/
Автор: Соснора В.А. Померанцев И. Кушнер А. Долиняк И.
Теги: литературно-художественный журнал общественно-политический журнал журнал звезда
ISBN: 0321-1878
Год: 1993
Текст
ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ
ЛИТЕРАТУРНО-
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ
И ОБЩЕСТВЕННО-
ПОЛИТИЧЕСКИЙ
НЕЗАВИСИМЫЙ
ЖУРНАЛ
Издается
с января
1924
года
1993 (10)
Санкт-Петербург
SUMMARY N10
POETRY
"Slovo о Polku Igoreve" ("A Tale of Igor's Army"). A new translation and a commentary made by
a Petersburg palaeographer A. M. Chekhet.
Verses by A. Kushner, V. Sosnora, Z. Mirkina, S. Berdnikov.
PROSE
Igor Doliniak, "A Third World1*. A story depicting a horrible episode in the post-blokade life.
I. Pomerantsev, "A Basque Dog". A story about Spain by a Russian writer and poet now living in
Germany.
NEW TRANSLATIONS
P. Highsmith, "Strangers in the Train". A fascinating psychological detective story written by an
American author in a manner resembling Dostoevsky.
OUR PUBLICATIONS
L. Dobychin, Letters to the Slonimskys by one of the best Russian writers of the 1930s.
A. Liubishchev, "Saint-Exupery". A well-known scientist and thinker dwelb upon the phenomenon
of the French writer.
CRITICISM
R. Tempest, "Mythopoetics of A. Solzhenitsyn".
PHILOSOPHICAL COMMENTARY
Boris Paramonov, "Long and Happy Life of a Clown, or A. F. Losev as a Mirror of Russian
Revolution"
A GUIDE TO THE WORLD OF BOOKS
Учредитель: АО «Звезда» Директор АО Я. А. ГОРДИН
Соредакторы: А, Ю. АРЬЕВ, Я. А. ГОРДИН
Редакционная коллегия:
В. С. ДЯКИН, Ю. Ф. КАРЯКИН, И. С. КУЗЬМИЧЕВ, А. С. КУШНЕР, Н. К. НЕУЙМИНА,
Г. Ф. НИКОЛАЕВ, А. А. НИНОВ, М. М. ПАНИН, В. Г. ПОПОВ, Б. Н. СТРУГАЦКИЙ,
С. С. ТХОРЖЕВСКИЙ, В. Я. ФРЕНКЕЛЬ, А. Д. ФУРСЕНКО, М. М. ЧУЛАКИ
Редакция:
М. М. Панин, Н. А. Чечулина (проза); А. А. Пурин (поэзия); Н. К. Неунмина (публицистика); А. К. Сдавив-
екая (критика)
Зав. редакцией А. Д. Розен Зам. редактора по производству В. 6. Рогушина
Корректоры: Ф. Н. Аврунина, О. А. Назарова Технический редактор В. Т. Модоткова
Рукописи не возвращаются и не рецензируются.
Адрес редакции: 191028, Санкт-Петербург^ ул. Моховая, 20.
Телефоны: соредакторы и зам. по производству — 272-89-48, зав. редакцией — 273-37-24, редакция —
272-71-38
Сдано в набор 27.07.93. Подписано к печати 25.10.93. Формат 70Х 108'/i6. Печать высокая. 18,2 усл. печ. л.
18,9 усл. кр.-отт. 24,11 уч.-изд. л. Тираж 46 600 экз. Заказ № 402.
ГПП «Печатный Двор». 197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15
© «Звезда», 1993
СЛОВО О ПОХОДЕ ИГОРЕВОМ
ЗЕМЛЯ НЕВЕДОМАЯ
Когда говорят, что книга темна, то
подумаем, где темно — в книге или в
голове?
Вольфганг Гете
200 лет тому назад в февральском номере журнала «Зритель» за 1792 год была
напечатана статья П. А. Плавилыцикова «Нечто о врожденном свойстве душ русских» с
сообщением, что в ближайшее время выйдут стихотворные поэмы «в честь Ярослава
Мудрого и детей его». Большинство исследователей считает, что в статье имеется в виду
«Слово о полку Игореве». Очевидно, Плавильщиков видел перевод «Слова», подаренный
Мусиным-Пушкиным в начале 1792 года Екатерине П. Еще через девять лет, в 1800 году,
выйдет первое печатное издание — «Ироическая пЪснь о походъ на половцовъ удЪльнаго
князя Новагорода-СЪверскаго Игоря Святославича, писанная стариннымъ русскимъ язы-
комъ въ исходи XII столтлчя съ переложешемЪ на употребляемое нынЪ нарЪч1е».
Публикация «Слова о полку Игореве», как вскоре была наименована поэма (а
«поэмой» ее назвал А, С. Пушкин), сделала этот памятник достоянием всех любителей
российской словесности. За 200 лет своей второй жизни «Слово» выдержало огромное
число публикаций: как переводов поэмы на современный русский и иностранный
языки, так и литературы о поэме.
К сожалению, как известно, мусин-пушкинская копия, существовавшая на правах
оригинала, сгорела в Москве в 1812 году, и это подогрело страсти скептиков,
сомневающихся в подлинности «Слова». Лучше, чем ответил им А. С. Пушкин, сказать
нельзя: «Кому пришло бы в голову взять в предмет песни темный поход неизвестного
князя? Кто с таким искусством мог затмить некоторые места из своей песни словами,
открытыми впоследствии в старых летописях или отысканными в других славянских
наречиях, где еще сохранились они во всей свежести употребления», и «Подлинность
же самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться» *
И действительно, до сих пор остаются неясными некоторые так называемые «темные
места» поэмы; идут споры, что могут означать синие молнии, земля неведомая (не
расписался же автор поэмы в незнании географии половецких земель?!); синее вино, с
трудом смеитанное, тресветлое солнце...
Вся поэма буквально насыщена реминисценциями (увы, единственными в нашей
многострадальной литературе) дохристианского мировоззрения славян и, быть может,
даже протославян: это и мысленное древо, и Троян, четырежды упомянутый в «Слове»,
а в пятый — скрытый местоимением «того» (Игореви, того.., внуку); это пронзительная
боль за прерванную связь времен, когда были отринуты старые боги и с ними —
вековечные представления о мироздании...
Одно из центральных мест в поэме занимает вещий сон великого князя Киевского
Святослава. Его исследованию посвящено множество работ. Найдены аналогии в
славянских свадебных обрядовых песнях, в восточных тенгрианских обрядах.
Символика этого сна, как мне кажется, отражает времена еще индоарийской
общности. Князю видится, как его приуготовляют к погребению: покрывают черным
ритуальным покрывалом, дают одурманивающую настойку... И здесь, кажется, мы имеем
единственное — и тем более ценное — указание на чрезвычайно древний обычай
приводить обреченных на смерть в состояние наркотического опьянения. Этот вывод косвенно
можно сделать и из описания Ибн-Фадланом (922 г.) ритуала погребения знатного руса,
Александр Михайлович Чехет (род. в 1940 г.). Много лет занимается палеолингвистикой
индоевропейских языков. Печатался в журнале «Нева». В одной из областных газет вел рубрику
«Любителям российской словесности». Автор цикла передач на СПб. радио под общим названием
«Земля неведомая» о происхождении терминов степеней родства и о прототипах персонажей
русских народных сказок. Живет в С.-Петербурге.
4 Земля неведомая
умершего в Булгаре на Волге, когда девушка, согласившаяся быть женой усопшего;£
потустороннем мире, «каждый день (а таковых было десять.— А. Ч.) пила и пела,
веселясь, радуясь будущему», и далее: «...Я спросил переводчика о ее действиях, а он
сказал: «Она сказала в первый раз, когда ее подняли (над специальными, для ритуала
сооруженными воротами.— А. Ч.): «Вот вижу своего отца и свою мать». И сказала во второй
раз: «Вот все мои умершие родственники, сидящие». И сказала в третий раз: „Вот я вижу
своего господина, сидящим в саду, а сад красив и зелен. И с ним мужи и отроки. И вот он
зовет меня. Так ведите же меня к нему!4'» 2. Такие видения — обычный результат
наркотического воздействия.
Есть еще одна книга, где упоминается одурманивающий напиток. Из Евангелий мы
знаем об одной «гуманной» акции римлян: давать жертвам перед казнью настойку иссопа.
Это должно было притупить их чувствительность к боли.
...Еще видит Святослав во сне, что стропила на крыше его терема лишились своей
опоры — конька, кнЪса (видимо, этимологически связанного с современным понятием
кница).
Как известно, древние русичи, как, впрочем, и все индоарийцы, были
солнцепоклонниками. Видимо, было в этой религии нечто такое, что запрещало проносить покойника
тем же путем, который иепользовали живые,— через порог. Для этой цели делали
специальный проем в стене, но чаще — в крыше. Следы этого обычая остались в русских
поверьях (о колдунах) и в сказках; об этом упоминает в своей книге Марко Поло 3.
Около 120 года н. э, Гай Светоний Транквилл завершил наиболее известный свой
труд — «Жизнь двенадцати цезарей» 4. В книге первой — «Божественный Юлий» —
историк пишет: «...Приближение насильственной смерти было возвещено Цезарю самыми
несомненными предзнаменованиями (...). Жене его Кальпурнии снилось, что в доме их
рушится крыша» (у Светония — фронтон: fastigium).
Был ли знаком с трудом Светония один из культурнейших людей своего времени,
каким нам представляется автор «Слова»? Во всяком случае, сон Святослава во многих
деталях перекликается с описанием сна Кальпурнии: «...Дьскы безъ кнЪса въ моемъ те-
ремЪ...» — «в доме их рушится крыша»; «босуви врани... у ПлЪсньска» — «стая разных
дтиц из ближней рощицы» и т.д.
Но этим совершенно необыкновенные аналогии не заканчиваются. Например, в
«Дхаммападе» — знаменитом сборнике изречений на пали, составленном, как полагают,
в IV —III веках до н. э.,— в главе о старости (XI) находим: «О строитель дома, ты видишь!
Ты уже не построишь снова дома. Все твои стропила разрушены, конек на крыше
уничтожен. Разум на пути к развеществлению достиг уничтожения желаний» 5. Здесь даже
неважно, какой смысл придают этому изречению ученые-востоковеды, но сам факт
сакрального употребления одной и той же символики (стропила, конек на крыше) на территории
от Индии до Рима говорит о многом.
Пробираясь сквозь века, «Слово о походе Игоревом» дошло до нас с многочисленными
ранами. И вот почти 200 лет ученые, филологи и просто любители российской
словесности пытаются их «лечить».
«Необходимость исправлений должна быть внутренней, она должна определяться
самим памятником в зависимости от той суммы сведений, которые мы имеем о памятнике
и об эпохе памятника (о языке, культуре и пр.)» 6. «Достоинством условно
принимаемого исправления является его нейтральность по отношению к остальному тексту
«Слова»: то есть отсутствие новых сильных образов» 7.
Именно поэтому я не могу согласиться с неожиданным появлением в самом конце
поэмы имени гипотетического соавтора (а некоторые исследователи утверждают —
автора), некоего Ходыны. Хотя и нужно отдать должное адептам этой гипотезы: строй
поэмы действительно напоминает диатонический.
Слишком мажорная концовка «Слова», начиная с .«Солнце светится на небесах —
Игорь-князь в Русской земле!», ее строй, столь отличный от стиля основной части
произведения, и нарочитая христианская направленность позволяют усомниться в том, что
она принадлежит Автору.
Конечно, он христианин. Но в воспитании его немалую роль играли
дохристианские представления. Именно они сформировали его как художника. И в результате мы
имеем, хоть и с несколькими не совсем понятными местами, настоящий шедевр
древнерусской литературы, родившейся на стыке язычества и христианства.
Некоторые исследователи поэмы как бы забывают о том, что «Слово» —
художественное произведение, а не летопись, и автор волен распорядиться известными ему
фактами по своему усмотрению: сдвинуть некоторые события во времени — так
совмещены в поэме начало похода Игоря (23.04.1185) и солнечное затмение (01.05.1185);
изменить конечную цель похода на завоевание бывшего русского княжества Тмуторокани,
между тем, в действительности это был набег на беззащитные кочевья в то время, как
основные половецкие силы готовились к отражению объединенных русских полков под
началом Святослава Киевского. Сильно преувеличено в поэме значение для Руси
поражения войск Игоря. Половцам не удалось взять ни одного крупного населенного пункта:
Слово о походе Игоревом 5
остановили у Переяславля, где был смертельно ранен Владимир Глебович^
князь Переяславский. При отступлении половцы разорили небольшой городок Римов.
Гза ограбил окрестности Путивля и сжег несколько селений. Конечно, насильственная
смерть даже одного человека — несчастье, но все же не таких масштабов, как это
представлено в «Слове».
Поход Святослава Киевского в 1184 году представлен этакой космической
катастрофой для половцев. Но Святослав не брал в плен Кобяка. Это сделали младшие
князья совместно с берендеями («своими погаными»).
Наконец, вся политическая ситуация, обрисованная в «Слове», не соответствует
действительности. После победоносных походов Владимира Мономаха 1103—1116 гг.
половцы долго не могли оправиться и в дальнейшем ограничивались мелкими
пограничными набегами. Эти стычки не шли ни в какое сравнение с междоусобными войнами
самих русских князей, которые к тому же натравливали на русских половцев. Особенно на
этом поприще преуспели Ольговичи (потомки Олега Святославича, князя Черниговского
и Тмутороканского. Умер в 1115 г.) и сам Игорь, породнившийся с Кончаком.
Ипатьевская летопись приводит исповедь князя, и кровь стынет в жилах, когда читаешь это
«покаяние»: «...И все были в смятении: тогда были полон и скорбь, живые мертвым
завидовали, а мертвые радовались, что они, как святые мученики, в огне очистились от
скверны этой жизни. Старцев пинали, юные страдали от жестоких и немилостивых
побоев, мужей убивали и рассекали, женщин оскверняли. И все это сделал я...».
Даже ставшая общим местом кличка половцев — поганый (язычник) в значительной
мере потеряла свой смысл, ибо ханская верхушка в описываемое время была
подвержена сильной христианизации: об этом убедительно говорят имена сыновей половецких
ханов, упомянутых в «Слове»: Юрий Кончакович, Даниил Кобякович, Роман Кзич (Гзич).
Любопытны и характеристики Кончака, помещенные в русских летописях под разными
годами. Последние упоминания о нем записаны под 1201 годом. Причем, в отличие от
предыдущих записей,— в благожелательно-похвальном тоне. Видимо, прежние
осуждающие записи («окаянный Кончак») вызваны были сиюминутными «обидами». С годами,
при ретроспективном взгляде на его поступки, летопись меняет о нем свое мнение. Мне не
кажется невозможной мысль и о том, что он содействовал побегу своего будущего свата,
Игоря. Не следует пренебрегать и тем фактом, что Игорь не побоялся оставить в плену
(заложником) своего сына, который там же и женился на дочери Кончака и вернулся
на Русь уже не только с женой, но и родившимся в плену сыном.
Без малого двести лет волнует русскую душу поэма оставшегося нам неизвестным
Автора. И пусть он 800 лет тому назад ставил перед собой какие-то другие цели:
ведь поэма была создана в преддверии татаро-монгольского нашествия, и призыв
«загородите Полю ворота!» звучал более чем злободневно, мы вечно будем восхищаться
древним духом эпохи, хрустально-чистым плачем юной семнадцатилетней княгини
Ярославны и, быть может, безутешно жалеть о чем-то навсегда утраченном...
Зачин
1. Выть может, стоило б нам, братья,
начать старыми словами
2. нелегкие повести о походе Игоревом,
Игоря Святославича.
3. Вестись же этой песне
4. по обычаям нашего времени,
5. а не по заповедям Бояна
6. Боян же вещий,
7. если кому хотел песнь сложить,
8. то устремлялся мыслию по Древу,
9. серым волком по земле,
10. сизым орлом — под облака.
* 11. Ибо помнил язык схваток прежних времен.
12. Тогда пускали десять соколов на стаю лебедей:
13. который настигал — и первым песню пел —
См. комментарии.
Слово о походе Игоревом
14. старому Ярославу,
15. храброму Мстиславу,
16. который зарезал Редедю пред полками касожскими,
17. Красному Роману Святославичу ... .
18. Боян же, братья, не десять соколов
на стаю лебедей напускал,
•19. но свои вещие персты
на живые струны воскладал,
20. они же сами князьям славу рокотали.
К Дону Великому
21. Начнем же, братья, повесть эту
22. от Старого Владимира
23. до нынешнего Игоря,
24. который укрепил ум волею своею
25. и заострил
26. сердца своего мужеством;
27. исполнившись ратного духа,
28. навел свои храбрые полки
29. на землю Половецкую
30. за землю Русскую.
Затмение солнца
31. В это время Игорь взглянул на светлое солнце
32. и видит от него тьмою все свое войско прикрытым.
33. И сказал Игорь дружине своей:
34. «Братья и дружина! Лучше уж убитым быть,
чем плененным быть!
35. Так сядем, братья, на своих быстрых коней
36. да взглянем на синий Дон!»
37. Ожгли князю ум и страсть, и досада —
38. ему знаменье запрещает коснуться Дона Великого.
39. «Хочу,— промолвил,— копье преломить
о край поля Половецкого.
40. С вами, русичи, готов голову свою сложить,
либо испить шеломом Дону»
Галочьи стаи
41. О, Боян, соловей старого времени!
42. Если бы ты эти походы воспевал,
43. поскакивая соловьем по Мысленному древу,
44. взлетая разумом под облака,
45. свивая славу обеих сторон сего времени,
* 46. рыща в тропу Трояна через поля на горы,
47. спел бы песнь Игорю, его (Трояна) внуку:
* 48. «Не буря соколов заносит через поля широкие —
49. галочьи стаи ринулись к Дону Великому».
50. Или так воспел бы, вещий Боян, Велесов внук? —
51. «Кони ржут за Сулою — звенит слава в Киеве;
52. трубы трубят в Новгороде — стоят стяги в Путивле:
53. Игорь ждет милого брата Всеволода.
* 54. И говорит ему бесстрашный тур Всеволод:
55. «Один брат, один свет светлый — ты, Игорь!
Оба мы — Святославичи!
Слово о походе Игоревом 7
56^ Седлай, брат, своих быстрых коней,
57. а мои уж готовы, оседланы у Курска наперед.
58. А мои-то куряне — б«валые воины:
под трубами рождены,
под шеломами взлелеяны,
с конца копья вскормлены,
пути им ведомы,
овраги знакомы им;
луки у них налажены,
колчаны отворены,
сабли изострены.
59. Сами скачут как серые волки в поле,
60. ищучи себе чести, а князю —• славы».
Крик удода
61. Тотчас вступил Игорь-князь в золотое стремя
и поехал по чистому полю.
62. Солнце ему тьмою путь заступало;
63. мрак, стеная ему угрозой,
64. птичий возбудил свист;
65. звериное поднялось смятение;
* 66. удод кличет с вершины дерева —
* 67. велит оповестить землю неведомую:
68. Волгу и Поморье, и Посулье, и Сурож, и Корсунь,
и тебя, Тмутороканский идол.
69. И половцы неторными дорогами помчались к Дону Великому.
70. Взывают телеги в полуночи, словно лебеди встревоженные:
«Игорь к Дону войско ведет!!!...»
* 71. Уже беды его стережет «птицы подобие»,
72. волки ужасом грозят по оврагам,
73. орлы клектом на кости зверей зовут,
74. лисицы лают на червленые щиты.
75. О, Русская земля!
76. Уже ты за холмами.
77. Долго ночь тянулась...
Заря свет зажгла.
Туман поля покрыл.
Щелканье соловьиное затихло,
говор галочий пробудился.
78. Русичи огромное поле
79. червлеными щитами перегородили —
80. ищучи себе чести, а князю — славы.
О, Русская земля
81. С рассветом в пятницу растоптали
поганые полки половецкие
82. и, рассыпавшись стрелами по полю,
83. умыкнули красных девок половецких,
84. и с ними золото и шелка,
и дорогие бархаты.
85. Покровами и епанчами, и кожухами
начали мосты мостить
86. по болотам и топким хлябям.
87. А всякие драгоценности половецкие,
88. червленый стяг, белая хоругвь,
89. червленый бунчук, серебряный жезл —
90. храброму Святославичу.
8 Слово 6 походе Игоревом
91. Дремлют в поле
92. Олега храбрые потомки.
93. Далеко залетели!
94. Не были они на обиду рождены
95. ни соколу, ни кречету,
96. ни тебе, черный ворон,
97. поганый половчин!
98. Гза бежит серым волком.
99. Кончак ему путь прокладывает
100. к Дону Великому.
Черные тучи
101. Назавтра, задолго до рассвета,
кровавые зори день возвещают.
102. Черные тучи с моря идут,
103. хотят прикрыть четыре солнца.
* 104. А в них трепещут синие молнии.
105. Быть грозе великой,
106. идти дождю стрелами
с Дону Великого!
107. Копьям тут переломиться,
108. саблям тут прогреметь о шеломы половецкие
109. на реке на Каяле у Дона Великого.
* 110. О, Русская земля уже нам не защита!
111. Вот ветры, Стрибога внуки,
112. веют с моря стрелами
113. на храбрые полки Игоревы.
114. Земля гудит, реки мутью текут,
115. пыль поля покрывает.
116. Стяги вещают: «Половцы идут!
117. От Дона, и от моря,
и со всех сторон
118. русские полки обступили».
119. Дети бесовы кликом поле перегородили,
120. а храбрые русичи — перегородили
червлеными щитами.
121. Бесстрашный тур Всеволод!
Вступил ты в схватку.
122. Осыпаешь врагов стрелами.
123. Гремишь о шеломы мечами булатными.
124. Куда, Тур, ни поскачешь,
своим золотым шеломом поблескивая,
125. там и лежат поганые головы половецкие.
126. Расщеплены саблями калеными шеломы аварские
тобою, бесстрашный Всеволод,
127. жалеящим раны дорогого брата,
128. забывшим почести и жизнь,
129. и города Чернигова отчий золотой стол,
130. и своей милой и прекрасной Глебовны
свычаи и обычаи.
Смуты Ольговы
131. Были века Трояна,
132. минули годы Ярослава,
133. были походы Ольговы, Олега Святославича.
Слово о походе Игоревом 9
134. Ибо этот Олег мечом крамолу ковал
135. и стрелы по земле пускал.
136. Ступает в золотое стремя в городе Тмуторокане,
137. звон же тот слышит
138. давний великий Ярославич —
139. сын Всеволода — Владимир,
140. каждое утро ворота закладывая в Чернигове.
141. Бориса же Вячеславича
142. слава на суд привела.
* 143. И на Каяле
144. зеленый саван постлала
145. за обиду Ольгову,
146. храброго и молодого князя.
147. С той же Каялы
148. Святополк повлек отца своего
149. между венгерскими иноходцами
150. ко Святой Софии к Киеву.
151. Тогда, при Олеге,
* 152. гориславичами сеялась, и прорастала усобицами —
153. погибала жизнь Дажьбожьего внука.
154. В княжеских крамолах
век человеческий сокращался.
155. Тогда по Русской земле
156. редко пахари покрикивали,
157. но часто вороны каркали,
158. трупы меж собой деля.
159. А галки свои речи вели,
160. собираясь лететь на поживу.
Печальное время
161. То было в те битвы и в те походы...
162. А о такой битве — не слыхано! —
163. С раннего утра до вечера, х
с вечера до свету
164. летят стрелы каленые,
165. гремят сабли о шеломы,
166. трещат копья булатные
167. в поле неведомом
среди земли Половецкой.
168. Черная земля под копытами
169. костьми была засеяна
и кровью полита.
170. Горем взошла она в Русской земле...
171. Что там шумит, что там звенит
незадолго пред зорями? —
172. Игорь коней заворачивает:
173. ибо жаль ему милого брата Всеволода.
174. Бились день, бились другой...,
175. на третий день к полудню
пали стяги Игоревы.
176. Тут братья разлучились на берегу быстрой Каялы.
177. Тут кровавого вина не достало.
178. Тут пир закончили храбрые русичи:
179. сватов напоили, а сами полегли за землю Русскую.
180. Никнет трава от печали,
а дерево горе к земле
преклонило.
10 Слово о походе Игоревом
181. То уже, братья, .:
182' печальное время настало —
* 183. коль скоро Степи могущество скрыло.
184. Встала обида
185. в стане Дажьбожьего внука:
186. «Вступил, дескать, воин в землю Трояна...».
187. Всплескала лебедиными крылами
188. на синем море у Дона.
189. Плещучи,
190. спугнула благоденствия времена.
* 191. Набег князя на поганых обернулся гибелью,
192. ибо говорил брат брату: «Это — мое, и то — мое же».
193. И начали князья о пустом — «это важное»,— говорить,
194. а между собой крамолу ковать.
* 195. А поганые со всех сторон приходили с погибелью
на землю Русскую.
196. О, далеко залетел сокол, птиц избивая, -—
к морю...
197. Но Игорева храброго войска не воскресить —
* 198. его окликнула Смерть.
199. И горе хлынуло
на Русскую землю,
200. муку людям неся
в огне насилия.
201. Жены русские вое плакали, причитая:
202. «Уже нам своих милых возлюбленных
203. ни в мыслях не представить,
ни думой не объять,
ни очами не увидеть;
204. и этого золота и серебра никогда не лаекать».
205. И застонал же, братья, Киев в беде,
а Чернигов — в напастях!
206. Тоска разлилась по Русской земле.
207. Печаль глубокая течет среди земли Русской.
208. А князья сами между собой крамолу ковали,
209. а поганые сами, с погибелью набрасываясь
на Русскую землю,
* 210. взимают дань неволе со двора.
211. Ибо те два храбрые Святославича, Игорь и Всеволод,
212. уже ложь пробудили раздором,
213. который усыпил было отец их Святослав,
грозный,
великий,
Киевский,
214. страхом усмиря.
215. Своими сильными полками и булатными мечами
216. вступил на землю Половецкую.
217. Сравнял холмы и овраги,
взмутил реки и озера,
иссушил потоки и болота.
218. А поганого Кобяка
219. из Лукоморья, от железных могучих полков половецких,
словно вихрем исторг.
220. И сгинул Кобяк в городе Киеве, в гриднице Святослава.
221. Тут немцы и венецианцы, тут греки и мораване
222. поют славу Святославу,
* 223. жалеют князя Игоря,
224. который сгубил жизни —
Слово о походе Игоревом 11
225. на дно Каялы, реки половецкой,
226. русского золота насыпав.
227. Здесь Игорь-князь пересел из седла золотого
228. да в седло кочевничье.
229. Приуныли городские стены,
230. и веселье сникло.
Злато слово
231. А Святослав тревожный сон видит:
232. «В Киеве на Горах этой ночью с вечера
покрывали меня,— говорит,—
233. черным саваном на кровати тисовой.
* 234. Черпали мне синее вино, с дурманом смешанное,
235. сыпали мне пустыми колчанами поганых торков
236. скатный жемчуг на лоно
237. и ласкали меня...
238. Уже стропила без конька в моем тереме
златоверхом.
* 239. Всю ночь с вечера бесовы вороны каркали у поля;
240. схватили на лугу погребальные сани
и повлекли их к синему морю».
Поют враги бесовы
241. И сказали бояре князю:.
«Уже, княже, горе ум полонило.
242. То ж два сокола слетели с отчего престола золотого
243. промыслить город Тмуторокань,
либо испить шеломом Дону.
244. Уж соколам крылья подрубили
поганых саблями,
245. а самих опутали путами железными,
246. Темно стало в третий день: два солнца померкли,
247. оба багряные столпа погасли,
* 248. и с ними молодые месяцы (...) тьмою заволоклись.
249. На реке на Каяле тьма свет закрыла —
250. по Русской земле простерлись половцы
как гепардов свора.
* 251. ... ... ... и в море погрузились,
252. и великую дерзость придали азиатам.
253. Уже вознесся позор над славой
254. и обрушилась беда на свободу.
* 255. Уже устремился удод на землю —
* 256. это птицами красные девы
спешат ко брегу синего моря,
257. звоня русским золотом.
* 258. Поют, враги бесовы,
259. тешатся местью за Шарукана.
* 260. И мы уже, дружина, жаждем битвы».
Князья мне не пособники
261. Тогда великий Святослав изронил
262. со слезами смешанное,
золотое слово,
12; Слово о походе Игоревом
263. и сказал: ;
264. «О, мои племянники, Игорь и Всеволод!
265. Рано вы начали половецкую землю
мечами терзать,
266. а себе славы искать.
267. Но нечестно одолели,
нечестно и кровь поганую пролили.
268. Ваши храбрые сердца
жесткой оболочкой окованы,
269. и в буйстве закалены.
270. Что же вы сотворили моей серебряной седине?!
271. И уже не вижу власти
272. сильного и богатого, и с многим войском
273. брата моего Ярослава
274. с черниговскими наемниками:
275. с могутами и с татранами,
276. и с шельбирами, и с топчаками,
277. и с ревугами, и с ольберами.
278. Они же без щитов,
* 279. засапожными ножами
полки побеждают,
280. перекликаясь с прадедовой славой.
281. Но сказали вы: «Управимся сами!
282. Будущую славу сами завоюем,
283. а прошлую — сами поделим».
284. И то диво, братья, старому помолодеть:
285. если сокол в линьке пребывает,
высоко птиц взбивает?
286. Не даст гнезда своего в обиду?..
287. Но — вот зло: князья мне не; пособники.
288. Вспять времена обернулись —
289. то у Римова кричат под саблями
половецкими,
290. и Владимир — израненный...
Горе и тоска сыну Глебову!
Загородите Полю ворота!
291. Великий князь Всеволод!
292. Не мыслью б тебе прилететь издалека
293. за отчий золотой стол постоять.
294. Ты же можешь
295. Волгу веслами расплескать,
296. а Дон — шеломами вычерпать.
297. Если б ты появился,
то была б рабыня по ногате,
298. а кочевник — по резани.
299. Ты ведь можешь по земле
живыми молниями стрелять
300. удалыми сынами Глебовыми.
301. Ты, смелый Рюрик, и Давыд!
302. Не ваши ли злаченые шеломы
303. по крови плавали?
304. Не ваша ли храбрая дружина
305. рычит как туры, раненные
саблями калеными
306. в поле неведомом?
пох°Де Игоревом 13
307. Вступите, государи, в золотые стремена
308. за обиду сего времени —
309. за землю Русскую,
310. за раны Игоревы,
смелого Святославича!
*311. Галицкий (Г) остомысл — Ярослав!
312. Высоко сидишь на своем златокованном столе.
313. Подпер горы Венгерские своими железными полками,
перекрыв королю путь;
* 314. затворив Дунаю ворота,
меча засовы-войска через облака;
315. суды творя до Дуная.
316. Страх перед тобой по землям идет.
317. Отворяешь Киеву ворота.
318. Стреляешь с отчего золотого стола
в султанов за землями.
319. Стреляй, государь, в Кончака,
поганого кочевника! —
320. За землю Русскую, за раны Игоревы,
смелого Святославича!
321. А ты, смелый Роман, и Мстислав!
* 322. Храбрая мысль влечет ваш ум на подвиг,
ввысь взмывая на подвиг в смелости,
как сокол в воздухе паря,
стремясь птицу в смелости одолеть.
* 323. Есть же у вас железные отроки
под шлемами латинскими!
324. От них дрожит земля и многие страны хановы.
325. Литва, ятвяги, деремела и половцы
сулицы свои повергли
и головы свои преклонили
под те мечи булатные.
326. ...Но уже, княже, Игорю померк солнца свет.
327. И дерево не к добру листву сронило:
по Роси и по Суле города поделили.
328. И Игорева храброго войска не воскресить.
329. Дон тебя, князь, кличет
и призывает князей в несчастьи.
330. Ольговичи, храбрые князья, доспели на брань...
331. Ингвар и Всеволод, и все три Мстиславича!
332. Не захудалого рода соколята!
333. Не гибельным жребием себе владения заняли!
334. Где ваши златые шеломы
335. и сулицы ляшские, и щиты?
336. Загородите Полю ворота
337. своими острыми стрелами!
338. За землю Русскую,
339. за раны Игоревы,
340. смелого Святославича!
* 341. Вот уже Сула не течет серебряными струями к Переяславлю,
342. и Двина болотом течет к тем грозным полочанам
под ножом поганых.
343. Один лишь Изяслав, сын Васильков,
прогремел своими острыми мечами
о шеломы литовские —
344. поддержал славу деда своего Всеслава.
345. А сам под червлеными щитами
14 Слово о доходе Игоревом
* 346. на кровавой траве, изрубленный литовскими мечами,
исходя юной кровью, отцу промолвил:
347. «Дружину твою, князь, крылья птиц приодели,
а звери кровь слизали...».
348. Не было тут брата Брячислава,
ни другого — Всеволода.
349. Так один и изронил жемчужную душу
из храброго тела через золотое ожерелье,
350. Утихли голоса, сникло веселье.
Трубы трубят городенские.
351. Ярослава все внуки и Всеслава!
352. Склоните же стяги свои!
353. Спрячьте свои мечи порочные!
354. Вы отторгли себя от дедовой славы.
355. Вы же своими крамолами
356. начали наводить поганых
357. на землю Русскую
358. и достояние Всеслава.
359. Распрями обернулось насилие
360. от земли Половецкой.
361. На седьмом веке Трояна
362. бросил Всесдав жребий о девице ему милой.
363. С этой хитростью решился на риск
и поскакал к городу Киеву.
364. И, коснувшись жезлом золотого престола киевского,
* 365. отскочил от них лютым зверем в полночь из Белграда,
поруганный, в синей мгле.
* 366. Утром же, вонзив шпоры, отворил ворота Новгороду,
развеял славу Ярослава,
* 367. поскакал волком к Немиге вдобавок.
368. На Немиге снопы стелют головами,
молотят цепами булатными,
на току жизнь кладут,
веют душу от тела.
369. Немиги кровавые берега
недобрым семенем были засеяны —
370. засеяны костьми русских сынов.
371. Всеслав-князь людям суд правил, князьям города рядил.
372. А сам ночью волком рыскал —
* 373. из Киева дорыскивал до стен Тмуторокани.
374. Великому Хорсу волком путь пересекал.
375. У него в Полоцке зазвонили к заутрене
376. утром у Святой Софии в колокола,
377. а он в Киеве звон слышал.
378. Хоть и вещая душа в ином теле,
но часто от бед страдали.
379. Ему вещий Боян и поначалу присказку с умыслом молвил:
380. «Ни чародею, ни искуснику, ни сопернику Хорса
суда божьего не минуть».
381. О, стонать Русской земле,
382. поминая прежние времена
и прежних князей! —
383. Того Старого Владимира
384. нельзя уж пригвоздить
385. к Горам киевским —
* 386. того бы нам не сталось:
одни стяги Рюриковы,
387. а другие — Давыдовы;
Слово о походе Игоревом 15
388. но порознь им
389. хоругви плещут,
390. копья поют.
Плач Ярославны
391. На Дунае
392. Ярославны голос слышится.
393. Чайкою,
неузнанная,
394. утром плачет:
395. «Полечу,— рыдает,—
396. чайкой по Дунаю,
397. омочу шелков рукав
398. в Каяле-реке;
399. утру князю кровавые его раны
400. на застывшем его теле».
401. Ярославна утром плачет
402. в Путивле на валу,
причитая:
403. «О, Ветер-Ветрило!
404. Зачем, повелитель, враждебно веешь?
405. Зачем несешь ханские стрелы
406. на своих легких крыльях
407. на моего любимого воинов?
408. Мало ли тебе было б
высоко под облаками веять,
409. оберегая корабли на синем море?
410. Зачем, повелитель, мое веселие
по ковылю развеял?»
411. Ярославна утром плачет
412. в Путивле-городе на валу,
причитая:
413. «О, Днепр Словутич!
414. Ты пробил каменные горы
415. сквозь землю Половецкую.
416. Ты берег на себе Святослава насады
417. до становища Кобякова.
418. Сбереги, повелитель, моего милого мне,
419. чтобы я не слала к нему слез
420. на море утром».
421. Ярославна утром плачет
422. в Путивле на валу,
причитая:
♦ 423. «Светлое и тресветлое Солнце!
424. Для всех теплое и прекрасное!
425. Зачем, повелитель,
426. простерло горячий свой луч
427. на милого воинов?
428. В поле безводном
429. зноем им луки стянуло,
430. горем им колчаны замкнуло?»
16 Слово о доходе Игоревом
Слава
431. Играет море в полуночи,
432. идут сполохи мглою —
433. Игорю-князю бог путь указывает
434. из земли Половецкой
в землю Русскую
435. к отчему золотому столу.
436. Погасли к вечеру зори.
437. Игорь спит — Игорь бдит,
438. Игорь мыслию поля мерит
439. от Великого Дона -
440. до Малого Донца.
Побег
441. Конный в полуночи Овлур свистнул за рекой —
442. велит князю разуметь: «Князю Игорю решаться»,— позвал.
443. Застучала земля, зашумела трава,
444. вежи половецкие всколыхнулись.
445. А Игорь-князь метнулся горностаем к камышам
и белым гоголем — на воду.
446. Бросился на быстрого коня...
447. И соскочил с него бесом-волком, и понесся к лугу Донца.
448. И полетел сокол под облаками, избивая гусей и лебедей
к завтраку и к обеду, и к ужину.
449. Если Игорь соколом полетел,
то Овлур волком понесся,
сбивая собой студеную росу,
450. ибо загнали своих быстрых коней.
451. Донец журчит: «Князь Игорь!
452. Большого тебе величия.
453. А Кончаку — досады,
454. Русской же земле — веселья!»
455. Игорь ответил: «О, Донец!
456. Большого тебе величия,
457. берегшему князя на волнах,
458. стлавшему ему зеленую траву
на своих серебряных берегах,
459. одевавшему его теплыми туманами
под сенью зеленого древа,
460. охранявшему его гоголем на воде,
чибисами на протоках,
чернядьми в воздухе.
461. Не такая-то,— продолжал,— река Стугна:
462. скудной струей начинаясь,
463. поглотив чужие ручьи и потоки,
464. расширенная к устью,
465. юношу князя Ростислава
466. укрыла на дне.
467. У темного берега плачется мать Ростислава
468. по юноше князю Ростиславу.
469. Поникли цветы от жалости
470. и дерево со скорбью к земле преклонилось».
Слово о походе Игоревом 17
Погоня
471. То не сороки затрещали —
по следу Игореву едут Гза с Кончаком.
472. Тогда вороны не каркали,
галки приумолкли,
сороки не трещали,—
змеи ползали только.
Дятлы стуком путь к реке указывают,
4 соловьи веселыми песнями рассвет возвещают.
473. Промолвил Гза Кончаку: «Если сокол ко гнезду летит,
474. соколенка расстреляем своими злачеными стрелами».
475. Сказал Кончак Гзе: «Если сокол ко гнезду летит,
476. то мы соколенка опутаем красной девицей».
477. И ответил Гза Кончаку:
478. «Если его опутаем красной девицей,
479. не будет нам ни соколенка,
ни нам — красной девицы,
480. а начнут наших птиц бить в поле Половецком».
Девицы поют на Дунае
* 481. /Так/ возгласил бы Боян побег сына Святослава,
482. песнетворец старого времени Ярослава, Олега-когана:
483. «Хоть и тяжко голове без плеч,
484. горе и телу без головы —
485. Русской земле без Игоря».
486. Солнце светится на небесах —
Игорь-князь в Русской земле!
487. Девицы поют на Дунае —-
488. вьются голоса через море до Киева.
489.' Игорь едет по Боричеву
к Святой Богородице Пирогощей.
490. Селения рады, города веселы.
491. Спев песнь старым князьям,
492. потом и молодым петь:
493. «Слава Игорю Святославичу!
494. Бесстрашному Всеволоду!
495. Владимиру Игоревичу!»
496. Да здравствуют князья и дружина,
497. боровшиеся за христиан
498. с погаными полками!
499. Князьям слава и дружине.
500. Аминь!
КОММЕНТАРИИ
(Каждый комментарий предваряет цитата
из первого издания 1800 г.)
11. «Помняшеть бо речь първыхъ временъ 46. «...рища въ тропу Трояню...». К сожале-
усобицЪ». Далее речь идет о придворных поэ- нию, славянский фольклор (и беглое упомина-
тических состязаниях, поэтому под «усобицt>» ние Трояна в качестве языческого бога в древ-
я понимаю поэтические схватки. нерусских документах) не дает представления о
18 Слово о походе Игоревом
«юрисдикции» последнего, а это особенно важно
для выяснения идейного замысла Автора,
поместившего Трояна на страницы своей поэмы.
Единственный метод, который может помочь
проникнуть в тайну этого бога,— палеолинг-
вистика. Троян: тро < * !,ъгъ — «земля» -{-
ян (ан) — аффикс» придающий слову, в
состав которого он входит, оттенок
одушевленности. Т. е. Троян — бог земли. Его более
поздние имена — Трепет (— пет <С * ръгНЬ «бог»);
Чернобог (черно — < * 1л>гъп — «земля»). На
Западе его культ сохранился в легендах о
троллях (швед, troll).
48. Мотив фразы: «Не буря соколов
заносит...» оказался очень живучим в русском
фольклоре. Он зафиксирован А. Н. Афанасьевым в
одной из сказок: «То не ясные соколы
налетают на стадо голубиное, напускаются
сильномогучие богатыри на войско вражее!» 8
Этой фразой в поэме Автор явно сравнивает
войско Игоря с галками, питающимися падалью,
осуждая этот бесчестный поход.
54. «И рече ему буй туръ Всеволодъ...». Буй
туръ исследователи склонны считать тюркским
заимствованием < багатур, батыр... Но тюрки
сами заимствовали это понятие из др.-Иран.
багадур — господин, благодетель.
В строке 121 перевода поэмы Всеволод назван
яръ туре. Я счел возможным заменить эти не
совсем ясные прозвища нейтральным по
отношению к тексту, но характерным для Всеволода
эпитетом «бесстрашный».
66. «...дивъ кличетъ връху древа». Див —
название «зловещей» птицы «оудодъ» 9. С ним
связан ряд культовых представлений
Востока |0.
67. «...велитъ послушати земли незнаемЪ».
«Послушати» во всех работах по «Слову»
оставляют без перевода. Между тем слух — как
по-др.-русски, так и ныне означает весть. Т. е.
послушати — оповестить.
Никем из исследователей не
комментировалось выражение земля неведомая. Между тем —
это одна из жемчужин поэмы и представляет
собой буквальный перевод на современный
Автору язык выражения тридевятое (царство).
Три (см.: коммент. к строке 46) < * tbrb —
«земля» + девять (англ. nine, нем. neun, исп.
nueve...): де < * ъп1п «отрицание; «угроза» -+-
Н—вять <С * venth «жизнь; мудрость, знание» —
угроза жизни; нечто неизвестное, новое.
Т.е. «тридевятый» —это «земля неизвестная,
новая; опасная для проживания». Так во
времена индоарийской общности назывались земли
за пределами своей общины. Ср. лат. neutral
(нейтраль) — девять-третья (или: опасная,
чужая земля).
71, «...птиць подоб1ю». Подобие птицы — это
еще одно упоминание удода.
104. «...трепещуть сити млъши». Ф. Я. Прий-
ма приводит любопытные сербскохорватские
параллели: «...Прилагательное синьи... может
означать то же, что и страшный',
употребляется оно только при существительном гром...
...укажем, что в сербскохорватском языке в
народной поэзии есть не только синьи гром, во
и синяя молния» п У индоариев синь (< * sventh)
означало небо, вселенную. Молнией у славян
ранее назывался гром (собственно молния
носила имя блескавица). В слове молния
древней основой является мол (та же, что и в словах
молить, молвить, молот-ок, молоть,...) со значе*
ниями: голос, речь, звук. Т. е. синие молнии —
это голос неба, вселенной. Разумеется, к XII
веку этот смысл уже был прочно забыт, но само
выражение с оттенком чего-то сакрального
осталось. (Смысл слова молот, соответственно,—
«громыхатель», молоть — греметь и т. д.).
НО. Подавляющее большинство
исследователей полагает, что эта фраза (О Русская земля!
Уже ты за холмами.) повторена в «Слове»
рефреном (первый раз — см. строки перевода 75—
76).
Я присоединяюсь к мнению М. Грунского 12,
т. к. в мусин-пушкинском издании (далее:
П-1800) эта фраза выглядит: «О Руская землЪ,
уже не шеломянемъ еси».
143. «...и на Канину зелену паполому пост-
ла...» Если Каялу переписать кириллицей, то
становится совершенно ясным, что самое
незначительное повреждение текста протографа
позволяет прочитать это слово как Канину.
«Паполома» — это какое-то покрывало. Ср.
венг. paplan «одеяло», лат. ре plum «женская
верхняя одежда без рукавов, надевавшаяся
поверх туники» (па < * рЬъ «извне,
снаружи» 4- полом — < * ръ!ъЬт — «человек»).
152. «Тогда, при ОлзЪ Гориславличи, сЪяшет-
ся...». На Руси было в обычае давать детям от
одного отца, но разных жен его, прозвища по
матерям (Мачешич, Настасьич...). Это прозвище
переходило к их потомкам.
Рогнеда — Горислава •— жена Владимира
Старого, дочь убитого им полоцкого князя Рог-
волода. Все князья, упомянутые в «Слове»,—
потомки этой несчастной княгини, й всех их
осуждает Автор за то, что во времена Олега
Святославича они проливали кровь в
междоусобных войнах. «Гориславличи» — это
дополнение вин. падежа, употребленное в качестве
творительного (см. ниже: «Чърна земля подъ
копыты костьми была посЪяна...»). Олег же,
как один из гориславичей, несет лишь свою
долю ответственности за содеянное.
183. «...Уже пустыни силу прикрыла». Фраза
почему-то считается испорченной. Между тем
здесь ясно говорится о том, что пустыне (Степи)
удалось скрыть от Игоря свою силу: он-то
считал, что половецкое войско находятся достаточно
далеко. Несколько ниже «девою» оригинала я
разделяю на де вою (об этом писал О. Сулей-
менов |3), хоть при этом приходится расстаться
с весьма художественным образом «девы-
Обиды».
191. «Усобица княземъ на поганыя погыбе...»
Как и предыдущая, эта фраза также считается
испорченной. Обычно ее понимают: «Борьба
князей против поганых прекратилась». Однако,
князем — дополнение творит, падежа в
качестве родительного: здесь как бы пропущено слово:
«усобица, (предпринятая) князем...».
195. «А поганш ... прихождаху съ победа-
Слово о походе Игоревом 19
м# ..,». Победа в средние века означала
поражение 1\ в широком смысле — все, что весет в
себе понятие беда.
198* «За вимъ кликну Карна, и Жля поскочи
по Руской земли, смагу людемъ мычючи въ
пламянЪ розЪ». Все переводы этого места не
могут считаться удовлетворительными. Перед
нами явно какая-то символика седой древности.
Карна, видимо, возмездие, кара, смерть: ср.
обкарнать — обрезать, прикорнать (обл.) —
погубить. Одно из значений слова рог в
др.-русском языке — сила, мощь.
210. «...ем лях у дань по бЪлЪ отъ двора»
Половцы никогда не облагали русских данью,
пользуясь лишь тем, что удавалось захватить
во время набега. БЪля (бЪла) — зимний
(белый) мех горностая, а не белки, мех которой в
это время года серого цвета. Да и «дань»
шкуркой белки — слишком мала. Поэтому я
предлагаю по бЬлЬ писать слитно, а «л» дополнить
до «д».
223. «...кають князя Игоря...» Обычно все
переводят — «ругают». Но у нас нет никаких
оснований инкриминировать купцам всей
Западной Европы столь единодушные
негативные эмоции по отношению к несчастному князю.
См. также: окаянный — бедный, злосчастный,
несчастный, мучительный 15.
234. «...вино, съ трудом смЪшено». Трут
(или — труд. Оба варианта имели равное
хождение |6) — волокна гриба трутника.
Трутовые — это целая группа семейства грибов. Сок
некоторых из них обладает одурманивающим
свойством. И мне кажется, что Святославу
давали именно такое (синее! — страшное;
божественное: см. коммент. к строке 104) вино,
настоянное на труте, съ трутом смУиено.
239. «...у ПлЪсньска на болони бЪша дебрь
Кисаню и не сошлю къ синему морю». Фраза
считается безнадежно испорченной. Предлагаю
ПлЪснъска писать со строчной буквы и
разделить на два слова: плЬ и сньска. В слове
пл% видимо, была надстрочная буква «о»:
п(о)лЪ; в сньска «ь» является
редуцированным «Ъ»: снЪска (снискать, схватить). В слове
дебрь уже ранее правили «ь» на «с» и
добавляли «ки» от Кисаню (одно из значений
дебрь — ад). В не сошлю «л» является неверно
прочитанным «а»: несоша и ... .
Всю фразу следует читать: «...врани възгра-
яху у полЪ, сноска на болони б Una дебрски
сани, и несоша и къ синему морю».
248. «...и съ нимъ молодая мЪсяца, Олегъ и
Святославъ...». В походе приняли участие:
Игорь, его младший брат — Всеволод, их
племянник — Святослав Рыльский и старший сын
Игоря — Владимир. Об участии в походе
младшего сына Игоря, Олега, говорится только в
Лаврентьевской летописи, но это представляется
маловероятным вследствие его слишком юного
возраста.
251. Со времени М. А. Максимовича (1804 —
1873) предыдущие четыре строки попарно
меняют местами, т. к. победившие половцы,
естественно, не могли погрузиться (утонуть)
в море. Я предполагаю здесь лакуну, которая
может быть заполнена строками 326 — 330, явно
выпадающими из контекста. Этот отрывок по
объему своему точно соответствует странице
распространенного в те годы формата в малую
четверку (16 X 12 см). Исследование,
например, Изборника 1076 г. (этого же формата) 1?
показывает, что не все листы были двойными
и сложенными по корешку. Часть из них пред*
ставляла собой два листа, скрепленных вместе.
От ветхости эти листы распадались, потом могли'
быть вложены не на свое место.
255. Дивь — удод (см. комментарий к
строке 66).
256. «Се бо готьскыя... дЪвы въспЪта на бре-
зЪ...». Нет никаких исторических свидетельств,
что в Причерноморье после IX века жили готы
(геты, готы-тетракситы); нет и письменных
свидетельств о том, что русские средневековья
что-либо о таковых знали («готами» в русских
летописях называли только жителей о. Гот-
ланд). Кроме того, нарушена художественная
цельность приведенного отрывка: се с
последующей частицей бо служит для
присоединения предложения, раскрывающего причину
(или — смысл) того, о чем говорилось в
предшествующем предложении |в.
Думаю, следует читать не готьскыя, а потъскы
(б. м., потьскыя) — птицами, по-птичьи.
Прочтение «п» вместо «г» в палеографическом
плане не нужно даже специально
обосновывать.
Половецкие красные девы поэтически
соотносятся с удодом, чему способствует и его
необычное пестрое оперение, веерообразный
хохолок. Удод устремляется на землю, «д"Ьвы»
спешат к морю. Избавившись от явно
неправильного чтения готские девы, мы т^м самым
уходим и от необходимости натяжек при
объяснении, каким образом у них появилось
«русское золото» и почему они так рады отмщению
за половецкого хана 19.
258. «...поють время Бусово...». Этот отрывок
был, очевидно, настолько испорчен в оригинале,
что осторожный переписчик Шукинской
рукописи 20 вообще счел за благо это место
опустить. Видимо, лишь огромное желание
выпустить текст «Слова» без лакун вынудило
Мусина-Пушкина и его группу «увидеть» здесь
время Бусово.
Корнем в слове Бусово (а также в босувых
воронах, босом волке) является бЪс, где «-б»
произошел из дифтонга аи (ср. литовск. bai-
sus — страшный). Как правило, «ъ» лабилиза-
ции не подвергается, но есть и исключения:
двЪма — двумя, зарекаться — зарок
Прочтение время вместо враги (врази) при достаточно
испорченном оригинале вполне объяснимо: по
существу переписчику нужно было
«домыслить» только «юс малый» (я). ВРЕМ можно
прочитать при весьма незначительной порче
текста. Нет у нас никаких документов, что
русичи XII века знали о событиях 375 года,
когда остготский король Винитар разгромил ан-
тов и убил их князя Вожа (Боза?) с сыновьями
и 70 старейшин 21 (regemque eorum Boz nomine
cum filis suis et septuaginta primatibus in exemp-
lum terroris affixit). Да и вообще, «петь время
Бусово» — тот же нонсенс, как если бы мы,
20 Слово о походе Игоревом
вспоминая победу Кутузова над французами,
воспевали «время Наполеоново».
Словосочетание враги бесовы (как, впрочем,
и дети бесовы) звучит в русском языке
несколько необычно, даже искусственно. Тем более
примечательно, что в украинском выражения
бисова вражина и диты бисовы бытуют до
нашего времени (естественно, со сниженной
эмоциональной окраской: например, рассерженная
мать так может назвать своих непослушных
детей).
260. «А мы уже, дружина, жадни весел1я!»
Обычно комментаторы переводят конец фразы:
«... без веселья; ... жаждем веселья; ...
лишились веселья; ... ». Жадни <С жадати «жаждать».
Весел1е (кроме современного значения) — «пир;
свадьба». В поэме (строчки 177 — 179) битва
сравнивается со свадебным пиром. В данном
случае княжеские дружинники заявляют о своем
стремлении ринуться в бой.
279. «...Съ засапожникы кликомъ плъкы
побъждаютъ». Клик — это, разумеется, крик,
боевой клич. Но и особой формы
искривленный нож с лезвием 25 — 30 см. Его называли
еще и клык, клыч — основное оружие, кроме
лука, рядовых половцев (и тюркских племен
на киевской службе).
311. «Галичкы ОсмомыслЪ Ярославе!» В трех
переводах, предшествовавших П-1800, Осмо-
мысл уже был объяснен как ТЪстомысл. В
дальнейшем, к сожалению, от этого объяснения
отказались.
Т (Гостомысл) в полууставе очень часто
писалось с равновеликими вертикальными
чертами, напоминая перевернутое Ш. В этом случае
достаточно незначительного повреждения
среднего вертикального элемента в верхней его
части, чтобы буква читалась как М. Таким
образом, в южнорусском произношении мы
имеем Остомысл. Начальное Г утрачивается: ср.
дсподи*
314. «...меча времены чрезъ облакы».
Исправление времены на бремены в соответствии с
выпиской Н. М. Карамзина сомнений не
вызывает. Бремена — ед. число бремьн(ъ).
Свойственное русскому языку (и не только) в
отдельных случаях употребление М вместо В (Пу-
тимль — Путивль, бымший — бывший,..) дало
из бремно бревно. Вероятно, этим словом у
праславян назывались ворота (ср. польск. brama
«ворота»), затем — закладное бревно,
продевавшееся в проушины ворот.
Разумеется, Автор, описывая мощь Ярослава
Галицкого, под этим бревном разумел войска,
перекрывавшие Дунай.
322. «...яко соколъ на вЪтрехъ...». Ветер,
ранее, означал воздух, а воздух (буквально:
божий дух, божье дыхание) — ветер.
323. «...железный папорзи подъ шеломы...»
У А. Н. Афанасьева встречается слово поп-
рыск 22 в значении отпрыск, отрок. В этом
случае папорзи П-1800 подвергаются несколько
меньшим правкам, чем это обыкновенно делают.
341. «Уже бо Сула не течетъ сребреными
струями къ граду Переяславлю...». Сула
впадает в Днепр километров 150 ниже по течению
от того места, где в него впадает Трубеж, на
котором стоит Переяславль, поэтому ее воды ни
в коем случае города не достигают. Видимо,
«граду» — позднейшая вставка одного из
переписчиков, а под Переяславлем следует понимать
Переяславское княжество.
346. «...а тьи рекъ». Непонятно, к кому
обращается Изяслав. Быть может, а тьи следует
править на отцу: кириллическое а достаточно
сходно с о, то же можно сказать и о буквах
и и ц.
365. «...обЪсися синъ мьгл-Ь...». ОбЪсить —
подвергнуть хуле и поруганию 23 •
366. «...ваззни стрикусы...». Шпоры на Руси
появились где-то на рубеже X —XI вв. из
Польши или Германии. Соответственно,
заимствовали и название: stringo, strinxi, strictura
(лат.) — сжимать, обнажать. Термин стрикус
тем более мог быть оправданным, что
название это перекликалось с другим предметом
конской упряжи (составляя с ним как бы
комплект) — стременами. Б. м., существует также
этимологическая связь стрикусы с глаголом
стрекать — убегать.
367. «...съ Дудутокъ». Все конъектуры:
попытка найти населенный пункт с таким
названием; предложение Р. О. Якобсона — «съду
токъ» (готовить ток); .. не могут считаться
удовлетворительными. Оригинал «Слова»
вероятнее всего был написан с выносными
гласными, которые при переписывании поэмы
частично утратились или были искажены. Дода-
ток по-древнерусски означает добавок. Всеславу
мало стычек в Новгороде, Киеве, ... Вдобавок
он мчится к Немиге.
373. «до куръ Тмутороканя». Если считать,
что кур — это петух, то следует предположить,
что в П-1800 перед Тмутороканя пропущен
предлог до.
386. «нынЪ» я правлю 'на ны не «нам не».
423. «СвЪтлое и тресвЪтлое слънце!». Видимо,
культ тресветлого солнца как-то связан с
поклонением западных славян Триглаву.
Святилище его еще в X в. находилось на самом
высоком из трех холмов, на которых
располагался г. Щецин. Статуя этого бога
(треглавая) была убрана золотом. Жрецы утверждали,
что три главы — символ власти бога над тремя
царствами: небом, землей и адом.
Сам же термин «тресветлый» принадлежит
эпохе индоарийской общности. Одним из
значений три (тре-), еще до того, как этим словом
стали обозначать числительное, было земля (см.
комментарий к строке 46). Тресветлый
означало: землю освещающий.
481. «Рекъ Боянъ и ходы на Святъславля...»
Конъектура Е. И. Чепур: и(с)ходъ с(ы)на...
Перевод отрывка не может считаться
окончательным.
Слово о походе Игоревом 21
ЛИТЕРАТУРА
1. А. С. Пушкин. ПСС. Л., 1978, с. 344.
2. А. П. Ковалевский. Книга Ахмеда Ибн-
Фадлана о его путешествии на Волгу в 921 —
922 гг. Харьков, 1956, с. 143-145.
3. Марко Поло. Путешествие. Л., 1940, с. 52.
4. Светоний. Жизнь двенадцати цезарей. М.,
1966, с. 31.
5. Дхаммапада. М., 1960, с. 85.
6. Д. С. Лихачев. «Сл. о п. Иг.» и культура
его времени. Л., 1978, с. 319.
7. Там же, с. 321.
8. Народные русские сказки. Из сб. А. Н.
Афанасьева. М., 1982, с. 138.
9. Н. Н. Арват, Ю. Г. Скиба. Древнерусский
язык. Киев, 1977, с. 201.
10. Словарь-справочник «Сл. о п. Иг.», вып. 6.
1984, с. 214-215.
11. Там же, с. 237.
12. Там же, с. 177.
13. О. Сулейменов. Аз и я. Алма-Ата, 1975,
с. НО.
14. Б. А. Рыбаков. «Сл. о п. Иг.» и его
современники. Ы.% 1971, с. 184—185.
15. Православный молитвенник. М., 1970,
с. 190.
16. Народные русские сказки, с. 568.
17. «Русская речь». 1976, № 6, с. 98.
18. Сл.-справочник, вып. 5, с. 123.
19. Д. С. Лихачев. «Сл. о п. Иг.» ... , с. 103—
111.
20. «Сл. о п. Иг.» и его время. М., 1985,
с. 393-412.
21. Иордан. Гетика. АН СССР, 1960.
22. Народные русские сказки, с. 426.
23. Русское историческое повествование
XVI-XVII веков. М., 1984, с. 337.
Перевод, предисловие и комментарии Александра Чехета
Александр
Кушнер
* * *
Мне, видевшему Гефсиманский сад,
Мне, гладившему ту листву рукою,
Мне, прятавшему в этой жизни взгляд
От истины, взирающей с тоскою
На нас,— за что такой подарок мне,
Евангельских стихов у Пастернака
Не любящему, как бы не вполне
Им верящему, как бы сделать шага
Не смеющему в направленье слез,
Струившихся в ту ночь,— иллюстративны
Все, все стихи на эту тему,— гроз
Ночных спонтанны вспышки и наивны!
Мне, видевшему в том саду цветы:
Тюльпаны, маки, розы, маргаритки,
Мне, может быть, ступавшему в следы
Те самые при входе у калитки,
Влекомому толпой туристской,— мне,
Про Мастера роман и Маргариту
Не ценящего: ведь о сатане
Слишком легко писать, в его защиту
И к славе, упрощается сюжет,
Разбитый изначально на два плана,—
За что мне эта зелень, этот свет?
А ни за что! Как ты сказал, спонтанно?
Разве мир не погиб под тучею,
Ливневыми плетьми?
Разве Бог не менялся к лучшему
Вместе с людьми, с людьми?
Ладно, люди — достойны мщения.
Ласточки-то при чем и львы?
Разве не говорил в смущении:
Зло от юности их, увы?
Но всего мне милее в Библии
Тот кусочек, где Авраам
Ради праведников помиловать
Уговаривал Стыд и Срам.
Может быть,— говорил,— до пятидесяти
Недостанет всего пяти?
И опять подступал: Не вынести
Смерти и сорока, прости!
Ну, а если их тридцать, двадцать и
Даже десять? Не делай зла!
О, еврейская интонация,
Не отсюда ли ты пошла?
Прах и пепел я, огорчение
Причиняю Тебе, так слаб,
Но взаимное обучение
Нам на пользу идет. Твой раб.
* * *
Есть в правоте какая-то печаль.
Неловкость — не ее ль второе имя?
В нездешнюю душа глядится даль
И доводами смущена своими.
Мучительное чувство правоты,
На самом деле, радости не служит.
Не знаешь сам, насколько лучше ты,
Спорь, спорь со мной, не унывай, да ну же!
Кто прав, уже награду получил.
А грешника жалеют на том свете:
Расплачется — и тем он будет мил,
Соленые там ценят слезы эти.
Александр Семенович Кушнер (род. в 1936 г.) — поэт, автор девяти книг стихов и книги '
размышлений о русской поэзии— «Аполлон в снегу» (1991). Живет в С.-Петербурге.
Александр Кушнер 23
Душа отсутствовала дней, быть может, пять,
Шесть — где была она, воистину загадка,—
Зато глядит теперь, стараясь осознать
Всю степень горестного моего упадка.
Я вроде Лазаря, из гроба в пеленах
Кошмарных вставшего, платок с лица сдирая,
Внушаю жалость ей,— так долго был впотьмах,
Такая сумрачность, заброшенность такая!
Что думал? Делал что? Не помню, хоть убей!
Читал хоть что-нибудь? Звонил друзьям? Не знаю.
Смеется, сетует — так оставлять детей
Мать зарекается,— и вместе с ней вздыхаю.
Количество безумцев на квадратный Но не забуду в черном молодую
Метр площади растет по приближеньи Монахиню с лицом, омытым счастьем,—
К Святым местам, друг мой, в невероятной Такое ж видел в лучшую, ночную,
Пропорции, а я боюсь внушенья, Минуту жизни,— то, что сладострастьем
Меня страшит неистовость чужая, Зовем, стыдясь, и есть любовь, не надо
Потом всю ночь промучаюсь в постели, Оправдываться, даже если это
Как фотоснимки, сценки проявляя, Любовь к кусту, бегущему из сада
Запавшие в мои пазы и щели. К нам, и листва на солнце разогрета.
ВИЗИТ
Хорошо, что не дома я встречу назначил ему,
А в редакции: голос был в трубке настойчивей, чем
Это принято, словно, укрытый во тьму,
Обещал развернуться, как знамя, сверкнуть, словно шлем.
Полчаса разговор о «Двенадцати стульях»... о чем? —
О «Двенадцати стульях», угрюм, разворачивал он:
Их не Ильф и Петров написали... А кто же? Плечом
Передернул: другой. И роман не прочтен
Так, как должно, никем. Маяковский с Есениным — два
Зашифрованных в нем персонажа, а. ключ ко всему —
Грицацуева, помните, эта вдова
Старше Бендера вдвое,— и стулья достались ему?
Сумасшествие — это не то, что мы думаем: сух
И дотошен безумец, в стандартный костюмчик одет,
И на модных сюжетах его спотыкается дух,
На поветриях, вычитанных из газет.
И зачем бы стихи сочинялись и проза, скажи,
Что хорошего в них, если б шифр
Он не мог подобрать к ним? А все эти звезды, стрижи
Для отвода придуманы глаз и созвучия рифм!
Я пожал ему руку. Сказал, что подумаю. Жаль,
Что мои интересы лежат, очевидно, в другой
Плоскости. Словно тень, проступила печаль \
У него на лице: «Понимаю, смутил ваш покой»
24 Александр Кушнер
Тот вечер под эпиграфом «Последний
Из царскосельских лебедей», с афишей
Невзрачной — впрочем, будь она заметней,
Народу б не прибавилось,— всех тише
Прошел, наполовину музыкальный,
В Аничковом двррце,— внимали дети
С учителями повести печальной
Об окружном инспекторе-поэте.
Что делать? Ашимбаева болела,
Уехал Кац, а Мец не смог приехать,
Ведущий извинялся то и дело
И спрашивал в большом смущенье: где хоть
Подольская? Должно быть, за границей.
К упадку все идет и разобщенью.
Но я пришел! Я выступил! И мнится,
Расслышан был обиженною тенью.
Обиженной? Ничуть. Стихи, звучите,
И детская играй, фальшивя, скрипка!
И если нас и связывают нити,
То редкие. Какая ж тут ошибка?
Бывает так: стоит над морем туча,
Развившиеся распустив волокна,
Суха, в продольных молниях, колюча,
А кажется, она от слез намокла.
«От меня вечор Лейла...»
Можно ль так сказать: вечор?
Значит, можно. Упростила
Речь сама себя с тех пор.
Тридцать семь поэту было,
Он на смерть смотрел в упор.
И уже топчась в передней,
Мрачный, с горем пополам,
Уязвленный черной сплетней,
Подмигнул. Что делать нам
Со строкой его последней:
«Камфора годна гробам»?
Пригляжусь к ней так и этак,
Поверчу ее в руке.
Жаль не жизни, а тех веток
На весеннем сквозняке,
Их узор еще так редок
В молодом березняке!
Игорь Долиняк
МИР ТРЕТИЙ
Повесть
Одноэтажный барак с редкими оконцами мало чем отличался от привычных
глазу строительных бытовок.
Посланный на полевые работы в подшефный совхоз самодурствующим
начальником в середине дождливого сентября, я оказался в кругу таких же
приниженных и на время отлученных от городской жизни людей. За исключением
десятка-другого тихонь и строптивцев, на которых чаще всего останавливается
начальственный взгляд, выискивающий жертву для осенне-полевой барщины,
наше кратковременное общежитие состояло из выпивох разных степеней
падения, но еще не вполне достойных называться законченными алкоголиками.
Беда была в том, как выразился мой сосед по койке, что «слишком уж
неудачным вышел расклад». Пятьдесят или шестьдесят человек, обеспокоенных
ежедневными поисками спиртного, дневали и ночевали в одном помещении.
Разумного быта не могло получиться и по другой причине: деятели
Октябрьского райкома, выхватив почти с каждого подвластного им предприятия по
малюсенькой группке людей, часто не знакомых даже друг с другом, и объединив
их под общей крышей, совсем не подумали о единоначалии. В бараке сразу же
выдвинулось несколько начальников, назначенных от предприятий, и
самозваных, они спорили и переругивались, пытаясь поделить между собой незавидную
власть и своими распрями только потворствуя забулдыжной вольнице. У них,
однако, хватало сноровки по утрам выгонять нас из барака; и отведенные
совхозными бригадирами на чавкающие грязью картофельные поля, куда не под силу
было заехать ни грузовику, ни трактору, и до обеда поваляв дурака, покидав в
кучи кое-как добытые из земляного месива клубни, мы возвращались в свое
жилище; ни у кого не было сомнений в бесполезности нашего труда, ночами
уже случались заморозки.
Тут и наваливалось свободное время, словно вбитое вместе с нами в дощатое
прямоугольное пространство; мало кому хотелось выходить под ледяной
ладожский ветер и секущие дожди. Подобные обстоятельства заставляют
перечитывать прихваченные из города книги, играть в шахматы или в карты, что-нибудь
записывать или просто валяться на кровати, но именно здесь ничего этого
делать было невозможно: через час после возвращения с поля в длинной, тесно
уставленной кроватями постройке начиналась толчея,
Убогий приют подневольных шефов привлекал все большее и большее
количество местных хануриков, которые в недавние, еще не слишком непогожие,
дни вместе с нашими, городскими, предпочитали собираться за кустами
ближайшего подлеска. Шоферы, механизаторы, рабочие ремонтных мастерских и
другие совхозные люди заходили непринужденно, будто в закусочную, не вытирая
ног, с порога глазами отыскивая на койке приятелей и обмениваясь привет-'
ствиями. Они доставали бутылки, приобретенные где-то по собственному жела-
Игорь Васильевич Долиняк (род. в 1936 г.) — поэт и прозаик. В журнале «Звезда» (1992, № 7)
была напечатана его повесть «Инкогнито» Живет в С4-Петербурге.
26 Игорь Додиняк
нию или заранее заказанные нашими барачными алкашами, и пристраивались
к одной из гомонящих компаний. Вскоре уже нельзя было расслышать ни
ударов ветра в стены и запотевшие стекла, ни перебежек ливня по толевой
крыше, внутренний шум отталкивал все наружные звуки. Одновременно исчезала и
видимость, табачный дым мешал разглядеть лицо человека за пять-шесть
сдвинутых боками кроватей. Иногда в барак с криком и бранью врывалась жена
какого-нибудь загулявшего аборигена и тумаками прогоняла его прочь, иногда
на мою кровать, как, впрочем, и на любую другую, присаживались в ногах
незнакомцы и, не обращая внимания на лежащего, звеня стаканами, затевали
между собой разговор. По проходам бродили шатуны, допившиеся до
беспамятства и потерявшие способность осмысленно передвигаться, случалось, они
падали на пустые постели, владельцы которых веселились в другом конце барака,
и засыпали; их изгнание тоже сопровождалось скандалами.
Я пил нечасто и вместе с прочими непьющими не раз пытался прекратить
вечерние увеселения, но время было упущено, наших сил явно недоставало,
чтобы противостоять нарастающему разгулу. Самозваные начальники со второго
дня приезда успели поселиться в пустующей квартире блочного дома, с газом и
отоплением (собственно, ради этого они и постарались оказаться в
начальниках), и вечерами даже не заглядывали к нам. А появись они, им тоже, мне
кажется, не удалось бы навести порядка. Но если бы все оставалось в том же
состоянии, и роптать было бы не на что; подумаешь — пьянство и брань, мало ли
чего каждый из нас навидался в жизни? — уголовный-то дух еще только реял
над нашим сообществом, смешиваясь со смрадом разложенных у жестяной
печурки ватников, сапог и портянок, прорываясь матом и неотчетливыми пере*
бранками.
Особенно неприятными казались мне командированные с кожевенной
фабрики имени Тельмана, пять молодых работяг, возраст самого старшего из
которых едва ли дотягивал до тридцати. Им был некий Сашок, с льняными
волосенками на лысеющей голове, голубоглазый и краснолицый, внешне схожий с
рыбаком-северянином или эстонцем, но не наделенный их добронравием; он
почитался своими собутыльниками с не принятым в равноправном общении
угодничеством. Приблатненный душок, для неопытного глаза не слишком и
заметный, исходил именно от этой группки, выявляясь постоянным
пренебрежением к прочему населению барака, а в случае небольших раздоров — в презрении
и лаконичном хамстве.
И все же, готов повторить я, роптать было не на что; во-первых, наше
пребывание в деревне заканчивалось недели через две, а во-вторых, несмотря на
ежевечернее столпотворение, в барачной комнате установился и определенный
распорядок. Шумели, пили и скандалили часов до десяти вечера, а затем
нетрезвая сходка распадалась с почти неуловимой поспешностью. Исчезали
местные, утихомиривались и засыпали HSfinn бузилы, вставать-то всем
приходилось рано. Правда, бывало, что кто-то, Подгулявший на стороне, возвращался
и вовсе поздно и в темноте нашаривал свою постель, натыкаясь на остальных,
но, оглушенные недавним шумом, мы не обращали внимания на его
передвижения.
Вырывалось на первое место и еще одно обстоятельство, принесшее
временное отрезвление,— деньги, прихваченные каждым из города, иссякли или
уже иссякали, а раздобыть их в совхозе, даже подрабатывая по|нарядам в
мастерских или на строительных работах, было непросто; в совхозной кассе
выплачивали в четко определенные дни. Наступил период, когда вечерами спорили
и ругались уже не спьяну, а главным образом прикидывая, где же занять под
ожидаемую получку.
Именно тогда и стало всех донимать рзорство некоего скрытного, но вскоре
изобличенного шутника. Среди ночи помещение вдруг прорезывал страшный
и ни на что не похожий крик. Заспанные и перепуганные люди вскакивали
с постелей, оторопело переглядываясь и ожидая увидеть ужасную картину,
но ничего и никого не обнаруживали. Ногда все засыпали снова, крик
повторялся, и потому стало ясно, что кричит не эпилептик и не сумасшедший.
— Найду — убью! — восклицал всякрй раз Сашок, включая свет и
разъяренно оглядываясь. !
Игорь Долиняк 27
На третьи сутки злоумышленника накрыли; потеряв осторожность, он
выдержал между криками слишком короткую паузу, и кое-кто не успел заснуть.
Поганцем оказался тщедушный затурканный человечек, слесарь с какого-то
завода; его тут же отдубасили. Вскоре разъяснилась и подоплека глупой шутки,
слесарь (а отныне для всех — Крикун) подрядился то ли отремонтировать,
то ли установить в частном доме водяное отопление, где за работу
расплачивались с ним уворованным где-то спиртом. Освобожденный свыше от совхозных
работ, он спал до обеда и лишь потом принимался за свою халтуру, желания
поделиться добытым напитком у него явно не было, ночью, под храп временных
сожителей, он потягивал его в одиночку. Что оставалось делать в темноте,
в спящем бараке, без собеседников и слушателей, когда алкоголь начинал весело
кружить голову?
Утром Крикуна уже не тронули, а лишь обматерили и помахали перед лицом
кулаками. Можно было считать, что проделка закончилась благополучно, если
бы он сам не пожелал повиниться и вечером не угостил бы спиртом Сашка
и молодых работяг с фабрики Тельмана. Да и это не привело бы к худому, когда
бы ночной проказник знал в откровениях меру; чокаясь во время покаяния
очередным стаканом разбавленного спирта, он между прочим заметил, что когда-то
работал в вытрезвителе; с нечаянного признания и началось то, что я назвал
драмой, а в иные времена признали бы и трагедией.
Мне до сих пор трудно сообразить, кем он там работал. Вряд ли —-
милиционером, скорее всего — каким-нибудь временным мастером, нанятым для
ремонта того же отопления или водопровода. Но слово «вытрезвитель» было
произнесено и причастность к нему обмолвлена.
Большинство барачного люда узнало про идиотскую откровенность
Крикуна не сразу, а дня два спустя, когда избиения уже стали походить на
затянувшуюся расправу. «Нельзя же так долго бить человека, хотя бы и за дело! —
возмущались некоторые.— Он же больше не кричит».— «Можно,— отвечали им,—
он работал в вытрезвителе!» Ответ вызывал мгновенное и беспрекословное
понимание: «Ах, вот оно что!» — многие были знакомы с этим заведением отнюдь не
понаслышке, еще до признания Крикуна по бараку гуляли рассказы о
похищенных в вытрезвителях зарплатах, больших штрафах и силовом произволе.
Я и сам мог бы добавить к услышанному несколько эпизодов из своей
жизни.
Й все-таки, пока в совхозной кассе не стали выплачивать по нарядам,
существование Крикуна можно было назвать сносным. Сталкиваясь с ним в дверях
и в проходах среди кроватей, Сашок или кто-нибудь из его команды «замежду-
протчим» отвешивал оплеуху — и не более. Но с появлением денег и
возобновлением разгула рукоприкладство сделалось всеобщим и, что хуже всего,
заразительным. Пьющие и галдящие во всех углах компании то и дело распаляли
себя горькими воспоминаниями о вышибленных зубах и безнаказанных
унижениях. Стоило кому-нибудь одному из наиболее разъяренных подойти к
слесарю и со словами: «Значит, в вытрезвителе работал!» — врезать по
физиономии, как к нему начинали приставать и другие. Его хватали за грудки,
выдергивали из постели, иногда выталкивали за дверь в намешенную перед бараком
грязь.
Он никому ничего не объяснял, не пытался оправдываться и не искал защиты.
Бить его, хлипкого и маленького, было просто и безопасно; на первый взгляд
могло показаться, что он покорился всеобщему надругательству, и мало кто
понимал, что за молчанием и безответностью свиваются в бессильный жгут и
ярость, и самолюбие. Доказывать что-либо или требовать справедливости перед
пьяным, день ото дня дуреющим скопищем было бесполезно, любые
доказательства потонули бы в разноголосице, но я видел, как отчаянно поблескивают
глазки »Крикуна, как напрягается его плоское рябое лицо под начинающей
седеть челкой, стискиваются губы. Иногда, добела сжимая кулаки, он бормотал
что-то в ответ своему очередному обидчику. Следует сказать, что вообще
понимать его речь, суматошную и прерывистую, было трудно, когда же он
волновался, она звучала не отчетливей игрушечной трещотки.
— Чего же ты не уедешь? — как-то спросил я Крикуна, которого к тому
времени уже приобщили к полевым работам.
28 Игорь Долиняк
— Да не могу я самовольно вернуться,— ответил он,— несколько раз горел
на работе за пьянку, сразу уволят по статье.
Мы с соседом не один раз пытались образумить заводил ежедневного
мордобоя, подчас это удавалось, а чаще нас попросту отпихивали, но уследить, где
и когда начнут избивать несчастного, не сумел бы никто. Теперь его колотили и
в поле, и по дороге к бараку, и с похмелья, и по трезвости.
За несколько дней до отъезда я впал в странное состояние, которое не
поддавалось ни внутренней воле, ни разумному объяснению. И хотя я понимал, что
оно вызвано произволом, который творился на виду у всех разнузданно и
бессвязно, не было во мне ни отвращения, ни страха, ни гнева. Я ощущал нечто
похожее на безвыходную тоску затворника, который убежден в пожизненности
своего заточения. «Ты не вправе хандрить,— говорил я себе,— то, что ты видишь,
далеко не самое худшее». К тому времени (а на излете был восемьдесят первый
год) я перечитал немало послелагерных записей, самиздатовских и
привезенных с Запада, выслушал своими ушами не одну живую историю. Но нет, меня
донимала не только неодолимая горечь, издевательство над незадачливым
слесарем выворачивало из глубин памяти и еще что-то больное и жестокое.
В трагическом исходе я уже не сомневался, теперь Крикуна вряд ли узнали
бы и родственники, от побоев лицо его раздулось и перекорежилось, точно от
проказы; когда он, слегка покачиваясь и подобрав под себя ноги, в ожидании
нападения сидел на постели, я невольно вспоминал увиденного где-то китайского
болванчика, в щелках-глазах которого затаилось хитродумное коварство. Я
уговаривал и директора совхоза, и главного инженера, разумеется, всегда
малодоступных и занятых, перевести беднягу в другую деревню, на другие работы,
или хотя бы переселить из барака, они соглашались со мною, даже делали в
блокнотах пометки, но ничего не менялось.
Я не стану описывать, как утром возле выгребной уборной обнаружили
Сашка с проломленным черепом, как бросились искать и не нашли Крикуна, а час
спустя узнали, что он добровольно сдался милиции. Именно в тот день за нами
должен был заехать автобус и отвезти в город, но я не собирался его дожидаться
и, натянув на плечи лямки рюкзака, пошел к поезду. Теперь я точно знал
причину своего надлома, история с Крикуном зловеще перемигнулась в моем
сознании с другим, давним, событием. Мне думалось, что я навсегда потопил его в
прошлом, в послевоенном детстве, что оно заперто в нем надежно и прочно, и
для него уже нет судей. Но судьей-то, до той поры, когда меня осудит Бог,
оставался я сам.
Я шел по мосту через реку Сясь; над обрывистыми берегами стояли в ряд
высокие избы, словно запрокинув к матовому северному небу оконца, полные таким
же бедным и бездонным светом. Небо будто не отражалось в них, а насквозь
просвечивало изнутри. Поэтому чудилось, что самих изб не существует, что над
берегом выстроились одни бревенчатые фасады с пустыми оконными
проемами. Под ними, под крутыми спусками, широко лежала река, холодная и
недружелюбная. Что за проклятие висит над этой страной, ругался я про себя, что
за печать поставил на ней дьявол?
Именно тем утром ко мне и пришло решение пристрастнее разобраться, пусть
и с опозданием на несколько десятилетий, и заготовленный ответ вроде бы имея,
отчего же произошла моя трагедия. Событие, честно положенное его участником
на бумагу, как не раз было уже замечено, обладает необъяснимым свойством,
оно и судит — и оправдывает, оно отбирает часть боли и помогает собраться
с силами.
И вот я исполняю свое намерение.
* * *
Что может увезти с собою мальчишка десяти лет? О! Он может увезти
многое. Я говорю не о трех винтовочных гильзах, не о сточенном перочинном
ножике и поцарапанном увеличительном стекле, втиснутых в карман курточки,
я говорю о мирах, то есть вселенных. Да, мальчишка может неприметно для
окутанных табачным дымом пассажиров, для хмурых проводниц, громогласных
Игорь Долиняк 29
нищих> бредущих вагонным проходом, и даже тайно от собственной родной
тетки ехать в сопровождении двух миров. Самый главный, конечно, первый
мир, он окружает голову подобно гигантскому пузырю, от горизонта до
горизонта и до самого неба, реальность лишь проглядывает сквозь его
полупрозрачную поверхность; переполненный состав, который тащит через всю страну
говорливых и вздыхающих людей, встречные поезда, водонапорные башни,
бедные деревеньки, уплывающие назад, в сравнении с этим пузырем ничтожно
малы; и все-таки в недалеком будущем ему предстоит в одно мгновение
лопнуть — и тогда, кувыркаясь и растворяясь в воздухе, высыплются из него
землепроходцы, пираты, паладины, пятнадцатилетние капитаны, мушкетеры,
индейцы и принцы. Они исчезнут навсегда, ибо превратятся в вымысел.
А до поры первый мир плотно заслоняет второй и подавляет его; мальчишке
не дано знать, что второй мир — куда властительней и долговечнее; когда
разлетится на кусочки необъятный прозрачный шар, второй мир ночами начнет
окружать изголовье, прорастать сквозь сны и превращаться в грезы. Он
назовется детством. Однако пока он — начало, точка отсчета, от которой тянутся за
окном, поражая сходством с только что оставленным, маленькие городки,
станционные постройки, овраги и тропинки. Похожесть бывает необыкновенной,
за будто узнанным домом глаза ожидают увидеть продолжение знакомой улицы,
но н^ет — там спускаются под гору совсем чужие избы. То — мимолетная печаль,
секундные видения, а перелески, поля и равнины заполнены сверканием
доспехов, топотом утяжеленных броней коней, хрустом копий и колыханием
разноцветных перьев на глухих шлемах; на верхней полке перед мальчишкой лежит
раскрытый «Айвенго».
Чудо из чудес! Как же зародился и разросся необъятный пузырь над
большой деревней, названной городом, прилепленной к пологой сопке и к островку
соснового бора посреди степей Северного Казахстана!? Как просуществовал он,
условный и книжный, в окружении победных маршей, которыми гремел
бумажный репродуктор, перед мельканием военных фильмов на маленьком и
грязном экране, в бесконечных ребячьих бреднях о войне? Почему его тотчас же не
раздавили гусеницы воображаемых танков, не разорвали пропеллерами на-
рисованные рукой самого же мальчишки пикирующие самолеты, не прокололи
штыками плакатные красноармейцы? Отчего не развеялся он от взмахов рук,
поднятых в пионерском салюте? От советских песен, пропетых на школьных
вечерах?
Проще всего сказать, что пузырь — книжная химера, что почвой ему
послужило полное незнание жизни, но в этом правдивейшем утверждении все-таки
не отразится правда. Первый, главный мир мальчишки безусловно вырос из
второго.
...Большая пятистенка, на другой половине которой живет хозяйка, сенями
выходит во двор, огороженный бревенчатым забором, на зиму двор превращается
в хлев, поверху, по жердям,- его перекрывают соломой и сеном. Под их
покровом, в темноте, дышит корова, и хозяйка, черноглазая круглолицая женщина,
каждое утро укладывает перед ней охапки, выдернутые прямо из «крыши». Мне
невдомек, что пятистенка построена более полусотни лет назад, что хозяйка и ее
муж — он на войне — родом из казаков, что избы вокруг — тоже казачьи.
Вернее сказать, я знаю и не знаю; об этом порой говорят мои родственники,
но какое мне дело до каких-то семиреченских казаков, в городишке и без них
немало человеческих существ трудно объяснимого происхождения. Деревянный
городок — маленький Вавилон, с той только разницей, что в нем ничего не
строят, кроме землянок вблизи кизяковых окраин, где приютились самые нищие.
Вот, в конце лета, на нашем дворе пилят дрова двое, нанятые бабушкой, одан —
в непривычной желтоватой униформе с накладными карманами, в
светло-коричневых ботинках на крепкой подошве, другой — в ватнике, в отечественных
солдатских штанах, но босой. Они разговаривают между собой и с бабушкой на
чужом языке, в нем звучат отдаленно понятные слова, часто пильщики
переходят и на русский.
— Ах, пани Лятковская, — говорит обладатель униформы,— этот костюм —
американская помощь, нам, полякам, спасибо за это...
Иногда мимо крытых ворот, встроенных в бревенчатую ограду, проходят
30 Игорь Долиняк
люди, до пят упрятанные в черные бараньи шкуры, в косматых шапках, глаза
смотрят из-под них с орлиной пристальностью. Местные мальчишки — они
играют в лапту посреди улицы — подговаривают младшего выкрикнуть «чечне»
какую-то гортанную фразу. Чеченцы взрываются возгласами, самые молодые
бросаются за убегающими пацанами.
Чеченцы, а потом и другие, не столь воинственного поведения горцы
появились, кажется, в начале осени, их толпой провели мимо нас в направлении
соседнего колхоза. Той, как всегда снежной зимой вечером постучали в ворота,
и я, выбежав в хлев, приоткрыл калитку. Передо мной оказался высокий
человек в папахе, в одежде, похожей на недлинное платье, он неуверенно
протягивал руку. Я закричал, но не от страха, а возмущаясь и прогоняя чужака.
Бабушка дернула меня сзади, утащила в избу и сунула в ладони несколько
картофельных пирожков: «Дай, дай ему скорее...» Я нехотя выполнил приказание,
торопливо прикрыв дверь-калитку. Нет! Я захлопнул ее вызывающе, с гневом
потревоженного без нужды хозяина, и сколько же лет понадобилось, чтобы у
меня сжалось сердце,— удалось ли уцелеть тому человеку, в сорокаградусный
мороз, в кружении непроглядного бурана? Мои родственники волновались весь
вечер.
— Да чего же вы его не впустили? — ругался Георгий Евгеньевич, тетин
муж.
— Если ты нас не жалеешь, то о нем бы подумал! — кивала в мою сторону
бабушка.
— Черт-те что! — срывался Георгий Евгеньевич.— Довели народ до ручки!
Мои родственники тоже отчасти были спецпереселенцами, вернее —
ссыльными, тетин муж, Шмидт, числился в немцах. А немцы здесь делились аж на
три сорта. К немцам первого сорта относились люди, подобные Георгию
Евгеньевичу, прибывшие на высылку «своим ходом», в основном — москвичи; в сорок
первом их вызывали в отделения милиции и вручали предписания срочно
покинуть столицу. Они отправлялись к пункту назначения за свой счет, прихватив
то, что в состоянии были унести в руках, и навсегда оставляя жилища. С немцами
второго сорта поступали круче; увезенные с Поволжья в товарных вагонах, они
распределялись по колхозам южнее нашего городка, и лишь немногим семьям
удалось обосноваться рядом с нами. Третьесортных же немцев, взаправдашних
врагов, я каждый день видел, отправляясь в школу, за аккуратно протянутой
колючей проволокой. Их небольшой лагерь, в середине которого стоял
двухэтажный дом, находился почти у центра города, недалеко от водокачки. Пленных
заставляли ходить строем, но никогда не выводили за территорию лагеря; по
утрам в лагерные ворота въезжала крытая телега, заполненная буханками
белого хлеба,— возможно, это было своеобразной добавкой к усиленной
идеологической обработке.
Я не знаю, какие чувства испытывал тетин муж (он был пристроен
бухгалтером при какой-то артели), когда ему случалось издали наблюдать ровные ряды
соплеменников; в первую минуту, в чине прапорщика, на Германском фронте
Георгий Евгеньевич потерял ногу и попал в плен. Тогдашние немцы
натолкнулись на его еле живое тело среди трупов, разбросанных возле разбитой
снарядами батареи. О нравственном уровне воюющих можно судить по тому, что Георгия
Евгеньевича не только спасли от смерти в военном госпитале, но, отправляя
после войны в Россию, снабдили отличным по тем временам протезом, на всю
жизнь бессменно заменившим потерянную правую ногу. Протез —
полированную деревянную штуку с блестящими металлическими накладками и
шарнирами, с кожаным верхом, скрепляемым тугой шнуровкой,-— Георгий Евгеньевич,
залезая спать на печку, всегда пристраивал в углу, за лавкой.
Послереволюционная судьба моего свойственника нормальному обществу показалась бы
анекдотичной; в поколениях Шмидтов еще в прошлом веке успели забыть о немецких
предках, выходцах из Пруссии, к тому же многократные смешанные браки
позволили им законно именоваться русскими. Подвело Георгия Евгеньевича,
и не только его, честолюбие жены, моей тетки; во время введения в СССР
паспортной системы она уговорила мужа записаться немцем, ссылаясь на то, что и
у нее есть какая-то германская кровь. Национальность фиксировалась тогда
Игорь Долияяк 31
по желанию владельца паспорта и отметка «немец» вроде бы звучала нисколько
не опасно, а даже престижно.
Поляки, эстонцы, немцы, кажется, финны и еще неведомо кто жили на
правах съемщиков в окрестных домах, и только казахов я видел редко. На
санях, в треухих шапках, они проезжали иногда Пугачевской улицей и
пропадали в заснеженных степях. Из переселенцев к Георгию Евгеньевичу заходил
лишь Томас Лаарви (может быть, я не очень правильно воспроизвожу его
фамилию) , высокий и худой эстонец, именуемый на русский лад Антоном
Ивановичем. Он работал в той же артели, а до переселения, на своей родине,
преподавал физику то ли в гимназии, то ли в университете. Обычно он вынимал из-под
отворота тулупа какую-нибудь толстую книгу (загадка — где доставал он
подобную литературу?) с торчащими бумажными закладками и обращался к
Георгию Евгеньевичу: •
— Вот тут, Георгий, я с трудом разбираю, переведи, пожалуйста!
Бывший прапорщик надевал очки и переводил с английского или
французского примерно такую фразу: «Открытия могло бы и не случиться, если бы
лаборант по небрежности не установил серебряную пластину наклонно по
отношению к ловушке* отчего пучок частиц под тем же углом стал отражаться
в направлении свинцовой перегородки...» Антон Иванович, как я думаю теперь,
тайком и, очевидно, без всякой надежды на публикацию, трудился над
популярным изложением научных открытий. Огненный язычок керосиновой лампы
выпукло высвечивал склоненные над книгой горбоносые лица и овальные
лысины, Томас и Георгий Евгеньевич напоминали средневековых старцев,
погруженных в изучение неведомой рукописи. В окладистой бороде эстонца поблескивали
седые волосы.
Антон Иванович и был тем искусителем, который однажды распахнул для
меня дверцу в первый мир. В день моего восьмилетия он вытащил из тулупа
не иноязычную книгу, а стивенсоновский «Остров сокровищ» в зеленой
тисненой обложке и произнес:
— Мальчик уже большой...
Я нисколько не обрадовался подарку, лишь многодневный буран, не
позволявший и высунуться за ворота, принудил меня лениво открыть первую
страницу. А уже через месяц я превратился в самого усердного посетителя местной
библиотеки.
Библиотека, в здании сельскохозяйственного техникума, была
воистину жалкой, в ней оказалось не более трех-четырех книг того
романтического и приключенческого духа, которого алкало мое воображение.
Запоем я проглотил повесть Жюль Верна и какую-то вещь Купера, уяснив из
кратких издательских аннотаций в конце одного из томов, что мне
посчастливилось только прикоснуться к громадному волшебному
материку. В городишке с малограмотным населением, так объяснила
библиотекарша, и не могло быть большего выбора. «Ты же мальчик из Ленинграда,—
сказала она,— вернешься туда после войны — и читай сколько угодно,
там этих книг полным-полно». Пожилая женщина совершенно не
понимала ребячьего нетерпения, я жаждал читать не когда-то потом, а сейчас,
немедленно, и взрослая логика только распалила мой азарт. И
словно в согласии с ним произошло волшебство, неожиданно открылось,
что вдалеке от столичных библиотек, в бревенчатых и кизяковых постройках, где
одноклассники изъяснялись на шамкающем диалекте, а родители их с трудом
выводили собственную фамилию, имелось порядочное количество сочинений,
изданных в России до революции и после,— Майн Рида, Буссенара, Вальтер
Скотта, Гюго и других, ставших классиками, романтиков.
Перемещение книг из центральных районов в окраинные, при теперешнем
знании истории, легко связать с переселением семей и целых народов, которые,
словно колоду карт, тасовала железная рука, но в те дни я не задавался
подобными вопросами, а родственники ничего не объясняли. Кроме
ссыльных в городке жили и просто эвакуированные; но и ссыльные,
покидая большие города, помимо необходимых вещей прихватывали с собою и
книги.
Я вообще, как и большинство детей, не искал объяснения происходившее
32 Игорь Додиняк
му, мало кто в таком возрасте способен мыслить последовательно. Однажды,
готовя уроки, я прислушался к разговору старших: «Он весь в крови, он весь
в крови,— говорила бабушка о Сталине,— сколько народа уничтожил,
вспомните убийство Кирова, он хуже Гитлера». На столе лежала газета с
портретом вождя, и я между делом исчиркал его фашистскими знаками. Газета была
немедленно отнята и брошена в печку, а мне настрого приказали держать
разговор в тайне.
Вступая через полгода в пионеры и подняв перед портретом Лучшего Друга
детей руку, я и вправду не помнил рискованных откровений родственников, а по
щекам от восторга пробегали мурашки. Да что я! Миллионы достигших
совершеннолетия проскакивали, не задумываясь, мимо куда более вопиющих
свидетельств.
Россыпь книжных сокровищ развернулась передо мной не сразу,
переселенцы общались между собой неоткрыто и осторожно. Помогал мне тот же Антон
Иванович. Обычно он называл мне очередной «книжный» дом, где заочно я уже
был представлен как «хороший и аккуратный мальчик».
Я очень сожалею, что мало приглядывался к владельцам завораживающих
книг: многие из них жили куда стесненнее моих родственников, наша довольно
просторная половина дома имела даже отдельный вход, а мне случалось
заходить и в крохотные пристройки, и в разделенные рогожей кизяковые закутки.
Внимательные глаза, интеллигентные бородки и позабытые теперь пенсне
объединились моей памятью с запахами навоза, овчины и кубриковой
сжатостью жилищ, освещенных лилипутскими оконцами.
Переселенцев, в отличие от местных, невозможно было увидеть на улице
идущими группой, по трое или даже по двое, они остерегались собираться
и в своих каморках. Лишь однажды две семьи вместе с нами встретили Новый
год; подняв неполные рюмки за победу, все торопливо разошлись после
короткого и малопонятного разговора. Слабо запомнились мне и дети ссыльных, они
были или старше, или младше меня, я играл с местными мальчишками, которые
не имели понятия ни о д'Артаньяне, ни о Робин Гуде.
— А у него запойная натура,— сказал про меня Георгий Евгеньевич,
обращаясь к тетке.— Читать всегда похвально, но нельзя же превращаться в
сомнамбулу.
С некоторых пор я действительно как бы жил и не жил среди родственников
в старом бревенчатом доме, играл и не играл со сверстниками, ходил и не ходил
в советскую школу. Мне не приходилось думать о еде, страдать от холода и
помогать по хозяйству. Я не только ничего не знал об участи своих родителей,
но и подневольное переселение бабушки, тетки и Георгия Евгеньевича в
Северный Казахстан старательно от меня скрывалось. На мои вопросы мне отвечали
запутанными недомолвками или заведомой неправдой, детская душа и детский
ум (об этом я уже говорил) не способны собрать воедино разбросанные там
и сям осколки разговоров и впечатлений. Когда стали складываться эти
осколки? К стыду своему скажу — годам к тринадцати; прозрения навещали меня
и раньше, но им была уготовлена участь разрисованного портрета вождя,
брошенного на горячие угли. Впрочем, я не собираюсь выводить воспоминания
за границу детства.
Да, в то время, когда мои одногодки вынянчивали младших сестер и братьев,
пилили дрова, заменяя воюющих отцов, носили воду, пропалывали огороды, я,
преисполненный нетерпения, переворачивал страницы, с которых веяло жаром
всесокрушающих приключений. Я не буду бить себя в грудь и совеститься, то
были неравные уклады, нарочно разделенные культуры, заранее отмежеванные
друг от друга предначертания. В них я не был повинен. Гораздо интереснее
другое, каким же образом волны, обрушенные войной — они гремели и здесь, в
недосягаемом тылу,— уживались в моем сознании с романтическими видениями
прошлого века? Как соединялись во мне две начинки — экзальтированного
дореволюционного подростка и мальчишки времен знаменитых сталинских ударов?
А очень просто! Победные марши, превозносимые подвиги и самопожертвования,
портреты маршалов в ослепительных орденах и погонах, неотразимые, во весь
рост атаки (с экрана прямо на зрителя) отлично соседствовали с королевскими
мушкетерами, бесстрашными абордажами и рыцарским благородством. Я ожив-
Игорь Долиняк 33
ляю памятью казахстанский период своей жизни с единственной Целью:
объяснить появление первого мира среди произвола и нищеты, которые не только
обступали наш дом (а вообще-то и не наш), но были прописаны в его стенах,
Георгий Евгеньевич относился ко мне нарочито насмешливо, и лишь
обеспокоенность тетки и бабушки заставила его однажды серьезно поговорить со
мной; заболев воспалением легких, накрытый тулупом и укутанный, я
продолжал почитывать припрятанную в складках простыни книгу. Присев рядом с
лежанкой на табуретку, он стал расспрашивать меня о тех повестях и романах,
с которыми к тому времени я успел познакомиться. К его удивлению, я довольно
ясно пересказал сюжеты, объяснил те или иные поступки героев и даже завязки
и развязки запутанных интриг.
— Глядите-ка, он что-то понимает! — сказал Георгий Евгеньевич.
Не знаю, догадался ли он, как я читал? Книга не то чтобы просматривалась
мною без всякого понимания,— любовные сцены, описания ландшафтов,
длинные диалоги я по большей части пробегал глазами, останавливая внимание на
кознях и повадках злодеев, на схватках и вооруженных противоборствах, но
из-за этого общий смысл отнюдь не ускользал от меня.
Как не трудно заметить, мой рассказ ведется от лица взрослого человека,
я пытаюсь проникнуть в самого себя из зрелого возраста, с трудом воссоздавая
детское сознание. Все мои догадки о пленных немцах, среди которых будто бы
велась идеологическая работа, о поведении ссыльных, о том, что Георгий
Евгеньевич заговорил со мной всерьез по подсказке родственников,— плод
сегодняшних размышлений. Мне кажется, тетин муж несколько удивился
односторонности моих способностей, мало кто с восьми лет взаглот привязывается к
приключенческой литературе, к которой и до революции приобщались чуть-чуть
позже. Георгий Евгеньевич все-таки должен был поразиться, потому что в
обыденной жизни и в повседневном поведении я ничуть не отличался от своих
сверстников, бывал ленив, упрям и несообразителен. Быть может, подметилась
им и другая моя черта — замкнутость, мне не с кем было поделиться
прочитанным, всю многосложность романтических взаимоотношений — вызывающего
благородства, духовной отваги, которые вскоре, уже в Ленинграде, обернулись
злом,— я потаенно держал в себе. Я не зря назвал их миром, ибо и сейчас помню
во всех подробностях, зато тогдашний реальный мир распадается и дробится
на пятна; они легко ложатся в клеточки, открываемые журналистами и
литераторами, втискиваются в исторические события, но только своими силами мне
не воссоздать из них целостной картины.
