан со вкусом. Прошу Вас иметь в виду, что я не имею ни малей- шего желания оскорблять Вас. Мои слова — не брань, а формула, простая психологическая формула для обозначения несложной, не представляющей никакого литературного интереса личности, каковою являетесь Вы, и если я прибегаю к этим словам, то лишь желая уяснить Вам Ваши же собственные действия и Вашу сущность; такова уж моя неизбежная обязанность в этом мире — называть вещи своими именами, за- ставлять говорить, разъяснять неосознанное. Мир полон того, что я называю «неосознанным типом», и мне они невмоготу, все эти неосознанные типы! Мне невмоготу вся эта бесчувственная, слепая, бессмыс- ленная жизнь, вся эта суета сует; меня раздражает этот мир наивности вокруг меня! Меня мучит не- одолимое желание — в меру сил своих объяснить, выразить, осознать окружающее меня бытие, и мне безразлично, помогу я этим или помешаю, принесу ли радость и облегчение, или причиню боль« 158
Вы, сударь, как я уже сказал, плебей-гурман, Вн мужлан со вкусом, человек грубого телосложения, стоящий на низшей ступени развития. Богатство и си- дячий образ жизни привели Вашу нервную систему в состояние такого неожиданного, противоестествен- ного, варварского разложения, которое неминуемо влечет за собой потребность в сладострастной утон- ченности наслаждений. Весьма вероятно, что, когда Вы решили завладеть Габриэлой Экгоф, вы непроиз- вольно чмекнули, словно отведав превосходного супа или какого-нибудь редкого блюда... По существу Вы направляете ее мечтательную волю по неверному пути, Вы уводите ее из запущен- ного сада в жизнь, в уродливый мир, Вы даете ей свою заурядную фамилию, превращаете ее в жену, в хозяйку, делаете ее матерью. Вы унижаете усталую, робкую, цветущую в своем возвышенном самодовле- нии красоту смерти и заставляете ее служить пошлой обыденности и тому тупому, косному, презренному идолу, который называют природой. В Вашем созна- нии мужлана нет и тени представления о всей низо- сти Ваших действий. Итак, что же происходит? Та, глаза которой по- добны трепетным сновидениям, приносит Вам сына; она отдает этому существу, призванному продолжать низменное бытие родителя, всю свою кровь, все, что в ней еще осталось от жизни, — и умирает. Она уми- рает, милостивый государь! И если конец ее свободен от пошлости, если в преддверии его она поднялась из глубины своего унижения, чтобы в гордом бла- женстве принять смертельный поцелуй красоты, то об этом позаботился я. А у Вас была другая за- бота— Вы развлекались с горничными в темных ко- ридорах. Зато Ваш ребенок, сын Габриэлы Экгоф, процве- тает, живет, торжествует. Возможно, что он пойдет по стопам отца и станет купцом, исправным на- логоплательщиком, любителем хорошо покушать; может быть, он станет солдатом или чиновником, слепой и усердной опорой государства. Так или иначе, из него получится существо, чуждое музам, 159
нормальное, беззаботное и уверенное, сильное и глупое. Знайте, милостивый государь, что я ненавижу Вас и Вашего сына, как ненавижу самую жизнь, олице- творяемую Вами, пошлую, смешную и тем не менее торжествующую жизнь, вечную противоположность красоты, ее заклятого врага. Не смею сказать, что я Вас презираю. Я честен. Из нас двоих Вы — силь- нейший. Единственное, что я могу противопоставить Вам в борьбе, — это достойное оружие мести слабо- сильного человека — слово и дух. Сегодня я восполь- зовался этим оружием. Ведь это письмо, — я честен и здесь, милостивый государь, — и есть акт мести; и если хоть одно слово в нем достаточно остро, доста- точно блестяще и красиво, чтобы кольнуть Вас, чтобы заставить Вас почувствовать чужую силу, чтобы хоть на мгновение вывести Вас из Вашего толстокожего равновесия — то я торжествую. Детлеф Шпинель». Господин Шпинель запечатал конверт, наклеил марку, изящным почерком написал адрес и отправил письмо на почту. С видом человека, решившегося на самые энергич- ные действия, господин Клетериан стучался в дверь господина Шпинеля; в руках он держал большой лист бумаги, исписанный аккуратным почерком. По- чта сделала свое дело, письмо пошло положенным ему путем и, совершив странное путешествие из «Эйн- фрида» в «Эйнфрид», попало «в собственные руки» адресата. Было четыре часа дня. Когда господин Клетериан вошел в комнату, гос- подин Шпинель сидел на диване и читал свой соб- ственный роман с в высшей степени странным ри- сунком на обложке. Он поднялся и, как человек, за- стигнутый врасплох, вопросительно взглянул на посетителя, сильно при этом покраснев. — Добрый день, — сказал господин Клетериан.— Извините, что я помешал вашим занятиям. Но по- 160
звольте спросить— не вы ли это писали? — Он поднял левую руку, державшую большой, исписанный акку- ратным почерком лист бумаги и хлопнул по нему тыльной стороной правой ладони, отчего бумага громко зашуршала. Затем он засунул правую руку в карман своих широких, удобных брюк, склонил го- лову набок и раскрыл рот, как бы приготовившись слушать. Как ни странно, но на лице господина Шпинеля появилась улыбка, предупредительная, немного сму- щенная и как бы извиняющаяся. Он потер рукой го- лову, словно что-то припоминая, и сказал: — Ах, верно... да... я позволил себе... Дело было в том, что сегодня он дал себе волю и проспал до полудня. Теперь он страдал от угрызений совести, голова у него кружилась, он чувствовал себя взвинченным и не способным ни на какое сопротивле- ние. К тому же веянье весеннего воздуха вызвало у него слабость и настроило его на пессимистический лад. Все это нужно принять во внимание, чтобы объ- яснить его весьма нелепое поведение в разыгравшейся сцене. — Aral Вот как! Хорошо! — сказал господин Клетериан, он прижал подбородок к груди, сдвинул брови, вытянул вперед руки, — словом, сделал множе- ство приготовлений, чтобы после своего чисто фор- мального вопроса немедленно перейти к сути дела. Из самодовольства он эти приготовления несколько затянул; то, что за ними последовало, не вполне от- вечало обстоятельности мимической подготовки. Од- нако господин Шпинель заметно побледнел. — Очень хорошо! — повторил господин Клете- риан. — В таком случае, дорогой мой, позвольте ответить вам устно, поскольку, на мой взгляд, идиот- ство писать длиннейшие письма людям, с которыми можно в любой момент поговорить. — Ну... уж и идиотство... — протянул господин Шпинель с извиняющейся, даже подобострастной улыбкой. — Идиотство! — повторил господин Клетериан и стал энергично трясти головой, чтобы показать, сколь И Т. Манн, т. 7 161
непоколебима его уверенность в своей правоте,— Я бы и словом не удостоил эту писанину, я бы — че- стно скажу — побрезговал завернуть в нее бутерброд, если б она кое-что не объяснила мне, не сделала по- нятным некоторое изменение... Впрочем, это вас не касается и к делу не относится. Я деловой человек, и у меня есть другие заботы, кроме ваших невырази- мых видений..г — Я написал «неугасимое видение», —• сказал господин Шпинель и выпрямился. Это был единствен- ный момент их разговора, когда он проявил достоин- ство. — «Неугасимое.., невыразимое...», —* ответил гос- подин Клетериан и заглянул в рукопись.—-У вас отвратительный почерк, уважаемый; я бы не взял вас к себе в контору. На первый взгляд кажется, что он четкий, а приглядишься — видны пропуски и неров- ности. Но это дело ваше, меня это не касается; Я пришел сказать вам, что, во-первых, вы шут горо- ховый,— впрочем, это надеюсь, вы и сами понимаете* Но, кроме того, вы — большой трус, думаю, что и это мне незачем вам подробно доказывать. Жена мне как-то писала, что, встречаясь с женщинами, вы не смотрите им в лицо, а только искоса поглядываете на них, вы хотите унести с собой красивый образ и боитесь действительности, К сожалению, она потом перестала рассказывать о вас в своих письмах, а то бы я узнал много всяких историй. Такой уж вы чело- век. Каждое третье слово у вас «красота», а в сущ- ности, вы — трус, тихоня и завистник. Отсюда-то и ваше нахальное замечание насчет «темных коридо- ров»; вы думали меня им сразить, а оно меня только позабавило, позабавило — и все1 Ясно теперь? Стали вам немного яснее «ваши действия и ваша сущ- ность»? Жалкий вы человек! Хотя это и не является моей «непременной обязанностью», ха-ха-ха! — У меня написано: «неизбежная обязан- ность»,— поправил его господин Шпинель, но тут же перестал спорить« Беспомощный, несчастный, боль- шой, седоволосый, он стоял, как школьник, получив- ший нагоняй« 162
— «Неизбежная..* непременная...» Подлый вы трус, вот что я вам скажу. Каждый день вы видите меня за столом, вы здороваетесь со мной и улыбае- тесь, вы передаете мне соус и улыбаетесь, вы жег лаете мне приятного аппетита и улыбаетесь. А в один прекрасный день на мою голову валится вот эта мазня с идиотскими обвинениями. Что и говорить, на бумаге вы храбрец! Ну, пусть бы этим дурацким письмота дело и кончилось. Так нет же, вы еще вели интриги против меня, вели их за моей спиной, теперь я это прекрасно понимаю... впрочем, не воображайте, что вы чего-то добились! Если вы тешите себя на- деждой, что вскружили голову моей жене, то вы за- блуждаетесь, любезный, слишком она для этого ра- зумный человек! А'если вы, чего доброго, думаете, что на этот раз она встретила меня как-то по-дру- гому— меня и ребенка, — так это уж сущая ерунда! Если она и не поцеловала сына, то сделала это из осторожности, потому что недавно возникло предпо* ложение^ что болезнь у нее не в дыхательном горле, а в легких, и тут уж неизвестно... Хотя вообще-то совсем еще не доказано, что у нее плохо с легкими, а вы уж заладили: «Она умирярт, милостивый госу- дарь!» Осел вы, и больше ничего. Тут господин Клетериан попытался перевести ды- хание. Он так разгневался, что непрестанно пронзал воздуд указательным пальцем правой руки, в то время как левая самым безжалостным образом ком- кала письмо. Лицо его, окаймленное светлыми английскими бакенбардами, побагровело, набухшие вены, словно грозные молнии, прорезали его насуп- ленный лоб. — Вы ненавидите меня, — продолжал он,^-и вы бы меня презирали, если бы я не был сильнее вас. Да, я сильнее, черт возьми, у меня душа на месте, а у вас она то и дело уходит в пятки, хитрый вы идиот, я бы отдубасил вас с вашим «духом и сло- вом», если бы это не было запрещено. Но это еще не значит, что я вам так просто спущу ваши нападки: боюсь, что вам очень не поздоровится, если я покажу своему адвокату то место в письме, где говорится U* 163
насчет «заурядной фамилии». Моя фамилия, сударь, вполне хороша, и хороша благодаря мне. А вот дат дут ли вам под залог вашей фамилии хотя бы по- лушку в долг, это, сударь мой, более чем сомни- тельно. И откуда вы только взялись, бездельник! Надо бы издать закон против таких, как вы! Вы опасны для общества! Вы сводите людей с ума!.. Впрочем, не воображайте, что вам удалось своротить мне мозги, тоже еще заступник нашелся! Меня не собьют с толку такие типы, как вы. У меня душа на месте... Господин Клетериан был в самом деле крайне взволнован. Он кричал и все время повторял, что душа у него на месте. — «Они пели»... Черта с два! Да не пели они во- все! Они вязали. И еще они говорили, насколько я понял, о рецепте приготовления картофельных пон- чиков; и если я повторю ваши слова насчет «упадка» и «угасания» своему тестю, то он тоже возбудит про- тив вас дело, можете быть уверены!.. «Видели ли вы эту картину, видели ли вы ее?» Конечно, я ее видел, но я не понимаю, почему мне следовало затаить ды- хание и удрать. Я не поглядываю на женщин украд- кой, я смотрю на них, и, если они мне нравятся, я их беру. У меня душа на мес... В дверь постучали. Раздалось девять или десять быстрых ударов подряд, короткая нервная дробь, за- ставившая господина Клетериана умолкнуть, и чей-то захлебывающийся, непослушный в беде голос тороп- ливо проговорил: — Господин Клетериан, господин Клетериан, ах, нет ли здесь господина Клетериана? — Не входите, — неприязненно сказал господин Клетериан. — В чем дело? У меня здесь разговор. — Господин Клетериан, — отвечал неверный, пре- рывающийся голос. — Вам нужно пойти, врачи тоже там... о, какое это страшное горе... Он бросился к двери и распахнул ее. В коридоре стояла советница Шпатц. Она держала платок у рта, и крупные продолговатые слезы попарно скатывались в этот платок. 164
— Господин Клетериан, — с трудом проговорила она, —это такое горе... Она потеряла столько крови, ужасно, ужасно... Она спокойно сидела в кровати и что-то тихонько напевала, и вдруг пошла кровь, боже мой, столько крови... — Она умерла?! — закричал господин Клетериан. Он схватил советницу за руку выше локтя и стал мо- тать ее с одного конца порога к другому. — Нет, не совсем, что? Не совсем, она еще сможет меня уви- деть... Снова немного крови? Из легких, что? Я готов признать, что кровь, наверно, из легких... Габриэла! — внезапно сказал он, и глаза его наполнились слезами; его одолевало горячее, хорошее, человечное и честное чувство.— Да, я иду! — добавил он и, широко шагая, потащил за собой советницу. Из глубины коридора еще доносились его затихающие слова: «Не совсем, что?.. Из легких, а?» Господин Шпинель стоял все на том же месте, где стоял во время так внезапно прерванного визита гос- подина Клетериана, и глядел в открытую дверь. На- конец он шагнул вперед и стал прислушиваться. Но все было тихо, он затворил дверь и вернулся на прежнее место. С минуту он разглядывал себя в зеркале, затем подошел к письменному столу, вынул из ящика не- большую бутылку и налил себе стаканчик коньяку,— кто осудит его за это? Выпив, он лег на диван и за- крыл глаза. Окно стояло раскрытым. В саду «Эйнфрида» ще- бетали птицы, и эти слабые, нежные, дерзкие звуки были тонким и проникновенным выражением весны. Один раз господин Шпинель тихо проговорил: «Неиз- бежная обязанность». Потом он стал мотать головой, втягивая воздух через зубы, словно в приступе нерв- ной боли. Успокоиться, прийти в себя было невозможно. Нет, он не создан для таких грубых переживаний! Психо- логический процесс, анализ которого завел бы нас слишком далеко, заставил господина Шпинеля при- нять решение — подняться и пройтись по свежему воздуху. Он надел шляпу и вышел из комнаты. 165
Окунувшись в мягкий душистый воздух, он обер- нулся, и глаза его скользнули вверх по зданию — к одному из окон, к занавешенному окну, которое и приковало к себе на мгновение его серьезный, при- стальный, сумрачный взгляд. Потом он заложил руки за спину и зашагал по дорожке. Шагал он в глубо- ком раздумье. На клумбах лежали маты, деревья и кусты стояли еще голые; но снег уже сошел, и только влажные следы его виднелись кое-где на дорожках. Обширный сад со всеми гротами, аллейками и беседками был за- лит роскошным предвечерним светом; густые тени чередовались с сочным золотом, и темные ветви де- ревьев четко и тонко вырисовывались на светлом небе. Был тот час, когда солнце приобретает очертанья, когда бесформенная масса света превращается в спускающийся диск, спокойное, ровное пламя кото- рого не ослепляет нас. Господин Шпинель не видел солнца: он шел так, что оно было скрыто от него, шел с опущенной головой и тихо напевал короткую му- зыкальную фразу, робкую, жалобную, улетающую вверх мелодию, мелодию страстной тоски... Вдруг он судорожно вздохнул, остановился и точно прирос к месту, брови его резко сомкнулись, а зрачки расши- рились, в них, казалось, застыло злобное отвращенье... Дорога сделала поворот — теперь она шла на- встречу заходящему солнцу. Огромное, подернутое двумя узкими светлыми полосками позолоченных по краям облаков, оно косо висело на небе, заставляя пламенеть вершины деревьев и разливая по саду красновато-желтое сиянье. И посреди этого золоти- стого великолепия, с громадным ореолом солнечного диска над головой, стояла пышная особа в наряде из шотландки и чего-то золотого и красного, стояла* упираясь правой рукой в могучее бедро, а левой по- тихоньку толкая изящную колясочку — к себе и от себя. В коляске сидел ребенок — Антон Клетериан- младший, упитанный сын Габриэлы Экгоф. Он сидел, откинувшись на подушки, в белой пуши- стой курточке и в большой белой шляпе, великолеп- 166
ный, здоровый бутуз, и глаза его весело и уверенно встретили взгляд господина Шпинеля. Романист хо- тел собраться с силами, в конце концов он был муж- чиной, у него бы хватило духа пройти мимо этого неожиданного, озаренного солнечным светом видения и продолжить свою прогулку. Но тут случилось нечто ужасное: Антон Клетериан стал смеяться, им овла- дела буйная радость, он визжал от необъяснимого восторга, так что жутко становилось на сердце. Одному богу известно, что привело его в такой восторг: черная ли фигура, которую он увидел перед собой, вызвала у него эту дикую веселость, или это был внезапный приступ какой-то животной радости. В одной руке он держал костяное кольцо, которое дают детям, когда у них режутся зубы, в другой — жестяную погремушку. Оба эти предмета он в вос- торге протягивал вверх к солнцу и так стучал ими друг о друга, словно хотел над кем-то поиздеваться. Глаза он зажмурил от удовольствия, а рот раскрыл так широко, что видно было розовое нёбо. Взвизги- вая, он мотал головой из стороны в сторону. Тут господин Шпинель повернулся и зашагал прочь. Преследуемый ликованием молодого Клете- риана, он шел по дорожке, и в положении рук его была какая-то настороженность, какое-то застывшее изящество, а в ногах — та нарочитая медлительность, которая бывает у человека, когда он хочет скрыть, что внутренне пустился наутек. 1902
GLADIUS BEI Мюнхен светился. Над пышными площадями и белыми колоннадами, над памятниками в античном вкусе и церквами барокко, над фонтанами, дворцами и скверами столицы шелковым шатром раскинулось ярко-голубое небо, а ее широкие, светлые, окаймлен^ ные газонами, красиво распланированные улицы были окутаны легкой солнечной дымкой чудесного июньского дня. В каждом переулке — щебет птиц, затаенное ли- кование. А на площадях и бульварах рокочет, струится, шумит привольная, веселая жизнь прекрас- ного, беспечного города. Туристы всех национально- стей разъезжают в небольших, медленно движущихся пролетках, безразлично-любопытным взглядом всма- триваются в дома или подымаются по широким сту- пеням музеев. Многие окна распахнуты, из многих слышится му- зыка— упражнения, разыгрываемые на рояле, скрип- ке, виолончели добросовестными пальцами старатель- ных дилетантов. В «Одеоне» — оттуда тоже доносятся звуки — на нескольких концертных роялях разучи- вают трудные пьесы. Молодые люди, насвистывающие мотив Нотунга, а по вечерам теснящиеся в задних рядах театра Сов- ременной драмы, входят в университет и государ- ственную библиотеку и выходят оттуда с торчащи- ми из карманов книжками литературных журналов. 168
Перед Академией художеств, раскинувшей свои бе- лые крылья между Тюркенштрассе и Зигестор, оста- навливается придворный экипаж. На ступенях ее лестницы красочными группами, сидя, стоя, лежа, расположились модели — живописные старцы, дети, женщины в одежде жителей Альбанских гор. На длинных прямых улицах северной части го- рода— беззаботная, неторопливая толпа гуляющих. Здесь люди не поглощены жаждой наживы, не захва- чены ею всецело: они живут и наслаждаются жизнью. Молодые художники, без тросточек, в круглых, сдви- нутых на затылок шляпах и небрежно повязанных галстуках, бесшабашные парни, расплачивающиеся за комнату красочными этюдами, отправляются гу- лять, чтобы проникнуться настроением прозрачно- голубого утра. Они смотрят вслед девушкам — большеногим, коренастым, но миловидным созданиям нестрогого нрава с темными, зачесанными на уши во- лосами. В каждом пятом доме — студии художников; стекла их сверкают на солнце. Там и сям, среди за- урядных построек, выделяются дома, возведенные мо- лодыми, одаренными архитекторами, — стильные, смело задуманные, с широким фасадом, пологими арками, вычурным орнаментом. Иногда вокруг вход- ной двери какого-нибудь скучнейшего здания лепится смелая импровизация из плавных линий и ярких кра- сок, розовеет нагота нимф и вакханок. Витрины мастерских художественной мебели, ма- газинов изделий прикладного искусства вновь и вновь услаждают тех, кто Останавливается перед ними. Ка- кое обилие фантазии в комфорте, какой мягкий юмор в линиях и очертаниях предметов! На каждом шагу — лавки, где торгуют старинными вещами, рамками, статуэтками. Из окон смотрят бюсты женщин фло- рентийского Кватроченто, исполненные благородной грации. И владелец самой жалкой, самой захудалой из этих лавчонок говорит о Донателло и Мино да Фьезоле таким тоном, словно они лично передали ему право воспроизведения своих скульптур. А там, у площади Одеона, против величественной галереи Полководцев, подступы к которой выстланы 169
мозаичными плитами, наискосок от дворца принца- регента, люди толпятся у зеркальных окон большого художественного магазина М. Блютенцвейга, обшир- ного предприятия, торгующего красотой. Сколько радо- стного великолепия в этой выставке! Репродукции шедевров всех галерей мира в дорогих, изысканно простых рамах, окрашенных и отделанных с тончай- шим вкусом; снимки с картин современных художни- ков, красочные, радостные видения, как бы воскре- шающие античность в новом, проникнутом юмором и реализмом духе; скульптуры Возрождения в совер- шеннейших слепках, обнаженные тела, отлитые из бронзы, и хрупкие стеклянные сосуды; глиняные вазы, нарочито прямолинейные, которым длительное воз- действие паров металла придало волшебно яркую, переливчатую окраску; роскошные издания, торже- ство современного книжного искусства, труды мод- ных лириков в изящных и в то же время роскошно- декоративных переплетах. Тут же, в угоду любопыт- ству публики, всегда интересующейся личностью,— портреты художников, музыкантов, философов, акте- ров, поэтов. В первом окне, рядом с книжным мага- зином, выставлена на мольберте большая картина, перед которой с утра до вечера толпятся люди. Пре- красная, выдержанная в красновато-коричневых то- нах фотография в широкой раме под темное золото, репродукция «гвоздя» международной выставки этого года, куда публику усердно зазывают эффектные, вы- полненные в старинном стиле плакаты, расклеенные на всех афишных колонках между объявлениями о концертах и художественно выполненными рекла- мами косметических средств. Оглянитесь вокруг, посмотрите на витрины книж- ных магазинов! В глаза вам бросаются заглавия: «История внутреннего убранства со времен Воз- рождения», «Воспитание чувства краски и цвета», «Возрождение современного прикладного искусства», «Книга как произведение искусства», «Декоративное искусство», «Жажда искусства», — и заметьте себе, что эти книги и брошюры, пропагандирующие ис- кусство, расходятся и изучаются в тысячах экземпля- 170
ров, а по вечерам на те же темы читаются публичные лекции. Если вам посчастливится, вы встретите одну из тех прославленных дам, которых мы обычно видим лишь на полотнах художников: одну из тех богатых, красивых, украшенных брильянтами, искусно превра- щенных в тициановских блондинок женщин, чьим обворожительным чертам кисть гениального портре- тиста даровала бессмертие и о чьих любовных по- хождениях говорит весь город! Эти женщины, царицы балов, задаваемых художниками во время карнавала, слегка подкрашены, чуть-чуть подрумянены, испол- нены благородной грации, падки на успех и достойны поклонения. Посмотрите! По Людвигштрассе проез- жает знаменитый художник со своей любовницей. Люди указывают друг другу на экипаж, останавли-: ваются, долго глядят вслед. Многие снимают шляпы, Кажется, вот-вот полицейские станут навытяжку. Искусство процветает, искусству принадлежит власть, искусство, улыбаясь, простирает над городом свой увитый розами скипетр. Все благоговейно по- могают его расцвету, все ревностно и самозабвенно славят его и служат ему своим творчеством, все сердца подвластны культу линии, орнамента, формы, красоты, чувственной радости... Мюнхен светился. Вверх по Шеллингштрассе шел юноша. Не обра- щая внимания на отчаянные звонки велосипедистов, шагал он посередине торцовой мостовой, направляясь к внушительному зданию Людвигскирхе. Людям, гля- девшим на него, казалось, что солнце заволокло тем- ной тенью или что душу их омрачает воспоминание о тяжелых минутах. Неужели не мило ему солнце, праздничным светом озаряющее прекрасный город? Почему он идет потупившись, сосредоточенный, чуж- дый всему вокруг? Он был без шляпы; это никому не казалось стран- ным— в легкомысленном Мюнхене всякий одевается как ему угодно. На голову у него был надет капю- шон широкого черного плаща; этот капюшон закрывал (71
уши, обрамлял исхудалые щеки и спадал на низкий, покатый, резко очерченный лоб. Почему у юноши такое изможденное лицо? Какие муки совести, какие сомнения, какие самоистязания тому причиной? Разве не ужасно в лучезарный воскресный день зре- лище скорби, глубоко залегшей во впалых щеках человека? Темные брови его кустились у тонкой пере- носицы, крупный горбатый нос сильно выступал впе- ред; губы были толстые, мясистые. Когда он поды- мал карие, близко поставленные глаза, покатый лоб бороздился поперечными морщинами. Взор его вы- ражал умудренность, ограниченность, скорбь. В про- филь лицо это было разительно похоже на старый, рукою монаха написанный портрет, хранящийся во Флоренции в тесной, мрачной келье, из которой некогда раздался грозный, всесокрушающий клич, призывавший к борьбе против жизни и ее торже- ства. Иеронимус шел вверх по Шеллингштрассе, шел медленно, твердой поступью, обеими руками запахи- вая изнутри широкий плащ. Две молодые девушки — миловидные, коренастые создания с темными, заче- санными на уши волосами, слишком большими но- гами и нестрогими нравами, под ручку отправившиеся на поиски приключений, — поравнявшись с ним, толкнули друг дружку, захохотали и пустились бе- жать, до того смешны показались им лицо и капюшон. Но Иеронимус не обратил на них внимания. Понурив голову, не глядя по сторонам, он пересек Людвиг- штрассе и поднялся по ступеням Людвигскирхе. Обе створки большой средней двери были распах- нуты; где-то вдали, сквозь- священный полумрак, густой, прохладный, пропитанный запахом ладана, мерцал тусклый красноватый огонек. Церковь была пуста, только какая-то старуха с налитыми кровью глазами поднялась со скамьи и на костылях потащи- лись куда-то между колоннами. Иеронимус окропил лоб и грудь святой водой, преклонил колени перед престолом и стал посреди церкви. Не казался ли он здесь, в храме, выше ро- стом, внушительнее? Он выпрямился и стоял теперь 172
неподвижно, гордо подняв голову. Крупный горбатый нос властно выступал над мясистыми губами, глаза уже не были опущены, а смело, прямо смотрели вдаль, на распятие у престола. Некоторое время он пребывал в полной неподвижности, затем отступил на шаг, снова преклонил колени и вышел из церкви. Медленной, твердой поступью, держась середины широкой торцовой мостовой, пошел он вверх по Люд- вигштрассе к величественной галерее Полководцев, украшенной статуями. Но, дойдя до площади Одеона, он поднял глаза, отчего резко очерченный лоб избо- роздился поперечными морщинами, и замедлил шаг. Его внимание привлекла толпа, сгрудившаяся у вит- рин большого художественного магазина М. Блютен- цвейга — обширного предприятия, торгующего красо- той. Люди переходили от окна к окну, любуясь выста- вленными там сокровищами, заглядывали через плечо соседа, обменивались впечатлениями. Иеронимус вме- шался в толпу и тоже стал внимательно рассматри- вать одну за другой все эти вещи. Он смотрел на репродукции шедевров всех гале- рей мира, на изысканно простые, ценные рамы, на скульптуры Возрождения, на бронзовые тела и стек- лянные сосуды, на переливчатые вазы, роскошно из- данные книги, портреты художников, музыкантов, философов, артистов, поэтов. Плотно запахивая обеими руками плащ, он резким, порывистым движе- нием поворачивал окутанную капюшоном голову от предмета к предмету, и глаза его под темными, ку- стившимися у переносицы бровями ненадолго, с ка- ким-то озадаченным, тупым, высокомерно-изумлен- ным выражением останавливались на каждом из них. Так он дошел до первого окна — того, где стояла картина, привлекавшая всеобщее внимание, — и, по- глядев через плечи столпившихся людей, пробрался наконец вперед, к самой витрине. Большая, выдержанная в красновато-коричневых тонах фотография, в подобранной с изысканным вку- сом раме под темное золото, стояла на мольберте посередине окна. То было изображение мадонны, за- 173
думанное и выполненное в современном духе, свобод- ном от всякой условности. Весь облик полуобнажен- ной прекрасной богородицы дышал обаянием жен- ственности. Под большими, страстными глазами за- легли темные тени, полураскрытые губы едва заметно, загадочно улыбались. Тонкие пальцы как-то судо- рожно, нервно обвились вокруг ножки нагвго мла- денца, благородно-хрупкого, написанного в духе при- митива; лаская грудь матери, он в то же время искоса, умными глазами смотрел на зрителя. Рядом с Иеронимусом стояли и обменивались впе- чатлениями о картине двое юношей, державших под мышкой книги, которые они либо только что взяли в государственной библиотеке, либо несли туда; люди, получившие гуманитарное образование, сведущие в искусстве и науках. — Малыш недурно устроился, черт возьми! — ска- зал один из них. —> Да, он, видно, и сам понимает, что устроился всем на зависть, — ответил другой. — Опасная жен- щина! — С ума можно сойти! Начинаешь сомневаться в догмате непорочного зачатия! — Да, да! Вид у нее, я бы сказал, бывалый! Ты видел оригинал? — Ну, разумеется! Я был совершенно потрясен- В красках она волнует еще сильнее, особенно хороши глаза. — А ведь сходство очень большое. — Какое сходство? — Да разве ты не знаешь, что он писал мадонну со своей модисточки? Это почти что портрет, только здесь сгущен оттенок порочности. Сама девчонка проще. — Надо надеяться! Жизнь была бы слишком уто- мительной, если бы встречалось много таких mater amata l. — Картину приобрела пинакотека. — Да неужто? Впрочем, они ужу наверно, знали, 1 Матерь возлюбленная (лат.). 174
что делают. Фактура тела и одежды просто беспо- добна. — Да, чертовски талантливый парень! *-* Ты его знаешь? — Немного. Он, безусловно, сделает карьеру. Его уже два раза приглашали на обед к регенту. Они начали прощаться, продолжая болтать. — Будешь сегодня вечером в театре? — спросил один из них другого. — Любительский кружок ставит «Мандрагору» Макиавелли! — Браво! Вот, вероятно, будет занятно! Я соби- рался в кабаре художников, но, вероятно, в конце концов предпочту достойного Никколо. До свиданья! Они распрощались, отошли от окна и повернули в разные стороны. Их сменили другие, в свою очередь принявшиеся внимательно разглядывать нашумев- шую картину. Только Иеронимус все не двигался с места, он стоял, вытянув шею, и руки его судо- рожно сжимались, запахивая на груди плащ. Теперь его брови не были вздернуты; они уже не выражали холодного, даже злобного изумления, но мрачно хму- рились; щеки, прикрытые черным капюшоном, каза- лись еще более впалыми, толстые губы побелели. Голова медленно клонилась все ниже и ниже, пока наконец неподвижный взор не вперился в картину совсем исподлобья. Ноздри его трепетали, В этом положении он пробыл с четверть часа.: Люди вокруг приходили и уходили, он один не дви- гался с места. Наконец он медленно, медленно по- вернулся и ушел, тяжело ступая на пятки. Но облик мадонны сопутствовал ему. Преклонял ли он колени в прохладных церквах, оставался ли в своей тесной, мрачной келье, — всегда и всюду стояла она перед его возмущенной душой, полуобна- женная, прекрасная, со своими страстными глазами, под которыми залегли темные тени, с загадочной своей улыбкой. И никакими молитвами не мог он отогнать ее от себя. А на третью ночь Иеронимус услыхал зов свыше, веление действовать, поднять голос против безрассуд- ного нечестия и кичливой красоты. Тщетно он, 175
подобно Моисею, отговаривался косноязычием; воля господня была непреклонна и громогласно требовала, чтобы он преодолел свою робость, принес эту жертву и отправился в стан ликующих врагов. И утром он отправился в путь, ибо на то была воля гослодня, в художественный магазин М. Блютен- цвейга, в обширное предприятие, торгующее красотой, Голова его была окутана капюшоном, руки плотно запахивали плащ изнутри. Становилось душно; небо было бледно-серое, на- двигалась гроза. Снова, как и в тот раз, множество людей теснилось перед окнами художественного ма- газина, особенно там, где стояло изображение ма- донны. Иеронимус окинул ее беглым взглядом, затем нажал ручку стеклянной двери, завешенной плака- тами и художественными журналами, и, промолвив: «Да будет воля твоя!» — вошел в магазин. Молодая девушка, в дальнем углу за; конторкой вписывавшая что-то в бухгалтерскую книгу, миловид- ное создание с темными, зачесанными на уши воло- сами и слишком большими ногами, подошла к нему и приветливо спросила, что ему угодно. — Благодарю вас, — тихо ответил Иеронимус и, вздернув брови, нахмурив покатый лоб, серьезно посмотрел ей прямо в глаза. — Я не с вами хочу говорить, а с владельцем магазина, господином Блю- тенцвейгом. Она немного помедлила, затем отошла от него и снова принялась за работу. Он стоял посреди мага- зина. Все, что на витринах было представлено отдель- ными образцами, здесь высилось грудами, загромо- ждало прилавки — великое множество красок, линий, форм, стилей, оригинальных идей, тонкого вкуса и красоты. Иеронимус медленно оглянулся по сто- ронам и плотнее запахнул полы своего тяжелого плаща. В лавке было несколько человек. Сидя у одного из широких столов, расставленных поперек мага- 176
зина, какой-то господин с черной козлиной бородкой, одетый в желтый костюм, рассматривал папку с рисунками французских художников. Пристально вглядываясь в них, он время от времени смеялся блеющим смехом. Вокруг него суетился молодой человек, вид которого позволял безошибочно опре- делить, что он получает ничтожное жалованье и питается одними овощами. Он приносил тяжелые папки и раскладывал их перед посетителем. Наиско- сок от блеющего господина пожилая, по-видимому знатная, дама перебирала художественные вы- шивки — крупные фантастические цветы блеклых тонов, высившиеся вертикальными рядами на длин- ных, прямых стеблях. Около нее тоже хлопотал один из служащих магазина. У другого стола сидел, раз- валясь, англичанин в дорожном кепи, с пенковой трубкой во рту, одетый в костюм из прочной материи, невозмутимый, гладко выбритый, неопределенного возраста; господин Блютенцвейг собственноручно подносил ему одну бронзовую статуэтку за другой. Англичанин держал за голову обнаженную фигурку совсем юной девушки, стройной, не вполне еще сформировавшейся, кокетливо-целомудренным жестом скрестившей руки на груди, и внимательно разгля- дывал ее, не спеша поворачивая во все стороны. Господин Блютенцвейг, мужчина с короткой тем- ной окладистой бородой и темными же блестящими глазами, юлил вокруг него, потирал руки и, пуская в ход весь свой наличный запас английских слов, превозносил красоту девушки. — Сто пятьдесят марок, сэр, — говорил он по- английски, — произведение мюнхенского искусства, сэр. Очень миловидна, как видите. Я бы сказал, полна очарования! Сама грация, сэр! Присмотритесь, и вы поймете, до чего это восхитительно! — Тут он еще что-то припомнил и добавил: — В высшей сте- пени привлекательно и соблазнительно. — А затем начал сызнова. Его нос был слегка приплюснут к верхней губе, поэтому он постоянно сопел в усы, негромко пофыр- кивая. Вдобавок он время от времени подходил 12 Т. Мани, т. 7 177
к покупателю пригнувшись, словно обнюхивал его. Когда Иеронимус переступил порог магазина, госпо- дин Блютенцвейг мельком освидетельствовал его точно таким же образом, но затем снова занялся исключительно англичанином. Знатная дама остановила свой выбор на одной из вышивок и удалилась. Вошел новый покупатель. Господин Блютенцвейг бегло обнюхал его, как бы желая выяснить степень его покупательной способно- сти, и сдал на попечение молодой конторщицы« Вновь пришедший купил всего лишь фаянсовый бюст Пьеро, сына великолепного Медичи, и сейчас же ушел. Англичанин тоже стал собираться. Он приоб- рел в собственность юную девушку и вышел, про- вожаемый поклонами господина Блютенцвейга. Те- перь владелец магазина повернулся к Иеронимусу и подошел к нему. — Что вы желаете? -^ спросил он без особой угодливости. Плотно запахивая плащ обеими руками изнутри, Иеронимус пристально, почти не моргая, смотрел в лицо господину Блютенцвейгу« Медленно раздви- нув толстые губы, он сказал: — Я пришел к вам насчет картины в том окне, большой фотографии мадонны. — Голос его звучал монотонно, глухо. ■— Милости просим, — живо подхватил господин Блютенцвейг, потирая руки. — Семьдесят марок, су- дарь, в раме. Без запроса. Первоклассная репродук- ция. Чрезвычайно привлекательна. Полна очарования, Иеронимус молчал. Пока владелец художествен- ного магазина говорил, он стоял сгорбившись, склонив покрытую капюшоном голову, затем снова выпрямился и сказал: — Должен заранее заявить вам, что я не в со- стоянии ее купить, да и вообще ничего покупать не намерен. Сожалею, что приходится разочаровать вас, И сочувствую, если это причиняет вам огорчение. Но, во-первых, я беден, а во-вторых, не люблю тех вещей, которыми вы торгуете. Нет, купить я ничего не могу, ^-= Так.(1 не можете! — ответил господин Блютен«? 178
цвейг и сильно засопел. — В таком случае разрешите спросить... — Судя по вашему лицу, — продолжал Иерони- мус, — вы презираете меня за то, что я не имею возможности что-либо приобрести у вас. •— Гм, — откликнулся господин Блютенцвейг. — Да нет же!.. А только... — Тем не менее я прошу вас выслушать меня и внимательно отнестись к моим словам... — Внимательно... Гм... Позвольте вас спросить...- — Вы можете спрашивать, — сказал Иерони- мус, — и я отвечу вам. Я пришел просить вас, чтобы вы немедленно убрали из окна эту картину, эту боль- шую фотографию, эту мадонну, и никогда больше не выставляли ее. Господин Блютенцвейг некоторое время молча смотрел прямо в лицо Иеронимусу, как бы призывая его прийти в смущение от собственных слов. Но так как этого не последовало, он сильно засопел и с трудом промолвил: — Будьте любезны сообщить мне, являетесь ли вы должностным лицом, имеющим право отдавать мне распоряжения, в противном случае — что, соб- ственно, привело вас... — О нет! — ответил Иеронимус. — Я не занимаю никакой государственной должности. Сила не на моей стороне, господин Блютенцвейг. Меня привела сюда единственно моя совесть. В поисках ответа господин Блютенцвейг вертел головой во все стороны, тяжело дышал и сопел в усы. Наконец он сказал: — Ваша совесть... В таком случае извольте при- нять к сведению... что ваша совесть... для нас.« не имеет решительно никакого значения! С этими словами он повернулся, быстрыми ша- гами направился в глубь магазина, к своей конторке, и принялся писать. Оба продавца расхохотались. Миловидная девица тоже захихикала, склонивишсь над своей счетной книгой. Что касается желтого гос- подина с черной козлиной бородкой, то, будучи иностранцем2 out по-видимому, ни слова, не понял 12* 179
из всего разговора и продолжал разглядывать ри- сунки французских художников, время от времени смеясь блеющим смехом. ■— Будьте любезны заняться этим господином, — небрежно сказал господин Блютенцвейг своему по- мощнику и снова принялся писать. Молодой человек, тот самый, по виду которого безошибочно можно было сказать, что он получает ничтожное жалованье и питается одними овощами, приблизился к Иеронимусу, едва сдерживая смех; подошел и второй служащий. — Может быть, мы могли бы служить вам чем- нибудь другим? — вкрадчиво спросил плохо оплачи- ваемый продавец. Иеронимус не отрываясь смотрел на него стра-' дальческим, тупым и в то же время испытующим взором. — Нет,— сказал он. — Ничем другим вы мне служить не можете. Прошу вас немедленно убрать с выставки изображение мадонны, и убрать навсегда. — О... Почему же? — Это пресвятая богоматерь, — вполголоса про- говорил Иеронимус. — Конечно... Но ведь вы слышали, что господин Блютенцвейг не намерен исполнить ваше желание. — Надо помнить, что это пресвятая богоматерь,— повторил Иеронимус. Голова его тряслась. — Верно. Но. что из этого следует? Разве нельзя выставлять мадонн? Разве нельзя писать их? — Можно, но только не так! Не так! — почти шепотом возразил Иеронимус. Он выпрямился во весь рост и несколько раз упрямо мотнул головой. Резко очерченный лоб его, обрамленный капюшоном, весь избороздился поперечными морщинами. — Вы отлично знаете, что в этой картине человек, писав- ший ее, изобразил не что иное, как порок, обнажен- ное сладострастие! Я своими ушами слышал, как двое простодушных, несведущих людей, созерцая это изображение мадонны, говорили, что оно заставляет их усомниться в догмате непорочного зачатия... — Да позвольте2 дело совсем не в этом, •—пере- №
бил его молодой продавец, снисходительно улыбаясь. В часы досуга он писал брошюру о современном художественном движении и вполне мог поддержать разговор на такую тему. — Эта картина — художе- ственное произведение, — продолжал он, — поэтому к ней следует подходить с особой меркой. Она встре- тила всеобщее признание, имела огромный успех. Ее приобрело государство. — Я знаю, что государство приобрело ее, — сказал Иеронимус. — Я знаю также, что художник два раза обедал у принца-регента. Люди говорят об этом, и одному богу известно, как они объясняют тот факт, что человека за подобную картину окру- жают почетом и уважением. О чем это свидетель- ствует? О слепоте мира, слепоте непостижимой, если она не основана на бесстыдном лицемерии. Эта картина возникла из чувственного наслаждения и доставляет чувственное наслаждение, — правда это или нет? Ответьте мне! Ответьте и вы, господин Блю- тенцвейг! Наступило молчание. Иеронимус, по-видимому, и в самом деле требовал ответа; страдальческий, испы- тующий взор его карих глаз устремлялся то на обоих продавцов, с любопытством и удивлением уставив- шихся на него, то на сутулую спину господина Блю- тенцвейга. Было очень тихо. Слышался только блею- щий смех жёлтого господина с черной козлиной бородкой, низко склонившегося над рисунками французских художников. — Это правда! — продолжал Иеронимус глухим, дрожащим от негодования голосом. — Вы не смеете отрицать! Но как же тогда прославлять того, кто написал эту картину, словно он приумножил число духовных сокровищ человечества? Можно ли, стоя перед ней, бездумно предаваться постыдному насла- ждению, которое она доставляет, и усыплять совесть словом «красота», — более того, всерьез внушать себе, что, наслаждаясь ею, испытываешь благородное, возвышенное, поистине достойное человека чувство? Что это: преступное неведение — или презренное лицемерие? Мой разум отказывается это понять, Ш
отказывается понять эту нелепость — как это человек может достичь высшей славы на земле тем, что он глупо и самонадеянно дает волю своим животным инстинктам. Красота... Что такое красота? Что вы- зывает красоту к жизни? Какие чувства она поро- ждает? Не может быть, чтоб вы этого не знали, господин Блютенцвейг! Но разве мыслимо уяснить себе это и не преисполниться омерзения, скорби? Разве не преступно возвеличением красоты, кощун- ственным поклонением красоте усиливать и укреп- лять неведение бесстыдных отроков и дерзких безум- цев, утверждать ее власть над ними, ибо они далеки от страдания и еще дальше от спасения! Вы ответите мне: «Ты мрачно смотришь на все, незнакомец!» Познание, говорю я вам, жесточайшая наука в мире, но оно и раскаленное горнило, и без этой очиститель- ной пытки ни одна душа человеческая не спасется! Не дерзкая ребячливость и не преступное легкомыс- лие служат во благо человеку, господин Блютен- цвейг, а то познание, в котором отмирают и угасают страсти нашей презренной плоти. Все молчали, только желтый господин с черной козлиной бородкой рассмеялся блеющим смехом. — Вам, наверное, пора идти, — мягко сказал плохо оплачиваемый продавец. Но Иеронимус не намеревался уходить. Выпря- мившись во весь рост, сверкая глазами, стоял он, за- кутанный в плащ с капюшоном, посреди лавки, а с его толстых губ резко и скрипуче срывались слова обличения. — «Искусство, — восклицают они, —* наслаждение! Красота! Обволакивайте мир красотой, любой пред- мет облагораживайте стилем!» Прочь, презренные! Неужели мнят люди скрыть под яркими красками нужду и горе мира сего? Неужели мнят, что кликами, прославляющими торжество изысканного вкуса, можно заглушить стон страждущей земли? Вы ошибаетесь,— вы, не ведающие стыда! Господь не даст глумиться над собой, ваше дерзкое служение ку- мирам, поклонение обманчиво-блестящей видимости ему ненавистно. «Ты поносишь искусство, незнако« 182
мец!» — ответите вы мне. Вы лжете, говорю я вам, я не поношу искусство! Искусство —не бессовестный обман, соблазном побуждающий укреплять, утвер- ждать плотскую жизнь! Искусство — священный фа- кел, который должен милосердием осветить все ужа- сающие глубины, все постыдные бездны человеческого бытия. Искусство — божественный огонь, который должен зажечь мир, дабы весь этот мир, со всем своим позором, со всей своей мукой, вспыхнул и расплавился в искупительном сострадании! Уберите картину зна- менитого художника с вашего окна, господин Блю- тенцвейг, уберите ее, и хорошо, если бы вы сожгли ее на пылающем огне и развеяли пепел ее по ветру..., Его резкий голос осекся. Он быстро отступил на шаг, высвободил правую руку из-под черного плаща, порывистым, исступленным движением простер ее вперед и трясущимися, странно искривленными паль- цами указал на окно, на витрину — туда, где стояло привлекавшее все взоры изображение мадонны. Он словно застыл в этой повелительной позе. Крупный горбатый нос властно выдавался вперед, темные, кус- тившиеся у переносицы брови были так сильно вздер- нуты, что выступавший из-под капюшона резко очер- ченный лоб весь избороздился поперечными морщи- нами, впалые щеки горели лихорадочным румянцем. Но тут господин Блютенцвейг повернулся к нему. Быть может, его глубоко возмутило требование сжечь репродукцию, стоившую семьдесят марок; быть мо- жет, речи Иеронимуса окончательно истощили его терпение, — как бы там ни было, он являл зрелище справедливого и ярого гнева. Карандашом он указал на дверь, несколько раз подряд отрывисто и взвол- нованно фыркнул в усы, тяжело перевел дух и, нако- нец, весьма внушительно заявил: — Если вы, почтеннейший, немедленно не оста- вите это помещение, я велю своему упаковщику по- мочь вам выбраться. Поняли? —■ О, вам не удастся меня запугать, прогнать меня, заставить меня умолкнуть! — воскликнул Иеро- нимус, стиснув кулаком капюшон у горла и бес- страшно вскинув голову. — Я знаю, что я одинок и 183
бессилен, и все же я не умолкну, пока вы не внемлете мне, господин Блютенцвейг! Уберите картину из окна и сожгите ее сегодня же! Ах, не ее одну сожгите! Сожгите и эти статуэтки и бюсты, созерцание кото- рых вводит в соблазн, сожгите эти вазы и украшения, бесстыдно воскрешающие язычество, эти роскошно изданные любовные стихи! Сожгите все, что у вас в лавке, господин Блютенцвейг, ибо перед взором господним все это — прах смердящий! Сожгите, со- жгите, сожгите! — восклицал он вне себя, в исступле- нии описывая рукой широкий круг. — Жатва созрела для косца, дерзость времени нашего прорвала все препоны... но говорю вам... — Краутхубер!— с трудом выговорил господин Блютенцвейг, повернувшись к двери в глубине мага- зина. — Подите сюда, да поскорей! На этот зов явилось нечто подавляюще огромное: чудовищная, необъятная масса, человек такой туч- ности, что все части его тела, бесформенные, разбух- шие, раздутые, заплывшие жиром, сливались одна с другой, — тяжело пыхтевшее, медленно, гулко сту- павшее по полу исполинское существо, вскормленное пивом, сын племени, взысканного ужасающей мощью! Вверху на его лице красовались бахромчатые, как у тюленя, усы, вокруг туловища был повязан боль- шой, испачканный клеем передник, засученные ру- кава желтой рубашки обнажали богатырские мышцы. — Будьте добры открыть дверь этому господину, Краутхубер, — сказал господин Блютенцвейг, — и если он все же не найдет ее, помогите ему выбраться на улицу. — А? — прохрипел Краутхубер, маленькими, сло- новьими глазками глядя то на Иеронимуса, то на раз- гневанного хозяина. В этом глухом звуке чувство- валась с трудом сдерживаемая сила. Затем он, сотря- сая все вокруг своими шагами, подошел к двери и распахнул ее. Иеронимус стал бледен как полотно. Он хотел сказать: «Сожгите...» — но почувствовал, как какая-то чудовищная сила повернула его, как чье-то тело, тяжести которого немыслимо было противиться, на- 184
легло на него и стало медленно, неудержимо теснить его к двери. — Я слаб... Плоть моя не выносит насилия... не способна противостоять ему... нет... Что это доказы* вает? Сожгите... Он умолк. Он находился на улице, перед магази- ном. Исполин, слуга господина Блютенцвейга, на- конец выпустил его, легонько дав ему пинка, так что он боком упал на каменные ступени, едва успев опе- реться на руку. Стеклянная дверь, громко дребезжа, захлопнулась за ним. Он поднялся, выпрямился. Тяжело дыша, он одной рукой крепко стиснул капюшон у горла, другая бес- сильно повисла под .плащом. Впалые щеки подерну- лись серой бледностью, ноздри то раздувались, то суживались. Некрасивые губы кривились, выражая жестокую ненависть, а ярко сверкавшие глаза без- умно, исступленно блуждали по прекрасной площади. Он не видел обращенных на него любопытных, на- смешливых взглядов. Он видел, как вся мишура зем- ная — маскарадные костюмы художников, вазы, стильные украшения и предметы убранства, нагие статуи и женские бюсты, картины, красочно воскре- шающие язычество, портреты знаменитых красавиц, написанные великими мастерами, роскошно изданные любовные стихи и сочинения, прославляющие искус- ство, — как все это, сложенное огромной пирамидой на мозаичных плитах, перед величественной галереей, пылает ярким огнем, под радостные клики народа, порабощенного его, Иеронимуса, обличительным сло- вом. В тучах, которые иссера-желтой стеной, громы- хая, надвигались со стороны Театинерштрассе, он видел широкий, осиянный зловещим светом огненный меч, простертый над ликующим городом. — Gladius Dei super terram, — едва слышно шеп- тали его толстые губы. Выпрямившись во весь рост, гневно сжимая под плащом кулак, он дрожащим го- лосом пробормотал: — Cito et velociter! 1 1902 1 Меч господень над землей... Скоро и неукоснительно! (лат.)
АЛЧУЩИЕ Этюд В тот миг, когда Детлеф с мучительной ясностью почувствовал себя лишним, он, не простившись, будто подхваченный бурлящим водоворотом праздничной толпы, скрылся и оставил обоих вдвоем. Он отдал себя во власть людскому потоку, нес- шему его вдоль стены театрального зала, отделан- ного в пышном стиле барокко, и лишь убедившись, что Лили и маленький художник от него далеко, стал бороться с течением и обрел наконец под ногами твердую почву; он стоял неподалеку от сцены, при- слонившись к золоченому выступу литерной ложи, между бородатым атлантом со склоненной напружен- ной выей и парной с ним кариатидой, выставившей в зал мощный бюст. По мере сил он делал вид, будто развлекается, разглядывая публику, и для этого время от времени прикладывал к глазам бинокль; впрочем, скользя взглядом по сверкающему кругу, он старательно обходил одну точку. Праздник был в самом разгаре. В глубине пуза- тых лож за накрытыми столиками ели и пили; у ба- люстрады мужчины в черных и цветных фраках с огромными хризантемами в петлицах склонялись к напудренным плечам экстравагантно разряженных и диковинно причесанных дам и, болтая, указывали вниз на пеструю толпу, которая то рассеивалась куч- ками, то потоком устремлялась вперед^ скаплива- 186
лась, завихрялась, чтобы мгновение спустя, перели- ваясь красками, вновь рассыпаться. Женщины в длинных платьях со шлейфами и в непомерно больших шляпах с лентами, завязан- ными под подбородком безобразным бантом, опи- раясь на тросточки, подносили к глазам лорнетки на длинной ручке, мужчины красовались во фраках с подбитыми ватой плечами, едва не касавшимися полей серых цилиндров. Из партера в верхние ярусы летели громкие шутки, а там в ответ поднимали кружки с пивом и бокалы с шампанским. Закинув головы, люди теснились у сцены, где с визгом и кри- влянием показывали какой-то эксцентрический номер. А когда с мягким шуршанием опустился занавес, все, смеясь и хлопая, отхлынули. Грянул оркестр. Влив- шись в толпу гуляющих, недавние зрители еще увели- чили толчею. А золотисто-желтый, намного ярче дневного, искусственный свет придавал глазам пло- тоядный блеск, и все часто, бессмысленно жадно гло- тали теплый, возбуждающий воздух зала, где стоял чад от цветов, вина, яств, пыли, пудры, духов и разгоряченных тел. Оркестр умолк. Тесно прижавшиеся друг к другу пары останавливались и, смеясь* глядели на сцену, откуда с кваканьем и завыванием уже неслось что-то новое. Человек пять музыкантов, наряженных кре- стьянами, пародировали на кларнетах и гнусавящих скрипочках хроматические борения Вагнерова «Три- стана». Детлеф на миг закрыл пылающие веки. Острота чувств позволяла ему даже сквозь наме- ренно искаженные звуки улавливать выраженную в них мучительно-страстную жажду полного един- ства, и вдруг его вновь захлестнула гнетущая тоска одинокого человека, томящегося завистью и любовью к светлой и заурядной дочери жизни... Лили... Имя это слагалось в его душе из любви и нежности, и тогда, не в силах долее удержаться, он украдкой кинул взгляд в ту дальнюю точку. Да, она все еще там, на том же месте, где он ее оставил, и порой, когда толпа редела, он видел ее всю, в ее молочно-белом, отделанном серебром платьице. 187
видел, как она, склонив чуть набок белокурую го- ловку и запрятав руки за спину, стояла, прислонив- шись к стене, и, оживленно болтая, смотрела в глаза маленькому художнику, не отрываясь, лукаво гля- дела ему в глаза — такие же голубые, открытые и ясные, как у нее самой. О чем они говорят, о чем они могут без конца го- ворить? Ах, эта болтовня, так легко и свободно лью- щаяся из неиссякаемого родника простодушия, не- взыскательности, наивности и бодрости, к которой он не умеет примкнуть, ибо жизнь, исполненная грез и раздумий, обессиливающее бремя осознанного и муки творчества сделали его медлительным и серьезным. Он ушел, в порыве злости, отчаяния, великодушия ускользнул и оставил их вдвоем, чтобы затем издали, со сдавившей горло ревностью, отметить улыбку об- легчения, которой они обменяются, избавившись от его тягостного присутствия. И почему только он сюда пошел, почему опять пошел сегодня? Что понуждало его, себе на муку, смешиваться с толпой беззаботных, которая лишь тяготила и будоражила его, никогда по-настоящему не принимая в свой круг? Он знал, что это была за потребность! «Мы одинокие, — так написал он од- нажды в минуту внутреннего прозрения, — мы уеди- ненные мечтатели и обездоленные жизнью, что вла- чим свои дни в искусственной и ледяной замкнутости и обособленности... мы, от которых веет непреодоли- мым холодом отчуждения, стоит нам показать свое отмеченное клеймом познания и малодушия чело среди живых... мы нищие призраки бытия, на которых при встрече взирают с благоговейной робостью, но спешат поскорее опять предоставить самим себе, чтобы своим гнетущим и знающим взглядом мы не нарушили общего веселья... все мы таим в себе ще- мящую тоску по простодушным, обыкновенным, жи- вым, по малой толике дружеского тепла, преданности, доверчивой близости, по человеческому счастью« «Жизнь», из которой мы исключены, манит нас, не- обычных, не необычным, не видениями кровавого ве- личия и дикой красоты, — нет, мы тоскуем по царству 188
обыденного, добропорядочного и милого, по жизни во всей ее соблазнительной заурядности...» Он взглянул в сторону болтавшей пары, меж тем как зал дружным взрывом благодушного смеха на- градил игру кларнетистов, низводивших томительно- сладостную мелодию любви до писклявой сентимен- тальности. «Вы — это и есть жизнь, — подумал он. —• Теплая, благостная, глупая жизнь, какой она пред- стает в извечной своей противоположности духу. Не думайте, что дух презирает вас- Не верьте его прене- брежительной гримасе. Мы крадемся за вами сле- дом, мы кобольды сокровенных глубин и чудища, пораженные немотой познания, мы стоим в стороне, ив наших жадно устремленных на вас глазах горит страстное желание уподобиться вам. А, гордость пробудилась? Пусть-ка посмеет отри- цать, что мы одиноки! И не хвалится тем, что творе- ния духа даруют любви высшее единение с живу- щими во всех уголках земли и на все времена. Но с кем? С кем? Лишь с такими же, как мы, страдаю- щими, тоскующими, нищими, и никогда с вами, голу- боглазыми, которые не нуждаются в духовном!» Представление кончилось. Начались танцы. Гре- мел и рыдал оркестр. По блестящему паркету сколь- зили, изгибались и кружились пары. И Лили танце- вала с маленьким художником. Как грациозно под- нималась ее прелестная головка из чашечки шитого серебром стоячего воротничка! Уверенно и плавно переступая и поворачивая, двигались они в тесноте, лицо ее было обращено к нему, и с улыбкой, спо- койно отдаваясь сладкой тривиальности ритмов, они продолжали болтать. Нечто сходное с движением рук скульптора, схва- тившего и уминающего комок глины, возникло в душе одинокого. «Вы все-таки принадлежите мне, — поду- мал он, — и мне подвластны! Разве не заглядываю я с улыбкой в ваши незамысловатые души? Насме- шливо-любовно не отмечаю и не храню в памяти ка- ждое наивное движение и трепет ваших тел? Разве, наблюдая-каждый ваш бессознательный поступок, не крепнут во мне силы слова и ирония* так что сердце №
начинает колотиться от страстного желания и радост- ного чувства данной мне власти, забавы ради, изо- бразить вас и, озарив светом искусства, заставить мир умилиться вашему глупенькому счастью?» И вдруг все, что так заносчиво взыграло было в нем, устало сникло, уступив место прежней тоске. Ах, хоть раз, хоть на один только вечер быть не художником, а человеком! Хоть раз избежать проклятия, неумолимо гласящего: ты не смеешь чув- ствовать, ты должен видеть, ты не смеешь жить, ты должен творить, ты не смеешь влюбляться, ты дол- жен познавать! Хоть раз с открытым сердцем и душой попросту жить, любить, радоваться! Хоть раз побыть с вами, в вас, быть вами, живущими! Хоть раз насытиться, вкусив блаженства обыденности! Он съежился и отвернулся. Ему казалось, что красивые разгоряченные лица танцующих, если они его заметят, сразу станут пытливыми, враждебными. Искушение сбежать, укрыться в тишину и мрак было так велико, что он не устоял. Да, уйти, ускользнуть, не простившись, как он перед тем ускользнул от Лили, и дома уткнуться пылающей, одурманенной головой в прохладную подушку. Он направился к выходу. Заметит ли она? Ему это не внове — так вот ухо- дить, молча, гордо, с отчаянием в душе покидать какой-нибудь зал, сад, место веселого сборища в тайной надежде пусть на краткий миг омрачить радость, заставить смущенно призадуматься и стра- дать светлое создание, к которому его влекло. Он остановился и опять отыскал ее взглядом. Он молил о чуде, А если все-таки остаться, все претерпеть, смотреть на нее хотя бы издали и ждать какого-то нежданного-негаданного счастья? Зачем? Никакого сближения, понимания, надежды быть не могло. Ступай, ступай во мрак, закрой лицо руками и вы- плачься, если можешь, если в твоем застывшем, пу- стом, ледяном мире духа и искусства существуют слезы! Он вышел из зала. Грудь сверлила жгучая боль, и все же к ней при- мешивалось нелепое, безрассудное ожидание. Она 190
должна заметить,' должна понять, должна прийти, кинуться за ним следом, пусть даже из. жалости, удержать его в дверях и шепнуть: «Останься, улыб- нись, я люблю тебя». И он невольно замедлял шаг, хотя сознавал, до смешного ясно сознавал, что она, конечно, не придет, маленькая танцующая и весело болтающая Лили. Было два часа утра. В коридорах ни души, только в вестибюле за длинными столами клевали носом сонные гардеробщицы. Кроме него, никто еще и не помышлял о доме. Он накинул шубу, взял шляпу и трость и вышел из театра. На площади в белесовато светящейся мгле зим- ней ночи выстроился длинный ряд извозчичьих пролеток. Укрытые попоной лошади смирно стояли, понурив головы, а закутанные возницы, по двое и по трое, притопывали и приплясывали на мерзлом снегу мостовой. Детлеф махнул одному, и пока извозчик поправлял упряжь, остановился у входа в освещен- ный вестибюль, чувствуя, как терпкий морозный воздух приятно обвевает пульсирующие виски. От выпитой шипучки во рту остался слащавый привкус, и ему захотелось курить. Он машинально достал сигарету, зажег спичку и затянулся. И тут, в тот самый миг, когда спичка погасла, случилось нечто, чего он сперва не понял и перед чем встал в тупик, нечто — чего он не мог ни преодолеть, ни забыть... Лишь только ослепленный огоньком вспыхнувшей спички Детлеф вновь обрел способность видеть, пе- ред ним из темноты вынырнула одичавшая, истощен- ная, заросшая рыжей щетиной физиономия, с издев- кой и какой-то жадной пытливостью" впившаяся в него воспаленными, глубоко запавшими глазами. Человек с этим страдальческим лицом находился всего в двух-трех шагах; в потрепанной куртке с поднятым воротником, засунув сжатые в кулаки руки в без- донные карманы штанов, он стоял, прислонив- шись к правому фонарю, освещавшему театральный подъезд. Оборванец смерил Детлефа взглядом с головы дЪ ног2 от мехового воротника добротной т
шубы, поверх которой висел театральный бинокль, до лакированных туфель, затем вновь насмеш- ливо, испытующе-жадно впился ему в глаза;.-один- единственный раз он коротко и презрительно фыркнул/ потом задрожал, затрясся всем телом, впалые щеки', его, казалось, еще больше втянулись, веки, затрепетав,* прикрылись, и уголки рта язвительно и горько опу- стились ВНИЗ: Детлеф оцепенел. Он силился понять —и вдруг его осенило: ведь он в глазах этого горемыки бога- тый барин,-^ с виду сытый и довольный, покинув веселое общество, он вышел из вестибюля, поманил извозчика, достал из серебряного портсигара сига- рету. Детлеф чуть было не хлопнул себя по лбу. Шагнув к оборванцу* он раскрыл было рот, чтобы сказать, объяснить... Но вместо того молча сел в пролетку, едва не забыв крикнуть извозчику адрес* смущенный, обескураженный невозможностью каких- либо объяснений. Господи, какая ошибка, ка-кое чудовищное заблу- ждение! Этот голодный и обездоленный смотрел на него с алчностью и злобой, с тем безмерным презре- нием, имя которому зависть и тоска. Он даже, пожалуй, немного рисовался, этот тип! Разве в этой дрожи, в этой горькой и язвительной гримасе не проскальзывало желание поразить самодовольного счастливчика, пусть на краткий миг омрачить его радость, заставить смущенно призадуматься, стра- дать? Но ты заблуждаешься, приятель, ты не достиг желаемого эффекта; картина твоих страданий не устрашила, не пристыдила меня, не открыла мне чуждый, страшный мир. Мы — братья! Боль, она вот тут, приятель, чуть повыше груди, и жжет. Как хорошо мне это знакомо! Почему же ты туда пошел? Почему строптиво и гордо не остался в тени, а встал под освещенными окнами, за кото- рыми слышится музыка и смех жизни? Разве не зна- кома она мне тоже, эта болезненная потребность, погнавшая тебя туда, чтобы напитать свою тоску, с равным правом могущую называться любовью и ненавистью? 192
Ничто мне не чуждо из снедающих тебя мук, а ты думал меня пристыдить? Что такое ирония? Забавляющаяся ненависть! Что такое искусство? Переплавленная в образы тоска! И родина одна у нас с тобой — страна обманутых, алчущих, обви- няющих, неприемлющих, и даже предательские часы презрения к себе знакомы нам обоим, часы, в которые мы томимся постыдной любовью к жизни, жаждой глупенького счастья. Но ты меня не признал. Ошибка! Заблуждение! И когда он об этом всем сердцем пожалел, где-то в самой глубине сознания блеснула мучительная и сладостная догадка. Да полно, один ли тот горемыка заблуждается? Где кончается ошибка? Не заблуждение ли всякая зем- ная тоска и прежде всего моя, завидующего живу- щим бездумно, повинуясь инстинктам, — немой жизни, не ведающей просветления, которое даруют дух и искусство, освобождения в слове? Ах, все мы братья, мы создания ненасытимой, страдающей Воли; но мы не узнаем друг друга. Нет, иная любовь нужна, иная. И когда он уже дома сидел среди своих книг, картин и безмолвно взиравших мраморных бюстов, ему вспомнились такие волнующие, человечные слова: «Чада, возлюбите друг друга...» 1902 13 Т. Мани, т. 7
ТОНИО КРЁГЕР Зимнее солнце, стоявшее над тесным старым го- родом, казалось за слоем облаков лишь молочно- белым, блеклым сиянием. В узеньких уличках меж домов с островерхими крышами было сыро и вет- рено; время от времени с неба сыпалось нечто вроде мягкого града — не лед и не снег. В школе кончились занятия. На мощеный двор и через решетчатые ворота на улицу ватагами выбе- гали освобожденные узники, чтобы тотчас же раз- брестись кто куда. Школьники постарше левой рукой степенно прижимали к плечу сумки с книгами, а пра- вой — выгребали против ветра, спеша к обеду. Мелкота бежала веселой рысцою, так что снеговая каша брызгами разлеталась во все стороны, а школь- ные пожитки тарахтели в ранцах из тюленьей кожи« Впрочем, все мальчики, независимо от возраста, с почтением во взоре снимали фуражки перед вота- новой шляпой и юпитеровой бородой размеренно шагавшего старшего учителя... — Ну, скоро ты, Ганс? — спросил заждавшийся на шоссе Тонио Крёгер и, улыбаясь, двинулся на- встречу другу, который выходил из ворот и, увлечен- ный разговором с товарищами, совсем уже было собрался уйти с ними... — А что? — спросил тот, взглянув на Тонио. — Ах, да! Ну, ладно, пройдемся немного. Тонио не отвечал, глаза его стали грустными. Неужто же Ганс позабыл и только сейчас вспомнил2 194
что они уговаривались сегодня часок-другой погу- лять вдвоем? А он-то весь день радовался этому уговору! — Ну, прощайте, друзья! — сказал товарищам Ганс Гансен. — Мы с Крёгером еще немного прой- демся, И они свернули налево, в то время как остальные пошли направо. Ганс и Тонио могли позволить себе эту прогулку после занятий, так как дома у того и у другого обедали в четыре часа. Отцы их были крупными негоциантами, занимали выборные должности и пользовались немалым влиянием в городе. Гансены из рода в род владели обширными лесными скла- дами внизу у реки, где мощные механические пилы с шипением и свистом обрабатывали древесные стволы. Тонио был сыном консула Крёгера, того са- мого, чье фирменное клеймо — широкое и черное — красовалось на больших мешках с зерном, которые ломовики целыми днями развозили по улицам, и чей поместительный старый дом, доставшийся ему от предков, слыл самым барственным во всем городе... Друзьям то и дело приходилось снимать фуражки при встрече со знакомыми, среди которых попада- лись и такие, что первыми почтительно здоровались с четырнадцатилетними мальчуганами... У обоих были переброшены через плечо сумки с книгами, оба были хорошо и тепло одеты: Ганс — в бушлат, с выпущенным наружу синим воротником матроски, Тонио — в серое пальто с кушаком. Ганс, по обыкновению, был в датской матросской шапочке с короткими лентами, из-под которой выбивалась прядь белокурых волос. Статный, широкоплечий, узкобедрый, с открытым и ясным взглядом серо- голубых глаз он был очень хорош собою. Под круг- лой меховой шапкой Тонио виднелось смуглое, тон- кое лицо южанина и глаза с тяжелыми веками; оттененные чуть заметной голубизной, они мечта- тельно и немного робко смотрели на мир... Рот и подбородок Тонио отличались необыкновенно мяг- кими очертаниями. Походка у него была небрежная 13* 195
и неровная, тогда как стройные ноги Ганса, обтя- нутые черными чулками, шагали упруга и-четко. Тонио не говорил ни слова. У него было тяжело на сердце. Нахмурив разлетные брови, вытянув губы, как бы для того, чтобы свистнуть, и склонив голову набок, он сурово смотрел вдаль. Этот наклон головы и хмурое выражение лица были характерны для него. Внезапно Ганс взял Тонио под руку и слегка по- косился на своего друга, он ведь отлично знал, что с ним творится. И хотя Тонио еще некоторое время хранил молчание, на душе у него сразу полегчало. — Не думай, что я позабыл, Тонио, — сказал Ганс, глядя себе под ноги, — я просто считал, что сегодня у нас ничего не выйдет, очень уж холодно и ветрено. Но я-то холода не боюсь, и ты молодец, что, несмотря ни на что* дождался меня. Я решил, что ты ушел домой, и злился... Каждая жилка в Тонио радостно затрепетала от этих слов. — Давай пойдем по бульварам, — растроганно отвечал он. — По Мельничному и Голштинскому, та- ким образом я провожу тебя до дому... Не беда, что обратно мне придется идти одному, — в следующий раз ты меня проводишь. Он, собственно, не очень-то верил Гансу, пре- красно понимая, что тот и вполовину не придает такого значения этой прогулке. Но видел, что Ганс раскаивается в своей забывчивости, ищет примире- ния, и отнюдь не хотел от этого примирения укло- няться.;. Дело в том, что Тонио любил Ганса Ганеена и уже немало из-за него выстрадал. А тот, кто сильнее любит, всегда в накладе и должен страдать, — душа четырнадцатилетнего мальчика уже вынесла из жизни этот простой и жестокий урок; по самой своей натуре он очень дорожил такими житейскими наблю- дениями, внутренне как бы брал их на заметку, даже радовался им, хотя отнюдь ими не руковод- ствовался и никаких практических выводов для себя из них не делал^ Так. уж он был устроен> что эта 196
наука казалась ему куда важнее, куда интереснее знаний, которые ему навязывали в школе. Во время уроков, в классе под готическими сводами, он глав- ным образом размышлял над этими истинами, стараясь как можно полнее продумать и прочувство- вать их. При этом он ощущал почти такую же ра- дость, как в часы, когда расхаживал со скрипкой по комнате (Тонио играл на скрипке), извлекая из нее самые нежные звуки, которые сливались с плеском фонтана, в саду, под старым орешником, посылав- шего высоко в воздух свои резвые струи. Фонтан в саду под старым орешником, скрипка и морские дали, дали Балтийского моря, чьи летние грезы ему удавалось подслушать во время каникул, все это было тем, что он любил, чем старался окру- жать себя, среди чего протекала его внутренняя жизнь. Все эти слова и образы непроизвольно скла- дывались в стихи, да и вправду нередко звучали ,в стихах, которые случалось слагать Тонио Крёгеру. Тетрадь со стихами собственного сочинения! Слух об этой тетради, распространившийся по его, Тонио, оплошности, изрядно повредил ему во мнении одно- классников и учителей. Правда, сыну консула Крё- гера казалось, что глупо и подло порицать человека за писание стихов, и он презирал за это своих то- варищей и учителей, впрочем и без того внушавших ему отвращенье дурными манерами и мелкими сла- бостями, которые он подмечал в них с удивительной проницательностью. С другой стороны, он и сам, считая стихотворство чем-то неуместным, даже не- подобающим, признавал правоту тех, что его осу- ждали. И все-таки продолжал стихотворствовать... Поскольку дома он попусту растрачивал время/ а в школе был мешкотен, рассеян и на дурном счету,' то и отметки приносил самые дурные, что очень огорчало и сердило его отца, высокого, изящно одетого господина, с умными голубыми глазами и неизменным полевым цветком в петлице. Зато матери Тонио, его. черноволосой красавице матери, носив- шей имя Консуэло и нисколько не похожей на всех остальных дам в городе, — отец когда-то привез ее т
из далеких краев, расположенных в самом низу- карты, — его отметки были совершенно безразличны. Тонио любил свою смуглую пылкую мать, так чудесно игравшую на рояле и на мандолине, и ра- довался ее безразличию к тому, что все у него не так, как у людей. Но в то же время он чувствовал, что гнев отца достойнее и почтеннее; хотя тот на все лады и распекал сына, Тонио в глубине души соглашался с ним, а веселую беспечность матери находил немного непутевой. Временами он думал примерно так: «Ну пусть уж я такой, как есть, не- радивый, упрямый, пусть я размышляю о вещах, которые нисколько не интересуют других, пусть не хочу и не могу измениться. Но, конечно, за это меня нужно бранить и наказывать, а не отделываться игрой на рояле и поцелуями. Мы же не цыгане в та- боре, а добропорядочные люди: консул Крёгер, семейство Крёгеров...» Нередко он даже спрашивал себя: «Почему я какой-то отщепенец, не такой, как все, почему учителя ко мне придираются, а сам я сторонюсь товарищей? Ведь это хорошие, благо- нравные ученики,—то, что называется «золотая середина». Учителя не кажутся им смешными, они не пишут стихов и думают о том, о чем положено ду- мать и что можно высказывать вслух. Какими поря- дочными, со всем согласными они ощущают себя, и как это, наверно, им приятно... Кто же я такой и что со мной будет дальше?» Эта склонность Тонио рассматривать себя и свое отношение к жизни со стороны играла большую роль в его любви к Гансу Гансену. Он любил его прежде всего за красоту; но еще и за то, что Ганс реши- тельно во всем был его противоположностью. Ганс Гансен прекрасно учился, был отличным спортсме- ном, ездил верхом, занимался гимнастикой, плавал,; как рыба, и пользовался общей любовью. Учителя, можно сказать, души в нем не чаяли^ звали его по имени, всячески поощряли, товарищи заискивали в нем, мужчины и дамы, встречаясь с ним на улице, гладили белокурые пряди, выбивающиеся из-под его датской матросской шапочки, и говорили: 198
— Здравствуй, Ганс Гансен, что за славные у тебя кудри! Ну, как? Все еще первый ученик? Молодчина! Кланяйся маме и папе, мой мальчик! Таков был Ганс Гансен, и Тонио Крёгер, смотря на него, всякий раз ощущал завистливое томление. Оно гнездилось где-то повыше груди и жгло его сердце. «Ну у кого еще могут быть такие голубые глаза; кто, кроме тебя, живет в таком счастливом единении со всем миром? — думал Тонио. — Ты всегда находишь себе благопристойные, респекта- бельные занятия. Покончив с приготовлением уроков, ты отправляешься в манеж или выпиливаешь из дерева какие-нибудь вещички; даже во время кани- кул у моря ты по гррло занят греблей, катаньем под парусом или плаваньем, тогда как я праздно валяюсь на песке, всматриваясь в таинственные изменения, что пробегают по лику моря. Поэтому так ясны твои глаза. Быть таким, как ты...» Впрочем, он не делал попыток стать таким, как Ганс Гансен, а может быть, и не хотел этого всерьез. Но, оставаясь самим собою, он мучительно желал, чтобы Ганс любил его, и на свой лад домогался его любви: всей душой, медлительно, самозабвенно, в печали и томлении — томлении, что гложет и жжет больнее, чем буйная страсть, которую можно было бы предположить в нем, судя по его южному облику. И он домогался не напрасно. Ганс видел, что Тонио кое в чем его превосходит, например, в извест- ной изощренности речи, позволявшей ему высказы- вать необычные мысли, и к тому же Ганс хорошо понимал, что столкнулся здесь с чувством, необы- чайно сильным и нежным, и умел быть благодарным; он доставлял Тонио немалую радость своим друже- любием, но также и муки: ревность, разочарование, горечь от безнадежных попыток установить наконец духовную общность. Примечательно, что Тонио, за- видовавший душевному складу Ганса Гансена, все же постоянно пытался приобщить его к своим интересам, чтр ему удавалось разве что на мгновение^ а скорей и вовсе не удавалось..& 199
— Я прочитал одну изумительную, потрясающую вещь... — говорил он. Они шли и на ходу лакомились из кулечка леден- цами, купленными за десять пфеннигов у бакалей- щика Иверсена на Мельничной улице. — Ты должен прочесть ее, Ганс, это «Дон-Кар- лос» Шиллера... я тебе дам его, если хочешь... — Да нет уж, Тонио, куда мне! — отвечал Ганс Гансен. — Лучше я останусь при своих книгах о ло- шадях. Иллюстрации там, доложу я тебе, первый сорт. Придешь, я тебе покажу. Это моментальные снимки, на них видишь лошадей, идущих рысью, галопом, берущих препятствия — в таких положе- ниях, которые обычно и не успеваешь заметить из-за быстроты... — Неужто во всех положениях? — учтиво откли- кался Тонио. — Здорово! Что же касается «Дон- Карлоса», так это даже словами не скажешь. Там есть такие места, вот увидишь, что ты прямо взви- ваешься, как от удара кнутом. — Кнутом? — переспрашивал Ганс Гансен. — Как так? — Ну, например, место, где король плачет, оттого что маркиз обманул его... А он обманул его ради принца, понимаешь, которому принес себя в жертву, И вот из кабинета в приемную просачивается весть, что король плакал. «Плакал? Король плакал?» Придворные в полном замешательстве, а тебя прямо в дрожь бросает, потому что это страшно непреклон- ный, грозный король. Но это так понятно, отчего он плакал, и я лично жалею его куда больше, чем принца и маркиза вместе взятых. Он ведь так одинок всегда. Никто его не любит. И вот ему показалось, что он наконец нашел человека, а этот человек пре- дал его... Ганс Гансен сбоку заглянул в лицо Тонио, и что- то в этом лице, видимо, расположило его в пользу затронутой темы, ибо он опять просунул руку под руку Тонио и спросил: — А каким же образом он его предал, Тонио? Тонио оживился^ 200
-— Дело в том,— начал он,— что все письма в Брабант и во Фландрию... г— А вон идет Эрвин Иммерталь, — сказал Ганс. Тонио умолк. «Чтоб ему провалиться, этому Им- мерталю! — подумал он. — Надо же было, чтоб именно он попался навстречу! Наверное, увяжется за нами и всю дорогу будет говорить о манеже...» 3jpBHH Иммерталь тоже брал уроки верховой езды. Он был сыном директора банка и жил за городскими воротами. Кривоногий, с раскосыми глазами и уже без ранца, он шел им навстречу по аллее. — Здорово, Иммерталь! — крикнул Ганс. — Мы с Крёгером решили прогуляться. — Мне надо кое-что купить в городе... Но я вас немного провожу... Что это у вас? Леденцы? Спасибо, возьму две штучки. Завтра у нас урок, Ганс. — Он имел в виду урок верховой езды. — Отлично! — сказал Ганс. — Теперь мне купят кожаные гетры, в последний раз я получил пятерку за езду... . — Ты ведь не ходишь в манеж, Крёгер? — поин- тересовался Иммерталь, и глаза у него стали как две блестящие щелочки... — Нет, — как-то робко отвечал Тонио. — А ты, Крёгер, попроси отца, чтобы он разре- шил тебе присоединиться к нам, — сказал Ганс Гансен. — Что ж, можно, — согласился Тонио торопливо и в1 то же время равнодушно. На мгновенье у него сдавило горло оттого, что Ганс назвал его по фами- лии; Ганс это, видимо, почувствовал, так как неза- медлительно пояснил: — Я назвал тебя «Крёгер», потому что имя у тебя какое-то ненормальное; ты уж прости, но я его тер- петь не могу. Тонио... Да это вообще не имя. Но ты тут, конечно, ни при чем. — Тебя, наверно, потому так назвали, что это звучит по-иностранному и очень необыкновенно,— с деланным сочувствием заметил Иммерталь. У Тонио задрожали губы. Но он взял себя в руки и сказал: 201
— Да, имя дурацкое; и я бы, конечно, предпочел называться Генрихом или Вильгельмом. Меня на- звали так в честь маминого брата Антонио. Моя мать ведь не здешняя... Он замолчал, предоставив своим спутникам рас- суждать о лошадях и шорных изделиях. Ганс взял под руку Иммерталя и говорил с таким оживлением и интересом, какого в нем никогда бы не пробудил «Дон-Карлос»... У Тонио временами дрожал подбо- родок и щекотало в носу от желания заплакать; он удержался от слез только усилием воли. Гансу не нравится его имя — что тут поделаешь? Его зовут Гансом, Иммерталя — Эрвином, это общепринятые имена, ими никого не удивишь. А «То- нио» звучит по-иностранному и очень уж экзотично. Да, хочет он того или нет, а все с ним получается как-то необыкновенно, поэтому он одинок и не похож на всех остальных людей, добропорядочных и обыкно- венных, хоть он и не цыган из табора, а сын консула Крёгера, из рода Крёгеров... Но почему же Ганс на- зывал его «Тонио», покуда они были одни, а как только к ним присоединился третий, стал стыдиться своего друга? Временами они близки с Гансом, —* это несомненно. «Каким же образом он его предал, Тонио?» — спросил Ганс и взял его под руку. Но не успел объявиться этот Иммерталь, как он вздохйул с облегчением и оставил его, да еще ни за что ни про что попрекнул иностранным именем. Как больно все это видеть и понимать!.. Ганс Гансен совсем неплохо к нему относится с глазу на глаз, он это знает. Но едва появится третий — и он уже его стыдится, жертвует им для другого. И он опять одинок. Тонио подумал о короле Филиппе. Король плакал. — Что ж это я делаю! — воскликнул Эрвин Им- мерталь. — Мне ведь давно пора в город! До сви- данья, друзья, спасибо за леденцы. — С этими сло- вами он вскочил на скамейку, с которой они порав- нялись, пробежал по ней на своих кривых ногах и рысцой припустился по дороге. — Иммерталь мне нравится, — веско проговорил Ганс, У него была самоуверенная манера всеобщего 202
баловня объявлять о своих антипатиях и симпатиях, точно он милостиво жаловал ими окружающих... Потом он опять заговорил о верховой езде, — раз напав на эту тему, он не мог остановиться. До ган- сеновского дома было уже близко; дорога по бульва- рам отнимала не много времени. Они придерживали шапки и наклоняли головы, защищая лица от сырого холодного ветра, стонавшего в голых трескучих сучьях деревьев. Ганс Гансен говорил без умолку, а Тонио лишь изредка и довольно принужденно восклицал «ах» или «да», и то, что Ганс в увлече- нии снова взял его под руку, уже его не радовало: ведь то была только мнимая, ничего не значащая близость. Они спустились к' вокзалу, посмотрели на поезд, с неуклюжей торопливостью громыхавший мимо них, от нечего делать пересчитали вагоны и помахали че- ловеку в шубе, восседавшему на задней площадке последнего. На 'Линденплаце, перед домом Гансена, они остановились; Ганс наглядно и притом весьма обстоятельно доказал, как интересно кататься на калитке, под отчаянный визг петель. Затем они стали прощаться. — Ну, мне пора! До свиданья, Тонио. В следую- щий раз я непременно пойду тебя провожать, будь уверен! — До свиданья, Ганс, — отвечал Тонио. — Я с удовольствием прогулялся. — Они пожали друг другу руки, мокрые и вымазанные ржавчиной от упражнений с калиткой. Но когда Ганс посмотрел в глаза Тонио, на его красивом лице изобразилось нечто вроде раскаяния, — На днях непременно прочту «Дон-Карлоса»,— быстро проговорил он. — Должно быть, замечатель- ная штука эта история с королем в кабинете! —■ Затем он сунул под мышку сумку с книгами и побе- жал через палисадник. Но прежде чем войти в дом, еще раз обернулся и кивнул головой. Тонио Крёгер, счастливый и просветленный, отправился восвояси. Ветер дул ему в спину, но не только поэтому ему было теперь легко идти. Ганс 203
прочитает «Дон-Карлоса», и у них будет что-то такое, во что уж не сунется ни Иммерталь, ни кто-либо еще! Как хорошо они понимают друг друга! Чего доброго, со временем он и Ганса приохотит писать стихи. Нет, нет, это уж лишнее! Ганс не должен быть похожим на него, пусть остается самим собой, жизнерадостным и сильным, каким все любят его и больше всех он, Тонио. А то, что Ганс прочтет «Дон- Карлоса», ему не помешает! Тонио прошел под старинными приземистыми городскими воротами, миновал гавань и стал круто подниматься по ветреной и мокрой улице к роди- тельскому дому. Сердце его в эти минуты жило: оно было переполнено тоской, грустной завистью, легким презрением и невинным блаженством. Белокурая Инге, Ингеборг Хольм, дочь доктора Хольма, жившего на Рыночной площади, посреди которой высился островерхий и затейливый готиче- ский колодец, была та, кого Тонио Крёгер полюбил в шестнадцать лет. Как это случилось? Он сотни раз видел ее и раньше. Но однажды вечером, в необычном освеще- нии, он увидел, как она, разговаривая с подругой, задорно засмеялась, склонила голову набок, каким- то своим, особым жестом поднесла к затылку руку, не очень узкую, не слишком изящную и совсем еще детскую руку, и при этом белый кисейный рукав, со- скользнув, открыл ее локоть, услышал, как она со свойственной только ей интонацией проговорила ка- кое-то слово, обыкновенное, незначащее слово, но в голосе ее послышались теплые нотки — и его серд- це в восхищении забилось куда более сильно, чем некогда, когда он еще несмышленым мальчишкой гля- дел на Ганса Гансена. В тот вечер он унес с собой ее образ: толстые бе- локурые косы, миндалевидные, смеющиеся синие глаза, чуть заметная россыпь веснушек на переносице. Он долго не спал, все ему слышались теплые нотки в ее голосе; он пытался воспроизвести интонацию, 204
с какой она проговорила то незначащее слово, и вздрогнул. Опыт подсказал ему, что это любовь. И хотя он знал, что любовь принесет с собой много мук, горестей и унижений, что она нарушит мир в его 'сердце, наводнит его мелодиями и он лишится покоя, который нужен для всякого дела, для того чтобы в тиши создать нечто целое, он все же радостно при- нял ее, предался ей всем существом, стал ее песто- вать всеми силами души, ибо знал: любить — это богатство и жизнь, а он больше стремился быть бо- гатым и жить, чем созидать в тиши. Итак, Тонио Крёгер влюбился в резвую Инге Хольм; случилось это в гостиной консульши Хустедэ, откуда в тот вечер была вынесена вся мебель, так как у Хустедэ происходил урок танцев; на этих уроках отпрыски лучших семейств города обучались танцам и хорошим манерам. Они устраивались поочередно то в одном, то в другом родительском доме. Для этой цели из Гамбурга раз в неделю приезжал учитель танцев Кнаак. Франсуа Кнаак звали его. И что это был за че- ловек! — J'ai rhonneur de me vous representee — пред- ставлялся он, — mon nom est Knaak... • — Это произно- сится не во время поклона, а когда ты уже выпря- мишься, — негромко, но явственно. Конечно, не каждый день случается отрекомендовывать себя по- французски, но тот, кто умеет делать это искусно и безупречно, на родном языке и подавно справится с такой задачей. Как замечательно облегал черный шелковистый сюртук жирные бока господина Кнаака! Брюки мягкими складками ниспадали на лакиро- ванные туфли, отделанные широкими атласными бан- тами, а его карие глаза взирали на мир, утомленные счастливым сознанием собственных неоспоримых со- вершенств... Господин Кнаак прямо-таки подавлял преизбыт- ком уверенности и благоприличия. Он направлялся Имею честь представиться, моя фамилия Кнаак.,. (франц.) 205'
к хозяйке, — ни у кого больше не было такой по- ходки: упругой, гибкой, плавной, победоносной, — склонялся перед ней и ждал, пока ему протянут руку. Затем тихо благодарил, отступал, словно на пружи- нах, поворачивался на левой ноге, оттянув книзу но- сок правой, щелкал каблуками и удалялся, подраги- вая бедрами. Уходя из гостиной, полагалось с поклонами пя- титься к двери; подавая стул, не хватать его за ножку, не волочить за собою, но нести, взявшись за спинку, и бесшумно опустить его на пол. И уж ко- нечно, никак нельзя было стоять сложив руки на жи- воте и высунув кончик языка; а если кто-нибудь все же позволял себе это, господин Кнаак умел так зло воспроизвести его позу, что у бедняги навек сохраня- лось к ней отвращение. Таковы были уроки изящных манер. А уж в тан- цах господин Кнаак положительно не знал себе рав- ных. В гостиной, откуда выносили всю мебель, горела газовая люстра и свечи на камине. Пол посыпался тальком, и безмолвные ученики стояли полукругом- В соседней комнате за раздвинутыми портьерами располагались на плюшевых креслах мамаши и тетки и в лорнеты наблюдали за тем, как господин Кнаак, изогнувшись и двумя пальцами придерживая полы сюртука, упруго скачет, показывая ученикам отдель- ные фигуры мазурки. Если же ему хотелось оконча- тельно сразить публику, он внезапно, без всякой ви- димой причины, отрывался от пола, с непостижимой быстротою кружил ногою в воздухе, дробно бил ею о другую ногу и с приглушенным, но тем не менее сокрушительным стуком возвращался на бренную землю.., ч/ «Ну и обезьяна»,—думал Тонио Крёгер. Однако он отлично видел, что Инге Хольм, резвая Инге, с са- мозабвенной улыбкой следит за движениями госпо- дина Кнаака; и уже одно это вынуждало его платить известную дань восхищения столь дивно управляемой плоти. Но до чего же спокойный и невозмутимый взор у господина Кнаака! Его глаза не проникают в глубь вещей —там слишком много сложного и печального; 206
они знают только одно, что они карие и красивые! Поэтому-то он и держится так горделиво. Конечно^ надо быть глупцом, чтобы выступать столь осанисто, но зато таких людей любят, а значит, они достойны любви. Тонио прекрасно понимал, почему Инге, пре- лестная белокурая Инге, не сводит глаз с господина Кнаака. Неужели ни одна девушка никогда не будет так смотреть на него, Тонио? Нет, почему же, случалось и это. Вот, например, Магдалена Вермерен, дочь адвоката Вермерена, с нежным ртом и серьезным задумчивым взглядом больших темных блестящих глаз. Во время танцев она нередко падала; но когда приходил черед дамам выбирать кавалеров, она неизменно выбирала его. Магдалена знала, что он пишет стихи, раза два даже просила показать их и часто, понурив голову, издали смотрела на него. Но что ему до этого? Ведь он лю- бит Инге Хольм, веселую белокурую Инге, которая наверняка презирает его за кропание стихов... Он смотрел на нее, смотрел на ее миндалевидные голубые глаза, полные счастья и задора, и завистли« вая тоска и горечь сознания, что он отвергнут, навеки чужд ей, теснила и жгла его грудь... — Первая пара en avant! l —воскликнул господин Кнаак. И нет слов описать, как великолепно этот че- ловек говорил в нос. Однажды, когда разучивали кадриль, Тонио Крёгер, к величайшему своему испугу, оказался в одном каре с Инге Хольм. Он, сколько возможно, избегал ее и тем не менее всякий раз ока- зывался рядом с ней; он запрещал своим глазам смотреть на нее, и тем не менее его взор всякий раз к ней обращался... Вот она об руку с рыжеволосым 7Латиссеном скользящими шагами подбежала, отки- нула косу за плечи и, запыхавшись, остановилась перед ним; тапер, господин Хейнцельман, ударил своими костлявыми пальцами по клавишам, господин Кнаак начал дирижировать кадрилью. Инге мелькала перед ним справа и слева, то плав- но выступая, то стремительно кружась; временами 1 Вперед! (франц.) 207
до него доносилось благоухание, исходившее от ее волос, а может быть — от легкой белой ткани платья, и взор его все мрачнел и мрачнел. «Я люблю тебя, чудная, прелестная Инге», — мысленно говорил он, вкладывая в эти слова всю свою боль, ибо весе- лая, увлеченная танцем, она, казалось, вовсе его не замечала. Прекрасное стихотворение Шторма пришло ему на ум: «Хочу заснуть, а ты иди плясать». Его мучила эта унизительная нелепость: человек любит, а его принуждают танцевать... — Первая пара en avant! — воскликнул господин Кнаак; сейчас должна была начаться новая фи- гура.— Compliment! Moulinet des dames! Tour de main!1 — Невозможно описать, с каким изяществом проглатывал он немое «е» в словечке «de». — Вторая пара en avant! — Это уже относилось к Тонио Крёгеру и его даме. — Compliment! -^ И То- нио Крёгер поклонился. — Moulinet des dames!.— И Тонио Крёгер, опустив голову, нахмурив брови, кладет свою руку на руки четырех дам, на руку Инге Хольм... и начинает танцевать «moulinet». Вокруг слышится хихиканье, смех: господин Кнаак принимает балетную позу, изображающую стилизованный ужас. — Боже! — восклицает он. — Остановитесь! Оста- новитесь! Крёгер затесался к дамам! En arriere2, фрейлейн Крёгер, назад, fi done!3 Все поняли, кроме вас. Живо! Прочь, прочь назад! —Он вытащил жел- тый платок и, размахивая им, погнал Тонио Крёгера на место. Все покатывались со смеху, юноши, девочки, дамы за портьерой, — господин Кнаак сумел обыграть это маленькое происшествие так, что зрители веселились, как в театре. Только господин Хейнцельман с сухой и деловитой миной дожидался, когда сможет снова приступить к своим обязанностям; на него эффектные выходки господина Кнаака уже не действовали« 1 Поклон! Дамы — накрест! За руки — кружиться! (франц.) 2 Назад (франц.), 8 Фи! (франц.) 208