Другая тетка (со стороны отца), тетя Зина, которая увозила меня в
Ленинград летом победного сорок пятого, во время недельного пребывания в городке
услышала от моих казахстанских родственников слишком краткие и
обобщенные наставления.
— Следи за Сережкой,— предостерегала бабушка,— он послушный, одна
беда — увлечение, читает и читает.
— Я возьмусь за него,— пообещала тетя Зина,— пусть учится как следует!
Увлечение?.. Нет! Я сравнил страстно вытянутое мною из книг с небоподоб-
ным пузырем, но, пожалуй, то был храм. Храм неземной высоты, своды-паруса
которого пронзались неохватными мачтами и кронами тропического леса,
перекрещивались вантами и лианами; вместо святых ликов из-за папоротников
в человеческий рост и витиеватых растений выглядывали беззаветные друзья
и наихитрейшие враги, в широких шляпах, в зеркального блеска шлемах,
нацеливаясь мушкетами и винчестерами. Странно сознавать сейчас, но как ни
называй первый мир — храм ли, пузырь ли,— он мог не появиться вовсе; что стоило
Антону Ивановичу принести не Стивенсона, а другой подарок?
Непререкаемое понятие о чести, хлынувшее с книжных страниц в детскую
душу, начинало порождать опасную для нашего семейства дерзость,— заметив
однажды, что соседский мальчик хитрит в игре, я вступил в драку и основательно
поколотил его, а тот, убегая улицей, громко клеймил меня «немцем». Я увидел
в обидном ругательстве только стремление оскорбить посильнее, и даже
поучения родственников, запретивших поднимать руку на сверстников, ничего не
прибавили к моему убеждению. На самом же деле — трехмерная реальность
давала первый предупредительный звонок, предостерегая от головокружитель-
2 «Звезда» № 10
34 Игорь Долиняк
ного погружения в первый мир... Мой ум уже начинал отмечать и непрямодушие
старших, и мелкие надувательства сверстников, но ни у какого взрослого не
Хватило бы слов доказать мне, что доктор Ливси и его друзья после первого же
знакомства с картой Флинта превратились бы в смертельных соперников или,
хотя бы, что Джим, дважды побывавший у пиратов, непременно сделался бы
подозрительным для своих однодельцев. Ни самого ничтожнейшего сомнения
в истинности стивенсоновских образов, ни грана недоверия к их жертвенности
не зародилось во мне — все было явью, и если не в окружающей жизни, то в
жизни вообще. В мое сознание и в мою кровь вливалась отважная уверенность в не-
сокрушимости справедливости и добра,
И еще раз скажу о странности детского кругозора; капитан Немо, Паганель,
Робин Гуд... а к моим родственникам (не помню, как часто) захаживал
красноносый субъект в голубой фуражке; он вешал ее на вбитый в стену крюк, а меня
выставляли на улицу. Перед ним, как и перед всеми военными, я испытывал
стойкое восхищение, хотя изжеванная гимнастерка и мешковатая шинель
говорили о полном пренебрежении к выправке. Накануне визита в нашей половине
избы возникала нервозная суматоха, бабушка хлопотала перед плите и,
пристроенной к русской печке, тетка протирала пол и скоблила ножом столешницу,
Георгий Евгеньевич куском старой подошвы, прибитым к палке, уничтожал мух,
со стуком передвигаясь на протезе. Сейчас я могу предположить, что субъект
служил в комендатуре, что бывал он у нас не только в летние дни, как
запомнилось, что мои родственники вынуждены были навещать место его службы куда
регулярнее, чем благоволилось ему выбираться к нам. Я вбегал в избу сразу же
после ухода красноносого. Ни шаткая походка удалившегося гостя, ни пустая
бутылка на столе, источающая незнакомый и неприятный запах, ни бросаемые
родственниками фразы: «Вот так и напивается... Может быть, все-таки чем-
нибудь и поможет?» — не давали мне повода скверно подумать о человеке
в неряшливом мундире. Голубая фуражка мелькала, кажется, и на соседских
дворах.
...Июль сорок пятого, мы с тетей Зиной смотрим на маленький перрон через
раскрытые двери тамбура. Внизу, перед вагонными ступеньками на уровне
наших ног, три лица, три пятна на моей памяти, таких же неотчетливых, как
и моя сегодняшняя попытка поведать о жизни ссыльной семьи. Размытые
и в то же время хрупкие видения. Лишь иногда из глубины времени с
пугающей ясностью вдруг промелькнет передо мной чей-нибудь взгляд, чей-нибудь
жест или же, словно живые, услышатся голоса. Это разговаривают мертвые...
Родственники дожили до первой «оттепели», с разрешения властей переселились
в Тулу, где один за другим и покинули этот свет к началу шестидесятых. Тетя
Зина переписывалась с ними, а я иногда передавал приветы и добрые
пожелания, я был занят своей жизнью.
Что ж, говорят, за все надо платить: сегодня немногие из молодых
заинтересовались бы моими воспоминаниями о сорок пятом — сорок шестом годах.
Но я все-таки расскажу.
* * *
У тети Зины во время долгой пересадки в Новосибирске украли шарф
и справленные казахстанскими родственниками валенки, однако свой
грандиозный пузырь (или, если угодно, храм), как и подаренного на прощание
«Айвенго» я в целости довез до Ленинграда. Я возвращался в город, из которого в три-*
дцать девятом, после ареста родителей, был отправлен в Москву, в семью Георгия
Евгеньевича. Таким образом, судьба вначале переместила мое детство в столицу
мира, затем швырнула на окраину необъятной страны, а теперь милостиво
водворяла на прежнее место или, если выражаться по-современному, на малую
родину. Место оказалось не совсем прежним, дом, где жила тетка, располагался
на Петроградской стороне, от него до бывшего Геслеровского проспекта —
последнего вольного пристанища родителей — было минут двадцать ходу.
Город встретил нас духотой и моросящим дождиком, серая мгла закрывала
и без того мрачные улицы. Я не помню, что ощущалось мною, когда
переполненный трамвай, скрипу и позванивая, тащил нас мимо побитых осколками стещ,
руин с обнаженными внутренностями комнат и чернеющих подворотен. Я це
Долиняк 35
помню, но наверное, я должен был ликовать, ведь я вернулся домой, и не куда-
нибудь, а в красивейший город мира, город-герой, город трех революций; дети —
самые счастливые существа в нашей стране, но в таком городе мне следовало
стать трижды счастливым, «Ленинград.., Да-а-а, Ленинград!» — растяжно
произносили родственники перед нашим отъездом из Казахстана. И прежде они
часто говорили о необыкновенной ленинградской вежливости, о беспримерной
отзывчивости людей и едва ли не повальной доброжелательности.
Припоминались истории, трогательные и возвышенные, которые происходили в городе
сказочной величественности, в отсвете поэтических белых ночей. Следовательно,
я въезжал в мечту, в Эдем, находящийся внутри общесоюзного рая. Непонятная
инерция и сейчас растаскивает этот миф по всей стране.
Наверное, я все-таки с осторожностью разглядывал нищенски одетых людей
и внутри трамвая, и на тротуарах; в нашем городке одевались, пожалуй,
добротнее; и пассажиры, и пешеходы видом своим не отличались от убогой толпы,
знакомой по вокзальным залам ожиданий. Я въезжал в нищету и голодуху, но
втертую не за бревенчатые и кизяковые стены, а в камень... Какую-то женщину
в ватнике, с мешком за плечами, с бранью вытолкали на заднюю площадку,
где потесненные встретили ее более звучными проклятьями.
С момента возвращения в Ленинград — так представляется мне теперь —
в моей голове словно бы что-то щелкнуло, будто полутемный зал вдруг осветился,
и жизнь стала осязаемой и связной. Но это самообман — городок в Казахстане
навсегда оторвался от моих глаз, а пережитое после приезда осталось в тех же
домах и на тех же улицах, мимо которых я хожу до сих пор.
Мы вошли во двор-колодец серовато-желтого цвета и по черной лестниде,
дыхнувшей холодком, поднялись на второй этаж. По неведенью я не удивлялся
ничему, коридор длиною с деревенский переулок, берущий начало от кухни,
схожей с задымленным убежищем алхимика, повел нас мимо несчетных дверей,
завершенных наверху матовыми стеклами. Теткин чемодан и корзинка
цеплялись за выстроенные неровным рядом табуретки, этажерки и трухлявые
тумбочки, на шум из раскрываемых дверей выглядывали люди. Женщины,
овеянные запахами невкусной пищи и тесных жилищ, здоровались с теткой, и она
только и успевала пояснять: «Сынка, сынка привезла!» Мне еще предстояло
понять, отчего она называет меня сыном. Перед входом в теткину комнату
коридор делался особенно узким, чтобы разминуться в нем, нужно было
передвигаться боком.
Но для чего я впадаю в подробности? Для чего нужно припоминать
расставленный вдоль коридора хлам, старухоподобных женщин в нечистых одеждах,
проклятый быт коммуналок? Увы, и коридор, и соседи, и двенадцатиметровая
теткина комната, и двор-колодец за ее окном — не только место действия, фон
или декорации к зловещему спектаклю, а прямые его участники. Кроме того —
лестница, стены в сырых разводах, соседки, мимо которых я проследовал за
теткой, ее полутемная комнатушка были входом, были своеобразным прологом
в третий мир, мир, где отныне мне предстояло существовать. На первый взгляд
посреди его тесноты и скученности не могло отыскаться места для моего храма,
но уже через неделю, когда глаза перестали удивляться высоте нависших за
окном стен, а ноги без прежней боязни перескакивали через каменные
ступеньки, своды-паруса снова округлились и зашумели над головой. Но отчего же так
громко — третий мир? А иначе не скажешь! Слишком невеликий опыт стоял за
моими плечами, размеренный деревенский уклад, окруженный степью, и
длинная-предлинная дорога, воспринятая детским рассудком не отчетливей, чем
занимательная кинолента. Здесь же, в широчайшем и набитом людьми каменном
муравейнике, зловонные сквозняки эпохи крутились куда ожесточеннее. Что
делать? — по ходу рассказа мне придется не один раз вспоминать квартиру,
соседей и теткину комнату, полученную ею взамен прежней, спалённой вместе
с домом в начале сорок второго года немецкими зажигалками.
Ну ладно, скажут мне, пусть будет — третий мир, но зачем же рисовать его
мрачным? Ведь, по уверениям многих, детство, проведенное даже в местах
заключения, до конца жизни преследует человека тоскливо-сладостными мира-
жами. Мне оно и видится таковым, видится до возвращения в Ленинград, но
Здесь мое детское «я» как бы заглатывается низкими арками проходных дворов
2*
36 Игорь Долиняк
и неумолимо влечется к ужасу, превосходящему любые мистические истории.
Этот отрезок своей жизни я обозначил бы пусть и прерывистой, но совершенно
черной линией.
Наверное, первый раз отправляясь в городскую школу, я испытывал
радостное ожидание и смущение, наверное, многое показалось мне интересным и
привлекательным, но как я не заставляю себя сейчас хоть\ как-то восстановить это
чувство, обстановка школьной перемены заслоняет остальные воспоминания.
В коридоре, куда выходят двери третьих и четвертых классов, в беспорядке,
словно клецки на поверхности кипящей воды, всплескивается и перекручивается
детская толпа. Я вижу ее изнутри, как видит ребенок, и немного сверху — как
взрослый. Девочек здесь нет — школа мужская, бритые головы напоминают
бугристые шары, которые находятся в Броуновом движении. На ходу они
обмениваются гримасами, выкриками, плевками, гвалт потревоженного птичника,
перемешанного с шумом ткацкого цеха, не умолкает ни на секунду. Над
толпой — кто по плечи, а кто и по грудь — возвышаются «лбы», второгодники
или даже третьегодники, они важны и оттого не слишком подвижны; лбы, не
сходя с места, раздают подзатыльники («сайки»), бьют по шее и ставят
подножки. В толпе часто стреляют друг в друга из натянутых на пальцы резинок туго
скрученными бумажными пульками, стрелки стараются попасть сзади в
оттопыренные уши, и попадания сопровождаются воплями и плачем.
Кое-кому зрелище может показаться веселым и даже жизнеутверждающим,
но вглядитесь в мелькающие лица, в гипсовую белизну кожи, синюшную и точно
перетянутую с покойников, всмотритесь в рахитичные фигурки, в жидкие
перелатанные одежонки. «И что с того? — возразит оптимист,— У них же все
впереди!» Но я-то знаю, что добрая треть моих сверстников еще до совершеннолетия
угодит в исправительные колонии, другая, проскочив юность, неминуемо
сопьется или умрет от рано нажитых болезней и лишь немногие утвердятся в
малокровной, как эта толпа, жизни. А пока в гомонящей неразберихе мечутся
будущие уголовники, пьяницы, рабочие и служащие, неудачники и партийные
бодрячки.
Школа, вышиною в четыре этажа, похожа и не похожа на одноэтажную и
деревянную в нашем казахском городке. Те же парты, те же черные доски и
учительские столы, однако здесь нельзя впадать в задумчивость, предаваться своим
мыслям или даже ненадолго терять опасливость. Если ты вовремя не
оглянешься, тебе непременно что-нибудь засунут за шиворот, щелкнут по шее резинкой,
засадят мимоходом поджопник; если, прежде чем сесть на свое место, не
посмотришь на скамейку, в ягодицы воткнется вставленное в трещину стальное
перо или на штанах останется чернильное пятно; если без предосторожности
полезешь в парту, порежешь руки о воткнутые в дерево кусочки безопасной
бритвы. Здесь так же подсказывают на уроках, но учебники необходимо метить
на срезах и на страницах, иначе их «стибрят» или «слямзят». Тут могут в твое
отсутствие исполосовать чем-нибудь острым противогазную сумку, в которой ты
носишь тетради, насыпать хлорку в чернильницу, изодрать шапку. Мелкие
пакости и не считаются подлостью, они — основа бытия и взаимоотношений
школьников. И кроме того, в противоположность честным деревенским дракам,
после уроков постоянно устраиваются «обломы», и не всегда бьют двурушников
и ябед, гораздо чаще достается слабым.
Несколько раз порезав руки, сев на перо и получив резинкой по шее, я
научился оберегаться от гнусных нравов; надо сказать, что поначалу меня и не
особенно задирали. Тут было две причины, во-первых, вместе со мной в класс
влилось много новичков, возвращенных из эвакуации, и, во-вторых, забияки
еще только приглядывались, определяя, что я за птица. На моем лице,
украшенном шрамом, отражалось бесстрашие искателей приключений и жюльвер-
новских колонистов, поэтому любому юному драчуну или истязателю приходив
лось сомневаться, не имею ли я за пределами школы каких-нибудь сильных
покровителей? Ими могли быть окрестные хулиганы или даже бандиты. Иногда,
засунув руки в карманы и поплевывая, ко мне подходил какой-нибудь лоб и ско^
роговоркой спрашивал: «Где верха держишь?» Откуда было догадаться, что меня
на всякий случай проверяют местным блатным жаргоном, я и не пытался скрыть
своего непонимания.
Игорь Долиняк 37
Я носил в своих глазах некоторое высокомерие, ни один одноклассник не
имел в себе храма, подобного моему, никто даже не прислушивался к моим
словам, когда я заговаривал о прочитанных книгах, и легко было увериться, что
скудоумное невежество окружает меня.
Случилось мне поочередно разговориться и с некоторыми ребятами из
пятых и шестых классов, которые соизволили снизойти до общения с
малолеткой. Они были начитанными, легко перечисляли имена героев и фамилии
авторов, однако разговоры с ними принесли удручающее разочарование —
передо мой оказались дилетанты, жалкие верхогляды, они лишь следили за
похождениями героев, не зажигаясь их страстями, не участвуя в смертельных
поединках и схватках. Один шестиклассник даже посоветовал не очень-то
верить всему написанному. Но у старших ребят в домашних библиотечках
отыскались книги, которые никогда не поступали в районную детскую
библиотеку.
Постепенно я начинал ощущать куда большую свободу, чем в далеком
городишке, где каждый мой шаг проверялся бабушкой. Тетя Зина, инженер-химик,
до полуночи пропадала на своем номерном заводе, в ее отсутствие я просыпался,
успевал сбегать в школу во вторую смену и улечься спать. По утрам она
оставляла на столе кое-какую еду, и мы иногда не виделись целыми сутками. До
уроков я или бесцельно бродил по городу возле Петропавловской крепости и
Арсенала, или был занят поисками и чтением книг. Военная арматура на памятниках
и решетках будоражила мой рассудок, лафеты и стволы старинных пушек,
гранитные бастионы словно бы выплывали из таинственных и вожделенных
времен. Во время прогулок я продолжал бредить прочитанным, воображение
разворачивало на просторах Невы дымные сражения парусных флотилий. Я
дополнял знакомые по книгам эпизоды новыми, смело вводя в них десятки не
предугаданных авторами персонажей.
Увлекательное чтение, издавна предназначенное для разумного утоления
детского любопытства, для воспитания и времяпрепровождения, окончательно
превратилось для меня в образ жизни, в живую реальность, почти затушевав
истинную. Без ложной скромности скажу, что это был своеобразный и достаточно
односторонний дар. Увлечения моих развитых сверстников шли естественной
чередой, вовремя сменяясь и сочетаясь с другими. По этому поводу ко мне
иногда приходит чересчур высокая мысль, уж не была ли моя детская страсть
своевольным протестом, противовесом унизительной обыденности, порывом
маленького раба обрести хотя бы воображаемую свободу? Или высшие силы
вмешались в мою судьбу, чтобы сохранить в детской душе задатки
совестливости? Но я сразу же отбрасываю домыслы о собственной исключительности,
слишком отвлеченны они для приземленного бытия послевоенного школьника.
К часам, проводимым за партой, к общению с одноклассниками я относился
как к чему-то вынужденному и скучному, оттого первый «облом» показался
мне особенно подлым и трусливым. После уроков, когда я по ступенькам сбежал
в уже накрытый сумерками пришкольный садик, мне поставили подножку,
задрали на голову куртку и отколотили сумками и портфелями. Я пытался
подняться, изворачивался, но новые и новые удары сбивали меня на землю.
Наконец я вскочил, но стая предусмотрительно разбежалась во все стороны.
В благородных книгах даже отъявленные злодеи не прибегали к столь низким
приемам. Что могло быть мерзее группового анонимного избиения? Как быстро
ни убегали мои обидчики, некоторых я успел распознать и на следующий день
поочередно дал им бой, воспользовавшись некоторыми устоявшимися в школе
обычаями. За пределами школы не возбранялось нападать толпой, но на
лестничных площадках или в уборной, где происходили драки, схватывались только
один на один. «Стычка!» — кричали все и кругом обступали дерущихся; если
вмешивался третий, его отпихивали.
В течение перемен я и расправился с двумя участниками «облома». Один из
них, лоб, превосходил меня и ростом, и весом, но неутихающий гнев породил
во мне такую быстроту и ловкость, что я сломил противника за какие-нибудь
две минуты. Однако на следующий день, в том же садике, меня снова сшибли
и отдубасили.
В те дни я не задумывался, что рождало столь дружную неприязнь, ведь я
38 Игорь Долиняк
должен был вызвать к себе уважение, победив^олее сильного? Смелость всегда
и везде почитается мальчишками. Причина была одна, я презирал замашки
и откровенно пакостные манеры одноклассников и вовсе не скрывал этого.
Интеллигентная обходительность, привитая родственниками, и впитанное из
книг не могли вжиться в плюющуюся, расхристанную и портящую воздух
ораву. Кроме того, послушание благородным канонам, наставляющим встречать
врагов с открытым забралом, делало меня плохим дипломатом. Мне следовало
подладиться, вовремя подхихикнуть, поддакнуть, а я с пренебрежением
отворачивался или кривил губы, Наблюдательные мальчишечьи глаза очень скоро
угадали и мою полную непричастность к. блатному окружению; шрам, который
я заполучил полтора года назад, прыгая в озеро с камня,— он наискосок
пересекал лоб и щеку — уже не вызывал в одноклассниках опасливых
предположений.
Но те, что пытались обломать мою натуру, замахивались не только на меня,
где им было знать,— они вступали в схватку со Спартаком, капитаном Немо
и Ричардом Львиное Сердце одновременно; начиненный образцами неуступной
отваги, я не боялся боли и не знал страха. Мне поочередно пришлось подраться
уже с тремя одноклассниками, и хотя один из поединков с особенно здоровым
лбом закончился почти на равных, победа моя должна была устрашить
остальных. И все же через некоторое время меня опять поколотили в скверике. Сделать
это было просто, я не искал обходной дороги и не пытался из-за опасности
отсидеться в школе. Теперь я ежедневно возвращался домой в синяках, с распухшим
носом и рассеченными губами.
Кровавые отметины не произвели на тетю Зину никакого впечатления;
«Мальчишке и положено драться»,— ответила она ужаснувшейся моему виду
соседке. Тетка своими воззрениями круто отличалась от казахстанских
родственниц. Если попытаться исчерпывающе^ обозначить ее двумя словами, то к ней
несомненно подошло бы определение — комсомолка двадцатых... Голова,
кажется, очень миловидная, со вздернутым носиком, повязанная тугим платочком
(аскетическим узелком сзади), карие жизнелюбивые глаза, но неизменно
жесткие, когда приходилось слышать что-либо аполитичное, спортивная девичья
фигура и неиссякаемая подвижность,— ни разу я не видел тетку расслабленной,
она всегда стирала, гладила, штопала, мыла пол или гремела на кухне посудой.
Теткин оптимизм не убивался ничем, ни гибелью на войне мужа, капитана
Советской армии, ни блокадным пожаром, испепелившим жалкое, но трудно
добытое имущество, ни голодом, ни производственными дрязгами.
Соседки немного побаивались ее, обывательские разговоры о нищете одних
и благоденствии других она пресекала наставительными партийными фразами.
Если принять во внимание собственные теткины поступки, она, пожалуй, имела
драво менторствовать: в сорок втором во время пожара ей удалось сберечь
хранимые на груди продуктовые карточки, но, в отличие от других погорельцев,
тетя Зина не сделала и попытки получить еще и новые, чтобы в разгул все-
истребляющего голода воспользоваться двойным пайком, «Карточки целы!» —
объявила она профоргу, который разъяснил ей, что жертвам пожара по
постановлению горисполкома «утрата сгоревших карточек возмещается».
«Подумайте, Зина, может быть, они все-таки сгорели?» — дважды удивленно
переспросил он. Но тетя Зина твердо отвечала, что они сохранились.
В послевоенное время, поредевшее мужчинами, к ней то и дело сватались
высокие чины, военпреды с химического и смежного заводов; некоторые
незвано заявлялись в гости, однако тетка выпроваживала всех. «Закороченная»,—
за глаза злословили соседки. Мытарства выселенных в Казахстан
родственников она принимала сочувственно, но с большой дозой осуждения: «Надо же
быть такими неумными, объявить себя немцами, тоже мне — арийцы!»
Осуждение не мешало ей усиленно просить власть предержащих о возвращении семьи
Шмидта в Москву. Она дважды выезжала из блокадного Ленинграда и
добивалась приема у каких-то больших начальников. Я помню, что ночами она писала
длинные письма в паспортный отдел (он вроде бы так назывался) Верховного
Совета.
Ссадины на моем лице все-таки заставили ее принять одно решение. Тетя
Игорь Додиняк 39
Зина пришла к нему не сразу, а после двух навязанных ей разговоров; первый
завела классная воспитательница, неожиданно навестившая нас.
Я уже засыпал, когда*раздался звонок. Перепуганный, я предпочел
представиться спящим, и поэтому воспитательница, хотя и полушепотом, заговорила
в моем присутствии,
— Вам надо перевести мальчика в другую школу, я помогу, у меня есть
знакомый директор.
— Плохо учится? Плохо себя ведет? — спросила тетка.
— Нет, он способный, ленится, правда» Его бьют!
— Экое дело!
— Вы не знаете, как жестоки нынешние дети. Они нападают всем классом.
-«- Может быть, есть за что?
— Как вы можете так говорить! — возмутилась воспитательница.— Его
могут покалечить.
Конечно же, странным существом была моя тетка, и не только с точки зрения
подзабытой и ворошимой сегодня человечности. В поздний час, взволнованная,
даже испуганная, к нам приходит учительница, приходит, пренебрегая
собственными цослеслужебньщи заботами, уж она-то получше всех знакома со
Школьными нравами, а моя родственница тут же становится на сторону
здорового коллектива, который всегда предпочтительнее зарвавшихся одиночек.
Изображая спящего, я одобрял тетку по другой причине — нечего вмешиваться
старшим в мои дела!
На следующий день, во время урока, я недружелюбно поглядывал на
воспитательницу; до вечернего визита эта рано постаревшая, источенная
жестокими годинами женщина нравилась мне разумной строгостью и
доброжелательностью, ее манера говорить и держаться чем-то напоминала Георгия
Евгеньевича. Учителей похожего склада, словно бы выходцев из другой эпохи, уже тогда
встречалось не много, им на смену приходили грубоватые и самовластные
личности.
Воспитательницу тетка не послушала, зато второй разговор, с подругой,
заставил задуматься. «На него влияют плохие дружки!» —оглядев мое лицо
и поахав, заявила теткина подруга. Вот это для тети Зины было понятнее, при
всей своей одержимости я успевал погонять во дворе мяч или слазить на чердак
с ребятами из нашего дома. Любую неурядицу или бедствие тетка объясняла
происками чужаков или враждебной среды, подсказанная подругой причина
моей драчливости брала, следователшо, начало в скверных дворовых
знакомствах.
— Я знаю одну хорошую семью,— сказала подруга,— у них очень
начитанный и воспитанный мальчик. Я познакомлю с ним Сергея.
Взрослые не могли знать, что их вмешательство было уже излишним, я
щ конце концов оказался победителем. Драки, разумеется, иногда случались,
но драки один на один, вызванные подорванным авторитетом некоторых лбов.
Класс не сумел придавить меня, не заставил сжиться с холуйскими повадками
и заискиванием перед тупым превосходством. Среди одноклассников не
осталось, кажется, ни одного обидчика, с кем бы я не передрался после «обломов»;
от меня не просто отступились, но перестали донимать мелкими пакостями;
подхалимы и доносчики, которые всегда стараются заручиться поддержкой
сильного, сразу же сообщали, кто воткнул в мою парту перо или запустил
пулькой в затылок. Но знакомство с очень воспитанным мальчиком состоялось.
# * *
Как и было обговорено, в воскресенье тетизинина подруга, остролицая дама,
приодетая в старое крепдешиновое платье и напудренная по случаю моего
представления, повела меня в гости. Дом, где жила хорошая семья, оказался
еовсем близко от нас, за два квартала, сразу за Большой Пушкарской. Его
фасад» местами облицованный глазурованной плиткой, мало чем отличался от
домов Петроградской стороны, зато невытоптанный газон перед входом,
окруженный низенькой железной оградой, и блестящие от свежей краски двери
парадной указывали на аккуратность и благонравие жильцов и, может быть,
на их определенную весомость. В давние дохрущевские времена в каждой парад-
40 Игорь Долиияк
ной дежурили старушки-пенсионерки, здесь же у лифта сидел на стуле средних
лет дядька, а рядом, в глубокой нише за столиком под настенным телефоном,
милиционер.
— Мы к Забалуевым,— представилась моя провожатая и назвала свою
фамилию. Милиционер о чем-то справился по телефону, кивнул головой, а
штатский предупредительно распахнул дверцы лифта. Во время подъема я с
интересом следил за красной ковровой дорожкой, которая от площадки к площадке
взбегала по ступенькам.
Лифт остановился перед единственной на этаже квартирной дверью, тоже
предупредительно открытой изнутри девушкой с крестьянским лицом, в
непривычно пестром переднике. Вишневые обои прихожей, монументальная
вешалка красного дерева с ячейками для обуви, с двойным рядом кронштейнов
и полкой для шляп, такой же высоты и стиля зеркало напротив, под бронзовым
бра, с мягким светом, направленным кувшинкообразным колпаком в лепной
потолок, глубокое кожаное кресло и какие-то акварели на стенах заставили меня
проникнуться почтительным любопытством и предположить, что коридор,
заслоненный тяжелой, как театральный занавес, портьерой, ведет в не менее
торжественные помещения. Так оно и оказалось, когда девушка, сняв с плеч
тетизининой подруги пальто, повела нас в глубину жилища. Нет нужды
подробно описывать квартиру, она, возможно, развернется перед глазами по ходу
моего рассказа, пять или шесть ее комнат по ухоженности и насыщенности
дорогой мебелью намного превосходили прихожую. В гостиной перед
овальным столиком сидела хозяйка, круглолицая крашеная блондинка в шелковом
халате.
— Надя,— сказала она, прежде чем поздороваться с нами, девушке в
переднике,— подогрей чай!
Теткина подруга ответила на ее приветствие непривычно радостным голосом
и чересчур усердным наклоном головы.
— А вот Сергей, о котором я рассказывала!
Наде тут же было приказано проводить меня к Юре.
В узкой комнатке, но все-таки более просторной, чем теткина, на тахте,
накрытой нисходящим со стены ковром, полулежал щупленький невысокий
мальчик в серой с зелеными обшлагами и воротничком пижамке. Перед ним стояла
шахматная доска с несколькими фигурами, остальные россыпью валялись на
ковре. Мальчик встал и протянул мне руку, он представился совсем
по-взрослому, хотя, как вскоре выяснилось, был старше меня всего на полгода.
По-взрослому повел он и' разговор, спрашивая, где и как я учусь, какие предметы мне
нравятся; взрослые выражения — «А как ты находишь? А не кажется ли
тебе?» — непринужденно слетали с его губ. В глазах Юры угадывалась не
детская серьезность и скука, слишком требовательный человек назвал бы его
пресыщенным, а во мне почему-то при этом первом разговоре всколыхнулось сразу
два чувства — отторжения и симпатии. Мальчик явно, как и я, был одиноким,
вернее — одиночкой, по какой-то причине не сходясь близко ни со школьными,
ни с иными товарищами. Мне-то мешал мой храм, а его обступал, образуя
мертвое пространство, не один круг обстоятельств,— и развитость не по годам, и
начитанность, и рассудочность, и... сословность. Меня привели в генеральскую
семью.
В тот вечер я пробыл в гостях всего полчаса, получив разрешение
наведываться снова, предварительно позвонив по телефону. Я шел домой слякотными
ноябрьскими тротуарами, мимо гаснувших окон, холодных и черных стен,
ощущая, что прикоснулся к жизни избранной и обособленной, похожей на райский
островок среди навозных развалов. Впрочем, сладковатый аромат генеральской
квартиры тут же был вышиблен из моих ноздрей чадом рыбьего жира, на
котором соседки поджаривали еду, и тлетворными запахами нашего коридора.
Как ни странно, новое знакомство сделало меня более терпимым, я перестал
в открытую презирать одноклассников. В большую перемену, у школы, с ними
можно было поиграть в футбол, в пятнашки, в чехарду, можно было даже
интересно поболтать о каких-нибудь мелких затеях, но друзей, как и в кругу
мальчишек нашего дома, я не нашел. Я уже и не искал их, несмотря на жгучее желание
выплеснуть на кого-нибудь кипящую романтическую магму своего воображения.
Игорь Долиняк 41
За партой ео мной сидел Саша Морозов, добродушный паренек, в меру
хитроватый и в меру честный, в играх Саша заводился до самозабвения, но когда
я дал почитать ему одну из своих книг, за целый месяц он не осилил и десяти
страниц. «Дал бы что-нибудь про войну!» —сказал он. Другой, отличник
Пискарев, оказался добросовестнее и, возвращая «Остров сокровищ», заметил,
что фильм того же названия намного интереснее и короче. А я-то был влюблен
в книгу и, однажды посмотрев кинокартину и правда воодушевившись зримым
воплощением военных эпизодов, долго досадовал на опрощенность и ободран-
ность экранного повествования. Сторонний наблюдатель обнаружил бы во мне
сходство с наркоманом, убежденным, что не отведавший кайфа ничего не
понимает в ценностях этой жизни. Георгий Евгеньевич, употребив слово
«сомнамбула», оказался ясновидцем; если мне не удавалось раздобыть новой духовной
пищи, я перечитывал — и не один раз — уже освоенные книги.
Но мой новый знакомый, Юра Забалуев, читал и знал о прочитанном намного
больше, чем я. Он мог подробно описать правила рыцарских турниров,
рассказать о назначении того или иного паруса, корабельной снасти, объяснить
разницу между полевой пушкой и мортирой. Я жил эмоциями — он словно бы
изучал сотворенные писателями истории. Сейчас, вспоминая, я могу невольно
приукрасить его знания и начитанность, но тогда в первом же споре он без труда
развеял некоторые мои неверные представления о средневековых битвах и
морских путешествиях.
В первые встречи мы только и делали, что спорили или играли в шахматы.
Очень часто в Юрину комнату заглядывала его мать, а во время обеда, которого
я поджидал с нетерпением, мне откровенно учинялись настоящие допросы.
Я должен был рассказывать о каждом своем шаге, как веду себя в школе,
слушаюсь ли тетку, с кем встречаюсь и выработалась ли у меня привычка мыть
перед едой руки? Причина расспросов была одна: генеральша тщательно, словно
привередливый вербовщик, подбирала для сына товарищей. Очевидно, что с
подругой тети Зины моя кандидатура, прежде чем я был допущен в дом, была
обсуждена во всех подробностях и со всех позиций. Со временем я узнал —
предыдущие Юрины знакомые оказались в той или иной степени ущербными: один
что-то нехорошее сказал о семье Забалуевых домработнице Наде, другой украл
у Юры какую-то игрушку, третий привел с собой в гости подозрительного
дружка.
Мне кажется, Юрина мама одеждой и манерами старалась подражать дамам
из западных кинофильмов; впрочем, тогда и мода была такая — высоко
подложенные плечи, облегающие платья, выщипанные брови, волосы, уложенные
на темени буклями и свободной волной ниспадающие сзади. Ни одна из знакомых
мне женщин не могла позволить себе такой ухоженности; когда подобная
модница, проходила по улице, на нее оборачивались прохожие. Роза Андреевна по
улицам не гуляла, машина всегда подавалась со двора, ворота в который
запирались. А генерала я увидел лишь однажды, в щель слегка приоткрытой
двери Юриной комнаты; в прихожей мелькнула тулья большой фуражки,
то ли с красным, то ли с зеленым околышем, что-то серо-стальное, блестящее
и лампасное, прогремел басовитый голос.
Вначале, и встречая, и неожиданно появляясь в передней во время моего
ухода, Роза Андреевна пыталась пристальным оглядыванием и внезапными
расспросами выявить во мне что-либо порочное и патологическое, но годы,
проведенные в семье Георгия Евгеньевича, вышколили меня и даже сделали
несколько старомодным мое поведение. Тетина подруга, возможно, разжалобила
жену генерала рассказами о том, что меня обижают в классе, поэтому о
синяках — они вскоре исчезли с моего лица — меня не спросили ни разу. Через
месяц я уже пользовался полным доверием хозяйки, Надя или вторая
домработница, Глаша, перестали сопровождать меня до уборной или будто бы по
какому-то делу заходить в Юрину комнату, когда он выбегал из нее и оставлял
меня одного.
Юра учился не в школе своего района, а где-то в центре. В Ленинграде,
кажется, не было особых учебных заведений для детей высокопоставленных
родителей, но можно предположить, что заботливые мамы типа Розы Андреевны
подыскивали для своих чад подходящие школы и классы, заранее пригляды-
42 Игорь Долиняк
ваясь к педагогам и социальному подгону учеников. Однажды я слышал, как,
разговаривая по телефону, Роза Андреевна требовала, чтобы уволили какую-то
учительницу и заменили ее на другую. Из всего этого я заключаю, что
существование Юры в школе ничем не напоминало моего трудного самоутверждения.
Мои. одноклассники вряд ли простили бы ему слишком интеллигентскую
одежду: брючки гольф, джемпер и белую рубашку с галстуком,— в таком виде
он обычно отправлялся в школу; мы оба учились во вторую смену, и его часто
отвозили на машине. Юра, без сомнения, был слишком уравновешенным
мальчиком, в спорах он никогда не переходил на крик, не злобился, если ему
случалось в чем-то проигрывать, не жадничал и не каверзничал. Его всезнание
потрясало меня, за это я прощал ему насмешки над моим фантазерством.
Взрослому же человеку он мог показаться скучающим гномиком с хитроватым
сморщенным личиком, которому приелось дармовое богатство и благополучие.
Разговаривая, Юра слегка картавил.
Игрушек, заполнявших его комнату, хватило бы на целый взвод сверстников;
как и мебель, и посуда, и картины в генеральском доме — все они были
трофейными, немецкими; их яркие краски, изящество и хитроумное устройство
притягивали руки, Ёызывая зависть. Но я не стану задним числом завидовать
владельцу рослых солдатиков, не оловянных, как наши, а сделанных из какого-то
легкого сплава й тонко раскрашенных, набора конструкторов с шарнирными
цветными деталями, проектора с красочными диапозитивами, занятных
настольных игр и бесчисленных механических игрушек; во-первых, мне не хочется
лишний раз подчеркивать неравенства, мой товарищ не выбирал себе родителей,
а во-вторых, одна из его игрушек превосходила все остальные, где-либо
виденные, и была недосягаемой для зависти. Когда мы с Юрой раскладывали
на полу железную дорогу, даже Надя и Глаша оставляли свои дела и, раскрыв
рот, следили за бегающими составами.
И было на что заглядеться! Красные, синие, изумрудные вагончики мчались
по кругу за черными паровозиками, разъезжались на стрелках, исчезая в
тоннелях и пролетая по виадукам. Умом взрослого человека я понимаю, что
сложное, снабженное всевозможной автоматикой, устройство было не по карману
рядовому или среднему немцу. Из какого особняка или поместья извлекли его
послушные генеральские ординарцы? Собрать составные части дороги можно
было только в самой большой комнате, в столовой, предварительно отодвинув
в сторону обеденный стол. Мы замыкали специальными защелками последний
участок и, словно с высоты птичьего полета, осматривали чистенькое
государство, с зеркальными прудами, речками, холмами и низинами. Вокруг рельсовых
путей, среди зеленых лугов, светились окнами домики поселков, поднимались
водонапорные башни, кирхи, семафоры, пакгаузы. На одном из холхмов, пробитом
тоннелем, стояла крепость, на другом — ветряная мельница, при подходе
поезда крылья ее начинали вращаться.
Игрушечной железной дорогой можно было не только любоваться, но именно
играть в нее. К ней прилагалось роскошное руководство на немецком языке,
с разноцветными схемами и картинками, в кожаном переплете; кто-то (я думаю,
один из подчиненных Юриного отца) сделал пространный перевод,
отпечатанный на машинке большими буквами и наклеенный на картонные листы. В
руководстве рассказывалось^, как, маневрируя паровозиком с помощью потаенных
рычажков, формировать составы, заталкивать вагоны на горку и перебодить
стрелки, как, меняя скорость, подогнать поезд к вокзалу, сделав условленное
количество кругов и не превысив отведенного времени. На башенках двух
вокзалов согласованно тикали часы, на одной они замирали в момент отправления,
другие отмечали прибытие. Мы устраивали соревнования, поочередно
манипулируя кнопками и следя за циферблатами. Мне сроду не приходилось играть
в более увлекательную игру.
Знакомство с другой достопримечательностью квартиры началось с недо*
разумения. Направляясь в уборную, в ответвлении коридора, за тяжелой портье-;
рой я увидел чьи-то ноги, а потом и человеческую фигуру. Она стояла
неподвижно, странно поблескивая в темноте. Перепуганный, я сообщил об Этом
и он рассмеялся.
— Да это наш Ланселот!
Игорь Долйняк 43
Имя легендарного рыцаря хотя и встречалось на книжных страницах, но
еще не утвердилось в моей голове. Я замер от трепета и восхищения, когда
Юра отодвинул портьеру и включил свет: в квадратной нише, положив ладони
на рукоять воткнутого в низкий постамент меча, стоял облаченный в полный
рыцарский доспех воин. Вначале он показался монолитным, словно
изваянным, но, придя в себя и приглядевшись, я заметил, что и нагрудник, и защита
спины, и наручи соединены тонкими ремешками, поножи и перчатки состояли
из стальных набегающих друг на друга пластинок, фонтан перьев поднимался
над идеально закругленным шлемом, забрало держалось в поднятом положения,
и под ним, в полумраке, стеклянно светились глаза. Все было настоящим —
и меч, и латы, и страусовые перья, и кольчуга, которая кое-где выглядывала
из-под панциря.
— Внутри — деревянная болванка,— объяснил Юра,— а под шлемом
гипсовая маска.
Да что он понимал! Мои грезы, мой бесконечный бред в одно мгновение
овеществились и отлились в непробиваемое божество. Стальной кумир словно бы
охранял генеральскую спальню, с каким-то альковным умыслом его поместили
в квартире не на самом видном месте, а в коротком коридорчике, сбоку от всегда
закрытой для меня двери. На стене за спиной Ланселота висели две гравюры,
может быть, и очень ценные, на которых пешие воины длинными крючьями
пытались стянуть с коней закованных в железо всадников. Их я разглядел позже,
а рыцарь на долгие дни превратился в неустранимую помеху нашим играм. Я то
и дело прерывал их, под любым предлогом выскальзывая в коридор и застывая
перед величественным истуканом.
Я видел в нем только мощь и бесстрашие; ни форма забрала и нагрудника
с выступом-ребром, ни затейливый позолоченный орнамент ни о чем мне не
говорили, лишь сейчас я могу предположить, что доспех был изготовлен в первой
четверти шестнадцатого века и стоил целое состояние; в немногих наших
музеях, где можно увидеть рыцарские доспехи, работа столь высокого класса
всегда сопровождается пояснениями. «И чего уставился? — как-то усмехнулась
домработница Надя, застав меня в коридорчике.— На барахолке за него и
луженой кастрюли не дадут!» И действительно — не дали бы, несмотря на то, что
фон золотого орнамента по всей поверхности лат был покрыт чернью, а вдоль
меча, по клинку, вилась плоская золотая змейка. «Черный рыцарь»,— про себя
окрестил я грозного стража. А воспоминания о нем грустны, шутка ли, когда
умыкают тебя из-под родных готических сводов и в товарном вагоне,
загруженном бытовым хламом, увозят за тридевять земель ради дешевой забавы? Но
тогда до грусти было еще далеко; безуспешно, миллиметр за миллиметром,
осматривал я диковинный узор доспеха, сплетенный из вьющихся растений,
стараясь обнаружить хоть маленькую царапину или вмятину, след бесстрашной
сечи,— облагороженный металл нигде не имел изъянов. «Наверное, все мечи
и копья без вреда отскакивали от него»,— решил я с некоторым сожалением.
Иногда я забирался на стул и глядел под забрало; черные ресницы, брови и усы
были несколько грубо приклеены к подрумяненному лицу, но стеклянные
серые глаза напоминали живые, хотя и не содержали в себе высокой мысли.
Я пытался опустить забралр, однако оно даже не шевелилось от моих усилий.
Рыцарь сделал меня упрямым и навязчивым гостем, я стал допоздна
засиживаться в воскресенье. Юра деликатно терпел, Роза же Андреевна довольно
скоро догадалась о причине: «Иди, иди домой,— приказывала она,— никуда
твоя железяка не денется, насмотришься в другой раз!» Уходя, я все-таки
успевал подбежать к стальной фигуре й дотронуться до нее пальцем.
С месяц я пребывал в сладком отрешении от всего, рыцарь мерещился мне
во время уроков, дома и по дороге в школу, он занимал мысли даже в уборной,
пока одна незначительная драка с учеником соседнего класса не обернулась
для меня жесточайшей травлей. Проклятая отрешенность не позволила мне
вовремя распознать, отчего некоторые хилые с виду пацаны пользуются в
ребячьей среде куда большим почтением, чем сильные и драчливые лбы. Я ставил
себя выше сопливой суеты, не вникая в стадную взаимозависимость маленьких
дикарей, и недозволительный снобизм обернулся бедой.
44 Игорь Додиняк
* * *
В конце января, выбежав после уроков в пришкольный, освещенный
тусклыми лампами садик, мои одногодки принялись яростно закидывать друг друга
снежками. Снежки лепились с первого захвата, мокрый снег уже начинал
хлюпать под ногами. Я присоединился к одной из групп, которая сражалась в
меньшинстве и готова была дрогнуть. Пацаненок из параллельного класса, по кличке
Кудря, явно нарушал неписаные правила, он бросал не снежки, а ледышки,
и одна из них больно ударила меня, по руке. Вообще, будь на месте Кудри кто-
нибудь другой, ему не спустили бы опасного плутовства и тут же наказали
тумаками, но Кудре сходило и не такое, он мог без боязни лягнуть какого-ни- \
будь верзилу или публично обматерить старшеклассника.
Вид он имел паскудный и нарочито отталкивающий, не только пренебрегая
замечаниями учителей, но и кичась ими. Он передвигался школьными
коридорами на манер маленькой обезьяны, сгорбив спину и болтая обвислыми руками
у согнутых колен; лицо его при этом всегда съеживалось в гримасу, наподобие
той, когда собираются сплюнуть. Он и сплевывал часто и со смаком, вовсе не
заботясь отвернуться. Иногда он куражился, изображая какие-то свои
нешкольные дела, перед толпой, которая заискР1вающе хихикала; «Дает Кудря!» —
восхищались прилипалы.
И все же не скажу, что шпаиистый ореол Кудри совершенно не замечался
мною; получив ледышкой по пальцам, я не набросился на него, как набросился
бы на любого другого, а стал метить снежками в голову, стараясь слепить их
поплотней и поувесистей. Одно из моих попаданий угодило ему в лоб, сбив шапку
и обложив всю физиономию; Кудря взвыл и подскочил ко мне. Снежная
перепалка тут же прекратилась, все завопили: «Стычка!» — и обступили нас. Драки не
получалось; руки мои были длиннее Кудриных, и, как ни пытался он поднырнуть
под них и достать меня кулаками, я легко удерживал его на расстоянии. Я видел
в его глазах ярость и недоумение, очевидно, соученики никогда не давали ему
отпора, да и мне следовало бы, пропустив несколько выпадов, притвориться
побитым. Но мог ли я простить вероломный удар ногой в лодыжку, от которого
едва не пришлось присесть? Драться полагалось только на кулаках, и мой ответ
был сокрушительным, с расквашенным носом Кудря повалился в снег. Я
тревожно ощущал, что сделал что-то безрассудное, вовлекающее меня в большую
опасность; не слышалось ни ликующих криков, ни свиста, которым всегда
приветствовали победителя и позорили побежденного, мальчишечья орава молчала.
«У-у, сука! У-у, сука!» — Кудря утирался рукавом и медленно поднимался. Он
удалился, закрывая рукой нос и бормоча угрозы. Толпа сразу же рассеялась,
несколько ребят, которые жили поблизости от нашего дома, на этот раз не
пожелали оказаться моими попутчиками.
На другой день, после школы, в одном из проходных дворов — сквозь него
я обычно добирался домой — меня унизили основательно и безжалостно. Двое
парней лет четырнадцати схватили за руки, подтащили к стене и зажали ногами
колени, а Кудря дал волю мести; он в упор оплевал мое лицо и надавал в живот
кулаком. Когда я стал задыхаться, меня воткнули головой в снежную кучу
и ушли. Должен признаться, что расправа совершилась быстро, ее целью были
все же не побои, а скорее поучение и демонстрация могущества. Знай, мол,
с кем имеешь дело!
Но мне ли, последователю бесстрашных, пристало пасовать перед гнусью,
перед задворочными выродками? Во время большой перемены, после каждого
удара вслух припоминая вчерашнее, я до крови избил Кудрю. Я и не
предполагал, какой властной и неотступной силе бросаю вызов.
Мальчишек, напрямую связанных с нею, подобных Кудре, в школе было
мало, они не удерживались из-за постоянных прогулов и вызывающего
нежелания учиться. Моего противника, хотя это и не облегчило мою судьбу, изгнали
недели через две после нашей последней драки. В классе за партами сидело
несколько приблатненных, шваркающих сквозь зубы слюной, учеников, но любому
сверстнику, кроме меня, не надо было объяснять, что это лепилы и самозванцы,
за плечами которых нет никакой уголовной поддержки. С одинаковой
беспечностью я почти не видел угрозы ни со стороны вторых, ни со стороны первых;
Игорь Долиняк 45
сознание, что меня запросто могут прирезать, пришло слишком поздно. Тот,
кто не жил в то время, вполне способен обмануться пасторальными песенками
о играющем в саду духовом оркестре и безмятежных танцах «в нашем клубе
заводском»; в городских парках и клубах, часто с поножовщиной, схватывались
враждующие шайки, не забывали пырнуть и какого-нибудь случайного фрайера;
уличные надписи — «эта сторона наиболее опасна...» — вполне могли
восприниматься горожанами в новом смысле.
На вечерних майских гуляниях сорок шестого года я стал свидетелем
своеобразного апофеоза разновозрастной шантрапы. Скамейки одного из скверов
вблизи Большого проспекта облепила шпана, веселясь и развлекаясь на свой
лад. Девушки и женщины, которые неосторожно заходили в сквер, мгновенно
окружались, под улюлюканье и свист их ощупывали, обирали и выталкивали на
тротуары. Большинство жертв спешило убраться, но некоторые, причитая
и зовя на помощь, пытались отыскать в глумящемся хороводе своих обидчиков
и вернуть отобранное. Их снова обшаривали, разрывая одежду и залезая под
платья. Шпана развлекалась без малейшей осторожности, не выпуская изо рта
папиросок и не особенно суетясь, прохожие переходили улицу и убыстряли
шаги. Но заступники отыскались, три офицера-фронтовика, в кителях, с
медалями и орденами, бросились на выручку. Я увидел, как они разметали вокруг
какой-то девушки тринадцати-четырнадцатилетних подростков, а потом на
высокие фигуры военных навалилась мелкота, мои одногодки — шестерки.
Они забирались на них, словно на столбы, серой массой повисая на руках и
плечах, сбивая фуражки и цепляясь за волосы. Происходящее напомнило мне
скопление крыс, которые скученными бугорками шевелились на отбросах
пивоваренного завода. Шпана прибегла к проверенному приему, выпустив вперед
малолетних. Потом кто-то громко свистнул, и сквер опустел. В середине
истоптанного в грязь газона пытались встать на ноги три человека, на изодранных
мундирах не было ни наград, ни пуговиц, ни погон, исчезли и сапоги, три героя-
победителя за какую-то минуту уподобились босякам. Один из них держался
за плечо, на его пальцах проступала кровь, другой сидел скорчившись, обхватив
живот руками. Кто знает, как повел бы я себя перед Кудрей, если бы увидел эту
картину на несколько месяцев раньше?
Мое праведное отмщение отдалось мне уже к вечеру. К счастью, я вовремя
заметил, что Кудря с группой старших приятелей караулит меня перед выходом
из садика. Пришлось совсем не по-рыцарски затеряться в толпе учеников и
перелезть через дощатый забор, который отделял школьный участок от двора
соседнего дома.
Некоторое время мне удавалось избегать опасных встреч, я отправлялся на
занятия пораньше и срывался домой перед последним уроком. Когда же и эту
уловку разгадали, я перестал ходить привычным путем, выбираясь из школы
через запасной выход или широкие форточки первого этажа. Меня стерегли
и у ворот нашего дома, поэтому, прежде чем возвратиться, я долго бродил по
темным улицам. Поразительное дело, прибегать к хитростям меня заставлял
не страх, а стыд быть избитым! Блаженно неведенье; я еще не знал, как
ничтожно мала цена человеческой жизни, какая мошкариная доля отведена мне в этой
стране.
Порой я разгуливал по городу (школьная смена заканчивалась часов в семь)
до возвращения тети Зины с работы, что само по себе могло принести беду.
В переулках нашего района, во дворах, скверах и на пустырях шастали
задиристые компании местных хулиганов; подобно семействам хищников, каждая
из них не терпела чужаков на своей территории. Но мне везло, в закоулках
дворовых шанхаев, в нагромождениях сарайчиков и поленниц, куда не рискнул
заглянуть бы и взрослый, я не натолкнулся ни на одну быструю на разбой шайку.
Неведенье берегло меня для главного урока.
Я еще не мог размышлять о том, что большинство каменных зданий поздней
постройки, прилипая друг к другу и удаляясь к северо-западу от
Петропавловской крепости, захватило эту часть Петербургской стороны в начале нашего века;
тут кое-где угадывались следы бывших усадеб и огородов.
Передо мной, словно рукава каньона, тянулись и разбегались прямые и
отвесные ущелья. Когда с ночного неба сыпался снег, дома узких улиц в белой
46 Игорь Долиняк
опушке козырьков и карнизов, с эркерами и окнами, изнутри освещенными
желтым светом, смыкались разновысоким строем, будто приглашая в немую
рождественскую идиллию. Со стен, выплывая из темноты, смотрели лица дев,
бородатых силачей, профили орлов, звериные морды; модерновые изгибы дверей,
оград и палисадников сменялись раздутыми колоннами у ворот и парадных или
строгими скандинавскими фасадами. Творения советских зодчих, аляповатые
желтые коробки, еще не встали на месте теремков, почти игрушечных замков
под конусовидными крышами* на остриях которых даже сквозь ночной воздух
Можно было разглядеть кружевные флюгеры. Приземистые двухэтажные
домики,, переулки с низкими, у самого тротуара, окнами, решетки подворотен,
кованые и чугунные,— все предназначалось для неспешной и благодушной
жизни. Новая эпоха грохнула слепыми копытами, раздавив часовенки и церкви,
Образовав пустоты и скучные» похожие на тюрьмы, параллелепипеды
конструктивистов. Фашистские удары крушили порой «жалостливей», оставляя в
целости лики зданий и обваливая только перекрытия. Как бы то ни было, ходил я от
дома к дому, от переулка к переулку, как муравей, по каменным изворотам
неведомой летописи.
Я отчетливо помню ощущение недоумения и даже растерянности, его часто
переживаешь и сейчас, когда натыкаешься в какой-нибудь коммунальной
квартире на мраморную отделку стен, потолочную роспись или праздное безмолвие
камина* Кому служило все это? Кто, не предвидя йи переполненных людьми
кухонь, ни бесчисленных перегородок, грубо врезанных в лепнину, ни ванных
комнат, превращенных в человечьи ульи, уготавливал себе мирный и затейливый
уют. Нынешним обитателям й оглянуться было недосуг, их мрачные силуэты
предназначались не приветливым и сказочно украшенным фасадам, а плоскому
царству теней. Где же было знать, что до моего появления, прежде чем исчезнуть
или утвердиться, несколько людских лавин суматошно прокатились по
городским лабиринтам; революционные «уплотнения», бегство (ё тридцатые годы)
из разоренных деревень, паспортизация и чистки, каскады репрессий, пред-
блокадное и послеблокадное заселение — все это занесло на улицы и вдавило
й дома остервенение и нищету. Редкие семьи старожилов не были снесены
голодным и алчным до квадратных метров потоком.
Наша коммуналка была той каплей в потоке, в котором копошились те же
самые существа, что и во всех квартальных термитниках бывшей столицы:
несколько женщин, крестьянок по происхождению, незамужних или
овдовевших, шумливая семья пьющего грузчика, другая семья — портового рабочего,
не столь скандальная, но всегда готовая к драке, одинокий интеллигент, в
прошлом морской инженер, и моя тетка. Большинство жильцов не только не
утратило деревенского любопытства к соседским делам, но значительно
приумножило его в квартирной скученности; тетке всегда докладывали о моих поздних
возвращениях из школы и предостерегали: «Не связался ли он со шпаной?»
Тетя Зина, исполненная классового самосознания, отвечала им снисходительной
улыбкой. *
А меня обкладывали все плотнее и плотнее. Кудрю давно уже исключили
из школы, но его внимание ко мне не ослабевало.
Ежедневное преследование и упорную бсаду моей никому не нужной и
замкнутой в себе личности может вполне оценить только тот, кто хорошо зйаком
со злопамятством мелких уголовников, которые находятся на подхвате у более
влиятельных шестерок. Да и подкарауливать меня было не слишком сложно, йаш
двор-колодец имел единственный выход — ворота, й квартира наша, когда-то
давно разделенная пополам, была доступна только с бывшей черной лестницы,
со двора. В некоторых других квартирах, на верхних этажах, коридоры которых
не рассекли перегородками, оставалось по два входа, и я непродолжительное
время использовал это упущение послереволюционной перепланировки. Я за?*
ходил с улицы в какую-нибудь из двух парадных и просил жильцов пропустить
меня на черную лестницу. Прием был настолько нехитрым, что вскоре подворот*-
ные караульщики перенесли свой надзор и на парадные. В одной из них мейй
настигли.
От пожизненного увечья я был спасен подбитыми ватой штанами и курткой,
похожей на ватник, тетя Зина сшила их из стеганой материи, выданной по
Игорь Долиняк 47
промтоварным талонам. Лицо мое, как и в первый раз, только оплевали, зато тело
долго, не сдерживая силы, били ногами. Синяки, размером с ладонь, лиловея
и желтея, не сходили в течение месяца. Во время избиения я изворачивался,
катался, цеплялся за прутья перил; мои вскрики, топот и матерная ругань
истязателей не могли не проникнуть за выходящие на площадку двери, но народ
и в те времена был уже ушлым и жил по поговорке: бьют — беги... Кудриных
дружков вспугнули чьи-то голоса внизу, кто-то хлопнул дверью парадной.
Переглянувшись, они сбежали по ступенькам. Без бахвальства скажу, что боль,
которая прокалывала внутренности при каждом движении, потребовала большой
выдержки; я с трудом скрыл ее от ничего не подозревавшей тетки.
Кудря мог быть доволен, месть была более чем основательной. Во время
первого избиения из-за темноты я не разглядел его заступников, теперь же в синем
свете лампочки, неизменного атрибута недавних светомаскировок, передо мной
несколько раз промелькнуло лицо пятнадцатилетнего парня по кличке Жига.
Парень жил в нашем доме, еще летом я приметил его физиономию в одном
из окон четвертого этажа на противоположной стене нашего двора-колодца;
появлялась в нем и похожая на старуху, закутанная в серый платок женщина.
Иногда я видел ее и в длинных очередях, которые толпились во дворе, там часто
отоваривали карточки на муку и сахар. Жига явно унаследовал от нее сросшиеся
над переносицей черные брови и широко расставленные серые глаза. Теперь
это соседство сильно встревожило меня: Жига относился к тем шпанистым
переросткам, которые не упускали случая покрасоваться собственной силой и
вседозволенностью.
В нашем доме, как и в любом ленинградском доме, было несколько подобных
ему типов, правда, они очень редко интересовались мелкотой, гоняющей по
двору мяч. Обычно, с папироской в зубах, надвинув кепку на самый нос и засунув
руки в карманы клешей, они проходили мимо, обдавая нас высокомерным
невниманием. Реже кто-нибудь из блатарей вдруг проникался к нам
расположением, сбрасывал «клифт», делал несколько пинков по мячу и сразу же удалялся,
покровительственно подмигнув и отпустив дружелюбную пахабщину. Но не
таков был великовозрастный Кудрин дружок. К счастью детворы, Жига редко
навещал двор, потому что лестница, по которой он жил, выводила прямо на
проспект. Жигу боялись, вмешиваясь в игру, он хватал мяч, и, чтобы вернуть
его, нужно было долго и слезливо упрашивать. Помню, занеся над мячом финку,
словно намереваясь проколоть, этот взрослый (по моим тогдашним понятиям)
молодой человек с открытым злорадством поглядывал на панические
выражения наших лиц. Просьбы и плаксивые увещевания мальчишек скорее надоели
ему, чем разжалобили, мяч был выброшен за подворотню, где проезжающий
грузовик едва не раздавил его. Иногда Жига срывал с доверчивого пацаненка
шапку, подманив его пальцем, и тот, всхлипывая, бежал за ним по улице не одну
сотню метров. Конечно, делалось все это между прочим, шутя, свое свободное
время Жига проводил с какими-то хмурыми и поблескивающими фиксами
приятелями, группы которых я часто встречал на Кировском и Большом.
Избиение на лестнице впервые в жизни поставило меня перед собственной
беспомощностью. Я мог бороться и отстаивать себя среди сверстников, но
разновозрастную шоблу, которую призвал Кудря, одолеть было немыслимо. В
прочитанных книгах герои никогда не попадали в мое положение, однако третий
мир еще только предупредительно щелкнул меня по носу, вовсе не поколебав
поднебесного храма. Трудно сейчас предполагать, стал бы я драться с Кудрей,
если бы в те дни повстречал его в школьных коридорах? Было похоже, что он
удовлетворился местью, многодневная осада была снята, хотя, как оказалось,
ненадолго.
Меня перестали преследовать, а на тетю Зину навалилась беда. Беда в равной
степени предназначалась и мне, но детская самобытность надежно ограждала
меня от взрослых переживаний. И все же с любопытством, а в дальнейшем
и с жарким соучастием наблюдал я за усилиями тетки отстоять нашу комнату.
>У комнаты объявилась прежняя хозяйка.
Однажды, когда я готовил уроки, а тетка что-то строчила на швейной
машинке, к нам постучали и в комнату вошел полковник, в шинели с блестящими
пуговицами, в высокой папахе и вылощенных сапогах. Полковник вошел с жен-
48 Игорь Долиняк
щиной, шею которой увивала черно-бурая лиса,— на даму и на лису я не обратил
внимания, оно намертво приковалось к офицеру.
— А вот и моя комнатка! — радостно воскликнула женщина.
Тетка оторопела, забыв приподняться со стула, а я, ничего не понимая,
продолжал жадно вглядываться в полковника. Кажется, в моей голове закрутились
счастливые предположения о том, уж не родственник ли нам это статный,
богатырского вида воендый? Лицо у вошедшего было румяным и добродушным, он
дружелюбно и по-товарищески скорчил в мою сторону веселую рожицу.
— Какой у вас мальчик!
Глаза его светленько оглядывали нашу убогую обстановку.
Через несколько минут выяснилось, что нежданный для нас визит был хоро-
шо обдуман и подготовлен. В эвакуации хозяйка комнаты вышла замуж за
полковника, преподавателя в каком-то военном училище, после войны он получил
направление в Ленинград, и теперь чета, собрав нужные документы и наведя
всевозможные справки о тетке, заявилась к нам и предъявила свои права.
— Но у меня же ордер! — сказала тетка.
— У меня тоже ордер, выданный раньше вашего! — парировала дама.
— Моя комната сгорела в блокаду, и муж погиб на фронте! *
— А я жена военнослужащего!
— Вы хотите выгнать меня на улицу?
— Зачем же на улицу? — обиделся полковник.— Есть специальный фонд,
общежития, вам необходимо сходить в исполком.
Тетя Зина заявила, что никуда не пойдет, а через несколько дней мы
получили письменное предписание освободить комнату в недельный срок;
тетка побежала в исполком, вначале в районный, а потом в городской.
Так началась продолжительная, длиною в год, война с полковником; в стороне
от ее бумажного шелеста вспыхнула безмолвным разрывом и потонула в ночных
дворах и закоулках моя одинокая схватка, о которой тетя Зина даже не
догадалась. Жизнь для нее превратилась в чернильную и коридорную муку. Прежде
чем записаться на прием к какому-нибудь большому администратору, нужно
было объясняться с секретарями, подать не одно заявление, невероятное
множество бумажек и копий со всяких документов, заручиться поддержкой
ответственных лиц, их письменными свидетельствами, обзавестись
характеристиками и выписками. Тетка вспоминала, что только автобиографию она
переписывала раз десять. «Измучилась хуже, чем в блокаду»,— несколько
преувеличивала она. Борьба действительно обессилила и даже состарила ее,
стоило тетке добиться успеха, как через некоторое время по почте снова
присылалось указание о выселении, полковник имел связи, всезнающие соседки
поговаривали о его скором генеральстве. Как ни парадоксально, но именно
генеральское звание, в которое возвели нашего супостата, избавило нас от
выселения. Советская власть всегда выделяла для генералов отдельные квартиры,
и, получив вместе с новыми погонами новое жилище, бывший полковник
перестал интересоваться двенадцатиметровой комнатой. Однако во время борьбы
он успел нанести моей родственнице несколько точно нацеленных и
болезненных ударов. Когда после посещения теткой обкома чаша административных
весов качнулась в нашу сторону, полковник появился у нас без подруги. Он
по-прежнему был улыбчив и предельно приветлив.
— Зинаида Сергеевна, во всех документах вы указываете, что мальчик
ваш сын, но это же неправда.
— Я собираюсь усыновить его, здесь нет лжи...
— Усыновить при родителях, которые, мягко говоря...
Тетка закричала. Несмотря на аскетическую твердость и упрямый характер,
она никогда не повышала голоса, может быть, я стал свидетелем ее единственной
за всю жизнь истерики. Полковник поспешно ушел, а я никак не мог
успокоить рыдающую и бьющую кулаками в стену женщину. Соседки едва
угомонили ее. Однако квартирная эпопея ничуть не подточила теткиных
убеждений.
Мне и раньше случалось, просыпаясь ночью или поднимаясь утром с постели,
заставать тетю Зину за письменным столом. Иногда она приносила домой
какие-то расчеты, иногда, как уже говорилось, писала прошения в Москву
Игорь Долиняк 49
за казахстанских родственников; теперь же, как всегда поздно приходя с работы,
в разгар сражения с возвратившейся из эвакуации семьей, она, по-моему,
не спала вовсе. Обрывки бумаг, черновики, конверты со всякими адресами
даже не убирались со стола, хотя во всем остальном тетка не терпела непорядка.
Иногда допоздна у нас оставалась и Клавдия Петровна, та самая, что ввела
меня в генеральскую семью. Приятельницы занудно, по сотне раз повторяясь,
обсуждали отдельные слова или фразы, которые следовало вставить в то или иное
заявление. Даже мне порой казалось, что придуманное ими может вышибить
слезу из самого окаменелого чиновника. Самого полковника почти не ругали,
больше всего доставалось его жене.
— Какая она вульгарная,— говорила тетя Зина.— Бывшая парикмахерша!
Тьфу! Губы намазаны, золотые кольца, браслеты. Стричь мужиков! Это, знаешь,
та самая профессия, что похлеще разврата.
— Лиза говорит,— доносился шепот,— что до войны эта «полковница»
устраивала здесь настоящие оргии.
Лиза, одинокая и тихая соседка, двурушничала, подобно остальным
жильцам: при встречах она выражала тетке многословные сочувствия, но втайне
была на стороне полковнику. Выставив нас из комнатенки, комсоставный
новосел вряд ли бы смирился с блокадной запущенностью квартиры и
потребовал бы немедленного ремонта; уже сейчас звездочки на его погонах заставляли
управдома сопровождать настойчивых супругов при каждом их посещении;
полковничье обличье и серебристая лиса осиянно выпучивались на фоне
серолицых и затруханных съемщиков. Высокое соседство могло принести
им очевидную выгоду, бывшая парикмахерша наверняка не стала бы заниматься
общественной уборкой и прочими обыденностями, а предпочла бы за все
раскошеливаться. И еще кое-что не склоняло на сторону тетки — нищее
злорадство и раболепие: куда как престижнее жить под одной крышей с
полковником, чем с бесправной ровней.
В один из вечеров, когда я в своем углу, за шкафом, вчитывался в очередной
роман, а подруги пили чай под матерчатым желтым абажуром, меня отвлек
резкий, словно вороний, вскрик Клавдии Петровны и стук поспешно
поставленной на блюдце чашки. Я даже выглянул.
— Знаешь, что пришло мне в голову? — говорила Клавдия Петровна.—*
Ведь он всего полковник, а Забалуев-то ге-не-рал!
Теткина приятельница, гладковолосая брюнетка, остролицая и длинноносая,
действительно напоминала театральную ворону из какой-нибудь сказки Шварца,
она часто моргала черными, словно и без белков, маленькими глазками.
— Я сведу тебя с Розой! — торжественно заявила она.
* * *
...Наш совместный поход в генеральское жилище памятен мне до последней
подробности. Мы втроем даже шли по улице как-то особенно, подруги излишне
чинно, под ручку, будто благочестивые прихожанки, а я позади и чуть в стороне,
немного смущенный и, может быть, уже тогда понимающий, что заношенное
теткино пальто с облезлым песцовым воротником, которое маячило передо
мной, мало пригодно для подобного рода посещений. Не знаю, на что надеялись
подруги? Любой ординарно мыслящий человек сразу же, без напряжения
ума, предсказал бы крах простодушной затеи. Клавдия Петровна — по дороге
она заметно нервничала и оступилась несколько раз, потому что смотрела
не под ноги, а на тетку — говорила: «Запомни, я сказала Розе, ты придешь
спросить у нее совета, понимаешь, совета! О помощи упомяни, если Роза
выкажет тебе расположение, иначе получится неудобно... Нельзя показаться
нахальными». Все это было сказано и прежде, и не один раз, посещение
состоялось в воскресенье, а до него женщины несколько вечеров обсуждали
всевозможные повороты предстоящего разговора. Перед парадной забалуевского
дома у Клавдии Петровны, которую, вероятно, стало пугать собственное
посредничество, вырвалось:
— Только уж не позорь меня!
Она-то знала прямолинейный теткин характер. Я тоже не был уверен, что
Роза Андреевна встретит меня благожелательно, мне строго было наказано
50 Игорь Долиняк
навещать Юру в положенное время, а сегодня я заявлялся часа на два раньше.
Но присутствие тетки и Клавдии Петровны оградило меня от неминуемого
выговора.
— Пока Юра занимается, посиди в дальней комнате,— холодно приказала
хозяйка.
«Дальняя комната» была как бы продолжением коридора, два ее окна
выходили на улицу, дверь в левой стене вела в комнату домработниц,
а в правой — в Юрину.. Я, конечно, сразу же вознамерился проникнуть
в закуток перед спальней, где стоял молчаливый Ланселот, но он находился
слишком близко от столовой-гостиной; мою страсть к общению с рыцарем
взрослые могли принять за подслушивание. Поэтому я, поглазев на раскинутый
под окнами скверик, принялся разглядывать висевшие на стенах большие
тарелки, они и прежде удивляли меня тонким и подробнейшим рисунком.
На днищах тарелок были изображены какие-то средневековые города
с готическими соборами, замками, крепостными стенами и арочными мостами.
Узкие кольцевые улочки пересекались речушками, короткими переулками,
мансардные оконца уютно теснились на крутых черепичных крышах. Таким
все выглядело с расстояния в несколько шагов, но стоило подойти вплотную —
и глазам открывалось множество подробностей. В оконцах замечались фигурки
девушек, затянутых корсетами, и мужчин в париках, по улочкам шли, группами
и в одиночку, франтоватые пешеходы, скакали всадники, катили кареты и
повозки, в кузнях работали кузнецы, из конюшен выводились лошади, в
открытых пивных за длинными столами, подняв кружки, веселились круглолицые
бюргеры. Приглядевшись, можно было различить и совсем мимолетное:
кавалер в камзоле, выйдя на балкон и перегнувшись через перила, делал
цветочнице тайный знак, какой-то усатый офицер в треуголке изумленно
открывал рот, с высоты седла заметив за оградой куйалыциц, озорной
мальчишка с запяток кареты пытался срезать кошелек у приоткрывшей дверцу
дамы.
...Из-за правой двери доносился женский голос, врастяжку произносивший
английские фразы, следом повторяемые Юрой (в школе он изучал немецкий),
коридор несколько раз пересекла Надя с подносом в руке, она шмыгала
из кухни в столовую. Осторожно, стараясь не скрипнуть половицами, я все-таки
прокрался к Ланселоту. В коридорчике было темно; если бы я включил свет,
он сразу же привлек бы внимание беседующих в столовой, но мне хватало
и невидимого присутствия неуязвимого воителя. Я снова на ощупь попытался
отыскать на поверхности доспеха хотя бы незначительное повреждение,
подлезая к нему с боков и со спины. Не скажу, что разговор женщин притягивал
мое внимание, просто затаенность собственных движений и нежелание быть
обнаруженным обостряли слух. Иногда мой взгляд пересекала щель между
стенкой и слегка отошедшей от нее портьерой, и тогда я поочередно видел
беседующих. Клавдия Петровна и тетя Зина сидели неестественно прямо,
с внимательными лицами, осторожно помешивая чай ложечками, Роза
Андреевна держала чашку в руке, а другой, лежащей на столе, пальчиками
постукивала по скатерти, ее шелковый красно-зеленый халат с желтыми кругами
ярко переливался под громадным овальным абажуром, сверкающим бисерной
бахромой.
— Ах> милочка,— Роза Андреевна, видимо, обращалась к тетке,— эта
проклятая война столько наделала!
И все же, если 6bi за столом беседовали не тетя Зина и не Клавдия
Петровна, мое внимание вряд ли отвлеклось бы от рыцаря. Во время своих
посещений я не раз заставал Розу Андреевну с какими-то женщинами, они
так же сидели в гостиной и лица их были такими же внимательными и
выжидающими, иногда они доставали большие платки и вытирали глаза.
«Мама любит встречаться со всякими тетками»,— пренебрежительно говорил
Юра. Тетки, в длинных сборчатых юбках, в плюшевых кацавейках, то ли
на что-то жаловались, то ли о чем-то просили, мы часто злились, их присутствие
мешало нам разложить в столовой железную дорогу. Причин появиться
в генеральском доме могло быть много, кто-то искал рекомендацию, чтобы
устроиться домработницей, и подвергался дотошному расспросу, кто-то надеялся
Игорь Долиняк 51
подработать, а кто-то, может быть, просто приходил посплетничать. Я думаю,
не будь у Розы Андреевны склонности к такого рода общению, Клавдия
Петровна ни за что не привела бы в гости мою тетю.
Из своеобразной обскуровой камеры Роза Андреевна просматривалась
отчетливее остальных, на нее падало больше света, и я, поводя головой и
прищурив глаз, словно бы разглядывал ее в подзорную трубу, поочередно
направляя округлую щель на задорно вздернутый носик, на большой рот»
искусственно уменьшенный волнистым рятном помады, на не слишком красиво
оттопыренное ухо с золотой висюлькой в мелких искристых камешках, нарочно
прикрытое прядью выжженных перекисью волос. Взгляд хорошеньких карих
глазок был напористым и в каждую секунду любопытствующим, старательно
загнутые кверху ресницы как бы расширяли его, выщипанные брови тоненько
пошевеливались в такт речи.
В разговоре с теткой что-то не ладилось, я не пытался вникать в его смысл,
а на слух это казалось, как если бы кто-то иногда извлекал из рояля два-три
низких звука (моя тетка), а потом долго бренчал высокими — говорила Роза
Андреевна всегда уверенно и звонко.
— Не надо забывать, что он военный... Не воевал, говорите? Сегодня
не воевал, а кто угадает, что будет завтра? Это же наши защитники, нам тоже
не легко, но поверьте, уж я-то знаю, им в сто раз тяжелее. Мой Петя, прежде
чем стал генералом, ой как намыкался! Где мы только не жили! Военные,
милочка, святые люди...
Я проскользнул обратно в «дальнюю комнату», и вовремя — из Юрикой
уже выходила преподавательница, из-за ее спины Юра своей обычной гримаской
давал мне понять, какую на него нагнала скуку.
Мой разговор с Юрой в тот вечер совершенно не напоминал все остальные,
раньше мы никогда не касались житейских тем. Видимо, он узнал от матери,
что сегодня ее должна навестить моя тетка, и отчего-то отнесся к посещению
с необычной для себя гневной иронией.
— Зачем приходить за каким-то советом? Надо самой соображать!
Мы играли в шахматы без всегдашнего азарта, перебрасываясь словами,
я, как мог, пересказал /ему историю нашей тяжбы с полковником. Мне было
обидно, что тетка кому-то могла показаться дурочкой.
— /Человек сам должен понимать, как жить и где жить.— Юра явно
был не в духе, или не нравилось ему, что тетя Зина, которую он никогда
не видел, поступила подобно навязчивым старухам? В поведении моего приятеля
нередко выявлялась ершистость, но он как бы вовремя спохватывался и никогда
не опускался до крикливого спора. Сегодня же я не мог не почувствовать
направленного на меня высокомерного упорства. Передвигая фигуры, он
вызывающе насвистывал и прерывал бессмысленными возгласами мои
объяснения, его нога, свешенная с тахты, покачивалась, громко шаркая подошвой
по полу.
— Ух, какой ты гордый! — сказал я.— К вам и прийти нельзя!
— Гордый? — Юра поднял голову и посмотрел прямо в мои глаза. Движение
было совершенно взрослым и даже сценичным, так делают люди, которые
решились на резкое и откровенное высказывание.
— Кто-кто слишком гордый, так это ты! Воображаешь себя мушкетером
или принцем, а на всех остальных и смотреть не хочешь! Нарвешься где-
нибудь...
Не знаю, вкладывал ли Юра в свои слова тот смысл, который почудился
мне много лет спустя? Может быть, он просто дразнил меня? Как потом корил
я себя за внутреннюю обособленность, за постоянное чувство превосходства
над сверстниками, за брезгливое неприятие придурочного школьного мирка.
Что упрямило меня, если жизнь грозно призывала к гибкости?
Как бы то ни было, моя память превратила Юру едва ли не в пророка,
размыв и разбросав по сторонам прошлого и неумную попытку тетки обрести
в генеральше заступницу, и клановую строптивость Розы Андреевны, и
неожиданно прорвавшуюся надменность приятеля, оставив перед глазами не по годам
серьезного, будто вещающего мальчика: «Нарвешься где-нибудь, таких, как ты,
не любят!» В каждом, хоть раз в жизни, просыпается дар провиденья,
52 Игорь Долиняк
каждый, хоть на секунду, становится Соломоном: «Таких не любят, нашелся
тоже, принц Уэльский! Сам потом жалеть будешь». Этот Юра одного вечера,
одного часа, одной минуты как бы отделился от всегдашнего Юры, и голос его
навечно завис над моим будущим. Дети часто напускают на себя
многозначительность, таинственность, часто, подражая старшим, говорят со
сверстниками всезнающе и поучительно. И сколько было наговорено! А надо же,
над морями болтовни, над океанами слов всплеснулось и застыло всего
несколько фраз, законченных самой прицельной:
— Ты можешь из зазнайства и черепуху кому-нибудь проломить!
Не кукольное мальчишечье личико оживает перед моими глазами, нет,
сейчас я вижу перед собой лоб, глаза и шевелящиеся губы товарища такими,
как мальчишка-сверстник, крупно и приближенно, воспринимая и мимику,
и вызывающую строгость серых глаз без взрослой снисходительности. Но это
и не тот мальчик, которому не раз выговаривала сама Роза Андреевна:
«Да побегал бы ты хотя бы, вон — в сквере гоняют мяч, гляди, Сергей
какой живой, а ты, точно заморыш!» — он вырывается из контуров возраста,
и речь его наделена истинной суровостью.
Но тогда еще не было Юры моего будущего воспоминания, Юры-пророка,
я спрыгнул с тахты; щеки мои горели от возмущения и обиды. Совсем
недавно, неделю или две назад, я на самом деле в воображении возводил себя
в принца Уэльского, ставшего впоследствии королем Эдуардом шестым, героя
захватывающей книжки Марка Твена. Но возводил тайно, не откровенничая
даже с Юрой; мне показалось, что он каким-то образом догадался и предательски
выставил напоказ мою тайну. Лишь рыцарственное благородство и положение
гостя сдержали мои сжатые в кулаки руки.
— Я ухожу,— сказал я.
И таким уж был Юра, его обвинительный пыл мгновенно исчез, он спокойно,
с напускной скукой проводил меня до прихожей, где Клавдия Петровна и
тетя Зина прощались с хозяйкой.
* * *
До нашего дома подруги шли молча, очевидно, обсуждать после разговора
с Розой Андреевной было нечего. Меня же, едва мы покинули подъезд
генеральского дома, встревожила небольшая группа парней, которые сидели в сквере,
на скамейке, как раз напротив, и, беседуя, поглядывали в нашу сторону.
И причина для беспокойства была: среди пятерых или четверых в свете
неярких фонарей я сразу же опознал Жигу, он примостился с краю, а из-за его
плеча выглядывала голова Кудри. Группа расположилась на скамейке, как
обычно и располагались в садиках и на бульварах подобные сходки, в
расслабленно-раскидистых позах, поплевывая и посвечивая огоньками чинариков..
В темноте меня могли и не узнать, но я поспешил спрятаться за тетку.
Особенно удивляться встрече не следовало, шпанистые компании хоть и
предпочитали многолюдные проспекты, но шатались по всему городу, столкнуться
с ними можно было в любом переулке. Заметили меня Кудря и Жига или
не заметили? Как только мы свернули за угол, встреча перестала меня
беспокоить, ведь часто, оставаясь незамеченным, я видел Жигу фланирующим
по вечерним тротуарам в окружении подобных же типов.
Сейчас невозможно вспомнить, когда — на другой ли день, или через
несколько, или через неделю? — после вечерней смены, взбежав на нашу
лестницу, я на междуэтажной площадке налетел на Жигу. Я с разбега врезался
прямо в него и тут же был схвачен крепкими пальцами, они, словно резиновые
жгуты, сжали мои неокрепшие бицепсы.
— Попался,— сказал Жига.
Замечу сразу,чесли бы столкновение было бы случайностью, если бы меня
и отколотили бы при этом, и пусть даже сильно, то не стоило через столько лет
вспоминать о происшествии на черной лестнице. Вероятнее всего, оно даже и
не вспомнилось бы. Но в том-то и дело, что Жига поджидал меня и что его
последующее внимание ко мне длилось с некоторым перерывом полтора, а то
и два месяца. Оно походило на осаду, когда я из-за постоянного присутствия
Жиги в подворотне вынужден был отсиживаться в комнате, или на охоту
Игорь Долиняк 53
скрадом — при возвращении из школы меня подкарауливали на подходах
к дому. Не слишком продолжительные пытки и циничные надругательства,
которым я подвергался раз за разом, не отличались разнообразием, но и
«увечили» меня все-таки не так жестоко, как в парадной под синей лампочкой.
Обычно с Жигой рядом стояли два или три парня, они затаскивали меня
в темный угол, давали по шее, оплевывали, приподнимали за уши или натирали
их ладонями, иногда доставали ножи и делали вид, что собираются зарезать.
Самое странное, что Кудря ни разу не присутствовал при расправах, не было
его и среди караульщиков; какой же интерес был Жиге возиться с каким-то
безобидным для него малолеткой? Зачем он тратил и время, и усилия, и не только
свои, а еще и корешей-содельников? В те дни я понимал одно, тупой переросток
видит во мне врага и любыми способами старается запугать и унизить; причина
и в самом деле могла быть пустячной: не приглянулся, «не вышел мордой»,
по его соображению,— и достаточно, нужно поизмываться, сломать или —
по-уголовному — «пришкурить». Для блатаря Жигиного уровня, по развитию
ума равного семилетнему ребенку, основание вполне естественное.
Мой теперешний друг, сверстник, как-то по случаю рассказал небольшую
историю из своего детства. Она интересна для меня тем, что за поступками и
нравами, будто ожив, разворачивается уродливая картинка послевоенного
дворового быта. Весь мальчишечий двор держал в страхе некий пятнадцати-
шестнадцатилетний уголовник, который никому не давал прохода. Избрав
кого-нибудь жертвой, постоянными избиениями он доводил ее до неизбывного
страха, пароксизма, безвольного отупения. Трудно сказать, развлекался
дворовый деспот или самоутверждался, но, как и для Жиги, самоуправство над
местным пацаньем было для него занятием побочным; пересекая двор, он иногда
небрежно перекладывал револьвер из одного кармана в другой. Но однажды
мучитель исчез и через какое-то время возвратился из больницы слепым:
во взрослой междоусобной драке случайный удар лишил его зрения.
И вот тут-то пространство двора сделалось непереносшчым для него самого,
мальчишки закидывали его камнями и грязью, дразнили, пинали, сталкивали
со ступенек. Ему только и оставалось размахивать руками, делать
безрезультатные выпады и, ворочая головой, выкрикивать матерные проклятья. «Крепко
мы над ним издевались!» — заключил мой друг. Вообще-то, картинка безо
всякого исправления может быть перенесена и в сегодняшние дни.
Однако тем вечером, когда Жига схватил меня на лестнице, поднес к глазам
разведенные рогаткой пальцы («Зенки выколю!») и до огненной боли натер
уши, я думал, что им продолжает руководить Кудрина мстительность. А после
третьей или четвертой выволочки мне стало не до размышлений, Жига
превратился в предначертанное проклятье, в рок, в безжалостную стихию. Недлинный
путь от школы до дома сделался отвратительным, чем ближе я подходил к дому,
тем тревожнее и гнуснее становилось на душе. Из опыта я знал, что ни задержки,
ни блуждания вокруг нашего квартала по другой стороне улиц или соседним
дворам не облегчат моей участи. Уж если Жига именно в этот день вознамерился
меня встретить, он непременно дождется или за углом подворотни, или за
поленницами обитых ржавой жестью дров, или на лестнице.
Сегодня я задаю себе вопрос, отчего же было не попросить помощи у милиции,
не обратиться к пионервожатой или хотя бы к кому-нибудь из старших? Ведь
в моем необъятном храме, правда, немного в стороне от романтического
паноптикума, стояла и высоченная фигура генералиссимуса, величественностью
и великолепием превосходившая еще не отлитую бронзовую громаду на Волго-
Донском канале. Школьные программы, кинофильмы, радио и бесчисленные
портреты окончательно сделали свое дело, вождь стоял в стороне от безупречных
героев только по одной причине — он был еще безупречнее, его назначением
было сиять, я не смел впутывать сверкающую святыню в игру своего
воображения. А раз я боготворил вождя, то и все находящееся под ним должно было
вызывать веру; и пионервожатая взахлеб восхваляла его, и милиция (туда мы
заходили с теткой за какой-то справкой) была украшена его портретами,
и старшие, как мне казалось, молчаливо чтили внесуетное имя. Но я и попытки
не сделал, чтобы заручиться их защитой или советом, хотя моя надломленная
гордыня уже не могла быть преградой. Очевидно, и детскому рассудку было
54 Игорь Долиняк
под силу осознать всесилие жигоподобных, их способность куда решительней
вторгаться в мою жизнь, чем старшим защищать ее.
Как же выглядел мой расклешенный цербер? Что было в нем особенного?
Чем отличался он от своих фиксатых собратьев? Жига, безотчетно для себя,
сделал все, чтобы черты его навсегда закрепились в моей голове; вставая на пути,
ой вплотную наклонял ко мне лицо и, прежде чем покуражиться, впивался
в глазницы выпуклыми серыми глазами. Я не могу сказать, что они были
злыми, они напоминали сферические донышки колбочек, в которых
переливалось нечто бесчувственное и в то же время разумное. Лицо его не походило
на откровенно деревенские, припечатанные уличным цинизмом и облыжные
лица приятелей. Оно представлялось смышленым, в какой-то степени даже
интеллигентным, с прямым носом, с правильно соблюденными пропорциями.
Сними Жига неизменную шпанистую кепку с маленьким козырьком,
черный клифт с воротником, поднятым под самые уши, оденься попроще —
и его могли бы принять за подающего математические надежды молодого
человека или шахматиста. И тем отвратительнее была тупость, с которой,
приговаривая «бля» или «кишки выпущу», он истязал меня. Я говорю
«истязал», потому что «избивать» означает наносить удары, а Жига предпочитал
выворачивать руки, до предела сдавливать горло или, нажимая все сильнее,
наступать подошвой на мои ноги.
Вскоре я уже испытывал страх, почти ужас, прокрадываясь полутемным
двором и поднимаясь по лестнице; я предполагал, что Жига требует от меня
полного самоуничижения, а это значило — упасть на колени и молить о пощаде
во всю силу своего отчаянья. К счастью или к несчастью, но к этому я не оказался
способным, а вскоре третий мир искривленным пальцем указал мне на будто
надежное и единственное спасение.
* * *
В середине апреля, в воскресенье, я не застал Юры дома, кажется, Роза
Андреевна увезла его на какой-то спектакль, об этом мне сказал дежуривший
внизу штатский. Огорченный, я вышел из парадной и на другой стороне улицы,
в сквере, на той же скамейке, где недавно рядом с шоблой сидел мой мучитель,
увидел щуплого пацаненка. Пацаненок был младше меня и совсем
неухоженным — драное пальтишко, ушанка с оторванным ухом, короткие
излохмаченные понизу брючки; голые лодыжки над разбитыми незашнурованными
ботинками выдавали полное отсутствие носков, мертвенно-бледную кожу ног
покрывали струпья грязи и болячки. Оборванец держал во рту папиросу и
рукой подманивал меня к себе, иди, мол, сюда, поговорим. Я подошел и сел
рядом. Хитровато подмигнув и оскалив редкие зубы, он раскрыл передо мной
увесистый металлический портсигар:
— Покурим?
Мы с Юрой тайком баловались папиросами, я с независимым видом вынул
из кармана «беломорину» и закурил тоже. Мальчишка, не отрывая глаз,
следил, как я поднес спичку и выпустил дым.
— Куришь не взатяжку, во как надо!
Он глубоко затянулся, из губ, сложенных трубочкой, как из закипевшего
чайника, побежала прозрачная струйка. Остаток дыма мальчишка выдохнул
через ноздри:
— Видишь! А ты так не сможешь, закашляешься!
Я действительно закашлялся. Мне не понравилось, что меня поучает
какой-то несмышленыш.
— Больно много ты знаешь! — ответил я.
Мне почему-то захотелось показать свое превосходство, свою
многоопытность, но пока я набирался важности, пацан, продолжая изучать мое лицо,
заметил:
— А здорово тебя бьют!
— С чего ты взял?
— По глазам всегда видно, когда бьют. Вон и уши у тебя распухли.
По поводу ушей мне часто приходилось объясняться, даже тетя Зина, весь
Игорь Долиняк 55
свет для которой заслонила борьба с полковником, изумилась: «Что у тебя
с ушами?!» По бокам моей головы торчало два пухлых розоватых кренделя.
— Меня не очень-то и побьешь! — продолжал не признаваться я.
— А меня не обманешь, хочешь, угадаю, кто бьет? Я здесь всех знаю. Где ты
живешь?
— Ну...— я назвал свой дом.
— Кто же там могёт? Костик? Шинкарь? Жига? Точно — Жйга! Костик и
Шинкарь — тихие!
Меня обескуражило не то, что пацаненок догадался о моих злоключениях,
не то, что знает он всю шпану района (блатными знакомствами форсили и
некоторые одноклассники), маленький оборванец, что называется, попал в точку,
попал небрежно, сплюнув в сторону после очередной затяжки. И возразить было
нечего: меня преследовал Жига... Если бы об этом сказал сверстник, я,
пожалуй, продолжал бы отпираться... Но оправдывать себя перед младшим?
Всего несколько минут назад, усаживаясь на скамейку, я, большой и сильный,
словно бы сделал одолжение — так и быть, мол, присяду рядом с тобой, с
молокососом,— и в одно мгновение был принижен, обесценен и будто превращен в
существо низшего порядка. На унижение можно было ответить ударом по шее или
чем-нибудь вроде того, но я уже имел опыт...
— Очень ты умный! — Я поднялся и зашагал прочь.
— Стой! Хошь, отмазку устрою? Жига, как пить дать, от тебя отскочит!
Что остановило меня? Как видно, слова пацаненка задели за самое больное,
вдруг и впрямь мне предлагается нешуточная помощь? Многое отдал бы я за то,
чтобы отвязаться от Жиги.
— А чего ты сделаешь?
— Поведу тебя к своему керюхе, а для него твой Жига — тьфу! Для него
й Васька Жмырь — петух!
Кто такой Васька Жмырь, я не знал, но уж если он был грознее Жиги,
то дружок пацаненка обладал страшной властью. И все-таки — почему я
доверился пацаненку и пошел следом за ним? Отчего не остановили меня
обитатели благородного храма? А может, именно они, великодушные и всегда
предполагающие великодушие в других, заставили принять на веру обещание
случайного мальчишки?
Сегодня мне не хочется думать, что мною управляло одно желание —
избавиться от страха и боли; я унизился перед пацаненком, чтобы преодолеть
еще большее унижение. Перед Жигой. Откуда было знать, сколь бесконечна
дорога отступничества?..
Моя память хорошо сохранила прокуренное помещение, где за столиками
тесными кучками сидели люди, но сейчас я не смог бы отыскать этого места
в похожих на мелкую сетку улицах и переулках Петроградской стороны,
пивнушки и всякие закусочные имели обыкновение появляться то там, то здесь
и вскоре навсегда исчезать. Очевидно, то была пивная, потому что на неопрятных
скатерках мутно поблескивали бутылки, стаканы и кружки; мое, еще ничем
не притуплённое обоняние резал кисловато-помоечный запах. Гул голосов был
таким же плотным, как и табачное облако, спертое низким потолком и
бесцветными стенами.
— Постой,— сказал пацаненок,— я сейчас покалякаю, а после позову тебя.
Он возвратился минуты через две и повел меня между столиками,
облепленными посетителями. Но у стола, к которому мы подошли, сидело всего два
человека. Один — с косой челкой, рылисто-монументальный и толстогубый,
в потертой кожаной куртке; другой — маленький, быстроглазый, чернявый,
в черном широкоплечем пальто с накинутым поверх лацканов серым, нечистым,
кашне. К нему и подскочил пацаненок, он что-то шепнул и кивнул в мою сторону.
Чернявый, скользнув по мне остреньким взглядом, поворотом головы приказал
пацаненку убраться вон. Тот подтолкнул меня в спину и тотчас исчез в
говорливом и задымленном сборище.
— Садись! — Чернявый глазами показал на свободный стул.
Я взобрался на него, оказавшись перед полупрозрачным барьером из пивных
кружек; толстогубый ладонью отодвинул их в сторону, его наклоненное вперед
лбом лицо было не выразительней огромного щербатого булыжника.
56 Игорь Долпняк
С той же отчетливостью, с которой герой «Пропавшей грамоты» с ходу
опознал чертей в существах, окружавших костер, я догадался, что пацаненок
привел меня к очень крупным ворам, а говоря определеннее, к бандитам.
Такая ранняя догадливость одиннадцатилетнего школьника, совсем недавно
провинциального, куда полнее раскрывает суть нашего общества, чем самое
дотошное социологическое исследование.
Да, школьник понимал, что встретят его не ангелы и не рыцари круглого
стола, а субъекты похлеще Жиги, но, не имея еще понятия ни о ворах в законе,
ни о прочем уголовном ранжире, чем учуял он, что перед ним — способные
на все урки? Ведь пьяницы и галдящие за соседними столами местные жители
выглядели ничуть не привлекательней, не отличаясь от тех двоих ни одеждой,
ни примитивной татуировкой на руках, сжимавших кружки, ни выражением
лиц, порой откровенно свирепым? Однако при виде их, когда школьник
пробирался за пацаненком между столиками, не перехватило дыхания, не замерло
сердце, как замерло от мимолетного взгляда чернявого. Уж не сидит ли у нас
в крови тяжкая опытность пуганых поколений? И еще одно обстоятельство
говорило о том, что догадливость моя была наследственной, я определил
уголовных воротил не по умозаключению, не по логике событий, пребывая в
наивном убеждении, будто встреча с пацаненком была случайностью.
— Валяй! — снова обратился ко мне чернявый и добавил несколько слов
на блатном языке. Одними губами нехорошо усмехнувшись моему непониманию,
он заговорил нормально.
— Рассказывай, чего тебе от меня надо?
— Что надо?
— Так не я к тебе пришел, а ты ко мне. Значит, что-то тебе от меня надо?
Говори, а я послушаю.
Я ожидал, что за меня будет просить пацаненок, и мне самому не придется
объясняться. А что он успел прошептать за несколько секунд? Я начинал
ощущать неловкое чувство зависимости от быстроглазого собеседника.
— Ваш... мальчишка... сказал, что приведет меня к своему керюхе... думал,
он расскажет...
— Правильно, он мой корешок. Коли он привел тебя, значит, у тебя дело.
А ты покажь, какое дело? Покажь, а я прикину, подходит ли мне?
Я мялся.
— ...Жига на меня нападает... караулит и нападает просто так... без причины,
я ничего ему плохого не делал...
— Ну и чего ты хочешь?
— Да ваш керюха сказал, что вы его отгоните.
— Хэ? А какой мне интерес? Зачем мне за Жигой гоняться?
— Тогда... я пошел,— сказал я и спрыгнул со стула.
— Стой-стой! — Чернявый заставил меня вернуться на место.— Ты
думаешь, ко мне можно просто так прийти и отвалить? Я тебе не Дом колхозника!
Так чего тебе надо? Повтори.
—- Это не я, а ваш керюха сказал, что вы заступитесь.
— Я-то могу, мне — как два пальца... А чего я с того буду иметь?
— У меня ничего нет.
— Ничего нет! А ты прикинь, что для меня в цене?
Мой собеседник, продолжая разговаривать, небрежно шевельнул пальцем
над полупустой кружкой, толстогубый мгновенно убрал ее, заменив полной.
— А что прикинуть?
— А дай наколку!
— Наколку?
Не так уж много слов из обихода послевоенных уголовников перекочевало
в современный блатной язык, а вот «наколка» осталась'... Я с удивлением
посмотрел на лежавшую рядом с кружкой кисть чернявого, в отличие от
иссиненных корявыми буквами и якорями рук толстогубого на ней ничего не было,
она показалась мне маленькой и узкой.
— Этому шпеньку все надо втолковывать,— неожиданно высоким голосом
заговорил толстогубый.
— Не шуми,— осадил его чернявый.
Игорь Долиняк 57
Интересно, что о единственной встрече с ворами подобного ранга я невольно
вспомнил потом при совсем несхожих обстоятельствах. Обличье затхлой пивнухи
впервые мелькнуло перед моими глазами во время разговора с мастером цеха,
куда я устраивался учеником токаря. И поза мастера, и манера обращаться
к собеседнику, и даже словесные обороты («Так не я же к тебе пришел,
а ты ко мне») говорили о странном на первый взгляд двуединстве официального
и блатного, о почти полном их слиянии. И после — общение со всяким
начальством нередко возвращало мои мысли к неопрятному столику с пивными
кружками.
— Сегодня ты вышел из одного дома, там внизу топчется лягавый, а потом
побалакал с Витьком. Чего ты в том доме забыл? — спросил чернявый.
«Пацаненок, Витек, все-таки успел что-то рассказать, пока я его
дожидался»,— подумал я.
— В гости ходил,— мне было еще не понятно, куда клонит взрослый
приятель Витька.
— Ну и расскажи нам, у кого был? Для чего? И чем занимался?
Столь проницательный в книжных интригах, способный предусмотреть
развязку за сотню страниц, я не увидел в прозрачном вопросе ничего опасного
и послушно поведал о своем знакомстве с генеральским сыном. Может быть,
и упоминание о «лягавых» притупило мою сообразительность, мне показалось,
что чернявый хочет определить, не имею ли я к ним какого-нибудь отношения.
Я прозрел после совершенно прямого вопроса:
— А барахла у генерала много?
—- ...Да я не смотрел...
— А ты посмотри!
Кроме меня и двоих уголовников в беседе принимало участие и нечто третье,
неприкосновенное и непрошибаемое, как фундаментальная формула, как тотем.
Это нечто уменьшало меня, и не до величины неразумного зверька или козявки,
оно сжимало до неодушевленности, до песчинки или булавочной головки.
По малолетству я не смог бы сам перед собой связно отчитаться в странном
ощущении,— чернявый не только не хотел видеть во мне человеческого
существа, а даже и не понимал, что я человек. В его обращениях ко мне, кроме
убогой хитрости, не было ни желания расположить к себе, ни проникнуть
в мои мысли и переживания. Я был для него предметом, способным лишь
бояться и слушаться. К концу разговора и я перестал примечать в нем признаки
человеческого,— хриплый простуженный голос, узкое лицо с желтоватой и
бугристой кожей и застывшую на нем гримасу грубого равнодушия. Его глаза
превратились для меня в две навязчивые и колкие точки. Передо мной была
не та опасность, которую испытываешь от живого и наделенного разумом,
я словно бы оказался под слепым камнепадом или вошел в готовое вот-вот
обрушиться здание.
— Посмотри и нарисуй, грамотный небось. И помалкивай, у нас, ежели
что,— быстро, железку в бок — и будь здоров. Понял? Теперь вали отсюда,
Жига трогать не будет, а с тобой еще потолкуют.
О моем согласии или несогласии он и не собирался спрашивать.
Я не ожидал, что обещание «с тобой потолкуют» сбудется сразу же, при
выходе из пивнухи. Рядом с Витьком стоял явно блатной мальчишка постарше,
лет тринадцати. Мальчишка встретил меня вывертами полужаргонной речи,
из которой, однако, я вполне отчетливо понял, чего от меня хотели. «Нарисовать»
требовалось в прямом смысле слова, изобразив план генеральской квартиры
на листке бумаги и пометив места, где хранится наиболее ценное. До этого мне
следовало ко всему приглядеться и научиться открывать запоры на черную
лестницу. После того, как шепелявивший блатняжка упомянул генеральских
домработниц, стало очевидным, что за богатой квартирой следили давно и
пристально. Но опять приходится удивляться моей простоте, я по-прежнему
даже не улавливал связи между приставаниями Жиги и замыслом воровской
шайки. Похоже, что чтение благородной литературы ничуть не помогает
распознавать самые низкопробные ловушки.
— Не буду ничего делать! — сказал я.
.58 Игорь Долиняк
— Чего-чего? -=- искренне изумился блатняжка.— Жить, что ли, надоело?
Сделают тебе железку в бок — и все дела!
Он пообещал подойти ко мне и взять нарисованный план через три дня.
Когда я удалился от злачного места на порядочное расстояние и вышел
на Большой проспект, мне показалось, что все страшное — угрозы чернявого
пахана и его разновозрастная компания — осталось далеко позади. Три
отпущенных дня представлялись вечностью. Не за эти ли качества детство называют
счастливой порой жизни?
Блатняжка подкараулил меня в воротах не через три дня, а, кажется,
через неделю, к концу которой я, возвращаясь из школы и выбегая в магазины
отоварить карточки, пересекал двор без прежнего страха; Жиги словно бы
никогда здесь и не было. Внезапно схваченный в подворотне за руку и прижатый
к. стенке, я даже не испугался.
— Чего скажешь? — Тринадцатилетний наставник, не отпуская рукава
куртки, животом притиснул меня к стенке.
— Так я туда еще не ходил!
— Знаю. А почему не ходил?
— Не пустят без разрешения, я спрашивал по телефону, пока не зовут.
— А ты придумай что-нибудь, пахан завтра же велел тебе сходить. Не
пойдешь — сам знаешь, что будет!
Я не очень-то и врал, в недавнем телефонном разговоре Юра не пригласил
меня, как обычно, и мне тоже не захотелось быть навязчивым.
— Ты слыхал, что я — Вовчик? — Блатняжка покрутил перед моими
глазами тонким и острым лезвием ножа.— Я зазря калякать не буду.
Витёк... Вовчик... спустя несколько дней вокруг меня начал крутиться
какой-то Лёвчик... Все эти малолетки pi подростки с
уменьшительно-ласкательными именами были явными трусами. Я заметил, как поспешно Вовчик
спрятал нож, как дернулся головой, когда какой-то прохожий прошагал
слишком близко от нас. Но и я не мог похвастаться безоглядной отвагой,
за вертлявым Вовчиком, за голодраным Витьком стояла способная на все
шушера, а за ней неясно маячила тяжелая, как глыба свинцового динозавра,
опасность.
Потом я нередко слышал, как люди опытные, рассуждая о произволе,
подобном тому, который навис надо мною, говорили, что вызволить из него
ребенка способен лишь один отец, что только перед ним сын не стал бы
таиться и уступил бы настойчивым расспросам. Лишь отец, вполне оценив
беду, принял бы спасительное решение — то ли на время отправил бы сына
к друзьям в другой город, то ли сам с семьей перебрался бы в другой район
города или страны. Но надо мной не было отцовского надзора, и я невольно
избрал самый безнадежный и уязвимый способ защиты — увиливать и
обманывать. А свора, обложившая меня, и не собиралась вслушиваться в мой лепет
и будто бы логичные оправдания; при еще одной встрече, когда я опять на что-то
сослался, Вовчик изобразил на своем гипертрофически вытянутом и будто
покрытом пудрой лице некое подобие сожаления:
— На пахана больше не надейся. Пришьет тебя Жига.
И Жига снова подстерег меня на лестнице. Мне сполна пришлось вытерпеть
пронзительную боль, более чем циничные надругательства, но угроза, которую
Жига пообещал исполнить при следующей встрече, не могла сравниться
ни с чем, до сих пор перенесенным, она была столь гадкой, что даже сейчас я
ограничусь намеком; без унижений такого рода редко обходится и современный
беспредел. Мне было продемонстрировано, как и чем осуществится это действие.
Говоря образно, третий мир наглядно показал мне свою сущность.
Не знаю, что противопоставил бы Жигиной угрозе на пороге отрочества
д'Артаньян или какой-нибудь герой Гайдара,— я же попросту стал прогуливать
уроки и отсиживаться дома. Я запирался в комнате и, раскрыв книгу,
усаживался под окном на пол, мне следовало вести себя тихо, всеслышащие и всевидящие
соседи могли увидеть меня со двора или по звуку шагов догадаться о моем
присутствии. Но книжное повествование по-прежнему захватывало, и все же,
стоило на секунду отвлечься от него и оглядеться, как мысли тотчас же
перескакивали в злосчастную и кривую явь; возможно, что именно сейчас, всего
Игорь Долиняк 59
в нескольких шагах от квартирных дверей, околачивался со своими дружками
Жига, а в подворотне, почти под нашим окном, затаился Вовчик. Когда тетка,
однажды вечером застав меня дома, удивилась, почему я не в школе, мне
пришлось соврать, сославшись на плохое самочувствие. Может быть, впервые
в жизни мною переживался душевный разлад, обман мог обнаружиться очень
скоро, а чем бы оправдал я свои прогулы? Не рассказывать же все тетке?
Или открыть только половину правды? Я даже предпринял попытку объясниться
со своей родственницей, занятой в тот момент составлением какой-то очередной
просительной бумаги.
— Тетя, а что делать, если пристают старшие хулиганы?
— К тебе, что ли, пристают? — спросила тетка, продолжая писать и не
поднимая головы, которую окружал нимб от заслоненной настольной лампы.
— Да нет, к моему товарищу.
— Скажи ему, что надо самому подальше держаться от хулиганов, тогда и
не будут приставать.
Мне были известны железные теткины убеждения, по ее мнению, все
несчастья происходили с людьми оттого, что жили они неправильно; «Кто живет
правильно,— говорила она,— с тем ничего плохого не случится». Нет, нечего
было и пытаться что-то втолковать тете Зине и тем более просить у нее совета.
Да и все остальные, Клавдия Петровна, Роза Андреевна и Юра, были слишком
далеки от неписаных законов подворотен и улиц. Я догадывался, как
снисходительно улыбнулся бы Юра, если бы я только заговорил на эту тему.
Кажется (или это только сейчас кажется?), промелькнула в моей голове,
тотчас же рассыпавшись, и еще одна наивная и не детская мысль, а не пойти ли
к той женщине, которую я летом приметил в окошке Жигиной комнаты
на четвертом этаже? Пойти и попросить, чтобы она велела своему сыну отстать
от меня? Иногда, присев на корточки в дальнем углу, я наблюдал, как она
на своем четвертом этаже вытаскивает сквозь форточку вывешенную авоську
с продуктовыми свертками или возится с чем-то на подоконнике. Двойные
стекла не позволяли хорошо рассмотреть ее, но в медленных движениях и
в хмурости лица угадывались, и замкнутость, и заведомая враждебность.
Однажды представился случай обратиться к ней прямо на нашей кухне;
выбежав туда вечером, я увидел ее в обществе жены грузчика, женщины
возились с бидончиком подсолнечного масла, Переливая его в литровую банку.
Они где-то купили масло и теперь делили между собою. Судя по разговору,
они не были приятельницами и только что познакомились в какой-то очереди.
«Я сейчас принесу сдачу»,— сказала жена грузчика и ушла в свою комнату,
а я стал вертеться возле нашего кухонного стола, поглядывая на гостью.
В длинной и заношенной черной юбке, в плюшевой кофте и в сером платке,
по-деревенски заправленном за ворот, она сидела на табуретке, чинно глядя
перед собой. Я не мог не почувствовать ее суровости; недоверчивость к этому
большому городу и, может быть, ко всему свету лежала на отяжелевшем
неподвижном лице. «Что-то ее здорово тряхнуло в жизни»,— сказал бы взрослый
человек, да и мне она не показалась только злобной старухой, матерью моего
врага, слишком уж узловатыми были ее руки, слишком несвободной поза.
Сейчас мне на ум приходит сравнение с медведицей или другим большим
зверем, застывшим в клетке.
— Вы в нашем доме живете? — спросил я.
— А тебе шо? — ответила женщина, не пошевелившись и не посмотрев
в мою сторону.
Гостья вскоре ушла, и я проследил в окно, как она медленно, переваливаясь
с ноги на ногу и держа перед собой банку, пересекала двор.
А вскоре я был врасплох захвачен в своем единственном убежище, в казалось
бы жалкой, но неприступной по всем человеческим законам цитадели, в теткиной
комнате. В третьем часу дня, когда мне следовало собираться в школу, в коридоре
несколько раз звякнул квартирный звонок и было слыщно, как одна из соседок
поспешила к входной двери. Потом коридор заполнился топотом и в нашу
комнату постучали.
— Сергей, к тебе пришли! — громко сказала соседка.
«Из школы!» — испугался я, но те, что переступили порог, были во сто крат
60 Игорь Долиняк
нежданней моих одноклассников или учителей. Между фанерным шкафом и
письменным столом, вызывающе ухмыляясь и оглядывая стены, стояли Жига
и несколько его знакомых.
— Ты не собираешься отдавать мне сотнягу? — спросил Жига.— Решил
спрятаться дома?
Привычным движением он обхватил рукой мою голову, зажав между
пальцами ноздри и другой закрыв рот; задыхаясь4 я видел, как его дружки
разбредаются по комнате, заглядывая во все углы, переворачивая постельное белье,
выдвигая ящики шкафа и тумбочки. Кто-то задел этажерку, и с полок
посыпались книги, кто-то сунул в карман эмалированную теткину пудреницу, кто-то —
серебряную брошку; от изумления я не почувствовал боли, когда Жига начал
выкручивать мои запястья. Шпана оставалась в нашей комнате не более пяти
минут, но голос Жиги и сейчас гудит в моих ушах, словно таранный удар
в крепостных воротах.
— Ты понял, что с тобой сделаю, если не вернешь монеты? — перед уходом
произнес он, и мне снова была сделана и предметно показана непередаваемо
постыдная угроза.
Компания покинула наше жилище так же бесцеремонно, как и вошла, звучно
протопав по коридору. Перед учиненным бесчинством один из незваных
посетителей закрыл дверь в комнату, и соседка не смогла ни увидеть, ни хорошо
расслышать происходившего.
Я поправил теткину кровать, задвинул ящики и собрал книги. Комната
приняла прежний вид, но она уже не была моей или нашей с тетей Зиной
комнатой, она сравнялась с враждебной подворотней, с лестницей, с
проходными дворами — самоуправными владениями уличного быдла. Мне дали понять,
что есть настоящая власть, всепроникающая и всеподавляющая, она не
страшилась ни соседей, ни тети Зины, ни другой, главной, власти. Та, главная,
власть — и я это, как уже говорилось, чувствовал — не снизошла бы до
душевного смятения обыкновенного школьника, она грохотала парадами, гремела
репродукторами, она вдохновляла на подвиги. К ней даже было неудобно
подступаться со столь мелкими и некрасивыми делами. Как и моя родственница,
она только бы глянула сверху и взамен подмоги прочла наставление о
правильной жизни.
Со страхом ждал я вечернего объяснения с теткой. Как и следовало ожидать,
соседка перехватила ее в коридоре, торопясь пересказать свои устрашающие
впечатления: «Вы знаете, с кем он связался? Настоящая шпана! Нашел друзей!
Вы поглядите, все ли у вас цело».
К потере пудреницы и брошки тетя Зина отнеслась с выдержкой истой
бессребреницы, зато моя склонность к общению с местными хулиганами
заставила ее произнести гневную речь:
— Ты видишь, как я бьюсь? Пользуешься тем, что мне некогда тобой
заняться? Это подло! Если ты не прекратишь дружбу с подонками, я приму меры.
С меня было взято слово немедленно и навсегда отказаться от вороватых
товарищей. Для тети Зины, как и для всякого идеалиста, клятвенные обещания
стояли выше реальности.
На другой день я отправился искать Вовчика. К чести своей скажу, что
у меня не имелось и мысли потворствовать ограблению Юриного семейства,
я по-прежнему намеревался хитрить и, как казалось мне, выигрывать время;
теперь без защиты чернявого пахана было не обойтись.
Наступал пятый или шестой час дня и начинало темнеть, но разыскивать
юного уголовника в более ранние часы не имело смысла, шпана обыкновенно
выбиралась на улицы только к вечеру. Не знаю, вспоминались ли мне
восторженные высказывания казахстанских родственников о Ленинграде? Я словно бы
пробирался по враждебному стану, по захваченной наизлейшим извергом
территории, за любым углом или каменным выступом передо мной мог возникнуть
Жига. И до сих пор моим чувствам не побороть раздвоенности, будто живу я
в городе, переменчивом, как сновидение, в один миг его водные просторы
и сквозные проспекты могут заслониться бездонными дворами и глухими
Игорь Долиняк в-j
стенами, которые и притягивают, и отталкивают душу, тревожа ее запахами
крови и гнили.
Я медленно шел по той стороне Кировского проспекта, на которой вероятней
всего было повстречать Вовчика, будто погруженный в замешенную кем-то и
готовую вот-вот взорваться субстанцию. Забегу вперед и припомню, что ее
присутствие (ее давление, что ли?) ощущали все, и свидетельством тому —
внезапная и дружная перемена ко мне наших соседей. Всего один раз навестила
меня Жигина свора, а уже на другой день я приметил и изучающие взгляды,
и молчаливую опасливость, мне перестали делать замечания, когда я не вытирал
у порога ноги или нарушал какое-нибудь коммунальное правило. Даже
скандальная жена драчливого грузчика лишь приглушенно ворчала, хотя совсем
недавно за разлитую возле умывальника воду могла огреть половой тряпкой»
Семья грузчика имела свою памятку, однажды ему, расхрабрившемуся на улице
спьяна, современные гавроши воткнули в спину ржавую вилку. Боялись*,
конечно, не меня, а того самого свинцового динозавра, который почудился
за моими детскими плечами. Соседка, оповестившая тетку о предосудительных
гостях, при встречах в коридоре теперь ласково улыбалась, словно прося
у меня извинения.
Я отыскал Вовчика возле парка Ленина, он стоял у общественной уборной,
о чем-то толкуя с двумя приятелями. «Гуляя в парке Ильича, бери кусочек
кирпича»,— невесело шутили в те времена жители района по поводу этого места,
где некогда находился знаменитый Народный дом. Вовчик, которого я дернул
за рукав, небрежно скосил в мою сторону глаза и тут же отвернулся,
продолжая беседовать. Лишь после третьей моей попытки обратить на себя
внимание он соизволил отвлечься:
— Чё те надо?
— Я поговорить хочу.
— Был на хавире?
— Не успел еще...
— Тогда вали!
Продолжая не замечать меня, компания двицулась в глубь парка; я
поплелся следом. Иногда навстречу нам попадались маленькие и большие кодлы,
в непомерно широких клешах, с неизменно засунутыми в карманы руками,
в надвинутых на глаза кепках. Встречная шпана иногда останавливалась,
чтобы перекинуться коротким или длинным разговором, иногда, подмигивая,
проходила мимо. Иных прогуливающихся — ни стариков, ни влюбленных
парочек — в парке не было, никто, видно, не решался присутствовать среди
весьма опасного променада. Кое-где под редкими фонарями стояли
милиционеры.
Наконец Вовчик обернулся и, будао снова случайно заметив меня, подскочил
вплотную. ^~~
— Ну чё, чё те надо, чё причипилсА? — затараторил он блатной
скороговоркой.— Сказано, вали!
— Я завтра схожу в гости. Скажи пахану, чтоб Жига от меня отвязался.
Я все узнаю и сделаю.
— Когда сходишь — тогда и разговор будет! А ну, мотай!
Ходить по парку без Вовчика и его приятелей, в одиночку, и впрямь было
опасно, пока я выбирался на проспект, мне два раза заехали по физиономии
и один раз, обыскав карманы, сбили с ног.
И прежде при посещениях Юриного дома, в первые минуты, я не чувствовал
себя непринужденно. Это объяснялось предварительными телефонными
объяснениями; сначала к телефону подходила одна из домработниц, потом трубку
брала Роза Андреевна, она начинала вслух припоминать, чем занят сегодня
Юра, какие у нее самой планы, интересовалась, сделал ли я домашние уроки.
Ее расспросы походили на нелепый ритуал, ведь всего день или два назад, когда
я, прощаясь, уходил домой, обо всем этом было переговорено.
Юра тоже говорил в трубку что-то неопределенное, мялся, делал долгие
паузы, прежде чем пригласить в гости. С Юрой-то все было понятно, он
поддразнивал меня, зная, как хочется мне поиграть в железную дорогу и
повертеться возле Ланселота. Приходилось остерегаться и наших соседей, которые
62Игорь Долиияк
считали, что разговоры по телефону — недопустимая роскошь. Если я
задерживался у аппарата более минуты, они высовывались из своих дверей, покрикивали,
а после своими замечаниями изводили тетку. Однажды даже случился скандал,
когда, торопясь куда-то, я не повесил трубку. Именно поэтому я и рисковал
иногда заявляться в гости без предупреждения, вызывая недовольство Розы
Андреевны, но на сей раз — мы не виделись с Юрой около двух недель —
без звонка было не обойтись. Однако утренний разговор произошел без
посредников, Юра тут же пригласил к себе приветливым голосом: «Где же ты пропадал?»
Милиционеры и штатские, поочередно.дежурившие в генеральской парадной,
давно уже знали меня в лицо и не останавливали для проверок, я говорил им
«здравствуйте» и взбегал на третий этаж по ковровой дорожке. Иногда я
замедлял шаг на площадке между вторым и третьцм этажами, чтобы в окно
оглядеть маленький дворик; огибавший его внутренний фасад пятиэтажного
дома расцветкой напоминал весенний сад; сомкнутые флигели, облицованные
глазурованным зеленым и желтым кирпичом, даже зимой, когда квадрат неба
тускло висел над высокими карнизами, словно бы отражали невидимое солнце;
большие зеркальные стекла зашторенных изнутри окон не выдавали за собой
никакого движения и глядели друг на друга в дружелюбном спокойствии.
Двор был меньше нашего и казался мне аккуратным и ухощенным, словно
отмытым дождем, ни штабелей из бревен, обитых, как в других дворах, жестью,
ни грязных ящиков не лежало на его мощенной диабазом поверхности, который
полукружьями расходился к стенам. Первый этаж прежде занимали помещения
для экипажей и лошадей, теперь там были гаражи, их деревянные ворота были
обрамлены коваными стреловидными накладками, что создавало впечатление
надежности и неприступности. На выездных же воротах, глухих и железных,
ведущих на улицу, которые можно было разглядеть сквозь подворотню, всегда
висел огромный замок, при выездах автомобилей он отмыкался штатским
служителем. Может быть, именно неприступность двора и задерживала мой
взгляд, никакой Жига не смог бы в него проникнуть.
После двухнедельного отсутствия я рассматривал двор с любопытством
иного рода — если воры собираются пробраться в квартиру с черного хода,
то как же они попадут во двор, куда выходила черная лестница? Я стоял
довольно долго и, если не отказывает память, кажется, догадался, что
грабителям не обязательно было проходить мимо охраны через парадную, которая
сообщалась с двором широким тамбуром,— оставались еще примыкающие
крыши соседних домов, чердаки и слуховые окна, а также подвалы, которые
при определенной ловкости могли вывести к черному ходу. Я поднялся выше и
нажал кнопку звонка.
Еще совсем недавно, приходя к Юре, я освобождался от ставшей уже
привычной острастки; охрана у входа, всегда безлюдные ступеньки с ковровой
дорожкой, самоуверенное спокойствие Розы Андреевны и тишина генеральской
квартиры, в которой преобладали легкие запахи скипидара и воска
(домработницы постоянно натирали полы), надежно отсекали меня от шпанского дозора;
он оставался где-то внизу, в сырых подворотнях, в .оплеванных закоулках
проходных дворов. Не скажу, что начиная с этого, одного из последних,
посещений я потерял способность отдаваться затейливым играм или разговорам
с товарищем, напротив, я спорил куда задиристее и вовлекался в любую игру
с большим азартом. Разница состояла в другом, в моем мозгу будто постоянно
вспыхивала сигнальная лампочка, и вспышки напоминали, что, покинув этот
"дом, я скоро снова стану беззащитным и немощным.
Мое состояние не укрывалось от Юры, в этом отношении он не был
исключением среди прочих мальчишек, да и вообще большинства людей, которые
неизвестно как улавливают смятение и подавленность в душе ближнего и с
чувством превосходства начинают насмешничать. «Какой-то ты сегодня
глуповатый»,— приговаривал он, отвечая на мои шахматные ходы. Но я отмалчивался,
и не потому, что, возможно, сам не однажды грешил таким же свойством перед
другими,— в мыслях моих для мелких обид уже не находилось места.
Я решил подробно обо всем рассказать Юре, по моему мнению, он даже
должен был бы поблагодарить меня за предупреждение, опасность-то была
большая. Несмотря на его издевки, я попытался заговорить по-серьезному,
Игорь Долиняк 63
хотя прежде, как и все дети, мы разговаривали серьезно только на отвлеченные
темы. Несколько раз я начинал:
— Юра, тут ко мне начали приставать всякие... ну те, которые шатаются
цо улицам...
— Шатаются, шатаются, ну и пусть шатаются! — распевно перебивал он,
не отрываясь от шахматной доски.
— Ты послушай... тут важно,— волнение делало меня косноязычным,—
тут очень важно...
— Кому важно, а кому не важно! — передразнивал он.
После нескольких попыток я замолк, хотя, конечно, и мог заставить
товарища выслушать меня. Не знаю и не помню, что остановило меня? Вряд ли
моему детскому уму было под силу предусмотреть, чем закончилось бы
признание. Скорее всего, вознесенный генеральскими эмпиреями над
коммунальным мироустройством, Юра увидел бы во мне врага. Ну как же — ходил
в дом, прикидывался товарищем и потихоньку сговаривался с уголовниками!
То, что с полуслова понял бы любой мой одноклассник, было надежно
отодвинуто за пределы его жизни. А к Розе Андреевне я и подступиться
боялся, здесь-то я точно знал, что понят не буду, она сразу же указала бы
на дверь.
В конце концов стрельба из духового ружья и еще какие-то игры полностью
отвлекли меня, в перерыве между ними я успел навестить и Ланселота. Когда я
возвращался в Юрину комнату и посмотрел в сторону кухни, взгляд мой
непроизвольно остановился на дверях черного хода, Гла1^а, распахнув их,
тряпкой вытирала порог; ни на первой, ни на второй створке не было никакого
замка, лишь на той, что открывалась на лестницу, болтался большой железный
крюк.
Мы продолжили игру, а потом, задвинув на окне штору, долго рассматривали
цветные диапозитивы, они иллюстрировали какую-то немецкую сказку.
— В школу, в школу пора собираться! — прокричала из гостиной Роза
Андреевна, начинался третий час дня. Мне тоже следовало бы сходить сегодня
в школу, прогулы становились чересчур затяжными. Я подошел к окну,
отодвинул штору и... замер — внизу, по песчаной дорожке сквера, прохаживался
Вовчик.
Должно быть, на моем лице застыла тревога Hjfn ее выдали глаза, поскольку,
прощаясь со мной в прихожей, Роза Андреевна участливо воскликнула:
— Что с тобой, мальчик? Ты не заболел?
Я пробормотал «до свиданья» и сбежал по лестнице.
# # *
На улице я сразу же повернул не, как обычно, направо, а налево и потом
снова налево в ближайшую улицу, надеясь остаться незамеченным для Вовчика
или хотя бы ускользнуть от него, но он догнал меня и преградил дорогу.
— Куда торопишься?
— Мне надо в школу.
— Успеешь. Пошли-ка со мной, надо потолковать.
Вовчик зашагал впереди, а я поплелся следом, он, очевидно, считал позорным
идти рядом со мной. Почему же во время довольно долгого пути — мы миновали
несколько кварталов — я не приотстал и не рванул куда-нибудь в сторону?
У меня не появилось и мысли — сбежать; я уже был сломан. Я еще не дорос
до того, чтобы, проникнуться этим понятием, оно очерчивалось и прояснялось
вместе со взрослением, на работе и в армии, в отделениях милиции и при
безуспешном единоборстве со всякого рода властями. Вопрос в другом: в какой
мере преуспели сломать меня?
Вовчик шел вихляющей походкой, шаркая по асфальту клешами и
ссутулившись так, что со спины я видел только макушку кепки, он не сворачивал
перед встречными, и они послушно обходили его; третий мир отлично
распознавал своих негласных властителей. И даже их малолетних подручных.
В небольшом дворе-сквере на дощатом столике «забивали козла» несколько
человек, но я сразу же понял, к кому привел меня Вовчик. Среди играющих
в домино сизоносых и неопрятных стариков, полупьяных инвалидов восседал
64 Игорь Долиняк
довольно колоритный блатарь в тельняшке, несмотря на не слишком-то теплый
апрельский день; с косой короткой челкой и густо истатуированными, почти
синими руками. При виде Вовчика он отодвинул костяшки в сторону и, сверкнув
ослепительной фиксой, небрежно заметил партнерам: «Кранты! Надо
поговорить». Игроки послушно поднялись и отошли в сторону. Блатарь уставился
на меня немигающими, как у филина, глазами.
— Этот? — спросил он Вовчика.
— Этот.
— Шустрит?
— Не шибко...
Блатарь выложил на стол пачку «Беломора», высыпал из нее папиросы,
надорвал упаковку и, разложив ее на столе внутренней стороной кверху,
протянул мне огрызок карандаша, извлеченного из кармана клешей.
— Показывай!
— Что показывать?
Требовалось изобразить план генеральской квартиры, я взял огрызок и,
как мог, нарисовал маленький прямоугольник.
— Чего это?
— Прихожая.
— А двери? Где двери?
Оказалось, что фантазировать и пытаться обманывать было бессмысленно,
фиксатый блатарь и без меня неплохо представлял себе планировку квартиры,
особенно точно он подправлял мой корявый набросок в тех случаях, когда речь
заходила о комнатах с окнами на улицу. •
— Что ты лепишь! Что лепишь? Неграмотный, что ли?
— Не умею я рисовать.
— Не умею, не умею... Тут только и надо знать, что направо, а что налево!
Этот расторопный урка разговаривал со мной, в отличие от пахана, без
пренебрежения и заведомого презрения, а словно с помощником или соучастником.
— Ты пойми, если мы тут с тобой насерём, братва нас...
Он щелкнул языком и чиркнул пальцем по шее.
— А что на черном ходу?
Я попытался уверить его, что двери черного хода снабжены кроме крюка и
цепочки большим замком.
— Замком? — переспросил блатарь.— Отчего же с лестницы ничего не
заметно? И скважины нет?
Но я настаивал, что этот замок какой-то странный, немецкий, что до него
еще не было случая добраться. Мое упрямое вранье показалось, кажется,
правдоподобным, рассказывая о вымышленном замке, я в точности описывал
хитроумную задвижку вторых дверей на парадную лестницу, она открывалась
в несколько приемов.
В конце разговора я получил строгий наказ побыстрее разобраться с замком.
— Когда надо отмыкать — скажем!
Блатарь провел со мной и, своеобразную политбеседу, генерал был назван
богатым фраером, а бедные керюхи собирались только маленько «почистить»
его, нехорошо ведь не делиться с людьми своим добром. А меня кореша
не забудут, я стану жить «как шах персидский».
На прощание полосатый уголовник все же не удержался от угрозы, остановив
на мне свой ясный, но в то же время жадный до жестокости взгляд.
— Заложишь — и тебе, и матке хана!
Он запрокинул голову, вывалил язык и закатил зрачки, словно изображая
покойника. Гримаса выглядела отталкивающей. Помимо моей воли она
несколько раз промелькнула перед глазами во время уроков.
Но но одни устрашения подавляли и вводили в растерянность, эта черно-
серая, рассыпанная по всему городу масса воистину владычествовала надо
всем, что окружало меня, она сливалась с такими же серыми стенами,
выглядывала из подворотен, текла по вечерним улицам, от нее было ни убежать,
ни спрятаться. Вездесущая, она могла проникнуть и в школу, и в нашу комнату,
и даже на черную лестницу генеральского дома. Мой первый мир обступался
Игорь Долиняк 65
дворами, проулками и пустырями, превращенными в смрадное человечье
гноище.
Теперь в свободное время я редко выходил из дома, и тем заметнее
обнаруживалась слежка. Витек, Вовчик, прочие малолетки и подростки на небольшом
отдалении сопровождали меня повсюду, в школу и до дому, в продуктовые
магазины, они дожидались моего ухода из Юриной квартиры и так же терпеливо
выстаивали возле нашей подворотни. Но в разговоры со мной вступал только
Вовчик, раза два он поинтересовался замком на дверях черного хода, пригрозив,
что пахан снова от меня отступится, и я вынужден был соврать, будто уже
научился открывать этот вымышленный мною же самим замок. Мне была
известна кличка Вовчика — Глист, так прозвали его за необычайную даже по тем
временам худобу и вызывающую нечистоплотность, хотя ею отличались все
шпанистые переростки. Грязь отчетливыми мазками въелась в его лицо, в
надбровья, в ранние морщины возле уголков рта, в сильно вдавленные виски, отчего
белая, как гипс, физиономия напоминала череп или, вернее, маску,
размалеванную под череп.
Во время одного из разговоров Вовчик, или выполняя паханское наущение,
или поступая по собственному соображению, сделался вдруг дружелюбным и
будто откровэнным.
— Давай,— сказал он,— будем по корешам!
Его рука, усеянная цыпками, с разительно черными полосками под ногтями,
опустилась на мое плечо. Я понял, что мне снова придется выслушать воровские
посулы, похожие на вывернутую наизнанку сказку, где нечестные дела всегда
вознаграждаются с королевской щедростью. И действительно, мне еще раз было
обещано счастливое существование «шаха персидского» и, кроме того,
положение «вольного фрайера», которого после ограбления квартиры не станут
втягивать в уголовные дела. Генерала же «только маленько пощиплют», отчего он
вовсе не обеднеет, станет «загребать еще больше» и даже скажет спасибо
смышленым уркаганам, подтолкнувшим его к более активной деятельности.
— Вишь, как все фартово! — заключил Вовчик.— А ты...
Я забыл употребленное им слово, по-блатному оно означало, что я трушу, не
понимаю собственной выгоды и одновременно обижаю рвущуюся сделать мне
добро братву. Я, в свою очередь, решил воспользоваться показным
доброжелательством Вовчика.
— Открою дверь, а что дальше? В квартире всегда много народа, туда
приходят и соседи, и военные, они и постреляют всех, кто войдет...
Попытка припугнуть была наивной, но я и в самом деле не понимал, на что
рассчитывали воры? Роза Андреевна или домработницы криками и стуком в
двери на парадную лестницу легко привлекли бы внимание охраны. Но Вовчик даже
не задумался над моим предостережением:
— А тебе сказали, сразу же и открывай? Вот и жди, когда скажут!
Его ответ отозвался во мвГе радостной, как солнечный зайчик, мыслью. Я
вдруг подумал, что замысел ограбить богатую семью не осуществим, что он
распадется сам собой, как только грабители перейдут от разговоров к действию. Их
возня с планом на папиросной пачке, с наставлениями высмотреть запоры на
дверях, с откровенной слежкой, хотя и отдавалась во мне нешуточными угрозами,
неожиданно показалась детской игрой, к которой участники долго готовятся,
обсуждают условия, спорят, а потом, устав и ничего не решив, разбегаются по
домам.
Я вприпрыжку помчался по улице (кажется, я направлялся в булочную) и
на углу Кировского и Большого остановился, пропуская трамвай.
Переполненный, с висящими на подножках людьми, он выворачивал на Кировский,
надрывно скрежеща колесами. Если бы я не стоял так близко от него, я наверняка не
обратил бы внимания на троих людей, прижатых толпой к стеклу, которые о чем-то
беседовали на задней площадке. Передо мной проплыли лица Жиги, чернявого
пахана и приматрошенного блатаря, на этот раз одетого в какой-то промасленный
китель.
Во мне было столько радости, что, увидев их вместе, я вначале удивился лишь
некоторой несовместимости: значит, всемогущий пахан вовсе не чурается Жиги-
ного общества? И только сделав еще несколько шагов, я понял все. Ну да, и па-
3 «Звезда»№ 10
66 Игорь Долиняк
хан, и Жига, и вся шайка с самого начала были в сговоре, один выступал
обидчиком, а другой мнимым защитником... Но зачем сейчас, через столько лет,
останавливать внимание на примитивном уголовном приеме, грубая суть которого
раскрылась передо мной с таким опозданием? Опасность незамысловатого трюка
заключалась не в том, что на него с легкостью попадаются и дети, и взрослые, и
целые народы, а в его необратимости. Вот, глядя вслед уходившему трамваю, я
догадался обо всем, но что переменилось от того? А ничего. Я был уже опутан и
втянут в подлое дело. Хода назад не было.
* * *
То ли с этого дня, то ли сразу же после Жигиного налета на нашу комнату я
начал оттачивать кочергу. Сейчас такие изделия называют «заточками», но в
детстве я даже не слышал о них, кочерга была моим собственным кустарным
измышлением. Она отличалась от превращенных в оружие рашпилей и
арматурных прутьев Г-образной формой, что было вызвано не только отсутствием
инструмента или подходящего предмета. Похожий на нее крюк я давно разглядел
на одной из гравюр, развешенных за спиной Ланселота, в руках одетого в
лохмотья простолюдина, с его помощью он стаскивал с седла высокого рыцаря;
рыцарь, зацепленный сзади за панцирь, стремительно рушился в сторону
лошадиного крупа и немного вбок, потеряв поводья и роняя меч. Другой простолюдин
(крестьянин, что ли?) в ожидании его падения вздымал в страшном замахе
усыпанную шипами дубину. Разглядывая тщательно прорисованную гравюру, я
словно бы слышал хруст и скрежет раздавленного ударом металла. Но в дубине
не было особой хитрости, а длинный железный крюк вызывал уважение, —
шутка ли, средневековый оборванец побеждал стального всадника! Именно поэтому
мой взгляд и обратился к нашей домашней кочерге.
У меня не было ни верстака, ни тисков, зажав кочергу между коленками, я
орудовал весьма изношенным напильником. Однообразнейшая работа занимала
все свободное время и прекращалась с поздним появлением тетки, перед ее
приходом я засовывал кочергу под шкаф и смызал с ладоней металлическую пыль.
Днем, до начала уроков, я вновь отдавался отупляющему занятию, до
бесконечности шаркая напильником и досадуя, что неподатливый кончик кочерги
почти не утончается от моих усилий. Вероятно, я на самом деле отупел из-за страха
и невозможности хотя бы открыться кому-нибудь в своей безысходности. После
оглушительного прозрения на трамвайном перекрестке, отдавшегося в моем
мозгу щелчком захлопнутой мышеловки, когда скорее чувства, чем ум, подсказали,
что воры, затратившие столько времени и хитроумия, вовсе не отступятся от
ограбления, а значит, и от меня, я впервые ощутил привкус той мертвящей
горечи, которая через десятилетия (и в который раз!) всколыхнулась во мне при
виде оплывшей физиономии Крикуна. Меня превращали в крысенка, и не в
какой-нибудь сказке, а здесь, наяву, и это состояние требовало бессмысленных
изнуряющих движений, чтобы деревенели пальцы, чтобы спина и шея с трудом
распрямлялись для короткого отдыха. Когда я откладывал в сторону кочергу и
напильник, занудный «бжик» продолжал звенеть в моей голове подобно
въедливому мотиву.
Если бы кто-нибудь смог наблюдать за мной, он решил бы, что усилия мои
вызваны хорошо обдуманной мстительностью, но, клянусь, у меня не было никакого
намерения, неясное стремление к самозащите руководило моими руками. Сейчас
я сказал бы, что втягивался в однообразнейшее занятие как в нечто отвлекающее,
как в успокоительный самообман. На улице был уже теплый май, из гулкого
двора залетали голоса сверстников, они гоняли мяч возле подворотни и в
проходах между поредевшими за зиму дровяными штабелями. А я, скорчившись на
табуретке, водил и водил напильником по примитивному истопному инструменту
над разложенной под ногами газетой. Несмотря на почти полную бесплодность
моих стараний, за несколько часов на ней набиралось порядочное количество
железных опилок, я отправлялся на кухню и стряхивал их в мусорное ведро. Даже
сегодня мне кажется, что работа заняла целую вечность, хотя, по здравой
прикидке, на нее ушло не более двух недель.
Я додумался и до кое-каких усовершенствований. Подсовывая петлевидную
ручку кочерги под шкаф и поджимая ее снизу надвинутой табуреткой, я мог дей-
Игорь Долиняк 67
ствовать двумя руками. Дело пошло быстрее, мне оставалось спиливать все
меньший и меньший слой железа. В конце концов носик кочерги сделался таким
острым, что впивался в пол даже от слабого удара. Я обернул ее тряпкой и
спрятал за дровами в прикухоннои кладовке. Комнату еще нужно было протапливать,
и тетка иногда ворчала: «Куда ты задевал кочергу?» — ей приходилось ворошить
угли неуклюжими растопыренными щипцами.
Утром, в субботу, соседка позвала меня к телефону, и я очень удивился,
услышав в трубке Юрин голос, он никогда не звонил мне. «Слушай, ты не мог бы
сейчас зайти, немного помочь?» — голос его был напряженным и сердитым;
предполагая что-то неладное и непременно связанное с моими уличными
преследователями, я в беспокойстве выскочил из дома.
Пройдя за Юрой в гостиную, я едва не вскрикнул, потому что никогда не
видел там такого беспорядка. На обеденном столе стопками лежало постельное
белье, на стульях, сдвинутых кое-как, стояли чемоданы и узлы, на спинках
висела одежда, из-под стола торчал скатанный ковер. Роза Андреевна и
домработницы сновали среди этого разброса, перекладывая пододеяльники и простыни
в раскрытые чемоданы. «Значит, там четыре наволочки, здесь три одеяла!» —
громко повторяла Роза Андреевна.
— Завтра мы переезжаем на дачу,— сказал Юра.— В школу меня будут
отвозить на машине.
Юра тоже собирал свои игрушки и книги, в его комнате было все перевернуто;
духовое ружье, тетради, учебники, большой мяч, картонная коробка со всякой
мелочью валялись на коврике и вокруг него. Из раздутого рюкзака выглядывала
ручка ракетки. Юра казался обиженным и занудно капризничал, он бегал по
комнате, то вынимая из низких шкафчиков какие-нибудь вещи, то заталкивая их
на прежнее место.
— Кому нужна эта дача? И потом еще на уроки ходи! — по-женски
взвизгивал он. Прежде, почти всегда, мой товарищ не терял сдержанности в моем
присутствии, по обезьяньей гримаске на его лице я видел, что переезд принимается
им как произвол, как родительская причуда.— Какая глупость! Что сейчас
делать на даче?
Спешные сборы были вызваны тем, что часть вещей отправлялась сегодня же,
на грузовой машине. Завтра уезжали все, и Роза Андреевна, и Юра, и Глаша;
другая домработница, Надя, отбывала к себе на родину, в Псковскую область,
уже сегодня; ее отпускали на целое лето. Постепенно узнавая эти -подробности
от разгневанного Юры, я испытывал все большее и большее облегчение. Генерал
уже второй месяц находился где-то в Австрии и приезжать не собирался.
Немыслимая удача выпадала мне! Пройдет всего один день, и я спокойно смогу
объяснить Вовчику, что теперь мне некого навещать в генеральской квартире, пусть
проверяют и выслеживают, здесь не к чему было придраться.
Моей помощи почти не понадобилось, мы вытащили из кладовки велосипед,
а потом Юриными сборами занялась Роза Андреевна. Воспользовавшись их
перебранкой,— Роза Андреевна требовала, чтобы Юра оставил в городе духовое
ружье и еще какие-то игрушки,— я вышел из комнаты и направился к
Ланселоту.
Я не знал, что любуюсь своим кумиром в последний раз, что мне никогда уже
не придется, прошмыгнув в полутемный коридорчик, замереть перед глубокой
нишей. Сплоченная, повторяющая человеческую фигуру сталь светилась силой
и надменным спокойствием, длинные блики, вытянутые вдоль тела, казалось,
отражали узкий желобок меча, стекающий к острию. На картинке с коня
стаскивали какого-то рыцаря-растяпу, он просто поленился вовремя обернуться,
Ланселот же не допустил бы такой промашки, недаром на его доспехе не было ни
проломов, ни вмятин.
Я принес из кухни табуретку и взобрался на нее. Лицо и глаза рыцаря были
явно рассчитаны на то, чтобы их разглядывали издали, а не как я — вплотную;
вблизи сразу же обнаруживалась искусственность, грубая подделка под
человечью природу — шероховатость гипса, крупицы неровно наложенной краски
и застывшие капельки клея под толстыми щетинками ресниц. Глаза же,
выполненные весьма тонко, смотрели неосмысленно, словно с портрета
посредственного живописца; все это я примечал и прежде, хотя мне очень не хотелось при-
68 Игорь Долиняк
нимать нескладную условность,— уж коли доспех был настоящим, то, по моему
мнению, настоящим должно было быть и все остальное. Именно поэтому я редко
заглядывал под забрало, стараясь скользить по разрисованному гипсу боковым
зрением, тогда возникала иллюзия, что за овальной дырой спрятана не маска, а
живая голова. Сейчас, вглядевшись в стеклянный взор рыцаря, в его
окаменевшие черты, я ощутил нечто другое, мне припомнилось лицо мертвеца, его
недавно в открытом гробу на грузовике увозили из нашего двора. Оно было таким
же неестественным и будто покрытым пудрой. Стальная оболочка выдохнула из
своего нутра вековой запах могилы.
Я спрыгнул на пол и натолкнулся на Юру, он, подкравшись, с усмешкой
наблюдал за моими исследованиями.
— Забрало можно и закрыть, мне недавно показали.
Он вскочил на табуретку и надавил на какую-то железку, похожую на шляпку
большой заклепки. Забрало соскользнуло вниз, глухо звякнув. Пышный фонтан
белых перьев слегка зашевелился, словно от легкого дуновения. Теперь перед
нами стоял совершенно непроницаемый, изготовленный к бою рыцарь. Дети
плохо ощущают время, для них все вечно и все живо, между мной и рыцарем не
простиралось ни долгих столетий, ни только что учуянного тлена. Я настолько
привык к безмолвной неподвижности Ланселота, что это малое движение, удар стали
о сталь, тотчас же оживило всю фигуру. Ее лицо, вернее, то, что теперь его
закрывало, очень походило на оскаленную пасть громадной собаки, застывшей перед
прыжком, позолота вокруг саблевыгнутых прутьев забрала в свете
электрической лампочки отливала красным, будто обнаженные десны.
Меня захлестнул прилив воинственности, словно над ухом пропел рог и
послышался стук мечей, по коже пробежали мурашки, вихрь бесстрашия овеял
ее. Я даже издал, рассмешив Юру, какое-то подобие боевого клича. Наверное,
я крикнул слишком громко, потому что из коридора сразу же выглянула
Роза Андреевна.
— Мальчики, вы только мешаете друг другу собираться! Давай, Сергей,
договоримся так, сейчас ты ступай домой, а завтра утром, в десять, придешь
попрощаться.
В прихожей она пообещала, что летом меня обязательно пригласят на дачу
повидаться с Юрой и даже отвезут туда на машине.
— Постой, постой! — остановил меня Юра, когда я стал спускаться по
лестнице.— Мама тебе передает.
Он сунул мне в руку пакет с пирожками; очевидно, меня угощали из
припасов, приготовленных к поездке. Должен признаться, Роза Андреевна никогда не
забывала предложить мне поесть.
Я завернул за угол и... Я не собираюсь вплетать паутинку своей судьбы в
тугие узлы нашей истории; наоборот, я пытаюсь рассмотреть ее отдельно от
намертво перекрученных волокон времени; но без одного-единственного
обобщения, без всей жизнью нажитого вывода, видимо, не обойтись. Он тривиален, как
застольная присказка, как пьяная прибаутка, и похож на передернутую
библейскую фразу: живи в страхе... Я повернул за угол и сразу же был подхвачен под
руки, пакет с пирожками плюхнулся под ноги. Вовчик и еще какой-то подросток
потащили меня проходными дворами. Они так спешили, что мои стопы, не
успевая дотянуться до земли, нелепо болтались в воздухе. Вовчик свободной рукой
время от времени «отвешивал» мне по шее, повторяя какое-то матерное
нравоучение. Меня поставили перед уже знакомым дворовым столиком, на котором
в одиночестве небрежно сидел обтянутый тельником блатарь.
— Ходим в гости и ничего не рассказываем, так? — спросил он.
— А чего рассказывать?
— Не знаешь? — Блатарь с неожиданной быстротой отхлестал меня по лицу
расслабленными пальцами. Один из них задел по носу, и я почувствовал, как
из него закапала кровь.
— А кто же завтра уезжает?
Я стал оправдываться, что узнал про отъезд генеральской семьи только
сегодня, что — и это было чистой правдой — мне никогда и не приказывали
докладывать об отъезде.
Игорь Долиняк 69
^Придуриваешь? — Блатарь занес руку, но передумал и положил ладонь
на мою голову.
— Кто насвистел про замок на черном ходу?
Я моргал и смотрел прямо в его глаза. Мне казалось — если я отведу взгляд,
меня снова начнут бить.
— Братва у нас крутая,— продолжал блатарь,— говорят, пора порешить и
тебя, и матку, а я все отмазываю, подождем, мол, еще малость, авось одумается.
Знаешь, как у нас делается? Затащат тебя на шестой этаж — и вниз головой.
Доказывай потом, что не сам сорвался. Или под трамвай, под колеса... Чего в давке
не случается?
Потом, расспросив меня о сборах Розы Андреевны к отъезду и о других
подробностях, он стал объяснять, как должен я поступить завтра. Я пытался было
возразить, что меня на завтра не приглашали, но блатарь сжал пальцами мой
затылок.
— А ты что-нибудь придумай! Передай книжку или тетрадку. Я те поваляю
ваньку! Или матку не жалко?
Воровской замысел был поразительно прост. Мне следовало почти перед
самым отъездом генеральской семьи впустить с черной лестницы какого-то
пацаненка и опять запереть дверь на крюк. Сделать это надо было тихо и незаметно,
выбрав момент, когда кухня опустеет, когда все обитатели квартиры будут
заняты последними приготовлениями. Пацаненку предстояло сразу же спрятаться,
что не составило бы большого затруднения, при кухне имелась просторная
кладовка, у стен стояли вместительные шкафчики, посудные этажерки на высоких
ножках. Но блатарь замыслил и вовсе безотказную хитрость, я должен был
помочь пацаненку залезть в топку кухонной плиты. Кому бы пришло в голову
заглядывать туда? Совершив все это, я смог бы спокойно удалиться домой или
покинуть квартиру вместе с хозяевами. Остальное произошло бы без моего участия;
выждав, маленький вор впустил бы с черной лестницы всю шайку. А если
пацаненка все-таки обнаружили бы? Вот в этом-то и заключалась сущность всей
воровской психологии и подставной смекалки! Пацаненок, выкормленный
блатными законами, в лучшем случае указал бы только на меня, а пока разбирались
бы с ним и со мной, у главарей кодлы было достаточно времени затеряться в
большом городе.
Обо всем этом я подумал, когда недавно оказался перед фасадом знакомого
дома и заглянул в парадную, где не было уже ни охраны, ни милицейского п^ста;
но тогда, стоя перед блатарем, я не размышлял ни о бандитском коварстве, ни
о собственной роли жертвенного ягненка. Толстые пальцы блатаря сдавливали
мой затылок. Сцена, возможно, напоминала известную скульптурную
композицию с обезьяной и человеческим черепом, в которой обезьяну, применительно
к моему темени, логичней было бы заменить людоедом.
— Так что ты должен сделать?
Блатарь заставил меня несколько раз повторить свои наставления.
— Пройдешь на кухню и тихо так, двумя ручками, поднимешь крюк. Тихо-
тихо... Понял?
* * *
Моя память легко воскрешает детские годы, день за днем, час за часом, ею
оживляется даже случайное и мимолетное, но здесь, во дворе, окруженном
глухими стенами, с дощатым столиком посредине и сидящим на нем блатарем, со
стоящими за его спиной Вовчиком и другим подручным, она осекается. Что
случилось потом? Как провел я этот день? Чем занят был до глубокого вечера, до той
самой ночи, в которой и сейчас четко отщелкиваются секунды? Как ни
напрягаюсь я, как сегодняшним воображением ни вживаюсь в майское утро сорок
шестого года, во двор, обсаженный хилыми кустиками, еще лишенными листвы,
где, чирикая, снуют воробьи, как ни вслушиваюсь в слова блатаря —
«...поднимешь крюк, тихо-тихо... Понял?» (Он, разумеется, произнес: «Понял?»),— моя
память отчего-то делает прыжок, бесцеремонно переносит меня в нашу комнату
и, предавая забвению несомненно существовавший день, сажает на стул. За
окошком темнеет или уже совсем темно, свет исходит только из чужих окон, он
косыми полосками лежит на потолке и неровных обоях, будильник звонко тикает
70 Игорь Долиняк
на теткином столике. Что делал я долгие часы? Провожал ли меня Вовчик?
Остался ли сторожить у ворот? Сейчас, словно историк собственной жизни,
раскладывая по часам события этого дня и последующей ночи, я могу предположить,
что, скорее всего, возвратился домой сразу же после насильственной встречи
с блатарем, что не пошел в школу и потом даже не выглянул в коридор. Мне
очень важно было бы вспомнить выпавший из сознания день, ибо в неосвещенной
комнате, в неестественной и скованной позе сидел уже не прежний мальчишка,
а мальчишка с иным характером и даже с иными задатками. Или произошел тот
самый, превозносимый марксистами, эволюционный скачок? Или взросление
всегда происходит так,— будто взрываясь и выбрасывая из осязаемой жизни
само ощущение перемены? Как бы то нибыло, я застаю себя в одиночестве, в
полумраке, перед обеденным столом, накрытым клеенкой, и с уже готовым
решением: я должен убить Жигу...
И это было совсем не детское уразумение и в то же время и не взрослое. Если
бы на моем месте оказался взрослый и чересчур хладнокровный человек, он,
возможно, выбрал бы, призвав на помощь хитрость, именно этот путь. Выбрал бы.
Он рассуждал бы, как рассуждает военачальник, собираясь сбить с толку более
сильного противника. «Я беззащитен,— сказал бы он себе,— и не могу
полагаться на чью-либо защиту. Я не хочу и не способен стать вором. У меня в запасе
одна ночь. Если я не придумаю чего-нибудь исключительного, завтра мне
придется выполнить подлое поручение или же в самом скором времени оказаться
жертвой уголовного произвола. А что можно сделать? Сбежать? Но куда
убежишь в этой стране? Затаиться? Но это я уже испробовал. Меня может выручить
лишь собственная дерзость и вероломство. Что произойдет, если я убью Жигу?
Никому не придет в голову подумать на меня. Убийство же сразу притянет
внимание милиции ко всей банде. Небезгрешным дружкам Жиги придется
разбегаться и прятаться, позабыв и обо мне, и о вожделенном генеральском добре».
О многом бы передумал взрослый; он, без сомнения, прикинул бы, от кого
узнали воры о завтрашнем отъезде и кто навел их на богатую квартиру? Он
вспомнил бы кумушек Розы Андреевны, водопроводчиков, плотников,
электриков, которых время от времени я заставал в генеральских комнатах, он пришел
бы к выводу, что среди них легко мог затеряться осведомитель. И совсем уж
несложно было выведать семейные планы у по-деревенски осторожных, но
несмекалистых домработниц.
Такими были бы выкладки зрелого ума, если бы он каким-то чудом вселился
в мою детскую голову. Ни о чем этом я не думал, не думал и о том, что никого,
кроме Жиги, своего мучителя, я не могу принести в жертву собственному
спасению. Жига жил в нашем доме, отыскать же за несколько часов кого-нибудь
другого из моих преследователей у меня просто не хватило бы времени.
Сумерки, слишком ранние для этой поры года, все плотнее затягивали наше
окошко, невидимое небо темнело из-за наплывавших на город туч. Я сидел за
столом, не отдавая себе отчета в еще не изведанном чувстве, мои мысли, мои
мозговые клетки прожигала злоба. Злоба и ярость. До сих пор я знал благородный
гнев, обиду, растерянность, потом — бессильный страх. Третий мир обернулся
для меня собачьим инструктором, который несколькими жестокими приемами-
добирается до звериных инстинктов вчера еще доверчивого щенка. Я
предполагаю, что мною руководила только месть, понятая по-книжному, злодеев всегда
настигала кара, и чем опаснее был злодей, тем суровее оказывалась она. По моим
представлениям, йегодяи, даже более мелкие, чем Жига, всегда удостоивались
смерти. А что могло привидеться под словом «смерть» начитанному мальчишке?
За ним стояло ловкое действие, удачный выпад клинком, доставший противника.
И опять я вынужден повториться, я не помню, как додумался, как дочувство-
вался до отчаянного решения, и поэтому буду описывать твердо сохраненное
памятью-.
Долгое оцепенение покинуло меня. Я принес из кладовки кочергу и,
размахивая ею, принялся кружить по комнате. Кочерга была тяжеловатой для меня,
двумя руками я заносил ее за голову и потом делал резкое движение, подобное удару
молотобойца по наковальне, но с той разницей, что нацеливал удар значительно
выше своего роста. При этом меня все сильнее охватывала ярость. Я чувствовал
себя будто раскаленным, рыча и протяжно выдыхая при каждом замахе. Может
Игорь Долин як 71
быть, у меня на самом деле был жар, потому что перед глазами проносились
нелепые и совсем не связанные с моими намерениями образы. Мне воображалось,
что я чугунный утюг, заполненный горячими угольями, тот самый утюг,
которым моя казахстанская тетка, фыркая и распрыскивая воду, водила по
расправленной простыне. Утюг шипел, овевался паром, его серповидные, похожие на
глазницы, отверстия загорались красным огнем. Утюг медленно и непобедимо
наступал на матерчатые волны, оставляя позади себя безупречно ровную
полоску. Потом я как бы оказывался внутри утюга, а он был уже не утюгом, а
высоченным носом броненосца, который был нарисован в каком-то дореволюционном
журнале. Отбрасывая в стороны гигантские водяные валы, вырываясь из тумана
своим острием, он рассекал крохотную лодчонку, из нее, сливаясь с всплесками
воды и становясь похожими на изогнутых пиявок, разлетались люди. Я
превращался в одного из этих людей, взмывал кверху, а мимо меня, сверкая сотнями
иллюминаторов, словно неприступная стена, проплывал борт стального
чудовища. В полете я описывал возле корабля стремительные круги, постепенно
удаляясь так далеко, что он оказывался почти на линии горизонта и — то уже другая
запомненная картинка — вдруг взрывался языкастым пламенем.
Мое буйное воодушевление прервалось залетевшими со двора звуками,
дворник дядя Миша, скрипя петлями ржавой крышки, закрывал помойку,
неглубокую бетонную яму, устроенную как раз под нашим окошком. Скрежет проникал
в комнату совершенно свободно, потому что недавно тетка вымыла стекла и
оставила распахнутой вторую раму, он подсказал мне (дворник всегда закрывал
крышку поздно вечером), что время уже перевалило за одиннадцать.
Я затолкал кочергу в штанину, ее длинный прут оказался протянутым вдоль
тела, а изогнутая часть, тоже скрытая курткой, упиралась под мышку,— и
вышел из комнаты. Передвигаться приходилось подобно инвалиду, приседая,
кочерга в штанине не позволяла согнуть правую ногу. Со стороны моя хромота
могла показаться обыкновенным детским дурачеством, впрочем, и притворяться
было незачем -— соседи давно легли спать. Я прокрался к выходу безлюдным
коридором и, прыгая по ступенькам на одной ноге, выбрался во двор. В нем было
темно и тихо, чернело и на том месте, где находилось окно Жигиной комнаты,
лишь два или три прямоугольника на правой стене ярко сияли под самой
крышей. В то же время двор выглядел непривычно просторным, потому что к весне
с его поверхности постепенно исчезли корявые, упрятанные в кожухи ржавой
жести кубы поленниц.
Я даже не удивился тому, что никто не подкарауливал меня, воры, должно
быть, сняли свой дозор из-за слишком позднего времени. И многое еще, как и
слишком поздний приход тетки с работы именно в этот день, потворствовало моей
вылазке.
Подворотня (она точно вытянулась в предлинный тоннель) вывела меня на
такой же тускло освещенный и пустой проспект, уширенный мощенной
большими деревянными шашками площадью.
Если бы неведомая сила вернула меня в детство, в сорок шестой год, и
поставила на то же самое место, я, глядя на разлетающийся в обе стороны проспект,
не пережил бы и первой минуты, раздавленный непереносимым, как сама эпоха,
томлением. Томлением в том смысле, как понимали в старину, и означавшим
муку. Меня расплющили бы кумачово-черные десятилетия, которые предстояло
бы еще вынести, годы, спрессованные из казенных коридоров, пионерских
комнат, красных уголков, испитых лиц, торжественных собраний, стадных шествий,
ликующих радиоголосов и свинцовой тяжести передовиц. Я тут же погиб бы под
ними, как насекомое под многослойной подошвой. Но все это еще терялось в
неведении.
* * *
Неяркие подвесные фонари мутным многоточием парили над проспектом и
вдали размывались ночным туманом, кое-где мрачная стена зданий открывалась
чернеющими провалами — то.к тротуарам подступали скверы или руины
обрушенных в блокаду домов. Совсем далеко я заметил группу людей; возможно,
никакой группы и не было,— разрозненные фигурки прохожих с большого
расстояния сливались воедино. Мне захотелось вернуться, но вот странность — я как бы
72 Игорь Долиняк
и не заметил своего порыва, он существовал отдельно от моих действий. Тут тоже
сказывалось книжное — благородные герои, как бы ни было им трудно, никогда
не отступались от своих намерений; как строгие судьи, они пока еще стояли за
моей спиной и наблюдали, хватит ли у меня смелости?
Я обогнул дом, прошел в Жигину парадную и спрятался за второй дверью;
она была растворена, и мое тело легко уместилось на небольшом треугольнике
между нею и стенкой. Стекло, вставленное в дверь, находилось чуть выше моей
головы, и, приподнимаясь на цыпочки, я свободно осматривал площадку первого
этажа; в другую сторону, в узкую щель, у примыкавшей к деревянной
перегородке дверной створки, мне виден был тамбур и сквозь стекло первой двери
небольшое пространство улицы. Я вытащил из штанины кочергу и прижал ее к бедру.
На что я рассчитывал? Да и был ли здесь какой-нибудь расчет? В прежние
дни, прячась от преследователей на противоположной стороне улицы, я
несколько раз видел, как Жига возвращался домой приблизительно в это время. Но
поступит ли он сегодня так же? Не проболтается ли где-нибудь всю ночь? А может
быть, он давно уже спит в своей постели? По дороге к Жигиной парадной ни один
из этих вопросов не приходил мне в голову.
Первые сомнения охватили меня, когда сверху послышались шаркающие
шаги. По ступенькам спустилась маленькая старушка, она протерла тряпкой
стоявший возле лифта стул и выглянула на улицу. Старушку я не раз примечал
и раньше, пробегая мимо парадной; она или читала книгу, или вязала, сидя на
своем стуле и низко опустив голову. Сейчас, перед концом дежурства, она,
видимо, занималась своими обычными хлопотами. Мой яростный порыв
расправиться с Жигой сразу натолкнулся на непреодолимое — я не предполагал
нападать на него под посторонними взглядами.
Всего час назад картина праведной мести рисовалась мне совсем иначе: я
выскакиваю из темного угла и, никем не замеченный, мгновенным ударом поражаю
своего врага. Теперь, не боясь обвинить себя в трусости, я мог возвратиться
домой. Меня удерживал сущий пустяк, как объясню я старушке свое неожиданное
появление из-за двери да еще с кочергой в руке? Оставить кочергу было жалко,
а снова спрятать под одежду — невозможно, дверь почти вплотную прижимала
меня к стене.
Тем временем, постояв на пороге, дежурная возвратилась вместе с дворником.
Громко разговаривая, они прошли в шаге от меня и остановились перед
ступеньками. Послышался звон жестяного совка, застучала, задев за что-то, длинная
палка метлы, пересилив страх, я вытянул шею и посмотрел сквозь стекло. Дядя
Миша укладывал свой дворницкий скарб в низкую каптерку под лестничным
маршем, а старушка со стулом в руках поднималась по лестнице, направляясь,
наверное, в свою квартиру. Дворник довольно долго возился в кладовке, а потом,
что-то бормоча по-татарски, вдруг пошел прямо на тот угол, где я прятался.
Я пригнулся, собираясь броситься прочь, как только отодвинется дверная
створка, но вместо негодующего возгласа услышал два громких щелчка
выключателем. Мгновенная темнота окружила меня. Хлопнули входные двери, и ключ два
раза провернулся в замке. Дворник запер меня в Жигиной парадной. В те годы
ворота и подъезды домов всегда запирались на ночь.
Я выбрался из своего угла. Два бледных блика лежали на потолке,
высвечивая какие-то лепные завитушки, но край тротуара, мостовая перед парадной и
дом через улицу виделись отчетливо, на дверном стекле оседали капли
моросящего дождика, желто поблескивая в слабых лучах уличного фонаря. Потом они
побежали извилистыми струйками, заслонив и дом, и мостовую. Или стало
светлее, или глаза мои освоились,— темнота постепенно приобретала глубину, из нее
выступили первые ступеньки лестницы, мутно выплыли стены и две белые
кариатиды с заломленными руками, которые поддерживали под потолком
небольшую арку.
Прошло несколько минут, и вдруг что-то гулко застучало со стороны улицы.
Я вздрогнул, лишь через секунду сообразив, что это снова гремит вставленный
в замок ключ. Кто-то поворачивал его, грубо подергивая дверь. Я хотел
отпрянуть к своему недавнему убежищу, но почему-то рванулся в другую сторону и
прижался спиной к стене. Расплывчатый силуэт человеческой фигуры, которая
была видна мне по грудь, шевелился на залитом водой стекле. Когда дверь отво-
Игорь Долин як 73
рилась, профиль вошедшего отчетливо мелькнул в дверном проеме. Я узнал
Жигу. Он прошел у противоположной стены, пошарил по ней руками и включил
свет над площадкой. Неужели в темноте трудно было подняться по знакомой
лестнице? Мой истязатель был пьян и покачивался. Но если бы он сразу же
направился к ступенькам, я все равно ничего не смог бы поделать. Чтобы нанести
удар кочергой по голове, мне нужно было бы несколько раз шагнуть вперед,
остановиться и приладиться. Однако рука Жиги потянулась и ко второму
выключателю, которым включались лампы по всей лестнице. Он стоял вполоборота ко
мне, насвистывая и не замечая меня. Мне осталось тихо приблизиться, занести
кочергу за спину и двумя руками обрушить ее на голову.
Я так и сделал...
Острие вошло в его прикрытое кепкой темя с неожиданной легкостью, и
ладони почти не почувствовали отдачи. Жига осел и повалился вместе с длинным
железным прутом, странно торчавшим вбок. Кочерга звякнула и отпрыгнула
в сторону. Я стоял над телом, которое дергалось у моих ног, словно громадный
червяк. Потом оно замерло, а на полу, возле волос и слетевшей кепки, стал
расплываться чудовищный нимб. Он показался мне черным, как мазутная лужа. Она
ползла к стене, захватывая все новые и новые плитки мозаичного пола. Она была
безмолвной, но ни горной лавине, ни океанскому валу сроду не породить такого
уж2(са. Может быть, я закричал, может быть, молча бросился на улицу.
* * *
Я проснулся утром в нашей комнате и долго лежал на спине, не открывая
глаз, Я смутно помнил, как бежал по улице, как перелез через решетку ворот, как
вернулся домой раньше тети Зины и забился в постель. Сейчас ее тяжелое
дыхание доносилось из-за шкафа. Было еще очень рано.
Я догадался, отчего проснулся. Во сне мне мешал какой-то далекий ноющий
звук. Он слышался и теперь, то затихая, то вновь набирая силу. То ли где-то
терли по стеклу, то ли повизгивала собака или скрипела какая-то дверь. Или
ветер раскачивал на крыше кусок жести? Звук проникал со двора. И вдруг я понял,
что это был женский плач, бесконечное, прерываемое всхлипами, причитание.
Я понял — это на четвертом этаже, в комнате с раскрытым окном, плачет Жи-
гина мать. Напрасно я натягивал на голову одеяло, напрасно зажимал ухо
подушкой, с этой минуты страх разоблачения, еще более сильный, чем страх перед
блатарями, сделался моим спутником.
В первые дни после той ночи наши соседи, жильцы дома, взрослые и дети,
кучками собираясь во дворе, подолгу обсуждали убийство. Любой взгляд, любое
слово, обращенные ко мне, казались мне предвестниками неминуемого
разоблачения. Я сделался нелюдимым, заранее пугаясь всякого общения. Даже спустя
полгода засевший во мне ужас едва не вырвался наружу. Войдя в класс в
середине большой перемены, я увидел лысого расторопного дядьку, окруженного
ребячьей толпой; он вел себя очень странно, наклоняясь то к одному, то к другому,
заглядывая в глаза, пальцами поднимая подбородки, руками поворачивая головы
то вправо, то влево, отступая назад и осматривая тех, кто заинтересовал его, с
головы до ног. Внезапно его взгляд остановился на мне, он раздвинул толпу
руками, сделал шаг и поманил меня к себе. Я побледнел, попятился и выскочил
из класса. Позже выяснилось, что дядька был режиссером и подбирал
мальчишек для съемок в каком-то фильме.
Но если бы только страх... Чувство непоправимое и неотступное ночами
пробуждало меня. Во сне я покрывался потом, дрожал, бесчисленное число раз видя
расползающееся черное пятно. Наверное, я пережил все, что должен пережить
нормальный человек, совершивший убийство. Совершившего убийство недаром
называют убийцей.
А бандиты исчезли, Вовчики, Лёвчики и прочая шпана и блатари словно бы
растворились в бредущих по улицам толпах.
1991-1992
Виктор Соснора
ЖИВОЕ ЗЕРКАЛО *
1
В комнате у меня канделябр —
семь свечей, как семь балеринок в огненно-красных платочках.
Балеринки балуются:
чокаются рюмочками и смеются.
Я — советский султан.
В комнате у меня, в сумраке — семь львов.
Львы не дрессированы,
у львов библейские очи и расстояние между клыками, как между Сциллой и Харибдой.
В комнате у меня и готические и современные шпаги.
Любой Лобачевский перепутает энную цифру нулей,
перечисляя плебеев, временщиков и антигероев,
искалеченных мной во все времена — от Гренады до Иерусалима.
Эта сталь — для дуэлей.
В комнате у меня — где донна Анна? — статуя Командора.
Где донна Анна, вся живая, вся египтянка, вся в браслетах, с трепещущим телом?
Статуя Командора, как и драматургический призрак — перл какой-то каменоломни.
Но в уста Командора я вмонтировал магнитофончик,
чтобы в ответственный мой момент
он проповедовал чепуху сентиментальных сентенций.
Я приручил большую бабочку*
которой нет ни у одного коллекционера во всей вселенной.
Она существует столько, сколько я существую, и намного больше.
Она прилетает
и опускается на мраморный мой подоконник.
Мы говорим только о том,
что знаем только она и только я.
Она облетела все уголки земного шара (если у шара могут быть уголки).
Она не знает ничего постороннего,
а то, что знает*-— только тайна.
У меня есть пишущая машинка.
Собственно говоря, это не пишущая машинка,
а портативное фортепиано.
Я касаюсь клавиш подушечками пальцев,
когда появляются красные искры на моем вечернем небе.
Если комната — миниатюра мира,
не пожелал бы кому-нибудь моих миниатюр.
В комнате у меня — зеркало.
Виктор Александрович Соснора (род. в 1936 г.) — поэт и прозаик, автор многих книг стихов
и прозы. Живет в С.-Петербурге.
Виктор Соснора 75
Вечерами, когда угасают на небе
нежные искры солнца,
когда замигает бронзой
вечерний колокол моря
и восемь веселых лун
расставят свои зеркала —
занавески в зеленых и красных рассеянных пятнах,
на улице — вымышленные фонари,
в сумерках только молнии освещают комнату мельканьем,—
тогда вульгарно и страшно гремит государственный гром.
Так во времена бонапартовских-и-революций Панчо Вильи
перед казнью гремело двадцать два барабана.
И змеиные ливни, как змеи Лаокоона,
рушат мое единственное окно.
Акварельные стекла
выпадают из рам и улетают в пространство грозы по диагоналям.
И сквозь рамы-решетки моего животного мира
рушатся в комнату туловища змей.
Балеринки мои — все семь — трепещут от страха.
Они заливаются стеариновыми слезами,
их огненно-красные платочки опускаются ниже и ниже и угасают в бронзе.
Львы, лежавшие в мраморных позах сфинксов,
встают по-собачьи на задние ноги,
от ужаса лая, как псы,
опрокидываются на спину
и подыхают вверх лягушачьим брюхом.
Бесполезна борьба!
Многое множество змей!
Бейся, бейся, мой мотылек!
Это бабочка выпускает глубоко затаенные когти (а змеи встают на" хвосты,
клубятся уже над моей головой!),
налетает на змей,
вынимает из комнаты их, как из чугунка спагетти,
и выбрасывает, покачнувшись на крыльях, в окно,
но, ужаленная, опадает куда-то туда в темноту и в мелькание молний.
В этой схватке еще пацифист-Командор.
Сей счастливчик соблаговолил и сказал в микрофон микропарадокс.
(Воздух темен и светел,
и летали по воздуху комнаты
карнавальные очи змей с бенгальским оттенком.
Их тела, как тела александрийских любовниц,
были натренированы и трепетали.
Появлялись повсюду
птичьи, жабьи, полукрокодильи морды чудовищ.
Змеи стояли, как тростники, и так же качались.)
И, с любопытством рассматривая воздушное пресмыканье,
Командор вздохнул и сказал":
— И жизнь уже не та, и мы уже не те.—
Он сказал и пропал в темноте.
Все пропало.
Балеринки погасли.
Львов съели.
Всю мою иллюзорную современность
(я с такими усилиями и с бабочками ее сочинял)
76 Виктор Соснора
поглотила и эта гроза.
Взбешенный,
я выхватил шпагу, но... ,
шпага за шпагой, как сосульки, таяли — капля за каплей,
капли металла растворялись в каплях дождя.
И тогда, монотонно сверкая, появилось зеркало из полутьмы.
Это зеркало смутно кое-что отражало,
но когда появилось, перестало что бы то ни было отражать.
И все змеи опустились,
оглянулись на зеркало и посмотрели.
И,
загипнотизированные собственным взглядом,
они вползали в пасти собственных отражений,
пожирая сами себя.
С добрым утром, товарищ!
Спасибо тебе за спасенье!
Все случилось, как все гениальное, просто.
Скоро зеркало все переварит:
балеринок и львов, и чудовищ твоих, и рассвет,
и займется опять естественным отраженьем предметов.
Улетучится каждый кошмар.
Ты войдешь с электрической бритвой,
ты и в зеркале твой повседневный двойник.
И вы станете умно и с умными глазами
фрезеровать волосинки —
детальки своих повседневных и одинаковых лиц.
С добрым утром!
Еще полусолнышко и полунебо,
но со временем будет Солнце и Небо,
только выстоять нужно, дружок!
Я стоял на коленях и плакал,
пилигрим в полутемной пустыне дома Дамокла.
Сам Творец, я молился невидимому Творцу:
— Я сегодня устал,
а до завтра мне не добраться.
Я не прощенья прошу,
а, Господи, просто прошу:
пусть все, как есть, и останется:
солнечная современность
тюрем, казарм и больниц.
Если устану
от тюрем, казарм и больниц
в тоталитарном театре абсурда,
если рука сама по себе на меня
поднимет какое орудье освобожденья,—
останови ее, Господи, и опусти.
Пусть все, как есть, и останется:
камеры плебса,
бешеные барабаны, конвульсии коек операционных,
и все, чем жив человек,—
Виктор С ос нора 77
рыбу сухую, у
болотную воду
да камешек соли —
дай мне Иуду, молю, в саду Гефсиманском моем!
Если умру я,—
кто сочинит солнечную современность
в мире, где мне одному отпущено
лишь сочинять, но не жить.
Я не коснусь всех благ и богатств твоих тварей.
Нет у меня даже учеников.
Только что в сказках бабки Ульяны
знал я несколько пятнышек солнца,
больше — не знал,
если так надо,—
больше не буду, клянусь!
Не береги меня, Господи,
как тварь человечью,
но береги меня
как свой инструмент.
По утрам пустота.
И от страха с трепещущим сердцем
Я стою у пивного ларька:
Судный день, день Последний.
Простолюдины плачут от пива.
Пива много, и н^а все пиво их слишком мало.
Ногти у них, как в трещинках мрамор.
И на лицах у них — ничегошеньки, кроме где-то из-за угла
улыбающейся тоски.
Что ж. В этот День, в мой Последний
все должны быть немножко грустны,
так сказать, грустны навеселе.
В МЕТЕЛЬ
1
У лампочки ночной — огонь в живот,
кишки златые, светлые браслеты.
Никто не ходит в белом, все живут,
и ноги гнут, и руки быстрым брассом.
Жить лень у нас, и в тогах бы кого
куют кинжалом дней цезарианцы,
мой римский рот не может с русской «О»,
с трудом и корм в него до цельной речи.
Над Ленинградом осени уж нет,
и жизни нет, и гнев у снега жидок,
чужую песнь роялю тянет жук,
и не увозят наших фараонов.
Ты увези их, столь и Ленинград
Египет опояшет и не сразу.
78 Виктор Соснора
Мы — пятая колонна, легион
истории у стран мы иностранный.
Свободен я! Всем телом сквозь метель
под белой рыбы снеговой, но удим,
идем, как пароход «Эль*Меншийя»
в пути по Нилу к моему народу. —
Пришел, стою. Как капитан, в костюм
одет, китайских кос по шею носим,
я радуюсь, жгу в синю ночь костер,
я склею личность — лампочку ночную.
И стоит жить!.. Садится колесо
со спицей соловьиной, и пурги нет.
Копи окоп и не сули косуль!
— Ты в Геттинген? А мне б в метель погибнуть!
Я б и погиб, но есть на ось закон,
я чту, учу его с улыбкой службы —
что сделают идущему за мной,
если увидят, что ведущий слаб я?
Мне б лечь челом на камень Лабрадор, -
явленье Я! Сквозь шлем ревя Рифею,
что никого уж боле не любя,
кому я, муж, по камушку рифмую?
Народ крепчает всюду как мороз,
верховных рог носитель и элита,
а неталантливая молодежь
к искусству тянется, но деньги ль это?
Ты линию у атома зажги,
увидь в роду вес желудя по дубу.
И женщин житие, и вид Земли —
все есть яйцо, окружное по виду.
В глуши людской, с ноги стози земной,
неведомого в наковальнях века,
я жду его, идущего за мной,
посланца сфер — второго человека.
Его удара молодого стоп
в день подлости, а в ночь здесь люди злые,
ему кую его души восход
сквозь шаровидны кожи золотые.
Ты на заре мой желудь не буди!
Снег слег меж новогодних ног Астарты...
От тех времен, от тех племен в груди
уж никого, мой Вакум, не осталось.
Игорь Померанцев
БАСКСКАЯ СОБАКА
Каждое утро, когда за сыном захлопывается дверь, я посылаю вдогонку ему Ангела-
хранителя. Об этом не знает ни одна душа в мире, даже Лина. Ангел ерепенится, долго
расправляет крылья в прихожей. Сын в эти минуты проглядывает в подъезде соседские
газеты: кто забил гол, какой диск перекричал все прочие, не стал ли принц королем. Потом
внизу хлопает общая дверь, и Ангел тоже вылетает.
Я нащупываю левой рукой «Сони», включаю. Волна и частота радио, где я служу,
зафиксированы: нужно только нажать кнопку. Я слышу голос Иосипа. Он читает утренние
новости. Иосипу русский язык обязан словами «самит» и «брифинг». Его последнее
нововведение — «эксклюзивный». Новости кончаются, и я встаю. Сегодня в одиннадцать у
меня деловая встреча в банке.
По прихоти своей скитаться здесь и там...
Вот счастье! Вот права!
А. Пушкин
Банк Нэшенел Вестминстер готов дать мне взаймы сорок тысяч фунтов стерлингов.
Менеджер подсчитал, что именно эту сумму предстоит заплатить за обучение сына в
частной школе, недоступной большинству британских детей, в ближайшие пять лет (рост цен,
инфляция, общий экономический спад). Дадут-то они дадут, а чем мне расплачиваться?
Получается, что жить мне придется до ста двадцати лет. Причем не только жить, но и
работать. А моя юношеская мечта о досрочном выходе на пенсию? Чтобы избежать нервного
срыва, просто необходимо взять творческий отпуск месяца на два и провести его в
курортном городе Сан-Себастьян. Сейчас февраль и там должно быть пусто.
Мы простились с Линой мирно, но не тихо. На прощанье я купил ей два ящика риохи
«Федерико Патернина» 1985 года (легкий дубовый аромат) и ящик бренди «Капитан».
Этого бренди с каждым годом становится в мире все меньше и меньше. Его сделали к
юбилею Колумба, а после юбилея производство свернули. Я сам его пью и плачу: по моей же
милости оно неотвратимо идет на убыль. Лина же подарила мне большую пачку
презервативов (18 штук) «суперсенситив». Я раскричался, обозвал ее эгоисткой.
— Да и что с этого,— обрезала она.— Качество эгоизма зависит от качества «эго». Мое
«эго» отзывчивое. Если я пекусь о себе, то от этого все в выигрыше. И прежде всего ты.
Я швырнул пачку на столик, уставленный косметикой, и больше мы к этой теме не
возвращались. Вечером Лина приготовила ужин, который и более взыскательный
ценитель, там я, назвал бы праздничным. Блюдо было одно, но какое! Фазаны с капустой.
Новички обычно пересушивают фазанину, не подозревая, что грудинка и ножки
существенно отличаются друг от друга. Ножки у фазана натруженные, узловатые, а грудинка
нежная. Ее надо запекать минут пять. Ножки же — не менее часа. Другая типичная ошиб-
Игорь Яковлевич Померанцев (род. в 1948 г.) — прозаик, эссеист, поэт. Автор книг «Альбы и <
ренады» (1988) и «Стихи разных дней» (СПб., 1993). Живет в Мюнхене.
80 Игорь Померанцев
ка — заворачивать ножки в бекон, чтоб они пропитались жиром. В результате бекон
умащивает шкурку, но не проникает сквозь нее в мясо. А ведь именно оно так нуждается
в смазке. Лина запекла все порознь: и капусту, и грудинку, и ножку. Даже сын попросил
добавки: понравилось. Зато мне не понравилось его, я бы сказал, механическое отношение
к еде: без реакции, молча. К тому же он ел, как местные: мясо не накалывал вилкой, а
насаживал его на спинку вилки и помогал себе не ножом, а указательным пальцем. Я сделал
замечание. Он, видно, перепутал меня с учителем и механически сказал: «Простите, сэр».
Чужак какой-то!
Наутро я улетел в Бильбао, а в четыре пополудни добрался на автобусе до
Сан-Себастьяна. Бискайский залив встретил меня восторженно. Мой последний репортаж из
лондонского клуба «Иберия» в эфир выйдет уже без меня.
ТАНГО. ГУЛ ГОЛОСОВ
АВТОР: Дегустация начнется минут через пять. А пока главный дегустатор пьет
минеральную воду: готовит рот. Атмосфера в зале серьезная. Длинный стол, уставленный
десятью рядами бутылок, накрыт белой скатертью. Бутылки, как куклы, укутаны розовой
бумагой. Таков ритуал.
ГОЛОС ДЕГУСТАТОРА
АВТОР: Это голос главного дегустатора. Он приветствует присутствующих и обещает
им много волнующих минут. Вы сами слышали, как сух и академичен его голос. Сейчас
он говорит о «ферментации» и «культивации». Двое подручных разливают
присутствующим первую пробу.
КОРОТКОЕ БУЛЬКАНЬЕ
АВТОР: Да, звук бульканья короток, но не по моей вине. На пробу дают два глотка.
Я оглядываюсь по сторонам. Все рассматривают вино на свет, нюхают, снова
рассматривают, но уже на фоне белого листа. Некоторые не допивают и выплескивают подонки
в урны: надо беречь силы для марафона. Сегодня в клубе «Иберия» собрались самые
чувствительные носы Лондона. У многих чувствительность проступает сизыми капиллярами,
лиловыми сосудами. Обсуждается лето 1978 года. Жаркое, солнечное. Повезло тогда
красному вину. Так и говорят: вину. Не своему же везенью радоваться. Я это лето тоже помню:
лето эмиграции. Плавкий асфальт немецкого городка. Каленый воздух дерет горло.
Выходит, ошибался. Выходит, это лето было удачным. Вино асфальтом не пахнет. Поставлю-ка
ему высший балл. Дегустация продолжается. В течение часа мы пробуем четыре сорта
вина, в общем, восемь глотков. Дискуссия становится оживленной. Мой сосед каждую
пробу в бокале плотно прикрывает ладонью: настаивает аромат, чтобы после ударило
в нос.
Сейчас мы дегустируем риоху «Монте Реал Тинто Гран Ресерва» 1975 года. В лавке
такая бутылка стоит фунтов десять. Какую песню в 75-м все слушали? «Эти глаза
напротив...»? Нет, что-то потерпче. «Зачем же ты забыла мой номер телефона?..» Нет. Дамы-
участницы особенно свирепо выплескивают подонки в урны.
ГОЛОС ГЛАВНОГО ДЕГУСТАТОРА (по-английски)
АВТОР: Дегустатор говорит о низком уровне алкоголя и высокой кислотности. Да,
кажется, «Остался у меня на память от тебя...» Уверен, что Пикассо пил бордо, а не риоху.
Шесть проб позади. Целый календарь, отливной календарь. Пустых бутылок на столе так
много, что зал кажется зеленей. Легко постанывают пробки. Красное «Монте Реал Гран
Ресерва» 1970 года. На запах — гречиха в цвету. На вкус — вялый шелк. Пожилое вино,
кроткое. 18 фунтов бутылка. В дальнем углу зала замечаю свою жену Лину. Опоздала.
Машу ей. Но взор Лины затуманен. Она без очков. Туман — от близорукости, а кажется —
от вина. «Монте Реал Тинто Гран Ресерва» 1958 года. Эта риоха — ровесница Лины. Стол
пылает зеленым костром. Если я подойду близко-близко, Лина меня узнает.
ГУЛ ГОЛОСОВ
«ТАНГО ЛИБРЕ» АСТОРА ПИАЦЦОЛЫ
В свой первый сан-себастьянский вечер я стоял у стойки бара и пил чай, запивая его
бренди «Карлос I». Так я порой экономлю себя, чтобы больше выпить на следующий день.
Вошла дама. Перед собой, как хлеб и соль, она несла грудь. Выбрала место рядом со мной.
Громко, по-свойски обратилась к бармену. Голос у нее хриплый, как молодой коньяк.
Видимо, она пошутила, потому что сама засмеялась. Я напрягся, но виду не подал. Я боюсь
женщин этой профессии. Почему не знаю. Она нюхом почуяла, что я чужой. Великодушно
спросила, говорю ли я по-испански. Я тотчас забыл свои полтыщи испанских слов и
честно ответил «нет». Она перешла на французский. Здесь это язык сервиса: каждый
уикэнд в Сан-Себастьян наезжают соседи с севера. Тут уж я совсем честно и даже страстно
сказал «нет». На этом и порешили. Добавлю только, что она была не какой-нибудь
портовой лахудрой, а холеной, полной достоинства женщиной. Сама себе купчиха. У меня с
ними не получается. Из-за бедности воображения. Один мой коллега рассказывал, как он
Игорь Померанцев 81
в Гамбурге здорово провел время. Я пристал как репей. Заставил описать подробно, кадр
за кадром. И вот что отметил: мой коллега в койку не лег, а сделал это стоя. «Почему?» —
спросил я. «Да как-то побрезговал... чужая постель». Выходит, есть в этом что-то
неестественное, раз включается брезгливость. Хотя... брезгливость чувство инфантильное. Это
в детстве морщишь нос, когда тебя целуют чужие дяди и тети. Как бы то ни было, не
лизнул я бискайской соли, не преломил баскского хлеба.
«BAY-BAY». Это дорогой бар. Классная работа краснодеревщиков и кожевенников.
Рука так и тянется к бренди. И дотягивается. Черт бы ее побрал!
Все-таки слово «русский» — это джокер. С утра меня озлили. Назвали в баре
«литовцем» . Я раскричался: никого я не убивал, это вы в черных беретах, а не я. Мне втолковали:
убивают плохие люди; у нас тоже есть свои плохие, а спросили, не литовец ли, потому что
я русский. Я извинился. Несмотря на ранний час поставил всем пиво «Келер».
Подружился на минуту. Я люблю нарушать свое одиночество. Но еще больше люблю его
оберегать. Главное, чтоб ты выбирал его, а не оно тебя. Свое лондонское одиночество поначалу я
не любил. Испытательный срок на радио длился полгода, и я провел это время один. Сразу
почувствовал дешевый дымок сиротства. Я стараюсь не дышать, как только чую этот
дымок. В подвальной столовке радио я отсел от коллеги, который завтракал в пальто.
Старался держаться подальше от старого друга Манолиса из греческой редакции, потому что
он ел прямо из консервной банки. Я бегу детдомовцев. У меня дом есть и семья есть. Я
знаю, куда прийти. Тогда в Лондоне я нашел себе несколько подружек. Половина из них
уже умерла от старости. Но половина живет, и я их честно не бросаю. Родом они — Ма-
рыся и Сузка — из Центральной Европы. Откровенно говоря, теорию души я не люблю.
Практику особенно. Но что поделаешь, если в Англии мои подружки чувствовали себя
неуютно? А во мне нашли родственную душу!
Когда берлинская стена рухнула, обе они разлетелись по родинам: Марыся в Варшаву,
Сузка в Прагу. Чтобы их навестить, я даже придумал серию передач о Центральной
Европе: «Возвращение бюргера». Тогда это было в новинку. Я скучаю по холодным рукам
Марыси и по горячим рукам Сузки. Из Сан-Себастьяна я им обеим позвонил, но пригласил
только Сузку: все же холодные руки в феврале как-то чересчур.
Телефон в Лондоне.
— Алло!
— Ола, сеньора!
— Ты что, нарочно?
— Что нарочно?
— Ладно. Не люблю тебя ругать. Мне тебя на самом деле жалко.
— Правильно. Что нового?
— Звонил Барри. У тебя в последнем репортаже двадцать секунд перебора. Я дала
твой телефон.
— Спасибо. Теперь что-нибудь личное.
— Звонил твой переводчик. Сказал, что твой рассказ «Блеск провинциала» купил
какой-то журнал на севере Англии.
— Но он мне это уже говорил.
— Сам разбирайся.
— Это он к тебе подкатывается.
— Да?
— Скажи ему, что я пишу рассказ о переводчике, влюбленном в жену писателя,
называется «Ты у меня поплачешь».
— У тебя есть литературный агент.
— Адьос!
— Пока! #
Днем нагло зашел в местную школу. Приготовил журналистское удостоверение,
собрался врать, что готовлю передачу о преподавании баскского языка. На самом деле зашел
из чистого любопытства. Мне кажется, что дети в Сан-Себастьяне играют исключительно
на испанском. А если дети на родном не говорят, то дела его плохи. Прошел по пустому
холлу, поднялся на второй этаж, пошел на шум голосов. Заглянул в актовый зал. Там шла
репетиция спектакля — я это понял позже. На сцене происходило нечто невообразимое:
топтались слоны, к ним жались полуобнаженные девушки, увитые змеями,
маршировали воины, увитые плющом. Ко мне подошел учитель, и я представился. Оказалось, что
школьники готовят спектакль о завоевании Александром Македонским Индии. Как же я
сразу не смекнул? Ведь эта кампания была самой веселой в истории военного искусства.
Воины Александра на пути из Афганистана, через Гиндукуш, к устью Инда буквально
83 Игорь Померанцев
не просыхали. Они покоряли край за краем, пританцовывая» припевая. Местное вино
оказало им самый радушный прием.
Эта репетиция заохотила меня, и вечером я пошел в Дом баскской культуры на
фестиваль короткометражек. Из десяти фильмов три были о террористах. По-моему, это брехня.
В нормальной жизни террористов нет. Их придумываем мы, журналисты, потому что для
нас хорошая новость — это плохая новость. Ну да ладно. Один фильм показался мне
любопытным. Ночь. Деревушка. Вой собаки. Согласно баскскому поверью — это к смерти.
Из ворот выбегает подросток. Он бежит к соседу и к священнику: оповестить о смерти.
Сосед для басков роднее родственников. Он должен знать про смерть еще до того, как
об этом растрезвонит колокол. Сосед тотчас приходит. Берет горящую свечу и капает
стеарин на грудь усопшего. Это у них вместо зеркальца: удостовериться. Удостоверившись,
сосед взбирается на крышу и выламывает плитку черепицы, чтобы выпустить душу
усопшего. Все это снято во мгле, липкой, как смертный пот. После родичи бегут на пасеку и
в хлев: объявить о смерти пчелам и скоту, чтоб те в страхе не разлетелись, не разбежались.
Похороны происходят днем. Процессию возглавляет все тот же сосед. У него в руках
крест. Это путь-ритуал, извилистый путь от дома к кладбищу. Он лежит через кукурузное
поле, горные тропы, виноградники, хаты односельчан, горницы, дворы. Фильм кончается
ритуальным преданием огню матраса усопшего. Чад стоит такой, будто горит кинопленка.
Меня тронуло прощание покойника с виноградником. К сожалению, фильм не отвечает
на вопрос, что следует пить на похоронах. Лично я считаю, что-нибудь погорче, посуше...
Херес? Зависит от пристрастий покойного* Мой тесть Долгие годы сам настаивал бренди
на ореховых жмыхах — это бессарабская школа. Когда его хоронили в Бруклине, Лина
у свежей могилы откупорила арманьяк. Он золотился инфернальным светом. Мы по
очереди глотнули этого света. Значит, проводили.
«KAFETERIA». В этом баре кофе, бренди и бутылка минеральной — 450 песет.
Не дорого. Больше не приду.
БЛЕСК ПРОВИНЦИАЛА
Что до меня, то я живу в маленьком городе»
и чтобы он не сделался еще меньше, охотно в нем
остаюсь.
Плутарх
Он остался, а я уехал. Вначале в столицу, потом в другую страну. Теперь я стараюсь
жить сразу в разных странах. Думаю, это форма географического невроза. Я даже выявил
и взлелеял в себе несколько болезней. Так что регулярно вожу свой плеврит в Альпы,
геморрой на воды в Бат, экзему на Адриатику. Но о себе довольно. Сколько можно. Лучше
о нем. Итак, он остался. Поскольку в городок я возвращался наездами, то перемены в моем
друге бросались в глаза сразу. В юности мы часто путешествовали по столицам, благо
в тогдашней Империи их было сразу несколько. Но без меня он перестал выезжать.
Внешне это сказалось на его одежде. То ли он не покупал ничего нового, то ли покупал лишь то,
что носил прежде. Возможно, и то и другое: находил по своему вкусу в комиссионных.
В один из моих наездов он совершенно естественно перешел на «вы». Я не противился.
Ведь это не было сделано в пику. Просто друг с годами становился все воспитанней и
культурней, и его отполированная культурность исключала «ты» — и как слово, и как
отношения. Странным образом, в столице я становился все демократичней, приветливей что
ли, он же — все рафинированней и подсушенней. Я, впрочем, не испытывал от этого
чувства неполноценности. Не знаю, испытывал ли он чувство превосходства. Должно быть,
да, хотя и не личного превосходства надо мной, а превосходства как данности, как
состояния. Перенос этого чувства на кого-то конкретно был бы безвкусным.
Наши беседы менялись раз от разу и акустически и по существу. (Хотя акустика —
это тоже существо.) Голоса все приглушенней; я старался смеяться не звонко, как в былые
времена, а сдержанно. Понемногу и вовсе сменил смех на улыбку. Он пошел еще дальше:
стер с лица и ее. Его система ценностей стала походить на хрустальный сервиз- Она была
уже и впрямь системой — нерушимой и необратимой. Да и ценности стали бесконечно
ценными. Про себя я загадывал: «Каким бы стал я, если бы не уехал?». Но речь не обо мне.
Честно говоря, я не знаю, почему он охотно встречался со мной. Может быть, чтобы
посмотреть, что случилось бы с ним, не останься он в городе. Оставшиеся пристально
наблюдают за уехавшими, как бы они к ним ни относились. Природа этого интереса сугубо
эгоистическая: в уехавшем видишь своего двойника, поступившего иначе. Потому
оставшийся чаще всего с ревнивой симпатией относится к уехавшему: не подкачай, а то
подведешь и меня. При всей несердечности «вы» мой друг с симпатией следил за моей
жизнью. Мне кажется, мы относились друг к другу не как собеседники или бывшие друзья,
Игорь Померанцев 83
а как персонажи. Наши слова, обращенные друг к другу,., как бы это точней сказать...
происходили. То есть не были носителями идей, чувств, обменом сведений, а жили своей жиз*
нью. Должно быть, нас было бы любопытно слушать со стороны или читать наши диалоги.
Его смерть разрушила эти отношения. Родители друга попросили меня найти
столичного издателя для романа, который покойник завершил незадолго до смерти. Это роман
о любви императора Диоклетиана и казненного по его приказу капитана Себастьяна,
впоследствии канонизированного. Издателя, думаю, я найду без труда. Но вот что забавно:
то ли смерть, то ли просьба родителей все вернули на круги своя. Теперь мы снова друзья,
снова на «ты», и мой смех снова так звонок, что я стараюсь помалкивать в присутствии
хрустальных сервизов.
Телефон в Лондоне.
— Хэллоу!
— Привет!
— Да, сэр.
— По шее получишь.
— Прости, папа.., Ты не будешь верить, но я по тебе скучаю.
— Я тоже.
— Ты знаешь, «Эвертон» сыграл вничью с «Ливерпулем»?
— Да.
— Откуда?
•— Слушал Би-Би~Си. Четыре — четыре.
— Папа... я тебя люблю.
— Я тебя тоже.
— Папа, я так в уборную захотел.
— Ты всегда хочешь, когда со мной разговариваешь,
— Па,», умоляю.
— Ладно, скажи маме, что я позвоню на днях.
— Да, увижу тебя скоро.
— Нет, по-русски «пока».
— Пока!
— Нет. Пописай и вернись. И захвати ручку и бумагу.
— Да. Спасибо.
— Папа!
— Вот тебе три загадки. Ответишь в письменном виде. Что значит «в письменном
виде»?
— Письмом.
— Молодец. Диктую. Первая. Кто написал повесть «Баскская собака»? Записал?
— Да.
— Вторая. Какой народ придумал игру «американский гандбол» и головной убор
«берет»? Третья. Представители какого народа любят убивать испанских военных?
— Да... это четыре загадки.
— Не торгуйся. В письменном виде. Пока.
— Пока.
Я выхожу из телефонной будки и сажусь на солнышке в кафе на бульваре Аламеда.
Когда в солнечную погоду смотришь издали на собор Пастыря Доброго сквозь бренди, то
веришь, что он выпилен лобзиком. Поверив, я иду к церкви Святой Марии. В ее бурую,
толщиной в двести с лишним лет стену вколачивают салатные мячики юные теннисисты.
Я задираю голову. На фронтоне в арке стоит Святой Себастьян. В его алебастровом теле
торчат всего две ржавые стрелы: одна в пояснице, другая в левом колене. Всего!
История Себастьяна вкратце такова. Он служил капитаном преторианской гвардии,
был в фаворе у императора Диоклетиана. Втайне крестился. Узнав об аресте и пытках
двух друзей и братьев по вере, публично заявил о своем вероисповедании. Его
приговорили к казни через... как &ы это сказать... пронзеиие стрелами? Приведя приговор в
исполнение, лучники ушли восвояси. Но некая вдова по имени Ирени, впоследствии тоже
канонизированная, выходила капитана. Выздоровев, Себастьян покинул укрытие и вновь
стал трубить о вере в Христа на каждом углу. Тогда Диоклетиан велел забить еретика
дубинками, а труп его выбросить в римскую канализацию. Спустя девять столетий
Себастьян был причислен к лику святых. А еще через полвека его именем назвали город
в Басконии. Диоклетиан же, спустя несколько лет после гибели Себастьяна, отрекся
от престола и кончил жизнь в глухом углу Империи, в огромном дворце-крепости в
Сплите. Обязанностью Св. Себастьяна в Средние века было оберегать города от чумы, которая
поражала со скоростью стрелы.
84 Игорь Померанцев
Все. Шею ломит. Глаза слезятся. Мне нравится статуарный Себастьян. Его тело, да,
не глаза, а все тело сразу как бы исходит слезами. Оказывается, плачешь всем телом,
а льется только из глаз. Я вспоминаю Св. Георгия. Молодец. Поразил дракона. Но какое
тупое выражение лица у нашего героя. В его глазах жизни столько же, сколько в его копье.
Сравните Св. Себастьяна и Св. Георгия у Рафаэля. Первый юноша с масличными от
тоски глазами; в тонких пальцах он держит стрелу, причем острия стрелы не видно,
сперва даже кажется, что это смычок, кровью не пахнет. Второй — рубака с мечом: сплошное
громыханье, хрупанье, звяк. У Тинторетто лица Св. Георгия вовсе не видно, только тулово
в латах да круп коня. Но почему я предпочитаю страдальца Себастьяна победоносцу
Георгию? Есть в сочувствии своя корысть: несчастному сочувствует счастливый. Пока,
Себастьян! Увижу тебя скоро.
Ресторан «SEBASTOPOL».
— Почему «Севастополь»? — спрашиваю я бармена.
— Бог его знает... Там была какая-то война.
— И что?
— Вроде бы британские и французские моряки завезли это слово, сэр.
В Сан-Себастьяне я живу интенсивной недуховной жизнью. Вроде библейских
персонажей. Я тоже, как областеначальник Неемия, мог бы сказать: «И вот что было
приготовляемо на один день: один бык, шесть отборных овец, и птицы приготовлялись у меня; и
в десять дней издерживалось множество всякого вина». Сверяя цитату, я некстати
натолкнулся в Книге Неемии на почти шейлоковский монолог («Я еврей...»): «У нас такие же
тела, какие у братьев наших, и сыновья наши такие же, как их сыновья...» Листаю дальше.
Нахожу любопытное свидетельство о тогдашнем критерии бедности: «Поля свои и
виноградники свои, и дома свои мы закладываем, чтобы достать хлеба от голода». А я-то думал,
что виноградник серьезней хлеба. И продолжаю так думать. Все равно, голоды бывают
разные. Скажем, болгарский голод — это баклажаны без хлеба. А в украинской литературе
образ крайней нищеты — чёботы. Их отсутствие. В семье на пятерых хлопцев и дивчат
одна пара чёбот. Их носят по очереди. Вот и получается, что в школу каждый школяр
ходит только раз в неделю. Или такой образ бедности. У Боккаччо в «Декамероне»
бедняки — каменщик и пряха — владеют винной бочкой. Правда, бочка эта пуста. Но зато
с помощью этой самой пустой бочки пряхе удается утаить от мужа любовную связь с юным
вертопрахом. Более того, пока муж очищает бочку от гущи, пряха, следящая за работой,
подставляет свой задок любовнику. О чем я? О том, что даже у бедняков, итальянских
бедняков, в XIV веке от Р. X. были свои винные бочки. Скажу больше. Людей, наделенных
эротической смекалкой, язык не поворачивается назвать «бедняками».