Кадриль продолжалась. Затем был объявлен пе- рерыв. Горничная внесла поднос, на котором зве- нели стаканчики с винным желе, в ее кильватере шла кухарка с целым грузом кексов. Но Тонио Крёгер потихоньку ускользнул в коридор и стал, заложив руки за спину, перед окном со спущенными жалюзи, не сообразив, что сквозь жалюзи ничего нельзя уви- деть, а потому смешно стоять и притворяться, будто смотришь на улицу. Но он стоял и смотрел... в себя, в свою душу, из- нывавшую от горести и тоски. Зачем, зачем он здесь? Зачем он не сидит у окна в своей комнате за чтением «Иммензее» Шторма, время от времени вглядываясь в сумеречный сад, где тяжко потрескивает старый орешник. Там его место. Пусть другие танцуют весело и ловко!.. Нет, нет, его место все-таки здесь, здесь он поблизости от Инге — несущественно, что он оди- ноко стоит в коридоре, пытаясь сквозь шум, звон и смех в зале различить ее голос, звенящий теплом и радостью жизни. Какие у тебя миндалевидные го- лубые, смеющиеся глаза, белокурая Инге! Но такой красивой и радостной, как ты, можно быть, только не читая «Иммензее» и не пытаясь создать нечто подоб- ное; как это печально!.. Почему она не идет! Почему не замечает, что он скрылся, не чувствует, что с ним происходит, почему не разыщет его потихоньку — хотя бы из одного лишь сострадания, не положит руку ему на плечо, не ска- жет: «Иди к нам, развеселись, я люблю тебя». Он прислушивался, не раздадутся ли шаги за его спиной, с неразумно бьющимся сердцем ждал ее прихода. Но она и не подумала прийти. В жизни так не бывает... Неужели и она смеялась над ним, как все осталь- ные? Да, конечно, смеялась, сколько бы он ни ста- рался это опровергнуть — ради себя самого и ради нее тоже. А ведь он впутался в «moulinet des da- mes» только потому, что был всецело поглощен ею. Но не важно! Когда-нибудь они перестанут смеяться! Ведь принял же недавно один журнал его стихотворе- ние; правда,-оно так и не. увидело света, но только потому, что журнал неожиданно прогорел и закрылся. 14 Т. Манн, г. 7 209
Настанет день, когда он сделается знаменитым, когда будет печататься все, что он пишет, и тогда посмот- рим, не произведет ли это впечатление на Инге Хольм... Нет, не произведет! В том-то и беда. На Магдалену Вермерен, которая вечно падает, на нее — бесспорно, но не на Инге Хольм, не на голубоглазую, веселую Инге. Так, значит, все тщетно?.. Сердце Тонио Крёгера болезненно сжалось при этой мысли. Больно почувствовать, как бродят в тебе чудодейственные силы задора и печали, и при этом знать, что те, к кому ты стремишься всей душой, замкнулись от тебя в веселой своей неприступности* И хотя он отчужденно и одиноко стоял перед оттущев- ными жалюзи и в горести своей притворялся, будто через них можно что-то видеть, он все же был сча- стлив. Сердце его в это время жило. Теплом и пе- чалью билось оно для тебя, Ингеборг Хольм! Душа Тонио Крёгера в блаженном самоотречении прини- мала в себя твою белокурую, светлую, насмешливую и заурядную маленькую особу. Не раз стоял он, разгоряченный, в каком-нибудь укромном уголке, куда едва-едва доносились музыка, аромат цветов и звон бокалов, силясь в отдаленном шуме праздника уловить твой звонкий голос, страдал из-за тебя и все же был счастлив. Не раз мучился он тем, что с Магдаленой Вермерен, которая вечно падала, ему было о чем говорить, и она его пони- мала, отвечала серьезностью на серьезность и смея- лась, если он был весел, тогда как белокурая Инге, даже сидя рядом с ним, оставалась далекой и чуж- дой, ибо язык, на котором он говорил с ней, не был ее языком. И все же он был счастлив. Ведь счастье, уверял он себя, не в том, чтобы быть любимым; это дает удовлетворение, смешанное с брезгливым чув- ствой, разве что суетным душам. Быть счастливым —• значит любить, ловить мимолетные, быть может, об- манчивые мгновения близости к предмету своей любви. Он записал в памяти эту мысль, вник в нее, прочувствовал ее до конца. «Верность! — думал Тонио Крёгер. — Я буду ве- рен тебе, буду любить тебя, Ингеборг, покуда я жив!» 210
Намерения у него были благие. Но какой-то боязли-. вый и печальный голос нашептывал ему, что ведь позабыл же он Ганса Гансена, хотя и видел его ежедневно. А самое гадкое и постыдное заключалось в том, что этот тихий и лукавый голос говорил правду: пришло время, когда Тонио Крёгер уже не был готов в любую минуту безропотно умереть за веселую Инге, ибо он чувствовал в себе потребность и силу совершить в этой жизни, — на свой лад, ко- нечно, — немало значительного. Он кружил вокруг алтаря, на котором пылало пламя его любви, преклонял перед ним колена, бе- режно поддерживал и питал это пламя, ибо хотел быть верным. Но «прошло еще немного времени, и священный огонь, без вспышек и треска, неприметно угас. А Тонио Крёгер продолжал стоять перед остыв- шим жертвенником, изумленный и .разочарованный тем, что верности на земле не бывает. Затем он по- жал плечами и пошел своей дорогой. Он шел дорогой, которой ему суждено было идти, шел несколько развинченными и неровными шагами и, потихоньку насвистывая, склонив голову набок, вглядывался вдаль, а если ему и случалось сбиваться с пути, то лишь потому, что для многих вообще не существует пути прямого и верного. Когда его спра- шивали, кем он в конце концов намерен стать, он от- вечал то так, то этак, ибо любил говорить (и даже записал эту мысль), что в нем заложены возможности для тысяч разных форм бытия, впрочем, в глубине души сознавая, что это не так... Нити, которыми он был привязан к родному, тес- ному городу, ослабли еще до того, как он его поки- нул. Старинный род Крёгеров, мало-помалу выро- ждавшийся, пришел в полный упадок, и люди не без основания видели подтверждение этому в образе жизни и повадках Тонио. Умерла его бабка по отцу, старшая в роде, а вскоре за ней последовал и отец, высокий, изящно одетый, задумчивый господин 14* 211
с полевым цветком в петлице. Большой крёгеровский дом, заодно со своей долгой и почтенной историей, был объявлен к продаже, фирма перестала существо- вать. А мать Тонио, его пылкая красавица мать, так чудесно игравшая на рояле и на мандолине, которой все на свете было безразлично, по истечении годич- ного траура снова вышла замуж на сей раз за вир- туоза-музыканта с итальянской фамилией и последо- вала за ним в голубые дали. Тонио Крёгер считал, что это, пожалуй, взбалмошный поступок; но разве он был впг/аве запрещать ей? Ведь он писал стихи и даже не умел ответить на вопрос, кем же он все-таки станет в жизни... Он покинул родной город с его кривыми улич- ками, где над островерхими крышами свистал сырой ветер, покинул фонтан и старый орешник в саду, по- кинул друзей детства, море, которое так любил, и у него даже не защемило сердце. Ибо он сделался умным и взрослым, понял, что происходит с ним, и стал насмешливо относиться к тяжеловесному, низ- менному существованию, так долго окружавшему его. Он всецело предался силе, казавшейся ему самой возвышенной на земле, силе, к служению которой он считал себя призванным и которая сулила ему вели- чие и почести, силе духа и слова, с улыбкой, господ- ствующей над темной и немой жизнью. С юношеской страстью служил он ей, и в награду она дала ему то, что могла дать, беспощадно взыскав с него все, что привыкла брать взамен. Она обострила его глаза, позволила ему познать великие слова, которые распирают грудь человека, она открыла ему души людей и его собственную душу, сделала его ясновидцем и раскрыла перед ним сущность мира, то сокровенное, что таится за сло- вами и поступками. И он увидел только смешное и убогое, убогое и смешное. И тогда вместе с мукой и высокомерием познания пришло одиночество, ибо в кругу простодушных и ве- селых, но темных разумом его не терпели; клеймо па его челе вселяло в них тревогу. Зато все более жгу- 212
чим становилось для него наслаждение словом и фор- мой; он любил говорить (эту мысль он тоже успел записать), что проникновение в душу человека не- минуемо ввергло бы нас в ипохондрию, если бы ра- дость выражения не сохраняла нам бодрость духа... Он жил в больших городах, чаще на юге, так как полагал, что под южным солнцем пышнее взойдет его искусство. А может быть, это кровь матери влекла его в те края... И так как его безлюбое сердце было мертво, то он искал плотских утех, спускался в ни- зины чувственности и нестерпимо мучился жгучей своей виной. Впрочем, здесь, быть может, сказалось насле- дие отца, этого высокого, задумчивого, тщательно одетого человека с полевым цветком в петлице, оно заставляло его так страдать в низинах страсти и вре- менами пробуждало в нем неясное, тоскливое воспо- минание об утехах души, некогда столь доступных ему, а теперь от него ускользнувших. Его охватили отвращение и ненависть к чувствен- ности. Он томился по чистоте, по пристойной мирной жизни, а между тем вдыхал воздух искусства — теп- лый, сладостный, напоенный ароматами воздух не- проходящей весны, в котором все движется, бродит и прорастает в тайном блаженстве созидания. Так вот и получилось, что он, безудержно кидаясь из од- ной крайности в другую — от ледяных вершин духа к всепожирающему пламени низких страстей, все же вел изнурительную жизнь, жизнь распутную, неуме- ренную и беспорядочную, которая ему самому вну- шала отвращение. «Какой ложный путь! — думал он временами..— Как могло случиться, что я пустился во все эти нелепые приключения? Я ведь не цыган из та- бора, а сын...» * Но в той же мере, в какой слабело его здоровье, изощрялось его писательское мастерство; оно стано- вилось все более изысканным, привередливым, отшли- фованным, тонким, нетерпимым к банальному и до крайности чувствительным в вопросах такта и вкуса. На первое его выступление в печати одобрительно и радостно отозвались те, кого искусство затрагивало за живое, ибо это было отлично сработанное 213
произведение, полное юмора и проникновения в чело- веческие страдания. И в скором времени его имя, ко- торое так брезгливо выговаривали учителя, то самое, которым он подписывал свои первые стихи, обращен- ные к орешнику, к фонтану, к морю, — имя, в звуке которого сочетались Юг и Север, бюргерское имя, чуть тронутое налетом экзотики, стало синонимом вы- сокого подвига труда, ибо к болезненной остроте впе- чатлений он сумел прибавить редкостное долготерпе- ние и честолюбивое усердие. Это усердие, боровшееся с прихотливой изощренностью вкуса, помогало Тонио Крёгеру, пусть в нестерпимых муках, создавать пре- красные произведения. Он работал не так, как работают люди, для того чтобы жить, — нет, ничего, кроме работы, для него не существовало, ведь как человек он ни во что себя не схавил и значение свое усматривал лишь в твор- честве; в жизни же бродил серый и невзрачный, точно актер, только что смывший грим, — ничтожество вне театральных подмостков. Тонио Крёгер работал молча, замкнуто, неприметно для чужого глаза, пол- ный презрения к малым сим, для которых талант не более как изящное украшение, кто независимо от того, богаты они или бедны, либо ходят растрепан- ными и оборванными, либо щеголяют немыслимыми галстуками и думают только, как бы посчастливее, поприятнее, «поартистичнее» устроить свою жизнь, не подозревая, что хорошие произведения создаются лишь в борьбе с чрезвычайными трудностями, что тот, кто живет, не работает и что, собственно, надо умереть, чтобы творить великое искусство. — Я не помешаю? — спросил Тонио Крёгер с по- рога мастерской. Держа шляпу в руке, он стоял, почтительно склонившись, хотя Лизавета Ивановна была его другом и у него от нее не было никаких тайн. "— Помилуйте, Тонио Крёгер, зачем эти церемо- нии!— отвечала она с характерной для нее отрыви- стой интонацией. = Кому не известно, что вы полу^ 214
чили хорошее воспитание и умеете вести себя в об- ществе! — С этими словами она переложила кисть в левую руку, в которой держала палитру, протянула ему правую и, покачав головой, со смехом взглянула ему прямо в глаза. — Да, но вы работаете, — отвечал он. — Позволь- те мне посмотреть. О, вы изрядно продвинулись! — И он стал попеременно рассматривать эскизы в кра- сках, прислоненные к спинкам стульев по обе стороны мольберта, и большой расчерченный квадратными клетками холст, где на фоне путаного, схематического наброска углем уже возникали первые красочные пятна. Это происходило в Мюнхене, на Шеллингштрассе. Мастерская помещалась в верхнем этаже здания, стоявшего в глубине двора. За широким окном, гля- девшим на северо-запад, царила синева небес, птичий щебет, солнце; юное сладостное дыхание весны, лив- шееся сквозь открытое окно, мешалось с запахом фиксатива и масляных красок, наполнявшим обшир- ную мастерскую. Золотистый вечерний свет, не встре- чая преград, заливал нагие просторы мастерской, без стеснения освещал выщербленный пол, загроможден- ный кистями, тюбиками с краской и всевозможными бутылочками некрашеный стол, этюды без рам на неоклеенных стенах, обветшавшую шелковую ширму неподалеку от дверей, за которой виднелся изящно меблированный уголок — спальня и одновременно го- стиная, начатую картину на мольберте и смотревших на нее художницу и писателя. На вид ей, как и ее другу, было лет тридцать с небольшим. В темно-синем, перепачканном красками рабочем халате она сидела на низеньком стульчике, подперев кулачком подбородок. Ее каштановые, стя- нутые в тугой пучок и чуть тронутые сединой волосы мягкими волнами ложились на виски, обрамляя смуг- лое бесконечно привлекательное лицо славянского типа, со вздернутым носом, широкими скулами и ма- ленькими черными сияющими глазами. Напряженно и недоверчиво щурясь, она со скрытым раздражением вглядывалась в свою работу. 215
.Тонио стоял подле нее; правой рукой он уперся в.бок, а левой — быстро теребил свой каштановый ус. Его разлетные брови хмуро и нервно двигались; по обыкновению, он тихо что-то насвистывал. Одет он был чрезвычайно тщательно и солидно в превосходно сшитый костюм спокойного серого цвета. Его избо- рожденный трудом и мыслью лоб, на который так просто и аккуратно ложились.расчесанные на пробор волосы, нервно подергивался, а типично южные черты лица, со временем обострившиеся, казались высечен- ными резцом, но его рот был так нежно очерчен и так мягко был вылеплен подбородок... Точно очнувшись, он провел рукой по лбу, по глазам и отвернулся. — Не надо было мне приходить, — сказал он. — Почему ж это, Тонио Крёгер? — Я только что встал от работы, Лизавста, и в голове у меня как на этом вот холсте: бледный кон- тур, весь исчерканный поправками набросок и два- три красочных пятна. Прихожу сюда, опять то же са- мое. Все конфликты и противоречия, замучившие меня дома, я вижу и здесь,— добавил он и потянул носом воздух. — Странная это штука! Если ты одер- жим какой-то мыслью, то она подстерегает тебя на каждом шагу, даже в воздухе ты чуешь ее запах. Фиксатив и аромат весны. Искусство, — так ведь? А что второе? Только не говорите «природа», Лиза- вета; «природа» — не исчерпывающее понятие. Нет, надо было мне идти гулять, хотя еще вопрос, лучше ли бы я себя почувствовал. Пять минут назад уже около вашего дома я встретил коллегу, новеллиста Адальберта. «Черт бы побрал эту весну, — заявил оп своим обычным агрессивным тоном. — Всегда она была и будет самым гнусным временем года! Ну, ска- жите, Крёгер, приходит ли вам на ум хоть одна ра- зумная мысль, можно ли спокойно обдумать хоть одну деталь и учесть ее воздействие, когда у вас непри- стойнейшим образом зудит что-то в крови и вас одо- левает уйма всяких посторонних впечатлений, которые при ближайшем рассмотрении оказываются ни на что не пригодной пошлятиной? Я лично сейчас отправля- юсь в кафе. Это, знаете ли, нейтральная зона, кото* 216
рую не затрагивает смена времен года, отрешенная и, так сказать, возвышенная сфера искусства, где тебя осеняют лишь значительные мысли...» И он отпра- вился в кафе; мне, наверно, следовало пойти вместе с ним. Лизавета слушала и забавлялась. — Очень хорошо, Тонио Крёгер. «Непристойней- ший зуд» — это очень хорошо. И по-своему он прав* работа весной не слишком спорится. Ну, а сейчас вы увидите, как я все-таки закончу одну деталь и «учту ее воздействие», как сказал бы Адальберт. А потом мы перейдем в «гостиную» пить чай, и вы сможете вы- говориться; я ведь вижу, что вам сегодня необходимо расстрелять свой заряд. А пока устраивайтесь где-ни- будь, хоть на том вон ящике, если вы, конечно, не боитесь за свои патрицианские одежды... — Ах, оставьте в покое мои одежды, Лизавета Ивановна! Не разгуливать же мне в драной бархат- ной блузе или в красном шелковом жилете? Человек, занимающийся искусством, в душе и без того бродяга. Значит, надо, черт возьми, хорошо одеваться и хоть внешне выглядеть добропорядочным... Да и заряда у меня никакого нет, — добавил он, глядя, как она смешивает краски на палитре. — Я ведь уже сказал, что только эта дилемма, это непримиримое противо- речие сводят меня с ума и мешают мне работать... О чем мы, собственно, говорили? Да, о новеллисте Адальберте и о том, какой он гордый и решительный человек. Объявил, что «весна — гнуснейшее время года», и отправился в кафе. Ну что ж! Надо знать, чего хочешь. Так ведь? По правде говоря, весна и мне действует на нервы, и меня сбивает с толку чарую- щая тривиальность воспоминаний и ощущений, кото- рые она вызывает к жизни; только я не решаюсь пре- зирать и ругать ее за это, и потому не решаюсь, что мне стыдно перед ее чистой непосредственностью, ее победной юностью. И я не пойму, завидовать мне Адальберту или смотреть на него свысока за то, что он ничего этого не знает... Что правда, то правда, весной работа не ладится. А почему? Потому, что обострены все чувства. Ведь 217
лишь простак полагает, что творец-художник вправе чувствовать. Настоящий и честный художник только посмеется над столь наивным заблуждением диле- танта — не без грусти, быть может, но посмеется. То, что мы высказываем, отнюдь не главное, а безразлич- ный сам по себе материал, и, лишь возвысившись над ним, бесстрастный художник возводит все это в сте- пень искусства. Если то, что вы хотите сказать, затра- гивает вас за живое, заставляет слишком горячо биться ваше сердце, вам обеспечен полный провал. Вы впадете в патетику, в сентиментальность, и из ваших рук выйдет нечто тяжеловесно-неуклюжее, не- стройное, безыронически-пресное, банально-унылое; читателя это оставит равнодушным, в авторе же вы- зовет только разочарование и горечь... Так! И ни- чего тут не поделаешь, Лизавета! Чувство, теплое, сердечное чувство, всегда банально и бестолково. Ар- тистичны только раздражения и холодные экстазы испорченной нервной системы художника, надо обла- дать какой-то нечеловеческой, античеловеческой при- родой, чтобы занять удаленную и безучастную к че- ловеку позицию и суметь, или хотя бы только поже- лать, выразить человеческое, обыграть его, действенно, со вкусом его воплотить. Владенье стилем, формой и средствами выражения — уже само по себе предпо- сылка такого рассудочного, изысканного отношения к человеческому, а ведь это по сути означает оскуде- ние, обеднение человека. Здоровые, сильные чув- ства— это аксиома — безвкусны. Сделавшись чув- ствующим человеком, художник перестает существо- вать. Адальберт это понял, а потому и отправился в кафе, в «возвышенную сферу», — да, да, это так! — Ну и бог с ним, батюшка, — сказала Лизавета, ■моя руки в жестяной лоханке, — вас ведь никто не просит следовать за ним. — Нет, Лизавета, я не пойду за ним, но только потому, что весна порой еще заставляет меня сты- диться моего писательства. Мне, видите ли, случается получать письма, написанные незнакомым почерком, хвалу и благодарность читателей, восторженные от- зывы взволнованных людей. Читая эти письма, я по- 218
неволе бываю растроган простыми чувствами, которые пробудило мое искусство; меня охватывает даже не- что вроде сострадания к наивному воодушевлению, которым дышат эти строки, и я краснею при мысли о том, как был бы огорошен такой человек, заглянуз за кулисы; как была бы уязвлена его наивная вера, пойми он, что честные, здоровые и добропорядочные люди вообще не пишут, не играют, не сочиняют му- зыки... Впрочем, эта растроганность не мешает мне своекорыстно использовать его восхищение, стимули- рующее и поощряющее мой талант, да еще строить при этом серьезную мину, точно обезьяна, разыгры- вающая из себя сановитого господина... Ах, не спорьте со мной, Лизавета!. Уверяю вас, порой я ощущаю смертельную усталость — постоянно утверждать чело- веческое, не имея в нем своей доли... Да и вообще, мужчина ли художник? Об этом надо спросить жен- щину. По-моему, мы в какой-то мере разделяем судь- бу препарированных папских певцов... Поем невыра- зимо трогательно и прекрасно, а сами... — Постыдились бы, Тонио Крёгер. Идите-ка лучше пить чай. Чайник уже закипает, и вот вам папиросы. Итак, вы остановились на мужском сопрано. Можете продолжать с этого места. Но все-таки постыдитесь. Если бы я не знала, с какой гордой страстностью вы отдаетесь своему призванию... — Не говорите мне о «призвании», Лизавета Ива- новна! Литература не призвание, а проклятие, — за- помните это. Когда ты начинаешь чувствовать его на себе? Рано, очень рано. В пору, когда еще нетрудно жить в согласии с богом и человеком, ты уже видишь на себе клеймо, ощущаешь свою загадочную несхо- жесть с другими, обычными, положительными людьми; пропасть, зияющая между тобой и окружающими, пропасть неверия, иронии, протеста, познания, бес- чувствия становится все глубже и глубже; ты одинок — и ни в какое согласие с людьми прийти уже не мо- жешь. Страшная участь! Конечно, если твое сердце осталось еще достаточно живым и любвеобильным, чтобы понимать, как это страшно!.. Самолюбие не- померно разрастается, потому что ты один среди 219
тысяч лрсишь это клеймо на челе и знаешь, что все его видят. Я знавал одного высокоодаренного актера, которого, как только он сходил с подмостков, одоле- вала болезненная застенчивость и робость. Так дей- ствовало на гипертрофированное «я» этого большого художника и опустошенного человека отсутствие роли, сценической задачи... Настоящего художника — не та- кого, для которого искусство только профессия, а ху- дожника, отмеченного и проклятого своим даром, из- бранника и жертву, — вы всегда различите в толпе. Чувство отчужденности и неприкаянности, сознание, чю он узнан и вызывает любопытство, царственность и в то же время смущение написаны на его лице. Не- что похожее, вероятно, читается на лице властелина, когда он проходит в толпе народа, одетый в партику- лярное платье. Нет, Лизавета, тут не спасет никакая одежда. Наряжайтесь во что угодно, ведите себя как атташе или гвардейский лейтенант в отпуску — вам достаточно поднять глаза, сказать одно-единственное слово, и всякий поймет, что вы не человек, а нечто чужеродное, стороннее, иное... Да и что, собственно, такое художник? Ни на один другой вопрос невежественное человечество не отве- чает со столь унылым однообразием. «Это особый дар», — смиренно говорят добрые люди, испытавшие на себе воздействие художника, а так как радостное и возвышающее воздействие, по их простодушному представлению, непременно должно иметь своим ис- точником нечто столь же радостное и возвышенное, то никому и в голову не приходит, сколь сомнителен и проблематичен этот «особый дар». Всем известно, что художники легко уязвимы, а уязвимость обычно несвойственна людям с чистой совестью и достаточно обоснованным чувством соб- ственного достоинства... Поймите, Лизавета, что в глу- бине души — с переносом в область духовного — я пи- таю к. типу художника не меньше подозрений, чем любой из моих почтенных предков там, на севере, в на- шем тесном старом городке питал бы к фокуснику или странствующему актеру, случись такому забрести к нему в дом. Слушайте дальше. Я знаю одного бан- 220
кира, седовласого дельца, одаренного талантом но- веллиста. К этому своему дару он прибегает в часы досуга, и, должен вам сказать, некоторые его новеллы превосходны. И вот вопреки — я сознательно говорю «вопреки» — этой возвышенной склонности, его ре- путация отнюдь не безупречна; более того, он до- вольно долго просидел в тюрьме и по достаточно вес- ким причинам. Только отбывая наказание, этот чело- век осознал свой дар, и тюремные впечатления стали главным мотивом его творчества. Отсюда не- далеко и до смелого вывода; чтобы стать писателем, надо обжиться в каком-нибудь исправительном заве- дении. Но разве тут же не возникает подозрение, что «тюремные треволнения» не столь изначально свя- заны с его творчеством, как те, что привели его в тюрьму. Банкир, пишущий новеллы, — это редкость, но добропорядочный, безупречный, солидный банкир, пишущий новеллы, — этого просто.не бывает... Вот вы смеетесь, а я ведь не шучу. Нет на свете более мучительной проблемы, чем проблема художе- ственного творчества и его воздействия на человека. Возьмите, к примеру, удивительное творение наиболее типичного и потому наиболее действенного худож- ника, возьмите такое болезненное, в корне двусмы- сленное произведение, как «Тристан и Изольда», и проследите воздействие этой вещи на молодого, здоро- вого, нормально чувствующего человека. Вы увидите .приподнятое состояние духа, прилив сил, искренний восторг, даже побуждение к собственному «художе- ственному» творчеству... Милейший дилетант! У нас, художников, все обстоит совсем по-иному; так, как и не снилось ему с его «горячим сердцем» и «подлин- ным энтузиазмом». Я видел художников, окруженных восторженным поклонением женщин и юношей, а чего только я не знал о них... Во всем, что касается ис- кусства, его возникновения, а также сопутствующих ему явлений и условий, приходится постоянно делать новые и удивительные открытия... — И эти открытия вы делаете в других, ТониоКрё- гер, простите меня, или не только в других? 221
Он молчал, нахмурив свои разлетные брови, и ти- хонько что-то насвистывал. — Дайте сюда чашку, Тонио. У вас слабый чай. Вот папиросы, курите, пожалуйста. Вы сами отлично знаете, что не обязательно смотреть на вещи так, как смотрите вы... — Ответ Горацио, милая Лизавета: «Это значило бы рассматривать вещи слишком пристально, не пра- вда ли?» — Нет, я хочу сказать, что можно смотреть на них и по-другому, Тонио Крёгер. Я только глупая жен- щина, пишущая картины, и если у меня находится, что возразить вам, если мне иногда удается защитить от вас ваше собственное призвание, то, конечно, не потому, что я высказываю какие-то новые мысли,— нет, я лишь напоминаю вам то, что вы и сами отлично знаете... По-вашему, выходит, что целительное, освя- щающее воздействие литературы, преодоление стра- стей посредством познания и слова, литература как путь ко всепониманию, ко всепрощению и любви, что спасительная власть языка, дух писателя как высшее проявление человеческого духа вообще, литератор как совершенный человек, как святой — только фикция, что так смотреть на вещи — значит смотреть на них недостаточно пристально? — Вы вправе так говорить, Лизавета Ивановна, применительно к творениям ваших писателей, ибо до- стойная преклонения русская литература и есть та святая литература, о какой вы сейчас говорили. Но я вовсе не упустил из виду ваших возможных возра- жений, напротив, они часть того, о чем я сегодня так неотвязно думаю... Посмотрите на меня. Вид у меня не слишком веселый, правда? Староватый, усталый, осунувшийся. Но так — возвращаясь к вопросу о «по- знании»— и должен выглядеть человек, от природы склонный верить в добро, мягкосердечный, благо- желательный и немного сентиментальный, но которого вконец извели и измотали психологические прозрения. Преодолевать мировую скорбь, наблюдать, примечать, оправдывать даже самое странное — и сохранять бод- рость духа, утешаясь сознанием своего морального 222
превосходства над нелепой, затеей, именуемой бы- тием... да, конечно! Но ведь иногда, несмотря на ра- дость выражения, человеку все же становится невмо- готу. Все понять — значит все простить? Не уверен. Существует еще то, что я называю «познавательной брезгливостью», Лизавета: состояние, при котором человеку достаточно прозреть предмет, чтобы ощутить смертельное отвращение к нему (а отнюдь не прими- ренность). Это случай с датчанином Гамлетом, лите- ратором до мозга костей. Он-то понимал, что значит быть призванным к познанию, не будучи для него ро- жденным. Провидеть сквозь слезный туман чувства, познавать, примечать, наблюдать — с усмешкой от- кладывать впрок плоды наблюдения даже в минуты, когда твои руки сплетаются с другими руками, губы ищут других губ, когда чувства помрачают твой взгляд, г-это чудовищно, Лизавета, это подло, возму- тительно... Но что толку возмущаться? Другая, не менее привлекательная сторона всего этого — пресыщенность, равнодушие, безразличие, ус- тало-ироническое отношение к любой истине; ведь не секрет, что именно в кругу умных, бывалых людей всегда царит молчаливая безнадежность. Все, что.бы ни открылось вам, здесь объявляется уже устарев- шим. Попробуйте высказать какую-нибудь истину, обладанье которой доставляет вам свежую, юноше- скую радость, и в ответ вы услышите только прене- брежительное пофыркиванье... Ах, Лизавета, как ус- таешь от литературы! Ваш скептицизм, вашу угрюмую сдержанность люди часто принимают за ограниченность, тогда как на самом деле вы только горды и малодушны. Это о «познании». Что же касается «слова», то тут, воз- можно, все сводится не столько к преображению, сколько к замораживанию чувства, к хранению его на льду, и, правда, ведь есть что-то нестерпимо холодное и возмутительно дерзкое в крутой и поверхностной расправе с чувством посредством литературного.языка. Если сердце у вас переполнено, если вы целиком во власти какого-нибудь сладостного или высокого вол- нения,—чего проще? — сходите к литератору, и 223
в кратчайший срок все будет в порядке. Он проанали- зирует ваш случай, найдет для него соответствующую формулу, назовет по имени, изложит его, сделает красноречивым, раз навсегда с ним расправится, устроит так, что вы станете к нему равнодушным, и даже благодарности не спросит. А вы пойдете домой остуженный, облегченный, успокоенный, дивясь, что, собственно, во всем этом могло каких-нибудь не- сколько часов назад повергнуть вас в столь сладост- ное волнение. И вы намерены всерьез заступаться за этого холодного, суетного шарлатана? Что выгово- рено, гласит его символ веры, с тем покончено. Если выговорен весь мир, значит, он исчерпан, преобра- жен, его. более не существует... Отлично! Но я-то не нигилист... — Вы не... — начала Лизавета; она только что поднесла ко рту ложечку чая, да так и замерла в этом положении. — Конечно, нет... Да очнитесь же, Лизавета! По- вторяю, я не нигилист там, где дело идет о живом чувстве. Литератор в глубине души не понимает, что жизнь может продолжаться, что ей не стыдно идти своим чередом и после того, как она «выго- ворена», «исчерпана». Несмотря на свое преображе- ние (через литературу), она знай себе грешит по- старому, ибо с точки зрения духа всякое действие — грех... Сейчас я доберусь до цели, Лизавета. Слушайте дальше. Я люблю жизнь, — это признание. Примите, сберегите его, — никому до вас я этого не говорил. Про меня немало судачили, даже в газетах печатали, что я то ли ненавижу жизнь, то ли боюсь и презираю ее, то ли с отвращением от нее отворачиваюсь. Я с удовольствием это выслушивал, мне это льстило, но правдивее от этого такие домыслы не становились. Я люблю жизнь... Вы усмехаетесь, Лизавета, и я знаю почему. Но, заклинаю вас, не считайте того, что я сейчас скажу, за литературу! Не напоминайте мне о Цезаре Борджиа или о какой-нибудь хмельной философии, поднимающей его на щит! Что он мне, этот Цезарь Борджиа, я о нем и думать не хочу и 224
никогда не пойму, как можно возводить в идеал нечто исключительное, демоническое. Нет, нам, не- обычным людям, жизнь представляется не необычай- ностью, не призраком кровавого величия и дикой красоты, а известной противоположностью искусству и духу; нормальное, добропорядочное, милое — жизнь во всей ее соблазнительной банальности — вот царство, по которому мы тоскуем. Поверьте, до- рогая, тот не художник, кто только и мечтает, только и жаждет рафинированного, эксцентрического, демо- нического, кто не знает тоски по наивному, просто- душному, живому, по малой толике дружбы, предан- ности, доверчивости, по человеческому счастью, — тайной и жгучей тоски, Лизавета, по блаженству обыденности! Друг! Верьте, я был бы горд и счастлив, найдись у меня друг среди людей. Но до сих пор друзья у меня были лишь среди демонов, кобольдов, завзя- тых колдунов и призраков, глухих к голосу жизни,— иными словами, среди литераторов. Мне случается стоять на эстраде под взглядами сидящих в зале людей, которые пришли послушать меня. И вот, понимаете, я ловлю себя на том, что исподтишка разглядываю аудиторию, так как меня гвоздит вопрос, кто же это пришел сюда, чье это одобрение и чья благодарность устремляются ко мне, с кем пребываю я сегодня в идеальном едине- нии благодаря моему искусству... И я не нахожу того, кого ищу, Лизавета. Я нахожу лишь знакомую доне паству, замкнутую общину, нечто вроде собра- ния первых христиан: людей с неловким телом и нежной душой, людей, которые, так сказать, вечно падают, — вы понимаете меня, Лизавета? — и для которых поэзия — это возможность хоть немного да насолить жизни, — словом, нахожу только страдаль- цев, бедняков, тоскующих. А тех, других, голубогла- зых, которые не знают нужды в духовном, не нахожу никогда... Ну, а если бы все обстояло иначе? Радоваться этому было бы по меньшей мере непоследовательно. 15 Т. Манн, т. 7 225
Нелепо любить жизнь и вместе с тем исхищряться в попытках перетянуть ее на свою сторону, привить ей вкус к меланхолическим тонкостям нездорового литературного аристократизма. Царство искусства на земле расширяется, а цар- ство здоровья и простодушия становится все мень- ше. Надо было бы тщательно оберегать то, что еще осталось от него, а не стараться обольщать поэзией людей, которым всего интереснее книги о лоша- дях, иллюстрированные моментальными фотогра- фиями. Ну можно ли себе представить что-нибудь более жалкое, чем жизнь, пробующая свои силы в искус- стве? Мы, люди искусства, никого не презираем больше, чем дилетанта, живого человека, который верит, что при случае он, помимо всего прочего, мо- жет стать еще и художником. Мне самому не раз приходилось испытывать это чувство. Я нахожусь в гостях в добропорядочном доме: все едят, пьют, болтают, все дружелюбно настроены, и я счастлив и благодарен, что мне удалось, как равному среди равных, раствориться в толпе этих обыкновенных правильных людей. И вдруг (я не раз бывал тому свидетелем) поднимается с места какой- нибудь офицер, лейтенант, красивый малый с отлич- ной выправкой, которого я никогда не заподозрил бы в поступке, пятнающем честь мундира, и самым не- двусмысленным образом просит разрешить ему про- читать стихи собственного изготовления. Ему разре- шают, не без смущенной улыбки. Он вытаскивает из кармана з'аветный листок бумаги и читает свое тво- ренье, славящее музыку и любовь, — одним словом, нечто столь же глубоко прочувствованное, сколь и бесполезное. Ну, скажите на милость! Лейтенант! Властелин мира! Ей-богу же, это ему не к лицу! Дальше все идет, как и следовало ожидать: вытяну- тые физиономии, молчанье, знаки учтивого одоб- рения и полнейшее уныние среди слушателей. И вот первое душевное движение, в котором я отдаю себе отчет: я — совиновник замешательства, вызванного опрометчивым молодым человеком» И действительно, 226
на меня, именно на меня, чье ремесло ой испоганил, обращены насмешливые, холодные взгляды. И вто- рое: человек, которого я только что искренне уважал, начинает падать в моих глазах, падать все ниже и ниже... Меня охватывает благожелательное со- страдание. Вместе с несколькими другими снисходи- тельными свидетелями его позора я подхожу к нему и говорю: «Примите мои поздравления, господин лейтенант! У вас премилое дарованье! Право же, это было прелестно!» Еще мгновенье — и я, кажется, по- хлопаю его по плечу. Но разве сострадание — то чув- ство, которое должен вызывать юный лейтенант?.. Впрочем, сам виноват. Пускай теперь стоит как в воду опущенный и кается в том, что полагал, будто с лаврового деревца искусства можно сорвать хоть единый листок, не заплатив за него жизнью. Нет, уж я предпочитаю другого своего коллегу — банкира- уголовника. А кстати, Лизавета, вам не кажется, что я сегодня одержим гамлетовской словоохотливо- стью? — Вы кончили, Тонио Крёгер? — Нет, но больше я ничего не скажу. — Да и хватит с вас. Угодно вам выслушать мой ответ? — А у вас есть что ответить? — Пожалуй. Я внимательно слушала вас, Тонйо, от начала до конца, и мой ответ будет относиться ко всему, что вы сегодня сказали, и кстати явится раз- решением проблемы, которая вас так беспокоит. А разрешение это состоит в том, что вы, вот такой, «какой вы сидите здесь передо мною, обыкновенней- ший бюргер. — Неужто? — удивился он и весь как-то сник..: — Вас это, видимо, больно задело, да и не могло Не задеть. А потому я слегка смягчу свой приговор, на это я имею право. Вы бюргер на ложном пути, Тонио Крёгер! Заблудший бюргер... Молчание. Он решительно поднялся, взял шляпу и трость. — Спасибо, Лизавета Ивановна. Теперь я могу спокойно отправиться домой. Вы меня доконали* 15* 227
Ближе к осени Тонио Крёгер сказал Лизавете Ивановне: — Я решил уехать, Лизавета: мне нужно провет- риться, пожить в чужих краях. — Вы что ж, батюшка, опять в Италию собра- лись? — Ах, оставьте меня с вашей Италией, Лизавета! Она мне до того опостылела... Прошли времена, когда я воображал, что жить без нее не могу. Страна искусства — так ведь? Бархатная голубизна небес, вино, горячащее кровь, и сладостная чувственность... Все это не по мне. Даже думать об Италии не хочу. Вся эта belezza 1 действует мне на нервы. Вдобавок я не переношу волооких живчиков-южан. У этих римлян нет совести в глазах... Я хочу немножко по- жить в Дании. — В Дании? — Да. И думаю, что это будет для меня не бес- полезно... Я почему-то ни разу туда не добирался, хотя всю юность прожил у самой датской границы; тем не менее я всегда знал и любил эту страну. Та- кие северные симпатии у меня, наверное, от отца, потому что моя мать, конечно, любила belezza в той мере, в какой она вообще могла что-нибудь любить. Вспомните, Лизавета, хотя бы, какие там, на севере, пишут книги — глубокие, чистые, полные юмора. Я от них без ума. А скандинавский стол? Эти ни с чем не сравнимые кушанья, которые переносятся только в насквозь просоленном воздухе (впрочем, я не уверен, что способен теперь перенести их), я их немного знаю еще по юношеским воспоминаниям, потому что в наших краях едят точно так же. Или возьмите имена и фамилии тамошних жителей — у меня на родине они тоже частенько встречаются. Ингеборг, например, — ведь это как звук арфы, чи- стейшая поэзия! А море! У них там Балтийское море!.. Короче говоря, я еду туда, Лизавета. Хочу опять видеть Балтийское море, слышать 'эти имена, читать эти книги на месте их возникновенья; и еще Красота (итал.). 228
хочу постоять на террасе Кронборга, где дух отца явился Гамлету и обрек на страдания и смерть зло- получного благородного юношу... — Разрешите спросить, Тонио, как вы поедете? Какой вы себе наметили маршрут? — Обычный, — отвечал он, пожимая плечами, но при этом покраснел. — Я думаю проехать через... мою исходную точку, Лизавета; после тринадцати лет это, пожалуй, будет забавно. Она улыбнулась. — Вот то, что я хотела услышать, Тонио Крёгер. Поезжайте с богом. Не забудьте только написать мне, идет? Я надеюсь получить письмо, полное впе- чатлений от вашей, поездки... в Данию. И Тонио Крёгер уехал на север. Путешествовал он с комфортом (ибо нередко говорил, что люди, ко- торым внутренне приходится намного трудней, чем другим, имеют право на известные внешние удоб- ства), нигде не останавливаясь, покуда в сером воз- духе не обрисовались перед ним башни тесного го- рода, из которого он некогда пустился в странствие. Там он ненадолго остановился. Странные это были дни. Уже вечерело, когда поезд подошел к узкому де- баркадеру прокопченного, до странности знакомого вокзала; под грязной стеклянной крышей скаплива- лись клубы дыма и длинными лохмотьями колыха- лись из стороны в сторону, как в ту пору, когда То- нио Крёгер с одной лишь насмешкой в сердце уезжал отсюда. Он получил свой багаж, велел свезти его в гостиницу и вышел из здания вокзала. А вот и вереница местных пароконных извозчи- ков: черные, несоразмерно высокие пролетки с широ- ким сиденьем. Он не воспользовался их услугами, только посмотрел на них, как смотрел на все: на узкие фронтоны и остроконечные башни, казалось, приветливо кивавшие ему из-за соседних крыш, на белокурых, неповоротливых людей, говорящих про- тяжно, но быстро, и нервный смех, чем-то напоми- 229
навший всхлипыванье, овладел им. Он медленно пошел пешком, — сырой ветер непрерывно и тяжко дул ему в лицо, — через мост, вдоль перил которого стояли мифологические статуи, и дальше вдоль га- вани. Бог ты мой, до чего же все здесь криво и тесно! Неужто эти узкие улички всегда так круто подни*. мались в гору? Трубы и мачты судов тихонько пока- чивались в ветреной мгле над унылой рекою. Пойти вверх по той вон улице, где стоит дом, о котором он думает? Нет, завтра. Ему так хочется спать: голова его отяжелела от долгой езды, смутные мысли мед- ленно шевелятся в ней. В течение этих тринадцати лет, когда у него бы- вал не в порядке желудок, ему случалось видеть во сне, что он опять в родном городе, в старом гулком доме, на крутой улице, отец его жив и строго выго- варивает ему за беспечный образ жизни, а он, Тонио, считает это в порядке вещей. Окружавшая его те- перь действительность ничем не отличалась от той одуряющей, липкой паутины снов, когда спраши- ваешь себя, что это —обман или явь, поневоле ре- шаешь: конечно, явь — и... просыпаешься. Он шел как лунатик, по малолюдным улицам, наклоняя го- лову, чтобы защитить лицо от сквозного ветра, прямо к лучшей гостинице, где намеревался переночевать. Кривоногий человек с длинным шестом, на конце которого теплился огонек, враскачку, по-матросски, шагал перед ним, зажигая газовые фонари. Что творилось в душе Тонио Крёгера? Что там тлело под пеплом усталости, болезненно и сумрачно, не смея разгореться пламенем? Тише, тише, не надо слов! Слов не надо! Он бы хотел еще долго идти на ветру по сумрачным, сонно-знакомым улицам. Но все здесь так тесно, так скученно. До любой цели — рукой подать. В верхнем городе фонари были дуговые; они как раз вспыхнули. А вот и подъезд гостиницы с двумя черными львами, которых он в детстве боялся. Львы все еще смотрят друг на друга с таким видом, словно собираются чихнуть,—только ростом они 230
что-то стали поменьше. Тонйо Крёгёр прошел между ними. Он пришел пешком и потому был принят без осо- бого почета. Портье и весьма элегантный господин в черном костюме, то и дело мизинцем заталкивав- ший в рукава манжеты, обязанностью которого было встречать новых постояльцев, смерил его с головы до пят испытующим взглядом, явно стремясь уста- новить его общественное положение и определить место, занимаемое им на иерархической лестнице, чтобы соответственно воздать гостю большую или меньшую дань уважения. Не придя, видимо, к до- статочно успокоительным выводам, он заговорил с ним умеренно вежливо. Кельнер, тихий мужчина с узкими белокурыми баками, в залоснившемся от долгой носки фраке и с бантами на мягких туфлях, повел его на второй этаж, в опрятный номер со старомодной мебелью, где из окна открывался живо- писный средневековый вид на дворы, фронтоны и причудливое здание церкви напротив . гостиницы. Тонйо Крёгёр постоял у окна, затем, скрестив руки, сел на широкий диван, нахмурил брови и стал ти- хонько что-то насвистывать. В номер внесли лампу и багаж. Тихий кельнер положил на стол регистрационный бланк гостиницы, и Тонйо Крёгёр, склонив голову набок, нацарапал на нем какие-то каракули; на худой конец они могли сойти за «имя, род занятий и откуда приехал». По- кончив с этим, он заказал легкий ужин и, забившись в угол дивана, опять уставился в пустоту. Когда подали ужин, он еще долго не прикасался к нему; наконец поковырял вилкой какое-то блюдо и с доб- рый час проходил взад и вперед по комнате, време- нами останавливаясь и закрывая глаза. Затем мед- ленно разделся и лег в постель. Спал он долго, и ему снились путаные, удивительно тоскливые сны. Проснувшись, он увидел залитую дневным светом комнату, торопливо припомнил, где находится, и вско- чил, чтобы открыть шторы. Синий небосвод, чуть-чуть поблекший — лето уже клонилось к осени, — был 231
испещрен тоненькими, прозрачными, разлохмачен- ными ветром клочками облаков, но солнце ярко све- тило над его родным городом. Он заботливее, чем когда-либо, занялся своим туалетом, тщательно умылся, выбрился, придал себе такой свежий и опрятный вид, словно собирался отправиться с визитом в благоприличный дом, где необходимо произвести во всех отношениях безуко- ризненное впечатление; одеваясь, он прислушивался к боязливому биению своего сердца. До чего же светло! Лучше бы улицы, как вчера, были окутаны мглой; теперь ему придется в ярком солнечном свете проходить под взглядами местных жителей. Может ли быть, что он натолкнется на знакомых, которые остановят его, начнут расспраши- вать о том, как и где он провел эти тринадцать лет? Нет, слава богу, никто его здесь больше не помнит, а если и помнит, то не узнает, ведь, право же, он немало изменился за эти годы. Он внимательно по- глядел на себя в зеркало и вдруг успокоился: под этой маской никто его не узнает, у него не по воз- расту изможденное, преждевременно состарившееся лицо... Он позавтракал у себя в номере, спустился вниз, провожаемый критическими взглядами портье и элегантного господина в черном, прошел между двух львов и удалился. Куда он шел? Вряд ли он сам это знал. Все было, как вчера. Едва он вновь очутился среди этой уди- вительно величавой, спокон веку знакомой тесноты фронтонов, башенок, аркад и колодцев, едва почув- ствовал напор ветра, сильного ветра, несшего ему навстречу нежный и пряный запах полузабытых снов, как все его чувства обволокло пеленой, туман- ной дымкой... Мускулы его лица ослабли, умиротво- ренным взором смотрел он на людей и предметы. Может быть, на том вон углу он все-таки проснется. Куда он шел? Ему казалось, что направление, им избранное, находится в какой-то связи с печальными и покаянными сновидениями этой ночи. Через ар- кады ратуши он шел на Рыночную площадь, где мясники окровавленными руками отвешивали свой 232
товар, туда, где стоял высокий колодец в готическом стиле. На площади он остановился перед одним из ломов, невзрачным и похожим на все соседние, но только с высоким резным фронтоном, и углубился л созерцание. Он прочитал имя на дверной дощечке, поглядел сначала на одно окно, перевел взгляд на дру- гое, третье... Затем неторопливо повернулся и пошел. Куда он шел? К родному дому. Но он сделал крюк и прогулялся за городские ворота, времени у него было достаточно. Он шел по Мельничному и Голштинскому . бульварам, руками придерживая шляпу от ветра, который шелестел и трещал в сучьях деревьев. Неподалеку от вокзальной пло- щади он спустился вниз, поглядел на поезд, прогро- мыхавший мимо с неуклюжей торопливостью, от нечего делать пересчитал вагоны и посмотрел на человека, сидевшего на площадке последнего. Но на Линденплаце он остановился перед нарядной вил- лой, загляделся на сад, потом долго всматривался в окна и в конце концов даже стал раскачивать взад и вперед калитку, так что петли ее завизжали. Затем он некоторое время смотрел на свою руку, по- холодевшую, со следами свежей ржавчины, и дви- нулся дальше; он прошел через старые приземистые ворота, прогулялся вдоль гавани и по крутой ветре- ной улице стал подниматься к родительскому дому. Дом этот стоял, зажатый соседними, более высо- кими домами, серый и угрюмый, как триста лет на- зад; Тонио Крёгер прочитал полустершееся благоче- стивое реченье над входом, вздохнул и вошел в сени. Сердце его боязливо стучало, он как будто ждал, что вот сейчас из дверей конторы выйдет отец, в ра- бочем костюме, с пером за ухом, и начнет распекать его за безалаберную жизнь, а он, Тонио, сочтет это в порядке вещей. Но он прошел, и никто его не оста- новил. Дверь тамбура была не заперта, а только при- творена, он невольно отметил это как непорядок, хотя чувствовал себя, точно в приятном сне, когда препят- ствия рушатся сами собой и ты, ведомый на редкость счастливой звездою, невозбранно устремляешься 233
вперед... В обширных сенях, выстланных большими четырехугольными каменными плитами, гулко отда- вались его шаги. Напротив кухни, откуда не доноси- лось ни единого звука, на довольно большой высоте, как и встарь, тянулись какие-то странные, несклад- ные, но тщательно покрашенные галерейки — поме- щения для прислуги, попасть туда можно было только из сеней по крутой наружной лесенке. Но больших шкафов и резного ларя, что тогда стояли здесь, больше не было... Сын прежнего хозяина стал подниматься по широкой лестнице, опи- раясь рукой о белые полированные перила; он то от- нимал руку, то, поднявшись на несколько ступенек,; снова опускал ее, словно пытаясь восстановить бы- лую короткость с этими старыми, надежными пери- лами... На площадке, перед входом в антресоли, он остановился. К дверям была прибита белая дощечка, и на ней черными буквами стояло: «Народная библиотека». «Народная библиотека»? Тонио Крёгеру подума« лось, что это не место ни для литературы, ни для народа. Он постучался... — Войдите, — ответили из-за двери; он поспешил воспользоваться разрешением и вошел, напряженно и мрачно вглядываясь в произошедшие здесь неподо- бающие перемены. В глубь антресолей шли три комнаты, двери, соединявшие их, были открыты настежь. Книги в одинаковых переплетах стояли на полках почти во всю вышину стен. В каждой комнате за каким-то сооружением, напоминающим прилавок, сидел худо- сочный мужчина и что-то писал. Двое из них едва повернули" головы в сторону Тонио Крёгера, тре- тий же вскочил, оперся руками о стол, вытянул шею, сложил губы трубочкой, поднял брови, поморгал глазами и уставился на посетителя. — Прошу прощения, — сказал Тонио Крёгер, не сводя глаз со всех этих книг. — Я приезжий и осма- триваю город. Так это, значит, здешняя народная библиотека? Не разрешите ли мне ознакомиться с подбором книг? 234
— Милости просим, — отвечал чиновник и еще быстрее заморгал глазами, — это каждому дозво- лено. Пожалуйста... может быть, вам угодно вос- пользоваться каталогом? — Благодарю вас, — отвечал Тонио Крёгер.— Я и так разберусь. — И медленно пошел вдоль стен, притворяясь, будто изучает названия на корешках. В конце концов он все же вынул одну книгу, раскрыл ее и встал с нею у окна. В этой комнате была малая столовая. По утрам они всегда завтракали здесь, а не наверху, в большой столовой, где с голубых шпалер, казалось, высту- пали белые статуи богов... А следующая служила спальней. Мать его 4отца, жизнелюбивая светская дама, умерла в ней,' после того как, несмотря на свой преклонный возраст, долго и упорно боролась со смертью. Позднее и его отец испустил там свой последний вздох, высокий, элегантный, немного ме- ланхоличный и задумчивый господин с полевым цветком в петлице... Тонио сидел в ногах его смерт- ного одра, с покрасневшими глазами, честно отдав- шись молчаливому сильному чувству любви и го- рести. Мать, его красивая, пылкая мать, стояла на коленях, исходя горючими слезами; вскоре она уехала в голубые дали с музыкантом-южанином... А та последняя, третья и самая маленькая комната, тоже битком набитая книгами, которые охранял худосочный мужчина, в течение долгих лет была его комнатой. В нее он возвращался из школы после такой же вот прогулки, как сегодня; у той стены стоял стол, в ящик которого он складывал свои первые простодушные, беспомощные вирши. Старый орешник... Колючая грусть пронизала его. Он бро- сил взгляд в окно. В саду было пустынно, но старый орешник стоял на своем месте, тяжко поскрипывая и шелестя на ветру. И Тонио Крёгер опустил глаза на книгу, которую держал в руках, — выдающееся и хорошо ему известное поэтическое произведение. Он смотрел на черные строчки и абзацы, некоторое время следил за искусным течением рассказа, за тем, как он, все более насыщаясь страстью, 235
поднимался до кульминационной точки и потом эф- фектно шел на спад... .— Да, это хорошо сделано, — сказал он, поставил книгу на место и оборотился. Он увидел, что библио- текарь все еще стоит, моргает и смотрит на него со смешанным выражением услужливости и задумчи- вого недоверия. — Превосходный подбор, — заметил Тонио Крё- гер. — Общее представление у меня уже составилось. Весьма вам обязан. Всего наилучшего. — И он на- правился к двери. Это был странный уход, и он ясно чувствовал, что обеспокоенный библиотекарь еще долго простоит, удивленно моргая глазами. Дальше идти ему не хотелось. Он побывал дома. Наверху, в больших комнатах за колонной залой, жили чужие люди; он это понял, потому что лестница здесь была перегорожена стеклянной дверью, котот рой раньше не было; на двери висела дощечка с ка- ким-то именем. Он повернул назад, спустился вниз, прошел по гулким сеням и покинул родительский дом. Погруженный в свои мысли, он забился в уголок какого-то ресторана, съел тяжелый жирный обед и вернулся в гостиницу. — Я покончил с делами, — объявил он изящному господину в черном, — и сегодня вечером уезжаю. — Он велел подать счет, заказал экипаж, чтобы ехать в гавань, где стоял пароход, отправлявшийся в Копенгаген, поднялся к себе в номер и сел за стол. Он долго сидел без движения, подперев рукой щеку, и невидящим взглядом смотрел перед собой. Не- много позднее он расплатился по счету и упаковал вещи. Точно в назначенное время ему доложили, что экипаж подан, и Тонио Крёгер, уже совсем готовый к отъезду, спустился вниз. В вестибюле у лестницы его дожидался* изящный господин в черном. — Прошу прощения, — сказал господин и мизин- цем затолкнул манжету в рукав. — Извините, сударь, но мы вынуждены отнять у. вас еще минутку вре- мени. Господин Зеехазе, хозяин, гостиницы, покор- яв
иейше просит вас на два слова. Пустая формаль- ность. Он дожидается вас вон в той комнате... Не будете ли вы так добры пройти со мною... Господин Зеехазе, хозяин гостиницы, там совершенно один. И, жестами приглашая Тонио Крёгера следовать за ним, он повел его в глубь вестибюля. Там и вправду стоял господин Зеехазе. Тонио Крёгер с дет- ства помнил его. Это был жирный кривоногий че- ловек. Его аккуратно подстриженные бакенбарды успели поседеть, хотя он по-прежнему носил очень открытый смокинг и зеленую бархатную ермолку. Но он был там не один. Возле него у конторки стоял полицейский в шлеме, его рука в перчатке покоилась на густо исписанном клочке бумаги, а на честном солдатском лице явно выражалось удивле- ние; он ждал, что при виде его Тонио Крёгер тут же провалится сквозь землю. — Вы прибыли из Мюнхена? — осведомился на- конец полицейский густым и добродушным басом. Тонио Крёгер этого не отрицал. — И едете в Копенгаген? — Да, я еду на датский приморский курорт. — Курорт?.. А ну, предъявите-ка ваши доку- менты,— сказал полицейский; последнее слово он выговорил, казалось, с особенным удовлетворением. — Документы... — Документов у Тонио не было. Он вытащил из кармана бумажник и заглянул в него: кроме нескольких кредитных билетов, там лежала еще только корректура рассказа, которую он соби- рался просмотреть, приехав на место. Тонио Крёгер не* любил иметь дело с чиновниками и так и не удосужился выправить себе паспорт. — Весьма сожалею, — сказал он, — но никаких бумаг у меня при себе пет. — Ах, вот оно что! — заметил полицейский. — Так-таки никаких? Ваша фамилия? Тонио Крёгер назвал себя. — И это правда?! — полицейский приосанился и внезапно раздул ноздри во всю ширь. — Чистая правда, — отвечал Тонио Крёгер. 237
— Кто же вы есть? Тонио Крёгер проглотил слюну и твердым голо- сом назвал свою профессию. Господин Зеехазе под- нял голову и с любопытством посмотрел ему в лицо. — Гм! — буркнул полицейский. — И вы утвер- ждаете, что вы не некий тип, по имени... — сказав «тип», он по складам прочитал написанное на исчер- канной бумажке мудреное романское имя, как бы составленное из разноязычных звуков и немедленно выскользнувшее из памяти Тонио, — ...который, — продолжал он, — будучи сыном неизвестных родите- лей и не имея постоянного местожительства, пре- следуется мюнхенской полицией за ряд мошенниче- ских проделок и прочих противозаконных действий и, по имеющимся у нас сведениям, намерен бежать в Данию. — Я не только утверждаю это, а так оно и есть, —? сказал Тонио Крёгер и нервно передернул плечами« Это произвело некоторое впечатление. — Как вы сказали? Ага, ну понятно, — сказал полицейский. — Но как же это вы так, без докумен- тов? Тут умиротворяюще вмешался господин Зеехазе. — Все это только формальность и ничего больше, — сказал он. — Примите во внимание, су- дарь, что он выполняет свой долг. Если бы вы могли предъявить хоть что-нибудь, удостоверяющее вашу личность... любой документ... Все молчали. Не положить ли конец этой истории, назвав себя? Не открыть ли наконец господину Зеехазе, что он, Тонио, не авантюрист без определен- ного местожительства, не цыган из табора, но сын консула Крёгера, отпрыск именитого рода Крёгеров? Нет, этого ему не хотелось. С другой стороны, эти люди, стоящие на страже законопорядка, не так уж неправы. В какой-то степени он одобрял их... Тонио Крёгер пожал плечами и не проговорил ни слова. — Что это у вас там в бумажнике? — заинтересо- вался полицейский. — В бумажнике? Ничего. Это корректура, — от- вечал Тонио Крёгер, 238
— Корректура? А ну, давайте ее сюда. И Тонио Крёгер вручил ему свой труд. Полицей- ский положил листы на конторку и стал читать. Гос- подин Зеехазе разделил с ним это удовольствие. Тонио Крёгер посмотрел, какое место они читают. Ме- сто было как раз удачное, чрезвычайно тонкий ход" и великолепно отработанный эффект. Он остался до- волен собой. — Вот смотрите, — сказал он, — тут стоит мое имя. Я написал эту вещь, а теперь она будет опубли- кована, понятно? — Этого достаточно, — решил господин Зеехазе, собрал листы, сложил их и отдал автору. — Хватит с вас, Петерсен, — внушительно повторил он, таин- ственно прищурившись, и покачал головой, как бы кивая отъезжающему. — Нельзя дольше задерживать этого господина. Экипаж ждет. Покорнейше прошу извинить нас за беспокойство. Петерсен только вы- полнял свой долг, хотя я сразу же сказал, что он пустился по ложному следу. «Врешь, голубчик», — подумал Тонио Крёгер. Полицейский был, видимо, не совсем удовлетво- рен таким решением, он еще пробурчал что-то о «некоем типе» и «предъявлении документов». Но господин Зеехазе, продолжая рассыпаться в изви- нениях, уже вел своего постояльца мимо львов к экипажу, чтобы с почтительным видом собственно- ручно захлопнуть дверцу такового. И до смешного высокая извозчичья пролетка с широким сидением, подскакивая и звеня, загромыхала по наклонным улицам вниз к гавани... 1 Так странно закончилось пребывание Тонио Крёгера в родном городе. Настала ночь, и в серебряном влажном сиянии поднялась луна, когда пароход, на котором плыл Тонио Крёгер, вышел в открытое море. Он стоял у бугшприта, зябко кутаясь в пальто от все крепчав- шего ветра, и смотрел в темноту, где мельтешились грузные, гладкотелые валы, которые то тупо терлись 239
друг о друга, то с грохотом сталкивались, неожи- данно кидались врассыпную и вдруг вспыхивали пеной... Успокоенное и радостно-тихое настроение овла- дело им. Он был все же несколько озадачен тем, что в родном городе его собирались арестовать как авантюриста, хотя, с другой стороны, и считал это в порядке вещей. Но потом, уже стоя на палубе, он снова начал, как в детстве, когда бывал с отцом в гавани, следить за погрузкой клади в бездонную утробу парохода, сопровождавшейся громкими возгласами на каком-то смешанном датско-нижне- немецком наречии; он видел, как в трюм вслед за тюками и ящиками спустили железные клетки с бе- лым медведем и королевским тигром, видимо пере- правляемыми из Гамбурга в один из датских зверин- цев, и это развлекло его. Покуда пароход скользил меж плоских берегов вниз по реке, он успел начисто забыть допрос полицейского Петерсена, и в душе его с прежней силой ожило все, что было до этого: сла- достные, печальные и покаянные сновидения, про- гулка, которую он совершил, старый орешник. А теперь, когда перед ним открылось море, он смот- рел на далекий берег; на этой вот песчаной полосе ему дано было, еще ребенком, подслушать летние грезы моря; вот яркий свет маяка и огни кургауза, где он жил когда-то с отцом и матерью... Балтийское море! Он подставлял голову соленому ветру, тому, что налетает безудержно-вольно, напол- няет гулом уши, кружит голову и обволакивает человека таким дурманом, такой ленивой истомой, что в памяти гаснет все зло, все муки и блужданья, мечты и усилия. Ему казалось, что в свисте ветра, в рокоте, плеске, кипенье пены слышится шелест и потрескиванье старого орешника, скрип какой-то садовой калитки... Ночь становилась все Темней и темней. — Звезды-то, господи! Вы только посмотрите, что за звезды! — внезапно, как из бочки, проговорил чей-то тягучий голос. Тонио Крёгер узнал его: Этот голос, принадлежал рыжему, простовато одетому 240
человеку с красными веками, имевшему такой про- мокший и озябший вид, словно его только что выта- щили из воды. За ужином в кают-компании он был соседом Тонио Крёгера и робкими, нерешительными движениями накладывал себе на тарелку умопомра- чительные порции омлета с омарами. Сейчас он стоял рядом с ним, облокотясь на фальшборт, и смотрел на небо, защемив подбородок большим и указательным пальцами. Он, без сомнения, пребывал в том необыкновенном и торжественно-созерцатель- ном настроении, когда рушатся перегородки между людьми, сердце открывается первому встречному и с губ слетают слова, которые в другое время стыд- ливо замерли бы на них... — Вы только посмотрите, сударь, что за звезды! Все небо усыпали и знай себе сверкают, ей-богу! Вот как посмотришь да подумаешь, что многие из них раз в сто больше нашей земли, так на душе, ей-богу, такое творится... Мы, люди, придумали телеграф и телефон и еще кучу всяких современных новинок, — что правда, то правда. А как посмотришь на звезды, сразу понимаешь, что, в сущности, мы только черви, жалкие черви, и ничего больше. Согласны вы со мной, сударь? Да, да, черви, — ответил он сам себе, сми- ренно и сокрушенно глядя на небосвод. «Да, уж у этого литература не засела занозой в сердце», — подумал Тонио Крёгер. Ему вдруг вспомнилась недавно прочитанная статья знамени- того французского писателя о космологическом и психологическом мировоззрении — поистине изыскан- ная болтовня. 1 Он что-то сказал молодому человеку в ответ на его прочувствованное замечание, и они разговори- лись, стоя у фальшборта и вглядываясь в тревожно освещенный, подвижный сумрак. Попутчик Тонио Крёгера оказался молодым коммерсантом из Гам- бурга; он решил воспользоваться отпуском для этой увеселительной поездки... — Мне подумалось, хорошо бы разок прокатиться на .пароходе в Копенгаген, и вот я уж стою здесь и не налюбуюсь на эту благодать. Омлет только, 16 Т. Манн, т. 7 241
конечно, не следовало есть, потому что ночь будет бурная, это сам капитан сказал, а с такой тяжестью в желудке нам круто придется... Тонио Крегер, втайне умиляясь, выслушивал весь этот благодушный вздор. — Да, — заметил он, — здесь, на севере, пища вообще слишком тяжелая. От нее становишься груст- ным и неповоротливым. — Грустным? — переспросил молодой человек и в недоумении уставился на него. — Вы, верно, не из здешних краев, сударь? — внезапно осведомился он. — Да, я приехал издалека, — отвечал Тонио Крегер и сделал неопределенное движение рукой, словно отмахиваясь от чего-то. — А впрочем, вы правы! — воскликнул молодой человек. — Ей-богу, правы, говоря про грусть1 Я сам почти всегда грущу, особенно в такие вот вечера, когда звезды высыпают на небо. — И он опять за- щемил подбородок большим и указательным паль- цами. «Не иначе как он пишет стихи, — подумал Тонио Крегер, — глубоко прочувствованные, купеческие стихи...» Надвигалась ночь, и ветер так усилился, что разговаривать стало уже невозможно. Они решили немного соснуть и пожелали друг другу спокойной ночи. Тонио Крегер вытянулся на узкой койке, ему не спалось. Жестокий ветер и терпкий запах моря странно взбудоражили его, заставили тревожное сердце биться в боязливом ожидании каких-то ра- достей. Вдобавок качка, особенно ощутимая, когда пароход соскальзывал с отвесной водяной горы и винт судорожно, вхолостую работал в воздухе, вызы- вала у него мучительную тошноту. Он снова оделся и пошел наверх, на палубу. Тучи стремглав проносились мимо месяца. Море плясало. Волны уже не катились друг за дружкой, круглые и равномерные; в бледном мерцающем свете луны море, насколько хватал глаз, было разо- драно, исхлестано, изрыто; оно, как пламя, выбрасы- 242
пало гигантские языки, которые лизали борт паро- хода; вдруг вздымало над зияющими пенными пропастями фантастические зубчатые тени; казалось, ого руки, увлекшись безумной игрой, швыряют вы* соко в воздух кипящее месиво. Пароходу приходи- лось трудно: шлепая, переваливаясь, пыхтя, проби- рался он сквозь этот ералаш, и из его утробы порой доносились рыканье тигра и рев белого медведя, жестоко страдавших от качки. Человек в клеенчатом плаще с капюшоном и фонарем, прицепленным к поясу, широко расставляя ноги и все-таки с трудом удерживая равновесие, шагал взад и вперед по па- лубе. Немного поодаль, низко перегнувшись через борт, стоял молодой "человек из Гамбурга; ему было плохо. — Боже мой, — сказал он глухим прерываю- щимся голосом, заметив Тонио Крёгера, — что ж это за восстание стихий, сударь! — но тут же вынужден был прервать свою речь и торопливо отвернуться к борту, Тонио Крёгер, вцепившись в натянутый канат, смотрел на этот неистовый разгул. В его душе подни- малось ликованье, достаточно мощное, как ему ка- залось, чтобы пересилить и ветер и бурю. Песнь к морю, окрыленная любовью, звучала в нем: Друг давней юности, прибой, Я снова встретился с тобой! На этом стихотворение иссякло. Оно не было закончено, не обрело формы, не сложилось в нечто целое. Сердце Тонио Крёгера ожило... Он долго стоял так; затем растянулся на скамье возле рубки и стал смотреть на небо и... мерцающие звезды. Он даже вздремнул ненадолго. И когда холодная пена брызгала ему в лицо, он в полусне принимал это за ласку. Круто вздымающиеся меловые утесы, призрачные в лунном свете, возникли откуда-то и быстро прибли- жались: остров Мэн. И опять нашла дремота, пре- рываемая каскадами колючих соленых брызг, от которых деревенела кожа... Когда он совсем 16* 243
проснулся, был уже день, прохладный серый день, и зеленое море угомонилось. За завтраком он снова встретил молодого коммерсанта, и тот весь зардел- ся, стыдясь, должно быть, тех поэтических и вздор- пых разговоров, которые вел ночью; всей пятерней задрал он кверху свои рыжеватые усики, громко, по-солдатски, пожелал доброго утра своему вчераш- нему собеседнику, но в дальнейшем пугливо его из- бегал. И Тонио Крёгер прибыл в Данию. Он остановился в Копенгагене, раздавал чаевые всем, кто хоть сколько-нибудь на это претендовал, три дня пробро- дил по городу, не выпуская из рук путеводителя, — словом, вел себя в точности как зажиточный ино- странец, желающий приумножить свои знания чужих краев. Он осмотрел новую Королевскую площадь с «конем», стоящим посредине, задирая голову, по- чтительно взирал на колонны Фрауенкирхе, долго стоял перед изящными и благородными скульпту- рами Торвальдсена, влезал на «круглую башню», осматривал замки и провел два беспечных вечера в Тиволи. Но за всем этим видел другое. На домах с высокими сквозными фронтонами — некоторые из них были как две капли воды похожи на дома его родного города — он читал имена, знако- мые ему с давних пор; казалось, они обозначают что- то нежное, дорогое сердцу и в то же время таят в себе какой-то упрек, жалобу, тоску по минувшим дням. И куда бы он ни шел, медленно, задумчиво, втягивая в себя влажный морской воздух, повсюду он видел глаза, такие же голубые, волосы, такие же белоку- рые, лица такого же склада и с такими же чертами, как те, что виделись ему в странных, горестных и и покаянных снах в ту ночь, в родном городе. Слу- чалось, что на улице средь бела дня чей-то взгляд, громкое слово или смех трогали его до глубины души... Долго он в этом жизнерадостном городе не вы- держал. Его прогнали оттуда какое-то беспокойство, сладостное и глупое, воспоминания или, скорей, ожиданье и также охота спокойно полежать где- 244
нибудь на взморье, а не разыгрывать из себя любо- знательного туриста. И вот он снова очутился на пароходе и в пасмурный день (море было совсем черное) поплыл вдоль берега Зеландии, в Хельсин- гер. Там он пересел в экипаж, проехал еще три четверти часа по прибрежному шоссе и остановился наконец у цели своего путешествия. Это была ма- ленькая приморская гостиница, вся белая, с зеле- ными ставнями, расположенная в центре селенья, застроенного одноэтажными домишками; ее крытая дранкой башня глядела на Зунд и на шведски^г берег. Здесь он сошел, занял светлый номер, заранее для него приготовленный, переложил вещи из чемо- дана в комод и шкаф и на время обосновался в этих краях. Стоял уже сентябрь, и в Аальсгаарде приезжих было немного. За табльдотом в большой столовой, с окнами на застекленную веранду и деревянными балками под потолком, председательствовала хозяйка, старая дева, седоволосая, с белесыми глазами и нежно-розовым цветом лица; она неумолчно болтала щебечущим голоском и все старалась, чтобы ее крас- ные руки поизящнее выглядели на скатерти. Одни из постояльцев, пожилой господин с короткой шеей, седой шкиперской бородкой и сизым лицом, рыботор- говец из столицы, умел говорить по-немецки. Он был явно склонен к апоплексии и казался закупоренным: дышал тяжело, прерывисто и время от времени подносил украшенный перстнем указательный па- лец к носу, чтобы, зажав одну ноздрю, с шумом втянуть другой хоть немного воздуха. Впрочем, это не мешало ему изрядно выпивать, и бутылка с вод- кой неизменно высилась перед его прибором за зав- траком, обедом и ужином. Кроме него, здесь жили еще только три американ- ских юнца то ли с гувернером, то ли с домашним учителем, который молча поправлял очки и с утра до вечера играл с ними в футбол. У юнцов были рыжие волосы, причесанные на прямой пробор, и 245
длинные неподвижные лица. «Please, give me the wurst-things there» \ — говорил один. «That's not wurst; that's schinken»2, — отвечал другой. Этим ограничивалось участие молодых американцев и их учителя в застольной беседе; все остальное время они сидели молча и пили только кипяток. Тонио Крёгер и не желал себе лучших сотрапез- ников. Он наслаждался покоем, прислушивался к гортанным звукам датской речи, к глухим и звон? ким гласным в словах, которыми обменивались рыбо- торговец и хозяйка, время от времени отпускал ка- кое-нибудь замечание о показаниях барометра и тут же вставал, проходил через террасу и опять спу- скался вниз, к морю, где уже провел все утро. Временами здесь бывало тихо и тепло, как летом. Море покоилось ленивое, недвижное, все в синих, тем- но-зеленых и рыжих полосах, по которым пробегали серебристые сверкающие блики; в такие дни водоро- сли на солнце становились сухими, как сено, а ме- дузы испарялись и таяли. Воздух слегка отдавал гни- лостью и смолой рыбачьей лодки, к которой присло- нялся Тонио Крёгер, сидевший на песке так, чтобы видеть не шведский берег, а открытый горизонт; но надо всем веяло легким, чистым и свежим дыханьем моря. А потом наступали серые штормовые дни. Валы склоняли головы, как быки, изготовившиеся к напа- денью, в ярости устремлялись на берег, заливали чуть ли не всю песчаную полосу и, откатываясь, оставляли на ней влажные блестящие водоросли, ракушки и щепки. Между длинными грядами водяных холмов, под серым небом простирались светло-зеленые пенные долины, но там, где сквозь тучи пробивалось солнце, на воду ложился бархатисто-белый глянец. Тонио Крёгер стоял на ветру под брызгами, погру- женный в извечный тяжкий, одуряющий рокот, кото- рый он так любил. Стоило ему повернуться и пойти прочь, как вокруг внезапно становилось тепло и тихо. 1 Дайте мне, пожалуйста, колбасы (англ.). 2 Это не колбаса, это ветчина (англ.).. 246
Но он знал, что за спиной у него море; море звало его, манило, радушно его приветствовало. И он улы- бался. Бродил он и среди лугов, по одиноким тропинкам, и буковый лес, уходивший в холмистые дали, прини- мал его под свою сень. Он садился на мшистую землю, спиной прислоняясь к дереву, но всегда так, чтобы меж стволов виднелась полоска моря. Временами ве- тер доносил до него шум прибоя, похожий на стук сваливаемых в кучу досок или на карканье ворон над деревьями, хриплое, сердитое, тоскливое... Он держал на коленях книгу, в которой не прочитал и строчки. Упиваясь забвением, он свободно парил над. временем и пространством. И лишь изредка какая-то боль пронизывала его сердце — короткое, колючее чувство тоски или раскаяния; в ленивой своей истоме он и не пытался дознаться, откуда оно пришло и что означает. Так проходили дни. Сколько их прошло, он не мог бы сказать и не пытался установить. Но затем случи- лось нечто из ряда вон выходящее, — случилось среди бела дня, в присутствии других людей, и Тонио Крё- гер даже не очень удивился. Восхитительно праздничным было уже самое на- чало этого дня. Тонио Крёгер проснулся ранним ут- ром от чувства какого-то неуловимого, неопределен- ного страха — так что сон как рукой сняло, и... вдруг ему привиделось волшебное царство света. Его ком- ната, оклеенная обоями нежных, мягких тонов и об- ставленная легкой- светлой мебелью, с застекленной дверью на балкон, через которую виднелся Зунд, с белой газовой занавесью, разделяющей ее на гости- ную и спальню, всегда выглядела нарядной и при- ветливой. Но сейчас она предстала его еще заспан- ным глазам в неземной лучезарности, вся пртшизан- ная несказанно обворожительным, благоуханным розовым сиянием, золотившим стены и мебель и отбра- сывавшим на газовую занавесь нежно-алые блики. Тонио Крёгер долго не мог взять в толк, что произо- шло. Но когда он подошел к балконной двери и при- открыл ее, то увидел, что восходит солнце. 247
Несколько дней погода стояла пасмурная и дожд- ливая; но теперь ясное сияющее небо казалось голу- бым шелком, туго натянутым над морем и сушей, и солнечный диск, окруженный и полуприкрытый об- лачками, которые светились багрянцем и золотом, торжественно подымался над переливчатой зыбью моря, трепещущей и пламенеющей в утренних лучах... Так начался день, и Тонио Крёгер в счастливом смя- тенье быстро оделся, позавтракал раньше всех внизу на веранде, выплыл из деревянно^ купаленки в Зунд и затем еще с добрый час гулял по взморью. Вернув- шись, он увидел перед гостиницей несколько громозд- ких экипажей, похожих на омнибусы, и, уже придя в столовую, обнаружил, что в соседней гостиной, где стоял рояль, а также на веранде и площадке перед ней расселось за круглыми столиками множество лю- дей, судя по одежде, мелких бюргеров, которые ожи- вленно переговаривались и пили пиво, закусывая бу- тербродами. Тут были целые семьи — старики, моло- дежь и даже несколько ребятишек. За вторым завтраком (стол ломился под тяже- стью холодных закусок, копченостей, солений и пе- ченья) Тонио Крёгер наконец поинтересовался, что здесь, собственно, происходит. — Гости, — отвечал рыботорговец. — Экскурсанты из Хельсингера, которым хочется здесь поплясать. По- истине божье наказанье! Сегодня нам не удастся вы- спаться! Будет бал — танцы, танцы и музыка, и боюсь, что допоздна. Это семейная экскурсия, пик- ник в складчину по подписке^или что-то в этом роде, и уж они сумеют использовать хорошую погоду. Они прибыли на лодках и в экипажах и сейчас завтракают. Затем они поедут любоваться природой, но к вечеру обязательно вернутся 'и будут танце- вать. Черт бы их драл, я уверен, что мы глаз не сомкнем! — Ничего, это как-никак приятное разнообра- зие,— сказал Тонио Крёгер. Некоторое время они оба молчали. Хозяйка бара- банила по столу красными пальцами, рыботорговец шумно втягиэал воздух через правую ноздрю, амери- 243
канцы пили кипяток, причем их длинные лица при- нимали постное выражение. Тут это и случилось: через столовую прошли Ганс Гансен и Ингеборг Хольм. Тонио Крёгер, приятно утомленный купаньем и бы- строй ходьбой, усевшись поудобнее, ел копченую ло- сосину с поджаренным хлебом; лицо его было обра- щено к веранде и к морю. И вдруг дверь отворилась, и рука в руку, неторопливо вошли эти оба. Ингеборг, белокурая Инге, была одета в светлое легкое платье в цветочках, точно на уроке танцев господина Кнаака; оно доходило ей только до щиколоток, ворот «сердеч- ком» был отделан белым тюлем, не закрывавшим се мягкой, гибкой шеи. На руке у нее на двух связан- ных лентах висела шляпа. Инге выглядела разве что несколько взрослее, и длинная ее коса была теперь уложена вокруг головы. Зато Ганс Гансен не изме- нился, нисколько. На нем по-прежнему был бушлат с золотыми пуговицами и выпущенным из-под него матросским воротником; матросскую шапочку с ко- роткими лентами он держал в опущенной руке и без- заботно помахивал ею. Ингеборг отвела в сторону свои миндалевидные глаза, видимо стесняясь устрем- ленных на нес взглядов. Зато Ганс Гансен, целому свету наперекор, вызывающе и немного презрительно сглядел всех сидевших за столом; он даже отпустил руку Ингеборг и стал еще энергичнее размахивать бескозыркой: смотрите, мол, вот я каков! Так прошли эти двое перед глазами Тонио Крёгера на фоне нежно голубеющего моря, прошли по всей столовой и скры- лись за противоположной дверью з комнате, где стоял рояль. Это было утром, в половине двенадцатого, и по- стояльцы гостиницы еще сидели за завтраком, когда вся компания па иерандс поднялась и, уже не загля- дывая в столовую, вышла через боковую дверь. Слышно было, как они рассаживались со смехом и шутками, и экипажи, шурша по гравию шоссе, тро- гали и отъезжали один за другим... — Значит, они еще вернутся? — спросил Тонио Крёгер. 249
— Еще бы, — отвечал рыботорговец. — На наше несчастье! Они ведь заказали музыку, а моя комната как раз над залом. — Что ж, это приятное разнообразие, — повторил Тонио Крёгер. С этими словами он поднялся и ушел. Он провел день, как проводил все 'другие,— в лесу, у моря, сидел, держа книгу на коленях, и щу- рился на солнце. В голове у него шевелилась одна только мысль: они вернутся, в зале состоится вече- ринка с танцами, как и предрекал рыботорговец; То- нио Крёгер радовался этому, и радость его была та- кой робкой и сладостной, какой он не испытывал уже давно, в течение всех этих мертвых лет. По неожи- данной ассоциации ему на мгновенье вспомнился дав- нишний знакомый, новеллист Адальберт. Он-то знал, чего хочет, и отправился в кафе, чтобы не дышать ве- сенним воздухом. Вспомнив это, Тонио Крёгер пожал плечами... Обед в тот день подавался раньше обычного, так же, впрочем, как и ужин, происходивший в гостиной; в большой столовой шли приготовления к балу: празд- ник так праздник! Когда уже стемнело и Тонио Крё- гер сидел у себя в номере, на шоссе и в доме все снова наполнилось шумом. Экскурсанты вернулись; мало того: из Хельсингера на велосипедах и в экипажах прибыли новые гости; где-то внизу уже настраивали скрипку, слышались и гнусавые звуки кларнета... Сло- вом, все предвещало веселье. Вот уже маленький оркестр заиграл марш: наверх приглушенно донеслись отчетливые такты. Бал от- крывался полонезом. Тонио Крёгер, прислушиваясь, посидел еще несколько минут. Но, когда марш сме- нился звуками вальса, он встал и, бесшумно ступая, вышел из комнаты. Из коридора можно было по черной лестнице спу- ститься к запасному выходу, а оттуда, не заходя в дом, прямо пройти на веранду. Этот путь он и избрал и пошел по нему тихо, крадучись, словно по запретной тропе, ощупью пробираясь во мраке, неодолимо вле- комый этой глупой, блаженно баюкающей музыкой, теперь уже явственно доносившейся до него. 250
На веранде было темно и пусто, но дверь в зал, где уже ярко горели обе большие керосиновые лампы с блестящими рефлекторами, стояла настежь. Тонио Крёгер бесшумно прокрался на веранду, и от воров- ского наслаждения — стоять здесь в потемках, неза- меченным, и следить за танцующими — у него по спине пробежали мурашки. Глаза его торопливо и жадно выискивали в толпе тех двоих... Веселье было в полном разгаре, хотя бал на- чался всего каких-нибудь полчаса назад; впрочем, все танцоры уже явились сюда возбужденные и радостные от совместно проведенного веселого, беззаботного дня. В гостиной, которую Тонио Крёгер видел, когда ре- шался несколько податься вперед, за карточными сто- лами, куря и потягивая вино, разместились пожилые мужчины; другие сидели по углам возле своих жен или вдоль стен на плюшевых стульях и смотрели на танцующих; они упирались руками в растопыренные колени" и, раздувая щеки, удовлетворенно пыхтели. Мамаши, сложив руки под грудью и склонив набок головы в маленьких шляпках на макушке, наблюдали за весельем молодежи. На эстраде, сооруженной у од- ной из стен, изо всех сил наяривали музыканты. В числе инструментов была даже труба; она трубила осторожно, словно боясь собственного голоса, но все равно то и дело заглушала остальные инструменты... Одни пары, покачиваясь и кружась, скользили в танце, другие рука об руку прогуливались вдоль зала. Одеты все были не по-бальному, а так, как одеваются для воскресной загородной прогулки: кавалеры в не слиш- ком ладно скроенных костюмах, видимо, заботливо сберегавшихся в будние дни, молодые девушки в воз- душных светлых платьицах с пучками полевых цве- тов у ворота. В зале попадались и детишки, продол- жавшие плясать, даже когда умолкала музыка. Распорядителем бала и дирижером был долговя- зый чиновник почтового или какого-то другого ведом- ства, в визитке с разлетающимися фалдами, с монок- лем в глазу и подпаленными волосами — провин- циальный лев, живое воплощение комического героя из датского романа. Юркий, облизающийся потом, 251
весь ушедший в свое занятие, он, суетливо виляя за- дом, поспевал во все концы, мягко ступал на носки и выписывал ногами, обутыми в остроносые штиб- леты, какие-то мудреные вензеля; размахивая ру- ками в воздухе, он отдавал распоряжения, что-то кри- чал оркестру и хлопал в ладоши; вокруг него все время реяли концы огромного банта, прикрепленного на плече, — знак его особых бальных полномочий, на который он нет-нет да и устремлял нежные взгляды. Да, и они были здесь, те двое, что прошли сегодня перед Тонио Крёгером в сиянии солнечных лучей; он снова видел их и содрогнулся от радости, заметив обоих сразу. Ганс Гансен стоял у двери, совсем близко от него. Широко расставив ноги и слегка нагнувшись вперед, он спокойно уплетал громадный кусок песоч- ного торта, держа руку горстью у подбородка, чтобы не просыпать крошек. А там, у стены, сидела Инге- борг Хольм, белокурая Инге. Почтовый чиновник как раз подлетел к ней, чтобы изысканным поклоном, за- ложив одну руку за спину, а другой грациозно ка- саясь груди, пригласить ее на танец. Но она в от- вет только покачала головой и объяснила, что очень запыхалась и должна немного передохнуть, после чего кавалер уселся рядом с нею. Тонио Крёгер смотрел на тех, кого он так стра- дальчески любил когда-то, на Ганса и Ингебсрг. Он любил их обоих не в силу каких-то свойств, им одним присущих, или их схожей манеры одеваться, — его пленяло в них тождество расы, типа, принадлежность к одной и той же породе людей — светлых, голубо- глазых, белокурых, породе, вызывающей представле- ние о чистоте, неомраченном благодушии, веселости, простом и горделивом целомудрии... Он видел их, ви- дел, как Ганс, широкоплечий, узкобедрый, еще более здоровый и стройный, чем в ту далекую пору, стоял там в своем матросском костюме, видел, как Инге- борг, лукаво смеясь, по-особенному подняла и заки- нула за голову руку, не слишком узкую, не слишком изящную руку девочки-подростка, и при этом движе- нии рукав соскользнул с ее локтя. И вдруг тоска по родине с такой силой сдавила его грудь, что он не- 252
произвольно еще глубже попятился в темноту, чтобы никто не заметил нервного подергиванья его лица... «Разве я забыл вас? — спрашивал он себя. — Нет, я никогда вас не забывал! Ни тебя, Ганс, ни тебя, бе- локурая Инге! Ведь это для вас я работал, и, когда мой труд вознаграждался рукоплесканиями, я поти- хоньку оглядывался, нет ли среди рукоплещущих вас обоих... Прочитал ли ты «Дон-Карлоса», Ганс Гансен, как ты мне обещал у калитки? Нет, не читай его! Я этого больше с тебя не спрашиваю. Что тебе до короля, ко- торый плачет от одиночества? Не надо, чтобы твои ясные глаза туманились, подергивались сонной одурью от упорного чтения стихов и от меланхолии... Быть таким, как ты! Начать все сначала, вырасти похожим на тебя, честным, веселым и простодушным, надеж- ным, добропорядочным, в ладу с богом и людьми; быть любимым такими же чистыми сердцем счаст- ливцами, взять в жены тебя, Ингеборг Хольм, и иметь сына, такого, как ты, Ганс Гансен, жить свободным от проклятья познания и творческих мук, любить и ра- доваться блаженной заурядности... Начать сначала. Но стоит ли? Это ни к чему не приведет. Все будЬт, как было. Ведь иные сбиваются с пути только потому, что для них верного пути не существует». Музыка смолкла; в перерыве разносили закуски. Почтовый чиновник бегал по залу, самолично обнося дам селедочным паштетом; перед Ингеборг он даже опустился на одно колено, и она зарделась от удо- вольствия. Между тем в зале заметили соглядатая за дверью; красные разгоряченные лица оборачивались к нему с недоуменным, даже сердитым выражением; но он упорно не двигался с места. Ингеборг и Ганс тоже почти одновременно скользнули по нему глазами до того равнодушными, что это граничило уже слдезре- нием. И вдруг он птгчувствовал устремленный на него откуда-то пристальный взгляд. Он обернулся, и глаза его тотчас же встретились с теми, чей взгляд он по- чувствовал на себе. Неподалеку от него стояла де- вушка с бледным узким и тонким лицом, на которое 253
он уже раньше обратил внимание. Она мало танце- вала, — кавалеры не очень-то увивались вокруг нее, — и со строго сжатыми губами одиноко сидела у стены. И сейчас она тоже оыла одна, одетая в светлое, воз- душное платье, как другие девушки. Но сквозь про- зрачную ткань просвечивали острые, слабые плечи, а худая шея уходила в них так глубоко, что бедная девушка казалась немного горбатой. Руки в ажурных митенках она держала у плоской груди и, склонив голову, исподлобья глядела на Тонио Крёгера чер- ными влажными глазами. Он отвернулся... Здесь, совсем близко от него, сидели Ганс и Ин- геборг. Они ели и пили среди других краснощеких со- трапезников, болтали, веселились, громко поддразни- вали друг друга и смеялись до упаду. Может быть, подойти к ним поближе? Обратиться к нему или к ней с шутливыми словами, первыми, какие придут в голову; и тогда они должны будут ему ответить хотя бы улыбкой? Эта улыбка осчастливила бы его, он меч« тал о ней и, удовлетворенный, вернулся бы к себе в комнату, в сознании, что какая-то общность все же установилась между ними. Он придумывал, что бы им сказать, но сказать у него недостало мужества. Да и не стоило: они, как всегда, не поняли бы его, холодно выслушали бы его слова. Ибо их язык не был его языком. Вот, кажется, опять начинаются танцы. Чиновник развивал неустанную деятельность. Он носился по залу, требовал, чтобы кавалеры приглашали дам, с помощью кельнера убирал с дороги стулья, отдавал приказания оркестрантам, подталкивал за плечи увальней, не знавших, куда себя девать. Что тут та- кое готовится? Пары выстраиваются по четыре, обра- зуя каре... Страшное воспоминание заставило поба- гроветь Тонио Крёгера. Сейчас начнется кадриль. Заиграла музыка, и пары с поклонами стали схо- диться и расходиться. Чиновник дирижировал кад- рилью и — боже милостивый! — отдавал распоряже- ния по-французски, грассируя с неподражаемой изы- сканностью. Ингеборг Хольм танцевала почти рядом с Тонио Крёгером, в тем каре, которое было ближе 254
к двери. Она мелькала перед ним справа и слева, то плавно выступая, то стремительно кружась; благо- уханье, исходившее от ее волос, а может быть, от легкой ткани ее платья, временами долетало до него, и он закрывал глаза, охваченный издавна знакомым чувством, — чувством, аромат и терпкую прелесть ко- торого он ощущал в воздухе все последние дни и ко- торое теперь вновь наполнило его сладостным томле- нием. Что это? Тоска? Нежность? Зависть и презре- ние к самому себе! Moulinet des dames! Ты смеялась, белокурая Инге, смеялась надо мной, когда я танце- вал moulinet и так ужасно осрамился? А теперь, когда я стал чем-то вроде знаменитости, ты бы тоже смеялась надо мдой? Да, конечно, и ты была бы трижды права! Даже если бы я один создал Девятую симфонию, «Мир как воля и представление» и «Страшный суд» — ты все равно была бы вправе смеяться... Он взглянул на нее, и в его памяти ожила стихотворная строчка, давно не вспоминавшаяся и тем не менее такая знакомая и волнующая: «Хочу заснуть, а ты иди плясать...» Как ему понятно по-северному меланхолическое простодушно-неповоротливое чувство, отраженное в этих словах. Спать... Стремиться просто и полно жить чувством, чувством, сладостно и лениво по- коящемся в самом себе, которому не обязательно претворяться в действие, в танец, и тем не менее танцевать, ловко и уверенно танцевать среди ножей трудный, опасный танец искусства, вечно памятуя об унизительном противоречии между этим танцем и любовью. Внезапно все вокруг бешено засуетилось. Каре распались, танцующие затопали, потом стремительно заскользили по залу: кадриль кончалась галопом. Пары под неистово быструю музыку проносились мимо Тонио Крёгера, торопясь, обгоняя друг друга, тяжело дыша и смеясь. Вот совсем рядом кружится, мчится пара, подгоняемая общей спешкой. У девушки бледное, тонкое лицо и худые, слишком высокие плечи. И вдруг совсем уже рядом с ним — заминка, неловкое движение., Девушка падает... Падает со 255
всего размаху—это кажется опасным паденьем! — и увлекает за собой кавалера. Он, видимо, так рас- шибся, что даже позабыл о своей даме; едва припод- нявшись, он трет с гримасой боли свое колено, а де- вушка, оглушенная паденьем, все еще лежит на полу. Тут Тонио Крёгер выступил из темноты, взял ее за руки и бережно поднял. Напуганная, смущенная, не- счастная, она подняла на него глаза, и ее нежное лицо внезапно залилось краской. — Так! О, mange Так! — проговорила она, снизу вверх глядя на него темными влажными глазами. — Вам больше не следует танцевать, фрейлейн, — мягко заметил он. Еще раз оглянулся на тех, на Ганса и Ингеборг, и ушел из зала. Пройдя через ве- ранду, он поднялся к себе в комнату. Он был опьянен праздником, в котором не прини- мал участия, утомлен ревностью. Как раньше, все в точности как раньше! С пылающим лицом стоял он в темном углу, страдая из-за вас, белокурые, жизне- любивые счастливцы, и потом одинокий ушел к себе. Кому-нибудь следовало бы теперь прийти! Ингеборг следовало бы прийти, заметить, что он ушел, тайком прокрасться за ним и, положив руку ему на плечо, сказать: «Пойдем к нам! Развеселись! Я люблю тебя!..» Но она не пришла. Ничего такого не случи- лось. Все было, как тогда, и, как тогда, он был счастлив. Ибо сердце его жило. А что же было все то время, когда он становился тем, чем был теперь? Оцепененье, пустота, лед и — дух! И еще — искус- ство! Он разделся, лег, потушил свет и стал шептать в подушку два имени, несколько целомудренных се- верных слогов, которые для него означали его лю- бовь, его страданья, счастье, а также жизнь, простое горячее чувство и родину. Он оглядывался назад, на годы, прожитые с того дня по нынешний. Вспоминал о мрачных авантюрах чувства, нервов, мысли, видел самого себя, снедаемого иронией и духом, изнурен- ного и обессиленного познанием, изнемогшего от 1 Спасибо! Большое спасибо! (датск.) 256
жара и озноба творчества, необузданно, вопреки уко- рам совести, бросающегося из одной крайности в дру- гую, мечущегося между святостью и огнем чувствен- ности, удрученного холодной экзальтацией, опусто- шенного, измученного, больного, заблудшего, и плакал от раскаяния и тоски по родине. Вокруг было темно и тихо. И только снизу, при- глушенная, убаюкивающая, доносилась до него сла- достная и пошлая мелодия жизни. Тонио Крёгер продолжал жить на севере и, выпол- няя свое обещание, писал Лизавете Ивановне, испы- танному другу. «Милая Лизавета, обитательница далекой Арка- дии, куда скоро ворочусь и я! Вот наконец некое подобие письма, оно, вероятно, разочарует Вас, ибо будет содержать одни лишь общие рассуждения. Не то чтоб у меня не было о чем рассказать; кое-что мне все-таки довелось пережить, — на свой лад, конечно. Дома, в моем родном городе, меня чуть было не аре- стовали... Но об этом я расскажу Вам устно. У меня теперь бывают дни, когда я предпочитаю философ- ствовать на общие темы, а не рассказывать исто- рийки. Помните ли Вы еще, Лизавета, что однажды на- звали меня бюргером, заблудшим бюргером? Так Вы назвали меня в час, когда я имел оплошность вслед за другими признаниями заговорить с Вами о моей любви к тому, что я называю жизнью. И вот я спра- шиваю себя: сознавали ли Вы тогда, как близки Вы ^ истине, как тесно связаны друг с другом моя бюр- герская сущность и моя любовь к «жизни»? Нынеш- нее мое путешествие вновь заставило меня об этом задуматься... Мой отец, Лизавета, был человеком северного темперамента: склонным к созерцательности и грусти, основательным и пуритански корректным; моя мать, в жилах которой текла смешанная экзотическая кровь, была хороша собой, чувственна, наивна; беспечность в ней сочеталась со страстностью и им- 17 Т. Манн. т. 7 257