Вы опять рюмку выпили. Довольно бы вам.
Ф. Достоевский
Почему я вечно нахожу себе какое-то отребье? Еду в Югославию и делаю передачу не
о сербах, не о словенцах, даже не о мифических македонцах, а о
полугуцулах-полуцыганах, примостившихся на самом хвостике Карпат. Шурую мимо Испании в Португалию
и придумываю ей образ самой обольстительной кофейни Европы. А если в Испанию, то не
в Кастилию или Арагон, а к сомнительным индо-цыганам Андалусии (происх. от Ванда-
лусии, т. е. от вандалов). Или к сепаратиствующим каталонцам. Но последние
недостаточно забыты, и больше я к ним не поеду, по крайней мере, за свой счет. Теперь нашел себе
других выродков: басков. По цвету — хаки, тина, терракота — работают под ящериц.
Баск — в берете, баска — в шубе. Береты плоские и черные, как сковороды. Стоит им
открыть рот, как из него вылетает «Игор», «Игор». Меня, к счастью, зовут иначе. Да,
Игорям сюда лучше не соваться. Запросто рехнутся. И вот в этих компаниях европейских
ярыг я чувствую себя на месте и у дел. Если честно, то лучшие вина баски привозят из
других краев. Хотя хвостик (снова-таки хвостик!) волости риоха — баскский. Я надеялся,
что в Сан-Себастьян завозят вина из баскских провинций Франции. Они почти по
соседству с Бордо. Соседство соседством, а почва другая, песчаная. Доброго винограда на песке
не вырастишь. Должно быть, моя страсть к винограду — это тоска по почве. В душе я
патриот. Но нет у меня почвы. Я — пришей кобыле хвост, хвостик. Вот и ошиваюсь там, где
отребье. Не человек, а тина... ящерица. Впрочем, в Сан-Себастьяне я нашел компатриота:
компьютерный магазин «Каспаров». На витрине выставлена шахматная доска.
Компьютерная. И еще один магазин заприметил: «Мода инфантиль». Зашел, купил панамку.
В пику местным беретам. На улицу выходить в ней боюсь. А в номере не снимаю. Сижу
Игорь Померанцев 85
за столом, обложившись книгами, и похлебываю. Рискнул: взял бренди «Маскаро». Не
промахнулся. Ершистое, но элегантное. По правую руку Плутарх и «Всемирный атлас
вин» Хью Джонсона. По левую оба Завета и «Карманный справочник вин» Сижу себе
в панамке. Кайф. Полный идиот.
Я узнал потрясающую вещь: в городе орудуют буквально десятки гастрономических
сект. Я иногда иду на гул голосов, а не на вывеску. Если гул густой, значит все в порядке.
Сунулся в дубовую дверь возле городского аквариума. Пока меня выталкивали, успел
заметить шпалеру красных шей и длинный стол, уставленный мисками и сулеями. То же
случилось со мной возле собора Пастыря Доброго. После на улице Игнатия Лойолы (этот
святой — тутошний). В бешенстве я зашел в туристское бюро и потребовал объяснений.
Девчонки долго шушукались, и наконец поняв, что от меня не отделаешься, одна из них
на омерзительном английском — с песком и ракушками — сказала:
— Это у нас Народные Общества Едоков.
— Что значит Народные Общества?
— Собираются люди. Приносят мясо, рыбу, морских тварей. Вместе стряпают, вместе
едят.
— А вино?
— И вино. У каждого Общества свой погреб.
-* А почему не приносят готовую еду?
— Такой устав. Стряпают вместе.
— И что?
— Им весело. Все свои.
— А вы... тоже в таком... Ордене?
— В Обществе? Там почти нет женщин. Раньше их совсем не принимали.
Традиция.
У меня немного отлегло от сердца: я не выношу холостяцкого духа.
Чтобы как-то успокоиться, зашел в первый попавшийся бар и сдуру взял баскское
вино чаколй. Вдруг за спиной раздалось «Игор! Игор!». Я напрягся, но не обернулся.
Бармен снял с полки литровую бутылку водки и плеснул из нее в приземистый стакан. На
наклейке крупными красными буквами по-испански было написано «IGOR». Значит, мне
не казалось. Значит, на набережной, в барах, в подвальчиках только и толки, что о водке
«IGOR».
Бар «DICKENS». Великолепные бокалы для бренди. Горячий шоколад в любое время.
Замечательно дорого. Но как-то глупо для лондонца ходить в Сан-Себастьяне в бар
«Диккенс».
Стук в дверь. Открываю. Глазам своим подпухшим не верю.
— Марыся?
— Ола, Гена!
— Откуда ты узнала мой адрес?
— Позвонила хозяйке пансиона.
Отсрочивая ужас, говорю:
— Но она говорит только по-баскски.
— Я немного знаю грузинский.
— Молодец! — честно восхищаюсь я Марысиной находчивостью.—- Давай-ка твой
чемодан... Душ или кофе?
— Каву.
Мы спускаемся по лестнице, выходим из подъезда. Улица обдает меня жаром. Погоду
как подменили. Значит, найдем применение Марысиным рукам.
Воздух Англии замечательно воссоздан
акварелями; воздух севера Франции —
пуантилистами либо пастельными пятнами
импрессионистов... Но ^Испания — алая, золотая, черная, и
все это в испанском вине.
Хью Джонсон
Снова рискнул. Купил немарочную с кустарной наклейкой риоху алавеса. 195 песет.
Вернулись с Марысей в пансион и на час-другой обменялись телами. Это легкий плагиат.
У сэра Филиппа Сидни «с любимым обменялись мы сердцами».
— Гена, ласки твои лучше вина.
86 Игорь Померанцев
— Марыся, твои груди похожи на виноградные кисти.
Сидя на мне, она нащупывает холодной рукой бутылку, отпивает, находит своими
губами мой рот и вливает в него вино.
«Рислинг — пыльный термин»,— определил поэт. Моя риоха, пожалуй, термин...
грязный. Но эта грязь благодаря Марысе из божественнейших. Теперь я знаю, что имел
в виду Соломон, когда говорил: «Уста твои, как отличное вино!».
Греки пили из кубков, римляне из чаш. Я пью из Марыси. А вот из чего пили на пирах
царя Артаксеркса в Сузах: «Напитки подаваемы были в золотых сосудах и сосудах
разнообразных, ценою в тридцать тысяч талантов; и вина царского было множество, по
богатству царя». Честно говоря, я оцениваю сосуд губами, а не кошельком. Смысл жизни во
встрече. В свидании губ и сосуда.
— Ласки твои лучше вина.
— Твои груди похожи на виноградные кисти.
Отпуск — отпуском, но радио меня и тут преследует. Голосами. Так было на Крите.
В Андалусии. Теперь в Басконии. Радиоголоса этих народов физиологичны. Как будто
дикторы накануне передачи гасили во рту спички. Дышат серой. Как драконы. Куда
смотрят брандмайоры? На сан-себастьянской набережной репродуктор гремит во всю
ивановскую. Не выключишь.
В пансионе радио тоже преследует меня. Но уже мое радио. Звонит Барри.
— Привет, русский лапоть!
— Неужели валлийская свинья?
— Ойнк-ойнк.
— По-русски «хрю-хрю».
— У тебя перебор секунд двадцать.
— Так вырежь.
— Что резать?
-* Как всегда, лучшее.
— А там все плохо.
— Ладно, вырежь, где про песни семидесятых. Я там рассентиментальничался.
— Прости?
— Рассентиментальиичался.
— Жаль. Я специально заказал эти песни в Москве.
— Гений! Но все-таки свинья.
— Как ты?
— Куча материала о • вине. Вернусь и сразу поедем сюда в командировку.
— А что там записывать?
— Ну... льют вино в бокалы с полуметровой дистанции... звук неприличный. Потом
интервью в Обществе Едоков. В Ордене Иезуитов — их отношение к вину. Потом
омерзительная баскская музыка... почти как тирольская.
— Ладно. Подрежу слегка «Эти глаза напротив». Ты ничего для нас не написал?
— А ты из студии звонишь?
1 - Да.
— Врубай пленку.
— Гений! Сейчас... минутку. Пишем.
— Заявление для прессы. Я, русский журналист, вторая после писателя совесть
нации, в это непростое для родины время считаю своим моральным долгом сделать передачу
об испанском вине. С этой целью я намерен провести два месяца отпуска в
Сен-Себастьяне. По возвращении на службу я обязуюсь с упрямством литвина отстаивать на радио
суверенитет жизни назло упрямому литвину и его душителям. Герники приходят и уходят,
а слово остается. Сочувствовать человеку и человечеству легче, чем сделать приличную
радиопередачу. Геннадий Люстрин, радио «Изгнание», Сан-Себастьян.
— Спасибо. Как будет по-русски «практическая шутка»?
— Розыгрыш.
— Я твой должник. Увижу тебя скоро.
БАСКСКАЯ НАРОДНАЯ МУЗЫКА
Игорь Померанцев 87
«Пейте вдоволь» пейте двое...»
О» Мандельштам
Мы поспорили, кто из нас трезвей. Придумали тест: пройти по парапету на
набережной. Кто свалится и утонет, тот менее трезв. У Марыси фора лет в пять; она помладше.
Известно, что старый человек пьян от прожитых лет: члены дрожат, язык заплетается,
но при этом беспрестанно что-то мелет. От страха? Молчание — это смерть. Пока
говоришь — живешь. Так что на старости лет лучше не смолкать.
Первой идет Марыся. Если она сорвется, то мне не надо сдавать тест. Но какой там!
Прав был Плутарх: «Тело женщины пронизано как бы влагоотводными канальцами,
потому женщины не так подвержены опьянению». Она легко спрыгивает и делает реверанс.
Я пытаюсь ее отвлечь:
— А ты знаешь, что в Греции на погребальный костер укладывали десять мужских
трупов...
— У нас пока ни одного...
— ...и только один женский. А почему? Считалось* что в нем есть нечто факелоподоб-
ное, способствующее сгоранию остальных.
— И о чем это говорит?
Кажется, фокус удался. Я тихонечко увожу Марысю от набережной.
— О чем? О том, что огонь *- в основе женской природы!
Мы заходим в бар «Диккенс», Там несколько одиночек.
— Выбирай,— говорит Марыся,— хоть пани, хоть пана. Либо спим втроем, либо
сдаешь тест.
Мы возвращаемся к парапету. Нет, она не просто иностранка. До дьябла!
Культуры, настоянные на пиве, в своей основе анальны.
Из разговора с академиком Вяч. Вс. И.
— Геночка!
— Я сплю!
— Геночка!.. Ты моя утренняя передача. Скажи что-нибудь новое.
— Хорошо. Часы, когда следует совершать любовное дело, греки называли «половым
благочинием». Налей мне пива... Так.*. Спасибо... Цитирую по памяти: «Утро — удары
молотов, визг пил, крики откупщиков, возгласы глашатаев, вызывающих на судебное
разбирательство или на обслуживание какого-нибудь царя или начальника. Это не время
предаваться Наслаждениям».
— Ты это сам сочинил?
— Да. Сочинил я, а перевел московский античник Боровский.
— Я давно хотела спросить... почему ты всегда раздеваешься скорее меня? Ты
лежишь, а мне неловко.
— Я не^нарочно.
— Ты хочешь, чтоб всё уже было позади?
— Избегай двусмысленности.
— Гена-а-а...
Всюду Бахуса службы,
Свет и служба идет.
Б.-О. Манде ль нак
Выходим на улицу. На самом деле это сразу три улицы, натянутые между церковью
Св. Марии и собором Пастыря Доброго. Стрела длиной а километр. Наверное, самый спи-
ритуальный километр в Европе. Мы стоим на спиритуальном сквозняке, и у Св. Марии
и у Пастыря Доброго шевелятся волосы. На городской площади скульптурная Группа:
три местные грации* три гипсовые идиотки. Две с бубнами, третья с кастаньетами.
Золотая вода залива подсвечена песчаным дном. Высокое количество флюгеров на душу
населения. На вывесках и табличках так много «з» и рыкающих слогов» будто see здесь
названо в честь грузинских дзюдоистов. Типичный февральский денек: 18 градусов по Цельсию.
В песочниках понатыканы гигантские градусники. Вместо часов? Погода и впрямь
важней, чем время. У градусников привкус детства. Это было загадкой: ртутный и бордовый
столбики. Почему? Чем?
Бухта в яхточках. В богияях-яхточках. Так и льнут, как к меду осочки. Но красно©
88 Игорь Померанцев
словцо неуместно, когда о белом. Лучше египетское: парус — папирус. Или японское:
летучие иероглифы.
Чье это лицо в зеркалах бара, опухшее как бухта? «Нету шансов»,— сказал бы мой
англизированный сын. «Есть!» — вопиет с того же зеркала фарфоровый профиль Марыси.
Пока игла слизывает музыку с диска, на улице люди с плакатами «либертад» демонстри^
ру.ют свои шубки, береты, обрубки сигар. Своим видом они компрометируют борьбу за
«либертад». Если это не свобода, то свобода — это обшарпанные райцентры, уработан^
ные мужчины, израсходованные женщины. Хлынул дождь, и оказалось, что все «либерта-
доры» вооружены зонтами. Мы пустились к другому бару, прикрывшись, как говорят
японцы, «локтем вместо зонта».
Странное дело: присутствие Марыси меняет мое отношение к городу и особенно к его
барам. Белые зубы басков, лязгающие о стаканы, теперь режут мне глаза. Я бормочу Ма-
рысе строки Катулла о древних кельтиберах, возможно, предках басков:
Но ты ведь кельтибер, а кельтибер каждый
Полощет зубы тем, что наструил за ночь,
И докрасна при этом трет себе десны.
Чем, стало быть, ясней блестят его зубы,
Тем, значит, больше он своей мочи выпил!
— А чем полоскал зубы Катулл? — спрашивает Марыся.
— Чистил золой... а полоскал вином: «Мальчик, распорядись фалерном старым...»
— У вашего Пушкина по-другому:
Пьяной горечью фалерна
Чашу мне наполни, мальчик!
— Не помню.
Мы возвращаемся в пансион.
— Что будем делать? — спрашивает Марыся.
Я мщу ей:
— В тебе все дразнит, все поет,
Словно испанская рулада,
И маленький вишневый рот
Сухого просит винограда.
Подставляй!
ДИВЕРТИСМЕНТ ДЕБЮССИ «ТРИУМФ ВАКХА»
«ADLERBRAU». В этом баре на набережной — настенные часы «Зевс» Насмешка
над Кроносом? Заискивание перед отцеубийцей?
Благодаря доброму молодому вину
можно выпердеть чудный мотивчик.
Ф Рабле
Цвет вина особенно красноречив на фоне белого листа. И точно так же страница
книги часто поверяется вином. Как много трюизмов высказано о вине в мировой
литературе, сколько плоских фривольностей, рассудочного морализаторства. Я не имею
в виду обвинений или нареканий в адрес вина. Я говорю о нулевом градусе
литераторских чувств, об их нёбном дальтонизме. Вопли Соломона в Притчах меня
восхищают, хотя я с ними глубоко не согласен: «У кого вой? у кого стон? у кого ссоры?
у кого горе? у кого раны без причины? у кого багровые глаза? у тех, которые
долго сидят за вином...» Какая великолепная эскалация эмоций! Какой дерзкий, я бы
сказал — кинематографический ход: дать цвет вина через его отражение в глазах!
Посидев в муниципальной библиотеке Сан-Себастьяна, я собрал слитки пошлостей.
На фоне листа видишь их насквозь.
Господь сотворил лишь воду, а человек сотворил вино (В. Гюго). Женщины и
вино — вот чем следует заниматься в жизни (Джон Гей). Кто не любит вина, женщин
и песен, тот всю жизнь проживет дураком (приписывается Мартину Лютеру,
протестантскому антиподу Лойолы). Женщин, вина и табаку, пока я не воскликну:
«довольно!» (Джон Ките). Вино и девицы опустошают мужские кошельки (это уже народная
тупость: английская пословица). Где нет вина, там гибнет любовь и все прочие
услады (Эврипид). Вино делает человека довольным собой. Я не говорю, что оно
делает его приятным для других (Самуэл Джонсон). Вино высвечивает тайны души (Го-
Игорь Померанцев 89
раций). Вино — это бокал разума (Эразм Роттердамский). Поэзия — это вино дьявола
(Св. Августин). Вино — это поэзия в бутылке (Р. Л. Стивенсон). Есть все
основания считать вино самым полезным и гигиеничным напитком (Луи Пастер). Вино —
это оборотень: сначала друг, потом враг (Джордж Герберт). В вине утонуло больше
мужчин, чем в море (Томас Фуллер). Вино двух- и трехлетней выдержки
вырабатывает яд (китайский текст XIV в.). К белому мясу — белое вино, к красному
мяеу — красное вино (французская народная тупость). Если ваша цель деньги, то
пейте воду (Теккерей). Вы знаете, как я общаюсь с женщинами? Через шампанское;
они пьют, болтают, болтают и делают все прочее (все тот же тщеславный Теккерей).
Ты прислал мне вина, но вина своего мне хватает. Ежели мне угодить хочешь,
то жажду пришли (Анджело Полициано). Компания становилась все веселей и шумней,
а шутки все площе (Вашингтон Ирвинг). Если пророк России Ф. Достоевский, то
пророк Франции и Басконии — Ф. Рабле (я).
Она стоит у стойки бара в трофейного цвета габардиновом плаще. С дружком-
гвардейцем. В шляпке. Из-под шляпки проливаются золотистые кудри. Из-под кудрей
сквозят плечи.
За столиком три сеньоры пьют густой шоколад. Все дело в их шубах —
ондатровой, лисьей, песцовой,— сброшенных в одно кресло. Меха смешиваются, тонут друг
в друге. Какую выбрать? Вопрос риторический. Утонуть в трех шубах сразу.
О женщины, идущие из уборной бара по направлению к стойке! В этом промежутке
я люблю вас. Влажных. Уязвимых.
— Без блондинок брюнетки утратили бы ровно половину очарования. И
наоборот,— обороняется Марыся.
— Да... хорошие вина охотно конкурируют... Подсвечивают друг друга. Но силы
должны быть равны. Если одно обошло другое, то оба в проигрыше.
Марыся хохочет, хотя ничего смешного я не сказал. Все-таки иностранка.
На койке
Мне было, как на нарах в кандалах.
У. Шекспир
Баскония была если не оплотом, то тылом Реконкисты. Здесь крестоносцы
местного значения вынашивали планы тотальной виноградизации Пиренейского
полуострова. С этой целью лучшие руки и умы были брошены на изготовление железного
оружия. Баскское железо высоко ценили даже на дальнем севере. Не случайно в
«Гамлете» упоминаются «bilbos» — кандалы из баскского железа. В переводе
Пастернака кандалы лишены баскского блеска.
И поныне этот край остается оплотом духовности. Однообразной пище эпохи
демократии он противостоит телячьим языком в ореховом соусе, рисом с мидиями,
кальмарами в собственном («чернильном») соку, ящерицами, сваренными в котле под
открытым небом. Устриц я не упоминаю, поскольку больше ценю галисийских устриц.
Но вот что я определенно упоминаю: риоху алавеса.
И все же, если бы меня спросили, какой бокал или какую бутылку я запомнил
острее всего, я бы ответил: стопку раки. Я выпил ее, точнее семь стопок, на горном
критском перевале. Раки — крещеный родич арака. Но в критском раки только капля
патоки, а все прочее — виноградный спирт. На деревенских столах в двух шагах от неба
стояли плечистые бутыли самогонного раки. Ими торговали семеро критян, таких же
щетинистых, как их напиток. Чтоб никого не обидеть, я откушал у каждого. На
седьмой стопке я почувствовал, что горный воздух — это все-таки горний воздух.
Преодолев два шага, отделявших меня от него, я стал помышлять о
миротворческой миссии: грандиозном плане примирения винной христианской и не-винной
мусульманской цивилизации. Если раки в родстве с араком, то почему бы не углубить, не
расширить родство? Да, любовь к алкоголю объявлена пророком Мухаммедом греховной.
В Коране много недобрых слов о вине. Но были же такие диссиденты, как Саадн,
Омар Хайям. Правда, они были не арабами, а персами, а в Персии культура
виноделия опередила Ислам на 1100 лет. Вино Shiraz родом из Персии. А французское
Chateau-Neuf du Pape — продолжал витать я в критских облаках — в родстве с Shiraz
через виноград syrah. Значит, вино может течь поверх культур и вероисповеданий!
Вино — текучая память человечества. А что текуче — то свободно. Запах, аромат вне
сур и булл. Зрелая культура пахнет вином, молодая — потом. Что ждет нас в будущем?
Возьмем две страны: Алжир и Турцию. Первая производит одну шестую часть мирового
вина, но, в основном, экспортирует его. В среднем же алжирец выпивает всего
90 Игорь Померанцев
пол-литра вина в год, да и то, по-видимому, в составе приправ и соусов.
Удручающая статистика. В Турции же, где государство отделено от мечети, дела идут куда
лучше. Рискну признаться: мне нравятся красные турецкие вина («Кармен», «Бузбаг»).
Чтобы их отведать, вовсе не обязательно отправляться в Турцию. К примеру, в
Мейфер, лондонском районе блудниц, есть достойный ресторан «Софра». Так вот, попивая
там «Кармен» или «Бузбаг», чувствуешь всеми «жилками языка» (Платон), из чего
сделано вино, что такое агрокультура. Именно в этот момент, когда я делал ударение на
«агро», Лина и Манолис увели меня в машину. Миротворцу негоже упрямиться. Прямо
с облаков мы спустились к побережью винно-зеленого Ливийского моря. Как не похожи на
него сейчас февральские волны Бискайского залива.
ТУРЕЦКАЯ ПЕСНЯ В ИСПОЛНЕНИИ НЕВИН ДЕМИРДЁВЕН
№ 019791
CASA NICOLAS A
Primera Categoria
Restaurante
San Sebastian
Aldamar, 4 Telefono 421762
420755
Mesa ... 17
Cubiertos ... 2
Эпиграф
В конце осени, как справедливо заметил Аристотель, человек ест больше. Но я
растягиваю осень до конца зимы. Сегодня у нас с Марысей обед в ресторане
«Николаса». По скромной лестнице одного из лучших в Европе ресторанов подымаемся на
второй этаж и попадаем в кают-компанию трансатлантического лайнера. Каштановый
грот. Дерево, придает уверенность: ты непотопляем. Шелковые занавеси, бархатные
портьеры, массивные торшеры. Официантки в передниках. Как гимназистки. Марыся
смотрит в меню, шевелит губами:
— Каплун с пюре из каштанов... цыпленок, фаршированный трюфелями...
Подходит благородный официант. В России (да и в Польше) я бы такого сразу
выбрал премьер-министром. Хоть смотреть приятно. Марыся советуется с ним.
Маленькая удача. Я-то знаю: уже сама решила.
— Я бы рекомендовал цесарку в арманьяке, — серьезно говорит официант*,
Да, лучше бы пошли в «Акеларре». Там только одно фирменное блюдо: телячий
эскалоп с грибами.
— Спасибо... Мы еще подумаем,— говорит Марыся.
Главное, не вмешиваться. Лучше помалкивать и поддакивать.
— Пока мы думаем, принесите-ка, пожалуй, овощной суп с сухарями,— говорю я.
Марыся одобрительно кивает.
-~ Что-то я сомневаюсь в цесарке,— говорит она,
— Я тоже.
— Арманьяк чересчур мужествен.
— Да,— механически говорю я.—Запах арманьяка долго не выветривается,
потому что его отстаивают в бочках из «черного» дуба.
— Какая у меня интуиция!
— Да.
Нам приносят суп. Его пикантные запахи щекочут нос, и я несколько раз чихаю.
— А давай возьмем ягненка,— оживляется Марыся.
— Гениально!
Нам приносят ягненка и вторую бутылку риохи «Бордин» 1982 г.
Самое глупое, что интуиция у нее действительно зверская. Такого сочного
ягненка я ел только в Карпатах, где мы провели медовый месяц с Линой.
Я подзываю официанта:
— Простите... ягненок так сочен, будто его задрал волк.
Официант благосклонно улыбается и уходит справиться у шефа.
— Нас не выгонят? — ядовито спрашивает Марыся.
— Это был комплимент. Только в дикой Польше не знают, что ягнята,
задранные волками, самые вкусные.
— Хорош у тебя критерий дикости!
Официант возвращается. У него такое выражение лица, словно его назначили
премьер-министром.
— Сэр, вы абсолютно правы. Нам доставили сегодня из Сьерра де Сан-Педро
ягнят, задранных волками.
Игорь Померанцев 91
Моему торжеству мешает одно: я не знаю, где эта или этот Сьерра...де... и —
прямо спрашиваю:
— Откуда?
— Это на испано-португальской границе... знаете, там фермерам выплачивают
компенсацию за ягнят и овец, потому что волки стремительно исчезают. Так что все
в выигрыше.
Марыся бестактно переходит на русский:
— И овцы. целы, и волки сыты,— как выражаются в твоей цивилизованной
отчизне.
Улыбаясь, я говорю официанту;
— Сеньоре тоже очень понравился ягненок.
Пока официант выбивает счет, я успеваю сказать Марысе, что, при всей
безупречности русского, ее тяга к поговоркам все же выдает в ней бывшую студентку лондонской
Школы славяноведения.
Вместе со счетом официант приносит трубку:
— Сэр, вы случайно не забыли трубку, когда обедали у нас в прошлом году?
Я беру трубку. Отвечать не тороплюсь. Трубка ирландская, XIX век. Чашечка в
форме котелка на треножнике. Просто, красиво. Классические ирландские трубки — в
форме арфы и волкодава — на мой взгляд слишком вычурны. Воспользуюсь случаем
и напомню нашим слушателям, что табак впервые попался на глаза европейцам в
1492 году. Если быть точным, то попался он на глаза двум европейцам, сотоварищам
Колумба — Родриго де Хересу и Луису де Торресу. Случилось это на острове Куба.
Именно там им повстречался обнаженный абориген с сигарой. Спустя век «питье табака»
вошло в моду в Испании и в Португалии. Английское светское общество к курению
приучил сэр Уолтер Райли. Тогда (XVI век от Р. X.) трубки делали из глины.
У Шекспира табак нигде не упоминается, но Шекспира «энциклопедией английской
жизни» назвать трудно.
— К сожалению, сеньор, это не моя трубка. Я бросил курить в позапрошлом
году,— говорю я.
— Какая жалость, сэр... Вы, случаем, не дублинец?
— Нет. Я не дублинец и даже не ирландец.
Мы рассчитываемся и уходим. Что за шпионские дела?!
Да, не к слову будет сказано, но Линии отец умер от рака легких, потому
что не курил только во сне. А Лина до замужества считала, что «дублинцы» —-
это название еврейско-украинского местечка. Не так уж ошибалась.
ИРЛАНДСКИЙ РОМАНС
Ну, а теперь я скажу, каким образом трогает ноздри
Запах...
Лукреций
Лопается колокол церкви Св. Марии. Разбивается вдребезги бокал. Нет. Это звонок
в дверь. Я ковыляю за мамой. Морозный дым Забайкалья, и в его клубах — соседка.
— Светлана Ивановна! Не займете тысячу рублей?
— Ну что вы, Маша! Да откуда у нас такие деньги? Все потратили на
облигации... муж ведь партийный.
Ужасаясь собственному голосу, я лопочу:
— Ма, ты забыла, папа вчера зарплату принес.
— Геночка, иди, играй.
Я ухожу, но не в детскую, а на кухню. Там лежит мое вожделение. Это ледяной
кулич молока. С виду он похож на кубышку для лото, но раз в тысячу больше. Хотя
и раз в сто меньше, чем кадка, в которую летом мама собирает дождевую воду.
Я обнимаю его и лижу. Лед с привкусом молока. Иногда попадаются деревяшки,
елкины иглы. Я их выплевываю и, пока мама объясняется с соседкой, лижу, нюхаю, лижу.
Думаю, Овидий вспоминал свою до-ссыльную жизнь, как детство. Зато его ссылка —
это мое детство:
* Видел и ты, как в лед застывает Понт на морозе,
Как без кувшина вино форму кувшина хранит.
Лучше бы я провел детство на Дунае, а не в Забайкалье. Там бы я нюхал ледяную
глыбу вина. Запах — это лицо вина. Моему неутолимому горлу прописана ингаляция.
В ингалятории может пахнуть чужим углом или родной сторонкой. О родина моя!
Какая?
...И пахло винной пробкой.
92 Игорь Померанцев
— Отлично! — сказал бы Главный Дегустатор. Пастернак прав: винная пробка
острее пахнет вином, чем само вино. С нее профессионал и начинает. Все-таки
Пастернак — через маму и папу — поэт средиземноморский. Вот она, интуиция гения,
бросающая вызов мастерству ампелографа. Сперва поэт оценивает вино на запах: '
Засим, имелся сеновал
И пахло винной пробкой.
Затем на вкус:
В траве, на кислице, меж бус
Брильянты, хмурясь, висли,
По захладелости на вкус
Напоминая рислинг
Добавим, что никакой гений ампелографии не додумался бы до характеристики
«захладелость». Но тут же Пастернак делает обаятельный промах, завершая — вместо
того, чтобы начать — цветом. Причем винит во всем сентябрь, мол сентябрь
То, застя двор, водой с винцом
Желтил песок и лужи...
Незадача, как с Жуковским: «слыхали львы» — «водой свинцом». Но суть не в
омонимах, а в том, что гений одной левой отмечает то, на что ампелограф кладет
всю свою жизнь. Поэт не научается, а знает, что нос тоньше языка. Язык — простак:
это сладкое, это кислое, это соленое. У запаха же прямой выход на память. Если нос
не совершенен, то приходится полагаться на цвет, на вкус. Да, я согласен: профессионал
играет на всех инструментах, но все-таки первая скрипка — нос. Потому я понимаю, но
по-человечески не одобряю сплевывания вина в ходе дегустации. Язык только
подтверждает то, что учуял нос. При этом... Не хочу противоречить себе. Ладно, начнем с
пробки. Теперь... наполняем бокал на одну треть... подходим к белой стене... слегка
наклоняем. Беззащитней всего цвет у самой кромки: глубина... свежесть... выдержка.
Чистейшая риоха альта. Это вам не ко-продукция: франко-немецкая, итало-французская,
франко-итальянская... Да, чтобы не прослыть снобом: ампелография — наука о видах
и сортах винограда. Она отчасти напоминает литературоведение, ибо для ампелографа
вкус не менее важен, чем опыт, знания. Некоторые ампелографы не сходятся даже
на дефинициях сортов. Ряд экспертов считает, что галисийские виноградники «на
самом деле» разновидность рислинга, завезенного германскими паломниками в Сантьяго-
де-Компостела... Да, может, этот «ряд» прав. Галисийское рибейро пить действительно
невозможно. Нет! Я не германофоб. Я люблю зеленый цвет мозельского и коричневый
колорит рейнских бутылок. Люблю эльзасский бокал на длинной зеленой ножке. Она,
ножка, бросает зеленоватый отсвет на красное вино. Пальцы на ножке... тепло
подушечек надежно удалено от вина... Но еще больше люблю бургундскую
серебряную плошку. Во-первых, ее не разобьешь. Во-вторых, ее удобно носить в кармане.
В-третьих — в темноте погреба она красиво поблескивает. Нужно ли «в-четвертых»? Я не
против, я «за» резные трирские (treviris) бокалы. Но они благородней мозельского,
которым их наполняют. Да, не одобряю сплевывания. Понимаю: обонятельные
ассоциации будоражат память. Дегустатор, вплывший в детство, рискует своей репутацией.
Но слава Богу, Дионису, у меня другая профессия. Я могу позволить себе... Вот,
позволяю. Вместе с теми рейнскими варварами, о которых в XVII веке от Р. X. было
сказано: «Когда вино замерзает, они должны раскалывать его мотыгами и топорами».
Это ледяное вино я впитал с молоком, купленным матерью на читинском рынке.
— Ты раньше сочинял стихи, рассказы.
— Я и сейчас сочиняю.
— Прочти.
— Ты в каком месяце родилась?
— В конце июня.
— Ты созвездье Рака
Из вселенной ос,
Баскская собака,
Андалузский пес.
— Гм.
— Почему ты не смеешься?
— Иностранка!
БАРРИ! МАРЫСЯ ДОЛЖНА ГОВОРИТЬ С ЛЕГКИМ АКЦЕНТОМ.
Было у греков такое выражение: сумасбродствующие от лакомливости. Слабый
пол Сан-Себастьяна собирается в кондитерских. Губная помада смешивается с кремом.
Игорь Померанцев 93
Это шоколадное барокко. Алкоголь исчерпывает. Шоколад громоздит. Алкоголик гибнет
от измождения. Обжора от пресыщения. Шоколадные обжоры — особого толка. Они
всегда богаты. Они на фоне красивой мебели. Их трюфельное обжорство пахнет
лучшими духами. Они в подпруге тончайшего белья. Для алкоголика любовь к обжоре
роковая. Алкоголик победим. Обжора необорима. Дальше, как можно дальше от ее созвездия.
У Босха есть картина «Стол смертных грехов. Обжорство». На этой картине
(масло по дереву) помимо толстяка-обжоры изображен на тонких-претонких ножках
пьяница, обглоданный алкоголем. Он стоит, присосавшись к кувшину;, Или наоборот:
кувшин впился в него. Пьяница у Босха куда выразительней обжоры. Художник,
пренебрегая темой, остается верен правде жизни: пьянство интенсивней,
психологичней, одухотворенней.
Каждый народ пьет то вино, которое он заслуживает*
Из разговора с самим собой
— Марыся, зачем ты крутишь мое ухо?
— Я тебя включаю, чтоб ты рассказывал.
— Я разучился рассказывать. Могу только читать перед микрофоном.
— Иу, прочти.
— Вот, наброски к передаче... Там будет еще старинная музыка, запись службы в
лондонском соборе Св. Павла, элегии.
— Давай.
Как-то я приехал в Эдинбург записать передачу о трех местных устричных
барах.
К великолепным устрицам во всех трех барах подают декадентское пиво
бельгийских монахов. Меня сопровождал мой всегдашний режиссер Барри. Благодаря ему я
попал в гости к его однокашнику по Итону. Первым делом однокашник предложил
выпить. Он спустился в погреб и вернулся с несколькими бутылками вина.
— Сам делал! — гордо сказал он.
Действительно, судя по белым ярлычкам, приклеенным к бутылкам, и по датам,
написанным от руки, вино было самодельным. Я удивился:
— А где же ваш виноградник?
— Это растворимое вино,— ответил хозяин.
— В каком смысле?
— Знаете, в аптеках продается вино в таблетках, растворимое вино.
— А... почему на каждом ярлычке указан год?
— Это год, когда я растворил таблетку.
Из приличия я отпил глоток. Вкус помню до сих пор: словно хлебнул таблицу
Менделеева, растворенную в воде.
Но было бы несправедливо из-за этого недоразумения списывать одним махом
винный потенциал Эдинбурга или Лондона. В обеих столицах бездна винных лавок,
издавна завозящих и торгующих отменными заморскими винами. Одно время я захаживал
на распродажу вин на столичные аукционы. Цены на марочные сорта кларета или
портвейна столь надежны, что они вполне играют роль твердой валюты, как
произведения искусства или рукописи классиков. Па аукционе «Кристи» я даже купил
бутылку «Шато Латур» 1985 года за 28 фунтов стерлингов. В лавках цены тоже
растут, хотя по-разному. Бордо в сравнении с шестидесятыми годами подорожало
более чем в десять раз. А вот рейнские и мозельские вина только в три-четыре
раза. На аукционы я перестал ходить из-за публики. Там собирается много
органически чуждых мне людей: любителей портвейна. Лишь однажды сердце мое ёкнуло,
когда один из портвейиофилов купил бутылку «Массандры», если мне не изменяет
память, 1934 года. Заплатил раза в два дороже, чем я за свой «Латур».
Но дело не в количестве вин, а в качестве отношения к ним. Вопрос этот
глубоко религиозен. В год смерти вождя Контрреформации, баска Лойолы (1556 г.)
будущей британской королеве Елизавете I исполнилось двадцать три года. На престол
она взошла двумя годами позже. Весь ход религиозно-исторических событий в
Европе принуждал Елизавету возглавить протестантскую Реформацию. Но она ловко
увиливала. И все же в 1570 году Папа Римский отлучил ее от своей груди. Благодаря
этому в Англии окончательно утвердилась англиканская церковь. На уровне быта,
психологии Англия еще долго оставалась католической, но понемногу новая церковь
подталкивала страну к более умеренному образу жизни. Этот переломный
исторический момент длиной в столетие буквально переламывал жизни и судьбы. Поэт
94 Игорь Померанце»
Джон Донн перебежал из католической в англиканскую церковь уже в зрелом
возрасте и, более того, стал знаменитым проповедником. Но в поэзии он остался
католиком римского склада, то есть поэтом избыточным, роскошным. В этом смысле
вся Елизаветинская эпоха, вопреки церковному расколу, по всей плоти была римско*
католической. Это «понимаешь, читая не только Джона Донна, но и листая тогдашние
доваренные книги. Англиканская церковь победила окончательно, когда вываренные
овощи вытеснили со столов трактиров и замков свежую зелень.
Но и в нашем веке жили и живут англичане, чье родословие как бы
перепрыгивает через три последних столетия. Романист Ивлин Во замечательно писал о
мистической связи вина в бутылках с лозой: «Когда виноградный сок каплет где-то в
долину Кот-д'Ор, за тысячи миль от нее в тысячах винных погребов французское
вино в бутылках подрагивает и откликается». Но Ивлин Во был католиком. И судя
по его отношению к вину, его католицизм был4 не капризом сноба, а содержанием
его жизни. Или еще одна цитата. На этот раз из Олдоса Хаксли, выходца из самой
что ни на есть английской семьи: «У шампанского вкус яблока, очищенного
стальным ножом». Такую чувствительную остроту и у французов не часто встретишь.
Откуда? Почему? Да, Хаксли жил в Италии, во Франции, жил и умер в Калифорнии.
Был женат на бельгийке. Но почему такой крен? Думаю, вот почему. В
семнадцатилетнем возрасте Хаксли начал терять зрение. Он даже был вынужден прервать учебу
в Оксфорде. Готовясь к худшему, Хаксли выучил азбуку для незрячих. Скорее
Всего, именно в этот период обоняние и слух писателя совершили качественный
скачок. Он почувствовал вкус винограда, услышал голос вина.
Марыся прижимает к моему уху бокал каталонского шампанского «Кастелльбланк».
Что слышу я в этой тонкостенной раковине? Нет, не океанскую пучину... я слышу
шипенье плиты на нашей читинской кухне и глубокий, как море, голос мамьь
Подозреваю, что тайная страсть капитана Кусто — амфоры. Из-за них он обшарил —
дюйм за дюймом — дно Средиземного моря. Не знаю, как капитана, но меня больше
всего волнуют амфоры, в которых хранилось вино. Амфора со смолой, медом,
маслами, орехами, соленой рыбой почему-то прозаичней. Принято считать, что вино из амфоры
разливали в более мелкие сосуды. Но, к примеру, сирийцы и египтяне сконструировали
целую систему трубок и посредством их посасывали вино прямо из амфоры. Трубки
изготовлялись из полого тростника и стыковались с помощью металлических скоб. Пока
раб поддерживал конструкцию руками, хозяин сидел в кресле и дул в свое
удовольствие. Подозреваю, что раб к этой работе относился небезучастно. Сохранилась
терракотовая фигурка раба (4 век до Р. X). Он сладко спит, прижав щеку к округлому
бочку амфоры. Скульптурка удивительно гармонична. К слову сказать, опустошенную
амфору использовали не только для орехов, меда или соленой рыбы. В ней могли
хранить и пепел усопшего. А амфору, умело расколотую надвое, использовали в
качестве гробов для младенцев. Известен и такой случай: в ходе войны в центральной
Греции одна из противоборствующих сторон вырыла на горной тропе длинную траншею,
замостила ее осколками битых амфор, присыпала траншею землей и, таким образом,
уничтожила конницу противника. Представляю, какой хруст там стоял.
На местных рынках Средиземноморья вино обычно продавали в кожаных бурдюках.
Амфоры же шли на экспорт. Теперь по клеймам на них можно не только установить,
где и кто изготовлял вино, но и прочертить торговые маршруты: ведь археологи
находят сосуды в краях, куда негоцианты привозили вино. Жителям Крымской
Республики будет приятно узнать, что Синоп и Херсонес успешно соперничали с Косом,
Паросом, Родосом, Лесбосом, Хиосом. Лично я мечтаю обшарить дно Средиземного
моря где-то между Критом и Египтом. В этом районе команды парусников по традиции
приносили в жертву богам одну амфору с вином. Так что и поныне в
средиземноморском песке хранится вино четырехтысячелетней выдержки, если боги пренебрегли
жертвоприношением. /
Бог ты мой, испанское вино, ну и дрянь.
Кошачья ссака в сравнении с ним шампанское.
Да это просто гнилостная моча старой клячи.
Д. Г. Лоуренс
Иисус Христос сотворил чудо: претворил воду в вино. Испанцы творят не меньшее
чудо: претворяют вино в воду. Я сам видел, как, в засуху близ Кадиса почву орошали
не водой, а вином. На строительстве близ Понтеведры я видел, как в известковый
раствор вместо воды подливали вино. Так получилось, что в Англии лучше знают не
натуральные, а крепленые испанские вина.
— Можно сегодня херес? — неуверенно говорит Марыся, переходя с польского
на английский акцент. Мне даже кажется, что она сказала «шерри».
Игорь Померанцев 95
— Хорошо,— вяло отвечаю я.
Марыся приучала меня к хересу еще десять лет назад в Лондоне. В Англии
херес любят не меньше, чем в самом Хересе. Причина, по-моему, простая. Отличные
вина из Франции часто доплывали до Англии подпорченными. В херес же, чтоб он
доплыл в полном здравии, добавляли бренди. Он и доплывал. Я хереса побаиваюсь: не
могу точно определить, чем удобряли виноград, из которого сделано «фино» или
«олоросо»,— первоклассным лошадиным навозом или свиным дерьмом. Может, это и
трусость. Сухое «фино» (то есть «хорошее», по-украински «файно») мне даже нравится.
Но еще больше мне нравится ореол вокруг хереса, его образ. G восторгом думаю о тысячах
голубей, взмывающих в небо Испании в тот день и час, когда из пресса капают
первые капли будущего хереса. Умиляюсь хересцам, которые, откупорив бутылку,
первый глоток уступают своей благодатной почве: «Спасибо тебе, земля хересская!»
Даже история хереса романтична и трогательна. Вот мавры. Мусульмане, а не
выкорчевали виноградников, позволили неверным заниматься своим грешным делом. И себя
заодно не обделили: виноград пощипывали. А как помогли хересу
диссиденты-изгнанники: английские католики, французские гугеноты! Или такой факт: в результате
разгрома Наполеона победу одержал херес! Он завоевал Англию, Голландию, Германию,
Бельгию! Думаешь обо всем этом, и сердце теплеет.
— А знаешь, Марыся, не такая плохая идея. Здесь хоть из правильных бокалов
пьют, не то что в английских пабах.
Марыеины губы приближаются к моим, но в последний момент я успеваю досказать:
— Классические бокалы для хереса напоминают тюльпаны, а не... v
Всем известно, что самые опасные враги виноградаря мороз и град. С ними
борются ракетами, газовыми факелами, гигантскими покрывалами. Но есть —
старожилы еще помнят — враги и пострашней.
В 1863 году Наполеон III попросил микробиолога Луи Пастера, внесшего большой
вклад в теорию брожения, разобраться в причинах понижения качества вина на
пути от производителя к .потребителю. Наполеон III руководствовался не столько
гастрономическими соображениями, сколько финансово-экономическими: французские
торговые круги несли серьезный убыток, а репутации Франции как торгового партнера
был нанесен не менее серьезный ущерб. Луи Пастер выяснил, что порче вина
способствует кислород. Известен портрет ученого с колбой в руке. Он в сюртуке, при
бабочке. Взгляд его испытующ и сух. Мало кто знает, что в колбочке белое вино и что
Пастер прекрасно понимает, как им следует распорядиться. Ученые труды Пастера
повлияли не только на виноделие, но и на бочарное производство. Бондари стали
пригонять клёпы куда тщательней, чтобы таким образом свести до минимума про*
никновение кислорода в бочку. Казалось, цивилизованный мир может спать спокойно и
молиться перед каждым возлиянием за Луи Пастера. Но не тут-то было. В семидесятых
годах XIX века на виноградники европейского Средиземноморья обрушилась
американская муха «филоксера». Она превращала виноградины в подобие старушечьей груди.
В Италии, 80 процентов населения которой получало тогда доход, пахнущий вином,
«филоксеру» восприняли как чуму. Самым популярным святым стал Св. Себастьян.
Филоксерная контрреволюция представлялась современникам винным апокалипсисом.
Виноградари Бордо бежали от нее в Испанию, в волость Риоха. С некоторым
опозданием «филоксера» пустилась вдогонку, но кое-чему бордосские умельцы успели
обучить аборигенов. В конце концов муха догнала их в Риохе и вынудила вернуться
на родину. Р. Л. Стивенсон («Йо-хо-хо, и бутылка рому!») взволнованно писал:
«Неодолимая гусеница завоевывает солнечные земли Франции. Бордо больше нет. Шато
Нёф погибло, а я так и не пригубил его. Эрмитаж — воистину эрмитаж всежизненных
печалей — бездыханно поник вдоль речных берегов... Нет, не только Пан, сам Бахус
погиб». Об этом стихийном бедствии помнят теперь разве что старожилы...
МУЗЫКА ИЗ ОПЕРЫ ДЕБЮССИ «ДИОНИС»
Ублажи собаку костью, а женщину ложью.
Баскская поговорка
Телефон в Лондоне.
— Алло!
— Чипполина?
— Ладно. Чипполина.
— Выручай. Тут мне на голову свалилась Марыся. Ты ее помнишь?
— Еще бы!
96 Игорь Померанцев
— Умоляю. Позвони в пансион, попроси сеньору Марысю и скажи ей, что ты
приезжаешь.
— А моя гордость?
— Что для тебя важней: семья или гордость?
— Ты что, по радио выступаешь?! Выпутывайся сам!
Боюсь, расхожая фраза, что нёбо Сафо и Софокла, Овидия и Калигулы
наслаждалось тем же вином, что и наше, далека от истины. Истин столько же, сколько вин.
А вин столько же, сколько виноградников. Тема этой передачи: «Существует ли
прогресс в виноделии?»
«ТОРЖЕСТВО ВАКХА» ДАРГОМЫЖСКОГО
Одна из любимых греческих игр называлась «коттаб» (от одноименного
металлического сосуда). Суть игры сводилась к прицельному выплеску вина, остававшегося
на дне кубка, в металлический сосуд. Для нас, людей XX века от Р. X., естественно,
что резина и кожа (мячи), бумага (игральные карты), пластмасса, кость, дерево
(шахматы) имеют самое прямое осязательное отношение к играм. Для античного
мира вино было основой быта и досуга. Понятие «вино играет» имело буквальный
смысл.
Римский поэт Тибулл (I век до Р.Х.) восклицал:
Дайте бочонок теперь продымленный с древним фалернским,
Выбейте втулки скорей кадок с хиосской струей!
Здесь речь идет о совершенно разных винах: хиосское — это греческое островное
вино, а фалерн — италийское. Что означало для Тибулла и его современников
«древнее»? По тогдашним меркам лучшим фалерном считалось вино пятнадцатилетней
выдержки. Вот тебе и древнее! Но речь, возможно, идет не о выдержке, а о древности
самого сорта вина. Поговорим о древних винах подробней. Боги, изрядно помучившие
Одиссея, в вине ему никогда не отказывали. Навсикая велит принести выброшенному
на берег Одиссею еды и вина (в русском переводе оно скромно названо питьем). А вот
в какой темнице томится Одиссей у Калипсо: «Сетью зеленой стены глубокого грота
окинув, рос виноград, и на ветвях тяжелые грозды висели». Отец Одиссея, Лаэрт, не
уступает сыну и в своем саду печется о «сочных гроздах лоз виноградных».
Тогдашние трактаты, стихи, высказывания любомудров дают основания считать, что
культура вина в античном мире была на самом высоком уровне. Гесиод тонко замечает, что
«процеживание подсекает жилы вину и угашает теплоту... обабливает его». Плутарх
дает изысканный совет: пить молодое вино после того, как подует зефир, ибо этот
ветер более других воздействует на вино. Что касается цвета, то прежде всего греки
ценили «огнистость» вина (ср. с Н. В. Гоголем: «Зеленые фляжки и чарки на
столах у шинкарок превратились в огненные»). Чтобы добиться должного цвета, греки
порой подкрашивали вино соком алоэ, корицей, шафраном. Вот еще одно свидетельство
утонченного отношения к вину: правило «пять кубков — да, три кубка — да, четыре —
нет», описанное Плутархом. Одобряется следующая пропорция смешения вина с водой:
два кубка вина плюс три кубка воды; один кубок вина плюс два кубка воды.
Осуждается: одни кубок вина плюс четыре кубка воды.
И тут пора сказать не об изысканном отношении к вину, а о качестве вина.
Дам волю своим «жилкам языка». Ладно, не буду оценивать молодое греческое
вино, поскольку оно было сладким. Бог с ним, точнее, боги с ним. Но вот другой
факт: греки разводили вино теплой (!) водой. А между тем температура вина не
менее трогательна, чем температура ребенка. Далее. Перед переливанием сусла в
амфору дно амфоры смолили. (Может быть, из современных вин по запаху ближе всех
к тогдашним новогреческая рецина, тоже отдающая смолой.) Чтобы вино не портилось
и хорошо переносило путешествие, в амфору добавляли мраморную пыль* пепел,
известку, морскую воду. В лесбийском вине морская вода составляла два процента.
Амфору закупоривали и горлышко заливали известкой. Хранили амфору в погребе,
рядами к стене, горлышком вверх. При употреблении вино часто кипятили и таким
образом доводили до состояния сиропа, так что волей-неволей приходилось разводить его
водой (Спарта была исключением: там вино не разводили). Да, возвращаясь к молодым
винам: не мудрено, что греки не доверяли осенним снам, ибо брожение молодого
вина нарушало телесный строй. (Замечу в скобках, что в неблагоприятное
воздействие бобов и головы осьминога на сновидения я не верю.)
Ну, а что же Рим? В Риме чашников называли procuratore vinorum. Римское
вино было мутным. Перед употреблением его отцеживали, а потом фильтровали
посредством туго сплетенной корзины или холста. Во время обеда римлянам воду к
вину подливали по желанию пьющего. Но на ужин вино и воду смешивали в обязатель-
Игорь Померанцев 97
ном порядке для всех. Чтобы вино охладить, кратер ставили на лед или бросали в него
мешочек со льдом.
В эпоху Клавдия вино начали пить на голодный желудок: так греческая
цивилизация, потерпев поражение на поле брани, брала реванш в быту. Гораций писал: «Рим
превратился в морального раба поверженной Греции». Почему «морального», а не
чувственного? Плиний Старший в своей «Естественной истории» бесстрастно
описывает римских вырожденцев, которые, не накинув туники, не сев к j столу, осушали
огромные чаши вина, тотчас сблевывали и повторяли всю эту процедуру дважды и
трижды. Известно, что миланский претор Новеллус Торкватус, фаворит императора
Тиберия, сделал карьеру благодаря способности многажды сблевнуть.
Странно, но варвары отнеслись к виноградникам юга Европы с почтением и
даже способствовали их распространению. Визиготы сурово наказывали тех, кто
выкорчевывал виноградники или похищал гроздь. В IX веке от Р.Х. галльскому,
монаху полагалось больше двух литров вина в день. Но Темная эпоха — темное
вино.
В обозримом прошлом самое интересное — это взаимоотношения между вином и
тарой. Современные бочки по качеству несравнимо выше, чем бочки двухтысячелетней
или двухсотлетней давности. Это важно, поскольку вино в бочке легко передержать.
Оно блёкнет, теряет остроту, свежесть, кокетство. По крайней мере, так было еще две
сотни лет тому назад. Тогдашние винолюбы знали, что лучшее вино в средней части
бочки, на дне — осадок, а сверху окисленный воздухом компот. Три столетия назад
легкая бутылка потеснила увесистую бочку, которая худо-бедно служила вину несколько
тысячелетий. Отдадим ей должное. Да, бутылями пользовались и в эпоху бочки, но
лишь для того, чтобы донести вино до стола, а из них наполнять чаши или кубки. Но не
следует думать, что современная бутылка, замечательно хранящая вино, всегда была
такой, какой мы ее знаем. В XVIII веке она выглядела как наши бабушки: надежные
широкие бедра, неохватная талия — не бутылка, а фляга. Ее сменила широкоплечая
толстостенная бутыль. Понемногу она вытягивалась, стройнела. В погребе ее перевели
из вертикального положения в горизонтальное. Но не нужно упускать из виду главного:
бутылка с помощью надежной пробки решила конфликт между вином и воздухом.
Лично я верю, что нынешнее вино лучше древнего. Прогресс в виноделии я
объясняю логически: как вино мужает со временем, так и вся винодельческая культура
мужает с каждым тысячелетием. Виноделие — не литература. Прогресс в нем возможен.
Этот тост — риоха «Лан» 1986 года — за прогресс!
«ТОРЖЕСТВО ВАКХА» ДАРГОМЫЖСКОГО
«CERVECERIA — GARAGAR». В этой пивной — гнилостное пиво бельгийских
монахов «Maredsous». Пьешь и вот какую иллюзию создаешь: в Афинах видишь себя
рабовладельцем, а не рабом. В Риме виноградарем. В Темные века монахом-чашником, а
не крепостным. Сюда я еще вернусь.
Баклажка прокатилась по столу и сделала
гостей еще веселее прежнего.
Н. Гоголь
— Все замечательно, Гена: элегии Джона Донна, музыка Пёрселла, служба в
соборе Св. Павла. Но... где женские голоса?
— Знаешь, я сам голову ломаю. Но вино и женщины — тема декоративная. Как
херес и табак, коньяк и красное дерево, ликер и бархат. У женщин отношение к
алкоголю особое. Ты замечала, кто в первую голову пьет кампари? Стоит женщина, а
у нее в руке горит красный бокал. Стоп!
— А испанки, баски?
— Я думал... В Басконии еще живы традиции ведьмачества. И тут материал для
радио отменный: местные ведьмы обожают тамбурин и танцуют исключительно под
тамбуринную музыку... но пьют другое зелье!
— Хорошо, а если такой ход: женщина и бокалы. Скажем, стоит на кухне женщина
и полощет бокалы теплой водой. После, как и положено, протирает их пальцами, а не
кухонным полотенцем. Расставляет в просторном буфете горлышком вверх. Если буфет
тесный, то наоборот, вверх дном. Нюхает бокалы. Они дышат сухо, легко, по-осеннему
благородно.
— Но это уже кино, а не радио. Где там женский *олос? Разве что легкое
дыхание. И что такое, по-твоему, благородное вино?
— Ну... во-первых, сорт винограда, во-вторых, почва, в-третьих, высокий
профессионализм. Правда, профессионалы часто темнят: сорта винограда не называют, а
только, хутор, деревню, волость...
4 «Звезда» № 10
98 Игорь Померанцев
— Все это так... Но у благородства свой климатический, топографический и,
как ни странно, национальный колорит. Скажем, для испанского вина бочка сыграла
такую же роль, как колесо для транспорта. Баки, мехи, бурдюки огрубляли вино.
Дубовая бочка совершила социальную революцию: появились вина-плебеи, вина-арис*
тократы, вина-женщины... Дубовая бочка стала символом достатка винодела. Да, счет
пошел на бочки!
— Ты говоришь «вина-женщины». А знаешь ли тьь испанскую писательницу
Марию де Сайяс-и-Сотомайор?
— Спрашиваешь! Ее творчество приходится па XVII век от Р.Х.
— Так вот, послушай цитату из ее прозы: «Причем все орошалось тою влагой,
которую народ прозвал святым подспорьем бедняков и которая, изливаясь из
пузатого глиняного сосуда, словно лед холодит уста, а сама словно огонь, не зря один
любитель именовал такие сосуды хранилищами огня».
— Здорово! Может, я это использую там, где об «огнистости» вина. Или где про
стекло и глину. Про последнюю есть что сказать. «От глиняной чарки веет
чистотой» ~* знаешь, откуда?
— Старинный японский текст. Тоже, между прочим, женщина написала. Но про
бочку, Гена, ты тысячу раз прав! Ведь почему со временем качество вина улучшается?
Да потому, что в состав продукта входят кислоты, сахар, пигменты, эфиры, танин. Пока
они в бочке не споются, не сыграются, букета не соберешь! Только гармоничные
отношения могут вылиться в высокое качество продукта.
« — Если я тысячу раз прав, то ты — десять тысяч! Замечала ли ты, Марыся, что
у древних египтянок изумительно стройные фигуры?
— Да, они сложены божественно,
—- А почему римлянки рыхловаты?
—- Потому что римлянкам пить вино воспрещалось, а египтянки пили наравне с
мужчинами,
ТЕЛЕФОН В КОРИДОРЕ. ГОЛОС ИЗ-ЗА ДВЕРИ:
— Сеньора, вас к телефону.
Марыся выходит и возвращается через пять минут. Подносит красную риоху
«Бордин» 1985 года к побелевшим губам.
— Гена! Свои семейные дела устраивай сам. Ты меня проводишь в Бильбао?
МУЗЫКА ИЗ ОПЕРЫ МУСОРГСКОГО «СОРОЧИНСКАЯ ЯРМАРКА»
Он дошел до той черточки пьянства, когда
иным пьяяым, дотоле смирным, непременно
вдруг захочется разозлиться и себя показать*
Ф. Достоевский
Положительные эпитеты о вине: нервное, породистое, чистое. Как о животных. Во
рту вино встречается с душой. Это любовное свидание.
Откупорив бутылку, понюхайте пробку и протрите горлышко. Перелейте вино из
бутылки в кувшин под углом 120°. Бутылку вместе с осадком выбросьте. Лучше
всего осадок высвечивается свечой. Ее ставят под горлышком: осадок скапливается в
зобу бутылки. Охота на осадок может доставить большое удовольствие. Благородство
вина в его демократизме. Вино должно попахивать дубовой бочкой, но в меру, чтобы
происхождение запаха оставалось загадкой. Еще оно пахнет черной смородиной,
земляникой, орехом, персиком, дымом, пармской фиалкой, резиной, горчицей, сыроежками,
перцем, шерстью.
Вот что я ненавижу: пристойные, но безликие вина на всякую глотку. И я
вовсю протестую: пусть вина двух соседних деревенек в Бургундии или Наварре
остаются разными, непохожими, пусть их не смешивают. Вина всех виноградников
мира, не соединяйтесь!
Если в баре отключить шум и стереть случайные жесты, а оставить только
движения рук по направлению к бокалу, приближение вразброд белого и красного к
жестким мужским и напомаженным женским губам, наклон легкой, как качели,
бутылки, мягкий выдох из горлышка, то в этих движениях, наклонах можно увидеть
волшебную пантомиму, которую невольно разыгрывают люди у стойки. Есть такая
маленькая нация — люди у стойки. Из их пантомимы рождается звук, мелодия, но
ее, должно записывать нотами, которых у меня нет.
МУЗЫКА ИЗ ОПЕРЫ МАССНЭ «ВАКХ»
Прямо из Ёильбао я послал Марысе телеграмму.
ДВЕ ЧАШИ ТВОИ ВЫСОКИЕ ТЧК ЧТО С НИМИ ДЕЛАТЬ ВПРС ЗНК Я БЫ
Игорь Померанцев 99
НАПОЛНИЛ ИХ ПОЦЕЛУЯМИ ЗПТ НО ОНИ БЕЗДОННЫ ТЧК ЛАДОНИ МОИ
ХРАНЯТ ФОРМУ ТВОИХ ЧАШ ТЧК ЕСЛИ ТЫ ПОВЕРНЕШЬСЯ НА БОК ЗПТ
ВИНО ПРОЛЬЕТСЯ ТЧК КРАНИК Я МИРОВОГО ВИНОПРОВОДА ТЧК НЕ
РАСТАЯТЬ ЛИЛОВЫМ СОСКАМ В ЭТИХ ЧАШАХ ВСКЛ ЗНК
Что пьют бродяги? Не поленился. Зашел ночью на рынок. На деревянных скамьях
пустые пакеты из-под краснейшего «Монтэпёняс», литровые бутылки из-под «Сол-
дэпеняс», литровые из-под розового с заветным вензелем «MX». У меня тотчас
началась изжога. Одинокий забулдыга, накинув на плечи одеяло, нюхал пальцы ног. Чем
они пахли? Анчоусами? Сезон анчоусов на носу. А сезон клубники уже начался.
У запаха анчоусов^ цвет клубники. Зашел в два ночных бара. Спросил клубнику и
бренди «Маскаро». Бармены меня, кажется, полюбили» Я знаю почему. Раз я
возвращаюсь к ним, значит они мне физически приятны. Значит, их руками, их дыханьем
я не брезгую. Физическое признание — самое важное. Сначала руки, лицо, глаза,
а после все остальное. Поверхностное отношение к человеку — самое глубокое.
Объятия — поверхностны. Истина в них. Почему люди этого города красивей нас? Да потому
что мы ютились в подъездах, на паржшых лавочках, а они с отрочества целуются у
причалов, на пристани, на молу.
В час меня родили,
В два меня крестили,
В три влюбилась я,
В четыре — я жена.
Баскская колыбельная
Телефон в коридоре пансиона. Стук в дверь.
— Сеньор!
— Грасиас!
• •••*•*••••••••••*
— Алло!
— Бискайский вечер, ваша светлость!
— Ее изогнутость Лиана?
— Изогнутость, но не лживость. Я на самом деле прилетаю через неделю. Твоим
рейсом.
— Объятия будут распростерты в аэропорту в Бильбао.
— Почему ты не спрашиваешь про Павлика?
— Потому что в марте наш Пол вместе с классом отправляется в Альпы.
— Ты знаешь, почему я сделала тебе предложение... тогда, на
Кругло-Университетской? Потому что с тобой легко говорить.
— Продолжай.
— Да, пришло письмо от папиного адвоката. Папа завещал деньги Павлику на
школу.
— Видишь, я правильно сделал, что принял твое предложение.
ЛИНА И СУЗКА ПРИЕЗЖАЮТ В ОДИН ДЕНЬ. ЧТО ДЕЛАТЬ?
БАРРИ, МУЗЫКА ПО ТВОЕМУ УСМОТРЕНИЮ.
Телефон в Праге.
— Халё!
— Сузка, это Гена.
— Привет, моя психотичная рыбка.
— Ну как?
— Все в порядке. Ты меня встретишь в Бильбао?
— Объятия распростерты.
— Я за тобой скучаю физикально.
— Я тоже.
— Привезти вина?
— Какого?
— Алжирского.
— Да нет... лучшим древнеегипетским вином был «Мареотис». По названию
местности. В отличие от почвы долины Нила, в почве Мареотиса не было илистой слизи
и наносных образований, что благоприятно отражалось на качестве винограда.
4*
100 Игорь Померанцев
— Гена... что-то мой русский сдает.
— Подтянем.
МУЗЫКА: ТИРОЛЬСКИЕ ЙОДЛИ
Тупо изучал в кафетерии телефонный справочник. Нашел даже неисторическую
родину. У нее два тарифа: европейская зона и экстраевропейская. Под «экстрам
понимай Азию. Последняя в два раза дороже. Повезло, что у меня в Забайкалье
не осталось родственников. Судя по консульствам, Сан-Себастьян всемирная столица.
Страдающая цингой Скандинавия представлена здесь в полном составе. Телефоны:
51-26-00 (финское консульство), 46-44-21 (норвежское), 27-33-95 (шведское),
39-92-40 (датское). Есть даже консульство княжества Монако (27-30-59). Нет только
«Королевства Соединенного». Какие все же сухопарые недотепы заправляют Хоум
Офисом. Вспомнил герцога Кларенса, приговоренного к смертной казни братом,
английским королем Эдуардом IV. Король по-братски позволил герцогу выбрать вид
казни. Герцог выбрал: утонуть в бочке мальвазии (критское вино). Нет теперь таких
людей в Форин Офисе. О времена по Гринвичу!
Вышел на улицу. Издали показалось, что в витрине книжной лавки «Барохо»
висит гигантская гроздь. Подошел ближе. Выцветшая карта Африки полувековой
давности. Вот это имена: ТАНГАНЬИКА, ЛЕОПОЛЬДВИЛЬ, ЗОЛОТОЙ БЕРЕГ. Аж
под ложечкой засосало/ Зашел в бар. Проглотил спаржу с. горной сыро-вяленой
ветчиной. Запил. Вышел. Другая книжная лавка. Те же лица на обложках: француз
с усиками официанта, ирландец в окулярах,. чахоточный австрияк. Лет так через
двадцать на сан-себастьянском кинофестивале покажут фильм обо мне. Фигу с маслом
покажут. И на том спасибо: фига — винная ягода. Снова зашел в бар. Сел спиной к
телевизору. Вдруг по затылку пошли мурашки. Повернулся. Шел старый английский
фильм о роковой любви императора Диоклетиана к капитану преторианской
гвардии Себастьяну. Мой блестящий провинциал из европейской зоны, ты опоздал!
Были такие одеяла в интернатах и камерах, ржавые, толщиной с бритву. В домах
отдыха и санаториях были одеяла получше — из верблюжьей шерсти. Целое поколение
женщин, особенно женщин — они не обрывают нити с детством,— до сих пор носит
такие пальто. Интернатские спины! Верблюжьи борта! Я их встретил в Сан-Себастьяне
на неделе советских фильмов. Их показывали бесплатно в Доме Баскской Культуры:
на коммерческий успех никто не рассчитывал. Приковыляли, приползли старые крабы,
омары, спруты. Кто в шубке — тот случайно, кто в драпе — тот наш. Значит, были
не только «испанские дети», но и «баскские». И вы хлебнули нашего кумыса,
баскские щенки! Прочь, ату! Не мешайте, я готовлю передачу о вине. О вине,
понимаете, а не о слезах!
Телефон в пансионе.
— Алло!
— Пор фавор, сеньор Люстрин!
— Барри? Это я.
— Значит так, хочешь отпуск в отпуске?
— Нет.
— Тогда езжай дней на пять в Лиссабон, Мадрид и Барселону. Дорогу и гостиницу
оплатим. Сделаешь три репортажа.
— А суточные?
— Так ты все равно бы питался.
— Ладно. Попробую надышаться перед ней.
— Прости?
— Идиома такая: перед смертью не надышишься.
— Буду найти в словаре.
— Повтори заодно виды и спряжения глаголов.
— Русский хам.
— Да.
— Будем записать тебя по телефону.
Вступление: «ПИРЕНЕЙСКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ» — так назвал свое
радиопутешествие по Португалии и Испании наш коллега Геннадий Люстрин. Сегодня вы
услышите его первый репортаж из Лиссабона. Приступаю к тексту.
СО СКОРОСТЬЮ МИЛЛИМЕТР В ГОД
Что мох и лишайник вовсе не лишены обаяния, понимаешь в Старом Лиссабоне.
Игорь Померанцев 101
Бывают города — по крайней мере, этот город таков,— которые, как скалы, валуны,
бутыли,— замшелы. Даже недобритость лиссабонцев того же рода, тех же корней.
Даже вино из недозревшего винограда здесь называют «зеленым» — «верде». На
восточном полюсе вульгарной латыни, в Кишиневе, с лиссабонским мохом когда-то
конкурировали велюровые шляпы ржавого и бутылочного цвета. Чтобы удостовериться
в этом, пришлось пересечь весь континент. Замшелость, ползущая со скоростью
миллиметр в год под аккомпанемент швейных машинок, трамваев и аккордеонов,— это
и есть Лиссабон. Он — столица всех провинций Европы. Можно навязать ему другой
образ. Здесь так много стен, выложенных изразцами и кафелем, словно ты попал в
гигантскую ванную кохмнату. Но ведь ванная — это тоже провинция квартиры, дома.
Или еще один образ. К барахолкам бессарабских городков Единцев, Бельцев, Липкан
обыкновенно лепятся лавки кустарей, магазинчики артельщиков, фургоны
кооператоров. Купить в них можно и вправду все, но «все» третьего сорта: от бессмертных
женских трико до мармеладных долек. Торг идет второпях, впритирку, словно в любую
минуту может взвизгнуть свисток и грянуть облава. Это тоже Лиссабон. И снова
беззащитно провинциальный.
В привокзальном лиссабонском кинотеатре я посмотрел американскую шпионскую
мелодраму по роману английского писателя, в которой снят Старый Лиссабон. Это
самые обаятельные кадры фильма. Так в рецензии или в литературоведческой
статье критический текст вдруг начинает сверкать в свете цитаты. Конечно,
цитировать Лиссабон — сплошное удовольствие. Любой фильм выиграет благодаря его
присутствию. Этот шпионский фильм завершается хэппи эндом. Декадентствующий лондонец,
который в силу обстоятельств сыграл роль агента Интеллидженс Сервис в России,
после всех перипетий встречает в лиссабонском порту свою московскую возлюбленную.
Жизнь в Лиссабоне — такой свадебный подарок выбрал британец русской невесте.
К сожалению, фильм на этом обрывается, и зрителю не дано узнать, понравился
ли москвичке подарок. Жены, вывозимые из России, порой ждут от Запада — в обмен
на свою высокую духовность — ультрасовременного комфорта.
Я помню, лет пятнадцать тому в киевской гостинице «Лыбидь» заезжая
московская проститутка, она же гид, рассказывала о своей несложившейся семейной жизни
в Белграде. В те времена в компании можно было встретить кого угодно:
правозащитника, подпольного художника, секс-диссидентку. В таких цитрусовых рощах мы тогда
обитали, в один голос проклиная бабая. Так вот, жаловалась секс-диссидентка на то, что
«юги» — некультурны, что они жлобы. Я вспомнил о жалобах этой дамы полутьмы,
выйдя из привокзального лиссабонского кинотеатра. Как сложилась бы жизнь
московской киногероини, останься она в Лиссабоне? Если бы она смогла понять, что
культура — это не только и не столько воспаленные цитаты из Достоевского, но мох
и лишайник, по-черепашьи ползущие по стенам города под аккомпанемент швейных
машинок, трамваев и аккордеонов, то дела ее пошли бы плохо, а жизнь сложилась
бы глубоко, по-настоящему талантливо.
«ТАНГО ЛИБРЕ» АСТОРА ПИАЦЦОЛЫ
Вступление. «ЭПИГОНЫ И ТРАДИЦИОНАЛИСТЫ» — так назвал свой
репортаж из Мадрида наш корреспондент Геннадий Люстрин. Ему слово. Приступаю к
тексту. f
Бранить музеи можно. От слова не станется. Выстоит. Хвалить музеи рискованно.
Того и гляди ляпнешь мудрость, которую разве что ты и не знал. Но все же я хочу
похвалить мадридский Прадо. Он не унижает посетителя. В прямом смысле «не
унижает». Ты не становишься в нем меньше, ниже. Нагромождение, или как говорят
украинцы «накопычення», шедевров в Прадо оставляет тебя при твоем росте и стати. Я
упоминаю рост и стать, потому что именно в Прадо благодаря трем художникам — Эль
Греко, Веласкесу и Гойе — что-то понял про протяженность человеческого тела, про
немой разговор тела с окружающим пространством.
Какие-то невидимые тиски сжимают с боков картины Эль Греко. Его евангелисты
и святые мосласты, жердясты. Виски их сдавлены, щеки впалы, уши заострены. Фас
усечен до профиля. Плюсны, фаланги пальцев, скулы — сплющены. Руки подъяты, очи
возведены горе — рама им не помеха. Картины вытягиваются, становятся на цыпочки.
Из этих эль грековских дылд можно было бы собрать отличную баскетбольную
команду. Их лики источают мужественную скорбь, как и лица многих профессиональных
баскетболистов, которые мучаются собственным ростом. Даже мощная поперечина
креста или стрелы, торчащие в теле Св. Себастьяна, призваны подчеркнуть
преобладание вертикали.
В 1614 году, когда Эль Греко умер, Веласкесу исполнилось пятнадцать лет. В ходе
диалога со своим предшественником Веласкес реабилитировал горизонталь! Из его
персонажей получилась бы великолепная сборная борцов классического стиля.
Любимцы Веласкеса — карлы. Мне могут возразить, что карлы вошли в моду по милости
102 Игорь Померанцев
двора. Они были при нем, а он, двор, задавал тон во всем. Могут сказать, что
вертикаль оставалась реликтом средневековья и в новые времена и что критянин Эль
Греко вырос на византийской иконописи. Но я настаиваю, что у художников свой
разговор. Веласкес козырнул карлами в игре с Эль Греко. На его портретах даже
дети, принцы и инфанты, смахивают на карликов и карлиц. Даже у шутов среднего
роста слоноподобные лица карлуш. Рядом с доном Антонио Эль Инглесом такая
огромная собака, что дон кажется карликом. У Эль Греко поперечина креста раза в
четыре короче продольного бруса. У Веласкеса — всего раза в полтора.
Этот разговор Эль Греко и Веласкеса о протяженности тела и его местоположении
в пространстве подхватывает Гойя. Коты у него изображены крупным планом. На
их фоне небо не так уж безбрежно. Одутловатые дети заполняют собой пространство
сада, долины. Щекастый бутуз надувает не менее щекастый пузырь, и оба они теснят,
вытесняют окружающий мир. Дровосеки и снова дети куда кряжистей дерева. Люди на
ходулях только пародируют Эль Греко. В графическом цикле «Диспаратес» («Вздор»?)
телесный гигантизм прет так нагло, что воздух трещит по швам.
Тело по вертикали, по горизонтали, тело и пространство — вот о чем беседуют Эль
Греко, Веласкес и Гойя. Мне кажется, что парадигма «традиционализм — новаторство»
лишена содержания. Куда реальней оппозиция «эпигонство — традиционализм».
Эпигон без зазрения совести транжирит то, что накоплено, наработано. Традиционалист
тоже хапает будь здоров, но возвращает сторицей.
В литературе одна из главных тем, которую писатели обсуждают сугубо между
собой уже много столетий,— это тема степени и качества присутствия авторского «я»
в книге. Но чтобы говорить на эту тему, надо выйти из Прадо и вломиться в
ближайший бар. А я хочу еще раз вернуться в залы, где не смолкает немой разговор
трех художников.
«ТАНГО ЛИБРЕ» АСТОРА ПИАЦЦОЛЫ
Вступление. Сегодня мы передаем третий и последний репортаж Геннадия
Люстрина из цикла «Пиренейские впечатления». Тема репортажа — путешествие как способ
познания себя. По телефону из Барселоны. Приступаю к тексту.
ГОЛОД ОДИНОЧЕСТВА
Каталонский сепаратизм на руку заезжему чужеземцу. Каталонцы прикидываются
чуть ли не французами, лишь бы не прослыть испанцами. Благодаря этому местное
шампанское и коньяк почти не уступают французским. С бокалом каталонской «ка-
вы» — так здесь называют шампанское — я стою на балконе, откуда видна вся
Барселона, включая осколок моря. Поляки «кавой» называют кофе. Можно сойтись на
компромиссе: шампанское — это белый кофе. Из-за хронической астмы Барселона из
котлована тянется ввысь, карабкается на крыши. С моего балкона на ближних и
дальних крышах видны фонтаны, темные аллеи, баскетбольные площадки. Если
включить воображение, то можно услышать плеск, шепот, хрип.
За «кавой» я спустился в винную лавку и там вспомнил свое библиотечное
детство. Как я просиживал каникулы в читалках. Как радостно вставал навстречу
хмурым июльским утрам в курортном прибалтийском поселке, потому что мог честно
дневать в местной избе-читальне. Она была сколочена из бревен, и запах леса будоражил
корочки, корешки, обрезы. В своем городе я завороженно ходил по треугольнику:
районная, городская и областная библиотека. Рыженькая библиотекарша Луиза никак
не выходила замуж, потому что мне было только девять лет. Маргарита Львовна из
областной не бросала мужа по той же причине. В барселонской винной лавке я
поймал себя на том же чувстве счастья. Винные бутылки можно читать. У них
есть названия, есть год издания, они стоят на полках. Среди них есть любимые и
никакие. Любимые можно снять с полки, почитать, унести с собой. По дороге
трепетать, случайно касаясь любимой коленом. Все-таки несправедливо, что о книгах
говорят «пожирать», а не «выпивать». Читать «запоем» куда слабей из-за плоского
глагола. Вообще Бог языка более милостив к глаголам жевательным, чем к питейным.
Съесть, сожрать кого-то с потрохами можно, а опорожнить, выпить кого-то до донышка
нельзя. А ведь так порой хочется. Поедать кого-то или себя поедом — всегда пожалуйста.
А проглотить кого-то залпом — черта с два. Правда, позволено пить чью-то кровь, но
разве это размах? Разве ее одним духом выпьешь? Когда человек голодает в силу
обстоятельств или по собственной воле, то он себя подъедает, тихо живет старыми
запасами. Бродя между винными лавками Барселоны, я сочиняю, чтобы обжить, заселить
свое одиночество. Снимая с полки увлекательную бутылку, я вижу веснушки Луизы и
синий на янтарных пуговицах халат Маргариты Львовны. Неужели только я морю
себя голодом одиночества, чтобы сочинять? Какая незавидная участь: стоять наедине с
бокалом каталонского шампанского вровень с крышами Барселоны.
Игорь Померанцев 103
— Барри, это всё.
— Спасибо. Можешь катить назад в Сан-Себастьян, Да, про дорогу и гостиницу
я пошутил.
— В каком смысле?
— Не оплатим.
— валлийская свинья!
'" «ТАНГО ЛИБРЕ» АСТОРА ПИАЦЦОЛЫ
КРАТЧАЙШИЙ ТЕМАТИЧЕСКИЙ СЛОВАРЬ
vino (вино) вино
tinto (тйнто) красное
bianco (бланко) белое
rosado (росадо) розовое
seco (секо) сухое
vaso (васо) стакан
сора (копа) бокал, рюмка
botella (ботёлья) бутылка
rioja de crianza (риоха де крианса) риоха, выдержанная в дубовых бочках
cava (кава) испанское шампанское
fresas (фрёсас) клубника
ostra (остра) устрица
bodega (бодёга) погреб, винная лавка
cosecha (косёча) урожай, сбор
айо (аньо) год
сойас (коньяк) бренди
la cuenta, рог favor! (ла куэнта, пор фавор) счет, пожалуйста!
Не знаю почему, но уже в детстве я не любил поговорки «глуп как пробка».
Мне пробка глупой не казалась. Она умела плавать. Ее можно было грызть. Пробки
я собирал, как свои молочные зубы и занозы. Мне нравились они на вкус, на
глаз. В приключенческих романах я с завистью читал о пробковых шлемах
колонизаторов и о пробковых поясах мореплавателей. И поныне я отношусь к пробкам с
нежностью. Даже, бывает, тру их, грь&у. Без них не было бы выдержанных вин. Еще
ученик Аристотеля Теофраст упоминает пробки, которыми закупоривали амфоры.
Позднее эта культура была утрачена. В Темные века фляги с вином залепливали глиной
или затыкали тряпичной затычкой. Пробочный ренессанс начался лишь в начале
XVIII века от Р.Х. А спустя полстолетия появился и штопор как реакция на пробку
и бутылку. Ныне главные производители пробок — Португалия, Франция, Италия
и Алжир. Делают пробку из коры пробкового дуба. Это сложное и тонкое произвбд-
ство. В первый раз кору обдирают, когда пробковому дубу исполняется двадцать пять
лет. Причем делают это в июле-августе. Ободранную кору сгребают в кучи и дают ей
отлежаться несколько месяцев, прежде чем пустить в дело. Во второй раз дерево
обдирают спустя девять лет, когда ему уже хорошо за тридцать. Средний возраст
жизни пробкового дуба сто шестьдесят пять лет. Пробки высшего сорта изготовляются
из коры третьей, четвертой и пятой обдирки. Особенно трудоемок процесс производства
фигурных пробок для шампанского.
Качеств^ вина находится в прямой зависимости от пробки. Вина должно хранить
в прохладном темном месте. Идеальные виноубежища — погреба. В погребе вину
дышится прохладно, свет не режет ему глаза. Вино, как ребенок, любит играть в
прятки, в «замри». Оно любит тихо-мирно лежать на полке. Почему лежать? Чтобы
пробка, не дай бог, не усохла и не пропустила воздуха.
МУЗЫКА ИЗ ОПЕРЫ ДЕБЮССИ «ВАКХ»
»•
ПОСЛАНИЕ К СЕБЕ В ЛОНДИНИУМ
Даже греческий раб
получал ежедневно шестьсот граммов
деревенского вина вторичной выжимки.
Чем отличалось оно от вина первичной выжимки?
И чём отличалось деревенское от марочного хиосского,
а оба они от италийского фалернского?
Как бы то ни было,
если тебя затолкнут в машину времени
и запульнут в ячейку раба в четвертом веке до Рождества Христова,
дела твои будут не так уж плохи.
104 Игорь Померанцев
И даже если машина транспортирует тебя в рабство к кельтам,
то они, может статься, отдадут тебя римлянам за амфору вина,
и тогда снова все будет в порядке.
Или другие сведения,
почерпнутые из рассказов нянек-рабынь,
на которых бросали тебя родители,
отправляясь на сатурналии в Дом офицеров:
улицы древних городов
освещались только по праздникам,
в будние ж ночи горожанин освещал себе путь фонарем или факелом.
Представляю, как сходились во тьме два пузыря пламени,
как таял туман вокруг факела,
какой радостью было в конце концов добраться до друга!
А как справлялся во мраке Эрот? Наверное, именно ночью
принял он женщину за мужчину, и с тех пор
любви предаются не только любовник с любовником.
Да, вот в чем секрет поэзии:
в сплетне.
Нет ничего интереснее сплетни,
хоть назови ее «почвой, судьбой».
Даже бронзовый мальчик,
вытаскивающий занозу из пятки
без малого две тыщи лет,—
это сплетня.
Благородней, чтоб она была о себе.
Но — клянусь Аполлоном! —
редко какие стихи из благородных!
Поймайте цыпленка помоложе, убейте его
и разрежьте на кусочки; зажарьте их и
приправьте томатным пюре.
«Традиционная баскская кухня»
Хосе Мария Буска Исуси
В заключение только что полученная новость. В городе Сан-Себастьян на севере
Испании неизвестные лица обстреляли машину полковника местной полиции.
Полковник не пострадал. Ранено несколько прохожих. Среди них наш сотрудник, редактор
радиожурнала «Дом. Семья. Досуг» Геннадий Люстрин. Он находится в критическом
состоянии. С новостями часа вас знакомил Иосип Мотл. Радио «Изгнание» продолжает
передачу.
МУЗЫКАЛЬНАЯ ЗАСТАВКА
Пока Люстрин мыкается между небом и землей, его в пансионе дожидается письмо.
Дорогой папа!
Вот разгадки на твои загадки.
1. Повесть «Баскская собака» никто не написал. Это твоя практическая шутка.
Ты провоцировал меня на сэра Артура Конан-Дойля!
2. Американский хандболл и кепку «берет» придумали баски.
3. Испанских военных обожают убивать баски.
Да, спасибо тебе за Ангела-охранника. Мы с ним подружились.
Павел
P. S. Я овладел ножом и теперь пользуюсь им вместо пальца.
Традиционная баскская концовка:
ЕСЛИ ЖИЛИ ПРАВЕДНО, ТО И УМЕРЛИ ПРАВЕДНО.
Традиционная русская концовка:
СТАЛИ ЖИТЬ-ПОЖИВАТЬ ДА ДОБРА НАЖИВАТЬ, ЛИХО ИЗБЫВАТЬ.
Зинаида
Миркина
Птичий крик достает до Бога,
А чтоб Богу открылась грудь,
нужно много, ох, очень много! —
нужно душу перевернуть.
Звук, вонзившийся в сердце клином,
тот, что в миг сумасшедший смог
душу вынуть рывком единым.
А на донышке — целый Бог.
Путями света, быстрыми путями,
путями сосен, выросших над нами,
путем березы и дорогой ели
взойти туда, где ангелы запели.
Как птичий хор перед рассветной ранью,
там вечный гром немого ликованья,—
разливы духа, жизни изобилье
и всюду — крылья, крылья, крылья!..
И наглотаться Одиночества...
Такого полного!.. Такого,
откуда всходят все пророчества,
как лунный диск со дна морского.
И сердце их принять готовится,
великой набухая верой,
и неожиданно становится
тяжелым центром полной сферы.
Уходящая в небо сосна
только небом одним занята.
Заразительная тишина.
Заразительная высота.
Сквозь всю плотность слежавшихся
дней,
сквозь всю тяжесть мою — поднимись!..
Зарази меня жизнью своей,
неустанным стремлением ввысь...
Это царство лесное
выступает из мглы.
Между небом и мною
протянулись стволы.
Это быль или небыль?
Можно к звездам взойти,
между мнбю и небом
протянулись пути.
Облака в небосводе
с краем леса слились.
Небо в сердце нисходит,
сердце движется ввысь...
Прозрачный час. Истаиванье дня.
Последний свет на блеклом небосводе.
Деревья проступают сквозь меня
И медленно к твоей душе подходят.
И так тиха сейчас душа твоя,
и так прозрачен и недвижен вечер,
что сквозь тебя вдруг проступаю я,
и длится нескончаемая встреча.
Зинаида Александровна Миркина — поэт, переводчик, эссеист, автор пяти стихотворных и
эссеистических книг. Стихи публиковались в журналах «Новый мир», «Смена», «Литературное
обозрение». Живет в Москве.
Сергей
Бердников
* * *
Так долго ни слуху, ни духу,
все лето ни стрЬчки, ни слова.,.
В окно запыленное муха
все бьется башкой бестолково.
Так близко, казалось бы, выход —
соседняя рама открыта...
Так пусто, так знойно, так тихо,
скамейка, ведро и корыто,.,
.Все кажется, вот и с разгона
пробьется, но снова и снова...
Так жарко, так тихо,— до звона,
так долго ни строчки, ни слова...
ЭТЮД ЗЛ 4
Листва ольхи, березы и рябины
так щедро золотится за окном,
а здесь на подоконнике моем
жиреет куст в горшке из красной глины.
Там еле слышно медный лист осины
лепечет о проклятии своем,
рябина на ветвях горит углем,
здесь — жирный куст в горшке из красной
глины.
Там облачком, заметные едва,
кружатся в стылом воздухе слова,
там гроздь горька, как слезы без причины,
там грусть легка, как неба окоем,
а здесь на подоконнике моем
жиреет куст в горшке из красной глины.
День все затягивал уход,
и, замирая на пределе,
он обозначил еле-еле
от света к ночи поворот.
И стали все наперечет
видны деревья. И смотрели
в закат. Как будто в самом деле
там велся дням апреля счет.
И в этой полумгле нерезкой
был из пустого перелеска
так высвечен березы ствол,
как будто бы на целом свете
он был один за все в ответе,
за всех слезами изошел.
ФОТОГРАФИЯ
Как в почке лист,
как в колосе зерно,
как в кратком вдохе восклицанье,—
все было в нем уже заключено,
в случайном том,
в негаданном касанье.
И вспышка, озарившая тот миг,
на дне души запечатлела тайный
судьбы еще невыявленный лик,
как будто снимок сделав моментальный.
И стали проявляться с каждым днем
для нас неимоверные детали —
то улица какая-то, то дом...
А это? Неужели мы?
Едва, ли...
Сергей Леонидович Бердвиков (род. в 1937 г.) «— физик, автор книги стихов «А меня еще нет...»
(1993). Живет в С.-Петербурге. *
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
Патрисия Хайсмит
ВСТРЕЧА В ПОЕЗДЕ
Роман
Всем Вирджиниям
1
Поезд несся вперед толчками, в сердитом, захлебывающемся ритме. Следуя
расписанию, тормозил на маленьких полустанках, которые встречались все чаще и чаще, с минуту
нетерпеливо ждал и снова бросался на штурм прерии. Но безуспешно. Прерия лишь
колыхалась, как широкое, розовато-коричневое одеяло, которое кто-то встряхивал. Чем
быстрее бежал поезд, тем веселей вздымались волны, словно поддразнивая его,
Гай отвел взгляд от окна и резко откинулся к стенке.
Мириам во всяком случае станет тянуть с разводом, подумал он. А может, и не захочет
развода, только денег. Да возможен ли вообще с нею развод?
Он понимал: это ненависть парализует мозг, сводя к тупикам те дороги, что трезвая
логика прочертила в Нью-Йорке. Мириам неотвратимо близилась, розовая, с
коричневыми конопушками, излучающая какой-то нездоровый жар, словно прерия за окном.
Молчащая и неумолимая.
Гай машинально потянулся за сигаретой, вспоминая в десятый раз, что в общем вагоне
курить нельзя, но все же вынул одну из пачки. Постучал ею по циферблату часов,
отметил время — двенадцать минут шестого, словно сегодня это хоть что-нибудь значило,
сунул сигарету в рот и вытащил спичку. Затем взял сигарету в пальцы и принялся курить,
не спеша, ровными затяжками. Его карие глаза вновь и вновь обращались к
непроницаемой, манящей земле за окном. Мягкий воротничок рубашки слегка приподнялся. В
отражении, которое сумерки вызвали на оконном стекле, кончики белого воротничка,
упирающиеся в подбородок, наводили на мысль о прошлом столетии, равно как и черные
волосы, на макушке высоко взбитые, но плотно прилегающие к затылку. Эта линия волос
и удлиненный профиль придавали ему вид очень волевого человека, всецело
устремленного к впереди находящейся цели, но лоб, тяжелые, прямые брови, рот выражали
спокойную сосредоточенность. На нем были фланелевые, довольно мятые брюки, темный
пиджак, чересчур свободный для его худощавой фигуры, отсвечивающий тусклым пурпуром
при вспышках заоконных огней, и небрежно повязанный шерстяной галстук томатного
цвета.
Вряд ли Мириам сохранила бы ребенка, если бы не хотела. А это значит, что
любовник собирается жениться на ней. Но зачем тогда вызывать его, Гая? Ведь для развода его
присутствие необязательно. И зачем возвращаться вновь и вновь все к тем же надоевшим
мыслям, что возникли впервые четыре дня назад, после письма от Мириам. В пяти или
шести округло выведенных строках значилось лишь, что она ждет ребенка и хочет
повидаться. Эта беременность — гарантия развода, рассуждал Гай, к чему же так нервничать?
Более всего мучило Гая подозрение, что в какой-то недосягаемой глубине души он
ревнует: ведь носит же Мириам ребенка от другого мужчины, в то время как от него... Нет,
убеждал он себя, его жжет лишь стыд, стыд, что когда-то он мог любить такую женщину,
Патрисия Хайсмит (род. в 1921 г.)—американская писательница, давно переселившаяся во
Францию, принадлежит к числу самых известных современных мастеров психологического
детектива. Вниманию читателей «Звезды» предлагается самый первый ее роман «Встреча в поезде»
(1950), по которому режиссер Альфред Хичкок сделал фильм, пользовавшийся большим успехом.
1Q8 Патрисия Хайсмит
как Мириам. Он погасил сигарету о решетку отопления. Окурок подкатился к ногам,
и Гай пнул его обратно под батарею.
Ведь впереди столько всего. Развод, работа во Флориде — правление почти наверняка
примет его проект, это решится до конца недели — и Энн. Сейчас они с Энн могут строить
планы. Больше года Гай ждал, надеялся: что-нибудь — это — случится, и он будет
свободен. Он вдруг ощутил теплый прилив счастья и откинулся на спинку плюшевого
сиденья. По правде говоря, вот уже три года он ждал, чтобы это случилось. Конечно, можнЪ
было купить развод, но ему никак не удавалось собрать нужную сумму. Начинать
карьеру архитектора в одиночку, без связи с какой-либо фирмой было — и оставалось — не
так-то просто. Мириам никогда не требовала алиментов, но пакостила по-иному —
рассказывая всем в Меткалфе, будто отношения между ними лучше некуда и Гай вызовет
ее в Нью-Йорк, едва устроится там как следует. Иногда она в письмах просила денег —
суммы небольшие, но досадные,— и он посылал их ей, потому что было так легко, так
естественно для Мириам развязать в Меткалфе подлинную войну — а ведь в Меткалфе
живет его мать.
Высокий светловолосый парень в ржаво-коричневом костюме рухнул на свободное
сиденье напротив Гая и с дружелюбной, заискивающей улыбкой склонился набок. Гай
скользнул взглядом по его бледному крохотному личику. На лбу, в самой середине,
красовался огромный прыщ. Гай снова отвернулся к окну.
Парень, сидящий напротив, казалось, решал про себя: завязать ли беседу или соснуть.
Локоть его все скользил по оконной раме, и, когда короткие ресницы приподнимались,
налитые кровью глаза искали Гая, а на губах блуждала все та же заискивающая улыбка.
Парень наверняка был в подпитии.
Гай открыл книгу, но, не прочитав и строчки, опять отвлекся. Он поднял глаза к
потолку, по которому пробежала череда мерцающих белых огней, задержал взгляд на
потухшей сигарете, что поднималась и опускалась в такт разговора, зажатая r костистой
руке, закинутой за спинку сиденья, а потом уставился на монограмму, что слегка
подрагивала на тонкой золотой цепочке, прикрепленной к галстуку парня напротив. На
монограмме значилось «ЧЭБ», а галстук был шелковый, зеленый, расписанный вручную
I кричаще оранжевыми пальмами. Долговязая ржаво-коричневая фигура расползлась по
сиденью и казалась теперь такой уязвимой: голова запрокинулась назад, и здоровенный
прыщ или фурункул на лбу походил на вершину готового извергнуться вулкана. Лицо у
парня было интересное, хотя Гай и не попимал, в связи с чем. Оно не выглядело ни
молодым, ни старым, ни умным, ни совершенно уж тупым. Все оно, от узкого выпуклого лба
до длинного дегенеративного подбородка, состояло из впадин: в одной, глубокой,
пролегала ниточка губ, в двух других, синеватых и еще более глубоких, прятались крохотные
раковинки век. Кожа была нежная, как у девушки, гладкая, почти восковая, словно все
нечистые соки вытянул разросшийся прыщ.
Еще на несколько минут Гай погрузился в книгу. Слова стали доходить до него, отчего
тревога только усилилась. Что толку от Платона, когда тут Мириам, спросил он себя.
Тот же вопрос возникал и в Нью-Йорке, но Гай все равно захватил книгу, старый том,
оставшийся от курса философии в институте,— может, затем, чтобы вознаградить себя
за поездку к Мириам. Он выглянул в окно и, увидев собственное отражение, поправил
выбившийся воротник. Это всегда делала Энн. Без нее Гай вдруг почувствовал себя
совершенно беспомощным. Усаживаясь поудобнее, он нечаянно задел вытянутую ногу парня
и теперь завороженно следил, как ресницы дрогнули и поднялись. По-видимому, налитые
кровью глаза так и были все это время устремлены на него сквозь веки.
— Извинитет— прошептал Гай.
— Н-ничего,— отозвался парень. Он сел прямо и резко мотнул головой.— Где это мы?
— Въезжаем в Техас.
Светловолосый парень вынул из внутреннего кармана золотую фляжку, открыл ее
и дружелюбно протянул Гаю.
— Нет, спасибо.
Гай заметил, что соседка сбоку, не отрывавшаяся от вязания с самого Сент-Луиса,
подняла голову как раз в тот момент, когда фляжка запрокинулась с гулким всплеском.
— Куда едете?
Теперь улыбка сияла тонким влажным полумесяцем.
— В Меткалф,— ответил Гай.
— Чудный город Меткалф. По делам? — Парень вежливо моргнул воспаленными
глазами.
— Да.
— А чем вы занимаетесь?
Гай с неохотой оторвал взгляд от книги.
— Я архитектор.
— Ого,— произнес паренье завистливым интересом.— Строите дома и разное другое?
— Да.
Патрисия Хайсмит 109
, . гтт Кажется, я забыл представиться,—он слегка приподнялся.—Чарльз Энтони
Бруно.
Гай прикоснулся к его руке:
— Гай Хейнс.
— Очень приятно. Вы живете в Нью-Йорке?
Хриплый баритон звучал как-то неискренне, словно парень говорил лишь затем, чтобы
не уснуть.
'" - Да'
— Я тоже, на Лонг-Айленде. Сейчас качу в Санта-Фе, немного встряхнуться. Вы были
в Санта-Фе?
Гай покачал головой.
— Там можно классно побалдеть.— Он ухмыльнулся, показывая редкие зубы.—
Архитектура, как я полагаю, большей частью индейская.
Подошел проводник, пролистывая стопку билетов.
— Это ваше место? — спросил он у Бруно.
Бруно по-хозяйски откинулся на спинку.
— У меня купе в следующем вагоне.
— Третье?
— Ну, положим.
Проводник вышел.
— Вот черти! — проворчал Бруно. Затем подался вперед и с довольным видом
уставился в окно.
Гай снова уткнулся в книгу, но никак не мог сосредоточиться: мешала назойливая
праздность соседа, ощущение, что с минуту на минуту он снова заговорит. Гай подумал,
не пойти ли пообедать, но почему-то решил обождать. Поезд снова начал сбавлять ход.
Когда Бруно, казалось, готов был уже что-то сказать, Гай встал, прошел в тамбур и
спрыгнул со ступенек на скрипящий перрон, не дожидаясь, когда поезд остановится
окончательно.
Тяжелый воздух, пропитанный сумерками, лег на лицо, как подушка во сне. Пахло
пыльным, разогретым на солнце гравием, машинным маслом и горячим металлом. Гай
был голоден, но оттягивал время обеда, прогуливался неторопливо, сунув руки в карманы,
глубоко дыша, хотя воздух и казался ему таким неприятным. Созвездие красных,
зеленых, белых огней вспыхнуло в небе и, жужжа, двинулось к югу. Гай подумал, что Энн
вчера тоже, наверное, пролетала здесь, направляясь в Мехико. Они могли лететь вместе.
Энн хотелось, чтобы он проводил ее до Меткалфа. Он бы мог попросить ее задержаться
на день, познакомил бы со своей матерью, если бы не Мириам. Да Бог с ней, с Мириам,—
если бы он сам был другим человеком, если бы мог ко всему относиться легче. Он
рассказал Энн о Мириам, рассказал почти все, но сама мысль о том, что две эти женщины могут
встретиться, была для него нестерпима. Он предпочел ехать один, поездом, чтобы все
обдумать в дороге. А что он обдумал до этих пор? Да и что можно обдумать, логически
просчитать, когда имеешь дело с Мириам?
Проводник прокричал, что поезд скоро отходит, но Гай прогуливался до последнего,
затем вскочил в вагон, следующий за вагоном-рестораном.
Официант только-только принял у (него заказ, когда светловолосый парень появился
в проходе, покачиваясь, свирепо сжимая в зубах короткую сигарету. Встреча с ним
совершенно вылетела у Гая из головы, и теперь высокая ржаво-коричневая фигура лишь
напомнила смутно о чем-то слегка неприятном. При виде Гая парень заулыбался.
— Думал, вы отстали от поезда,— радостно провозгласил Бруно, отодвигая стул.
— Если вы не против, мистер Бруно, мне бы хотелось уединения. Я должен кое над
чем поразмыслить.
Бруно загасил сигарету, которая жгла ему пальцы, и тупо уставился на него. Он
казался пьянее, чем давеча. Черты его лица как-то смазались, расплылись по краям.
— В моем купе сколько угодно уединения. Мы можем там пообедать. Ну, как?
— Спасибо, я лучше останусь здесь.
— Вот уж нет, ни в коем разе. Официант! — Бруно хлопнул в ладоши.— Пошлите-
ка все, что заказал этот джентльмен, в третье купе, а для меня принесите бифштекс с
кровью, жареный картофель и яблочный пирог. И два виски с содовой, да поживее, а?
Он взглянул на Гая и улыбнулся искательно:
— Идет?
Гай поколебался, но все же встал и вышел за ним. Да и какая в конце концов разница.
Разве он сам себе* не осточертел уже до последнего предела?
Виски понадобилось лишь затем, чтобы заполучить стаканы и лед. Четыре бутылки
с желтыми этикетками, выстроенные на чемодане из крокодиловой кожи, были
единственным, что содержалось в порядке среди разброда, царившего в крошечном купе.
Чемоданы и баулы с одеждой громоздились всюду, лишь в центре оставляя узкий, извилистый
проход, а на них сверху валялись спортивные костюмы и снаряжение, теннисные ракетки,
сумка с клюшками для гольфа, два фотоаппарата, плетеная корзинка с фруктами и ви-
110 Патрисия Хайсмит
ном, застланная сиреневой бумагой. Гора свежих журналов, комиксов и романов
высилась на ближнем к окну сиденье. Там лежала и коробка конфет, обвязанная красной лен»
точкой.
— Похоже на спортзал, да? — спросил Бруно, как бы извиняясь, что прозвучало
неожиданно.
— Здесь чудесно.
Гай широко улыбнулся. Купе его позабавило, и он наконец ощутил себя в замкнутом
пространстве. От улыбки темные брови разошлись, отчего изменилось все выражение его
лица. Взгляд сделался открытым. Гай, как любопытный котенок, ловко лавировал между
чемоданами, рассматривая вещи.
— Новехонькая. Ни разу не била по мячу,— сообщил Бруно, давая потрогать
теннисную ракетку.— Мать сует мне все это барахло, думает, буду меньше отираться по
барам. Ну, во всяком случае, можно оприходовать, когда деньги кончатся. Люблю выпить
в путешествии. От этого впечатления ярче, правда?
Принесли высокие стаканы, и Бруно подлил туда из своей бутылки.
— Садись. Снимай пиджак.
Но ни один из них не решался сесть или даже расстегнуться. На несколько минут
установилось неловкое молчание — им нечего было сказать друг другу. Гай отхлебнул
из высокого бокала почти не разбавленного виски и уставился на замусоренный пол. Он
отметил, что у Бруно странные ступни — а может, дело в башмаках. Аккуратные, легкие
коричневые ботинки с плоским удлиненным носком повторяли форму узкого подбородка
Бруно. Что-то в этих ступнях было старомодное. И Бруно выглядел не таким уж
худощавым. Длинные ноги при ближайшем рассмотрении оказались довольно полными, тело —
одутловатым.
— Надеюсь, — вкрадчиво осведомился Бруно, — я не обеспокоил тебя, когда зашел
в ресторан?
— Нисколько.
— Знаешь, мне было так одиноко.
Гай начал было говорить о том, как в самом деле одиноко в отдельном купе, и тут
зацепился за ремешок фотоаппарата «Роллифлекс». Свежая глубокая царапина белела на
кожаном футляре. Гай поймал на себе застенчивый взгляд Бруно. Вот тоска. Зачем было
идти? До боли захотелось вергнуться в ресторан. Но тут подоспел официант с подносом,
покрытым оловянной крышкой, и живо выгрузил все на стол. Запах приготовленной на
углях пищи несколько приободрил Гая. Бруно так отчаянно отстаивал свое право
оплатить счет, что Гай уступил. Бруно принесли большой бифштекс с грибной подливкой,
Гаю — гамбургер.
~ Что же ты строишь в Меткалфе?
— Ничего,— ответил Гай.— Моя мать там живет.
— О,— заинтересовался Бруно,— так ты к ней в гости? Ты из этих мест?
— Да. Я там родился.
— Надо же, а не похож на техасца.— Бруно полил кетчупом бифштекс и картошку,
потом осторожно подцепил вилкой веточку петрушки и поднял ее, удерживая на весу.—
Давно не был дома?
— Года два.
— Твой отец тоже там живет?
— Мой отец умер.
— А. И ты с матерью ладишь?
Гай сказал, что да.
Гай не был слишком привержен к виски, но вкус этот был ему приятен, ибо
напоминал об Энн. Энн если уж пила, то только виски. Напиток, умело смешанный, золотой,
как она сама, и полный евета.
— А где именно ты живешь на Лонг-Айленде?
— Грейт-Нек.
Энн тоже жила на Лонг-Айленде, но гораздо дальше.
— Мой дом я зову собачьей конурою,— продолжал Бруно.— Там вокруг такие
собачьи колючки, и внутри у всех собачья жизнь, вплоть до шофера.—- Он вдруг
рассмеялся с искренним удовольствием и вновь склонился над тарелкой.
Теперь Гай видел лишь краешек узкого лба, редкие волосы на темени да выступающий
прыщ. Гай не замечал прьпца с тех пор, как смотрел на спящего Бруно, и теперь, когда
этот самый прыщ снова бросился в глаза, он казался чудовищным, невероятным,
заслоняющим все остальное.
— Почему жизнь собачья? — спросил Гай.
•— Из-за папаши. Чертов ублюдок. С матерью у меня тоже все здорово. Она приедет
в Санта-Фе денька через два.
— Чудно.
— Еще бы,— сказал Бруно с нажимом, словно противореча.— Нам здорово весело
вдвоем — треплемся, играем в гольф. Даже на вечеринки вместе ходим.— Он засмеялся
Патрисия Хайсмпт 111
сконфуженно, хоть и не без вызова, и вдруг показался таким юным, таким неуверенным
в себе.— Весело, а?
— Не очень,— сказал Гай.
— Хорошо, когда есть своя капуста. Видишь ли, с этого года мне причитается, да
только папаша не хочет отстегивать. Переводит на свой счет. Ты не поверишь, но у меня
сейчас не больше денег, чем когда я был в школе и за меня всюду платили. Приходится
у матери стрелять по сотне время от времени.— Он осклабился.
— Не надо было тебе за меня платить,
— Ну, вот еще! — возмутился Бруно.— Я только хотел сказать, что черт те что, когда
родной отец тебя обкрадывает. И деньги ведь не его, а материных родных.— Он
помолчал, ожидая реакции Гая.
— Л что твоя мать об этом думает?
*-» Папаша все заграбастал себе в опеку, когда я еще был младенцем! — хрипло
выкрикнул Бруно.
— А.-— Гай спросил себя, сколько раз Бруно вот так знакомился, платил за обед и рас*
сказывал о своем отце.— А почему он так поступил?
Бруно безнадежно развел руками, затем быстро убрал их в карманы.
— Говорю тебе, он ублюдок. Гребет к себе все, что плохо лежит. Сейчас утверждает,
будто не дает мне денег потому, что я не желаю работать, но это чушь. Ему кажется, что
нам с матерью и так чересчур вольготно живется. Всюду норовит подгадить.
Гай представил себе Бруно вместе с матерью, моложавой светской дамой, каких много
на Лонг-Айленде,— она, наверное, кладет слишком много косметики, а иногда, как и ее
сын, любит крутую компанию.
— Где ты учишься?
— Учился в Гарварде. Выгнали со второго курса. Пьянка, азартные игры.— Он
передернул узкими плечами.— Не то что ты, а? Ну да, я балбес, а дальше что?
Он подлил виски в оба бокала.
— Кто это тебе сказал?
— Папаша твердит. Ему бы в сыновья милого, тихого парня вроде тебя, вот бы все
и наладилось.
~~ С чего ты взял, что я милый и тихий?
— Имеется в виду, что ты серьезный человек и выбрал себе специальность.
Архитектуру вот. А у меня к работе душа не лежит. Видишь ли, мне не надо работать. Я не
писатель, не художник, не музыкант. Зачем человеку работать, когда нет нужды? Язву
себе и так наживешь. Папаша уже нажил. Ха! Он до сих пор надеется, что я стану
заниматься этим его поганым бизнесом. А я говорю, что его бизнес, что всякий бизнес -~
узаконенный грабеж, как всякий брак — узаконенное блядство. Разве не так?
Гай искоса взглянул на него и посыпал солью кусок жареной картошки,
подцепленный на вилку. Он ел не торопясь, наслаждаясь едой, наслаждаясь подспудно даже
обществом Бруно, как наслаждался бы спектаклем на отдаленных подмостках. В
действительности же он думал об Энн. Иногда смутные беспрерывные мечты о ней делались более
реальными, чем внешний мир, что проникал лишь урывками, отдельными, случайными
образами, вроде царапины на футляре «Роллифлекса», длинной сигареты, которую Бруно
потушил о квадратик масла, разбитого стекла на фотографии отца Бруно, которую сын,
швырнул на пол в холле у себя дома, о чем как раз сейчас рассказывал. Гай вдруг подумал,
что успеет навестить Энн в Мехико после встречи с Мириам и перед тем как ехать во
Флориду. Если с Мириам все кончится быстро, он сможет полететь в Мехико, а оттуда уже
в Палм-Бич. Такая роскошная мысль не пришла ему в голову раньше лишь потому, что он
материально не мог себе это позволить. Но если контракт в Палм-Бич будет подписан,
то сможет вполне.
— Нет, ты представляешь, до такого жлобства дойти? Запереть гараж, где стоит моя
собственная машина! — Голос у Бруно сорвался, парень теперь верещал на невероятно
высокой ноте.
— Но зачем? — спросил Гай.
— А просто он знал, что тем вечером мне до зарезу нужна машина! В конце концов
друзья меня подбросили, так что он на этом поимел?
Гай не сразу нашелся с ответом.
— У него были ключи?
— Он стащил мои ключи! Стащил из моей комнаты! Потому-то и струхнул. Так
струхнул, что убрался из дому на весь вечер.— Бруно, тяжело дыша, отвернулся к окну и
принялся грызть ноготь. Пряди волос, потемневшие от пота, подрагивали на лбу, как
антенны.— Матери не было дома, иначе такое бы не стряслось, конечно.
— Конечно,-— невольно отозвался Гай. Весь разговор, подумалось ему, затевался
ради этой истории, половину которой он прослушал. И те налитые кровью глаза, что
воззрились на него в общем вагоне, и та заискивающая улыбка — все вело к очередному
повествованию о людской злобе и несправедливости.
112 Патрисия Хайсмит
— Ну, и ты швырнул в холле на пол его фотографию? — на всякий случай
переспросил Гай.
— Я ее выкинул из комнаты моей матери,— повторил Бруно, особенно напирая на
три последних слова.— Отец поставил ее в комнату моей матери. А она любит Капитана
не больше моего. Капитан! Уж я-то его так никогда не назову, черта с два!
— Но что он против тебя имеет?
— И против меня, и против моей матери тоже! Он не такой, как мы, он не такой, как
все. Он никого не любит. И ничего не любит, кроме денег. Скольких он растоптал, чтобы
заграбастать побольше! Ловок, ничего не скажешь! Ладно! А совесть-то небось мучает!
Поэтому он и хочет, чтобы я вошел в дело и тоже стал бы ходить по головам и чувствовать
себя такой же паршивой дрянью!
Напряженно раскрытая ладонь Бруно сжалась в кулак, потом горько сжался рот, и,
наконец, закрылись глаза. Гай подумал, что Бруно сейчас заплачет, но опухшие веки
приподнялись, а на губах вновь заиграла улыбка.
— Уморил тебя, а? Хотел только объяснить, почему смылся из города раньше
матери. А вообще-то я парень веселый, честно.
— Разве ты не можешь уйти из дому, если тебе там плохо?
До Бруно, казалось, не сразу дошло, о чем его спрашивают, но потом он ответил
невозмутимо:
— Конечно, могу, но не хочу расставаться с матерью.
А мать держится за деньги, подумал Гай.
— Закуришь?
Бруно, улыбаясь, взял сигарету.
— Знаешь, тем вечером он убрался из дому в первый раз лет, наверное, за десять.
Интересно, куда это, к чертовой бабушке, он сколол. В тот вечер я мог запросто его
пристукнуть, и он это знал. Было с тобой такое, чтобы тебе не терпелось кого-нибудь
пристукнуть?
— Нет.
— А со мной бывает. Иногда я думаю, что мог бы убить своего отца.— Он с
мечтательной улыбкой уставился в тарелку.— Знаешь, какое у моего папочки хобби? Угадай.
Гай не желал ничего угадывать. Ему вдруг стало скучно и захотелось побыть однхжу.
— Он собирает формочки для печенья! — Бруно заржал, как жеребец.— Формочки
для печенья, честно! Каких только у него нет: пенсильванские, голландские, баварские,
английские, французские, венгерских целая куча — все стены увешаны. Формочки для
крекеров под стеклом у него на столе — ну, знаешь, те зверюшки, что детям всегда
покупают? Он написал президенту фирмы, и ему выслали весь комплект. Цивилизация! —
Бруно засмеялся, замотал головой.
Гай не сводил с него глаз. Сам Бруно был куда забавнее, чем его болтовня.
— Он ими пользуется?
— А?
— Он печет печенье?
Бруно издал ликующий вопль. Извернувшись, он стряхнул с себя пиджак и забросил
его на чемоданы. Какое-то время он от восторга не мог произнести ни слова, потом вдруг
заметил с необычайным хладнокровием:
— Мать его обычно посылает печь печенье.
Его гладкое лицо блестело от пота, будто смазанное маслом. Он склонился над
столом, заботливо улыбаясь.
— Тебе понравился обед?
— Да, очень,—сказал Гай совершенно'искренне.
— Слышал когда-нибудь о трансформаторах компании Бруно с Лонг-Айленда?
Все эти фитюльки с переменным-постоянным током?
— Кажется, нет.
— Ну, конечно, откуда тебе? Но монеты набегает много. Тебе нравится делать
деньги?
— Да не так чтобы очень.
— Ничего, если я спрошу, сколько тебе лет?
— Двадцать девять.
— Да ну? Я думал, больше. А мне ты сколько дашь?
Гай из вежливости стал разглядывать его.
— Двадцать четыре — двадцать пять,— ответил он наконец, желая польстить Бруно,
ибо тот выглядел моложе.
— Точно, двадцать пять. Ты, значит, думаешь, что я выгляжу на двадцать пять вот
с этим — вот с этой штукой прямо по центру? — Бруно прикусил нижнюю губу,
огляделся подозрительно и вдруг с горьким, неодолимым стыдом прикрыл лоб ладонью. Потом
вскочил и бросился к зеркалу.— Надо было наклеить что-нибудь сверху.
Гай пытался утешать его, но Бруно все вертелся перед зеркалом, так и сяк
разглядывая себя и терзаясь.
Патрисия Хайсмит 113
:: - уг Это не прыщ,— прогудел он в нос,—- а целый фурункул. Это скопилась вся моя
ненависть. Это — язва Иова!
— Ну, вот еще! — засмеялся Гай.
— Он вскочил в понедельник вечером после той стычки. И все надувается. Шрам
останется, точно.
— Да не останется, что ты.
— Точно останется. С чудненькой штучкой явлюсь я в Санта-Фе!
Он снова уселся, сжав кулаки, вытянув толстую ногу, всем своим видом изображая
мировую скорбь.
Гай поднялся с места и взял книжку с сиденья около окна. Это был детективный
роман. Все романы в куче были детективные. Гай попытался читать, но строки
расплывались перед глазами, и он захлопнул книгу. Напился, подумалось ему. Но сегодня-то какая
разница.
— Я хочу,— изрек Бруно,— чтобы в Санта-Фе у меня было все. Вино, женщины и
песни. Вот!
— Чего-чего ты хочешь?
— Чего угодно,— рот Бруно искривился в безобразной, наглой гримасе.— Всего.
У меня такая теория: человек должен до своей смерти сделать все, что только можно
сделать, а вероятно, и умереть, пытаясь сделать то, чего сделать нельзя.
К сердцу Гая прихлынула какая-то волна, потом осторожно отступила. Он спросил
вкрадчиво:
— Например?
— Например, в ракете слетать на Луну. Поставить рекорд в автомобильных гонках —
с завязанными глазами. Я как-то попробовал. Рекорд не поставил, но разогнался до ста
шестидесяти.
— С завязанными глазами?
— И я совершил кражу,-— взгляд Бруно сделался жестким.— Настоящую. Со
взломом.
На губах Гая появилась скептическая улыбка, однако же он поверил Бруно. Бруно
мог быть преступником. И безумцем тоже. Но тут отчаяние, подумал Гай, а не
сумасшествие. Скука богача, доходящая до отчаяния, о чем он не раз говорил с Энн. Скука,
рвущаяся разрушить, а не сотворить. Богатство ведет к насилию с такой же легкостью, как и
нищета.
— Я забрался туда не затем, чтобы взять что-то,— продолжал Бруно.— Я не хотел
брать то, что я взял. Я специально взял то, чего не хотел.
— Что же ты взял ?
Бруно пожал плечами.
— Зажигалку новой модели. Статуэтку с каминной полки. Цветное стекло. Еще
что-то.— Он снова пожал плечами.— Ты один знаешь об этом. Я не болтаю. Хотя тебе,
наверное, так не кажется.— Он улыбнулся.
Гай затянулся сигаретой.
— И как же ты это сделал?
— Наблюдал за одним домом в Астории, выбрал момент и залез в окно. С пожарной
лестницы. Проще некуда. Вычеркнул один пунктик из списка и подумал — слава Богу.
— Почему «слава Богу»?
Бруно застенчиво улыбнулся.
— Сам не знаю, почему я так сказал,— он налил себе, потом Гаю.
Гай посмотрел на негнущиеся дрожащие руки, которые украли, на обгрызенные до
мяса ногти. По-детски неуклюжие пальцы, играя со спичечным коробком, уронили его на
бифштекс, усыпанный пеплом. Как все-таки банально преступление, подумал Гай.
И зачастую бессмысленно. Есть такой тип людей, нацеленных на преступление. И кто,
глядя на руки Бруно, на его купе, на некрасивое скучающее лицо, подумал бы, что он
украл? Гай уселся на место.
— Расскажи-ка о себе,— любезно предложил Бруно.
— Нечего рассказывать.— Гай вытащил трубку из кармана пиджака, выбил ее о
каблук, взглянул на золу, оставшуюся на ковре, да так и забыл о ней. От спиртного все
сильней звенело в голове. Если с контрактом в Палм-Бич все образуется, подумалось ему, две
недели перед началом работы пролетят быстро. Развод много времени не отнимет.
Очертания низких белых строений посреди зеленой лужайки с давно законченного рисунка
всплыли перед ним без всякого усилия, знакомые до мельчайших подробностей. Он
почувствовал себя слегка польщенным, необычайно уверенным в себе и счастливым.
— Какие дома ты строишь? — спросил Бруно.
— О, то, что называется модерн. Я пока сделал лишь пару магазинов да маленький
офис— Гай улыбнулся; сдержанность, легкая досада, овладевавшие им всякий раз, как
речь заходила о работе, совершенно исчезли.
— Ты женат?
— Нет. То есть да. Но мы живем раздельно.
114 Патрисия Хайсмит
— Ого. Почему?
— Несходство характеров,— ответил Гай.
— И сколько же времени вы живете раздельно?
-~ Три года.
— Ты развестись не хочешь?
Гай нахмурился, медля с ответом.
— Она тоже в Техасе?
— Да.
— И ты увидишь ее?
— Да, я увижу ее. И на этот раз мы договоримся о разводе.
Он стиснул зубы. Зачем было болтать?
Бруно ухмыльнулся:
— На каких таких девушках вы там женитесь?
— На хорошеньких,— ответил Гай.— Большей частью.
— Но на дурочках в основном, а?
— Может, и так.— Гай улыбнулся совпадению. Мириам была именно такая девушка
с Юга, каких Бруно имел в виду.
—• А твоя жена, какая она?
— Довольно хорошенькая, ~ начал Гай, осторожно подбирая слова. —* Рыжая.
Немного полная.
— И как ее зовут?
— Мириам. Мириам Джойс.
— Гм. Умная, глупая?
~~ Не интеллектуалка. Я бы на интеллектуалке не женился,
— И ты был до чертиков влюблен, а?
Почему он это сказал? Разве заметно? Бруно не сводил с него глаз, не упуская ничего,
не моргая даже, словно напряжение достигло уже точки, что находится по ту сторону сна.
Гаю показалось, будто серые эти глаза следят за ним неотрывно вот уже долгие часы.
— С чего ты это взял?
•*-* Ты чудной парень. Ты все принимаешь близко к сердцу. И к бабам относишься на
полном серьезе, правда ведь, а?
— Как это г- на полном серьезе? — вскипел Гай. Но почувствовал внезапный прилив
нежности к Бруно, потому что Бруно сказал о нем то, что думал. Большинство людей,
и Гай хорошо это знал, не говорят о нем того, что думают,
Бруно сплел пальцы гребешком и вздохнул.
— Как это — на полном серьезе? — повторил Гай.
— Да вот так, с разными высокими надеждами. А потом мордой об стол, да?
— Ну, не совсем.— И все же накатила такая неистовая жалость к себе, что он
поднялся, зажав в руке бокал. Но в купе было не развернуться. И поезд так качало, что даже
стоять было трудно.
А Бруно все смотрел на него, заложив ногу на ногу, так что старомодный башмак
покачивался где-то на уровне колена, и беспрерывно постукивал пальцем по сигарете,
которую держал над тарелкой. Недоеденный бифштекс, розовый с черным, мало-помалу
покрывался слоем пепла. У Гая возникло подозрение, что Бруно охладел к нему, как
только услышал о жене. Осталось одно лишь любопытство.
— А что стряслось у тебя с женой? Она загуляла?
Бесцеремонность Бруно уже начинала раздражать»
— Нет. И вообще, это дело прошлое.
■«• Но ведь ты до сих пор женат на ней. Она что, не давала развода?
Гаю внезапно стало стыдно.
—• Мне не так уж был нужен развод.
— А теперь?
— А теперь она сама решилась развестись. Кажется, у нее будет ребенок,
— Ого. Самое время решиться, а? Значит, гуляла три года и наконец кого-то
подклеила?
Это именно и произошло, разумеется, и, возможно, ребенок помог. Как только Бруно
догадался? Гай подумал, а не переносит ли Бруно на Мириам черты другой женщины,
которую хорошо знает и ненавидит, и отвернулся к окну. Но стекло лишь воспроизвело
его собственное отражение. Сердце билось так, что содрогалось все тело, стучало
сильней, чем колеса поезда. Может быть, подумал Гай, сердце так бьется потому, что он никому
еще так много не рассказывал о Мириам. Даже Энн он не рассказывал то, что Бруно уже
знал. Он не знал только, что когда-то Мириам была совсем другая, нежная, верная,
одинокая, и он, Гай, был ужасно нужен ей, и ей нужно было освободиться, уйти от своей
семьи. Завтра он увидит Мириам, сможет коснуться ее, просто протянув руку. Сама мысль
о прикосновении к мягкой-мягкой плоти, которую он когда-то любил, была невыносима.
— Так что же случилось у тебя с супругой? — прямо за его спиной прозвучал
Щтрисня Хайсмит 115
мягкий голос Бруно,— Я как друг спрашиваю. Мне правда интересно. Сколько ей было
лет?
— Восемнадцать.
— И она сразу стала блядовать?
Гай повернулся медленно, как бы взвешивая вину Мириам.
— Знаешь, женщины занимаются не только этим.
— Но она-то занималась этим, правда?
Гай отвел глаза, раздосадованный и вместе с тем как бы завороженный.
— Да.
Каким безобразным гулом отдалось в ушах это маленькое словечко.
— Знаю я таких рыжих южанок,— изрек Бруно, ковыряясь в яблочном пироге.
Гаем вновь овладел острый и абсолютно ненужный стыд. Ненужный, ибо ни один
поступок, ни одно елово Мириам не покоробят Бруно и не удивят. Он, казалось, был
вообще не способен удивляться, только любопытствовал.
Довольный Бруно скромно уставился в тарелку. Его налитые кровью, обведенные
синими кругами глаза расширились и заблестели.
— Супруга,— вздохнул он.
Слово отдалось у Гая в душе. Для него оно звучало торжественно, заключало в себе
первозданную высокопарность, таинство любви, греха. Гай увидел кирпично-красные
губы Мириам, произносящие: «С какой стати я стану губить свою жизнь ради тебя?»,
и увидел глаза Энн, когда та откинула назад волосы и взглянула ему в лицо на лужайке
перед домом, где сажала крокусы. Увидел Мириам, что, отворачиваясь от высокого, узкого
окна в той комнате в Чикаго, поднимала прямо к нему веснушчатое лицо, круглое и
твердое, словно щит, как она всегда делала, прежде чем солгать, и темную голову Стива, его
длинное лицо и наглую улыбку. Воспоминания начали теснить, Гаю захотелось поднять
руки и оттолкнуть их. Комната в Чикаго, где все случилось... Он чуял, как пахнет в этой
комнате,— духами Мириам и разогретой масляной краской на батареях. Он стоял
неподвижно, впервые не пытаясь свести лицо Мириам к смутному розовому пятну. А что,
если он позволит всему этому захлестнуть себя вновь? Вооружится ли он тогда против
Мириам или предстанет перед ней безоружным?
— Нет, серьезно,— донесся издалека голос Бруно,— что случилось? Расскажи, а?
Мне интересно.
Стив случился, вот что. Гай поднял бокал. Перед ним встал тот день в Чикаго,
заключенный в прямоугольник двери, образы, уже стершиеся, серо-черные, будто с
фотографии. День, когда он застал их в квартире, непохожий на другие дни, обладающий
собственным цветом, вкусом, звуками,— мир в себе, словно маленькое, насыщенное
ужасами произведение искусства. Как отмеченная во времени историческая дата. Или,
наоборот, этот день следует за ним неотступно. Ведь вот он снова здесь, столь же различимый,
как и в самом начале. И самое скверное — Гай поймал себя на мысли, что его так и
подмывает все рассказать Бруно, случайно встреченному в поезде попутчику, который
выслушает, посочувствует и забудет. Мысль о том, что можно все рассказать Бруно, утешала
его. Бруно, конечно, не первый встречный. Он достаточно безжалостен и порочен, чтобы
по достоинству оценить историю его, Гая, первой любви. Стив был только неожиданной
развязкой, которая все прочее расставила по местам. Стив не был первым. И одна лишь
молодая гордость двадцатишестилетнего Гая краской бросилась ему в лицо в тот день. Он
тысячу раз прокручивал для себя эту историю, классическую, в самой своей
банальности не лишенную драматизма. Банальность лишь вносила забавную нотку.
— Я слишком многого ждал от нее,— небрежно проронил Гай,— хотя и не имел
никаких оснований. Оказалось, она любит мужское общество. Она, наверное, так и
останется кокеткой, кто бы с ней ни был.
— Знаю, знаю, в университете таких полно,— Бруно помахал рукой.— Не делают
даже вида, что живут с кем-то одним.
Гай поднял глаза. Мириам, конечно, делала вид, во всяком случае, когда жила с ним.
Он вдруг передумал рассказывать Бруно, даже устыдился, что едва не начал. А Бруно
было вроде бы все равно, расскажут ему или нет. Низко нагнув голову, Бруно спичкой
рисовал что-то на застывшей в тарелке подливе. Его опущенный книзу рот, видный в
профиль наполовину, был по-старчески вдавлен между носом и подбородком. Рот этот
выражал полнейшее презрение ко всем историям в мире — любая из них ие стоила ни ми*-
нуты внимания.
— Мужики вьются вокруг таких баб,— промычал Бруно,— как мухи вокруг
помойки.
Слова Бруно так потрясли Гая, что он даже отвлекся от раздумий.
— Ты, наверное, сам испытал что-нибудь подобное,— заметил он. Однако трудно было
вообразить себе Бруно страдающим из-за женщин.
116 Патрисия Хайсмит
. — О, у моего папаши была одна такая штучка. Тоже рыжая. Ее звали Карлотта.—
Он поднял взгляд, и ненависть к отцу острым шипом пробилась сквозь марево.— Здоро^
во, а? Такие, как мой папаша, и дают им жить.
Карлотта. Гаю показалось, что он понял теперь, почему Бруно так ополчился на
Мириам. Вот где ключ ко всему характеру Бруно, вот причина его ненависти к отцу, его
затянувшегося отрочества.
— Мужики бывают двух видов! — проревел Бруно и осекся.
Гай поймал свое отражение в узком настенном зеркале. Взгляд какой-то загнанный,
подумалось ему, губы сурово сжаты,— и он сознательно расслабил мышцы. Клюшка для
гольфа ткнулась ему в спину. Кончиками пальцев он пробежался по прохладной
лакированной поверхности. Металлические инкрустации в темной древесине напоминали
нактоуз на яхте Энн.
—- А бабы — в основном одного! — продолжил Бруно.— Шлепохвостки. Или просто
бляди. Выбирай что хочешь!
— Ну, а как насчет твоей матери?
— Я никогда не встречал другой такой женщины, как моя мать,— объявил Бруно.—
Никогда не видел, чтобы женщина столько понимала. А ведь она красивая, у нее куча
мужиков, только она с ними не путается.
Оба умолкли.
Гай снова постучал сигаретой по часам и отметил, что уже половина одиннадцатого.
Пора уходить.
— Как ты это обнаружил, с твоей женой?
Гай закурил, выгадывая время.
— Сколько их у нее было?
— Немного. До тех пор, во всяком случае,, как я это обнаружил.— И в ту самую
минуту, когда он, казалось, до конца убедил себя, что теперь можно признаться, что ему
безразлично, его смутило странное ощущение, вроде маленького душевного водоворота.
Крохотный, он был истиннее памяти, потому что возник спонтанно, стоило произнести
те слова. Гордость? Ненависть? Или же просто нетерпение души, так долго хранящей
никому не нужные чувства? Гай постарался сменить тему, увести разговор в сторону от
своих проблем.
— Расскажи мне, что еще ты хочешь сделать до своей смерти.
— Смерти? С чего это мне думать о смерти? Есть у меня на примете пара верных дел.
Можно их при желании обтяпать в Чикаго или в Нью-Йорке, а можно деньжата выручить
за идею. У меня куча идей насчет безупречных убийств.
Бруно смотрел Гаю прямо в глаза, пристально, вроде бы даже с каким-то вызовом.
— Надеюсь, наш разговор не входит в какой-нибудь из твоих планов? — Гай уселся
на место.
— Господи боже мой, Гай, да ты мне нравишься! Честное слово!
Просительно, умоляюще просветлело лицо: «Скажи, что я тебе тоже нравлюсь».
Сколько же бесприютности в крохотных, исстрадавшихся глазках! Гай в смущении
уставился на свои руки.
— И что, все твои идеи связаны с преступлением?
— Да нет, конечно же, нет! Иногда мне хочется сделать что-нибудь такое, ну,
скажем,— дать кому-нибудь тысячу долларов. Какому-нибудь нищему. Когда я заполучу
свои моьгеты, я первым делом так и поступлю. Но неужели же тебе никогда не хотелось
что-нибудь стырить? Или замочить кого-нибудь? Наверное, хотелось. Всем иногда
хочется. Что ж, если солдат на войне убивает, его разве судят?
— Нет,— сказал Гай.
Бруно поколебался.
— О, конечно, никто в этом не признается, потому что страшно! Но скажи, разве тебе
в жизни не встречался человек, которого хотелось бы убрать с дороги?
— Нет.
Стив, внезапно припомнилось ему. Когда-то он даже думал о том, чтобы убить его.
Бруно вскинул голову.
— Конечно, встречался. Я вижу. Отчего ты не хочешь признаться?
— Может, мысль у меня и мелькнула, но я бы все равно ничего не сделал. Я не
такой человек.
— Вот тут-то ты и неправ! Убить может любой. Все зависит от обстоятельств, а
характер тут ни при чем! Если кто угодно зайдет слишком далеко, достаточно малости, чтобы
он переступил черту. Любой. Хоть твоя бабушка. Уж я-то знаю.
•— Позволь с тобой не согласиться,— вежливо возразил Гай.
— Говорю тебе, я тысячу pas был готов убить собственного отца! А ты — кого ты хотел
пристукнуть? Какого-нибудь хахаля жены?
— Да, одного из них,— прошептал Гай.
— .И как далеко ты зашел?
— Да никуда я не заходил! Я только думал об этом.
Патрнсия Хайсмнт 117
- Ему припомнились бессонные ночи, тысячи таких ночей, и невозможность, немысли-
мость покоя, пока не совершится месть. Могло ли тогда что-нибудь подтолкнуть его за
черту? До него дошло бормотание Бруно:
— Ты был к этому куда ближе, чем тебе кажется, вот все, что я могу сказать.
Гай недоуменно уставился на него. Муторный, полуночный силуэт навис над столом
в позе крупье, опершись на голые локти, свесив узкую голову.
— Ты слишком много читаешь детективов,— произнес Гай и, услышав свои слова,
не сразу понял, откуда они донеслись.
— Это хорошие книги. Там показано, что любой может убить.
— Как раз поэтому я всегда думал, что это плохие книги.
— И ты опять неправ! — возмутился Бруно.— Знаешь, какой процент убийств
попадает в газеты?
— Не знаю и знать не хочу.
— Двенадцатая часть! Двенадцатая! Нет, ты только представь себе! И кто, ты
думаешь, совершает остальные одиннадцать двенадцатых? Маленькие людишки, до которых
никому дела нет. А еще те, кого полицейским никогда не поймать.
Он решил было налить еще виски, но обнаружил, что бутылка пустая, и с натугой
встал. Золотой перочинный ножик высверкнул из кармана штанов на тугой, как струна,
золотой цепочке. Ножик понравился Гаю — эстетически, как может нравиться искусно
сделанная драгоценная вещица. Гай поймал себя на мысли, глядя, как Бруно подрезает
винтовую крышку, что в один прекрасный день тот убьет кого-нибудь этим маленьким
перочинным ножичком и, возможно, останется на свободе, просто потому, что ему
безразлично, поймают его или нет.
Бруно, ухмыляясь, возвратился на место с новой бутылкой виски.
— Поехали со мною в Санта-Фе, а? Расслабишься пару деньков.
— Спасибо, не могу.
— У меня полно капусты. Я тебя приглашаю, а? — Он расплескал виски по столу.
— Спасибо,— сказал Гай.
Надо думать, Бруно из-за одежды решил, что у него мало денег. Это его любимые
брюки, серые, фланелевые. Он собирался их носить в Меткалфе, да и в Палм-Бич тоже,
если там не слишком жарко. Откинувшись назад, он заложил руки в карманы и
обнаружил дырку в подкладке правого. *
— Ну, почему? — Бруно протянул ему бокал.— Ты так мне понравился, Гай.
— За что?
— Ты хороший парень. Порядочный, я имею в виду. Знавал я кучу парней, ты не
думай, но немногих таких, как ты. Я тобой восхищаюсь,— выпалил он и прильнул к
стакану.
— Ты мне тоже нравишься,— промямлил Гай.
— Так поехали со мной, а? Два или три дня, пока мать не приедет, мне делать
совершенно нечего. Можно здорово встряхнуться.
— Подыщи кого-нибудь другого.
— Черт тебя дери, Гай, ты что, думаешь, я в поезде подыскиваю себе компанию? Ты
мне понравился, вот я тебя и приглашаю. Хоть на денек. Мы поедем напрямик из Мет-
калфа, я даже в Эль-Пасо не буду сворачивать. Хотя мне все советовали осмотреть Каньон.
— Спасибо, но у меня работа, я туда еду, как только покончу в Меткалфе.
— Ого,— снова восхищенная, искательная улыбка.— Что-то строить?
— Да, загородный клуб.— Это все еще звучало для него странно, непривычно —
два месяца назад он и представить себе не мог, что будет такое строить.— Новое здание
«Пальмиры» в Палм-Бич.
— Да ну?!
Бруно, конечно, слышал о клубе «Пальмира». Это был самый известный клуб в Палм-
Бич. Он даже слышал, что они собираются строить новое здание. В старом он бывал пару
раз.
— Ты уже сделал проект? — Он смотрел на Гая восторженно, как мальчишка на
прославленного героя.— Можешь мне нарисовать?
Гай сделал беглый набросок строений на листке из записной книжки Бруно и
поставил свою подпись, как Бруно хотел. Он объяснил насчет раздвижной стены, которую
можно убрать, превращая нижний этаж в огромный танцевальный зал с выходом на
террасу, насчет башенок для вентиляции, которые, он надеется, ему разрешат
использовать, и тогда не нужно будет кондиционеров. Рассказывая, он чувствовал себя счастливым,
от волнения слезы выступили на глазах, хотя голос звучал ровно. Как он может,
спрашивается, так откровенничать с Бруно, делиться с ним самым лучшим? Разве Бруно
способен понять?
— Звучит потрясающе,— сказал Бруно.— То есть, ты им всем рассказал, как это
будет выглядеть?
— Нет еще. Знаешь, тут слишком многим надо угодить.— Гай вдруг захохотал,
запрокинув голову.
118 Патрисия Хайсмит
— Ты станешь знаменитостью, а? Может, ты уже знаменитый**
Будут фотографии в журналах, может, что-нибудь в теленовостях. Они еще не
приняли его проекта, Гай напомнил себе, но примут, он в этом уверен. Майерс, архитектор,
с которым Гай делит офис в Нью-Йорке, уверен тоже. Энн не сомневается. И мистер Брил-
лхарт. Самый большой заказ в его жизни, «После этого я могу стать знаменитым. Такие
вещи широко освещаются».
Бруно начал длинно рассказывать, как он учился в колледже, как мог бы стать
хорошим фотографом, если бы опять у него не стряслось чего-то с его отцом. Гай не слушал,
С отсутствующим видом он потягивал виски, думая о заказах, которые получит после
Палм-Бич. Может, в скором времени офис в Нью-Йорке. У него уже была идея офиса в
Нью-Йорке, и он страстно желал видеть ее воплощенной в жизнь. Гай Дэниэл Хейнс.
Имя, И навсегда исчезнет раздражающая, неотвязная мысль о том, что у него меньше
денег, чем у Энн.
— Может такое быть, а, Гай? —- теребил его Бруно.
— Что «может быть»?
Бруно глубоко вздохнул.
— Вдруг твоя жена сейчас станет возникать насчет развода. Представь, если она
цоднимет скандал, пока ты будешь в Палм-Бич, и тебе покажут на дверь, разве у тебя не
появится достаточный повод для убийства?
■— Убийства Мириам?
— Ну да.
— Нет,— сказал Гай, но встревожился. Не дай Бог, Мириам услышала о «Пальмире»
от его матери и теперь попробует вмешаться просто потому, что вредить ему, Гаю,
доставляет ей истинное наслаждение.
— А когда она гуляла от тебя, разве тебе не хотелось ее убить?
— Нет. Ты не можешь сменить пластинку?
На мгновение перед Гаем предстали обе ипостаси его жизни — брак и карьера,
вместе, бок о бок, как никогда раньше. До дурноты и головокружения напрягая мозг, он
пытался понять, как мог он в одном быть таким беспомощным и глупым, а в другом — столь
способным. Он поглядел на Бруно, который так и не сводил с него глаз, и, ощущая легкий
туман в голове, поставил свой бокал на стол и оттолкнул его на длину пальца.
— Да уж, наверное, хотелось,— с пьяной настырностью повторил Бруно.
— Нет.
Гаю хотелось выйти на воздух, прогуляться, но поезд все мчался и мчался по прямой,
в казалось, что он уже не остановится никогда. А если и вправду он из-за Мириам потеряет
заказ. Ему придется там жить несколько месяцев, и от tfero ожидают, что он будет с
директорами одного круга. Бруно в таких вещах разбирался прекрасно. Гай провел рукой
по влажному лбу. Конечно, до встречное Мириам трудно догадаться, что у нее на уме. Он
устал, а когда он уставал, Мириам вторгалась в него, как неприятельская армия* Такое
часто случалось в те два года, которые понадобились, чтобы освободиться от этой любви.
А теперь повторялось снова. Ему опротивел Бруно, Бруно улыбался.
— Можно поделиться с тобой одной идейкой насчет того, как пристукнуть моего
папашу? 1
— Не надо,— сказал Гай и накрыл ладонью бокал, в который Бруно собирался налить
еще.
— По-твоему, что лучше: взорвать лампочку в ванной или напустить газу в гараж?
— Сделай что-нибудь одно и перестань трепаться!
— И сделаю, а ты что думаешь? Знаешь, что еще я сделаю как-нибудь на досуге?
Покончу с собой, если будет такое настроение, да так, чтобы это выглядело, будто мой злей'
ший враг меня убил.
Гай взглянул на него с отвращением. Бруно стал как-то расплываться по краям,
словно подтаивая. Оставался лишь голос и воля, злая воля. Все, что Гай презирал,
воплотилось в Бруно. Всем, чем Гай быть не хотел, Бруно уже стал или становился.
— А хочешь, я тебе придумаю безупречное убийство твоей жены? Может, когда-
нибудь и пригодится.— Бруно заерзал, смутившись под пристальным взглядом Гая.
Гай встал.
— Хочу пройтись.
Бруно хлопнул в ладоши.
— О-о! Черт, вот это идея! Мы убьем друг для друга, слышишь? Я убью твою жену,
а ты убьешь моего отца! Мы же встретились в поезде, понял, и никто не знает, что мы
знакомы! Пара безупречных алиби! Сечешь?
Стена перед глазами Гая мерно задрожала, словно вот-вот развалится на куски.
Убийство» Само слово вызывало тошноту, наводило ужас. Хотелось вырваться от Бруно,
убраться из купе, но какая-то тяжесть, как бывает в кошмарах, держала и не пускала. Гай
попытался закрепиться, остановить мерцание стены, вникнуть в то, что говорил Бруно,
потому что ведь должна же быть в этом какая-то логика, как в задачке или шараде,
которые волей-неволей надо решить.
Патрисия Хайсмит 119
Руки Бруно, все в табачных пятнах, подскакивали, подрагивали у него на коленях.
— Пара железных алиби! — вскрикивал он.— Такая идея раз в жизни приходит в
голову! Что, еще не усек? Я могу сделать это, когда тебя не будет в городе, а ты это
сделаешь, когда не будет в городе меня.
Гай начинал понимать. Да, скорее всего никто никогда не догадается.
— Мне доставит огромное удовольствие положить конец такой карьере, как у
Мириам, и способствовать такой карьере, как твоя,— хихикнул Бруно.— Ведь этому просто
нужно положить конец, пока она кучу других парней не довела до ручки, разве не так?
Да ты сядь, Гай!
Она меня до ручки не довела, хотел было уточнить Гай, но Бруно не умолкал.
— То есть, ну, представь себе, что мы договорились. Можешь ты это сделать? Знаешь,
ты мне расскажешь, где она живет, а я — тебе, соответственно, да поподробнее, чтобы
нам знать эти места, как дом родной. Мы можем всюду наоставлять отпечатков, так
что те фраера рехнутся! — Он фыркнул.— Конечно, выждать пару месяцев, конечно,
совсем не общаться. Но дело, ей-богу, верное! — Он встал, пошатнулся, пытаясь достать
бутылку. Затем проговорил Гаю прямо в лицо с какой-то душной уверенностью.—
Так сделаешь, а, Гай? Заморочек никаких не будет, клянусь. Клянусь, Гай, я все устрою.
Гай оттолкнул его сильнее, чем намеревался. Бруно рухнул на сиденье около окна
и тут же подскочил, как резиновый. Гай озирался вокруг, ему не хватало воздуха, но стены-
были непроницаемы. Купе превратилось в крохотный ад. Что он делает тут? Как это, когда
он успел так напиться?
— Я уверен, у тебя получится*. — Бруно нахмурился.
Заткнись ты со своими проклятыми теориями, хотел было крикнуть Гай, но голос
изменил ему, и он пролепетал:
— Мне все это осточертело.
И увидел, как нелепо исказилось узкое лицо Бруно в самодовольной, недоверчивой
ухмылке, как зловеще блеснули всезнающие, жуткие глаза, Бруно вежливо пожал
плечами.
— Ладно. И все же это хорошая идея, и мы с тобой тут выработали отличный план,
Я эту идею использую. Найду кого-нибудь другого, конечно. Ты куда?
Гай наконец вспомнил о двери. Он вышел из купе и ринулся в тамбур, где свежий
сквозняк обрушился на него, как суровый выговор, и паровоз заревел справедливым
укором. Вторя сквозняку и паровозу, Гай обругал сам себя и стал молить об одном: чтобы
его стошнило.
— Гай?
Он обернулся и увидел, как Бруно проскальзывает в тяжелую дверь.
— Прости меня, Гай.
— Ничего, все нормально,— поторопился сказать Гай, потому что лицо Бруно
поразило его. На нем читалась какая-то собачья преданность и самоуничижение.
— Спасибо, Гай,— Бруно опустил голову, и в эту минуту перестук колес начал
затихать, так что Гай потерял равновесие.
Он был безмерно благодарен этой остановке. Похлопал Бруно по плечу:
— Давай-ка выйдем, подышим воздухом.
Они вступили в мир безмолвия и полного мрака.
— Хоть глаз коли! — завопил Бруно.— Ни огонька!
Гай поднял глаза. Не было даже луны. От холода тело напряглось, все чувства
обострились. Он расслышал, как где-то по-домашнему хлопнула деревянная дверь. Впереди
искоркой затлелся фонарь, и человек с ним побежал в хвост поезда, где из товарного
вагона расстилалась светлая полоса. Гай медленно зашагал к свету, и Бруно поплелся за ним,
Вдали, на плоской черной прерии, прокричал локомотив, еще и еще, все дальше и
дальше. Гаю помнился с детства этот звук, красивый, чистый и одинокий. Как дикий
мустанг, несущий белого человека. В приливе дружеских чувств Гай взял Бруно под руку.
— Я устал, не хочу идти дальше! — заскулил Бруно, вывернулся и застыл на месте.
На свежем воздухе он сделался снулым, как пойманная рыба.
Поезд тронулся. Гай подпихнул наверх большое рыхлое тело Брунр.
— По стопарику на сон грядущий? — вяло пробормотал Бруно в дверях своего купе.
Он выглядел таким усталым, что казалось, вот-вот рухнет как подкошенный.
/ — Спасибо, не хочу больше.
Зеленые портьеры скрадывали их шепот.
— Загляни ко мне утречком, не забудь. Я дверь запирать не стану. Если не отзовусь,
то просто так заходи, а?
Гая бросало на стену зеленых портьер, пока он пробирался к своему месту.
Когда он улегся, то по привычке подумал о книге. Он забыл ее в купе у Бруно. Своего
Платона. Ему неприятно было думать, что книга останется на ночь там, что Бруно дотро--
нется до нее или станет листать.
120 Патрисия Хайсмит
Сейчас же по приезде Гай позвонил Мириам, и она ему назначила свидание около
школы, что располагалась между их домами.
И вот он ждал ее на углу асфальтированной площадки для игр. Мириам опоздает, без
сомнения. Почему она выбрала именно школу, Гай задался вопросом. Чтобы чувствовать
себя на своей территории? В те времена, когда он ждал ее здесь, он любил ее.
Небо над головой было безоблачное, пронзительно синее. Солнечный свет, словно
расплавленный, стекал вниз, не желтый, а бесцветный, будто раскалившийся добела. Между
деревьями Гай заметил крышу хрупкого красноватого здания, которого не помнил,—
его построили в те два года, пока он отсутствовал. Гай отвернулся. Не было видно ни души,
как будто жара всех изгнала не только из школы, но и из соседних домов. Гай посмотрел на
широкие серые ступени, что расходились кругами от темной арки школьных дверей. Он
еще мог припомнить чернильный, чуть отдающий потом запах от залохматившихся
страниц учебника по алгебре, принадлежавшего Мириам. Он мог еще ясно увидеть имя
Мириам, выведенное карандашом на углу каждой страницы, а на титульном листе —
рисунок, изображающий девушку с крупноволнистой химической гривкой,— то и другое
он наблюдал всякий раз, когда открывал книгу, чтобы решать для Мириам задачки. Как
это он думал тогда, что Мириам ничем не отличается от других школьниц?
Он прошел через широкие ворота в проволочной изгороди с крестообразным
рисунком и выглянул на Колледж-авеню. И тут он увидел ее под изжелта-зелеными деревьями,
затенявшими тротуар. Сердце у Гая забилось сильнее, но он прищурился с нарочитой
небрежностью. Она шла своей обычной ленивой походкой, тянула время. Теперь он мог
видеть ее лицо, как ореолом, окруженное широкой светлой шляпой. Солнце и тень метили
кожу неразберихой веснушек. Мириам слабо помахала, и Гай тоже на минуту вытащил
руку из кармана, а потом направился обратно на площадку для игр, внезапно почувствовав
стеснение и мальчишескую неловкость. Эта странная, чужая женщина под деревьями
знает о работе в Палм-Бич, подумалось ему. Полчаса назад мать призналась, что
обмолвилась об этом Мириам, когда та в последний раз звонила по телефону.
— Здравствуй, Гай.— Мириам улыбнулась и тут же сдвинула широкие оранжево-
розовые губы. Это потому, что передние зубы у нее редкие, вспомнил Гай.
— Ну, как ты, Мириам? — Он невольно оглядел ее фигуру, полную, но без видимых
признаков беременности, и ему вдруг пришло в голову, что Мириам, возможно, солгала.
Она надела яркую цветастую юбку и белую блузку с короткими рукавами. Большая
белая плоская сумка была из настоящей веленевой кожи.
Она чопорно уселась в тенек, на каменную скамейку и задала пару глупых вопросов
о том, как он доехал. Ее лицо пополнело там, где и раньше намечалась полнота, в нижней
части щек, и от этого подбородок казался еще острее. Гай отметил маленькие морщинки
у глаз. Она много пожила для своих двадцати двух лет.
— В январе,— ответила она ровным голосом.— Ребенок родится в январе.
Значит, она на втором месяце.
— Полагаю, ты хочешь выйти замуж за этого человека.
Она чуть отвернулась и опустила глаза. Солнце высветило самые крупные веснушки
на ее полной щеке, и Гай узнал некий вспомнившийся ему рисунок, о котором и думать
забыл за время разлуки. Как он был уверен, что она вся принадлежит ему — вся, вплоть
до самой робкой, слабым ростком проклюнувшейся мысли! Оказалось, что любовь —
лишь вечно дразнящее, ужасающее приближение к настоящему знанию. Сейчас ни
малейшей частицы той новой вселенной, что вмещалась в мозг Мириам, ему не дано было
познать. Неужели и с Энн произойдет то же самое?
— А, Мириам? — продолжал он настаивать.
— Ну... не сейчас. Знаешь, возникли затруднения.
— А именно?
— Ну, мы не сможем пожениться так скоро, как нам бы того хотелось.
— А...
Нам. Он представлял себе, как тот, другой, выглядит: высокий, темноволосый, с
длинным лицом, похожий на Стива. Мириам всегда тянуло к такому типу мужчин. Только
от такого мужчины она согласилась бы иметь ребенка. А она хочет ребенка, это Гай мог
сказать наверняка. Что-то, не зависящее от мужчины, пробудило в ней это желание. Оно
проявлялось и в ее чопорной, напряженной позе, и в том выражении
самозабвенного восторга, какое Гай всегда наблюдал на лицах беременных женщин или
приписывал им.
— Но это не помешает разводу, я полагаю.
— Да, я тоже так думала еще пару дней назад. Я думала, Оуэн сможет жениться
на мне уже в этом месяце.
— Ага. Значит, он женат?
— Ну да, женат,— сказала она с легким вздохом, чуть ли не с улыбкой.
Гай в некотором замешательстве опустил глаза и сделал пару шагов по асфальту. Он
Пат рис и я Хайсзмит 121
так и знал, что этот тип женат. Следовало ожидать, что он и не собирался жениться на
Мириам, разве только по необходимости.
— Где же он теперь? Здесь?
— Он в Хьюстоне,— ответила Мириам.— Ты не хочешь присесть?
— Нет.
— Ты никогда не любил сидеть.
Он промолчал.
— Все носишь кольцо?
— Угу.
Речь шла о кольце его выпуска в Чикаго, которым Мириам всегда восхищалась,
поскольку оно напоминало о том, что Гай закончил колледж. Мириам глядела сейчас на
кольцо с робкой, смущенной улыбкой. Гай спрятал руки в карманы.
— Лучше бы все уладить, пока я здесь. Можем мы покончить с этим за неделю?
— Я хочу уехать, Гай.
— Развестись в другом месте?
Она как-то вяло, неопределенно расставила руки,: растопырив короткие пальцы, и Гаю
вдруг вспомнились руки Бруно. Утром, сходя с поезда, он совсем забыл о Бруно. И о своей
книге тоже.
— Мне просто надоело здесь,— проговорила она.
— Хочешь, поедем в Даллас, разведемся там.
Ее здешние друзья в курсе, подумал он, в этом все дело.
— Я бы повременила, Гай. Ты не возражаешь? Совсем чуть-чуть.
— Я думал, это тебе есть резон возражать. Он собирается на тебе жениться или нет?
— Он сможет на мне жениться в сентябре. Он тогда будет свободен, но...
— «Но» — что?
По ее молчанию, по тому, как она совсем по-детски закусила верхнюю губу, Гай
понял, в какую она попала западню. Она так желает этого ребенка, что согласится
похоронить себя в Меткалфе, дожидаясь, пока за четыре месяца до его рождения отец его не
соизволит жениться на ней. Гай ощутил невольную жалость.
— Я хочу уехать, Гай. С тобой.
Она так старалась придать своему лицу выражение чистосердечия, что Гай почти
забыл, чего она просит и почему.
— Чего ты хочешь, Мириам? Денег, чтобы уехать куда-нибудь?
Серо-зеленые глаза мечтательно затуманились.
— Твоя мать сказала, что ты поедешь в Палм-Бич.
— Может, и поеду. Работать.
Мысль о «Пальмире» возникла вместе с болезненным ощущением опасности.
«Пальмира» уже ускользала из рук.
— Возьми меня с собой, Гай. Это — последнее, о чем я тебя прошу. Я бы побыла с
тобой до декабря, а там бы мы развелись.
— Ого,— сказал он спокойно, хотя что-то надсадно томилось в груди, словно сердце
готово было разорваться. Она внезапно сделалась ему отвратительна, она и все те, кто ее
окружал, кого она знала, кому была мила. Ребенок от другого мужчины. Уехать с ней,
быть ее мужем до тех пор, пока она не родит ребенка от другого мужчины.
— Если даже ты меня не возьмешь, я все равно приеду.
— Мириам, ведь я могу сейчас добиться развода. Мне вовсе не требуется видеть этого
ребенка. По закону не требуется.— Голос его дрожал. ,
— Ты не поступишь со мной так,— прознесла Мириам полуугрожающим,
полумолящим тоном, который воздействовал одинаково и на гнев его, и на любовь, когда он еще
любил, и всегда сбивал с толку.
Он и теперь ощутил, как почва уходит из-под ног. Мириам была права. Он не станет
сейчас разводиться с нею. Не потому, что все еще любит ее, и не потому, что она все еще
его жена и нуждается в его покровительстве, но потому, что жалеет ее и помнит, как
когда-то любил. Он вдруг осознал, что жалел ее даже в Нью-Йорке, даже когда она слала
письма, прося денег.
— Я не возьмусь за эту работу, если ты собираешься приехать. Бесполезно браться
за нее,— произнес он невозмутимо, ведь «Пальмира» уже уплыла из рук, так чего
волноваться?
— Неужто откажешься? — проговорила Мириам с вызовом.
Он отвернулся, чтобы не видеть кривой, торжествующей ухмылки. Вот тут она
неправа, подумал он, однако промолчал. Сделал два шага вперед по скрипящему асфальту,
вернулся с высоко поднятой головой. Спокойно, сказал он себе. Разве гневом чего-нибудь
добьешься? Мириам терпеть не могла, когда он вел себя вот так, потому что любила
шумные сцены. Сегодня утром ей тоже хотелось бы устроить сцену, подумал Гай. Она терпеть
не могла, когда он вел себя так, пока не поняла, что по большому счету такое поведение
ранит его самого больше, чем кого бы то ни было. Он знал, что это ей на руку, но
чувствовал, что иначе вести себя не может.
122 Патрисия Хайсмит
— Мне еще не дали эту работу, ты знаешь. Я просто пошлю телеграмму и откажусь;
За вершинами деревьев вновь возникло красноватое здание, которое он разглядывал
до прихода Мириам.
— А потом что?
— Много разного. Но ты об этом не узнаешь.
— Бежишь, значит? — поддразнила она.— Самый простой выход.
Он снова прошел вперед и вернулся. У него была Энн. С Энн он переживет это,
переживет все что угодно. И правда: он почувствовал себя до странности отрешенным. Может,
потому, что стоял здесь с Мириам, олицетворявшей крах его юности? Он прикусил
кончик языка. Внутри, как трещина в самоцвете, не видная в блеске граней, жила угроза
и предвосхищение иного краха, от которого уже никогда не оправиться. Порой крах манил
его как возможный выход — недаром в школе и в колледже он иногда разрешал себе
завалить экзамен, который в общем-то мог сдать, и женился на Мириам против воли обеих
семей и вопреки советам его и ее друзей. Разве не знал он, что не может из этого выйти
ничего путного? И вот он отказался от самого крупного заказа в своей жизни, отказался
безропотно. Надо поехать в Мехико и провести несколько дней с Энн. Он потратит все
деньги, но что с того? Разве сможет он снова вернуться в Нью-Йорк, к работе, прежде не
увидев Энн?
— Есть у тебя еще что-нибудь? — спросил он.
— Я все сказала,— изрекла она, осклабив редкие передние зубы.
Гай пошел домой не спеша, направляясь к Эмброуз-стрит, где он жил, по Трэвис-
стрит, тенистой и тихой. На углу Трэвис и Деланси-стрит, прямо на чьем-то газоне,
появилась маленькая, точно игрушечная, фруктовая лавка. Из уродливого здания
Бальнеологического центра, что загромождало западную часть Эмброуз-стрит, высыпали, болтая,
девушки и женщины в белых халатах, направлявшиеся на ранний ленч. Гай был рад, что
не встретил по дороге никого из знакомых и что не нужно отвечать на расспросы. Он
ощущал в себе некую замедленность, отрешенный покой и даже проблески счастья.
Странно, какой далекой — едва ли не чужедальней — казалась Мириам уже через пять
минут после разговора с ней и каким на самом деле неважным казалось все
происходящее. Ему стало стыдно, когда он вспомнил, как в поезде терзался сомнениями.
— Все нормально, мама,— придя домой, сказал он с улыбкой.
Мать вышла навстречу, беспокойно подняв брови.
— Ну, я рада.
Она придвинула кресло-качалку и уселась, приготовившись слушать. Это была
маленькая женщина со светло-каштановы\?и волосами, красивым, все еще тонким, прямым
профилем и с нерастраченным запасом телесной бодрости, которая, казалось,
посверкивала серебряными искорками в ее волосах. И она почти всегда пребывала в хорошем
настроении. От этого Гай постоянно чувствовал разницу.между ними, а с тех пор, как он
начал страдать из-за Мириам, отчуждение стало особенно заметным. Гаю нравилось
носиться со своими переживаниями, поворачивать их так и этак — мать же советовала
поскорее забыть обо всем.
— И что она сказала? Ты и правда очень быстро вернулся. Я думала, вы зайдете
куда-нибудь перекусить.
— Нет, мама.— Он со вздохом опустился на парчовый диван.— Все в порядке, но я,
возможно, не возьму заказ на «Пальмиру».
— О Гай. Почему? Или она?.. Ведь это правда, что у нее будет ребенок?
Мать, конечно, расстроилась, подумал Гай, но слишком уж слегка по сравнению с
тем, что эта работа значила.
— Да, правда,— подтвердил он и начал запрокидывать голову назад, все дальше и
дальше, пока не ощутил затылком холодок деревянной спинки дивана. Он вдруг
подумал о том, какая пропасть отделяет его жизнь от жизни матери. Он очень мало
рассказывал ей о своей жизни с Мириам. Его мать, выросшая на Миссисипи, в спокойной,
счастливой семье, поглощенная сейчас, в Меткалфе, хлопотами по дому и саду, заботами о
милых, верных друзьях,— что могла она понять в изначальной злобности таких натур, как
Мириам? Или, например, в той скудной, неверной жизни, какую он вел добровольно в
Нью-Йорке ради той или иной простой идеи, блеснувшей внезапно среди повседневной
рутины.
— Так какое отношение имеет Мириам к Палм-Бич? — спросила наконец мать.
— Мириам хочет поехать туда со мной. Во временную опеку. А я этого не вынесу.
Гай стиснул пальцы. Перед ним внезапно возникло видение: Мириам в Палм-Бич,
Мириам встречается с Кларенсом Бриллхартом, управляющим клуба «Пальмира». Но
дело не*в том — и Гай знал это,— что он представляет себе, как Бриллхарт будет
шокирован, несмотря на свою неизменную, спокойную вежливость,— просто Гай не мог пере-
Патрисия Хайсмпт 123
свлить своего собственного отвращения. Он просто но мог вынести, чтобы Мириам
находилась рядом с ним, пока он работает над таким проектом.
— Я не вынесу этого,— повторил он.
— О,— только и выговорила мать, но молчание ее уже было осознанным. Что бы она
ни сказала, подумал Гай, ей бы пришлось непременно напомнить ему, как она всегда была
против этого брака.
— Нет, ты не вынесешь этого,— промолвила она наконец,— во всяком случае столь
долгий срок.
— Да, не вынесу.— Он встал, обхватил ладонями ее мягкое лицо.— Мама, мне все
равно,— сказал он, целуя ее в лоб.— Мне просто наплевать.
— Не верится что-то. Почему это вдруг?
Он отошел в другой конец комнаты и уселся за пианино.
— Потому что я еду в Мехико, к Энн.
— Да что ты, правда? — просияла она, и радость первого утра с вернувшимся сыном
победила окончательно.— Ах ты, бродяга!
— Хочешь со мной в Мехико? — Он улыбнулся через плечо и доиграл сарабанду,
разученную еще в детстве.
— В Мехико! — притворно ужаснулась мать.— Мустанг до Мехико не доскачет.
Может быть, на обратном пути заедешь ко мне вместе с Энн?
— Может быть.
Она подошла и робко положила ему руки на плечи.
— Иногда, Гай, мне кажется, что ты снова счастлив. В самые лучшие твои минуты.
«Что случилось? Напиши немедленно. А еще лучше позвони, я оплачу. Мы
задержимся в «Рице» еще на две недели. Мне так тебя не хватало в дороге, просто позор, что мы
не могли лететь вместе,— но я понимаю. Каждую минуту желаю тебе добра, дорогой мой.
Скоро все это кончится, и мы заживем. Что бы ни случилось, расскажи мне — будем
бороться вместе. Мне часто кажется, что ты один не умеешь — я имею в виду, бороться.
Ты сейчас так близко — просто нелепо, что ты не можешь приехать на пару дней.
Надеюсь, у тебя будет настроение. Надеюсь, сыщется и время. Мне бы так хотелось видеть
тебя здесь, и ты знаешь, что родителям хочется тоже. Дорогой, мне очень понравились
рисунки, я страшно горжусь тобой и могу даже выдержать мысль, что ты уедешь от меня на
столько месяцев, чтобы все это построить. Папа восхищен тоже. Мы все время только о
тебе и говорим.
Будь счастлив, родной. С любовью. Энн».
Гай набросал телеграмму Кларенсу Бриллхарту, управляющему клуба «Пальмира»:
«Обстоятельства не позволяют принять заказ. Искренне сожалею. Глубоко благодарен
Вам за помощь и поддержку. Подробности письмом».
Он вдруг стал прикидывать, какой проект они возьмут взамен,— подражание Фрэнку
Ллойду Райту Уильяма Харкнесса и Компании? Или еще хуже, подумал он, пока диктовал
телеграмму по телефону: правление может попросить Харкнесса заимствовать что-нибудь
из его, Гая, идей. И Харкнесс, разумеется, пе преминет.
Он телеграфировал Энн, что прилетит в понедельник и пробудет несколько дней. И
поскольку существовала Энн, он даже не удосужился поразмыслить, через сколько месяцев,
а может, и лет подвернется другая такая работа, как «Пальмира».
Тем вечером Чарльз Энтони Бруно валялся на кровати у себя в номере в Эль-Пасо и
пытался пристроить золотую авторучку поперек своего довольно тонкого, вогнутого
носика. Он был слишком возбужден, чтобы лечь спать, но не чувствовал в себе достаточно
бодрости, чтобы спуститься в какой-нибудь бар по соседству и поглазеть на то, что творится
вокруг. Весь день он глазел на то, что творится вокруг, и пришел к выводу, что в Эль-Пасо
ничего особенного не творится. Большой Каньон его тоже не особенно потряс. Зато все
больше-занимала мысль, возникшая позапрошлой ночью в поезде. Жалко, что Гай тогда
утром не разбудил его. Не тот парень Гай, само собою, чтобы в таком деле на него
рассчитывать, но Гай просто ему понравился, чисто по-человечески. С Гаем стоит знаться. Кроме
того, Гай забыл свою книгу, и следует ее вернуть.
«Вжик, вжик, вжик»,--- зудел вентилятор на потолке: из четырех его лопастей одной
не хватало. Если бы все четыре были на месте, подумал Бруно, тут было бы чуть
попрохладнее. В сортире один кран подтекал, у бра, висевшего над кроватью, вылетел зажим,
так что оно болталось наперекосяк, а дверцу стенного шкафа усеивали отпечатки пальцев.
И еще утверждают, что это лучшая в городе гостиница! Почему в любом гостиничном но-
124 Патрисия Хайсмит
мере вечно что-нибудь да не так? Если случится ему отыскать такой номер в гостинице,
где не к чему будет придраться, он купит его, будь то хоть в Южной Африке.
Бруно присел на краешек кровати и потянулся за телефоном.
— Гони междугородный.— Бруно устремил невидящий взгляд на
грязно-красноватый след, впечатанный его башмаком в белое стеганое покрывало.— Грейт-Нек,
166 Дж... Ну да, Грейт-Нек.— Он подождал.— Лонг-Айленд... В Нью-Йорке, дубина,
слышал такой?
Не прошло и минуты, как он говорил с матерью.
— Ну да, я. Так ты в воскресенье выезжаешь? Тебе легче... Да, ездил на муле, ездил.
Вымотался до чертиков... Ну да, Каньон видел... Ничего, но цвета какие-то пошлые... Ну,
а у тебя как?
Он захохотал. Сбросил башмаки и завалился на кровать вместе с телефоном, не
переставая смеяться. Она рассказывала, как пришла домой и обнаружила Капитана в
обществе двух ее приятелей — мужчин, с которыми познакомилась накануне вечером: те
заскочили повидаться, подумали, что Капитан — ее отец, и наговорили кучу ужасных
вещей.
Приподнявшись на постели, Гай разглядывал письмо, надписанное карандашом.
— Представляешь, мне осталось один только раз разбудить тебя1 перед тем, как ты
опять уедешь надолго,— сказала мать.
Гай просмотрел всю стопку и выбрал письмо из Палм-Бич.
— Может, мама, и ненадолго.
— Когда у тебя завтра самолет?
— В час тридцать. ,
Она наклонилась и без особой нужды принялась подтыкать одеяло в ногах кровати.
— У тебя, наверное, не будет времени заскочить к Этель?
— Да что ты, мама, время найдется.
Этель Питерсон дружила с матерью с незапамятных времен. Она давала Гаю первые
уроки музыки.
Письмо из Палм-Бич было от мистера Бриллхарта. Гаю поручали строительство.
Бриллхарт даже убедил правление насчет вентиляционных башенок.
— Сегодня я сварила хороший крепкий кофе,— возгласила мать с порога.— Хочешь
завтрак в постель?
Гай улыбнулся в ответ:
— Еще бы!
Он внимательно перечел письмо мистера Бриллхарта, положил его обратно в конверт
и медленно разорвал на клочки. Потом распечатал другое письмо: листок, покрытый
карандашными каракулями. Подпись с пышной завитушкой заставила его улыбнуться
опять: Чарльз Э. Бруно.
«Дорогой Гай!
Пишет тебе твой приятель по поезду — помнишь? Тогда вечером ты оставил книгу
в моем купе, а в ней техасский адрес, который, надеюсь, не изменился. Книгу высылаю.
Кое-что из нее прочел — никогда не думал, что у Платона так много разговаривают.
Было приятно отобедать с тобой тем вечером — надеюсь, мы и впредь будем друзьями.
Было бы чудно встретиться в Санта-Фе — если ты вдруг надумал, пиши: Отель «Ла-Фон-1
да», Санта-Фе, мы там будем еще по крайней мере недели две.
У меня никак из головы не выходит наша мысль о двойном убийстве. Уверен, это
можно осуществить. Не могу передать словами, как я верю в эту идею. Знаю, однако, что тебе
это неинтересно.
Зато мне интересно — что у тебя с женой? Пожалуйста, ответь поскорее. В Эль-Пасо
я потерял портмоне (его у меня сперли в баре прямо у меня под носом) — а больше ничего
примечательного не случилось. Извини, но Эль-Пасо мне не нравится.
Надеюсь на скорую весточку.
Твой друг Чарльз Э. Бруно.
P.S. Жаль, что я проспал и не проводил тебя тогда утром. Ч. Э. Б.».
Письмо Гаю даже понравилось. Приятно было сознавать, насколько Бруно откровенен.
— Овсяные хлопья! — Гай счастливо улыбнулся матери.— На Севере никогда не
подают овсяные хлопья к яичнице!
Он надел любимый старый халат, слишком теплый для такой погоды, и снова
устроился на кровати с «Меткалф-Стар» и с подносом на шатких ногах, где стоял его завтрак.
Потом принял душ и оделся, будто его ожидали дела; однако никаких дел не было.
Картрайтов он навестил накануне. Можно было встретиться с Питером Риггсом, другом
детства, но Питер теперь работал в Новом Орлеане. Что-то поделывает Мириам, поинте^-
рееовалоя Гай про себя. Наверное, красит ногти на заднем крыльце или играет в шашки
Патрисия Хайсмит 125
с какой-нибудь соседской девчонкой, которая обожает ее и хочет быть такой, как она.
Мириам никогда не впадала в уныние, если задуманный план не удавался. Гай закурил
сигарету.
Снизу раздавалось тонкое непрерывное треньканье — мать или кухарка Урсулина
чистили серебро и бросали ложки, вилки и ножи по одному в общую кучу.
Почему он прямо сегодня не улетел в Мехико? Ведь знал же, что последующие
двадцать четыре часа, заведомо праздные, будут протекать скверно. Вечером снова явится
дядя, а возможно, и кто-нибудь из друзей матери. Все хотят встретиться с ним. G тех пор,
как Гай в последний раз был дома, «Меткалф-Стар» опубликовала столбец,
посвященный ему и его трудам, поведав об успехах в учебе, о Римской премии, которой он не смог
воспользоваться из-за войны, о магазине, который он спроектировал в Питтсбурге, и о
маленьком изоляторе, пристроенном к больнице в Чикаго. В газете все это смотрелось
впечатляюще. Помнится, он даже почувствовал себя важной персоной в тот унылый нью-
йоркский день, когда получил вырезку в письме от матери.
Он внезапно ощутил потребность ответить Бруно и сел за письменный стол, но, взяв
перо в руки, понял, что писать решительно нечего. Он представлял себе, как Бруно в
ржаво-коричневом костюме, с фотоаппаратом через плечо карабкается в Санта-Фе на какую-
нибудь гору, скалит на что-нибудь свои скверные зубы, неверными руками вытаскивает
камеру и нажимает на кнопку. Бруно с многими сотнями шальных долларов в кармане
сидит в баре и ждет свою мамочку. Что может он написать Бруно? Гай закрыл авторучку
и положил ее обратно на стол.
— Мама! — позвал он, подождал и сбежал вниз.— Как насчет того, чтобы сходить
в кино до обеда?
Мать возразила, что уже дважды на этой неделе была в кино.
— Ты же сам говорил, что кино не любишь,— проворчала она.
— Мама, сегодня мне вправду хочется! — сказал он- настойчиво и рассмеялся.
8
Вечером, около одиннадцати, зазвонил телефон. Подошла мать Гая, потом вернулась
в гостиную и позвала сына, который сидел там со своим дядей, его женой и двумя
кузенами, Ритчи и Таем.
— Междугородный,— сообщила мать.
Гай кивнул. Конечно, это Бриллхарт, за разъяснениями. Как раз сегодня Гай ответил
на его письмо.
— Привет, Гай,— прозвучало в трубке.— Это Чарли.
— Какой Чарли?
— Чарли Бруно.
— А! Ну, как ты? Спасибо за книгу.
— Я еще не выслал ее, но вышлю непременно, — тараторил Бруно с пьяным
оживлением, знакомым Гаю по поезду.— Не собираешься в Санта-Фе?
— Боюсь, не получится.
— А что там слышно насчет Палм-Бич? Можно, я заскочу к тебе туда на пару недель?
Хотелось бы посмотреть, как оно будет выглядеть.
— Сожалею, но я там все порвал.
— Порвал? Почему?
— Обстоятельства. Я передумал.
— Из-за жены?
— Н-нет.— Гай ощутил легкое раздражение.
— Она хочет, чтобы ты с ней остался? ,
— Да. Вроде того.
— Мириам хочет поехать в Палм-Бич?
Гая удивило, что Бруно запомнил имя.
— Значит, развода ты не добился, а?
— Добиваюсь,— отрезал Гай.
— Да, я плачу за разговор! — заорал Бруно кому-то в сторону, потом недовольно
в трубку:
— Черт знает что такое! Послушай, Гай, так ты из-за нее отказался от работы?
— Не совсем так. И какая разница? С этим покончено.
— Чтобы получить развод, ты должен ждать, пока ребенок родится?
Гай не ответил.
— Тот парень и не думает на ней жениться, а?
— Да нет, он...
— Будто бы? — с издевкой перебил Бруно.
— Я не могу больше говорить. У нас тут гости. Приятного тебе путешествия, Чарли.
— А когда мы сможем поговорить? Завтра?
126 Пат рис и я Хайсмит
— Завтра меня здесь уже не будет*
*— Ах, так.— Бруно куда-то пропал, и Гай надеялся, что навсегда. Но голос
прорезался вновь с какой-то мрачной задушевностью: — Послушай, Гай, если ты хочешь, чтобы
это осуществилось, ну, ты понимаешь, что,— просто подай знак.
Гай нахмурился. Не успело недоумение оформиться вопросом, как тут же всплыл
и ответ. Гай вспомнил идею Бруно о двух убийствах.
•— Ну так выбирай, Гай, чего ты хочешь.
— Ничего не хочу. Я всем доволен. Понятно? — Но это только пьяная трескотня» u(h
думал он. Разве можно к этому относиться серьезно?
— Гай, я не шучу.— Бруно запинался, он, казалось, пьянел с каждой минутой.
— Всего доброго, Чарли,— произнес Гай и стал ждать, пока Бруно повесит трубку*
— Не очень-то бодро,— с вызовом сказал Бруно.
— А тебе какая разница?
— Гай,— жалобно заскулил тот,
Гай хотел было договорить, но в трубке что-то щелкнуло, и связь прервалась. На
какое-то мгновение у него возникла мысль позвонить на станцию, чтобы его снова соединили
с Бруно. Потом пришел к выводу, что тут нет ничего, кроме пьяной болтовни. И скуки.
Неприятно, что Бруно заполучил его адрес. Гай крепко провел ладонью по волосам и
вернулся в гостиную»
Все новости о Мириам, подумалось Гаю, меркнут по сравпению с тем, что они с Энн
вместе идут по дорожке, усыпанной гравием. На ходу взяв ее за руку, он принялся
глазеть на окрестности, и все, на что ни натыкался глаз, было чужестранным — ровный,
широкий проспект, обсаженный деревьями-гигантами, похожий па Елисейские поля,
статуи в военной форме на пьедесталах, а над этим всем — неведомые Гаю здания Эль Пасо
де да Реформа. Энн шла рядом, все еще не поднимая головы, почти приладившись к егб
неспешному шагу. Их плечи соприкасались, и он взглядывал, готова ли она заговорить,
подтвердить, что он решил все правильно; однако уста ее все хранили задумчивое
выражение. Ветер лениво шевелил пряди ее бледно-желтых волос, схваченных на затылке
серебряным зажимом. Вот уже второе лето он мог наблюдать, как от солнечных лучей лицо ее
постепенно золотеет, становясь почти одного цвета с волосами, вкоро кожа станет темнее
волос, но Гаю больше нравилось, какая Энн сейчас — словно отлитая из белого золота.
Она обернулась па его пристальный взгляд со смущенной мимолетной улыбкой.
— Ты не мог этого вынести, да, Гай?
— Нет, не мог. И не спрашивай, почему. Не мог, и всё.
Улыбка осталась, окрашенная недоумением, возможно, и досадой.
— Ты слишком многим пожертвовал.
Это задело его за живое. А ведь ему казалось, что все уже кончено, раз и навсегда.
— Я ее ненавижу,— раздельно произнес он.
— Ты не должен никого ненавидеть.
Гай нервно передернул плечами.
— Я ненавижу ее за то, что должен говорить об этом здесь, с тобой, на этой прогулке!
— Ах, Гай, в самом деле!
— Она вобрала в себя все, достойное ненависти,— продолжал он, глядя прямо перед
собой.— Иногда мне кажется, что я в ней ненавижу все зло мира. Ни совести, ни понятия
о приличиях. Вот что имеют в виду, когда говорят, что Америка косная, Америка
продажная. Такие, как она, хо^ят на дурные фильмы, и снимаются в них, и читают в журналах
сплетни об адюльтерах, и живут в бунгало, и заставляют мужей зарабатывать все больше
денег, чтобы оплачивать вещи, купленные в кредит, и разбивают семью соседа...
— Перестань, Гай! Ты прямо как ребенок! — Энн слегка отстранилась.
— И оттого, что я когда-то любил ее,— добавил Гай,— любил все это, мне просто
делается дурно.
Они остановились и поглядели друг другу в глаза. Он должен был сказать это — здесь
и сейчас, сказать самое мерзкое, что только мог придумать. Ему хотелось пострадать,
снести неодобрение Энн, то, что она, может быть, повернется и уйдет, оставив его гулять
в одиночестве. Пару раз, когда он вот так зарывался, она уже делала так.
Энн произнесла тем отстраненным, лишенным всякого выражения тоном, который
страшил Гая, ибо он чувствовал, что Энн вполне способна вообще бросить его и никогда
не вернуться назад:
— Иногда я готова поверить, что ты все еще влюблен в свою жену,
Гай улыбнулся, и Энн смягчилась.
— Извини,— сказал он.
— Ох, Гай! — Энн сложила ладони умоляющим жестом, и Гай взял ее руки в свои.—
Когда же ты наконец вырастешь!
Патрйсия Хаисмн? 127
— Я где-то читал, что люди не вырастают из своих чувств.
— А мне все равно, что ты там читал. Вырастают. И я тебе докажу, чего бы мне это ни
стоило.
Гай внезапно почувствовал себя в безопасности.
— Разве могу я думать сейчас о чем-нибудь другом? — спросил он капризно, чуть
понизив голос.
— Ты, Гай, думаешь, что никогда не был так близок к тому, чтобы отделаться of нее.
О чем же еще тебе сейчас думать?
Гай вскинул голову. На крыше ближнего дома горели розовые буквы: ТОМЕ XX, и
Гаю внезапно стало любопытно, что они значат, и захотелось спросить об этом у Энн. А еще
ему хотелось спросить, почему рядом с ней все так легко и просто; но он из гордости не
сделал этого, да и вопрос-то был чисто риторический — Энн не смогла бы ответить на него
словами, ибо подлинный ответ заключался в ней самой. Так было с того первого дня, как
они встретились в пропыленном полуподвале Института искусств в Нью-Йорке* с того
ненастного дня, как он забрел туда и окликнул единственное в пределах видимости живое
существо, облаченное в красный китайский дождевик с капюшоном. Красный дождевик
обернулся, и его обитательница сказала: «В комнату 9А вы можете попасть с первого
этажа. Так что ни к чему было вам сюда спускаться». И потом —- легкий, веселый смех,
от которого неизъяснимым каким-то образом моментально испарилась всякая досада.
Мало-помалу он научился улыбаться, все еще побаиваясь ее, с презрением поглядывая на
ее новую темно-зеленую машину с откидывающимся верхом. «Машина — вещь
полезная,— говорила Энн,— особенно если живешь на Лонг-Айленде». В те дни он все на свете
презирал, и занятия по тому или иному предмету, которые он посещал во множестве, лишь
служили проверкой — насколько хорошо он уже знает все то, о чем рассказывает
преподаватель, или как скоро может это освоить и оставить курс. «Неужели ты думаешь, что без
знакомств можно чего-то добиться? Тебя даже сейчас могут выгнать, если ты не
постараешься понравиться». В конце концов он согласился с ее точкой зрения, единственно
правильной, и поступил на год в элитарную Архитектурную академию Думса в Бруклине,
через отца Энн, который был вхож к кому-то из руководства.
— Я знаю, Гай,— внезапно сказала Энн, нарушив молчание,— знаю, что в тебе есть
потрясающие способности к счастью.
Гай быстро кивнул, хотя Энн и не смотрела на него. Ему стало немного совестно. Это
Энн как раз имела способности к счастью. Она была счастлива сейчас, была счастлива' и
до того, как встретилась с ним, и если что-то на короткие мгновения и омрачало это
счастье, так только он и его проблемы. Живи он с Энн, он был бы счастлив тоже. Он уже гово*
рил ей об этом, но именно сейчас ему претило повторять свои слова.
— Что это? — спросил он.
Под деревьями парка Чапультепек показалось большое круглое здание, все из стекла.
— Ботанический сад,— сказала Энн.
Внутри не было ни души, даже смотрителя. Пахло теплой, влажной землей. Они
бродили по дорожкам, читали непроизносимые названия, которые запросто могли явиться
с другой планеты. У Энн здесь было любимое растение. Три года она наблюдала за тем, как
оно подрастает, каждое лето заходя сюда со своим отцом.
— Только мне никак не запомнить названия,— посетовала она.
— А зачем тебе его помнить?
Они перекусили в кафе Сэнборна вместе с матерью Энн, потом походили по магазинам,
пока миссис Фолкнер не настало время вздремнуть. Миссис Фолкнер была тонкая,
нервная, энергичная женщина, такая же высокая, как Энн, и для своих лет такая же красивая.
Гай очень привязался к ней, потому что она тоже была к нему привязана. Вначале он
воображал себе ужасные препоны, которые станут чинить ему богатые родители Энп, однако
ни одной в действительности не оказалось, и мало-помалу он избавился от подобных
мыслей. Тем вечером они вчетвером отправились на концерт в Бельяс-Артес, потом
поужинали в ресторане «Леди Балтимор» напротив отеля «Риц».
Фолкнеры сожалели, что Гай не сможет провести лето вместе с ними в Акапулько*
Отец Энн, коммерсант, занимающийся импортом, собирался строить склад в тамошнем
порту.
— Не можем же мы надеяться, что его заинтересует склад, когда он собирается
строить целый загородный клуб,— заметил мистер Фолкнер.
Гай промолчал. Ему было неловко перед Энн. Он ее попросил не говорить родителям
о Палм-Бич до его отъезда. Куда же ему податься на ближайшую неделю? Может,
поехать в Чикаго и позаниматься пару месяцев? Все свое имущество в Нью-Йорке он уже
отдал на хранение, и квартирная хозяйка ждала лишь одного его слова, чтобы
распорядиться квартирой. Если поехать в Чикаго, можно встретиться в Ивенстоне с великим Саарнпе-
пом, а также с молодым архитектором Тимом О'Флаерти, который еще не получил
признания, но в которого Гай верил. Может, в Чикаго подвернется парочка каких-нибудь
заказов. Но перспектива жизни в Нью-Йорке без Энн казалась беспросветной.
Мистер Фолкнер, смеясь, положил ему руку на плечо.
128 Патрисия Хайсмит
— Он бы и глазом не моргнул, если бы ему дали отстроить заново весь Нью-Йорк,
Правда, Гай?
Он не слушал. Ему хотелось, чтобы Энн погуляла с ним после ужина,— Энн, однако;
настояла, чтобы Гай поднялся к ним в апартаменты, в «Риц», и посмотрел шелковый
халат, который она купила своему кузену Тедди и собиралась уже отправлять. А потом,
конечна, для прогулки было уже слишком поздно.
Он остановился в гостинице «Монтекарло», которая располагалась кварталах в десяти
от «Рица» и представляла собой громоздкое ветхое здание, похожее на бывшую
резиденцию какого-нибудь генерала. Туда вела широкая подъездная дорога, вымощенная черной
и белой плиткой, как пол в ванной комнате. За дверью начинался огромный темный
коридор, тоже с плиточным полом. Там был и бар, имитирующий пещеру, и почти всегда
пустующий ресторан. Замызганная мраморная лестница вилась вокруг патио, и вчера,
следуя за коридорным, Гай разглядел сквозь отворенные окна и двери, как пара японцев,
он и она, играли в карты, какая-то женщина молилась, встав на колени, и еще многие люди
писали письма, присев к столу, или просто стояли с отрешенным видом попавших в плен.
Мужественный мрак и неуловимое обещание сверхъестественного царили тут, и Гаю
гостиница сразу понравилась, хотя все Фолкнеры, включая Энн, подсмеивались над этим
выбором.
Его дешевая комнатенка в заднем крыле была заставлена розовой и коричневой
крашеной мебелью, кровать походила на упавшее навзничь пирожное, а ванна громоздилась
в прихожей. Где-то внизу, в патио, беспрерывно сочилась вода, а спорадические всплески
сливных бачков накатывали тропическим ливнем.
Вернувшись из «Рица», Гай снял с руки часы, подарок Энн, и положил их на розовый
ночной столик, а бумажник и ключи — на обшарпанный коричневый комод, словно был
у себя дома. Довольный, он улегся в постель, захватив мексиканскую газету и книгу по
английской архитектуре, которую сегодня удалось откопать в книжной лавке на Аламеде.
Вынырнув вторично из испанского текста, он опустил голову на подушку и обвел глазами
пакостную комнатенку, прислушиваясь к мышиной возне разнообразных человеческих
дел, доносящейся со всех концов здания. Что же может здесь нравиться, недоумевал он;
Может, погружение в некрасивую, неудобную, недостойную жизнь придает, ужасая
возможностью, новые силы для работы? Или здесь он обрел надежное укрытие от Мириам?
Здесь его найти потруднее, чем в «Рице».
На следующее утро позвонила Энн и сообщила, что ему пришла телеграмма.
— Я случайно услышала, как тебя искали по книгам,— сказала она.— И уже готовы
были бить отбой.
— Энн, прочитай мне ее, пожалуйста.
Энн прочитала.
— «Мириам вчера случился выкидыш Расстроена хочет видеть тебя Приезжай если
можешь Мама».— Ох, Гай!
От всего этого Гай почувствовал страшную дурноту.
— Она сама,— прошептал он.
— Гай, ну откуда тебе знать?
— Знаю.
— Может, тебе лучше встретиться с ней?
Пальцы его впились в телефонную трубку.
— В любом случае я попрошу обратно заказ на «Пальмиру»,— произнес он.— Когда
послана телеграмма?
— Девятого, во вторник, в четыре дня.
Он телеграфировал мистеру Бриллхарту, сообщая, что передумал, спрашивая, могут
ли они вновь рассмотреть его кандидатуру для этой работы. Конечно, могут, подумалось
ему, но каким же ослом он себя выставил. И все из-за Мириам. Он написал Мириам:
«Это, конечно, меняет наши планы, и твои, и мои. Не знаю, как ты, а я намерен
немедленно получить развод. Через несколько дней буду в Техасе. Надеюсь, к тому времени ты
поправишься, но, если нет, я и один смогу сделать все необходимое.
Еще раз желаю скорейшего выздоровления. Гай.
Буду по этому адресу до воскресенья».
Он отправил письмо заказным, авиапочтой.
Потом позвонил Энн. Этим вечером ему хотелось повести ее в самый лучший ресторан.
И для начала попробовать в баре «Риц» самые экзотические коктейли, все подряд.
— Ты счастлив, правда? — спросила Энн, смеясь, словно все еще не веря.
— Да, счастлив и — как будто сам не свой. Muy extranjero l.
— Почему?
— Потому что я не верил, что это судьба. Не верил, что это мне на роду написано. Я
имею в виду «Пальмиру».
— А я верила.
Настоящий иностранец (исп.).
Патрисия Хайсмит 129
— Ах, что ты, правда?
— А ты думаешь, почему я так злилась на тебя вчера?
Он не очень-то ждал ответа от Мириам, но утром в пятницу, когда они с Энн были в Хо-
чимилько, что-то вдруг заставило его позвонить в гостиницу и спросить насчет почты.
Ему пришла телеграмма. Сказав, что заберет ее чуть позже, он оказался не в силах ждать
и, едва оказавшись в Мехико, снова позвонил в гостиницу из аптеки-закусочной на Сокало.
Дежурный администратор «Монтекарло» прочел ему: «Сначала необходимо
переговорить. Приезжай поскорее пожалуйста. Люблю тебя Мириам».
— Ну, она теперь поднимет крик до небес,— сказал Гай, повторив телеграмму
Энн.— Уверен, что тот, другой, передумал жениться. Он ведь уже женат.
д
По дороге Гай взглянул на свою подругу, желая выразить, сколько ей пришлось
терпеть из-за него, из-за Мириам, из-за этой истории.
— Давай забудем обо всем,— улыбнулся он и прибавил шагу.
— Ты прямо сейчас хочешь ехать?
— Разумеется, нет! Может, в понедельник или во вторник. Эти несколько дней я хочу
провести с тобой. А во Флориде мне нужно приступать еще через неделю. Если, конечно,
их планы не изменились.
— Мириам не поедет за тобой, как ты думаешь?
— Ровно через неделю, в этот самый час,— произнес Гай,— у нее не будет на меня
никаких прав.
10
Сидя у туалетного столика в отеле «Ла Фонда», Санта-Фе, Элси Бруно косметической
салфеткой снимала с лица ночной крем для сухой кожи. Время от времени, широко
раскрывая голубые глаза, она склонялась ближе к зеркалу и с отсутствующим видом изучала
петлистые морщинки под нижними веками и прочерченные улыбкой бороздки от
крыльев носа до кончиков губ. Хотя подбородок у нее и был немного скошенный, нижняя часть
лица вместе с полными губами выдавалась вперед, вовсе не так, как у Бруно. «Только
в Санта-Фе,— подумала она, снова откидываясь на спинку стула,— и можно углядеть
в зеркале эти бороздки».
— Тут не солнце, а какие-то рентгеновские лучи,— заметила она, обращаясь к
сыну.
Бруно, еще в пижаме, погрязнув в кресле, обтянутом сыромятной кожей, разлепил
один опухший глаз и взглянул на окно. Он был слишком утомлен, чтобы встать и опустить
жалюзи.
— Мам, ты классно выглядишь,— просипел он, потом прильнул выпяченными
губами к стакану с водой, что стоял на его безволосой груди, и нахмурился, о чем-то
размышляя.
Как слишком крупный орех в хрупких, вздрагивающих беличьих лапках, вот уже
несколько дней прокручивалась в его мозгу неподъемная идея, самая большая и
веская из всех, какие когда-либо посещали его. К тому времени, как мать уедет из городка,
он должен добраться до ядрышка и начать обдумывать все по-настоящему. Идея была —
поехать и «достать» Мириам. Момент созрел, дальше медлить нельзя. Гаю это нужно
сейчас. Через несколько дней, может, через неделю эта штука в Палм-Бич
окончательно накроется и Гаю будет все равно.
Что-то лицо округлилось за эти последние дни в Санта-Фе, подумала Элси. Рядом
с маленьким, аккуратным треугольником носа налитые щеки были особенно заметны.
Она улыбнулась, еще раз проявив бороздки, покачала кудрявой белокурой головой и
прищурилась.
— Не купить ли мне сегодня этот серебряный пояс, а, Чарли? — произнесла она
небрежно, словно про себя. Пояс стоил двести пятьдесят с чем-то, но Сэм пришлет в
Калифорнию еще тысячу. Очень красивый пояс — в Нью-Йорке таких не увидишь. Что еще
остается делать в Санта-Фе, как не покупать серебро?
— Что ему еще останется делать? — пробормотал Бруно.
Элси взяла купальную шапочку и обернулась к сыну, сверкнув быстрой, широкой
улыбкой, всегда и для всех одинаковой.
— Дорогой,— проговорила она.
— М-м.
— Ты без меня будешь тут хорошо себя вести?
— Да, ма.
Она нацепила на затылок купальную шапочку, взглянула на длинный, узкий,
пунцовый ноготь и потянулась за пилочкой. Конечно, Фред Уайли был бы счастлив купить ей
серебряный пояс — скорее всего, он и так явится на вокзал с какой-нибудь совершенно
чудовищной штуковиной еще в два раза дороже,— но не хотелось бы, чтобы Фред увя-
5 «Звезда» № 10
130 Патрисия Хайсмит
зался следом в Калифорнию. А стоит его хоть чуть-чуть поощрить, как он не преминет
это сделать. Нет, пусть лучше поклянется на вокзале в вечной любви, поплачет немного
да и возвращается домой, к жене.
— Ну и веселенькая же была ночка,— продолжала Элси.— Фред первый его увидел.
Она засмеялась, пилочка выскользнула у нее из рук и где-то на полу притаилась.
— Я тут ни при чем,— сказал Бруно холодно.
— Ну, конечно, дорогой, ты, разумеется, ни при чем!
Рот у Бруно перекосился.
Мать в истерике ворвалась к нему в комнату в четыре утра и поведала, что на Пла-
са — дохлый бык. Сидит на скамейке, в шляпе, в пальто, и читает газету. Типичные
школьные шуточки Уилсона. Бруно знал, что Уилсон не устанет об этом болтать,
добавляя все новые подробности, покуда ему в башку не взбредет выкинуть какой-нибудь
еще более дурацкий номер. Вчера вечером в Ла-Пласита, гостиничном баре, он, Бруно,
обдумывал план убийства — а Уилсон тем временем наряжал околевшего быка. Даже
в тех баснях, что Уилсон повсюду рассказывает о своей военной службе, он ни разу не
упомянул, что убил кого-нибудь, хотя бы япошку. Бруно закрыл глаза, с удовлетворением
вспоминая прошлый вечер. Часов этак в десять Фред Уайли и компания еще каких-то
плешивых завалились в Ла-Пласиту на полусогнутых, толпой, как мужской кордебалет
в оперетке, чтобы зазвать матушку на вечеринку. Его приглашали тоже, но си соврал
матери, будто договорился с Уилсоном, а на самом деле ему хотелось поразмышлять на
свободе. И прошлым вечером он сказал себе «да». В действительности он думал об этом
с той самой субботы, когда состоялся разговор с Гаем, и вот снова суббота, и теперь —
завтра или никогда; завтра, едва мать уедет в Калифорнию. Ему надоело уже спрашивать
себя, а сможет ли он это сделать. Сколько времени живет он с этим вопросом внутри?
Так долго, что нельзя уж и припомнить, когда все началось. Он чувствовал, что может
сделать это. И внутренний голос твердил, не переставая, что время, обстоятельства, повод
не могут лучше сойтись. Чистое убийство, без всяких личных мотивов! То, что Гай мог бы
убить его отца, Бруно не рассматривал как мотив, ибо не очень-то рассчитывал на это.
Может, Гая удастся уломать, а может, и нет. Главное — настало время действовать,
потому что все складывается как нельзя лучше. Вчера вечером он еще раз позвонил Гаю
домой и удостоверился, что тот еще не вернулся из Мехико, Гай в Мехико с
воскресенья — так его мать сказала.
Он ощутил легкое удушье, будто кто-то пальцем давил на ямочку у горла* и потя-
йулея рвануть воротник, но пижамная куртка была совершенно расстегнута спереди.
Бруно в задумчивости принялся застегивать пуговицы.
—- Ты не надумал поехать со мной? — спросила мать, вставая.— Если надумал, то
заедем в Рено. Там сейчас Элен и еще Джорджи Кеннеди.
— Я заеду к тебе в Рено лишь по одной причине, ма.
— Чарли...— она слегка покачала головой.— Ты не можешь потерпеть? Если бы не
Сэм, мы бы сюда не поехали, правда?
— Конечно, нет.
Она вздохнула.
— Так не надумал?
— Мне здесь весело,— буркнул он.
Элси вновь посмотрела на свои ногти.
— Я до сих пор только и слышала от тебя, как здесь тоскливо.
— Это из-за Уилсона. Я больше с ним водиться не стану.
— Ты не уедешь обратно в Нью-Йорк?
— А что мне делать в Нью-Йорке?
— Бабушке будет обидно, если ты в этом году опять пропадешь.
— Когда это я пропадал? — Бруно слабо махнул рукой и вдруг почувствовал
смертельную дурноту, такую дурноту, какой даже рвота разрешить не могла. Ощущение
было знакомо, оно длилось всего минуту, но Боже, подумал Бруно, сделай так, чтобы
на завтрак поред поездом не осталось времени, не позволяй ей произнести само слово
«завтрак». Он весь напрягся и застыл, не шевеля ни единым мускулом, еле вбирая воздух
через полуоткрытый рот. Прикрыв один глаз, другим он наблюдал, как мать движется
к нему в бледно-голубом шелковом пеньюаре, опершись рукой о бедро, стараясь казаться
проницательной — но какая уж тут проницательность, когда у нее такие круглые глаза.
И к тому же она улыбалась.
— Что вы с Уилсоном еще затеяли?
— С этим говнюком?
Элси уселась на ручку кресла.
— Неспроста ты его клянешь,— сказала она, слегка встряхнув сына за
плечо.— Постарайся не натворить ничего слишком ужасного, дорогой,— у меня
как раз сейчас мало денег, чтобы за тобой все улаживать.
— Вытряси еще. И для меня тысчонку достань.
Патрисия Хайсмит 131
— Дорогой,— она приложилась к его лбу холодными спинками пальцев,— я
буду скучать без тебя.
— Да я, наверное, послезавтра приеду.
— Вот и повеселимся вместе в Калифорнии.
— Еще бы.
— Почему ты сегодня такой серьезный?
— Да что ты, ма.
Она ущипнула жидкую прядь, свисшую на лоб, и направилась в ванную.
Бруно, вскочил и заорал, стараясь перекрыть шум воды:
— Ма, я возьму денег оплатить счет!
— Что, мой ангел?
Он подошел ближе и повторил, потом, обессиленный, повалился в кресло. Он
не хотел, чтобы мать узнала о междугородных звонках в Меткалф. Если скрыть
это, все пойдет как по маслу. Мать не очень-то волнует, что он остается, то есть
почти совсем не волнует. Может, у нее в поезде свидание с этим подонком Фредом
или еще что-нибудь в таком же роде? Бруно кое-как вылез из кресла, чувствуя,
что злоба на Фреда Уайли медленно подступает к горлу. Хотелось рассказать
матери, что он остается в Санта-Фе, чтобы испытать самое сильное в своей жизни
ощущение. Она бы перестала плескаться, не обращая на него никакого внимания,
если бы угадала хоть частичку того, что это значит. Хотелось сказать: «Ма, очень
скоро наша с тобой жизнь станет лучше, потому что я начинаю избавляться от
Капитана». Выполнит Гай то, что с него причитается, или нет, но, если с Мириам
все пройдет успешно, он, Бруно, запишет очко в свою пользу. Безупречное
убийство. В один прекрасный день подвернется кто-нибудь, незнакомый пока, и
можно будет заключить сделку. Бруно уперся подбородком в грудь, ощутив
внезапный приступ тоски. Рассказать матери? Его мать и убийство совместить
невозможно. «Мерзость какая!» — вот что она скажет. Обиженно, надменно он
установился на дверь ванной. До него вдруг дошло, что рассказать он не сможет никому
и никогда. Только Гаю. Он снова уселся.
— Соня!
Он заморгал, когда мать хлопнула в ладоши. Потом улыбнулся. Тупо,
представляя себе с тоскою, сколь многое произойдет, прежде чем он увидит это вновь,
Бруно наблюдал, как гибко пружинят ноги матери, когда та натягивает чулки.
Глядя на стройные линии ее ног, он всегда ощущал какой-то толчок, испытывал
гордость. У его матери были самые красивые ноги, какие ему только приходилось
видеть — у молодых ли женщин, у старых. Зигфилд ее увел, но знал ли Зигфилд
ей цену? А выйдя замуж, она опять окунулась в ту жизнь, от которой бежала.
Скоро он, ее сын, освободит ее, а она-то и не догадывается.
— Не забудь послать это,— сказала мать.
Бруно вздрогнул, когда головы двух гремучих змей коснулись его. Это была
вешалка для галстуков, которую они купили для Капитана, вся из
перекрещивающихся коровьих рогов, увенчанная двумя засушенными змеенышами, что
показывали друг другу языки, отражаясь в зеркале. Капитан ненавидел вешалки
для галстуков, ненавидел змей, собак, кошек, птиц... Да что он любил-то?