пульсивной распущенностью. Такое соединение кровей, несомненно, таило в себе немалые возможности и... немалую опасность. В результате получился бюргер, оплошно забредший в искусство, цыган, тоскующий по хорошему воспитанию, художник с нечистой со- вестью. Ведь это бюргерская совесть заставляет меня в занятиях искусством, во всем из ряда вон выходя- щем и гениальном видеть нечто двусмысленное, глу- боко подозрительное, вызывающее опаску. Отсюда и моя нежность, граничащая с влюбленностью, ко всему примитивному, простодушному, утешительно- нормальному, заурядному и благопристойному. Я стою между двух миров, ни в одном не чувствуя себя дома, и потому мне приходится круто. Вы, ху- дожники, называете меня обывателем, а обыватели хотят меня арестовать... Я же толком и сам не знаю, что больше меня огорчает. Бюргеры глупы; но вам, поклонники красоты, обвиняющим меня во флегме и в отсутствии возвышенной тоски, не плохо было бы понять, что существует творчество столь глубокое, столь предначертанное и роковое, что нет для него ничего сладостнее и желаннее, чем блаженная обы- денность. Я восхищаюсь холодными гордецами, что ше- ствуют по тропе великой, демонической красоты, презирая человека, но не завидую им. Ведь если что может сделать из литератора поэта, то как раз моя бюргерская, обывательская любовь к человечному, жи- вому, обыденному. Все тепло, вся доброта, весь юмор идут от нее, и временами мне кажется, что это и есть та любовь, о которой в писании сказано, что человек может говорить языком человеческим и ангельским, но без любви голос его все равно останется гудящей медью и кимвалом бряцающим. Сделанное мною — ничто, самая малость, все равно что ничто. Я добьюсь большего, Лизавета, — обещаю Вам. Сейчас, когда я пишу, ко мне в комнату доносится рокот моря, и я закрываю глаза. Я вгля- дываюсь в неродившийся, еще призрачный мир, кото- рый требует, чтобы его отлили в форму, угкцщщчшщ, вижу толчею тенейг отб-ратываемых человеческими 258
фигурами, эти тени мацлут мне — воплоти и освободи нас! Среди них есть трагические, есть смешные, есть и такие, в которых представлено то и другое, — к ним я привержен всей душо!й. Но самая глубокая, тайная моя любовь отдана белокурым и голубоглазым, жи- вым, счастливым, дарящим радость, обыкновенным. Не хулите эту любовь, Лизавета: она благодатна и плодотворна. В ней страстное ожиданье, горькая зависть, малая толика презрения и вся полнота цело- мудренного блаженства». 1903
ВУНДЕРКИНД Вундеркинд появляется — в зале наступает ти- шина. Наступает тишина, а затем люди принимаются хлопать, ведь здесь, среди них, оказался некто, ро- дившийся повелителем, вожаком человечьего стада, и первым ударил в ладоши. Они пока еще ничего не слышали, но рукоплещут все, как один, потому что всемогущая реклама опередила вундеркинда и люди уже одурачены, сознают они это или нет. Вундеркинд появляется из-за нарядной ширмы, сплошь затканной венками в стиле ампир и большими сказочно-неправдоподобными цветами, проворно ка- рабкается по ступеням на эстраду и погружается в ап- лодисменты, словно в волны, зябко поеживаясь, овеян- ный легким содроганием ужаса, — и тем не менее как в дружескую стихию. Он подходит к краю эстрады, улыбается, как будто его фотографируют, и благо- дарит легким, робким, женственно-милым поклоном, несмотря на то, что он — мальчик. Вундеркинд весь в белом шелку, и это, разумеется, трогает зал. На нем белая шелковая блуза, под нею такой же шарф, и даже туфли у него из белого шелка. Но из белых шелковых штанишек, резко выделяясь, выступают голые коленки, совсем коричневые: ведь вундеркинд — маленький грек. Биби Саккеллафилаккас — вот его имя. Так уж его зовут. Каким именем он был наречен, откуда взя- лось это «Биби», уменьшительное оно или ласкатель- но
ное, — не знает никто, исключая импрессарио, который рассматривает это как коммерческую тайну. У Биби свисающие до плеч прямые черные волосы, они разде- лены косым пробором и к тому же забраны узкой шелковой ленточкой со смуглого выпуклого лба. У него самое безмятежное детское личико на свете, еще неопределившийся носик, исполненный неведения рот... только верхняя часть лица, под смолянисто-чер- ными глазами мышонка, уже слегка тронута уста- лостью и отграничена двумя характерными черточ- ками. На вид ему лет девять, от роду — восемь, выдают его за семилетнего. По сути дела, люди и сами не знают, верят ли этому. Возможно, они все прекрасно понимают «и все же предпочитают верить,— люди испокон веку привыкли так поступать. «Кра- сота,— думают они, — не обходится без капельки лжи. Что осталось бы,—думают они, — от возвышен- ного парения над буднями, если бы не сознательная готовность считать его даже пятилетним?» И право же, они верно рассуждают, эти люди! Вундеркинд благодарит, покуда не стихает тре- скотня аплодисментов, затем подходит к роялю, и люди бросают последний взгляд на программу. Вна- чале будет исполнен «Marche solenellc» ', потом «Re- verie» 2, а потом «Le hibou et les moineaux» 3 — все му- зыка Биби Саккеллафилаккаса. Вся программа со- ставлена из его сочинений, это его собственные композиции. Правда, он еще не умеет записывать их, но все они хранятся в его маленькой, его необыкно- венной голове, и, — как веско и беспристрастно зна- чится в афишах, составленных импрессарио, — их нельзя не признать подлинно художественными. По- хоже на то, что это признание далось импрессарио в итоге жестокой борьбы с присущими ему критиче- скими наклонностями. Вундеркинд взгромождается на вертящийся табу- рет, ерзая болтает в воздухе ножками, нащупывая 1 «Торжественный марш» (франц.). 2 «Грезы» (франц.). 3 «Сова и воробьи» (франц.). 261
педали, которые посредством хитроумного механизма расположены много выше обычного, чтобы Биби мог дотянуться до них. Это его собственный рояль, он всюду возит его за собой. Рояль покоится на дере- вянных блоках, полированная его поверхность пови- дала виды во время частых переездов, но от этого все становится только еще интересней. Биби ставит свои бело-шелковые ноги на педали, строит лукавую мину, смотрит в пространство перед собою и подымает правую руку. Смуглая трогательно- ребячья ручонка, однако кисть не по-детски сильна, суставы пальцев разработаны и гибки. Лукавит Биби для зрителей, ведь он знает, что должен их немножко поразвлечь. Но сам он при этом, втихомолку, испытывает свое собственное счастье, счастье, какое не сумел бы описать никому. Щемящая радость, таинственный трепет наслаждения захлесты- вают его всякий раз, когда он садится за рояль, — это дано ему навсегда. Снова отдается во власть ему клавиатура, семь черно-белых октав, по которым он так часто блуждал среди призрачных видений и тре- вожных судеб, — и вот они опять перед ним, блестя- щие, будто и нетронутые, как начищенная аспидная доска. Музыка, вся музыка лежит перед ним! Она ле- жит перед ним необозримая и зовущая, как море, и Биби может ринуться в нее и блаженно плыть, позво- лить ей унести, похитить себя, погрузиться в ее пу- чину и все же удержать в руках господство над нею, повелевать, управлять ею... Его правая рука повисает в воздухе. Зал затаил дыхание. Все напряженно ждут пер- вого звука... Как это начнется? Началось! Биби указательным пальцем извлекает из среднего реги- стра рояля звук—неожиданно мощный звук, напоми- нающий трубный глас. Новые звуки сплетаются с ним, возникает интродукция — зал переводит дыха- ние. Это шикарный зал в одном из модных первоклас- сных отелей, со стенами, аляповато расписанными розовыми телесами, с зеркалами в затейливых завит- ках, с громоздкими колоннами и неисчислимым коли- 262
чеством, поистине звездной системой, электрических лампочек, которые гроздьями, целыми соцветиями распускаются повсюду, пронизывая помещение го- раздо более ярким, чем дневной, тонким, золотистым, небесным светом. Ни единого сбободного стула, даже в боковых проходах, у дверей стоят люди. В первых рядах, где место стоит двенадцать марок (импресса- рио придерживается принципа внушительных цен), расположилось избранное общество. Вундеркинд воз- буждает живейший интерес в высшем свете. Куда ни глянь — парадные мундиры, изысканные туалеты дам... Здесь есть и дети, — благонравно свесив ноги со стульев, они блестящими глазами впились в своего отмеченного благодатью, белошелкового сверстника... Впереди, слева, сидит мама вундеркинда, дород- ная мама с запудренным двойным подбородком и с пером в прическе. Рядом с нею — импрессарио, мужчина восточного типа, с крупными золотыми за- понками в манжетах, которые далеко выступают из рукавов. Но еще ближе, в середине ряда, сидит прин- цесса. Это крошечная, сухонькая сморщенная прин- цесса, но она покровительствует искусствам, коль скоро те утонченно-изящны. Она восседает в глу- боком бархатном кресле, а под ногами у нее персид- ский ковер. Сложив руки под самой грудью, на шел- ковом в серую полоску платье, она созерцает трудя- щегося вундеркинда, всем своим видом олицетворяя благородный покой. Подле нее сидит ее придворная дама. У этой на платье полоски ярко-зеленого цвета, но тем не менее она только придворная дама, кото- рой даже не дозволено поудобнее откинуться в кресле. Финал у Биби звучит блистательно. Как властно этот малыш распоряжается роялем. Не веришь соб- ственным ушам! Тема марша — вдохновенный взлет страстной мелодии — возникает еще раз в полном своем гармоническом завершении — широкая, дерзо- стно-победительная, и Биби в каждом такте отбра- сывает верхнюю часть тела назад, как будто марши- рует в триумфальном шествии. Мощный заключитель- ный аккорд, — он бочком сползает с табурета и, улы- баясь, ждет аплодисментов. 263
И они разражаются — единодушные, растроганные, неистовые. Поглядите только на линию бедер у этого ребенка в то время, как он склоняется в своем жен- ственно-манерном поклоне! Хлопайте! Хлопайте! По- годите-ка, я сниму перчатки! Браво, малютка Сакола- фикс, или как тебя там! Ну и постреленок! Биби должен три раза выйти из-за своей ширмы, прежде чем публика успокаивается. Несколько запоз- давших посетителей, напирая сзади, с усилием про- талкиваются в зал. Концерт продолжается. Под пальцами Биби журчат его «Reverie», они сплошь состоят из арпеджио, над которыми изредка вспархивает на слабых крыльях обрывок мелодии. А потом он играет «Le hibou et les moineaux». Эта вещица имеет ошеломительный успех, она не- изменно вызывает самые пылкие восторги. «Le hibou et les moineaux» — взаправдашная детская музыка, в ней все до удивительности зримо. В басах так и ви- дишь сову, — вот она сидит и хлопает своими круг- лыми глазами, тогда как в верхних голосах дерзко и вместе трусливо чирикают воробьи. Четыре раза во- сторженно вызывают Биби после этой пьески. Отель- ный служитель с блестящими пуговицами приносит ему на эстраду три больших лавровых венка и стоит возле Биби, покуда тот благодарит. Даже принцесса принимает участие в овации, и выражается это в том, что она невесомо-нежно соединяет свои плоские ла- дошки, не производя при этом ни малейшего шума... Как этот маленький плутишка умеет подогревать восторги публики! Он не сразу выходит из-за ширмы, заставляет ждать себя, чуточку медлит на ступенях, с детской непосредственностью любуется пестрыми атласными лентами на венках, хотя они давно успели наскучить ему, кланяется с очаровательною нелов- костью, давая публике время побесноваться, с тем чтобы не упустить ни единого драгоценного хлопка. «Le hibou» — гвоздь моей программы, — думает он; этому выражению научил его импрессарио. — Потом я сыграю вам фантазию, которая, собственно, куда 264
лучше «Совы», особенно то место, переход в Cis !. Но исе вы помешались на этой сове и носитесь с нею, хотя она — моя самая первая, самая глупая вещь». — И он грациозно благодарит. Потом он играет «Meditation» 2, а затем еще этюд. Программа Биби весьма обширна. «Meditation», правда, весьма напоминает «Reverie», но Биби этого не ставят в укор, а в этюде вундеркинд блистает тех- никой, которая, впрочем, несколько уступает его да- рованию композитора. Но вот наконец и «Фантазия». Это его любимая вещь. Ее он играет каждый раз чуть-чуть по-другому, позволяет себе маленькие воль- ности с нею и, в иной счастливый вечер, сам, как от- кровеньем, бывает поражен внезапно возникшим по- воротом мелодии. Он сидит и играет, совсем маленький и ослепи- тельно-белый перед большим черным роялем, там, на сцене, одинокий избранник, вознесенный над без- ликою толпой, что вся вместе имеет лишь одну нечут- кую, лишенную гибкости душу, над которой надо властвовать его одинокой, его иной душе... Мягкие черные волосы вместе с шелковой лентой упали на лоб, гибкие тренированные пальцы бегают по клави- шам, и видно, как вздрагивают мускулы на смуглых детских щеках. Порою приходят секунды отрешенно- сти, самозабвенного одиночества—тогда его стран- ные, обведенные тенями глаза мышонка ускользают в сторону, прочь от публики, на размалеванную стену за роялем, и смотрят сквозь нее, затерявшись в зыб- кой дали, населенной причудливой жизнью. Но стоит ему уголком глаза увидеть зал, как он снова здесь, перед толпою. ' Стон и ликованье! Взлет и падение!.. «Моя фанта- зия!— любовно думает Биби. — Слушайте же, слу- шайте, сейчас пойдет то место, тот переход в Cis. — Заметили они? Да нет, какое там! Ничего они не за- метили!» И вот, чтобы хоть чем-нибудь позабавить их, Биби картинно вскидывает глаза на плафон. 1 До-диез. 2 «Размышление» (франц.). 265
Люди сидят длинными рядами и созерцают вун- деркинда, и каждый думает о своем, о разных раз- ностях. Один старый белобородый господин, с перст- нем-печаткой и шишковатым бугром, можно даже сказать — целым наростом на лысине, думает про себя: «Довольно стыдно, собственно говоря, так и не одолеть за всю жизнь песенку про «Трех охотников из Курфальца» — и теперь сидеть здесь этаким седо- власым олухом и набираться ума у этого вундер- кинда— три вершка от горшка! Впрочем, это дано ему свыше, господь распределяет свои дары, тут ни- чего не поделаешь, и вовсе не зазорно быть обыкно- венным человеком. Это вроде как с младенцем Иису- сом. Дитяти можно поклоняться не стыдясь. Но сколь благотворно это действует!» Он не отваживается по- думать: «Как это сладостно!» «Сладостно» — не- подобающее слово в устах толстого старого госпо- дина. Но чувствует он так! Чувствует он именно так! «Искусство...—думает делец с носом, как у по- пугая.— Что ж, несомненно, оно придает жизни не- которую остроту, все это бренчанье, и белый шелк, и прочая мишура... Да ведь и малыш не в накладе. Распродано не меньше пятидесяти мест по двенадцать марок, вот мы уже имеем шестьсот марок, не считая остальных билетов. Если вычесть расходы по найму зала, осве- щение, программы, худо-бедно останется две тысячи марок чистоганом. Кругленькая сумма!» «Ну-с, то, что он нам преподносит сейчас, это уж наверняка Шопен! — думает учительница музыки, востроносая дама в том возрасте, когда надежды меркнут, а ум приобретает язвительность. — Однако надо сказать, ему не хватает непосредственности. Так и буду говорить: мальчику недостает непосредствен- ности. Это звучит неплохо. К тому же у него дурная школа и неправильная постановка руки. Руку следует держать так, чтобы на тыльной стороне удержалась монета. У меня он отведал бы линейки!» Молоденькая девушка, которая кажется воско- вой—так она бледна, в том впечатлительном воз- 266
расте, когда на ум то и дело приходят мысли щекот- ливого свойства, думает втихомолку: «Да что же это?! Что он играет? Ведь он играет страсть! Но он совсем ребенок... Если бы он целовал меня, было бы так, словно целует мой маленький брат, — это не был бы поцелуй. Значит, возможна страсть сама по себе, страсть беспредметная, без земного воплощения. Просто пылкая детская игра! Ладно, скажи я это вслух, меня запичкают рыбьим жиром. Так уж устроен свет!» У колонны стоит офицер. Он смотрит на стяжаю- щего славу Биби и думает: «Ты персона, но и я пер- сона. Каждый на свой лад». Тем не менее офицер щелкает каблуками, словно отдавая честь вундер- кинду, как отдает ее всем, кто имеет власть. Но критик, дряхлеющий человек в лоснящемся черном сюртуке и подвернутых, забрызганных улич- ной грязью брюках, сидит на своем даровом месте и думает: «Нет, полюбуйтесь только на этого Биби, на этого фигляра. Ему еще расти да расти, прежде чем он обретет собственное лицо, но как тип, тип артиста, он вполне закончен. У него прирожденное величие ар- тиста и его низость, шарлатанство и священная искра, высокомерие и тайный хмель упоения. Но этого не напишешь, это чересчур тонко. Ах, поверьте, я и сам стал бы артистом, если бы, увы, не обладал даром видеть все насквозь». Тем временем вундеркинд кончает играть, и в зале разражается настоящая буря. Ему приходится снова и снова выходить из-за своей ширмы на вызовы. Чело- век с блестящими пуговицами тащит все новые венки, четыре лавровых венка, лиру из фиалок, охапку роз. У него не хватает рук, он не успевает вручать все эти подношения вундеркинду, сам им- прессарио поднимается на эстраду помочь ему. Он надевает один из венков на шею Биби, он нежно про- водит рукой по его черным волосам. И внезапно, как бы по наитию, наклоняется и целует вундеркинда, звунно целует его в самые губы. Тут уж буря перера- стает в целый ураган. Поцелуй, подобно электриче- скому разряду, падает в зал, словно нервная судорога 267
пробегает по толпе. Неистовая потребность шуметь овладевает людьми. Истошные возгласы «браво» ме- шаются с оглушительной трескотней хлопков. Не- сколько маленьких, ничем не примечательных сверст- ников Биби размахивают там, внизу, носовыми плат- ками. Дряхлеющий критик думает: «Разумеется, этот поцелуй импрессарио тоже предусмотрен про- граммой. Старый, испытанный трюк. О господи, если бы не видеть все насквозь!» И вот концерт вундеркинда приходит к концу. Он начался в половине восьмого, в половине девятого окончился. Эстрада загромождена венками, даже на рояле стоят два маленьких горшка с цветами. По- следним номером Биби играет свою «Греческую рап- содию», — к финалу она переходит в греческий гимн, и присутствующие здесь земляки Биби не прочь были бы подтянуть ему, да уж очень изысканный это кон- церт. Зато под конец они вознаграждают себя непо- мерными, по-южному пылкими изъявлениями вос- торга, своего рода национальной демонстрацией. А дряхлеющий критик думает: «Разумеется, гимн тоже предусмотрен программой, все тот же прием, только переведенный в другой регистр. Не упущено ни одно средство воздействия. Напишу, что это не- достойно искусства. А что, если это и есть искусство? Что такое артист? Гаер. Превыше всего критика. Но этого не напишешь». И он удаляется в своих замыз- ганных штанах. После девяти-десяти вызовов вундеркинд больше не уходит за ширму, а спускается к своей мама и к импрессарио, в зал. Люди стоят среди беспоря- дочно сдвинутых стульев и аплодируют и проталки- ваются вперед, чтобы посмотреть на вундеркинда вблизи. Другим хочется посмотреть и на принцессу: перед эстрадой образуется два тесных кружка—во- круг Биби и вокруг принцессы. И трудно сказать, кто из них, собственно, находится в центре внимания. Но придворная дама, по августейшему повелению, на- правляется к Биби, она обдергивает и разглаживает его шелковую блузу, чтобы привести мальчика в над- лежащий для представления высокой особе вид. Она 268
берет его за руку, подводит к принцессе и велит при- ложиться к руке ее королевского высочества. — Как ты это делаешь, дитя? Оно приходит тебе в голову само собой, когда ты садишься за рояль? — спрашивает принцесса. — Oui, madame! ' — отвечает Биби. Но про себя думает: «Ах ты старая, глупая принцесса!..» И он от- ворачивается, как дурно воспитанный маленький ди- карь, и возвращается к своим. У вешалок давка и суета. Потрясая в воздухе но- мерками, люди через барьер принимают в охапку шубы, галоши, пальто. Учительница музыки тут как тут. Она стоит среди знакомых и критиканствует. — Ребенку недостает непосредственности! — го- ворит она громко и озирается по сторонам... А перед высоким зеркалом два лейтенанта — братья молодой светской дамы — помогают ей надеть вечернее манто и меховые ботики. Она удивительно хороша, у нее иссиня-серые глаза и светлое безуко- ризненно породистое лицо. Истая аристократка. Одевшись, она торопит братьев. — Не вертись так долго перед зеркалом, Адольф, — говорит она негромко и раздраженно од- ному из них, который не в силах расстаться с отраже- нием собственного пошловато-красивого лица. — Как ты любезна! Быть может, ты все-таки ми- лостиво разрешишь мне застегнуть перед зеркалом шинель! Затем они выходят, и на улице, где в снежной мгле тускло мерцают дуговые фонари, лейтенант Адольф, подняв воротник и засунув руки в карманы щеголь- ской шинели, принимается на ходу отбивать легкую дробь по промерзшему снегу, исполняя нечто вроде шуточного nigger dance2. Очень уж холодно! «Сущее дитя! — думает растрепанная девица, ко- торая, размахивая руками, шагает за лейтенантом, сопровождаемая угрюмым юношей. — Дитя, созданное 1 Да, сударыня (франц.). 2 Негритянский танец (англ.). 269
для утех, а там, на эстраде, было дитя, созданное для поклонения! — И громким, скучным голосом до- бавляет вслух: — Да, мы все вундеркинды, все, в ком жив творческий дух». «Ну и ну! — думает старый господин, который так и не одолел «Трех охотников из Курфальца» и чей нарост на лысине в данное время прикрыт цилинд- ром.— Это еще что такое?! Своего рода пифия, по- видимому?..» Но хмурый юноша понимает девушку с полуслова и кивает головой. Потом оба замолкают, и растрепанная девица смотрит вслед аристократической барышне и ее двум братьям. Она презирает их, но не сводит с них глаз, покуда те не исчезают за углом. 1903
СЧАСТЬЕ Чшшш!.. Мы хотим заглянуть в чужую душу, на лету, так сказать, мимоходом, всего на нескольких страничках, ведь мы чрезвычайно занятые люди. Мы возвращаемся из Флоренции, из давно ушедших вре- мен. Там речь шла о тягостных и смутных событиях. Они остались позади — а мы, куда пойдем мы? Быть может, ко двору, в королевский замок — кто знает? Странное, блеклое мерцание излучает возникающая пред нами история. Анна, маленькая баронесса Анна, у нас так мало времени для тебя! И раз, и два, и три — звон бокалов, чад, суета, напевное мурлыканье и танцующий шаг, — не скроем, есть у нас маленькие слабости. Не они ли влекут нас в те места, где жизнь справляет свои нехитрые празд- нества и скорбь глядит особо глубоким и алчущим взором? — Прапорщик! — на весь зал крикнул барон Гарри, ротмистр, перестав танцевать. Правой рукой он продолжал обнимать свою даму, а левой подбо- ченился.— Это не вальс, а похоронный звон, ста- рина! У вас в крови нет и намека на ритм! Вы попросту плаваете и барахтаетесь. Пусть лейтенант фон Гельб- заттель снова сядет за рояль, тогда мы хоть потан- цуем как следует. Извольте удалиться, прапорщик! Лучше уж танцуйте, если вы на это способны! И прапорщик поднялся, щелкнул каблуками, звяк- нув шпорами, и молча уступил место на эстраде 271
лейтенанту фон Гельбзаттелю, который немедля при- нялся барабанить по дребезжащему разбитому фор- тепиано своими большими, белыми, растопыренными пальцами. У самого барона Гарри в крови было достаточно ритма — вальс и маршевый шаг, веселье и гордость, четкость музыки и победительность. Расшитая золо- тыми шнурами гусарская куртка превосходно шла к его молодому, оживленному лицу, не носившему и следа забот или задумчивости. Загар его был того золотистого оттенка, каким отличаются блондины, хотя усы и волосы были темные, — дамы находили это пикантным. Красный шрам на правом виске при- давал открытому лицу выражение дерзкой удали. Быть может, его оставил удар шпаги, возможно па- дение с коня, — так или иначе, нечто пленительное. Танцевал он как бог. Прапорщик же действительно плавал и барах- тался, если позволено будет употребить иносказа- тельное выражение барона Гарри. У него были такие длинные веки, что он никогда не мог хорошенько раскрыть глаза, да и мундир казался на нем каким- то неуместным, несуразно болтался на теле, и один бог знает, как его угораздило избрать военное по- прище. Он неохотно принял участие в кабацком раз- влечении с «ласточками», но все же пришел, потому что и без того опасался вызвать недовольство, — так как, во-первых, был невысокого происхождения, во- вторых же, за ним числилась некая книжонка —ряд вымышленных историй, которые он сам написал, или, как говорится, выпустил в свет, и теперь всякий мог купить ее в книжной лавке. Разумеется, это вызы- вало некоторое недоверие к прапорщику. Зал офицерского казино в Хоэндамме, длинный и широкий, собственно, был слишком обширен для тридцати господ офицеров, нынче вечером развлекав- шихся здесь. Стены и возвышение для оркестра были украшены фальшивыми драпировками из красного гипса, а с безвкусно размалеванного потолка сви- сали две изогнутые люстры, в которых, чадя и оплы- вая, горели свечи. Но пол танцевальной площадки 272
еще с утра был основательно натерт семью-тфикоман- дированными для этой цели гусарами, ведь в конце концов господа офицеры не могли требовать большей пышности от такого медвежьего угла, такого захолу- стья; как Хоэндамм. К тому же некоторый недостаток- блеска в этом празднестве искупался своеобразным, острым душком, который придавало вечеринке чув- ство недозволенности, запретности, вызванной при- сутствием «ласточек». Даже несмышленые ден- щики втихомолку ухмылялись, погружая все новые бутылки шампанского в ведерки со льдом, рядом с накрытыми столиками, разбросанными в три ряда по залу. Они переглядывались и усмехались, опуская глаза, как вышколенные слуги, молча и безответно, принимающие участие в непозволительной проделке ГОСПОД. ' «Ласточки, ласточки»? Ну, короче говоря, «венские ласточки»! Их было тридцать, они колесили по всей стране, кочевали из города в город и выступали: в залах и варьете невысокого пошиба, развязно и не- принужденно распевая чирикующими, веселыми голо- сками свою боевую песенку, свой коронный номер: Когда ласточки возвращаются, Все их видят, все их видят! Славная песенка, забавная и легко запоминаю- щаяся; «ласточки» пели ее при шумном одобрении сочувственно настроенной части публики. Так появились «ласточки» и в Хоэндамме. Гар- низон стоял в Хоэндамме, целый полк гусар, и, та- ким образом, живейший интерес, вызванный «ласточ- ками», во влиятельных кругах был вполне закономе- рен. Они вызывали больше чем интерес, они вызывали воодушевление. Вечер за вечером просиживали неже- натые офицеры у их ног, слушали ласточкину песнь, и пили в честь девушек желтое гугельфинковское пиво. Вскоре к ним примкнули и женатые офицеры, а однажды вечером, собственной персоной, появился- и полковник Руммлер, который весьма благосклонно прослушал всю программу, после чего везде отзы-* вался о; «ласточках* с непререкаемым одобрением; 18 Т. Манн, т. 7 27$
Тогда-то среди лейтенантов и ротмистров созрел План познакомиться с «ласточками» покороче, поин- тимнее, отобрать из них десять самых хорошеньких и пригласить в казино, на пирушку с шипучим вином и «черт побери!». В угоду свету высшие чины будто бы не знали об этой затее и были вынуждены скрепя сердце остаться в стороне. Однако не одни холостые младшие лейтенанты приняли участие в этом развле- чении, ротмистры и обер-лейтенанты также пришли и даже (что было самым остро-щекочущим, собственно, и было гвоздем вечера), и даже со своими женами!! Препятствия? Колебания? Лейтенант фон Левцан изрек золотые слова: «Для солдата препятствия и ко- лебания существуют лишь постольку, поскольку он преодолевает их, подчиняет себе!» Пусть добрые хо- эндаммовцы, проведав о том, что офицеры сводят своих жен с «ласточками», вознегодуют, они-то, ра- зумеется, не могут позволить себе ничего подобного* Но существует иная жизнь, исполненная дерзаний, иные, высшие сферы, где дозволено то, что в низших сочли бы порочащим и бесчестным! И разве почтен- ные обыватели Хоэндамма не приучены своими гу- сарами ко всевозможным неожиданностям? Господа офицеры среди бела дня проезжали верхом по тро- туарам, коль скоро это взбредало им в голову. Да, бывало и так. А однажды вечером на рыночной пло- щади разве не стреляли из пистолетов, — надо пола- гать, и тут не обошлось без офицеров. А хоть кто- нибудь отважился заикнуться по этому поводу? И вот еще одна вполне достоверная история. Как-то под утро, часов в пять, ротмистр барон Гарри с приятелями, в несколько приподнятом на- строении, возвращались домой после ночного бдения; тут были ротмистр фон Хюнеманн, а также обер- лейтенанты и лейтенанты ЛеМестр, бароны фон Трух- сесс, фон Траутенау и фон Лихтерло. Когда господа офицеры следовали через старый мост, им повстре- чался пекаренок, который свежим утром шел своим путем, неся на плечах большую корзину с хлебцами и беззаботно насвистывая песенку. «Сдавайся!»—вос- кликнул барон Гарри, схватил корзину за ручку и, 274
с такой ловкостью, что не выпал ни один хлебец, опи- сал корзиной три круга в воздухе, а затем одним рывком, говорящим о силе его рук, забросил ее по кривой далеко, далеко в мутные воды. Пекаренок, вначале оцепеневший от страха, увидев, как уплы- вают, как идут ко дну его хлебцы, стал испускать жалобные вопли и отчаянно корчиться, подняв руки к небу. Когда господа офицеры вдоволь налюбова- лись детским горем, барон Гарри бросил пекаренку монету, в три раза превышавшую стоимость содержи- мого корзины. Затем офицеры пошли дальше. Тут мальчик понял, что имел дело с важными господами, и умолк. Эту историю вскоре подхватила молва, но никто не посмел возмутиться вслух. Улыбались или скреже- тали зубами, но от барона Гарри и его приятелей все приняли как должное. Они были хозяевами! Госпо- дами Хоэндамма! Вот так-то полковые дамы и встре- тились с «ласточками». Видимо, прапорщик умел танцевать не лучше, чем играть на рояле, потому что, никого не приглашая, склонившись в поклоне, он присел за один из сто- ликов, подле маленькой баронессы Анны, жены ба- рона Гарри, и, робея, обратился к ней с какими-то незначительными словами. Беседовать с «ласточками» молодой человек был не способен, он просто боялся их, убедив себя, что будет превратно понят девушками та- кого рода, если даже решится заговорить с ними; это огорчало прапорщика. Но так как его, подобно боль- шинству вялых, недеятельных натур, даже самая пло- хая музыка приводила в молчаливое, душевно-расслаб- ленное, созерцательное настроение, да и баронесса Анна, которой он был совершенно безразличен, отве- чала ему рассеянно, они вскоре замолкли, ограничи- ваясь тем, что с застывшей, немного вымученной улыб- кой, которая, странным образом, была присуща обоим, глядели на плавное кружение танцующих пар. Язычки пламени в люстрах трепетали,. и свечи оплывали так сильно, что теряли первоначальную форму, покрываясь шишковатыми, застывающими на- ростами стеарина, а под ними, повинуясь огневому 18* 275
ритму лейтенанта фон Гельбзаттель, кружились и скользили пары. Ножки семенили, приподнимались на носки, делали плавный поворот и улетали дальше. Длинные, ноги мужчин слегка сгибались, упруго от- талкивались и стремительно уносились прочь. Вихри- лись юбки. Яркие доломаны гусар мелькали в круго- вороте. И дамы, в чувственном томлении, склонив головки, изгибали стан в объятиях кавалеров. Барон Гарри, обнимая удивительно красивую «ла- сточку», немного слишком крепко прижимал ее к своей расшитой шнурами груди, и, склонив лицо, неотрывно смотрел ей в глаза. Улыбка баронессы Анны следовала за этой парой. Рядом элегантный лейтенант фон Лихтерло вертел маленькую, пухлую, круглую, как шар, и чрезмерно декольтированную «ласточку». Но под одной из люстр госпожа рот- мистрша фон Хюнеманн, несомненно предпочитавшая шампанское всему.на свете, самозабвенно кружилась с третьей «ласточкой» — смазливым, веснушчатым со- зданием, чье лицо так и сияло от непривычной чести- — Дорогая моя баронесса, — говорила позже гос- пожа фон Хюнеманн госпоже полковнице фон Тру- хесс. — Эти девушки вовсе не так плохо образованны, они могут перечислить вам по пальцам все кавале- рийские гарнизоны страны. Танцевала она с «ласточкой» потому, что оказа- лись две лишних дамы; увлекшись, они совершенно не обращали внимания на то, что остальные пары мало-помалу удалились, предоставив им возможность полностью проявить свои таланты. Наконец обе тан- цорки все же заметили это и, обнявшись, встали по- среди зала, пожиная аплодисменты, смех и возгласы «браво!». Потом пили шампанское — его разливали, бегая от столика к столику, денщики в белых перчатках, А, потом «ласточки» должны были еще разок спеть, должны были, невзирая на то что едва переводили дыхание. Выстроившись в ряд, стояли они на эстраде, за- нимавшей узкую часть зала, и стреляли глазами. Их плечи и руки были обнажены, а платья — светло- 276
серые вестоны и маленькие черные фраки — напоми- нали оперенье ласточек. На ногах у них были серые чулки со стрелками и очень открытые туфли на непо- мерно высоких каблучках. Были здесь блондинки и брюнетки, благодушные толстушки и девицы, отли- чавшиеся интересной худобой, у одних щеки были грубо и аляповато нарумянены, у других набелены, словно у клоунов. Но самой красивой была малень- кая брюнетка с детскими руками и миндалевидным разрезом глаз, — та, с которой только что танцевал барон Гарри. Продолжавшая улыбаться баронесса Анна тоже нашла, что она красивей всех. Теперь «ласточки» запели, и лейтенант фон Гельб- заттель, откинувшись назад и повернув к ним голову, аккомпанировал, лихо стуча по клавишам далеко вытянутыми вперед руками. «Ласточки» стройно пели о том, что они перелетные птицы, повидавшие весь мир, о том, что, улетая, они уносят с собой все сердца. Они пропели еще одну, чрезвычайно мелоди- ческую песенку, начинавшуюся словами: Да-да, душки военные, Мы их обожаем! — и кончавшуюся точно так же. Но затем, по настойчи- вому требованию публики, они еще раз исполнили ласточкину песнь, и господа офицеры, затвердившие ее наизусть не хуже самих «ласточек», с воодушевле- нием подтягивали: Когда ласточки возвращаются, Все их видят, все их видят! Зал дрожал от пения, хотота, звона шпор и топота каблуков, отбивавших такт. И баронесса Анна тоже смеялась, глядя на этот разгул и необузданное веселье. Она столько смеялась в этот вечер, что у нее разболелись голова и сердце, и теперь охотнее всего она закрыла бы глаза в тем- ноте и покое, если бы Гарри не принимал столь дея^ тельного участия в развлечениях. «Сегодня мне ве- село», ^-сказала она немножко -раньше— в то мгновенье, когда сама верила этому,— своей соседке 277
по столу, но та ответила ей насмешливым взглядом и молчанием, и Анна вспомнила, что в обществе не по- лагается говорить подобные вещи. Если тебе ве- село — веди себя соответственно; но оповещать, рас- сказывать об этом по меньшей мере странно и не- сдержанно. Сказать же: «Мне сегодня грустно»,— и вовсе недопустимо. Баронесса Анна выросла в полном одиночестве и тишине приморского именья своего отца и до сих пор не могла усвоить прописные светские истины, хотя очень боялась оттолкнуть окружающих и страстно желала быть такой же, как все, чтобы ее хоть не- множко любили. У нее были бледные руки и пепельно- белокурые волосы, слишком тяжелые для узкого хрупкого личика. Между светлых бровей залегла про- дольная морщинка, придававшая улыбке что-то стра- дальческое, больное. Дело в том, что она любила своего мужа. Не надо смеяться над этим! Она любила его даже за историю с хлебцами, любила малодушной, унизительной лю- бовью, несмотря на то что он обманывал ее и еже- дневно с мальчишеской жестокостью ранил ее сердце. Она была больна любовью к нему, хотя презирала собственную нежность и слабость, как женщина, ко- торая знает, что миром правит сила и грубое веселье. Зная это, она все же отдавалась своей любви, как безоговорочно отдалась Гарри, когда он в кратком порыве нежности посватался к ней. Мечтательное и одинокое создание, влекомое жаждой узнать жизнь со всеми ее страстями и бурями. И раз, и два, и три — чад, суета, напевное мурлы- канье и танцующий шаг: то был мир Гарри, его цар- ство, и то был мир ее грез, потому что там господ- ствовали веселье, обыденность, любовь и жизнь. Общительность! Бездумное празднество, расслаб- ляющая, низменная и прельстительная отрава, пол- ная бесплодных соблазнов, распутный недруг покоя и мысли — ты страшна! Так просиживала она вечера и ночи, истязуемая резким несоответствием между пустотой, ничтож- ностью окружающего и господствующим здесь лихо* 278
радочным весельем, вызванным кофе, вином, чув- ственной музыкой и танцами, сидела и смотрела, как Гарри обвораживал красивых веселых женщин, не оттого что он находил их особо привлекательными, а потому что его тщеславие требовало, чтобы люди видели, как ему везет, какой он баловень, не ведаю- щий ни отказа, ни неудовлетворенного желания. Сколько боли причиняла ей эта суетность, и как она ее любила! Как восхитительно было находить его кра- сивым, юным, обольстительным! Как мучительно лю- бовь других женщин распаляла ее собственную! И когда все бывало кончено, когда после пирушки, которую она из-за него проводила в тоске и смяте- нии, Гарри беззастенчиво и самовлюбленно бахва- лился недавними победами, — наступали мгновенья, когда ее ненависть и презрение по силе были равны ее любви, и тогда в душе она обзывала его «фатом», «негодяем», пытаясь наказать смехотворным, жалким молчанием. Мы не ошибаемся, маленькая баронесса Анна? Покуда «ласточки» поют, поговорим же о том, что таится за твоей бедной улыбкой. О том, как под утро ты, униженная и жалкая, лежишь в своей кровати, расходуя душевные силы на измышление шуток, за- бавных словечек и метких ответов, которые тебе сле- довало найти, чтобы слыть любезной, — и которых ты не нашла. О серых, предрассветных часах, когда в полусне, ослабев от горя, ты плачешь на его плече, а он утешает тебя одним из своих милых, пустых, не- значительных словечек, и тебя внезапно пронизывает сознание нелепости твоих слез на его плече. Если б он захворал, не правда ли? Самого лег- кого, пустячного его недомогания было бы доста- точно, чтобы перед тобой раскрылось целое царство грез, в своих грезах ты видишь его страждущим мальчиком — вот он лежит перед тобой, беспомощ- ный, слабый, и наконец-то, наконец принадлежит тебе одной. Не стыдись! Не презирай себя! Горе подчас учит плохому, мы знаем это, мы видим это, бедная маленькая душа, не то еще повидали мы в своих странствиях! Но вот. о юном прапорщике со слишком 279
длинными веками ты могла бы немножко позабо- титься, он сидит рядом с тобой и охотно разделил бы твое одиночество — он сам одинок. Зачем ты прене- брегаешь им? Зачем не удостаиваешь внимания? Потому что он из твоего собственного мира, а не из того, другого, где царит веселье и гордость, ритм и победительность? Да, горько быть чужим в одном мире, да и в другом тоже — это мы знаем! Но прими- рение здесь невозможно. Шумные аплодисменты покрыли заключительные аккорды лейтенанта Гельбзаттеля. «Ласточки» кон- чили петь. Минуя ступеньки, порхая и плюхаясь, со- скакивали они с эстрады, а офицеры толпились внизу, помогая им. Барон Гарри помогал маленькой брю- нетке с детскими руками и делал это обстоятельно, с полным знанием дела. Одной рукой он обхватил ее бедра, другою талию и не спеша почти на руках понес к столику с винами, где, наполнив ее бокал шампанским так, что пена перелилась через край, медленно чокнулся с ней, все время с настойчивой неопределенной усмешкой глядя в глаза. Гарри много выпил, шрам рдел на белом лбу, резко выделявшемся на загорелом лице, но он был подтянут, свободен в движениях, оживлен, отнюдь не омрачен страстью. Их столик стоял на противоположной стороне зала, напротив того, за которым сидела баронесса Анна, и, обмениваясь безразличными словами с сосе- дями, она в то же время жадно прислушивалась к смеху там, за тем столиком, и украдкой, униженно подстерегала каждое их движение. Странное, мучи- тельно-напряженное состояние, позволяющее, соблю- дая общепринятые светские условности, механически поддерживать разговор с одним человеком, тогда как все душевные помыслы устремлены к другому, к тому, за кем наблюдаешь. Несколько раз ей почудилось, что взгляд малень- кой «ласточки» скрестился с ее взглядом,—^ быть мо- жет, она знает баронессу Анну? Знает, кто она? Но как хороша эта девушка! Как дерзко и бездумно жизнерадостна, как соблазнительна! Если бы Гарри полюбил ее, от, страсти потерял голову, Анна про- 280
стила бы, поняла бы, сочувствовала бы ему! И вне- запно Анна ощутила, что ее собственное влечение к «ласточке» глубже, горячее, нежели то, которое испытывает Гарри. Маленькая «ласточка»! Бог мой, ее звали Эмми, и она была достаточно вульгарна, но как хороша! Прелестны были пряди черных волос, обрамлявшие широкое, чувственное личико, и темные миндалевид- ные глаза, и большой рот с белыми блестящими зу- бами, и мягко вылепленные, зовущие руки, но лучше всего были плечи, которыми она иногда поводила с какой-то невыразимой вкрадчивостью и женствен- ностью. Барон Гарри был исполнен интереса к этим плечам. Он ни под'каким видом не желал допустить, чтоб она закрыла их, и затеял шумную борьбу за шаль, которую «ласточка», заупрямясь, во что бы то ни стало хотела накинуть. И все же ни барон Гарри, ни его жена, ни одна живая душа вокруг не заме- тили, что маленькое, потерянное создание, расчув- ствовавшееся от вина, весь вечер тосковало об юном прапорщике, которого за недостаток ритма прогнали из-за рояля. Это сделали его усталые глаза, то, как он играл, — «ласточка» наделила его благородством, поэтичностью, сочла человеком другого мира, тогда как все поведение, все выходки барона Гарри были ей уже давно знакомы, успели надоесть. И она была несчастна и опечалена оттого, что прапорщик не ока- зывал ей ни малейшего знака внимания. Свечи тускло догорали в \ синих клубах табачного дыма, плававшего над головами людей. Зал был про- питан запахом кофе. Чад празднества, испарения разгоряченной толпы, тяжелая пошлая атмосфера, удушливо сгустившаяся от примеси двусмысленных ласточкиных духов, витала надо всем — над] белыми столиками, над ведерками с замороженным Шампан- ским, над необузданно веселящимися людьми, над их смехом, шепотом, хихиканьем и любовными заиг- рываниями. Баронесса Анна больше не разговаривала; Отчая- ние и то ужасное сплетение тоски, зависти, любви и Презренья к себе, что зовется ревностью и не должно 281 I
было бы существовать, если бы мир был хорошим, легли ей на сердце таким непосильным грузом, что у нее не хватало больше сил притворяться. Пусть он видит, что происходит с нею, пусть стыдится за нее, пусть в его груди найдется хоть одно чувство и для нее. Анна взглянула на столик Гарри. Игра у них за- шла, пожалуй, слишком далеко, и все улыбаясь, с любопытством смотрели туда. Гарри изобрел еще один вид нежного единоборства с маленькой «ласточ- кой». Он настаивал на том, чтобы поменяться с ней кольцами, и, упершись коленями в ее колени, не да- вая ей подняться со стула, с яростным, сумасбродным рвением охотился за маленьким, крепко сжатым ку- лачком, пытаясь раскрыть его. Наконец он одержал победу и под шумное одобрение присутствующих неторопливо стянул узенький обруч-змейку с ее пальца и заменил собственным обручальным коль- цом. Тогда баронесса Анна поднялась. Негодование, боль, стремление уйти, скрыть во тьме свою скорбь, ничтожество любимого, отчаянное желание наказать его скандалом, хоть как-нибудь привлечь внимание Гарри захлестнули ее. Бледная, она отодвинула свой стул и, пересекая зал, направилась к выходу. Вслед за нею встали все. Люди, отрезвев, серьезно глядели друг на друга. Несколько офицеров оклик- нули Гарри по имени. Шум затих. И тут произошло нечто удивительное. «Ласточка» Эмми с непоколебимой решимостью стала на сто- рону Анны. Побудил ли ее к этому инстинкт, из- вечное женское сочувствие к поруганной, стражду- щей любви, определила ли ее поведение собственная тоска об юном прапорщике с усталыми веками, за- ставившая увидеть в баронессе Анне подругу, — она удивила всех. — Подлец! — громко сказала она в наступившей тишине, отталкивая опешившего барона Гарри. Одно только слово: «Подлец!» И мгновенье спустя она уже была рядом с баронессой Анной, взявшейся было за ручку двери. 282
— Простите меня, — сказала она так тихо, что никто вокруг ничего не услышал. — Вот кольцо. Она сунула обручальное кольцо в руку баронессы Анны. И внезапно баронесса Анна ощутила прикос- новение теплого, широкого личика девушки и мягкий пламенный поцелуй на этой своей руке. — Простите меня, — еще раз шепнула маленькая «ласточка» и убежала прочь. Баронесса Анна стояла за дверью в темноте, еще ошеломленная нежданным происшествием, силясь осмыслить, осознать его. И тогда, счастье — сладкое, жаркое и тайное счастье — заставило ее на мгно- венье закрыть глаза. Стоп! Довольно,, не будем продолжать! Но посмо- трите только, что за драгоценная маленькая подроб- ность! Вот она стоит, восхищенная, околдованная тем, что маленькая, глупенькая бродяжка пришла и поцеловала ей руку. Мы покидаем тебя, баронесса Анна, мы целуем тебя в лоб, прощай! Теперь ты заснешь! Всю ночь бу- дет тебе сниться «ласточка», которая дала тебе не- множко счастья. Потому что счастье, трепетное веянье счастья, касается сердец, когда два блуждающих, тоскующих друг о друге мира сближаются на краткий, обманчи- вый миг. 1904
У ПРОРОКА Странные бывают жилища, странно устроенные головы, странные области духа, возвышенные и вместе убогие. Если вас это занимает, ступайте на окраину больших городов, туда, где фонари попада- ются все реже и полицейские боятся ходить в оди- ночку, и поднимитесь по грязным лестницам вверх, на самый верх, откуда нет дальше пути, в мансарды, где бледные двадцатилетние гении, одержимые пре- ступной мечтой, скрестив руки, погружены в раз- думье, загляните в скудно, но с потугой на ори- гинальность обставленные студии, где одинокие, мятежные и мятущиеся художники, одолеваемые го- лодом и гордыней, в облаках табачного дыма всту- пают в схватку с последним всесокрушающим идеа- лом. Здесь предел, лед, чистота и ничто. Здесь не при- знают никаких обязательств, никаких уступок, ни- какого снисхождения, никакой меры и никаких цен- ностей. Здесь воздух настолько чист и разрежен, что миазмы жизни в нем погибают. Здесь царят своево- лие, непреклонность, возведенное на пьедестал от- чаявшееся Я, свобода, безумие, смерть. Это было в страстную пятницу, в восемь часов вечера. Многие из тех, кого Даниэль пригласил, пришли в одно время. Все получили приглашение — четвертушку веленевой бумаги, на которой в ка- честве герба парил орел с обнаженной шпагой в ког- тях; причудливым почерком имярек просили при- 284
сутствовать в страстную пятницу вечером на соборе, где будут оглашены послания Даниэля. И вот в на- значенный час гости встретились на пустынной и плохо освещенной улице предместья, перед самым обыкновенным доходным домом, служившим кровом бренной оболочке пророка. Некоторые знали друг друга и обменивались приветствиями: польский художник и тоненькая де- вушка, которая с ним жила; поэт-лирик, длинный чернобородый семит с грузной белолицей своей су- пругой, облаченной в какую-то широкую хламиду; лич- ность бравого и вместе с тем болезненного вида — спирит и ротмистр в отставке и похожий на кенгуру молодой философ. * Один лишь писатель-новеллист, господин в котелке с холеными усами, никого не знал. Он принадлежал к другой сфере и попал сюда случайно. Не в пример остальным он не оторвался от жизни, одна его книга даже пользовалась успе- хом в буржуазных кругах. Новеллист положил вести себя с признательной скромностью, как человек, по- нимающий, что ему оказана милость и присутствие которого всего лишь терпят. Соблюдая почтитель- ное расстояние, он последовал за другими в дом. По лестнице поднимались гуськом, держась за чугунные перила. Все хранили молчание, — это были люди, знавшие цену словам и не имевшие обыкнове- ния говорить о пустяках. Там, где лестница завора- чивала, на подоконниках стояли керосиновые лам- почки, и в их тусклом свете гости на ходу читали на дверях фамилии жильцов. Молча, не выказывая пренебрежения, но отчужденно, миновали они место жительства и забот страхового агента, акушерки, прачки, «посредника», мозолиста. Они поднимались в тесной лестничной клетке, как в полутемном стволе шахты, не мешкая и твердо уповая, ибо сверху, от- куда нет дальше пути, манил свет, слабое, далекое, призрачно-мерцавшее сияние. Наконец они оказались у цели, под самой кры- шей, на верхней площадке лестницы, где на прикры- том выцветшим..-.эрздухом. столике в разнокалиберных подсвечциках горело шесть свечей. К двери, скорее 285
напоминавшей вход в амбар, был прибит серый ку- сок картона, на котором начертанными углем латин- скими буквами значилось имя Даниэля. Они позво- нили. Отворил им большеголовый, приветливо улы- бающийся подросток в новом синем костюме и до блеска начищенных сапогах и, освещая дорогу свечой, провел их через темный коридорчик в чулан с не- о клеенными голыми стенами, где стояла одна только вешалка. Не произнося ни слова, лишь движением руки, сопровождаемым невнятным мычанием, маль- чик предложил им раздеться, а когда новеллист участ- ливо задал ему какой-то вопрос, оказалось, что маль- чик— глухонемой. Освещая путь, он повел их назад через тот же коридор к другой двери, которую перед ними распахнул. Новеллист в сюртуке и перчат- ках вошел последним. Он решил держаться как в церкви. Небольшая комната, в которой они очутились, была празднично озарена колыхавшимся таинствен- ным отблеском двух десятков свечей. Молоденькая девушка с целомудренным глуповатым лицом в глад- ком платье, белом отложном воротничке и манже- тах, сестра Даниэля, Мария-Иозефа, стояла у двери и подавала всем руку. Новеллист был с ней знаком. Он видел ее на чае в литературном салоне. Мария- Иозефа сидела там очень прямо, держа чашку в ру- ках, и ясным проникновенным голосом говорила о своем брате. Она боготворила Даниэля. Новеллист искал его глазами. — Его здесь нет, — сказала Мария-Иозефа.— Он уехал не знаю куда. Но незримо он будет пребывать среди нас и услышит каждое слово по- сланий, которые нам прочтут. — Кто их прочтет? — смиренно осведомился но- веллист. Ему было не до шуток. Доброжелательный, скромный человек, он благоговел перед всеми явле- ниями мира сего и готов был учиться и почитать все достойное почитания. — Ученик брата, — ответила Мария-Иозефа,— мы ждем его из Швейцарии. Он еще не прибыл, но явится ,в должный миг. 286
Прямо против двери обращал на себя внимание стоявший на столе и прислоненный верхним краем к наклонному потолку большой рисунок углем, раз« машистыми штрихами изображавший Наполеона: державно развалясь в кресле, император грел обутые в ботфорты ноги у камина. Справа от входа, наподобие алтаря, возвышался киот, где между двумя свечами в серебряных подсвечниках раскрашенная скульптура святого с воздетыми горе очами широко раскрывала объятия. Перед киотом стояла скамеечка для молитвы, а подойдя поближе, можно было уви- деть и прислоненную к ноге святого маленькую любительскую фотографию безбородого молодого че- ловека лет тридцати с необыкновенно высоким, пока- тым и белесым лбом, чье костлявое, чем-то напоми- навшее хищную птицу лицо дышало сосредоточенной одухотворенностью. Постояв перед снимком Даниэля, новеллист, осто- рожно ступая, отважился двинуться в глубь комнаты. Возле большого круглого стола, на желтой полиро- ванной крышке которого выжжен был тот же паря- щий орел со шпагой, что и на пригласительных кар- точках, но обрамленный лавровым венком, среди низеньких деревянных табуреток возвышался напо- добие трона готический стул с высокой, прямой и узкой спинкой. Длинная, грубо сколоченная скамья, покрытая дешевенькой тканью, почти загораживала проход в образуемую стеной и крышей просторную нишу, где находилось низенькое оконце. Окно было отворено, вероятно, потому, что приземистую кафель- ную печь слишком жарко натопили, и в нем виднелся кусок синей ночи, в глубине и безмерности которой одинокие газовые фонари разбредались желтовато горящими точками. Напротив окна комната суживалась в род аль- кова, ярче освещенного, чем вся остальная мансарда, и - служившего не то кабинетом, не то часовней. В глубине его помещался обитый блеклым ситчиком диван. Справа виднелась занавешенная книжная полка, в верху которой горели свечи в канделябрах и античные светильники. Слева на покрытом белой 287
скатертью столе стояли распятие, семисвечник, чаша с красным вином и ломоть булки с изюмом; на та- релке. В передней части алькова на низеньком по- мосте подле железного, в рост человека, шандала поднималась золоченая гипсовая колонна с набро- шенным на капитель алым шелковым алтарным по- крывалом. На этом-то своеобразном аналое лежала стопка исписанной бумаги — послания Даниэля. Комната, включая наклонные части потолка, была оклеена светлыми в ампирных веночках обоями; гипсовые маски, четки, большой заржавленный меч р.исели на стенах, и, помимо изображенного в крес- лах Наполеона, всюду мелькали портреты — Лютера, Ницше, Мольтке, Александра Шестого, Робеспьера и Савонаролы, написанные в самой различной ма- нере. — Через все это он уже перешагнул, — сказала Мария-Иозефа, стараясь прочесть на почтительно- замкнутом лице новеллиста, какое впечатление про- извела на него обстановка. Но тем временем, храня набожное молчание, вошли новые гости, и все стали чинно рассаживаться на скамьях и стульях. Кроме описанных уже лиц, здесь собрались: чудаковатый график со старообразным детским личиком, хромая дама, имевшая обыкновение представляться как «эротичка», незамужняя молодая девица из дворян- ской семьи, родившая ребенка и со скандалом из- гнанная из дома, однако лишенная каких-либо духов- ных запросов и лишь из уважения к ее материнству принятая в этот круг, пожилая писательница и гор- батый музыкант, — всего двенадцать человек. Новел- лист уединился в нише с окном, а Мария-Иозефа села у самой двери на стул, скромно положив руки на колени. Так они дожидались апостола из Швейцарии, который явится в должный миг. И вдруг вошла богатая дама, великая охотница посещать подобного рода сборища. Она приехала сюда в собственной; обитой штофом карете, покинув великолепный свой особняк с гобеленами' и двер.- ными рамами, облицованными желтым нумидийским мрамором, поднялась на самый верх по темной лест* 238
нице-и впорхнула в дверь—г красивая, благоухаю- щая, обворожительная, в синем суконном платье с желтой вышивкой, в парижской шляпке на рыже- вато-каштановых волосах —и усмехнулась одними глазами, будто украденными с полотен Тициана. Ее привели сюда любопытство, скука, тяга к контрастам, желание оказать покровительство всему мало-маль- ски незаурядному, милое сумасбродство; она поздоро- валась с сестрой Даниэля и новеллистом, посещав- шим ее дом, и, как ни в чем не бывало, уселась на скамью перед оконной нишей между эротичкой и философом, похожим на кенгуру. — Чуть было не опоздала, — понизив голос, ска- зала она своим красивым подвижным ртом новел- листу, сидевшему у нее за спиной. — У меня были гости к чаю; я думала, они никогда не уйдут... Новеллист таял от восхищения и благодарил бога, что пришел в приличной паре. «До чего хоро- ша! — думал он. — Не уступает дочери». — А фрейлейн Соня? — спросил он, наклоняясь к ее плечу.— Вы не привезли с собой фрейлейн Соню? Соня была дочерью богатой дамы и, по мнению новеллиста, созданием редкого совершенства, чудом образованности, идеалом и вершиной всей предшест- вующей цивилизации. Он дважды повторил ее имя, потому что ему доставляло неизъяснимое наслажде- ние произносить его. — Соня нездорова, — сказала богатая дама.— Представьте, у нее разболелась нога. О, сущие пу- стяки, небольшая опухоль, что-то вроде нарыва или нагноения. Ей вскрывали. Может быть, в этом даже не было необходимости, но она сама настояла. — Сама настояла! — повторил новеллист востор- женным шепотом. — Узнаю ее! Но как, бога ради, скажите, я могу выразить ей свое соболезнование? г— Ну, я ей передам привет от вас, — сказала богатая дама. И видя, что он молчит, добавила: — Вам этого мало? ■ ■-*- Да, мне этого мало,—пролепетал он сдавлен- ным ГОЛОСОМ. .; 19 Т. Манн, т. 7 2№
И так как она ценила его книги, то с улыбкой ответила: — Тогда пошлите ей какой-нибудь цветочек. — Благодарю! — сказал он. — Благодарю! Я не* пременно так и сделаю! — А про себя подумал: «Цве- точек? Букет! Огромный букет! Еще до завтрака по- лечу на извозчике в цветочный магазин!» — И почув- ствовал, что он-то, во всяком« случае, не оторвался от жизни. В коридоре заскрипели половицы, дверь рывком отворили и захлопнули, и перед гостями, в колеблю- щемся пламени свечей, предстал плотный коре- настый малый в темной куртке и брюках — апостол из Швейцарии. Окинув комнату грозным взглядом, он стремительными шагами направился к гипсовой колонне перед альковом, встал за ней на помост, ут- вердившись там столь прочно, будто собирался в него врасти, схватил лежавший сверху лист руко- писи и тотчас принялся читать. Он был безобразен, с короткой шеей, на вид лет около двадцати восьми. Остриженные ежиком во- лосы вдавались острым мысом в и без того низкий и иссеченный морщинами лоб. На бритом, хмуром и топорном лице выступали бульдожий нос и массив- ные скулы, щеки ввалились, а вывороченные толстые губы с трудом, нехотя, будто в бессильной злобе, неуклюже ворочали слова. Неотесанное лицо его было, как ни странно, бледным. Он читал свирепым, неестественно громким голосом, который, однако, временами с трепетом замирал у него в груди или срывался от удушья. Короткопалая красная рука, державшая исписанный лист, мелко дрожала. Он являл собой странную и отталкивающую смесь тру- бой силы и немощи, и то, что он читал, поразительно согласовывалось с его обликом. Поучения, притчи, тезисы, догмы, видения, проро- чества, отдававшие приказом по войскам, обращения к пастве следовали друг за другом пестрой нескон- чаемой вереницей, в которой выспренние обороты, заимствованные из псалтыря и благовествований, перемежались со специальными военно-стратегиче- 290
скими и философскими терминами. Горячечное, до- нельзя рассерженное Я, одинокое и одержимое ма- нией величия, становилось на цыпочки и обрушивало на мир поток уничтожающих слов. Christus Imperator maximus1 было имя ему, и оно вербовало готовое идти на смерть воинство для покорения шара земг ного, обнародовало указы, ставило свои неумолимые условия; бедности и целомудрия требовало оно и исступленно, с каким-то противоестественным сладо- страстием вновь и вновь настаивало на обете бес- прекословного послушания. Будда, Александр, На- полеон и Христос назывались его скромными пред- течами, недостойными развязать ремни на башмаках духовному самодержцу. Апостол читал около часа, затем, стуча зубами о край чаши, отпил глоток красного вина и принялся за новое послание. Капельки пота выступили на его низком лбу, вывернутые губы тряслись, и, выпалив два-три слова, он громко и зловеще сопел, обессилен- ный, но не сдающийся. Одинокое Я вопило* беснова- лось, командовало. Оно терялось в бредовых виде- ниях, тонуло в водовороте алогизмов и вдруг в со- вершенно неожиданном месте выныривало, чудовищ- ное до омерзения. Богохульства и осанны, запах ла- дана и дымящейся крови мешались воедино. В гро- хоте сражений вселенная была покорена и спасена. Трудно было определить, какое действие оказы- вают послания Даниэля на слушателей. Одни, за- кинув голову, тупо глядели в потолок; другие, на- клонившись вперед, сидели, закрыв лицо руками. Глаза эротички всякий раз, как раздавалось слово «целомудрие», странно заволакивались, а похожий на кенгуру философ длинным кривым указательным пальцем время от времени чертил в воздухе какие-то иероглифы. Новеллист, у которого заломило спину, уже давно тщетно пытался устроиться поудобнее. В десять часов ему с необыкновенной живостью представился бутерброд с ветчиной, но он мужест- венно отогнал от себя соблазнительное видение. 1 Христос величайший .повелитель (лат). 19* 291
В начале одиннадцатого все увидели, что апостол держит в красной и дрожащей деснице последний лист. — Солдаты! — из последних сил рявкнул он от- казывающимся служить громовым голосом, — я от- даю вам на разграбление... вселенную] — Затем спус- тился с помоста, окинул всех грозным взглядом и так же стремительно, как вошел, скрылся за дверью. Слушатели с минуту еще сидели, застыв в преж- ней позе. Затем все, будто по молчаливому уговору, встали и сразу двинулись к выходу; Мария-Иозефа в своем белом отложном воротничке опять тихо и целомудренно стояла у двери, и каждый, про- щаясь, говорил что-то вполголоса и пожимал ей руку. Глухонемой мальчик дожидался в коридоре. Он светил гостям в гардеробной, помог им одеться, про- водил вниз по узкой лестнице, в темную клетку которой из вышнего царства Даниэля падало да- лекое мерцающее сияние свечей, довел до парадной двери и отпер ее. Гости один за другим вышли на безлюдную улицу предместья. Карета богатой дамы подкатила к дому, и видно было, как кучер, сидевший на козлах между двумя ярко светившими фонарями, приложил руку с кнуто- вищем к козырьку. Новеллист проводил даму до подножки. — Что вы на все это скажете? — спросил он. — Я не берусь судить о таких вещах, — ответила она. — Может быть, он и в самом деле гений или нечто в этом роде. — Да, но что такое гений? — задумчиво произ- нес он. — У этого Даниэля имеются к тому все за- датки: нелюдимый нрав, дерзновение, страстность духа, широта горизонта, вера в себя, даже что-то преступное и безумное. Чего же недостает? Быть может, человечности? Крупицы чувства, тепла, любви к людям? Но ведь это всего лишь моя скоро- спелая гипотеза... — Кланяйтесь Соне,— сказал он, когда дама, уже сидя в карете, подала ему на прощание руку, 292
и при этом напряженно глядел ей в лицо, чтобы узнать, как она отнесется к тому, что он просто ска- зал «Соня», а не «фрейлейн Соня» или «ваша дочь». Она ценила его книги, а потому с улыбкой про- пустила это мимо ушей. — Я ей передам. — Благодарю! — воскликнул он, и хмель на- дежды бросился ему в голову. «Теперь у меня будет к ужину волчий аппетит!» Нет, нет, он не оторвался от жизни. 1904
ФЬОРЕНЦА Время действия: послеполуденные часы 8 апреля 1492 года. Место действия: вилла Медичи в Кареджи, близ Флоренции. действие первое Кабинет кардинала Джованни де Медичи. Интимный покой в верхнем ярусе виллы. На стенах ковры, в промежутках между коврами — книжные полки, вделанные в стены и местами заполненные книгами и рукописями в свитках. Окна расположены высоко, в глубоких амбразурах. Посредине заднего плана — дверь, завешенная гобеленом. Слева, несколько в сто- роне, — стол, покрытый низко свисающей парчовой скатертью. Перед столом — кресло с высокой спин- кой. На столе чернильница, перья, бумаги. На аван- сцене справа — украшенная гербом о шести шарах софа, « которой прислонена лютня. На правой, боко- вой стене большая картина мифологического содер- жания. Перед ней этажерка с вазами художественной работы. 1 На софе, что на авансцене справа, сидит кардинал Джованни — юный, семнадцатилетний, в красной кардинальской шапке, широком белом отложном во- 294
ротнике и красном плаще; его красивое, несколько вялое лицо выражает юмор; рядом с ним в кресле — Анджело Полициано, одетый в длинный сборчатый, темного цвета, закрытый до самого горла кафтан с пышными рукавами и узким белым воротничком. Лицо его, обрамленное седыми кудрями, умное и чув- ственное, с крупным горбатым носом и ртом в мор- щинках, обращено к кардиналу, который по сильной своей близорукости пользуется лорнетом, напоминаю- щим ножницы. Перед ними, на ковре, беспорядочно навалены книги, некоторые из них раскрыты; Поли- циано держит в руках книгу. Полициано. ../и по этому поводу, Джованни, друг мой и сын великого моего возлюбленного друга Лоренцо, я не могу не высказать тебе вновь то ча- янье, то столь справедливое, . столь обоснованное упование, с которым, подобно мне, весь мир, к муд- рости приверженный, взирает на тебя... Не думай, что, выражая его, я забываю о том великом уваже- нии, которое мне должно внушать высокое твое зва- ние в священной иерархии... Джованни. Простите, почтеннейший Анджело! Разве вы не слыхали, что отец Джироламо намедни сказал в соборе, будто в духовном чиноначалии за низшим из ангелов непосредственно следует христиа- нин-проповедник? Полициано. Как? Быть может... Возможно, что я слыхал об этом. Не будем обращать на это внима- ние. Я хотел бы с очевидностью представить тебе сле- дующее: что наместник Христов, чью тиару ты, по предположительному ходу событий, некогда призван будешь носить, отнюдь не впадет в противоречие со священным своим саном, если исполнит то желание всех любителей прекрасной мудрой науки, которое я разумею. Речь идет о причислении к лику святых Платона — ты это знаешь, Джованни. Он божествен, и сделать его божеством — значит лишь исполнить веление рассудка. Что сие разумное и чудесное дея- ние уготовано папе из рода Медичи, мудростью и красотою осиянного,-т-это не одни лишь звездочеты 295
узрели в небесах, это — и здесь пояснений не тре- буется — сообразно с логикой и вероятием. Что же касается Христа, то он, несомненно, только одобрил бы канонизацию великого философа древности. Пришествие Христа неоднократно с полной ясностью сивиллами было предсказано; о стихах Вергилия, пришествие это возвестивших, мне напоминать моему ученику не надобно. Сам Платон, по преданию весьма достоверному, с определенностью на него указывал, а у Порфирия читаем, что олимпийцы при- знали необычайное благочестие и боголюбие Наза- реянина, подтвердили его бессмертность и, в общем, наихвалебнейшим образом о нем судили... Короче говоря, любезный мой Джованни, я молю богов дозволить мне дожить до того дня, когда ты испол- нишь желание, которое я вновь и вновь настоятельно тебе выражаю, ибо этот день будет прекраснейшим плодом совместного нашего изучения Платона;.. (За- метив, что кардинал беззвучно смеется.) Позволь спросить, что тебе показалось столь забавным? Джованни. Ничто. Право, ничто, почтеннейший Анджело. Но мне вспомнилось, что брат Джироламо намедни сказал в соборе, будто Платонов «Диалог о любви» проникнут «непристойной добродетельно- стью». Мне это нравится, хе-хе-хе! Хлестко сказано... впрочем... Полициано (после некоторого молчания). Я чувствую себя обиженным, синьор Джованни, и не без основания; вы невнимательны сегодня; были невнимательны все время, пока длилось наше чтение, и притом в величайшей мере. Причиной этому я пола- гал неблагоприятные обстоятельства, тревоги и за- боты настоящего времени. Прёславнейший отец ваш болел, тяжко болен, мы все опасаемся за его жизнь. Но, во-первых, мы возлагаем великие надежды на драгоценное лекарство, которое дал ему принять еврей-врач из Павии, а кроме того, думается мне, именно в часы горя и бедствий философия должна являться благороднейшей, желаннейшей для нас утешительницей. И все же для меня было бы вполне понятно, если бы мысль о вашем отце способна была 296
отвлечь вас от занятий наукой. Но поскольку я вы« нужден признать, что помыслы ваши намного более занимает этот... этот брат Джироламо, смехотворная образина в рясе, куцый нищенствующий монах... Джованни. Как можно не помышлять о нем... Вы должны меня простить, почтеннейший Анджело! Взгляните на меня: не сердитесь! Верните мне ваше благоволение! Не к лицу вам, когда вы гневаетесь! Вам надлежит всегда говорить вещи благолепные, размеренные, прозрачно-ясные. Разве я не люблю вас? Кто, как не я, знает наизусть почти все ваши октавы и всю вашу поэму о турнире, латинским гек- заметром написанную? Вот видите! А что до фер- рарца, то я и в самом деле расположен немного поболтать о нем. Должны же вы согласиться, что он как-никак явление необычайное и привлекательное. Он приор нищенствующего ордена, а ордена эти заслуживают презрения. Они — предмет всеобщих насмешек, и всякий раз, как я бывал в Риме, мне до- водилось слышать, что церкви они доставляют одни лишь затруднения. Но когда вдруг один из этих всеми презираемых, вышучиваемых монахов встает и, в силу диковинного своего дара, не только пре- возмогает предубеждение, его званием внушаемое, но и становится предметом всеобщего восхищения... Полициан о. Восхищения! Кто им восхищается? Не я. Отнюдь нет. Чернь славит его, ибо он подо- бен ей. Джованни. Нет, нет, нет, почтеннейший Анджело, он не подобен черни! И не тем лишь он от нее отличен, что происходит из старинной,, весьма уважаемой семьи феррарских горожан. Я не один раз слыхал его в Санта-Мария дель Фьоре, и, по- верьте мне, впечатление, которое он на меня произ- вел, было превелико и многосложно. Я согласен с вами, что в нем проявляется разительное отсутствие всякой культуры и утонченности; но, наблюдая его вблизи, все же начинаешь думать, что тело его,, равно как и душа, должны быть на редкость хрупкого свойства. Проповедуя с кафедры, он часто садится, настолько. его потрясает собственная стрзстнаст!?, 297
и ходит слух, что после каждой проповеди он испытывает столь великое изнеможение, что вынуж- ден ложиться в постель. Голос у него странно-тихи к, и устрашающая, громоподобная сила, с которой ино- гда зв!учит его речь, всецело исходит от взора его и движений. Хочу вам признаться... зачастую, будучи один, я беру венецианское свое зеркальце и пытаюсь подражать ему в его повадке, когда он мечет свои молнии против духовенства. (Копирует проповед- ника.) «Ныне простер я десницу свою, — глаголет господь, — ныне иду я на тебя, церковь продажная и непотребная, церковь злодейская, нечестивая, бес- стыдная! Меч мой сразит непотов твоих, игрища твои, блудниц твоих, дворцы твои, и познаешь ты право- судие мое». Слово в слово так! Но вы видите — у меня ничего не выходит. Жалкий получился бы из меня проповедник, к покаянию призывающий! Фло- ренция, эта наглая женщина, вдосталь посмеялась бы надо мной!.. А вот к чему я, почтеннейший Анджело, еще менее был бы способен, чем он, хоть я и кардинал и предстоит мне стать папой, а он всего лишь жалкий нищенствующий монах, — это пророче- ствовать о грядущем. Год назад он предсказал близкую кончину папе римскому и моему отцу, Ло- ренцо Великолепному, — и да сохранит нас господь от того, чтобы предсказание это целиком исполнилось. Но вот что ныне является вполне достоверным: жизнерадостный муж, с такой прелестной иронией давший себе имя Иннокентий, уже много недель пребывает в некоем оцепенении, до того глубоком, что временами папский двор мнит его умершим, а отец май болен так тяжко, что сегодня утром его соборовали. Правда, это все же настолько подбод- рило его, что он потом отпустил остроту по сему поводу,—впрочем, она вышла довольно неудачной* Однако... Полициан о. Отец твой несколько переутомился во время карнавала — вот и все! На празднествах живописцев нынче царило необычайно бурное ве- селье, а Лоренцо так страстно любит красоту и на- слаждения, что чрезмерно пренебрегает заботой 298
о своем здоровье. Он черпает из кубка любви и радости, словно тело его столь же несокрушимо, как и прекрасная его душа... Но это не так. Ребенок сумел бы предсказать, что когда-нибудь ему в этом отношении будет преподан чувствительный урок, а ты желаешь усмотреть в этом предсказании некое чудо, твоим монахом сотворенное? Брось, Джованни! Либо ты глупец, либо, что много вероятнее, тебе охота шутить надо мной. Уж не хочешь ли ты заодно порассказать и о его видениях? Поразить меня тем, что он временами видит, как разверзается небо, слы- шит голоса, видит огненный дождь, мечами и стрелами сопутствуемый? Я согласен допустить, что простец- монах верит в свои видения и чудесные явления, я согласен приписать их смехотворному его просто- душию. Но если бы он был несколько более изощрен и образован, если бы в его природных способностях, как и в его знаниях, не царили столь безнадежная путаница и сумбур, то, думается мне, не было бы у него этих видений... Джованни. Это меня убеждает. Это совершенно верно. Мы, все остальные, чересчур изощренны и образованны, чтобы иметь видения; а если б они у нас и бывали, то мы не верили бы в них. Но этим путем, почтеннейший Анджело, он достигает успеха! Полициан о. Нельзя говорить об успехе там, где увлекают одну лишь чернь, потворствуя низмен- ным ее страстям, — не то Флоренции пришлось бы краснеть перед всей Италией из-за успеха этого отвратительного капюшона. Я лишь один-единствен- ный раз был в соборе, когда там проповедовал он, этот всех изумляющий приор монастыря святого Мар- ка, и — клянусь всеми грациями, музами и нимфа- ми!— больше ноги моей там не будет. Я всегда воо- бражал, что кое-что смыслю в красноречии; по всей вероятности, я заблуждался. В былое время во Фло- ренции считали; что проповеднику надлежит вызывать восхищение размеренностью и благородством дви- жений, изысканностью слов и оборотов речи, глу- боким знанием творений писателей древности, дока- зательством чему было художественное расположение Ж
цитат; вызывать его мудрыми изречениями, чисто- той и изяществом слога, благозвучием голоса, мастерским построением периодов и гармонией в че- редовании слогов; все это, по-видимому, сущая чепуха. Напротив, предельное величие усматривают в том, что хилый варвар, сверкая глазами и неистово жестикулируя, скулит о падении добрых нравов« порочит просвещение и искусства, бранит поэтов и философов, цитирует одну лишь библию, как если б эта книга не была написана поистине омерзительной латынью, и в довершение всего осмеливается поно- сить образ жизни и правление великого Лоренцо..- (Встает и в волнении расхаживает по комнате, а кардинал с удовольствием разглядывает его в лорнет.) Д ж о в а н н и. Клянусь святой девой, ярость ваша прекрасна, почтеннейший Анджело. С какой решимо- стью вы судите о вещах с одной лишь стороны — почти так же, как это делает сам брат Джироламо. Продолжайте! Я слушаю вас с душевным насла- ждением. Скажите все это еще более язвительно, скажите уничтожающе! «Эпикурейцы и свиньи»... он говорил об «эпикурейцах и свиньях». Это речение приобрело широчайшую известность. Оно относилось к друзьям моего отца — к Фичино, к мессеру Пульчи, к живописцам, — вероятно, и к вам, хе-хе-хе! Поли циан о. Послушайте, кардинал... Джованни. Ну, ну! Что за важность! Разве я не люблю вас? Вы столь правы, как это только возможно... Полициан о. Я не говорю, что я прав, я говорю, что презираю этого червя, презираю за то, что он мнит, будто обрел истину. Хотя бы мимолетная улыбка, всеблагие боги! Хотя бы легкая скрытая насмешка! Одно лишь словечко, поверх голов черни брошенное, где сквозило бы сомнение, чувство своего превосходства, желание столковаться с нами, людьми просвещенными, — и я простил бы ему все. Но ни- чего, ничего подобного я не услышал. Мрачное, неле- пое осуждение безверия и безнравственности, пере- смешничанья, пороков, роскоши и плотских утех... 300
Джо-в.а.нн и (ерзая от удовольствия). Vaccae pingues...1 Ах, боже мой, известно ли вам, что он сказал о тучных коровах, на горе Самарии пасут щихся? Он говорил об этом, когда толковал пророка Аммоса. «Эти тучные коровы, — так сказал он, — хо- тите вы услышать, что они означают? Они означают блудниц, десятки тысяч тучных блудниц вИталии!» Хорошо сказано! Отлично! Нет, не возражайте! Чтобы такое придумать, нужно иметь фантазию, это уподобление неимоверно забавно. Vaccae pingues! С той поры, мне, как только я вижу тучную корову, вспоминается блудница, а при виде жрицы Венеры мне приходит на ум тучная корова. Я сделал некое наблюдение. В остроумии, в юмористическом вос- приятии вещей заключается сильнейшее противодей- ствие желаниям плоти. Я ведь не святоша — не правда ли? Меня тешат статуи, картины, прекрасные здания, стихи, музыка и забавные шутки, я ничего так не желаю, как возможности безмятежно, в сла- достном покое наслаждаться этими чудесными вещами, и поверьте мне — любовные вожделения при этом нередко ощущаются мною, как некая помеха. Они выводят меня из состояния равновесия, омрача- ют мое веселье, тягостно распаляют меня... довольно об этом! Вчера на Пьяцце мимо моих крытых носи- лок прошла толстуха Пентесилея, что живет близ ворот Сан-Галло; я посмотрел на нее — и говорю вам, не испытал ни малейшего вожделения; меня лишь разобрал смех, да такой, что мне пришлось за- дернуть занавески. Она выступала точь-в-точь как тучная корова, на горе Самарии пасущаяся! * Полициано (силясь скрыть улыбку). Эти твои разговоры о коровах — сущий вздор, Джованни, Донна Пентесилея весьма красивая женщина, обла- дающая обширными гуманитарными и художествен- ными знаниями и отнюдь не заслуживающая, чтобы это сравнение к ней прилагалось. Впрочем, мне приятно слышать, что ты юмористически относишься к этому твоему монаху, проповедующему покаяние!. 1 Тучные коровы.» (лат.) 301
Джо ванн и. Ошибаетесь! Отнюдь нет! Я отно- шусь к нему как нельзя более серьезно. А как же иначе? Ведь он стяжал громкую славу. Обворожи- тельная наша Флоренция, сдается мне, изумительно умеет уничтожать своими остротами всех тех, кто, не будучи одарен талантом, отваживается выступать публично. А он привел ее в содрогание. Во всяком случае, за ним нельзя не признать необычайного благочестия и проникновения в христианскую ре- лигию. Поли циан о. Проникновения в христианскую религию! Превосходно! Если человек — круглый не- вежда, его выручает проникновение, наитие, внутрен- ние переживания. Он отвергает древних, ему нет дела ни до Красса, ни до Гортензия, ни до Цицерона. Он даже не имеет ученой степени доктора богословия и презирает все науки. Он знает, изучает, алкает лишь себя, самого себя, о себе одном говорит, какова бы ни была тема, на которую он проповедует; мало того, он нередко приводит случаи из личной своей жизни и пытается вложить в них некий глубокий смысл, как будто хоть один человек, просвещенный и со вкусом« склонен был бы придавать малейшее значение тому, что могло приключиться с этим сычом! Несколько дней назад мне у книгопечатника Антонио Мискомини попался под руку экземпляр его трактата о любви к Иисусу Христу, за короткое время вышедшего, как это ни смешно, седьмым изданием. Зная, что почтен- ный монах отвергает прекраснейший диалог Платона, я полюбопытствовал узнать, что он сам может пове- дать о любви. То, что я нашел, друг мой, было омер- зительно превыше всякого ожидания. Нелепая, страст- ная мешанина, смутных, хмельных, горячечных ощу- щений, предчувствий, туманных душевных состояний, тщетно силящихся обрести вразумительное словесное выражение: У меня закружилась голова, мне стало дурно. Воистину, я понимаю, что погружение в подоб- ную науку, наверно, крайне утомительно, понимаю его обмороки, его изнеможение. Этому безумцу, вместо того чтобы в погоне за святостью бежать из дома своих почтенных родителей в монастырь и там, 302
сидя в четырех голых стенах своей кельи, уныло углубляться в собственную мрачную душу, надлежало хоть малость поучиться, прояснить свой взор, обо- стрить восприимчивость его к чудесным красочным явлениям внешнего мира. Тогда он постиг бы, что творчество отнюдь не пытка и не самобичевание, а радостное дело, что все благое созидается легко и сладостно. Свою драму «Орфей» я написал в течение немногих дней, а песни мои при созерцании красоты нашего мира, за чашей вина, за веселой пирушкой сами льются из моих уст, и нет мне нужды после того укладываться в постель... Д ж о в а н н и. Разве что вино бывает тому при- чиной!.. Да!.. Да, почтеннейший Анджело, вы — све- тило нашего века. Кто может сравниться с вами? Никто не видит мир таким прекрасным, как видите его вы! Никто не умеет столь пленительно воспеть очарование прекрасного юноши. Быть может, брат Джироламо сказал себе, что человеку честолюбивому, буде он хочет сравняться с вами, следует несколько по-иному взяться за дело... П о л и ц и а н о. Ты шутишь? Джо ванн и. Не знаю. Затрудняюсь ответить. Я никогда не знаю, когда я шучу, а когда говорю серьезно... Что случилось? П р и в р а т н и к (приподымая гобелен, которым завешена дверь). Князь Мирандола. Д ж о в а н н и. Пико! Я рад видеть его. Не правда ли, почтеннейший Анджело? Мы рады видеть его« Привратник удаляется. Сядьте поближе! Не сердитесь! Разве я вас не люблю? Ладно, пусть будет по-вашему! Признаю себя побежденным. Брат Джироламо — нетопырь... вы удовлетворены? Надо ведь немного поспорить, не так ли? Если бы вы за него вступились, я бы поносил его, как только можно... А вот и Пико! Здравствуй, Пико! Поли циан о. Если б ты не был так мил, проказ- ник! Тогда можло было бы по крайней мере сер- диться на тебя... ДО
2 Джованни Пико делла Мирандрла входит быст- рыми шагами, сбрасывает плащ на руки слуги и устремляется вперед. Дородный юноша, изящно и несколько вычурно, одетый в шелка, с длинными, хо- леными, белокурыми локонами; тонкий нос, женствен- ный рот, двойной подбородок. Пико. Как здоровье Великолепного?.. Здрав- ствуй, Ваннино! Приветствую вас, почтеннейший Анджело! Ох, изнемогаю от жары. Кто из вас мне друг, тот пусть добудет мне лимонаду, притом холод- ного, как воды Коцита. (Кардинал, знаком повелев Полициано не вставать, с учтивой поспешностью идет к двери и сам отдает приказание кому-то находяще- муся вовне.) Клянусь Вакхом, у меня язык прилип к гортани! Что за жаркий апрель! Часы на церкви Сан-Стефано ин Пане показывали пятнадцатый час, а все еще.не становится прохладнее. Должен вам сказать, что я примчался из Флоренции во весь опор. Я обедал у ваших родственников, Джованни, у Тор- набуони, и засиделся там. Надо отдать справедли- вость Торнабуони —у них превосходный стол. Была чудесная откормленная птица из Франции, какую ты сумел бы по достоинству оценить — удивительной неж- ности... Да, дружище, жизнь имеет свои прелести. А Лоренцо... Серьезно, как Лоренцо чувствует себя нынче? Полициано. В его состоянии с тех пор, как вы его видели, синьор, как будто не произошло никаких перемен. Кардинал и я, мы дожидаемся здесь от- чета лейб-медика о действии снадобья из дистиллиро- ванных жемчужин, которые врач Лаццаро из Павии дал принять повелителю нашему, а чтобы несколько ускорить течение сих томительных часов, мы слегка занялись науками, от которых, однако, затем, довольно далеко отвлеклись, вступив в разговор о некоем пред- мете, того недостойном... Но маэстро Пьерлеони все еще не сообщил нам ничего нового. Ах, синьор, я на- чинаю сомневаться в чудодейственной, силе этого сна- 304
добья, о котором столько трубили. Его составитель с превеликой поспешностью пустился в обратный путь, получив, к слову сказать, совершенно неслыхан- ное вознаграждение, и предоставил нам дожидаться целительного действия своего лекарства. Когда же оно наконец скажется? Великий мой, возлюбленный вла- стелин! Для того ли я четырнадцать лет назад спас тебя в соборе от кинжалов Пацци, чтобы ныне, в зе- ните твоей жизни, коварный недуг похитил тебя у меня? Где я, несчастный, найду приют, когда ты сойдешь в царство теней? Я не более как плющ, что обви- вается вокруг тебя, могучего лавра, и обречен уме- реть, если ты зачахнешь. А Флоренция? Что станется с Флоренцией? Ведь она твоя возлюбленная. Вижу, как она угасает во вдовьей своей скорби... П и ко. Что вы, почтеннейший Анджело! Ведь это погребальная песнь, она преждевременна. Лоренцо жив, а вы слагаете поэму на его смерть. Ваш гений увлекает вас... Скажите, маэстро Пьерлеони сообщил наконец что-либо определенное о природе его недуга? Полициан о. Нет, синьор. В выражениях, мало доступных разумению профана, он заявляет, будто жизненное начало охвачено гниением. Ужасная мысль! П и к о. Жизненное начало? Полициано. Но самое страшное — та внутрен- няя тревога, что обуревает дорогого нашего больного, несмотря на великую его слабость. Он наотрез отка- зывается лежать в постели. Сегодня утром он повелел, чтобы его на кресле вынесли в сад, в лоджию Плато- новской академии, а потом его носили из комнаты в комнату, и нигде он не обрел спокойствия. Пи ко. Странно. Ты сегодня был у отца, Ван- нино? . Джованни. Нет, Пико. И, между нами говоря, его общество для меня столь тягостно, что я предпо- читаю избегать его. Отец так изменился... Он так жутко смотрит на собеседника, сначала закатывая глаза, затем со страдальческим выражением отводя их в сторону... Ты не знаешь, как для меня ужасно зрелище недугов и страданий. Я сам от этого делаюсь 20 Т. Манн. т. 7 305
недужным. На меня веет дыханьем могильного склепа... Брр... Нет, отец сам с малых лет учил нас -невозмутимо отстранять все уродливое, скорбное и тревожное, и лишь прекрасному и радостному разре- шать доступ в нашу душу; поэтому сейчас его не должно удивлять, если... П и к о. Я это понимаю. Все же тебе следовало бы попытаться пересилить себя... Где твой брат? Джованни. Пьеро? Почем я знаю? На верхо- вой прогулке, в фехтовальном зале (стараясь снова придать разговору шутливый тон), у тучной ко- ровы... Пи ко. У тучной... А-а-а! Смотрите-ка! Полюбуй- тесь на маленького Джованни! Я сообщу своему приятелю приору, что кардинал де Медичи уже не Аристотеля цитирует, а некие проповеди... Слуга подает лимонад и уходит. А теперь скажите, скажите мне, скажите, как Лоренцо воспринял самоновейшую весть? Полициан о. Какую весть, синьор? Пи ко. Последнюю выходку брата Джироламо..« скандал в соборе... Джованни и Полициан о. В соборе? П и к о. Значит, он ничего еще не знает? И вы ни- чего не знаете? Тем лучше! Тогда я расскажу вам! Дайте мне допить, и я вам расскажу... Какая преле- стная ложечка! Джованни. Покажи... Да, премилая. Ее сделал Эрколе, золотых дел мастер. Большой искусник. П и к о. Очаровательно! Очаровательно. Эти шары!. Какая затейливая листва!.. Отличная работа! Эр- коле? Я дам ему заказы. У него много вкуса. Джованни. Расскажи нам про скандал, Пико! П и к о. Да, верно! Надо рассказать! Узнайте же прежде всего, что дело идет о ней. Полициан о. Вот как — о ней\ Джованни. Рассказывай! Да рассказывай же! Пико. Вы знаете, что она посещает проповеди брата Джироламо? Полициан о. Знаю, и мне это непонятно. 306
Пи ко. О, я отлично это понимаю. Женщины — вот кто в первую очередь самозабвенно покоряется его слову, причем самое сильное воздействие—* в этом нетрудно убедиться — он оказывает на тех из них, кто много любил. К тому же — чего вы хотите? Монах вошел в моду! Его успех превзошел все мои ожидания и непрерывно возрастает как у простого народа, так и у знати; даже купцы-толстосумы и те начинают обращать на него внимание. Считается прямо-таки признаком хорошего тона присутствовать на его проповедях, и мне — простите меня, почтенней- ший Анджело, — упорство, подобное вашему, пред- ставляется фанатизмом. Но... не будем отвлекаться: божественная Фьоре не столь упряма. В последнее время она довольно усердно посещает проповеди мо- наха, что само по себе могло бы казаться явлением весьма отрадным и даже презанятным. Беда лишь в том, что она это делает чересчур необычайным и вызывающим образом. Она имеет обыкновение появ- ляться в соборе с опозданием этак без малого на полчаса, когда проповедь уже началась. Но и это было бы еще с полгоря, ибо ее запоздалое прибытие ведь могло бы совершаться тихо и неприметно. 'Од- нако дело значительно осложняется тем, что прекрас- нейшая дама привержена к роскоши и царственной пышности и в этом отношении проявляет гораздо меньше сдержанности, чем даже великий ее воз- любленный, Лоренцо. Ее крытые носилки окружены целой ватагой богато разодетых слуг, которые сопро- вождают свою повелительницу вовнутрь храма, дабы — притом не очень-то осторожно, не очень веж- ливо — проложить ей путь сквозь толпу к ее месту. Я был при том, как она в первый раз взошла в храм таким образом, в самый разгар проповеди. Ее появление и без того не преминуло бы привлечь все- общее внимание... будучи сопровождаемо таким шу- мом, оно вызвало подлинную сумятицу. Все пришли в движение, зашептались, зашушукались, стали ука- зывать на нее, и те, которые только что сокрушенно склоняли чело под страшными пророчествами брата Джироламо, теперь выворачивали себе шею, дабы 20* 307
насладиться блистательным, чудесным зрелищем — созерцанием этой прославленной, разряженной, гор- деливо шествующей, божественно-прекрасной жен- щины. Что до самого брата Джироламо, то в ту ми- нуту, когда он ее узрел, я боялся, как бы не обо- рвалась нить его мыслей, как бы он не растерялся. Слово, которое было у него на устах, он ужасающе долго не мог выговорить. Он словно окаменел. Если. всегда он кажется бледным, то в этот миг его лицо покрылось подлинно восковой желтизною, и я ввек не забуду того жуткого чувства, которое испытал, видя, как глаза его, несколько раз подряд, вспыхнули, по- тухли и снова запылали... Полициан о. Вы прекрасно повествуете, синьор. Воистину, благородное наслаждение следить за гар- моническим течением вашего рассказа. П и к о. Клянусь Геркулесом, почтеннейший Анджело! В данном случае, сдается мне, важнее всего то, что нужно сказать, а не то, как я сумею об этом рассказать. И я убедительно прошу вас сосре- доточить ваше внимание не на моем изложении, а на необычайном этом положении. Джованни. Сказать — рассказать. Изложе- ние— положение. Браво, Пико! Браво! П и к о. Дослушайте до конца. С того дня между братом Джироламо и божественной Фьоре возгоре- лась молчаливая, ожесточенная борьба. Если вначале ее опоздание могло казаться проявлением некоей изысканной небрежности, то непреклонное упорство, с которым она продолжала держаться этого обыкно- вения, все яснее выказывало, что она намерена вы- звать раздражение в монахе и его слушателях. Он со своей стороны, желая отвадить ее от опаздывания, прибегал к самым различным мерам. Принимался проповедовать громким, грозным голосом, дабы за- глушить шум, производимый вторжением ее челяди. Понижал тон до таинственного шепота, дабы прину- дить этим свою паству к сосредоточенности. Умолкал и выдерживал долгую паузу, полную укоризны, пока донна Фьоре не дойдет до своего места и не наступит тишина, а затем продолжал свою проповедь, еще бо- 308
лее прежнего сокрушительную. Ибо, надо сказать, из всего этого мы, прихожане, извлекаем ту выгоду, что с тех пор, как она стала посещать храм, монах прямо-таки превзошел самого себя. Его проповедь вызывает великий страх, слезы, смятение; кары, ко- торыми он грозит Флоренции за неслыханное ее легкомыслие, повергают в ужас, и по окончании про- поведи все мы ходим по улицам в полубесчувствен- ном состоянии, утратив способность речи. Когда он говорил о горестях земных, о сострадании, об искуп- лении, писец, записывающий проповедь, неодно- кратно рыданиями вынуждаем был прерывать свою работу. Ибо монах преискусно умеет каким-нибудь одним словом, делая на нем неизъяснимо-таинствен- ное ударение, тронуть все сердца, так что толпа содрогается, словно у нее единое тело, и весьма за- нимательно наблюдать это, когда тот же трепет ощущаешь в собственной душе. Понятно, что наплыв народа в собор еще усилился. Но прекрасная наша повелительница не оставляла вызывающей, прихот- ливой своей повадки, и сегодня произошел взрыв, разразилась катастрофа. Брат Джироламо зашел слишком далеко; я не защищаю его. Он дал великому своему мастерству увлечь себя... Слушайте, как все случилось. Еще до рассвета собор наполнился людьми, желавшими обеспечить за собой место по- лучше, а ко времени проповеди теснота в храме и на паперти была такая, что иголке негде было упасть. По самому скромному подсчету там было не менее десяти тысяч человек. Число одних только иногород- них, нахлынувших со всех концов, определялось в две тысячи. Из деревень, из богатых вилл поме- щики и крестьяне еще ночью пустились в путь, дабы загодя поспеть к проповеди, а попадались даже та- кие, что пришли из самой Болоньи. Между монасты- рем и собором толчея была ужасающая. Властям трудно было оградить приора во время его шествия сквозь толпу от изъявлений любви всех тех, что по- рывались целовать ему руки и ноги и отрезать куски от его рясы. На Виа Ларга, неподалеку от вашего дворца, Джованни, какая-то женщина пронзительно 309