Вешалка из рогов доставит ему массу неприятных минут, поэтому Бруно уговорил мать
купить ее. Бруно нежно улыбнулся вешалке. Не так-то уж и трудно было
уговорить.
11
Он споткнулся о чертов булыжник, с достоинством выпрямился и попытался
заправить рубашку в брюки. Хорошо еще, что он вырубился в парке, а не на
улице,— иначе бы его замели в полицию, и он бы пропустил этот поезд. Он
остановился и зашарил по карманам в поисках бумажника, зашарил неистово, с
большим беспокойством, чем когда проверял его наличие в последний раз. Руки у
него дрожали, и он едва смог прочесть на железнодорожном билете время
отправления: 10.20. А сейчас разные уличные часы показывали 8.10. Если, конечно,
сегодня воскресенье. Конечно же, воскресенье, и все индейцы в чистых рубашках.
Он оглянулся, нет ли где Уилсона, хотя накануне они не встречались, и
маловероятно, чтобы этот тип был на ногах в такую рань. Не хотелось бы, чтобы Уил-
сон знал, что Бруно уезжает из города.
Перед ним неожиданно простерлась Пласа, полная кур, ребятишек и неизменных
стариков, щелкавших вместо завтрака кедровые орешки. Он постоял немного, считая
колонны губернаторского дворца, чтобы убедиться, сможет ли он их насчитать семнадцать,
и это у него получилось. Значит, на колонны больше полагаться нельзя. В придачу
к скверному похмелью все кости ныли от спанья на треклятых булыжниках. Зачем было
5*
132 Патрисия Хайсмит
так напиваться, спросил он себя, почти со слезою. Но ведь он сидел один, а в одиночестве
всегда больше пьется. А сидел ли он один? Да какая, впрочем, разница! Он вспомнил,
что за блестящая, мощная мысль пришла ему в голову прошлой ночью, пока он смотрел
по телевизору какую-то дурацкую игру: мир можно увидеть только с пьяных глаз. Все
на свете создано, чтобы глазеть на него с пьяных глаз. Что можно разглядеть, скажем,
сейчас, когда голова раскалывается, стоит обратить куда-нибудь взор? Прошлую ночь
хотелось отметить как следует — последнюю ночь в Санта-Фе. А сегодня ему нужно в Мет-
калф, и там он должен быть на высоте. Но существует ли такое похмелье, от которого не
помогла бы пара стаканчиков? Похмелье, подумалось ему, может даже пойти на пользу:
он привык«с бодуна все делать медленно и осторожно. К тому же он еще не разработал
план. Этим можно заняться в поезде.
— Почта есть? — машинально спросил он у стойки администратора, но почты
не было.
Он торжественно принял ванну, заказал горячий чай и сырое яйцо со специями, чтобы
приготовить «устрицу прерии», потом открыл шкаф и долго стоял, вяло раздумывая, что
бы надеть. Наконец решился, в честь Гая, на красно-коричневую пару. Он и неброский,
подумал Бруно, облачившись в костюм, и ему польстило, что он бессознательно выбрал
одежду по этой причине тоже. Он проглотил «устрицу прерии», и та прошла хорошо;
скрестил руки на груди — но внезапно индейские поделки в комнате, полоумные
жестяные лампы, тканые полоски, висящие на стенах, сделались положительно невыносимы,
и его опять охватила дрожь и нетерпение — поскорей собрать вещи и уйти отсюда. Но
какие вещи? По правде говоря, ему ничего не надо. Только листок бумаги, где записано
все, что он знает о Мириам. Бруно вытащил этот листок из заднего отделения своего
«дипломата» и сунул во внутренний карман пиджака. Эти действия заставили его ощутить себя
настоящим бизнесменом. Он положил в нагрудный карман белый носовой платочек, потом
вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. Подумал, что, вероятно, вернется завтра к
ночи, а может, и раньше, если получится покончить со всем сегодня вечером и достать
обратный билет в спальный вагон.
Сегодня вечером!
Ему с трудом верилось в это, пока он шел к остановке, откуда отправлялись автобусы
на Лэми, конечную станцию железной дороги. Он раньше думал, что будет чувствовать
счастливое возбуждение или, напротив, угрюмую сосредоточенность, но не ощущал ни
того, ни другого. Он вдруг нахмурился, и его бледное, с запавшими глазами лицо сделалось
совсем юным. Неужели же что-нибудь опять испортит ему удовольствие? Что на этот раз?
Ведь всегда что-нибудь да портило удовольствие от всякого его предприятия. На этот раз
он ничего подобного не допустит. Бруно заставил себя улыбнуться. Может, почудилось
с похмелья? Он зашел в бар и купил квинту у знакомого бармена, заполнил свою фляжку
и попросил пустую бутылку поменьше, чтобы вылить туда остаток. Бармен поискал, но
не нашел.
Когда в Лэми Бруно явился на станцию, у него не было при себе ничего — только
полупустая бутылка в бумажном мешочке, и никакого оружия. План еще не составлен,
напомнил Бруно себе, но от хорошего плана убийство не всегда выигрывает. Взглянуть
хотя бы на...
— Эй, Чарли! Куда ты наладился?
Это был Уилсон, и с ним толпа народу. Бруно через силу подошел ближе, тоскливо
кивая головой. Они, наверное, с поезда, подумалось ему. Вид у них был усталый и
потрепанный.
— Где это ты торчал два дня? — осведомился Бруно у Уилсона.
— В Лас-Вегасе. Сам не знал, что еду туда, пока не приехал, иначе бы и тебя позвал.
Познакомься с Джо-Скакуном. Я тебе про Джо рассказывал.
— Привет, Джо.
— Ты что такой кислый? — спросил Уилсон, по-приятельски пихнув Бруно локтем.
— Ах, Чарли с бодуна! — вскрикнула одна из девиц, и голосок ее забренчал у Бруно
в ушах, как звонок велосипеда.
— Чарли-С-Бодуна, встречай Джо-Скакуна! — проговорил Джо, весь трясясь от
смеха.
— Гм-гм.— Бруно мягко высвободил руку, в которую вцепилась девица с монистом
на шее.— Черт, мне надо на этот поезд.
Поезд уже стоял у перрона.
— Да гы-то куда наладился? — спросил Уилсон, сведя в ниточку свои черные брови.
— Навещал кое-кого в Тулсе,— промямлил Бруно, чувствуя, что перепутал времена,
зная одно — ехать нужно прямо сейчас. От досады хотелось плакать, молотить кулаками
по грязной красной рубашке Уилсона.
Уилсон замахал рукою, словно стирая Бруно, как чертика, нарисованного мелом на
грифельной доске:
— В Тулсе?
Медленно, с подобием ухмылки Бруно так же помахал рукою и повернулся. Он шел,
Патрисия Хай с мит 133
ожидая, что компания последует за ним, но никто не шелохнулся. Дойдя до поезда, он
оглянулся и увидел, как вся толпа, слепившись в один круглый комок, кубарем катится
по перрону, спасаясь от солнечных лучей в темноту, под крышу вокзала. Он проводил их
хмурым взглядом, чувствуя нечто заговорщическое в том, как они идут, плотно сцепив
руки. Неужели что-нибудь заподозрили? Может, шепчутся сейчас о нем? Бруно сел в
первый попавшийся вагон и не успел еще найти своего места, как поезд тронулся.
Когда Бруно проснулся, мир приобрел иные очертания. Поезд скользил быстро, без
запинки между прохладных, голубоватых гор. Темно-зеленые долины полнились тенью.
Небо было серое. Кондиционированный воздух в вагоне и прохладный пейзаж за окном
освежали, как ледяной компресс. И Бруно почувствовал, что голоден. В вагоне-ресторане он
чудесно пообедал бараньими котлетками, жареной картошкой и салатом, съел на десерт
свежий персиковый пирог, запив его парочкой виски с содовой, и направился на свое
место, чувствуя себя на миллион долларов.
Странное, сладкое ощущение цели вдруг захватило его и понесло в неудержимом
потоке. Даже просто глядя в окно, он чувствовал какую-то новую связь между мыслью и
взглядом. К нему начало приходить сознание того, что именно он собирается сделать. Он был
на пути к убийству, которое не только воплотит в действительность мечты, лелеянные
годами, но и сослужит службу другу. Бруно всегда счастлив оказать услугу своим
друзьям. А жертва вполне достойна своей участи. Если подумать, скольких хороших парней
он убережет от знакомства с нею! Ум его затуманило понятие о собственной значимости,
и на долгое время он впал в совершенно счастливое опьянение. Его энергия, которая
обычно рассеивалась, разливалась, словно река в половодье по равнине, столь же плоской и
скучной, как Льяно Эстакадо, где поезд как раз сейчас проезжал, теперь бурлила
водоворотом, чья воронка была направлена в сторону Меткалфа, как и неистовый агрессивный
напор паровоза. Бруно сполз на краешек сиденья, и ему страстно захотелось, чтобы
напротив снова очутился Гай. Но Гай, он знал, попытался бы остановить его: Гай не
понимает, как сильно хочется ему это сделать и как это просто. Но Боже ты мой, он ведь должен
понять, как это кстати! Бруно упер в ладонь гладкий, твердый, словно резиновый, кулак и
стал молиться, чтобы поезд шел быстрее. Все мускулы у него напряглись и легонько
вздрагивали.
Он вытащил листок бумаги со сведениями о Мириам, разложил на свободном сиденье
напротив и со всей серьезностью принялся изучать. «Мириам Джойс Хейнс, около
двадцати двух лет»,— было выведено его рукою четко и ясно, потому что он переписывал это
уже в третий раз. «Довольно хорошенькая. Рыжая. Немного полная, невысокого роста.
Беременная где-то на втором месяце. Шумная, общительная. Возможно, крикливо одетая.
Может быть, короткая завивка, а может, длинная химия». Не очень-то много, но это все,
что он мог собрать. Хорошо хоть, она рыжая. Да неужели он и вправду сделает это сегодня
вечером, удивился Бруно про себя. Все зависит от того, удастся ли ее найти. Возможно,
придется перебрать целый список Джойсов и Хейнсов. Мириам, скорее всего, живет с
родителями, подумалось ему. Бруно был уверен, что узнает ее сразу, с первого взгляда.
Негодная сучонка! Он уже ненавидел ее. Он представил себе тот момент, когда увидит ее и
узнает, и принялся нетерпеливо постукивать ногой по полу. Люди двигались в проходе
туда-сюда, но Бруно не поднимал глаз от листа бумаги.
«У нее будет ребенок»,— послышался голос Гая. Ах, потаскушка! Женщины, которые
спят с кем попало, доводили Бруно до бешенства, до дурноты, как те любовницы отца, что
превращали в сплошной кошмар его школьные каникулы, ибо он не мог догадаться, знает
ли мать и только притворяется счастливой или пребывает в неведении. Он старался
воссоздать каждое слово их с Гаем беседы в поезде. Так Гай становился ближе. Гай, подумал
Бруно, самый достойный парень из всех, кого он когда-либо встречал. Гай не зря получил
эту работу в Палм-Бич, и он заслуживает того, чтобы сохранить ее. Бруно вдруг
захотелось быть на месте человека, который скажет Гаю, что незачем отказываться от контракта.
Когда наконец Бруно убрал листок обратно в карман и уселся вольготнее, заложив
ногу на ногу и опершись о колено скрещенными руками, то каждый, кто ни посмотрел бы
на него, обязательно подумал бы, что перед ним — ответственный молодой человек с
сильным характером и, возможно, с большим будущим. Он не выглядел здоровяком, конечно
же, нет, но во всем его облике ощущалась уравновешенность и некое подспудное счастье,
какое на немногих лицах доводится видеть и какого на лице Бруно еще не видел никто и
никогда. Жизнь его до сих пор шла по бездорожью: поиски наугад, находки без всякого
смысла. Он пережил немало скандалов, он любил скандалы и сам порою создавал их среди
знакомых или в семье — но, вовремя выходя из игры, всегда избегал непосредственного
участия в развязке. Это, а еще тот факт, что он считал неподобающим выказать сочувствие
даже матери, когда ее обижал отец, заставляло ее находить в натуре сына черты
жестокости — отец же и многие другие люди были твердо убеждены в его полной
бессердечности. Но воображаемая холодность постороннего человека, какого-нибудь приятеля,
которому звонишь в одиноких потемках и который не может или не хочет провести с тобой
вечер, могла повергнуть его в мрачную, задумчивую меланхолию. Об этом, однако, знала
только мать. Он самоустранялся во время скандалов еще и потому, что ему доставляло
134 Патрисия Хайсмит
удовольствие отнимать у самого себя эмоциональный стимул. Так долго его жажда смысла
жизни, его аморфное желание совершить некий поступок, который придал бы ей смысл,
оказывались поруганными, что он дошел уже до того, что стал предпочитать это поругав
ние* как привыкшие к безнадежной любви предпочитают безответные чувства. Он пола*
гал, что ему никогда не изведать сладости свершения. Он полагал, что уже в самом начале
целенаправленного, сулящего надежду поиска у него обязательно не хватит духу и он
опять вынужден будет отступиться. Впрочем, энергии хватало, чтобы прожить еще один
лишний день. Хотя смерть его совсем не страшила. Смерть была не более чем очередное,
еще не изведанное приключение. Если смерть застигнет его во время какого-нибудь
опасного предприятия — тем лучше. Ближе всего, подумал Бруно, она подкралась в тот раз,
когда он мчался в гоночном автомобиле с завязанными глазами по прямой дороге,
выжимая до отказа педаль. Он так и не услышал выстрела, служившего сигналом остановки,
потому что валялся без сознания в канаве со сломанным бедром. Порою ему становилось
так скучно, что он мысленно перебирал драматические способы покончить с собой. Ему
никогда не приходило в голову, что бесстрашие перед лицом смерти — признак
мужества, что в его поведений можно усмотреть отрешенность индийских браминов, что
самоубийство требует особого, безнадежного хладнокровия. Бруно всегда таким
хладнокровием обладал. Он даже слегка стыдился своих мыслей о самоубийстве, ибо это было столь
очевидно и невероятно пошло.
Сейчас, в этом поезде на Меткалф, он обрел направление. Он не чувствовал себя таким
живым, таким настоящим, таким похожим на всех других людей с тех самых пор, как
ребенком ездил в Канаду с отцом и матерью,— тоже, припомнилось ему, на поезде. Он
думал, что в Квебеке полно рыцарских замков, которые ему разрешат исследовать; но ни
одного замка так и не встретилось, да и не было времени их искать, потому что бабушка
по отцу находилась при смерти,— вот почему, собственно, они и поехали; и с того времени
он никогда не доверялся безоглядно цели любого путешествия. Кроме нынешнего.
В Меткалфе он тотчас же раздобыл телефонную книгу и просмотрел всех Хейнсов»
Он едва распознал адрес Гая, хмуро водя пальцем по списку. Мириам Хейнс не
значилась, да он и не ожидал ничего иного. Зато отмечалось семь Джойсов. Бруно выписал
их всех на отдельный листок. Трое жили по одному адресу: 1235, Магнолия-стрит, и среди
них некая миссис М. Дж. Джойс. В задумчивости Бруно выставил острый кончик языка
на верхнюю губу. Неплохое начало. Может, ее мать тоже зовут Мириам. Многое
определится по кварталу. Вряд ли Мириам живет в шикарном квартале. Он со всех ног бросился
к желтому такси, стоявшему у обочины.
12
Было уже почти девять часов. Сумерки удлинялись, постепенно, шаг за шагом,
проскальзывая в ночь, и жилые кварталы, состоящие из маленьких, хлипких на вид
деревянных домиков, погружались во мглу — лишь кое-где над передним крыльцом светились
огоньки: жильцы раскачивались на качелях или просто сидели на ступеньках.
— Здесь, кажется; остановите здесь,— сказал Бруно шоферу. Магнолия-стрит,
Колледж Авеню, тысячный квартал. Бруно двинулся вперед.
Какая-то девчонка стояла посреди тротуара и глядела на него во все глаза.
— Привет,— нервно сказал Бруно, словно приказывая ей убраться с дороги.
— Здрасьте,— ответила девочка.
Бруно окинул взглядом людей на освещенном крыльце: полного мужчину, что
обмахивался веером, двух женщин на качелях. Или он пьян сильнее, чем можно предположить,
или же ему крупно повезло: с этим номером 1235 он попал в самую точку. Он не мог даже
вообразить себе квартала, настолько подходящего для Мириам. Что ж, если тут ошибка,
придется пробовать дальше. Список лежит в кармане. Веер у мужчины на крыльце
напомнил ему, что на улице жарко, в довершение к лихорадке, которая снедала его с начала
вечера. Он остановился и закурил, с радостью отметив, что руки совсем не дрожат.
Полбутылки, выпитые после обеда, уничтожили последние следы похмелья и привели его в
заторможенное, размягченное расположение духа. Повсюду вокруг звенели цикады. Стояла
такая тишина, что было слышно, как где-то через два квартала взвизгивали тормоза
автомобиля. Какие-то парни вышли из-за угла, и сердце у Бруно забилось: вдруг один из
них — Гай; но Гая среди них не было.
— Ты, козел! — сказал один.
— Я сказал ей, что не шучу и пусть ее сраный братец не лезет.
Бруно с презрением посмотрел им вслед. Они даже говорили-то на каком-то
непонятном наречии. Гай никогда так не говорит.
На некоторых домах не было номеров. А что если и на 1235-м тоже нет? Но когда
Бруно дошел до места, крошечные цифры 1235 отчетливо рисовались над передним
крыльцом. От одного вида этого дома медленно накатила волна приятного возбуждения. Гай,
должно быть, часто поднимался тут по ступенькам, подумал Бруно, и этот факт сам по се-
Патрисия Хайсмит 135
бе выделял дом из множества ему подобных. Дом был маленький, как и другие в квартале,
только его желтовато-коричневая дощатая обшивка требовала покраски более
настоятельно. Сбоку дом огибался асфальтированным проездом, позади виднелась каменистая
лужайка, а у ее края стоял старый шевроле-седан. Светилось окно внизу, и еще одно,
угловое, на втором этаже,— там, подумал Бруно, может находиться комната Мириам. Но
почему он не знает точно? Да, Гай действительно мало ему рассказал!
Нервничая, Бруно пересек улицу и прошел немного назад. Остановился, обернулся и
принялся глядеть на дом, кусая губы. Не было видно ни души, ни огонька — только на
углу над крыльцом горела лампочка. Где-то звучало радио — он не мог определить, в доме ли
Мириам или же у соседей. У соседей светилось два окна в нижнем этаже. Можно было
воспользоваться проездом и зайти за 1235-й.
Взгляд Бруно скользнул настороженно к крыльцу соседей: там зажегся свет. Вышли
мужчина и женщина, женщина села на качели, а мужчина пошел по дорожке. Бруно
распластался по стенке гаража.
— Дон, если персикового нет, купи фисташкового,— раздался голос женщины.
— А я бы съел ванильного,— прошептал Бруно и отхлебнул из фляжки.
Он пристально вгляделся в желто-коричневый дом, переступил с ноги на ногу и
ощутил что-то твердое против бедра: нож, купленный на станции Биг-Спрингс, охотничий
нож с шестидюймовым лезвием, в чехле. Лучше бы обойтись без ножа. От ножей ему
всегда как-то по-странному дурно. А пистолет наделает шуму. Как же быть? Впрочем, на
месте можно сориентироваться. Ох, так ли? Ему казалось, что уже при виде дома его осенит
какая-нибудь идея, но вот дом перед ним, а в голову ничего не приходит. А вдруг это не тот
дом? Того гляди, кто-нибудь заметит, как он тут отирается, и его сгонят, и он так и
не узнает ничего наверняка. Ах, Гай мало ему рассказал, в самом деле мало! Он торопливо
выпил еще. Только не надо волноваться, так можно все испортить! Ноги у него
подгибались. Он вытер потные ладони о штаны и облизал дрожащие губы. Затем вытащил из
нагрудного кармана бумажку с адресами Джойсов и развернул ее под фонарем. Но буквы
расплывались. Может, уйти, попробовать другой адрес, а потом вернуться сюда?
Он подождет минут пятнадцать, может быть, полчаса.
Уже в поезде он окончательно пришел к выводу, что напасть на Мириам лучше вне
дома, и все его мысли вертелись вокруг того, как физически приблизиться к ней. На улице
достаточно темно — темнее всего под деревьями. Он предпочел бы сделать это голыми
руками или ударить чем-нибудь по голове. Бруно не отдавал себе отчета, насколько он
возбужден, пока не заметил, что, обдумывая предстоящее нападение, действительно
бросается то вправо, то влево. Все время являлась мысль, как счастлив будет Гай, когда узнает,
что это свершилось. Мириам превращалась в неживой предмет, маленький и твердый.
Послышался мужской голос и смех — да, точно, это в 1235-м, из верхней, освещенной
комнаты; затем девичий воркующий голосок:
— Прекрати... пожалуйста... ну, пожа-а-алуйста...
Может, это голос Мириам? Детский и тягучий, но сильный — как натянутая струна.
Свет потух, и взгляд Бруно прилип к темному окну. Затем зажегся свет на крыльце;
вышли двое мужчин и женщина: Мириам. Бруно весь подобрался, затаив дыхание. Он
разглядел рыжие волосы. Тот парень, что повыше, тоже был рыжий — наверное, брат.
Бруно подметил массу мельчайших деталей: ее коренастую плотную фигуру, плоские
туфли и то, как непринужденно она повернулась и подняла голову к одному из мужчин.
— Думаешь, надо заехать за ней, а, Дик? — спросила она своим тонким голоском.
— Вообще-то уже поздно.
В переднем окне поднялся краешек занавески.
— Детка? Только не слишком задерживайся.
— Ладно, мам.
Они направились к машине, что стойла у лужайки.
Бруно скользнул за угол, высматривая такси. То-то просто его найти в этом дохлом го-
родишке! Бруно припустил бегом. Он не бегал уже месяцы, и было приятно ощущать
в себе достаточно силы.
— Такси! — Сперва он даже не увидел никакого такси, потом рассмотрел и забрался
внутрь.
Он заставил шофера сделать круг и въехать на Магнолия-стрит в том направлении,
куда был развернут шевроле. Шевроле уже исчез. Кругом — густая тьма. Впереди Бруно
подметил красные огоньки, мерцающие среди деревьев.
— Езжай вперед!
Когда огоньки остановились на красный сигнал и такси начало нагонять, Бруно
убедился, что это — шевроле, и с облегчением откинулся назад.
— Куда вам надо? — спросил шофер.
— Езжай вперед! — потом, когда шевроле свернул на широкий проспект: — Теперь
направо.
Бруно выпрямился, скользнув на краешек сиденья. Глянув в боковое стекло, увидел
136 Патрисия Хайсмит
указатель: «Крокетт-бульвар» и улыбнулся. Он слышал, что Крокетт-бульвар — самая
широкая и самая длинная улица в Меткалфе.
— К кому вы едете, как его имя? — спросил шофер.— Может, я знаю?
— Минуточку, минуточку,— забормотал Бруно, инстинктивно притворяясь, будто
роется в бумагах, которые вытащил из заднего кармана вместе со сведениями о Мириам.
Он вдруг фыркнул — ему стало весело, он почувствовал себя в полнейшей безопасности.
Сейчас он изображал деревенского простофилю, который умудрился запропастить куда-то
нужный адрес. Он нагнул голову, чтобы шофер не заметил улыбки, и машинально
потянулся за фляжкой.
— Свет зажечь?
— Нет, нет, спасибо.— Бруно сделал обжигающий глоток. Затем шевроле
развернулся и поехал в обратном направлении, и Бруно велел шоферу ехать так же.
— Куда?
— Езжай, как тебе говорят, и кончай трепаться! — заорал Бруно. Голос его срывался
от волнения.
Водитель зацокал, покачивая головой. Бруно весь кипел, но вот шевроле появился
в поле зрения. Бруно начинало казаться, что езде этой не будет конца, что
Крокетт-бульвар, должно быть, тянется через весь Техас. Дважды Бруно терял шевроле и находил его
снова. Мимо пронеслись придорожные ларьки, открытые кинотеатры, потом по обе
стороны выросли стены тьмы. Бруно забеспокоился. За городом преследовать их будет
невозможно. Но вот над дорогой показалась светящаяся арка. «Добро пожаловать на озеро Мет-
калф, в царство веселья»,— гласила надпись, и шевроле порхнул под нее, направляясь
к стоянке. Впереди, в лесу, светились самые разные огни, с карусели доносилась
позванивающая музыка. Увеселительный парк! Бруно пришел в восторг.
— Четыре бакса,— кисло сказал шофер, и Бруно протянул ему пятерку через
переднее окно.
Он слонялся вокруг, пока Мириам, и два парня, и еще одна девица, за которой они
заезжали, не прошли через турникет, а потом последовал за ними. Он широко открыл глаза,
чтобы при свете хорошенько разглядеть Мириам. Она была миленькая, полненькая,
похожая на школьницу, но, смекнул Бруно, явно не первого сорта. Красные носки и красные
босоножки привели его в бешенство. Как только Гай на такую клюнул? Затем он зашаркал
ногами и остановился: она не была беременна! Бруно прищурился в сильном недоумении.
Как это он сразу не заметил? Да может быть, еще и не видно. Он больно прикусил нижнюю
губу. При такой полноте живот у нее даже на удивление плоский. Может, это не Мириам,
а ее сестра? Может, у нее был выкидыш? Или она сделала аборт? Волны-бились-о-борт-ко-
рабля. Что такое о-борт? Ну-ка, скажи, красотка! Под тесной серой юбкой обрисовались
маленькие пухлые бедра. Он следовал их колебаниям, шел в такт, словно завороженный.
Может, Гай наврал, что она беременная? Но Гай не стал бы врать. Бруно не знал, что и
думать. Он разглядывал Мириам, склонив голову набок. Затем сама собою явилась мысль:
если что-то случилось с ребенком, тем более необходимо уничтожить ее, потому что Гаю
теперь не получить развода. Конечно, она сделала аборт и теперь опять пустилась во все
тяжкие.
Она остановилась у открытого павильона, где цыганка бросала что-то в большой
круглый аквариум. Другая девица тоже пялилась, хихикая, прижимаясь всем телом к рыжему
парню.
— Мириам!
Бруно так и подпрыгнул.
— О-о-о, вот это здорово! — Мириам направилась к киоску, где продавали трубочки
с заварным кремом.
Все они купили себе по трубочке. Бруно ждал со скучающей улыбкой, глядя вверх,
на колесо обозрения: арку из огоньков и крошечные фигурки, вертящиеся в черном небе
на своих скамеечках. Вдали, среди деревьев, огоньки мерцали на воде. Да, это стоящий
парк. Ему вдруг захотелось на колесо. Настроение было прекрасное. Он стал смотреть на
все просто, без излишнего возбуждения. На карусели играли: «Кейси закружится в
вальсе с блондинкой...». Ухмыляясь, он стал искать глазами рыжую голову Мириам, и их
взгляды встретились, но Мириам тут же отвернулась: Бруно был уверен, что она не
обратила на него внимания, однако лучше так больше не делать. Он нервно хохотнул. По виду
Мириам, решил он, не скажешь, что она блещет умом, и это его еще больше развеселило.
Теперь понятно, почему Гай испытывает к ней отвращение. Ему, Бруно, она тоже
отвратительна, его от нее просто тошнит! Может, она наврала Гаю насчет ребенка. И Гай, сам
такой честный, поверил ей. Сука!
Когда они пошли вперед со своими трубочками, Бруно положил на место птичку с
раздвоенным хвостом, которую все это время вертел в руках, вынув из ящика у продавца
воздушных шаров; затем все же вернулся и купил такую птичку — ярко-желтого цвета.
Размахивая палочкой, слушая, как вжикает раздвоенный хвост, он снова почувствовал
себя ребенком.
Патрисия Хайсмит 137
Маленький мальчик, шедший рядом со своими родителями, протянул руку к птичке, и
Бруно чуть было не отдал игрушку, но передумал.
Мириам с приятелями вышла на ярко освещенную площадку, где стояло колесо
обозрения и еще масса всяких аттракционов и шоу. Русские горы трещали, как пулемет,
у них над головами. Кто-то жахнул кувалдой по силомеру, и красная стрелка с лязгом
и грохотом подпрыгнула до верхнего предела. Неплохо было бы пристукнуть Мириам
такой кувалдой, подумал Бруно. Он исподтишка взглянул на Мириам и на остальных троих,
но они по-прежнему не обращали на него никакого внимания. Если сегодня вечером не
получится, надо постараться, чтобы никто из них его не приметил. Но он был почему-то
уверен, что сделает это сегодня вечером. Случай не замедлит представиться. Сегодня его
вечер. Прохладный ветерок овевал его, как струи воды, в которых так приятно резвиться.
Он высоко поднял свою палку с птицей на конце и завертел ею изо всех сил. Он любит
Техас, родной штат Гая! Все вокруг казались счастливыми, полными жизненных сил.
Он подождал, пока Мириам и ее компания смешаются с толпой, и глотнул из фляжки.
Затем вприпрыжку бросился следом.
Мириам с приятелями таращились на колесо обозрения, и Бруно надеялся, что они
решат прокатиться. Да, в Техасе все делают по-крупному, подумал Бруно, с
восхищением глядя на колесо. Такого большого он никогда не видел. В середине светилась синяя
пятиконечная звезда.
— Ральф, давай, а? — заверещала Мириам, засовывая в рот кончик трубочки и
прикрывая рукою лицо.
— Да ну, тоска. Пошли лучше на карусели.
И они двинулись. Карусель была как светлый город среди темного леса, роща
никелированных столбов, усаженных зебрами, лошадьми, жирафами, быками и верблюдами,
которые то ныряли вниз, то выплывали вверх, изогнув над площадкой шеи, застыв в
прыжке, в галопе, с отчаянным нетерпением ожидая всадников. Бруно прирос к месту, не в
силах отвести изумленного взгляда, забыв даже о Мириам, вздрагивая в такт музыке, в
любой момент готовой обернуться движением. Он почувствовал, что вот-вот к нему вернется
снова восхитительная минута далекого детства — мрачные, гулкие звуки паровой
пианолы, дробный ритм шарманки, бой барабанов и цимбал сделали ее почти достижимой.
Каждый выбирал себе скакуна. А Мириам с приятелями опять жевали — Мириам
рылась в пакетике с кукурузными хлопьями, который ей протягивал Дик. Свинья! Бруно
тоже проголодался. Он купил сосиску, а когда повернулся, те уже садились на карусель.
Он торопливо сгреб сдачу и пустился следом. Ему досталась та лошадь, которую он
присмотрел с самого начала: ярко-синяя, с гордо вскинутой головой и открытым ртом; и —
везение не оставляло его — Мириам с приятелями вились между столбов, неуклонно
приближаясь, и Мириам с Диком уселись на жирафа и лошадь прямо напротив Бруно. Этим
вечером судьба на его стороне! Этим вечером он должен все поставить на карту!
Кружится дева — та-та-там -—
В ритме припева — та-та-там —
Начиная — вам — марафон — бам!
Бруно любил эту песню, и его мать тоже. От мелодии засосало под ложечкой, и он
вытянулся на своей лошадке, прямой, как жердь. Весело заболтал ногами, вдетыми в
стремена. Что-то хлопнуло ему по затылку, он задиристо обернулся, но это всего лишь какие-то
парни шутили между собой.
Медленно, воинственно зазвучал «Марш Вашингтон-пост». Бруно поднимался все
выше, выше, выше, и все ниже, ниже, ниже опускалась Мириам на своем жирафе. Мир за
пределами карусели расплылся смутным пятном, исчерченным светящимися полосами.
В одной руке, как его учили на уроках поло, Бруно держал поводья, а в другой — сосиску.
— И-и — э-эх! — завизжал рыжий парень.
— И-и — э-эх! — завизжал Бруно в ответ.— Я — из Техаса!
— Кэти? — Мириам перегнулась через шею жирафа, и серая юбка округло
натянулась.— Видишь того, в клетчатой рубашке?
Бруно посмотрел. Он увидел парня в клетчатой рубашке. Парень немного походил
на Гая, и пока Бруно думал об этом, он прослушал, что сказала Мириам. Здесь, на ярком
свету, он заметил, что Мириам вся покрыта веснушками. Она становилась ему все более и
более отвратительна, так что уже не хотелось касаться руками этой мягкой, липкой,
горячей плоти. Хорошо все-таки, что есть нож.. Чистое орудие.
— Чистое орудие! — завопил Бруно: вряд ли кто-нибудь мог бы его услыхать. Лошадь
его бежала сбоку, а рядом было двойное сиденье в форме повозки, запряженной лебедями,
которое пустовало. Бруно плюнул туда. Затем выбросил остаток сосиски и вытер пальцы,
испачканные в горчице, о лошадиную гриву.
— «Кейси закружится в вальсе с блондинкой, будет игра-а-ть — оркестр!» — дружок
Мириам заорал во весь голос. Все подхватили, и Бруно тоже. Карусель пела! Еще бы
выпивку сюда! Каждому!
— «Он так закружился, что чуть не свалился,— хрипел Бруно на пределе
дыхания,— а девушке все нипочем!»
138 Патрисия Хайсмит
— Эй, Кейси! — проворковала Мириам и разинула рот — Дик бросал туда
кукурузные хлопья.
— И-эх, и эх! — заорал Бруно.
Мириам выглядела такой безобразной и глупой с разинутым ртом — розовая, раздув-
тая, словно ее уже удушили. Бруно стало невмоготу смотреть на нее, и он, все еще
усмехаясь, отвел глаза, Карусель сбавляла обороты. Он надеялся, что те захотят еще
покататься, но они сошли, взялись за руки и направились к огням, мерцающим на воде.
Бруно подождал под деревьями, заодно сделав маленький глоток из почти уже пустой
фляжки.
Те выбирали лодку. Перспектива немного погрести в озерной прохладе восхитила
Бруно. Он тоже взял лодку. Озеро казалось огромным и черным, кроме тускло мерцающих
точек, и в нем плавало множество лодок, где обжимались парочки. Бруно подплыл
довольно близко к лодке Мириам и мог разглядеть, что рыжий парень сидит на веслах, а Мириам
с Диком тискают друг друга на задней скамеечке и хихикают. Бруно сделал три глубоких
гребка и обогнал их лодку, потом почти вытащил весла из воды.
— На остров поедем или так поплаваем? — спросил рыжий.
Бруно нетерпеливо заерзал на своей скамейке, ожидая, что они решат. Из укромных
уголков на берегу, словно из маленьких темных комнатушек, доносился шепот,
приглушенные звуки радио, смех. Он вытащил фляжку и осушил ее. А что если вдруг крикнуть:
«Гай!» Что бы Гай подумал, если бы увидел его теперь? Может быть, Гай с Мириам
встречались на этом озере, может быть, в той самой лодке, где сейчас сидит он, Бруно?
От спиртного по ладоням и по ногам ниже колен забегали приятные мурашки. Будь
Мириам здесь, в лодке, рядом с ним, он с величайшим наслаждением окунул бы ее головой
в воду. В самую темноту. Темно кругом, хоть глаз выколи, и луна не светит. Быстрые,
мелкие волны лизали лодку. Бруно вдруг весь скорчился от нетерпения. Сосущий звук
поцелуя долетел с лодки Мириам, и Бруно передразнил, да еще застонал от наслаждения.
Чмок, чмок.
Он пропустил их вперед, затем не спеша поплыл следом. Черная громада
приближалась, пронзаемая там и сям огоньками спичек, Остров. Просто рай для тех, кому негде
потрахаться. Наверное, и Мириам сегодня не преминет этим заняться, подумал Бруно,
хихикая.
Когда лодка Мириам причалила, он отплыл немного в сторону, выбрался на берег и
упер нос своей лодки в небольшое бревно, чтобы сразу отличить ее от других. Ощущение
цели вновь переполнило его, сильнее, неотвязнее, чем в поезде. Всего два часа, как он
явился в Меткалф, и вот он уже на острове рядом с нею! Он нащупал нож в кармане
штанов. Если бы только застигнуть ее одну и заткнуть ей рот рукою — или она станет
кусаться? Представив себе ее мокрый рот у своей ладони, он весь содрогнулся от отвращения.
Не сразу приноровившись к их неспешному шагу, он двигался вперед, в самую
чащу, где густо сплетались деревья.
— Мокреть какая, не сядешь,— заныла та, которую звали Кэти.
— Хошь — садись на пиджак,— сказал парень.
Боже, подумал Бруно, этот мерзкий южный акцент!
-— «Когда я с цветиком моим иду цветущим садом»,— пропел кто-то в кустах.
Ночные шорохи. Жуки. Цикады. Комар запел у самого уха. Бруно хлопнул себя по
уху, в ухе зазвенело, и голоса "расплылись,
— ...сваливаем.
— Да что же, места не найти? — вякнула Мириам.
~~ Нет здесь места — топай-топай, кругом марш!
-~ Кругом марш, ребята! — заржал рыжий.
Что это они еще придумали? Бруно заскучал. Музыка 6 карусели долетала усталая,
очень далекая, только бряцание было хорошо слышно. Потом они развернулись и
столкнулись с Бруно прямо лицом к лицу, так что ему пришлось свернуть в сторону, словно бы он
шел своей дорогой. Он запутался в каких-то колючках и как раз выбирался оттуда, когда
они снова обогнали его. Потом он пошел за ними вниз, к воде. Ему казалось, что он уже
чует духи Мириам, если, конечно, это не были духи той, другой девушки: нечто сладкое,
противное, как склизкая пенная ванна.
— ,..а теперь,— донеслось из приемника,— осторожно переходя в контратаку, Леон...
Леон... посылает удар правой в челюсть Бейба и — слушайтекакликуюттрибуны! — Рев
толпы.
Бруно видел, как парень и девушка катаются в кустах, словно тоже дерутся.
Мириам стояла на небольшом возвышении, ярдах в трех от него, а остальные
спускались по откосу к воде. Бруно неслышно приблизился. На фоне влажного мерцания
обрисовывались ее голова и плечи. Теперь она ближе, чем когда бы то ни было!
— Эй! — шепнул Бруно и увидел, как она обернулась.— Скажи, тебя зовут Мириам?
Она глядела ему прямо в лицо, но он знал, что вряд ли тут возможно что-нибудь
разглядеть.
— Ну да. А вы кто такой? - *
Патрисия Хайсмит 139
Он шагнул еще.
— Мы с вами, кажется, где-то встречались,— цинично проговорил он, снова чуя запах
духов. Мириам была теплым, уродливым черным пятном. Бруно примерился и прыгнул
прицельно, так, что запястья вытянутых рук стукнулись.
— Скажите, а чего вам?..
Руки сцепились на горле при последнем слове, заглушив, оборвав удивленную нотку.
Бруно встряхнул свою жертву. Тело у нее сделалось тверже скалы, и он услышал, как
клацнули зубы. Она издала горлом какой-то клокочущий звук, но хватка была слишком
сильна, и крика не вышло. Подставив ногу, он стал опрокидывать ее, и они вместе рухнули
на землю. Стука не было, лишь зашуршала листва. Он погрузил пальцы глубже, подминая
ее под себя, с омерзением чувствуя, как она извивается, пытаясь подняться. Горло
раздувалось, делалось все горячее. Кончай, кончай, кончай! Я так хочу! И шея перестала верт
теться. Он был уверен, что держал достаточно, но не ослабил хватки. Обернулся назад —
никого. Разжав пальцы, нащупал оставленные ими впадины, глубокие, как в куске теста.
Потом Мириам закашлялась, будто ни в чем не бывало, и это ужаснуло его, как явление
мертвеца из могилы, и он вновь набросился на нее, встав на колени, давя горло с такой
силой, что большие пальцы, казалось, вот-вот хрустнут. Вся сила перелилась в кисти рук,
А если и сейчас мало? Он захныкал и сам удивился звуку. Теперь она лежала
неподвижная, обмякшая.
— Мириам! — позвал девичий голос.
Бруно вскочил и заковылял прочь, к центру острова, потом свернул налево, к своей
лодке. Он поймал себя на том, что оттирает что-то с рук носовым платком. Слюни Мириам.
Он выбросил платок и вновь подобрал его, потому что на нем монограмма. Значит, голова
варит! Все чудесно! Дело сделано!
— Ми-ри-ам! — позвал голос опять, с ленивым укором.
Но вдруг он ее не прикончил, вдруг она села, вдруг может говорить? От одной мысли
Бруно припустил бегом и чуть не съехал по откосу. Свежий ветерок встретил его у самой
воды. Лодки не было видно. Он решил уже присмотреть другую, передумал, потом чуть
левее обнаружил свою, взгроможденную на маленькое бревно.
— Эй, она в обмороке!
Бруно отплывал — быстро, но не обнаруживая спешки.
— Кто-нибудь, помогите! — кричала девушка, хрипло, почти беззвучно.
— Гос-по-ди! Помо-гите!
Панический ужас в этом голосе нагнал страху и на Бруно. Он принялся беспорядочно
грести, потом остановился и предоставил лодке скользить по темной воде. Боже ты мой,
да чего это он так испугался? Никто за ним вроде не гонится.
— Эй!
— Господи Иисусе, да она мертвая\ Позовите кого-нибудь!
Женский визг высокой дугою прорезал тишину и словно поставил последнюю точку.
Красивый визг, подумал Бруно со странным, спокойным восхищением. Как ни в чем не
бывало он подплыл к пристани, сразу следом за другой лодкой. Медленно, так же
медленно, как и все, что он делал, Бруно заплатил лодочнику.
— На острове! — сказал кто-то с другой лодки потрясенным, взволнованным
голосом.— Говорят, там мертвая девушка!
— Мертвая?
— Позовите кто-нибудь полицию!
За его спиной раздался топот ног по деревянному настилу.
Бруно вразвалочку направился к воротам парка. Слава Богу, что он пьян, или с
похмелья, или что там с ним такое — во всяком случае он в состоянии двигаться не спеша.
Но ужасный, неодолимый трепет охватил его, когда он проходил через турникет. Затем
страх быстро схлынул. Никто на него не смотрел. Чтобы успокоиться, Бруно
сосредоточился на том, что хочется выпить. На дороге виднелось заведение с красными огнями,
похожее на бар, и он направился прямо туда.
— Стаканчик виски,— сказал он бармену.
— Ты откуда, сынок?
Бруно посмотрел на него.
Двое мужчин за стойкой справа тоже подняли головы.
— Я хочу виски.
— Здесь не торгуют спиртным, парень.
— Где это «здесь», в парке? — Голос у него сорвался на крик.
— В штате Техас спиртным не торгуют.
— Так налейте мне этого! — Бруно указал на бутылку самогона, что стояла перед
двумя мужчинами.
— На, держи. Всем до чертиков хочется выпить.— Мужчина плеснул ему самогону
в стакан.
Самогон был крепок и груб, как сам штат Техас, и обдирал горло, но прошел хорошо.
Бруно предложил заплатить за выпивку; мужчина отказался.
140 Патрисия Хайсмит
Завыли полицейские сирены — все ближе, ближе.
Вошел какой-то парень.
— Что случилось? С кем-то несчастье? — спросили у него.
— Я ничего не видел,— равнодушно ответил парень.
«Брат мой!» — подумал Бруно, оглядывая его, однако не решился подойти и
заговорить.
Он чувствовал себя отлично. Мужчина угостил еще, и Бруно приложился три раза.
Поднимая стакан, он заметил полоску на руке, вынул платок и спокойно вытер между
большим и указательным пальцем. Это был след оранжевой губной помады Мириам. Он
едва разглядел это пятнышко в тусклом освещении бара. Бруно поблагодарил за самогон,
вышел в темноту и зашагал по правой стороне дороги, высматривая такси. Оглядываться
на освещенный парк не хотелось. «И думать об этом забудь»,—- сказал он себе. Загрохотал
трамвай, Бруно подбежал к остановке. Он обрадовался свету внутри и прочел все афиши.
Дрожащий маленький мальчик сидел напротив, и Бруно принялся болтать с ним.
Мелькнула мысль позвонить Гаю, но Гая, конечно, нет в городе. Хотелось как-то
отпраздновать. Можно еще раз позвонить матери Гая, и будь что будет, но, подумав, Бруно счел
такой шаг неблагоразумным. Одно пакостно во всем этом: еще долго нельзя будет
встретиться с Гаем, позвонить ему или даже написать. Гая, конечно, вызовут на следствие.
Но он свободен! Дело сделано, сделано! В порыве восторга Бруно взъерошил мальчишке
волосы.
Мальчик на мгновение отпрянул, потом в ответ на дружелюбную улыбку Бруно
улыбнулся тоже.
На конечной станции железной дороги «Атчисон-Топека — Санта-Фе» он достал
билет на верхнюю полку в спальном вагоне поезда, который отправлялся в час тридцать
ночи, то есть оставалось убить еще полтора часа. Все было изумительно, и Бруно
чувствовал себя потрясающе счастливым. В буфете у вокзала он купил пинту виски и наполнил
фляжку. Бруно надумал пойти к дому Гая, посмотреть, как он выглядит, взвесил все за
и против и решил, что это можно. Он уже собирался спросить дорогу у человека,
стоявшего в дверях,— ясно, что в такси ехать нельзя,— как вдруг осознал, что хочет женщину.
Он хотел женщину более, чем когда-либо в своей жизни, и это невероятно понравилось
ему. Ничего такого ему не хотелось с тех пор, как он приехал в Санта-Фе, хотя Уилсон
и таскал его в разные места. Он круто развернулся перед самым носом у человека в
дверях, подумав, что лучше спросить на улице, у шоферов такси. Его даже трясло, так
чертовски хотелось бабу! Трясучка совсем не та, что от алкоголя.
— Да не знаю я,— смущенно отозвался веснушчатый шофер, что стоял, прислонясь
к крылу своего автомобиля.
— То есть как это ты не знаешь?
— Не знаю, вот и все.
Бруно в раздражении отошел.
Другой шофер, стоявший у тротуара чуть поодаль, был более услужлив. Он написал
Бруно адрес и пару имен на обороте визитной карточки своей компании, хотя это
оказалось так близко, что подвезти не требовалось.
13
Гай стоял у изножья кровати' в своем номере в «Монтекарло» и смотрел, как Энн
листает семейный альбом, который он захватил из Меткалфа. Эти последние два дня
с Энн были просто великолепными. Завтра он едет в Меткалф. Потом — во Флориду.
Телеграмма от мистера Бриллхарта пришла три дня назад, и там значилось, что заказ
остается за Гаем. Впереди шесть месяцев напряженной работы, а в декабре уже можно
начинать строить собственный дом. Теперь на это появились деньги. И появились деньги
на развод.
— Знаешь,— сказал он безмятежно,— если бы даже ничего не получилось с Палм-
Бич, если бы мне нужно было завтра возвращаться в Нью-Йорк, на работу, я бы смог и
принял бы все как есть.
Но едва он произнес эти слова, как осознал, что именно Палм-Бич придает ему
мужество, импульс, волю или что там еще, без Палм-Бич эти дни с Энн лишь усугубили бы
чувство вины.
— Но тебе ничего этого не нужно,— сказала Энн, немножко помолчав, и снова
склонилась над альбомом.
Гай улыбнулся. Он знал, что Энн едва слушает. В самом деле — все, что он говорит,
неважно, и Энн это известно. Он склонился вместе с ней над альбомом, называя людей,
о которых она спрашивала, усмешливо наблюдая, как она изучает разворот, где мать
собрала его фотографии — от грудного возраста лет этак до двадцати. На каждом снимке
он улыбался, и густая копна черных волос придавала его лицу более твердое и
независимое выражение, чем сейчас.
Патрисия Хайсмит 141
— У меня здесь достаточно счастливый вид? — спросил он.
Энн подмигнула.
— Да, и очень симпатичный. Что Мириам? Есть новости? — Она быстро пролистнула
оставшиеся страницы.
Нет, - ответил Гай.
— Я ужасно рада, что ты это привез.
— Мать бы меня убила, если бы узнала, что это — в Мексике.— Он тут же положил
альбом в чемодан, чтобы как-нибудь не забыть.— Самый лучший способ знакомиться
семьями.
— Гай, а я не очень утомила тебя своими родственниками?
Гай улыбнулся ее жалобному тону:
— Да нет, меня это как-то не волновало.
Он сел на кровать и привлек Энн к себе. Он знакомился со всеми родственниками
Энн парами, тройками, даже дюжинами на воскресных обедах и вечеринках у Фолкнеров.
В семье подтрунивали над несметным количеством Фолкнеров, Уэдделов и Моррисонов,
живущих в штате Нью-Йорк и на Лонг-Айленде. Ему даже нравилось, что у Энн так
много родных. Рождество, которое в прошлом году он провел в доме Фолкнеров, было
счастливейшим в его жизни. Он поцеловал Энн в обе щеки, затем в губы. Склонившись, увидел,
что на покрывале валяются наброски, сделанные Энн на гостиничной бумаге, и сложил
их в аккуратную стопку. Это были узоры, которые Энн придумала после того, как они
днем сходили в Национальный Музей. Линии ясные, четкие, как на его собственных
эскизах.
— Я думаю о нашем доме, Энн.
— Тебе хочется, чтобы он был большой?
— Да,— улыбнулся он.
— Давай построим большой.— Энн прильнула к нему. Оба вздохнули разом, как
единое существо, и Энн рассмеялась, когда Гай крепче сжал ее в объятиях.
Она впервые не возражала против размеров дома. Дом задумывался в форме буквы У,
и споры шли о том, нельзя ли обойтись без одной из передних палочек. Но Гай этот дом
видел только с двумя ответвлениями. Он будет стоить больше, гораздо больше двадцати
тысяч, но следом за Палм-Бич потянется цепочка частных заказов. Гай рассчитывал, что
это будут срочные, хорошо оплачивамые работы. Энн заявила, что ее отец с величайшим
удовольствием преподнесет им переднее крыло как свадебный подарок, но Гаю это
представлялось столь же немыслимым, как и обойтись вовсе без этого крыла. Дом высверки-
вал, белый, остроугольный, из коричневого комода у противоположной стены. Его
предполагалось построить на белой скале, которую Гай обнаружил неподалеку от города Элтон
в нижнем Коннектикуте. Дом задумывался длинный, низкий, с плоской крышей, словно
каким-то алхимиком выращенный прямо из скалы, наподобие кристалла.
— Я бы дал ему имя «Кристалл»,— проговорил Гай.
Энн задумчиво уставилась в потолок.
— Я не люблю, когда у домов есть названия — то есть когда их имена что-то значат,
Боюсь, что «Кристалл» мне не очень нравится.
Гай слегка обиделся.
— Это имя ничуть не хуже, чем «Элтон». Или другие ничего не говорящие имена!
Вот тебе твоя Новая Англия! А возьмем, например, Техас...
— Ну, хорошо, бери себе Техас, а я останусь с моей Новой Англией.— Энн с улыбкой
прервала поток его красноречия, ибо на самом деле она любила Техас, и Гай любил
Новую Англию.
Гай взглянул на телефон со странным предчувствием, что сейчас раздастся звонок.
Голова чуточку кружилась, словно он принял какой-то легкий наркотик, вызывающий
эйфорию. Энн говорила, что это от высоты над уровнем моря — в Мехико всегда кружится
голова.
— Мне кажется, что если сейчас позвонить Мириам и поговорить с ней, то все
образуется,— медленно произнес Гай,— как раз сегодня я, наверное, смогу найти нужные
слова.
— Вот телефон,— сказала Энн совершенно серьезно.
Секунды шли — и Гай услышал, как Энн вздохнула.
— Который час? — спросила она, поднявшись с постели.— Я обещала матери
вернуться в двенадцать.
— Семь минут двенадцатого.
— Ты не проголодался?
Они позвонили вниз и заказали ужин из ресторана. Яичница с ветчиной представляла
собой некое неузнаваемое пунцового цвета блюдо. Однако же Гай с Энн сошлись на том,
что это довольно вкусио.
— Я рада, что ты побывал в Мехико,— сказала Энн.— Видишь ли, есть места,
которые я хорошо знаю, а ты не знаешь совсем, и мне хочется тебе их показать. Но Мехико —
142 Патрисия Хайсмит
особенно,— она продолжила, медленно жуя: — По Мехико скучаешь, как по Парижу или
Вене, и хочешь приехать снова, что бы тут ни приключилось с тобой.
Рай насупился. Он ездил в Париж и Вену с канадским инженером Р.обертом Триче-
ром как-то летом, когда оба сидели на мели. И он знал не тот Париж и не ту Вену, что
знала Энн. Он опустил глаза на сладкую булочку с маслом, которую Энн ему протягивала.
Иногда он страстно желал попробовать на вкус любое ощущение, испытанное Энн, узнать
все, что происходило с ней каждый час, каждую минуту, начиная с детства.
— То есть как это — что бы ни приключилось с тобой?
— То есть даже если ты там заболел. Или тебя обокрали.— Энн подняла голову и
улыбнулась. Но свет лампы, отразившийся в ее дымчато-голубых глазах и двумя
полумесяцами наплывший на более темный ободок райка, придавал лицу некую загадочную
печаль.— Думаю, Мехико хорош своими контрастами, как человек, состоящий из
невероятных противоположностей.
Гай пристально взглянул на нее, продев палец через ручку кофейной чашечки. Из-за
ее настроения, а может, из-за того, что она сказала, он вдруг почувствовал себя
униженным.
— Жаль, что во мне нет невероятных противоположностей.
— Ой-ой-ой-ой! — и она расхохоталась так весело, так знакомо — смех ее всегда
доставлял ему наслаждение, даже когда она смеялась над ним, даже когда уходила от
объяснений.
Он вскочил на ноги.
— Как насчет кекса? Я сейчас, как настоящий джинн, наколдую кекс.
Замечательный кекс! — Гай достал кекс со дна чемодана. Он и не вспомнил до этой минуты, что мать
испекла ему кекс с ежевичным вареньем, которое он похвалил за завтраком.
Энн позвонила в бар и заказала какой-то совершенно особенный ликер, ей одной
известный. Ликер оказался густо-пурпурный, одного цвета с кексом, в высоких бокалах
шириною не больше пальца. Официант удалился, и они подняли бокалы, как вдруг
нервно, часто загрохотал телефон.
— Может быть, мама,— заметила Энн.
Гай снял трубку. Далекий голос втолковывал что-то телефонистке. Затем тол ос окреп,
сделался тревожным и резким, и это был голос его матери.
— Алло?
— Алло, мама.
— Гай, случилась беда.
— Что такое? С кем?
— С Мириам.
— Что с ней? — Гай плотнее прижал трубку к уху, обернулся к Энн и заметил, как
лицо ее меняется на глазах.
— Она погибла, Гай. Вчера ночью...— Мать осеклась.
— Что ты говоришь, мама?
— Это случилось прошлой ночью.— Мать говорила резко, отрывисто: только раз или
два за всю свою жизнь Гай слышал, чтобы она говорила так.— Гай, ее убили.
— Убили!
— Гай, что? — Энн вскочила с места.
— Прошлой ночью на озере. Никто ничего не знает.
— И ты...
— Ты можешь приехать, Гай?
— Конечно, мама. Как? — тупо спрашивал он, крутя в руках телефон, словно можно
было выкрутить какую-то информацию из его старомодной трубки.— Как ее убили?
— Задушили.— Слово, затем — тишина.
— А ты...— начал он снова.— Это не?..
— Гай, что случилось? — Энн схватила его за руку.
— Я выеду, как только смогу, мама. Сегодня. Не волнуйся. До скорого.— Он
медленно положил трубку и обернулся к Энн.— Это с Мириам. Мириам убили.
— Что ты сказал? Убили? — прошептала Энн.
Гай кивнул, но вдруг ему пришло в голову, что тут может быть какая-то ошибка. Вот
если бы официальное сообщение...
— Когда?
Но это случилось только прошлой ночью.
— Мама говорит, прошлой ночью.
— Известно, кто?
— Нет. Я сегодня выезжаю.
— Боже мой.
Гай взглянул на Энн, неподвижно стоящую перед ним.
— Я выезжаю сегодня,— изумленно повторил он. Потом повернулся к телефону,
чтобы заказать билет на самолет; но это сделала Энн, которая бегло говорила по-испански.
Патрисия Хайсмит 143
Гай начал собираться. Казалось, прошли часы, прежде чем ему удалось сложить в
чемодан свое скудное имущество. Он уставился на коричневый комод, пытаясь
припомнить: открывал ли он ящики, чтобы проверить, не осталось ли там чего. И теперь на том
самом месте, где недавно являлось видение белоснежного дома, возникло смеющееся
лицо — вначале полумесяц губ, затем и черты — черты Бруно. Язык, бесстыдно
прилипший к верхней губе,— и снова беззвучный, судорожный смех, и трепещущая, доткан
прядь на лбу. Гай хмуро взглянул на Энн.
— Что с тобой, Гай?
— Ничего,— ответил он.
Интересно, как он сейчас выглядит?
14
А если предположить, что это сделал Бруно? Он этого, разумеется, сделать не мог,
но если предположить? Вдруг его поймали? Вдруг Бруно рассказал, что убийство они
задумали вместе? Гай с легкостью представлял себе, как Бруно в истерике выкладывает
все, что попало. Кто предскажет, что может наболтать такой вот юнец с
психопатическими наклонностями? Гай напрягал память, тщась сфокусировать уплывающее дымом
воспоминание о той беседе в поезде, пытая себя, не сказал ли он в шутку, по злобе или
во хмелю нечто такое, что можно было бы принять за согласие с безумной идеей Бруно.
Нет, не говорил. Но против этого безоговорочного отрицания восставало письмо Бруно,
которое Гай помнил слово в слово: «...наша мысль о двойном убийстве. Уверен, это можно
осуществить. Не могу передать словами, как я верю...».
Гай смотрел из иллюминатора вниз, в сплошной мрак. Почему, интересно, волнение
не переступает каких-то определенных пределов? Где-то впереди, в начале тускло
освещенного цилиндрического чрева самолета вспыхнула спичка, поднесенная к сигарете»
Слегка потянуло горьким, тошнотворным мексиканским табаком. Гай взглянул на часы:
4.25.
Ближе к рассвету он заснул, поддавшись качке и реву моторов, которые, казалось,
раздирали самолет на куски, раздирали мозг на куски, а ошметки разбрасывали по
окоему. Серым, тяжелым, облачным утром Гай проснулся с новой мыслью: Мириам убил
ее любовник. Это было так очевидно, так правдоподобно. Он убил ее во время ссоры.
Сколько подобных случаев попадает в газеты, и жертвы чаще всего — женщины типа
Мириам. Такая история красовалась и на первой странице бульварной газетенки «Эль
Графиков, которую Гай купил в аэропорту,—- американской газеты найти не удалось,
хотя искал он столь упорно, что чуть не опоздал на самолет,— это была история убитой
девушки, приводилась и фотография ее любовника-мексиканца, который, ухмыляясь*
держал нож, орудие убийства. Гай начал читать, но на втором абзаце стало скучно.
В аэропорту Меткалфа его встретил человек в штатском и предложил ответить на
несколько вопросов. Они вместе сели в такси.
— Нашли убийцу? — спросил Гай.
— Нет.
Человек в штатском выглядел усталым, будто всю ночь провел на ногах, то же самое
и репортеры, служащие, полицейские в старом здании Северного суда. Гай оглядел
просторную, обшитую деревом комнату, высматривая Бруно еще до того, как смог отдать
себе в этом отчет. Когда он закурил, человек, сидящий рядом, спросил, что он курит, и
взял сигарету, предложенную Гаем. Это были сигареты Энн, «Бельмонт», которые он
сунул в карман, когда собирался.
— Гай Дэниэл Хейнс, Меткалф, Эмброуз-стрит, 717... Когда вы уехали из Меткалфа?..
Когда прибыли в Мехико?
Заскрипели стулья. Зашлепала бесшумная пишущая машинка.
Подскочил другой в штатском, в пиджаке, расстегнутом над выпирающим животом.
— Зачем вы ездили в Мехико?
— К друзьям.
— К кому именно?
— К Фолкнерам. Алекс Фолкнер из Нью-Йорка.
— Почему вы не сообщили матери, куда едете?
— Я сообщил.
— Она не знала, где вы остановились в Мехико,— мягко заметил человек в штатском
и уткнулся в свои записи.
— В воскресенье вы послали жене письмо, где требовали развода. Что она ответила?
— Что хочет переговорить со мной.
— Но вам не хотелось больше с нею разговаривать, не так ли? — спросил чей-то
чистый тенор.
Гай взглянул на молодого полицейского и ничего не ответил.
— Ребенок был ваш?
144 Патрисия Хайсмит
Он хотел что-то сказать, но его прервали.
— Зачем вам понадобилось на прошлой неделе приезжать в Техас и встречаться
с женой?
— Вы очень хотели развода, мистер Хейнс?
— Ведь вы влюблены в Энн Фолкнер?
Смешки.
— Мистер Хейнс, вы знали, что у вашей жены любовник. Вы ревновали?
— Ваш развод зависел от рождения ребенка, не правда ли?
— Все, хватит! — произнес кто-то.
Перед ним на стол швырнули фотографию — изображение вертелось перед глазами,
раскручиваемое гневом, пока не отлилось в длинное лицо брюнета .с красивыми, глупыми
карими глазами и мужественным, раздвоенным подбородком — такое лицо могло
принадлежать киноактеру, и не нужно было даже говорить, что это — любовник Мириам:
такой тип она предпочитала три года назад.
— Нет, не знаю,— сказал Гай.
— Вы с ним вступали в какие-нибудь переговоры?
— Все, хватит!
Губы у Гая кривились в горькой улыбке, но он чувствовал, что вот-вот заплачет, как
ребенок. У самого здания суда он остановил такси. По дороге домой прочел две колонки
на первой странице «Меткалф-Стар»:
«Продолжается расследование по делу об убийстве молодой женщины.
12 июня. Продолжается расследование по делу об убийстве миссис Мириам Джойс
Хейнс, жительницы нашего города, которая была задушена неизвестным убийцей на
острове Меткалф в воскресенье вечером.
Сегодня прибывают два судебных эксперта, которые приложат все силы, чтобы
привести в систему отпечатки пальцев, снятые с весел и уключин на лодочных станциях озера
Меткалф. Но следственные работники опасаются, что отпечатки, имеющиеся в
распоряжении полиции, нечеткие. Вчера днем ответственные лица высказали мнение, что
преступление могло быть совершено маньяком. Кроме сомнительных отпечатков пальцев
и нескольких следов на месте нападения, полиция не обнаружила пока никаких улик.
Предполагают, что самым важным для следствия свидетелем окажется Оуэн Марк-
мен, 30-ти лет, портовый рабочий из Хьюстона, близкий друг убитой.
Похороны миссис Хейнс состоятся сегодня на Ремингтонском кладбище. Траурный
кортеж отправится от похоронного бюро Хоуэлла на Колледж-авеню в два часа дня».
Гай прикурил новую сигарету от только что выкуренной. Руки еще дрожали,
однако состояние чуть-чуть улучшилось. Он и не подумал, что это мог быть маньяк.
Упоминание о маньяке все сводило к жуткой случайности.
Мать сидела в качалке в гостиной, прижав платок к виску, и, очевидно, ждала его,
хотя и не встала при ого появлении. Гай обнял ее и поцеловал в щеку — для него
большим облегчением было заметить, что мать не плакала.
— Вчера я весь день провела с миссис Джойс,— сказала она,— но на похороны пойти
не смогла.
— Это совсем не нужно, мама.
Он взглянул на часы и увидел, что уже третий час. На какое-то мгновение ему
показалось, будто Мириам хоронят заживо, будто она может проснуться и закричать, не
желая ложиться в землю. Он отвернулся и провел рукой по лбу.
— Миссис Джойс,— мягко начала мать,— спрашивала меня, не известно ли тебе
что-нибудь.
Гай снова повернулся к матери. Миссис Джойс, он знал, имела к нему претензии.
Гай ненавидел ее за то, что она могла сказать его матери.
— Не ходи к ним больше, мама. Ты ведь не обязана, а?
— Нет, конечно.
— И спасибо тебе за то, что ты так держишься.
Наверху на своем письменном столе он обнаружил три письма и небольшую
квадратную коробку с ярлычком магазина в Санта-Фе. В коробке был узкий расшитый ремень из
кожи ящерицы, с серебряной пряжкой в форме буквы X. Записка, приложенная к нему,
гласила:
«Потерял твоего Платона по дороге на почту. Надеюсь, это поможет тебе примириться
с утратой. Чарли».
Гай взял надписанный карандашом конверт, посланный из гостиницы в Санта-Фе.
Внутри находилась лишь маленькая визитная карточка. На чистой ее стороне было
напечатано: .
«Чудный город Меткалф».
Перевернув карточку, он машинально прочел:
«24 часа в сутки
таксопарк Донована
в дождь и в вёдро
Патрисия Хайемит 145
тел,: 2—33—33.
Быстро. Безопасно. Вежливо».
На чистой стороне под напечатанными словами что-то было стерто. Гай поднес
карточку к свету и разобрал одно имя: Джинни.
Карточка таксопарка в Меткалфе, но отправленная из Санта-Фе. Это еще ничего не
значит, ничего не доказывает, подумалось Гаю. Но он затолкал и карточку, и конверт,
и коробку в мусорное ведро.
Он вдруг осознал, насколько Бруно для него невыносим. Гай открыл коробку в
мусорном ведре и сунул туда ремень тоже. Ремень был красивый, но Гай как раз терпеть
не мог змеиной кожи и кожи ящериц.
Этим вечером из Мехико позвонила Энн. Она хотела подробностей, и он рассказал
все, что знал.
— Кого-нибудь подозревают? — спросила Энн.
— Не похоже.
— Гай, у тебя больной голос. Ты хоть немного отдохнул?
— Нет еще.
Он не мог сейчас рассказать ей о Бруно. Мать передала, что кто-то дважды звонил,
спрашивал его, и Гай уже не сомневался в том, кто это был. Но он знал, что не сможет
рассказать Энн о Бруно, пока не будет уверен окончательно. Просто не сможет начать.
— Мы только что послали письменные показания, дорогой. Ну, о том, что ты был
здесь, с нами.
Телеграмму насчет письменных показаний он отправил после разговора с одним из
следователей.
— Вот следствие кончится, и все будет в порядке,— сказал Гай.
Но то, что он не рассказал Энн о Бруно, весь остаток ночи не давало Гаю покоя. И не
ужасом хотел он поделиться с ней. Он ощущал некую личную вину, которую невмоготу
было нести в одиночку.
Ходили слухи, что Оуэн Маркмен отказался жениться на Мириам после потери
ребенка, и она затеяла против него дело о нарушении обязательства. Мириам, рассказала мать
Гая, потеряла ребенка действительно по чистой случайности. Миссис Джойс поведала
ей, что Мириам запуталась в ночной сорочке из черного шелка, которую особенно
любила, которую подарил ей Оуэн, и покатилась с лестницы собственного дома. Гай принял
все это на веру слепо, не рассуждая. Жалость и угрызения совести, каких он никогда
раньше не испытывал по отношению к Мириам, переполнили его. Сейчас Мириам
представала ужасно несчастной и совершенно невинной. '
15
— Не больше, чем в семи ярдах, и не меньше, чем в пяти,— отвечал серьезный,
уверенный в себе молодой человек, сидящий на скамье свидетелей.— Нет, я никого не видел.
— Думаю, футах в пятнадцати,— сказала девушка с широко раскрытыми глазами,
Кэтрин Смит, которая казалась такой напуганной, словно все это случилось только что,—
Может, чуть дальше,— добавила она тихо.
— Футах в тридцати. Я первый спустился к лодке,— сказал Ральф Джойс, брат
Мириам. Он был такой же рыжий, как Мириам, и с такими же серо-зелевыми глазами,
но тяжелая квадратная челюсть сводила все сходство на нет.
— Не сказал бы, чтобы у нее были враги. Во всяком случае ни одного, кто мог бы
решиться на это.
— Я ничего не слышала,— убежденно произнесла Кэтрин Смит и покачала головой.
Ральф Джойс тоже сказал, что ничего не слышал, и Ричард Скайлер подытожил
безапелляционно:
— Никаких звуков не было.
Бесконечно повторяемые факты лишились для Гая не только ужаса, но и просто
драматизма. Тупые удары молотка, навсегда вбивающего ему в голову эту историю. То, как
близко трое свидетелей находились к месту преступления, казалось невероятным. Только
маньяк мог решиться подойти так близко, подумал Гай, это несомненно.
— Вы были отцом ребенка, которого потеряла миссис Хейнс?
— Да.— Оуэн Маркмен понурился, сцепил руки. Угрюмые отталкивающие манеры
портили броскую красоту его лица, которое Гай запомнил по фотографии. Оуэн был
в серых башмаках из воловьей кожи, словно он только что явился из Хьюстонского порта,
со своей работы. Вряд ли Мириам могла бы гордиться им сегодня, подумал Гай.
— Знаете ли вы кого-нибудь, кто желал бы смерти миссис Хейнс?
— Да.— Маркмен указал на Гая.— Вот он. >
Все повернулись к Гаю. Гай выпрямился, нахмурился, глядя Маркмену прямо в лицо
и впервые действительно подозревая его.
— Почему вы так думаете? Какой у него мотив?
6 «Звезда» № 10
146 Патрисия Хайсмит
Оуэн Маркмен долго размышлял, что-то бормоча про себя, наконец выпалил:
— Ревность.
Маркмен не мог привести в пользу ревности ни одного убедительного доказательства,
но после его выступления указания на ревность послышались со всех сторон. Даже Кэт-
рян Смит сказала:
— Да, я тоже так думаю.
Адвокат Гая хихикнул. У него в руках находились письменные показания Фолкнеров.
Гаю был несносен этот смешок. Гаю вообще были несносны судебные процедуры,
грязная игра, в которой никто, по всей видимости, не стремится обнаружить истину, зато
предоставляется возможность одному законнику вцепиться в другого, подловить на каких-
то юридических тонкостях.
— Вы отказались от важного контракта,— начал коронер.
— Я не отказывался,— сказал Гай.— Я им написал еще до того, как получил работу,
и сообщил, что не хочу ею заниматься.
— Послали телеграмму. Все из-за того, что не хотели, чтобы ваша жена последовала
за вами. Но когда вы, будучи в Мехико, узнали, что ваша жена потеряла ребенка, вы
послали ещё одну телеграмму в Палм-Бич и попросили, чтобы ваша кандидатура была
рассмотрена вновь. Почему?
— Потому что был уверен, что теперь жена уже не последует за мной. Я подозревал,
что она до бесконечности станет тянуть с разводом. Но я собирался встретиться с ней на
этой неделе и обговорить все окончательно.— Гай вытер пот со лба и заметил, как его
адвокат недовольно выпятил губы. Адвокат не хотел, чтобы Гай упоминал о разводе в связи
е работой в Палм-Бич. Гаю было все равно. Он сказал правду, а там уж пусть думают,
что хотят.
— Как вы думаете, миссис Джойс, способен ли ваш зять подготовить такое убийство?
— Да, способен,— сказала миссис Джойс, слегка вздрогнув, высоко вскинув голову.
Она почти опустила острые темно-рыжие ресницы, как это Гай часто за ней наблюдал, и
никто не мог догадаться, куда она смотрит.— Он хотел получить развод.
Прозвучало возражение: несколько минут назад миссис Джойс заявила, что ее дочь
хотела развода, а Гай Хейнс — нет, потому что все еще любил ее.
— Если оба хотели развода,— а то, что мистер Хейнс хотел развода, доказано,— тогда
почему супруги не развелись?
Суд откровенно забавлялся. Эксперты по отпечаткам пальцев никак не могли сойтись
во мнениях по поводу своей системы. Владелец скобяной лавки, в которую Мириам
заходила за день до смерти, запутался, отвечая на вопрос, кто ее сопровождал: мужчина
или женщина, и в общем смехе потонуло признание, что ему посоветовали сказать —
мужчина. Адвокат Гая разглагольствовал о географических широтах, о противоречиях
в показаниях Джойсов, о письменных подтверждениях, которые имелись у него в
наличии, но Гай про себя был уверен, что одна лишь прямота освободила его от всяческих
подозрений.
Коронер предположил в своем заключении, что убийство, судя по всему, совершено
маньяком, не знакомым ни жертве, ни свидетелям. В вердикте значилось: «лицо или
лица неустановленные», и дело передали в полицию.
На другой день, как раз когда Гай уходил из материнского дома, пришла телеграмма:
«Наилучшие пожелания с золотого запада». Без подписи.
— Это от Фолкнеров,— поторопился сообщить Гай.
Мать улыбнулась.
— Передай Энн, чтобы хорошенько следила за тобой,— и слегка потянув сына за
ухо, чмокнула в щеку.
В аэропорту он все еще сжимал в руке скомканную телеграмму Бруно. Он порвал
ее на мельчайшие клочки и выбросил в проволочную урну у края летного поля. Все
кусочки высыпались через проволоку и затанцевали по асфальту на ветру и на солнце,
веселые, как конфетти.
Перевод с английского А. Миролюбовой
Продолжение следует
НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
ПИСЬМА Л. ДОБЫЧИНА М. Л. и И. И. СЛОНИМСКИМ
(1925-1927)
В сентябрьском номере «Звезды» за 1989 год
автором этих строк были напечатаны
неизданные произведения и несколько писем
замечательного прозаика Леонида Ивановича
Добычина, затравленного партийной критикой и, по
веем данным, покончившего с собой весной
1936 года.
В августе 1988 года после статьи о Добычине в
«Ленинградской правде» мне сообщили, что его
ненапечатанная повесть хранится у профессора
Григорьева.
Алексей Львович охотно беседовал со мной,
обещал передать рукопись для издания. Но
каждый раз в последний момент отказывал под
самыми разными предлогами. За полвека, что она
у него сберегалась (а какие это полвека —
известно), старый человек привык к мысли: это
криминал, она несет в себе неприятности (не
обязательно А. Л. связывал их с собственной
судьбой). Он говорил: «Я обдумываю, как ее
подать, уже нашел ход...»
— Теперь уже ничего не нужно! Все
можно напечатать! Издательство ждет! —
возражал я.
В конце концов, поговорив так несколько
раз, я (непростительно!) обиделся.
Вскоре Алексей Львович скончался. А
рукопись оказалась в Пушкинском Доме и уже
подготовлена к изданию.
О самой повести А. Л. сказал: «Шуркина
родня» — повесть о девятилетнем Шурке, о
сволочной судьбе. Время от мировой войны до
Февральской и Октябрьской революции.
Шурка — большая дрянь. «Как бы хорошо кого
убить!» Человек замерз — Шурка снял с него
сапоги.
— Почему Добычин оставил рукопись
именно мне? — сказал вначале Алексей Львович.—
Я ведь познакомился с ним за полгода до
его гибели. Познакомил меня с ним писатель
Г. С. Гор, который очень высоко ценил талант
Добычина. Я думою, Леонид Иванович
чувствовал мою человеческую поддержку, чувствовал,
что я понимаю его.
...Комната у него была совершенно пустая.
Я сидел на ящике. Происходил как бы
литературный вечер. Пришло человек десять.
Добычин прочитал два рассказа. Один не
помню, второй — о соревновании.
Добычин внимательно следил за реакцией
слушателей. Я несколько раз улыбнулся. Он
потом подошел ко мне.
— Вы улыбались. Я и хотел, чтобы было
очень смешно...
Я был юный, но зарабатывал тогда много.
Предлагал ему — он не брал. Я в Новгород
ездил, читал лекции. Он знал, что меня нет. Но
принес пакет — рукопись «Города Эн» и
повесть.
...Мать прислала ему из Брянска вырезку из
газеты с очередной порцией клеветы: вот какой
ты писатель!..
Все знавшие Добычина говорили мне, что
семья весьма не одобряла его литературных
занятий.
Не послужило ли письмо матери последним
толчком к последнему решению загнанного в
угол Леонида Ивановича Добычина?..
Девять писем Добычина 1930 года
приведены мной в статье «Без просвета, или
Послесловие к травле» (Первые Добычинские чтения.
Даугавпилсский педагогический институт. Дау-
гавпилс, 1991).
Продолжаем публикацию писем из архива
М. Л. Слонимского, любезно предоставленных
И. И. Слонимской.
Владимир Бахтин
6*
148 Письма Д. Добычина
♦ * *
Михаил Леонидович.
Пойдет ли где-нибудь расеказ о Ерыгине?
Я просил Вас взять из «Современника» ! мои два рассказа. Получили ли Вы их
и пригодились ли они Вам?
Простите, что я опять обращаюсь к Вам с этим. Мне так трудно было связаться
с Петербургом, и теперь, с отъездом К(орнея) И Ивановича), я боюсь опять потерять
эту связь.
Л. Добычин.
2 февр(аля 1925). Брянск, Губпрофсовет.
Речь идет о журнале «Русский современник».
* * *
10 февраля <1925>
Михаил Леонидович. «Нинон» мне тоже не нравится. Пожалуйста, не печатайте '.
Очень галантно Ваше упоминание о Гонораре: в «Современнике», например, мне ничего
не заплатили, хотя я дважды и не без назойливости требовал.
Если Начальники не пропустят Ерыгина, мне, увы, по-видимому, больше ничего
не придется печатать: то, что я буду писать впредь, будет также недостойно
одобрения.
Л. Добычин.
Брянск, Губпрофсовет, Леониду Ивановичу Добычину.
Я прочел книжку, которая называется «Машина Эмери» 2.
1 Рассказ «Нинон» впервые опубликован в 1989 году («Звезда», № 9).
2 «Машина Эмери» (1924) — сборник рассказов М. Слонимского.
Михаил Леонидович.
Когда будет напечатано про Козлову, не откажите прислать мне номер
журнала — здесь он не продается.
С Ерыгиным, по-видимому, ничего не выйдет?
Сегодня я получил от «Современника» деньги за рассказ. Итак, это стоит двадцать
один рубль.
Ваш слуга Л. Добычин.
23 февраля 1925 г.
7 апреля <1925>
Дорогой М. Л. Я послал Вам список реформ, которые прошу сделать в Ерыгине
для смягчения Начальников. Заодно, может быть, Вы не почтете за труд произвести
две реформы на предмет улучшения «слога». А именно, вычеркнуть в первом абзаце
этой истории последнюю фразу («из-за реки» и т. д.) ив конце первого абзаца
второй главы два звукоподражания («Совьет репёблик» и «реакшьон» и т. д.).
Когда о Ерыгине выяснится уже окончательно,— пожалуйста, напишите.
Ваш Л. Добычин.
8 апреля (1925)
Дорогой М. Л. Я не каждый день буду посылать Вам по письму, а только сегодня, и
после этого будет передышка. Секрет вот в чем: если рассказ не пропустят, то,
пожалуйста, известите об этом сейчас же, и тогда я попробую его поскорей переделать,
чтобы он подоспел к выпуску «Ковша».
Ваш Л. Добычин.
Может быть, Вы укажете тогда и места, которые нужно перестряпать: ведь не
все же сплошь обидно Начальникам.
Письма Л. Добычина 149
* * *
24 апреля (1925)
Михаил Леонидович, простите, что я еще раз обращаюсь с этим, но нельзя ли
окончательно выяснить вопрос о переданном Вам Чуковским рассказе. Если он не
пойдет у Вас, то я буду считать себя свободным, чтобы обратиться с ним куда-нибудь
в другое место. Если же он пойдет у Вас в последней * посланной мною Вам «редакции»
(первую, переданную Чуковским, прошу считать взятой обратно), то есть одна поправка:
в пятом абзаце седьмое слово не «довольный», а «сияющий». Вот и все.
Этот вопрос деловой, а посему посылаю «марку для ответа».
Л. Добычин.
Брянск, Губпрофсовет.
24 апр<еля 1925)
Вот ведь история (сконапель истоар) '. Я послал сегодня Вам письмо и просил, если
будете печатать Ерыг(ина), исправить «довольный» на «сияющий». Оказывается,
«сияющая» есть дальше. Приходится вместо «сияющий» — «улыбающийся».
Это — если будете печатать. Если же не будете, то прошу еще раз меня уведомить:
у меня готово про Савкину, и тогда я их пошлю куда-нибудь вместе, чтобы они
поддерживали друг друга.
Л. Добычин,
Се qu'on appelle histoire (фр.) — вот так история.
2 мая <1925>
Многоуважаемый Михаил Леонидович. Вы очень добры и во всем правы. Савкину я
пошлю Вам двенадцатого. Заглавия у нее нет, а Захватывающей Фабулы еще меньше, чем
в Ерыгине и в истории о Кукине \ которая была напечатана в «Современнике».
Ваш Л. Добычин.
Рассказ «Встречи с Лиз».
Многоуважаемый Михаил Леонидович. Вот Савкина. Она вышла какая-то
пустопорожняя. Это потому, что — без политики. Пожалуйста, напишите, годится ли она,
чтобы печатать.
11 мая 1925.
Л, Добычин,
11 мая <1925>
Многоуважаемый Михаил Леонидович. Я должен был послать Вам Савкину
двенадцатого числа, а послал одиннадцатого — и уже наказан: оказалось, что в первой главе
перепутал. Там есть про Гоголя («Чуденъ ДнЪепръ»), дальше написано «Когда
стемнело, Савкина», а нужно не «когда стемнело», а «Появилась маленькая белая
звезда. Савкина» и т. д.
Если Вы Савкину примете, то очень прошу это исправить (и обещаю больше про
Савкину не писать Вам ни слова. Поверьте).
Ваш Л, Добычин,
На другой стороне есть еще.
На обороте: /
Что касается первого или второго Ерыгина, то — какого удастся.
* Получили ли Вы ее? Она послана 10 апреля на множестве восьмушек бумаги (примеч.
Добычина). . „_- _„.„___
150 Письма Л. Добычина
* * *
20 июля <1925>
Многоуважаемый Михаил Леонидович.
В верхнем правом углу Вашей последней открытки я нашел, что с дачи Вы напишете
подробней.— Жду оного.
Чтобы покончить с Савкиной, не сообщите ли Вы мне номер, в котором она
помещена,— тогда я начну приставать в конторе.
Я затеваю Сочинение об отъезжающей из города девице — ей приходят в голову
разные штуки и прочее.
Когда поеду в Ленинград, выяснится в начале августа.
Как Вы нашли козу? Ее заглавие, между прочим, изобретено в честь мадам Сейфул-
линой, которую так хвалят '.
Ваш Л. Добычин.
1 Рассказ называется «Лидия»'.
8 августа <1925>
Многоуважаемый Михаил Леонидович.
Мое путешествие отложено на три-четыре недели: не выгорело с, деньгами (в том
числе и сашинскими — я писал на Социалистическую, но сие было тщетно).
Если я скоро начну об отъезжающей девице (ее фамилия — Солоухина), то,
может быть, к поездке оную подготовлю и прибуду с нею в Ленинград, как некоторый
Флобер в Париж с «Мадамой» 1.
Это будет бестолковая вещь, но приятная, с конторщичком Ваней, пьяницей и
Местной Интеллигенцией. В числе украшений — бутыли на окнах, с вишнями и
сахарным песком, и, если вместится,— собрание верующих по церковным делам.
Ваня очень мил, а пьяница совершенно неприличен и ни капельки не
бесчинствует, так что все будет очень комильфо, хотя, конечно, не так, как у Сейфуллиной:
она недосягаема.
Это я потому позволяю себе все эти вольности, что Вы однажды предъявляли
мне анкету. Так это — на вопрос «что вы теперь пишете?».
Ваш Л. Добычин.
Существует ли издательство «Картонный Домик» и действует ли мосье Кузмин?
«Мадама» — роман Г. Флобера «Мадам Бовари».
Многоуважаемый Михаил Леонидович.
Если не поздно, то вот исправления к Козе (Вы когда-то не отказали сделать
в «Савкиной» исправление о звезде):
1. Вместо «перед запертой калиткой стоял Петька» — «у запертой калитки
дожидался Петька».
2. Вместо «Водили к козлику? — спросила Дудкина».— «Водили к козлику? —
интересовалась Дудкина». ,
3. В конце, где вожатый выпроваживает козла, вместо «Ихний? — спросила
Зайцева».— «Ихний? — уставилась Зайцева».
Кроме того, Вы обещали написать С ДАЧИ.
9 авг<уста 1925)
Л. Добычин.
ч 10 августа <1925>
Многоуважаемый Михаил Леонидович.
Так как в середине августа Вы — в Ленинграде, то, если «Ленинград» еще
существует, не велите ли Вы ему послать мне деньги. Очень прошу. Пожалуйста. И т. п.
Есть ли какие-нибудь виды на напечатание козы?
Как бы устроить, чтобы на это письмо получить от Вас ответ?
Брянск, Губпрофсовет. Ваш Л. Добычин.
Между прочим, в конце сентября — начале октября или немного позже адрес
(постоянный) будет не «Брянск», а «Ленинград».
Письма Л. Добычина 151
* * *
31 августа <1925>
Многоуважаемый Михаил Леонидович. Я буду в Ленинграде с 10 сентября — пять-
шесть дней. Так как Вы мне не пишете, будете ли в это время в городе, я зайду на
Николаевскую узнать. Если Вы не будете в отъезде, пожалуйста, оставьте для меня указания,
когда Вас можно видеть, так как возможно, что я буду приходить всегда в Ваше
отсутствие. У меня готово около половины отъезжающей девицы, и, может быть, к поездке
удастся ее кончить.
Ваш Л. Добычин.
Если Вы ответите, то до 8 сентября я — в Брянске.
31 августа <1925>
Дорогой Михаил Леонидович.
Я получил Ваше письмо (Ваше почтенное письмо) после того, как отправил свое.
Как хорошо бы, если бы удалось — книжку. Простите, но это совсем не то, что
«Ленинград».
Когда я увижу Вас, я расскажу, как одно высокопоставленное лицо учило меня
приобретению перспектив. Под перспективами оно подразумевало «не одно же плохое,
есть хорошее».
Много благодарю Вас за весть о Сейфуллиной. Вы угадали: я ее очень люблю.
В особенности — за перспективы. Конечно,— и за остальное.
В Ленинград я еду пробовать там остаться. Может быть, ничего и не выйдет.
Если ничего не выйдет, то это будет ОЧЕНЬ ПЛОХО.
Какого это «Современника» альманахи хотят выходить в Москве? Уж не того ли, в
желтой обложке?
Я у Вас буду спрашивать, что такое — журнал «Россия».
Ваш Л. Добычин,
9 сентября <1925>
Дорогой Михаил Леонидович.
Моя поездка опять отсрочена. Добрые Начальники задерживают меня до октября
(«пленум губкома и т. п.»). Так как деньги я получаю от Них, то и будет по-Ихнему.
Для Книжки я сделал вот что: приготовил все, что,Вы от меня в разное время
получали, и сочинил Сорокину (она уже не отъезжающая, ибо никуда не едет и не
собирается).
Сорокину, когда перепишу, пошлю Вам и попрошу прочесть, потому что сам я в
ней ничего не могу понять и не знаю, может ли быть такой рассказ. Политики в
нем ни на грош, есть латинские слова русскими буквами. Там все — про амуры *.
В октябре я смогу быть в Ленинграде две недели, потому что Добр. Нач. дают мне за
отсрочку лишнюю неделю, и пущусь во все тяжкие на предмет окончательного внедрения
себя в оный.
Тяжких (см. выше), между прочим, не предвидится вовсе.
Ваш Л. Добычин.
16 сентября <1925>
Многоуважаемый Михаил Леонидович. Пожалуйста, прочтите отъезжающую и
напишите мне про нее: я сам не могу разобрать.
Кажется, всё украшения ничего себе, но всё вместе — что-то кондитерское, «куаффер
Владислас и Геннадий». Если да, то я ее упраздню, если же нет, то — пусть пускается
куда следует.
Ваш Л. Добычин.
♦ * ♦
18 сентября <1925>
Многоуважаемый Михаил Леонидович.
По моим расчетам, сегодня Вам принесут отъезжающую. По опыту Вы знаете, что
за ней последует поправка. И впрямь: вот она, на маленькой бумажке.
Я придумал лесбический рассказ «Растратчица». Он будет:
а) Созвучен Нашей Эпохе,
* Это потому, что я люблю Сейфуллину (примеч. Добычина).
152 Письма Л. Добычина
б) понравится Кузмину, этому гордецу (если Вы помните, что я Вам про него сообщал) К
Этот рассказ будет полон политики, будет парить в ерыгинских сферах, но его пируэты
будут цензурны.
Я читал прейскурант книжной лавки «Красной Нови»: там продаются ЧЕТЫРЕ (!!!!)
Ваших книги — господи, сколько же Вам лет, что Вы столько успели?
Убелены ли Вы сединами? Вы требовали от меня разных откровенностей (сколько лет
и тому подобное), а я про Вас ничего не знаю.
Ваш Л. Добычин.
1 В 1924 году Добычин послал М. Кузмину свою рукопись — сборник рассказов «Вечера и
старухи». По-видимому, Кузмин не ответил ему (сопроводительное письмо Добычина см.: «Звезда»,
1989, № 9, с. 194).
18 сент<ября 1925)
Многоуважаемый Михаил Леонидович.
Сорокину, пожалуйста, выбросьте. Я окончательно увидел, что она — гадость, хуже,
чем пресловутая «Нинон», какие бы ПОПРАВКИ к ней ни слать заказными письмами.
Ваш Л. Добычин.
2 октября <1925>
Михаил Леонидович, они меня опять задержали — только сегодня сказали. Бросить
их и ехать не могу, потому что нет денег. Отложили до 25-го, и так и придется сделать.
(Полторы строки зачеркнуто.— Вл. Б.)
Ваш Л. Добычин.
25 поеду во всяком случае, потому что деньги тогда будут в руках, и если будут
дальнейшие истории, я уеду несмотря ни на что.
Сейчас получил Ваше письмо. Значит — пусть, по крайней мере я приеду при Вас.
3 окт<ября 1925)
Многоуважаемый Михаил Леонидович. Я думаю, что это письмо Вас еще застанет,
и посылаю на всякий случай, если уже пора, Ерыгина с Сорокиной. Она подправлена, но
все-таки какая-то мерзкая. Но если можно напечатать, то пусть идет, потому что
печатаются штучки и похуже.
Вчера я очень рассердился на Добрых Начальников, но уже простил их, потому что
это к лучшему — я Вас застану. Только жаль, что уходит время. Может быть, если
удастся, я привезу с собой и покажу Вам начало длинного-предлинного и хорошего-прехоро-
шего (как стыдно хвастаться — как Вы думаете?).
Ваш Л. Добычин.
27 октября <1925>
Дорогой Михаил Леонидович. Вот какие домогательства:
1. Сегодня я справился у Чуковского, в нравах ли просить денег, когда вам говорят,
что, «три рассказа» приняты. Он сказал, что удивятся, если не попросишь. Я очень прошу.
Если это можно сделать, то, пожалуйста, пришлите мне в брянский адрес по возможности
скорей (потому что сегодня я выспался и постараюсь вернуться в Ленинград с
наибольшим проворством, дело в деньгах).
2. Я оставил некоторому корреспонденту Ваш адрес для написания по оному письма
мне (потому что остальные существующие адреса внушали мне сомнение). Если он был
так любезен, что написал это письмо, прошу Вас сохранить оное для меня.
Л. Добычин.
В состоявшемся между Чуковским и мной кратком собеседовании нами были 1 Ваши
качества. Вот-с.
Пропущено слово.
Письма Л. Добычина 153
/ _ л_ , * * *
23 января <1926>
Михаил Леонидович.
В день своего отъезда я имел тайно от Вас (ибо Вас еще'не было) беседу с Фединым,
который намекнул, что сочинение о Блиновой (как она получила открытку с Казанским
собором) у вас не пойдет. Нельзя ли выяснить наверное. Если не пойдет, то я бы сделал
исправления, которые мне пришли в голову, и послал бы Блинову Альтшулеру ! — пусть
печатает бесплатно — он бедный человек (слышал об этом от Чуковского).
Не заметили Вы, был ли напечатан в «Красной» мой XIV съезд, и если да, то произвел
ли впечатление на читателей (Иду Наппельбаум) 2.
С участием думаю о предстоящей годовщине серапионов — осетрина, ветчина, паштет
из печенки и прочее (каждый год одно и то же). Если бы я был фигурой более
значительной, то представил бы к этому случаю свои поздравления.
Толстеете ли Вы? Нашелся ли жених для кошки?
Разрешите просить Вас передать поклон Мадам.
Ваш Л. Добычин,
(На обороте полоски (как обычно, половина листа, разрезанного вдоль) рукой Иды Исааковны
Слонимской: «Мишка, категорически — напиши Добычину. Неужели трудно. Звонил Венька, я сказала,
что Серапионы сегодня у Федина и что ты читаешь...»)
1 И. Г. Альтшулер — литератор (известен под всевдонимом А. Лежнев), редактор журнала
«Россия» («Новая Россия»). В 1925 году журнал был закрыт, а Лежнев выслан из СССР.
2 О каком произведении идет речь, неясно. XIV съезд партии проходил 18—31 декабря 1925 года.
Ида Моисеевна Наппельбаум — поэтесса, жена писателя М. А. Фромана.
Михаил Леонидович. Не просите Иду Исаковну, чтобы она напомнила Вам об ответе
на мое предыдущее письмо в части, которая касается рассказа про Блинову: я его
переделал и послал Лежневу, так что из шкафа в «Ковше» его, пожалуйста, выбросьте.
Мне жаль, что Вы не пишете о том, толстеете ли Вы. Хотелось бы также знать, по-
прежнему ли у Иды Исаковны по утрам болят кости лица. Если она будет добра напомнить
Вам об этом написать, я буду очень благодарен.
Л. Добычин.
2 февраля 1926
3 марта <1926>
. Дорогой Михаил Леонидович.
Теперь, может быть, уже можно спросить, когда выйдет четвертый «Ковш» и попал
ли я в него окончательно (Гайк Адонц, Ионов и т. д.).
Пожалуйста, если все это устроилось, сделайте, чтобы мне прислали книжку (я бы
просто-напросто купил, но здесь нет) — это имеет для меня очень большое значение (не
для славы у Ольги Поярковой и т. д.).
Альтшулер мне не отвечает, будет ли он что-нибудь печатать, да мне у него и не
особенно хочется — я видел первый номер, и его тон весьма подхалимский.
Я когда-нибудь напишу два рассказа, которые придумал,— из них один хороший,—
и тогда обрушу на Вас всё зараз — пять экземпляров: эти два и три альтшулерских, а
Альтшулеру, если он к тому времени не исправится, пошлю отказ.
Состоялся ли Ваш пелеринаж 1 в Москву? От гордеца Тихонова 2 ни слуху, ни духу.
Вообще мои акции стоят отменно низко, и улучшения оным не предвижу.
Несколько раз опять пил как хлебное, так и виноградное разных названий вино, но
меньше, чем хотелось бы.
В «Красной нови» видел рецензию на рассказ «А. Слонимского» «Черныш».
Кланяюсь Дамам.
Ваш Л. Добычин.
1 Le pelerinage (фр>) — паломничество, путешествие.
2 А. Н. Тихонов (Серебров) — литератор и издатель.
154 Письма Л. Добычина
* * *
8 марта <1926>
Дорогой Михаил Леонидович.
Я получил от Альтшулеров это письмо и эти рукописи. Если возможно их куда-нибудь
сунуть — пожалуйста, суньте. Мне кажется, секрет в том, чтобы только печатать, а что
печатается — совершенно все равно.
Вместе с этим я получил какое-то глупое письмо от секретаря «Круга», что «моя
рукопись» передана в «Красную Новь», но «А. К. Воронскому не понравилась, а потому
в журнале напечатана не будет». При чем тут «Красная Новь», не знаю, вижу только, что
с «Кругом» ничего не вышло. Ни с какими же «А. К.» я дела иметь никогда не собирался.
Пожалуйста, напишите мне возможно скорей, можно ли где-нибудь напечатать эти два
пустяка, а еще — про четвертый «Ковш», то есть — печатаются ли там всё три рассказа,
и когда он выходит. Если рассказы печатаются, очень прошу книжку мне послать.
Скоро я пришлю еще один пустяковый рассказ, но приятный (по-моему), а через
месяц или полтора рассказ побольше и действительно хороший (таким он мне кажется, хотя
я его еще не начинал; но я уже многое придумал, и оно хорошо).
Если можно печатать, то — скорей бы, пока разные А. К. не сделали так, что меня
печатать вовсе перестанут.
Дамам кланяюсь.
Ваш Л. Добычин.
Пожалуйста, ответьте.
9 марта <1926>
Дорогие граждане. Я получил ваше письмо сегодня. А вчера я вам послал письмо
с большой начинкой, но мне почему-то кажется, что на адресе я забыл написать номер
дома.
То, что было про долговязую девицу, оказывается, будет совсем про другое. Не
уезжайте в Париж, а то вам не удастся узнать — про что.
Вот почему парикмахер гадкий: там есть недопустимые грубости, например — будто
бы он боялся нищих, потому что они пожалуются богу. Это совершенно невозможно.
Вы два раза спрашиваете, почему я не люблю Михаила Леонидовича. Потому что я
люблю Зайцева. Нельзя же любить двоих — это получится, если я не путаю, Давид
Копперфильд.
Понимаю потрясение Марьи Ивановны: эта «vie» ! действительно довольно
пронзительная.
Весна в разгаре, как говорится в Сочинениях. Я уж загорел и сделался тощий. А
Михаил Леонидович потолстел?
Ольга Пояркова — желтоволосая. Моя слава у нее померкла, потому что я с ней очень
грубо обращаюсь. Теперь я славлюсь только у Цукерманши, библиотекарши из «Карла
Маркса».
Мне очень скучно. Если требуется выразиться текстом из евангелия, то «душа моя
скорбит смертельно». Сегодня я взял у Цукерманши «Арсена Люпена» и, когда допишу
это письмо, буду читать.
Как теперь говорит Михаил Леонидович: «л» или «ль»?
Когда у вас опять будут новости, то напишите, пожалуйста. Я напишу когда-нибудь
подлинней, а сейчас я — в унынии.
Ваш Л. Добычин.
La vie (фр.) — жизнь.
14 марта <1926>
Дорогой Михаил Леонидович. Сколько всего частей в Вашем романе? Я еще ничего
не написал, все придумываю. Я очень поглупел после поездки в Петербург, и мне трудно
придумывать. Все-таки, после этих двух рассказов, о которых я трублю, буду и я Писать
Роман — через несколько лет.
Я уже прочитал Арсения Люпена и, кроме того, «Петера Фосса, похитителя
миллионов». Арсения я взял у Цукерманши (в «Карле Марксе» течет крыша, и под капли
подставлена лохань. Цукерманша держится за голову и говорит: «Ах, как действует на
нервы». Ей даны восемь шашечных досок, она должна их выдавать игрокам под залог
удостоверений личности — и считает это профанацией), а Петера — девчонки у Ольги Поярко-
Письма Л. Добычина 155
вой. Скоро они возьмут у нее «Яшмовую трость», а у Цукермаиши взять больше нечего,
ее книги я всё уже читал.
Вчера я видел Зайцева — он тоже очень поглупел, рассказывает только, как он
совокупляется с разными красотками и какие у него долги, а еще — что он очень много
выигрывает в лотерею. Прежде он был гораздо приятней.
Я один раз написал Вам письмо с множеством картинок («Предметы одежды»,
«Съестное» и «Любовь золотоискателя») и заклеил, и для Мадам вложил вербочку с
барашками, но не послал, чтобы Вы не сказали, что зто уже СЛ1ШК0М.
Я с 22 февраля хожу на Временную Службу — по 3 целковых в день. На следующей
неделе она, кажется, кончится. Она называется «Райуполтоп». Сам райуполтоп вечно
вздыхает. Служба сидит в его доме. Иногда через сени проходит его корова, топоча ногами.
Печку топит его сноха. Иногда забегают и шепчутся с ним его жена, свояченица и
мальчишки. Чиновников всего трое. Около меня сидит Поперечнюк — с рыжей бородой такого
фасона, как у Гаршина на портрете (см. приложения к «Ниве»), Когда вскакивает баба
и кричит с порога: «Молока не надо?» — он строго отвечает: «Здесь учреждение».
Он сочинил переложение чего-то, написанного для рояля, для оркестра балалаечников
и давал мне взглянуть: ноты там написаны цифрами, очень мило.
Сегодня сломалась мясорубка, и девчонки заставили меня рубить мясо сечкой. Перед
этим мне велели молоть кофе. Пришивать кружевца к нижним юбкам меня еще не
усаживали. Михаил Леонидович сказал один раз, что я получил женское воспитание (потому
что читал «Сонины проказы» и «Лё пуркуа» *), но я его получаю только теперь.
Ида Исаковна писала, что с тех пор она не напивалась. Я тоже не напиваюсь. У меня
припрятана бутылка, и я тяну из нее глоточками. Получили ли Вы письмо с двумя
гадкими рассказами, не взятыми Альтшулером, на котором я забыл написать адрес?
Если бы Вы меня столько не ругали, я бы писал лучше, а то я теперь пишу не так, как
мне полагается, а все думаю угодить ругателям (еще ругались Никитин и ЗОЩЕНКО).
Зощенку я особенными буквами написал из почтения, чтобы Михаил Леонидович не
сказал, что у меня нет вкуса (есть у Ольги Поярковой). Никитина я даже собрался было что-
нибудь прочесть, но у Цукерманши — нету.
Цукерманша спрашивала у меня, что нового в Духовном Мире, и я сказал ей, что
ничего.
Ваш Л. Добычин.
Еще она спросила, кто считается Восходящей Звездой.
А я всегда забывал у Вас спросить, как Вы
1. к «О. Генри»,
2. к «Пант. Романову».
Я к 1) — плохо, к 2) - ничего себе.
Ольга Пояркова говорит «Сильвестр Боннар» и «Анри де Ренье». Вы все еще не
читали «Желаний Жака Сервьяка»?
Вот выписка из предисловия к переводу «Арсена Люпена»:
«Несколько почтенных книг с полки: «Красная Лилия» Анатолия Франса *,
«Мистерии» Кнута Гамсуна, «Новые чары» Сологуба, «Море» Келлермана, «Мертвый Брюгге»
Роденбаха. Все прославленные романы. Прибавим сочинения Банга, Стриндберга, Эверта,
Анри де Ренье, Мережковского, Бунина, Андреева и пр. Что это — повести? Нет, ибо там
нет повествования; рассказы? — нет, там никто не рассказывает; романы? — нет, какая
уж там эпопея. Это нудная лирика, умиление перед «красотами», фотографические
снимки во время каникул, письма к друзьям неврастеника, спермин для слабосильных, все,
что угодно, только не повествование. Нужна выдержка профессионала или рабский
атавизм интеллигента, чтобы дочитать до конца эти книги. Как понятны живые люди,
предпочитающие Шерлока Холмса (среди них В. Резанов)!»
Предисловие подписано: «М. К.» А что за фигура «В. Резанов»?
Если Вы получили альтшулерские рассказы, то, может быть, на днях придет от Вас
Письмо. Мне из Петербурга чаще всех пишет знаете кто? — Корнелий Иванович. И это
человек, у которого много детей и даже внуки. Все же он находит время.
Ави зо лектёр 2
л. д.
Поверх одного тщательно зачеркнутого места написано: «Надеюсь, Вы не найдете
в этом письме ничего Дерзкого. Я замазал всё сомнительные места».
1 «Сонины проказы» — сочинение Софи де Сегюр (Ростопчиной). «Ле пуркуа» (pourquoi —
почему (фр.) — по-видимому, речь идет о популярной книжке конца XIX в. «Любочкины почему».
2 Avis au lecteur (фр.) — предисловие (обращение) к читателю.
* Франции? (Примеч. Добычина; Франс —• по-французски Франция.)
156 Письма Л. Добычина
* * * - - - - --«,---
18 марта <1926>
Дорогой Михаил Леонидович. Вы, должно быть, находите, что я пишу Вам слишком
часто, но это — ничего.
Весна уже кончилась, несколько дней стоит метель — я сообщаю, чтобы Вы не
позавидовали погоде Брянска МВБ.
Вчера после трех часов Поперечнюк заявил райуполтопу о решении оставить место.—
Я служу три года,— сказал он (я подслушивал за печкой),— и никакой прибавки.— Вы
никогда не интересовались делами,— возразил райуполтоп: — За три года вы не задали
ни одного вопроса.— Не считаю нужным,— с достоинством ответил ему Поперечнюк,—
задавать какие-то вопросы.— Тут я перестал подслушивать и отправился.
На улице подкараулил Зайцева. Он был очень мил.— Подожди минутку,— сказал
он: — я пойду — помою руки: трогал кожу.— Оказывается, что он просто-напросто был
в лавке и приценивался к сапогам.
В кинематографе идут «Нибелунги». Если б я попросил Зайцева, он, может быть, со
мной пошел бы, но я был страшно горд, и про кинематограф — ни слова.
Сегодня мы празднуем день парижской коммуны, и по этому поводу я купил за 15
копеек «Рассказы» Федина: оказалась «Тишина» из «Современника», «Сад» не знаю откуда
и «Бочки» из «Красной Нивы». Чтением «Сада» я расширил свое знакомство с
современной русской прозой.
Какая образина на обложке. Глядя на нее, я порадовался, что меня никто не хочет
издавать,— что подумала бы Ида Наппельбаум, если бы увидела меня в таком же виде?
Чтобы покончить с литературой: — «Илья Садофьев» — не от Семирамидиных ли это
идет садов?
Простите, я забыл поздравить Вас с широкой масленицей. Поздравляю с постом.
Успела ли выйти замуж кошка, а то придется отложить до Красной Горки.
Благодаря метели мне удалось отвильнуть от путешествия к матраснику. Когда-
нибудь придется, но хоть не сегодня.
И все-таки через полтора месяца откроется Купальный Сезон. Вы читали мои
Прозаические Перлы и, возможно, приметили, что сочинитель должен быть усердным
купальщиком. Так это и есть. Я даже пользуюсь большой известностью в этом деле.— Я вас
знаю,— сказал мне один раз неизвестный молодой человек: — ваша фамилия Добычин.
Вы регулярно купаетесь.— Если этого мало, то вот еще:
1) тов. Абрамов из Госстраха, не имеющий счастья меня Лично Знать, беседовал
с моим братом обо Мне как купальщике,
2) конторщики и девицы с наступлением Сезона гов.орят мне приветливо: — Ну, что,
купаетесь? — 3) один пятилетний малютка, когда я спросил, что он видел во сне, сказал:
— Как вы купаетесь.— Вот. Вас трудно уверить.
Цукерманша спрашивала, какие в Ленинграде лозунги. Она увесила стены своей
библиотеки лозунгами. «Каждый день читай, хотя бы по одному часу, и обдумывай
прочитанное» и тому подобное.
В пику ей «Центральная библиотека» наклеивает лозунги на окна. В лозунгах
«Центральной» заметно упоение победами: «Союз молота, серпа и книги победит мир»,
«Наука — победа религии». Может быть, это — успех работы по Военизации Населения.
Последнее о лозунгах: на базарном ларьке книжной лавки Тва «Просвещение»,
основанного Губкомом, Губисполкомом, Губпрофсоветом, Губсоюзом и Губнаробразом, висит
лозунг: «Бумага, Наука, Жизнь, Техника, Тетради».
Я не знаю многих выражений. Поперечнюк сказал мне: «Сегодня ночью начистили
многих ребят». Я подумал, что это значит обокрали, и спросил: «На вашей улице?» — «На
разных,— сказал он,— к дяде на поруки».— «К какому дяде?» — пришлось мне
унизиться до вопросов.— «Разве вы не знаете этого выражения?» — поторжествовал он: — «В
исправдом, по делу Свешникова». Свешников — это проворовавшийся бухгалтер.
И подумать, что Поперечнюк уходит, и передо мной, можно сказать, гаснет один из
очагов просвещения.
Михаил Леонидович, если Вы найдете, что я пишу Вам чересчур кокетливо, то вот
в чем дело: письмо рассчитано также и на Иду Исаковну, а перед Дамами Холостяки в
Летах всегда игривы. Обычно это им прощают. Не знаю, как Вы.
Вышли ли афоризмы «Пальцем в грудь» Нельдихена?
Л. Добычин.
Когда Вы едете в Париж?
В письме Иды Исаковны я прочел, что она «одевала платье» (без рукавов). Я исправил
на «надевала».
* * *
21 марта <1926>
Дорогой Михаил Леонидович. Сегодня я купил на станции второй номер «Новой
России» и прочел свой рассказ. Они перепутали строки, и получилась совершенная бессмыс-
Письма Л. Добычина 157
лица. Это моя судьба: «Современники» выпустили фразу, прибавили в восьми местах по
словечку от себя и одно слово переменили: вместо «утонула» напечатали «утопла»,
полагая, по-видимому, что так — больше Комизма; «Ленинград» переврал две фразы и сделал
20—30 опечаток: вместо «столб» — ,«стол», вместо «Венеция э Наполи» — «Венеция Эна-
поли» и так далее — я не помню. Вот почему мне и хочется Книжку — чтобы все было
напечатано как следует.
Райуполтоп призвал меня служить вместо Поперечнюка, и я покамест согласился,
хотя оно преневыгодно: покамест больше ничего не наклевывается.
На получаемые от райуполтопа деньги мною приобретено множество предметов
туалета, парфюмерии и косметики. Поощрена также и виноторговля.
После своего последнего письма я прочитал две книжки Мопассана, книжку Генри и:
«Черного Пуделя»
Р. Хиченса. Обратите на него отменнейшее внимание («Всеобщая библиотека», № 52),
это в самом деле превосходно. В «Тюрлюпене» все время видно, как тяжеловесный
сочинитель сопя и кряхтя мечется, чтобы подать свои неповоротливые тонкости, здесь же —
ах!
Если Вам лень читать, может быть, прочтет Мадам.
Альтшулер все-таки галантен: в списке Светил, печатающихся его иждивением, он
поместил и меня. Это — мило. Кроме того, его второй номер более независимого стиля,
чем первый. Я к нему опять очень благосклонен, тем более что его письмо с отказом от
моих снабженных несомненными достоинствами рукописей составлено весьма любезно
и напоминает грушевый компот. Я даже послал его Вам — в том письме, на котором забыл
написать адрес.
Выслушайте мои оправдания: я Вам пишу только по праздникам. В этом месяце было
много праздников, поэтому столько и писем.
Кланяюсь Дамам.
Ваш Л. Добычин.
При входе в Сквер написано, чего там нельзя делать. Заканчивается так:
«За неисполнение — штраф или принудительных работ».
Я вспомнил Двинск, где на вывесках было: «Табак, сигар и папирос» и «Сыр, сметана
и яиц».
Вы больше никогда не будете писать в Брянск (МВБ): пришла Ольга Пояркова!
Я передал Зайцеву поклон Иды Исаковны. Он был необыкновенно доволен.
16 апреля <1926>
Дорогой Михаил Леонидович.
Если про Воблину действительно будете печатать, то вот ее новый конец — на
маленькой бумажке. А про Лешку я свои листочки выбросил, потому что это — пустяки. Но если
можно печатать, пожалуйста, печатайте — чтобы привыкали к фамилии. Я теперь пишу
настоящее. Если оно успеет в осенний «Ковш», то с Лешкой как-то странно вместе
печатать.
У меня был небольшой переполох: брат пришел домой и сказал: «Фомин видел где-то
ваших три рассказа». Три рассказа —- это «Ковш». Я заподозрил, что он уже вышел, и
звонил Фомину. Оказалось, что видел не Фомин, а фоминская дочь. Я просил узнать, в чем
дело, и на другой день опять звонил. Выяснилось, что фоминская дочь читала объявление
о «Ковше» (я не знаком с фоминской дочерью, но среди нее славлюсь).
Лежнев прислал «Россию», денег не прислал, и я у него не спрашиваю.
Как называется Ваш роман и в скольких он частях? *
Не заглядывайте на другую страницу — там письмо Иде Исаковне.
Ваш Л. Добычин.
На обороте
Дорогая ИДА ИСАКОВНА.
Я не удивлялся, что мне не писали — поделом, мои письма были уж очень
разнузданные, и я думал, что со мной вообще больше не будут иметь дела.
Поперечнюка давно уже след простыл, и вообще произошло множество перемен, я уже
не помню, какие последние события мною были Вам сообщены, и не знаю, какими
новостями мог бы Вас изумить.
Кажется, я не писал Вам, что парикмахер у меня спросил: «Сами броетесь наиболее?»
Зайцев опять снимался, и 18 числа будет готов его портрет. Возможно, что мне будет
поднесен.
Я видел «Доротти Верной». Она местами была немножко похожа на Вас.
С двадцатью тремя годами Вас — поздравляю. Чем больше лет, тем лучше. С нами
в одном доме (в Брянске МББ) жили Неминущие. Их бабушка (теперь умерла) говорила,
что лучшее украшение дому это — старуха.
158 Письма Л. Добычи на
Поите Михаила Леонидовича дрожжами и всякими штуками. Ему незачем быть тощим
и зеленым — он ведь пишет не стихи.
Я перестал увлекаться напитками. В каком ряду Вы сидели на Азефе?
Я уже давно ничего не читал, кроме нашей (жителей) общей отрады «Правды».
Ваш Л. Добычин.
Что Вы какая-то глупая,— не нахожу. Недавно я видел на заборе надпись: «Кто писал
не знаю, а я, дурак, читаю» и очень обрадовался: повеяло от нее какою-то молодостью и
невинностью. Вам нравится?
Видела во сне библиотеку:
Антирелигиозный и военный уголок. Читатели танцуют. Товарищ Митрофанов берет
книгу и короткими плевками, как кассир, считающий бумажки, поплевывает себе на
пальцы.
— «Александра Федоровна Григорович и младенец Георгий Рудников»,— читает он,
сжимает губы и задумывается.— Это критика на женщин.
— Надо изъять,— цедит товарищ Компанеец.
Блинова — лицом к двери. В нетерпении она то зажигает, то гасит свой электрический
фонарь.
Вбегает Воблина и останавливается. Костлявая, лицо в тени, а белобрысая прическа,
задетая закатом,— розовая.
Все подступают к ней и, перешептываясь, смотрят, как она перенесет удар !.
1 Рассказ этот не публиковался.
* * *
17 июня <1926>
Дорогая Ида Исаковна.
Благодарю Вас за письмо. Да, в губстатбюро я буду очень долго,— может быть, там и
ноги протяну. Платья меня очень интересуют, и Вы в этом отношении ошиблись.
Завтра мне стукнет тридцать два года.
Если Вы вывели, что Зайцев несимпатичный, из моих каких-нибудь слов, то я о них
очень жалею. Я его очень люблю.
Есть одна вещь, о которой Вы в своем письме не написали,— это о кошке.
После «Доротеи Верной» я в кинематографе не был ни разу. И нигде не был.
Подешевело «Великое-вечное»: было по четвертаку, съехало на пятак (то есть: билеты стали по
пятачку, а не: дешевле на пятак).
Кланяюсь Михаилу Леонидовичу. Если мне полагается кланяться Семеновым, то —
и им.
Ваш Л. Добычин.
20 июня <1926>
Дорогой Михаил Леонидович.
Может быть, Вы посмотрите, как теперь выглядит Лёшка.
Если годится, то не возьмет ли Семенов его в «Звезду» (она не закрыта?)?
Интересного ж нем ничего нет, он похож — как будто ученик старших классов сочинял
по Классическим Образцам,— но зато нет и «политики».
Про похороны будет готово к осени. 1ам, наоборот, будет «интересное».
Я читал «На посту»: надеялся на что-нибудь скандальное, а оказалось — скука.
Шлю Вам портрет Сейфуллиной. Сам я к ней теперь совсем равнодушен.
Иссушающие ядра сменились обложными дождями — должно быть, и Вы мокнете
в своей деревне.
Кланяюсь Иде Исаковне.
Л. Добычин.
6 июля <1926>
Дорогой Михаил Леонидович. Начинается в 1918 году, а кончается сегодня. Я тогда
одно лето был УЧИТЕЛЕМ на «курсах для переэкзаменовочников», изобретенных
«культкомиссией ст. Брянск р.-о. ж. д.». Один переэкзаменовочник назывался «Сенька
Борщинский», и ему было 14 лет. После этого я его один раз встретил в поезде. Он тогда
Письма Л* Добычина 159
был милиционером. Никаких вольностей, все было как по маслу. Трах-тарарах, вдруг
сегодня я столкнулся с ним на лестнице.
С. Б. (восклицает): Ну, как?
Я: Ничего, (пробую пройти).
С. Б.: Ты, говорят, взял новую профессию (на ты, как выразилась персонажиха в
«Сельской Идиллии»!).
Я (изумляясь): Это что ж такое?
С. Б.: Сочиняешь, говорят.
Я: А (пробую пройти)!
С. Б.: Я твой один стишок читал в журнальчике.
Я: Скажите (пробую и проч.).
С. Б.: Хорошо ты пишешь. Только трудно. Еле хватило терпения дочитать.
Я: Ну, ладно (делаю обходное движение и прохожу). До свидания.
С. Б.: Мое почтение.
Хик фабула доцет *, что печатанье рассказиков развязывает бывших переэкзаменовоч-
ников и бывших милиционеров.
— «К кому вы хорошо относитесь?» -— как говорит Ида Исаковна.
Поза-позавчера я наслаждался американскою комедией «Шумные соседи». Кроме
того, я наслаждался на этой неделе чтением Колиной книжки для детей двух возрастов
(среднего и старшего) «Навстречу Гибели». Он очень мило пишет, хотя Вы к нему и
придираетесь. Кроме того, на этой же неделе мне посчастливилось насчет конфет (в том
числе—с изображением коровы). И, наоборот, не везет с погодой.
Я научился ловить шапку, брошенную вверх. Если мы еще встретимся, то покажу Вам.
Цукерманша вечером ведет работу на воздухе: приносит в сад Карла Маркса
несколько отборных книг, завернутых в красную мануфактуру, и, раскинув мануфактуру по
столу, раскладывает на ней книги: желающие могут почитать под фонарем, пока другие
смотрят «Дину Дзадзу» и пленяют дам. В залог берется профсоюзный билет.
Одна старуха сообщала, что Иностранные Державы требуют, чтобы их допустили
на 16 съезд, а если не допустят, то они съезда ни за что не разрешат.
«Гостеатр» переименован в «Рабочий театр».
Кланяюсь.
Ваш Л. Добычин.
11 сентября <1926>
Дорогой Михаил Леонидович. История с ногой продолжалась полторы недели. В это
время я присматривался к хромым — их очень много, и мужчин, и дамского пола.
Вспоминалась дама в Петербурге, которая, когда у нее калоши новые,
присматривается к калошам, когда выдра,— к выдрам.
Представьте: а у нас грибов не было совсем.
Может быть, Вы, если будете писать еще раз, скажете, что было про меня написано
в «Печати» (здесь ее больше не выписывают), а что в «Новом мире»,— я посмотрю.
Пожалуйста (умоляю).
Цукерманша спрашивала, что выписать в библиотеку, и я сказал: роман
«Завоеватели».
Кланяюсь.
Л, Добычин.
Губстатбюро (этот адрес навсегда).
Листок в том же конверте:
12 сентября <1926>
Дорогой Михаил Леонидович. Не пишите мне, что было в «Печати»: я ее тоже нашел.
Хорошо, что я из «На посту» знаю, что А. Лежнев — дурак**, а то бы...
Напечатает ли Лёшку добрая «Звезда»?
Я всегда хотел Вам написать и всегда позабывал: правда, приятная писательница
Эльза Триоле?
Л. Добычин.
У нас во дворе сбесилась (так! — Вл. Б.) собака и покусала троих мальчишек. Они
ходят на прививки. Было очень большое оживление.
Что нового у Вас?
* Здесь молва доносит (лат.)»
** Там это доказано и даже снабжено картинкой (примеч. Добычина).
160 Письма Л. Добычина
* * *
20 апреля <1927>
Дорогой Михаил Леонидович. Простите, что я еще раз прошу написать, получили ли
Вы мои рукописи. Мне очень не хотелось бы, чтобы они потерялись, потому что
переписывать еще раз навряд ли я когда-нибудь соберусь.
Взять же их у Вас — найдется случай, отсюда иногда ездят в Петербург, и я смогу
кого-нибудь попросить зайти за ними.
Я потому пишу про «взять», что с печатаньем — не думаю, чтобы что-нибудь могло
выйти. Мне суждены всего два читателя: 1) Вы, 2) Корней Иванович с семейством. (Две
строки тщательно зачеркнуты.)
Я послал Вам эти вещи 10 марта. (Зачеркнуты четыре строки.) Не откажите написать
мне об их получении. Пожалуйста.
Л. Добычин.
25 июня <192б)
Дорогая Ида Исаковна. На Ваш запрос сообщаю, что из известных Вам лиц хорошо
отношусь к нижеследующим:
1. Коле \ 3. Тагерии 2,
2. Шварцу, 4. Эрлиху.
Не затрудняйте, пожалуйста, Михаила Леонидовича ответом на мой вопрос о заглавии,
так как я уже послал Внутрь гостиного двора свое окончательное заглавие.
С Веней Кавериным я галантен совершенно достаточно, так что будто я его обижаю —
это Ваши придирки.
Пишу Вам сегодня короче обыкновенного, потому что Катал Бельё, стало поздно, и
тороплюсь, чтобы не пропустить купальный сеанс.
Кланяюсь. Л. Добычин.
1 Н. К. Чуковский.
2 Е. М. Тагер.
Без даты <1927)
Дорогой Михаил Леонидович.
Мне очень не хочется Вам докучать, но больше мне спросить не у кого. Вот в чем дело:
«Мысль» должна была заплатить мне до первого августа. Она не платит и не отвечает
на запросы. У меня на руках есть договор. Могу ли я что-нибудь (что именно)
предпринять для ее вразумления?
Хоть я и не писатель, но раз дело идет о книжке, я мог бы поступить так, как в таких
случаях поступают Писатели,— но что они проделывают, черт их знает.
Пожалуйста, простите, что я не оставляю Вас в покое. Если Вы захотите не ответить,
то и не отвечайте — я про это спрашивать больше не буду.
Один раз я вкусил нечто вроде славы: на улице ко мне подошел человек и сказал: —
Вы, кажется, являетесь автором одной из книг.
Ваш Л. Добычин.
Брянск, Завальская, 49 (я в отпуску и не хожу в бюро).
Дорогой Михаил Леонидович.
Можно ли просить у Вас следующей консультации. «Мысль» должна была заплатить
мне до 1 августа; до сих пор ни хрена она не заплатила: пора ли уже считать, что она
надула, так ей это и оставить, если же нет, то что тут делать?
Простите и т. д.
Ваш Л. Добычин.
4 окт<ября 1927)
Брянск, Губстатбюро.
Я живу теперь (с прошлой среды) на новой квартире, где есть место для сочинения
романа, и собираюсь оный сочинить. Кланяюсь.
Письма Л. Добычина 161
* * *
Дорогой Михаил Леонидович, благодарю Вас за письмо. Писать я ничего не пишу.
Что касается книжки, то в ней 60 опечаток и за нее до сих пор не платят. О ней
отзывались, что она нелогично составлена.
Позавчера мне пришлось закрыть свой Купальный Сезон: помертвело чисто поле, нет
уж дней тех светлых боле.
Кланяюсь. Ваш Л. Добычин.
16 окт<ября 1927>
Если Вы прочтете надписи на конверте, то узнаете, что Вы — атрымальник х.
Речь идет о конверте, выпущенном в Белоруссии; атрымальнш — получатель.
16 ноября <1927>
Дорогой Михаил Леонидович, Вы пишете, что я чем-то горжусь,— а чем мне
гордиться?
Благодарю Вас за Сметанича х. Я никогда бы не позволил себе просить Вас
собственноручно приводить его в порядок: я думал, Вы напишете, через какой Участок можно
заставить его платить.
Готовность «Издательства писателей» меня печатать в высшей степени любезна.
Через несколько лет я смогу ею воспользоваться.
Кланяюсь. Ваш Л. Добычин.
В. О. Сметанич (Стенич) — переводчик, поэт, критик.
Дорогой Михаил Леонидович.
К сожалению, недельная отсрочка этой кляузы оказалась ни к чему и
недоброкачественный Сметанич не опомнился. , /
Я думаю, он рассуждает, что молодой человек и так облагодетельствован и должен
чувствовать. Но тогда так и нужно было уговориться с самого начала.
Я жалею, что не получил от него денег к отпуску, потому что смог бы съездить в
Ленинград и еще раз воспользоваться Вашими советами и насладиться лицезрением Дам.
Ваш Л. Добычин.
Губстатбюро.
8 декабря <1927>
Если Вас не затруднит, не откажите уведомить о получении этого письма.
18 декабря <1927)
Дорогой Михаил Леонидович. Благодарю Вас за письмо и за мероприятия. Приятно,
что Сметанич им сочувствует,— теперь его опять можно считать Человеком Добродетели.
Не говорил он Вам, расходится ли книжка?
Чем больше я читаю, тем больше узнаю о Вас. Последнее известие — что Вы кончаете
Фому 1 и составляете рассказы про Париж.
Я живу все там же, на Завальской, но все это уже переименовано: Завальская — в
Октябрьскую, а 49 — в 47. Лучше всего писать в Губстатбюро.
Кланяюсь.
Ваш Л. Добычин.
1 «Фома Клешнев» —роман М. Л. Слонимского (1931).
26 декабря <1927>
Дорогой Михаил Леонидович. Еще раз благодарю Вас за принятие мер. Они уже
подействовали, и зарвавшиеся хозяйчики раскошелились.
Кланяюсь.
Ваш Л. Добычин.
Предисловие и подготовка текста
Владимира Бахтина
К РАБОТЕ А. А. ЛЮБИЩЕВА
«ИДЕОЛОГИЯ ДЕ СЕНТ-ЭКЗЮПЕРИ»
Тем, кто не читал повести Д. Гранина «Эта
странная жизнь», не заглядывал в книги А. Лю-
бищева «Проблемы формы, систематики и
эволюции организмов» (М., «Наука», 1982) и «В
защиту науки» (Л., «Наука», 1991), не видел
книжки о нем, изданной коллективом авторов
в серии «Научно-биографическая литература»
(Л., «Наука», 1982), надобно знать об авторе
этой публикации хотя бы следующее.
Доктор сельскохозяйственных наук,
профессор-энтомолог Александр Александрович
Любищев (1890—1972), академических званий не
имевший, был ученымтэнциклопедистом,
оставившим в своем громадном архиве (см.: «Сов.
библиография», 1988, № 6, с. 66—78) глубокие
труды не только по теоретической биологии, но
также по математике, истории, философии.
Многие его работы находятся в эпистолярной
части архива. Так, публикуемая ныне
«Идеология де Сент-Экзюпери» — на самом деле не
статья, а письмо к Горацию Аркадьевичу Велле,
переводчику, от которого он и получил книгу
«Carnets», прочитанную, естественно, в
оригинале. Первым впечатлением А. Любищев
делится в письме к Г. Велле от 12 февраля
1960 г.: «Возвращаю Вам «Послание
заложнику», извините за опоздание. Прочел с
удовольствием, но еще с большим удовольствием
прочел «Карне». Они вполне в моем духе и могут
быть поставлены рядом с «Мыслями» Паскаля,
превосходя их по свободомыслию». А в письме
от 3 июля 1960 г. продолжает: «Возвращаю Вам
и «Pilote de guerre». Мое восхищение Сент-
Экзюпери все возрастает. Возможно, я напишу
подробно об этом произведении вместе со второй
частью заметок о „Carnets"».
В дневниковом отчете Любищева за 1960 год
публикуемые заметки числятся в основной
научной работе по разделу «Литература.
Гуманитарные науки». Потраченное время — 44 часа
10 минут.
Обильно цитируя Сент-Экзюпери, Любищев
живо откликается на все острые вопросы и
развивает собственные соображения, может
быть, не с тем изяществом, которым
отличаются все работы писателя, но с не меньшим
свободомыслием. Современному читателю
следует потрудиться, чтобы представить себе, что
это было написано 33 года назад. Дело не только
в том, что это откровенно до бесстрашия, но в
глубине анализа, нетривиального и сегодня.
За слоем оценок, ставших общими местами,
открываются актуальнейшие рассуждения о
патриотизме, фашизме, религии, чести и даже о
Курильских островах. Более того, ставятся и
обсуждаются вопросы, к пониманию которых
общественное сознание еще только подступает.
Один из них — переход от линейного
мышления по схеме «двух лагерей» к
многомерным структурам, органичным для Любищева.
Мировоззрение Сент-Экзюпери не укладывается
в одномерную формулу «либо — либо».
Отказываясь от приоритета логики, он не боится тьмы
иррационализма, ибо для него «быть мистиком
значит иметь общую меру вне самого себя».
Другой важный вопрос — о справедливой
форме государственности, об организации людей
для осуществления высшего блага. Отмечая
слова Сент-Экзюпери о том, что человек,
нуждающийся в вере, тянется к идее величия,
Любищев объясняет тягу народов к
тоталитаризму, в частности, тем, что «высшие духовные
цели выключались из ведения государства,
оставаясь личным делом граждан».
Наконец, проблема синтеза, связанная с
необходимостью отказаться от упрощающих
крайностей фанатизма. «С точки зрения
построения общества,— пишет Любищев,—
свобода есть деструктивный принцип, а не
конструктивный: он необходим, но недостаточен для
построения культурного общества». Трудность
синтеза заключается, по его мнению, в том,
чтобы суметь выбрать положительный
регулятивный принцип.
В письме в редакцию журнала «Москва»
9.11.62 А. А. Любищев пишет: «В его книгах
совершенно отсутствует дух мести и ненависти,
который, по мнению многих, необходим для
успешной борьбы с врагом. У него нет ни
намека на «ультрапатриотизм», который принес
и приносит так много вреда Франции. Сент-
Экзюпери можно охарактеризовать рядом
эпитетов, как будто противоречивых: доблестный
гражданин и воин, лишенный мстительности
и ненависти к врагам, гуманист и
антимилитарист, превосходный, критически думающий
повествователь, разнохарактерный, вполне
свободомыслящий и оригинальный мыслитель.
Комбинация всех этих качеств в одном лице
встречается исключительно редко. Среди
великих теней прошлого мы невольно вспоминаем
о Сократе».
Вывод, который делает автор заметок о
«Carnets»: «Основа идеологии
Сент-Экзюпери — осознание важности идеальных
ценностей» — вполне созвучен с его собственным
этическим постулатом, сформулированным в 1952
году: «Поступай так, чтобы твое поведение
способствовало прогрессу человечества,
выражающемуся в победе духа над материей».
Р. Г. Баранцев
Александр Любищев 163
Александр Любищев
ИДЕОЛОГИЯ ДЕ СЕНТ-ЭКЗЮПЕРИ
По книге «Карне» х
I
1. Книга «Карне» (записные книжки) Сент-Экзюпери возбудила много споров у
почитателей покойного, так как в ней, как и в его незаконченном романе «Цитадель»,
содержатся высказывания, как будто симпатизирующие фашизму. Эти записи
делались им для себя и содержат наиболее интимные его мысли.
Чтение «Карне» оставляет глубокое впечатление. Я без колебания ставлю эту
книгу рядом с «Мыслями» Паскаля. Происхождение их одинаково: совокупность
черновых заметок, собранных наследниками покойного. Из-за этого они местами трудно
понятны, т. к. некоторые были сделаны наспех. Но в целом они дают достаточное
представление о мировоззрении автора и дают обильнейшую пищу для размышлений.
Заметки настолько разнообразны, что их трудно привести в достаточно стройную систему,
чтд, однако, необходимо.
2. Полное отсутствие фанатизма
Думаю, что эта книга производит странное впечатление, т. к. очень многие
(пожалуй, большинство) привыкли мыслить по схеме «двух лагерей»: прогрессивного, к
которому, конечно, относят самих себя, и реакционного — своих противников. Мы — это
день, противники — это ночь.
Вчера только (20 февраля) видел в Белорусском театре пьесу братьев Тур «Он уходит
от ночи» про русского писателя-эмигранта, который долгое время был противником
Советской России, а потом прозрел: он из ночи ушел в день. Но в первом действии пьесы
речь идет об испанской гражданской войне: ночь, по сравнению с которой: в СССР был
день. Мы помним, как назывался этот день — «ежовщина»: хрен редьки не слаще. Сент-
Экзюпери был корреспондентом в Испании и кое-что об испанской войне изобразил в
«Послании к заложнику», а кое-чего коснулся и в «Карне». Он не закрывал глаза на
теневые стороны антифранкистов. |
Как будто он был «двух станов не боец», подобно двум моим любимым писателям:
Алексею Константиновичу Толстому и Лескову. Но такое, казалось бы, идейное
двурушничество не помешало ему доблестно сражаться с фашизмом, как и А. К. Толстому
в свое время вступить добровольцем в армию во время Крымской войны. Обычный
ленинский аргумент против «интеллигентских хлюпиков», которые видят свет и тени у
обеих сторон, что такая позиция обрекает на бездеятельность, очевидно, совершенно
несправедлив. Но, не лишая способности к решительным действиям, она предохраняет
от того непонимания противника и от той жестокости в преследовании всех
инакомыслящих, которой часто отличаются сторонники двух лагерей, изображаемых только черной
и белой красками.
Великолепно место: «Я не люблю статьи В., высмеивающего доводы богословского
ума, так же, как страницы Сартильянжа (священника) о глупости неверующих. Такая
полемика стерильна по определению, можно сказать. Я должен руководствоваться
абсолютным законом: изображать всегда высший уровень мысли противника, принимая
в расчет, что если эта мысль не только выражена (и сумасшедший может выражать),
но и понятна, она содержит в более или менее несовершенной форме образ какой-то
универсальной вещи. Простой. Следовательно, истинной».
Универсальность, простота, истинность — вот критерии положений, лежащих в
основе спорящих доктрин. Но им недостает, большей частью, важнейшего и труднейшего
признака — полноты. Из претензии сделать неполную истину полной фанатики и
приходят к методу, противоположному таковому у Сент-Экзюпери: они выставляют напоказ
свои положительные стороны и приводят также только отрицательные стороны
противника. И об этом сказано: «(...) Такое мировоззрение отрицает всякую возможность
прогресса путем все более и более широких синтезов, потому что он запрещает
противоречия. Триумф тезы над антитезой еще не есть синтез. Другой метод заключается в
допущении противоречий, даже если они невыносимы человеческому разуму. Именно потому,
что они невыносимы».
Конец не совсем отвечает началу. Признание противоречий не означает тоже син-
1 Antoine de Saint-Exupery, «Carnets», Gallimard, 1953. При подготовке заметок А. А. Люби*
щева к печати опущены некоторые цитаты из «Карне» в связи с тем, что «Звезда» предполагает
опубликовать на своих страницах работу Сент-Экзюпери в 1994 году.
164 Александр Любищев
теза. Мысль, очевидно, та, что мы должны стремиться к новому синтезу путем снятия
противоречий, а не путем игнорирования антитезы: подлинно диалектический подход.
В другом месте Сент-Экзюпери считает, что марксизм не менее противоречив, чем
учение Христа, Декарта, Ньютона, Лейбница, Лоренца.
Сведение человека к алгебраическим знакам Сент-Экзюпери называет просто
погромом (он пишет именно Погром, с большой буквы); человек в рабстве — это в сто раз менее
справедливо, чем разделение людей на ортодоксов и еретиков.
3. Что можно истолковать как защиту фашизма?
У нас, конечно, считается, что по сравнению с фашизмом мы святы и нечего
разбирать заведомо черное дело. Но тогда извольте ответить, как вы разрешаете германскую
загадку. Я весьма далек от расизма, но расизм чрезвычайно широко распространен, и
неудивительно, что представление о высшей расе могло возникнуть именно среди немцев:
ведь нет решительно ни одной области культуры, где немцы не насчитывали бы ряд
первоклассных фигур. По этой универсальности немцы, действительно, не имеют себе
равных. И расовую теорию они могли бы защищать при помощи ряда выдающихся
ученых, многие из которых весьма склонны к расизму. Почему же они выдвинули в качестве
своего вождя рекордсмена по дикости и некультурности? Есть, очевидно, в фашизме
что-то привлекательное не только для дикарей, и, чтобы бороться с противником, нужно
его лучше знать. Я позволю себе выписать ряд цитат, которые могут рассматриваться
как одобрение тех или иных сторон фашизма. «Демократия, очевидно, развивается в
смысле статистических вероятностей, в смысле возрастания энтропии, раздробления
авторитета до предела (анархия) рассеяния энергии. Она заканчивается кажущимся
освобождением человека. Но это только кажущееся освобождение. Это только
освобождение индивида. Человек же растворяется» <(...). ;
«Приоритет массы перед элитой? Никогда. Приоритет материи, стандарта жизни
над духом? Никогда. Приоритет логики над некоторой человеческой иррациональностью?
Никогда. Усыновление социалистической доктриной тех, которые сжигают церкви и
плюют на аристократию? Никогда. И какой просвещенный французский коммунист
решится защищать эти точки зрения? Так как хотим мы или не хотим, но Испания,
сжигающая сокровища искусства и опустошающая закрытый мир монастырей, признала
хотя бы на мгновение приоритет тупости перед цивилизацией. И я не брошу упрека
массам, но тем, кто позволили, чтобы грязь вытекла из клоаки».
«Размышления анархиста Гарсия Оливера недопустимы. «Нет никаких оснований к
тому, говорит он, чтобы великий художник жил лучше, чем доктор, т. к. он пишет лучше
только потому, что унаследовал лучший глаз. В этом нет никакой заслуги»... Но поэт на
службе массы почему? А почему не масса на службе у поэта? Потому что нужно
ограничить власть поэта, чтобы человеческое общество было милосердным и чтобы могли
родиться другие поэты. Но не потому, что поэт не имеет заслуг. Возможно, что эта точка зрения
является точкой зрения фашизма. Но фашизм основывает свою цивилизацию на
сложившейся экономике. Он не мог завершить свой синтез. И он защищал глупость Форда для
защиты престижа и прав индивида».
Из этих цитат видно, что не только с точки зрения католического фанатика испанские
республиканцы совершали крупные ошибки.
Обратимся к противоречию фашизма и антифашизма. По существующей сейчас
теории «двух лагерей» есть два лагеря — прогрессивный и реакционный. Наиболее полно
прогрессивная мысль выражена по этой теории марксизмом, реакционная — фашизмом
в его крайней форме — гитлеровским нацизмом. Сопоставим вкратце основные
постулаты «прогрессивного» социалистического и «реакционного» фашистского в крайней форме
лагеря.
ПРОГРЕССИВНЫЙ ЛАГЕРЬ . РЕАКЦИОННЫЙ ЛАГЕРЬ
1. Приоритет интересов массы 1. Приоритет интересов элиты
2. Демократия 2. Аристократия в широком смысле слова
3. Бытие (материя) определяет сознание 3. Сознание (дух) определяет бытие (ма-
(дух) - терию)
4. Материальная культура определяет ду- 4. Духовная культура самостоятельна
ховную (надстройку),
5. Интернационализм 5. Национализм и расизм
6. Равенство всех рас 6. Расизм
7. Последовательный рационализм 7. Отведение видной роли
иррационализму
8. Атеизм, отрицание религии 8. Религиозность
9. Гражданские свободы 9. Отрицание гражданских свобод
10. Равенство имущества 10. Отрицание равенства
Александр Любищев 165
11. Классовая борьба как ведущий фактор 11. Идейная борьба как ведущий фактор
прогресса прогресса
12. Классовые связи выше национальных 12. Абсолютизация патриотизма (должен
и отечественных (отрицание абсолют- защищать свое отечество в любой вой-
ного значения патриотизма, допусти- не, справедливой или несправедливой)
мость пораженчества)
13. Гуманность этики, отрицание смертной 13. Отрицание гуманизма (падающего
казни толкни)
14. Антимилитаризм 14. Милитаризм (признание войны как
необходимой гигиены истории)
15. Критическое отношение к пацифизму 15. Буржуазный пацифизм
(возможности устранения войн путем
конвенций при классовом обществе)
16. Революция — необходимая повиваль- 16. Отрицание революции, непротивление
ная бабка истории, сопряженная с злу, борьба ненасильственными прие-
гражданской войной мами
17. Обязательный этап — социализм, обоб- 17. Социализм нецелесообразен, но допу-
ществление средств производства стим тоталитаризм
18. Конечный этап прогресса общества — 18. Коммунизм неприемлем
коммунизм
Можно сказать, что перечень тезисов прогрессивного лагеря довольно точно
отражает то, что высказывалось основоположниками марксизма, хотя некоторые из этих
тезисов сейчас редко вспоминаются. Что касается «реакционеров», то здесь тезисы
представляют собой довольно разношерстное сборище. Вряд ли есть такой политический
мыслитель, который признал бы все «реакционные» тезисы сразу (например, тезисы
14 и 15 несовместимы). Кроме того, и вне марксистов есть много лиц, приемлющих ряд
тезисов марксистского лагеря. Марксистами вся эта публика рассматривается как
непоследовательные прогрессисты, еще недостаточно понявшие единоспасаемость
марксизма. К ним относятся или как к небесполезным попутчикам (например, в борьбе за
мир — ко многим религиозным деятелям), или как к «гнилым либералам». Сент-Экзю-
пери, конечно, не марксист (это увидим и дальше), но у него смесь тезисов обоих
лагерей. Значит ли это, что он еще не изжил капиталистические предрассудки или же что эта
смесь есть начало нового синтеза? А спросим себя, сохранили ли свою идейную чистоту
марксисты? Они все время вопят о недопустимости ревизионизма — посмотрим, что же
они оставили неревизированным.
По п. 1 и 10. Стремление к имущественному равенству объявлено уравниловкой,
и имущественный контраст весьма велик и он значительно вырос после войны. Сейчас
проводятся мероприятия по смягчению имущественных контрастов, но большей частью
не там, где следует: ограничение доходов процветающих колхозов (сорок рублей за
трудодень считается чрезмерной платой), некоторое сокращение доходов научных
работников и как будто никакого в отношении писателей, пишущих по партийной указке.
По п. 2. Наша демократия носит чисто формальный характер, т. к. выборы проходят
без выбора, а кандидаты намечаются партийными организациями. Много говорят о
«знатных» людях, которым поистине приписывают чудотворческие способности, как,
например, Валентине Гагановой: почти мгновенное превращение отсталых бригад в передовые.
Не говорю уже о придании атрибута непогрешимости и всеведения руководящим
вождям: культ личности продолжает существовать не меньше, чем у Гитлера или Сталина.
Мы говорим об избрании «лучших людей», но правление «лучших людей» и есть точный
смысл слова «аристократия». Вся штука в том, что отобрать лучших людей не так-то
просто. Если бы это научились делать, то народ охотно доверил бы правление лучшим людям
и никакого противоречия между аристократией и демократией не было бы... Но ни
аристократия происхождения, ни аристократия капитала не являются правлением лучших
людей. А аристократия парламентской республики, например, Франции, которую сам
Сент-Экзюпери считает парализованной и пишет в 1938 году: «Тупой президент
республики: обожествление посредственности. Но каждый чувствует себя гордым, если принят
президентом. Больше, чем когда-либо, положение аннулирует человека. Сейчас верят
в положение, как верят в эффективность голосования». Действительно, судьба Франции
такова, что приходится признать, что ею правят далеко не лучшие люди.
А у нас? Довольно печальная эволюция. Сразу после Октябрьской революции
верхушка Партии могла называться аристократией и первый совнарком по культурности,
вероятно, был выше Советов министров других стран. Чрезвычайную тонкость
культурной пленки Партии отлично сознавал Ленин, и он понимал, что масса Партии очень
темна и идет за верхушкой потому, что верит ей. Сейчас положение изменилось: в
составе Партии находится большое количество подлинно элиты, много выдающихся ученых. Но
ни один из них не входит в ЦК, не говоря уже о Президиуме. Многие ученые играют
только роль марионеток в Верховном Совете.
166 Александр Любищев
По п. 3 и 4. Казалось бы, с достижением общества без антагонистических классов
и после блестящей победы над фашизмом можно было бы сократить до минимума
идеологическую подготовку. На самом деле, сейчас не отрицается, что для построения
коммунизма требуется идеологическая подготовка и времени на нее тратится
несравненно больше, чем в капиталистических странах или у нас до революции, где
официальная идеология в вузах полностью отсутствовала, по крайней мере, на физматах и
естественных факультетах.
По п. 5 и 6. Считалось, что старая Россия — «тюрьма народов», что все народы
были завоеваны великодержавной Россией, за исключением немногих (Украина, Грузия),
которые избрали присоединение как наименьшее зло и были обмануты русским
правительством, лишившим эти нации всякого самоопределения. Сейчас считается, что,
кажется, все народности добровольно присоединились к России: среднеазиатские народы,
кабардинцы, калмыки, монголы, буряты и пр. «Тюрьма народов» оказалась
пристанищем народов. Расизм в современной советской России сильнее, чем в царской. В старой
России в паспортах не числилась национальность, указывалось сословие и религия.
Национальность в случае надобности основывалась на самосознании данного человека.
В самых империалистических государствах, как, например, Пруссии, достаточно было
принять немецкий язык как родной и признать себя немцем, чтобы приобрести
равноправие и возможность достижения высших должностей. Такие фамилии, как Браухич,
Радецкий, Дюбуа-Реймон и др., показывают, что, несмотря на явно иностранное
происхождение, такие люди считались подлинными немцами. Мы знаем, что Бисмарк был
славянского происхождения, а Мольтке — датчанин. В России еврей в XIX в., принявший
христианство (хотя бы протестантство), получал равноправие, только в XX веке в старой
России начались намеки на учет происхождения (допущение в офицеры лиц, у которых
еврейская кровь не ближе трех поколений). Сейчас национальность определяется не по
заявлению гражданина и не по сталинским признакам, а по «объективным»
признакам, обычно по матери, и еврейская фамилия служит препятствием во многих случаях
даже тогда, когда у данного гражданина, кроме фамилии, ничего еврейского не
осталось,— совсем как с неграми в Америке: стопроцентный расизм.
К п. 7. Здесь, несомненно, существует некоторое недоразумение. В № 7 Сент-Экзюпе-
ри противополагает логику человеческой иррациональности, но логику можно
противопоставить многому. Формальной логике можно противопоставить диалектическую (одно
из ее свойств — отрицание эффективности закона исключенного третьего), также
интуицию, чисто мистическое озарение или, наконец, приоритет подсознательной
аномальной сферы. Только последнее следует противопоставить всем формам научного познания.
Поэтому отрицание формальной логики является иррациональным совершенно в том же
смысле, в каком иррациональные числа так называются, т. е. как требующие
повышения уровня рационального мышления.
Что же у нас? Вместо различных уровней рационального мышления — выполнение
директив ЦК. Результат: канонизация Марра, Лысенко, Лепешинской, Бошьяна,
Мичурина, запрещение менделизма, Фрейда, кибернетики и пр. Сейчас кое-что исправили,
но лишь постольку, поскольку, исправление вызывалось отставанием отраслей техники,
важных в военном отношении.
К п. 8. Борьба с религией проводилась и проводится под флагом свободомыслия,
научного прогресса, времени, тратимого на религиозные обряды, нелепости обрядов,
обилие ненужных зданий (храмов), недопустимости догматизации и канонизации
непогрешимых лиц и высказываний паразитического духовенства.
Сейчас паразитическое духовенство размножилось в невероятной степени
(преподаватели общественных наук, обллиты, отделы культуры), бумаги потребляют множество,
высказывания вождей не подлежат ни малейшей критике, на собрания политического
характера, посвященные информации и натаскиванию в политических науках, тратится
несравненно больше времени, чем раньше на посещения церквей, официально ставится
вопрос о советских обрядах, в особенности обряде бракосочетания, в Ленинграде имеется
специальное здание, кажется, Дворец брака, посвященное специально обряду советского
венчания. Разрушено много архитектурных памятников, и сейчас творятся новые с той же
обрядовой целью, но без того вдохновения, которое было у строителей древних храмов.
Восстанавливается и религиозная терминология: священный, реликвия, кощунство
(например, в отношении Пушкина по поводу книги «Даль свободного романа»),
биографии канонизированных лиц строятся по стилю акафистов, без всякого упоминания
теневых сторон (конечно, за исключением тех случаев, где это указывается свыше)...
К п. 9. У нас полное отсутствие гражданских свобод (слова, печати, собраний,
союзов, неприкосновенности личности) рассматривается сейчас не как некое временное
состояние, а как уже достигнутый идеал подлинной свободы (тут вспоминают старика
Гегеля: свобода есть осознанная необходимость; если ты осознал, что тебя необходимо
посадить в тюрьму, то ты садишься в тюрьму, отнюдь не теряя свободы).
К п. 11. От тезиса классовой борьбы как ведущего фактора в развитии общества не
отказались (формально), хотя это положение больше всего нуждается в ревизии. Час-
Александр Любищев 167
тично оно ревизовано и коммунистической Партией уже тем значением, которое
придается идеологической борьбе; но фактически ревизия на практике началась с момента
Октябрьской революции. Идея классовой борьбы как ведущего фактора породила два
понятия: диктатуры пролетариата и советской власти.
Первоначальная идея диктатуры пролетариата имела приложение к тому моменту в
истории государства, когда пролетариат уже составляет большинство населения, как в
Англии. В России в момент Октябрьской революции пролетариат был в меньшинстве.
Но так как господствовать меньшинству над вооруженным (солдаты) большинством было
невозможно, то была внесена поправка в понятие диктатуры пролетариата: пролетариат
и беднейшее крестьянство. Но беднейшее крестьянство, имеющее все-таки землю, не
является пролетариатом, и потому даже во время гражданской войны не было подлинно
классовой борьбы, т. к. был не класс против класса (пролетариат против буржуазии),
а пролетариат с частью буржуазии против другой части буржуазии. И это вовсе не
исключение в истории. Если происходит такое явление, что господствующий класс в целом стоит
против класса эксплуатируемого, то прогресс становится невозможным. Только
благодаря содействию части представителей господствующего класса возможна социальная
победа.
Для получения хлеба и поднятия энтузиазма был создан новый мифический класс
кулаков по простому признаку: наличие батраков, причем по новой мифологии
предполагалось, что, если, положим, в крестьянской семье, достаточно многочисленной, работает
батрак, то все имущество кулацкой семьи создано именно трудом этого батрака. То,
что в значительной степени справедливо относительно фабриканта (где
немногочисленная неработающая семья фабриканта жила трудом сотен или тысяч рабочих) или
помещика, переносилось туда, где такой вывод является вопиющей бессмыслицей.
Отождествление же всякого крестьянина (так называемого «кулака»), имеющего хотя бы
одного батрака, с настоящим кровопийцей-мироедом создавало почву считать весь этот
народ нелюдьми, по отношению к которым все позволено: грабеж продотрядами,
массовый расстрел, депортация (впрочем, по отношению к последнему и остальные классы
были скоро уравнены), конфискация всего имущества как награбленного.
То же повторялось и при коллективизации. Считалось, что Советская власть воюет
со звероподобными кулаками, но от этой борьбы вымерли миллионы (за два года на
Украине вымерли почти все родившиеся в те годы дети). Судя по фактическому и
ожидаемому приросту населения, потери от коллективизации составляют по СССР —
10—12 млн. человек. Но если первоначально понятие вражеского класса — кулачества —
было создано по объективному признаку (наличию батраков), то дальше враждебные
классы определялись по субъективному: содействие кулакам, подкулачники,
сочувствующие кулакам и, наконец, все противящиеся или осуждающие политику Сталина
считались крамольниками, хотя бы это были заслуженные деятели Партии. Неудивительно,
что при таком понимании классовой борьбы, по справедливому изречению М. Н.
Покровского: «История — это политика, обращенная в прошлое», были реабилитированы самые
зверские периоды нашей истории, и понятие крамолы в пониманий^ Ивана Грозного
совпало с понятием ревизионизма и классовой измены в смысле Сталина. Сейчас
фальсификация истории Ивана Грозного несколько замазана, уже не вспоминают опричников
как «прогрессивное войско», фактически под сурдинку ревизовано нелепое
постановление ЦК о кинофильме «Большая жизнь», но непогрешимость ЦК «экс катедре»
продолжает оставаться не подлежащим ревизии догматом.
Но если понятие диктатуры пролетариата имело некоторую определенность в первые
годы Советской власти, то сейчас оно потеряло всякий смысл. Какая же диктатура, когда
у нас всеобщее избирательное право и формально считается, что конституцией
гарантированы все гражданские свободы всем гражданам, а пролетариата как эксплуатируемого
класса вовсе нет, поскольку нет эксплуатирующих классов и пролетариату не с кем
бороться?
То же и с Советской властью. Сначала это было вполне определенное понятие,
противополагавшееся парламентской власти: 1) избирательными правами обладают только
трудящиеся; 2) избрание производится по производственным избирательным участкам,
а не по территориальным; 3) избрание производится открыто, т. к. пролетарий должен
иметь мужество защищать своего кандидата. Все три признака исчезли. Формально наш
Верховный Совет — банальный парламент, только что при выборах выбор отсутствует.
«Сейчас у нас уже нет настоящей советской власти, а есть эрзац-парламент (и очень
плохой эрзац) (...)».
К п. 12. Отечество не наивысший абсолют, абсолютный патриотизм отрицается. Сейчас
пораженчество Ленина, лозунг «война без аннексий и контрибуций» забыт. Японско-
русская война 1904—1905 гг. всей прогрессивной общественностью считалась
несправедливой войной русского империализма, в словах же Сталина ясно чувствовалось
приветствие тому, что мы добились реванша. Мы осуждаем реваншизм у других, сами же
полностью его осуществили с гаком, т. к. отняли у Японии не только южную половину
Сахалина, принадлежавшую России до 1905 г., но и Курильские острова, добровольно
168 Александр Любщцев
обмененные в свое время на южную половину Сахалина и жизненно необходимые для
бедной природными ресурсами Японии.
Эмиграция в царское время не считалась преступле1шем, сейчас же она (без
разрешения мудрого начальства) почти приравнивается к измене родине. Очень популярен
куплет песни:
Была бы только Родина богатой и счастливою,
А выше счастья Родины на свете счастья нет.
А если родина является жандармом мирового самодержавия? Должен ли верующий
считать своей родиной страну, где преследуется его религия? В первые времена
Советской власти была тень оправдания этим преследованиям ввиду поддержки церковью
[прежней] власти и инкриминируемой церковникам симпатии к капитализму, но во
вторую мировую войну подавляющее большинство верующих и священников оказались
патриотами. После некоторого ослабления гонение на религию возобновилось. Почему?
Потому что усилилась опасность для всей марксистской догмы от идеологических учений
разных сортов.
А как смотрит на патриотизм такой безусловный патриот, как Сент-Экзюпери?
«(...) Но если моя страна разделяется, то возможно, что я обнаружу себя более близким
к иностранцу, по признаку той же религии, той же морали, тех же ценностей, чем к
французу, с которым у меня не будет ничего общего, кроме звуков языка. Этот тупой
патриотизм XX века есть не что иное, как дурной дух команды. Он совпадает с энтузиазмом
команды, основанной на том же цвете фуфаек, и игнорирует подлинное родство».
Нельзя сказать, что абсолютный современный советский патриотизм
(оправдывающий и всю старую историю царской России вплоть до нелепых походов Суворова в
Италию и раздела Польши) совсем отрицает смысл последней цитаты,— он только
применяет ее к другим странам, эти и подобные цитаты работают на экспорт.
Интервенция? Какой ужас! Но если Куусинен возглавил «народное правительство»
Финляндии и пригласил советские войска для «освобождения» Финляндии, то это не
интервенция, а освобождение. Если Я. Кадар призвал советские войска для разгрома
Будапешта, то это опять-таки не интервенция, а освобождение. Кого? Венгерских
рабочих от венгерских рабочих? Нет, бессознательных венгерских рабочих от Эстер-
гази и Минсенти, которые при помощи нескольких сотен венгерских фашистов
(иностранных войск, поддерживавших Минсенти и Эстергази, в Венгрии не было)
предполагали захватить власть над Венгрией, насчитывавшей 900 тысяч коммунистов и
солидную армию. Очевидно, нынешнее руководство нашей мудрой Партии серьезно
верит в возможность сверхъестественных событий.
К п. 13. Борьба против смертной казни считалась одним из основных положений
прогрессивных юристов. Коммунисты упрекали Керенского за проект восстановления
смертной казни на фронте, а к чему это привело? Количество казненных даже точно
неизвестно, но оно грандиозно. Что касается этики, то, с одной стороны,
доказывалось отсутствие общечеловеческой внеклассовой этики, с другой стороны —
признавалось, что с ликвидацией классового общества и сопряженной с ним эксплуатации
человека исчезнут мотивы преступления и превосходная этика народится сама собой, а на
переходный период этично все, что полезно для Революции. Но это как раз то, что
обычно приписывается иезуитам: цель оправдывает средства. По этому поводу у Сент-
Экзюпери имеются прекрасные слова:
«Цель оправдывает средства. Да, но когда средства не находятся в противоречии
с целью. Произвести революцию по левой программе с тем, чтобы почтить человека
(или то, что есть прекрасного в человеке), прекрасно, но не путем клеветы,
компромиссов и шантажа, где именно и нет уважения к человеку или к тому, что имеется
прекрасного в человеке».
Нет сомнения, что все самые нравственные люди оценивают действия сообразно
с целью. Хирург наносит как будто тяжкие повреждения человеку, но т. к. это с целью
последующего излечения, то такой поступок получает похвалу, а не порицание.
Революцию часто сравнивают с хирургической операцией. Но как бы ни был
благодетелен результат революции и как бы ни были мудры действия правителей, многое в
революции — всегда неизбежное зло, а не благо само по себе. Но фанатическое
отношение к противникам приводит к признанию допустимых и совершенно недопустимых
мер.
Во время гражданской войны такими недопустимыми поступками были:
1) призыв к массовому террору после убийства Володарского (письмо Ленина к
Зиновьеву);
2) расстрел заложников после покушения на Ленина (покушавшаяся на жизнь Кап-
лан не была казнена — она не считалась классовым врагом);
3) убийство всех членов царской семьи;
4) вооруженное бесплатное изъятие так называемых излишков у кулаков;
Александр Любищев 169
.5) вероломный (после торжественно объявленной амнистии) расстрел офицеров
белой армии.
Постепенно совершенно исчез трагический элемент при разрешении конфликтов.
В. прекрасной пьесе «Любовь Яровая» Яровая выдает своего бывшего мужа, но очень
тяжело это переживает, хотя тот бесспорно виноват и заслуживает выдачи, т. к.
использовал момент, который его жена приняла за примирение, для захвата товарищей
Яровой. А в истории с Павликом Морозовым сын выдает отца без всякого намека на
тяжесть этого поступка (хотя бы и оправданного), хотя все преступление отца лишь в
том, что он не хотел даром отдавать честно заработанный хлеб. Так как этично то, что
полезно для Революции, а для Революции иногда полезно предательство и вероломство,
то, значит, предательство и вероломство потеряли атрибут безусловной мерзости.
Развитие революционной этики идет и дальше, и современный советский человек
даже не возмущается некоторыми выводами. Сейчас идут две пьесы — «Барабанщица»
и «Он бежит из ночи», последняя братьев Тур. В обеих вполйе положительные
героини: представители «дня», а не «ночи», выполняя роль разведчиц, по-старому —
шпионок, во вражеском лагере, превосходно играют девиц весьма легкого поведения и
стараются демонстрировать свои прелести в максимально допустимом в советском
театре размере: это полезно для Революции — значит, это этично.
Но позволительно задать вопрос: они так артистично играют шлюх, что вполне
допустимо, что вражеские офицеры потребуют от них соответствующих действий.
Если они откажут, они себя выдадут; значит, они должны не только умело играть, но
уметь и вести себя как шлюхи. Значит, понятие чести должно отсутствовать у советской
женщины и советского человека. Откровенно говоря, мне лично больше нравился лозунг,
который популяризировали белогвардейцы в гражданскую войну: «Жизнь — родине,
честь — никому», или слова, насколько мне помнится, Монтескье: «Родина вправе
требовать, чтобы ты умер за нее, но не вправе требовать, чтобы ты лгал для нее». Если
же Революция приходит к таким требованиям, которые снижают моральный уровень
человека, то тем хуже для Революции. Вероломство было проявлено и в последнем
случае, когда советские войска «освободили» дружественную страну. Вероломный захват
командования венгерской армии в 1956 г., вероломный плен и «суд» над Имре Надем.
«Первую песенку зардевшись спеть», как говорит пословица.
К п. 14. Как можно говорить об антимилитаризме, когда современная Советская
Армия даже после сокращения насчитывает 2400 тыс. человек, т. е. на душу населения
приходится больше солдат, чем в старой царской армии (тогда было в мирное время
1200 тыс. человек). А не так давно, уже после победоносной войны (если не ошибаюсь, в
1955 году), состав армии был всего немногим меньше 6 млн человек. Армия в сущности
была больше чем наполовину мобилизована.
Царю нужны для войска солдаты,
Подавай же ему сыновей,—
пелось в рабочей «Марсельезе». Царя нет, но солдат требуется больше прежнего. «Но
мы окружены врагами, мы должны быть готовы к защите». То же самое говорили и в
царское время, и с гораздо большим правом при наличии могущественной Германии
и Японии и многих несравненно более сильных, чем в настоящее время, потенциальных
врагов: Австро-Венгрии, Турции,— и при отсутствии опоясывавшего нас кольца
союзников. Но царская Россия была агрессивным государством, мы же не агрессивны. На
моей памяти в 1904 г. Япония первая напала на Россию, в первой мировой войне
не Россия была инициатором войны. А сейчас: Финляндия, Польша, Латвия, Эстония,
Литва, Румыния, Венгрия.
К п. 15. Но мы готовы разоружиться и призываем к разоружению. Первый
призыв к разоружению был в свое время сделан Николаем II, за которым
последовало две Гаагских конференции. Из этого ничего не вышло и не моглб выйти, т. к. этот
призыв был выражением наивного (Берта Зуттнер) или лицемерного буржуазного
пацифизма. Сейчас мы вступили на тот же путь и надеемся, что он приведет к цели.
Есть, правда, отличие современной позиции от позиции Николая II. Сейчас СССР
имеет такие мощные ракеты, которых раньше не было, и на этот аргумент «с позиции
силы» и рассчитывает. Но если по-настоящему отказаться от аргументации с позиции
силы, то пацифистское разоружение может быть произведено только при признании
обеими сторонами какой-то организации для решения международных конфликтов,
решению которой все должны подчиняться. ООН, очевидно, не годится. Если какая-либо
страна не подчиняется ООН, наши газетчики поднимают вой: «Какой позор, она не
слушается решения ООН». А если ООН вынесет решение против нас, газетчики кричат:
«Позорное для ООН решение». Получается истинно готтентотская мораль.
К п. 16. Апология революций. Есть революция и революция. О великих ученых
мы говорим как о революционерах в науке. Такая революция почтенная, и если в
политике мы можем добиться крупного поворота с минимальным насилием, как в
Индии, то такую революцию можно только приветствовать. Но у нас считается обязатель-
170 Александр Любищев
ным приветствовать кровавую революцию со всеми ужасами гражданской войны, и кто
противится этому, того называют гнилыми либералами, интеллигентскими хлюпиками.
Но такая апология кровавой, беспощадной революции естественно приведет к
идеализации кровавых палачей Марата, Робеспьера и Сен-Жюста, своим поведением
подготовивших приход Наполеона к власти.
Сент-Экзюпери хорошо видел изнанку революции в испанской гражданской войне
и прекрасно характеризовал психологию крайних революционеров, испанских
анархистов, но обобщил это на всех революционеров в своей статье «Послание к
заложнику: «Передовые отряды революционеров, к какой бы партии они ни принадлежали,
охотятся не^ на людей (они не взвешивают людей по существу), а на симптомы.
Правда их противников кажется им эпидемической болезнью, и они расстреливают, не
очень-то задумываясь».
Лозунг: «гражданская война есть повивальная бабка истории» — ничуть не лучше
лозунга Ницше: «война есть гигиена истории». Оба — порядочная мерзость. Почтения
заслуживают революции, возникавшие стихийно, как наша февральская революция.
Смысл ее глубоко гуманен: солдаты не прямо восстали на царя, а прежде всего
отказались стрелять в рабочих..
Революционеры любят привлекать арифметику революции (как в пьесе «Разлом»):
надо истребить несколько тысяч, чтобы спасти миллионы. Конечно, если тысяча
бандитов угрожает жизни хотя бы того же количества или даже меньшего невинных
безоружных людей, мы вправе применить оружие против бандитов. Но вправе ли мы уничтожить
хотя бы одного заведомо невинного человека без его согласия? Справедливы ли
древние обычаи человеческих жертвоприношений или обычаи древних славян:
Самый Новгород тем ведь и крепок,
Что под башней одной, за Софийской стеной,
Там зарыт был один малолеток.
Современное подлинно прогрессивное правосознание не мирится с человеческими
жертвоприношениями, и с этим не мирится Сент-Экзюпери:
«Здесь арифметика не приложима. Сто тысяч страдающих не более ужасны, чем
страдания одного. Часть не увеличится от числа». Сходно думал и Достоевский
(весьма возможно его влияние).
Да кроме того, правильно ли рассчитывали? Объявили войну войне и вызвали
гражданскую войну с ее болезнями, разрухой и страшным голодом. Конечно, лучше
всего было бы, если бы согласились на мирные переговоры с Германией, но считали,
что цель войны будет достигнута только тогда, когда Германия будет разгромлена.
Гермапия была разгромлена, а через несколько лет появилась куда более страшная, чем
Германия Вильгельма, Германия Гитлера (...). Требования безусловной капитуляции,
очевидно, плохое средство для ликвидации врагов. В сумме после гражданской
войны жертв оказалось больше, чем если бы война продолжалась совместно с союзниками.
При коллективизации огромные жертвы не были вызваны внешним врагом, а
собственным непониманием деревни, фанатизмом и упорством и все той же звериной
беспощадностью к «классовому врагу». Но зато сейчас мы пожинаем плоды:
смертность сейчас ничтожна по сравнению с дореволюционной. Она уменьшилась повсюду
благодаря огромным успехам медицинской науки. В этих успехах роль СССР не так
велика, а роль в осмеянии великих имен медицины (Вирхов, Пастер) и в
шарлатанстве и тупоумии (Бошьян, Лепешинская) рекордна. Кроме того, цифра смертности
зависит от точки зрения: когда считать начало жизни человека. По-европейски —
с момента рождения, по-китайски — с момента зачатия (что более соответствует
научному пониманию жизни). Тогда аборты следует считать насильственной смертью людей
в возрасте немногих месяцев. Эта арифметика кошмарна и строго засекречена. Из
слов одной почтенной женщины-врача, работницы одной из крупных больниц
Ленинграда, узнал, что только в этой больнице за неполный год было сделано 9 тыс. абортов.
Революция, как всякий важный процесс, развивается по внутренним законам и
всегда полностью не осуществляется. Контрреволюция в той или иной форме (или,
правильней, антиреволюция) не есть нечто навязанное извне неизменному процессу
революции, а есть нечто закономерное, как пишет Сент-Экзюпери:
«Во всех смыслах все революции оказываются преданными: под словом «предать»
я понимаю не превращение, достойное сожаления, но просто непредвиденное, может
быть, даже счастливое превращение».
Чтобы превращение революционного режима в нормальный было счастливым, оно
должно быть осознанным. Надо оглянуться на пройденный путь, пересмотреть все
сделанное. Это и называется ревизионизмом в истинном смысле слова. Ревизия не
означает обязательно изменение, как не после каждой бухгалтерской ревизии бухгалтер
попадает под суд. Но невозможно воздержаться от изменений, и «слепые» изменения
приводят обычно к неосознанному предательству революции.
К п. 17. Обобществление орудий производства уже само по себе ликвидирует
Александр Любищев 171
основные бедствия старого общественного строя. Здесь происходит путаница средства и
цели. Капитализм вызывает справедливое возмущение следующими своими свойствами:
1. Эксплуатация рабочих, живших в нищете, в то время как капиталисты утопали в
роскоши. 2. Коррупция государственного аппарата. 3. Стимуляция вооружения, а
следовательно, и войн. 4. Захватнические войны. 5. Безработица, приводящая к нужде
и голоду. 6. Проституция. 7. Ограничение медицинской помощи из-за дороговизны.
8. Ограничение просвещения и т. д. Все это марксизм сводил к одной главной
причине: наличие средств производства в руках капиталистов.
Это было ликвидировано, а что получилось? Конечно, сглажены контрасты: таких
богачей, какие были раньше, сейчас в СССР нет. Достигнуто огромное повышение
уровня производства, что-то примерно в 30 раз, на душу населения — примерно
двадцать. Казалось бы, этого достаточно, чтобы совершенно ликвидировать бедность,
доводящую до нищенства. Этого не случилось: даже в городах, которые страшно
развились после революции, есть много очень бедных семей, а в деревнях еще
больше. Крестьянин лишился лошади (средства производства!), за исключением
мусульман, был ряд страшных голодовок, неслыханных в XIX веке, крестьянину приходилось
работать без всякого вознаграждения.
Новая верхушка советского общества отнюдь не отказывает себе в роскоши, большей
частью за закрытыми дверями, а шикарные автомобили «Чайка» (совершенно ненужная
роскошь) продуцируются только для нынешней знати; под дома отдыха и санатории для
привилегированных отхватывают даже общественные парки (Гурзуф).
Но зато сейчас нет лентяев! Пожалуй, иногда хочется, чтобы некоторые наши
общественные деятели поменьше трудились. Ищков перевыполнением планов обезрыбил Волгу
и другие водоемы; другие заготовители хищнически истребляют леса, Зверев своей
налоговой политикой привел к гибели большинство садов на Украине, качество строевого
леса таково, что во многих городах в массе свирепствует домовой грибок, о котором
мало кто слыхал раньше, поддержка «мичуринской» биологии и Лысенко привели
к падению урожайности и бессмысленному внедрению хлопчатника на Украине и т. д.
И что же? Привлекли к ответственности виновников? Нисколько. Они получают ордена
за свою деятельность! Хотя многие из них называются «ответственными работниками»,
их надо называть безответственными, более безответственными, чем капиталисты,
потому что капиталист, если будет заниматься подобными художествами, то очень
скоро разорится, что с ними постоянно случается. А эти — не разорятся, их даже ругнуть
как следует не позволят. Когда Овечкин написал резкое письмо по поводу Ишкова, на
следующий день было постановление ЦК о том, что он слишком резко выразился, и
вскоре после этого Овечкин ушел из редакции «Литературной газеты».
Это все ошибки, но зато по ряду отраслей мы перегнали многие страны и скоро
перегоним Америку. Но по нефти, например, нас снова обогнала Венесуэла. По чугуну и
стали — мы идем быстро, по официальной статистике, но почему строят так мало
железных дорог (на семилетку рассчитано около 20 тыс. км новых и вторых путей),
почему так мало железных крыш в деревнях, почему часто недостает даже гвоздей?
Все на оборону? И это называется разоружением? Почему так мало строят шоссейных
дорог? Их сейчас 200 тыс. км, в США — больше 3 млн. Строят у нас по 10 тыс. км
в год, для того, чтобы догнать Америку, надо около 300 лет, а это важнее свинины
для крестьянина.
Обобществления средств производства недостаточно для того, чтобы считать
социализм построенным. «Социализм есть строй, по всем признакам противоположный
капитализму и всякому несовершенному строю». Капитализм обвиняют в анархии
производства, но она есть и у нас, капитализм обвиняют в хищническом хозяйни-
чаньи, но с рыбой, лесами и сельским хозяйством у нас хищничество еще большее, а
не меньшее. Наконец, социализм немыслим без свободы. Определение «социализм»
должно быть не худшим, чем старое определение царства Божьего: «полная свобода
частей при совершенном единстве целого». Если такого строя построить невозможно, то
значит — социализм невозможен, но мы должны стремиться к этому, хотя бы
недостижимому, идеалу. Обобществление орудий производства — это признак этатизма, а не
социализма, и упор на эту сторону вопроса естественно привел к сближению сталинизма
и гитлеризма.
Но если обобществление средств производства не является достаточным признаком
социализма, то является ли оно необходимым? Мыслим ли социализм при некотором
сохранении частной собственности на средства производства? Я думаю, частная
собственность должна быть исключена в тяжелой промышленности, т. к. огромные размеры
этой индустрии и являются источником того захвата власти, который фактически
осуществляют, например, американские миллиардеры. Но Кропоткин давно в книге
«Поля, фабрики и мастерские» говорил, что нелепо быть фанатическим противником
частной собственности даже для многообразных некрупных предприятий. В частности,
книгоиздательство, в особенности научное, бесспорно, страдает от полного
обобществления.
172 Александр Любищев
Наши издательства, рассматривая каждую книгу с точки зрения выполнения фин.
плана, очень неохотно идут на издание малорентабельных научных книг. Как не
вспомнить у нас Девриена, в Германии Г. Фишера, которые, будучи капиталистами,
гораздо в меньшей степени руководствовались коммерческими соображениями, чем наши
«социалистические» издатели.
К п. 18. Но зато мы не ревизовали нашу конечную цель — построение
коммунизма, и мы уже на пороге построения этого идеального общественного строя. Так
ли? Смысл слова «коммунизм» ясный — от слова «коммунис» («общий»). Так раньше и
определяли различие между социализмом и коммунизмом. В социализме нет частной
собственности на средства производства, в коммунизме вообще нет частной
собственности. Так и мыслили основоположники коммунизма. У Платона для тех групп
общества, где вводится коммунизм, уничтожена даже семья: коммунизм доведен до
своего логического завершения. Говорят, это безнравственно и невозможно. Что касается
нравственности, то, согласно марксистской морали, этично.то, что полезно для человека, и
если только уничтожение семьи позволит полностью устранить собственнические
инстинкты, вредные для общества, то надо идти на уничтожение семьи. А следует
признать, что пока у человека есть «своя» жена, «свои» дети, то ясно, что он будет
стремиться к тому, чтобы поставить их в лучшие условия. Но, говорят, при коммунизме
будет всего так много, что бери каждый сколько хочет, зависти не будет. Об этом
поговорим после. Отступив в делах сохранения семьи, коммунисты пытаются сохранить
общность жилищ, общность трапез. Обязательные общие трапезы спартанцев — один
из элементов коммунизма. Эти элементы были и у секты ессеев, судя по кумранским
находкам, и как будто имеются и в некоторых коммунах Израиля. В Китае тоже в
1958 году в сельских коммунах были даже отняты от семей средства приготовления
пищи и все питались совместно. Этого же порядка придерживались в монастырях
(за существенными исключениями для более привилегированных).
В СССР, особенно в городах, от этого полностью отказались. Упор — на
индивидуальные, хотя бы крошечные (одна комната с кухней) квартиры. Полностью отказались
даже от пропаганды объединения нескольких семей в одной общей квартире, что
было бы, конечно, чрезвычайно удобно для современных семей, где часто и муж и
жена работают, а домашняя прислуга, как и следует ожидать (не только у нас,
но, например, и в США),— вымирающий класс. Никаких намеков на рост
коммунистических идей в быту нет. Напротив, коммунальные квартиры известны постоянными
дрязгами между жителями квартиры и индивидуальными проводками электричества
даже в места общего пользования: как правило, не могут договориться о раскладке
расходов на общую площадь.
Сейчас поэтому слову «коммунизм» стали придавать иной смысл: в социализме
оплата по труду, в коммунизме — по потребности. Какой потребности, объективной
или субъективной? Еще в ранний период организации колхозов был спор, как делить
урожай — по едокам или по трудодням? Первый принцип, конечно, коммунистический,
по объективной потребности, второй считается социалистическим, но он ничем не
отличается от старых принципов оплаты.
Некоторым намеком на коммунизм является государственное обеспечение
материнства, но оно у нас проводится в слабых размерах (ничтожное пособие одиноким
матерям, ордена и пособия, начиная, если только не ошибаюсь, с пятого ребенка).
В этом смысле более «коммунистической» является Франция, где мать на каждого
ребенка получает пособие. Мне говорили, что при наличии трех детей пособия хватает,
чтобы мать уже вовсе не работала. Результат этого закона — приличный прирост
населения во Франции (300—400 тыс. в год), тогда как раньше несколько десятков лет во
Франции прироста вовсе не было. У нас пока в такой форме этот коммунистический
принцип не проводится и в обозримом будущем не намечен. Правительство больше
озабочено чрезмерным ростом населения (несмотря на сокращение рождаемости), и
аборты не только не преследуются, а скорее поощряются дешевизной этой
«коммунистической» операции (50 руб. в городе и 25 руб. в деревне: деревня не может
пожаловаться, что она вовсе обойдена заботой).
Мы, таким образом, еще и не приступали к реализации лозунга удовлетворения
объективных потребностей (этот лозунг может быть удовлетворен в значительной
степени в капиталистическом строе: пособия матерям, пенсии для престарелых вообще,
а не только для выслуживших срок рабочих и интеллигентов), а уже говорим об
удовлетворении субъективных потребностей, что, конечно, является совершенной
фантазией. И в нашем обществе, как правило, каждый стремится захватить побольше,
материальная культура все растет, предметы ее все дорожают (лучшие ее образцы, конечно), и
совершенно невозможно представить себе, что граждане, имея полную возможность
приобрести желаемое, станут себя ограничивать в какой-то умеренной дозе.
Фактически сейчас от этого понимания коммунизма отказались. В хрущевском
понимании коммунизм — это просто сытое довольное житье. Будем есть пять
американских норм: идеал коммунизма превратился в идеал обжоры. Если идеалу свободы,
Александр Любищев .173
равенства и прогресса благородно служить, то идеалу переедания салом и мясом служить
не следует: такой идеал будет только способствовать распространению болезней,
вызываемых излишествами.
4. Сходство сталинизма и гитлеризма
Из изложенного можно сделать ясный вывод, что нельзя противополагать два
лагеря, как день и ночь: оба достаточно черны. Почти все постулаты прогрессивного
характера подвергнуты ревизии, а те, которые не подвергнуты (по крайней мере
открыто), следует ревизовать. Многие фашистские лозунги проводились Сталиным не хуже,
чем Гитлером, с тем отличием, что они проводились лицемерно. И сейчас отрицание
на словах сталинизма приводит к тому, что сталинская идеология продолжает
господствовать. Как правильно сказал Эйзенхауэр: можно ли договориться с людьми, у
которых полицейский режим называется народной демократией, а вооруженное
завоевание — освобождением? И Сент-Экзюпери часто проводит параллель между Гитлером и
Сталиным...
Об СССР у Сент-Экзюпери есть замечания, не показывающие особого сочувствия:
«Цивилизация вносит порядок в природу человека. Цивилизация приносит богатство
сердца. В России же мы имеем печальную пародию. Можно себе представить науку в
СССР, театр, даже музыку. Можно представить, может быть, книги, но не объект
высокого качества. Цивилизация же состоит в том, чтобы долго сохранять ту же
вещь» (...).
«Тот, кто не имеет ничего или имеет немного, несомненно, склонен к грабежу.
Когда ему говорят: «По твоей глупости ты оказался на своем уровне»,— это дает ему
лишний повод ненавидеть ту интеллигентность, которая ему не выпала на долю. Во
имя чего он будет восхищаться? Он будет восхищаться под ярмом доброго тирана».
Иллюзия «доброго тирана» или «доброй диктатуры» (хрен редьки не слаще)
охватила в конце XIX— начале XX века самые культурные народы. Уэллс в «Первых
людях на Луне» говорил о великом правителе Луны; Кнут Гамсун приветствовал
великого террориста; многие говорили о популярности идеи царизма в самой
разнообразной форме. Это не новость: в XVIII веке — было модным учение «просвещенного
абсолютизма». В старой истории если не «добрые», то «просвещенные» автократы
встречались, и не нелепо приветствовать просвещенный абсолютизм, имея в виду
Александра Македонского, Юлия Цезаря, Генриха IV, Петра Великого, даже Иосифа II,
Фридриха II, Екатерину II и Наполеона.
А кого особенно уважал автократ XX века Сталин, представитель прогрессивней-
шего направления? Ивана Грозного, Юрия Долгорукого — отбросы русской истории.
И ряд наших писателей дошел до фальсификации русской истории с целью восхваления
Ивана Грозного. А спрашивается, чем Иван Грозный лучше Гитлера? Даже в отношении
поголовного истребления евреев он дал пример, «достойный подражания», при взятии
Полоцка.
И нашим ли коммунистам удивляться, что Гитлер имел успех в Германии, когда
наша мудрая Партия с «социалистических» позиций старалась оправдать деятельность
одного из величайших извергов истории. А теперь стыдливо ревизовать апологию
Грозного, но вместо злодея пользуется фавором аналог Распутина — Лысенко, и
выдающимся ученым плюют в лицо, защищая проходимца. Распутин сыграл большую роль в
компрометировании режима Николая II, хотя сам Николай II в этом был не виноват: он
не мог противостоять влиянию жены, сделавшейся суеверной русской бабой. Но
Распутин не мог остановить вступление России в войну, хотя он предупреждал царя об
опасности войны для династии. Лысенко же сумел привести к падению сельского
хозяйства и полному разгрому сельскохозяйственной науки. Но с нами ракеты — всех
сотрем!
5. Некоторые сопоставления
Но сталинизм, говорят, выше гитлеризма и капитализма тем, что он привел к
неслыханным успехам СССР. Для меня действительно в свое время казалось
убедительным сравнение Франции и СССР. В начале XX века Франция была банкиром
Европы, займы у которой униженно выпрашивала огромная царская Россия. Франция
из I мировой войны вышла победительницей, Россию же ждали революции, Брестский
мир и гражданская война, и, однако, насколько изменилось положение обеих стран!
Но вот пришла вторая мировая война, и убедительность сравнения пропала.
Германия в обеих мировых войнах понесла неслыханное поражение и теперь разделена на
две части. Западная Германия, оставшаяся капиталистической, сумела уже восстановить
свой экономический потенциал и успешно конкурирует на мировом рынке со странами-
победительницами. В Восточной Германии идет работа по построению социализма.
А результат? За девять лет население Восточной Германии уменьшилось на пять
миллионов (с 22 упало до 17). В Западной увеличилось миллионов на 7: немцы
голосуют ногами против социализма, и сейчас ставится вопрос, чтобы по среднему
174 Александр Любищев
уровню жизни ГДР догнала ФРГ. Но говорят, что ФРГ поддерживают американцы
и у нее мощная индустриальная база. Я думаю, американцам выгоднее было бы
поддержать Францию, чем ФРГ, почему же Франция отстает от ФРГ?
Что касается индустриальной базы ФРГ, то это верно. Но не являются ли причиной
успехов СССР прежде всего огромные территории и исключительные природные
богатства? Но и огромные территории и исключительные природные богатства не
созданы коммунистической Партией. Наши успехи, кроме того, не однородны. Огромны
успехи в создании военной мощи, строительстве гидростанций и проч. Просвещение
в ширину сильно разрослось, но средний уровень нашей интеллигенции упал, и
сейчас общим местом является утверждение, что наша школа снижает качество.
Наконец, можно привести и капиталистическую страну, которая при самых
неблагоприятных обстоятельствах осуществила необыкновенно быстрое промышленное
развитие,— Японию. Страна с очень густым населением, очень бедная природными ресурсами,
в XIX веке в исключительно короткий срок осуществила промышленную революцию
и вышла в ряд великих держав. Сельское хозяйство у нас не может похвастаться
успехами, крестьянство по уровню во многих местах (Украина, Сибирь, казачьи
области) сейчас, во всяком случае, не выше прежнего. Наконец, так ли верна наша
статистика? Все время говорят о случаях очковтирательства. Официально сообщается,
что цифра сбора урожая в 1952 г. была завышена, якобы Маленковым, в полтора
раза. Какая может быть уверенность, что и другие цифры, которые мы лишены
возможности проверить, не завышены? Культурность руководства, во всяком случае,
упала чрезвычайно.
6. Заключительные соображения
Книжка Сент-Экзюпери содержит еще много интересных мыслей, но пока
ограничимся этим: несмотря на некоторые высказывания Сент-Экзюпери, которые можно
истолковать как проявление если не сочувствия, то интереса к фашизму, мы, т. е.
представители СССР, никак не можем обвинить его в «сползании к реакционному мышлению»,
т. е.:
1. Сам СССР и Коммунистическая партия так сильно изменились за 40 лет, что
вполне резонно рассматривать сталинизм (который теоретически продолжает
господствовать у нас и получает полную поддержку и в Коммунистической партии
Франции) как фашиствующую ревизию марксизма.
2. Если признать, что сталинизм в менее уродливой форме был неизбежным
логическим развитием марксизма, то, значит, сам марксизм заключает в себе элементы
фашизма, т. е. реакционного учения.
3. Такой реакционной чертой является учение о ведущей роли классовой борьбы в
истории общества и о подчинении этики вопросам классовой борьбы, доведение до
крайнего предела положения «цель оправдывает средства».
4. Весьма критическое отношение к СССР вполне оправдано позднейшей и
современной историей СССР, сохранившей полностью фальшь и лицемерие сталинского режима.
5. Торжество фашизма в Германии есть одно из выражений весьма популярного
стремления к цезаризму, т. е. к «доброму тирану» (новая версия «просвещенного
абсолютизма», проистекающего из разочарования народов в демократических формах
правления, поэтому фашизм слаб или отсутствует там, где демократия наиболее
удовлетворительная — северо-западный угол Европы: Скандинавия, Англия, Бельгия,
Голландия).
6. В СССР цезаризм выразился в наиболее культурной форме (ленинизм) в силу
крайней отсталости царского режима. Поэтому очень широкие круги были охвачены
иллюзией, что эта форма цезаризма имеет подлинно научную базу.
7. В Италии социал-демократы не выдвинули цезаристской доктрины, отчего и
создалась база для Муссолини, как организатора порядка; в начале 30-х годов
проникавшие на Запад вести об ужасах коллективизации и о тираническом режиме Сталина
(который уже нельзя было объяснить гражданской войной) дискредитировали
возможность рационального решения затруднений, и вместо квазинаучного лозунга классовой
борьбы выдвинут эмоциональный, мистический лозунг высшей арийской расы.
Выход из положения: перестать кичиться собственным превосходством, монополией
на прогрессивность; необходима большая и сложная работа, подлинная ревизия всего
нашего общественно-политического мышления. Не следует думать, что противостоят два
лагеря — прогрессивный коммунистический и реакционный фашистский, и всякое
выражение критики прогрессистов есть сползание к фашизму. Наиболее прогрессивным
современным направлением в политической жизни, видимо, является учение Ганди, в
значительной степени продолжаемое индийским правительством. Несомненно, что
идеология Сент-Экзюпери в целом тоже прогрессивна. Необходим синтез, он очень труден,
т. к. при этом приходится отказаться от того требования простоты, которое и
привлекало массы к таким направлениям, как марксизм и фашизм. Но, хотя пословица
понимает слово «простота» в другом смысле, полезно ее вспомнить: «Простота хуже
Александр Любищев 175
воровства». Большая простота привела к большому «воровству» в старом русском
смысле воровства (т. е. крупным преступлениям) и еще может привести к огромному
воровству.
Весьма возможно, что народы, разочаровавшись во всех формах «доброго
тиранства», вернутся к старому простому лозунгу «свобода». Но ведь с точки зрения
построения общества свобода есть деструктивный принцип, а не конструктивный: он
необходим, но недостаточен для построения культурного общества. Упорядочивающие
его принципы: сюзерен, отечество, нация, церковь, класс, партия, племя — все в
значительной степени скомпрометированы. Трудность синтеза заключается в том, чтобы
суметь выбрать положительный компонент во всех указанных регулятивных принципах.
Книжка Сент-Экзюпери представляет огромный интерес в смысле искания путей
построения синтеза, и в этом смысле она, я думаю, долго будет привлекать внимание.
Москва, 2 марта I960 г.
II
В первой части я постарался разобраться в том странном факте, что такой доблестный
боец с фашизмом, как Сент-Экзюпери, как будто находит нечто положительное в
фашизме. Не может быть сомнения, что никакого «сползания» к фашизму у Сент-
Экзюпери нет. Можно даже сказать более определенно: те следы того, что кажется на
первый взгляд примирением (хотя бы частичным) с фашизмом, являются гораздо
более верной гарантией от сближения с фашизмом, чем та лицемерная (хотя бы и
бессознательная) принципиальная ненависть к фашизму, которую исповедуют
сталинисты.
Как я показал в 1-й части, «непримиримый» к фашизму сталинизм фактически
является марксиствующей (но не марксистской) разновидностью фашизма, обладающей,
однако, несравненно большим лицемерием (или непониманием, что еще хуже).
Однако несомненно, что сталинизм (как и весь марксизм, крайним выражением
которого является сталинизм), как и фашизм, пришел к власти, получив
значительную популярность в массах, благодаря привлекательности некоторых простых
лозунгов, которые они выбросили, и эти простые лозунги (если не придавать им
абсолютизации) не лишены основания и являются уродливыми извращениями многих
здоровых принципов. Классовая борьба не чушь, и классовая сознательность не
преступление, но абсолютизация классовой борьбы приводила к отвратительным выводам,
которые справедливо сейчас называют классовым расизмом.
Здоровое зерно исторического и диалектического материализма выродилось в чисто
мещанский потребительский материализм, забывший о высших ценностях человеческой
культуры. С точки зрения западной культуры (название, может быть, неправильное,
может быть, правильнее было бы назвать — религиозной, в частности, христианской
культурой), которой придерживался Сент-Экзюпери, он отвергает и фашизм, и
сталинизм: он считает невозможным признать один из них за сплошь черное явление,
т. к. это — две стороны одного явления, взаимно связанные,— Ленин породил Муссолини,
Сталин породил Гитлера, и то, что разные формы фашизма получили влияние у двух
культурных народов, уже означает, что в нем есть что-то положительное.
Превосходно изложено это в «Карне»: «Бессмысленно все время бороться против
чего-то. Нельзя ли добросовестно свести баланс с каждой из сторон? Чего требуют
левые, правые, сталинисты, троцкисты, анархисты? К какой цели ведут предложенные
средства? В демократии я спасаю жалкого индивида, но в подлинной Западной
цивилизации я спасаю Бога, не права человека, но права Бога через человека. И я уважаю
в человеке образ Бога, а не индивида. По сталинской или нацистской справедливости
я подавляю социально дефектного человека, подобно тому как подавляю пилота,
допустившего аварию судна. По западной справедливости я его освобождаю во имя его
внутренней родины...» <...).
Основа идеологии Сент-Экзюпери — осознание важности идеальных ценностей; он
не скрывает своих симпатий к религии, но религии, совершенно свободной от
догматизма. Он кратко резюмирует все те доводы, которые в глазах поверхностных лиц,
считающих себя свободомыслящими, достаточны для того, чтобы отвергнуть всякую
религию или, словами Ленина, считать ее одним из самых отвратительных явлений
в истории.
Против богослова Сартильянжа: «Почему надо верить в Воскрешение на основе
документов, авторы которых неизвестны и из которых ни один не жил при жизни
Христа?» (...)
«Сегодня, когда анализ нашего мира отучил меня от чудесного, я должен принимать
на веру данные эпохи, не умевшей анализировать. Сегодня, когда наука развивает
столько тыловых рубежей, я должен без зазрения совести их последовательно
занимать. Сейчас, когда сомневаются в самом смысле слова причина, я должен принимать
176 Александр Любищев
Первичную причину. Сейчас, когда финализм оказался неэффективным, мне должно
оставаться финалистом».
При всей искренности этих высказываний нельзя не отметить, что Сент-Экзюпери
несколько отстал от науки. Понятие причинности не устарело, как и финализм. Сейчас
многие свидетельства Библии рассматриваются серьезными учеными как реальное
изображение бывших «чудесных» с точки зрения науки XIX века событий: например,
астрофизик Шкловский допускает, что сказание о Содоме и Гоморре есть описание
атомного взрыва. Многие как будто окончательно оставленные религией «тыловые»
рубежи вновь занимаются настоящими учеными.
Но при полном свободомыслии автор так определяет ценность понятия Бога: «Какое
мне дело, существует Бог или нет — Бог придает божественность человеку». Отсюда
ряд доводов в пользу религии: «Я должен определить ряд чисто религиозных понятий:
Милосердие, Любовь, Невидимые сокровища, Жертва, Универсальное». «Они хотели
уничтожить христианство во имя человека, которого они обосновали (отцеубийственная
война анархистов), и спасти того человека, которого они обосновывали. Но именно
этого человека они и уничтожили прежде всего» (...).
«Незаметно мы ввели мораль Коллектива, игнорирующего Человека. Эта мораль
легко объясняет, почему индивид должен жертвовать собой для общины. Она не
объясняет без словесных вывертов, почему община должна жертвовать собой для
одного человека. Почему справедливо, что тысячи умирают, чтобы освободить одного из
несправедливой тюрьмы» (...). «Умирают за Собор, но не за камни. Умирают за
народ, но не за толпу» (...).
Из всех этих цитат ясно видно, что Сент-Экзюпери не удовлетворяется ни одним из
тех основных решений, которые были предложены для решения проблемы человеческого
коллектива:
1. Индивид как высшая ценность: одна из разновидностей анархизма (не всякого:
анархизм Кропоткина и Л. Толстого сюда не относится).
2. Масса как высшая ценность: обычно понимание народа большевиками, притом
лицемерное, т. к. роль личности ставится ими фактически чрезвычайно высоко; но
если смешивать понятие массы (простой суммы индивидов), толпы (случайное
скопление людей) и народа и проводить это решительно в жизнь, мы неизбежно приведем
к господству черни, охлократии.
3. Государство — высшая ценность, самоцель. Идеальная модель — термитник (это
сознательно утверждают некоторые биологические адепты фашизма, например,
энтомолог Эшерих).
Взамен этого Сент-Экзюпери выдвигает идею:
4. Человечество не сумма людей и не хорошо организованный коллектив, а
организация людей для осуществления высшего блага. Эту идею надо назвать подлинно
религиозной. Возможно, что эту концепцию и следует называть подлинно
социалистической.
Вкратце можно сказать, почему у народов сейчас так сильна тяга к цезаризму и
тоталитаризму в самых разнообразных формах: простое единоличное правление в
Прибалтийских республиках до их присоединения, разные формы фашизма, сталинизм,
который все-таки переносится без большого сопротивления. Каждый народ в своей жизни
стремится к достижению ряда ценностей, начиная от самых элементарных: сытость,
обеспеченность жилищем, платьем, развлечением, порядок, мир, национальный престиж,
свобода, духовные потребности, осуществление высших идеалов. XIX век, конечно, не
достиг полного удовлетворения элементарных потребностей, но уровень все время
повышался. Казалась обоснованной иллюзия достижения все более высокого уровня
нормальными парламентскими средствами. Высшие же духовные цели выключались из ведения
государства, считаясь личным делом граждан.
Кризис этого понимания вызван не только кровавыми событиями XX века, но и
потерей доверия к парламентской форме. Наиболее доступен критике парламентаризм
Франции, где партийный аппарат способствовал приходу к власти политиканов, а
не политиков. Даже в классической стране парламента Англии все более наблюдается
снижение роли парламента и повышение роли кабинета в управлении страной. Понятно
поэтому, что новое слово марксизма в его модификации — ленинизме смогло показаться
откровением в отсталой России, измученной войной и потерявшей всякое доверие к
бездарному правительству. Достижение справедливого строя казалось близким делом и
притом без всяких высших идеалов, простым удовлетворением насущных потребностей,
а те высшие духовные ценности, которые признавались и ленинизмом (альтруизм,
миролюбие, трудолюбие, честность и т. д.), появятся «сами собой», как только с
человечества будет сброшено проклятие капитализма.
Было время, когда во всех странах, даже англосаксонских, репутация марксизма
была довольно высока. Но на этом уровне марксизм не удержался. После ленинизма
пришел кошмарный сталинизм с коллективизацией, страшной голодовкой, людоедством
и т. д. Даже элементарные потребности удовлетворения не получили. С марксизмом
Александр Любищев 177
случилось то же, что и со всеми, догматическими религиями: высшие идеалы были
позабыты и воскресли вновь старые раскритикованные понятия. Что марксизм есть в
сущности новая религия — ясно и для Сент-Экзюпери:
«Величие, эффективность религий заключается в том, что они ставят свои
революционные задачи, обосновав тот образ духовного человека, который надо стремиться
достичь. Пусть этот раз созданный человек упорядочит вселенную». «Это стремление к
сцеплению настолько живо, что рано или поздно человек воспринимает тот язык,
которым оно ег.о снабжает. И мы получаем христианина, картезианца, ньютонианца,
марксиста, по мере всех новых синтезов».
Сталинизм, вместо освобождения, принес стране новое страшное ярмо. Высшие
идеалы оказались вновь скомпрометированы, и такой народ, как Германия, отдал
дань более глубокой идее сцепления, обеспечивающей ему, как казалось, сытость,
порядок и господство над другими народами. Какой уж тут интернационализм, когда
знаменосец интернационализма — СССР выбросил его на свалку и взамен водрузил
старое черносотенное знамя истинно русского патриотизма с восхвалением Юрия
Долгорукого, Ивана Грозного, с оправданием реванша после русско^японской войны и пр. Но
если большевизм отказался от своих высоких идеалов, если он не дал даже
удовлетворения элементарным потребностям, если на его почве вырос противный Духу марксизма
шовинизм, если полное . исчезновение гражданских свобод считается не временным
злом, а окончательным явлением, т. к., по мнению наших официальных «демократов», в
этом и есть истинная свобода, то нельзя ли поставить себе задачу попроще? Так
вопрос и ставят фашисты, и в этом и причина их успеха. Если марксизм, религия,
претендовавшая на установление подлинного социализма, интернационализма и
антимилитаризма, потерпела крах, вернемся «на повышенном основании» к старым
представлениям: национализму, патриотизму, расизму, вплоть до старого бога Вотана с его
Валгаллой.
Но может быть, можно на марксистской базе восстановить старые марксистские
идеалы? Предпринять ревизию сталинизма в пользу истинного марксизма? Я лично
так и думал во время оттепели. В отношении Советского Союза мне вправил мозги
ноябрь 1956 г. и последующие события...
Социал-демократы отказываются от многого, что было свойственно марксизму.
Там получается превращение в обычную партию реформистов, вроде наших кадетов. Не
исключена возможность, что революционная партия и окажется ненужной. Если удастся
избежать войны и приручить термоядерную энергию, то у человечества может оказаться
колоссальный фонд энергии, при котором всякая нужда исчезнет на Земле и многие
экономические основания для критики строя исчезнут. Так думают многие умные люди.
Но сильное экономическое неравенство автоматически не исчезнет и сохранятся те
сильные неэкономические факторы общественного развития, которыми склонны (по
крайней мере теоретически) пренебрегать коммунисты. Они стараются для поддержания
своего влияния на массы и особенно на молодежь «внедрять» догматы классического
марксизма, рассматривая его как Священное Писание. Вот такая попытка, безусловно,
обречена на неудачу, прежде всего потому, что ортодоксальный марксизм в нашем
понимании безусловно является догматической религией, не осознавая, однако, себя за
религию. Поэтому с ним не сможет случиться того, что случилось с христианством.
Христианство, сделавшись господствующей религией, позабыло свои заветы
милосердия, миролюбия, осуждения богатства и проч., но т. к. изложение этих великих
заветов продолжало считаться Священным Писанием, то они продолжали действовать
среди истинных христиан: Франциск Ассизский, митрополит Филипп, квакеры.
Сохранилось и его революционное значение в истинном смысле слова (Кромвель, Мильтон,
тайпины); дух интернационализма в очень значительной степени сохранился, особенно
в католической церкви, специально у иезуитов. Поэтому и сейчас христианство отнюдь
не сходит со сцены, особенно католичество. Во Франции, где в конце XIX века и
начале XX бушевал антиклерикализм, во главе республики стоит верующий католик.
В Италии одна из главнейших партий называет себя христианской, как и в ФРГ.
В США впервые за всю историю выбран президентом католик. И одним из ярких
выражений ренессанса христианства является благороднейший образ Сент-Экзюпери.
В нашей же стране бессмысленная пропаганда во все больших дозах и все более
бездарными преподавателями и пропагандистами ортодоксального марксизма может
лишь привести к исключительно резкому антимарксистскому движению.
Сент-Экзюпери никаких симпатий к марксизму не питает:
«Марксисты понимают вселенную, не принимая в расчет человека, который творит
это устройство... Я лично совсем не нахожу этого грандиозным (...). Что значит
«историческая миссия пролетариата»? Я не признаю такого финализма». «Понятие
класса абсурдно так же, как промышленника или эксплуатации. Существуют только
люди. (...) Коммунистическая партия, может быть, в большей степени, чем
социалистическая, обладает идеей величия. Вот почему человек, нуждающийся в вере, тянется к
ней».