вскрикнула и объявила, что, прикоснувшись к краю одежды пророка, исцелилась от кровотечений. Было провозглашено, что сие является знамением, и тол- па завопила, моля о милосердии. Внутри собора нахо- дились отцы-монахи монастыря святого Марка, все братства и все, что есть именитого в городе. Там были члены синьории, выделялись своими красными шап- ками члены Совета Восьми. Были мужчины и жен- щины всех сословий и возрастов, мальчишки, цепляв- шиеся за колонны, ремесленники, писатели и фило- софы... Наконец брат Джироламо всходит на кафедру« Он вперяет в толпу свой взор, странно-неподвижный и пламенеющий, и начинает говорить посреди мертвой, томительной тишины. Он взывает к Флорен- ции, обратясь к ней на «ты», и с ужасающей медли- тельностью и спокойствием вопрошает ее, как она живет, как проводит дни свои и ночи. В чистоте ли, в воздержании, в сосредоточенности духа, в мире ли? Затем он умолк, взыскуя ответа; и Флоренция — вся эта тысячеголовая толпа, заполнившая собор, — съежилась под непереносимым его взором, что всюду проникает, все разгадывает, все познает, все ведает. Он снова вопросил: «Ты не ответствуешь мне?» И, выпрямив свой тщедушный стан, грозным голосом изрек: «Тогда я отвечу вместо тебя!» И тут начался нещадный разгром, некий словесный Страшный суд, под которым толпа извивалась, словно под палоч- ными ударами. В его устах всякое угождение плоти превращается в грех несказанно мерзостный. Ни с чем не считаясь, придавая словам своим устрашаю- щее звучание, он называет собственным их именем пороки, дотоле в святых местах никогда еще во все- услышание не упоминавшиеся, в коих изобличает папу, духовенство, владетельных князей Италии, гу- манистов, писателей, живописцев, устроителей празд- неств. Он воздевает руки горе, и из пучины последних откровений встает страшное видение, бесовски-упо- ительный образ: блудница, на водах восседающая, жена верхом на звере! Она облачена в пурпур и багрянец, обвешана золотом и жемчугами, в простер- той руке она держит золотой кубок, полный мерзо- 310
стного и смрадного ее непотребства. А на челе ее на- чертано имя, тайна, Вавилон великий, матерь губи- тельной похоти. «Жена эта, — восклицает он,—ты, Флоренция, дерзкая, бесстыдная блудница! Сложение твое статно, одежды роскошны, ты умащена арома- тами, краса твоя умножена притираниями. Речь твоя исполнена острословия и изощренного благозвучия, рука твоя пренебрегает утварью, печатью красоты не отмеченной, взор твой сладострастно почиет на пле- нительных картинах и на статуях нагих богов языче- ских. Но господь извергнул тебя из уст своих... Чу!.. Разве не слышишь ты голосов, в воздухе раздаю- щихся? Разве не чуешь, как реют над тобой крылья погибели? Пусть — -теперь кончено. Свершилось. Рас- каяние пришло слишком поздно. Страшный суд настал. Сотни раз я предвещал тебе это, Флоренция, но ты в опьянении своем не хотела внимать нищему мо- наху-провидцу. Дни плясок, пышных шествий и не- пристойных песен миновали... Ты погибла, несчастная!! О ужас! Смотри! Мрак нисходит на землю. Гром со- трясает воздух. Меч господень рассек облака... Ищи спасенья! Кайся... Поздно! Господь наслал хляби свои на твердь земную: они смывают с лица земли маски и скоморошьи наряды твоего карнавала, книги твои, итальянскими и латинскими авторами сочинен- ные, твою утварь и твои украшения, твои благовония, зеркала, покрывала, затейливые уборы, твои кар* тины, непотребною красотою блистающие, твои язы- ческие изваяния. Видишь ты кровавое зарево вели- кого пожара? Дикие орды идут на тебя войною. Го- лод, ощерясь, шествует по улицам твоим. Моровая язва обдает тебя смердящим своим дыханием. Конец!! Конец! Тебя уничтожат, уничтожат в жестоких муче- ниях...» Нет, друзья, я не в состоянии воссоздать вам эту картину. Ведь вы все же не видите ни лица его, ни движений, не слышите его голоса, не подпадаете власти исступления, его обуревающего. Толпа сто- нала, словно на дыбе. Я видел, как бородатые муж- чины, охваченные ужасом, вскакивали, чая спастись' бегством. Из гущи толпы вырвался протяжный отча- янный вопль, взывавший о пощаде:. «Смилуйся!»—• 311
и мертвая тишина... Вдруг взор его преобразился. В эту минуту несказанного ужаса свершилось чудо. Сокрушительный гнев, в чертах его выраженный, истаял. В порыве всеобъемлющей любви он раскрыл свои объятия.., «Милость великая, — воскликнул он, — милость великая ниспослана нам! Флоренция, народ мой, город мой, мне дано возвестить ее тебе, ежели ты согласна отречься от нечестивых утех и обручиться властелину смирения и страдания. Смотри, Флорен- ция! Вот — он высоко поднял распятие, — тот, кто хочет быть властелином твоим... Ты согласна? Вы, кого терзают грехи, кого томят печали, вы, нищие духом, ничего не ведающие ни о Цицероне, ни о фи- лософах, все вы, несчастные, униженные, недужные и презираемые, — всех вас он хочет утешить, защитить, обласкать, возвысить. Разве не возвестил святой Фома Аквинский, .что в царстве небесном блаженные будут присутствовать при муках грешников, дабы блаженство являло им тем большую усладу? Так бу- дет. Но тот город, что избрал Иисуса властелином своим, познает блаженство еще в мире земном, прехо- дящем. Там никто больше не будет голодать, глядя, как другие в это же время прогуливаются по мозаич- ным плитам, среди роскошной утвари. Иисус тре- бует,— и я, наместник его, возвещаю вам это,— чтобы цена мяса была понижена до крайних преде- лов, до немногих сольди за фунт; требует, чтобы те, кто в уплату пени обязался внести пять мер муки в пользу какого-либо монастыря, раздавали эту муку бедным. Требует, чтобы драгоценные золотые сосуды и картины, в церквах находящиеся, были проданы, а деньги, за них вырученные, разделены между ну- ждающимися. Требует...» И тут... Джованни! Высо- кочтимый Анджело! В этот самозабвенный миг всеоб- щего умиления, сокрушения, беззаветного восторга — в этот миг наступила та катастрофа, что на долгое время даст флорентийцам пищу для пересудов. У главного входа раздался шум, лязг, ропот, послы- шались гулкие шаги, отдававшиеся все громче. В лу- чах света, косо падавших из окон, засверкало ору- жие. В середину собора вторгаются копейщики, с гру- 312
быми окриками заставляющие испуганную толпу раз- даться. И в образовавшемся проходе, окруженная телохранителями и пажами, держась горделиво- прямо, появляется дивная, божественная Фьоре. Ни- когда еще не доводилось мне видеть ее столь пре- красной. Крупная жемчужина, которую Лоренцо не- давно подарил ей, матово блистала на белоснежном ее челе. Сложив руки на стане своем, потупя взор и все же наблюдая, что творится вокруг, с неизъясни- мой улыбкой на устах, она медленно шла к своему месту, расположенному как нельзя лучше — напротив самой кафедры. А он, феррарец, круто оборвал свою речь и, в пророческой ярости перегибаясь через пе- рила, указуя вытянутой рукой вниз — вперед, прямо в лицо ей: «Глядите, — воскликнул он, — обернитесь все и глядите! Она грядет, она явилась, вот она, блуд- ница, с которой грешили цари земные, вот она, ма- терь всяческой скверны, жена верхом на звере, ца- рица вавилонская!» Полициан о. Ужасно! Негодяй! Джованни. Хлестко сказано как-никак. Пи ко. Нет, нет, не осуждайте его, синьоры! Ведь вы, к великому для вас ущербу, не присутствовали при всем этом, а потому не можете, как бы вы ни ста- рались, представить себе трепет, всех обуявший в ту минуту. Примите во внимание, что все, что ему ви- дится, — все это, будучи им воплощено в слове, об- ретает истинность и жизненность. Бледная его рука, высовывавшаяся из-под темной рясы, судорожно тряслась, а он все еще упорно, словно заклиная греш- ницу, держал ее простертой к ней; и покуда он не опустил руку, прекрасная Фьоре подлинно предста- влялась блудницей Апокалипсиса, царицей вавилон- ской во всем ее бесстыдном великолепии. Народ, терзаемый разноречивыми чувствами — страхом веч- ной гибели и чаянием милосердия — возбужденный, разгоряченный, не усомнился в этом. Омерзением, страхом, ненавистью пронизаны были те тысячи взо- ров, что со всех сторон вперились в нее. Послышалось хриплое стенание — казалось, толпа алкает ее крови. Я тоже устремил на нее глаза, и уверяю вас in verbo 313
Domini: l я ощутил, как волосы у меня встали дыбом и мороз пробежал по коже. Полициан о. Признайтесь, синьор, вы ищете таких ощущений. Джованни. А она? Она? П и к о. Некоторое время — столько, пожалуй, сколько надобно для прочтения Ave Maria2, — она стояла неподвижно, точно заклятая. Затем с гневным возгласом выпрямилась, знаком повелела своим при- ближенным следовать за собой и с неимоверной по- спешностью покинула собор. Ходят слухи, будто она приказала своим челядинцам умертвить монаха тут же, на кафедре, но никто из них не осмелился под- нять на него руку. Утверждают также, что после про- поведи она отправила в монастырь святого Марка по- сланца с некиим тайным поручением. Как бы там ни было, неистовство монаха в данном случае подвигло его на предосудительнейшую выходку. Я отнюдь его не защищаю! Что бы ни совершила эта женщина, та- кое обращение недопустимо. Всенародно оскорбить ее! Разве она куртизанка? Джованни (усмехаясь). Еще бы! П и к о. Клянусь великим Эротом, она любовница Лоренцо Великолепного! А это, сдается мне, иное дело, чем если бы она была из тех, что носят желтое покрывало и могут проживать только на определен- ных улицах. Такая восхитительная женщина! Если бы даже мы не знали, что она хоть и родилась на чуж- бине, но является незаконным отпрыском знатного флорентийского рода, то об этом ежедневно и еже- часно свидетельствовали бы ее блестящий ум, ее вы- дающиеся таланты, ее обширное гуманистическое об- разование. Ее терцины и сонеты чудесны, игрою на лютне она меня растрогала до слез. В ее памяти за- печатлены бесчисленные прекрасные латинские сти- хи — Вергилия, Овидия, Горация, а изящество, с ко- торым она намедни после обеда прочла нам в саду игривую новеллу Декамерона, едва не побудило меня Именем господа (лат.). Начальные слова молитвы на латинском языке. 314
счесть ее некиим божеством. Но ежели всего этого недостаточно, чтобы обеспечить ей всеобщее прекло- нение, — что ж, ведь она та женщина, которой при- надлежит сердце великого Лоренцо. Полициан о. В этом-то все дело, милостивей- ший синьор! Мне ли указывать вам, что тут-то и кроется объяснение всего происшедшего? Вы, чей зоркий взгляд проникает в глубь столь многих явле- ний, небесных и земных, вы, феникс среди выдаю- щихся умов, князь среди ученых и ученый среди кня- зей, — вы не хотите видеть, что это последнее чудо- вищное бесчинство феррарца не означает ничего другого, как новое изъявление вражды, новую дерз- кую, злобную вылазку против Лоренцо Великолеп- ного и всего его рода? Божественная наша повели- тельница выказала монаху все то презрение, какого он заслуживает; но когда он столь необузданно мстил ей за это, он отнюдь не предавался, как вы это полагаете, слепому порыву безмерной ярости, а лишь сознательно и умышленно использовал благо- приятный случай для коварных нападок на человека, которого сам он трусливым своим языком именует «Сильным» и у ног которого Флоренция, упиваясь своим покорством, лежит уже два десятка лет. Вы знатный вельможа, вы могли бы править областью и вести войны, если б не предпочли жить в вольном содружестве с наукой, а я всего лишь бедняк-поэт, ничем не владеющий в мире, кроме пламенной своей любви к дому Медичи — источнику света, красоты и радости. Но любовь эта и повелевает мне насиль- ственно отторгнуть вас, юношески ослепленного, от того места, где в траве притаилась ядовитая змея. Так вот: заговор Пацци, некогда в соборе погубив- ший прекрасного Джулиано, заговор, жертвой кото- рого сам Лоренцо пал бы, если бы некий бог не дал мне силу в последнюю минуту захлопнуть за ним дверь ризницы... заговор этот был сущей безделицей, невинной шуткой, ребяческой забавой по сравнению с теми дьявольскими кознями, которые ныне в том же месте, опять-таки в Санта-Мария дель Фьоре, ведутся против Медичи и пышного их владычества. Жалкому 315
червю ударил в голову тот дешевый успех, которого он добился у падкой до всего нового толпы, раскры- вая перед ней мерзостную свою природу. Алчность, с которой он охотится за сердцами людей, ненасыт- ное стремление овладеть их душами с каждым днем выступают все более обнаженно. Поймите, поймите же, синьор, его тусклый взгляд направлен на власть! Что, если она ему достанется? Присмотритесь к тому, что творится, и вы похолодеете от ужаса. Число тех, что, обольщенные притворной кротостью его учения, сплачиваются вокруг этого скорбного диктатора, растет ужасающим образом. Те из смертных, у кого более открытый и веселый нрав, в насмешку дали этим жалким, воздержным, враждебным красоте лю- дям кличку «плакальщики», как называют тех, кто на похоронах за деньги голосит по усопшим. И что же? Эту кличку они, в смирении своем, приняли как некое почетное имя, и название «плакальщики» ныне обозначает новую политическую партию, враждебно противопоставляющую себя дому Медичи и возгла- вляемую вашим монахом! Что же дальше? Отпрыски самых знатных семей города — молодой Гонди, моло- дой Сальвиати — красивые, блестящие юноши, лю- бимцы богов, подобные вам, бросаются к ногам этого чудовища и умоляют его принять их послушниками в монастырь святого Марка. Простой народ взбала- мучен и заворожен посулами. Дошло до того, что несколько бездельников расклеили по стенам собора и дворца насмешливые сонеты на Пьеро де Медичи- Ах, синьор, что вы наделали, что натворили, когда добились того, что этот человек был вызван во Фло- ренцию, когда своей славой проложили ему путь! Пи ко. Дозволено ли слегка потрунить над вами, почтеннейший Анджело, или вы в этом усмотрите обиду? Если бы вы могли видеть выражение своего лица! Пойдите, поглядите на себя в зеркало! Вид у вас такой печальный, словно вы сами принадле- жите к «плакальщикам», к политической партии «плакальщиков». Ха-ха-ха! Великие боги! Вот так политическая партия, нечего сказать! Дело первостаг тейной важности! Прошу вас, помогите мне раскусить 316
наших флорентийцев! Я их не знаю, не изучал. Я представляю себе, что они народ необычайно осно- вательный и упорный, исполненный угрюмой страст- ности. Нет, нет, простите меня — я никак не могу оставаться серьезным. Все то время, что я слежу за ходом здешних дел, я замечаю, что Пьеро нелюбим во Флоренции, ибо его властная, резкая повадка здесь совершенно не ко двору; но слишком уж боль- шой смелостью было бы пытаться установить связь между корявыми сонетами, на него сочиненными, и проповедями брата Джироламо. Если Андреа Гонди и юный Сальвиати видят верх изысканности в том, чтобы облачиться в рясу монаха-доминиканца, не- ужели вы намерены 'им препятствовать в этом? При- знаюсь вам, я сам уже не раз полушутя, полусерьез- но подумывал об этом. Ведь мы, так мне думается, живем в годину, когда предрассудков более не суще- ствует. Могу ли я во Флоренции одеваться так, как мне угодно — своеобычно, под стать моему собствен- ному складу, — без того, чтобы на меня указывали пальцами, или не могу? Да, я могу избрать любое одеяние как для тела моего, так и для души. А что, если багрянец и лазурь мне надоели и я склонен предпочесть им суровую тусклость монашеской рясы? Почему вы не забили тревогу, когда после стольких красочных карнавальных шествий возымело такой по- разительный успех пресловутое шествие смерти, в ко- тором покойники восставали из черных гробов? По- добные выдумки действуют, словно малая толика перца, вкушаемая после множества сластей... Что я сделал, когда уговорил Лоренцо призвать брата Джироламо во Флоренцию? Я наделил наш город великим человеком — клянусь Зевесом!—чем и гор- жусь! Лоренцо, в этом я уверен, первый признателен мне за это. Разве он, думая лишь о том, чтобы при- совокупить к прославленным флорентийским гробни- цам еще одну, не просил недавно жителей Спо- лето разрешить ему перенести в наш собор тело Фи- липпо Липпи? А когда умрет брат Джироламо, тогда феррарцы, а быть может, и римляне, отрядят послов к нам и будут молить нас, чтобы его прах был им 317
отдан. Но мы его не отдадим. Вся Италия явится сюда взглянуть на могилу монаха, который столько заста- вил говорить о себе, и тогда я смогу сказать, что первым открыл его дарования и способствовал их развитию... Да, синьоры, я выиграл игру. Я далеко не был уверен в ее исходе, ибо кто может положиться на изменчивый нрав Флоренции? На совещании доми- никанцев в Реджо, где я впервые увидел его, вначале никто не обращал на него внимания. Я находился в кругу литераторов и ученых, принимавших участие в совещании, а он с сосредоточенным видом сидел среди монахов и молчал все то время, что шел спор о схоластических тонкостях. Но когда был поднят вопрос о дисциплине, он внезапно вмешался в прения и поразил собрание необычайным, демоническим своеобразием своих воззрений и речи. Состояние церкви и общественных нравов внезапно предстало нам в новом ужасающем свете, и та пламенная непо- средственность, та восторженная односторонность, с которой он его изображал, несказанно меня по- трясли. И не меня одного. Некоторые выдающиеся люди и даже носители высоких титулов вступили с ним в переписку. Что до меня — я стал искать лич- ного с ним знакомства, и последнее еще усилило то впечатление, что создалось у меня спервоначалу. Во время моих путешествий я всюду восхвалял его« А потом я переселился во Флоренцию, и здесь, углу- бившись в увлекательное изучение этого подвижного, просвещенного, острого на язык народца, этого всегда возбужденного, падкого до новизны общества, я однажды, в приятном расположении духа, возымел мысль использовать свое влияние для того, чтобы брат Джироламо был вызван сюда. Он — так я рас- судил — уже приобрел имя, мои похвалы подготовили для него почву, его ожидает обширное поприще* Надо было действовать наудачу, отважиться на сме- лую попытку. Либо — так я сказал себе — этого чело- века в нашем городе нещадно изранят меткими сло- вечками, засмеют его насмерть, либо на его долю выпадет самый большой успех нашего века. И что же, синьоры?. Оправдалось второе предположение. 318
Я переговорил с моим другом, Лоренцо Великолеп- ным; он в свою очередь вступил в переговоры с мо- нахами святого Марка; брат Джироламо был ими вызван. Вначале он ограничивался обучением послуш- ников, но вскоре к нему обратились с просьбой удо- влетворить любопытство, тем временем пробудив- шееся, и разрешить нескольким избранным лицам доступ в монастырский двор в часы, когда проис- ходили эти занятия. Число мирских слушателей воз- растало с каждым днем, и он не препятствовал этому« Еще бы он стал препятствовать! Знатоки красноре- чия, знатные дамы, все и вся осаждают его прось- бами проповедовать с кафедры. Сперва он сопротив- ляется, затем уступает общим настояниям. Небольшая церковь святого Марка переполнена. Он начинает про- поведовать — и производит впечатление, ни с чем не сравнимое. Его имя у всех на устах; поклонники Пла- тона и Аристотеля на время прекращают свои распри и заводят между собою спор о значении этого хри- стианского проповедника, бичующего развращенность нравов. Вскоре монастырская церковь уже не может вместить стекающиеся туда толпы народа, и пропо- веди переносятся в Санта-Мария дель Фьоре. Если первоначально он привлекал к себе внимание немно- гих просвещенных людей и любителей красноречия, то позднее к нему воспылали люди низшего звания, на умы которых его скорбное провидение, вдохновенное его суждение о делах земных оказывают волшебное действие. Монахи избрали его своим приором, и он превратил монастырь святого Марка, до той поры быв- ший не хуже и не лучше всех прочих, в прибежище святости. Трактаты, которые он пишет, читаются всюду. Его личность служит предметом нескончаемых разговоров. Наряду с Лоренцо де Медичи он самый знаменитый, самый великий человек всей Флоренции* А я слежу за всем этим с радостным удовлетворением, и ваши хмурые причуды, добрейший Анджело, нимало не способны омрачить мне это назидательное удо- вольствие! Полициан о. Они и не должны омрачить его, синьор. Я, сдается мне, хорошо известен Флоренции М9
как полная противоположность хмурому чудаку. Предположите, что все, что я вам сказал, было вну- шено мне единственно завистью, что удовольствие ваше, которого я не могу ни постичь, ни разделить, возбуждает во мне досаду. Ибо я готов признать, что решительно ничего не понимаю во всем том, что сей- час происходит. Я часто благодарил богов за то, что они соизволили даровать мне жизнь в пору зари и об- новления, представляющуюся мне столь прекрасной, пленительной, как раннее утро. Мир пробуждается с улыбкой и с легким вздохом, подобный распускаю- щемуся цветку, тянется всем существом своим на- встречу лучам восходящего солнца. Тусклые при- зраки со впалыми очами, уродливые, жестокие пред- рассудки, в продолжение томительно долгой ночи устрашавшие человечество, рассеиваются бесследно. Все обновилось. Нам открываются необозримые, ма- нящие просторы наук — и позабытых, и ранее неведо- мых. Земля в муках дарует нам, счастливым смерт- ным, сокровища красоты, сотворенные древними. Личность, просвещенная, освобожденная, наслаждает- ся своеобразием, ей одной присущим. Громкие дея- ния, совершенные людьми сильными и не знающими угрызений совести, венчаются славой. Искусство ше- ствует по земле в сознании правоты своей, скинув с себя все узы и покровы, и нет предмета, которому оно, коснувшись его перстом своим, не придало бы благородства. А человечество, приобщенное к тому божеству, что дарит нас опьянением, в праздничном шествии следует за искусством, с улыбкой указую- щим ему путь, и в ликовании людском воплощается служение красоте и жизни. Что же вдруг произошло? Что случилось? Человек, один-единственный человек, слишком безобразный и неуклюжий, чтобы принять участие в радостной пляске, хилый, озлобленный, не- благодарный, встает и возражает против этого боже- ственного состояния. Мало того — его полное яда во- одушевление оказывает действие настолько сильное, что толпа, принимающая участие в шествии, редеет, и вокруг него сплачивается множество отступников, которые поднимают неистовый шум, словно он пропо- 320
ведует нечто небывалое, нечто разительное по своей новизне. А что он вещает? Что источает все его суще- ство? Нравственность!.. Но нравственность — это ведь самое ветхое, самое что ни на есть преодоленное, са- мое скучное, до конца разгаданное! Нравственность смешна! Нравственность невозможна! Разве это не так? Разве это, по-вашему, не так? Говорите, синьор! Что вы мне ответите? Пи ко. Ничего. Пока ничего, почтеннейший Ан- джело. Я хочу молча еще раз прочувствовать всю пре- лесть ваших слов. Как прекрасно было то, что вы сказали о нашем времени! Что оно подобно распу- скающемуся цветку... Настоятельно прошу вас — со- здайте из згого что«-нибудь... Претворите это в стихи. Я размышляю о том, не подходит ли сюда октава... или, быть может, латинский гекзаметр... Джованни. Ты должен ответить, Пико, иначе тебе придется признать себя побежденным. Пико. Ответить? Охотно. Но мне кажется, я уже предлагал вопрос: подлинно ли мы живем в эпоху, когда предрассудков более не существует? И если это в самом деле так — что же, неужели этому от- сутствию предрассудков положен предел? Неужели свободомыслию предстоит превратиться в религию, безнравственности — стать одной из разновидностей фанатизма? Я это отвергаю!.. Если нравственность стала невозможна, если она стала смешна — ну что ж! Так как во Флоренции величайшая из всех опасностей заключается в том, чтобы выказать себя смешным, то я склонен того, кто даже этой опасности не устрашился, считать храбрейшим из храбрых. Такое бесстрашие должно по меньшей мере повер- гнуть в изумление. Но тот, кому удается повергнуть Флоренцию в изумление, тем самым наполовину уже покорил ее... Ах, дорогие мои, с тех пор как упразд- нили совесть, грех утратил значительную долю своей привлекательности! Оглянитесь вокруг: все дозво- лено, ничто уже не является позорным; нет такого злодейства, от которого у нас теперь волосы еще ста- новились бы дыбом. Нынче мир кишмя кишит людьми, которые отрицают бога или утверждают, что 21 Т. Манн. т. 7 321
Иисус Христос творил свои чудеса при помощи со- звездий. Но кто доныне дерзал восставать против искусства и красоты? Мои речи кажутся вам кощун- ственными? Поймите меня: я весьма одобряю тех, кто защищал красоту, покуда она была делом немно- гих, а нравственность тупо, в никем не оспариваемом могуществе своем, восседала на троне. Но с тех пор, как о красоте горланят на всех перекрестках, добро- детель начинает повышаться в цене. Позвольте, почтеннейший Анджело, шепнуть вам на ухо презанят- ную маленькую новость: нравственность вновь стала возможн а... Джованни (в лорнет смотрит из окна). Гляди, Пико! Внизу, в саду, гости, ты должен непременно рассказать им все это. Пико (выглядывая из окна). Гости? Верно! Это живописцы. В саду целая ватага живописцев. Узнаю Альдобрандино... и Грифоне... и великого Франческо Романо... Чтобы я им это рассказал? Нет, этого я не сделаю, Джованни мой! Это не про них. Но пойдем скорей вниз, к ним! Идем, кардинал, идемте и вы, певец славы медицейского рода! Повеселимся с этими славными парнями! П о л и ц и а н о. Вы не слышите, не хотите слы- шать. А я — я вижу, как грядут страшные события..., ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ Сад. В глубине сцены виднеется дворец, за ним — серебристо-зеленая, поросшая кипарисами, пиниями и оливковыми деревьями долина, в отдалении сливаю- щаяся с волнистыми очертаниями холмов. Широкая средняя, окаймленная гермами и деревьями в кад- ках аллея, от которой направо и налево ответвляются дорожки, ведет от дворца к авансцене, где расши- ряется в площадку. Посредине площадки водоем с фонтаном, на поверхности воды плавают кувшинки* Справа и слева от водоема мраморные скамьи, осененные» наподобие балдахинов, купами плоско подстриженных деревьев» 322
1 На левой боковой дорожке появляется группа живо- писцев, в оживленной беседе направляющихся к аван- сцене. Их одиннадцать человек: живописец и ваятель Грифоне — белокурый, сутулый, с несколько развин- ченной походкой, остроконечной бородкой и боль- шими костлявыми руками; Франческо Романо — вну- шительная фигура; у него большая, словно из бронзы отлитая, характерная голова римлянина, самодоволь- ная улыбка, черные маловыразительные глаза, кото- рыми он медленно водит по сторонам; Гино — голу- боглазый, с мальчишеским веселым лицом; Леоне — голова фавна с крупным носом, маленькими, круг- лыми, близко поставленными глазами и козлиной бо- родкой, сквозь которую видны мясистые губы; Альдо- брандино — яростно жестикулирующий, шумливый парень с красным подергивающимся лицом; выши- вальщик Андруччо — подслеповатый, с проседью, женственно-кроткий; деревщик Гвидантонио, золотых дел мастер Эрколе, зодчий Симонетто, Пандольфо и Дионео, из коих первый — ваятель орнаментов, вто- рой— лепщик по воску. Все они, за исключением щеголя Гино, одеты довольно небрежно и неряшливо; головы покрыты у кого — четырехугольными шап- ками, у кого — беретами; на некоторых — островер- хие колпаки; горячо споря, они сворачивают в сред- нюю аллею, сбиваются в кучку, напирают друг на друга, сильно жестикулируя. Альдобрандино. Увидим, увидим, как Ло- ренцо посмотрит на это! Я его друг, я подаю огром- ные надежды, он отомстит за меня. Гвидантонио. На твоем месте я не подымал бы столько шума из-за тех побоев, которыми тебя уго- стили. Альдобрандино. Эх ты, горе-клейстер! Это не побои были, а легкие тычки. Грифоне. Да ладно уж! Народ задал тебе такую трепку, какой хватило бы, чтобы заставить осла бе- гом бежать из Флоренции до самого Рима« 21* 323
Альдобрандино. А яе хочешь ли и ты трепки, шут гороховый, фокусник на все руки? Говорю вам — то были тычки; а если б даже это и были побои, честь человека, подобного мне, они не могут затронуть. Ту- пую чернь взбаламутил этот старый сыч, брат Джи- роламо, невежда, который в прекрасном нашем твор- честве смыслит столько же, сколько вол в игре на лютне. В двух словах — чего они хотят от меня? Я не могу живописать мадонну в образе бедной, оборван- ной женщины, как того требует этот унылый молель- щик; мне нужны краски, нужна пышность. А так как пресвятая дева не изволит самолично служить мне моделью для своего изображения, то мне приходится быть весьма довольным, если земная девушка согла- шается удовлетворить мое желание... Леоне (радостно). Удовлетворить его желание... Это девушка-то! Эх ты, хитрюга... Альдобрандино. По-видимому, любезный Ле- оне, ты пребываешь в чудесном расположении духа. А ведь всем известно, что миловидная Лауретта, ко- торую ты изображаешь в виде кающейся Магдалины, в срок разрешилась от бремени. Ты, наверно, заговор знаешь от побоев? * Грифоне. От тычков! Тычков! О побоях не мо- жет быть и речи! ч Леоне. Тут совсем другое дело; я держу ее у себя в доме не в качестве модели' для святой Магдалины, с тем чтобы попутно греховным образом с нею за- бавляться, а держу для собственной услады, и по- путно ее изобразил. Это другое дело. Это не может прогневить святую деву. Альдобрандино. Но может прогневить брата Джироламо, дубина ты! А этого нынче предостаточно! Эр кол е. Да, спаси нас бог! Он так суров, что из-за безделицы велел бы нещадно отхлестать самого святого Доминика. Он уверил народ, что, подобно Моисею, говорил с самим богом, и поэтому народ слепо ему повинуется; он все может себе позволить. Симонетто. Это правда! Мы видели, какую же- стокую расправу он сегодня учинил в соборе над ма- донной Фьоре... 324
Дионео. Где она? Кто-нибудь знает, где она? Пандольфо. У Лоренцо Великолепного, и рас- сказывает ему все, что произошло. Гвидантонио. Нет, она еще не могла прибыть в Кареджи. Еще до нашего ухода ее видели в го- роде. Ал ьдобр а н ди но. Ты, Франческо, по обыкно- вению, молчишь и улыбаешься. А между тем все знают, что ты свой дом обставил в чисто языческом духе, совсем как римлянин древности, и что твои кар- тины несколько иного рода, чем творения Беато Анджелико... Грифоне. Ты злишься, что тебе одному попало. Альдобрандино. О Грифоне, тебе надлежало бы зваться Буффоне! Ты способен только устраивать пышные шествия да ублажать властителей своими шуточками и досадуешь на меня за то, что я искус- ный живописец. Пришей к своей шапке ослиные уши, глупец! Я отправляюсь к его Великолепию. Андруччо. Нет, нет, не ходите! Послушайте! Лоренцо тяжело болен, сейчас мы не вправе вор- ваться к нему, словно маски в дни карнавала. Когда мы пришли, я видел, что кардинал стоял у окна. Он сделал знак рукой, словно намереваясь спуститься в. сад. Нам следует подождать... Гино (звонким голосоч). Послушайте, что я вам скажу! Нам надо действовать сообща. Корпорация флорентийских живописцев должна принести Совету Восьми жалобу на проповеди брата Джироламо. А те из нас, кто входит в корпорацию музыкантов, учре- жденную Лоренцо, тоже должны объединиться и требовать, чтобы феррарцу зажали рот... Альдобрандино. Делайте что хотите! Я на- мерен обратиться к одному лишь Лауро. Он хозяин у нас, а не мЪнах. Он прикажет отрезать уши него- дяям, которые посмели оскорбить меня своим прикос- новением, он велит незамедлительно вздернуть их у самых ворот дворца. Я его лучший друг, он меня любит. Я сломя голову прискакал из Рима, как только узнал, что он болен. За восемь часов я домчался из Рима... 325
Грифоне. Как? Что?-За восемь часов из Рима сюда? Альдобрандино. За семь с половиной, говорю тебе! Грифоне. Как? Что? Ты — лучший друг Лауро? Когда он тебя особенно отличал? А разве я не вер- нулся тоже из Болоньи и Римини, где имел придвор- ные заказы? Вернулся только потому, что он болен? Альдобрандино. Молчи, Буффоне! Ты нена- видишь меня, я это знаю, ты мой смертельный враг, ибо ты родом из Пистойи, из покоренной нами Пи- стойи, а я флорентиец и от рождения властелин твой... Грифоне. Как? Что вы сказали, сударь? Враль — вот ты кто! Хвастун побитый! Альдобрандино. Обнажи шпагу, пустобрех! Обнажи и защищайся, не то я убью тебя без промед- ления! Ты насмерть оскорбил меня! Я готов совер- шить ужасное злодейство!.. Андруччо. Опомнитесь! Утихомирьтесь! Гля- дите! Глядите вон туда... Леоне. Клянусь Венерой! Пресвятой богороди- цей! Она! Она грядет! Г и н о (в восхищении). Идем приветствовать ее! Служить ей! 2 В глубине сцены появляются раззолоченные, богато убранные крытые носилки, украшенные фонарями и шелковыми занавесками. Оттуда выходит Фьоре. Она через плечо окидывает взглядом группу живописцев и знаком повелевает слугам унести носилки. Минуту- другую она еще стоит неподвижно, а затем по сред- ней аллее медленно проходит на авансцену, держась совершенно так, как об этом повествовал Пико: при- жав локти к туловищу, сложив руки на стане своем, гордо выпрямясь, закинув голову, но потупив глаза. Ее красота благороднейшего, изумительно утончен- ного свойства. Для облика Фьоре характерна стро- гость линий, нерушимая симметричность, придающая 326
ее лицу некоторое сходство с маской. Повязанные про- зрачной вуалью волосы золотистыми 'локонами равно- мерно ниспадают вдоль щек. Брови над миндалевид- ными глазами каким-то образом удалены или сделаны незаметными, что придает оголенной, как бы оттяну- той кверху части лба над опущенными верхними ве- ками несколько досадливое выражение. Кожа на лице словно отполирована — гладкая, упругая; твердо очерченные губы сжаты, на них играет загадочная улыбка. На обнаженной белой шее — тоненькая золо- тая цепочка. Платье из тяжелой негнущейся парчи с узкими разрезными рукавами темного бархата та- кого покроя, что живот несколько выпячивается, а в прорез на груди* видна часть корсажа, стянутого шнуровкой. Живописцы спешат ей навстречу, бурно изъявляя свой восторг, некоторые даже преклоняют колени, в знак приветствия воздевая руки: «Слава Фьоре! Слава божественной нашей госпоже! Слава!» Ф ь о р е (все еще не поднимая век, холодно-власт- ным тоном, так тихо, что воцаряется полное молча- ние). Вложите шпаги в ножны! Альдобрандино. Да, госпожа! Да! Мы вло- жили их, смотрите! Их уже нет... Фьоре. Вы именуете себя живописцами? Грифоне. Вы отлично знаете, мадонна, что мы живописцы. Фьоре. Но, сдается мне, сами-то вы этого не зна- ете, коль скоро вы способны чему-либо, кроме искус- ства, придавать такое значение. Пауза. Немудреное, сдается мне, ребяческое должно быть то искусство, что оставляет вам столько сил и страсти. Альдобрандино. Госпожа, меня оскорбили насмерть. Фьоре (насмешливо, по-прежнему очень тихо). Насмерть! О, тогда, конечно... если тебя оскорбили насмерть. Гино. Вы чудно говорите сегодня, мадонна. 327
Фьоре. В самом деле? Я тебя сбиваю с толку? Вконец смущаю твой умишко, бедный мой... Постой... Дай вспомнить... Как тебя зовут? Гино (обиженно). Вы прежде узнавали меня. Фьоре. Верно. Ты Гино, любезник Гино, тот, что пишет портреты прекрасных дам, Гино, учтивейший кавалер, Гино-танцор, всегда изысканно надушенный. Разве не рассказывают о тебе, что ты даже свою ло- шадку опрыскиваешь духами, когда в компании от- правляешься на верховую прогулку? А там — Гвидан- тонио, тот, кто делает прекраснейшие кресла. Смотрите-ка! И Леоне здесь. Добрый день, сударь! Надеюсь, вы приятно провели сегодняшнюю ночь... Альдобрандино (не в силах дольше молчать). Мадонна... и вам сегодня нанесено смертельное оскорбление. Фьоре. Оскорбление? Мне? Кем именно? Альдобрандино. Любезная, прекраснейшая госпожа, этот монах... Фьоре. Какой монах? Подлинный монах, как в новеллах? А, вспомнила... Не тебя ли я видела сего- дня в соборе? И тебя тоже? И тебя? Я пошла туда потехи ради. На вас презабавно было смотреть. Я ви- дела, как вы побледнели до самых зрачков. Альдобрандино. От ярости, госпожа! От ярости! Фьоре. Разумеется. У вас тряслись губы. Вам стало не по себе от доблести. Я это видела. Альдобрандино. Негодяй! Разбойник! Как он смел поносить вас... Фьоре. Вы только послушайте, какое красно- речие! Еще немного, и ты, Альдобрандино, храбрый мой живописец, сравняешься с твоим монахом. А вы, все прочие, поддержите его! Неужели вы согласитесь отстать от него? Сколь великое облегчение вам должна доставлять ругань, если уж там в соборе ваша ярость не дозволила вам действовать вовремя! Альдобрандино. Действовать... Клянусь всеми богами, мы не заслужили того, чтобы вы над нами издевались, мадонна! Только сейчас, перед самым ва- шим приходом, мы совещались о том, как бы поло- се
жить конец этому бесчинству. Но что мы можем сде- лать? Лоренцо любит нас, но одно-единственное ваше слово значит для него больше, чем все велере- чивые жалобы, которые мы могли бы ему принести. Вам стоит только захотеть, и феррарец погибнет. Язык, которым он поносил вас, будет отрезан, грудь, как он того заслуживает, расплющена. Словом, он будет умерщвлен... Фьоре (в порыве бешенства). Так убей же его! (С быстротой молнии выхватывает из корсажа кин- жал и протягивае-т его Альдобрандино.) Убей! Ты видишь этот изящный кинжальчик? У самого ост- рия — вот здесь — лезвие слегка окрашено в бурый цвет! Это от крепкого раствора, в который я его об- макнула. Достаточно малейшей ссадины... Да возьми же! Вместо того чтобы беспомощно вращать глазами, как ты это делаешь сейчас. Возьми, Гино, любезный мой рыцарь! Или ты, Гвидантонио, кто делает пре- краснейшие кресла! Бери скорее, Франческо-римля- нин! Разве у тебя не облик античного мясника? А он всего лишь слабый священник... Альдобрандино. Мадонна... к нему не под- ступиться. Он сидит в своем монастыре... И народ его любит... А по дороге в собор его бдительно охра- няют... Фьоре (в упор глядя на него). Он явится сюда. Художники. Он явится сюда? Кто? Кто? Фьоре. Брат Джироламо. Явится сюда. Сегодня еще. Альдобрандино. Брат Джироламо... явится... сюда... Фьоре (прячет кинжал; изменившимся голосом). Я пошутила. Мне вздумалось подшутить над вами. Ведь это нелепая мысль—«не так ли? Брат Джиро- ламо явится сюда! А теперь позвольте мне проститься с Вами. Альдобрандино (не вполне еще придя в себя). Вы идете к Лоренцо? Фьоре. К Лоренцо? Лоренцо лежит в постели и стонет. Великий Лоренцо совсем плох. Мне хочется погулять по саду. 329
Гино. Не окажете ли вы нам великую милость, мадонна, не разрешите ли сопровождать вас? Ф ь о р е. Я высоко ценю вашу учтивость, синьор. Но, не страшась даже прослыть у вас своенравной и нелюдимой, я на сей раз предпочту отказаться от вашего почтенного общества. (Удаляется.) 3 Гино (с изъявлениями покорности следовавший за ней по пятам вдоль аллеи, возвращается к това- рищам). Она пленительна. Она божественна, она превосходит все, что только можно вообразить. Гвидантонио. А ведь она обошлась с тобой довольно круто! Гино. Это ничего не значит! Ровно ничего! Достаточно взглянуть на нее, чтобы ощутить бла- женство. Альдобрандино. Да, крупицы ее внимания достаточно, чтобы осчастливить человека! А если она его не уделяет, то тем ревностнее стараешься хоть на миг привлечь ее строптивый взор, добиться от нее улыбки, знака одобрения... Если рассудить хоро- шенько — ведь мы только о ней и думаем, когда работаем... Ее красота — вот то, что непрестанно побуждает нас к созиданию... Все остальные. Правда! Истинная правда! Альдобрандино. Великие боги, сколь счаст- лив должен быть тот, кому она повинуется, пред кем преклоняет колени, кто покорил ее! Эр кол е. Вы заметили, как странно она гово- рила о Лоренцо? Симонетто. Все, что она говорила, звучало как-то странно. Андруччо. Все, что она говорила, как бы таило в себе некий иной смысл. Леоне. Меня она спросила, как я провел последнюю ночь. Смелый вопрос! Альдобрандино. Она имеет право говорить все^ что ей вздумается! Самое дерзостное она вы- 330
сказывает столь изящно и прекрасно, что оно звучит подобно ангельской музыке! Пандольфо. Я не знал, что она носит при себе оружие. Дионео. Опасная возлюбленная! Альдобрандино. Она взрослая, отважная, самостоятельная женщина. Кому, как не ей, при- стало носить оружие? А н д р у ч ч о. Быть может, это тот самый кинжал, коим некогда ее отец угрожал Медичи, когда ему пришлось уйти в изгнание, во времена Луки Питти... Леоне. Я не верю этим россказням. Не верю, что она незаконная дочь некоего дворянина-изгнан- ника. Когда Зевс низЪерг Кроноса, он похитил у него некую, весьма важную, часть его тела и бросил ее в море. И море, столь странным образом оплодотво- ренное, произвело на свет нашу повелительницу. Грифоне. Недурно! В таком случае она должна быть в летах! Леоне. Ты знаешь, сколько ей лет? Никто этого не знает. Если допустить, что она способна ста- риться,— значит, она весьма искусно умеет это скрывать. Г и н о. Это правда. Рассказывают чудеса о тех снадобьях и притираниях, которые она употребляет. Идет молва, что она целыми днями просиживает на солнцепеке, дабы придать волосам золотистый отлив. Многие уверяют, будто она даже зубы свои красит. Альдобрандино. Многие говорят, не оби- нуясь, будто она прибегает к колдовству. Утвер- ждают, что она заворожила Лоренцо, дабы он до самой смерти пылал любовью к ней. Что она сварила пупочки мертвых младенцев в масле, тайно ею похи- щенном из неугасимых лампад, и дала ему съесть их. Грифоне. Поди ты! Я ничему этому не верю. Альдобрандино. Ты не веришь ничему дальше твоего носа, и невесть как гордишься этим. Конечно, нынче умы достаточно просвещенны, чтобы не принимать за чистую монету все то, что некогда такой монетой считалось; но всему есть предел. Я не верю в догмат пресуществления, отнюдь нет: 33!
догмат — это нелепость, и мой двоюродный брат Пасквино, священник, заявил мне, что и он в него не верит. А вот то, что в Фьезоле есть колдуньи и что весьма многие блудницы прибегают к колдовству, чтобы опутать мужчину, — это доказано. Леоне. Доказано! Все женщины — колдуньи. Я знаю. Альдобрандино. Поверьте мне, на свете много есть чудесного, и если б я начал рассказы- вать... Гино. Кардинал идет! 4 Кардинал Джованни, Пико делла Мирандола и Анджело Полициано от дворца по средней аллее проходят на авансцену. Полициано — в суконной шапке, имеющей форму усеченного конуса. Пико — в берете, сзади несколько загнутом кверху. Обе сто- роны оживленно приветствуют друг друга, причем живописцы выказывают почтительность, не лишен- ную некоторой фамильярности и вместе с тем слегка иронической нарочитости. Во время действия все непринужденно рассаживаются на скамьях по обе стороны водоема и на краю его. Джованни. Привет вам, друзья! Мы застали вас в беседе о важных предметах? Альдобрандино. О предметах философских, досточтимый синьор, о вопросах веры! Спор шел о вопросах сверхчувственных. Пико. И ваши взгляды на эти вопросы, надеюсь, совершенно совпадают с учением святой нашей церкви? Альдобрандино. Полностью совпадают, ваша светлость. Во всем существенном — полностью! Я смею называть себя человеком благочестивым: соблюдаю религиозные обряды и жертвую по свече всякий раз, как закончу картину. Не далее как сегодня я присутствовал в соборе на проповеди.. Но 332
плохая за то досталась мне награда, синьоры, так и знайте! Джованни. Плохая награда? Что это значит, Альдобрандино? Альдобрандино. Это я вам скажу, досточти- мый синьор, вам и великолепному достославному отцу вашему я это скажу, ибо для того я сюда явился. Меня жестоко избили. Полициано. Избили? Гвидантонио. Народ напал на него у собора после проповеди. Полициано. После проповеди? (Обращаясь к Пико с укоризною.) Синьор! Пи ко. Тебя избили, Альдобрандино мой? Поди сюда! Как это случилось? Кто тебя избил? Скажи мне все! Альдобрандино. Это-то я и намерен сделать, синьор, и моя безвинность станет вполне очевидной для вас. Итак, я отправился в собор и с трудом нашел местечко, где бы постоять. В толпе было неимоверно жарко, я едва мог дышать, пот катился с меня градом; но чего только не выносишь во славу господню... Пико. И из любопытства... Альдобрандино. Разумеется. И я сильно плакал, хотя мне даже не видно было брата Джиро- ламо, но все кругом плакали, и вообще все было весьма благолепно. То, что приключилось с мадонной Фьоре, сильно меня испугало; и едва я успел ма- лость оправиться от своего испуга, как, услышав, что брат Джироламо стал говорить об искусстве, навострил уши. Его воззрения весьма странны, синьор, и во многом существенно отличаются от тех, которых придерживаюсь я. Он говорил, что лживо и преступно изображать пресвятую деву в богатых одеждах из шелка, бархата и парчи, ибо, гневно воскликнул он, она носила одеяние бедных. Пусть так; но что, если это одеяние нимало меня не вдох- новляет? Что тогда? Я питаю глубочайшее уважение к пресвятой деве, да заступится она за меня, греш- ного, у престола господня! Аминь! Аминь! Но когда 333
я работаю, для меня не столь важна она, сколь то, чтобы некая разновидность зеленого цвета красиво оттеняла некую разновидность красного. Вы это понимаете, синьор? Пи ко. Да, понимаю, мой Альдобрандино. Альдобрандино. Но богохульство, утверждал он, смертный грех совершают те, кто живописует блудниц и распутных женщин, а затем, как то, мол, нынче водится, выдает их за мадонн и святых Себастьянов. Пытками и смертной казнью, так он восклицал, надлежит карать подобные деяния, А ведь вся Флоренция знает, что я совсем недавно кончил писать Мадонну, моделью для которой мне послужила великой красоты девушка, проживающая в моем доме, мне на утеху. Смейтесь надо мной,: синьор, если вам сдается, что я бахвалюсь, но кар- тина моя восхитительна!. Когда я ее закончил, я со- чинил на нее сонет, а пока я работал над нею, я все время чувствовал, что голова моя окружена сия- нием... Пи ко (серьезно). Ты прав, Альдобрандино; твоя Мадонна произведение большого мастера. Альдобрандино. Пико Мирандола — вы вели- кий знаток! Позвольте мне преклонить колено перед вами. Хорошо! Но когда проповедь кончилась и я вы- брался на паперть, в толпу, сопровождавшую монаха обратно в монастырь, какой-то негодяй, рядом со мной очутившийся, заглянул мне в лицо и восклик- нул: «Глядите! Вот один из тех сынов дьявола, что живописуют Мадонну в образе блудницы!» И тут вся толпа, озверев от ярости, обратилась против меня; стали хлестать меня концами капюшонов, тыкать локтями, едва не затоптали. Меня сдавили со всех сторон, я руки не мог поднять. Я плевал в лицо тем, которые более других теснили меня, но то была сла- бая защита. Говорю вам, я лишь чудом остался жив. Видно, если господь спас меня — значит, ему угодно, чтобы я создал еще не одну прекрасную кар« тину... Полициан о. Теперь вы видите, синьор, до чего мы дошли? 334
П и к о. А я-то ни о чем не подозревал, Альдобран- дино мой! Не мог тебе помочь! А ведь я, наверно, был где-нибудь поблизости! Альдобрандино. Когда я могу распоряжаться своими руками, синьор, я не нуждаюсь в помощи. В моей груди бьется мужественное сердце — я это многократно выказывал в своих приключениях. Раз мне случилось одному отбиваться от троих врагов... Не далее как вчера это было, вечером вчерашнего дня, по пути из Рима, где я выполнял заказы... Вы ведь знаете, что я, нигде не останавливаясь, при- мчался из Рима по причине болезни великого моего покровителя... Так вот! Я уже был неподалеку от Фло- ренции, в мыслях своих уже видел ворота Сан-Пьеро Гаттолини. Смеркалось; я шел пешком, один. Едва только я бодрым шагом вступил в ущелье, вам зна- комое, как два парня преступного обличья, до того скрывавшиеся в кустах, загородили мне дорогу, а обернувшись, я увидел за своей спиной еще и третьего. Понятно ли вам, какой здесь таился зло- дейский умысел? То были три негодяя, каждый ро- стом с добрый кипарис, престрашного вида, воору- женные до зубов. Быть может, то были брави, кото- рых подрядили завистники моего таланта, быть может, разбойники с большой дороги, чаявшие присвоить себе мою мошну; во всяком случае, положение мое было отчаянное. Что же, подумал я, если мне действи- тельно суждено умереть, я недешево отдам свою жизнь, — мгновенно обнажил шпагу, спиной уперся в скалу, замогильным голосом затянул «Мизерере» — и первого, кто напал на меня, трахнул по голове с такой силой, что у него искры из глаз посыпались и он бездыханный грянулся оземь. Остальных при виде моей ярости обуял ужас, и они, сложив руки на груди, стали умолять меня отпустить их с миром, на что я, побуждаемый к тому христианским милосер- дием, и согласился. После этого они, унося с собой тело своего сообщника, пустились наутек, а я продол- жал свой путь, оставшись цел и невредим. Грифоне. Что ж — клянусь всеми ангелами! Если это не вранье, то... 335
Ал ьд об р а н д и н о. Да нашлет на меня господь губительные чумные волдыри, если я... П и к о (равнодушно). Глядите — Грифоне! Ты здесь? А я, по правде сказать, до сих пор не замечал тебя. Ведь говорили, сдается мне, что ты в отъезде? Грифоне. Я был в отъезде, как вы изволили ска- зать, синьор. Я поражаюсь вашей памяти; да, я от- сутствовал. Вчера лишь вернулся. На мою долю вы- пали значительные, почетные заказы. Малатесте я устроил пышное шествие в честь тезоименитства светлейшей его супруги, и синьору Джованни Бенти- вольо также понадобилось игривое мое дарование. Светлого ума и великой щедрости человек! Не один дублон он жаловал мне за столом, когда я передраз- нивал любой итальянский говор или в лицах изобра- жал знаменитых людей... Что делать, синьор? Нашему брату приходится пускаться в странствия, если хо- чешь, чтобы твои таланты мало-мальски были оценены. Во Флоренции остроумием никого не поразишь, здесь его отчизна... Лишь за пределами нашей родины, в Ломбардии, в Романье, можно стяжать почет и славу. Пи ко. Поздравляю тебя. Но скажи мне... Ты ведь живописец, не так ли? Грифоне. Разумеется, синьор,таково мое звание. П и к о. И случается тебе писать картины? Грифоне. Иной раз случается, ваша милость. Но не часто, ибо я подвизаюсь на многих поприщах. В последнее время я начал выделывать скрипки, что доставляет мне изрядное удовольствие. Но прежде всего я знаток карнавальных увеселений, и устройство пышных празднеств подлинно моя область искусства. Теперь я поспешил во Флоренцию, ибо вскоре должен состояться праздник на площади Святой Троицы. Великий боже, ведь сегодня уже восьмое апреля, крайний срок взяться за приготовления! Пасха тоже уж не за горами. А там, глядишь, уже время что- нибудь новое измыслить для карнавала. Пи ко. Но ведь карнавал, сдается мне, только сейчас кончился. Грифоне. Ну да, совсем недавно. Во всяком случае, мои друзья и я, мы уже ломаем себе головы 336
над карнавальным шествием будущего года. Шествие, синьор, славное наше шествие! Орфей со зверями, Цезарь, окруженный семью добродетелями, Персей и Андромеда, Вакх и Ариадна — все это уже исполь- зовано, уже приелось. Толпа, когда мы потчуем ее по- добными выдумками, свистит и отпускает нелестные для нас остроты — но что еще можно измыслить по- сле «шествия смерти», которое возымело такой успех? Клянусь богом, я в превеликом затруднении. П и к о. Флоренция рассчитывает на твою творче- скую силу. Но я беседовал с Альдобрандино, а ты прервал нас. Отойди, друг мой! Альдобрандино, вер- немся к твоему делу! Если я верно тебя понял, ты явился сюда с тем, чтобы принести жалобу его Велико- лепию... Альдобрандино. Клянусь вечным блажен- ством своим, синьор, таково мое намерение! Пи ко. Не делай этого, Альдобрандино, прошу тебя! Ты получишь удовлетворение, или, вернее ска- зать, ты найдешь его в самом себе. Такой человек, как ты! Столь выдающийся живописец, который не может не сознавать, что все разумные люди ува- жают его и стоят на его стороне! Какое тебе дело до вспышки ярости невежественной толпы! Альдобрандино. Вы говорите прекрасные слова, синьор. Однако... Пи ко. А что касается Лоренцо, то сейчас его ни за что в мире нельзя беспокоить подобными сообще- ниями. Ты знаешь, что он болен; насколько опасно — этого никто из тех, кто его любит, не решается во- образить. Во всяком случае, наша обязанность отстра- нять от него все, что могло бы встревожить или взвол- новать его... Альдобрандино. Если так обстоит дело, то я охотно избавлю его от этого, синьор, как мне ни горько молча примириться с нанесенным мне оскорб- лением. Но боги знают, что сердце мое возлюбило его превыше всех людей. П и к о. Достойно сказано, Альдобрандино мой; ты человек умный и.дельный. Сдержи свое слово, и это пойдет тебе на пользу... 22 Т. Манн, т. 7 337
-HvO Л ил* и-а.-н о (<в ' некотором \ отдалении; ~ обра- щается к группе живописцев). В сущности, нам ни- чего не известно, дорогие друзья, мы ждем сообще- ния лейб-медика о действии драгоценного напитка... А н д р у ч ч о. Пожелаем, чтобы мы вскоре могли сообщить во Флоренцию добрые вести: народ в силь- ном волнении. Г в и д а нтон и о. Да, народ все видит в черном свете. Упорно говорят о каких-то зловещих знаме- ниях. Тин о. В зверинце, у дворца, один лев растерзал другого. Многие считают это дурной приметой. Эрколе. Некоторые люди уверяют, что слыхали, как в известные часы святые в церквах издают гром- кие вздохи, Симонетто. Это многие подтверждают. А фрук- товщик, что торгует на площади Сан-Доменико, клят- венно заверял меня, будто Мадонна, изображенная у него в лавке, неоднократно поводила глазами. Альдобрандино. Помолчите-ка, дайте мне слово сказать! Все это — сущие пустяки по сравнению с тем, что видел я. Сегодня утром, когда я пошел про- гуляться за городские ворота, лил кровавый дождь. Грифоне. Смешно! Кровавого дождя не бывает. В облаках нет крови. Альдобрандино. Синьор Джованни, не угодно ли будет вашему высокопреосвященству вразумить сего еретика, объяснить ему, что, по учению святой нашей веры, подобные явления весьма даже воз- можны? Джованни. Возможны, нет ли, как бы там ни было, когда отец мой выздоровеет, дождем польется доброе треббианское вино — жидкость, которой я лично, не колеблясь, отдаю предпочтение перед кровью. Альдобрандино. Предпочтение... Ах! Ха-ха- ха, это божественно... «не колеблясь, отдаю пред- почтение», какой блестяще отточенный оборот! Вы слыхали? Слыхал«? Жидкость! В самом деле, треб- бианское вино есть жидкость, но острота заклю- чается в том, чтобы так его назвать! 338
А н д р у ч ч о; Нет, нет, друзья, все дело в том, что отец Джироламо пророчит смерть Лоренцо Великолепного. Это-то и волнует народ сверх всякой меры. •Пан\цольфо. Негодяй! В каждой пропвведи он зловеще, как -филин, повторяет свое предсказание, суля в придачу войну, голод и моровую язву, v А н д?руч ч о. ?У -него сатурнический темперамент«' ; < Д ион е о. Вздор! Это в нем говорит ненависть; Злобная зависть. Э р к о л е. Все феррарцы завистливы и алчны. Андруччо. Его нельзя назвать алчным. Он за««, ставил монахов святого Марка соблюдать обет -ни- щеты и сам ходит в изношенной рясе. Леоне. Да, да,' защищай его, Андруччо-выши- вальщик; старая баба — вот ты кто! Гвидантонио. Видно, что он произвел на тебя впечатление. Ты уже примкнул к плакальщикам, к кривошеям, к молельщикам. Андруччо, Нет, дорогие, я не из их числа — .отнюдь нет! Но.ум мой тревожат сомнения, и сердце мое теснит тоска. Вы знаете, всемилостивейший князь, и вы, досточтимый кардинал, что я служу, искусству не одними лишь руками, не тем лишь, что изготовляю красивые вышивки и замысловатые рисунки для ковров, но иногда всенародно, устами своими и речами, ратую за облагораживание ремесл, за внесение красоты во всю нашу жизнь. Все, дума- лось мне, должно под властью рода Медичи, кото- рому я служу, претвориться в искусство, запечатлеть' в себе изысканный вкус. Так я думаю и посейчас. Но в душу мою впилась заноза... Знайте же, недавно я при большом стечении народа сообщил о тех успе- хах художественного вкуса, что наблюдаются в деле изготовления пряников. Ибо сейчас, как вам из- вестно, делают отменные пряники, художественна? изображая на них, в духе нашего времени, всяческШ занятные и прекрасные фигурки. Вот эта моя рацея, по-видимому, дошла до брата Джироламо, ибо в од- ной из последних своих проповедей в соборе, на которой я присутствовал, он повел об этом речь, 22* 339
в упор, при всем народе, глядя на меня. Тот — так он сказал — не разумеет возвышенных предметов, кто тщится сделать их обыденными, и спор об укра- шении медовых пряников, в то время как тысячи людей не имеют даже куска черствого хлеба для утоления голода своего, есть не что иное, как нечести- вое пустомыслие. Народ рыдал, а я закрыл лицо ру- ками. Ведь слова его, друзья мои, подобны стрелам жужжащим — они ранят, ранят пребольно!.. С тех пор я брожу в тоске и смятении, ибо не знаю, прав ли я был, когда все свои труды и помыслы обращал на это дело! Полициан о. Стыдись, стыдись, Андруччо! Нет, в тебе не живет душа художника! Иначе ты остался бы глух к словам презренного монаха, изо дня в день в плебейской своей злобе поносящего искусство. Андруччо. Да разве он питает злобу против искусства? Я этого не вижу. Он с великой любовью говорит о творениях Беато Анджелико. Поверьте мне, мысли его исполнены благоговения. (С трудом выговаривая слова.) Быть может, он ставит искус- ство так высоко, что считает кощунством вносить его в изготовление пряников? Эр кол е. В этом пусть разбирается кто умеет и кому охота. А я полагаю, что этот уродливый ни- щий вознамерился подавить во Флоренции всякую радость, всякое веселье. Празднество Сан-Джованни, по слухам, будет упразднено, карнавал... Грифоне. Как? Что? Карнавал? Эрколе. Он хочет упразднить его, да! Вот и рассуди, Грифоне, как потом сыскать себе пропита- ние. Придется тебе писать картины. Джованни. Расскажите мне о нем пообстоя- тельнее! Я хочу услышать, что он еще изрекает. Это человек великого своеобразия. Гвидантонио. Что ж, я могу заверить ваше высокопреосвященство, что монах говорит вещи весьма дерзновенные. С папой он в своих проповедях обходится хуже, нежели с турками, а с итальянскими владетельными князьями — свирепее, нежели с ере- тиками. Всему вашему роду и его владычеству он 340
пророчит близкую гибель; пророчит иносказательно, в выражениях, жуть наводящих. Он туманно говорит об огромных крыльях, которые им будут сокрушены, говорит о Вавилоне — городе, безумцами населенном, чья погибель предрешена господом; но всем из- вестно, что он подразумевает род вашего отца и его власть. Он точно описывает здания этого города; го- ворит, что он зиждется на двенадцати безумствах нечестивцев... Грифоне. Постой! Как? Двенадцать безумств? Да ведь это находка для моего шествия! Вы только послушайте! Двенадцать безумств! (Исполнившись радостного оживления, отводит одного из живописцев в сторону и совещается с ним на эту тему.) Гино. А мне, досточтимый синьор, книгопечатник Антонио Мискомини поручил украсить гравюрами на дереве новые издания трактатов монаха. Полициан о. Что ты говоришь? И ты на это со- гласился? Гино. Разумеется. Пи ко. И я скажу, что он прав, почтеннейший Анджело. Трактаты о молитве, о смирении, о любви к Иисусу Христу — превосходнейшие литературные произведения. Гравюры, которыми Гино их украсит, еще умножат их достоинства. Гино. Брат Джироламо держался иного мнения, синьор. Вы только подумайте — он возражал против того, чтобы его сочинения были украшены рисунками. Не хотел рисунков! Случалось ли вам слышать та- кое? Но у синьора Мискомини хватило ума настоять на том, чтобы трактаты были изящно изданы. Ска- жите, прошу вас, кто нынче станет читать книгу, не являющую никакой утехи для глаз, содержащую один лишь голый текст? Я уже закончил несколько красивых гравюр для нее. И вырезал по дереву пе- чать брата Джироламо... Джо в ан ни. А что изображает его печать? Гино. Пресвятую деву, ваше высокопреосвящен- ство, а по сторонам вырезаны буквы F. Н. Леоне. Теперь я знаю, почему Лоренцо так не выносит брата Джиррламо. 341
Художники (хором, с любопытством). А по- чему именно? Лео не. Потому что он не любит, когда прослав- ляют девственность. Во всяком случае, он всегда изо всех сил старался оставлять во Флоренции как можно меньше девственниц. Взрыв хохота. Джованни (от удовольствия хлопает себя по коленке, затем растроганным голосом). Поди сюда, Леоне! Это ты хорошо сказал. Против остроумия ни один Медичи не может устоять. Погоди, длинноносый сатир, возьми этот дукат. Можешь нарисовать меня, если тебе охота. Иди, ты мне мил. Альдобрандино. Все это прекрасно, но после того, что произошло, ты, Гино, должен отказаться от этой работы. Гино. Отказаться? От работы? Альдобрандино. Это совершенно бесспорно. Мне нанесено оскорбление. В моем лице, по наущению монаха, оскорблены все представители искусства. Пусть сам дьявол украшает гравюрами его книги, но никто из нас не должен этого делать; тебе надлежит отказаться. Гино. И не подумаю! Ты что — спятил? Что это тебе взбрело на ум? Чтобы я отказался от столь вы- годной работы? Синьор Мискомини щедро оплачивает мой труд. Он знает, что на сочинениях брата Джиро- ламо заработает большие деньги. Их покупают всюду. Все увидят мои гравюры. Я пожну немалую славу и получу новые заказы. Я нуждаюсь в них — ведь жить-то мне надо. Я люблю общество, а малютку Эрмелину надо одаривать, иначе она будет изменять мне с лавочниками. Если я хочу, чтобы она пускала меня к себе в дом, я должен приносить ей то шелко- вый чепчик, то ларец с белилами и румянами. Мне нужны деньги; я беру их там, где мне их пред- лагают. Альдобрандино. Иамешник! Ты не знаешь, что такое честь! Презираю тебя! Презираю всей ду- шой! 342
Г и н о. Смешно мне это! Я художник. Я свобод- ный художник. У меня нет убеждений. Я украшаю своим искусством то, что мне поручают украшать, и буду так же хорошо иллюстрировать Боккаччо, как и святого Фому Аквинского. Существуют книги, они производят на меня впечатление, и я воплощаю это впечатление, как умею. Размышлять, судить обо всем на свете — это я предоставляю брату Джироламо. Андруччо (в раздумье). И многотрудна, много- трудна она и возвышенна — та доля, какую ты ему предоставляешь. Быть вынужденным произносить су- ровый приговор над всем, что дано нам и что суще- ствует,— над нравами, над жизнью нашей... Муже- ство, сдается мне, потребно для этого—и свобода... Пол иди а но. Свобода, Андруччо? Ты заблу- ждаешься. Свободным назвал себя Гино — назвал по праву, ибо тот, кто созидает, свободен... А рожден- ный под знаком Сатурна неизбежно пребывает в раз- ладе с миром, каким бы он этот мир не застал... Поистине, лучше уметь искусно сделать кресло или иной изящный предмет, чем быть рожденным для того лишь, чтобы выносить приговоры... Пи ко. Уж не знаю! В качестве коллекционера и любителя необычайного я оцениваю явления по их ред- кости. Во Флоренции тьма людей, умеющих делать красивые кресла, но один лишь брат Джироламо... П о л и ц и а н о. Ваша милость — вы великий остро- слов. Пи ко. Я говорю вполне серьезно! Кто это при- шел? 6 Пьерлеони идет от дворца через сад к авансцене, зна- ками усердно подзывая к себе кого-то из присут- ствующих. Он семенит мелкими шажками, путаясь в полах длинного своего балахона. У него седая бо- рода и странные ухватки; в том, как он одет, сказы- вается наклонность к шарлатанству и таинственности. На голове у него островерхий колпак, в руке слоно- вой кости жезл. 343
Пьерлеони. Мессер Анджело! Почтеннейший Полициано! Он требует вас к себе! Полициан о. Лоренцо? Иду! Пьерлеони. Он желает, чтобы вы декламиро- вали ему стихи. Ему вспомнилось какое-то место из вашего «Поселянина», и он хочет услышать его из ваших уст. Пи ко. Стало быть, он бодрствует, почтеннейший Пьерлеони? Он в сознании? Пьерлеони. Был в сознании минуту назад. Но один господь ведает, не позабыл ли он уже и свое желание, и самого себя. Полициано. А напиток? Целебный напиток из дистиллированных жемчужин? Он помог? Пьерлеони. Помог ли он? Преизрядно! Этим я не хочу сказать, что он помог самому Лоренцо. Ско- рее наоборот. Но тому, кто его изготовил — синьору Лаццаро из Павии, — он помог необычайно, раз тот получил за него вознаграждение в размере пятисот скуди. Джованни (слушает с усмешкой). Пьерлеони. Вы смеетесь, синьор Джованни; это соответствует веселому вашему нраву. Но меня обу- ревает ярость, когда я вспоминаю, что этот неуч, этот павийский мошенник безнаказанно улизнул отсюда. Чего ради его вызвали? Моего совета не спросили. Меня обошли. Он потребовал, чтобы ему из медицей- ской скарбницы выдали две пригоршни жемчуга и драгоценных камней, среди них алмазы весом свыше тридцати пяти карат, и половину, наверно, положил себе в карман; вторую половину он истолок, выварил и отвар этот дал выпить нашему повелителю, совер- шенно не сообразуясь с положением небесных светил; ибо по части астральных воздействий он — круглый невежда, тогда как я порошочка не пропишу, пиявки не поставлю, не рассчитав тщательнейшим образом, благоприятно ли к тому положение звезд. Пико. Вы великий, на редкость ученый врач, по- чтеннейший Пьерлеони. Мы знаем, что, препоручив вам великолепного Лоренцо, отдали его в самые на- дежные руки. Но теперь скажите нам, просветите нас, 344
дозвольте нам, невежественным; узнать, какой бо- лезнью Лоренцо прикован к своему ложу? Назовите нам ее по имени. Иной раз имя бывает столь утеши- тельно... Пьерлеони. Да утешит нас всех пресвятая бого- родица! Я не могу назвать вам его болезнь, синьор. Она безымянна, как и тот страх, что обуревает нас всех. Если б мы вздумали дать ей имя — оно было бы кратко и страшно. П и к о. Вы храните молчание, укрываетесь за таинственными словами — и действуете так с того са- мого часа, как мой друг в изнеможении опустился на свое ложе. Я настаиваю: скажите, здесь кроется тайна? Пьерлеони (бессильный дольше сопротив- ляться). Глубочайшая тайна! Пи ко. Хочу поверить вам некое подозрение, ко- торое не с нынешнего дня закралось в мою душу и должно явиться у всякого, кто наблюдал события вблизи. Врагов у Лоренцо больше, чем у кого бы то ни было из сильных... Пьерлеони. Он никогда не был силен. Он жил, превозмогая самого себя. Пи ко. Он жил так, как живут боги! Его жизнь была триумфом, олимпийским празднеством! Его жизнь была подобна великому пламени, горделиво, царственно взметывающемуся к небесам. Но прихо- дит день, когда это пламя внезапно идет на убыль, начинает шипеть, испускать дым, чадить, грозит угаснуть... Между нами говоря, подобные вещи уже бывали. В наш век иной раз случаются такого рода неожиданности. Идет молва о письмах, о книгах, за чтением которых доверчивый получатель ненаро- ком переселялся в царство теней; о крытых носилках, куда человек садился жизнерадостным и бодрым, а выходил немощным и покрытым гнойными струпь- ями; о яствах, к которым рукою щедрого друга была примешана тончайшая алмазная пыль, вызывающая несварение желудка, от коего обретают вечный покой... Джованни. Верно! Совершенно верно! Отец мой всегда был чрезмерно беспечен в этом отношении; 345
отправляясь на пир к кому-нибудь из друзей, на вся- кий случай следовало бы брать с собой хотя бы своего собственного кравчего и свое вино, тем более что ни- кто из гостеприимных хозяев этим не оскорбился бы. Для такого обыкновения имеются достаточно веские причины... Пи-ко. Словом, Пьерлеони, друг мой, будьте от- кровенны! Говорите, .как мужчина с мужчинами! Прав я в своих опасениях? Здесь действует яд? Пьерлеони (отступая на шаг). Яд... Как ска- зать... Как сказать, ваша светлость? Угодно вам сле- довать за мной, почтеннейший Анджело? (Отвесив поклон, удаляется в сопровождении Анджело. Оба быстрым шагом уходят через сад.) 6 П и к о. Чудной старик! Джова.ЕЕи. Ах,Л1ико, плохо обстоит дело. Мне страшно и грустно. Если б только он, отец мой, не вращал так ^ужасно глазами... А л ь д о б р а н д и н о. Не огорчайтесь, ваше высоко- преосвященство, дорогой синьор Джованни, Сколь таинствен недуг, столь таинственно будет и выздо- ровление. Иной раз больные исцеляются чудеснейшим образом. Послушайте, что приключилось со мной!. Это развлечет вас. Я, как то обычно бывает с людьми хрупкими и чувствительными, зачастую прихварываю, а однажды, назад тому года два или лет семь, был при смерти. Я страдал болезнью носа — недугом, изнутри разъедавшим благородный этот орган. Ни один врач не мог мне помочь. Все средства наружные и внут- ренние были бесполезны. Я даже принимал волчий помет, разбавленный слизью улиток и сдобренный толченой корицей, а частые кровопускания вконец истощили меня. Тем временем пути, по которым жи- вительный воздух проникает в наш организм, все суживались, и я был уверен, что мне вскоре пред- стоит мучительная смерть от удушья. Тут, в великом моем страдании, друзья мои снесли меня к некоему 346
у чентгму, - в совершенстве ' изучившему - оккультяые науки, Эратосфену Сиракузскому, искуснейшему не- кроманту, алхимику и лекарю. Он исследовал меня и, ни слова не сказав, положил в курильницу пять различного рода порошков и развел в ней огонь. За- тем, наклонившись над ней, пробормотал заклина- ние и оставил меня одного в своей лаборатории. И что же? Начал валить дым, такой густой и едкий, что у меня вконец захватило дыхание, и казалось мне — я умру на месте. Собрав последние силы, я поднялся, чтобы дотащиться до двери и спастись бег- ством. Но—о чудо! Когда я выпрямился, я стал чи- хать столь неистово, как никогда еще за всю мою жизнь не чихал, и в. то время, как тело мое от чи- ханья содрогалось сверху донизу, из моего носа выскочила зверюшка —червяк, полип, длиной с са- мый длинный мой палец и премерзкого вида; волоса- тый, весь в полосках, склизкий, с хоботком и щупаль- цами. А нос мой опростался, и, жадно вдохнув све- жий воздух, я понял, что получил полное исцеление. Пи ко (глядит в сад, направо). Послушай, Ван- нино, я тебя оставлю. Я ухожу. Сюда идет брат твой Пьеро. Ты знаешь, его повадки не по моему вкусу. Дозволь мне избегнуть встречи с ним. Пойду узнаю, не пустят ли меня к твоему отцу. Прощай, мы еше увидимся. Будьте здоровы, друзья! (Уходит,) Джованни. Ну, а тот червяк, твой полип, Альдо- брандино? Ты его не поймал? А л ь д о б р а н д и н о. Нет, он ускользнул: юркнул в щель пола и исчез. Джованни. Жаль! Ты мог бы его приручить, пожалуй, даже обучить каким-нибудь фокусам... 7 Пьеро де Медичи стремительно и в то же время гор- деливо выходит из правой боковой аллеи. Высокий, сильный, стройный юноша двадцати одного гада. Красивые правильные черты лица выражают надмен- ность, густые мягкие каштановые кудри нисяадают 347
на шею. Он одет в голубой шелковый камзол, спереди застегнутый на множество пуговок и плотно облегаю- щий стан. При нем кинжал и меч, на голове бархат- ный берет, украшенный пряжкой и пером. Держит себя вызывающе, говорит громко и властно, выка- зывает нрав необузданный и заносчивый. Пьеро. Джованни! Не понимаю, куда ты де- вался! Я тебя ищу. Джованни. Что ж, вот ты меня и нашел, Пьеро. Что скажешь приятного? Пьеро. У тебя гости... Живописцы! Вы давно уже здесь? Грифоне. Часок какой-нибудь, ваша милость, часок — не больше. Пьеро. Сдается мне, что вы в данное время здесь не нужны вовсе. Если вы пожелаете попро- щаться, вас не станут удерживать. (Топая ногой.) Извольте убраться ко всем чертям! Э р к о л е. Досточтимый синьор Джованни, мы про- сим у вас разрешения откланяться. Джованни. Ступайте с богом, любезные друзья, и не уходите слишком далеко. Я уверен, что мой отец пожелает видеть вас... Прощайте, Альдо- брандино... и Грифоне... и ты, Франческо. Не обижай- тесь... Ну вот... (Провожает живописцев. Вернув- шись.) Очень нехорошо с твоей стороны, Пьеро, так обращаться с этими чудесными людьми. Пьеро. Вот уж не знаю, как можно иначе об- ращаться с буффонами и малюющим сбродом. Джованни. Видишь ли, ты заблуждаешься. Быть может, в каждом живописце и есть нечто от шута и от челядинца, но есть в них и нечто другое, что много важнее, ибо каждый из них вдобавок еще и своего рода властитель, указующий вкусу толпы новые пути и, если можно так выразиться, создаю- щий новые ценности в области забав и утех. Пьеро. Поистине величественные властители! Этот Альдобрандино... Джованни. Да, да, этот Альдобрандино! Я чисто- сердечно признаюсь тебе, что охотнее всего общаюсь 348
с людьми его пошиба. Гуманисты многословны и нечестивы, а писатели обычно бедны и много мнят о себе; а вот живописцы — те мне по душе. Они просвещенны, но при этом с ними не скучно; они красиво одеваются, у них есть юмор, непосред- ственность, благовоспитанность. А какая живость ума, какая изобильная фантазия! Клянусь честью, у самого мессера Пульчи ее не больше. Прежде чем ты успеешь отмолиться по четкам, этот са- мый Альдобрандино расскажет тебе, как он уложил на месте трех великанов, лицезрел кровавый дождь и, чихая, изрыгнул некое чудище — все это ни на миг не усомнившись в истинности того, что он сочи- няет... Пьеро. Ладно, вкушай эти удовольствия. Но я должен переговорить с тобой с глазу на глаз, по- тому-то я и осмелился послать твоих приятелей к черту. Джованни. Ты хочешь говорить со мной? У меня нет денег, Пьеро! Пьеро. Не лги! У тебя всегда есть деньги. Джованни. Клянусь кровью спасителя, у меня были большие расходы... На музыкальные инстру- менты и на карлика-арапа, забавнейшее существо во всем мире. Хочешь взглянуть на него? Пойдем, я по- 'кажу его тебе! К чему нам торчать здесь и говорить о деньгах... Пьеро. Мне нужны деньги. Ты должен немедля ссудить мне некоторую сумму. Джованни. Этого я не могу, Пьеро. Никак не могу. То немногое, что у меня есть, я должен бе- речь. Пьеро. Ваше высокопреосвященство, наверно, копит деньги на расходы, связанные с занятием пап- ского престола; но ваш черед, светлейший иерарх, еще не пришел. Вам не угнаться за Родериго Бор- джиа. Говорят, тем из кардиналов, кого еще не отра- вил, он послал навьюченных золотом мулов, дабы этим способом расположить святого духа в свою пользу. Вашему высокопреосвященству придется еше обождать. №
Джованни. Что за вздор ты городишь, Пьеро! Разумеется, мне придется обождать. Ведь мне еще и семнадцати нет. Впрочем, рост симонии — тема весьма занимательная, и я охотно бы побеседовал с тобой об этом... Пьеро. Итак, мне нужно сто дукатов для по- купки лошади, на которой я намерен выехать на бли- жайшем турнире, во второй день пасхи... Джованни. Сто дукатов! Ты не в своем уме!: Для покупки лошади! Ведь у тебя их множество! И к тому еще эти дурацкие турниры! Ты словно по- мешался на них! Наскакивают друг на друга, кале- чат один другого, и ничего в этом нет разумного* Тебе доводилось где-нибудь читать, чтобы Цицерон или Цезарь участвовали в турнирах? Что за опасная бессмыслица! Петрарка... Пьеро. Плевать мне на твоего Петрарку! Пла- ксивый кропатель сонетов для меня не указ, не ему наставлять меня рыцарскому, утонченному образу жизни. Миновали те времена, когда владетельные князья в Италии и в Европе считали нас торгащами и менялами; они миновали с тех пор, как мы научи- лись носить кольчугу и владеть копьем. Наш двор ни в чем не должен уступать любому двору, — а что он без турниров? Словом, ты выручишь меня ста ду- катами или нет? Джованни. Нет, Пьеро, ничего из этого не вый- дет. Ссужать тебя деньгами, не в обиду тебе будь сказано, то же, что наполнять бочку Данаид. Ты все проматываешь со своими собутыльниками и с тучными коровами... Пьеро. Что такое? Что за тучные коровы? Джованни. Ну да, так теперь принято говорить во Флоренции. По-видимому, в отношении новейших оборотов речи ты не вполне на высоте. А кроме того, ты настолько запутался в сетях ростовщиков, что каждый флорин, который ты тратишь, обходится тебе в восемь лир. Чем это все кончится, хотел бы я знать? Время сейчас и без того достаточно тяжелое. Ни для кого не тайна, что после смерти деда наши дела с ужасающей быстротой приходят в упадок, Расска- 350
зыватотт чтоположениеч- наших"' банков в Лионе-и Брюгге пошатнулось. Шепотом передают друг другу,, что депозитный банк, где хранятся вклады, пред- назначаемые флорентийскими гражданами на прида- ное дочерям, вынужден был сократить платежи, ибо отец наш значительную часть этих вкладов об- ратил на устройство празднеств и приобретение про- изведений искусства. Многие досадуют на него за это... Пьеро. Досадуют! Кто смеет роптать? Партии во. Флоренции разгромлены, упорствующим угото- вана тюрьма или изгнание. Мы здесь хозяева. Сейчас хозяин — Лоренцо, а не сегодня-завтра я буду им, и тогда, пвверь мне, с торгашеством навсегда будет покончен«. Если банки пошатнулись, пусть рухнут. Я сам хорошим пинком доконаю их. Земельная соб- ственность— вот что важно. Мы должны непрестанно умножать свою земельную собственность. Мы — вла- детельные князья. Карл Французский именовал на- шего отца любезным своим кузеном; меня он должен будет именовать своим братом. Дай мне только прийти к власти! Дай мне только прийти к власти! Тогда не останется в силе ни один закон, который предоставлял бы народу хотя бы тень каких-либо прав и хотя бы призрачно ограничивал нашу волю. »Не будет более дворянства рядом с нами! Конфиска- ции! Смертные казни! Лоренцо недостаточно реши- тельно применял эти средства и вдобавок малодушно отказался наречь нашему положению то имя, кото- рого оно достойно. Я не хочу быть первым граждани- ном Флоренции: великим герцогом Тосканским, коро- лем Тосканы должны будут меня называть! Джованни. Ах, ваша светлость, ваше величе- ство! Вы попросту бахвалитесь. То, что ты тут вы- ложил,— это вся твоя политика? Ты так уверен, что мадонна Флоренция согласится признать тебя своим властелинам и возлюбленным, когда отец — да отда- лит господь этот миг—уйдет от нас? Ты весьма иску- сен в телесных упражнениях и любовных интригах, а вот с пониманием общественных дел у тебя обстоит неважно. Знаешь ли ты, что брат Джироламо 351
проповедует против тебя? Что народ терпеть тебя не может? Что к стенам дворца прибили насмешливые сонеты, против тебя направленные? Пьеро. Послушай-ка, малыш, я тебе советую не раздражать меня! Дай мне те сто дукатов, что мне нужны, а политические наставления оставь при себе! Джованни. Нет, Пьеро; я охотно дам тебе свое благословение — возьми его, любезный брат, вот оно. Но деньгами я тебя больше выручать не стану. Finis; J росчерк и печать. Пьеро. Осел! Содомит! Свинья морская, в свя- щенники рукоположенная! Что, в сущности, ме- шает мне отпустить тебе затрещину, мартышка в пур- пуре... Джованни. Ничто тебе не помешает, ибо ты ведешь себя непристойно и гнусно. А посему я ухожу и этим избавлюсь от твоей грубости. Если тебе взду- мается разыскивать меня, чтобы просить извинения, ты найдешь меня у отца. Прощай. (Уходит по сред- ней аллее.) Пьеро. Иди, иди, рохля! Красноколпачник в мок- рых пеленках! Ты мне не нужен. Скоро я приду к власти, и тогда мир, скрежеща зубами и ликуя, узрит подлинного властелина! Колесницы... Колес- ницы... Движущиеся башни... Сверкающее, багряное, зыбящееся шествие, в пыли, посреди домов, увешан- ных коврами, под навесами, натянутыми поперек улиц, — шествие, приветствуемое кликами толпы, празднеством опьяненной... Юноши, мечущие копья, верхом на вздыбленных, ржущих конях... летающие гении рассыпают розы... Сципион, Ганнибал, толпа олимпийцев, сошедших на землю, чтобы преклониться перед триумфатором, перед богоподобным Пьеро... И на раззолоченной колеснице, с дом вышиною,— я, я! У ног моих — вращающийся земной шар, на челе — лавры Цезаря, а в моих объятиях, рдея от блаженного смущения, она — моя жена, моя слуга, моя рабыня, Фьоренца... А! А! Вы здесь, мадонна? 1 Конец (лат.). 352
8 Фьоре выходит справа, по боковой дорожке, и оста- навливается в средней аллее, сложив руки на стане, закинув голову и потупив глаза, невозмутимо-спокой- ная в молчаливой и таинственной своей красоте. Пьеро (подходя к ней). Вы ли это, мадонна? Фьоре. Вы воочию видите меня, синьор. Пьеро. Я не подозревал, что вы находитесь по- близости. Я был погружен в свои мысли. Фьоре. Мысли? Пьеро. Но не могу не сказать вам, что я обра- дован, невыразимо обрадован встречей с вами. Фьоре. Прошу вас пощадить меня. Я женщина, а такие речи из уст прекраснейшего Пьеро должны смутить любую женщину. Пьеро. Прелестнейшая Фьоре! Пленительная Анадиомена! Фьоре. Дерзкий любезник! Султан прислал нам, восточные сласти, и когда я после трапезы отведала их, мне думалось, что ничто на свете не может быть слаще. Теперь, слушая ваши речи, я думаю, что оши- балась. Пьеро. Очаровательная плутовка! Давайте по- болтаем... я и вы... Что я хотел сказать... стало про- хладнее... Вы прогуливались по саду, прекрасная Фьоре? Фьоре. Своим проницательным умом вы уга- дали истину. Я гуляла между живых изгородей. И время от времени устремляла взор в долину, вы- сматривая, не едут ли гости из города, не явится ли, быть может, гость, чье прибытие внесет некоторое рассеяние в унылую жизнь этой виллы... Пьеро. Поистине... Поистине... я вполне пони- маю, что вы, прекрасная госпожа, нуждаетесь в рас- сеянье! Что может быть более тоскливо, чем пребыва- ние здесь, за городом, с тех пор как Лоренцо пришла зловредная мысль расхвораться и слечь в постель... Между нами говоря, я удивляюсь, что вы только сей- час стали жаждать рассеяния! 23 Т. Манн, т. 7 353
Ф ь о р е. Что вы этши хотите сказать, синьор Пьеро? Пьеро. Я хочу... хочу сказать, прелестнейшая Фьоре, что вам не придется далеко искать, чтобы найти порядочных людей, готовых взять на себя те сладостны« обязанности, которые с недавних пор отцу моему, видимо, не под силу. Ваши прелести ни- кого не услаждают, ваши уста, ваш стан напрасно ждут лобзаний... Будьте уверены, не вам одной это в тягость. Подымите ваши прекрасные глаза, и вы увидите человека, который жаждет всячески слу- жить вам. Фьоре. Простите, это зрелище не столь для меня ново, чтобы оторвать взор мой от земли. Все томятся по мне. Вы рассказываете о своем томлении в на- дежде этим покорить меня? Пьеро. Кто говорит о надежде? Разве я маль- чишка? Случайный участник любовного турнира? Я хочу и буду обладать тобою, божественная Фьоре... Фьоре (медленно поднимает глаза и с выраже- нием беспредельного, усталого презрения устремляет их на Пьеро). Если б вы знали, как мне скучно с вами! Пьеро. Что вы говорите? В моих объятиях вы забудете о скуке. Фьоре (насмешливо и твердо). Тебе я не хочу принадлежать, Пьеро де Медичи. Пьеро. Почему же? Почему? Я полон сил, вам не на что будет сетовать. Своими упругими шенке- лями я без помощи седла и удил укрощаю самых но- ровистых коней. Лучших игроков и борцов Италии я вызывал состязаться со мною в игре в мяч, в ку- лачном бою, в единоборстве, и вы сами видели, что я побеждал их всех. Когда ты будешь лежать в моих объятиях, прелестнейшая Фьоре, я поведаю тебе о моих победах в академиях Эрота. Фьор«. Я не хочу принадлежать тебе, Пьеро де Медичи. Пьеро. Великие боги преисподней! Значит ли это, что вы меня презираете? 354
Ф ь о р е. Это значит, что мне невообразимо скучно с вами. Пьеро. Послушайте, мадонна: я говорю с вами как с дамой, изящество и просвещенность которой учтивый кавалер принимает во внимание, но я не на- мерен униженно молить о вашей любви, словно вы скромная добронравная жена почтенного горожа- нина. Если вам охота прикидываться недотрогой, это лишь умножит мое наслаждение; но прошу вас, не требуйте, чтобы я придавал вашей неприступности чрезмерное значение. Кто вы такая, что делаете вид, будто вам угодно отвергнуть мои вожделения? Вы происходите из флорентийского дворянского рода, но мать ваша зачала вас без благословения церкви, а ваш отец умер в изгнаний, постигшем его за уча- стие в кознях Луки Питти. Вы живете тем, что, даруя наслаждение, служите Афродите; Лоренцо избрал вас своей наложницей во время тех празднеств, что в честь его были устроены в Ферраре. Вы можете не сомневаться в том, что Пьеро сумеет так же щедро вознаградить вас за ваши ласки, как и его отец. Ф ь о р е. Я не хочу принадлежать тебе, Пьеро де Медичи. Пьеро (в бешенстве). Кому же? Кому? Ты уже завела другого любовника, бесстыдная потаскуха? * Ф ь о р е. Только герою я буду принадлежать, Пьеро де Медичи. Пьеро. Герою? Я герой! Италия знает это! Фьоре. Ты не герой; ты только силен — это все. И мне скучно с тобой. Пьеро. Только силен? Только силен?.. Разве тот, кто силен, не герой? Фьоре. Нет. Герой тот, кто немощен, но чей дух пылает таким огнем, что он все же завладевает вен- ком победителя. Пьеро. Ты отдалась моему отцу — разве он герой? Фьоре. Да, герой. Но восстал другой, кто при- тязает на его венок. Пьеро. На тебя? На тебя? Обладать тобой дол- жен я! Кто же он, где он, этот ггыякий духом 23* 355
заморыш, — я его осмею, я двумя пальцами удавлю его! Фьоре. Он явится сюда. Я добилась того, что он явится. Я хочу, чтобы они встретились лицом к лицу. Тогда решится, кто из них должен обладать мною. А ты — отстранись, когда два героя борются друг с другом! Пьеро (в бешенстве и отчаянии). Я хочу обла- дать тобой, хочу обладать тобой, сладостная, дерзо- стная, цвет земной красоты! Фьоре. Я не отдамся тебе. Мне скучно с тобой. Пропусти меня. Мне пора идти встречать соперника твоего отца. действие третье Покой, прилегающий к спальне Лоренцо Велико- лепного. На заднем плане слева в просвет тяжелых драпировок видно пышно убранное ложе; остальная часть заднего плана заполнена ступенями, ведущими на галерею; посредине слева большой мраморный камин, украшенный рельефами, колоннами и гербом о шести шарах. Перед ним кресла. На авансцене слева — этажерка с античными вазами; справа — дверь, завешенная узорчатым ковром. В глубине сцены справа—окно, завешенное драпировкой. Между дверью и окном, несколько выдаваясь вперед, на подставке — бюст Юлия Цезаря. Над камином и на полке, помещенной над дверью, — бюсты по- меньше. В стены комнаты вделаны стройные полу- колонны. Сквозь драпировки окна пробивается неяркий предвечерний свет. 1 Лоренцо де Медичи спит полулежа в кресле с высо- кой спинкой, у камина; он обложен. подушками, ко- лени укутаны в одеяло, голова свесилась на грудь. Он безобразен: складка, залегшая промеж бровей, придает мрачное выражение широкому, плоскому, 356
оливкового цвета лицу с приплюснутым носом и большим, выпяченным вперед ртом, уголки которого оттянуты книзу. Щеки, от носа до исхудалого подбо- родка, прорезаны- двумя глубокими дряблыми мор- щинами, еще более заметными из-за того, что, не имея возможности дышать носом, он все время дер- жит рот полуоткрытым. Но, проснувшись, он, несмо- тря на всю свою немощь, изумляет огненной силой и ясностью взора, с уверенностью охватывающего лю- дей и предметы и глубоко их проницающего; высо- кий, исполненный значительности лоб скрадывает уродство лица, а движения отличаются подлинным благородством даже тогда, когда он в сильном вол- нении. Иногда на его изможденном лице, словно пробиваясь откуда-то изнутри, появляется выражение обворожительной, искренней веселости, преображаю- щее его черты, словно стирающее с них все грехов- ное. На нем складчатое, с меховой опушкой одеяние, покроем напоминающее халат и закрытое до самой шеи, довольно короткой. Каштановые с проседью, слегка вьющиеся волосы, разделенные прямым пробо- ром, ниспадают на щеки и шею. Он говорит, тща- тельно модулируя каждое слово, но голос у него гну- савый. В комнате, напряженно следя за его тревож- ным сном, находятся Пико делла Мирандола, Поли- циано, Пьерлеони, Марсилио Фичино и мессер Луиджи Пульчи. У старика Фичино тощая длинная шея, одухотворенное лицо ученого, обрамленное не- густыми белоснежными кудрями, выбивающимися из-под островерхой шапки. Одетый в обычный для того времени наряд — складчатый, закрытый каф- тан,— он сидит приблизительно посредине комнаты, окруженный всеми остальными. Пульчи — тип ко- мика с воспаленными глазами, набрякшими мешоч- ками под ними, острым носом, оттопыренными ушами и родимым пятном на щеке, — пристально, как и все прочие, вглядывается в .лицо Лоренцо, приложив указательный палец к губам. Пьерлеони (осторожно подходит к больному и щупает ему пульс). Кровь то несется с неимоверной 357
быстротой, то замедляет свойГбет. Я* стгображаюг не явится ли этот час благоприятным для крово- пускания. Пи ко. Вы убьете его своими кровопусканиями! Не прошло еще двенадцати часов, как вы выпустили ему целый таз крови. Пьерлеони. Человек не нуждается и в десятой доле той крови, которую он таскает с собой. Полициан о. Где сейчас витает его душа? Мнится, она где-то далеко от нас странствует по не- киим неведомым стезям. Мне хотелось бы услышать ваше мнение о ее местопребывании, возлюбленный Марсилий. Ф и ч и н о. Весьма вероятно, что в данное время установилось общение между средоточием его духа и божественным единством. Пульчи (старательно понижая свой визгливый, забавно надтреснутый голос). Смотрите, смотрите, как меняется выражение его лица. Бьюсь об заклад, что его сны — самого странного свойства. Если он не ощущает боли, я готов завидовать ему. Лихорадка вызывает причудливые видения — намного приятнее тех, что дарует нам самое благородное вино. Иногда грезишь стихами, но они легко забываются... Пьерлеони. Это не тот сон, при котором жиз- ненные силы продолжают струиться. Если обмороч- ное состояние продлится, нужно будет крепко сжать мизинцы ног и рук его светлости, а я тем временем натру сердце и запястья целебным елеем, который держу наготове. Пи ко. Тише! Он вздрогнул, он просыпается! Пульчи. Сейчас он расскажет нам кое-что о чудесах, которые ему привиделись. Ф и ч и н о. Ты узнаешь нас, Лаврентий, воз- любленный мой ученик? Лоренц о. Воды... Ему дают пить. Лоренцо. Голова у продавца воды была мерт- вая... Полин,и а.но. У какого продавца, Лауро мой? 358
Лоренцо. Анджело... ты это? Хорошо, хо- рошо. Я превозмогу себя! Неужели нельзя справиться с этим нелепым наваждением? Мне повстречался про- давец воды с ослом, навьюченным полными до краев кувшинами; но когда я поднес деревянную чашу к своим запекшимся губам, в ней оказался огонь, а на плечах у негодяя щерилась мертвая голова. Пульчи. Ну, этот вымысел не так уж занятен. Лоренцо (узнав его). Добрый день, Моргайте... Ты здесь, старый повеса? И ты, Пико, с благоухаю- щими амброзией кудрями? И даже мой великий Мар- силий, кто сблизил меня с мудростью и был для нас посредником взаимных излияний чувств? Не правда ли, вы со мной, друзья? Страшный старик — лишь исчадие волнения крови? Пульчи. Страшный старик? Лоренцо. Вздор! Сущий вздор! Мне приви- делся тяжелый сон — лысый старик, который хотел во что бы то ни стало втащить меня в свою утлую ладью... По л и ци ан о (потрясенный). Харон... Лоренцо. Я спал... Который час? Пико. Ты поспал недолго. Сейчас восемнадцать часов. Солнце быстрее уже клонится к закату. Лоренцо. Быстрее уже?.. (Охваченный внезап- ной тревогой.) Послушайте, друзья, я хочу, чтобы меня вынесли в кресле. Здесь можно задохнуться от духоты... Снесите меня... снесите меня в лоджию; сне- сите наверх, в оружейную галерею... Пьерлеони. Ваша светлость, это не пойдет вам на пользу. Вам необходим покой. Лоренцо. Покой... мне не обрести его. Почему бы это, доктор? Почему у меня такое чувство, будто мне надлежит напряженно думать и многое привести в порядок, пока не поздно?.. Пьерлеони. Вас слегка лихорадит, ваша свет- лость. Лоренцо. Этого я не стану отрицать. Но я утверждаю, что это не есть достаточное основание для того, чтобы терзаться нелепым страхом. Вы ви- дите — я рассуждаю логично. Но я не скрою, что меня 359
теснят заботы. Я никогда не лицемерил... Пико... Не правда ли, Пико, во Флоренции род Пацци не суще- ствует более? А Нерони Диотисальви тоже в изгна- нии — или содержатся в надежных местах? Пульчи. Поскольку ты не отправил их слушать, как растет трава. Л о р е н ц о. Поди сюда, Маргутте! Изощряй свое остроумие, чудак-рапсод!.. Без шуток — немало про- лилось крови. Она должна была пролиться. Прошу тебя, Пико; я сейчас не в силах иметь попечение о коллекциях на Виа Ларга и в моих загородных виллах. Ты будешь заботиться о них вместо меня — не так ли? Недавно было приобретено несколько чу- десных мелочей — две терракотовые фигурки и одна медаль; их надо поместить в Поджо-а-Кайано — ты слышишь, милый? Далее, пезарский Сфорца подарил мне прекраснейшую античную статую Ареса в бран- ных доспехах. Я хочу, чтобы ее поставили в саду моего городского дворца, дабы молодые скульпторы брали ее за образец. Ты распорядишься — не так ли? Благодарю тебя! Это все, что меня тревожило... Анджело еще тут? Полициан о. Я здесь, Лауро мой! Л о р е н ц о. Анджело, тот Плиний, которого мой отец приобрел в одном из любекских монастырей, на- ходится в городском моем дворце — не так ли? Мне хотелось бы взглянуть на него. Он в красном бархат- ном переплете, с серебряными застежками. Пусть сейчас же надежный человек... Нет, останься. Мне это представляется менее спешным, чем кое-что иное, что у меня на уме... Погоди! Один из моих разведчиков предложил мне приобрести за пятьсот золотых гуль- денов рукопись Катона... Я сомневаюсь в подлин- ности этой рукописи. Уже бывали случаи, что разные проходимцы под видом памятников античности пыта- лись сбывать собственные бездарные сочинения., Прошу тебя, рассмотри рукопись самым тщательным образом, и если она подлинная, — купи ее, не тор- гуясь. Пусть не говорят, что я упустил рукопись Ка- тона!.. Ты позволишь мне возложить на тебя эту за- боту? Ты снял с души моей тяжкое бремя! Подой- дя?
дите ко мне, друзья, теперь мне стало легче. Не пред- ставляю себе, что еще могло бы меня угнетать« Да- вайте побеседуем. Поспорим. Кто, Мирандола, по- твоему, был выше — Цезарь или Сципион? Цезарь, утверждаю я, и вы увидите, что я сумею доказать это положение! Но великий наш Марсилий Фичино, на- верно, предпочел бы абстрактную тему? Фичино. Дай роздых уму своему, Лаврентий мой. Ты утомишь себя. Лоренцо. Мудрость стоит того, чтобы ради нее жертвовать последними своими силами. Столь мно- гое надо еще выяснить... Мне зачастую казалось, что я все постиг, предельно все уразумел, — а сейчас я вижу один лишь мрак и хаос... Как обстоит дело с бессмертием души? Как?' Пульчи. Вопрос извечный и коварный, предмет страстных споров, на который нельзя ответить так ex abrupto!! Сказывают, что Аристотель, даже нахо- дясь уже в царстве теней, обходил его при помощи двусмысленных, лукавых речений, дабы не осра- миться, хотя он был мертв, как самый заправский мертвец, и все же жив. Так где уж разобраться в его сочинениях! Лоренцо (смеется). Отлично... Но ты, Анджело, выскажись более серьезно! Полициан о. Ты бессмертен, Лауро мой. Разве мне нужно уверять тебя в этом? Не всякому угото- вано бессмертие; оно не является уделом черни, уде- лом безвестных, мелких людишек. Но ты — ты будешь приобщен к лучезарному сонму духов, лаврами увен- чанных! Лоренцо. А почему именно я? Пи ко. Клянусь синеокой Афиной! Ты сочинил Карнавальные песни, которые я всегда, не обинуясь, ставил выше большой поэмы Алигьери! Фичино. Не забудь — ты божественного проис- хождения. Шесть шаров твоего герба означают яб- локи Гесперид, из сада которых вышел твой славный род. Разом, не подготовившись (лат.). 361
Полициан о. Тебя сумеют достойно принять, пе- вец «Ненчи», отец отечества! Все они торжественно выйдут тебе навстречу — Цицерон, Фабетй, Курий, Фабриций и все остальные, — все они, ликуя, обсту- пят тебя и введут в небеса, славой осиянные, где зву- чат напевы, исполненные неземной гармонии... Л о р е н ц о. Это поэзия, друг мой, поэзия! Это кра- сота, красота, но это не есть знание и не есть уте- шение... Пульчи. Да, ваша небесная музыка звучит до- вольно-таки жидковато, почтеннейший Полициано! Мне от нее делается не по себе. Не умирай, Лауро, это было бы глупо! Тебе известен ответ, который Ахилл дал Одиссею, когда тот посетил его в преис- подней и спросил, как он себя чувствует? «Уверяю тебя, — ответил Ахилл, — мы, усопшие, испытываем сильнейшее желание вновь воплотиться в образе жи- вых!» Плоть, сын мой, плоть — вот самое главное! Никакими неземными напевами ее не заменишь... Ах, прости меня... Тебе стало хуже? Л о рен ц о (сильно побледнев). Доктор... Ледяной холод подступает к моему сердцу. Вы слышите? Ужас охватывает меня... Помогите мне!.. Это смерть... Что это значит, что все силы внезапно отливают от моего мозга, от внутренностей? Я погиб... Я обречен... Утрите мне пот... Не презирайте меня! Дух мой стоек, но страх этот угнездился в плоти моей. Пьерлеони. Это ничего. Осушите кубок доброго греческого вина. Я столько раз просил ваше Велико- лепие опять лечь в постель. Л о р е н ц о. Если вы хотите, чтобы я мог дышать, оставьте меня в кресле. Я должен видеть вокруг себя вас всех, кто любит меня. Должен слышать ваши го- лоса. Смерть ужасна, Пико! Ты не можешь постичь ее. Никто из тех, кто здесь, не может ее постичь, кроме меня, кто должен умереть. Я так сильно любил жизнь, что даже см-ерть полагал торжеством жизни. То была поэзия, то было от избытка... С этим покон- чено, это оказалось ложью! Сейчас передо мной раз- верзлась бездна уничтожения, страшный склеп, от- 362
куда веет тленом... Скорей, Фтгчино, скорей, преста- релый, мудрый мой Фйчино! Чему ты учил меня, дабы я привык мужественно относиться к смерти? Я забыл« В чем предельная истина, Фйчино? Фйчино. Я учил тебя, что идея Платона и праос- нова Аристотеля — одно и то же, а именно: душа чувствующая, tertia essentia ' тел, которая у человека, микрокосма творения, отличается от души познающей тем, что... Лоренц о. Постой, погоди! Мысли мои пу- таются... Некогда я это понимал; быть может, чув- ствовал. Но теперь я напрасно тщусь это почувство- вать. Я устал. Я жажду твердо ухватиться за что- либо несложное. Чистилище менее сложно, нежели учение Платона; этого ты не можешь отрицать, Мар- силий!.. Монах, который был у меня сегодня утром, — францисканец? Полициан о. Да, дорогой, твой духовник при- надлежит к этому ордену. Л о р е н ц о. Тонкий плут! Умная голова! Мне было как-то стыдно выказать ему, что предстоящая цере- мония меня волнует. Когда он поднес мне святые дары, я отпустил крепкую флорентийскую шуточку, на что он, как подлинно светский человек, ответил учтивой улыбкой. Должен вам признаться, что обряд, им совершенный, не очень-то меня успокоил. Монах был чересчур угодлив. Он простил мне мои грехи, словно речь шла о ребяческих проказах. Но я сомне- ваюсь, будет ли его отпущение действительно на небе- сах. Я мог бы исповедаться ему в убийстве отца и ма- тери— и он с величайшей предупредительностью осе- нил бы меня крестом. Не удивительно! Я — властелин. Когда дело идет к концу, положение властелина, ко- торому никто не смеет перечить, имеет свои неудоб- ства. Я нуждаюсь в духовнике, который в служении своем был бы столь же велик, как велик был я в грехе и хулительстве... Что говорят твои глаза, Пико? Ты о чем-то думаешь? Ты скрываешь от меня какую-то мысль. 1 Третья сущность (лат.). 363
П и к о. Какую мысль, Лоренцо мой? Л о р е н ц о. Ты помышляешь о священнике, кото- рый был бы достоин исповедать меня, посмел бы осу- дить меня, уже осмелился это сделать, Пико... П и к о. О каком священнике? Лоренцо. О том, кто... Как это выразить, Мар- силий?.. О том человеке, в котором Платонова идея священнослужителя обрела бытие и волю... Полициано (поспешно). Прошу тебя, дорогой, обрати свои помыслы к более светлым видениям1 Ты омрачаешь свою душу думами, не стоящими того, чтобы они тебя занимали. Не предавай самого себя забвению, Лоренцо де Медичи! Лоренцо. Поистине, этого я не сделаю. Благо- дарю тебя, Полициано. Мне полегчало. Так будем же веселы. Будем смеяться. Смех — сияние души, сказал кто-то из древних. Пусть наши души воссияют, при- поминая то, что было. П и к о. И будет вновь. Лоренцо. Достаточно того, что оно было. Ка- жется, уже настал час, когда мы обычно совершали прогулку к одному из родников, помните? Мы распо- лагались кругом на сочной траве. Ручеек веселил нас детским своим лепетом. И мы проводили там время вплоть до вечерней трапезы, по очереди рассказывая новеллы. Пико. Блаженный час1 Все мы восхищались то- бою. Утром ты, быть может, выработал новый закон, предназначенный усугубить полноту твоей власти, дабы ты мог уже без всяких к тому помех умножать счастье Флоренции, расточать ей радость и красоту; быть может, вынес смертный приговор кому-либо из дворян, противоборствовавших тебе, в Академии Пла- тона спорил о добродетели, возглавлял сходбище ху- дожников и прелестных женщин, пируя — в то же время разрешал теоретические вопросы, искусства и поэзии касающиеся... всему этому ты отдавался всей душой, а затем принимал участие в вечерних забавах нашего ума с такой живостью, с такой резвостью, словно ты в этот день еще и не начинал расходовать жизненные свои силы. 364
Пьерлеони. Да, вы нерасчетливо тратили ваши силы, властелин мой! Лоренцо. Разве не так, почтенный доктор, мно- гоопытный мой звездочет? Разве не принудил я их служить мне — вопреки звездам и року, предначертав- шим мне век состоять под неусыпной твоей опекой? Да, я жил полной жизнью. Вспомните, друзья! Да- вайте вместе вспоминать прошлое! Вспомните упои- тельные звездные ночи, когда все мы — Пико, Луид- жи, Анджело, вы, неистовый Уголини, вдохновенный музыкант Кардьере и все остальные, — осушив по- следнюю чашу вина, с пением, под звуки лютни носи- лись по улицам спящего города и страстными пес- нями волновали кровь девушек, пробуждавшихся в своих светелках! Полициано (восторженно). Алкивиад! Лоренцо. А карнавал — вспомните карнавал! Когда веселье било ключом и сносило все преграды, благоприличием воздвигнутые; когда вино струилось по улицам, а на площадях ликующий народ плясал без устали, распевая те песни, что я сочинял ему; когда Флоренция отдавалась божеству, и мужчины, презрев свое достоинство, а женщины — стыдливость, с кличем «эвоэ!» неслись в сладострастном хороводе; когда священное неистовство обуревало даже детей и раньше времени пробуждало в них любовный жар... Полициано. Ты был Дионисом! Лоренцо. И всем этим повелевал я! И владыче- ство моей души все ширилось! И пламя моего томле- ния распалило прекраснейшую из женщин, и она отдалась мне — меня, хилого урода, избрала власте- лином своей красоты... Пико. Властелин красоты —вот возглас, которым мы приветствуем тебя! Не говори так, словно эта пора уже миновала! Лоренцо (после минутного молчания, слегка по- вернув голову). Кто-то явился сюда. Паж (стоя на ступенях). Мессер Нйкколо Камби прибыл из Флоренции и ходатайствует о допущении к его Великолепию. 365
Пьерлеонн. Его Великолепие никого не прини- мает. Л о р е и ц о* Почему? Мессер Никколо— мой друг. Он прибыл из Флоренции. Я хорошо чувствую себя. Я желаю видеть его. 2 Предшествуя купцу Никколо Камби, паж указывает ему путь из галереи в покой до самого кресла Ло- ренцо и, отвесив поклон, уходит. Камби — почтенный,, хорошо одетый, дородный горожанин, со смышле- ным лицом истого флорентийца. Его чулки и баш- маки покрыты слоем пыли. На нем темный кафтан и светло-серый плащ. Л о р е н ц о. Мессер Никколо — вы желанный гость! Не сочтите за неучтивость, если я не встану, чтобы приветствовать вас. Последние дни я немного при- хворнул. Камби. Только бы видеть вас! Слышать ваш го- лос! Теперь у меня отлегло от души... Добрый вечер, синьоры! В частности, вам, светлейший князь, и вам, мессер Пульчи и мессер Полициано! Господи боже! И великого переводчика Платона я здесь могу при- ветствовать! И почтеннейшего Пьерлеонн... Какое счастье, что я вас вижу, властитель наш! Слышу вашу речь! Чувствую пожатие вашей руки! Л о р е н ц о. Стало быть, вы уже на это не надея- лись? Камби. Как? Что? Отчего же нет? Лоренцо. Садитесь! Поближе ко мне! Вы при- ехали верхом? У вас разгоряченное лицо. Вы так мчались? Какие-нибудь дела? Вести из города? Камби. Никак нет! Разве нужно непременно иметь к вам дело или неотложные вести, чтобы ощу- тить потребность повидаться с вами? Дело мое — в том, чтобы хоть малое время глядеть в ваши глаза, выразить вам мою любовь и вновь увериться в вашем добром ко мне расположении. А вернувшись, на всех площадях Флоренции огласить весть, что вы в добром 366
эгдревии, чта в скорости можно будет пШшо отпразд- новать ваше исцеление.. Лоренц о. Значит, Флоренция озабочена моею болезнью? К а м б и. Надо полагать! Как-никак она не совсем безучастно к ней относится! Хе-хе-хе! Вопрос велико- лепного Лоренцо несколько простодушен... Но я за- ткну глотку тем негодяям, что без нужды смущают народ и распускают зловещие слухи... Лоренцо. А есть такие негодяи? К а м б и. Есть, находятся! И вы, ваше Великоле- пие, хорошо сделали бы, отлично бы сделали, если б немедленно положили конец их мерзостным проискам! Я вижу вас на ногах, вижу вас не в постели. Вы не могли бы приехать во Флоренцию? Хотя бы на часок? Не могли бы на пять секунд показаться у одного из окон дверца? Лоренцо. Что происходит во Флоренции, Ник- коло Камби? К а м б и. Ничего, ничего! Упаси боже! Мессер Пьерлевни... Я пришел некстати для вас? Вы желаете, чтобы я укоротил свое посещение? Лоренцо. Я один могу здесь желать и повеле- вать! (Пересиливая себя, учтивым тоном.) Вы весьма меня обяжете, почтеннейший Никколо, если будете го- ворить кратко и не обинуясь. К а м б и. Что ж, я исполню вашу волю. Да и с кем говорить, кому поверить эти свои тревоги и опасения, как не вам... Во Флоренции не все обстоит так, как обычно, ваша светлость! Втайне ведутся злодейские козни. Известно, где берет начало молва, объявляю- щая вас мертвым или по меньшей мере страдающим неисцелимым недугом: у молельщиков, у плакальщи- ков, у сторонников феррарца. Лоренцо (при упоминании о феррарце вздрог- нувший, с напускной беспечностью). Слушай внима- тельно, . Пико! Речь идет о твоей находке, о нашем монахе. Камби. Да, это так, простите меня, светлейший князь. Я знаю, что вы покровительствуете емуг что вы первый обратили внимание на его деятельность, Ш
доселе небывалую, я это знаю! И прошу вас, не ду- майте, будто я не умею ценить его дарование. Я чело- век отнюдь не отсталый. Его произведения — бес- спорно лакомый кусочек для утонченного, независи- мого вкуса. Я говорю не о нем. Я говорю о том воздействии, которое он оказывает и которое, быть может, не зависит от его намерений... Полициан о. Вы думаете? К а м б и. Народ, ваше Великолепие, народ! Можно трунить над тем, что молодые щеголи из знатных семей отрекаются от танцев, песен, веселья и уходят в монастырь! Но народ! Толпы людей целыми днями бесцельно слоняются по улицам, бросают свирепые взгляды на прекрасные дома богатых горожан и ни- чего другого не могут придумать, как запружать собор в час проповеди, стоя там сплошной немой толпой, донельзя взбудораженной, — море несмысленных го- лов, которые все, как одна, обращены к нему, к тще- душному монашку там наверху. Проводив его, словно триумфатора, обратно в монастырь святого Марка, народ опять наводняет улицы, снова предаваясь мрачному, тяжелому раздумью. Перед домом мессера Гвидо, начальника городского архива, как и перед домом мессера Миньяти, ведающего государствен- ными долгами, уже не раз скоплялись люди, громко их поносившие, ибо брат Джироламо объявил обоих этих граждан вашими орудиями, злокозненными со- ветчиками, наставляющими вас, как обременять на- род новыми налогами ради пышных увеселений. Свер- шаются варварские, безумные деяния. Перед тем как выехать из Флоренции, я слыхал, будто кучка ремес- ленников ворвалась в дом некоего богатого, привер- женного к искусствам гражданина и разбила статую, стоявшую в сенях... У всех присутствующих вырывается крик ужаса. Лоренцо. Тише... Античную статую? К а м б и. Нет, говорят, работа современная и не представляет большой ценности. Но, увы, ваше Вели- колепие, это еще не все, что вам надлежит услышать! Сегодня с самого утра народ перед дворцом громко 368
изъявляет свое недовольство! Я был на площади, был при этом. Из толпы неслись клики, которые я пред- почел бы не услышать, не разобрать. Они звучали вроде как «долой шары!». Полициано. Измена! Измена и черная неблаго- дарность! П и к о. Это ребячество толпы, тешащей себя игрой в политику, — громкими выкриками, вот и все. Пусть копейщики рассеют их! К а м б и. И еще другой клик раздался в толпе и взметнулся ввысь — странный, никогда доселе не слы- ханный, взметнулся раз, и два, и много раз еще. Я не разобрал его — я, как вы знаете, туг на одно ухо. Но когда я сильно напряг слух,.я расслышал его отчет- ливо, явственно. Он гласил: «Да здравствует Хри- стос!» Молчание. К а м б и. Вы молчите, ваше Великолепие... Лоренцо. Как он гласил? Камби. Тот — поносивший ваш герб? Лоренцо. Нет — другой. Камби. «Да здравствует Христос!» Молчание. Лоренцо глубоко откинулся в кресло, глаза его закрыты. Пьерлеони. Идите, сударь, идите, ради бога! Вы видите, он изнемогает. Камби. Ваше Великолепие, я больше не стану вас утомлять. Я передал все вести. Вам надлежало знать, как у нас обстоят дела. Вы не гневаетесь на меня? Лоренцо. Идите, любезный друг. Нет, нет, я не гневаюсь. Идите... Передайте Флоренции... Нет, не говорите ей ничего! Она — женщина, надо быть осто- рожным, когда говоришь с ней или поручаешь что- либо ей сказать. Женщины — они бегают за тобой, алкают тебя, когда мнят, что ты равнодушен и силен, и начинают тебя презирать, лишь только обнаружится, что ты, любя, расточил себя самого. Идите, друг мой, и ничего не говорите! Передайте, что я пре- 24 Т. Манн, т. 7 369
бываю в добром здравии и смеюсь над тем, что услышал! Камби. Это я передам! Клянусь Вакхом, — пере- дам! Это приятное поручение, клянусь честью! Итак, будьте благополучны, Лаврентий Медичи! И приез- жайте во Флоренцию, как только сможете! Прощайте! (Уходит быстрым шагом.) 3 Л о р е н ц о (после некоторого молчания). Пико.., Пи ко. Я здесь, подле тебя, Лоренцо мой. Лоренцо. Взгляни на меня... Мне кажется, вид у тебя несколько смущенный, прелестный мой Пико, Что ты теперь скажешь? Пико. Ничего. Что мне говорить? Народ сейчас пребывает в опьянении иного рода, чем то, в котором так долго держал его ты. Прикажи начальнику поли- ции отрезвить его на свой лад. Лоренцо. Пико! Меценат! Тонкий ценитель искусств! Для усмирения духа прибегать к услугам палача? Не пристало тебе так говорить! Пико. Тогда прими иной совет! Сблизься с ним! Обворожи его! Неужели ты думаешь, что эта стеснен- ная, одинокая душа способна устоять против чар бли- стательной твоей дружбы? Лоренцо. Она устоит против них, Пико, устоит! Уже устояла! Я знаю эту душу лучше, чем знаешь ее ты, кто своей пытливостью обрел ее для нас. Она исполнена ненависти и мелочного упорства... От вели- ких своих дарований она не становится ни радостной, ни безмятежной, а лишь все более ожесточается. Пойми! Он не посетил меня, когда стал приором мо- настыря святого Марка, монастыря, который был по- строен моим дедом. Безмолвным небрежением про- являл он свою пастырскую независимость. Смотрите-ка, подумал я, чужестранец пришел в мой дом и даже не оказывает мне чести посетить меня! Но я молчал/ Пожимал плечами, вспоминая о неучтивости этого заморыша. Он поносил меня с кафедры, когда ино- 370
сказательно, когда открыто. Я — ты этого не знаешь — пытался встретиться с ним. Не раз присут- ствовал на обедне в монастыре, а затем битый час прогуливался по монастырскому саду, чая, что он явится приветствовать меня. Ты думаешь, он прервал свои занятия, чтобы уделить некоторое время такому далеко не заурядному гостю? Я пошел еще дальше. Я не привык к тому, чтобы люди противились, сбли- жению со мной. Я посылал в монастырь подарки, щедрые пожертвования. Он принимал их как изъявле- ния покорности и даже не благодарил меня. Я прика- зал, чтобы в кружку для доброхотных даяний были опущены золотые монеты. Он отдал их попечителям братства святого Мартина для раздачи бедным, ибо,— так он велел передать мне, — для нужд монастыря вполне достаточно меди и серебра. Пойми! Он хочет воевать со мной. Враждовать со мной. Искательство, изъявления восторга он принимает как должное и ничего не дает взамен. Его невозможно пристыдить. Никакие успехи не делают расположение его духа более светлым, более примирительным. Он пришел во Флоренцию безвестным нищим. А ныне он хочет, чтобы она выбирала между мною и им... Пи ко. Что за бредни, дорогой Лоренцо! Он болен, измучен. Его здоровье подорвано бодрствованием по ночам, восторженными видениями. Он »питается одним салатом и водой... приятного аппетита! Ведь он не Лоренцо — не тот, кто, даже терзаемый недугом, все же остается любезным и обольстительным. Разве от проповедника, к покаянию призывающего, можно ждать общительного, веселого нрава? Не мешай ему действовать по-своему! И народу не мешай ребячиться! Крутая расправа лишь совершенно зря придала бы делу видимость чего-то опасного. Сначала выздоро- вей, дай своему городу снова узреть тебя... В глубине сцены сильное движение. Со ступеней стре- мительно сбегает юноша, бледный, запыхавшийся, смятенный. То — молодой живописец Оньибене. Он в изнеможении на минуту прислоняется к перилам, одну ногу поставив на ступеньку ниже, чем другую. 24* 371
Оньибене. Лоренцо!.. Ты здесь!.. Хвала всевыш- нему, я нашел его... Ваша светлость... возлюбленный мой повелитель... простите меня... Я ворвался сюда... Силою проложил себе дорогу к вам. Я должен пого- ворить с вами... Я бежал всю дорогу... О господи! (Опускается перед Лоренцо на колени и обеими ру- ками умоляюще стискивает его руку.) Лоренцо. Оньибене! Поистине, ты меня пугаешь. Нет, не трогайте его. Я разрешаю ему остаться. Он парень искусный, к тому же ученик Ботичелли. Что скажешь, Оньибене? Оньибене. Я бежал... прибежал... из Флорен- ции... из мастерской моего учителя... Увы, дорогой мой учитель! Картина! Прекраснейшая новая картина!.. Простите! Я не успел накинуть плащ... побежал в од- ном камзоле... Увы, учитель мой! Монах... Учитель!.. Лауро, верни его себе! Лоренцо (с тревогой и угрозой в голосе). Пико!.. Молчи! Я ничего не хочу слышать. Не хочу это слышать. Отойдите... Говори, дитя, говори тихо! Что случилось с Ботичелли? Оньибене. Ты знаешь, что он писал картину... Да что спрашивать-то! Ведь он писал ее для тебя! Он дозволил мне пособлять ему в этом деле... Я тре* петал от радости, видя, как она созидалась... Часто, тайно туда пробравшись, становился на колени в ма- стерской, где она стояла, излучая дивный свет... Эта картина была прекраснее его «Весны», прекраснее «Паллады», прекраснее, нежели «Рождение Венеры». То было воплощение юности, сладострастия, упоения, и писал он ее солнечным светом... Лоренцо. Что же дальше? Тебе приходится с ней расстаться? Оньибене. С той поры, как он впервые услышал в соборе брата Джироламо, он стал работать над ней вяло, неохотно, без вдохновения. Зачастую подолгу сиживал на табурете, обхватив голову руками, в мрач- ном раздумье. А затем, подъяв взор, не отрываясь смотрел на картину, и глаза его выражали ужас и терзания. А сегодня... Лоренцо. Что сегодня? 372
Оньибене. Сегодня он после проповеди был в монастыре святого Марка... у монаха, в его келье... два часа, если не три... не знаю. А когда он воротился домой, его лицо было как бы мертво — исполнено мира, но мертво. «Оньибене, — молвил он, — господь воззвал ко мне грозным голосом. Нет благодати в красоте, и нет ее в том, что веселит наш взор. Скажи его Великолепию, что я служил сатане, а от- ныне буду служить царю нашему Иисусу — тому, чьим именем пророк Джироламо вещает во Флорен- ции. Если я еще возьму кисть в руки, то для того лишь, чтобы в глубочайшем смирении писать скор- бящую матерь божию. Скажи это Лаврентию Ме- дичи. А теперь я хочу спасти свою душу». И, молвив это, взял он со стола, на* котором растирают кра- ски, нож и вонзил его в картину и стал кромсать ее едоль и поперек, так что остались одни клочья... (Рыдает, закрыв лицо руками, словно душа у него разрывается на части.) Л о р е н ц о (сжав руку в кулак, оцепенев, охвачен- ный скорбью и яростью). Сандро... Оньибене. Лауро, Лауро, что нам делать?.. Я хочу сказать — что ваше Великолепие изволит по- велеть? Вызвать его сюда? Поговорить с ним? Мнится мне, что, увидя вас... Приказывайте! Скорей прика- зывайте мне! Я помчусь назад, побегу сломя голову! Приведу к вам моего учителя, даже если тем време- нем наступит ночь! Вы все можете! Вы просветлите его дух, освободите его... Лоренцо (мрачно, устало). Нет. Оставь. Уже поздно. Я хочу сказать — сегодня уже поздно. Не уны- вай, иди. Пойди в свою мастерскую работать. Или на веселую пирушку. Возьми с собой девушку; забудься. Мне хочется остаться одному. Уйдите, не возвращай- тесь, покуда я не позову вас. Нет, Пико, уйди и ты. И послушай... пришли мне моих мальчиков. Я хочу поговорить с Нино и с Пьеро. Пусть придут сейчас же. А теперь — идите. Все удаляются; одни поднимаются по ступеням, веду- щим к галерее, другие выходят в дверь, что на аван- 373
сцене справа. Лоренцо остается один, сгорбившись в своем кресле, крепко обхватив исхудалыми руками львиные головы, украшающие локотники. Подбородок прижат к груди, взор кажется устремленным во- внутрь, в глубь мрачных тяжелых дум. 4 Лоренцо (с промежутками, прерывисто, глухо). ...Ревность... я никогда не знал ее. — Я был единствен- ным... Где было стремление к власти... познание вла- сти? Только здесь!.. Я зачастую этому дивился — и дозволял им служить мне... Хорошо было здесь.— Смятенность... страдание... огонь! — Трунить? — На- прасно. — Я ненавижу его. Ненавижу в свой черед. Он побеждает. Ибо он непоколебим. Он действует. Подобно мне, он расточал себя, он не был мудр. Но ему довольно еще осталось... ровно столько, сколько нужно, чтобы действовать. — Быть может, это потому, что он грубее. — Картина? — Велика важность! — Это все мелочи. — Дело идет о душах людских. О влады- честве. (Его взор останавливается на бюсте между дверью и окном.) Цезарь... (В безмолвии продолжает напряженно размышлять.) Пьеро и Джованни осторожно входят в дверь, что на авансцене справа, подходят к нему и целуют ему руки« Джованни (на коленях). Как вы себя чувст- вуете, отец? Лоренцо. Так, так... Это вы. Редко показывае- тесь, синьоры. Для чего имеешь сыновей? Для вящей пышности? Чтобы выставлять их напоказ? Для внеш- него блеска? Так же, как имеешь супругу знатного римского рода, которую другой — некий замести- тель— повел в Риме к алтарю; кою едва знал, с кем прижил детей из соображений государственной муд- рости. Верно я говорю? Джованни. Отец, мы с любовью думали о вас. Пьеро. Мы с нетерпением ждали вашего зова. Лоренцо. Вы весьма учтивы. Весьма благовос- питанны. Было бы безрассудно с моей стороны тре- 374
бовать большего. Так уж повелось, что отцы и сыновья — самые далекие друг другу люди. От- чуждение, непонимание между ними глубже, чем между мужем и женой. Как бы там ни было... Не следует поступаться собственным достоинством... Слишком усердно домогаться любви. Но при- знаюсь— я думал о вас, тревожился из-за вас... Потому-то и послал за вами... Мне казалось, что мне надобно сказать вам несколько слов и что они придут сами собой, когда вы будете возле меня... Вы при- стально на меня глядите... Как вы меня находите? Джованни. Лучше, отец, гораздо лучше! У вас появился легкий румянец. Лоренцо. Правда? Маленький мой, ласковый Джованни! Смотрите, я сейчас подыму руку. Хочу и могу поднять. Она дрожит... опускается. Опусти- лась. Вот она лежит, совсем бледная. Я не смог дер- жать ее поднятой. Поди сюда, Нино... Наклонись ко мне, Пьеро... Я одной ногой ступил в ладью Харона. Д ж ов а н; ни. Да нет же, отец! Не говорите таких горестных вещей! Пьерлеони... Лоренцо. Пьерлеони — болван. И он и его со- перник— тот, что вываривает алмазы. Я близок к смерти. Я, как выражается Пульчи, пойду слушать, как растет трава. Я ухожу, а вы остаетесь. Ну, Пьеро, что ты думаешь о данном положении вещей? Пьеро. Да продлит господь ваши дни, отец мой! Лоренцо. Учтиво! Весьма учтиво! Но к делу! Ты готов к тому, чтобы занять мое место? Пьеро. Если так суждено — да, отец, готов. Лоренцо. Фьоренца... ты ее любишь?.. Имей терпение... В голове у меня все путается, предваряю вас об этом. Все видится мне окутанным каким-то багровым заревом, словно при пожаре, и мысли, во мне теснящиеся, сливаются друг с другом. Джованни. Не лучше ли нам уйти, отец? Лоренцо. Он уже испугался, малыш! Нет, нет, останься,. Нино. Лихорадка дает мне мужество смело называть то, что я испытываю, подлинным его именем. А это звучит несколько странно. Но я го- ворю разумно. С тобой я буду говорить, Пьеро. 375
Твои права на власть немалы, они обоснованны, но не бесспорны, не непоколебимы. Тебе нельзя будет всецело на них полагаться. Мы не короли Флорен- ции, не владетельные князья. Наше могущество не подтверждено никакими древними грамотами. Мы властвуем без короны, в силу, нашей природы, при- сущего нам склада... Мы возвеличились собственной нашей мощью, трудолюбием, упорной борьбой, само- обладанием—и тупоумная толпа восхитилась нами и отдалась нам. Но такое владычество, сын мой, приходится что ни день завоевывать вновь. Слава и любовь и покорство душ человеческих вероломны и лживы. Если ты вздумаешь предаваться неге, бли- стать бездеятельной пышностью, ты лишишься Фло- ренции... Нужды нет, что она в шумном ликовании будет возглашать твое имя, усеет твой путь лаврами, вознесет тебя на щит, раболепно будет преувеличи- вать блеск твоих подвигов; все это лишь на миг, все — лишь память о том, что ты уже успел совер- шить; все это не дарует тебе уверенности в грядущем дне, в будущем — уверенности хотя бы в том, что внутренняя твоя мощь не слабеет уже в то время, когда они еще славят тебя. Будь настороже! Будь хладнокровен! Неуязвим! Все они думают только о себе. Они жаждут преклоняться — это ведь так легко! Но принять участие в твоей борьбе, делить твои труды, заботы, глубокие терзания, со всем этим сопряженные, — это никому из них не придет в голову... Храни в душе своей скорбное презрение к бездумно ликующим... Ты один в борьбе своей, один как перст —понял? Будь неукоснительно строг к самому себе! Если ты допустишь, чтобы слава тебя изнежила, сделала беспечным, ты лишишься Флорен- ции. Ты понял? Пьеро. Да, отец. Л о р е н ц о. Помни, что внешний блеск, власти сопутствующий, — ничто. Великий Козимо таился от взоров народа, от его преклонения, дабы эта лю- бовь никогда не изливалась без остатка и не оскуде- вала. О, он был умен! Как много ума надобно при- совокуплять к страсти, дабы она могла творить! Но 376
ты ведь суетен; я знаю тебя. Ты пошел в мать. Слиш- ком много в твоих жилах течет орсиньевской крови. Ты требуешь, чтобы на портретах тебя изображали не иначе, как в панцире, на улицах корчишь из себя владетельного князя. Не будь безумцем! Веди себя осмотрительно! У Флоренции — зоркие глаза и острый язык. Держи себя в узде и властвуй... Рассуди и то, что мы — не знатного происхождения, а по- томки флорентийских горожан; что лишь воля на- рода сделала нас тем, чем мы являемся ныне; что лишь тот был бы для нас опасным врагом и соперником, кто покусился бы отвратить от нас душу народа... Ты понял? Пьеро. Да, отец. Лоренцо. «Да, отец». Учтиво, успокаивающе, с оттенком превосходства. Примерный сын. Я убе- жден, что ты не веришь ни одному слову из того, что я говорю. Слушай, Пьеро, дело может плохо кон- читься, я это вполне допускаю. Когда меня не станет, мы можем быть низвергнуты, изгнаны. Это может случиться — не спорь! Флоренция лжива, Флорен- ция— непотребная женщина. Прекрасная, спору нет... ах! Прекрасная... но распутная. Она способна в конце концов отдаться тому, кто ударами плети будет домогаться ее благосклонности. Тогда, Пьеро, когда это случится... когда неразумный народ в по- каянном бешенстве восстанет на нас, тогда охраняй наши сокровища, сокровища красоты, тремя поколе- ниями нашего рода накопленные... Вижу их в город- ском дворце нашем, в загородных виллах. Мнится мне, что могу осязать мраморные тела, глазами своими впитывать страстные образы картин... что беру в руки стройные вазы, камеи, инкрустации, монеты, изящные майоликовые безделки... Знайте, дети, на это дело я по- ложил не только много денег, много того рвения, ко- торое свойственно собирателям прекрасного, — ради него я пожертвовал и гражданской своей доблестью. Пусть осуждают меня те, кто не способен это уразу- меть. Я без колебаний черпал из государственной казны, если у меня не хватало денег на оплату произ- ведений искусства и пышных наших празднеств, 377
Чужое добро? Пустая болтовня! Я и государство были едины. Ведь и Перикл, не задумываясь, брал народ- ные деньги, когда нуждался в средствах. А красота выше закона и добродетели. Довольно об этом. Но когда они будут неистовствовать, Пьеро, тогда охра- няй нашу сокровищницу красоты! Спаси ее! Пусть погибнет все остальное — ее защищай грудью своей! Вот мой завет. Ты мне это обещаешь? Пьеро. Не тревожьтесь, отец. Лоренц о. Тебе надлежит тревожиться, а не мне! Будь благоразумен! Я не верю, что ты это су- меешь, но я тебе настоятельно это советую. А ты, Ваннино, маленький, ласковый мой Джованни... тебя я покидаю спокойно. За тебя мне не страшно. Твоч стезя предуказана. Она ведет к престолу святого Петра. Ты присовокупишь к нашему гербу тиару о трех коронах и скрещенные ключи... Понимаешь ли ты, хотя бы смутно, , что это означает? Почему я с таким великим искусством это подготовил? От- прыск медицейского рода — наместник Христов: ты понял? Не говори! Безмолвно улыбнись мне, на меня глядя, если ты постиг все значение моих слов. Он улыбнулся! Глядите — он улыбнулся!.. Поди сюда, дай поцеловать тебя в лоб. Прощай! Будь счастлив! Я не призываю тебя к великим подвигам. Душа твоя не создана для того, чтобы носить тяжкое бремя грехов и величия. Избегай насильственных действий, злодеяний — они тебе не по плечу. Не пят- най себя кровью. Оставайся и впредь беззлобным, безмятежным. Будь добрым отцом для всех народов. Да огласится Ватикан звуками лютен и арф, воз- гласами веселья. Да будут забавные шутки, меткие остроты теми молниями, что станут низвергаться с престола сего Крониона... да процветают искусства под пастырским посохом твоим, и да распростра- нится радость от престола твоего по всему миру« Ты мне обещаешь это? Джованни. Да, любезный отец, я буду бережно хранить в своей памяти прекрасные ваши слова. Лоренцо. Ну что ж, теперь ступайте. Примите мою благодарность оба. Ступайте. Я очень устал. 378
Я жажду глубокой тишины. Прощайте, мальчики. Любите друг друга. Помните обо мне. Прощайте! Братья неслышной поступью выходят из комнаты, в ту же дверь, в которую вошли, причем Джованни учтивым жестом пропускает брата вперед. 5 Лоренцо (один). «Да, отец»... Он ни слова не понял. Я говорил с самим собой. Мне не стало легче. Есть человек, с которым надлежало бы поговорить по душе... Это невозможно!.- Флоренция! Флоренция! Что, если она отдастся ему, свирепому христианину!.. Она любила меня — та, за кого мы боремся, — я и скорбящий. Ах, прекрасный наш мир! Глубины стра- сти! Чары владычества, сладостные, истомляю- щие!.. Не следует обладать ничем. Томление — могу- чая сила; но обладание расслабляет... Мы дарили друг другу блаженство, пока воля моя умножала скудные мои силы. Это геройство привлекало ее, распаляло! Теперь, когда оно во мне иссякло, она меня презирает... Она гнусна, она безмерно гнусна и жестока. Зачем нам с таким остервенением оспари- вать ее друг у друга? Ах, я смертельно устал. Ф ь о р е (появляется в глубине сцены, на верхней ступеньке; сложив руки на стане, невозмутимо-спо- койная, утонченная, загадочная. Стоя наверху, она из-под опущенных век бросает на Лоренцо мимолет- ный взгляд и медленно, с улыбкой спускается к нему). Как чувствует себя повелитель Флоренции? Лоренцо (вздрагивает, с великим усилием вы- прямляется. Страдальческая, страстная улыбка оживляет изможденные черты). Отлично! Отлично! Превосходно, волшебница моя! Это вы? Я прекрасно себя чувствую. Разве могло бы быть иначе? У меня был несколько задумчивый вид? Я слагал стихи! Пе- сенку, прославляющую красоту ваших ноздрей, когда вы слегка раздуваете их! А коль скоро я сочи- няю песню — что из этого следует? Что я здоров, как 379
рыба в воде. Кто сочиняет —тем самым выказывает избыток жизнерадостности. Ф ь о р е. Что ж, поздравляю вас. Лоренц о. А я благодарю вас, всемилостивей- шая моя богиня! Я еще не вижу вас; но ваш ровный, сладостный голос обволакивает мое сердце... А сей- час— сейчас я вас увижу!.. О! Красота ваша ни с чем не сравнима! Не соизволите ли вы сесть рядом со мной? Сюда, на скамеечку! Хотя скорее мне при- стало бы занять место у ваших ног! Вы видите, они оставили меня одного — и я на это не сетую. Воз- можно даже, что я и сам отослал этих бездельников. В одиночестве глубже погружаешься в воспомина- ние о ваших чарах, сильнее испытываешь любовь к вам. Фьоре. Стало быть, вы все еще любите меня, Лоренцо де Медичи? Лоренцо. «Все еще»? Вас? Тебя? Неужели я могу разлюбить тебя? Неужели ты не знаешь, что я алкаю тебя всеми силами моей души и моего рас- судка? Фьоре. Тогда мне непонятно, почему вы не по- дымаетесь со своего ложа и не устраиваете празд- неств мне на утеху. Лоренцо. Празднеств... Разумеется, празд- неств... Я слегка пресыщен... Фьоре. Мною? Лоренцо. Язвительно—и прелестно! Мне мила ваша насмешка! Фьоре. Чем могли вы пресытиться, если не мною? Лоренцо. Дозвольте — я приложу мою руку к вашему челу. Она горит, не так ли? Лихорадка эта, по словам Пьерлеони, происходит от положения Юпитера и Венеры касательно солнца и касательно друг друга; это расположение наносит мне вред. Пьерлеони ровно ничего не знает. Лихорадка воспла- менила мою кровь, когда я впервые узрел вас, когда душа моя впервые постигла ваше очарование; и с того часа она не переставала пылать во мне. Вы помните? Феррара... Герцог встретил меня на волнах 380
По в золотой гондоле, окруженной множеством кра- сивых лодок, украшенных знаменами; в лодках сидели музыканты и певцы, приветствовавшие меня. Цветами были усыпаны берега реки, где блистали изваяния лучезарных богов; а между изваяний, держа в руках гирлянды цветов, стояли стройные юноши. В каждой лодке находилась прекрасная жен- щина в аллегорическом наряде. Эти женщины оли- цетворяли города Италии, явившиеся приветство- вать меня. Одна лишь привлекла мой взор — чело ее .было увенчано лаврами, в руке она держала лилию. И буффоны в дерзких стихах изъяснили мне, что ты — Флоренция: ты — сладостная, единственная, слава, сияние, любовь и могущество, предел томле- ния, цвет красоты земной — и что ты будешь моею. Я взглянул на тебя, и сердце мое стеснила неизъяс- нимая мука, боль, глубокая тоска — как все это на- звать? — по тебе! По тебе! Обладать тобою, цвет красы вселенной, сверкающая обольстительница, и от тебя погибнуть! Ф ь о р е. Бедный победитель! Что бы вы отдали за то, чтобы взамен своего пресыщения снова ощу- тить эту боль? Лоренц о. Я ощущаю ее! Она никогда с тех пор меня не отпускала! Разве тобою обладаешь безраз- дельно? Разве борьба за это обладание не длится вечно? Разве в твоих объятиях можно хоть на миг обрести покой?.. Ты досталась мне, чаровница. По- мнишь ли тот вечер, после празднества? Ты явилась- Вошла в дверь, мрамором обрамленную. И когда я в полутемном раззолоченном покое впервые заклю- чил тебя в свои объятия, припал устами к твоим устам, я ощутил кинжал, что носишь ты на груди твоей, и вспомнил о Юдифи... Твой отец ненавидел медицейский род. Он был приверженцем Питти, мы уготовили ему горестную судьбу, и в изгнании рас- цвела твоя краса. Быть может, ты отдалась мне лишь для того, чтобы отомстить? Быть может, в миг высшего наслаждения я поражен был смертельным ядом? Нередко в час любви я, сколь ни был опьянен сладострастием, пытался разгадать тайну твоих глаз, 381
постичь то, что скрывается за твоей размеренной, изысканной речью.,. Разве ты когда-нибудь любила меня? Или кого-либо из тех, кому отдавалась? Разве, исполненная любопытства, ты не повинуешься лишь властному призыву томления, которое, утолясь, не может угаснуть, а вновь и вновь должно w облада- ния возрождаться, если оно не хочет с позором тебя лишиться? Тот, кто вкусил вашу прелесть, мадонна, тот никогда уже не познает покоя, ни созерцая в памяти прошлое, ни мечтая о будущем. Для него существует лишь настоящее — жгучее, неотступное, роковое, опасное и — испепеляющее... Фьоре. Послушайте, синьор Лоренцо! Я не за- тем пришла, чтобы вести с вами споры об искусстве любить. Я женщина, но мне зачастую казалось, что вы также дорожите и моим суждением о делах зна- чительных и важных. Лоренцо. Прошу вас, говорите. Фьоре. Так вот, я пришла выразить вам свое изумление по поводу безучастности вашей к опасному обороту, который принимают общественные дела. Вы никогда не слыхали о некоем монахе Иерониме Фер« рарском, приоре монастыря святого Марка? Лоренцо (смотрит на нее). Я слыхал о нем* Фьоре. И слыхали, что он словом своим подчи- няет себе город, заставляет молодежь повергаться в прах перед ним, живописцев — посыпать главы свои пеплом и приносить покаяние; что, выдавая себя за посланца самого распятого, он восстанавливает против вас и вашего владычества народ, который ныне поклоняется ему? Лоренцо. Я слыхал об этом. Фьоре. Вот как! И все это вы кротко терпите, возлежа на мягких подушках своего пресыщения? Лоренцо. Если Флоренция его любит — я не могу и не хочу этому препятствовать. Фьоре. Он поносит Флоренцию. Лоренцо. И она любит его за это. Фьоре. Вы готовы стерпеть, чтобы он и меня поносил? »Лоренцо, Разве он это сделал? 382
Фьоре. Я расскажу вам всю историю по по- рядку. Началось это давно — задолго до Санта- Мария дель Фьоре. Лоренцо. Вы посещали собор? Фьоре. Как и все. Лоренцо. Часто посещали? Ф ьоре. Столько, сколько мне угодно было... Так же постоянно, как и вся Флоренция. И любопытство мое было более законно, чем любопытство всей Флоренции. Я знаю этого монаха с давних времен. Лоренцо. С давних времен? Фьоре. С тех времен, когда венец славы еще незримо витал над его уродливой головой. Это не- долго рассказать. В Ферраре, поблизости от той лачуги, в которой отец мой со мною вместе нашел убежище от ваших соглядатаев, жил некий гражда- нин по имени Нйкколо, человек ученый, состоятель- ный, древнего рода, благосклонно принятый при дворе. Жил он там со своей женой, моной Еленой, и детьми, двумя дочерьми и четырьмя сыновьями, — старший сын уже покинул родительский кров и по- ступил на военную службу... Я была тогда еще ре- бенком или почти ребенком, лет двенадцати — трина- дцати, но — поверите ли? — уже была прекрасна, и взоры юношей настойчиво меня преследовали... С соседями я жила в ладах. Мы часто встречались, беседовали сквозь открытые окна, обменивались посещениями, в летнее время отправлялись гулять за городские ворота, и там, в открытом поле, играли в горелки и венчали друг друга цветами... Но один из соседских сыновей уклонялся от нашего веселого, дружественного общения — второй из них, юноша лет, сдается мне, восемнадцати, хилый, малорослый, безобразный, как темная ночь. Он был нелюдим, и когда феррарцы сбегались любоваться на пышные празднества — зарывался в книги, играл на лютне своей печальные песни, много писал, никому не дозволяя читать написанное. Родители хотели сде- лать из него врача, а посему он, сидя в своей ка- морке, изучал философов, углублялся в творения Фомы Аквинского и толкователей Аристотеля... Мы 383
зачастую дразнили его ив окно кидали апельсинные корочки на конторку, за которой он занимался; тогда он поднимал взор от книги, улыбаясь презри- тельно и жалко... Между мною и ним странно все складывалось. Он как будто избегал меня со страхом и отвращением, а между тем, словно в силу некоего заклятия, постоянно попадался на моем пути — дома, на улице... При встрече мне всякий раз казалось, будто он намеревается трусливо, робко свернуть в сторону, но он превозмогал себя и, сжав мясистые губы, шел мне навстречу, а поравнявшись со мной — обращал на меня страдальческий, тяжелый взгляд и, весь бледный, отвешивал поклон. По этим признакам я догадалась, что он влюблен в меня, и радовалась власти, которую возымела над мрачным его высо- комерием. Забавы ради я приваживала его к себе, подавала ему надежду —и с надменным видом снова отталкивала. Я тешилась тем, что взглядом своим заставляла его кровь быстрее струиться в жи- лах. Он становился все более молчаливым, все более изможденным; строжайшим соблюдением постов он довел себя до того, что глаза у него глубоко запали, и долгие часы проводил в церквах, простертый ниц, так что острый край каменной ступеньки врезался в его лоб. Из любопытства я однажды подстроила так, что в сумерки он очутился наедине со мной в комнате. Я сидела молча и ждала. А он застонал, и припал ко мне, и стал что-то шептать, и зарыдал, и открылся мне... А когда я, притворно удивляясь, стала укорять его, его обуяло неистовство, почти что нечеловеческое, и он, задыхаясь, стал молить меня и заклинать отдаться ему. А я, охваченная ужасом и омерзением, оттолкнула его от себя — быть может, ударила его, ибо он упрямо не разжимал жадных своих объятий. Но когда я это сделала, он с диким, хриплым криком отшатнулся от меня и бросился бежать, закрыв глаза кулаками. Лоренц о. Я понимаю... Я понимаю... -Ф'ьоре. Его звали Джироламо. В ту же ночь он бежал в Болонью и принял постриг в монастыре святого Доминика. Словами, дотоль неслыханными, 384
стал призывать к покаянию. Люди смеются, изум- ляются, покоряются ему. Его имя облетает всю Ита- лию. Ваше г— избалованных господ — любопытство привело его во Флоренцию. И в этой Флоренции он стал великим человеком. Лоренцо. Ты создала его величие! Фьоре. Я? Так узнайте же, как он меня отбла- годарил за это! Сегодня в соборе он всенародно хулил меня... Сравнивал меня с блудницей вавилон- ской, с которой грешат цари! Лоренцо. Цари!.. Ты создала его величие! Вознесла его выше, нежели меня, кому отдалась. Фьоре. Выше, нежели вас? Это, сдается мне, не решено еще, это должно решиться. Послушайте, друг мой... что, если б вы вызвали его? Сюда, к вам. Хотя бы лишь для того, чтобы поглядеть, как беспомощно монашек будет спотыкаться о ковер, когда ему при- дется предстать пред Лоренцо Великолепным. Здесь он обретет свой Родос. Выслушайте его, возражайте ему. Дайте ему померяться с вами. Если вы убеди- тесь в его ничтожестве — отправьте его назад в его келью, на его кафедру. Пусть он и впредь поносит вас, сколько ему заблагорассудится,— и вас. и меня. А если вы почувствуете в нем силу, вас превосходя- щую,— в вашей власти доводами мощными и холод- ными устранить ее. Это от вас будет зависеть; пусть он, если только вы мужчина, более не выйдет от- сюда... Лоренцо. А что, если я устыдился бы прибег- нуть к подобным доводам?.. Ты знаешь, что мне стыдно было бы пустить их в ход!.. Фьоре. Я ничего не знаю. Я жду. Я дожидаюсь, как выкажет себя каждый из вас. Я сужу о деяниях по их следствиям. Поистине, не ждите от меня благо- дарности, если вы стыдитесь явить большую силу. Лоренцо. Он не пришел бы. Какой найти пред- лог, чтобы вызвать его? Фьоре. Вы, мол, опасно занемогли. Неужто вам никогда не случалось лгать? Вы призываете священ- ника. Вам недужится, вы желаете исповедаться, внимать наставлениям духовника. 25 Т. Манн. т. 7 385
Лоренцо. Да, воистину, я этого желаю! Страстно желаю. Сейчас вокруг меня — ужас и пустота. Я не вижу вас, мадонна. Не вижу, что вы прекрасны. Уже не постигаю томления. Я хотел бы презирать вас, но вы внушаете мне ужас... Куда мне обратить помыслы мои? Куда бежать от вас, ма- донна?.. Пусть позовут сюда Фичино!.. Ах, это ведь одни лишь забавы ума!.. Пусть позовут брата Джи- роламо! Вы правы! Пусть он придет. Ф ь о р е. Он идет сюда. Лоренцо. Как это могло случиться? Фьоре. Я вызвала его к вам. Я знала, как вам хочется встретиться с ним. Я послала за ним сегодня после проповеди. После того, как он поносил меня. Он уже в пути. Вы можете ждать его с минуты на минуту. Лоренцо. С минуты на минуту... Клянусь богом, вы умеете действовать! Вы жаждете этой встречи, С минуты на минуту... Противник в Кареджи... Се- годня, сейчас!.. Хорошо, пусть придет! Разве он вну- шает мне страх? Я не откажусь допустить его к себе, когда он придет- Пожалуй, уже подошло время вы- звать его, если я хочу успеть его послушать... Но сперва позовите мне людей! Позовите моих товари- щей! Пусть Пико придет и все остальные. Фьоре звонит в колокольчик. Благодарю вас, мадонна! Я люблю вас. Плохо я был бы подготовлен к встрече с этим пророком, если бы не любил вас... А вот и вы, друзья! Дайте мне еще хоть недолгое время побыть в веселом вашем об- ществе. в Пико, Фичино, Полициано, Пульчи и Пьерлеони спускаются со ступенек. Пико. Вот ты какой, Лауро! Мы думали, ты отдыхаешь в одиночестве, а ты, как видно, только что любезничал и услаждался свиданием!.* Почти- 386
тельнейше приветствую вас, мадонна... Но, Лауро, без шуток: если так — тебе не пристало отказывать в приеме славным парням, которые здесь в саду уже несколько часов дожидаются возможности лицезреть тебя: компания живописцев во главе с Франческо Романо, Альдобрандино... Лоренц о. И он тоже? Отлично, отлично, я хочу побыть с ними. Их-то мне и надо. Пусть придут! Его приказание передается дальше, на галерею. Я в хорошем расположении духа, друзья! Я получил добрые вести. Ко мне спешит гость! Еще сегодня я ожидаю прославленного, желанного мне гостя. Не трудитесь, вы не угадаете его имени. И тебе не уга- дать, Пико. Но я жду его* с нетерпением и чрезвы- чайно рад, что мои живописцы помогут мне скоро- тать время до его прихода сюда, в этот покой... Вот они! Глядите — вот красное, простодушное лицо Альдобрандино! Чувственный нос Леоне! А вот и Гино, светлый любимец богов!.. Приветствую вас, дети мои! Тем временем одиннадцать живописцев, осторожно ступая и отвешивая поклоны, вошли в покой. Альдобрандино. Слава его Великолепию! Грифоне. Да здравствует, да процветает бо- жественный Лаврентий Медичи! Обступают его, становятся на колени, припадают к его рукам. Лоренцо. Благодарю! Благодарю! Будьте уве- рены, что я от души рад вашему приходу... Дайте мне поглядеть на всех вас! Вот Эрколе, мой искусный золотых дел мастер... И Гвидантонио, кто делает такие чудесные кресла... А вот и Симонетто, отлич- нейший зодчий, и Дионео, кто из воска лепит изобра- жения людские. Что поделывает твое искусство, Пандольфо?.. Нужно ли упомянуть, что я с первого взгляда приметил знаменитого нашего Франческо? Альдобрандино. Это правда, ваша светлость. Франческо — великий живописец и, несмотря на 25* 387
крайнюю свою молчаливость, искусством своим превзошел нас всех; но в любви к вам, всемилости- вейший государь, никто из нас не уступит ему, а кое- кто, думается мне, быть может, даже превосходит его. Осмелюсь ли, благо мне это сейчас вспомнилось, упомянуть о том, что я лишь с недавних пор снова дышу воздухом отчизны? Лоренц о. И впрямь, любезный мой Альдобран- дино, так оно и есть! Ты был в отъезде! Был в Риме — я отлично это помню. У тебя там была работа, не правда ли? Альдобрандино. Совершенно верно, ваша светлость, и притом— разрешите присовокупить — у весьма высокопоставленных любителей искусств. Но затем до меня дошла молва, будто Лоренцо де Медичи, великий мой покровитель, занемог, и я тотчас все бросил и пустился в путь так стреми- тельно, что за восемь часов домчался из Рима во Флоренцию. Грифоне. Он бахвалится, ваша светлость. Бах- валится без зазрения совести. Нет человека, который мог бы проехать такое расстояние за восемь часов. Это вранье. Альдобрандино. Вы слышите, ваша свет- лость, как этот парень старается очернить меня пе- ред вами! Лоренцо. Тише, дети, это не причина ссориться. Допустим, что в самом деле невозможно домчаться сюда из Рима за восемь часов, — так ведь Альдо- брандино говорит это лишь с целью выказать мне свою любовь, дать ей наглядное поэтическое вопло- щение. И за это я не стану его бранить. Альдобрандино. Ваше истолкование пре- красно, повелитель мой, но при всем том вы еще не до конца постигли мою к вам приверженность, не знаете, что я готов вынести, молча превозмочь ради нее... Хоть это я должен высказать, всемилостивей- ший князь... Ладно, ладно! Не буду распростра- няться... Грифоне. И хорошо сделаешь. Мы пришли сюда ради более важных дел. Надобно, ваше Вели- 888
колепие, держать совет о тех празднествах, что пред- стоит устроить в честь вашего выздоровления. Лоренцо. Моего выздоровления? Грифоне. Разумеется! И я испрашиваю мило- стивое ваше на то согласие. Надо полагать, что выздоровление Лоренцо — неплохой повод для устройства блистательного триумфального шествия с последующими танцами и всенародным пиршест- вом. Голова у меня полным-полна замыслов. Пору- чите это дело мне, и я устрою такое празднество, что описание его будет напечатано и облетит всю Италию! Лоренцо. Ладно, ладно, Грифоне. Благодарю тебя, милый. Я рассчитываю на тебя. Мы еще вер- немся совместно к этому* вопросу. А теперь мне хочется узнать, поработал ли Эрколе с той поры, что я его не видел... Что ты разглядываешь все вокруг, ко всему присматриваешься, Гвидантонио? Гвидантонио. Простите, всемилостивейший повелитель, я рассматриваю убранство этого покоя. Кое-что неплохо. Кресло, в котором восседает ваше Великолепие, сделано мною. Отличная вещь. Но все остальные предметы — простите меня — весьма уста- рели и не на высоте современного вкуса. У меня в работе годное для роскошного покоя убранство, в котором античные мотивы прекраснейшим образом сочетаются с тем удобством, что требуется теперь. Вы разрешите мне представить вам рисунки этих предметов? Лоренцо. Сделай это незамедлительно, друг мой. Мне придется заказать это убранство, если на нем печать того изысканного вкуса и уюта, что свойственны работам Гвидантонио. А теперь, Эрколе, расскажи о тех красивых вещах, которые ты за это время изготовил. Эрколе. Все больше мелочи, ваше Великолепие, но есть среди них и забавные вещицы, которые, на- верно, вам понравятся. Для вашего стола предна- значена красивая солонка, украшенная фигурками и листвой. Вы, лишь только ее увидите, пожелаете заплатить за нее ту цену, какую я спрошу с вас. Затем я вылепил медаль с вашим изображением, 389
а на обороте — Моисея, как он ударяет о скалу и оттуда бьет вода. А надпись гласит: «Ut bibai ро- pulus» К Лоренцо. Да, народ пил вдосталь! Выбей эту медаль, Эрколе мой. Выбей ее в серебре и в меди. Я хвалю ее, даже не видав образца. Ты удачно вы- брал надпись. «Ut bibat populus»... Эрколе. Но самое красивое — переплет для акафистов богоматери, с покрышкой массивного золота, богатейшей работы. С наружной стороны — поглядите — изображение святой девы, выложенное алмазами, которым одним уже цена не менее шести тысяч скуди... Альдобрандино. Убери свой молитвенник, Эрколе! Лоренцо его не купит. Лоренцо. Почему ты думаешь? Альдобрандино. Потому что он не любит, когда прославляют девственность. Во всяком случае, он всегда изо всех сил старался оставить во Флорен- ции как можно меньше девственниц. Смех и одобрительные возгласы. Леоне. Это наглость! Это дерзкая кража, ваше Великолепие! Эту остроту придумал я. Не далее как час назад я отпустил ее здесь, в саду. Я призываю этих синьоров в свидетели... Альдобрандино. Тебе не следовало бы так некрасиво проявлять свою зависть, Леоне. Возможно, что ты сказал нечто подобное, я это допускаю. Но ты это говорил но совершенно иному поводу и, пытаясь отнять у меня похвалу, которую благородные синьоры воздают мне за находчивость, несомненно обнаруживаешь злобность нрава. Леоне. Если б тут не сидели Лауро и мадонна Фьоре, я тебе, хвастуну этакому, в лицо сказал бы, что ты глупый пустомеля! Альдобрандино. А я тебе, право слово, отве- тил бы, что ты как две капли воды похож на козла смердящего... Пусть народ пьет (лат.). 390
Лоренцо. Альдобрандино! Леоне! Довольно! Объявляю вам, что вопрос исчерпан. Я знаю, оба вы — изрядные острословы... Поди сюда, Леоне, рас- скажи нам что-нибудь! Позабавь нас каким-нибудь своим похождением — у тебя их ведь всегда великое множество! Мы с лихвой вернем тебе тот успех, которого ты сейчас лишился. Гляди, сколь красноре- чиво наша госпожа упрашивает тебя взорами своими! Твои рассказы ей по душе. А великий наш Фран- ческо... разве на лице у него не написано желание послушать тебя! Тебе хотелось бы, Франческо мой, чтобы Леоне рассказал нам любовную повестушку, разве нет? Франческо Романо (медленно поводит своими черными глазами, 'осклабляется, впервые за все время раскрывает рот и громким, грубоватым голосом говорит). Да. Лоренцо (веселым тоном). Слышишь, Леоне? Великий наш живописец лучше владеет кистью, не- жели словом; но то, что он говорит, веско и неоспо- римо. Ты не можешь сопротивляться долее. Начинай! Мадонна — царица дня! Она взывает к тебе, и это изысканное общество ждет твоей новеллы. Леоне. Ну что ж, слушайте внимательно! Но я покорно прошу господ ученых о снисхождении. Я болтаю так, как мне на ум взбредет, бесхитростно. Я не заправский сочинитель, ничего не выдумываю, да и нужды мне нет выдумывать, как это делают они. Писатель, как известно, познает любовь и насла- ждение лишь через посредство гусиного пера, в чер- нила обмакнутого, я же для сей цели пользуюсь иным орудием, весьма к тому пригодным... Смех. Одобрительные возгласы. А теперь перейду к правдивому рассказу о том, как Купидон совсем недавно выказал мне свою бла- госклонность. Внимание! В Ломбардии, где я нынче гостил у одного своего приятеля, находится некий женский монастырь, весьма знаменитый, так как его аббатиса славится своим благочестием и святостью своей жизни. Двоюродная сестра моего приятеля, по 391
имени Фьямметта, принадлежит к числу обитатель- ниц этого монастыря, и однажды, когда он разгова- ривал с ней через решетку, мне довелось сопрово- ждать его. Едва узрев Фьямметту, я воспылал любовью к ее юности и красоте, а по ее глазам я до- гадался, что и она со своей стороны возымела нема- лое ко мне расположение. С этого дня все мои помыслы устремились на то, как бы свидеться с ней наедине, а поскольку я уже обладал некоторой сно- ровкой в любовных делах, я быстро составил план, осуществить который мне помогло то обстоятельство, что, как я стороной узнал, в монастыре освободилось место садовника. На всякий случай я несколько изменил свое обличье тем, что сбрил бороду и на- рядился в бедные одежды, и отправился к святой суровой аббатисе домогаться у нее этого места, вдобавок прикинувшись немым, что было отменной выдумкой, ибо как нельзя более уверило стыдливую аббатису в полной моей безопасности для овечек, ею пасомых. Меня взяли в садовники, и я без промед- ления стал исправлять свою должность. И вскоре случилось, что, работая в саду, я повстречался с прелестной Фьямметтой, открыл ей, кто я, объяс- нил, что я отнюдь не безгласен, да и вообще не обременен никакими телесными изъянами, в чем с жаром просил ее убедиться основательно и без остатка. И так как ее пламенные желания совпадали с моими, то она в первый же вечер, когда к тому представился случай, взяла меня с собой в свою келью, где я и провел с нею ночь, и уверяю вас: если на дневной моей работе по недостатку опытности у меня и случались прорухи, то в ночной я выказы- вал всемерную ловкость и уменье. Более того, пре- лести милой моей Фьямметты не в одну лишь эту ночь вдохновляли меня на великие подвиги, и это длилось бы еще много ночей, если бы лютая зависть не положила конец нашему блаженству. Случилось так, что две уродливые монашенки, любовников не имевшие и, как могли, втайне удовлетворявшие свои вожделения, пронюхали, что в монастыре, можно сказать, пустили козла в огород; исполнившись злобы 392
к прелестной своей подружке, они не преминули сообщить свои наблюдения благочестивой аббатисе. Для вящего посрамления решили накрыть нас в час наших утех. За нами стали следить, и однажды вечером, когда Фьямметта, по обыкновению, впу- стила меня к себе, обе завидущие монашенки кину- лись сломя голову к келье аббатисы, стали изо всех сил колотить в дверь и кричать, что лис попал в капкан. Благочестивой аббатисе сие нарушение ночного ее покоя было, как потом оказалось, весьма не ко двору. Но она поспешно вскочила с постели, впопыхах оделась и вместе с обеими наушницами направилась к Фьямметтиной келье. Взломали дверь, засветили огонь, и взорам вторгшихся представились наинежнейшие наши объятия. Фьямметта и я спер- воначала оцепенели от ужаса. Но едва только я несколько овладел собою и стал всматриваться в аббатису, осыпавшую нас бранью и проклятиями, как приметил некое обстоятельство, весьма удиви- тельное. А заключалось оно в том, что ханжа, обла- чаясь впотьмах, вместо чепца нахлобучила на голову священнические штаны, завязки которых весьма причудливо свисали у нее по обе стороны лица до самых плеч. «Мадонна, — сказал я, прерывая поток ее браннословия, а она, услышав, что немой загово- рил, вытаращила глаза, — сперва благоволите под- вязать головной ваш убор, а затем уж говорите все, что вам заблагорассудится!» Тут она уразумела свою оплошность и залилась краской, ибо отлично знала, где обретается собственник сих штанов. Она в бе- шенстве бросилась бежать, с нею обе наушницы, а я вновь остался наедине с моей Фьямметтой, и в эту ночь мы снова без всякой помехи изведали неземное блаженство, уготованное тем... Во время его рассказа слушатели все более ожив- ляются. При игривых намеках живописцы и гума- нисты разражаются бурными аплодисментами. Фьоре тоже участвует в общем веселье. Лоренцо, совер- шенно отвлекшись от своих мыслей, слушает рас- сказчика е ребяческим удовольствием» К концу 393
повествования в комнате царит радостный гомон.. Лоренцо хохочет; живописцы прыскают и давятся со смеху, как вдруг Леоне замолкает, — и мгновенно наступает тишина. Паж (входит, приподняв узорчатый ковер, в дверь справа и звонким, внятным голосом возглашает). Приор монастыря святого Марка. ? Молчание. Полициано (в ужасе, не веря ушам своим), Что ты сказал, мальчик? Паж (смутившись). Приор монастыря святого Марка. Молчание. Все взоры в полном недоумении обращены на Лоренцо. Вокруг него — разинутые рты, вздернутые брови. Лоренцо (пажу). Подойди поближе. Как тебя звать? Паж. Меня зовут Джентиле, ваша светлость. Лоренцо. Джентиле... Это звучит прелестно. Пройди-ка еще раз до того вон места и обратно. Мне приятно смотреть на тебя, ты умеешь красиво ходить.; Очертания твоих бедер прекрасны. Стой, вот так...- Альдобрандино, заметь себе эту линию. Возьми этот перстень, Джентиле, за то, что ты усладил мой взор. А теперь пусть тот, чье прибытие ты возвестил, войдет сюда. Полициано. Ты хочешь... Лоренцо. Так я хочу. Паж выходит. Мертвая тишина. Узорчатый ковер снова приподнимается. В комнату медленно вдви- гается землисто-бледный, скорбный и страстный профиль феррарца. Все в этом профиле до крайности уродливо; крупные, неимоверно резкие черты костля- вого лица ужасающе контрастируют с тщедушием и хилостью тела. Лицо это обрамлено капюшоном черного плаща, накинутого поверх белой рясы. Между, крупным горбатым носом и низким угловатым лбом 394
глубокая складка. Мясистые губы плотно сжаты, что придает лицу сосредоточенное выражение и как бы усугубляет впалость иссера-бледных щек. Твердо очерченные брови, кустящиеся у переносицы, вздер- нуты, отчего лоб бороздится крупными продольными морщинами, а глаза — маленькие, обведенные тем- ными, свидетельствующими о крайнем изнурении кругами, — глядят тупо и в то же время проникно- венно. Он запыхался от долгой быстрой ходьбы, но старается не показать этого. Руки, подобные восковым, пока еще запрятаны в широкие рукава рясы и дрожат, когда он воздевает их. Голос вре- менами звучит трепетно и робко, а временами — в нем слышится суровая, неукротимая сила, неведомо где черпаемая. При его появлении живописцы отступают в глубь комнаты, оставляя пространство вокруг него свобод- ным. Они жмутся друг к другу; каждый берет бли- жайшего под руку и, стоя вполоборота, насупясь, через плечо, вглядываются в монаха, брезгливо, недоуменно, опасливо кривя при этом губы. Так они, а с ними и гуманисты, один за другим подымаются по ступеням и проходят налево, в галерею. Послед- ним уходит Пико; обернувшись, он бросает испытую- щий взгляд на тех троих, что остались внизу, и в свою очередь удаляется, ступая очень тихо. Взор феррарца, устремленный прямо вперед, па- дает на Фьоре, в нарочито красивой позе сидящую у ног Лоренцо. Он вздрагивает, лицо его на миг искажается выражением душевной муки. Затем он выпрямляется, пристально смотрит на Лоренцо, головой и туловищем делает движение, несколько напоминающее поклон. Фьоре (поднялась со своего места. Сложив руки на стане, она, потупя взор, подходит к феррарцу и высоким однотонно-воркующим голосом говорит). Добро пожаловать в Кареджи, досточтимый приор. Дозволено ли поздравить вас с сегодняшней вашей проповедью? Я немного опоздала — но пришла как раз вовремя, чтобы услышать самое лучшее ее 395
место... Моя душа возвысилась, смею, вас уверить* Красноречие ваше поистине могуче. Что же? Почему вы столь упорно молчите? Не подобает прославляе- мому принимать хвалу и восторги столь гордо и невозмутимо, не пытаясь сдержанной улыбкой откло- нить их. Приор (еще тяжело переводя дух, с вымученной суровостью). Я уже говорил с вами в соборе. Только с кафедры своей я буду говорить с вами. Ф ь о р е (с притворной обидой). Не все так суровы. Со мною говорят со всех кафедр, где подвизаются искусства, иной раз вызывая тем у меня улыбку, иной раз завладевая моим слухом... и все же сохра- няют достаточно воодушевления и пыла, чтобы в повседневной жизни тоже уделять мне некоторое внимание. Приор. Я живу только на своей кафедре. Фьоре (притворно содрогаясь). Значит, здесь, в низине, вы мертвы? Брр, да, это так! Вы мертвенно- бледны, вы окоченели. В этом покое я очутилась вместе с болящим и с мертвецом! Но когда-то, досточтимый мертвец, когда-то, в давние времена, вы были живы, не так ли? И говорили со мной здесь, в низине... Приор. Я говорил. Я вопил. Вы улыбались. Вы смеялись. Вы исполосовали меня лютой насмешкой. Вынудили меня искать спасения наверху, на кафедре. А теперь вы поклоняетесь мне. Фьоре. Вы употребляете выспренние выражения. Это свойственно ораторам. Я ли поклоняюсь вам? Мне поклоняются, и я дарю своей благосклонностью того, кто делает это лучше и изысканнее всех дру- гих. Приор. Я не поклоняюсь вам. Я поношу вас. Я называю вас омерзительной, отверженной. Назы- ваю вас сатанинской приманкой, ядом, умы отрав- ляющим, мечом, души разящим, смертоносным зельем для того, кто алкает, орудием погибели, нимфой, ведьмой, Дианой, колдуньей я называю вас... Фьоре. И мастерски это делаете. Для хулы потребно такое же дарование, как и для похвал. 396
А что, если во всем этом я усматриваю лишь некий предельный, дерзновеннейший вид поклонения? Можете вы это себе представить? Ну как? Скажите! Быть может, вам это именно так представляется? Приор. Я не способен понять вас. Вы слышали меня в соборе. Я не обучен учтивости, не умею любезничать. Но вы слышали меня в соборе. Слову присущи вескость и святость. Тот, кто, приложив перст к устам, повелевает им молчать, — Петр-ве- ликомученик — вот мой учитель. Фьоре. Действовать и молчать... Ах, Великолеп- ный Лоренцо, ваш гость весьма напоминает мне великого Франческо Романо. Однако, синьор мерт- вец, вы, наверно, согласны побеседовать с этим боля- щим? Ведь для того вы и пришли? Что же, тогда я удалюсь, пожелав обоим синьорам приятнейшей беседы. Желаю полного обоюдного понимания и бла- готворных последствий. Сдается мне, что иначе быть ке может. (Подымается по ступеням и исчезает в галерее. Во время последующей сцены наступают сумерки.) 7 Лоренцо (как бы совершенно забыл о фер- рарце, который не сводит с него глаз, пылающих мрачным огнем. Понуря голову, он исподлобья смот- рит куда-то в пространство. Наконец, вспомнив, кто перед ним, он трогательным усилием воли призы- вает всю свою светскую учтивость и говорит). Бла- говолите присесть, отец мой! Приор (изнемогая от усталости, готов опу- ститься в кресло вблизи двери, но затем принуждает себя остаться на ногах). Одно скажу я вам, Лоренцо де Медичи! Я видел свет, знаю коварство властите- лей мира и искушенность их в кровавой измене. Если здесь кроется ловушка, если меня заманили сюда, дабы учинить надо мною насилие и от меня изба- виться,— берегитесь! Меня любят! Слово мое при- влекло ко мне сердца людей. Народ за меня. Вы не смеете посягнуть на меня! 397
Лоренцо (подавляя усмешку). Вы боитесь? Не надо! Вам нечего опасаться. Я далек от мысли пре- дательски посягнуть на жизнь выдающегося чело- века. Ведь я не Малатеста, не Бальони! Вы совер- шаете несправедливость, уподобляя меня им. Я не свиреп, мне не чуждо благоговение. Вашу жизнь и деяния ваши я ценю столь же высоко, как любой из ваших приверженцев и прихожан. Разве не вправе я взамен этого просить вас, чтобы и вы справедливо и беспристрастно взглянули на жизнь мою и дея- ния? Приор. Что вы желаете мне сказать? Лоренцо. Кое-что я уже сказал. Но вы гово- рите сердито. Да и вид у вас страждущий и утомлен- ный. Я не ошибаюсь. У меня на это зоркий глаз. (С искренним участием.) Вам нездоровится? Приор. Я сегодня произнес проповедь в соборе.. После этого я занемог. Лег в постель. Поднялся с нее только на ваш зов. Лоренцо. На мой... совершенно верно. Я очень сожалею, что так случилось. Стало быть, ваша деятельность так сильно изнуряет вас? Приор. Жизнь моя — сплошное мучение. Лихо- радка, кровавый понос и непрестанная работа мысли на благо этого города настолько ослабили все мои жизненные органы, что я уже не способен вынести малейшее недомогание. Лоренцо. Клянусь богом, вам следовало бы щадить себя, отдохнуть. Приор (с презрением). Я не знаю отдыха. Отдых знают те — их много, — у кого нет призвания свыше. Им легко!.. Меня пожирает внутренний огонь; он гонит меня на кафедру. Лоренцо. Внутренний огонь... Знаю, знаю! Мне знаком этот пыл. Я называл его демоном, волею, опьянением, но нет для него имени. Он — безумство того, кто обрекает себя в жертву неведомому богу. Презираешь тех, что благоразумно обитают в низине,, а они изумляются, видя, что вместо их долгой, трус- ливо-скаредной жизни останавливаешь свой выбор на жизни мятежной, краткой, страстной..« 398
Приор. Выбор? Я не выбирал. Господь призвал меня к величию и страданию, и я повиновался. Л о р е н ц о. Господь — или страсть? Ах, отец мой, мы понимаем друг друга! Поймем друг друга! П р и о р. Вы — и я? Вы богохульствуете. Чего ради послали вы за священнослужителем? Всю свою жизнь вы делали зло. Лоренц о. Что вы называете злом? Приор. Все, что противно духу животворя- щему— в нас самих и вне нас. Л о р е н ц о. Что противно духу животворящему... Я готов внимать вам. Я вызвал вас, дабы внимать вам. Прошу вас, брат Джироламо, верьте, что я ис- полнен доброй воли. Сделайте милость, скажите, что вы именуете духом животворящим. Приор. Ту силу, Лоренцо Великолепный, которая хочет чистоты и мира. Лоренцо. Это звучит кротко и твердо. И од- нако... Почему меня пробирает дрожь? Все равно, я внемлю вам. В нас самих — сказали вы. Стало быть, и в вас также? Вы и с самим собой единобор- ствуете? Приор. Я рожден женщиной. Плоть всегда не- чиста. Возненавидеть грех можно лишь познав его, изведав, уразумев. Ангелы чужды ненависти к греху; они не ведают его. Бывали часы, когда я восставал против чиноначалия духов. Мнилось мне, что я выше, нежели ангелы. Лоренцо (впервые с легкой иронией). Вопрос столь дерзновенный и увлекательный, что достоин быть поставленным вами. Но вопрос этот, возлюблен- ный брат, касается только вас, а посему мы сегодня оставим его неразрешенным. Вы видите, я болен и душу мою — я не таюсь от вас — теснит тревога за мир наш, за себя самого, быть может — за истину... Я искал утешения у моих платоников, у моих живо- писцев — и не нашел его. Почему? Потому что все они — люди не моего склада. Они поклоняются мне, быть может любят меня, — и ничего обо мне не знают. Придворные, ораторы, дети — что мне до этого? На вас, отец мой, я уповаю. Я должен услышать слово 399
ваше о вас и обо мне, должен сравнить себя с вами, достичь, чтобы мы поняли друг друга; тогда, я это чувствую, я обрету покой. Вы иной, чем те, другие. Вы не припадаете, пустословя, к моим ногам. Вы во весь рост встали рядом со мной и дышите так же сво- бодно, как я... Вы ненавидите меня, вы отвергаете меня, вы действуете против меня со всем великим ва- шим искусством, а я — я близок к тому, чтобы в душе назвать вас своим братом... Приор (чьи исхудалые щеки при этом слове по- дернулись румянцем). Я не хочу быть вашим братом. Я не ваш брат. Вы слышите? Я — бедный монах, свя- щенник, меня, как и всех тех, кто одного со мной звания, презирает и высмеивает нечестивый мир, к плоти приверженный, и, однако, я себя самого,: а в лице моем — всех, кто мне подобен, вознес столь высоко, что ваше, одного из властителей этого мира, самого Лоренцо Великолепного, предложение считать меня своим фатом я с презрением отбрасываю от себя. Лоренцо. Я готов восторгаться вами за это. Приор. Не восторгаться мною — ненавидеть меня вам надлежит! А так как я должен.быть стра- шен для вас, то вам надлежит страшиться меня. Я много слыхал о чарующей вашей любезности, Ло- ренцо Медичи! Меня вы не прельстите ею! Еще раз, чего ради вы послали за мной?. Вы опасаетесь, что мера ваших злодейств исполнилась, и страх побу- ждает вас вступить в переговоры с господом, — вы жаждете узнать, каковы условия прощения. Не так ли? Лоренцо. Не так, не совсем... Вступить в пере- говоры— да, этого я хочу, это ведь и делаю; но вы нетерпеливы. Дайте мне подлинно уразуметь вас. Как? Вы говорите, что я всю свою жизнь действовал против духа животворящего? Приор. Вы еще вопрошаете об этом? Разве душа ваша не столь же нечувствительна к злу, как ноздри ваши — так утверждает молва — нечувствительны к запахам? Вы умножали на земле соблазн —те услады, коими дьявол мучительно волнует нашу 400
плоть. Вы созидали во Флоренции утехи для глаз, испещряли ими стены — и называли это красотой. Совратили народ в похотливый обман, волю ко спа- сению мертвящий, устраивали мерзостные праздне- ства во славу мишурной суеты мирской и называли это искусством... Л о р е н ц о. Тут я вижу некое удивительное за- блуждение... Вы обличаете искусство, и, однако, брат Джироламо, вы сами ведь тоже художник. Приор. Народ более проницателен: он называет меня пророком. Лоренц о. А что такое пророк? Приор. Художник, который в то же время свя- той. Я ничего не имею общего с вашим, Лоренцо де Медичи, искусством, тем,' что тешит глаз, являет пышное зрелище. Мое искусство свято, ибо оно — познание и пламенное противоборство. В юности, ко- гда душа моя терзалась скорбью, мне грезился не- кий факел, который должен милосердием осветить все ужасающие глубины, все постыдные, горестные бездны бытия человеческого, — божественный огонь, который должен зажечь мир, дабы весь этот мир, со всем своим позором, всей своей мукой, вспыхнул и -расплавился в искупительном сострадании! О таком искусстве я грезил... Лоренцо (погруженный в воспоминания). Мир казался мне прекрасным... Приор. Я видел! Видел, что таится за обманчи- вой красотой! Я слишком жестоко страдал, чтобы не утвердиться горделиво в том, что познал. Хотите, я приведу вам некое уподобление? То было в Фер- раре. Я был совсем еще ребенком, когда отец мой однажды взял меня с собой ко двору. Я увидел за- мок гордых Эсте, увидел властелина его, с прияте- лями, с женщинами, карликами, шутами, просла- вленными острословами — за пиршественным столом. Вокруг была музыка, и благовония, и пляски, и неопи- суемое изобилие... Но время от времени сквозь шум- ный разгул слышался иной звук — тихий, жутко- приглушенный: звук, мучениями исторгаемый, стон, вой; снизу он доносился — из страшных подземелий. 26 Т. Манн, т. 7 401
где томились узники. Я видел их. Я упросил свести меня вниз, под те своды, где раздавались стон и скре- жет зубовный. И вкупе с теми несчастными я слышал гул пиршественного веселья и уразумел, что там, на- верху, не ведают стыда, что совесть там безмолв-s ствует... Тогда мне почудилось внезапно, будто я не« медля задохнусь от ненависти и противления... И я уз-; рел огромную, прекраснейшую птицу, дерзко и мощно и радостно парившую в небесах, и на сердце мне пали тоска и скорбь, возмущение и великая мука, пламен- ное желание, воля неукротимая: о если бы сокрушить эти огромные крылья! Л о р е н ц о. Так вот в чем было ваше томление! Приор. Взор мой проник в самую душу времени нашего, узрел его лик распутный и бесстыдный, ра- достный и бесстыдный, — вы постигаете это? Оно не желало стыдиться! Взяло свечи с алтаря распятого и водрузило их на гробнице того, кто творил красоту... Красоту... А что такое красота? Разве мыслимо не разгадать, что она являет собою? И если так — кто мог бы, распознав что-либо, на земле сущее, не пре- исполниться столь великого омерзения и горя, что перестал бы желать разгаданное? Кто? Кто? Да все люди времени нашего! Вы все! Только не я — один я« И я бежал от этой чудовищной бездумности, глумив- шейся над познанием, и муками, и духовным спасе- нием. Бежал в монастырь, схоронился в суровом полумраке церкви. Здесь, думалось мне, в пределах, крестом освященных, здесь царит страдание. Здесь — так я мнил — властвует святость и знание, властвуют sacrae litterae...1 Что же увидел я? Увидел крест пре- данным и здесь! Тех, что облачены были в стихарь и рясу, кого считал я братьями своими во страдании, я увидел отпавшими от царства духа. Врагу они от- дались, скверне вавилонской: здесь я тоже был один, И тогда я уразумел: себя самого, только себя мне надлежит возвеличить для противоборства миру — ибо я избран и призван в наместники. Дух животво- рящий восстал в образе моем! 1 Священное писание {лат.); 402
Лоренц о. Восстал — против красоты? Брат мой, брат мой, вы завлекаете меня на ложный путь. Не- ужели борьба здесь неминуема? Неужели мир дол- жен представать нам расколотым на две половины, друг с другом враждующие? Разве дух животворя- щий и красота несовместны? Приор. Да — это так. Я вещаю ту истину, что выстрадана мною. Пауза. Сумерки сгущаются. Приор. Хотите знать, в чем знамение того, что меж двух этих миров Царит непримиримая вражда, вековечная чуждость? Томление души тому знаме- ние! Оно вам ведомо? Там, где зияют пропасти, оно воздвигает призрачный мост, многоцветной радуге по- добный, а где оно витает — там всегда глубокие про- пасти. Внемлите, внемлите, Лоренцо Медичи: дух способен томиться по красоте. И часы его томле- ния— часы немощи, предательства, над собою твори- мого, часы сладостного позора, ибо красота — радо- стная, пленительная, мощная, воплощающая в себе жизнь, никогда не поймет духа, будет равнодушно чуждаться его, возможно —страшиться, с омерзением отстранять от себя, безжалостно издеваться над ним — и тем отторгнет его и обратит вспять, к самому себе... Но может случиться, Лоренцо де Медичи, что дух закалится в мучениях и возвеличится в одиноче- стве своем и вернется преображенным в великую силу, и сила эта покорит женщину... Лоренцо. Почему вы вдруг умолкли? Я внемлю вам... Смежил веки и внемлю. Слушаю напев моей жизни. Вы уже намерены замолчать? Так сладостно внимать самому себе, внимать без всякого труда.... Я уж едва различаю вас... Быть может, это ночь, быть может, глаза мои мертвеют, пока мой дух еще жив. Но я внемлю вам. Слышу песню — мою песню, напев, отягощенный томлением. Джироламо, неужели вы все еще не распознали меня? Там, куда человека влечет томление, ему не бывать — не стать ему тем, что оно сулит. Не так ли? И все же человек рад ото- ждествить другого человека со своим томлением, 26* 403
Властелином красоты меня называют—вам это из^ вестно, не так ли? Но сам я безобразен. Желт, хил, безобразен. Я боготворил чувственность — и лишен сладостного чувства обоняния. Я не ощущаю запахов- Мне неведом аромат розы, аромат женщины. Я урод, я немощен от рождения. Только ли телесного свой- ства это уродство? Природа вложила в меня буйные страсти; но даже опьянение, даже разгул я заставил подчиниться стройному ритму. Чадная алчность, не- истовство, мрачная похоть владели душой моей, но в светлое пламя сумел я разжечь их. Козлом смердя- щим, гнусным сатиром я был бы, когда бы не познал томления, и если поэты уподобляют, меня радостным богам Олимпа, то никто из них не ведает о той долго- временной суровости, какой мне приходилось укро- щать буйность свою. То было ко благу. Нельзя воз- величиться, не положив на то многих усилий. Если б я родился красивым, я никогда бы не сумел стать властелином красоты. Препятствия — лучший союз- ник воли. Кому я говорю это? Вам, кто знает, кто не- поколебимо знает, что победный венок достается не тому, кто обладает одной лишь силой. Если мы враги — что же, я скажу, что мы братья во вражде! Приор. Я не брат вам! Неужели вы не слышали? Велите дать огня, если мрак расслабляет вас! Я не- навижу эту постыдную справедливость, это вожде- леющее понимание, это греховное приятие противо- положного! Да не коснутся они меня! Заставьте их умолкнуть! Я знаю его, этот дух, хорошо его знаю, слишком хорошо! Да удалится он от меня! Я слышу Флоренцию, слышу голос времени вашего, — он изыскан, дерзостен, ко всему терпим, но меня, меня ему не обессилить и не разоружить, я не поддамся ему, не поддамся — запомните это навсегда! Л о р е н ц о. Вы ненавидите наше время, а оно по- нимает вас. Кто из нас более велик? Приор (страстно). Я! Я! Лоренцо. Быть может. Пусть так. Превосходно. Я вызвал вас не для того, чтобы с вами спорить. И все же — простите! Мне хотелось бы видеть вас в согласии с самим собой. Как же так? Вы поносите 404
тот дух, который возвеличил вас, которому вы дозво- лили вознести вас. Разве я не прав? Я не вижу выра- жения лица вашего. Но вот как мне все это мыслится: в годину, являющую все те свойства, какие вы припи- сываете нашему веку,т—утонченность, сомнение и тер- пимость, любопытство, рассеянность, многообразие, беспредельность, — в такую годину ограниченность сама по себе уже представляется гениальностью... Простите, я не веду с вами спора, не хочу вас оскор- бить, я хочу обрести ясность в том, что касается меня и вас... Сила, решительно отвергнувшая всеобщую склонность к сомнениям, способна совершить великие дела! Все эти хрупкие, утонченные люди, хоть и не веруют, — не думайте, что они веруют, отнюдь нет! — но чуют силу и покоряютсяt ей... Еще раз простите! Выслушайте меня до конца: еще мнится мне — по- нося искусство, вы, однако же, пользуетесь им в своих целях. Ваше имя стало известным, вы приобрели ве- ликую славу благодаря тому, что наше время и наш город обожествляют гордую личность. Нигде, никогда не воздавали столь великой благодарности, не расто- чали столь щедрых наград каждому, кто на свой соб- ственный лад стремился стяжать ту славу, которой алкал. Если вы возвеличились во Флоренции, то при- чина тому следующая: Флоренция эта столь свобод- на, столь многоопытна в искусстве, что ей угодно признать вас повелителем своим. Если б она не была такой, на самую малость менее была бы проникнута искусством, — она не стала бы вас прославлять, а растерзала бы. Вы это знаете? Приор. Я не хочу это знать. Лоренц о. Разве дозволено не хотеть знать? Вы обличаете бездумных, тех, кому познание чуждо и кто бесстыден. Разве познав, посредством чего вы дости- гаете власти, вы не стыдитесь ее захватить? Приор. Я избранник. Я имею право, познав, же- лать по-прежнему — ибо мне надлежит быть сильным. Господь творит чудеса. Вы зрите чудо вновь обретен- ной бездумности. (Подойдя к бюсту Цезаря.) А этот разве вопрошал себя, посредством чего он возвели- чился? 405
Лоренцо. Цезарь?! Но вы-то ведь монах! А меж тем у вас есть честолюбие. Приор. Разве может не быть его у меня, кто так страдал? Честолюбие глаголет: страдание не могло быть напрасным. Оно должно принести мне славу! Лоренцо. Клянусь богом, так оно и есть! Разве я не знал этого? Монах, ты преискусно все это взве- сил! Мы, властители, себялюбивы, и люди укоряют нас этим себялюбием, ибо не ведают, что его вселило в нас страдание. Жестокосердыми называют они нас, — и не разумеют, что скорбь сделала нас такими. Мы вправе сказать: «Сами пекитесь о себе, вы, кому в этом мире настолько легче. А мне довольно моего блаженства и моих мучений!» Приор. Они ведь не укоряют нас. Они изум- ляются. Они чтут нас. Гляди — их влечет к сильному «я», всех их, кто зрит себя лишь некиими«мы», и они служат ему, без устали несут свою службу... Лоренцо. Хоть этот сильный и выказывает без стеснения себялюбие свое... Приор. Хоть он и не воздает ничем за их слу- жение и принимает его, как должное... Лоренцо. Козимо, предок мой... я еще знал его... умный он был, бесстрастный тиран... Они под- несли ему титул: отец отечества. Он принял его и улыбнулся и даже не поблагодарил. Никогда я не за- буду этого! Как он, наверно, презирает их, подумал я. И с тех пор я стал презирать народ. Приор. Слава — школа презрения. Лоренцо. Слава являет нам ничтожество толпы! Все они столь бедны, столь убоги, столь само- забвенно бескорыстны... Приор. Столь простодушны — и столь легко по- велевать ими..* Лоренцо. Они не ведают большего наслажде- ния, как покорство... Приор. Они пишут мне со всех концов света, приводят издалека поцеловать край моей одежды, всюду вещают славу мою.., Разве я когда-либо домо- 406
гался у них этого, разве когда-либо благодарил их за это? Л о р е н ц о. Изумительно! Приор. Изумительно превыше всякой меры! И думается: неужели вы столь ничтожны, столь ве- лика пустота сердец ваших, что вы не знаете большей гордости, как служить другому? Лоренцо. Верно! Верно! Глазам своим не ве- ришь, видя, с какой готовностью они склоняются, — и радуешься этому. Приор. И едва ли не смеешься над покорством мира... Лоренцо. И, смеясь, смеясь, берешь этот мир в свои руки, словно покорный инструмент, предназна- ченный для того, чтобы играть на нем... Приор. Играть на нем сокровенный свой на- пев! Лоренцо (лихорадочно). О, мечты мои! Власть моя и мое искусство! Флоренция была моей лирой... Разве она не звучала прекрасно? Звучала томлением моим. Пела красоту, великое наслаждение, пела мощ- ную песню жизни!.. Тише! На колени!.. Я вижу ее... Оттуда... Оттуда она грядет... Приближается ко мне... все покровы спадают, и кровь моя кипит, узрев ее на- готу! О, счастье! О, сладостный трепет! Ужель я при- зван лицезреть тебя, прародительница Венера, тебя — воплощение жизни, сладостного мира нашего... Кра- сота, рождающая жизнь, искусство, страстностью своею мощное! Венера Фьоренца! Знаешь ли ты, что я хотел осуществить? Вечный праздник, вот к чему стремилась державная моя воля!.. О! Остань- ся! Почему ты отпрянула? Потускнела! Я ничего не вижу... Багровые волны плещут вокруг меня... ужас обуревает меня... Жадная пасть... (Падая.) Ты еще здесь — тот, кто уразумел меня? Говори же со мной!.. Страх... Страх... Вольтерра... Кровь... Вклады, что флорентийцы вносили на приданое дочерям, я рас- тратил на празднества и тем обрек девушек на не- потребство... Говори скорее! Скорее!.. Об условиях прощения. .< 407
Приор (вплотную приблизившись к нему, тороп« ливо, тихо). Misericordiam volo...1 Этих условий три« И первое из них — раскаяние. Лоренцо (таким же тоном). Я покаюсь в раз- граблении Вольтерры и в присвоении вкладов... Приор. Второе из них: ты должен вернуть госу- дарству все, чем неправедно завладел... Лоренцо. Завещаю сыну моему вернуть все..« Дальше... Приор (грозным шепотом, которому сопутствует повелительный жест). В-третьих, ты должен без про- медления... и навсегда... избавить Флоренцию от вла- сти рода твоего. Дать ей свободу! Лоренцо (так же тихо. Оба противника словно ведут переговоры — тайные, страстно-напряженные). Дать ей свободу — для тебя! Приор. Для царя, что умер на кресте. Лоренцо. Для тебя! Для тебя! Зачем ты лжешь? Ведь мы распознали друг друга!.. Фьоренца, город мой! Да разве ты любишь ее? Говори скорее: ты лю- бишь ее? Приор. Глупец! Дитя! Ты в могилу сойдешь все с теми же ребяческими суждениями! Неистовая лю- бовь, сладостно-пленительная ненависть — во мне они сплелись, и в силу этого сплетения я должен стать властелином Флоренции! Лоренцо. Несчастный, — во имя чего? Чего мо- жешь ты хотеть? Приор. Вечного мира. Торжества духа. Я хочу сокрушить огромные эти крылья... Лоренцо (охваченный скорбью и отчаянием). Этого не будет!.. Презренный! Ты не посмеешь!.. Я за- прещаю тебе это, я, Лоренцо Великолепный!.. О, я узнаю тебя, ты выдал себя мне. Те крылья, что ты хочешь сокрушить, — крылья жизни. Тот дух, что ты провозглашаешь, — смерть, а ведь искусство — тор- жество жизни!.. Я воспрепятствую тебе! Пока еще властелин — я!.. * .Хочу шшосщтя фшт.). 408
v Приор. Ты ничтожен в моих глазах. Ты уми- раешь, а я силен. Своим искусством я завоевал на- род. Флоренция — моя. Л о р-е-н ц о (в припадке бешенства). А! Изверг! Злобный изверг! Если так — ты узришь меня сильным, и беспощадным! (Ухватившись обеими руками за один из -локотников, приподнимается в кресле и вопит.) Сюда! Сюда! Ко мне! Хватайте его! Вяжите! Он хо- чет сокрушить огромные крылья! В оковы его! В тем- ницу! Смерть тому, кто все хочет умертвить! Флорен- ция — моя... Флоренция... Флоренция... (Падает в кресло; голова запрокидывается, белки глаз выка~ тываются, а руки протягиваются вперед, словно он в последний раз что-то хочет обнять.) С правой стороны авансцены и сверху, с галереи, в покой вбегают слуги с зажженными восковыми фа- келами. Сцена внезапно освещается неровным светом. Пико, Фичино, Полициано, Пульчи, Пьерлеони и жи- вописцы в смятении сбегаются по ступенькам в покои. Пико. Лоренцо! Пьерлеони. Скончался. Полициано (в отчаянии). Лауро! Мой Лауро1 В галерее снова движение. Четверо или пятеро мужчин, запыленных, запыхавшихся, поспешно про- кладывают себе дорогу. Один из них. Слушайте! Слушайте! Нас по- слала достославная и доблестная Синьория. Город объят возмущением. Пронесся слух, будто пророка Джироламо предали, заключили в темницу, умерт- вили... Народ идет в Кареджи. Он хочет собствен- ными глазами видеть брата Джироламо... Приор (созерцая тело своего противника). Я здесь. Ф ь о р е (волшебному видению подобная, озарен« ная светом факелов, появляется на верхней ступеньке). Монах, слышишь ты меня? Приор (выпрямясь во весь рост, не оборачи- ваясь). Слышу. 409
Ф ьо р е. Так слушай же! Отступись! Огонь, тобою возженный, спалит тебя, тебя самого, дабы ты очи- стился от скверны, а мир — от тебя! Если ты этого страшишься — отступись! Перестань желать — ты мо- нах, чей удел ничего не желать! Отступись от власти! Отрекись от нее! Будь монахом! Приор. Я люблю огонь. (Поворачивается.) Все в страхе расступаются, открыв проход, ужа- сом овеянный. И при свете факелов он медленно идет к галерее — наверх, навстречу своей судьбе. 1904
ТЯЖЕЛЫЙ ЧАС Он встал от письменного * стола, от своей малень- кой дряхлой конторки, встал, как безумный, и пошел, понурив голову, в противоположный угол комнаты, к печи, высокой и стройной, словно колонна. Он поло- жил руки на изразцы, но они почти совсем остыли, — полночь давно уже миновала,—прислонился к ним спиной, но, не дождавшись и того ничтожного благо- деяния, которого искал, запахнул, кашляя, свой шлафрок, на отвороты которого свисало мятое кру- жевное жабо, и с трудом втянул воздух через нос, стараясь вздохнуть, — у него, как всегда, был на- сморк. Это был странный и жуткий насморк, почти ни- когда не оставлявший его. Воспаленные веки, изра- ненные ноздри, в голове и во всем теле тяжелое, му- чительное оцепенение. Или, может быть, виною всей этой вялости и тяжести — невыносимое сидение в ком- нате, которое вот уже опять, несколько недель назад, предписано ему врачом? Бог ведает, нужно ли оно. Вечный катар и спазмы в груди и в животе вызывают, может быть, эту необходимость; и уже несколько не- дель, несколько недель стоит в Иене плохая погода — это правда, — гнусная, ненавистная погода, которую ощущаешь каждым нервом, безнадежная, мрачная, холодная; и декабрьский ветер завывает в печной трубе, такой одинокий, всеми покинутый, и звуки его говорят о пустынных ночных полях, овеянных бурей, 411
о блужданиях, о неисцелимой скорби души. Но не- хорошо сидеть в этой тесной тюрьме, нехорошо для мыслей и для ритма крови, из которого возникают мысли. Шестиугольная комната, голая, скучная и неудоб- ная, с побеленным потолком, под которым плавал та- бачный дым, с обоями в косую клетку, на которых в овальных рамках развешаны силуэты, с четырьмя или пятью стульями и креслами на тонких ножках, была освещена двумя свечами, что горели на пись- менном столе в головах рукописи. Красные занавески закрывали верхнюю часть окон, — это были всего лишь лоскутки, симметрично прибитые кусочки ситца, но красного цвета, звучного красного цвета, и он лю- бил их и не желал с ними расставаться, потому что в чуждую всякой чувственности, воздержанную ску- дость его комнаты они вносили какую-то пышность и сладострастие. Он стоял у печи и бросал, мигая, мучительно на- пряженные взгляды туда, на этот труд, от которого он бежал, на это бремя, эту тяжесть, эту муку, тер- завшую его совесть, это море, которое предстояло вы- пить, эту пугающую задачу — его гордость и его не- счастье, его рай и его ад. Этот труд тянулся, застре- вал и теперь остановился — опять, опять остановился. Тому виной погода, и его катар, и его усталость. Или самый труд? Самая работа? Злополучное, обреченное зачатие? Он встал из-за стола, чтобы отойти на некоторое расстояние, ибо пространственное удаление от руко- писи часто имело следствием то, что открывалась перспектива, сюжет становился виднее, и можно было принять решение. Бывали даже случаи, когда, отвер- нувшись от арены борьбы, он испытывал чувство облегчения, которое вдохновляло. И вдохновение это было более невинное, чем то, которое вызывалось ликером или крепким черным кофе. Маленькая чашка стояла на столике. Что, если она поможет ему преодолеть препятствие? Нет, нет, теперь уж нет! Не только врач, но даже и другой человек, знающий го- раздо больше, отсоветовал ему подобное средство —• 412
тот, что живет там, в Веймаре, и которого он любит с томительно-враждебным чувством. Тот человек мудр. Он умеет жить, умеет творить, не мучит себя, всегда внимателен к самому себе. В доме царила тишина. Слышен был только ветер, со свистом проносившийся по Замковому переулку, и дождь, что время от времени стучал в окна. Все спали — владелец дома и его семья, Лотта и дети. А он, одиноко бодрствуя, стоял у остывшей печи и, мучительно мигая, смотрел на свой труд, в который ему не позволяла верить его болезненная неудовле- творенность. Его белая длинная шея вздымалась, по- вязанная платком, а между полами шлафрока видне- лись кривые, вывернутые внутрь ноги. Рыжие волосы зачесаны были назад, оставляя открытыми высокий, нежный лоб и виски с извилинами голубоватых жи- лок, тонкие прядки закрывали уши. Нос, большой, горбатый, белый, резко заострялся, а у переносицы густые брови, более темного цвета, чем волосы, сра- стались, и это придавало что-то трагическое взгляду его голубых воспаленных глаз. Вынужденный дышать через рот, он то и дело разжимал тонкие губы, и вес- нушчатые щеки его, серо-желтые от комнатного воз- духа, становились дряблыми и проваливались. Нет, удачи нет, и все напрасно! Армия! Армию — вот что надо показать. Армия в основе всего! Пока она не предстанет зримо, мыслимо ли то невиданное искусство, которое могло бы заставить фантазию по- верить в нее? И герой — не герой; он неблагороден и холоден! Замысел фальшив, и язык фальшив, полу- чается сухой и бескрылый урок истории, нечто много- словное, пустое и негодное для сцены! Итак, с этим покончено. Поражение. Неудача. Банкротство. Он напишет об этом Кернеру, доброму Кернеру, который верит в него, который с детским упованием предан его гению. Кернер станет иронизи- ровать, умолять, неистовствовать. Станет напоминать ему о Карлосе, который тоже возник из сомнений, уси- лий и блужданий, а в конце концов, после всех мук, оказался превосходным произведением, славным по- двигом. Но то было иное. В ту пору он еще в силах был 413
ловкой рукой управиться со своим творением и одержать над ним победу. Сомнения и борьба? И ведь тогда он был болен, и притом серьезнее, чем сейчас, — нищий, ничтожный беглец, в разладе со всем миром, загнанный, не знающий человеческого уча- стия. Но тогда он был молод, совсем еще молод. Вся- кий раз, как бы глубоко он ни был подавлен, дух его быстро взвивался ввысь, и после часов уныния насту- пали часы веры и внутреннего торжества. Их больше не бывает, почти не бывает. За ночь пылающего восторга, когда в проникновенно страстном свете ста- новится зримо то, что могло бы быть, если б только навеки дарована была эта благодать, надо платить целой неделей мрака и оцепенения. Он устал, в три- дцать семь лет он уже конченый человек. Веры не стало в нем, веры в будущее, которая в бедствиях светила ему как звезда. И вот, и вот горестная исти- на: годы нужды и ничтожества, которые он считал годами горя и испытания, были, в сущности, богатые и плодотворные годы, а теперь, когда ему на долю выпало немного счастья, когда положение отважного пирата духа он сменил на кое-какие законные права и солидные связи, приобрел.чины и почет, стал мужем и отцом., он обессилен, побежден. Отречение и отчая- ние — все, что осталось ему. Он застонал, прижал руки к глазам и, точно за- травленный зверь, стал метаться по комнате. То, о чем он подумал, было так ужасно, что он не мог оставаться на месте, где эта мысль пришла ему в го- лову. Он сел на стул у стены, уронил руки между ко- лен и мрачно уставился в пол. Совесть... как громко кричит его совесть! Он гре- шил, он грешил все эти годы против себя самого, против хрупкого инструмента — своего тела. Излише- ства юношеского пыла, ночи бдений, дни, проведен- ные в комнате среди табачного дыма, под гнетом духа, без мысли о плоти, средства опьянения, с по- мощью которых он понуждал себя к труду, — все это мстит, мстит за себя теперь! А если все это мстит за себя, то он не будет по- корствовать богам, которые ниспослали вину и вслед 414
за нею — кару. Он живет так, как должен жить, у него недостает времени быть мудрым, осмотрительным. Вот здесь, в груди, когда он дышит, кашляет, зе- вает,— всегда в одном и том же месте, — эта боль, это маленькое, дьявольское, колющее, сверлящее на- поминание, которое не умолкает, с тех пор как пять лет тому назад в Эрфурте он заболел катаральной лихорадкой, воспалением в груди, — что значит эта боль? О, ему слишком хорошо известно, что она зна- чит, что бы ни говорил врач, как бы он ни изощрялся, У него недостает времени разумно заботиться о себе, нежно и внимательно беречь себя. То, что он хочет сделать, он должен сделать теперь же, сегодня же, немедленно. Добродетель? Но как это в конце концов случилось, что именно грех, пристрастие ко всему опасному, изнурительному кажется ему более нрав- ственным, чем всякая мудрость и холодное самообла- дание? Нет, добродетель не в презренном искусстве сохранения чистой совести, она в борьбе и в нужде, в страсти и в боли! Боль... Как от этого слова ширится грудь! Он вы- прямился, скрестил руки, и взгляд его, под рыжева- тыми сросшимися бровями, оживила прекрасная жа- лобность. Он еще не несчастен, пока может давать своему несчастию наименование гордое и благород- ное. Нужно одно: смелая решимость называть свою жизнь именами великими и прекрасными. Не объяс- нять свое страдание сидением в комнате и запором! Быть настолько здоровым, чтобы быть патетичным, — быть в силах видеть и чувствовать не только свое тело! Хоть в этом быть наивным, будучи мудрым во всем остальном! Верить, быть в силах верить в свою боль... Но он же верит в боль, верит так глубоко, так искренне, что ничто, свершившееся в минуты боли, благодаря этой вере не может быть ни тщетным, ни дурным. Взор его перенесся на рукопись, и он еще решительнее скрестил руки на груди. Самый талант его — разве это не боль? И если проклятый труд там, на столе, заставляет его мучиться, то разве это не в порядке вещей, разве это само по себе уже не доб-: рое предзнаменование? Слова никогда не били у него 415
ключом, и случись это — в нем зародилось бы недоверие. Только у ничтожеств, у дилетантов слова бьют ключом, лишь у тех, кто быстро удовлетво- ряется, кому не дано знание, кто не живет под гне- том и властью таланта. Ибо талант, милостивые го- судари и государыни, вы, там, в партере, талант не есть нечто легкое, нечто игривое, не есть еще мастер- ство. В основе — это потребность, критическое позна- ние идеала, неудовлетворенность, которая в страда- ниях создает и расширяет свои творческие силы. А для самых великих, самых неудовлетворенных та- лант — мучительнейший бич. Не надо жалоб! Не надо хвастовства! С терпением, скромностью надо думать о том, что приходится выносить. И если ни один день в неделю, ни один час не свободен от страданий — что из того? Тяготы и труды, требования, затруднения, усилия — не обращать на все это внимания, не прида- вать всему этому значения, — вот что делает человека великим! Он встал, вынул табакерку и с жадностью поню- хал табаку, потом закинул руки за спину и так стре- мительно зашагал по комнате, что от движения воздуха заколебалось пламя свечи. Величие! Необы- чайность! Завоевание мира и бессмертие имени! Что значит все счастье вечно безвестных в сравнении с этой целью? Быть известным, — быть известным, и быть любимым народами земными! Толкуйте о себя- любии, вы, которые ничего не знаете о сладости грезы и этого стремления. Себялюбиво все великое в той мере, в какой оно страдает. «Мне до вас нет дела, — говорит оно им, — до вас, не имеющих призвания, до вас, которым гораздо легче живется!» А честолюбие говорит: неужели страдание было напрасно? Оно дол- жно сделать меня великим! Ноздри его большого носа раздулись, взор грозил и блуждал. Правую руку он резким движением засу- нул за отворот своего шлафрока, а левая, сжатая в кулак, повисла. Мимолетный румянец выступил на его впалых щеках — пламя, рожденное пылом худо- жнического эгоизма, той страсти к своему «я», кото- рая неугасимо горела в нем. Он знает, знает, тайное 416
упоение этой любви. Иногда ему стоит лишь посмот- реть на свои руки — и его уже охватывает вдохновен- ная нежность к самому себе, нежность, которой он готов служить всем оружием искусства и таланта, какое ему дано. Он имеет на то право, в этом нет ничего недостойного. Ибо еще глубже, чем себялюбие, таится в нем сознание, что, как бы там ни было, он сжигает себя и приносит себя в жертву ради чего-то высокого не в расчете на награду, а бескорыстно, под- властный неизбежности. И он ревнив: ни один человек не смеет превзойти его, если ради этого высокого не выстрадал еще больше. Ни один человек! Он остановился, приложил руку ко лбу, слегка наклонившись в сторону, словно пы- таясь посторониться, уйти от чего-то. Но в сердце он уже почувствовал жало неминуемой мысли, мысли о нем, о том человеке, светлом, плотском, чувственном, божественно-бессознательном, о нем, который живет там, в Веймаре, и которого он любит с томительно- враждебным чувством. И опять, как всегда, — он это почувствовал,—среди глубокой тревоги, с поспеш- ностью и рвением, началась в нем работа, следовав- шая за этой мыслью: стремление утвердить и отгра- ничить от того, другого, свое собственное «я» и свое искусство. Или тот более велик? Почему? Разве он побеждает упорством, истекая кровью? И поражение его разве может стать трагическим зрелищем? Он, мо- жет быть, божество, но не герой. А божеством быть легче, чем героем! Легче... Тому легче. Мудрой и сча- стливой рукой разграничивать познание и творче- ство— это может быть радостным, болезненным, бесконечно плодотворным делом. Но если творчество божественно, то в познании — героизм, и тот, кто тво- рит, познавая, — тот вместе и божество и герой! Воля к бремени... Знает ли кто, какой борьбы, ка- ких усилий над самим собой стоит ему фраза, строго выраженная мысль? Ибо ведь в конце концов он не- вежествен и мало образован, — смутный, восторжен- ный мечтатель. Ему труднее написать письмо Юлия, чем самую лучшую сцену, — а потому не есть ли это и нечто высшее? От первого ритмического порыва, 27 Т. Манн, т. 7 417
устремляющего его к сюжету, материалу, возмож- ности выражения, до самой мысли, до образа, до строки — какой труд, какой мучительный путь! Произ- ведения его исполнены страстной тоски, тоски по форме, образу, граням, телесности, страстного стрем- ления в светлые миры того, другого, чьи божествен- ные уста прямо, по имени, называют озаренные солн- цем предметы. И все же вопреки тому, другому: где художник, где поэт, равный ему, ему самому? Кто, подобно ему, творит из ничего, черпая все в собственной груди? Разве стихотворение не рождается в его душе, точно музыка, точно чистый прообраз бытия, еще задолго до того, как в мире явлений оно находит себе внеш- ние формы? История, мировая мудрость, страсть — не более как средства и предлоги для чего-то, что имеет с ним мало общего и рождается в орфических глубинах. Слова, понятия — лишь клавиши, которых касается его искусство, чтобы заставить звучать по- тайные струны. Знает ли кто про это? Они немало хвалят его, эти добрые люди, за силу убеждения, с которой он ударяет ту или иную клавишу. А люби- мое его слово, высший его пафос, великий колокол, звоном которого он созывает людей на высочайшие празднества души, — оно привлекает многих. Сво- бода... Право же, под этим словом он разумеет и больше и меньше, чем они, ликующие. Свобода — что это значит? Ведь не только же — капля гражданской свободы перед лицом монарха? Снилось ли вам, что может понимать под этим словом ум поэта? Сво- бода — от чего? Да, от чего? Уж не от счастья ли, от человеческого счастья, этих шелковых пут, этого неж- ного и сладостного долга? От счастья... Губы его дрогнули; взором он снова обратился в глубь себя; он медленно опустил голову на грудь, медленно прошел в соседнюю комнату. Ноч- ник разливал голубоватый свет, и занавесь с выткан- ными цветами закрывала своими складками окно. Он стал около кровати, склонился к прелестной головке, покоившейся на подушке... Черный локон змейкой вился над жемчужно-бледной щекой, и детские губы 418
были открыты... «Жена моя! Любимая! Для того ли ты последовала за моей тоской и пришла ко мне, чтобы стать моим счастьем? Ты — мое- счастье, да будет с тобой мир! И сон! Не подымай этих сладо- стно-тенистых ресниц, не гляди на меня этими широко раскрытыми, такими темными глазами, как глядела порой, когда ты словно вопрошала и искала меня! Клянусь, клянусь господом, я так люблю тебя! Лишь иногда не в силах я обрести мою любовь, ибо часто бываю усталым от страдания и от борьбы с той за- дачей, которую мне ставит мое «я». И я не могу быть всецело твоим, быть счастливым только тобою, не могу ради того, что есть мое призвание». Он поцеловал ее, оторвался от ее милого сонного тепла, посмотрел кругом, вернулся к себе. Звук ко- локола напомнил ему, как далеко уже продвинулась ночь, но вместе с тем ему показалось, что этот звук благостно отмечает и конец тяжелого часа. Он вздох- нул, губы его плотно сжались, он пошел и взялся за перо. Не умствовать! Слишком он глубок, чтобы иметь право умствовать! Не погружаться в хаос или по крайней мере не оставаться в нем! Нет, напротив, из хаоса, который есть изобилие, поднимать к свету то, что способно обрести форму, что созрело для нее. Не умствовать! Трудиться! Разграничивать, отсекать, придавать форму, завершать! И оно завершилось, это выстраданное творение. Быть может, оно вышло неудачным, но оно заверши- лось. А когда оно было завершено, оказалось, что оно и удачно. И из души его, из музыки и мысли, родились новые творения, звенящие и мерцающие образы, в священной форме которых таилось чаяние беспре- дельной отчизны, подобно тому как в раковине слы- шен гул моря. 1905 27*
ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНОЕ ЗЛОКЛЮЧЕНИЕ Рассказать что-нибудь? Но я ведь ничего не знаю., Так и быть, что-нибудь расскажу. Как-то раз, года два тому назад, я попал в желез- нодорожную катастрофу — малейшие ее подробности живо встают перед моими глазами. То не было из ряда вон выходящее крушение с «вагонами, сплющенными в гармошку, со множе- ством неопознанных жертв» и тому подобным, отнюдь нет. Тем не менее это было самое настоящее круше- ние, со всеми неотъемлемыми аксессуарами, к тому же случившееся в ночной час. Не каждому довелось испытать подобное, и потому я готов поделиться с вами своим опытом. Я ехал в Дрезден по приглашению Общества рев- нителей словесности, пустился, так сказать, в арти- стическое турне, какие я время от времени охотно предпринимаю. Выступаешь, представительствуешь, показываешься восторженной толпе, недаром же я подданный Вильгельма II. Да и Дрезден прекрасный город, в особенности его Цвингер; а потом я хотел на недельку-другую подняться в «Белый олень», чтобы там немного полечиться, а если благодаря «апплика- циям» на меня снизойдет вдохновение, то и немного поработать. Считаясь с этой возможностью, я уло- жил на дно чемодана свою рукопись, объемистый сверток с рабочими заметками, обернутый в корич- невую упаковочную бумагу и перевязанный прочным 420
шпагатом цветов баварского национального флага* Люблю ездить с комфортом, особенно если тако- вой оплачен другими. Итак, отдав предпочтение спальному вагону, я еще накануне обеспечил себе место в купе первого класса. Что, казалось бы, лучше? Но меня продолжало лихорадить, как обычно при по- добных обстоятельствах: ведь путешествие всегда приключение, и, верно, мне при «перемене мест» ни- когда не обрести должного самообладания. Я от- лично знаю, что ночной поезд каждый вечер неукос- нительно отбывает с мюнхенского главного вокзала и каждое утро прибывает в Дрезден. Но когда в этом поезде еду я, связывая с его судьбой свою исключи- тельно важную судьбу, то это уже не пустяк. Тут я не могу избавиться от чувства, что он отправляется в путь только на сей раз и только ради меня, и, ко- нечно, как следствие сего неразумного заблуждения, во мне крепнет глубокая, тайная тревога. Она меня не покидает раньше, чем мешкотные хлопоты отъ- езда— укладывание вещей в чемодан, прибытие на вокзал в нагруженной пролетке, отправка багажа,— не останутся позади и я не почувствую себя оконча- тельно устроенным и в полной безопасности. Только тогда наступает блаженный спад напряженности, мысль обращается к иным предметам, за огромным стеклянным сводом вокзала чудятся незнакомые дали и ум волнуют радостные ожидания. Так было и на сей раз. Я щедро расплатился с но- сильщиком (что его даже побудило снять фуражку и пожелать мне приятного путешествия), потом я за- курил свою вечернюю сигару, встал у окна спального вагона и начал наблюдать предотъездную суматоху. Шипение, грохот, суета, прощальные слова, певучие выкрики продавцов газет и прохладительных напит- ков, — а надо всем этим, в тумане октябрьского ве- чера, мерцают огромные электрические луны. Двое дюжих мужчин толкали вдоль поезда, от паровоза к багажному вагону, тележку с чемоданами. По неко- торым, лишь мне одному известным приметам я без- ошибочно узнал свой собственный чемодан. Вот он лежит, один из многих, а на дне его — драгоценный 421
сверток. «Ну-с, — подумал я, — оставь опасения и тре- воги, он в надежных руках!» Поглядите только на этого кондуктора в кожаной куртке, с вахмистер- скими усищами и неприветливым, но бдительным взо- ром. Поглядите, как начальственно он напустился на старую женщину в изношенной черной накидке. Ведь она была на волосок от того, чтобы проникнуть в вагон второго класса. Вот оно — Государство, не- зыблемый оплот, его отеческое о нас попечение. С го*- сударством общаешься неохотно, в нем строгости и суровости хоть отбавляй, но на него можно полог житься, это верно, и чемодан твой в полной сохран- ности, как в лоне авраамовом. Какой-то господин прогуливается по перрону. Он в гетрах и в желтом осеннем пальто, он ведет пса на привязи. Никогда не доводилось мне видеть более красивой собачки. Это крупный дог, лоснящийся и мускулистый, в темных подпалинах, такой же выхо- ленный и забавный, как те собачки, которых видишь иногда в цирке, когда они, для увеселения публики, носятся во всю прыть своего маленького тельца во- круг манежа. На псе серебряный ошейник, а сворка, на которой его ведут, сплетена из разноцветной кожи, но все это не идет ни в какое сравнение с его госпо- дином в гетрах, который и сам, несомненно, благо- роднейшего происхождения. В глазу у господина стеклышко, что придает остроту его чертам, отнюдь их не искажая, усы его дерзко вздернуты, благодаря чему изгиб рта и подбородок приобретают пренебре- жительно-волевое выражение. Он обращается с во« просом к воинственному кондуктору, и этот здравомы- слящий человек, безошибочно почуяв, с кем имеет дело, отвечает, держа руку у козырька. А господин продолжает свое шествие; он доволен впечатлением, произведенным его персоной. Он шагает в своих гет- рах, лицо его холодно, он зорко вглядывается в лю- дей и предметы. Дорожная лихорадка ему несвой- ственна, это очевидно: нечто столь обычное, как отъ- езд, для него — не приключение. В жизни он как дома и не робеет перед ее сложностями и могуще- ством. Он сам причастен к этому могуществу,, одним 422
словом: господин! Я не могу досыта на него нагля- деться! В надлежащее время он подымается в вагон (кон- дуктор как раз отвернулся). Он проходит по кори- дору и, задев меня, не говорит «pardon!»* Ну что за господин! Однако все это пустяки по сравнению с тем, что следует дальше. Господин, не моргнув глазом, бе- рет с собою в спальное отделение собачку. Это, бес- спорно, запрещено. Разве бы я отважился взять со- баку в спальный вагон? А он делает это в силу своего господского права и задвигает за собою дверь. Свисток, паровоз отвечает, поезд осторожно тро- гается с места. Я еще немного стою у окна, гляжу на провожающих, еще машущих нам вослед, на же- лезнодорожный мост, на то, как, проплывая мимо, мелькают огни фонарей и железнодорожных будок. Потом прохожу в глубь вагона. Спальный вагон не был переполнен, одно купе ря- дом с моим пустовало, постель в нем не была при- готовлена, и я решил уютно там обосноваться и даже с часок почитать. Итак, я достал книгу и уселся на диван, обитый шелком цвета сомон. На откидном столике стоит пепельница, газ горит светло и ярко. Закурив, я углубился в чтение. Деловито входит проводник спального вагона и просит предъявить плацкарту, я передаю ее в его черноватые руки. Он вежлив, но по-служебному не- многословен, он не утруждает себя пожеланием доброй ночи! Обмен поклонами, и он удаляется, чтобы постучать в соседнюю дверь. Вот уж чего не следовало бы делать! Ведь туда водворился господин в гетрах. То ли он не желал обнаружить свою собаку, то ли уже успел отойти ко сну, — короче говоря, он воспылал ужасным гневом: «Как, проводник позво- лил себе его побеспокоить?» Да, да! Несмотря на по- стукивание поезда, я через тонкую перегородку услы- шал необузданный, стихийный взрыв ярости этого господина: «Оставьте меня в покое! Это еще что, не- умытое рыло!» Он употребил именно это выраже- ние— истинно дворянское юнкерское выражение. Но проводник спального вагона все же пустился в пере- 423
говоры. Вероятно, ему действительно было необхо- димо получить плацкарту от этого господина, и, выйдя в коридор, чтобы ничего не упустить, я тоже увидел, как в конце концов дверь господина в гетрах рывком приоткрылась и плацкарта, пущенная твер- дой и меткой рукою, полетела кондуктору прямо в лицо. Он поймал ее обеими руками, и хотя уголок билета угодил ему в глаз, так что глаз заслезился, проводник щелкнул каблуками и поблагодарил, под- няв руку к козырьку. Потрясенный вернулся я к своей книге. Я раздумываю, не выкурить ли мне еще одну си- гару, и прихожу к выводу, что это будет как нельзя более кстати. Итак, под стук колес курю еще одну сигару, читаю, обогащаюсь мыслями и чувствую себя великолепно. Время идет. Уже десять часов, начало одиннадцатого, и все пассажиры спального вагона улеглись. Я тоже решаю последовать их примеру. Встаю, направляюсь в свое купе. Это — настоящая спаленка, комфортабельная, с тиснеными обоями, с крючками для одежды, с никелированным умываль- ником. Постель манит снежной белизной и отверну- тым одеялом. «О великая современность!» — думаю я. Ложишься, как дома в кровать, ночью тебя чуточку потрясет, а в итоге утром оказываешься в Дрездене,, Я вынул из сетки несессер, намереваясь заняться своим туалетом. Вытянув руки, держу его над голо- вой и... В этот миг произошло крушение. Помню, как сейчас. Толчок — но слово «толчок» недостаточно вырази- тельно! Это был толчок, в котором сразу же сказа- лась вся его злокачественность. Омерзительный скре- жет, толчок такой силы, что несессер вылетел неиз- вестно куда, из моих рук, а меня самого отшвырнуло к стенке, об которую я пребольно ушибся плечом. Я даже не успел опомниться. Но затем вагон стало так долго и отчаянно кидать из стороны в сторону, что немудрено было испугаться. Разумеется, желез- нодорожный вагон качает и на плавном, и на крутом повороте. Это общеизвестно. Но на сей раз его так 424
качало, что нельзя было устоять на ногах, и меня бросало от стенки к стенке, словно он переворачи- вался вверх тормашками. Я думал о чем-то очень простом, но думал напряженно и сосредоточенно. Я думал: «Это нехорошо, это совсем нехорошо, это совсем-совсем нехорошо!» Именно этими словами. Кроме того, я думал: «Стой! Стой! Стой!» Потому что знал: остановись только поезд — и будет гораздо лучше. И представьте себе, в ответ на мое тихое, но проникновенное заклинание поезд остановился. До сих пор мертвая тишина царила в спальном вагоне. Теперь страх взорвался. Пронзительные жен- ские вопли мешались с глухими, тревожными возгла- сами мужчин. Рядом я слышу крик: «Спасите!» Без сомнения — это тот самый голос, что еще так не- давно прибег к выражению «неумытое рыло», — го- лос господина в гетрах, его искаженный страхом го- лос... «Спасите!» — кричит он. И в то самое мгнове- ние, как я выхожу в коридор, где мечутся пассажиры, он, в своем шелковом ночном одеянии, выскакивает из купе и замирает с блуждающим взором. «Великий боже! — говорит он. — Боже всемогущий! — и чтобы проявить окончательное смирение и этим, быть мо- жет, отвратить свою гибель, просительным тоном до- бавляет: — Боже милосердный...» Но внезапно мысли его принимают иной оборот, он вспоминает о само- защите. Он бросается к стенному шкафику, где на всякий случай висят топор и пила, и вдребезги разби- вает кулаком стекло. Но так как ему не сразу удается извлечь инструменты, он оставляет их в по- кое, и, буйно прокладывая себе путь среди столпив- шихся пассажиров, так что полуодетые дамы вновь принимаются визжать, выскакивает из вагона. Все это было делом одной минуты. Только теперь, когда испуг стал проходить, я ощутил некоторую сла- бость в спине, растерянность, комок в горле. Черно- рукий проводник с покрасневшими глазами тоже оказался здесь. Все обступили его, полуодетые дамы с обнаженными плечами ломали руки. — Имело место схождение с рельс, — пояснил этот человек. 425
Мы сошли с рельс. Как выяснилось позже—-это не соответствовало действительности. И смотрите-ка, в данных обстоятельствах этот человек оказался разговорчивым, он расстался со своей служебной сдержанностью и даже доверительно рассказал нам о своей жене: «Жена, — говорю я, — чует мое сердце, нынче что-нибудь должно случиться! И скажите: разве не случилось?» Никто его не оспаривал. В вач гоне клубился дым, чад сгущался, неизвестно было, откуда он взялся, и все мы решили выйти на воздух, в ночь. Но выйти можно было лишь совершив большой прыжок с подножки вагона: ведь перрона здесь не было и вдобавок наш спальный вагон стоял за- метно накренившись в противоположную сторону. Но и дамы, кое-как прикрывши наготу, в отчаянии прыгали в бездну, и вскоре мы все стояли на'путях. Нас окружал почти полный мрак, но можно было разглядеть, что с хвостовыми вагонами все, соб- ственно, обстоит благополучно, хотя они стоят накре- нившись. Зато впереди — шагов на пятнадцать — два- дцать впереди!.. Недаром во время толчка раздался такой омерзительный скрежет. Там был полный хаос, — подойдя ближе, можно было разглядеть ма- ленькие фонарики кондукторов, блуждавшие среди груды обломков. Оттуда шли сведения, возбужденные люди при- носили новости. Мы находились вблизи небольшой станции, неподалеку от Регенсбурга. Из-за непра- вильно переведенной стрелки наш скорый поезд уго- дил не на те рельсы, на полном ходу врезался в хвост товарного поезда и сам был основательно из- мят. Большой паровоз скорого поезда, производство мюнхенской фирмы Маффей, разбит вдребезги. Урон в семьдесят тысяч марок. А в передних вагонах, кото- рые почти лежали на боку, скамьи были вжаты одна в другую. Нет, человеческих жертв, слава богу, не оказалось. Упоминали о какой-то старушке: ее от- куда-то «вытащили», но видеть ее никто не видел. Так или иначе, людей пораскидало в разные стороны« 426
Дети лежали погребенные под тюками багажа. Ужас- ное происшествие! Багажный вагон разбит в щепы. Как обстоит дело с багажным вагоном? Он разбит в щепы. Я остолбенел... Какой-то железнодорожный служащий без шапки бежит вдоль состава, это начальник станции, он слезно и яростно уговаривает пассажиров разойтись по вагонам, он желает удержать их в повиновении. Но никто не обращает на него внимания: ведь поте- ряв фуражку, он утратил и чиновничью выправку. Достойный сожаления человек! Вероятно, он-то и не- сет ответственность за все. Быть может, его служеб- ное поприще завершено, жизнь разрушена. Справ- ляться у него о багаже было бы бестактно. Но вот идет, вернее ковыляет, еще один железно- дорожный служащий, и я узнаю его по вахмистер- ским усищам. Это — кондуктор. Государство, отец и оплот наш, он ковыляет, согнувшись, держась одной рукой за колено, его ничто не заботит, кроме соб- ственного колена. «Ах, ах! — говорит он. — Ах! Ах!» — «Ну же! В чем же дело?» — «Ах, сударь, ведь я за- стрял, ведь меня едва не раздавило, право, я только чудом уцелел!» Это «чудом уцелел» явно отдает га- зетным отчетом, я уверен: обычно он не употребляет подобных слов. Видимо, он не столько пережи- вал собственное злоключение, сколько предвкушал заметку в отделе происшествий. Но стоит ли вникать во все эти тонкости? Так или иначе, он не был спосо- бен дать какие-либо сведения о моей рукописи. И я спрашиваю о багаже у молодого человека, кото- рый с бодрым, деловито-возбужденным видом идет с места крушения. — Ах, сударь, никто толком не знает, что про- изошло!— Тон его явно говорит: «Следовало бы ра- доваться, что ты сам остался цел и невредим!» — Там, сударь, все раскидано, разбросано... Дамские баш- мачки... — говорит он с яростным и пренебрежитель- ным жестом и брезгливо морщит нос.—Дамские башмачки... Погодите, вот когда наведут порядок, все и выяснится.. 427
Стою все в том же остолбенении. Наедине с са- мим собою, в кромешном мраке, среди убегающих рельс, стою и вопрошаю свое сердце. Наведут поря- док... Итак, в моей рукописи будет наведен порядок.: • Разрознена, искромсана, разодрана в клочки, ве- роятно. Мои пчелиные соты, моя искусно сплетенная паутина, мои хитроумные лисьи ходы, моя гордость, мой самозабвенный труд, лучшая часть моего «я»!| Что же я буду делать? У меня нет копии с того, что было уже окончательно выстроено, создано, завер- шено, что уже жило и звучало, — не говоря о замет- ках, о набросках, о всем этом, годами выношенном и подмеченном, по крохам добытом, выстраданном со- кровище. Что же я буду делать? Я строго допросил себя и понял: придется все начать сначала. Да, со звериным упорством, с настойчивостью низшего орга- низма, у которого разрушили чудесное, кропотливое творение крошечного его разума и прилежания, мне придется, после мига растерянности и отчаяния, все начать сначала; возможно, что на сей раз мне будет немного легче. А тем временем прибыли пожарные с факелами, отбрасывавшими красный свет на груду обломков, и когда я подошел поближе, чтобы взглянуть на багаж- ный вагон, оказалось, что он почти невредим, а боль- шинство чемоданов цело. Выяснилось, что тюки, раз- бросанные там в беспорядке, были из товарного поезда, — неисчислимое множество клубков шпагата, море клубков шпагата, простиравшееся далеко во- круг. Тут я вздохнул с облегчением и присоединился к людям, которые стояли здесь и судачили, сдружив- шись на почве общих злоключений. Они хвастались и важничали напропалую. Так, к примеру, они точно знали, что машинист проявил незаурядную находчи- вость и смелость, в последнее мгновение схватившись за запасной тормоз. В противном случае, гласило общее мнение, весь состав сплющило бы в лепешку, поезд неизбежно рухнул бы под крутой откос. Отваж- ный машинист! Он был невидим, никто его не видел, но слава его уже распространилась вдоль всего 428
поезда, и все его заочно хвалили. «Этот человек!.. — сказал один из пассажиров и простер руку куда-то в ночь. — Этот человек спас нас всех!» И все мы были того же мнения. Однако наш поезд стоял не на тех путях, на кото- рых ему положено было стоять, а потому, для вер- ности, его следовало отвести назад, чтобы другой по- езд не врезался ему в хвост. И?ек, пожарные выстрои- лись у последнего вагона, а молодой человек, который так напугал меня своими «дамскими башмачками», тоже схватил чадящий факел и принялся сигнализи- ровать им, хотя далеко вокруг не было видно ничего похожего на поезд. И вот, исподволь, постепенно, дело стало налажи- ваться. И Государство, наш незыблемый оплот, вновь обрело должную выправку и авторитетность. Дана была телеграмма, были приняты надлежащие меры, из Регенсбурга, осторожно пыхтя, прибыл спасатель- ный поезд, на месте столкновения были установлены огромные газовые фонари с рефлекторами. Нас, пас- сажиров, водворили в станционный домик, предписав ждать дальнейших перемещений. Навьюченные руч- ным багажом, а кое-кто и с перевязанной головой, мы поплелись сквозь строй любопытствующих местных жителей в зал ожидания, где и разместились, подобно скоту в загоне, а час спустя нас снова по- гнали— на сей раз в экстренный поезд. У меня был билет первого класса (ведь мне опла- тили проезд), но это теперь не имело значения. Все предпочли первый класс, и вагон был переполнен больше других. Однако, едва отыскав свое местечко,— как вы думаете, кого я обнаружил притулившимся в углу наискось от меня? Господина в гетрах. Госпо- дина с барскими оборотами речи, моего героя! Правда, собаки с ним не было, ее, вопреки всем гос- подским привилегиям, с ним разлучили. Теперь она, верно, сидит в темном закутке, рядом с паровозом, и воет. У господина тоже есть билет первого класса, но и ему от этого не легче. Он брюзжит и делает попытку восстать «против подобного коммунизма», против все- общего равенства пред Ее Величеством Бедой. Но 429
какой-то человек простодушно говорит ему: «Будьте рады, что хоть сидите!» И, кисло улыбаясь, господин в гетрах примиряется с этим безобразием. Но кто это входит, поддерживаемый двумя пожар- ными? Маленькая старушка, бабуся в изношенной накидке, та самая, что в Мюнхене едва не прошмыг- нула в вагон второго класса. «Первый класс здесь?—■ снова и снова спрашивает она.— Это и впрямь первый класс?» И когда бабусю заверяют, что так оно и есть, и, потеснившись, освобождают ей местечко, она шеп- чет: «Слава богу! Слава богу!» — и опускается на бархатный диван, как будто только сейчас спаслась от погибели. За окном светало, было пять часов. А там подали завтрак, а там нас прицепили к скорому поезду, кото- рый с трехчасовым опозданием доставил меня и всех прочих в Дрезден. Да! Вот вам и рассказ о железнодорожной ката- строфе, какую мне довелось пережить. Однажды это должно было случиться! И хотя сторонники логиче- ского мышления со мною не согласны, я все же счи- таю маловероятным, чтобы нечто подобное со мною приключилось снова. 1907
КАК ДРАЛИСЬ ЯППЕ И ДО ЭСКОБАР Признаться, я был ошеломлен, когда Джонни Би- шоп сказал мне, что Яппе и До Эскобар собираются драться и что мы все пойдем смотреть их драку. Случилось это в Травемюнде во время летних ка- никул. День был знойный со слабым береговым вет- ром, заставившим далеко отступить назад обмелев- шее море. Мы пробыли в воде не менее сорока пяти минут и теперь вместе с Юргеном Браттштремом, сыном судовладельца, улеглись на плотном песке чуть пониже сколоченных из балок и теса купален. Джонни и Браттштрем лежали на спине совсем голые, тогда как я почему-то обмотал свои бедра купальным полотенцем. Браттштрем спросил, зачем я это делаю, и так как я не знал, что ответить, то Джонни, улыб- нувшись своей подкупающей улыбкой, заметил: верно, потому, что он уже немного слишком большой, чтобы лежать голым. Я и в самом деле был несколько больше ростом и лучше развит, чем он и Браттштрем, наверно и чуть постарше их — мне было почти трина- дцать. Поэтому я не стал оспаривать его догадку, хотя в ней и заключалось что-то оскорбительное. В обществе Джонни легко было попасть в смешное лоложение, если ты не был ростом мал, как он, и не отличался хрупкостью и сугубой детскостью телосло- жения, для него столь характерными. Своими краси- выми, как у девочки, голубыми глазами, которые умели так мило и в то же время так насмешливо улы- баться, он мог тебя смерить таким взглядом, словно 431
желал сказать: «Какой же ты долговязый болван!» В его обществе как-то меркли наши идеалы муже- ственности и длинных брюк, и это — вскоре после войны, когда среди нас, мальчишек, сила, храбрость и суровая доблесть были высоко в чести и мягкоте- лостью объявлялось все, что угодно. Но Джонни, бу- дучи иностранцем или полуиностранцем, не поддался этому новому веянию. В нем, напротив, было что-то от женщины, которая стремится сохранить свою внеш- ность и подтрунивает над теми, кому это не удается. Да к тому же он, без сомнения, был первым в городе мальчиком, которого одевали изысканно и по-барски, в настоящие английские матросские костюмы с синим полотняным воротником, с галстуком, завязанным, как у моряка, шнурами и серебряной дудкой в нагрудном кармане, с якорем на собранном у запястья пышном рукаве. Любого другого высмеяли и покарали бы за такое фатовство, но ему это нисколько не вредило: он все носил с изяществом и непринужденностью, ни у кого не вызывая раздражения. Когда он лежал вот так, запрокинув руки и при- мостив на них свою красивую английскую продолго- ватую светлую головку с мягкими кудрями, он был похож на маленького, худенького Амура. Его отец, немецкий коммерсант, натурализовался в Англии, где умер вот уже несколько лет тому назад, мать же его была англичанка знатного происхождения, дама с мягким, спокойным нравом и длинным лицом; со своими детьми — с Джонни и столь же красивой, не* много злой маленькой девочкой — она обосновалась в нашем городе. Она все еще ходила во всем черном, нося траур по мужу, и, вероятно, выполняя последнюю его волю, растила детей в Германии. Видно было, что она располагает средствами: в пригороде ей принад- лежал большой дом, а на взморье — вилла, время от времени она выезжала с Джонни и Сисси на дальние курорты. Она не сближалась с местным обществом, хотя оно и готово было ее принять. То ли по причине траура, то ли оттого, что кругозор задававших у нас тон семей казался ей слишком ограниченным, она жила в строгом уединении, но устраивала у себя 432
в доме совместные детские игры и посылала Джонни и Сисси в кружок танцев и хороших манер, заботясь о светских знакомствах своих детей, следила, чтобы они вращались в среде, которую она если и не вы- бирала, то, во всяком случае, исподволь тщательно контролировала, с тем чтобы Джонни и Сисси знались лишь с детьми из состоятельных домов, — разумеется, не из принципа, но именно таковы были факты. И в мое воспитание госпожа Бишоп внесла со своей стороны лепту в том смысле, что открыла мне истину: дабы заслужить уважение других, не требуется ничего иного, кроме высокого мнения о самом себе. Потеряв- шая своего главу, маленькая ее семья не проявляла никаких признаков упадка и разложения, что обычно в подобных случаях столь настораживает бюргеров. Не имея родственных связей и титулов, не обладая уна- следованным влиянием и общественным положением, госпожа Бишоп жила обособленно и в то же время солидно, да к тому же со столь обдуманной и уверен- ной солидностью, что все молча и не колеблясь проник- лись уважением к ее семейству, а дружба с ее детьми высоко ценилась как девочками, так и мальчиками. Ну, а о Юргене Браттштреме можно было сказать только то, что отец его достиг богатства и обществен- ных постов и построил для себя и родных дом из красного песчаника возле Крепостного поля по сосед- ству с домом госпожи Бишоп. Так коротышка Юрген, ничем не примечательный, флегматичный, услужли- вый мальчик, впрочем уже успевший развернуть ма- ленькую подпольную торговлю лакричными леден- цами, стал при полнейшем одобрении госпожи Бишоп сотоварищем Джонни по играм в саду и попутчиком до школы. Как я уже сказал, меня крайне испугало сообще- ние Джонни о предстоящем между Яппе и До Эско- баром поединке, который пройдет в суровой серьез- ности сегодня в двенадцать часов на Светлой поляне. Он может окончиться ужасно, ибо Яппе и До Эско- бар — сильные, отважные парни с рыцарственными понятиями о чести, и самая мысль об их схватке при- водила в содрогание. В памяти моей они, как и пре- 28 Т. Манн, т. 7 433
зкде, предстают большими и мужественными, хотя им было, пожалуй, всего лет по пятнадцати. Яппе проис- ходил из среднего городского сословия; по сути без- надзорный, он, собственно, уже почти стал тем, кого мы называли тогда «фертами», — подразумевая под этим гуляк, обладающих некоторым налетом светско- сти. До Эскобар был свободной натурой — экзотиче- ский чужестранец, он и школу-то посещал нерегу- лярно, держась эдаким вольнослушателем (беспоря- дочное, но райское существование!), проживал на полном пансионе у каких-то бюргеров и пользовался безграничной самостоятельностью. Оба они принад- лежали к людям, которые поздно ложились спать, посещали трактиры, вечерами фланировали по Брай- тенштрассе, заигрывали с девушками, считались от- важными гимнастами, короче — кавалерами. Хотя в Травемюнде они жили не в гостинице при кургаузе, где им, собственно, было бы и не место, а где-то в го- родке, но как светские люди они чувствовали себя в городском парке как дома, и я знал, что вечерами, особенно по воскресеньям, когда я уже давно лежал в постели в одном из швейцарских домиков и мирно дремал под звуки игравшего в парке оркестра, они в компании с такими же юными прожигателями жизни прохаживались с предприимчивым видом в потоке курортников и экскурсантов перед длинным тентом кондитерской, ища и находя взрослые развлечения. Тут-то они и столкнулись. Один бог ведает, как и по- чему. Возможно, один нечаянно задел другого во время прогулки плечом, но, при их понятиях о чести, этого было достаточно, чтобы возник военный кон- фликт. Джонни, который, конечно, тоже давно уже спал и только понаслышке знал об этой ссоре, выска* зал своим приятным, чуть приглушенным детским го- лосом предположение, что, наверное, каша заварилась из-за «девки», о чем и так нетрудно было догадаться, зная лихость Яппе и До Эскобара. Словом, на людях они шума не подняли, но при свидетелях коротко и злобно договорились о месте и часе решения дела чести. Встреча завтра в двенадцать в означенном ме- сте на Светлой поляне. Честь имею! Балетмейстер, 434
Кнаак из Гамбурга, mattre de plaisir1 и распорядитель танцев на балах в курзале, присутствовал при этом и дал согласие прибыть на поле сражения. Джонни откровенно радовался предстоящему по- единку, и ни он, ни Браттштрем не разделяли чув- ства подавленности, которое испытывал я. Джонни, е присущей ему очаровательной манерой, чуть раска- тисто произнося букву «р», твердил без конца, что эта парочка будет драться со всей серьезностью, как враги; с веселой и несколько иронической делови- тостью взвешивал он шансы на победу того и другого. Яппе и До Эскобар — настоящие силачи и оба поря- дочные грубияны. Забавно, что наконец-то выяснится всерьез, кто же из них наибольший грубиян. У Яппе широкая грудь и мускулы на руках и ногах велико- лепные, говорил Джонни; это-то мы ежедневно видели во время купания. Зато До Эскобар невероятно жили- стый и отчаянный, так что трудно предсказать, кто одержит верх. Было странно слушать столь автори- тетные суждения Джонни о достоинствах Яппе и До Эскобара и глядеть при этом на его слабые дет- ские ручонки, которыми он никогда не смог бы ни нанести, ни отвести удара. Что до меня, то я далек был от мысли отказаться от зрелища этой драки. Я бы попал в смешное положение, да к тому же предстоя- щее сильно меня привлекало. Я обязательно должен быть там и все увидеть, раз уж узнал об этом, — меня обязывало своеобразное чувство долга, которое, однако, находилось в тяжкой борьбе с противопо- ложными ощущениями: с великой робостью и стыдли- востью— дозволено ли мне, отнюдь не воинственному и не очень решительному, находиться на арене муже- ственных подвигов. Предстоящее потрясение от зре- лища ожесточенной борьбы не на жизнь, так сказать, а на смерть порождало во мне нервозный страх, тру- сливое опасение, что именно мне, моей персоне, — ведь назвался груздем, так полезай в кузов, — будут предъявлены требования, противоречащие всему моему существу, опасение, что меня втянут в эту 1 Устроитель празднеств (франц.)* 28* 435
историю, вынудят доказывать свою молодцеватость, а мне это отвратительнее всего. Но, с другой стороны, я не мог не войти в положение Яппе и До Эскобара и не переживать вместе с ними тех душевных терза- ний, которые отчетливо открывались моему воображе- нию. Я представлял себе, как было нанесено оскорб- ление, как в городском парке был сделан вызов, внутренне я подавлял вместе с ними, считаясь с изы- сканностью окружающей атмосферы, стремление тут же броситься в кулачный бой. Я как бы вкусил от их страданий за поруганную справедливость, от их горя, от их испепеляющей, разъедающей мозг ненависти, вместе с ними пережил я припадки бешеного нетер- пения и жажды мести, которые овладевали ими ночью. Придя в возбуждение, избавясь вдруг от своей боязливости, я мысленно уже дрался до слепоты, до крови с таким же потерявшим человеческий облик противником, изо всей силы, какой только располагал, всаживал в его ненавистную рожу кулак, да так, что у него трещали все зубы, получал за это зверский пинок в живот и погружался в красные волны, после чего приходил в сознание в собственной постели с ути- хомирившимися нервами, компрессом из льда на голове, слушая мягкие упреки родных... Короче, когда пробило половину двенадцатого и мы поднялись, чтобы одеться, я был уже наполовину обессилей волнением, и когда мы одевались в кабине и позже, когда мы уже покидали купальни,— сердце мое колотилось, словно это мне и никому другому на труднейших условиях предстояло драться при свиде- телях с Яппе или До Эскобаром. Отчетливо припоминается мне, как мы спустились втроем по узкому деревянному мосту, который вел наискосок от пляжа к купальням. Само собой разу- меется, мы попрыгали на нем, чтобы по возможности его раскачать и взлететь вверх, отталкиваясь от него, как от трамплина. Но, сойдя с моста, мы не пошли дальше вдоль пляжа по деревянному настилу, кото- рый вел мимо павильонов и плетеных кабинок, а взяли курс на сушу, держась по направлению к кургаузу или чуть левее. В дюнах палило солнце, исторгая су- 436
хой жар из почвы, скудно поросшей волчцом и репей- ником, которые кололи нам ноги. В тишине было слышно только беспрерывное жужжание синих с ме- таллическим отливом мух, которые, казалось, не- движно висят в тяжелом зное, затем внезапно пере- летают в другое место, чтобы там снова затеять свою резкую и однообразную песнь. Ощущение прохлады после купания давно прошло. Время от времени то Браттштрем, то я поднимали головные уборы: он — свою шведку, моряцкую шапку с коленкоровым ко- зырьком, я — круглую гельголандскую вязаную, так называемую Tam-o-shanter, чтобы стереть пот со лба. Джонни страдал от жары значительно меньше благо- даря своей худобе и особенно потому, что его изы- сканная одежда лучше подходила для летнего дня. В своем легком и удобном матросском костюме из полосатой ткани, оставлявшем оголенными ноги и шею, в прикрывавшей его хорошенькую голову синей шапочке с лентами, снабженной английской над- писью, в изящных, с низкими каблуками белых кожа- ных полуботинках на длинных узких ногах, он шел между Браттштремом и мною размашистым, все убы- стряющимся шагом, слегка сгибая колени, и пел с очаровательным акцентом уличную песенку «Ры- бачка молодая», которая в то время была в моде: пел ее в неприличном варианте, придуманном тогдашней не по возрасту шустрой молодежью. В этом он ска- зался весь: невзирая на внешнюю детскость, он уже во многом был осведомлен и безо всякого жеманства постоянно рассуждал на сей счет. Внезапно он с ли- цемерной миной произнес: «Фу, как не стыдно петь такие скверные песни!» — делая вид, будто это мы столь непристойно обращались к рыбачке молодой. Мне же вовсе было не до песен, поскольку мы уже подходили к роковому месту встречи. Жесткая, рос- шая на дюнах трава сменилась колюшкиком, попа- давшимся на песке, а затем мы вышли на тощий луг: это и была Светлая поляна, названная так по жел- тому круглому маяку, который возвышался на неко- тором расстоянии слева, — до цели мы добрались не- заметно и быстро. 437
Этот уютный и мирный уголок, почти никогда ни- кем не посещавшийся, от посторонних взглядов отго- раживали ивовые кусты. На открытой площадке среди них живым барьером расположились по кругу, сидя и лежа, молодые люди, почти все старше нас и из разных слоев общества. Видимо, мы подошли послед- ними. Ждали еще только балетмейстера Кнаака, кото- рый должен был присутствовать на поединке в каче- стве судьи и беспристрастного лица. Яппе и До Эско- бар были уже на месте — я их тотчас же увидел. Они сидели в кругу на большом расстоянии друг от друга, делая вид, что не замечают один другого. Молча кив- нув нескольким знакомым, мы тоже опустились на теплую землю, поджав под себя ноги. Многие курили. Яппе и До Эскобар тоже держали в углах рта сигареты, щурясь от дыма и закрывая один глаз; было ясно, что они сознают, как это ши- карно вот так сидеть и с полным пренебрежением курить перед самой дракой. Оба были одеты, как взрослые, но До Эскобар — заметно элегантнее, чем Яппе. На нем были очень остроносые желтые ботинки и светло-серый летний костюм, розовая рубашка с манжетами, пестрый шелковый галстук и круглая соломенная шляпа с узкими полями, сдвинутая на за- тылок таким образом, чтобы выставить на всеобщее обозрение плотный и крепкий черный, блестящий, на- помаженный кок, в который он сбил свои расчесанные на косой пробор волосы. Порой он поднимал и тряс правую руку, чтобы убрать в рукав серебряный брас- лет. Яппе выглядел гораздо невзрачней. Его ноги тор- чали из узких, облегающих брюк, более светлых, чем пиджак и жилет; брюки были прикреплены штрипками к черным начищенным ботинкам, а клетчатую спор- тивную кепку, прикрывающую его светлые курчавые волосы, в противоположность До Эскобару, он низко надвинул на лоб. Он сидел, охватив руками колени, отчего становилось заметным, во-первых, то, что он носит пристегивающиеся крахмальные манжеты, и, во-вторых, то, что ногти на его сплетенных пальцах либо коротко острижены, либо он, предаваясь пороку, их обгрызает. Между прочим, несмотря на бойкие и 438
самоуверенные позы курильщиков, настроение в кругу было серьезное, даже скованное и преимущественно молчаливое. Единственный, кто его нарушал, был До Эскобар; он, выпуская дым через нос, непрерывно громко и хрипло болтал с окружающими, слегка рас- катывая «р». Его трескотня отталкивала меня, и, не- смотря на обгрызанные ногти Яппе, я был склонен стать на его сторону; он изредка бросал через плечо какое-нибудь слово соседям, а в остальном с полным внешним спокойствием поглядывал на дымок своей сигареты. Тут пришел господин Кнаак; словно сейчас вижу я, как он идет окрыленным шагом со стороны кургауза в своем утреннем туалете из синеватой фланели в по- лоску и, приподняв соломенную шляпу, останавли- вается за пределами нашего круга. Не думаю, что он пришел охотно, не сомневаюсь даже, что он просто покорился неприятной необходимости, дав согласие присутствовать при драке, к этому его обязывало по- ложение, его сложные отношения с бравой и весьма воинственно настроенной молодежью. Был он смуг- лый, красивый и жирный мужчина (особенно жирный в бедрах), зимами он давал уроки танцев и хороших манер в закрытых семейных кружках и на общедо- ступных курсах при казино, а летом исполнял долж- ность устроителя празднеств и курортного комиссара при кургаузе в Травемюнде. Кокетливыми взглядами, плавной раскачивающейся походкой, при которой оп сперва старательно ставил вывернутые наружу носки ног, а затем остальную часть ступни, самодовольной и ученой манерой выражаться, всей театральной уве- ренностью своего облика, неслыханной, демонстратив- ной изысканностью манер, он вызывал восторг жен- ского пола, в то время как мужчины и особенно критически настроенные подростки его осуждали. Я часто задумывался над положением Франсуа Кнаака и находил его странным и фантастическим. Выходец из низших слоев, он, со своим культом ари- стократически-светских манер, попросту висел между небом и землей и, не принадлежа к обществу, оила- 439
чивался им как блюститель и наставник его нрав- ственных идеалов. Яппе и До Эскобар тоже были его учениками, — не из частного кружка, как Джонни, Браттштрем и я, а с открытых курсов при казино; именно там существо господина Кнаака и его образ жизни подвергались жесткой оценке со стороны мо- лодых людей (мы, в частном кружке, были.снисходи- тельнее). Разве можно назвать мужчиной человека, который обучает тонкому обхождению с маленькими девочками, человека, о котором ходил никем не опро- вергнутый слух, будто он носит корсет, человека, ко- торый кончиками пальцев хватал полы своего сюртука и делал реверансы, откалывал коленца и внезапно высоко подпрыгивал, быстро перебирая в воздухе ножками и, пружиня, плюхался на паркет? Таково было подозрение, витавшее над персоной и всем суще- ствованием господина Кнаака, усугублявшееся его поразительной самоуверенностью и высокомерием« Он был значительно старше нас всех, утверждали, будто у него (даже смешно представить!) в Гамбурге были жена и дети. Лишь эта разница в возрасте, да еще то, что с ним встречались только в танцевальном зале, ограждала Кнаака от разоблачения и изобли- чения. Был ли он гимнастом? Занимался ли когда- нибудь спортом? Был ли храбр? Обладал ли он силой? Короче, можно ли причислить его к достопо- чтенным людям? Ему не доводилось попадать в по- ложение, когда он в противовес своему салонному ис- кусству, мог бы проявить более солидные качества и попасть в разряд респектабельных людей. Нашлись и такие мальчики, которые всюду и без обиняков назы- вали его обезьяной и трусом. Он, вероятно, знал об этом, потому и пришел сегодня, чтобы выказать инте- рес к настоящей драке и держаться с молодыми людьми как товарищ, хотя ему, как курортному ко- миссару, не полагалось бы, собственно, покровитель- ствовать этому незаконному поединку. По-моему, он в этой роли чувствовал себя неважно и ясно сознавал, что вступил на скользкий путь. Некоторые холодно прощупывали его взглядом, а сам он беспокойно ози- рался, высматривая, не идет ли кто-нибудь еще» 440
Он вежливо извинился за опоздание. Его задер- жало, объяснил он, совещание с дирекцией кургауза касательно субботнего бала. — Дуэлянты на месте? — тут же спросил он бод- рым тоном. — Тогда можно начинать. Опершись на палку и скрестив ноги, он стоял вовне нашего круга, ухватив свои мягкие каштано- вые усы нижней губой и глядя на все с мрачным видом знатока. Яппе и До Эскобар поднялись, отшвырнули си- гареты и стали готовиться к поединку. До Эскобар проделал это вмиг, с впечатляющей быстротой. Он швырнул шляпу, пиджак и жилет на землю, снял и галстук, воротничок и подтяжки и все бросил к остальным вещам. Затем он даже вытащил из брюк розовую рубашку, проворно выскользнул из рукавов и стоял теперь в нижней бело-красной по- лосатой трикотажной сорочке, которая почти пол- ностью обнажала его руки, желтоватые и уже по- росшие волосами. — Покорно прошу, сударь, — сказал он, раскаты- вая «р», и тотчас быстро вышел на середину пло- щадки, выпятив грудь и расправляя плечи. Серебряного браслета он не снял. Яппе, который еще не был готов, повернул к нему голову, вскинул брови и на одно мгновение сквозь опу- щенные веки взглянул ему под ноги, словно желая ска- зать: «Потерпи малость, нечего тут балагурить». Когда он встал насупротив. До Эскобара, то оказалось, что он отнюдь не похож на атлета и бойца, хотя и был шире него в плечах. Ноги его, обтянутые брюками со штрипками, были слегка вывернуты вовнутрь, а его ненакрахмаленная, уже чуть пожелтевшая рубашка с широкими рукавами, застегнутыми у кисти на пуговицы, и серые резиновые подтяжки выгля- дели неважно, в то время как полосатая трико- тажная сорочка До Эскобара, а особенно же черная растительность на его руках, производили впечатле- ние воинственное и даже устрашающее. Оба были бледны, но у Яппе бледнота выступала отчетливее, так как в обычное время у него всегда играл румя- 441
нец во всю щеку. У него было живое лицо несколько брутального блондина, со вздернутым носом, усыпан- ным на переносице веснушками. Нос ДоЭскобара был, наоборот, короткий, прямой и ниспадающий, а над его капризными губами проглядывал черный пушок. Они стояли с опущенными руками, почти сопри- касаясь грудью, мрачно и презрительно глядя друг другу в живот. Было очевидно, что они сами толком не знали, что делать, и это всецело отвечало моему ощущению. С момента их ссоры прошла целая ночь и еще полдня: времени было достаточно, чтобы охота наброситься друг на друга, бывшая накануне вечером столь горячей, остыла, — рыцарское благо- родство помогло им обуздать свои страсти. Теперь они должны были с остуженной кровью, в обгово- ренный час, совершить перед собравшейся публикой по команде то, что вчера они так охотно проде- лали бы из живейшего порыва. В конце концов они ведь были благовоспитанными мальчиками, а отнюдь не античными гладиаторами. Любого и каждого охва- тила бы робость, если бы ему пришлось в спокойном состоянии ни с того ни с сего дубасить другого кула- ками. Так я подумал, да так оно на самом деле и было. Но поскольку для удовлетворения чести должно было что-то произойти, они стали толкать друг друга в грудь растопыренными пальцами, словно считая, что, выказывая таким образом взаимное пренебрежение, можно повергнуть противника; вдо- бавок они преследовали очевидную цель — раздраз- нить друг друга. Но в тот момент, когда лицо Яппе стало искажаться, До Эскобар прервал вступитель- ную часть поединка. — Пардон, сударь!—сказал он, отступая на два шага и отворачиваясь. Он сделал это для того, чтобы туже затянуть пряжку на поясе брюк, — ведь он снял подтяжки, а поскольку он был узок в бедрах, брюки, видимо, начали у него сползать. Покончив с этим и снова изготовясь к бою, он произнес нечто грохочущее, гор- танное, испанское, чего никто не понял и что, наверно, должно было означать: «Вот теперь уж я по-настоя- 442
щему готов», — и, снова расправив плечи, выступил вперед. Очевидно, он был невероятно тщеславен. Игра плечами и руками началась сызнова. Но внезапно, совсем неожиданно, вспыхнула короткая, дикая и свирепая рукопашная, какой-то вихрь и не- разбериха из кулаков. Длилась она секунды три и так же внезапно оборвалась. — Вот теперь они вошли во вкус, — сказал си- девший рядом со мной Джонни, жуя сухую травин- ку.— Пари, что Яппе победит! До Эскобар слишком задается. Посмотрите, он все время косится по сто- ронам, а Яппе занят делом. Спорим, что он его здо- рово отлупит? Отпрянув друг от друга, они стояли, тяжело ды- ша, со сжатыми кулаками у бедер. Наверняка каж- дому досталось крепко, ибо лица у них были злые и оба гневно выпятили губы, словно желая сказать: «Как ты смел сделать мне так больно!» Когда они снова ринулись друг на друга, у Яппе глаза нали- лись кровью, а До Эскобар оскалил свои белые зубы. Они попеременно били друг друга изо всей силы, короткими ударами — по плечам, предплечью и груди. — Это ерунда, — сказал Джонни со своим очаро- вательным акцептом. — Так не дерутся. Надо бить по подбородку, снизу вверх, прямо в челюсть. Вот это дело. Но тем временем ситуация сложилась так, что До Эскобар левой рукой схватил обе руки Яппе и, словно тисками, крепко прижал их к своей груди, а правым кулаком, не переставая, дубасил его в бок. Возникло всеобщее волнение. — Не полагается держать! — закричали многие и вскочили. Испуганный господин Кнаак поспешил в круг. — Не полагается держать! — крикнул и он.— Вы ведь его держите, дорогой мой! Это противоречит всем правилам. Он развел их и снова стал внушать До Эскобару, что держать категорически запрещено. После этого он удалился за пределы круга. Яппе был в ярости, это видели все. Бледный, он, поглаживая бок и окидывая До Эскобара медленным 443
взглядом, зловеще кивнул головой. И когда он начал следующий раунд, выражение его лица было столь твердым, что каждый ждал от него решающих действий. И в самом деле, как только началась новая встреча, Яппе нанес удар, воспользовавшись при- емом, который он, видимо, заранее продумал. Лож- ным движением левой снизу вверх он принудил До Эскобара прикрыть лицо; но как только ДоЭско- бар это сделал, Яппе так сильно ударил его правой под ложечку, что До Эскобар, согнувшись, подался вперед, и лицо его стало желтым, как воск. — Вот это да, — сказал Джонни, — это здорово больно. Теперь, может быть, он разозлится и начнет драться всерьез, чтобы отквитаться. Но удар под ложечку оказался настолько креп- ким, что нервная система До Эскобара вышла из строя. Видно было, что он уже не может даже по- настоящему сжать кулаки, не то что бить, а в глазах у него появилось выражение, словно он теряет со- знание. Так как До Эскобар чувствовал, что его мускулы отказывают, тщеславие побудило его при- нять следующий образ действий: он стал разыгры- вать роль подвижного южанина, который дразнит немецкого медведя своей увертливостью и доводит его до отчаяния. Приплясывая, он маленькими шаж- ками вертелся вокруг Яппе, производя нелепые ма- невры, и, превозмогая себя, задорно улыбался, что при его скверном состоянии произвело на меня впе- чатление героическое. Но Яппе вовсе не приходил в отчаяние, а просто поворачивался на каблуках, нанося один крепкий удар за другим и левой рукой отражая слабые, кокетливые выпады До Эскобара. Судьбу До Эскобара окончательно решило то об- стоятельство, что брюки у него все время сползали, а трикотажная рубашечка вылезала, оголяя часть его желтоватого тела, над чем некоторые смеялись. И зачем он только снял свои подтяжки! Ему следо- вало бы на время отбросить всякие эстетические прин- ципы. Ибо теперь брюки ему мешали, мешали в те- чение всего поединка. Все время ему хотелось их 444
подтянуть и заправить сорочку, ибо, несмотря на свое плачевное состояние, он не мог смириться с тем, что выглядит неряшливо и смешно. И вот, в момент, когда он сражался лишь одной рукой, а другой ста- рался привести в порядок свой туалет, Яппе нанес ему такой удар по носу, что я и по сей день не понимаю, почему его нос не разлетелся вдребезги. Хлынула кровь, До Эскобар отвернулся и пошел прочь от Яппе, пытаясь правой рукой остановить кровь, а левой делая за спиной многозначительные знаки. Яппе все еще стоял со сжатыми кулаками, расставив свои вывернутые ноги и ожидая, что До Эскобар вернется. Но До Эскобар вышел из игры. Если я его правильно понял, то он, будучи более благовоспитанным,' счел, что этому делу уже давно пора положить конец. Яппе, несомненно, про- должал бы бороться и с кровоточащим носом; но можно с уверенностью сказать, что До Эскобар в подобном случае отказался бы от участия в драке, а сейчас он делал это тем решительнее, что сам истекал кровью. Ему пустили из носу кровь, к черту, он полагает, что дело не должно было заходить так далеко. Кровь стекала у него меж пальцев на сдежду, заливала светлые брюки и капала на его желтые ботинки. Хватит, это настоящее свинство, и при подобных обстоятельствах он отказывается драться, ибо это бесчеловечно. Между прочим, его точку зрения разделяло боль- шинство собравшихся. Господин Кнаак снова вошел в круг и объявил поединок оконченным. — Честь удовлетворена, — сказал он. — Оба дер- жались превосходно. Было видно, что на душе у него стало легко, так как дело завершилось сравнительно благополучно. — Но ведь никого не уложили, — сказал Джонни удивленно и разочарованно. Яппе тоже согласился считать инцидент исчерпан- ным и, облегченно вздохнув, пошел к своей одежде. Маленькая выдумка господина Кнаака, что по- единок якобы закончился вничью, была всеми одоб- рена. Одни тайком поздравляли Яппе, другие 445
одалживали До Эскобару носовые платки, поскольку его собственный быстро пропитался кровью. — Давай еще! — раздались голоса. — Пусть еще кто-нибудь выйдет драться. Таково было сокровенное желание всех собрав- шихся. Схватка Яппе с До Эскобаром длилась не- долго, всего каких-нибудь десять минут, не больше. А раз уж пришли и времени еще много, то надо же что-то предпринять! Значит, пускай на арену выйдет другая пара, те, кто не прочь показать, что они достойны называться парнями! Никто не откликнулся. Но отчего при этом вы- зове мое сердце застучало, как маленький барабан? То, чего я так опасался, — наступило: обратились непосредственно к зрителям. Почему я внезапно ощутил, что все время в радостном страхе ожидал этого мгновения и отчего, стоило ему лишь настать, я угодил в водоворот противоречивых ощущений? Я взглянул на Джонни: он сидел рядом со мной, спокойный и безучастный, крутил во рту травинку, ища с откровенным любопытством глазами, не най- дется ли еще пара здоровенных болванов, которые расквасят друг другу носы, к его величайшему удо- вольствию? Но почему именно я почувствовал себя задетым вызовом и, в страшном волнении, почел себя обязанным, преодолевая ценою неслыханного и сказочного напряжения собственную робость, об-* ратить на себя всеобщее внимание и героически вы- ступить на арене? В самом деле, то ли из самолю- бия, то ли от чрезмерной застенчивости, но я уже был готов поднять руку и вызваться на борьбу, когда вдруг раздался дерзкий возглас: — Пусть теперь господин Кнаак подерется! Глаза всех впились в господина Кнаака. Разве я не говорил, что он вступил на скользкий путь и подверг себя опасности основательного и жестокого испытания? Но он ответил: — Благодарю, я в юности получал достаточно тумаков. Он был спасен. Скользкий, как угорь, он очень ловко выскочил из петли, сославшись на свои годы, 446
п без хвастовства дал понять, что прежде он вовсе не увиливал от честной драки; при этом даже мило посмеялся над собой, признав, что бывал и бит, чем сумел придать своим словам правдивость. От него отстали. Все убедились, что трудно, пожалуй даже невозможно, сбить его с ног. — Тогда пусть кто-нибудь поборется! — раздался чей-то голос. Предложение это почти никто не поддержал. Но и разгаре начавшихся дебатов из-под окровавлен- ного платка послышался хриплый испанский голос До Эскобара (я никогда не забуду того ощущения неловкости, которое охватило всех): — Борьба — занятие трусов. Борьбу любят немцы! Его невероятная бестактность незамедлительно получила достойный отпор. Ибо в тот же миг госпо- дин Кнаак нашел ему блистательный ответ: — Возможно. Но, кажется, немцы задают порой испанцам здоровую трепку! Его вознаградил одобрительный смех; с этой минуты положение господина Кнаака весьма упро- чилось, а что касается До Эскобара, то на сегодня с ним было бесповоротно покончено. Почти все сошлись на том, что борьба — занятие более или менее скучное, и, чтобы убить время, принялись за всякого рода гимнастические трюки: прыгали чрез спину соседа, становились на голюву, ходили на руках, и тому подобное. — Ну, пошли отсюда, — сказал Джонни, об- ращаясь к Браттштрему и мне, и встал. В этом сказался он весь, Джонни Бишоп. Он пришел сюда, потому что ему было обещано вполне определенное зрелище, возможно с кровавым ис- ходом. Но так как все вылилось в игру, он решил уйти., Он помог мне составить первоначальное представ- ление о своеобразных преимуществах английского национального характера, которому я впоследствии научился столь сильно дивиться. 1911
СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИИ Густав Ашенбах, или фон Ашенбах, как он офи- циально именовался со дня своего пятидесятилетия, в теплый весенний вечер 19... года — года, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент, — вышел из своей мюнхенской квартиры на Принцрегентштрассе и в одиночестве отправился на дальнюю прогулку. Возбужденный дневным трудом (тяжким, опасным и как раз теперь потребовавшим от него максимальной тщательности, осмотрительности, проникновения и точности воли), писатель и после обеда не в силах был приостановить в себе работу продуцирующего механизма, того «mo- llis animi continuus» \ в котором, по словам Цице- рона, заключается сущность красноречия; спаситель- ный дневной сон, остро необходимый при все возра- ставшем упадке его сил, не шел к нему. Итак, после чая он отправился погулять, в надежде, что воздух и движение его приободрят, подарят плодотворным вечером. Было начало мая, и после сырых и промозглых недель обманчиво воцарилось жаркое лето. В Англий- ском саду, еще только одевшемся нежной ранней ли- ствой, было душно, как в августе, и в той части, что прилегала к городу, — полным-полно экипажей и пе- шеходов. В ресторане Аумейстера, куда вели все более 1 Беспрерывное движение души (лат.). 448
тихие и уединенные дорожки, Ашенбах минуту-другую поглядел на оживленный народ в саду, у ограды кото- рого стояло несколько карет и извозчичьих пролеток, и при свете заходящего солнца пустился в обратный путь, но уже не через парк, а полем, почувствовав усталость. К тому же над Ферингом собиралась гроза. Он решил у Северного кладбища сесть в трамвай, который прямиком доставит его в город. По странной случайности на остановке и вблизи от нее не было ни души. Ни на Унгарерштрассе, где блестящие рельсы тянулись по мостовой в направле- нии Швабинга, ни на Ферингском шоссе не видно было ни одного экипажа. Ничто не шелохнулось и за заборами каменотесных мастерских, где предназна- ченные к продаже кресты, надгробные плиты и па- мятники образовывали как бы второе, ненаселенное кладбище, а напротив в отблесках уходящего дня безмолвствовало византийское строение часовни. На его фасаде, украшенном греческими крестами и иера- тическими изображениями, выдержанными в светлых тонах, были еще симметрически расположены над- писи, выведенные золотыми буквами, — речения, ка_- сающиеся загробной жизни, вроде: «Внидут в обитель господа» или: «Да светит им свет вечный». В ожида- нии трамвая Ашенбах развлекался чтением этих фор- мул, стараясь погрузиться духовным взором в их про- зрачную мистику, но вдруг очнулся от своих грез, заметив в портике, повыше двух апокалиптических зверей, охранявших лестницу, человека, чья необыч- ная наружность дала его мыслям совсем иное напра- вление. Вышел ли он из бронзовых дверей часовни, или неприметно приблизился и поднялся к ней с улицы, осталось невыясненным. Особенно не углубляясь в этот вопрос, Ашенбах скорее склонялся к первому предположению. Среднего роста, тощий, безбородый и очень курносый, этот человек принадлежал к рыже- волосому типу с характерной для него молочно-белой веснушчатой кожей. Обличье у него было отнюдь не баварское, да и широкополая бастовал шляпа, покры- вавшая его голову, придавала ему вид чужеземца, 29 Т. Мапн, т. 7 449
пришельца из дальних краев. Этому впечатлению, правда, противоречили рюкзак за плечами — как у за- правского баварца — и желтая грубошерстная куртка; с левой руки, которою он подбоченился, сви- сал какой-то серый лоскут, надо думать, дождевой плащ, в правой же у него была палка с железным на- конечником; он стоял, наклонно уперев ее в пол, скре- стив ноги и бедром опираясь на ее рукоятку. Задрав голову, так что на его худой шее, торчавшей из от- ложных воротничков спортивной рубашки, отчетливо и резко обозначился кадык, он смотрел вдаль своими белесыми, с красными ресницами глазами, меж кото- рых, в странном соответствии со вздернутым носом, залегали две вертикальные энергические складки., В позе его — возможно, этому способствовало возвы- шенное и возвышающее местонахождение — было что-то высокомерно созерцательное, смелое, дикое даже. И то ли он состроил гримасу, ослепленный заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его каза- лись слишком короткими, оттянутые кверху и книзу до такой степени, что обнажали десны, из которых торчали белые длинные зубы. Возможно, что Ашенбах, рассеянно, хотя и пыт- ливо, разглядывая незнакомца, был недостаточно де- ликатен, но вдруг он увидел, что тот отвечает на его взгляд и притом так воинственно, так в упор, так очевидно желая его принудить отвести глаза, что неприятно задетый, он отвернулся и зашагал вдоль заборов, решив больше не обращать внимания на этого человека. И мгновенно забыл о нем. Но либо потому, что незнакомец походил на странника, либо в силу какого-нибудь иного психического или физи- ческого воздействия, Ашенбах, к своему удивлению, внезапно ощутил, как неимоверно расширилась его душа; необъяснимое томление овладело им, юношей екая жажда перемены мест, чувство, столь живое, столь новое, или, вернее, столь давно не испытанное и позабытое, что он, заложив руки за спину и взглядом уставившись в землю, замер на месте, стараясь разо- брать^ в сути и смысле того, что. произошло с ним., 450
Это было желанье странствовать, вот и все, но оно налетело на него как приступ лихорадки, оберну- лось туманящей разум страстью. Он жаждал видеть, его фантазия, еще не умиротворившаяся после долгих часов работы, воплощала в единый образ все чудеса и все ужасы пестрой нашей земли, ибо стремилась их представить себе все зараз. Он видел: видел ланд- шафт, под небом, тучным от испарений, тропические болота, невероятные, сырые, изобильные, подобие дебрей первозданного мира, с островами, топями, с несущими ил водными протоками; видел, как из густых зарослей папоротников, из земли, покрытой сочными, налитыми, диковинно цветущими расте- ниями, близкие и далекие, вздымались волосатые стволы пальм; видел причудливо безобразные де- ревья, что по воздуху забрасывали свои корни в почву, в застойные, зеленым светом мерцающие воды, где меж плавучими цветами, молачно-белыми, похожими на огромные чаши, на отмелях, нахохлив- шись, стояли неведомые птицы с уродливыми клю- вами и, не шевелясь, смотрели куда-то вбок; видел среди узловатых стволов бамбука искрящиеся огоньки — глаза притаившегося тигра, — и сердце его билось от ужаса и непостижимого влечения. За- тем виденье погасло, и Ашенбах, покачав головой, вновь зашагал вдоль заборов каменотесных мастер- ских. Давно уже, во всяком случае с тех пор как сред- ства стали позволять ему ездить по всему миру когда вздумается, он смотрел на путешествия как на некую гигиеническую меру, и знал, что ее надо осуще- ствлять время от времени, даже вопреки желаниям и склонностям. Слишком занятый задачами, которые ставили перед ним европейская душа и его собствен- ное я, не в меру обремененный обязанностями твор- чества, бежавший рассеяния и потому неспособный любить шумный и пестрый мир, он безоговорочно довольствовался созерцанием того, что лежит на поверхности нашей земли и для чего ему нет надоб- ности выходить за пределы своего привычного круга, — и никогда не чувствовал искушения уехать 29* 451
из Европы. С той поры, как жизнь его начала кло- ниться к закату и ему уже нельзя было словно от пу- стой причуды отмахнуться от присущего художнику страха не успеть, от тревоги, что часы остановятся, прежде чем он совершит ему назначенное и отдаст всего себя, внешнее его бытие едва ли не всецело ограничилось прекрасным городом, ставшим его ро- диной, да незатейливым жильем, которое он себе вы- строил в горах и где проводил все дождливое лето. И то, что сейчас так поздно и так внезапно нашло на него, вскоре было обуздано разумом, упорядочено смолоду усвоенной самодисциплиной. Он решил до- вести свое творение, для которого жил, до определен- ной точки, прежде чем переехать в горы, и мысль о шатанье по свету и, следовательно, о перерыве в работе на долгие месяцы показалась ему очень беспутной и разрушительной; всерьез об этом нечего было и думать. Тем не менее он слишком хорошо знал, на какой почве взросло это нежданное искуше- ние. Порывом к бегству, говорил он себе, была эта тоска по дальним краям, по новизне, эта жажда освободиться, сбросить с себя бремя, забыться — он бежит прочь от своей работы, от будней неизменного, постылого и страстного служения. Правда, он любил его, едва ли не любил даже изматывающую, еже- дневно обновляющуюся борьбу между своей гордой, упорной, прошедшей сквозь многие испытания волей и этой все растущей усталостью, о которой никто не должен был знать, которая ни малейшим признаком упрощения, вялости не должна была сказаться на его творении. И все же неблагоразумно слишком натя- гивать тетиву, упрямо подавлять в себе столь живое и настойчивое желание. Он стал думать о своей ра- боте, о том месте, на котором застрял сегодня, так же как и вчера, ибо оно равно противилось и тер- пеливой обработке, и внезапному натиску. Он пы- тался прорваться через препятствие или убрать его с дороги, но всякий раз отступал с гневом и содрога- нием. Не то чтобы здесь возникли какие-нибудь осо- бенные трудности, нет, ему мешала мнительная нерешительность, оборачивающаяся уже постоянной 452
*■ неудовлетворенностью собой. Правда, в юные годы эту неудовлетворенность он считал сущностью и при- родой таланта, во имя ее он отступал, обуздывал чувство, зная, что оно склонно довольствоваться беспечной приблизительностью и половинчатой завер- шенностью. Так неужто же порабощенные чувства теперь мстят за себя, отказываясь впредь окрылять и живить его искусство? Неужто они унесли с собою всю радость, все восторги, даруемые формой и выра- жением? Нельзя сказать, что он писал плохо; преиму- ществом его возраста было по крайней мере то, что с годами в нем укрепилась спокойная уверенность в своем мастерстве. Но, хотя вся немецкая нация превозносила это мастерство, сам он ему не радо- вался; писателю казалось, что его творению недо- стает того пламенного и легкого духа, порождаемого радостью, который больше, чем глубокое содержание (достоинство, конечно, немаловажное)*, составляет счастье и радость читающего мира. Он страшился лета, страшился быть одиноким в маленьком доме, с кухаркой, которая стряпает ему, и слугою, который подает на стол эту стряпню; страшился привычного вида горных вершин и отвесных скал, когда думал, что они снова обступят его, вечно недовольного, вя- лого. Значит, необходимы перемены, толика бродячей жизни, даром потраченные дни, чужой воздух и приток новой крови, чтобы лето не было тягостно и бесплодно. Итак, в дорогу — будь что будет! Не в слишком дальнюю, до тигров он не доедет. Ночь в спальном вагоне и две-три недели отдыха в каком-ни- будь всемирно известном уголке на ласковом юге... Так он думал, когда с Унгарерштрассе, грохоча, подкатил трамвай, а встав на подножку, оконча- тельно решил посвятить сегодняшний вечер изучению карты и железнодорожных маршрутов. На площадке он вспомнил о человеке в бастовой шляпе, сотова- рище своего пребывания здесь, отнюдь не беспослед- ственного пребывания, и огляделся по сторонам. Куда исчез этот человек, он так и не понял, но ни на прежнем месте, ни возле остановки, ни в вагоне трамвая его не было. 453
Творец могучей и точной прозаической эпопеи о жизни Фридриха Прусского, терпеливый художник, долго, с великим тщанием вплетавший в ковер своего романа «Майя» множество образов, множество раз- личных человеческих судеб, соединившихся под сенью одной идеи; автор интересного и сильного рассказа,, названного им «Ничтожный», который целому поколе- нию благодарной молодежи явил пример моральной решительности, основанной на глубочайшем знании; наконец (и этим исчерпываются основные произведе- ния его зрелой поры), создатель страстного трактата «Дух и искусство», конструктивную силу и диалекти- ческое красноречие которого самые требовательные критики ставили вровень с Шиллеровым рассужде- нием о наивной и сентиментальной поэзии, — Густав Ашенбах родился в Л. — окружном городе Силезской провинции, в семье видного судейского чиновника., Предки его, офицеры, судьи и чиновники, служа ко- ролю и государству, вели размеренную, пристойно- скудную жизнь. Дух более пылкий воплотился у них в личности некоего проповедника; более быструю и чувственную кровь в прошлом поколении привнесла в семью мать писателя, дочка чешского капельмей- стера. От нее шли и признаки чуждой расы в его внешности. Сочетание трезвой, чиновничьей добросо- вестности с темными и пламенными импульсами по- родило художника, именно этого художника. . Поелику Ашенбах всем своим существом стре^ милея к славе, он, отнюдь не отличаясь особой скоро-: спелостью, сумел благодаря характерному, очень ин- дивидуальному чекану своего письма рано занять видное общественное положение. Имя себе он соста- вил еще будучи гимназистом, а через десять лет на- учился представительствовать, не отходя от письменч ного стола, и в нескольких ответных строчках, всегда кратких (ибо многие взывают к тому, кто преуспел и заслужил доверие), управлять своей славой. В сорок лет, усталый от тягот и превратностей своей прямой работы, он должен был ежедневно просматривать груды писем, снабженных марками всех стран нашей планеты» 454
Равно далекий от пошлости и эксцентрических вы- чур, его талант был словно создан для того, чтобы внушать доверие широкой публике и в то же время вызывать восхищенное, поощрительное участие зна- токов. Итак, еще юношей, со всех сторон призы- ваемый к подвигу — и к какому подвигу! — он не знал досуга и беспечной молодости. Когда на тридцать пятом году жизни он захворал в Вене, один тонкий знаток человеческих душ заметил в большой компа- нии: «Ашенбах смолоду жил вот так, — он сжал ле- вую руку в кулак, — и никогда не позволял себе жить этак», — он разжал кулак и небрежно уронил руку с подлокотника кресел. Этот господин попал в точку. Моральная отвага здесь в том и заключа- лась, что по природе своей отнюдь не здоровяк, он был только призван к постоянным усилиям, а не ро- жден для них. Врачи запретили мальчику посещать школу, и он вынужден был учиться дома. Выросший в одиноче- стве, без товарищей, Ашенбах все же сумел вовремя понять, что принадлежит «к поколению, в котором ред- кость отнюдь не талант, а физическая основа, необхо- димая для того, чтобы талант созрел, — к поколению, рано отдающему все, что есть у него за душой, и к старости обычно уже бесплодному. Но его люби- мым словом было «продержаться», — и в своем ро- мане о Фридрихе Прусском он видел прежде всего апофеоз этого слова-приказа, олицетворявшего, пэ его мнению, суть и смысл героического стоицизма. К тому же он страстно хотел дожить до старости, так как всегда считал, что истинно великим, всеобъемлю- щим и по праву почитаемым может быть только то искусство, которому дано было плодотворно и свое- образно проявить себя на всех ступенях человеческого 0ЫТИЯ. Поскольку задачи, которые нагружал на него та- лант, ему приходилось нести на слабых плечах, а идти он хотел далеко, то прежде всего он нуждался в самодисциплине,—к счастью, это качество было его наследственным уделом с отцовской стороны. В сорок, в пятьдесят лет, в том возрасте, когда дру- 455
рие растрачивают время, предаются сумасбродствам, бездумно откладывают выполнение заветных планов, он начинал день с того, что подставлял грудь и спину под струи холодной воды, и затем, установив в се- ребряных подсвечниках по обе стороны рукописи две высокие восковые свечи, в продолжение нескольких часов честно и ревностно приносил в жертву искус- ству накопленные во сне силы. И было не только простительно, но знаменовало его моральную победу то, что непосвященные ошибочно принимали весь мир «Майи» и эпический фон, на котором развертывалась героическая жизнь Фридриха, за создание собранной силы, единого дыхания, тогда как в действительности его творчество было плодом ежедневного кропотли- вого труда, напластовавшего в единый величествен- ный массив сотни отдельных озарений, и если хорош был весь роман, вплоть до мельчайших деталей, то лишь оттого, что его творец с неотступным упор- ством, подобным тому, что некогда заставило пасть его родную провинцию, годами выдерживал напряже- ние работы над одною и той же вещью, отдавая этой работе только свои самые лучшие, самые плодотвор- ные часы. Для того чтобы значительное произведение тот- час же оказывало свое воздействие вглубь и вширь, должно существовать тайное сродство, более того, сходство между личной судьбой автора и судьбой его поколения. Людям неведомо, почему они венчают славой произведение искусства. Отнюдь не будучи знатоками, они воображают, что открыли в нем сотни достоинств, лишь бы подвести основу под жгучую свою заинтересованность; но истинная причина их восторга это нечто невесомое — симпатия. Ашенбах как-то обмолвился в одном из проходных мест ро- мана, что почти все великое утверждает себя как не-«, кое «вопреки» — вопреки горю и муке, вопреки бед- ности, заброшенности, телесным немощам, страсти и тысячам препятствий. Но это было больше, чем нена« роком брошенное замечание; это было знание, фор« мула его жизни и славы, ключ к его творению. И не удивительно, что эта формула легла в основу ха- 456
рактеров и поступков его наиболее оригинальных пер- сонажей. Относительно нового, многократно повторенного и всякий раз сугубо индивидуального типа героя, из- любленного этим писателем, один очень неглупый литературный анатом давно уже написал, что он «кон- цепция интеллектуальной и юношеской мужественно- сти», которая-де «в горделивой стыдливости стиски- вает зубы и стоит не шевелясь, когда мечи и копья пронзают ей тело». Это было сказано остроумно и точно, несмотря на известную пассивность формули- ровки. Ведь стойкость перед лицом рока, благообра- зие в муках означают не только страстотерпие; это активное действие, позитивный триумф, и святой Себастиан — прекраснейший символ если не искус- ства в целом, то уж, конечно, того искусства, о кото- ром мы говорим. Стоит заглянуть в этот мир, воссоз- данный в рассказе, и мы увидим: изящное самообла- дание, до последнего вздоха скрывающее от людских глаз свою внутреннюю опустошенность, свой биологи- ческий распад; физически ущербленное желтое урод- ство, что умеет свой тлеющий жар раздуть в чистое пламя и взнестись до полновластия в царстве кра- соты; бледную немочь, почерпнувшую свою силу в пылающих недрах духа и способную повергнуть целый кичливый народ к подножию креста, к своему подножию; приятную манеру при пустом, но строгом служении форме; фальшивую, полную опасностей жизнь, разрушительную тоску и искусство приро- жденного обманщика. У того, кто вгляделся в эти и в им подобные судьбы, невольно возникало сомнение, есть ли на свете иной героизм, кроме героизма слабых. И что же может быть современнее этого? Густав Ашенбах был поэтом тех, кто работает на грани изнеможе- ния, перегруженных, уже износившихся, но еще не рухнувших под бременем, всех этих моралистов действия, недоростков со скудными средствами, ко- торые благодаря сосредоточенной воле и мудрому хозяйствованию умеют, пусть на время, обрядиться в величие. Их много, и они герои эпохи. Все они 457
узнали себя в его творении; в нем они были утвер- ждены, возвышены, воспеты; и они умели быть благо- дарными и прославлять его имя. Он был молод и неотесан, как его время, дававшее ему дурные советы, он спотыкался, впадал в ошибки, перед всеми обнаруживал свои слабые стороны, сло- вом и делом погрешал против такта и благоразумия. Но он выработал в себе чувство собственного до- стоинства, к которому, по его утверждению, всегда стремится большой талант, более того, можно ска- зать, что все его развитие было восхождением к до- стоинству, сознательным и упорным, сметающим со своего пути все препоны сомнений и иронии. Живая, духовно незначительная общедоступность воплощения приводит в восторг буржуазное боль- шинство, но молодежь, страстную и непосредствен- ную, захватывает только проблематическое. Ашенбах ставил проблемы и был непосредствен, как юноша. Он был оброчным духа, хищнически разрабатывал залежи, перемалывал зерно, предназначенное для посева, выбалтывал тайны, брал под подозрение та- лант, предавал искусство, и покуда его творения услаждали, живили и возвышали благоговеющих по- читателей, он, еще молодой художник, ошеломлял зеленых юнцов циническими рассуждениями о сомни- тельной сущности искусства и служения ему. Но, видимо, ничто не пресыщает благородный и сильный дух больше и окончательнее, чем пряная и горькая прелесть познания. И, конечно, тяжелодум- ная, добросовестнейшая основательность юноши по- верхностна по сравнению с многоопытной решимостью зрелого мужа и мастера — отрицать знание, бежать его, с высоко поднятой головой чрез него пересту- пать, коль скоро оно способно умерить, ослабить, обесчестить волю. И разве нашумевший рассказ «Ничтожный» не был взрывом острой неприязни к непристойному психологизированию века, который воплощен здесь в образе мягкотелого и вздорного мерзавца, из бессилия, порочности и этической непол- ноценности толкающего свою жену в объятия безбо- 458
родого юнца, полагая при этом, что глубина чувств служит оправданием его низости. Могучее слово, пре- зрением клеймившее презренное, возвещало здесь от- ход от нравственной двусмысленности, от всякого сочувствия падению; оно зачеркивало дряблую состра- дательность: пресловутого речения «все понять — зна- чит все простить», и то, что здесь готовилось, нет, что здесь уже свершилось, было тем «чудом возрожден- ного простодушия», о котором немного позднее реши- тельно, хотя и не без некоей таинственной завуалиро- ванное™, говорилось в диалоге того же автора. Странное стечение обстоятельств! А может быть, именно следствием этого «возрождения», этого нового достоинства и строгости, и стало почти невероятно обостренное чувство красоты, благородной ясности, простоты и ровности формы, которое проявилось именно в ту пору и навсегда сообщило его произ- ведениям не только высокое мастерство, но и клас- сическую стать? Но нравственная целеустремленность по ту сторону знания, по ту сторону разрешающего и сдерживающего постижения — разве она в свою очередь не ведет к нравственному упрощению мира и души человеческой, а посему к усилению тяги к злому, подзапретному, нравственно недопустимому? И разве у формы не два лика? Ведь она одновре- менно нравственна и безнравственна — нравственна как результат и выражение самодисциплины, безнрав- ственна же, более того, антинравственна, поскольку, в силу самой ее природы, в ней заключено моральное безразличие, и она всеми способами стремится скло- нить моральное начало под свой гордый самодержав- ный скипетр. Как бы там ни было! Развитие равнозначно участи, и если его сопровождает доверие масс, широ- кая известность, может ли оно протекать как другое, лишенное блеска и не ведающее требований славы? Только безнадежная богема скучает и чувствует по- требность посмеяться над большим талантом, когда он, прорвав кокон ребяческого беспутства, постигает достоинство духа, усваивает строгий чин одиночества, поначалу исполненного жестоких мук и борений, но 459
потом возымевшего почетную власть над людскими сердцами. Сколько игры, упорства и упоения вклю- чает в себя самовыращивание таланта! Нечто офи- циозно-воспитательное проявилось и в писаниях Гу- става Ашенбаха в зрелые годы; в его стиле не было уже ни молодой отваги, ни тонкой игры светотеней, он сделался образцово-непререкаемым, отшлифо- ванно-традиционным, незыблемым, даже формальным и формулообразным, так что невольно вспоминалась легенда о Людовике XIV, под конец жизни будто бы изгнавшем из своей речи все пошлые слова. В то время ведомство народного просвещения включило избранные страницы Ашенбаха в школьные хрестома- тии. Ему было по сердцу, и он не ответил отказом, когда некий немецкий государь, только что взошед- ший на престол, пожаловал певцу «Фридриха» в день его пятидесятилетия личное дворянство. После нескольких беспокойных лет и нескольких попыток где-нибудь обосноваться он поселился в Мюнхене и с тех пор жил там в почете и уваже- нии, лишь в редких случаях становящихся уделом духа. Брак, в который он вступил еще почти юношей с девушкой из профессорской семьи, был расторгнут ее смертью. У него осталась дочь, теперь уже замуж- няя. Сына же никогда не было. Густав Ашенбах был чуть пониже среднего роста, брюнет с бритым лицом. Голова его казалась слиш- ком большой по отношению к почти субтильному телу. Его зачесанные назад волосы, поредевшие на темени и на висках уже совсем седые, обрамляли высокий, словно рубцами изборожденный лоб. Дужка золотых очков с неоправленными стеклами вреза- лась в переносицу крупного, благородно очерченного носа. Рот у него был большой, то дряблый, то вдруг подтянутый и узкий; щеки худые, в морщинах; изящно изваянный подбородок переделяла мягкая черточка., Большие испытания, казалось, пронеслись над этой часто страдальчески склоненной набок головой; и все же эти черты были высечены резцом искусства, а не тяжелой и тревожной жизни. За этим лбом родилась сверкающая, как молния, реплика в разговоре Воль- 460
тера и короля о войне. Эти усталые глаза с пронизы- вающим взглядом за стеклами очков видели крова- вый ад лазаретов Семилетней войны. Искусство и там, где речь идет об отдельном художнике, означает повышенную жизнь. Оно счастливит глубже, пожи- рает быстрее. На лице того, кто ему служит, оно оставляет следы воображаемых или духовных аван- тюр; даже при внешне монастырской жизни оно по- рождает такую избалованность, переутонченность, усталость, нервозное любопытство, какие едва ли может породить жизнь, самая бурная, полная страстей и наслаждений. Множество дел, светских и литературных, почти две недели после той прогулки продержали в Мюн- хене объятого жаждой странствий Ашенбаха. Нако- нец он велел привести в порядок загрродный дом к своему приезду через месяц и во второй половине мая отбыл с ночным поездом в Триест, где остано- вился на сутки, чтобы следующим утром сесть на па- роход, идущий в Полу. Так как он искал чуждого, несхожего с обычным его окружением, и вдобавок; чтоб до него было рукой подать, то избрал для своего временного жительства остров в Адриатическом море, неподалеку от бе- регов Истрии, который в последние годы стал поль- зоваться широкой известностью; остров с красиво изрезанной линией скал в открытом море и с населе- нием, одетым в живописные лохмотья и изъясняю- щимся на языке, странно чуждом нашему слуху. Однако дожди, тяжелый влажный воздух и провин- циальное, состоящее из одних австрийцев общество в отеле, равно как и невозможность тихого душевного общения с морем, даруемого только ласковым песча- ным берегом, раздражали его. Вскоре он убедился, что сделал неправильный выбор. Куда его тянет, он точно не знал, и вопрос «так где же?» для него оста- вался открытым. Он принялся изучать рейсы пароход- ных линий, ищущим взором вглядывался в дали, как вдруг нежданно и непреложно перед ним возникла 461
цель путешествия. Если за одну ночь хочешь достичь сказочно небывалого, несравнимого, куда напра- виться? О, это ясно! Зачем он здесь? Конечно же он ошибся. Туда и надо ехать сразу. Больше он уже не будет медлить с отъездом со злополучного острова. Через полторы недели после прибытия быстрая мо- торка в тумане раннего утра уже увозила Ашенбаха и его багаж к Военной гавани, где он ступил на землю лишь затем, чтобы тотчас же подняться по трапу на мокрую палубу парохода, уже разводившего пары для отплытия в Венецию. Это было видавшее виды итальянское судно, до- потопной конструкции, все в копоти, мрачное. В по- хожей на пещеру искусственно освещенной каюте, куда тотчас же провел Ашенбаха учтиво скаливший зубы горбатый, неопрятный матрос, за столом, в шапке набекрень и с огрызком сигары в зубах, си- дел человек с физиономией старомодного директора цирка, украшенной козлиной бородкой, и, не переста- вая ухмыляться, деловито записывал фамилии пасса- жиров, пункт назначения и выдавал билеты. «В Ве- нецию», — повторил он за Ашенбахом и, вытянув руку, обмакнул перо в кашеобразные остатки чернил на дне наклонно стоящей чернильницы. «В Венецию, первый класс! Прошу!» Он нацарапал несколько раз- машистых каракуль, посыпал написанное голубым песком, подождал, покуда он сбежит в глиняную чашку, сложил бумагу желтыми костлявыми паль- цами и снова принялся писать. «Отлично выбранная цель путешествия, — болтал он при этом. — Ах, Ве- неция! Что за город! Город неотразимого очарова- ния для человека образованного — в силу своей исто- рии, да и нынешней прелести тоже!» В округлой быстроте его движений и пустой болтовне, ее сопро- вождавшей, было что-то одурманивающее и отвлекаю- щее; он словно бы старался поколебать решение пас^ сажира ехать в Венецию. Деньги он принял тороп- ливо и с ловкостью крупье выбросил сдачу на суконную, всю в пятнах обивку стола. «Приятно раз- влекаться, сударь, — присовокупил он с театральным поклоном. — Считаю за честь вам в этом способ- 462
ствовать... Прошу, господа!..» — тут же крикнул он, взмахнув рукою, словно от пассажиров отбою не было, хотя никто, кроме Ашенбаха, уже не брал биле- тов. Ашенбах вернулся на палубу. Облокотившись одною рукой о поручни, он глядел на праздную толпу, собравшуюся на набе- режной посмотреть, как отваливает пароход, и на пассажиров, уже взошедших на борт. Те, кто ехал во втором классе — мужчины и женщины, — скопились на нижней палубе, используя в качестве сидений свои узлы и чемоданы. На верхней стояли кучкой молодые люди, по-видимому приказчики из Полы, весьма воз- бужденные предстоявшей им поездкой в Италию. Явно гордясь собою и предстоявшим плаванием, они болтали, смеялись и, перегнувшись через перила, кри- чали насмешливые словечки товарищам, которые с портфелями под мышкой спешили по набережной в свои конторы, грозя тросточками счастливчикам на борту. Один из них, в светло-желтом, чересчур мод- ном костюме, с красным галстуком и лихо отогну- тыми полями шляпы, выделялся из всей компании своим каркающим голосом и непомерной возбужден- ностью. Но, попристальнее в него вглядевшись, Ашен- бах с ужасом понял: юноша-то был поддельный., О его старости явно свидетельствовали морщины во- круг рта и глаз и тощая жилистая шея. Матовая ро- зовость щек оказалась гримом, русые волосы под соломенной шляпой с пестрой ленточкой — париком, желтые, ровные зубы, которые он скалил в улыбке,— дешевым изделием дантиста. Лихо закрученные усики и эспаньолка были подчернены. И руки его с перст- нями-печатками на обоих указательных пальцах тоже были руками старика. Ашенбах, содрогаясь, смотрел на него и на то, как он ведет себя в компании прия- телей. Неужто они не знают, не видят, что он старик, что не по праву оделся в их щегольское пестрое платье, не по праву строит из себя такого, как они? Нет, видимо, им это было невдомек, они привыкли терпеть его в своей компании и беззлобно отвечали на его игривые пинки в бок. Как могло это слу- читься? Ашенбах прикрыл рукою лоб и сомкнул веки, 463
горячие от почти бессонной ночи. Ему каз-алось, что все на свете свернуло со своего пути, что вокруг него, как в дурном сне, начинает уродливо и странно искажаться мир, и для того, чтобы остановить этот процесс, надо закрыть лицо руками, а потом отнять их и снова осмотреться. Но в этот миг какое-то новое ощущение поразило его — в бессмысленном испуге он открыл глаза и увидел, что тяжелый и темный кор- пус корабля отделяется от стенки причала. Под стук машины, дававшей то передний, то задний ход, дюйм за дюймом ширилась полоса грязной, радужно мерцающей воды между набережной и бор- том парохода, который, проделав ряд неуклюжих маневров, повернул наконец свой бугшприт в сто- рону открытого моря. Ашенбах перешел на штирборт, где горбун уже раскинул для него шезлонг, и стю- ард в засаленном фраке осведомился, что ему угодно будет заказать. Небо было серое, ветер влажный. Гавань и острова остались позади; за туманной дымкой из поля зрения быстро исчезли берега. Пропитанные влагой хлопья сажи ложились на вымытую палубу, которой никак не удавалось просохнуть. Через какой-нибудь час над нею растянули тент: зарядил дождь. Закутавшись в пальто, с книгой на коленях, путе- шественник отдыхал, и часы текли для него непри- метно. Дождь перестал, парусиновый тент убрали. Нигде на горизонте ни полоски земли. Под хмурым куполом неба лежал неимоверно огромный диск открытого моря. Но в пустом, нерасчлененном про- странстве наши чувства теряют меру времени и мы влачимся в неизмеримом. Призрачно странные фи- гуры, старый фат, козлиная бородка, продавшая ему билет, с расплывчатыми жестами, с нелепыми речами затеснились в мозгу Ашенбаха, и он уснул. В полдень его повели завтракать в кают-компа- нию, похожую на коридор, так как в нее выходили двери кают, там в конце длинного стола, во главе которого стоял его прибор, приказчики и старик среди них уже с десяти часов пировали с весельчаком- капитаном. Завтрак был скудный, и Ашенбах быстро 464
покончил с ним. Его тянуло наверх, снова взглянуть на небо: не собирается ли оно просветлеть над Венецией. Он почти не сомневался, что так оно и будет, ибо этот город всегда встречал его сиянием. Но небо и море оставались хмуро свинцовыми, время от времени моросил дождь, и Ашенбах сми- рился с тем, что по водной дороге прибудет в иную ■Венецию, чем та, к которой он приближался по су- хому пути. Он стоял у фок-мачты, вперив взор в мор- ские дали, и ждал земли. Ему вспоминался задумчи- ,вый восторженный поэт в миг, когда перед его глазами всплыли из этих вод купола и колокольни его мечты, и он бормотал про себя отдельные строфы величе- ственной песни, что сложили тогда его благоговение, счастье и печаль. Поневоле растроганный $тим уже отлитым в форму чувством, он спрашивал свое стро- гое и усталое сердце, суждены ли новый восторг, но- вое смятение, запоздалая авантюра чувства ему, до- сужему скитальцу? Но вот справа вынырнул плоский берег, рыбачьи лодки уже сновали по морю, возник Остров купаль- щиков; пароход, оставив его слева, на тихом ходу проскользнул в узкий порт, названный по имени этого •острова, и остановился в лагуне перед скопищем пестрых лачуг на берегу в ожидании баркаса сани- тарной службы. Его дожидались целый час. Пассажиры как бы прибыли и не прибыли; никто не спешил, и каждый был охвачен нетерпением. Молодые жители Полы, подстегиваемые патриотизмом, а может быть, и си- гналами военных рожков, которые доносились по воде со стороны общественных садов, высыпали на палубу и, разгоряченные выпитым асти, стали кричать «ура!» марширующим вдоль берега берсальерам. Но по- истине омерзительно было смотреть на то, в какое состояние привело фатоватого старика незаконное панибратство с молодежью. Старая его голова уже не могла противостоять хмелю, как молодые и крепкие головы его приятелей; он был пьян самым жалким образом. С осоловелым взором, зажав сигарету в трясущихся пальцах, он всеми 30 Т. Манн, т. 7 465
силами старался сохранить равновесие, хотя хмель раскачивал его из стороны в сторону, и не дви- гался с места, чувствуя, что упадет при первом же шаге, и при всем этом выказывал жалкую резвость,,, хватая за пуговицу любого, кто к нему приближался, нес какой-то вздор, подмигивал, хихикал, по-дурацки над кем-нибудь подшучивая, водил перед его носом морщинистым указательным пальцем с кольцом-пе- чаткой и с гнусным лукавством облизывал губы кон-, чиком языка. Ашенбах смотрел на него, нахмурив-: шись, и опять им овладевало смутное чувство, что мир, несомненно, выказывал пусть чуть заметное, но уже неостановимое намерение преобразиться в нелепицу, в карикатуру; хорошо еще, что обстоятельства не позволили Ашенбаху долго носиться с этим чувством: машина заработала, застучала, пароход, остановлен- ный так близко от цели, снова двинулся вперед по каналу Св. Марка. Итак, он опять видит это чудо, этот из моря встаю- щий город, ослепительную.вязь фантастических строе- ний, которую республика воздвигла на удивление приближающимся мореходам, воздушное великолепие дворца и Мост Вздохов, колонну со львом и святого Марка на берегу, далеко вперед выступающее пыш- ное крыло сказочного храма и гигантские часы в проеме моста над каналом; любуясь, он думал, что приезжать в Венецию сухим путем, с вокзала, все равно, что с черного хода входить во дворец, и что только так, как сейчас, на корабле, из далей откры- того моря, и должно прибывать в этот город, самый диковинный из всех городов. Машина застопорила, гондолы, теснясь, понеслись к пароходу, по спущенным сходням на борт подня- лись таможенные чиновники и немедля приступили к исполнению своих обязанностей. Наконец пасса- жиры получшш право покинуть пароход. Ашенбах объяснил, что ему нужна гондола доехать и довести багаж до пристани, где стоят катера, курсирующие между городом и Л идо: он хочет поселиться у моря« Его намерение одобряют, через борт сообщают о нем гондольерам, которые препираются между собой на 466
местом диалекте. Но сойти на землю ему не удается: загородил дорогу его собственный сундук, который с трудом тащат и волочат гго шаткой лесенке. По- этому минуту-другую он не может противостоять назойливости мерзкого старика, спьяну решившего любезно наггутствовать чужеземца. «Желаем хорошо провести время, — блеет он, расшаркиваясь. — Не поминайте лихом! Au revoir, excusez et bon jour *, ваше превосходительство!» Его рот увлажняется, он закрывает глаза, облизывает уголки рта, под дряблой старческой губой топорщится крашеная эспаньолка. «Примите мои комплименты, душечка, милочка, кра- сотка...»— лопочет он, посылая воздушный повдлуй, И тут у него вставная верхняя челюсть соскакивает на нижнюю губу. Ашенбах, улучив момент, удаляется, «Милочке, милочке моей», — слышатся за его спиной воркующие, глухие, с трудом выдавливаемые звуки, когда, держась за веревочные поручни, он спускается по трапу. Кто не испытывал мгновенного трепета, тайной робости и душевного стеснения, впервые или после долгого перерыва садясь в венецианскую гондолу? Удивительное суденышко, без малейших изменений перешедшее к нам из баснословных времен, и такое черное, каким из всех вещей на свете бывают только гробы, — оно напоминает нам о неслышных и пре- ступных похождениях в тихо плещущей ночи, но еще больше о смерти, о дрогах, заупокойной службе и последнем безмолвном странствии. И кто мысленно не отмечал, что сиденье этой лодки, гробово-черное, лакированное и черным же обитое кресло, — самое мягкое, самое роскошное и нежащее сиденье на свете? Когда Ашенбах на него опустился у ног гондольера, напротив своего багажа, заботливо сложенного на носу, он опять отчетливо это почувствовал-. Гребцы продолжали переругиваться, угрожающе жестику- лируя, сердито и непонятно. Но особая тишина города на воде, казалось, неприметно впитывала в себя эти голоса, делала их бесплотными и рассеивала над 1 До свидания, извините и добрый день (франц*)% 30* 467
водами. В гавани было тепло. Парное легкое дунове- ние сирокко временами касалось усталого путешест- венника. Погруженный в податливую стихию подушек, он закрыл глаза, наслаждаясь столь же непривычной, сколь и сладостной расслабленностью. «Путь наш короток, — думал он,— а я бы хотел, чтоб он длился вечно!» Мерное покачивание уносило его от сутолоки и шума голосов. Тихо, все тише становилось вокруг него. Уже слыш- ны только всплески весла, глухие удары волны о нос гондолы, который словно парит над водою, — острый, черный, на самом конце вооруженный подобием алебарды, — да еще нечто третье — бормотанье гон- дольера, отрывочное, сквозь зубы, в ритм взмахам весла. Ашенбах открыл глаза и удивился — лагуна сделалась шире, и они двигались по направлению к открытому морю. Нельзя, видно, так уж преда- ваться безмятежности, надо было требовать выпол- нения своего приказа. — Значит, к пристани, — полуобернувшись, ска- зал он. Бормотанье смолкло. Ответа не последовало. — Значит, к пристани, — повторил он и повер- нулся, чтобы посмотреть в лицо гондольеру, который, стоя во весь рост позади него, четко обрисовывался на фоне бледного неба. Это был человек с неприятной, даже свирепой физиономией, одетый в синюю матрос- скую робу, подпоясанную желтым шарфом, в соло- менной шляпе, местами расплетшейся и давно поте- рявшей форму, но лихо заломленной набекрень. Весь склад его лица, так же как светлые курчавые усы под коротким курносым носом, безусловно не имели в себе ничего итальянского. Несмотря на худобу, ка- залось бы делающую его непригодным для ремесла гон- дольера, он весьма энергично орудовал веслом, при каждом взмахе напружинивая все тело. Раза два при большом усилии он поджимал губы, обнажая два ряда белых зубов. Нахмурив рыжеватые брови и глядя поверх головы приезжего, он вдруг сказал ре« шительно, даже грубовато: — Вы едете на Лидо. 468
Ашенбах отвечал: — Конечно. Но я нанял гондолу только затем, чтобы доехать до площади Святого Марка. Там я пе- ресяду на вапоретто. — На вапоретто, сударь, вам ехать нельзя. — Почему, собственно? — Потому что вапоретто не перевозят багажа. Ашенбах вспомнил, что это действительно так, и промолчал. Но резкий, наглый и столь непринятый здесь в отношении иностранца тон показался ему не- позволительным. Он сказал: — Это уж мое дело. Может быть, я собираюсь сдать свой багаж на хранение. Вам придется повер- нуть. Тишина была полная. Только весло всплескивало да волна глухо ударялась о нос гондолы. Затем опять послышалось невнятное бормотанье: гондольер бесе- довал сквозь зубы сам с собой. Что было делать? Один в лодке со странно непри- ветливым и угрюмо решительным человеком, разве мог бы наш путешественник настоять на своем? Но как мягко было бы ему покоиться на подушках, не взду- май он возмущаться! Разве не желал он, чтобы этот путь длился долго, вечно? Самое разумное предоста- вить вещам идти, как они идут, а главное — самое приятное. Какие-то расслабляющие чары исходили от его сиденья, от этого низкого кресла, обитого чер- ным, так сладостно покачивавшегося при ударах ве- сла своенравного гондольера за его спиной. Смутное чувство, что он попал в руки преступника, на мгновенье шевельнулось в Ашенбахе, но не пробу- дило в нем мысли об энергичной самозащите. Еще досаднее, думал он, если все сведется к простому вы- могательству. Некое подобие чувства долга или гор- дости, как бы воспоминание, что надо предупредить беду, заставило его еще раз собраться. Он осведо- мился: — Сколько вы хотите за работу? И, глядя поверх его головы, гондольер ответил: — Вы заплатите. 469
Было совершенно очевидно, что надо на это ска- зать. Ашенбах почти машинально произнес: — Я ничего, равно ничего вам яе загшачу, если вы меня завезете не туда, куда мне надо. — Вы хотите на Лидо. — Но не с вами. — Я хорошо вас везу. «Это правда, — подумал Ашенбах и опять раз- мяк. — Правда, ты хорошо меня везешь! Даже если ты заришься на мой бумажник и ударом весла в спину отправишь меня в Аид, это будет значить, что ты вез меня хорошо». Однако ничего подобного не произошло. Напротив, неподалеку появилась лодка с бродячими музыкан- тами, мужчинами и женщинами, которые пели под аккомпанемент гитар и мандолин; назойливо догоняя гондолу, они едва не касались ее борта и оглашали тишину над водой корыстными звуками итальянских песен для иностранцев. Ашенбах бросил монету в протянутую с лодки шляпу. И опять стало слышно бормотание гондольера, отрывочно беседовавшего с самим собой. Покачиваясь на кильватерной волне идущего в го- род парохода, они наконец прибыли на место. Двое муниципальных чиновников, заложив руки за спину и не сводя глаз с лагуны, прохаживались по берегу, Ашенбах вышел из гондолы и ступил на мостки, под- держиваемый одним из тех вооруженных багром ста- риков, что непременно стоят на всех пристанях Вене- ции; и так как у него не нашлось мелочи, он напра- вился б расположенный около мола отель, чтобы разменять деньги и по собственному усмотрению рассчитаться с гондольером. В вестибюле ему вы- дают мелкие купюры, он возвращается, его чемоданы уже сложены на тачку, а гондола и гондольер ис- чезли. — Удрал,—говорит старик с багром. — Дурной человек, сударь, человек без патента! Один только у нас и есть такой. Другие позвонили сюда по теле- фону. Он заметил, что .его ждут. И улизнул. Ашенбах пожал плечами. Ш
■—Господий проехал задаром, — сказал старик и протянул^ шляпу. Ашенбах бросил в нее монету. Он вел!ел везяси евай багаж в отель и пошел следом :м\ тачшй п® аллее; по белым цветом: цветущей лллсг с таяершккш, давками и пансионами« по обе стороны, что, пересевая остров, спускалась к морю. В обширный отель Ашенбах вошел не с главного хода, а через садовую терассу и, не задерживаясь в вестибюле и в следовавшем' за ним огромном холле, направился прямо в контору. Так как он заранее дал знать о своем прибытии, его встретили с услужливым почтением:. Администратор, маленький, тихий, льстиво- предупредительный человечек с черными усами, оде- тый в сюртук: французского покроя:, подня'лся с ним в лифте на второй этаж и указал ему его комнату, очень приятно выглядевшую, с мебелью вишневою дерева; множествам очень пахучих цветов и высокими окнами, из которых открывался вид на море. После того как администратор удалился, Ашенбах подошел к одному из них, — служитель в это время вносил и размещал в номере его чемоданы, — и стал смотре п. на пляж, почти безлюдный в эти часы, и на пасмурное море,.которое, как всегда во время прилива., посылали на берег невысокие, длинные, покойно и равномерно набегавшие волны. Чувства того, кто предается созерцанию одиноки и молчаливо, раешшвчатее и в то же время глубже, чем если б он находился Hia людях, его мысли песо мее, прихотливее, и на них неизменно лежит налег печали. Картина мира, ощущения, которые л<ч ко можно было бы потушить единым взглядом, смеш- ком, обманом мнений,, его занимают больше чем следует; в молчании они углубляются, становятся значительным событием, авантюрой чувств, неизгла- димым впечатлением. Одиночество порождает ориги- нальное, смелое, пугающе прекрасное — поэзию. Но оно порождает и несуразицу, непозволительный абсурд. Так, дорожные перипетии, гнусный старый франт с его лопотаньем' о красотке и отверженный гондольер, не получивший своих заработанных гро- шей, и сейчас еще тревожили душу путешественника. т
Нимало л\е затрудняя разум, не давая, собственно, даже материала для размышлений, все это тем не менее по самой своей сути представлялось ему не- обычно странным и в странности своей тревожным. Меж тем он глазами приветствовал море и радовался, что так близка теперь, так достижима Венеция. Нако- нец он отошел от окна, освежил лицо водою, отдал дополнительные распоряжения горничной, ибо. хотел быть как можно более удобно устроенным, и велел лифтеру в зеленой ливрее отвезти себя вниз. Он выпил чаю на террасе, выходившей на море, затем спустился на прибрежный бульвар и прошел изрядный кусок в направлении отеля Эксцельсиор. Когда он возвратился, уже было время переодеваться к ужину. Он проделал это неторопливо и обстоя- тельно, так как привык работать, одеваясь, и все же спустился в зал слишком рано. Там, впрочем, уже находилось немало гостей, между собой незнакомых и притворно друг другом не интересующихся, но с одинаковым нетерпением ожидавших ужина. Взяв со стола газету, он опустился в кожаное кресло и стал наблюдать за собравшимися. Общество приятно отличалось от того, которое он встретил на острове в начале своего путешествия. Перед ним открывался горизонт, терпимо обни- мавший все и вся. Слышалась приглушенная разно- голосица языков. Вечерний костюм, этот мундир бла- гопристойности, как бы сливал воедино человеческие особи разных рас и сословий. Был здесь сухопарый американец с длинным лицом, многочисленная рус- ская семья, немецкие дети с французскими боннами. Явно преобладал славянский элемент. Рядом с Ашен- бахом говорили по-польски. За бамбуковым столиком под надзором гувер- нантки сидела компания подростков, совсем еще зе- леная молодежь. Три молоденькие девушки, лет, видимо, от пятнадцати до семнадцати, и мальчик с длинными волосами, на вид лет четырнадцати. Ашенбах с изумлением отметил про себя его безу- пречную красоту. Это лицо, бледное, изящно очер- ченное, в рамке золотисто-медвяных волос, с прямой 472
У линией носа, с очаровательным ртом и выражением прелестной божественной серьезности, напоминало со- бою греческую скульптуру лучших времен и, при чи- стейшем совершенстве формы, было так неповторимо и своеобразно обаятельно, что Ашенбах вдруг понял: нигде, ни в природе, ни в пластическом искусстве, не встречалось ему что-либо более счастливо сотворен- ное. Далее ему бросилось в глаза явное различие меж воспитательными принципами, применяемыми к маль- чику и его сестрам, что сказывалось даже в одежде. Наряд молодых девиц, — старшая из них уже могла сойти за взрослую, — был так незатейлив и целомуд- рен, что не только не красил их, но скорее даже уро- довал. Из-за строгого монастырского платья, аспидно- серого цвета, полудлинного, скучного, нарочито мешковатого покроя, с белыми отложными воротнич- ками в качестве единственного украшения, фигуры их казались приземистыми и лишенными грации. При- глаженные и туго стянутые волосы сообщали лицам молодых девиц монашески пустое, ничего не гово- рящее выражение. Здесь, несомненно, сказывалась власть матери, и не подумавшей распространить на мальчика педагогическую суровость, необходимую, по ее мнению, в воспитании девочек. Его жизнь, видимо, протекала под знаком нежного потворства. Никто не решался прикоснуться ножницами к его чудесным во- лосам; как у «Мальчика, вытаскивающего занозу», они кудрями спадали ему на лоб, на уши, спускались с затылка на шею. Английский матросский костюм с широкими рукавами, которые сужались книзу и туго обтягивали запястья его еще совсем детских, но узких рук, со всеми своими выпушками, шнурами и петличками, сообщал его нежному облику какую-то черту избалованности и богатства. Он сидел вполобо- рота к Ашенбаху, за ним наблюдавшему, выставив вперед правую ногу в черном лакированном туфле, подперевшись кулачком, в небрежно изящной позе, не имевшей в себе ничего от почти приниженной чопор- ности его сестер. Не болен ли он? Ведь золотистая тьма волос так резко оттеняет бледность его кожи цвета слоновой кости. Или он просто забалованный 473
любимчик, привыкший к потачкам и задабриванию? Ашенбаху это показалось наиболее вероятным-. Арти- стические натуры: нередко обладают предательской склонностью воздавать хвалу несправедливости, со- здающей красоту-; и принимать сторону аристократи- ческой предпочтенное™. В холле уже появился официант и по-английски объявил: «-Кушать подано!>> Собравшиеся мало-по- малу скрывались за стеклянной дверью ресторана. Хлопали двери лифтов, опоздавшие торопливо- прохо- дили мимо Ашенбаха. За дверью приступили к тра- пезе, но юные поляки все еще сидели за бамбуковым столиком, и Ашенбах, уютно устроившись в- мягком кресле, ждал вместе с ними.* ведь глаза* его созер- цали красоту. Наконец гувернантка, маленькая тучная особа с багровым румянцем, подала своим' питомцам знак подняться. Высоко вздернув брови, она отодвинула стул и поклонилась высокай женщине, одетой в серое с белым, единственным украшением* которой служили великолепные жемчуга;. Осанка этой женщины, холодная и величавая, то, как были' зачесаны ее чуть припудренные волосы; по- крой ее платъяу все было иеполтено той простоты, ко- торая равнозначна хорошему вкусу повсюду, где благочестие неотъемлемо: от а;ристократиз-ма. Она могла бы быть женой немецкого сановника. Нечто сказочно пышное сообщали ее облику только украше- ния, поистине бесценные, — серьги с подвесками и тройная, очень длмнняя. нить крупных, как вишни, матово- мерцающих жемчужин. Дети поспешно вскочили и склонились, целуя руку матери, которая со сдержанной улшбкой на холеном, хотя и несколько усталом, остроносом лжце, смотря поверх, их голов, говорила что-то гувернантке по- французски. Затем она прошла к застекленной двери. Дети последовали за ней: девочки по- старшинству, за ними- гувернантка, мальчик замыкал шествие. По какой-то: причине он оглянулся, прежде чем скрыться з?а дверью, и его необычные, сумеречно-серые глаза встретились со взглядом Ашенбаха. Потруженгный ■474
в созерцание, уронив газету на колени, он смотрел вслед удалявшемуся семейству. В том, что он видел, не сбыло, собственно, ничего удивительного. Дети дожидались матери, чтобы идти к столу, почтительно ее приветствовали и, входя в зал, вели себя, как принято .в свете. Однако все это проделывалось так четко, с такой подчеркнутой бла- говоспитанностью, с таким чувством долга и само- уважения, что Ашенбаха это странным образом взволновало. Он еще немного помедлил и затем на- правился в зал, где метрдотель указал ему столик очень далекий, как он отметил с мимолетным сожале- нием, от того, за которым расположилось польское семейство. Усталый, :но в то же время возбужденный, он раз- влекал себя во время скучной трапезы абстрактными, более того, трансцендентными размышлениями; ду- мал о том, что закономерное должно вступить в та- инственную связь с индивидуальным, дабы возникла человеческая красота, отсюда он пЕрешел к общим проблемам формы и искусства -и решил наконец, что его мысли и находки напоминают смутные и счастли- вые озарения во сне, наяву оказывающиеся пустей- шими и ни на что не пригодными. Выйдя из рес- торана, он покурил, посидел, прошелся по парку, напоенному вечерними яраматами, рано улегся в по- стель и крепким, непробудным сном, несмотря на пестрые сновидения, проспал всю ночь. Назавтра пагода не стала лучше. Дул береговой ветер. Под небом, затянутым белесой пеленой, в ту- пом спокойствии простиралось море, с прозаически близким горизонтом и так далеко откатившееся от берегов, что рядами обнажились песчаные отмели. Ашенбаху, когда он открыл окно, почудилось, что он слышит гнилостный запах лагуны. На душе у него стало тяжко. Он сразу же поду- мал об отъезде. Давно уже, много лет назад, после радостных весенних дней его застигла здесь такая же погода, и, удрученный, расстроенный, он йежал из Венеции. А сейчас разве не -.охватил его тот же при- ступ тоски, разве опять не стучит у него в висках, не Ш
тяжелеют веки? Снова менять местопребывание слишком хлопотно, но если ветер не переменится, не- чего и думать о том, чтобы здесь оставаться. Для верности он решил не распаковывать всех своих ве- щей. В девять часов он позавтракал в буфете — не- большом помещении между холлом и залом ресторана. Здесь царила торжественная тишина — гордость больших отелей. Официанты неслышно ступали в своих мягких туфлях. Стук чайных ложек о чашки, полушепотом сказанное слово — вот и все, что слы- шалось здесь. В углу, наискосок от двери и через два столика от него, Ашенбах заметил польских девиц с гувернанткой. В тугих синих холщовых платьях с белыми отложными воротничками и белыми же манжетами, с затянутыми пепельными волосами и еще красноватыми веками, они сидели очень прямо, любезно передавая друг другу вазочку с вареньем. Завтракать они уже кончали. Мальчика с ними не было. Ашенбах улыбнулся. «Ах ты, маленький феак! — подумал он. — Тебе, не в пример сестрам, дано преи- мущество спать сколько угодно». И, внезапно раз- веселившись, мысленно процитировал: «Частая смена одежд, и покой, и нагретые ванны...» Он не спеша позавтракал, принял почту от портье, который вошел, держа в руках свою расшитую галу- нами фуражку, и, не выпуская изо рта папиросы, распечатал несколько конвертов. Потому-то он еще и оказался здесь при появлении сонливца, которого до- жидались за столиком в углу. Мальчик вошел в застекленную дверь и среди полной тишины наискось пересек залу, направляясь к своим. Походка его, по тому как он держал корпус, как двигались его колени, как ступали обутые в белое ноги, была неизъяснимо обаятельна, легкая, робкая и в то же время горделивая, еще более прелестная от того ребяческого смущения, с которым он дважды поднял и опустил веки, вполоборота оглядываясь на незнакомых людей за столиками. Улыбаясь и что-то говоря на своем мягком, расплывающемся языке, он опустился на стул, и Ашенбах, увидев его четкий про- 476
филь, вновь изумился и даже испугался богоподобной красоты этого отрока. Сегодня на нем была легкая белая блуза в голубую полоску с красным шелковым байтом, завязанным под белым стоячим воротничком. Но из этого воротничка, не очень даже подходящего ко всему костюму, в несравненной красоте вы- растал цветок его головы—головы Эрота в желтова- том мерцании паросского мрамора, — с тонкими су- ровыми бровями, с прозрачной тенью на висках, с ушами, закрытыми мягкими волнами спадающих под прямым углом кудрей. «Как красив!» — думал Ашенбах с тем профессио- нально холодным одобрением, в которое художник перед лицом совершенного творения рядит иногда свою взволнованность, свой восторг. Мысли его текли дальше: «Право же, если бы море и песок не манили меня, я бы остался, покуда ты остаешься здесь!» Итак, он поднялся, прошел, почтительно приветствуе- мый служащими отеля, через холл, спустился с боль- шой террасы и по деревянным мосткам зашагал к огороженному пляжу для постояльцев отеля. Там он попросил босоногого старика в полотняных шта- нах, в матросской тельняшке и соломенной шляпе, исправляющего должность сторожа, показать остав- ленную для него кабинку, велел вынести стол и кре- сло наружу, на деревянную засыпанную песком пло- щадку, и удобно расположился в шезлонге, который подтащил поближе к морю, где песок был золотисто- желтый, как воск. Вид пляжа, культуры, беспечно и чувственно на- слаждающейся на краю стихии, занимал и радовал его больше, чем когда-либо. Серое и плоское море ужо ожило, расцветилось детьми, шлепающими по воде, пловцами, пестрыми фигурами, которые, заложив руки за голову, лежали на песчаных отмелях. Другие орудовали веслами, сидя в маленьких бескилевых ло- дочках, раскрашенных синим и красным, и громко хо- хотали, когда суденышко опрокидывалось. Перед да- леко вытянувшимся рядом кабин, на деревянных площадках которых люди сидели, как на верандах, равноправно царили беспечный задор игры и лениво 477
простершийся покой, обмен визитами, болтовня, про- думанная элегантность утренних туалетов и нагота, непринужденно и невозмутимо пользующаяся вольно- стями приморского уголка. У самой кромки моря на влажном и твердом песке бродили купальщики в бе- лых халатах или просторных и ярких пляжных костю- мах. Справа высилась замысловатая песчаная кре- пость, возведенная детьми и утыканная флажками всех стран. Продавцы раковин, сластей и фруктов, опу- стившись на колени, раскладывали свой товар. Слева, перед одной из кабинок, стоявших поперек к осталь- ным и к морю и с этой стороны замыкавших пляж, расположилось русское семейство: бородатые муж- чины с крупными зубами, вялые и рыхлые женщины, девица из прибалтийских провинций, которая, сидя у мольберта, с возгласами отчаяния писала море, двое добродушно некрасивых детей, старая нянька, повязанная платком, с угодливыми повадками ра- быни. Они благодарно наслаждались жизнью, без устали окликали непослушных, заигравшихся детей, шутили, благо в запасе у них имелось несколько итальянских слов, с комичным стариком, у которого покупали сласти, целовали друг друга в щеки, ни- мало не заботясь о наблюдающих эту интимность, «Итак, я остаюсь, — думал Ашенбах. — Лучшего мне не найти!» И, скрестив руки на коленях, он стал смотреть в морскую даль, которая ускользала от его взгляда, стушевывалась, укрываясь от него за одно- тонной туманной дымкой. Ашенбах любил море по причинам достаточно глубоким: из потребности в по- кое, присущей самоотверженно работающему худож- нику, который всегда стремится прильнуть к груди простого, стихийного, спасаясь от настойчивой много- сложности явлений; из запретного, прямо противо- положного сути его работы и потому тем более соблаз- нительного тяготения к нераздельному, безмерному,- вечному, к тому, что зовется Ничто. Отдохнуть после совершенного — мечта того, кто радеет о хорошем, а разве Ничто не одна из форм совершенства? И вот, когда он так углубился в созерцание пустоты, гори- зонтальную линию береговой кромки вдруг перере-. т
зала человеческая фигура. И когда Ашенбах отвел взор от бесконечного и с усилием сосредоточился, он увидел, что это все тот же красивый мальчик про- шел слева от него по песку. Он шел босиком, видно, собираясь поплескаться в воде; его стройные ноги были обнажены до колен, шел неторопливо, но так легко и гордо, словно весь свой век не знал обуви, шел и оглядывался на поперечные кабинки. Но едва он заметил русскую семью, которая усердно там бла- годушествовала, как на лицо его набежала туча гневного презрения. Лоб его омрачился, губы вздер- нулись кверху, и с них на левую сторону лица распро- странилось горькое дрожанье, как бы разрезавшее щеку; брови его так нахмурились, что глаза глубоко запали и из-под сени бровей заговорили темным язы- ком ненависти. Он потупился, потом еще раз обер- нулся, словно^ угрожая, передернул плечом, отмахи- ваясь, отстраняясь, и оставил врагов в тылу. Какое-то неуловимое чувство, может быть испуг или нечто сродни уважению и стыду, заставило Ашен- баха отвернуться, сделать вид, что он ничего не за- метил. Случайному соглядатаю страсти недостойно воспользоваться увиденным, даже для своих потайных размышлений. Но он был обрадован и потрясен в то же время, иначе говоря — счастлив. Эта вспышка дет- ского национального фанатизма, вызванная благо- душнейшей обывательской идиллией, перенесла бо- жественно-пустое в сферу человеческих отношений, и прекрасное творение природы, казалось бы создан- ное только для услады глаз, сделалось достойным более глубокого участия. И это неожиданно сообщило и без того примечательному своей красотою образу подростка масштаб, заставляющий относиться к нему не по годам серьезно. Не оборачиваясь, Ашенбах прислушивался к звон- кому и немного слабому голосу мальчика, еще из- далека окликавшему новых приятелей, которые вози- лись у крепости, Ему отвечали, несколько раз выкрик- нув его имя, видимо, уменьшительное; Ашенбах пытался его уловить, но сумел разобрать лишь два мелодических слога—что-то вроде «Адзьо» илиг вер- 479
нее, «Адзьу» с призывным и протяжным «у». Благо- звучие этого имени обрадовало Ашенбаха, показалось ему как нельзя более подходящим его носителю. Он несколько раз неслышно его произнес и, успокоенный, занялся своей корреспонденцией. Раскрыв на коленях маленький дорожный бювар и вооружившись вечным пером, он стал отвечать на некоторые из полученных сегодня писем. Но уже через четверть часа ему показалось обидным отре- шаться в мыслях от возможного и высокого наслаж- дения, подменять его безразличным занятием. Он от- бросил перо и бумагу. Он вернулся обратно к морю и очень скоро перестал смотреть на него, отвлечен- ный голосами подростков, суетившихся у песчаной крепости. Поудобнее устроившись в шезлонге, он стал смотреть вправо, что там делает прелестный Адзио. Отыскал он его с первого же взгляда: красный бант издали бросался в глаза. Вместе с другими детьми он был занят сооружением из старой доски моста через мокрый ров песчаной крепости и при этом кивал головой, распоряжался, давал какие-то указания. Всех ребят было человек десять, мальчи- ков и девочек, его лет и младше, наперебой болтав- ших по-польски, по-французски, а также на балкан- ских наречиях. Его имя произносилось чаще других. Видимо, все домогались его дружбы, он был предме- том восхищения и восторга. Один из мальчиков, тоже поляк, которого называли странным именем «Яшу», приземистый, с черными напомаженными волосами, в полотняной куртке с кушаком, был, казалось, самым верным его вассалом и другом. Когда работа над пес- чаным строением была закончена, они в обнимку пошли вдоль пляжа и тот, которого называли «Яшу», поцеловал красавца. Ашенбаху захотелось погрозить ему пальцемг «Тебе же советую, Критобул, — подумал он и улыб- нулся, — отправляйся на год в странствие! Ибо не меньше времени надо тебе, чтобы выздороветь». Потом он позавтракал крупной, спелой земляникой, которую тут же купил у торговца. Стало очень тепло, 480
хотя солнцу так и не удалось пробиться сквозь мгли- стую дымку, закрывшую небо. Вялость сковала его дух, чувства же в упоении внимали говору хмельной неимоверной тишины моря. Отгадать, выискать, что же это за имя, которое звучит как «Адзио», казалось этому серьезному человеку достойной задачей, наи- важнейшим делом. Наконец с помощью кое-каких польских воспоминаний он установил, что это, ве- роятно, Тадзио, уменьшительное от Тадеуш. Тадзио купался, Ашенбах, потерявший было его из виду, заметил вдруг далеко в море его голову и руки, которые он, плавая, поочередно выбрасывал вперед. Море, вероятно, и там было мелкое, но на берегу уже встревожились, из кабинок стали разда- ваться женские голоса, выкрикивавшие его имя, и оно заполонило все взморье мягкими своими соглас- ными с протяжным «у» на конце, имя, сладостное и дикое в то же время: «Тадзиу! Тадзиу!» Он вер- нулся, он бежал с закинутой назад головой, вспени- вая ногами сопротивлявшуюся воду, и видеть, как это живое создание в своей строгой предмужественной прелести, со спутанными мокрыми кудрями, внезапно появившееся из глубин моря и неба, выходит из вод- ной стихии, бежит от нее, значило проникнуться мифи- ческими представлениями. Словно то была поэтиче- ская весть об изначальных временах, о возникнове- нии формы, о рождении богов. Ашенбах с закрытыми глазами внимал этой песне, зазвучавшей внутри его, и снова думал, что здесь хорошо и что он здесь оста- нется. Потом Тадзио отдыхал от купанья, лежал на песке, завернувшись в белую простыню, спущенную с правого плеча, и склонив голову на обнаженную руку. И даже когда Ашенбах не смотрел на него, а прочитывал страницу-другую из взятой с собою книги, он все время помнил, что тот лежит побли- зости, — стоит только слегка повернуть голову вправо, и тебе откроется нечто чудно прекрасное. Временами Ашенбаху даже чудилось, что он сидит здесь как страж его покоя, пусть занятый своими делами, но бдительно охраняющий благородное дитя человече- 31 Т. Манн, т. 7 48!
ское, там справа, совсем неподалеку. И отеческое благорасположение, растроганная нежность того, кто, ежечасно жертвуя собой, духом своим творит кра« соту, к тому, кто одарен красотой, заполнила и за- хватила его сердце. В поддень он ушел с пляжа, вернулся в отель и на лифте поднялся в свою комнату. Там он долго стоял перед зеркалом, рассматривая свои седые волосы, свое усталое лицо с заострившимися чертами, В эти мгновения он думал о своей славе и о том, что на улицах многие узнают его и благоговейно раз- глядывают и что этим он обязан своему точно бью- щему в цель обаятельному слову. Он вызывал в па- мяти все, какие только вспомнились, внешние успехи своего таланта, даже дворянскую грамоту, затем спустился ко второму завтраку и в одиночестве сел за свой столик. Когда, быстро покончив с едой, он входил в лифт, целая компания подростков, тоже возвращавшихся с завтрака, ворвалась вслед за ним в эту взмывавшую кверху каморку. Среди них был и Тадзио. Он оказался совсем близко от Ашенбаха, впервые так близко, что тот видел и узнавал его не на расстоянии, как смотрят картину, а почти вплот- ную, со всеми характерными деталями человеческого облика. Кто-то обратился к Тадзио, он ответил с не- описуемо обворожительной улыбкой и, попятившись, с опущенными глазами, тут же вышел на втором этаже. «Красота стыдлива», — решил Ашевбах и стал думать, почему бы, собственно. Меж тем он успел заметить, что зубы у мальчика не совсем хороши, не- много неровные, бледные, без белого блеска здо- ровья, а хрупкие и прозрачные, как при малокровии. «Он слабый и болезненный, — думал Ашенбах, — верно, не доживет до старости». И предпочел не вникать в то чувство удовлетворения и спокойствия, которое охватило его. Два часа он провел в своей комнате, а под вечер поехал на вапоретто по лагуне, пахнувшей гнилью, в Венецию. На площади Св. Марка он выпил чаю и. верный здешнему своему обыкновению, отправился бродить по улицам Но на сей раз прогулка принесла М2
с собою полную перемену настроения и планов на ближайшее будущее. Удушлива», нестерпимая жара стояла на улицах, воздух был так плотен, что запахи, проникавшие из домов, лавок, харчевен, масляный чад, облака духов и так далее клубились в нем, не рассеиваясь. Дым от папиросы висел неподвижно и лишь долгое время спустя начинал расходиться. Толчея на тесных тро- туарах раздражала, а не развлекала Ашенбаха. Чем дальше он шел, тем назойливее овладевало им то мерзкое состояние, которое может вызвать лишь мор- ской воздух и сирокко, — возбуждение к в то же время упадок сил. Липкий пот выступил у него на теле, глаза отказывались видеть, грудь стеснило, его бросало то в жар, то в холод, кровь стучала в висках. Спасаясь от сутолоки деловых уличек, он уходил по мостам в кварталы бедноты. Там его одолели нищие, он задыхался от тошнотворных испарений каналов. На тихой маленькой площади, в одном* из тех забы- тых и зачарованных уголков, которых еще много в недрах Венеции, он присел на край фонтана, отер пот со лба и понял: надо уезжать. Во второй раз, и теперь уже неоспоримо, выясни- лось, что этот город при такой погоде приносит ему только вред. Упорствовать и оставаться здесь было бы неразумно, надеяться на перемену ветра — бес- смысленно. Надо быстро принимать решение. Тотчас же возвратиться домой нельзя. Ни летний дом, ни зимняя квартира не приготовлены к его приезду. Но ведь не только здесь есть море и пляж, найдутся и в другом месте, без этой гнусной лагуны с ее лихо- радочными испарениями. Он вспомнил, что ему очень хвалили маленький морской курорт возле Триеста. Почему бы не отправиться туда? И уж конечно без промедления, а то и не приживешься на новом месте. Он счел, что решение принято, и поднялся', на бли- жайшей стоянке сел в гондолу и по сумрачному ла- биринту кавалов, под изящными мраморными балко- нами со львами, огибая скользкие углы зданий, мимо печальных дворцов с фирменными вывесками на фа- садах, отражения которых колебались в зеркале вод, 31* т
поплыл к площади Св. Марка. Нелегко дался ему этот путь, гондольер, радевший об интересах стекло- дувных мастерских и кружевных фабрик, то и дело пытался подвигнуть его на осмотр или покупку, и если прихотливая красота Венеции уже снова его за- ворожила, то корыстный торгашеский дух этой пад- шей царицы отрезвлял и сердил его. Вернувшись в отель, он еще до обеда заявил администрации, что по непредвиденным обстоятель- ствам должен завтра утром уехать. Ему выразили сожаления и выписали счет. Он пообедал и провел душный вечер за чтением журналов, сидя в качалке на террасе, выходившей в сад. Прежде чем лечь спать, он упаковал все свои вещи. Спалось ему неважно, так как вновь предстоящий отъезд его тревожил. Когда он утром открыл окно, небо было по-прежнему пасмурно, но воздух казался свежее; и — тут-то пришло раскаяние. Конечно, его заявление администрации отеля было слишком по- спешным и опрометчивым, поступком, совершенным в состоянии невменяемости и болезненного раздра- жения. Если бы он немного повременил, не действо- вал бы так круто, а попытался приспособиться к венецианскому воздуху или выждать улучшения погоды, вместо суеты и спешки ему бы теперь пред- стояло утро на пляже, такое же, как вчера. Но поздно! Сейчас он должен ехать, хотеть того, что хо- тел вчера. Он оделся и в восемь часов спустился к завтраку. В небольшом зале буфета еще никого не было. Кое-кто, правда, подошел, покуда он сидел и до- жидался заказанного. И уже поднося чашку ко рту, он увидел, что входят польские девицы в неизменном сопровождении гувернантки. Чинные, по-утреннему свежие, с покрасневшими веками, они прошли к своему столику в углу у окна. Тотчас же вслед за ними появился портье, держа в руке фуражку, и на- помнил ему, что пора ехать. Автомобиль уже ждет, чтобы отвести его и других отъезжающих в отель Эксцельсиор, откуда катер по частному каналу ком- пании доставит их на вокзал. Времени уже в обрез« 464
Ашенбах же полагал, что спешить не приходится. До отхода поезда целый чяс. Он досадовал на обычай всех отелей раньше времени выпроваживать уезжаю- щих гостей и внушительно заметил портье, что хотел бы спокойно позавтракать. Тот нехотя ретировался, чтобы через пять минут появиться снова. Машина больше не может ждать. Тогда пусть едет и забирает его сундук, раздраженно отвечал Ашенбах. Сам он в положенное время приедет на рейсовом катере и вообще просит заботу об его отъезде предоставить ему самому. Портье поклонился. Ашенбах, радуясь, что избавился от докучных напоминаний, нетороп- ливо закончил свой завтрак и даже спросил газету у официанта. Времени уже и в самом деле остава- лось в обрез, когда он наконец поднялся. Случилось, что в это мгновенье вошел Тадзио. Направляясь к своему столику, он едва не столк- нулся с Ашенбахом, скромно потупился перед седо- власым высоколобым человеком, тотчас'же по милому своему обыкновению мягким взором посмотрел ему прямо в глаза и прошел мимо. «Прощай, Тадзио! Недолго я тебя видел!» — подумал Ашенбах. Как ни странно, он даже проговорил эти слова, неслышно шевеля губами, добавил: «Будь благословен!» — и стал собираться в дорогу. Он роздал чаевые, про- стился с тихим маленьким администратором во французском сюртуке и, как пришел пешком, так и ушел из отеля, сопровождаемый коридорным, кото- рый нес его чемоданы, ушел по белым цветом цвету- щей аллее, пересекающей остров, которая привела его прямо к пароходной пристани. Он купил билет, сел на место — и то, что за сим последовало, был крестный путь, горестное странствие по глубинам раскаяния. Пароходик бежал по знакомой дороге через ла- гуну, мимо площади Св. Марка, вверх по Канале Гранде. Ашенбах сидел на круглой скамейке на носу парохода, опершись о поручни и рукой защищая глаза от света. Общественные сады остались позади, еще раз возникла Пьяцетта в своей царственной пре- лести и тут же скрылась из глаз, потянулся долгий 485
ряд дворцов, а когда водная дорога повернула, пока- залась мраморная арка Риальто, великолепная и стремительная. Ашенбах смотрел, и сердце его раз- рывалось. Атмосферу города, отдававший гнилью запах моря и болота, который гнал его отсюда, он теперь вдыхал медленно, с нежностью и болью. Возможно ли, что он не знал, не думал о том, как близко все это его сердцу? То, что сегодня утром было легким сожалением, известной неуверенностью в том, что он поступает правильно, теперь обернулось унынием, подлинной болью, такой душевной тоской, что слезы набегали у него на глаза и он все корил себя за то, что никак этой тоски не предвидел.. Тяжкой, минутами просто непереносимой, казалась ему мысль, что он никогда больше не увидит Вене- ции, что это прощание навеки. Вот уже второй раз этот город делает его больным, второй раз он вы- нужден очертя голову бежать из него и, значит, впредь должен будет к нему относиться как к чему-то запрет- ному, недозволенному и непосильному, о чем даже и мечтать не стоит. Более того, он чувствовал, что, если уедет теперь, стыд и упрямство уже не позволят ему возвратиться в любимый город, перед которым он дважды оказался физически несостоятельным, и этот разрыв между душевным влечением и телесной возможностью вдруг показался стареющему чело- веку таким тяжким и важным, а физическое пораже- ние столь постыдным и недопустимым, что он никак не мог понять .легкомысленного безволия, которое вчера помогло ему без серьезной борьбы принять и признать это поражение. И вот уже пароходик приближается к вокзалу, боль и растерянность возрастают до душевного смя- тения. Отъезд кажется истерзавшемуся Ашенбаху немыслимым, возвращение — тем паче. Вконец измученный, он входит в здание вокзала. Уже очень поздно, нельзя терять ни минуты, если хочешь по- спеть на поезд. Он хочет и не хочет. Но время теснит его и гонит вперед; он торопится купить билет и среди вокзальной сутолоки ищет дежурного рассыль- ного из отеля. Тот подходит и сообщает^ что сундук 486
уже сдан в багаж. Уже сдан? Да, сдан на Комо. На Комо? Иа торопливых сердитых вопросов, ii:i смущенных ответов выясняется, что экспедиции отеля Эксцельсиор вместе с другим чужим багажом отправила его сундук в совершенно неверном по- правлении. Ашенбах с трудом сохранил на лице соответствую- щее обстоятельствам выражение. Безудержная радость, необыкновенная веселость потрясали изнутри его грудь. Рассыльный убежал, надеясь еще за- держать сундук, и, как и следовало ожидать, вер- нулся ни с чем. Ашенбах заявил, что никуда без багажа не поедет, а возвратится назад и будет ждать, покуда ему не пришлют его сундук. Не ушел ли еще катер? Рассыльный заверил, что ом стоит у выхода. Затем, быстро-быстро что-то лопоча, заста- вил кассира взять обратно билет и поклялся прило- жить все усилия к тому, чтобы вызволить багаж. 'Гак вот и свершилось удивительное событие — отъезжаю- щий через двадцать минут после своего прибытия па вокзал уже возвращался по Канале Гранде на Лидо. Странно неправдоподобное, постыдное, смешное и нелепое приключение. Из-за пустой превратности судьбы через какие-нибудь полчаса вновь увидеть места, с которыми ты в глубочайшей тоске прощался навеки. Вспенивая воду, проворно' и смешно лавируя между гондол и пароходов, быстрое маленькое суденышко мчалось к своей цели, а единственный его пассажир прятал под личиной досадливых сожа- лений боязливое и радостное возбуждение сбежав- шего мальчугана. Время от времени он все еще смеялся над этой неудачей, которая, как он говорил себе, польстила бы и самому удачливому. Теперь предстояло давать объяснения, видеть удивленные лица, но зато потом, утешал он себя, все опять будет хорошо, несчастья-то ведь он избежал, страшную ошибку исправил, то, что должно было остаться позади, сейчас вновь ему открывается, и он будет этим наслаждаться столько, сколько захочет... Что это? Обманывает его быстрое движение или ко всему еще и ветер наконец задул с моря? 487
Волны бились о бетонированные стенки узкого канала, прорытого через весь остров к отелю Эксцельсиор. Автобус дожидался там незадачливого путешественника и — вдоль покрытого барашками моря — повез его в отель. Маленький усатый адми- нистратор в сюртуке спустился ему навстречу по ши- рокой лестнице. В деликатно льстивых словах высказав сожале- ние по поводу прискорбного происшествия, весьма прискорбного для него лично и для их заведения, он решительно одобрил намерение Ашенбаха дождаться здесь своего багажа. Правда, его комната уже занята, но ему может быть тотчас же предоставлена другая, ничуть не хуже. «Pas de chance, monsieur»1, с улыбкой заметил швейцарец-лифтер, когда кабина скользнула вверх. Итак, наш беглец снова обосно- вался здесь, в комнате, по расположению и мебли- ровке очень мало отличавшейся от прежней. Усталый, оглушенный вихрем этого странного утра, он вынул вещи из чемодана и опустился в кресло у окна. Море приняло зеленоватый оттенок, воздух казался прозрачнее и чище, пляж пестрел мно- жеством кабин и лодок, хотя небо было по-прежнему хмуро. Ашенбах смотрел в окно, сложив руки на ко- ленях; довольный, что он опять здесь, и недовольный, даже огорченный своей нерешительностью, незнанием самого себя. Так он просидел с добрый час, отдыхая, предаваясь бездумным грезам. Около полудня он увидел Тадзио в полосатом костюме с красным бан- том, возвращавшегося с моря по длинным деревян- ным мосткам. Ашенбах со своей вышки узнал его, собственно, даже раньше, чем увидел, и собрался было подумать что-то вроде: «Эге, Тадзио, вот и ты опять!» Но в ту же секунду почувствовал, что не- брежный привет сник и замолк перед правдой его сердца, — почувствовал буйное волнение крови, ра-* дость, душевную боль и понял, что отъезд был ему так труден из-за Тадзио. 1 Незадача, сударь (франц.). 488
Он сидел, не шевелясь, никому не видимый со своего места и смотрел внутрь себя. Черты его ожили, брови поднялись, внимательная любопытная и одухотворенная улыбка тронула губы. Затем он поднял голову и, простерев руки, безвольно свисавшие с подлокотников, сделал неторопливое вращательное движение, словно открывал объятия, кого-то заклю- чал в них. Это был приветственный и умиротворенно приемлющий жест. Отныне нагой бог с пылающими ланитами день за днем гнал по небесным просторам свою пышущую жаром квадригу, и его золотые кудри развевались на ветру, задувшем с востока. Белый шелковистый глянец ложился на морские дали, где лениво воро- чались волны. Песок был раскален. Под серебристо- голубой рябью эфира выделялась ржавого цвета парусина, натянутая перед кабинками/ и на резко очерченном теневом пятне, которое она отбрасывала, купальщики проводили все утренние часы. Но чу- десны были и вечера, когда цветы в парке источали бальзамический аромат, светила вверху водили свои извечный хоровод и бормотанье укрытого тьмою моря неназойливо, потихоньку проникало в души. Эти вечера были радостным залогом новых солнеч- ных дней, полных лишь слегка упорядоченного досуга и украшенных бесчисленными, везде и всюду разбросанными возможностями счастливого случая. Гость, которого здесь задержала услужливая неудача, был весьма далек от того, чтобы в возвра- щении своего имущества видеть причину для нового отъезда. Два дня он терпел кое-какие лишения и в ресторане вынужден был появляться в дорожном костюме. Когда же заблудившийся сундук был наконец водворен в его комнату, он тщательно все распаковал, набил шкаф и комод своим добром, решившись пробыть здесь сколько бог на душу поло- жит и радуясь, что отныне в утренние часы будет носить свой шелковый пляжный костюм, к обеду же появляться, как положено, в черном. 489
В; приятную размеренность этого существования он уже втянулся; умиротворяющие хотя иг не лишен- ный^ блеска! покой такого образа жизееи скоро его заворожил. Да и правда:, какая; же прелесть это со- четажш благоустроенно* жизни, у южного м©ря с близостью, с постоянной доступностью таинственно- чудесного' города!' Ашенбах не любил наслаждаться. Праздноватьу покоить себя, искать беспечного времяпрепровождения было ему чуждо; к несвой- ственно. Даже в молодые годы он с тревогой и отвращением бежал досуга, торопился обратно к нысоким усилиям,, к священно-разумному служе- нию- своих будней. Только этот уголок земли его расслаблял и дарил счастьем1. Лишь, изредка,, по утрам-, когда изгпод тента своей кабинки ош в мечта- тельной рассеянности смотрел- на синь южного моря, или в теплую ноль, под крупно вызвездившим: небом, возвращаясь на Лйдо> в; гондоле с площади Св. Марка, где он вечно задерживался, когда пест- рые огни' w тающие в* воздухе звуки; серенад как будто проплывал«: мимо него, он; вспоминал свой деревенский дом в горах, арену летних борений, где тучи тянулись низко над садом4, страшные грозы по вечерам задували свечи, и вороны,, которых он кор- мил, раскачивали ветви на соснах. В такие минуты ему казалось, что он; сбежал в- Элизиум, на самый край земли; где людям суждена легчайшая: жизнь, где нет зимы и снега, нет бурь и ливней, где океан все- кругом освежает прохладным своим дыханием и дни текут в- блаженном, досуге, безмятежные, посвященные только солнцу и его празднествам. Мното, почти постоянно;, видел Ашенбах мальчика Тадзио; ограниченное' пространство и о/5щий для всех; ршшорядок дня способствовали тому, что всегда, разве что с короткими перерывами, прекрасный Тад- зио- был* подле него. Он видел, он встречал его повсюду: в: нижних залах отеля, на приятно осве- жающие водных прогулках в город и обратно из города, среди великолепия площади и, когда случаю угащнъг были эти встречи, вообще* на каждом шагу. Но главным образом утро на пляже со счастливей- 490
шей регулярностью предоставляло ему возможней-и, долго и благоговейно изучать прекрасное созд;ишг Да, эта кеиременность счастья, эта ежедневно оГнюн ляющаяся милость обстоятельств наполнили ею сердце довольством, радостью, и сияющие солнечны«» дни долгой чредой следовали друг за другом. Он вставал рано, что прежде делал лини, при жгучей -потребности в работе, и раньше других при ходил на ;пляж, когда солнце еще было .ласково и море, сияя белизной, покоилось в утреннем) гите. Ашенбах дружески приветствовал сторожа у мап> родки, как со старым знакомцем раскланивался с босоногим и белобородым .старцем, которым уже убирал его кабинку, натягивал коричневый тент и выносил кресло на площадку. Он усаживался, теперь <ему принадлежали три .или четыре часа. 'Лл это время солнце, достигнув зенита, обретало иепо мерную мощь, маре становилось все синее и синее и он мог смотреть на Тадзио. Ашенбах видел, как он приближался слева, вдоль края ©вды, как выходил из-за ряда кабинок, или вдруг не без радостного испуга обнаруживал, что не заметил его прихода, что он уже здесь в своем неизменном синем с белым пляж-ном костюме и в песке, на солнцепеке, затеял обычную возню, н-момь предался тому мило-никчемному, досужему время ггренроваждению, которое было одновременно мгрпп и покоем, хождением взад и вперед, шлеплньем ми воде, -беготней, лежаньем и плаваньем. Женщины следили аа ним с площадки перед кабиной и то и дело звонкими голосами окликали его: «Тндиму. Тадзиу», а он подбегал к ним, чтобы, оживленно жестикулируя, рассказать о том, что сейчас видел, выложить перед ними то, что нашел, изловил: -ло были раковины, морские коньки, медузы и боком пятящиеся рачки. Ашенбах ни слова не понимал in того, что говорил мальчик, м если он и произносил самые обыденные слова, для Ашенбаха они слива- лись в некое туманное благозвучие. Так чужеземная речь мальчика превращалась в музыку, задорное1 солнце щедро заливало его своим блеском^ а возвы- шу
шенная бездонность моря служила зыбким фоном его красоте. Вскоре Ашенбах знал каждую линию, каждый позорот этого прекрасного, ничем не стесненного тела, всякий раз наново приветствовал он уже зна- комую черту красоты, и не было конца его восхище- нию, радостной взволнованности чувств. Дамы звали мальчика поздороваться с гостем, подошедшим к ка- бинке, он выскакивал из воды и мокрый бежал, на ходу встряхивая кудрями, и когда, подавая руку, он всей тяжестью тела опирался на одну ногу, другою едва касаясь земли, в изгибе, в изящном повороте его тела было столько очарования, столько сосредо- точенности, обаятельной, целомудренной вниматель- ности к ближнему и аристократической обязательно- сти. Он лежал, вытянувшись во весь рост, по грудь закутанный в купальную простыню, точеной рукой опершись оземь и подбородком уткнувшись в кулачок. Тот, которого звали «Яшу», прикорнул возле, вся- чески его обхаживал, и, казалось, не было на свете ничего обольстительнее той улыбки, которая мель- кала на губах и в глазах этого любимца богов, когда он взглядывал на своего вассала. Он стоял у самой воды, один, в стороне от своих близких, совсем подле Ашенбаха, стоял прямо, заложив руки за голову, медленно раскачиваясь, и мечтал, заглядевшись на синеву, а мелкие волны, набегая, брызгали пеной в его ступни. Медвяные волосы мальчика кольцами вились на висках и на затылке, солнце подсвечивало чуть приметный пушок между лопаток, изящный абрис ребер и гармоническая линия груди просту- пали сквозь ткань простыни; под мышками у него была гладкая впадинка, как у статуи, кожа под коленями блестела, и голубоватые жилки, казалось, говорили о том, что это тело сотворено из необычно прозрачного вещества. Какой отбор кровей, какан точность мысли были воплощены в этом юношески совершенном теле! Но разве суровая и чистая воля, которая сотворила во мраке и затем явила свету это божественное создание, не была знакома, присущ.! ему, .художнику? Разве не действовала она и в нем. 492
когда, зажегшийся разумной страстью, он высво- бождал из мраморной глыбы языка стройную форму, которую провидел духом и являл миру как образ и отражение духовной красоты человека? Образ и отражение! Его глаза видели благород- ную фигуру у кромки синевы, и он в восторженном упоении думал, что постигает взором самое красоту, форму как божественную мысль, единственное и чистое совершенство, обитающее мир духа и здесь представшее ему в образе и подобии человеческом, дабы прелестью своей побудить его к благоговейному поклонению. Это был хмельной восторг, и стареющий художник бездумно, с алчностью предался ему. Дух его волновался, всколыхнулось все узнанное и про- житое, память вдруг вынесла на свет старые-пре- старые мысли, традиционно усвоенные смолоду и доселе не согретые собственным огнем. Разве не читал он где-то, что солнце отвлекает наше внима- ние от интеллектуального и нацеливает его па чувственное? Оно так дурманит и завораживает, еще говорилось там, наш разум и память, что душа в упоении забывает о себе, взгляд се прикопан к прекраснейшему из освещенных солнцем предме- тов, более того: лишь с помощью тела может она тогда подняться до истинно высокого созерцания. Амур, право же, уподобляется математикам, которые учат малоспособных детей, показывая им осязаемые изображения чистых форм, — так и этот бог, чтобы сделать для нас духовное зримым, охотно использует образ и цвет человеческой юности, которую он делает орудием памяти и украшает всеми отблесками кра- соты, так что при виде ее боль и надежда загораются в нас. Так думал, так чувствовал восторженный Ашен- бах. И вот из рокота моря и солнечного блеска соткалась для него чарующая картина. Старый платан под стенами Афин, — та священная сень, напоенная ароматами, которую украшают извая- ния и набожные приношения афинян в честь нимф и, Ахелоя. Прозрачный ручей спадает к подножию ветвистого дерева и бежит по мелкой округлой 493
галькег стрекочут цикады. На лужку, чуть покатом, так что у лежащего голова покоилась словно на подушкеу лежат двое, укрывшись от знойного солнца: один уже в летал, другой еще юноша, один урод,: другой красавец,—мудрый рядом с темг кто создан, чтобы внупгать любовь. Вперемежку с любезными словами, с остроумными, поощрительными шутками Сократ поучал Федра тоске по совершенству и до- бродетели. Он толковал ему о горячей волке испуга, захлестывающей того, кто способен чувствовать,- когда его взору открывается подобие вечной красоты; говорил о вожделениях дурного, лишенного благо- дати человека, который не может вообразить себе красоту, глядя на ее отображение, и не знает благо- говейного чувства; еще говорил о священном страхе, нападающем на чистого сердцем при лицезрении богоподобного лица и совершенного тела, — о вол- нении, которое его охватывает до полкой потери самообладания, он едва смеет поднять глаза и пре- клоняет колени перед тем, кто одарен красотой и готов был бы приносить ему жертвы как изваянию божества,, если бы не боялся, что люди ославят его безумцем. Ибо только красота, мой Федр, достойна любви и в то же время зрима; она, запомни это, единственная форма духовного, которую мы можем воспринять через чувства и благодаря чувству—> стерпеть. Подумай, что сталось бы с нами, если б все божественное, если бы разум, истина и добродетель являлись нам в чувственном обличье? Разве мы не изошли быт не сгорели бы от любви, как некогда Семела перед Зевсом? Итак, красота — путь чув- ственности к духуг — только путь, только средство, мой маленький Федр... И тут, лукавый ухаживатель, он высказал острую мысль: любяшдй-де ближе к божеству, ч;ем любимый, ибо из этих двоих только в нем живет бог, — претонкую мысль, самую насмеш- ливую из всех когда-либо приходивших на ум чело^ веку, мысль, от которой взялось начало всего лукав- ства, всего тайного сладострастия, любовной тоски, Счастье писателя — мысль, способная вся перейти в чувство^ целиком переходящее в мысль. Эта пуль- 494\
сирующая мысль, это точное чувство в те дни было лодвластно и покорно одинокому Ашенбаху, мысль о том, что природу бросает в дрожь от блаженства, когда дух в священном трепете склоняется перед красотой. Внезапно ему захотелось писать. Правда, говорят, что Эрот любит праздность, для нее только и создан. Но в этой точке кризиса возбуждение ранен- ного его стрелой обернулось творчеством. Повод, собственно говоря, безразличен, Потребность открыто и весомо высказаться о значительной, жгучей проб- леме культуры и вкуса завладела его интеллектом, так сказать, догнала беглеца. Предмет был ему знаком, был составной частью его бытия; желание, чтобы он заблистал в свете его слова, сделалось вдруг непреодолимым. К нему присоединилось вто- рое— работать в присутствии Тадзио, взять за обра- зец облик мальчика, принудить свой стиль следовать за линиями этого тела, представлявшегося ему бого- лодобным, и вознести его красоту в мир духа, как некогда орел вознес в эфир троянского пастуха. Блаженство слова никогда не было ему сладостнее, никогда он так ясно не ощущал, что Эрот присут- ствует в слове, как в эти опасно драгоценные часы, когда он, под тентом, за некрашеным столом, видя пе- ред собой своего идола, слыша музыку его голоса, формировал по образцу красоты Тадзио свою прозу, — эти изысканные полторы странички, про- зрачность которых, благородство и вдохновенная напряженность чувств, вскоре должны были вызвать восхищение многих. Хорошо, конечно, что мир знает только прекрасное произведение, но не его истоки, не то, как оно возникло; ибо знание истоков, вспоив- ших вдохновение художника, нередко могло бы смутить людей, напугать их и тем самым уничтожить воздействие прекрасного произведения. Странные часы! Странно изматывающие усилия! На редкость плодотворное общение духа и тела! Когда Ашенбах сложил листки и собрался уходить с пляжа, он по- чувствовал себя обессиленным, опустошенным, его даже мучила совесть, как после недозволенного беспутства, 495
На следующее утро, выходя из отеля, он еще с лестницы увидел Тадзио, который направлялся к морю совсем один и уже подходил к ограде пляжа. Желание, простая мысль воспользоваться случаем и свести веселое, непринужденное знакомство с тем, кто, сам того не зная, одарил его таким возвышен- ным волнением, заговорить с ним, порадоваться его ответу, его взгляду, напрашивалась сама собой. Красивый мальчик шел не торопясь, догнать его ничего не стоило, и Ашенбах ускорил шаги. Он на- стигает его на мостках за кабинками, хочет поло- жить руку ему на плечо, дотронуться до его головы, какие-то слова, приветливая французская фраза, уже вертятся у него на языке, — и тут он чувствует, что его сердце, возможно, от быстрой ходьбы, стучит как молоток, дыханье его затруднено и заговорить он может разве что сдавленным, дрожащим голосом; он колеблется, хочет овладеть собой, ему вдруг становится страшно, слишком долго он идет за ним, тот может заметить, обернуться и вопросительно взглянуть на него; он снова рвется вперед, замирает, ставит крест на своем намерении и, опустив голову, проходит мимо. «Слишком поздно! — подумал он. — Слишком поздно!» Но поздно ли? Ведь этот шаг, которого он не сделал, мог бы привести к доброму, радостному и легкому — к целительному отрезвлению. Но он, ста- реющий человек, верно и не стремился к нему, слишком дорожил хмельным своим состоянием. Кто разгадает суть и стать жизни в искусстве? Кто пой- мет, как прочно сплавились в ней самообуздание и необузданность? Ибо не желать целительного отрезв- ления — необузданность. Ашенбах более не был расположен к самокритике: вкус, духовный склад его времени, уважение к себе, зрелость и поздно пришед- шая к нему простота сделали его несклонным расчле- нять побудительные причины и решать, совесть или нерадивость и слабость помешали ему выполнить свое намерение. Он был сбит с толку, боялся, что кто-нибудь, пусть даже сторож, заметит его бег, его поражение, боялся показаться смешным.. В то же 496
время он сам подсмеивался над своим священно- комическим страхом. «Оробел, — думал он, — оробел и как петух трусливо опустил крылья в разгаре боя. Нет, право же, это бог заставляет нас4 при виде лю- бимого терять мужество, пригибает к земле наш гордый дух...» Он забавлялся, грезил, он был слиш- ком высокомерен, чтобы страшиться чувства. Он больше не заботился о сроке каникул, которые сам себе устроил, мысль о возвращении домой уже не приходила ему на ум. Он выписал себе большую сумму денег. Единственное, что его тревожило, это возможный отъезд польского семейства. Впрочем, он исподтишка выпытал у парикмахера в отеле, что поляки прибыли совсем незадолго до него. Солнце покрыло загаром его лицо и руки, соленое дыханье ветра закалило его для любви, и если раньше всякий приток сил, дарованный ему сном, пищей или при- родой, он спешил отдать своей работе, то теперь веч», чем подкрепляли его солнце, досуг *п воздух, он великодушно и бесхозяйственно растрачивал па опьянение чувством. Сон его был педолог; прекрасно однообразные дни разделялись короткими ночами, исполненными счастливых тревог. Правда, он рано поднимался к себе, так как уже в девять часов, едва только исчезал Тадзио, день казался ему прожитым. По только начинало светать, как его уже будил прони- зывающий сладкий испуг, воспоминание о сердечном приключении. Он не в силах был оставаться в по- стели,— вставал, спасаясь от утренней дрожи, наки- дывал на плечи халат и садился у открытого окна дожидаться восхода солнца. Душа его, освященная сном, благоговела перед этим дивным событием. Небо, земля и море еще покоились в белесоватой дымке раннего утра; еще плыла в беспредельности угасающая звезда. Но вот пронеслось легкое дуно- вение, крылатая весть из неприступных обителей о том, что Эос поднялась с брачного ложа, и уже первая, чуть приметная нежная алость в дальней дали окрашивает небо и море, знак того, что мир начинает пробуждаться* Приближается богиня^ 32 Т. Майн, т. 7 497
похитительница юношей, это она украла Клейта и Кефала, это она, на зависть всем олимпийцам, наслаждалась любовью прекрасного Ориона. Кто-то сыплет розами на краю света, несказанно нежное свечение и цветение, малютки облака, просветлен- ные изнутри, прозрачные, точно амуры-прислужники парят в розовом, в голубоватом благоухании; пурпур пал на море, и оно неспешно понесло его вперед, к берегу; золотые копья метнулись снизу в небесную высь, блеск стал пожаром, беззвучно, с божественной, нездешней мощью растекся зной, огонь; языки пла- мени лизнули небо, и священные кони брата, потря- сая гривами, взнеслись над землею. Недреманным оком смотрел одинокий человек на это божественное великолепие, потом он закрыл глаза, подставляя веки поцелуям извечного чуда. Прежние чувства, ранние, бесценные порывы сердца, угасшие в непрерывном суровом служении и теперь вернувшиеся в столь странном обличий, — он узна- вал их и приветствовал смущенной, растерянной улыбкой. Он думал, грезил, губы его неторопливо слагали чье-то имя; и, все еще улыбаясь, все еще подняв к небу лицо и уронив руки на колени, он снова задремал в своем кресле. Но день, начавшийся так пламенно и празднично, весь оставался приподнятым, мифически преобра- женным. Откуда бралось это веяние, мимолетное и полное значения, что как нездешний шепот касалось висков и уха? Белые перистые облачка толпились в высоте, словно стада Олимпа на пастбище. Ветер усилился, и кони Посейдона помчались, теснясь, вставая на дыбы, или то были быки синекудрого, что с ревом сшибались рогами? Меж валунов в отдален- ной части берега волны прыгали и резвились, как козочки. Священно преображенный мир, полный трепета жизни, обнимал зачарованного, и сердцу его грезились прелестные сказки. Много раз, когда за Венецией заходило солнце, он сидел на скамье в парке, чтобы наблюдать за Тадзио в белом ко- стюме с цветным кушаком, забавлявшимся игрою в мяч на утрамбованной площадке2 и ему думалось, 4т
что он видит перед собой Гиацинта, который должен умереть, ибо его любят два бога. Он даже мучился острой завистью Зефира к сопернику, позабывшему оракула, лук и кифару для игры с прекрасным юно- шей; он видел диск, который беспощадная ревность метнула в прекрасную голову, и подхватывал, даже бледнел при этом, поникшее тело, и на цветке, возросшем из сладостной крови, была начертана сто бесконечная жалоба... Нет отношений страннее и щекотливее, чем отно- шения людей, знающих друг друга только зри- тельно,— они встречаются ежедневно и ежечасно, друг за другом наблюдают, вынужденные, в силу об- щепринятых правил или собственного каприза, сохра- нять внешнее безразличие — ни поклона, ни слона. Беспокойство, чрезмерное любопытство витают между ними, истерия неудовлетворенной, противоестественно подавленной потребности в общении., но пзаимопо- знании, но прежде всего нечто вроде взволнованного уважения. Ибо человек любит и уважает другого, покуда не может судить о нем, и любовная теки -• следствие недостаточного знания. Какие-то отношения, какая-то связь неизбежно должны были установиться между Лшспбахом и юным Тадзио, и старший из них с острой радостью заметил, что его участие, его внимание остаются иг вовсе без ответа. Что, например, побуждало Тадзио идти утром на пляж не по мосткам позади кабинок, а по песку, мимо кабинки Лшеибаха, иногда tV i всякой нужды, чуть ли не задевая его стол, его кресло? Или это притяжение, гипноз более енль ного чувства так действовал на незрелый, без- думный объект? Ашенбах всякий день дожидался появления Тадзио и, случалось, притворялся, mi о занят и не видит его. Но иногда он поднимал глаза, и их взгляды встречались. Оба они в этот миг были глубоко серьезны. Умное достойное лицо старшего ничем не выдавало внутреннего волнения; но в гла- зах Тадзио была пытливость, задумчивый вопрос, его походка становилась нерешительной, он смотрел в землю, потом снова подымал глаза., и когда уже 32* 499
удалялся, казалось, что только воспитанность не позволяет ему оглянуться. Но однажды вечером случилось по-другому. Поль- ских детей и гувернантки за обедом в большом зале не оказалось, что с тревогой отметил Ашенбах. Встав из-за стола, он, как был, в вечернем костюме и соломенной шляпе, начал беспокойно прохажи- ваться вдоль террасы отеля, как вдруг похожие на монашек сестры с гувернанткой и Тадзио, на не- сколько шагов отставший от них, возникли в свете дуговых фонарей. Видимо, они пообедали в городе и теперь возвращались с пароходной пристани. На воде вечерами бывало прохладно; Тадзио был одет в синий матросский бушлат с золотыми пуговицами и матросскую же шапочку. Солнце и морской воздух не тронули загаром его кожи, она оставалась такой же мраморной с чуть желтоватым налетом, как вна- чале. Но сегодня он казался бледнее обыкновенного, то ли от холода, то ли от лунного света фонарей. Его ровные брови прочерчивались резче, глаза темнели глубже. Он был несказанно красив, и Ашенбах снова с болью почувствовал, что слово способно лишь вос- петь чувственную красоту, но не воссоздать ее. Он не был подготовлен к милой его сердцу встрече, все произошло внезапно, у него не достало времени закрепить на своем лице выражение спокой- ного достоинства. Радость, счастливый испуг, восхи- щение— вот что оно выражало, когда встретились их взгляды, и в эту секунду Тадзио улыбнулся: губы его медленно раскрылись, и он улыбнулся доверчивой, говорящей, пленительной и откровенной улыбкой. Это была улыбка Нарцисса, склоненного над про- зрачной гладью воды, та от глубины души идущая зачарованная, трепетная улыбка, с какой он протя- гивает руки к отображению собственной красоты,— чуть-чуть горькая из-за безнадежности желания* поцеловать манящие губы своей тени, кокетливая, любопытная, немножко вымученная, завороженная и завораживающая. Тот, кому она предназначалась, унес ее с собою как дар, сулящий беду. Ашенбах был так потрясен, 500
что бежал от света террасы и сада в темноту, в даль- ний угол парка. Странные слова, укоры, гневные и нежные, срывались с его губ: «Ты не должен так улыбаться! Пойми же, никому нельзя так улыбаться!» Он бросился на скамейку и, вне себя от возбужде- ния, вдыхал ночные запахи цветов. Откинувшись назад, безвольно свесив руки, подавленный — мороз то и дело пробегал у него по коже, — он шептал извечную формулу желания, презренную, немысли- мую здесь, абсурдную, смешную и все же священную и вопреки всему достойную: «Я любл;ю тебя!» На четвертой неделе своего пребывания здесь Густав фон Ашенбах почувствовал какие-то измене- ния во внешнем мире. Во-первых, число постояльцев отеля, несмотря на то что сезон был в разгаре, не возрастало, а явно уменьшалось, и странным обра- зом вокруг Ашенбаха иссякала, замирала немецкая речь, так что за столом и на пляже его слуха каса- лись уже только чуждые звуки. Далее, он уловил в разговоре с парикмахером, к которому теперь стал часто наведываться, одно слово, его поразившее. Тот упомянул о некоей немецкой семье, уехавшей отсюда после очень краткого пребывания, и льстиво доба- вил: «Вы-то, сударь, остаетесь, вас эта беда не пу- гает». Ашенбах взглянул на него. «Беда?» — повторил он. Болтун прикусил язык, засуетился, сделал вид, что не слышит вопроса. А когда клиент стал настаи- вать, объявил, что решительно ничего не знает, и усиленной болтливостью попытался отвлечь его от разговора. Это было в полдень. Несколько часов спустя Ашенбах при палящем зное и полном безветрии по- ехал в Венецию; его гнала маниакальная потребность всюду следовать за польскими детьми, которые, он это видел, под предводительством гувернантки по- шли к пристани. На площади Св. Марка его лю- бимца не было. Но когда Ашенбах пил чай за круг- лым железным столиком на теневой стороне, в воз- духе вдруг потянуло странно неприятным запахом, 501
и Ашенбаху почудилось, что он уже много дней, только безотчетно и бессознательно, слышит его, этот сладковато-аптечный запах, напоминающий о несчастии, о ранах и подозрительной чистоте. Втя* нув воздух ноздрями, он убедился, что это так, до* пил чай и ушел с соборной площади. В тесноте пере-< улков запах усилился. На всех углах плакаты от имени отцов города призывали венецианцев ввиду возможности распространения известных заболева- ний гастрической системы, неизбежно вызываемых такой погодой, отказаться от употребления в пищу устриц и раковин, а также не пить воды из каналов. Было ясно, что это оповещение изрядно приукраши- вает истину. Народ толпился на мостах и площа- дях; и меж них стоял он, чужой в этом городе, стоял, прислушиваясь и раздумывая. Потом он спросил лавочника, стоявшего в дверях своего заведения среди связок кораллов и ожерелий из поддельных аметистов, что значит этот роковой запах. Тот бросил на него печальный взгляд, но по- спешил приободриться. «Предупредительные меры, сударь, — отвечал он, жестикулируя. — Распоряже- ние полиции, которое нельзя не одобрить. Эта погода угнетает человека, ничего нет вреднее сирокко. Од* [ним словом, осторожность, может быть и излишняя, но сами понимаете...» Ашенбах поблагодарил его и пошел дальше. На пароходике, отвозившем его обратно на Лидо, тоже стоял этот запах дезин- фекции. Вернувшись в отель, он тотчас же прошел в чи- тальню и стал просматривать газеты. Из иноязыч- ных он никаких сведений не почерпнул. Немецкие приводили какие-то слухи, перепечатывали офици- альные опровержения и ставили под сомнение их правдивость. Так вот чем объяснялось исчезновение австрийцев и немцев! Представители других наций; видимо, просто ничего не знали, ни о чем не подо- зревали, а следовательно, и не тревожились. «Надо молчать, — взволнованно подумал Ашенбах, кладя газеты на стол. — Об этом надо молчать!» Но в то же время катастрофа, надвигавшаяся на внешний мир, 502
преисполнила его сердце удовлетворением. Страсти, как и преступлению, нестерпима благополучная упо- рядоченность будней, она не может не радоваться всем признакам распада узаконенного порядка, лю- бому отклонению от нормы, ибо смутно надеется из- влечь выгоду из смятения окружающего мира. 'Гак и Ашенбах испытывал безотчетное удовлетворение от событий на грязных уличках Венеции, которые так тщательно замалчивались, от этой недоброй тайны, сливавшейся с его собственной сокровенном тайной, — отчего ему и было так важно блюсти ее. Влюбленный, он беспокоился лишь об одном, как Сил не уехал Тадзио, и, ужаснувшись, понял, что не знает, как будет жить дальше, если это случится. Встречи с Тадзио благодаря общему для всех распорядку дня и счастливой случайности теперь уже не удовлетворяли Ашенбаха; он преследовал, выслеживал его. Так, например, по воскресеньям поляки никогда не бывали на пляже,*—и он, дога- давшись, что они посещают мессу в соборе си. Марка, тотчас же ринулся туда и, войдя с пышущей жаром площади в золотистый сумрак храма, сраму уиндгл того, кого так искал: Тадзио сидел за пюпитром, склонившись над молитвенником. И Ашенбах стоял вдали, на растрескавшемся мозаичном полу, грели коленопреклоненных людей, крестившихся и Гюрмп тавших молитвы, подавленный громоздкой ш.пм ностью восточного храма. Впереди п тяжко велики- лепном облачении расхаживал, кадил и пел еиящеп- ник, курился ладан, туманя бессильные огоньки свечей у алтаря, и к тягучему сладковатому запаху бескровного жертвоприношения слегка примешивался другой: запах заболевшего города. Но сквозь чад и неровные огоньки свечей Ашенбах видел, как кра- сивый мальчик там, впереди, повернул голову, стал искать его глазами и нашел. Потом, когда толпа через открытые двери хлы- нула на залитую огнями площадь, где так и кишели голуби, опьяненный любовью Ашенбах скрылся в преддверии храма, притаился в засаде. Он видел, как поляки выходят из церкви, как дети чинно 503
прощаются с матерью, возвращавшейся домой, пере- секая площадь. Монашенки-сестры, Тадзио и гувер- нантка направились в правую сторону и через ворота «башни с часами» вошли в «Мерчерию». Он дал им уйти вперед и пошел за ними, незаметно сопрово- ждая их в прогулке по Венеции. Ему приходилось останавливаться, когда они замедляли шаг, скры- ваться в таверны или прятаться в подворотнях, чтобы пропустить их, когда они неожиданно повора- чивали; он терял их из виду, разгоряченный, за- пыхавшийся, гнался за ними по мостам, забирался в грязные тупики и бледнел от страха, когда они внезапно попадались ему навстречу в узком пере- ходе, из которого нельзя было ускользнуть. И все жр. было бы неправдой сказать, что он очень страдал. Мозг и сердце его опьянели. Он шагал вперед, по- винуясь указанию демона, который не знает лучшей забавы, чем топтать йогами разум и достоинство человека. Потом гувернантка подозвала гондолу, и Ашен- бах, в то время, как они садились, прятавшийся за выступом здания или фонтаном, сделал то же самое, едва дождавшись, чтобы они отчалили. Торопливым, приглушенным голосом он посулил гондольеру щед- рые чаевые, если он сумеет незаметно следовать за той вон гондолой, которая сейчас завернула за угол; и мороз пробежал у него по коже, когда гребец с хитрой услужливостью сводника тем же тоном за- верил его, что все будет в порядке, он уж поста- рается на совесть. Так, откинувшись на мягкие черные подушки, он скользил за другой черной остроносой ладьей, к следу которой его приковывала страсть. Време- нами она скрывалась из виду, и тогда тоска и тре- вога сжимали его сердце. Но многоопытному гон- дольеру всякий раз удавалось ловким маневром, стремительным броском вперед и умелым сокраще- нием шути вернуть уходившую лодку в поле зрении Ашенбаха. Неподвижный воздух был полон запахов, солнце томительно пекло сквозь дымку испарений, окрашивавших небо в бурый цвет. Вода булькала. 504
ударяясь о дерево и камни. В ответ на крик гондоль ера, то ли приветственный, то ли предостерсчлюпшн. из далей водного лабиринта, словно по тайме mm ному уговору, раздавался такой же крик. 11л млл<чи, ких, высоко взгромоздившихся садов па ллмшелиг стены свисали гроздья белых и пурпурных циеи»и, источавших аромат миндаля. Сквозь серую мглу мм и сям обрисовывались окна в мавританском орпл менте. Мраморные ступени какой-то церкви сГнчалп в воду; старик нищий, прикорнул на них и с жалоо ными причитаниями протягивал шляпу, покалывая белки глаз — он-де слепой. Торговец старимом, етм возле дыры, в которой гнездилась его лавчонка, подобострастными жестами зазывал проезжего, и на дежде основательно его надуть. Это была Венеция, льстивая и подозрительная красавица, — не ю сказка, не то капкан для чужеземцев; в гнилостном воздухе ее некогда разнузданно и буйно расцвело искусство, и своих музыкантов она одарила нежа щими, коварно убаюкивающими звуками. Лшепбаху казалось, что глаза его впивают все это великолепие, что его слух ловит эти лукавые мелодии; ом думал о том, что Венеция больна и корыстно скрывает свою болезнь, и уже без стеснения следил за скольляш.ен впереди гондолой. Одурманенный и сбитый с толку, он ли л л и »л мм» одно, только одного и хотел: неотступно преелецп вать того, кто зажег его кровь, мечтать о нем, и комм его не было вблизи, по обычаю всех люояшич па шептывал нежные слова его тени. Одиночество, чужбина и счастье позднего и полного опьянения при давали ему храбрости, заставляли без стыдл и страха пускаться в самые странные авантюры. Тлк, например, вернувшись поздно вечером из Венеции, он остановился в коридоре, у комнаты, где жил Тадзио, вконец истомленный страстью, прижался лбом к косяку и долго не в силах был сдвинуться с места, забыв, что его могут увидеть, застать в лом безумном положении. Й все же бывали мгновения, когда он, опомнив- шись, пытался держать себя в руках. Как всяким 505
человек, которому прирожденные заслуги внушают аристократический интерес к своему происхождению, он привык при любых событиях и жизненных успе- хах вспоминать своих предков, мысленно искать их согласия и одобрения. Он и теперь думал о них, запутавшись в столь неподобающем приключении, отдавшись столь экзотическому избытку чувств, ду-= мал о суровой сдержанности, о пристойной мужест- венности их характеров и уныло усмехался. Что бы они сказали? Впрочем, что могли бы они сказать обо всей его жизни, так полярно отличающейся от той, которую вели они, об этой жизни, заклятой искусством, которую он сам некогда, под видом юношеских замет, высмеял совсем в буржуазном духе своих отцов, и которая, несмотря ни на что, была сколком с их жизни! Он тоже отбывал службу, тоже был солдатом и воином, подобно многим из них, — потому что искусство — война, изнурительный бой. Долго вести его в наши дни невозможно. Жизнь, полная самопреодоления, бесчисленных «вопреки», горькая, упорная, воздержанная жизнь, которую он сделал символом хрупкого героизма, только и воз- можного в наше время, — ее по праву можно было считать мужественной, храброй, и ему почему-то казалось, что Эрот, его поработивший, выбирает и отличает именно такую жизнь. Разве храбрейшие народы не чтили его превыше других богов и разве не процветал он в их городах, отмеченных храб- ростью? Немало древних героев-воинов добровольно несли его иго, и рок, насланный этим богом, не счи-> тался за унижение, поступки, которые клеймились бы как трусость, будь они совершены с другою целью: коленопреклонение, клятвы, нескончаемые мольбы и рабская покорность, — не только не позорили любя- щего, но, напротив, считались достойными похвалы. Такие мысли проносились в его одурманенном мозгу, так пытался он обрести почву под ногами, сохранить свое достоинство. И в то же время он настороженно и неотступно вел наблюдение за не« чистыми событиями на улицах Венеции, за. бедой во внешнем мире, таинственно сливавшейся с бедою 506
его сердца, и вскармливал свою страсть неопределен- ными беззаконными надеждами. Одержимый жела- нием узнать новое и достоверное о состоянии и раз- витии мора, он торопливо пробегал глазами немец- кие газеты в кофейнях, так как они уже несколько дней назад исчезли из читальни отеля. Число забо- леваний и смертных случаев равнялось будто бы двадцати, сорока, наконец дошло уже до сотни и более, но тут же вслед за цифрами об эпидемии го- ворилось лишь как об отдельных случаях зараже- ния, инфекция объявлялась завезенной извне. И все это перемежалось протестами и предостережениями против опасной игры итальянских властей. Словом, доискаться истины было невозможно. Ашенбах в своем одиночестве считал знание этой тайны за подобающую ему привилегию и, хоть и был здесь совсем сторонним человеком, находил непонят- ное удовлетворение в том, чтобы с помощью ковар- ных вопросов вынуждать людей осведомленных, но обязанных молчать, к прямой лжи. Так однажды за завтраком в большом зале он заговорил с админи- стратором, маленьким тихим человечком во француз- ской визитке, который, раскланиваясь на все стороны и неусыпно следя за происходящим, остановился возле столика Ашенбаха, намереваясь перекинуться с ним двумя-тремя. словами. «Почему, собственно, — как бы мимоходом полюбопытствовал Ашенбах, — в последнее время Венецию стали дезинфицировать? Что за странная идея?» — «Полицейское мероприя- тие, — отвечал тихий человечек, — имеющее целью охрану общественного здоровья, которое всегда под- вергается некоторой опасности в такую знойную и ветреную погоду». — Похвальная предусмотрительность, — заметил Ашенбах. Они обменялись еще несколькими соображениями метеорологического характера, и администратор от- кланялся. Вечером того же дня, уже после обеда, малень-; кая труппа бродячих певцов из города давала пред- ставление в саду перед отелем. Двое мужчин и две 507
женщины стояли, прислонясь к железно.му столбу фонаря и обратив белые от яркого света лица к террасе; курортные гости, сидевшие там за кофе и прохладительными напитками, снисходительно при- нимали это народное зрелище. Персонал отеля, лиф- теры, официанты и конторские служащие выгляды- вали из дверей. Русское семейство, охочее до зрелищ и умеющее наслаждаться, полукругом расположилось в саду, поближе к актерам, на принесенных с тер- расы соломенных стульях. За господами, в закручен- ном как тюрбан платке, стояла их старая рабыня. Мандолина, гитара, гармонь и пискливая скрипка не умолкали в руках нищих виртуозов. Игра сменя- лась вокальными номерами. Та из женщин, что была помоложе, пронзительным, скрипучим голосом ис- полнила любовный дуэт со слащаво фальцетирующим тенором. Но подлинно талантливым актером и премь- ером труппы выказал себя гитарист, обладатель так называемого комического баритона; почти безголо- сый, он отличался удивительным мимическим даром и большой экспрессией. Не выпуская из рук инстру- мента, он то и дело отрывался от остальных и под- бегал к рампе, чтобы в награду за свои веселые ду- рачества услышать снисходительный смех. Больше всех этой южной живостью восторгались русские в своем партере, хлопками и возгласами они поощ- ряли его к еще более задорным и смелым выходкам. Ашенбах сидел у балюстрады и время от вре- мени потягивал смесь из гранатового сока и содо- вой воды, рубинами сверкавшую в его бокале. Его нервы упивались пошлыми звуками и вульгарно-том- ной мелодией, ибо страсть подавляет чувство изящ- ного и всерьез воспринимает те дразнящие, воз- буждающие впечатления, к которым в трезвом состоянии мы отнеслись бы юмористически или по- просту брезгливо их отвергли. От прыжков скомо- роха черты его застыли, страдальческая улыбка уже искривила его рот. Он сидел непринужденно и вольно, хотя внутренне был напряжен до крайности, ибо шагах в пяти от него возле каменной балю- страды стоял Тадзио. 508
На нем был тот белый костюм с кушаком, кото- рый он иногда надевал к обеду. С неотъемлемой от него врожденной грацией он опирался левой ладонью о перила, правой рукой — в бедро и, скрестив ноги, не то чтобы с улыбкой, а с какой-то тенью любопыт- ства и с учтивой внимательностью смотрел вниз на бро- дячих певцов. Время от времени он выпрямлялся и, расправив грудь красивым жестом обеих рук, заправ- лял под кушак свою белую куртку. Но иногда, стареющий Ашенбах с торжеством отмечал это, ом оборачивался через левое плечо нерешительно, с опаской, или же вдруг внезапно и быстро, словно хотел застать врасплох того, кто его любил. Он не встречался с ним глазами, потому что позорное опа- сение заставляло Ашенбаха потуплять свой взор. В глубине террасы сидели женщины, опекавшие Тадзио, и дело зашло так далеко, что влюбленный Ашенбах боялся, как бы они его не разоблачили, не заподозрили. Цепенея от ужаса, он уже не раз за- мечал на пляже, в зале ресторана и на площади Св. Марка, что они всякий раз отзывали Тадзио, если тот оказывался вблизи от него, всячески ста- рались держать его поодаль — страшное оскорбле- ние, заставлявшее его гордость изнывать в неведо- мых доселе муках, оскорбление, пренебречь которым ему не позволяла совесть. Между тем гитарист под собственный аккомпане- мент начал исполнять сольный номер, длинную пло- щадную песню, распространенную в то время во всей Италии; ее рефрен всякий раз подхватывался его парт- нерами, и надо отдать справедливость певцу, он умел внести в свое исполнение немалую долю пла- стичности и трагизма. Тощий, с испитым, изможден- ным лицом, он стоял на посыпанной гравием пло- щадке в стороне от партнеров, сдвинув на заты- лок потрепанную фетровую шляпу, так что из-под нее выбился целый сноп рыжих волос, в позе задор- ной и дерзкой, и под струнный перебор выразитель- ным речитативом бросал свои шутки вверх, на тер- расу, так что от творческого напряжение жилы вздувались у него на лбу. Совсем непохожий на 509
венецианца, он скорее смахивал на неаполитанского уличного актера — полуграбитель, полукомедиант, за- дорный, дерзкий, опасный и занимательный. Песня, которой по содержанию была грош цена, в его устах благодаря выразительной мимике и телодвижениям, манере лукаво подмигивать и кончиком языка быстро касаться уголков рта становилась какой-то двусмысленной и предосудительной. Из отложного воротничка спортивной рубашки, надетой под обыч- ное городское платье, торчала его тощая шея с боль- шим, отталкивающе обнаженным кадыком. Бледная, курносая и безбородая физиономия, не позволяв- шая определить его возраст, вся была точно перепад хана гримасами и пороком, а к ухмылке его по- движного рта как нельзя лучше подходили две складки, упрямо, властно, почти свирепо залегшие меж рыжих бровей. Но больше всего привлекло к скомороху внимание тосковавшего Ашенбаха то, что его подозрительную фигуру окружала, казалось, свойственная ему одному, столь же подозрительная атмосфера. Дело в том, что всякий раз во время рефрена, когда певец, кривляясь и приветствуя пуб- лику, начинал круговой обход, он оказывался в не- посредственной близости от Ашенбаха, и всякий раз от него так и несло карболовым раствором. Закончив куплет, он стал собирать деньги. Начал он с русских, которые щедро его вознаградили, и за- тем поднялся по ступенькам. Насколько дерзко он держался во время пения, настолько же смиренно вел себя здесь, наверху. Угодливо извиваясь, он ходил от столика к столику, обнажая в раболепно- коварной усмешке свои крупные зубы, хотя две складки меж рыжих бровей по-прежнему грозно прорезали его лоб. Это существо, собиравшее себе на пропитание, все разглядывали с любопытством, не чуждым отвращения, и кончиками пальцев бро-, сали монеты в его протянутую шляпу, страшась' к ней прикоснуться. Снятие физической дистанции между комедиантом и «чистой публикой», какое бы удовольствие он ей ни доставил, всегда порождает известную неловкость. Он это чувствовал и старался 5№
искупить свою вину сугубой приниженностью. 11,1 конец он приблизился к Ашенбаху, и вместе с ним и запах, которого другие, видимо, просто не :шмг чали. — Слушай-ка, — приглушенным голосом, почти механически, сказал Ашенбах. — Венецию дезинфи цируют? Почему, скажи на милость? Фигляр хрипло ответил: — Из-за полиции! Полицейское предписание, ввиду жары и сирокко. Сирокко — давит. Нет пред нее для здоровья... — Он говорил словно удивляясь: есть о чем спрашивать, и ладонью показал, как дави г сирокко. — Значит, никакого бедствия в Венеции нет? - тихо, сквозь зубы спросил Ашенбах. Послушные черты скомороха исказились гримасой комического недоумения: — Бедствия? Какого бедствия? Вы хотите сказать, что наша полиция бедствие? Вы шутник, синьор! 1\ще чего! Предохранительное мероприятие, поймите же наконец! Полицейский указ, необходимый при такой погоде... — Он стал энергично жестикулировать. — Ладно, — проговорил Ашенбах так же тихо, как раньше, и быстро бросил в шляпу неподобающе крупную монету. Затем он глазами сделал ему :timi<: «Уходи». Он повиновался, осклабившись и почти тельно раскланиваясь. Тот не успел дойти до л ест ницы, как на него набросились двое официантом и шепотом повели перекрестный допрос. Он пожимал плечами, клялся, уверял, что ни единым словом не обмолвился, и явно говорил правду. Его отпустили, он вернулся в сад и, поговорив о чем-то со своими партнерами под фонарем, выступил еще раз с про- щальной песней. Ашенбах не припоминал, чтобы когда-нибудь слы- шал эту песенку, задорную, на непонятном диалекте, с рефреном-гоготом, который добросовестно, во весь голос, подхватывали все остальные. Слова и инстру- ментальный аккомпанемент здесь замолкали, весь рефрен сводился к ритмически кое-как организован- ному, но весьма натурально воспроизводимому смеху, 511
что лучше всего до полной неотличимости получалось у одаренного солиста. Теперь, когда вновь установи- лась дистанция между ним и «чистой публикой», к нему вернулись его веселье и дерзость, и его искус- ственный смех, бесстыдно обращенный к террасе, звучал поистине издевательским хохотом. Казалось, что в конце каждой отчетливо артикулированной строфы его одолевает отчаянный приступ смеха. Он всхлипывал, голос его срывался, плечи дергались, и в нужную секунду из его глотки, как внезапный взрыв, с воем вырывался неудержимый гогот, до того правдоподобный, что им заражались все кругом, и на террасе вдруг воцарялась беспредметная, бес- смысленная веселость. И это, казалось, удваивало буйство певца. Колени у него подгибались, он хлопал себя по ляжкам, хватался за бока. Он весь трясся, он уже не смеялся, он орал, тыкал пальцем вверх, словно не было на свете ничего комичнее смеющихся господ, там, наверху, и вскоре со смеху покатывались уже все в саду и на террасе, вплоть до официантов и лифтеров. Ашенбах больше не сидел, покойно откинувшись на спинку стула, он напрягся, словно готовясь к само- обороне или бегству. Но хохот, доносившийся снизу, больничный запах и близость любимого сплелись для него в туманившее мозг неразрывное, неотвратимое очарование. Среди всеобщего оживления и рассеяния он отважился взглянуть на Тадзио и, сделав это, заметил, что любимый, ответив на его взгляд, остался серьезным, словно сообразуясь с его поведением, его выражением лица; общее настроение не захватило его, потому что и Ашенбах не был им захвачен. В этой детской настороженной доверчивости было нечто до того обезоруживающее, покоряющее, что седовласый человек был готов закрыть лицо руками. К тому же, когда Тадзио машинально выпрямился и вдохнул воздух, Ашенбаху почудилось, что мальчик испыты- вает стеснение в груди. «Он слаб здоровьем и, верно, не доживет до старости», — вновь подумал Ашенбах с- той четкостью представлений, которую странным образом вызывает опьянение страстью; и заботливал 512
тревога одновременно с неистовым удовлетворением наполнила его сердце. Между тем венецианцы окончили представление и собрались уходить. Их провожали аплодисментами, и гитарист не преминул еще потешить публику на прощанье. А так как над его расшаркиваниями и воздушными поцелуями все опять смеялись, то он старался вдвойне. Когда его партнеры уже вышли из сада, он попятился, сделал вид, что налетел на фонарный столб, и, скорчившись, точно от боли, проскользнул в ворота. Там он мигом сбросил с себя маску комического неудачника, выпрямился, упруго скакнул вперед, показал язык гостям на терр-асе и исчез в темноте. Зрители разошлись; Тадзио уже давно не было у балюстрады. Но Ашенбах, на уди- вление официантам, еще долго и одиноко сидел за столиком, потягивая свой гранатовый напиток. Ночь продвигалась вперед, распадалось время. В его роди- тельском доме, много лет назад, были песочные часы, — сейчас он снова видел перед собою этот ма- ленький хрупкий и столь много значащий сосудец. Беззвучной, тоненькой струйкой бежал песок, подкра- шенный в красновато-ржавый цвет, через узкую гор- ловину, и когда в верхней баночке он был уже на исходе, там образовывалась маленькая крутящаяся воронка. Уже на следующий день, упорный человек, ом сде- лал новое усилие узнать правду о внешнем мире, н на этот раз с полным успехом. Он зашел в англий- ское, бюро путешествий возле площади Св. Марка и, разменяв в кассе несколько кредитных билетов, обра- тился к клерку со своим роковым вопросом. Это был молодой англичанин в ворсистом костюме, с прямым пробором, близко посаженными глазами, с той равно- душной степенностью в повадках, которая на озорном юге; производит такое странное, отчуждающее впе- чатление. «Никаких оснований для беспокойства, сэр,—начал он. — Мероприятие, ничего особенно не означающее. Полиция здесь нередко отдает подобные приказы, чтобы предупредить вредные воздействия жары и сирокко...» Но, подняв голубые глаза, он 33 Т. Майн, т. 7 513
встретил взгляд клиента, усталый, немного грустный взгляд, с презрением устремленный на его губы. И англичанин покраснел. «Таково официальное объяснение, — продолжал он приглушенно и даже взволнованно, — и здесь очень настаивают на том, чтобы его придерживаться. Но я вам скажу, что за ним кроется еще нечто другое». И на своем честном выразительном языке он сказал правду. Уже целый ряд лет азиатская холера выказывала упорное стремление распространиться, перекинуться в далекие страны. Зародившись в теплых болотах дельты Ганга, возросши под затхлым дыханием избы- точно-никчемного мира первозданных дебрей, кото- рых бежит человек и где в зарослях бамбука таится тигр, этот мор необычно долго свирепствовал в Индо- стане, перекинулся на восток — в Китай, на запад — в Афганистан и Персию, и по главным караванным путям во всем своем ужасе распространился до Астрахани, более того — до Москвы. Европа дрожала, что оттуда призрак будет дер- жать свой въезд по суше, но сирийские купцы при- везли его водным путем. Он поднял голову одновре- менно во многих средиземноморских гаванях, в Тулоне и в Малаге, явил свой страшный лик в Палермо и Неаполе и, казалось, не желал больше покинуть Ка- лабрию и Апулию. Север полуострова не был затро- нут бедствием. Но в мае этого года в Венеции в один и тот же день грозные вибрионы были обнаружены в иссохших почернелых трупах портового рабочего и торговки зеленью. Об этих случаях умолчали. Но через неделю их было уже десять, двадцать, три- дцать, и к тому же в различных кварталах. Некий уроженец австрийских провинций, для собственного удовольствия проживший несколько дней в Венеции,, вернувшись в родной городишко, умер при весьма недвусмысленных симптомах, и таким образом пер- вые слухи о неблагополучии в городе на лагуне про- сочились в немецкие газеты. Венецианские власти от- ветили, что санитарные условия города в лучшем со- стоянии, чем когда-либо, и приняли необходимые меры для борьбы с заразой. Но инфекция, видимо, 514
проникла в пищевые продукты, в овощи, мясо, молоко, и скрываемая, замалчиваемая эпидемия стала косить людей на тесных венецианских уличках, а прежде- временная жара, нагревшая воду в каналах, как нельзя больше ей благоприятствовала. Казалось даже, что она набралась новых сил, что стойкость и плодовитость ее возбудителей удвоились. Случаи выздоровления были редки, восемьдесят из ста забо- левших умирали, и умирали лютой смертью, так как болезнь развивалась яростно и нередко принимала ту опаснейшую форму, которая называлась «сухой». Тело в этих случаях не в силах было извергнуть воду, в изобилии выделявшуюся из кровеносных со'судов. В течение нескольких часов больной, весь иссохнув, задыхался от вязкой, как смола, крови и погибал в страшных судорогах, испуская хриплые стоны. И хорошо еще (иногда это бывало), если приступ случался после легкого недомогания и .принимал ха- рактер глубокого обморока, от которого больному не суждено было очнуться. В начале июня втихомолку наполнились бараки Ospedale civico ', в обоих сирот- ских домах уже не хватало мест, и жуткое, почти непрерывное движение установилось между набереж- ной новых домов и Сан-Микеле, кладбищенским ост- ровом. Но страх перед убытками, интересы недавно открытой выставки картин в общественных садах, боязнь полного разорения, грозившая в случае па- ники отелям, торговым предприятиям, всей разнооб- разной туристской промышленности, оказались силь- нее правдолюбия и честного соблюдения междуна- родных договоров; этот страх заставил городские власти упорствовать в политике замалчивания и от- рицания. Начальник санитарной службы Венеции, человек весьма заслуженный, в негодовании оставил свой пост, под шумок переданный более поклади- стому чиновнику. Народ это знал. Коррупция верхов, заодно с общей неуверенностью и тем исключитель- ным состоянием, в которое город был повергнут смертью, бродящей по его улицам, привели к известной Гражданский госпиталь (итал.). 33* 515
нравственной распущенности низшие слои, поощ- рили темные, антисоциальные тенденции, сказав- шиеся в невоздержанности, бесстыдстве, растущей преступности. Против обыкновения, вечерами на ули- цах было много пьяных. Поговаривали, что из-за зло- умышленников в городе ночью стало небезопасно. Ко всему этому добавились разбойные нападения и даже убийства. Так, уже два раза выяснялось, что лиц, мнимо ставших жертвой заразы, на самом деле родственники спровадили на тот свет с помощью яда, и профессиональный разврат принял небывало наглые и разнузданные формы, прежде здесь незна- комые и процветавшие разве что на юге страны и на Востоке. Вот что вкратце рассказал ему англичанин. «Лучше вам уехать сегодня, чем завтра. Еще два-три дня, и карантин будет, конечно, объявлен». — «Бла- годарю вас», — сказал Ашенбах и вышел из бюро. Площадь была объята бессолнечным зноем. Ни- чего не подозревавшие иностранцы сидели за столи- ками кафе или стояли с голубями на плечах и на руках перед собором и смотрели, как эти птицы, тес- нясь, хлопая крыльями и прогоняя друг друга, клюют с ладоней зерна маиса. Лихорадочно возбужденный, торжествующий, что дознался наконец правды, и нее же с привкусом отвращения во рту п с ужасом в сердце, шагал Ашенбах взад и вперед но великолеп- ным плитам паперти. Он обдумывал поступок, очистительный и при- стойный. Можно сегодня же вечером подойти к даме в жемчугах и сказать ей, слова он уже заботливо подобрал: «Хоть я и незнаком вам, сударыня, i;<> дозвольте мне вас предостеречь, подать вам сшич, от которого корысти угодно было воздержаться. Уезжайте немедля с Тадзио и дочерьми! Венеция :и\ ражена!» Тогда ему будет дозволено в знак при щанья коснуться рукою головы того, кто стал ору- дием насмешливого божка; затем он повернется и сбежит из этого болота. И в то же время Aniciio.is чувствовал, что он бесконечно далек от того, чтнпи всерьез желать такого исхода. Этот шаг повел бы em 516
назад, вновь сделал бы самим собою, а для того, кто вне себя, ничего нет страшнее, чём вернуться к себе. Ему вспомнилось белое здание, украшенное рдев- шими в лучах заката надписями, в прозрачной ми- стике которых терялся его духовный взор, и удиви- тельная фигура странника, пробудившая в нем, ста- реющем человеке, юношескую страсть к перемене мест; и мысль о возвращении домой, о рассудочности, трезвости, о высоких усилиях и мастерстве стала ему до того омерзительна, что его лицо исказила гримаса физического отвращения. «Надо молчать!» — настой- чиво прошептал он. И еще: «Я буду молчать!» Созна- ние своей сопричастности, своей совиновности .опья- нило его, как малая толика вина опьяняет усталый мозг. Картина пораженного заразой опустевшего го- рода, возникшая перед его внутренним взором, зажгла в нем надежды непостижимые, несообразные с человеческим разумом и сладостные до дрожи. Что значило хилое счастье, па миг пригрезившееся ему, в сравнении с этими ожиданиями? Чего стоило искус- ство и праведная жизнь в сравнении с благами хаоса? Он промолчал и остался. В эту ночь было у него страшное сновидение — если можно назвать сновидением телесно-духовное событие, явившееся ему, правда, в глубоком сне, но так, что вне его он уже не видел себя существующим в мире. Местом действия была как будто самая его душа, а события ворвались извне, разом сломив его сопротивление — упорное сопротивление интеллекта, пронеслись над ним и обратили его бытие, культуру его жизни в прах и пепел. Страх был началом, страх и вожделение и полное ужаса любопытство к тому, что должно совершиться. Стояла ночь, и чувства его были насторожены, ибо издалека близился топот, гудение, смешанный шум: стук, скаканье, глухие раскаты, пронзительные вскрики и вой—протяжное «у», — все это пронизы- вали и временами пугающе-сладостно заглушали воркующие, нечестивые в своем упорстве звуки флейты, назойливо и бесстыдно завораживающие, от которых все внутри, содрогалось. Но он знал слово, 517
темное, хотя и дававшее имя тому, что надвигалось: «Чуждый бог». Зной затлел, заклубился, и он увидел горную местность, похожую на ту, где стоял его за- городный дом. И в разорванном свете, с лесистых вершин, стволов и замшелых камней, дробясь, пока- тился обвал: люди, звери, стая, неистовая орда — и наводнил поляну телами, пламенем, суетой и беше- ными плясками. Женщины, путаясь в длинных оде- ждах из звериных шкур, которые свисали у них с пояса, со стоном вскидывая головы, потрясали буб- нами, размахивали факелами, с которых сыпались искры, и обнаженными кинжалами, держали в руках извивающихся змей, перехватив их за середину туло- вища, или с криками несли в обеих руках свои груди. Мужчины с рогами на голове, со звериными шкурами на чреслах и мохнатой кожей, склонив лбы, задирали ноги и руки, яростно били в медные тимпаны и ли- тавры, в то время как упитанные мальчики, цепляясь за рога козлов, подгоняли их увитыми зеленью жез- лами и взвизгивали при их нелепых прыжках. А во- круг стоял вой и громкие клики — сплошь из мягких согласных с протяжным «у» на конце, сладостные, дикие., нигде и никогда не слыханные. Но здесь оно полнило собою воздух, это протяжное «у» — точно трубил олень, там и сям многоголосо подхваченное, разгульно ликующее, подстрекающее к пляске, к дер- ганью руками и ногами. Оно никогда не смолкало. Но все пронизывали, надо всем властвовали низкие, влекущие звуки флейты. Не влекут ли они — бес- стыдно, настойчиво — и его, сопротивляющегося и со- причастного празднеству, к безмерности высшей жерт- вы? Велико было его омерзение, велик страх, честное стремление до последнего вздоха защищать сипе or этого чужого, враждебного достоипсгву и твердое-!и духа. Но гам,, вой, повторенный горным эхо, нарастал, набухал до необоримого безумия. Запахи мутили ра- зум, едкий смрад козлов, пот трясущихся тел, похо« жий на дыхание гнилой воды, и еще тянуло другим знакомым запахом: ран и повальной болезни. В уни- сон с ударами литавр содрогалось его сердце, голома шла кругам, ярость охватила его, ослепление, пьяное 518
сладострастие, и его душа возжелала примкнуть к хороводу бога. Непристойный символ, гигантский, деревянный, был открыт и поднят кверху: еще раз- нузданнее заорали вокруг, выкликая все тот же при- зыв. С пеной у рта они бесновались, возбуждали друг друга любострастными жестами, елозили похотливыми руками, со смехом, с кряхтеньем вонзали острые жезлы в тела близстоящих и слизывали выступавшую кровь. Но, покорный власти чуждого бога, с ними и в них был теперь тот, кому виделся сон. И больше того: они были он, когда, рассвирепев, бросались на животных, убивали их, зубами рвали клочья ды- мящегося мяса, когда на изрытой мшистой земле на- чалось повальное совокупление — жертва богу. И его душа вкусила блуда и неистовства гибели. От этого сна Ашенбах очнулся разбитый, обесси- левший, безвольно подпавший демону. Он уже не страшился пристальных взглядов людей;»их подозре- ния больше его не заботили. Они ведь удирали, разъ- езжались. На пляже пустовало множество кабинок, в ресторане становилось все больше и больше неза- нятых столиков, в городе редко можно было встретить иностранца. Правда, видимо, выплыла на свет, панику, несмотря на сговор заинтересованных лиц, уже нельзя было предотвратить. Но дама в жем- чугах со своим семейством оставалась здесь, потому ли, что слухи не дошли до нее, потому ли, что она была слишком горда и бесстрашна перед лицом опасности. И Тадзио оставался. Ашенбаху, объятому страстью, временами чуди- лось, что бегство и смерть сметут вокруг него все живое, бывшее для него помехой, и он один с пре- красным Тадзио останется на этом острове, — и когда по утрам у моря его взор, пристальный, мрачный, без- ответственный, устремлялся на вожделенного, когда в сумерках он позорно преследовал его на уличках, где крадучись бродила мерзостная гибель, немысли- мое и чудовищное казалось ему мыслимым и нрав- ственный закон необязательным. Как всякий любящий, он хотел нравиться и тер- зался горестной боязнью, что это невозможно. Он 519
■подбирал яркие, молодящие детали для своего ко- стюма, стал носить драгоценные камни и опрыски- ваться духами, тратил, по нескольку раз на дню, уйму времени на свой туалет и выходил к столу на- рядный, взволнованный и возбужденный. Перед лицом сладостной юности ему в этом состоянии сделалось противно собственное стареющее тело; глядя на свои седины, на свои заострившиеся черты, он чувство- вал стыд и безнадежность. Его тянуло к физическому освежению и обновлению, и он часто заходил в па- рикмахерскую при отеле. В пудермантеле, откинувшись на спинку кресла под умелыми руками говорливого цирюльника, он измученным взглядом смотрел на свое отражение в зеркале. — Седой, — с перекошенным ртом проговорил он. — Немножко, — согласился тот, — и, надо ска- зать, из-за некоторого небрежения, безразличия к своей внешности, вполне понятного у значительного человека, но тем менее похвального: кому-кому, а значительному человеку не подобают предрассудки касательно естественного и искусственного. Если бы, логически рассуждая, такая строгость нравов распро- странилась и на зубы, право же, это многим показа- лось бы смешным. В конце концов мы не старик* того, что чувствует наш дух, наше сердце, и седые волосы иногда больше лгут, чем небольшая поправка, которой почему-то принято пренебрегать. Вы, сударь, безусловно имеете право на свой обычный цвет волое. Разрешите мне его вам вернуть? — Как это? — спросил Ашенбах. Тогда этот красноречивый тип вымыл клиенту по- лосы в двух водах, в светлой и в темной, и они стали черными, как в молодые годы. Затем, придав им с помощью щипцов мягкую волнистость, он отошел в сторону и окинул взглядом результаты своих тру- дов. — Теперь,—заявил он, — остается только не- множко освежить кожу. И, точно художник, который никак не может окоп чить портрет, удовлетвориться своей работой, ом 520
с неутомимым усердием принялся проделывать над клиентом одну манипуляцию за другой. Ашспбах, удобно расположившийся в кресле, не только неспо- собный к сопротивлению, но скорее обнадеженный и возбужденный всем происходившим, видел в зеркале, что изгиб бровей у него стал энергичнее и ровнее, разрез глаз удлинился благодаря слегка подведенным векам, к ним вернулся блеск, а ниже, где кожа была жесткой и коричневатой, благодаря легкому прикосновению кармина вдруг расцвела нежная розовость, его губы, еще только что мало- кровные, налились малиновым цветом, морщины на щеках, вокруг рта, под глазами исчезли под влиянием крема и туалетной воды. С бьющимся сердцем он увидел, что из зеркала на него смотрит юноша в цвете лет. Цирюльник наконец угомонился и, по обычаю всех своих собратьев, подобострастно побла- годарил того, кто сидел в его кресле. — Пустячная помощь, — сказал он, накладывая последний штрих па лицо Ашенбаха. — Теперь, су- дарь, вам можно влюбляться. И тот ушел, мечтательно счастливый, сбитый с толку, испуганный. Галстук на нем был красный, тулью широкополой соломенной шляпы обвивала разноцветная лента. С моря дул теплый штормовой ветер; изредка на- крапывал дождь, но воздух был пропитан влагой, тяжел, полон гнилостных миазмов. В ушах стоял гомон, плеск и свист; лихорадящему под своим гри- мом Ашенбаху чудилось, что это духи ветров ведут в пустоте свою недобрую игру, что мерзостные птицы моря пожирают пищу осужденного, рвут ее на части, оскверняют своим пометом. Ибо зной отбивал аппе- тит и откуда-то всплывало представление, что пища заражена и отравлена. Однажды днем, по пятам преследуя красавца Тадзио, он углубился в путаницу уличек и переулков больного города. Потеряв ориентацию, так как все в этом лабиринте — улицы, каналы, мосты, маленькие площади — было схоже до неузнаваемости, толком не понимая даже, где восток и где запад, озабоченный 521
лишь одним — не потерять из виду преследуемого и любимого — и вдобавок принужденный к позорной осторожности, то прижимаясь к стене, то хоронясь за спинами прохожих, он давно уже не замечал пре- дельной усталости, в которую ввергло его шготь и дух непрестанное напряжение чувства. Тадзио шел позади, в узких проходах он пропу- скал вперед гувернантку и монашек-сестер и, поот- став от них, оборачивался, смотрел через плечо своими странными, сумеречно-серыми глазами, идет ли за ним его верный поклонник. Он его видел, и ом его не выдавал. Хмельной от этого открытия, влеко- мый все вперед и вперед этими глазами, попавшийся на удочку страсти, он гнался за своей предосудитель- ной надеждой, чтобы наконец все-таки потерять ее из виду. Поляки перешли через круто изогнутый мо- стик, высокий изгиб которого скрыл их из глаз пре- следователя, и когда он в свою очередь взобрался im него, их уже не было видно. Он бежал за ними по трем направлениям — вперед и в обе стороны узком и грязной набережной. Но все было тщетно! Сла- бость, полное нервное истощение заставило его на- конец поставить крест на этих поисках. Голова его пылала, кожа покрылась липким по том, все тело содрогалось, нестерпимая жажда тер- зала его, он смотрел вокруг, ища, чем бы оемгжшмч В какой-то зеленной лавчонке ом купил земляники, переспелой, измятой, и стал есть ее па ходу. Перед ним открылась маленькая площадь, пустынная, точно заколдованная; это здесь две или три педели на ид принял он неудавшийся план бегства. Ом присел im середине площади на ступеньки водоем ,ч п юлмпмн прислонился к его каменной ограде. Mohpvi » mi.и тишина, трава пробивалась сквозь камни могшими, повсюду валялся мусор. Меж ооступпшних плота-и. посерелых от ветра домов разной высоты пыделил» и один, похожий на дворец. За его стрельчатыми mi. нами обитала пустота, маленькие балконы г»ылм украшены львами. В нижнем этаже другою д«.м.| помещалась аптека. Порывы теплого ветра время or времени доносили запах карболки. 522
Там он сидел, прославленный мастер, художник, обретший достоинство, автор «Ничтожного», от- ливший в столь образцово чистые формы свое не- приятие богемы, мутных глубин бытия, тот, кто устоял перед соблазном бездны и презрел презрен- ное, кто возвысился до преодоления своего знания и перерос иронию, кто привык к Почтительному дове- рию масс, чья слава стала официозной, чье имя украсилось дворянской приставкой, а стиль ставился в пример гимназистам,—он сидел там. Его веки были опущены, и лишь изредка из-под них мелькал, чтобы тотчас же исчезнуть, насмешливый, смущенный взор, а его вялые, чуть тронутые косметикой .губы лепетали отдельные слова из тех, что со своеобраз- ной бредовой логикой проносились в его объятом дремотой мозгу: «Ибо красота, Федр, запомни это, только красота божественна и вместе с тем зрима, а значит она путь чувственного, маленький Федр, путь* художника к духу. Но ведь ты не поверишь, мой милый, что тот, чей путь к духовному идет через чувства, может когда-нибудь достигнуть мудрости и истинного муж- ского достоинства. Или ты полагаешь (решение я предоставляю тебе), что этот опасно-сладостный путь есть путь гибельный, грешный, который неиз- бежно ведет в беспутье. Ибо ты должен знать, что мы, поэты, не можем идти путем красоты, если Эрот не сопутствует нам, не становится дерзостно нашим водителем. Пусть мы герои и храбрые воины, мы все равно подобны женщинам, ибо страсть возвышает нас, а тоска наша должна оставаться любовью, —■ в этом наша утеха и наш позор. Понял ты теперь, что мы, поэты, не можем быть ни мудрыми, ни достой- ными? Что мы неизбежно идем к беспутью, неизбеж- ным и жалким образом предаемся авантюре чувств. Наш мастерский стиль — ложь и шутовство, наша слава и почет, нам оказываемый, — вздор, доверие, которым нас дарит толпа, — смешная нелепость, вос- питание народа и юношества через искусство — не в меру дерзкая, зловредная затея. Где уж быть вос- питателем томуг кого с младых ногтей влечет к себе 523
бездна. Мы можем отрицать это влечение, можем до- биться достоинства, но как ни вертись, а бездна нас притягивает. Так мы отрекаемся от расчленяющею познания, ибо познание, Федр, чуждо достоинства и чуждо суровости, оно знает, ему все понятно, ои<> все прощает, не ведая о прочности и форме: оно тя нется к бездне, оно и есть бездна. Итак, мы реши тельно отметаем его и отныне ищем только красоты, иными словами — простого, величественного, ноной суровости, вторичной непринужденности и формы Но форма и непринужденность, Федр, ведут к пья ному угару и вожделению и могут толкнуть благо родного на такое мерзостное осквернение чувства, которое клянет его собственная суровость, они могут и должны привести его к бездне. Нас, поэтов, говорю я тебе, ведут они к ней — потому что мы не можем взлететь, а можем лишь сбиться с пути. Теперь я уйду, ты же, Федр, останься здесь; и лишь ког;и я скроюсь из глаз, иди и ты». Несколько дней спустя Густав фон Ашспбах, чум ствуя себя нездоровым, вышел из отеля в более» им здний утренний час, чем обычно. Оп пытался иоборми. приступы дурноты, лини, отчасти носившие фи III ческий характер, которые сопровождались пен р. рывно нараставшим страхом, ощущением ое.пидеж ности и безысходности, распространявшимся и ii.i внешний мир или ограничивавшимся им самим, в этом он был не в состоянии разобраться. II холле он заметил целую груду багажа, прнгогпмленип! м к отправке, спросил у ншсГщлра, ми но уемы« ». и в ответ услышал аристократическую нильскую фа милию, втайне ему уже давни шакпмую Мри ним известии черты его осунувшегося лица не шмппгш своего выражения, он только па секунду поднял и» ЛОВу, СЛОВНО МИМОХОДОМ узнав ЧТО IO, ЧЮ He i'Jie/iyn знать, да еще спросил: «Когда?» Г.му «иигч.ыи «После второго завтрака». Оп кивнул п отравил» ч к морю. 524
Неприветливо было там. По широкой плоской по- лосе воды, отделявшей пляж от первой довольно про- тяженной отмели, отступая к морю, катились буруны. Отпечаток чего-то осеннего, отжившего лежал на некогда столь пестро расцвеченном пляже, где даже песок более не содержался в чистоте. Фотографиче- ский аппарат, видимо покинуъый своим хозяином, стоял на треножном штативе у самой воды, и черное сукно, на него накинутое, хлопало и трепыхалось па холодном ветру. Тадзио с несколькими оставшимися у него товари- щами шел справа от своей кабинки, и Ашенбах, укрыв колени одеялом и лежа в шезлонге, почти па равном расстоянии от моря и кабинки, опять смотрел на него. На этот раз игра шла без присмотра, так как женщины, вероятно, были заняты сборами, и за- кончилась ссорой. Коренастый мальчик, в костюме с кушаком и с напомаженными волосами, которого звали «Яшу», ослепленный и разозленный пригор- шней песка, которую ему бросили в лицо, вынудил Тадзио к борьбе, которая скоро кончилась тем, что прекрасный, но слабый Тадзио упал на землю. Но угодливость низшего в этот прощальный час, как видно, обернулась грубой беспощадностью. Стремясь отомстить за долгое рабство, победитель не отпустил поверженного противника, прижимая его спину коле- ном, он так настойчиво вдавливал лицо Тадзио в пе- сок, что тому, и без того запыхавшемуся от борьбы, грозила опасность задохнуться. Его судорожные по- пытки сбросить с себя тяжеленного малого посте- пенно прекратились и стали разве что легкими подер- гиваниями. В отчаянии Ашенбах уже готов был ри- нуться на помощь, но тут силач смилостивился над своей жертвой. Тадзио, очень бледный, приподнялся и несколько минут сидел неподвижно, опершись ру- кой о песок, волосы его спутались, глаза были темны от гнева. Затем он поднялся и медленно пошел прочь. Его окликнули сначала задорно, потом испуганно и просительно: он не слушал. Чернявый, раскаиваясь в своей выходке, догнал его, ища примирения. Тадзио движением плеча отвел его попытки и пошел 525
наискосок вниз, к воде. Он был босиком, в своем все- гдашнем полосатом костюме с красным бантом. Там он постоял, в задумчивости опустив глаза и выводя ногой на мокром песке какие-то фигуры, за- тем вошел в разлившееся подле большого «малень- кое море», где и на самом глубоком месте вода не доходила ему до колен, и, неторопливо ступая, до- брался до песчаной отмели. Здесь он снова помедлил, глядя в морскую даль, и побрел влево по длинной и узкой косе земли. Отделенный от тверди водою и от товарищей своей гордой обидой, он — существо обо- собленное, ни с чем и ни с кем не связанное — бродил у моря, перед лицом беспредельного, и волосы его развевались на ветру. Он опять остановился, вгляды- ваясь вдаль. И вдруг, словно вспомнив о чем-то или повинуясь внезапному импульсу, он, рукою упершись в бедро и не меняя позы, красивым движением повер- нул голову и торс к берегу. Тот, кто созерцал его, сидел там, сидел так же, как в день, когда в ресто- ране этот сумеречно-серый взгляд впервые встре- тился с его взглядом. Голова его, прислоненная к спинке кресла, медленно обернулась, как бы повто- ряя движение того, вдалеке, потом поднялась на- встречу его взгляду и упала на грудь; его глаза те- перь смотрели снизу, лицо же приняло вялое, обра« щенное внутрь выражение, как у человека, погруши- шегося в глубокую дремоту. Но cmv чудилось, что бледный и стройный психагог издалека шлет ему улыбку, кивает ему, сняв руку с бедра, указует ею вдаль и уносится в роковое необозримое простран ство. И, как всегда, он собрался последовать за мим. Прошло несколько минут, прежде чем какие и» люди бросились на помощь Лшспбаху, соско/п. шуи шему на бок в своем кресле. К го отнесли п комнату» которую он занимал. И в тот же самый день потря- сенный мир с благоговением принял весть о ею смерти. 1911
ПГИМЕЧАНИЯ
ГАЗО ЧАРОВАНИЕ Стр. 7. Площадь Св. Марка — исторический центр Венеции, где находится собор св. Марка, Дворец дожей и Королевский дворец. Стр. 8. Собор св. Марка — кафедральный собор и бывшая сокровищница Венецианской республики; начат постройкой до- жем Орсеоло в 976 г. и несколько раз перестраивался вплоть до XVII в. Стр. 10. ...начертали бы в небесах, взяв... кедр и окунув его в горловину Везувия... — перифраз одной строфы из стихотворе- ния Генриха Гейне «Признание» («Северное море», цикл пер- вый). Стр. 12. «Что такое... человек, этот прославленный полу* бог?» — слова из романа Гете «Страдания юного Вертера», запись от 6 декабря 1772 г. МАЛЕНЬКИЙ ГОСПОДИН ФРИДЕМАВ Стр. 24. «Лоэнгрин» — опера выдающегося немецкого компо- зитора Рихарда Вагнера (1813—1883). Написана в 1848 г., по- ставлена впервые в Веймаре в 1850 г. Стр. 25. ...голос Тельрамунда. — Фридрих фон Тельрамунд, граф Брабантский — одно из действующих лиц оперы «Лоэн- грин». ПАЯЦ Стр. 42. «Ora et labora* (лат.) — «Молись и трудись», одно из правил ордена бенедиктинцев. Стр. 44. ...с валленштейновскими бородками...—подобными той, какую носил Альбрехт Валленштейн (Вальдштейн, 1583—1Q34), 34 т. Манн, т. 7 529
германский имперский полководец в эпоху Тридцатилетней войны, предательски убитый своими офицерами. Стр. 52. Симплон — один из важнейших альпийских перева- лов, связывающих Швейцарию и Италию, между Пеннинскими и Лепонтинскими Альпами. Пьяцца Эрбе — площадь в итальянском городе Вероне, на которой некогда находился форум. Борго Сан-Спирито — одна из римских улиц, примыкающих к Ватикану и собору св. Петра. Колоннада храма св. Петра — колоннада, составляющая еди- ный архитектурный ансамбль с собором св. Петра в Риме; создана итальянским зодчим Лоренцо Бернини в 1666 г. Стр. 53. Проспект Виктора-Эммануила — проспект в Неаполе. Назван в честь итальянского короля Виктора-Эммануила II (1820—1878). Стр. 55. Пинчо — Монте-Пинчо, северный холм в Риме, из- любленное место прогулок римлян, где находятся славящиеся произведениями искусства виллы Медичи и Боргезе. Л У И 3 X Е Н Стр. 96, Брунгильда — королева Бургундская, героиня древнегерманского эпоса; одно из главных действующих лиц тетралогии Рихарда Вагнера «Кольцо Нибелунга». ДОРОГА IIA КЛАДБИЩЕ Стр. 121. «Приидет сын человеческий во славе своей...» — Евангелие от Матфея, гл. 25, ст. 31. ТРИСТАН Стр. 123. Тристан — герой кельтского сказания о любви Три- стана и Изольды Златокудрой (X в.), получившего поэтическую обработку в куртуазной литературе ряда европейских народов; сюжет сказания лег в основу музыкальной драмы-Рихарда Ваг- нера «Тристан и Изольда». Стр. 125. ...он носит фамилию, звучащую, как название ми- нерала или драгоценного камня... — Здесь игра слов: фамилия Шпинель и шпинели — группа минералов, к которым принадле- 530
жит одна из разновидностей рубина, бледно-красный шпинеле- вый рубин. Стр. 151, Светильник, погас... — ария Изольды «Я спешу, смеясь, погасить этот свет, даже если бы он был светочем моей жизни» (акт второй, сцена первая). И вслед мрачным предостережениям Брангены... — ария Брангены «Одиноко бодрствуя в ночи» (акт второй, явление первое). Брангена — служанка Изольды. Стр. 152. Сладостным союзом соединила их обоих любовь...— дуэт Тристана и Изольды в сцене в саду (акт второй, сцена первая). GLADIU3 DEI Стр. 168. Одеон — в Древней Греции круглое здание с ку- полообразной крышей, предназначенное для представлений и состязаний; здесь — помещение для музыкальных занятий и кон- цертов. Мотив Нотунга — из тетралогии Рихарда Вагнера «Кольцо Нибелунга» (первая часть, «Валькирия», действие первое). Но- тунг — чудесный меч, при помощи которого герой — Зигфрид — побеждает дракона Фафнира и завладевает сокровищем Нибе- лунгов. Стр. 169. Зигестор — Ворота Победы, или Триумфальные во- рота. Воздвигнуты в 1850 г. по образцу Константиновой арки в Риме. Кватроченто (от итал. quattrocento — четырехсотые годы) — XV в., наименование одного из периодов в развитии художе- ственной культуры итальянского Возрождения, преимущественно во Флоренции. Донателло — Донато ди Никколо ди Бетто Барди [(1386—1466)—выдающийся флорентийский скульптор, произве- дения которого, проникнутые гуманистическими идеями, поло- жили начало реалистическому направлению в скульптуре итальянского Возрождения. Мино да Фьезоле — Мино ди Джованни (около 1430—1484) — итальянский ваятель, прославился главным образом своими реа- листическими скульптурами и монументальными надгробиями« Прозван по месту рождения — Фьезоле (город в Тоскане, непо- далеку от Флоренции). Стр. 172. ...портрет, хранящийся во Флоренции... — Имеется 34* 531
в виду портрет Джироламо Савонаролы, написанный фра Бар«' толомео и хранящийся в монастыре св. Марка. Людвигскирхе — церковь св. Людовика, построена в 1829— 1844 гг. немецким архитектором Фридрихом фон Гертнером (1792—1847). Там находится большая картина немецкого исто- рического живописца XVII в. Петера Корнелиуса «Страшный суд». Стр. 173. ...к... галерее Полководцев, украшенной ста- туями.— Галерея Полководцев — архитектурный ансамбль на- чала XIX в. работы Фридриха Гертнера. Стр. 174. ...б духе примитива... — Примитив, примитивизм — одно время модная в западноевропейской живописи и скульп- туре конца XIX — начала XX вв. художественная манера, стре« мившаяся возродить первобытное искусство. Пинакотека — хранилище картин. Так называются две крупнейшие картинные галереи в Мюнхене: Старая Пинако- тека (построена в 1826—1836 гг. Л. Кленце), где хранятся ше- девры старинных мастеров, и Новая (1853), славящаяся про- изведениями немецкой живописи XIX—XX вв. Стр. 175. Его уже два раза приглашали на обед к регенту. — Речь идет о Луитпольде Баварском, который в 1886 году сде- лался регентом королевства Баварии вследствие психического заболевания баварского короля Людвига II. Любительский кружок ставит «Мандрагору» Макиавелли. — «Мандрагора» (написана в 1520 г., опубликована в 1524 г.) — антиклерикальная сатирическая пьеса в жанре так называемой «ученой комедии». ...предпочту достойного Пикколо. — Речь идет о Никколо ди Бернардо Макиавелли (1469—1527), политическом деятеле, мыс- лителе и писателе итальянского Возрождения. ...тщетно он, подобно Моисею, отговаривался косноязы- чием. — Намек на библейское предание, согласно которому с фараоном разговаривал, увещевая его освободить евреев из. рабства, вместо косноязычного Моисея, брат его Аарон («Вто- рая книга Моисеева», Исход, гл. 6, ст. 29—30 и гл. 7, ст. 1—3), Стр. 185. «Gladius Dei super terram... Cito et velociter!» (лат.). — «Меч господень над землей... Скоро и неукоснитель- но!» — По преданию, в 1492 г, у Савонаролы было видение: над землей появился меч, на рукояти которого были начертаны выше- приведенные слова. 532
АЛЧУЩИЕ Стр. 195. ...мы создания ненасытимой, страдающей Воли... — Одно из философских положений известного немецкого фило- софа Артура Шопенгауэра (1788—1860), развиваемое им в его основном труде «Мир как воля и представление» (1818). ТОНИО КРЁГЕР Стр. 200. ...место, где король плачет, оттого что маркиз об- манул его... — Драматическая поэма Фридриха Шиллера «Дон- Карлос, инфант Испанский» (действие четвертое, явление два- дцать третье). Стр. 209. ...за чтением «Иммензее» Шторма... — «Иммензее» (1852)—наиболее популярное'произведение немецкого классика XIX в. Теодора Шторма (1817—1888). Стр. 222. «Это значило бы рассматривать вещи слишком пристально» — слова из трагедии Вильяма Шекспира «Гамлет, принц Датский» (сцена на кладбище, акт пятый, явление пер- вое). Стр. 225. Кобольды — в немецких народных сказках домо- вые или злые горные духи, сторожащие клады. Сз;р. 228. ...и еще хочу постоять на террасе Кронборга. — За- мок^_К$онборг, увековеченный Шекспиром в «Гамлете» (1603), основан в 1573—1584 гг. Фридрихом II близ^Копенгагена; рези- денция датских королей. Стр. 244. «Конь» — один из памятников в Копенгагене, кон- ная статуя датского короля Христиана V (1670—1699) работы французского скульптора Абрагама Сезара Ламуре. Фрауэнкирхе (нем.)—«Церковь женщин» — архитектурный памятник датской готики в Копенгагене. Была разрушена англи- чанами в 1807 г. и отстроена вновь в 20-х гг. знаменитым дат- ским архитектором К- Ф. Ганзеном. Украшена статуями и фри- зом работы Торвальдсена. Стр. 245. Зеландия — самый большой остров в Датском архи- пелаге, между Ютландским и Скандинавским полуостровами. На острове находится столица Дании — Копенгаген. Стр. 255. ...создал Девятую симфонию. — Имеется в виду про- изведение великого немецкого композитора Людвига ван Бет- ховена (1770—1827). 533
«Страшный суд»— грандиозная фреска гениального итальян- ского живописца, скульптора, архитектора и поэта Микеланд- жело Буонаротти (1475—1564). Стр. 258. ...та любовь, о которой в писании сказано.,, — Далее следует перифраз евангельского изречения из «Первого послания к коринфянам апостола Павла» (гл£ 13, ст. 1)* ФЬОРЕНЦА ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ Стр. 294. Медичи Джованни де (1475—1521)—второй сын Лоренцо Великолепного, кардинал, впоследствии папа Лев X. Стр. 295. Полициано Анджело дельи Амброджини (1454— 1494)—итальянский поэт и гуманист при дворе Лоренцо Ме- дичи, секретарь, библиотекарь и воспитатель его сыновей, пере- водчик и комментатор греческих и римских писателей. Отец Джироламо — Джироламо Савонарола (1452—1498), один из предшественников Реформации, настоятель монастыря св. Марка, религиозно-политический реформатор и временный правитель Флоренции, боровшийся против тирании Медичи и лапы Александра VI. ...о причислении к лику святых Платона... — Гуманисты из кружка Лоренцо Медичи возжигали лампады перед бюстом Пла- тона, пели гимны и чтили 27 ноября (как тогда думали, день рождения и смерти греческого философа) подобно религиозному празднику. ...папе из рода Медичи... это не одни лишь звездочеты узрели в небесах... — По преданию, ученый гуманист Мар- силио Фичино, составив гороскоп Джованни Медичи при его рождении, предсказал ему папский престол. Стр. 296. Пришествие Христа неоднократно... было предска- зано... — Далее следует неточно цитированный отрывок из книги Марсилио Фичино «Христианская религия». Сивиллы — в древней Греции странствующие пророчицы, вещие жены. Здесь речь идет о «Сивиллиных книгах», сборниках изречений и предсказаний, составленных в греческих поселениях Малой Азии в первой половине VI в. до н. э. и сыгравших большую роль в римской религии. ...о стихах Вергилия, пришествие это возвестивших. — В средние века считалось, что древнеримский поэт Публий Вер- 534
гилий Марон (70—19 гг. до н, э.) предсказал пришествие Христа в своей IV эклоге. ...у Порфирия читаем, что олимпийцы признали... Назарея- нина... — Греческий философ-неоплатоник Порфирий Финикийский (232—304 гг.), комментатор Платона, Аристотеля и Пифагора, в своих «15 книгах против христиан», ожесточенно полемизируя с христианами, в то же время по существу развивает идеи, близкие их религии. Назареянин — одно из прозвищ Иисуса Христа по месту его рождения — городу Назарету в иудейской провинции Галилее. Платонов «Диалог о любви»... — Речь идет о «Пире» Пла- тона («Симпозион»). Стр. 297. ...вашу поэму о турнире... — Стихотворное описание турнира Джулиано Медичи «Стансы на турнир» было создано Анджело Полициано на двадцать втором году его жизни и сразу поставило автора в число первых поэтов своего века. ...происходит из старинной, весьма уважаемой семьи фер- рарских горожан. — Род Савонаролы ведет свое происхождение от воина-падуаица Антонио Савонаролы, который в 1256 г. защищал свой город от тирана Эччелина и в честь которого на- званы Савонароловскими городские ворота в Падуе. В Феррару Савонаролы переселились в середине XV в. по приглашению гер- цогов д'Эсте. Я не один раз слыхал его в Санта-Мария дель Фьоре... — собор во Флоренции (начат Арнольфо ди Камбио в 1296 г., завершен Филиппо Брунеллески в 1436 г.); название свое «св. Марии с цветком» получил от лилии в гербе Флорен- ции. С великого поста 1491 г. здесь проповедовал Савонарола, Стр. 298. Непоты (от итал. nepote — племянник). — В Ита- лии XV в. так назывались родственники римских пап, которым предоставлялись почетные и доходные должности. ...он предсказал близкую кончину папе римскому и моему отцу... — В 1491 г. Савонарола, находясь в ризнице св. Марка, в присутствии многих флорентийских граждан объявил, что скоро порядок вещей в Италии должен будет измениться, так как Ло- ренцо Медичи, папа Иннокентий VIII и король Неаполитанский вскоре умрут. ..жизнерадостный муж, с такой прелестной иронией давший себе имя Иннокентий... — Иннокентий VIII (Джованни Баттиста Чибо) — римский папа (1484—1492), боровшийся с гуситами и вос- становивший законы против колдунов и ведьм. Здесь объектом 535
иронии служит контраст между его именем («Иннокентий» — «невинный») и распутной жизнью. Стр. 299. Уж не хочешь ли ты заодно порассказать и о его видениях? — В 1492 г. Савонарола имел два видения, впослед- ствии изображенные на многих медалях и гравюрах и сделав- шиеся почти символом его учения: в рождественский пост ему явилась посреди неба рука с мечом среди огненного дождя ме- чей и стрел; в великую пятницу — черный крест в Риме, «крест гнева божия», сменившийся золотым крестом в Иерусалиме, «кре- стом милосердия божия», которому пришли поклониться народы мира. Монастырь св. Марка — с 1491 г. постоянное местопребыва- ние Савонаролы и центр его реформаторской деятельности; здесь покоится прах приверженца Савонаролы поэта Джироламо Бенивиени, а также гуманистов из кружка Медичи (Пико делла Мпрандола, Анджело Полициано). Стр. 300. ...к мессеру Пульчи... — Луиджи Пульчи (1431— 1487) — придворный поэт и друг Лоренцо, автор пародийной фантастической эпопеи о рыцарях Круглого стола «Большой Моргайте». Поэма Пульчи, высмеивающая феодальное рыцар- ство и католическое духовенство, послужила образцом для «Не- истового Роланда» Ариосто, оказала влияние на Рабле и Шек- спира и впоследствии была переведена Байроном. Стр. 301. ...о тучных коровах, на горе Самарии пасущихся.-* Библия. Книга пророка Амоса, гл. 4, ст. 1. Стр. 302. ...ему нет дела ни до Красса, ни до Гортензия, ни <?о Цицерона. — В 1481 г. профессор философии в Болонье, Джо- ванни Гарцони публично выступил против Савонаролы, обвиняя его в том, что в своих проповедях он пренебрегает правилами риторики и отвергает великих мастеров древности. Красе Гай Лициний (140—91 гг. до н. э.) и Гортензий Квинт Гортал (113— 50 гг. до н. э.) — знаменитые древнеримские ораторы и государ- ственные деятели, чьи речи и сочинения наряду с творениями Марка Туллия Цицерона (106—43 гг. до н. э.) сыграли большую роль в развитии западноевропейского ораторского искусства. Стр. 303. Свою драму «Орфей»... — драматическая поэма Анджело Полициано, написанная им в 1470 г. по образцам Вер- гилия и Овидия и впоследствии переделанная в трагедию с хо- ром «Orphei Tragoedia». Князь Мирандола — Джованни Пико делла Мирандола (1463—1404) — ученый энциклопедист, гуманист и философ 536
лз кружка Лоренцо, полиглот, изучивший двадцать два языка и открывший своим соотечественникам некоторые языки и культуры Востока, автор труда «О согласии Платона и Ари- стотеля». Стр. 304. ...холодного, как воды Коцита. — Речь идет о ле- дяном озере Коцит в девятом круге Дантова ада, где обречены на вечные муки души предателей («Ад», песнь тридцать вторая). ...у ваших родственников, Джованни, у Торнабуони... — Мать Лоренцо Медичи, Лукреция происходила из флорентийского рода Торнабуони. Стр. 305. ...в лоджию Платоновской академии... — Платонов- ская академия, по образцу древнегреческой, была основана де- дом Лоренцо, Козимо Медичи, по инициативе ученого грека, философа и богослова Джорджио Джемисто, по прозвищу Пле- тсне (итал. Платон), прибывшего в 1439 г. на флорентийский собор. Во времена Лоренцо Академия собиралась в лоджии медицейской виллы Кареджи на философские «симпозионы» .(пиршества), посвященные Платону. Изображение Платоновской академии в составе философа Марсилио Фичино, поэта Анджело Полициано, комментатора Данте Ландино и других сохранилось на фреске работы Доменико Гирландайо в флорентийской церкви Санта Мария Новелла. Стр. 309. Еще до рассвета собор наполнился людьми... — Эпи- зод, о котором рассказывается здесь, в действительности про- изошел в Болонье, где Савонарола проповедовал в великий пост 1493 г., с герцогиней Болонской. Стр. 310. Там были члены синьории... Совета Восьми...— Синьория, или высший магистрат, в те времена состояла из восьми приоров и гонфалоньера юстиции; при ней находились шестнадцать гонфалоньеров, под знаменами которых собирался вооруженный народ, и двенадцать «добрых мужей», правивших делами республики. «Совет Восьми Гвардии и Балии» ведал по- литическими и уголовными преступлениями. ...блудница, на водах восседающая, жена верхом на звере. — Библия, «Откровение св. Иоанна», гл. 17, ст. 1—4. Стр. 311. А на челе ее начертано имя, тайна, Вавилон ве- ликий...— Там же, гл. 17, ст. 5. Стр. 312. Фома Аквинский (1225—1274) — один из столпов средневековой схоластической философии, прозванный «doctor universalis» (универсальный философ) за стремление дать в своих основных трудах всеобъемлющую философско-теологиче- 537
скую систему своего времени. Канонизирован папой Иоан* ном XXII в 1323 г., и его учение признано папой Львом XIII в 1880 г. официальной доктриной Ватикана. Стр. 313. Апокалипсис (греч. «откровение»)—последняя книга Нового завета «Откровение св. Иоанна». Стр. 315. ...заговор Пацци, некогда в соборе погубивший пре- красного Джулиано... — Джулиано Медичи, брат Лоренцо, был убит заговорщиками Франческо Пацци и Бернардо Бандини 24 апреля 1478 г. в Санта Мария дель Фьоре во время литургии, которую служил участник заговора кардинал Риарио, племянник папы Сикста IV. Сам Лоренцо, раненый, спасся в ризнице, дверь которой захлопнул за ним Полициано. Заговорщики были схва- чены, и главари повешены на окнах Палаццо Веккио. Стр. 316. ...название «плакальщики» ныне обозначает новую политическую партию... — Во Флоренции той эпохи боролись за власть три партии: «плакальщиков», или «белых», сторонников Савонаролы — «серых», стоявших за Медичи, и «озлобленных» — приверженцев аристократического образа правления. «Плакаль- щиком» («Пьяньона») был назван также большой колокол ев, Марка, служивший набатом во время осады монастыря и пле- нения Савонаролы; за это колокол был подвергнут публичному бичеванию и выслан из Флоренции в Сан-Миниато. Стр. 317. Сполето — город в итальянской провинции Перуд- жии. ...Липпи Филиппо (фра Филиппо ди Томазо Липпи, 1406— 1469) — флорентийский живописец, представитель реалистиче- ского направления в искусстве раннего Возрождения. Стр. 318. На совещании доминиканцев в Реджо... — В 1482 г. Савонарола был послан как представитель монастыря св. Марка на капитул доминиканского ордена в Реджо (Эмилия) и высту- пил там с речью о дисциплине, направленной против развращен- ности духовенства. Стр. 319. ...поклонники Платона и Аристотеля на время пре- кращают свои распри... — Имеются в виду споры между «плато- никами» и «аристотеликами», возгоревшиеся вокруг работы Джор- джио Джемисто Плетоне «О разнице между философией Пла- тона и Аристотеля». В защиту Аристотеля выступили ученые греки Джорджио Сколари и Теодоро Газа, а также Трапезун- цио; им ответил ученик Джемисто, Виссарион, в полемической работе «На клеветников Платона». В результате дискуссии во Флоренции восторжествовала неоплатоновская философия. 538
Трактаты, которые он пишет, читаются всюду. — Савонарола известен как духовный писатель, помимо проповедей и религиоз- ной поэзии, еще и своими трактатами (1492—1498): «Трактат о любви к Иисусу Христу», «Триумф креста», «О разделении и пользе всех наук», «Сборник откровений», а также предсмертными работами, написанными в тюрьме («Толкование на псалом L», «Изложение псалма XXX» и «Правила к доброму житию»). действие второе Стр. 322. Гермы — у древних греков и римлян четырехгран- ные столбы, увенчанные головой Гермеса, Пана или других божеств. Стр. 324. Святой Доминик ,(де Гусман, 1170—1221) —епископ Озмы и настоятель монастыря в Пруле (Франция), проповедник при папском дворе в Ватикане, боровшийся с ересью альбигой- цев. В 1216 г. в Тулузе основал орден доминиканцев, утвер- жденный папой Гоморием III. Канонизирован в 1233 г. ...подобно Моисею, говорил с самим богом... — Согласно библейскому преданию, Моисей сорок дней и сорок ночей про- вел без пищи и питья на горе Синай, беседуя там с богом, и принес оттуда своему народу скрижали завета (Исход, гл. 34, ст. 28—29). Стр. 325. Беато Анджелико (фра Джованни да Фьезоле, 1387—1455)—итальянский живописец, монах-доминиканец, по- следний представитель средневекового искусства в эпоху раннего Возрождения. Прозван «блаженным» (Beato) и «ангелоподоб- ным» (Angelico) за глубоко религиозный характер своих картин и после смерти причислен римско-католической церковью к лику святых. О Грифоне, тебе надлежало бы зваться Буффоне! — Игра слов, основанная на созвучии имени художника Грифоне со сло- вом «buffone» (итал.), шут, гаер. Стр. 326. ...из покоренной нами Пистойи... — Пистойя, итальянский город на реке Омброне, в 1352 г. потеряла свою независимость и подпала под власть Флоренции. Стр. 331. Питти Лука — один из представителей высшей флорентийской знати, оспаривавший власть у Медичи. Когда Зевс низверг Кроноса... — Согласно верованиям древ- них греков Зевс, сын Реи и Кроноса, низверг своего отца вместе с титанами в мрачный Тартар. История эта рассказана в про- 539
изведении древнегреческого поэта Гезиода «Теогония» («Про- исхождение богов»). Стр. 335. Мизерере —у католиков пение на слова 57-го псалма «Miserere mei, Domini» («Смилуйся надо мной, господи»). Наибольшей известностью пользуется «Мизерере» итальянского композитора Грегорио Аллегри (1580—1652), написанное им для папы Урбана VII. Стр. 336. Малатесте я устроил пышное шествие в честь тезо- именитства светлейшей его супруги... — Малатеста Гисмондо Пандольфо, тиран Римини и известный кондотьер, прославив- шийся меценатством. Изотта дельи Атти, подруга, впоследствии жена Малатесты, за красоту была воспета многими поэтами. Бентивольо Джованни — тиран Болоньи, свергнутый папой Юлием II, войска которого захватили Болонью (1511). Стр. 337. Орфей со зверями... — По древнегреческому преда- нию, великий фракийский певец Орфей, сын музы Каллиопы, укрощал своим пением и игрой на кифаре диких зверей, которые стекались слушать его с окрестных лесов и гор. Персей и Андромеда — герои древнегреческой легенды о Персее, сыне Зевса и победителе морского чудовища, которому была обречена в жертву дочь эфиопского царя Кефея Андро- меда. Вакх и Ариадна. — По древнегреческому мифу, Ариадна, дочь критского царя Миноса, покинутая своим возлюбленным Тесеем на острове Наксосе, сделалась подругой Вакха, бога виноградной лозы. Стр. 340. Празднество Сан-Джованни — чествование памяти св. Иоанна Крестителя, или" Предтечи, пророчившего пришествие Христа и убитого иудейским царем Иродом Антипой за то, что он обличал связь Антипы с женой его брата, Иродиадой. Стр. 341. ...а по сторонам вырезаны буквы F.H. — Буквы на печати Савонаролы означали «фра Гиеронимус», брат Иеро- ним. Стр. 343. ...буду так же хорошо иллюстрировать Боккаччо, как и святого Фому Аквинского. — Боккаччо Джованни (1313—► 1375)—знаменитый итальянский писатель-гуманист, автор «Де- камерона», один из основоположников национального языка и литературы, противопоставляется как представитель Возрождения крупнейшему философу христианского средневекозья Фоме Ак- винскому. „.рожденный под знаком Сатурна... — Согласно представле- но
ниям астрологов, влияние Сатурна означало болезни, слабость, ему были подчинены старцы, монахи, священники. Стр. 344. Ему вспомнилось какое-то место из вашего «По- селянина»... — Речь идет о поэме Анджело Полициано, написан- ной им в подражание сельским идиллиям Теокрита и Вергилия, Стр. 347. Эратосфен Сиракузский — флорентийский лекарь, принявший имя знаменитого древнегреческого математика, астро- нома, географа и философа Эратосфена Киренского (276—194 гг, до н. э.). Медичи Пьеро (1471—1503)—старший сын Лоренцо Велико- лепного, правивший Флоренцией после него и изгнанный восстав- шим народом 8 ноября 1494 г. Только через девять лет после смерти Пьеро фамилия Медичи вновь встала у власти во Фло- ренции (1512). Стр. 349. Родериго Борджиа... послал навьюченных золотом мулов... — Кардинал Родериго Ленцуола Борджиа, впоследствии папа Александр VI (1492—1503), накануне своего восшествия на папский престол избавился от наиболее могущественного сопер- ника, Аскакио Сфорца, отправив ему мешки с золотом и пообе- щав пост вице-канцлера в Ватикане. Стр. 350. Симония — продажа и купля духовных должностей, широко распространившаяся в римско-католической церкви в средние века и в эпоху Возрождения. Названа по имени Си- мона Волхва, основателя гностической секты симониан (I в. н. э.), который, по преданию, пытался купить у апостолов Петра и Иоанна тайну творить чудеса. ...времена, когда владетельные князья... считали нас торга- шами и менялами... — Банкирская фамилия Медичи с поло- вины XIV в, постоянно составляла оппозицию аристократической партии «тучных» и стояла на стороне народной партии «то- щих», а также участвовала в заговорах и восстаниях против господствовавшей фамилии Альбицци в 1360 и 1378 гг. ...наполнять бочку Данаид. — По древнегреческому мифу, до- чери ливийского царя Даная были осуждены за убийство в брач- ную ночь своих мужей, сынов Египта, вечно наполнять водой бездонную бочку в подземном царстве Аида. ...после смерти деда... — Козимо Старший (1389—1464) — основоположник могущества Медичи, крупнейший бан- кир и фактический тиран Флоренции, который, формально со- хранив республиканские институты, превратил флорентийскую республику в монархию. 541
Стр. 352. Красноколпачник в мокрых пеленках, — Намек на то, что Джованни Медичи надел красную кардинальскую шапку в 1489 г., когда ему было всего четырнадцать лет, действие третье Стр. 357. Фичино Марсилио (1433—1499)' — крупнейший в Ев- ропе того времени гуманист, писатель и философ, учитель трех поколений Медичи — Козимо, Пьеро и Лоренцо, переводчик Пла- тона и неоплатоников, глава Платоновской академии, пытавшийся в своих трудах «Христианская религия» (1474) и «Теология Пла- тона» (1482) доказать полное тождество платоновской филосо- фии с идеями христианства. Стр. 359. Моргайте — герой поэмы Луиджи Пульчи «Боль- шой Моргайте», великан, побежденный рыцарем Роландом. ...лысый старик, который хотел... втащить меня в свою утлую ладью. — Харон, перевозчик умерших по реке Ахерон в царстве теней; у Данте, заимствовавшего этот образ из грече- ских мифов, перевозчик душ грешников в аду («Ад», песнь третья). Стр. 360. Маргутте — один из персонажей поэмы Пульчи. Рапсод — в древней Греции странствующий певец, испол- нитель и импровизатор народных сказаний. Здесь намек на на- родно-эпический характер поэмы Пульчи. Пезарский Сфорца — Джованни Сфорца (ум. в 1501)—пра- витель Пезаро, первый муж Лукреции Борджиа (1480—1519), незаконной дочери папы Александра VI. Вскоре после женитьбы папа заставил его расторгнуть брак, для того чтобы выдать дочь за побочного сына Альфонса II Неаполитанского, герцога Би- шельи. Преследуемый Чезаре Борджиа, Сфорца бежал из Пезаро в Венецию. Поджо-а-Кайано — вилла Медичи, возведенная зодчим Джу- -лиано да Сангалло. Известна собранными здесь произведениями .искусства. Арес — у древних греков бог войны, сын Зевса и Геры. ...чтобы ее поставили в саду моего городского дворца, дабы .молодые скульпторы брали ее за образец, — Речь идет о садах св. Марка во Флоренции, где работал, изучая памятники антич- ного искусства, молодой Микеланджело; там он был замечен Лоренцо и взят им во дворец, чтобы воспитываться вместе с гер« догскими сыновьями. 542
Плиний Гай Секунд Старший (23—79 гг. н. э.)—древне- римский ученый-энциклопедист, автор 37-томной «Естественной истории». Катон Марк Порций Старший, по прозвищу «Цензор» (234— 149 гг. до н. э.), —политический деятель и ученый-энциклопе- дист, один из основоположников древнеримской литературы и ораторского искусства. Стр. 361. Яблоки Гесперид.— В древнегреческом мифе о две- надцатом подвиге Геракла, сына Зевса, на службе у микенского тирана Эврисфея, рассказывается о том, как Геракл достал три золотых яблока из садов Гесперид, дочерей титана Атласа, ко- торый держит на плечах небесный свод. Стр. 362. Певец «Ненчи» — намек на поэму Лоренцо Медичи «Ненчия да Барберино», в которой описывается любовь про- стого деревенского парня Нино к крестьянской девушке. Фабии—древний патрицианский род, многие члены кото- рого прославились в истории Рима; Фабий Максим Туллиан, воевавший с италийским племенем самнитян, Квинт Фабий Ма- ксим (III в. до н. э.), государственный деятель, диктатор и пол- ководец, прозванный «Кунктатором» («Медлителем») за свою стратегию во время Второй Пунической войны, и другие. Курий Маний Дентат (III в. до н. э.) — римский консул и цензор из плебейского рода, победитель греческого царя Пирра и завоеватель италийских племен, строитель первого римского водопровода. Фабриций Гай Лусцин (III в. до н. э.) — римский консул, цензор и полководец, прославившийся суровой простотой нравов и неподкупностью. ...где звучат напевы, исполненные неземной гармонии. — Гар- мония сфер, по учению древнегреческого философа и математика Пифагора (VI в. до н. э.), — недоступное человеческому слуху сочетание звуков, которые издают небесные тела — солнце, луна и планеты, вращаясь вокруг центрального огня мироздания. Уче- ние это основано на том, что расстояние между планетами якооы соответствует семи основным тонам в музыке. ...ответ, который Ахилл дал Одиссею... — В гомеровском эпосе «Одиссея» странствующий царь Итаки Одиссей спускается в загробный мир Аида и там беседует с тенью убитого под сте- нами Трои Ахилла (песнь одиннадцатая). Стр. 363. tertia essentia (лат. «третья сущность»). — Мар- 64а
силио Фичино различает в человеке две души: душа чувствую- щая, «третья сущность», неотделимая от тела и общая с расте- ниями, звездами и стихиями, и другая — познающая, «разум», микрокосм творения, присущая только человеку и вложенная в него творцом. Стр. 365. Алкивиад (451—404 гг. до н. э.) — афинский по- литический деятель, дипломат и полководец, прославившийся во время Пелопоннесской войны (431—404 гг. до н. э.)\ Стр. 369. «Долой шары!». — В гербе дома Медичи было изо- бражено шесть шаров (palle). Поэтому «Palle! Palle!» сделалось лозунгом партии Медичи, и ее приверженцы стали называться «паллеекн». Стр. 370. ...монастыря, который был построен моим дедом. — Козимо Старший, отдав доминиканцам монастырь св. Марка, по- ручил перестроить все здание до основания архитектору Мике- 'лоццо Микелоцци (1443); затем он подарил монахам библиотеку знаменитого собирателя манускриптов Николо Николи, которая впоследствии сделалась первой публичной библиотекой в Ита- лии. Таким образом, он превратил монастырь св. Марка в один из центров культурного движения. ...чужестранец пришел в мой дом и даже не оказывает мне чести посетить меня! — подлинные слова, сказанные Лоренцо в июне 1491 г., когда Савонарола отказался подчиниться фло- рентийскому обычаю, согласно которому новый приор монастыря св. Марка должен был явиться во дворец к Медичи. Стр. 371. Братство святого Мартина — общество, основанное архиепископом флорентийским, настоятелем монастыря св. Марка, св. Антонином (1389—1459), и занимавшееся сбором подаяний для бедняков. Стр. 372. ...прекраснее его «Весны», прекраснее «Паллады», пре- краснее, нежели «Рождение Венеры». — Имеются в виду картины выдающегося итальянского художника из кружка Лоренцо, впо- следствии приверженца Савонаролы, — Сандро Боттичелли (Алес- сандро Филиппепи, 1444—1510)—«Весна» (на сюжет стихотво- рения Полициано), «Кентавр», «Паллада», «Рождение Венеры». В этих картинах художник пытается сочетать язычество с_ хри- стианством, создавая женский тип, где сплетаются чертьг\Венеры и Мадонны. Стр. 374. ...имеешь супругу знатного римского рода...— Жена Лоренцо принадлежала к одной из самых древних римских фа- милий, Орсини, насчитывавшей в своих рядах, помимо кардина« 544
лов, министров и полководцев, еще и трех пап — Целестина III, Бенедикта XIII и Николая III. Стр. 378. Ведь и Перикл... брал народные деньги... — Перикл (около 500—429 гг. до н. э.), вождь афинской демократии в пе- риод ее расцвета, обвинялся своими политическими противни- ками в том, что он якобы с корыстной целью помог своему дру- гу, скульптору Фидию, утаить часть золота, предназначенного для статуи Афины Парфенонской. ...тиару о трех коронах и скрещенные ключи... — Три венца папской тиары означали власть над адом, чистилищем и раем, а скрещенные ключи — ключи райского вратаря, св. Петра. Кронион (греч. сын Кроноса)—одно из имен Зевса. Стр. 381. ...я ощутил кинжал, что носишь ты на груди твоей, и вспомнил о Юдифи. — По библейскому преданию, израильтянка Юдифь убила военачальника ассирийского царя Навуходоносора, Олоферна, и освободила осажденную Иудею. Стр. 382. Иероним Феррарский — Савонарола. Стр. 383. Это недолго рассказать. — Эпизод,. о котором здесь рассказывается, действительно произошел в Ферраре в 1472 г« Молодой Джироламо влюбился в незаконную дочь флорентий- ского изгнанника Строцци, Лаодамию, но девушка отвергла его, так как отец ее не давал согласия на этот брак. ...гражданин по имени Никколо... — Никколо Савонарола, сын падуанского лейб-медика при дворе герцогов д'Эсте, профес- сора медицины Феррарского университета Микеле Савонаролы. Мона Елена — мать Джироламо, происходившая из извест- ной мантуанской фамилии Бонакосси. ...углублялся в творения... толкователей Аристотеля. — В то время господствовали две философские школы: платоновская, которая зародилась во Флорентийской академии и, распростра- нившись в Южной Италии, достигла своего наивысшего разви- тия в учении Джордано Бруно, и аристотелевская. Вторая гос- подствовала в университетах Болоньи, Падуи, Павии и всей верхней Италии и нашла свое завершение в философии Галилео Галилея. Стр. 384. В ту же ночь он бежал в Болонью... — 24 апреля 1475 г. Савонарола ушел из дому в монастырь св. Доминика в Болонье. Стр. 385. Здесь он обретет свой Родос. — Намек на одну из басен Эзопа: в этой басне рассказывается, как один хвастун утверждал, что однажды на Родосе совершил замечательный 54Ö
прыжок, на что слушатели ему ответили: «Здесь Родос, здесь л прыгай». Выражение это сделалось нарицательным для разобла- чения обманщика. Стр. 390. ...а на обороте — Моисея... как он ударяет о скалу... — По библейскому преданию, Моисей во время стран- ствий в пустыне извлек воду из скалы тем самым жезлом, кото- рым раньше ударял по волнам Чермного моря, чтобы они рас- ступились перед евреями («Вторая книга Моисеева», Исход, гл. 17, ст. 1—7). Стр. 391. Л теперь перейду к правдивому рассказу... — Леоне сочетает в своем рассказе две новеллы из «Декамерона» Бок- каччо: день третий, новелла первая и день десятый, новелла вто- рая. Стр. 396. ...Дианой, колдуньей я называю вас. — Древнеита- лийская богиня Луны Диана отождествлялась впоследствии с Артемидой_Таврекой и Эфесской, которая олицетворяла смерто- носные, враждебные человеку силы природы и которой приноси- лись человеческие жертвы. Стр. 397. Петр Мученик (или Петр Веронский) — домини- канский монах, инквизитор в Ломбардии; убит в 1252 г. Кано- низирован римско-католической церковью и считается патроном испанской инквизиции. Стр. 398. Бальони Джованни — тиран Перуджии, знаменитый кондотьер, впоследствии участник обороны Флоренции против имперских войск. Стр. 401. ...отец мой однажды взял меня с собой ко двору. — По преданию, Савонарола еще ребенком присутствовал на ве- ликолепных празднествах, устроенных в 1459—1460 гг. герцогом феррарским Борсо д'Эсте в честь прибытия в Феррару папы Пия II, разъезжавшего по итальянским городам с проповедью крестовых походов. Стр. 406. Они поднесли ему титул: отец отечества. — Этот титул был официально дарован Козимо Старшему (через не- сколько месяцев после его смерти, 1 августа 1468 г., особым постановлением флорентийской синьории) за то, что Козимо в голодный год бесплатно раздавал флорентийцам хлеб из жит- ниц Медичи. Стр. 407. Вольтерра — итальянский город во владениях Фло- ренции. В 1472 г. здесь вспыхнуло восстание народных масс, возглавлявшееся бедняком Микеле Мео, по прозвищу Джиган- 546
тино; восстание это Лоренцо подавил с такой жестокостью, что «разгром Вольтерры» вошел в народную поговорку. ...Говори скорее... об условиях прощения. — О посещении Савонаролой умирающего Лоренцо рассказывается Поли- циано в известном письме к Якопо Антикварно (книга IV, письмо II). По мнению некоторых историков искусства, сцена эта изображена на приписываемой Боттичелли картине «Покло- нение волхвов», где монах-доминиканец с лицом Савонаролы обращается к знатному флорентийцу, черты которого напоминают Лоренцо, с призывом: «Кайся и молись!» Стр. 410. Огонь, тобою возженный, спалит тебя... — 23 мая 1498 г. Савонарола был публично казнен на площади Синьории вместе со своими последователями, монахами из монастыря ев, Марка, Сильвестро Маруффи и Доменико Буонвичини; они были повешены, а затем сожжены, и пепел их брошен в реку Арно, ТЯЖЕЛЫЙ ЧАС Стр. 411. Он встал от письменного стола... — Герой но- веллы — великий немецкий поэт и драматург, Иоганн-Христоф- Фридрих Шиллер (1759—1805). Стр. 412. Шестиугольная комната. — Томас Манн дает опи- сание рабочего кабинета Шиллера в иенском доме профессора Грисбаха. Он... бросал взгляды... на этот труд... — Речь идет о работе Шиллера в 1797—1799 гг. над драматической трилогией из эпохи Тридцатилетней войны в Германии — «Валленштейн». Стр. 413. ...тот, что живет там, в Веймаре... — величайший не- мецкий писатель, Иоганн-Вольфганг Гете (1749—1832). Лотта — Шарлотта фон Ленгефельд, в 1790 г. ставшая же- ной Шиллера. Армия в основе всего! — В задачу Шиллера входило изобра- жение широкого исторического фона — борющихся партий, ар- мии, народа, и он осуществил это в первой, наиболее реалисти- ческой части трилогии «Лагерь Валленштейна». Он напишет об этом Кернеру... — Христиан-Готфрид Кернер (1756—1831)) — друг и почитатель Шиллера, немецкий писатель, автор работ по эстетике Станет напоминать ему о Карлосе... — Шиллер закончил свою драму «Дон-Карлос, инфант Испанский» в 1787 г„ нахо- 547
дясь в гостях у Кернера, в его домике в Лошвице, около Дрез« дена. Стр. 414. ...нищий, ничтожный беглец... — Имеется в виду бегство Шиллера из Штуттгарта 22 октября 1782 г, от герцога Карла-Евгения Вюртембергского, запрещавшего своему полко- вому медику заниматься поэзией. Стр. 417. ...о нем..., которого он любит с томительно-враждеб* ным чувством... — намек на противоречивое отношение Шиллера к Гете, вытекавшее из различия их натур, мироощущения и писательской судьбы, которое нашло свое выражение в их пе« реписке иенского периода, с 1794 по 1799 гг. Письмо Юлия. — В 1786 г. в журнале «Талия», № 3, были опубликованы «Философские письма» Шиллера. По форме своей это произведение представляло переписку двух друзей: субъек- тивного идеалиста Юлия, за которым скрывался сам поэт, и кантианца Рафаэля (Х.-Г. Кернера). ЖЕЛЕЗПОДОРОЖПОЕ 3 Л О К Л 10 Ч Е П И Е Стр. 420. Цвингер — дворец в окрестностях Дрездена, где находится Дрезденская картинная галерея (построен архитек- тором Готфридом Семпером в 1847—1856 гг.), КАЕ ДРАЛИСЬ Я П П Е И ДО ЭСКОБАР Стр. 431. Травемюнде — город и порт около устья реки Травы, в области Любека. СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИЯ Стр. 449. Апокалиптические звери — великий красный дра- кон и зверь из бездны («Откровение св. Иоанна», гл. 12, ст. 3 и гл. 13, ст. 1—4). Стр. 454. Майя — у индийцев богиня иллюзии. <гО наивной и сентиментальной поэзии» — одно из наибо- лее зрелых эстетических произведений Фридриха Шиллера. Стр. 457« ...святой Себастьян — прекраснейший символ... — Мученичество св. Себастьяна (родился в Нарбонне, казнен в Риме в 288 г.) послужило темой для многих картин и скульп- тур. Обычно он изображается пронзенным множеством стрел, символизируя всепобеждающую стойкость духа. 548
Стр. 465. Ему вспоминался... поэт в миг, когда перед его глазами всплыли из этих вод купола и колокольни его мечты... —»■ Имеется в виду «Ода к Венеции» великого английского поэта Джорджа Ноэля Гордона Байрона (1788—1824). Берсальеры (от итал. bersaglio—мишень)—итальянские стрелки. Стр. 469. Вапоретто (итал.)—небольшой пароход, курси- рующий между пристанью и островами. Стр. 473. «Мальчик, вытаскивающий занозу» — бронзовая статуя работы неизвестного греческого скульптора V в. до н. э^ Стр. 476. «Ах ты, маленький феак!» — Феаки — в греческой мифологии жители сказочного острова Схерии, куда был зане- сен бурей Одиссей. Благодаря мягкому климату и плодородию почвы вели роскошный и безмятежный образ жизни. Стр. 484. . ..падшей царицы... — Намек на прозвище Вене- ции" «Царица морей», которое дал ей французский король Ген- рих III. Стр. 493. ...та священная сень... — лужайка за городской сте- ной в окрестностях Афин на берегу реки Иллио, где разыгры- вается действие платоновского диалога. Ахелой—могущественный речной бог, сын Океана и нимфы Фетиды, вступивший в поединок с Гераклом за жену его Дея- ниру и побежденный героем. Стр. 494. Федр — сын Питоклеса, молодой афинянин, ученик Сократа. По его имени назван один из диалогов Платона. Стр. 495. ...как некогда орел вознес в эфир троянского па- стуха. — Ганимед, сын троянского царя, был похищен влюблен- ным в него Зевсом в образе орла и унесен им на Олимп, где сде- лался виночерпием богов. Стр. 498. Кефал — царь Форики, прекрасный охотник, похи- щенный Эос, богиней зари. Орион — сын Посейдона и океаниды Эвриалы, небесный охот- ник, который на рассвете гонится за звездами в сопровождении пса Сириуса; возлюбленный Эос, умчавшей его на своей колес- нице. Был умерщвлен на охоте богиней Артемидой и после смерти превращен богами в созвездие. ...священные кони брата... — Гелиос, бог солнца, был братом ф Эос и богини Луны Селены. ...стада Олимпа на пастбище — стада, которые пас Аполлон в долине Пиэрия (Македония). Кони Посейдона, или быки Посейдона, — волны, 549
Синекудрый — один из эпитетов бога морей Посейдона* сына Кроноса и Реи — земли. Стр. 499. Кифара — струнный щипковый инструмент у црев- них греков, один из атрибутов Аполлона, бога покровителя поэ- зии и искусств. Стр. 500. ...улыбка Нарцисса, склоненного над прозрачной гладью воды... — Нарцисс, сын речного бога Кефисса и нимфы Лейриопы, однажды увидел в источнике свое собственное от- ражение и, влюбившись в него, умер с тоски; после смерти был превращен богами в цветок. Стр. 504. «Мерчерия» — галантерейная лавка. Стр. 518. «Чуждый бог» — одно из прозвищ древнегреческого бога вина Вакха, или Диониса, указывающее на то, что культ его был перенесен в Грецию еще в доисторические времени из фракийских земель. Празднества этого бога — вакханалии — при- шли с Востока и распространились в древней Греции, Италии и Риме. Стр. 526. Психагог (греч.) — у древних — проводник душ в царстве теней.
СОДЕРЖАНИЕ РАССКАЗЫ Разочарование. Перевод А. Кулишер 7 Маленький господин Фридеман. Перевод Т. Исае- вой •. 14 Паяц. Перевод А Кулишер 41 Тобиас Минд ернике ль. Перевод В. Смирнова . 76 Луизхен. Перевод И. Каринцевой 86 Платяной шкаф. Перевод С. Шлапоберской . . 104 Дорога на кладбище. Перевод Р. Гальпериной 114 Тристан. Перевод С. Апта 123 Gladius Dei. Перевод А. Кулишер 168 Алчущие. Перевод В. Куреллы 186 Тонио Крёгер. Перевод Наталии Ман .... 194 Вундеркинд. Перевод Т. Исаевой 260 'Счастье. Перевод I. Исаевой 271 У пророка. 'Перевод В. Куреллы 284 Фьоренца. Перевод А. Кулишер 2.)4 Тяжелый час. Перевод А. Федорова 411 Железнодорожное злоключение. Перевод Т. Исаевой 420 Как дрались Яппе и До Эскобар. Перевод Л. Рудной 431 Смерть в Венеции. Перевод Наталии Ман . . 448 Примечания 529
Томас Манн СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ ТОМ 7 Редактор С. Шлапоберская Художественный редактор Д. Ермоленко Технический редактор В. Овсеенко Корректор В. Брагина * Сдано в набор 4/IV 1960 г. Подписано в печать 13/VI 1960 г. Бумага ОДХЮЭ'/за —17,25 печ. л. =28,29 усл. печ. л. 26,45 уч.-изд. л. Тираж 139 000 экз. Заказ № 1338. Цена 10 р. С 1/1 1961 г. цена 1 руб. Гослитиздат Москва, Б-66, Ново-Басманная, 19 * Типография № 2 им. Евг. Соколовой УПП Ленсовнархоза Ленинград. Измайловский пр., 29