7 «Звезда» № 10
178 Александр Любищев
Эту же мысль высказали многие (кажется, Булгаков, Бердяев, у нас — Евтушенко в
одном из своих стихотворений): наш большевизм удовлетворяет,прежде всего
потребность в вере. И искренняя вера Сталина в наличие предательства у ученых и привела
к выдвижению Лысенко.
Сент-Экзюпери склонен считать даже, что сталинизм был фатальным, т. е.
детерминированным предыдущим развитием русской революции, вопреки Троцкому, что
провал революции есть следствие обременительного и тиранического режима Сталина.
Отрицание сталинизма и монархизма: «В Коммунистическом обществе сталинского
типа свобода предоставлена приспособленцам (конформисты), что выгодно для цивили-.
зации, фрондеры (нонконформисты) отмирают вместе с прогрессом, которым они
руководят. В анархическом обществе фрондеры могут существовать, но нет структуры,
которая могла бы установить равновесие между производительной деятельностью и
цивилизацией».
«Троцкий указывает, что объединенная администрация может быть убыточной,
когда можно было думать, что она будет прибыльной (...)».
Но Сент-Экзюпери находит (на примере авиационных компаний), что это неверно:
«Сначала может быть прогрессивная выгода, потом равенство, потом потеря. Нечто
подобное росту организма». Это означает, что упреки Троцкого адресованы: I — не
Сталину, а революции, II — не экономике, но доходности (этого я не понимаю). Это
возражение против марксизма выдвинул еще Кропоткин: из бесспорного факта, что
наблюдается концентрация промышленности, не следует, что концентрация должна
быть неограниченной и универсальной. Практика Советского Союза связана с
постоянными «укрупнениями» и «разукрупнениями», в первую очередь по отношению к
административному делению. Если деление на департаменты, сделанное французской
Революцией, сохранилось до сегодня, то у нас сначала сделали огромные области и
дошли до областей по размеру меньше прежних губерний. За границей в сельском
хозяйстве господствуют фермеры средних размеров, у нас — по-прежнему
«принципиальная» мегаломания.
«В силу этого ложного принципа распределения левые постарались провести опыт
обезглавления больших доходов, несмотря на путаницу в феноменах, которую они ясно
чувствуют. И несмотря на ясные и мотивированные возражения своих противников,
они не могут, без риска показаться изменниками, отказаться от этого метода, хотя
он не ведет ни к чему... или к русскому коммунизму, который восстановит то, что сначала
уничтожил. Но тогда зачем уничтожать?» Смысл этого выражения не вполне ясен,
неясно и мнение самого Сент-Экзюпери по вопросу о резком имущественном
неравенстве. Конечно, верно, что Сталин восстановил многое, что заслуженно подвергалось
разрушению. Мы имеем опять огромные имущественные контрасты, и опять, как в
старину, наиболее обеспеченными являются не наиболее ценные элементы общества,
а в значительной степени подхалимы и современное «духовенство». Значит ли это,
что наследует бороться с неравенством? Надо искать другие пути: налоговое обложение
и регулировка цен государством, в обладании которого находятся ведущие производства.
По-видимому, Сент-Экзюпери склоняется к тому, чтобы неравенство имуществ
соответствовало культурной значимости обладателя, но как же тогда перейти к этому состоянию
от современного?
«Шокирует не существование возможностей делать исключительные покупки, но
плохой критерий для выбора подобных лиц. Гениальный изобретатель, большой музыкант
должны пользоваться тенистым парком и Испана. (Очевидно, автомобиль «Испано-Сюи-
за».— А. Л.) Денежная аристократия не совпадает с истинной аристократией».
«Исчезновение богатств (до которых мне нет никакого дела) огорчает меня не по причине
богатых, но по причине бедных, которым предстоит огрубление из-за фабрикации трактот
ров, табуреток взамен золотых изделий, художественных переплетов, роскошных часов
и т. д. Они несколько «грубеют, но несколько разжиреют. Компенсирует ли
приобретение потерю?»
На это можно возразить:
1. Нуждается ли подлинная элита в роскошных автомобилях: не следует ли признать
справедливым, что роскошной обстановкой и автомобилями пользуются не люди науки и
искусства, а руководители общественных организаций, директора промышленных и
торговых предприятий. Для ученых и художников надо помнить слова Сократа,
сказанные им на выставке роскоши в Афинах: «Как много на свете вещей, которые
мне совершенно не нужны».
2. Конечно, чисто материалистическое понимание стремится изгнать все
«бесполезное», и стремление «перевыполнить план» привело к резкому ухудшению нашей
мебели и проч.
3. Думаю только, что при наличии короткого рабочего дня огрубение рабочих от
производства нехудожественных предметов не произойдет. В человеке глубоко вложено
стремление к совершенно «бесполезному» творчеству, и это стремление свойственно
вовсе не только обеспеченным людям, не только в смысле украшения самого себя.
Александр Любшцев 179
Прогуливаясь по Ульяновску, где на многих улицах большинство домов одноэтажные и
деревянные, я обратил внимание на резьбу наличников. Почти без исключения она
гораздо более сложна, чем можно было бы ожидать по соображениям «экономии», и
необыкновенно разнообразна. Я пересмотрел много десятков домов и не заметил двух
тождественных наличников. Будь я помоложе, я бы, наверное, сфотографировал
несколько сот таких наличников и попытался привести в систему этот фольклор
архитектуры: не знаю, занимается ли кто-либо этим делом.
4. Судя по Берналу, именно для украшения начали использовать металл, поэтому в
истории человеческой культуры тяга к изящному (бесполезному) сыграла выдающуюся
роль. Сейчас это не имеет такого значения, и, в частности, здания сейчас строятся
без всяких излишеств, например, здание ООН в Нью-Йорке. Без излишеств и оружие
(раньше оно снабжалось очень дорогостоящими украшениями, инкрустацией и проч.),
научные инструменты и т. д.
Огромная роль, которую сыграли в развитии человеческой культуры предметы
роскоши, по мнению Сент-Экзюпери, осуждает преждевременную эгалитарность:
феодальный сеньор сыграл свою роль в свое время; заменяет ли государство феодала
в коммунистическом обществе?
«В коммунистической системе государство играет роль феодального сеньора и
питает цивилизацию. Но тогда возникает другое важное неудобство — единство
доктрины, и пример СССР как будто заставляет опасаться этого. Тысяча меценатов
поддерживают все направления, государство — только одно. (...) Особенная узда
накладывается на познавательное творчество, которое по определению противоречит
установленной системе. (...) Кроме того, совокупность феодальных сеньоров, их лакеев и
управляющих их удовольствиями является ли более обременительной для коллектива...
чем русская администрация? Критика Троцкого, может быть, является критикой не
Сталина, а всей революции».
В отношении сталинизма для меня совершенно бесспорно: этот режим стремится
быть все более некультурным и обременительным для населения. Гнет нынешнего
советского духовенства на школу, культуру, и проч. несравненно сильнее гнета даже в
Царской России, и если бы был возможен выбор только между двумя альтернативами:
сталинским строем, как у нас или в Китае, и конституционной монархией типа
английской или скандинавской, то у всякого истинно свободомыслящего человека не
могло бы быть двух мнений. Но я лично думаю, что мы поставлены, перед такой
альтернативой только вследствие предательства Сталина, и пример Югославии (а также
Польши) показывает, что мыслимо развитие этатизма в сторону подлинного социализма
с постепенным отмиранием принудительного государства.
Совершенно резонно Сент-Экзюпери потешается над непоследовательностью
А. Жида, который одновременно сожалеет о некрасивых предметах в России и о
недостаточной эгалитарности, а также о том, что предметы искусства не могут быть
приобретены коллективом в силу низкого вкуса толпы. Жид и др. все время выдумывают
несуществующую в реальности дилемму: можно ли писать любовные сонеты, когда не
хватает зерна? Пусть поэт занимается земледелием; при такой «установке», конечно,
культура бы давно остановилась, и верно, что многие представители руководящей
черни так рассуждают. Так рассуждали из мнимо этических соображений и наши
кающиеся дворяне. Простой народ так не рассуждает. Говорят, в прежние времена
артели лесорубов на Севере, человек 20 — 25, содержали как равного товарища,
сказочника, который не работал физически, а развлекал их сказками в долгие вечера.
Идеализм Сент-Экзюпери часто выражается в очень изящной форме:
«Ничего, что я любил в тебе, не имеет материального смысла. Я любил твои
губы, но лишь образующие улыбку (...) Ничего из того, что может быть одределено
физикой или химией, но лишь чистой математикой (ритм) или геометрией (форма).
Ничего из того, что не имеет духовного смысла». (...)
Очень любопытны суждения Сент-Экзюпери о витализме.
«Точка зрения здравого механиста может быть так определена: никогда в плоскости
физико-химической не откажет тот физико-химический детерминизм, верить в который
побуждает наука. Жизненные феномены никогда не будут противоречить моей науке...
И однако трансцендентальные элементы вступают в цепь или, вернее, управляет ею —
сознание ученого или инженера». «Но это внедрение не оставляет следов в химии и
физике».
«На предыдущих страницах я развил три различные идеи, которые следует хорошо
различать: а) тождество жизни и сознания; в) жизнь приводит мир к наименее
вероятным состояниям (лед летом); с) однако никогда законы жизни не противоречат
законам материи — хорошо понятый витализм не может вредить науке».
По этому поводу можно заметить:
1. Сент-Экзюпери повторяет широко распространенный предрассудок, что витализм
всегда отступает; на самом деле крупнейшие акты наступления проводились под
виталистическим знаменем (К. Ф. Вольф, Пастер и др.), но, увлекшись, виталисты
7*
180 Александр Любищев
заходили слишком далеко, потом приходилось отступать: эти периоды отступления
механисты истолковывали как нечто имманентно свойственное витализму,
2. Под «пробелом» следует понимать рубеж между доступным анализу и
недоступным. Совершенно правильно, что пробел между живым и неживым наблюдаем и в
видимом. Органическая форма наименее доступна механическому истолкованию. Но
разбор «видимого» может дать суждение о «невидимом», как сказано в Талмуде: «Чтобы
понять невидимое, смотри внимательнее на видимое».
3. Детерминизм уже отброшен большинством современных физиков.
4. Кроме индетерминизма в смысле непредвиденности, может существовать
неоднозначная определенность (особые интегралы, неопределенность в решении
дифференциальных уравнений, Буссинеск, Бергсон); наличие многих решений не означает, что
задача допускает всякое решение. Тут требуется наличие избирающего фактора.
5. Тождество жизни и сознания — сомнительный постулат; правильнее: тождество
жизни и психики, включая подсознательное.
6. Эктропизм жизни (уменьшение энтропии) подчеркивался многими учеными (сам
термий принадлежит Ауэрбаху).
7. Витализм не только не вредит науке, но история показывает большую пользу
от него...
Заключение
Мое изложение, в общем, так же отрывочно, как отрывочны и заметки Сент-
Экзюпери. Но мне кажется, можно сделать общие выводы. Человечество сейчас стоит
на роковом рубеже, от которого зависит, пойдет ли оно по пути прогрессивного
развития, погибнет ли, или окажется под пятой диктатуры.
Наши руководители полагают, что единственно прогрессивным путем является
марксизм-ленинизм, не подлежащий никакой ревизии. На самом деле, сталинизм есть
черносотенная ревизия марксизма вплоть до антисемитизма, столь распространенного
сейчас среди наших членов КПСС. По этому признаку Сент-Экзюпери свободен от
обвинения в реакционности: его «Послание заложнику» адресовано его другу еврею
(который как будто жив и сейчас), ему же посвящен и «Маленький принц» (наше
«осторожное» издательство сначала поэтому сняло посвящение). В «Военном летчике» он
отзывается о летчике еврее: «один из самых храбрых и самых скромных. Ему так
много говорили о еврейской осторожности, что он и храбрость свою понимает как
осторожность». Материализм сдал интернационализм в архив, ему более верны католики:
отзыв Эйнштейна о роли церкви в борьбе с фашистами. В Ку-клукс-клан католиков,
если судить по недавней газетной заметке, вовсе не принимают. Так же решительно, как
против антисемитизма, Сент-Экзюпери восстает и против сталинского фашизма —
агрессии против Финляндии: его группа* летчиков предложила себя добровольцами для
защиты Финляндии.
Марксизм иссяк: необходим новый синтез. Диалектический и исторический
материализм в понимании наших рядовых большевиков выродились в самый вульгарный
материализм:
Пищи сладкой, пищи вкусной В сердце чистое нагажу,
Даруй мне, судьба моя, Крылья мыслям остригу,
И любой поступок гнусный Совершу подлог и кражу,
Совершу за пищу я. Пятки вылижу врагу.
(стих. 20-х годов)
Новое прогрессивное мировоззрение строится на идеалистическом основании. Как
будто осуществляется мнение Достоевского, что истинный социализм может быть
построен только на христианской почве (в «Братьях Карамазовых»), сходно и у
Мережковского. Фашизм может быть побежден только идеализмом, но ясно, что в новом
синтезе должен быть сохранен национализм в здоровой пропорции, иначе его возьмут на
вооружение реакционеры. Новый синтез должен исполнить заветы ряда славных имен:
Кропоткин, Л. Толстой, Ганди, Жорес. В эту фалангу включается и Сент-Экзюпери.
Интеллигенция должна снова взяться за работу по созданию нового синтеза, и здесь
очень ценно именно мнение Сент-Экзюпери относительно крупного математика Пенлево,
занимавшего одно время крупный административный пост:
«Я считаю, что является софизмом думать: „зачем ученый такого ранга и
способный к столь эффективным синтезам, вмешивается в политическую жизнь, вместо
того, чтобы замкнуться в своем кабинете?", тогда как следует говорить: „Именно
потому, что этот человек универсален и не запирается в своем кабинете, но,
вмешиваясь в общественную жизнь, всюду наблюдает, он и способен производить столь
эффективные синтезы'4».
Ульяновск, 31.12.1960
Публикация Р. Г. Баранцева
КРИТИКА
Ричард Темпест
ГЕРОЙ КАК СВИДЕТЕЛЬ
Мифопоэтика Александра Солженицына
В истории встречаются лица вполне
, символические, которых жизнь есть
внутренняя история данной эпохи всего
человечества...
В. Ф. Одоевский
Личность героическая может стать
Поэтом, Пророком, Царем, Жрецом...
в зависимости от того, что представляет
собой мир, в котором она родилась.
Томас Карлейлъ
ВЕЛИКИЕ НЕСОВМЕСТИМОСТИ
1974 год. В ресторане гостиницы «Палас» в Монтрё у стола, накрытого на четыре
персоны, сидят Владимир Владимирович и Вера Евсеевна Набоковы. Они ждут гостей:
Александра Солженицына и его жену. Машина, в которой сидели Солженицыны, в
назначенный час медленно проехала мимо подъездной аллеи гостиницы — и направилась дальше.
Если бы какой-то случайный свидетель находился в этот момент у входа, он мог бы
заметить, что сидящие в автомобиле ищут кого-то глазами... Между тем автор «Бледного огня»
и его супруга оставались в ожидании у ресторанного стола. Спустя час, в некотором
недоумении, чета Набоковых поднялась в свой номер.
В этот день старинная швейцарская гостиница, в которой Набоков поселился после
того, как к нему пришла мировая слава, стала местом классической we-встречи двух
русских писателей, одной из тех не-встреч, самый знаменитый пример которых явили
Толстой и Достоевский.
Со временем случай в Монтрё стал предметом слухов, домыслов и интерпретаций.
Действующие лица, их биографы, а также другие фигуры, прямо или косвенно связанные
с этим событием, предложили свои версии загадочного эпизода. Из письма, в котором
Солженицын извещал его о том, что б октября он будет проездом в Монтрё, Набоков заключил,
что тот намеревался встретиться с ним в здании гостиницы. В свою очередь, не получив
подтверждения о приглашении, Александр Исаевич Солженицын, по словам своей жены,
решил, что Набоков, в силу каких-то обстоятельств, не нашел для себя возможным их
принять в назначенный день. Впрочем, во всей ситуации была некая логика. Если в легенде
Владимира Набокова — писателя, стоящего «на другом берегу», первого русского
постмодерниста, первого русско-американского писателя, не должно было найтись места для
Солженицына, то в легенде Александра Солженицына — преемника Толстого и
Достоевского, художника, исследующего самый тяжелый период русской истории, писателя,
вышедшего за пределы литературы, не нашлось места для Набокова. Может быть, есть
какой-то высший смысл в том, что Александр Солженицын и Владимир Набоков не встали
лицом друг к другу. Они оказались «несовместимы» не столько на уровне своих дискурсов
Ричард Темпест (род. в 1956 г.) — англо-американский славист. Получил звание бакалавра
(1977) и защитил докторскую диссертацию по П. Я. Чаадаеву (1981) в Оксфордском
университете; с 1982 г. работает в Иллинойском университете (Урбана-Шампейн, США). Автор книги
«Русские грезы» (Лондон, 1987) и около 50 работ по истории русской литературы и философии
XIX века; редактор литературно-архивного отдела журнала «Символ» (Париж). Живет в США.
В «Звезде» Темпестом опубликованы письма Чаадаева Жихаревым (1993, «N» 2).
182 Ричард Темпест
или видения мира, сколько на уровне своей мифопоэтики. Несостоявшаяся встреча двух
крупнейших писателей, представителей двух поколений и двух ветвей русской
словесности, стала частью их легенды !.
СПИРАЛЬ ЖИЗНИ
«Дней наших семьдесят лет»,— сказано в 89-м псалме. Александр Солженицын
достиг библейского срока жизни и познал высшую меру возраста. Его биографию можно
представить в виде спирали, каждый эпический виток которой измеряется целыми
десятилетиями.
Он был боевым орденоносным офицером — и лагерным рабом с черным номером на
груди; пережил болезнь, приведшую его к порогу смерти, и чудесное исцеление; познал
нищету и богатство, трагедию одиночества и семейное счастье, провинциальную
безвестность и всемирную славу.
Рожденный через год после Октябрьской революции, Солженицын — сверстник
Системы, ею созданной. Он видел царствование семи коммунистических цезарей — от
первого, чей образ он вывел в «узлах» «Красного колеса», до последнего, который незадолго
до своего падения сделал посильную попытку исправить сознательную несправедливость,
допущенную властями по отношению к писателю. В самой генеалогии Солженицына есть
нечто символическое. Оба деда его были мужиками. В 1698 году один из его предков,
воронежский крестьянин Филипп Солженицын, за свое смутьянство испытал на себе
державный гнев Петра I; через сто лет другой Солженицын, прапрадед писателя, участвовал в
другом крестьянском бунте, за что был сослан на юг России. «Сам я — едва не
наполовину украинец и в ранние годы рос при звуках украинской речи»,— писал Солженицын 2.
В нем — сыне русского и украинки — соединились ветви двух народов, ведущих свое
начало из Киевской Руси.
В детстве он учился по тем же учебникам, что и миллионы советских школьников;
юношей читал книги с громкими названиями: «Железный поток», «Разгром», «Время,
вперед!», «Как закалялась сталь»; в университете изучал трактаты Гегеля, Маркса и
Ленина. Он был частью «молодого племени со знаменами и цветами», певшего
«неомраченные песни» 3. Но уже тогда он почувствовал призвание писателя и решил создать роман
о русской революции. Великая Отечественная война, на которой он, как его отец в первую
мировую войну — а веком раньше Лев Толстой,— командовал артиллерийской батареей;
затем восьмилетнее заключение и «вечная» ссылка на многие годы прервали
осуществление его замысла. В тюремных камерах и лагерных бараках Солженицын открыл для себя
новый мир людей и идей; здесь прослушал он курсы своих каторжных университетов.
Как когда-то сказал шотландский поэт Джон Армстронг:
...Читал он много,
Но видел больше; брал уроки жизни,
В оригинале человечество листая...
«Один день Ивана Денисовича», «В круге первом», «Раковый корпус», «Архипелаг
ГУЛАГ» — это попытка Солженицына по-библейски исполнить великий долг Свидетеля.
«...Моя литературная судьба,— позднее объяснит он,— не моя, а тех миллионов, кто не до-
царапал, не дошептал, не дохрипел своей тюремной судьбы...» 4
Каждая стадия духовного развития Солженицына предвосхищала будущие этапы
эволюции общественного сознания России. За двадцать лет до «секретного» доклада Хрущева
на XX съезде он становится убежденным антисталинистом; в «Письме к вождям»,
написанном за 18 лет до образования Союза Независимых Государств, он провозгласил
необходимость отказа Советского Союза от имперских, колониальных притязаний и, более
того, предсказал возможность «революции сверху».
Треть жизни посвятил Солженицын художественному описанию и осмыслению
трагедии своей страны после Октября. Эта работа полностью преобразила замысел его
«заветного главного романа» о самой революции, «Р-17», который он задумал еще юношей
в Ростове.
В книге «Бодался теленок с дубом» Солженицын проронил: «...В 55 лет у меня
остается невыполненной всего лишь 20-летняя работа,— остальное успел» 5. С тех пор, как oil
написал эти строки, прошло почти два десятилетия. Закончен последний «узел» «романа-
17»; исполнен план литературной жизни. Немногим писателям дано создать все
произведения, ими задуманные...
1 Два ныне живущих нобелевских лауреата — Солженицын и Бродский — дали пример
несовместимости иного порядка — несовместимости малой.
2 А. Солженицын. Как нам обустроить Россию. Л., 1990, с. 10.
3 А. Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ Т. 1-3. Мм 1989. Т 1, с. 19.
4 А. Солженицын. Бодался теленок с дубом. Париж, 1975, с. 60.
5 Там же, с. 383.
Ричард Темнеет 183
Заманчиво представить себе, что грядущие годы откроют нам новые художественные
тексты Солженицына. Известно, что он написал приложения к книге «Бодался теленок
с дубом», которые он разрешил напечатать только после своей смерти. Но кто знает? —
быть может, в ящике его письменного стола в Вермонте хранятся рукописи рассказов и
романов, о которых читатели сейчас и не подозревают...
ТЕКСТ ПОВЕДЕНИЯ
Внезапное, чудесное, «необъяснимое» явление миру Героя, вырвавшегося из темной
безвестности,— принципиальный элемент героического мифа. История вхождения автора
«Одного дня Ивана Денисовича» в сознание русского читателя — один из самых
неожиданных, но закономерных штрихов его биографии. Появление Солженицына в
официальной литературе исполнено удивительных обстоятельств и странных совпадений.
Вспомним: повесть на полузапретную лагерную тему — манускрипт, отпечатанный
на двух сторонах без полей и интервалов между строками, попадает в поток рукописей,
представляемых в ведущий «толстый журнал». Автор этой повести — сорокалетний
провинциальный учитель. Он пишет мельчайшим почерком произведения, основанные на
материале своей жизни, и почти никому их не показывает. Всегда помня о грозящей слову
опасности, он хранит их в тайниках. Цепь сложных политических ходов и литературных
интриг приводит к тому, что сам правитель страны знакомится с повестью и разрешает
ее напечатать. И вот рязанский учитель физики читает рецензии, в которых его называют
новым Толстым!
В своем общественном поведении Солженицын сознательно ориентируется на исконно
присущую русской культуре норму — «писатель как духовный наставник общества и
собеседник влагти». В создании этой традиции участвовали Радищев и Карамзин, Гоголь
и Толстой, Достоевский и Булгаков. Но при всей ориентированности на эту норму в своих
общественных действиях писатели нередко от нее отклонялись, и иногда довольно далеко.
Так, Толстой мог выступать и как русский аристократ, и как педагог, и как организатор
благотворительной помощи крестьянам. У Гоголя и Булгакова были периоды чисто
литературных исканий. Солженицын, в отличие от своих предшественников, в своем
поведении последовательно реализует лишь одну, тщательно выработанную и строго
направленную программу действий 6. Он — быть может, первый великий русский писатель,
сознательно и планомерно созидающий образ великого русского писателя. Еще в 1962
году, сразу после первого знакомства с ним, Анна Ахматова заметила, что в разговоре
Солженицын прислушивается и к своим собственным словам. С середины 60-х годов каждый
его общественный поступок, каждая новая книга, каждая опубликованная фотография
и даже каждый «акт молчания» (например, отказ в 80-е годы как бы то ни было
комментировать реформы Горбачева) — это строка в «тексте», который он «пишет» своим
поведением. Причем в его поведении присутствуют элементы не только «пророческие», но и
элементы «дельфийские»: в последние годы Солженицын часто выступает как оракул,
предлагая своим соотечественникам самим истолковывать его слова и, толкуя их, приходить
к определенным выводам 7.
В деле запечатления облика русского писателя в общественном сознании известную
роль могут играть не только его слова и поступки, но даже его внешний вид. Вспомним
черный фрак и галстух Чаадаева, крестьянскую рубаху Толстого, желтую кофту
Маяковского. Даже выбором одежды Солженицын пишет «текст». Его платье — это обрамление
его облика. Получив в декабре 1962 года вызов в ЦК к Поликарпову, партийному
начальнику, курировавшему литературу и искусство, Солженицын счел нужным отразить свой
«подпольный настрой». Он надел костюм, купленный в магазине рабочей одежды, и
грубые залатанные ботинки, опасаясь, что высокопоставленный сановник будет его «в партию
вгонять» (впрочем, оказалось, что он был приглашен на помпезную «кремлевскую встречу
руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией») 8. После своего
переезда в Америку Солженицын выступает с речами и дает интервью в строгой куртке,
напоминающей полувоенный френч. Самый ее покрой являет собой укор портняжным
излишествам западного общества.
Английский биограф Солженицына М. Скамелл описывает новогоднюю вечеринку
в театре «Современник», на которой присутствовал автор «Ивана Денисовича». «Свечи,
фейерверки, шампанское и молодые актрисы в узких платьях, танцующие твист... Неиз-
6 Отсюда — несправедливость упреков, адресованных Солженицыну из-за того, что в день
августовского путча он не поспешил прилететь на родину. Такое возвращение не соответствовало его
программе действий, разработанной на годы вперед и исключающей всякий минутный порыв,
всякую спонтанность.
7 Одним из «дельфийских» приемов является обращение писателя к общественности не прямо,
а через близких ему лиц, и в первую очередь, устцми своей жены.
Бодался теленок с дубом, с. 71.
184 Ричард Темпест
вестно, принял ли Солженицын участие в танцах» 9. Представим себе эту характерную
картину начала 60-х годов — и писателя, отчужденно глядящего на праздных красивых
людей глазами человека, вышедшего из другого, бесконечно далекого и сурового мира.
Недоумение британского биографа предполагает лишь один ответ!
Впрочем, Солженицын не чужд «игровому» поведению, когда оно содержит в себе
серьезный смысл: так, на церемонию в квартире на улице Горького, организованную
по случаю присуждения ему Нобелевской премии, в числе 60 именитых гостей и западных
журналистов он пригласил представителей двух советских газет, до тех пор на него не
нападавших,— «Труда» и «Сельской жизни».
Знакомые Солженицына говорят о его чувстве юмора. Весной 1976 года писатель
приехал в Йельский университет, чтобы работать в архиве университетской библиотеки.
У копировальной машины он встретился с американским профессором-славистом.
«Сколько здесь стоят ксерокопии?» — спросил Солженицын. «10 центов страница, но
фирма напротив берет только 5 центов».— «У вас за это дают 10 центов, а у нас десять
лет». Эта печальная шутка — еще один тонкий штрих солженицынского «текста».
УЛЫБКА
Лицо писателя — это хроника войн, лагерей, глубоких раздумий. В последние годы
своим овалом и лепкой оно все больше напоминает портреты Достоевского. Но как на
средневековом палимпсесте, под скорбными и серьезными чертами его лица проступают иные
письмена — тонкий и светлый облик молодого артиллерийского офицера, знакомый нам
по фотографиям военных лет. '
Солженицын уже 17 лет живет в Америке, стране охотно смеющихся людей, но до сих
пор ему чужда американская улыбка, эта напряженно-приветливая гримаса, о которой он
с иронией сказал: «Дайте нам видеть на каждой странице журнала улыбку с
распахнутыми зубами и с бокалом».10
Улыбка занимала — и страшила — русских мыслителей. Василий Розанов однажды
заметил, что Иисус никогда не улыбался. «Губы —...как наиболее обнажающие глубины
воли, у народов восточных считаются частью наиболее стыдливой»,— писал Павел
Флоренский. Этому мыслителю было дано расшифровать таинственную улыбку Моны Лизы,
столько веков тревожащую западноевропейское сознание. «В сущности, это — улыбка
греха, соблазна и прелести,— писал философ,— улыбка блудная и растленная, ничего
положительно не выражающая (в том-то и загадочность ее!), кроме какого-то внутреннего
смущения, какой-то внутренней смуты духа».11
Согласно русскому видению мира, улыбка должна выражать душевную целостность,
милосердие и спокойную радость. Именно это можно сказать о героях Солженицына. Они
улыбаются редко, но уместно: выражение их лиц адекватно миру, в котором они живут.
В рассказе «Матренин двор» Игнатич пытается запечатлеть для себя «лучезарную
улыбку» Матрены Васильевны: «...Жизнь научила меня не в еде находить смысл
повседневного существования. Мне дороже была эта улыбка ее кругловатого лица, которую,
заработав наконец на фотоаппарат, я тщетно пытался уловить» 12.
В марте 1972 года в Москве Солженицын дал интервью американскому журналисту
Хендрику Смиту. В конце встречи, пишет Смит, писатель согласился
сфотографироваться. Корреспондент настаивал, чтобы он улыбнулся. «Сейчас нет причин для смеха»,—
ответил Солженицын.
Американский журналист не смог понять, почему эта трагическая личность в
трагическое время отказывается смеяться в камеру. Граница взаимного непонимания двух
миров прошла по дуге улыбки...
ОБРАТНАЯ СВЯЗЬ
Скамелл называет «В круге первом», «Один день Ивана Денисовича» и «Раковый
корпус» автобиографической трилогией. И действительно, эти произведения, как и почти все
художественные тексты Солженицына, представляют собой своего рода личные
ретроспекции. Писатель переносит своих героев в места, в которых он жил и страдал, наделяет их
своими мыслями и переживаниями, и даже болезнями (Костоглотов), одеждой (Шухов)
и внешностью (Нержин). «Архипелаг ГУЛАГ» содержит главы не просто
биографические, а по-толстовски исповедальные, в которых автор рассказывает о своих сокровенных
слабостях и — более того — пытается представить себе, на какую предельную меру зла он
сам способен. Но биографическая ретроспективность художественных текстов
Солженицына уходит и в более отдаленное прошлое. В «Августе 1914» присутствует персонаж —
9 Michael Scammell. Solzhenitsyn: A Biography. New York — London. 1984, p. 462.
10 См. речь 30 июня 1975 года в Вашингтоне перед профсоюзами.
11 П. Флоренский. Столп п утверждение истины. М., 1914, с. 174.
12 А. Солженицын. Избранная проза. М., 1990, с. 113.
Ричард Темпест 185
русский офицер Исаакий Лаженицын, в котором писатель воссоздает образ своего отца,
умершего до его рождения 13.
Читатель, и русский и западный, в значительной степени воспринимает фигуру самого
Солженицына как некое динамическое средоточие созданных им персонажей и ищет
в_ них точки соприкосновения с его личностью. Не случайно Никита Хрущев в одной из
своих речей оговорился, назвав автора именем его героя — Иваном Денисовичем. В мифо-
поэтике Солженицына-писателя возникает явление обратной связи: персонажи его
произведений, ставшие вестниками сохраненной автором Истины, в свою очередь придают его
общественному образу героическую легендарность.
Помню, как студентом, читая первый «узел» «Красного колеса», я представлял себе,
как Георгий Воротынцев попадает в лагерь и там встречается с молодым офицером другого
поколения — Александром Солженицыным. Круг замыкается; колесо делает полный
оборот...
ТЕЛОГРЕЙКА
Мы соотносим определенные элементы солженицынских текстов с известными нам
подробностями жизни писателя, с его иконографией и даже с его именем
(ср.^Лаженицын — Солженицын). В III главе «Круга первого» автор описывает внешность Глеба
Нержина: «Русые волосы его, с распадом на бока, были густы, но уже легли венчики
морщин у глаз, у губ, и продольные бороздки на лбу. Кожа лица, чувствительная к недостаче
свежего воздуха, имела оттенок вялый» 14. Портрет главного героя романа по сути дела есть
описание известной фотографии Солженицына, сделанной в «шарашке» в день его
тридцатилетия!
В «Раковом корпусе» один из соседей Костоглотова по палате читает статью об
искренности: «...Дема не-назвал (курсив мой.—Р. Т.), а вывернул и показал голубоватую
поблекшую обложку журнала» 1 . Русский читатель мгновенно узнает, в каком журнале
напечатано взволновавшее юношу сочинение. Но уже немногие помнят, что речь идет
о знаменитой статье В. Померанцева. Через 7 лет по металитературному исчислению
(действие в повести происходит в, 1955 году) этот журнал откроет миру нового писателя —
автора «Ракового корпуса», а еще через три десятилетия под голубоватой обложкой этого
же журнала выйдет первое издание повести на родине.
Мифопоэтическое измерение солженицынских текстов проявляется даже в таких
деталях, как одежда персонажей. В повести «Один день Ивана Денисовича» ее герой,
укладываясь на ночь в бараке, просовывает ноги в рукав своей телогрейки. Лагерная
телогрейка фигурирует снова в рассказе «Матренин двор», где Игнатич (alter ego автора) лишь
покрывает ею свои ноги. «Телогрейка эта была мне память, она грела меня в тяжелые
годы»,— говорит он 16. Эта изношенная черная куртка знакома нам по снимку,
сделанному Солженицыным в день выхода из лагеря; в ней же, рассказывает он в книге «Бодался
теленок с дубом», он по утрам колол дрова у своего дома в Рязани в ту зиму, когда шла
подготовка к публикации «Ивана Денисовича».
СУВЕРЕННЫЙ АВТОР
Когда-то в порыве метафизической экзальтации Фридрих Ницше провозгласил смерть
Бога; сто лет спустя, одушевленный сходным иконоборческим экстазом, Роланд Барт в
одном из своих эссе объявил о «смерти автора». По Барту, критик, интерпретирующий
художественный текст по отношению к автору этого текста, повинен в порочном культе
индивидуализма. Рассматривая текст таким образом, критик заключает произведение в
узкие рамки личности писателя. Вместо этого французский постструктуралист предлагает
такое прочтение произведения, при котором оно воспринимается не как форма авторского
самовыражения, а как «ткань, сотканная из цитат, взятых из бесчисленных центров
культуры ».
В произведениях Солженицына авторское «я» присутствует в степени, быть может,
даже более прямой и сильной, чем, скажем, в «Анне Карениной» Толстого (Левин)
или в цикле Бабеля «Конармия» (Лютов). Явное автобиографическое «присутствие»
автора косвенным образом оправдывает подход Барта. Однако самое отношение Солже
ницына к текстам своих сочинений говорит о его авторской власти. Он сознательно
и уверенно распоряжается множеством структур своих произведений. «Авторитарный»
автор, Солженицын «восстанавливает» (и одновременно стилистически очищает) текст
13 Лаженицын — лишь один в целом ряду персонажей «Красного колеса», прототипами кото
рых были члены семьи Солженицына, жившие в начале века. Ксения — это портрет его матери,
Таисьи.
14 А. Солженицын. В круге первом. М., 1990, с. 33.
15 А. Солженицын. Избранная проза, с 305.
16 Там же, с. 127.
186 Ричард Темпест
романа «В круге первом», переписывает и расширяет до двухтомных размеров «Август
1914»; не окончив еще «узлы» «Красного колеса», он «перетасовывает» главы своей
эпопеи, выбирая из них те, в которых выведено главное действующее лицо Октябрьской
революции, и издает их отдельной книгой — так появляется «Ленин в Цюрихе».
Постоянно возвращаясь к своим произведениям, трансформируя их и совершенствуя,
писатель вновь и вновь утверждает свой статус суверенного автора, ткущего ткань из
цитат, взятых из центров собственного художественного мира. Каждым возвращением
к уже изданному тексту он как бы говорит: «Я редактирую, следовательно, я существую».
ПОЭТИКА ЗАКРЫТЫХ ПРОСТРАНСТВ
В самых известных произведениях Солженицына действие развивается в закрытом,
чаще всего искусственно созданном пространстве, со своей четко очерченной
топографией, своей хронологией, своим жизненным ритмом. Таковы Особлагерь Ивана
Шухова, крестьянская изба Матрены Григорьевой, «шарашка», где трудятся Глеб Нержин
и другие заключенные интеллигенты, больница, в которой Олег Костоглотов и Павел
Русанов сталкиваются друг с другом — и со смертью. Герои Солженицына страдают,
передвигаются, работают, разговаривают, размышляют в этих квадратных, кубических,
параллелепипедных — но всегда геометрически правильных — пространствах. В «Одном
дне Ивана Денисовича», в «Раковом корпусе» перед нами предстает мозаика
индивидуальных хроник — «личных дел» гереев центральных и второстепенных, всегда
соотнесенных с грозными событиями первой половины 20-го века. Эти маленькие летописи
человеческих жизней в своей сумме составляют некое четвертое измерение, соотносящееся с
геометрией закрытого пространства," в котором развивается действие 17.
Рассказ «Матренин двор», как и многие солженицынские тексты, начинается
с определения пространственных и временных параметров сюжета: 184-й километр от
Москвы по Казанской железной дороге, лето 1956 года. Изба Матрены Григорьевой в
деревне Тальново — это целый мир, маленькая четырехугольная планета со своей флорой
(фикусами в горшках и кадках), фауной (кошкой, мышами и тараканами),
микроклиматом (зимой свет в дом входит с севера, ночью с прохудившейся стороны из него утекает
тепло), изобразительным искусством (вывешенные на стенах «для красоты» аляповатые
плакаты) и музыкой (радиопередачи народных песен в исполнении Шаляпина и
романсов Глинки). Стены дома покрыты пятью слоями рифленых зеленоватых обоев,
образующих как бы его внутреннюю кожу. По шороху мышей, бегающих между пластами бумаги
и стеной, рассказчик следит за их незримыми перемещениями. Эти невидимые, но
слышимые существа — маленькие лары или духи дома. После гибели Матрены ими
овладевает «какое-то безумие, они ходили по стенам ходенем, и почти зримыми волнами
перекатывались зеленые обои над мышиными спинами» |8.
История потемневшей от времени крестьянской избы в деревне Тальново вмещает
в себя историю жизни Матрены Васильевны. Ее дом, в котором родились и умерли шесть
ее детей, из которого ушел на войну и там пропал без вести ее муж, в котором она
вырастила свою воспитанницу Киру,— это своего рода Ноев ковчег. В нем Матрена сохранила
себя среди волн жестокой русской истории 20-го века. Но в конце рассказа ковчег разбит,
и его хозяйка погибает вместе с ним...
Эпопею «Красное колесо» можно рассматривать как выход — прорыв — писателя
через литературный текст в иное пространство — открытое, плоское, историческое. Поля
сражений в Восточной Пруссии, сцены на улицах Петрограда в 1917 году. В этих
«открытых» пространствах функционирует и иная хронология, чем в произведениях 50—60-х
годов,— хронология, измеряющаяся не минутами, часами или днями жизни персонажей,
а войнами, революциями и историческими эпохами. Но и в «узлах» присутствуют
«островки» закрытых пространств: вспомним русские траншеи в «Октябре 1916», этот
полуподземный лабиринт со своей топографией и со своими фронтовыми законами жизни
и смерти.
ВЕРМОНТ
«...Я писал на каменной кладке, в многолюдных бараках, без карандаша на пересылке,
умирая от рака, в ссыльной избенке после двух школьных смен...» — вспоминает
Солженицын в книге «Бодался теленок с дубом» 19. Как и герои его произведений, он уже многие
17 Добавим, что к этому закрытому малому пространству обыкновенно прилегает пространство
другого рода — открытое, в которое временами проникают герои произведения: Соцгородок
в «Одном дне»; собственно деревня Тальново и окрестные села; пригородные московские улицы,
видные и слышимые из-за ограды в «Круге первом»; больничный двор в «Раковом корпусе»
18 Избранная проза, с. 131.
19 Бодался теленок с дубом, с. 368.
Ричард Темпест 187
десятилетия живет и работает в замкнутом, закрытом миро. Сегодня личное авторское
пространство писателя обретается в лесах Вермонта, в шести километрах от города Ка-
вендиш — россыпи скромных белых, красных и зеленых домиков, мелькающих по
неглубокой долине реки Блэк.
Жизнь Солженицына в Америке окружена ореолом таинственности. Дом в горах
Вермонта в сознании его соотечественников предстает как некое прорицалище. Это — место
литературного паломничества его русских и иностранных почитателей, из которых,
однако, лишь избранные переступают заветный порог.
В страннической жизни Солженицына этот американский дом — первое постоянное
жилище. Раньше это был летний коттедж американского бизнесмена. Солженицын купил
его, вместе с 50 акрами земли, в 1975 году. Соседи писателя — молчаливые и сдержанные
«янки» Новой Англии, фермеры и охотники.
К дому через густой темный лес ведет дорога, засыпанная щебенкой. У входа в
имение — стальные ворота с небольшой предупредительной надписью для посторонних.
Над воротами — телевизионная камера, а перед ними, на столбе — ящик с
фотоэлементом. Чтобы ворота открылись, нужно в щель ящика просунуть специальную карточку.
Имение писателя окружено металлической сеткой высотой в 2,5 метра с
дополнительным рядом колючей проволоки сверху. Ограждение было воздвигнуто после того, как
Солженицын купил свой дом. Заборы — вещь в этих краях необычная, и местные жители
относятся к ним с предубеждением. Они мешают охотникам и мотосаням — главному
средству передвижения по заснеженным полям Вермонта в зимние месяцы. Однако
вскоре после своего переезда Солженицын счел необходимым посетить традиционное
ежегодное городское собрание (town meeting) в Кавендише, где представился своим новым
соседям и объяснил, что ограждение было необходимо для того, чтобы предотвратить
бесчисленные визиты журналистов или просто любопытных. Обитатели Кавендиша,
ценящие непереводимое англосаксонское понятие privacy, с пониманием отнеслись к
аргументам писателя.
Дом представляет собой двухэтажный особняк с окнами в швейцарском стиле и на-
поминает хорошую писательскую дачу под Москвой. С каждой стороны к нему прилегает
по флигелю. Они были пристроены уже после покупки дома, интерьер которого также
был подвергнут реконструкции. Вблизи протекает ручей, запруженный плотиной, с
которой стекает маленький водопад в искусственное озеро, где Солженицын плавает каждый
день, с ранней весны до поздней осени.
В своей книге «Энергия заблуждения» В. Шкловский сказал об усадьбе Толстого
в Ясной Поляне, которая, как известно, ^была лишь частью когда-то недостроенного
дома: «В этом доме уютно, но все не на месте: окна, лестницы, даже двери» 20. Жилище
Солженицына тоже уютно — но в нем по-американски все на месте. Здесь царит
функциональное удобство. Стены, а в некоторых комнатах и полы, выложены полированными
кедровыми досками. Шерстяные толстые ковры спокойной расцветки; современная
мебель. Главная комната в доме — обширная гостиная. Ее стены уходят под самую
крышу, и она заменяет потолок. В одном конце — большой кирпичный камин, труба которого
тянется доверху по стене. Два дивана, фортепиано в одном углу, копировальная машина
в другом, книжные полки, на которых стоят сочинения Солженицына на иностранных
языках. Из гостиной на галерею, соединяющую дом с обоими флигелями, ведет винтовая
лестница. Из широкого окна открывается вид на зеленые горы Вермонта.
Но центр домашней жизни Солженицыных — не перед красивым камином, а вокруг
длинного деревянного стола в просторной кухне, оснащенной всеми американскими
устройствами и удобствами. Как и в тесных московских кухнях, по вечерам здесь ведутся
долгие разговоры. Здесь принимаются и самые близкие семейству люди.
Работает Солженицын не в своем красивом и комфортабельном доме, а в летней
хижине, расположенной в некотором отдалении от главного дома, рядом с озером. Это —
маленькая постройка из пропитанных креозотом бревен с жестяной крышей. Спереди —
веранда, на которой стоят стол и скамейка. От дома к хижине через густую поросль берез,
яворов и сосен ведет тропинка. В рабочей хижине все обставлено так, чтобы ее обитатель
чувствовал себя абсолютно независимым и изолированным от внешнего мира. Обстановка
хижины исключительно скромная: голые кафельные полы, стол, покрытый клеенкой,
высокая старомодная кровать, старый холодильник, плита, на которой писатель сам
готовит себе еду. Здесь он проводит за своими рукописями по 12 часов в сутки. Солженицын,
как Гете и Черчилль, пишет стоя, что делает его рабочий день еще более впечатляющим.
Летними вечерами воздух насыщен запахом сосновой смолы и диких цветов.
Близится момент возвращения Солженицына в Россию. Когда это событие свершится,
автор «Ивана Денисовича» предстанет зеркальным отражением русских писателей
19-го века, таких, как Тютчев или Тургенев,— имение его будет на чужбине, но жить он
будет на родине...
В. Шкловский. Избранное в двух томах. М., 1983. Т. 2, с. 308.
188 Ричард Темпест
ПРОДОЛЖАТЕЛЬ
Художественные тексты Солженицына насыщены стилистическими, тематическими
и структурными связями с произведениями его литературных предшественников.
В поэме «Прусские ночи» присутствует та же поэтическая дикция, что'и в «Василии-
Теркине» А. Твардовского — любимого поэта Солженицына-фронтовика. В рассказе
«Матренин двор» беспощадно трезвый взгляд на убожество русской деревенской жизни
заставляет вспомнить «Власть тьмы» Толстого и «В овраге» Чехова. «Раковый
корпус» — повесть, также насыщенная толстовскими мотивами и аллюзиями, вызывает
и ассоциации с «Записками из мертвого дома». «В круге первом» можно соотнести с
«Преступлением и наказанием», только повествование в солженицынском
романе-детективе следует обратной логике: преступление Иннокентия Вологдина (Иннокентий-
«невинный») является нравственным подвигом, а его наказание — государственным
преступлением. Сжатый, нервный, синтаксически напряженный, насыщенный
метафорами, от тома к тому все более лапидарный стиль «Красного колеса» не был бы
возможен без традиции русских модернистов первой трети нашего века — Б. Пильняка,
Е. Замятина, М. Цветаевой.
В сознании читателя, держащего в руках книгу Солженицына, за образом автора
толпится рой его великих предшественников, с которыми автор разговаривает,
соглашается, спорит. В этом незримом хоре — тоже часть легенды Солженицына.
РАЗРУШИТЕЛЬ
Солженицын восстанавливает и расширяет русский литературный язык, развивает
технику художественного письма, создает новые жанры. Однако его тексты имеют
измерение не только созидательное, но и разрушительное. Каждый рассказ и роман
писателя дает пример деконструирования норм, форм, условностей литературы, ему
предшествующей. «Жить не по лжи» — девиз, провозглашенный Солженицыным в
сфере личного поведения и нравственности,— приложим и к его художественным
текстам. Можно сказать, что они призваны научить читателя читать «не по лжи». Каждое
произведение писателя — это не только попытка сказать правду о какой-то стороне или
эпохе русской жизни, но и акт отрицания того, что Солженицын считает сущностью
литературы социалистического реализма. Эту литературу он почти по-толстовски
заклеймил как «клятву воздержания от правды» 21.
Если представить себе в прозе социалистического реализма четыре основные
тематические категории, то каждая найдет свое опровержение в творчестве Солженицына:
романам о «советских тружениках» («Поднятая целина» М. Шолохова) противостоит
«Один день Ивана Денисовича»; о «советских героях» («Как закалялась сталь» Н.
Островского) — «Раковый корпус»; о «бойцах невидимого фронта» («Щит и меч» В.
Кожевникова) — «В круге первом»; многотомным эпопеям о революционных событиях
(«Хождение по мукам» А. Толстого) — «Красное колесо».
КОНСТРУКТОР ЖАНРОВ
Как и его предшественники 19-го века, Солженицын начал писательскую
деятельность преодолением заданной жанровой традиции. «Крохотки» — название и
литературной формы, и заглавие цикла (уже интересно! уже в этом чувствуется жанровое
напряжение). Налицо отталкивание от существующего литературного канона: «крохотки»
связаны с утвердившейся формой стихотворения в прозе, которая была введена
французским поэтом Алоисиусом Бертраном (1807 —1841) и зафиксирована Шарлем
Бодлером — автором «Маленьких стихотворений в прозе» (1869 г.). «„Иван Денисович" —
конечно, рассказ, хотя и большой, нагруженный»,— писал Солженицын 2 . «Раковый
корпус» назван автором повестью, хотя читатель реагирует на это произведение как на
роман (а на английском и других иностранных языках так его и называют). В книге
«Бодался теленок с дубом» Солженицын предлагает свое определение иерархии
жанров: «Мельче рассказа я бы выделял новеллу — легкую в построении, четкую в сюжете
и мысли. Повесть — это то, что чаще всего у нас гонятся называть романом: где несколько
сюжетных линий и даже почти обязательна протяженность во времени. А роман (мерзкое
слово! нельзя ли иначе?) отличается от повести не столько объемом, и не столько
протяженностью во времени (ему даже пристала сжатость и динамичность), сколько —
захватом множества судеб, горизонтом огляда и вертикалью мысли» 23
21 Бодался теленок с дубом, с. 13.
22 Там же, с. 31, прим. 1.
23
Там же.
Ричард Темпест 189
Но с середины шестидесятых годов Солженицын вместо того, чтобы нарушать
устоявшуюся традицию рассказа или романа (тем самым ее парадоксально «подтверждая»),
вместо того, чтобы «играть» жанровой номенклатурой, начинает создавать жанры, ранее
не существовавшие. «Архипелаг ГУЛАГ» (1966 г.) — это «опыт художественного
исследования»; «Бодался теленок с дубом» (1967 —1974 гг.) — «очерки литературной жизни»;
«Красное колесо» (1970—1992 гг.) — «повествованье в отмеренных сроках» 24 (первый
подзаголовок, первое определение жанра), состоящее из «действий», «узлов» и, наконец,
глав (традиционных единиц структурного разделения). Солженицын строит новые
литературные формы из жанровых и структурных деталей, имеющихся в его «комплекте»
литературного конструктора. Так, в «Архипелаге ГУЛАГ» можно различить целый ряд
разнородных жанровых элементов — путешествия, автобиографии, энциклопедии (в
понимании 18-го века), исповеди, истории. '
Бесспорно, между «Островом Сахалином» Чехова и «Архипелагом ГУЛАГ», между
«Былым и думами» Герцена и «Бодался теленок с дубом» , между «Войной и миром»
Толстого и «Красным колесом» существует тематическая и структурная
преемственность. Однако невозможно представить себе второй «опыт художественного
исследования» на какую бы то ни было иную тему, как и невозможно представить себе серию
«узлов», посвященных другому историческому периоду. «Архипелаг ГУЛАГ» и «Красное
колесо» — это литературные факты sui generis. Жанры их «принадлежат» только
Солженицыну; другими словами, не только тематика, структура, язык определяют
уникальность этих произведений, но судьба и личность автора.
ЕССЕ HOMO
«Не сказать, однако, что Матрена верила как-то истово. Даже скорей была она
язычница, брали в ней верх суеверия...» — говорит Игнатич в рассказе «Матренин двор» 26.
Матрена Григорьева — бессознательная, органическая носительница начала Добра,
которое существует в ней помимо структур и традиций церковной обрядности. В историческом
споре о характере и степени религиозности русского народа, затеянном Гоголем и
Белинским в 1847 году, Солженицын оказывается на стороне последнего!
Бог Солженицына — это Бог Старого Завета, Бог Псалтыри, Бог, которого Державин
молил «карать лукавых». Солженицын — христианский писатель, в произведениях
которого, однако, центральная фигура христианства, соединившая в себе начало Божие
и начало человеческое, странным образом отсутствует. В этом разительное отличие между
Солженицыным и автором «Братьев Карамазовых». Во всем корпусе солженицынских
текстов Христос является лишь однажды — в 641-й главе IV тома «Марта 1917», где
бывшему депутату Второй Думы, а ныне шеллингианствующему мистику Варсонофьеву
снится зловещий сон. В здании Биржи среди толпы снующих дельцов он видит
светлолицего мальчика, держащего в руках какой-то предмет. Варсонофьева посещает
страшное озарение: мальчик — это Христос, а то, что у него в руках,— это бомба, чей
сиюсекундный взрыв разнесет весь мир. Здесь Солженицын продолжает тему «русского
апокалипсиса» — центральную тему романов Достоевского, «Петербурга» А. Белого,
«Двенадцати» А. Блока и «Мастера и Маргариты» М. Булгакова.
УСТНОЕ НАЧАЛО
Русская литература обладает уникальным устным измерением. Так, «дружеские
письма» — важнейшее явление русской словесности первой трети прошлого столетия
(Александр Тургенев, члены общества «Арзамас») — были частью разговорной
салонной культуры. А сколько романов было «рассказано» в литературных салонах 19-го века
и интеллигентских кухнях 20-го, но никогда не записано!
В цепи чудесных случайностей и странных совпадений, приведших к публикации
«Одного дня Ивана Денисовича», фактор слухового восприятия сыграл, быть может,
решающую роль. Дело в том, что Никита Хрущев, разрешивший публикацию «Одного
дня», не прочитал этой повести. Но он ее услышал. Это подпольно написанное
произведение было ему прочитано вслух на даче в Пицунде В. С. Лебедевым, советником
первого секретаря по культуре.
В «Архипелаге ГУЛАГ» Солженицын, как когда-то Н. Карамзин, открыл
русскому — советскому — читателю историю его страны. И как Карамзин, Солженицын
должен был изобрести для своей книги новый язык и новый метод
художественно-исторического повествования.
24 Один мягкий знак в слове «повествованье» мог бы быть предметом целой научной статьи.
25 Интересно, что между заглавиями книги Герцена и книги Солженицына существует почти
омонимическое сходство.
26 Избранная проза, с. 119.
190 Ричард Темнеет
Главное его оружие в книге, замечает французский исследователь Ж. Нива,— это
«мстительная и вдохновенная ирония». Но как звучна эта ирония! Три тома «опыта
художественного исследования» представляют собой громадную филиппику,
величественную обвинительную речь народного витии, построенную по всем правилам
классической риторики. В ней — прямая связь с литературно-политическими диатрибами 18-го
века, с их насыщенной ораторской интонацией,— от «Повреждения нравов российских»
Михаила Щербатова до «Путешествия из Петербурга в Москву» Александра Радищева.
И действительно, уже в 70-е годы «Архипелаг» стал фактом устной речи. День за
днем его главы читались по русским программам зарубежных радиостанций, и
соотечественники Солженицына, отделенные от него и от самого произведения расстоянием и волей
власти, слушали его слова на родине.
ДИАЛОГ С ВЛАСТЬЮ
Согласно традиционному английскому представлению, джентльмен всегда и со всеми
говорит одним языком. То же можно сказать и об авторе «Архипелага ГУЛАГ».
Литературный стиль Солженицына-публициста являет качество постоянности, обращается ли
он к властным партийным вельможам или к жаждущим истины русским читателям,
к надменным гарвардским студентам или к просвещенным читателям «Нью-Йорк Тайме».
Его «Письмо к вождям» — это адресованный советским правителям призыв вступить
в разговор. Бесцветные, в каком-то смысле почти несуществующие руководители
Советского Союза отказались принять приглашение, посланное автором «Архипелага ГУЛАГ».
Солженицыну не дано было тогда стать вторым Карамзиным, беспристрастным и
незаинтересованным советником власть предержащих, ведущим с ними историософский диалог
inter pares.
Новые «вожди» слишком поздно попытались вступить в разговор с писателем, на
который он их пригласил за 15 лет до начала «перестройки» 27.
Два года назад в кабинете славянского отделения Иллинрйского университета я
наблюдал прямую трансляцию заседания Верховного Совета, на котором обсуждалась
брошюра Солженицына «Как нам обустроить Россию». Подводя итог прениям,
Генеральный секретарь коммунистической партии сказал: «Солженицын... (и тут последовала
длинная пауза: оратор тщательно, с почти осязаемым усилием искал нужное слово) —
безусловно великий человек». Мне почудилось тогда, что в Михаиле Горбачеве, быть
может, в последний раз слабо шевельнулся Weltgeist... Это была еще одна попытка
Горбачева поспеть за все убыстряющимся движением истории. Увы! Подобно другому
нерешительному реформатору, Людовику XVI, последний правитель Советского Союза уже
не мог этого сделать...
КАРЛИКИ
У великих людей редко бывают противники равного уровня. У Пушкина был Булга-
рин, у Толстого — Победоносцев, у Маяковского — Ермилов. Легенда ни одного великого
русского поэта или прозаика не свободна от таких, самих по себе незначительных,
личностей. Гротескные фигуры и кликушествующие голоса этих персонажей литературной
сцены создают своего рода драматический контраст, который еще резче подчеркивает
героический образ художника и расширяет его мифопоэтический статус. Причастность
к легенде Солженицына «лютых и механических физиономий», «мертвообрюзгших»
доносчиков, идеологов и литературных чиновников даровала им род бессмертия —
жалкого и вторичного.
В 1988 году главный идеолог КПСС — импозантный, слегка грассирующий член
Политбюро — запретил редактору «Нового мира» печатать произведения Солженицына.
Партийный руководитель мог бы ограничиться универсальной бюрократической
формулой «это нецелесообразно». Но он попытался обосновать цензурный запрет, наложенный
на автора «Архипелага ГУЛАГ»... слабыми художественными качествами его
произведений! Советский сановник не знал об указании, которое Наполеон дал авторам своей
конституции: «Пишите коротко и неясно». Этим актом — едва ли не первым после своего
назначения — Вадим Медведев оставил свой маленький чернильный след в истории.
v БЕГСТВО ОТ КРАСОТЫ
Римский писатель,I века н. э. Лонгин писал: «...Прекрасное состоит в определенном
превосходстве и сцличии выражения, и... единственно из этого источника величайшие
27 Интересно то, что в годы перестройки державные корреспонденты Солженицына делали
попытки говорить с ним на «его» языке. Ср. письмо к нему И. Силаева 1990 года, в котором
председатель Совета министров России пригласил писателя приехать в Москву в качестве своего гостя.
Ричард Темпест 191
поэты и историки заслужили своелревосходство и обрели славу в веках». И далее Лонгин
дает определение пяти элементов прекрасного: это — возвышенность мысли;
вдохновенная страсть; владение приемами стилистики и риторики; благородство выражения;
достоинство и возвышенность композиции.
Все пять элементов, о которых говорил античный учепый, присутствуют в искусстве
Солженицына. Этот художник, создающий красоту из ужасающего материала
человеческих страданий русской истории («почти полюбив тот уродливый мир», говорит он 28)}
тоже много думал о природе прекрасного. В «Городе на Неве», одной из «крохоток»,
писатель рассуждает о цене, которую русский народ заплатил за постройку
Санкт-Петербурга. Здесь Солженицын предлагает одну из своих готически страшных метафор:
«Косточки наших предков слежались, сплавились, окаменели в дворцы — желтоватые,
бурые, шоколадные, зеленые. Страшно подумать: так и наши нескладные гиблые жизни,
все взрывы нашего несогласия, стоны расстрелянных и слезы жен — все это тоже
забудется начисто? все это тоже даст такую законченную вечную красоту?..» 29
Действительно, страшно подумать... Эти строки были написаны до публикации «Ивана
Денисовича» и «Круга первого», до написания «Ракового корпуса», до создания «Архипелага
ГУЛАГ». В этой мысли предвосхищен парадокс Солженицына. Е^о самые известные
произведения — это попытки зафиксировать в исторической памяти народа его прошлое;
попытки предотвратить «забвение начисто» методами искусства. Именно из гиблых
жизней, миллионов смертей, трагедий и рыданий создал писатель в своих произведениях
«законченную красоту» — не как самоцель, а как словесный памятник миллионам жертв
Системы. В этом отношении «Красное колесо» — пример своеобразной «попытки к
бегству» из литературы, эпическое усилие вырваться за пределы искусства и связанных
с ним эстетических и эстетизирующих структур — в сферу истории.
КТО СЛЕДУЮЩИЙ?
В характерно телеологическом восприятии литературы, утвердившемся в России,
каждый значительный писатель становится некоей «точкой отсчета». Так, существует
представление о русской литературе «до Пушкина», к нему неизбежно ведущей,—
и «после Пушкина», из него почти исключительно исходящей (или, по крайней мере,
от него отталкивающейся). Ю. Тынянов остроумно обыграл это представление:
«Ломоносов роди Державина, Державин роди Жуковского, Жуковский роди Пушкина, Пушкин
роди Лермонтова» 30. И действительно, вспомним Жуковского, после прочтения «Руслана
и Людмилы» с улыбкой уступившего Пушкину первое место в сонме русских
стихотворцев и, как повествует хрестоматийный анекдот, выдавшего своему юному преемнику
диплом на гениальность — портрет с известной надписью. Вспомним Лермонтова,
вошедшего в сознание русского читателя в момент — и именно в результате — гибели
Пушкина. Вспомним Ахматову, окружившую себя в начале 60-х годов группой молодых
ленинградских поэтов, среди которых был будущий Нобелевский лауреат — Иосиф
Бродский.
Когда Солженицын в первый раз шел в редакцию журнала «Новый мир» 12 декабря
1961 года, он рассказывает, что, проходя мимо Страстной площади, «я... суеверно
задержался возле памятника Пушкину — отчасти поддержки просил, отчасти обещал, что путь
свой знаю, не ошибусь. Вышло вроде молитвы» 31. В этот день он был представлен
Александру Твардовскому, который стал его литературным патроном и личным редактором.
Годы спустя другой литератор, Корней Чуковский — адресат последнего письма,
написанного Л. Толстым,— дал прибежище гонимому Солженицыну на своей даче.
По отношению к современной русской словесности Солженицын стоит в стороне -—
и не только в географическом смысле. У него нет литературных учеников и преемников,
есл!и не считать представителей «деревенской школы», выросших почти целиком из
рассказа «Матренин двор»; нет даже эпигонов. К Солженицыну вполне приложимы слова
Шатобриана: «Оригинальный писатель — это не тот, кто никому не подражает, а тот,
кому никто не может подражать».
Автор «Одного дня Ивана Денисовича» и «Красного колеса» не столько начинает
новую эпоху в русской литературе, сколько завершает собой предыдущую. Но хочется
представить себе, как через много лет, в ином столетии, молодой, еще никому не
известный писатель, в первый раз идя к издателю со своей рукописью, остановится перед
памятником Александру Солженицыну и тихо скажет ему слова благодарности и обещания...
28 Архипелаг ГУЛАГ. Т. 1, с. 9.
29 Избранная проза, с. 143.
30 Ю. Тынянов. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977, с. 258.
31 Бодался теленок с дубом, с. 25.
ФИЛОСОФСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
Борис Парамонов
ДОЛГАЯ И СЧАСТЛИВАЯ ЖИЗНЬ КЛОУНА,
или
А. Ф. ЛОСЕВ КАК ЗЕРКАЛО РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
I
В журнале «Вопросы философии», № 10 за 1992 год, опубликовал очередную статью
С. С. Хоружий — этот крупнейший сейчас знаток русской религиозной философии (он же
доктор математических наук, он же переводчик Джойса). Статья называется
«Арьергардный бой. Мысль и миф Алексея Лосева». Я коснусь только одного из сюжетов статьи
Хоружего — именно, его анализа знаменитой книги «Диалектика мифа». Это сочинение
стоило А. Ф. Лосеву трехгодичного пребывания в лубянских камерах и на Беломорканале.
Книга эта, посвященная академическому, казалось бы, вопросу о характере мифического
сознания, была насыщена чрезвычайно злыми и злободневными выпадами по адресу
господствовавшей болыпевицкой мифологии. Это была акция несомненно
самоубийственного плана; Лосев чудом остался жив и был как бы забыт властями,— а после
1953 года вернулся в печать уже как узкий специалист, автор вполне нейтральных ученых
трактатов по античной эстетике. Внимание С. С. Хоружего в связи с «Диалектикой мифа»
привлекает прежде всего этот вопрос: что стояло за лосевским вызовом, за открыто
демонстрируемой враждебностью автора к большевикам, за его агрессивностью, как говорит
Хоружий? На это он отвечает так: '
«„Диалектика мифа", в духе эпохи, оказалась книгой великого перелома в жизни
своего автора... В том, стало быть, и корень взрывов и агрессивности, что кругом — ни
намека на „нормальную общественность", на такую фигуру, как старинный „читатель-
друг". Кругом — невежество и враждебность. И автор ополчается на них как боец.
Написав последнее слово, вдруг понимаешь, что в нем — вся суть ситуации. Разрыв,
расхождение с окружающим, ощутимые в позиции автора, нисколько не меньше, не менее
остры, чем, скажем, у Кафки; но автор, в противоположность Кафке, себя утверждает не
отщепенцем, не жертвой, а — бойцом в окружении. Вне этого стратегического или, что то
же, историко-культурного плана не понять феномена Лосева. Его деятельность для
него — арьергардный бой русской христианской культуры. Она ушла, отступила, но он волей
судьбы остался, и он не складывает оружия. Арьергардный боец — вот образ автора в
„Диалектике мифа". И это же — образ для фигуры Лосева вообще. До великого перелома.
Образ для следующего периода тогда напрашивается уже сам: пленный боец. „Миф
Лосева" начал вырисовываться».
Сразу же скажу, что я не согласен с такой трактовкой Лосева; не согласен прежде всего
с тем, что в нем можно искать миф. С понятием мифа связано нечто элементарное (хотя бы
и в высоком смысле «стихийного»); но Алексей Федорович Лосев был слишком
культурным человеком для того, чтобы являть целостную мифическую фигуру, в нем были
культурная усложненность, зыбкость и двусмысленность — качества, характерные для
деятелей «русского культурного ренессанса». Вот чей он арьергардный боец! (Или,
сказать не столь торжественно, реликт, пережиток.) Поиск мифа — поиск стиля! — самим
Лосевым как в недрах отдаленнейших культур, так и в современности являет признаки
некоего реставраторского эстетства. Приведу знаменитое, много раз цитировавшееся
место из «Диалектики мифа», где Лосев развивает основную свою мысль о
принципиальной мифичности любой жизненной позиции, любой культурной модели:
«С точки зрения коммунистической мифологии не только „призрак бродит по Европе,
призрак коммунизма" (начало „Коммун. Манифеста"), но при этом „копошатся гады
контрреволюции", „воют шакалы империализма", „оскаливает зубы гидра буржуазии",
„зияют пастью финансовые акулы" и т. д. Тут же снуют такие фигуры, как „бандиты во
Борис Парамонов 193
фраках", „разбойники с моноклем", „венценосные кровопускатели", „людоеды в митрах",
„рясофорные скулодробители"... Кроме того, везде тут „темные силы'4, „мрачная
реакция44, „черная рать мракобесов44; и в этой тьме — „красная заря мирового пожара44,
„красное знамя восстаний44... Картинка! И после этого говорят, что тут нет никакой
мифологии».
Конечно, писать такое в 1930 году было вызовом, политической акцией, демонстрацией
враждебности к властям, это преследовало цели, так сказать, вненаучные, к теме
исследования прямо вроде бы не относящиеся: некий сверхпрограммный акт гражданского
мужества. И в то же время, как мне кажется, в подобных выпадах и эскападах метод
лосевского философствования, манера мыслить открываются даже более внятно, чем в его же
«феноменологически-эйдетической диалектике». Я хочу сказать, что в эти темные
методологии и углубляться особенно не надо для того, чтобы понять Лосева. Я попытаюсь сейчас
объяснить философию Лосева своими словами, без эйдологии и диалектики; самое смеш
ное, что это вполне возможно.
Лосев — эстет и стилист, даже стилизатор. Читая его, все время вспоминаешь одну
статью Бердяева — об о. Павле Флоренском: «Стилизованное православие» — так
называлась эта статья. А можно еще более доходчивую параллель обнаружить: Леонтьев,
Константин Леонтьев — мыслитель, чья политическая консервативность, даже
реакционность находила мотивировку и обоснование именно в эстетических установках его
мысли. Эстетика была у Леонтьева своеобразной онтологией: он говорил о деспотизме
формы, не дающем бытию разбегаться, разъезжаться, расползаться в кисель,
распускаться в небытие. Само собой разумеется, что такой тип мысли характеризуется полным
отсутствием какой-либо этики, не знает свободы: свобода у Леонтьева — псевдоним энтропии.
Бытие подлинно лишь тогда, когда оно является в пластически выразительных формах,
когда оно обладает стилем. Но это, собственно, и есть Лосев; все остальное у него —
феноменология, эйдология и диалектика.
Приведу для сравнения одно характернейшее высказывание Леонтьева, много раз
цитировавшееся его исследователями и комментаторами:
«Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей входил на Синай, что
эллины строили свои изящные акрополи, римляне вели Пунические войны, что
гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под
Арбеллами, что апостолы проповедовали, мучениюг страдали, поэты пели, живописцы
писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий
или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы
индивидуально или коллективно на развалинах всего этого прошлого величия?..»
Разве это не похоже — неразличимо похоже! — на лосевские рассуждения о том, что
женщина с непокрытой головой и в короткой, по моде двадцать седьмого года, юбке не
должна входить в православный храм? И ведь что тут самое важное? Такая, с позволения
сказать, блудница вызывает у Лосева отнюдь не моральное негодование, а чисто
эстетическое отталкивание,— коли ситуация рассматривается в рамках исключительно
православия. Та же женщина будет им приветствоваться, если речь зайдет, скажем, об эстетике
Голливуда, Скотте Фицджеральде и «джазовом веке»: Лосев — достаточно тонкий эстет,
чтобы понять право на существование любого стиля. Он знает, что Иродиада, пляшущая
на пиру царя Ирода, эстетически выразительна не меньше, чем воспетая им на страницах
«Диалектики мифа» православная девственница-монашка; а Иоанн Креститель в этом
сюжете — фигура скорее маргинальная, не стилеообразующая: на его месте мог бы быть
любой другой мужчина.
Чем Лосев действительно отличается от безответственного эстета Леонтьева, так это
своими профессиональными знаниями: он специалист, тонкий знаток того, о чем берется
говорить. Вот характерная деталь: Леонтьев в вышеприведенном отрывке говорит о
«каком-то пернатом шлеме» Александра, а Лосев способен об этом шлеме написать
монографию — столь же подробную, как Гомерово описание щита Ахиллеса.
Пластическая выразительность, смысловая выявленность, фигурность, как он любит
говорить, стилистическая острота и единство, рельефность, скульптурность бытия — вот
основные понятия, вернее, основные интуиции мировоззрения Лосева. Эту максимальную
стилистическую выявленность он и называет мифом. Смертный грех для него, для этой
системы мировоззрения вообще — смешение стилей. Абрам Терц (Андрей Синявский),
написавший статью о социалистическом реализме, выступил в ней нечаянным учеником
Лосева: он писал там, что соцреализм у Маяковского, к примеру, был выразительно
явленным стилем, характерная черта какового — монументальная плакатность; но
последующее развитие эту стилистическую явленность ликвидировало, заменив ее эклектикой,
в которую привнесли не идущие сюда черты психологического реализма в духе
девятнадцатого века. Это смешение стилей — худшее, что может случиться с человеком и
культурой: вот нерв философии Лосева. В «Диалектике мифа» есть у него забавнейшие
страницы, где он обвиняет большевиков в буржуазности. Это надо процитировать,— такое не
каждый день услышишь. Речь идет как раз об искусстве — стилистической парадигме
любой культуры:
194 Борис Парамонов
«Мифология обязывает. Раз искусство, значит — гений. Раз гений, значит —
неравенство. Раз неравенство, значит — эксплуатация. К чему же это ведет? Ведь мы же гоним
попов за эксплуатацию, за то, что они, обладая большими знаниями и умея влиять на
народ, подчиняют его своей власти, заставляя платить за те „утешения", которые он от
них получает. Но разве не то же делает Шаляпин?.. Тут одно из двух: или эксплуатации
никакой действительно не должно быть, тогда искусство должно быть искореняемо
наравне с религией; или искусство нужно поощрять, и тогда, во-первых, нужно допустить,
что эксплуатация — необходима, что рабство — двигатель культуры, и, во-вторых, тогда
совсем не очевидно, что должна быть искореняема религия... Конечно, эксплуатации не
должно быть ни в каком случае, ни в целях искусства, ни в целях религии. Поэтому
логический вывод из коммунизма — это искоренение также и искусства. Московский Большой
театр — мощно организованный идеализм, живущий исключительно ради
индивидуалистического превознесения и в целях эксплуатации. Нужно немедленно заставить всех этих
„бывших артистов императорских театров" перейти на подлинно общественно полезный
и производительный труд... свободное искусство и наука есть всецело достояние
либерально-буржуазной культуры. Феодализм и социализм вполне тождественны в том отношении,
что оба они не допускают свободного искусства, но подчиняют «го потребностям жизни,
с тою разницей, что христианство понимает жизнь и „производство" как спасение в Боге*,
социализм же — как фабрично-заводскую производительность. Поэтому давно пора
перестать нам культивировать у себя буржуазную и поповскую культуру искусства. Долой
всех артистов, художников и писателей — угнетателей народа! Наша личность и наше
мировоззрение должно дать свой миф... Развитой пролетарский миф не будет содержать
в себе искусства».
Вот это и есть тот самый первозданный социалистический реализм, который имел
в виду Синявский как эстетически оправданное явление. Лосев здесь говорит тоном, да
и словами Маяковского, лефов. И это отнюдь не провокация Хулио Хуренито. Лосев
больший большевик, чем Каганович, громивший его на XVI партсъезде. Самое же главное, что
здесь сказалось главное в Лосеве, чрезвычайно важная его интенция: его установка на
стиль. Это и есть исповедание его веры: стиль, стиль и еще раз стиль.
Тут вспоминается одно высказывание Герцена; излюбленное многими поколениями
либералов: о том, что русские законы ужасны и спасает русских людей только то, что эти
законы не выполняются. По этому поводу над Россией положено смеяться. На самом же
деле, думается, это очень хорошая черта русской жизни, как, скажем, и американской,—
ибо в Америке тоже подрбное наблюдается. Я имею в виду не отсутствие законности
в Америке, конечно, а нечто более тонкое: отсутствие в Америке единого культурного
стиля, четкой, фигурной, как сказал бы Лосев, стилистической выявленности. В
демократии чрезвычайно ослаблено понятие нормы,— а без нормы какой же стиль? Но мы сейчас,
впрочем, не об Америке, а о России, о большевиках. Я сказал, что Лосев был большим
большевиком, чем Каганович, и это, согласитесь, никак не говорит в его, Лосева, пользу.
Будь в большевизме выдержан стиль — как к тому призывал Лосев,— не сносить бы ему
головы; а так — посидел три года, да и вышел, вернулся, и не куда-нибудь на сто первый
километр, а в Москву, где и прожил вполне корректно до девяноста пяти лет. Это было
явное нарушение стиля!
Но ведь этим люди и живы. В том-то и ловушка эстетического мировоззрения, что оно
в принципе стилистического единства формулирует по существу требование тоталитарной
организации. Стиль тотален — вот о чем вопиет всякая строчка Лосева. Теперь-то, после
большевиков, положа руку на сердце, можно сказать, что не было в России тоталитаризма:
если б был, так никто бы не выжил. А почему не было? Потому что жизнь сильнее и мудрее
самых утонченных стилистов: не желает она никакого строгого стиля. Не желает
Маяковского, а желает Долматовского. Это благословение небес, что Сталин любил не Масолова,
а хор Пятницкого, не Родченко, а Яр-Кравченко. Николая Клюева убил, так хоть
Анатолия Яр-Кравченко оставил. Полагаю, что никогда и нигде тоталитаризма не было (разве
что в Камбодже к тому шло), то есть стилистически выдержанных культур не было, даже
в Ренессансе, даже в Средневековье. Был же кроме готики карнавал, как объяснил
Бахтин. Не стилем люди живут, а кое-чем поплоше: гречневой кашей, вареньем, пеленками.
Сим победиши.
В пристрастии Лосева к стилистически единой картине мира, в его попытках создать
такую картину методами классического философского системотворчества нельзя не
видеть глубокой реакционности. Нельзя не увидеть и другого: психологической
оправданности такой позиции. Это действительно была форма протеста — против невыносимо
бескультурной, враждебной культуре диктатуры большевизма. Архаизм Лосева был
правомочен и, безусловно, мужествен как некая экзистенциальная позиция. Он
заслуживает, я бы сказал, ретроспективного уважения. Но это не значит, что мы должны и сегодня
искать у Лосева слово истины.
То есть у него, конечно, сколько угодно частных истин по вопросу о древнегреческой
эстетике —- но вечной и единой, единоспасающей Истины у него искать не стоит. Ее
сейчас вообще ни у кого нет, человечество вообще изжило эту установку — поиск Истины.
Борис Парамонов* 195
Современное знание нельзя синтезировать в систему (Гегель: истина есть система), ибо
оно непрерывно развивается на бесконечно широкой эмпирической базе. Неужели Лосев
не знал этого? Конечно же, знал. Но тогда его системотворчество, его проекты построения
некоего абсолютного знания (абсолютной мифологии, как он это называл) не могут
рассматриваться как серьезная работа — даже и субъективно серьезная. В этой манере
мышления мы вправе видеть некую игру, игровую установку. Самый архаизм Лосева был
игровым. Серьезность его была разве что в самом выборе такой позиции. Он имитировал
средневекового схоласта, потому что ему противно было быть советским служащим. Это
был не поиск мировоззрения и не поиск стиля — это была стилизация. Не арьергардный
православный воин бился с антихристовыми силами, как пытается представить это Хору-
жий,— но происходило нечто гораздо более интересное: цирковой клоун вошел в клетку со
львами.
Стилизаторский архаизм Лосева почти незаметно переходил в пародию, приобретал
пародийный оттенок. Что такое пародия? Игра с формами, из которых ушла жизнь
(определение Томаса Манна). Какая была жизнь в лосевской диалектике? Это был даже не
Гегель — а схоластика, чисто умственная, отвлеченно рационалистическая схематика,
«паралогизмы чистого разума» и прочее в этом роде. Я полагаю, что Лосев сознавал
комизм этой ситуации — потому что сам его и создавал. Можно привести более зримый
и понятный параллельный пример подобной деятельности лосевского современника,
человека, кстати сказать, сходных психологических ориентации. Я имею в виду
кинорежиссера Сергея Эйзенштейна, конкретно — его фильм «Генеральная линия» (или
«Старое и новое», как назывался он после переделки). Этот фильм пародиен, потому что
он играет со штампами болыпевицкой идеологии, стилизует ее клише: бородатого попа,
жирного кулака, жены кулака с «антисоветскими подмышками» (в кавычках — цитата из
остроумнейшего фельетона Ильфа и Петрова о фильме). В выборе пародии как
художественной формы фильма на советском материале сказался подспудный, подпольный
антисоветизм Эйзенштейна — хотя он умел дать и пафос революции («Броненосец
„Потемкин" »). Так ведь и Лосев умел обнаруживать пафос пролетарского мифа, мы это уже
видели. Но если человек сегодня поет гимн, а назавтра смеется, то это и значит, что его
отношение к предмету — невсамделишное, игровое. Большевикам как бы говорилось: вы
можете меня расстрелять, все равно я не могу серьезно к вам относиться.
Это достойная, высокая позиция — но это не христианская позиция. Слишком в ней
много артистизма для христианства. Я решусь сказать, что Лосев вообще не был типом
христианина — именно потому, что был он последним из деятелей, младшим отпрыском
пресловутого нашего религиозно-культурного ренессанса, и связан в нем больше всего
с Вячеславом Ивановым, этим стилизатором по преимуществу, человеком,
существовавшим исключительно, по словам Бердяева, в культурных отражениях. Не стоит сравнивать
Лосева, скажем, с о. Павлом Флоренским: тот сумел преодолеть в себе то, что Бердяев
называл «декадансом»: шутка ли, человек женился и пятерых ребят родил! Русский
ренессанс был блестящим, но в целом нездоровым явлением. То, что Лосев называет
персонализмом своей «абсолютной мифологии» и что Хоружий хочет считать христианской
его чертой, христианским персонализмом,— вряд ли относится к основной теме
христианства, к человеку. Да и сам Хоружий небезосновательно задается вопросом: человека ли
разумеет Лосев под личностью? Действительно, целостный человек (предположительное
задание христианства) не может быть исключительно скульптурно рельефным и фигурно
выразительным мифом. Человека нельзя загнать в стиль до конца, даже если за него
берутся компрачикос — или христианская церковь.
В жизни Лосева один, но-наиболее значительный, конечно, эпизод раскрывает его
собственный миф до конца. Миф, по Лосеву,— это совпадение эмпирической истории
личности с ее идеальным заданием. В этом смысле жизнь Лосева была мифична, в ней
произошло такое совпадение. Это — его бунт против большевизма и результат этого бунта.
На арене мученичества, говорили мы, со львами встретился клоун — но хотевший считать
себя христианином, выбравший мученичество. Арена, однако, осталась цирковой, и только
цирковой — в позднейшем, то есть современном уже, нашем смысле. Ничего особенного
не произошло: Лосев остался жив — и дожил до девяноста пяти лет. И тут незачем
поминать христианина Андрокла: не лев Лосева пощадил — а Бог не захотел его жертвы.
Чтобы сохранить для блага культуры? — подскажет «друг-читатель». Но какое дело Богу
до культуры! Просто эмпирически осуществилось идеальное задание жизни Лосева —
быть и остаться клоуном. И тут даже большевики были не нужны, «эйдос» Лосева в них не
нуждался для своего проявления. Прочтите первую статью Лосева, опубликованную еще
в 1916 году,— «Эрос у Платона»: вы поймете, что его путь был предопределен. Вариация
была возможна только одна: родись Лосев на современном Западе, он, с его вкусом к
скульптурно и фигурно выразительным феноменам, стал бы знаменитым парикмахером
или модельером дамской одежды.
Конечно, самую культуру можно понимать как некую высокую клоунаду, то есть игру.
Такие трактовки культуры неоднократно давались самыми высокими мыслителями
человечества. Но в человеке культуры — а таким человеком безусловно был А. Ф. Лосев — не
19.6 .Борис Парамонов
нужно усматривать религиозного учителя, искать у него последнюю правду. Он же сам
сказал, что такая правда может быть только абсолютной мифологией — пригласив тем
самым знатоков насладиться его метафизическим каламбуром. Удивительно, что один из
таких знатоков — С. С. Хоружий — не сумел оценить этой поистине культурной
возможности. Мы не ожидали этого от переводчика «Улисса» — книги насквозь пародийной.
II
В одном из январских номеров лос-анджелесского русскоязычного еженедельника
«Панарама» опубликована статья московского журналиста Анатолия Макарова «Великая
депрессия». Автор затронул болезненнейшую проблему нынешней русской жизни.
«Великая депрессия» у А. Макарова — отнюдь не образ экономического кризиса, но почти
клинически четкая характеристика нынешнего русского душевного состояния, термин взят в
его прямом медицинском значении. А. Макаров пишет о трагичнейших событиях — волне
самоубийств, накатившей на Россию, во всяком случае, на тот круг людей, к которому
принадлежит сам автор: московских литераторов. Он сообщает о трех таких недавних
случаях: покончили с собой Юрий Карабчиевский, автор блестящей книги о Маяковском,
поэты Леонид Миль и Юлия Друнина. Как объясняет это сам автор?
«Сообщения об этих добровольных, один за другим следующих уходах из жизни
ужасают меня, но не удивляют,— пишет А. Макаров.— Как ни кощунственно это
произносить, предвижу дальнейшую цепь сведения счетов с собственной жизнью и судьбой.
Суицидальное томление разлито в воздухе. Жестокий финал отдельно взятой частной
жизни в некотором смысле предстает символом переживаемых дней. „...Погребают
эпоху..." — с беспощадной точностью определила похожий исторический момент великая
женщина русской поэзии. Не каждому дано свою эпоху пережить».
Далее А. Макаров говорит о том, кого в основном задела эта эпидемия:
«Кровными детьми рухнувшего времени (именно времени, а не строя) ощутили себя
вдруг именно искренние, органически честные люди. Причем нередко те, кого это самое
время третировало как пасынков, не упуская случая унизить, уязвить их самолюбие,
указать властно и пренебрежительно на раз и навсегда отведенное им место.
Вот они-то и переживают сейчас глубочайшую из душевных депрессий. Потому что
связь с великой иллюзией осуществлялась, оказывается, даже в принципиальном ей
противостоянии».
В случаях, о которых говорит А. Макаров, присутствует, конечно, еще одно важное
обстоятельство: все трое были поэтами, вот что связывает этих людей сильнее всего; Юлия
Друнина, например, отнюдь не была падчерицей времени. Что делает поэтов особенно
уязвимыми в сегодняшней ситуации? То, что жизнь с головокружительной быстротой
повернулась к прозе, попросту говоря, к реальности; вот это и есть самая большая травма
для жителей бывшего Советского Союза, которые все, или почти все, решусь сказать, были
поэтами,— отнюдь не только люди, профессионально писавшие стихи. Трагедия Юрия
Карабчиевского, как мне кажется, вообще началась уже тогда, когда он написал свою
книгу о Маяковском — блистательную книгу, повторяю. Это было разоблачение кумира,
смерть героя: Карабчиевский увидел, что поэт, самый тип поэта — совсем не так
безукоризнен, как это представлялось советским людям — тем же поголовным поэтам, жившим
в мире иллюзий, прекрасного возвышающего обмана. Никто не хотел жить в мире низких
истин. И когда эта низкая истина обернулась единственны^ содержанием реальности —
тогда-то жизнь и сделалась невыносима. Человека лишили сказки и песни и подсунули
вместо них порнуху. Это как если бы из Пушкина выкинуть «Я помню чудное мгновенье»,
а оставить только то письмо, где он пишет, что Анна Петровна Керн — вавилонская
блудница и что недавно он ее, с Божьей помощью...
Но и то, что говорит А. Макаров о фундаментальной причине нынешнего пессимизма,
современной «великой депрессии»,— правильно. Конечно же, ощущение разорванных
общественных связей мучительно и трагично. Об этом писал в начале века французский
социолог Дюркгейм в исследовании, специально посвященном самоубийству. «Если
разрываются узы, соединяющие человека с жизнью,— утверждал Дюркгейм,— то это
происходит потому, что ослабела связь его с обществом». Был замечен им интересный
факт: во время революций и войн самоубийства почти прекращаются — потому что в этих
ситуациях крепнет связь человека с обществом, индивидуальная, частная жизнь отходит
на второй план.
Нынешняя русская революция, однако, характеризуется как раз обратной
тенденцией, нежели та, что действовала в других революциях: она направлена именно на то,
чтобы приучить человека к социальному одиночеству, закалить его в пустыне
индивидуальной борьбы за существование. Конечный результат обещает быть блестящим, и это не
очередной миф, а действительное содержание всеобщего опыта цивилизованных стран —
посмотрите на современный Запад. Но сейчас-то особенно тяжко: «ломает», как при
выходе из наркотического опьянения. А наркотик был, и сильный; так сказать, опиум для
Борис Парамонов 197
народа: коммунистический миф. Верить в него давно уже почти все перестали,— но он
попутно создал довольно комфортный стиль жизни: комфортность была в самом
отсутствий свободы, в ощущении безответственности. Так, Вера Фигнер вошла в тюремную
камеру — с чувством облегчения: кончилась тяжелая жизнь террористки. И наоборот,
другая Вера, Засулич, почувствовала тревогу и неблагополучие, когда ее оправдал суд
после совершенного ею террористического акта: как, опять жить, опять пользоваться
постылой свободой?
Упаси Бог, я не хочу вести далеко это сравнение русского народа с террористами, тем
более морализировать о преступлении и наказании: в том-то и дело, что последние годы
коммунизма, этот пресловутый застой, были эпохой достаточно мирной, даже власть,
можно сказать, обрела что-то вроде человеческого лица; во всяком случае, перестала быть
фанатичной, а стала циничной. Ворюги мне милей, чем кровопийцы, как сказал поэт;
крайне важно, что сказал это именно поэт — человек, которому по определению
полагается вроде бы предпочитать кровопийц, то есть людей сильных страстей: Макбет у
Шекспира дает подходящий пример. В годы застоя начали поэтизировать самый этот застой,
тихое серенькое существование: это весь {Орий Трифонов или новейшая сенсация —
роман Марка Харитонова, законченный аккурат в 1985 году. Принципиальной вещью мне
кажется «Старик» Трифонова, где дана травестия мировой революции Ленина и Троцкого,
сведенной течением жизни на борьбу наследников старого коммуниста за трехкомнатную
дачу. Началась всяческая розановщина. Это и означало, что коммунизм исчерпан.
Повторилась история с Гулливером и лилипутами: они его, спящего, опутали тысячами мелких
нитей, так что он и шевельнуться не мог. Коммунизм не диссиденты прикончили, а вот эти
ворюги, медкие, а также и крупные взяточники. Жизнь побеждает; а жизнь, или, если
угодно, бытие — штука пошлая. Это скорее кролиководство, чем бомбометательство.
Ошибкой Горбачева, как теперь начинают намекать некоторые умники, было как раз то,
что он швырнул новую .бомбу — гласность. Но ведь русский человек без широких жестов
не может, ему требуется покаяться и очиститься: не только убить старуху, но и с
громкими воплями раскаяния стать на колени на Сенной площади. Солженицын жалуется, что до
сих nog никакого покаяния и суда (хотя бы морального) не было; так гласность и была
покаянием, на весь мир! Суд же — самый крах СССР, всей прежней жизни. Какого еще
суда нужно, какого Нюрнбергского процесса, каких египетских казней?
Но как бы там ни было с раскаянием и самобичеванием как категорией национальной
жизни — есть в этом сюжете, конечно, и та сторона, о которой говорилось выше; не только
ностальгия по годам коллективного прозябания, но и — прямо противоположная
тенденция — нежелание расставаться с поэтическими мифами, с поэтическим образом жизни,
так сказать. Можно подать эту тему и в более привычных для советского сознания
терминах: русский человек, несмотря на все отрезвления различных оттепелей и застоев,
несмотря на гласность, несмотря даже на крах коммунизма, с трудом все-таки изживает
свое революционное прошлое, революция и сейчас мнится ему поэзией.
Парадокс в том, что такая установка характерна отнюдь не только для советского
сознания. Это наше, можно сказать, культурное наследие: то, что оставили нам лучшие
умы России. В глухие годы застоя, помню, духовный рост был связан с обращением к
творчеству деятелей так называемого религиозно-культурного ренессанса. Тут искалось
противоядие большевизму и его порождениям. На деле оказалось, однако, что эти курочки
неслись отнюдь не золотыми яичками — скорее высидели некую анаконду. Это были
поистине роковые яйца. Интересно, что последыши русского ренессанса, дожившие до
наших дней, продолжали считаться заветом истины и залогом светлого будущего. Один из
этих потомков — как раз А. Ф. Лосев. Но его гораздо легче представить еще одним
зеркалом русской революции, чем подпольным борцом с коммунизмом. У Лосева есть статья
«Исторический смысл эстетического мировоззрения Рихарда Вагнера», напечатанная
в качестве предисловия к вышедшему в 1978 году тому теоретических статей композитора
(в серии «История эстетики в памятниках и документах»). Это очень примечательное
сочинение: маститый философ умудрился в нем под видом вполне академической и
всячески нейтральной статьи прокламировать нечто для советской застойной идеологии
немыслимое. Люди знающие (вроде философа Юрия Давыдова, скажем), конечно,
поняли, в чем тут дело, и, конечно же, промолчали; ну а незнающие — то есть коммунисты —
ясное дело, ничего не поняли и скушали как есть. Алексей Федорович в этом небольшом
сочинении сумел, как сказал бы Зощенко, развернуть свою идеологию в полном объеме.
Это идеология крайнего, космических масштабов нигилизма: это самая настоящая
философия революции, понятой уже не как социально-историческое, а как космическое
событие. Снова, как в «Диалектике мифа», Лосев перещеголял самих большевиков в своем
революционаризме, снова он выговорил их тайну, которую они даже не то что скрывали,
а вытесняли, загоняли в бессознательное. Но такая проникновенность — знак не столько
ненависти (Бердяев: ненависть может быть методом гнозиса), сколько «симпатии»,
одноприродности.
Я бы сказал, что в этой статье Лосев подхватил знамя, выпавшее из рук погибшего
борца революции Александра Блока; статья и начинается со ссылки на Блока, в начале
198 Борис Парамонов
болыпевицкой революции очень активно выдвигавшего Вагнера как идеолога и пророка
происходящего. Большевизм Блока, написавшего тогда, в январе восемнадцатого года,
«Двенадцать» и серию крайне революционных статей, был идейно мотивирован
комплексом идей Вагнера и Ницше. Пресловутая музыка революции — это чистой воды Ницше:
«Рождение трагедии из духа музыки». От Вагнера идет идея человека-артиста и народа-
художника; преклонение Блока перед культуротворческой мощью стихии — это опять же
Ницше. Все эти идеи муссировались в элитных кругах серебряного века, особенно игрался
€ ними Вячеслав Иванов. Казалось бы — забыто и заброшено все это было, «убито и
проклято», как говорит Виктор Астафьев; правда, специалисты (вроде упомянутого Юрия
Давыдова) все это знали, да и должны были знать. Но А. Ф. Лосев в своем вагнерианском
выступлении проявил себя не только как знаток литературы вопроса (в его квалификации
никто и никогда не сомневался), — для него все эти идеи остались живы и дороги, это
ясно понимающему читателю. Давыдов, скажем, увязывая лефовские теории искусства-
жизнестроения с теургией символистов, озабочивался главным образом тем, чтобы
показать большевикам кукиш в кармане; но Лосев, пиша о Вагнере, выражал собственные
заветные мысли. Это был последний большевик, мистический большевик; я бы сказал,
Кащей Бессмертный большевизма (девяносто пять лет прожил); к нему этот образ идет,
решусь сказать, не меньше, чем к Молотову и Кагановичу.
Главная мысль лосевской статьи та, что Рихард Вагнер был революционер — и не
какой-нибудь политический борец, а революционер в глубинном, онтологическом смысле.
То, что он ненавидел буржуазию и власть денежного мешка,— это само собой разумеется;
в буржуазию революционеру лишний раз плюнуть никогда не помешает; по настоящий
революционер — он всегда озабочен вопросами высшего, нежели
социально-экономический, порядка.
Несколько высказываний Лосева вокруг этого:
«Революция, на подготовку которой европейское общество потратило несколько
столетий, рухнула, не оставив после себя никаких достаточно глубоких следов и
достаточно основательных надежд на будущее. Вагнер глубочайшим образом переживал этот
крах революции, и даже больше того, он обобщал революцию до космических размеров,
находил и во всем космосе такого же рода революции и с большим восторгом их
отображал... В „Кольце Нибелунгов" вопрос ставится не просто общественно-политически, но
космологически; и золото трактуется здесь не просто экономически, но по преимуществу
космологически. Вот в этом и заключается подлинная революционная сущность вагнеров-
ского творчества, в сравнении с чем его прозаические общественно-политические и
экономические высказывания ранних лет являются только наивными попытками выразить то,
что в прозаическом слове невыразимо... Вагнер, внешне отошедший от революции,
отошел, собственно говоря, только от ее узких общественно-политических целей. Он возвел
революцию в мировой принцип, в роковую причину гибели всякого мира, который
пытается основать себя на беспредельном индивидуализме, на незаконном, несправедливом,
жалком, хотя и художественно красивом овладении основами мироздания отдельным
и бессильным человеком и даже теми же богами, которые тоже пытаются овладеть основой
мира только ради своих индивидуалистических вожделений.
Почему мы называем „Кольцо Нибелунгов" пророчеством революции? Ведь всякий
пророк, вещающий об отдаленных судьбах жизни, вовсе не обязан представлять новый
послереволюционный мир со всей научностью, системой и полнотой. Этот мир по
необходимости рисуется ему в каких-то сказочных тонах, да и сам революционный переворот
тоже покамест представляется ему в наивной и мифологической форме. Поэтому, имея
в виду мифологическую структуру трагедии мировой жизни у Вагнера, мы с полным
правом должны назвать эту грозную весть „Кольца Иибелунгов" не чем иным, как
пророчеством невиданного, но, по сути дела, утопического переворота».
Тут нужно иметь в виду, что миф и утопия — слова отнюдь не уничижительные для
А. Ф. Лосева. Это, скорее, некая предельная (да и запредельная) истина. Истина может
быть только запредельной; но здесь не метафизика, а живая психологическая установка,
венец стремлений, любовь и мечта Лосева. Мифический человек, мифический герой — это
универсальный человек, самая идея человека, человек, взятый в полноте своего смысла
и предназначения. Это у Лосева то, что придает масштабность мышлению и бытию. Только
в пространстве мифа обнаруживается истина бытия. Он так пишет об этом в статье о
Вагнере:
«Сюжет подлинного художественного произведения должен трактоваться в настолько
обобщенной форме, чтобы речь шла не о мелочах бытовой жизни, но о предельном
обобщении всей человеческой жизни, взятой целиком. По Вагнеру, это значило, что подлинно
художественное произведение всегда есть произведение мифологическое».
Миф — это чудо, писал Лосев в «Диалектике мифа», а чудо это и есть совпадение
эмпирической истории человека с его идеальным заданием, его проективным образом.
Мышление в категории чуда естественно («естественно»!) становится утопичным.
Утопичность вагнерианской революции, запредельность ее — для Лосева знак ее
метафизической подлинности.
Борис Парамонов 199
И еще одну немаловажную деталь следует отметить в процитированных словах
Лосева — об индивидуализме. Революция, пророчествуемая Вагнером, несет гибель всякому
миру, основанному на индивидуализме. Советский читатель, вернее, советский цензор
должен был это понять в том смысле, что Вагнер, мол, против буржуазного
индивидуализма, против мира, основанного на узком личном интересе, денежном притом. В такой
упаковке это и съедалось всякими главлитами, потому и сам Вагнер в его
теоретизированиях становился дозволенным. Все дело, однако, в том, что под индивидуализмом Лосев —
вслед за Вагнером и Ницше — имеет в виду нечто далеко не совпадающее с буржуазными
добродетелями или даже пороками — отнюдь не эгоизм самодовольных собственников.
Лосев пишет, что Вагнер озабочивался интимной судьбой европейского индивидуализма,
что творчество его концентрировалось вокруг трагически обреченного индивидуума.
И Лосев увязывает тему кризиса, а то и гибели индивидуализма с темой, довольно глухо
в его статье звучащей: о преодолении субъект-объектного дуализма: он так и не объяснил,
что тут имеет в виду. Тем не менее приведем соответствующие слова Лосева:
«...глубочайшим образом будет заблуждаться тот, кто среди всех бесконечных и
бурных стремлений Вагнера не ощутит у него того глубочайшего единства его
художественных исканий, которое.., всегда сводилось к страстной критике субъект-объектного
дуализма, то есть к критике самой основы новоевропейской культуры, к чувству
надвигающейся мировой катастрофы... Не только философски и теоретически, но и вполне
жизненно Вагнер понимал всю ложность европейского индивидуализма и крах субъект-
объектного дуализма как результат европейского революционного движения последних
десятилетий XVIII и первой половины XIX века».
И еще один термин, не раз употребляемый А. Ф. Лосевым в статье о Вагнере, нужно
зафиксировать — космический историзм, вот в таком хотя бы употреблении:
«...„Кольцо Нибелунгов" было по преимуществу космически-исторической драмой,
а не только драмой внутренних переживаний отдельного индивидуума... Этого
индивидуума нужно было творчески пережить во всей его покинутости, страданиях и во всей
присущей ему необходимости даже свои глубочайшие и наивысшие переживания любви
отождествить с роковой необходимостью смерти. Как художник, переживший эту
трагедию индивидуальной гибели, Вагнер смог э дальнейшем расширить эту тематику до
космически-исторических размеров».
Тут конкретно имеется в виду Лосевым неудавшаяся любовь Вагнера и Матильды
Везендонк: это и есть то, что он считает «трагедией индивидуальной гибели»,— любовную
неудачу. Этот сюжет, считает Лосев, провоцировал художника выйти за рамки
индивидуальных переживаний в бесконечность космической жизни. Тут и появляется тема
космического историзма как отрицание не только социально-политического, но также
индивидуального плана бытия; поначалу эта тема трактовалась как тема любви и смерти в
«Тристане и Изольде»: в смерти любящие преодолевали ограниченность индивидуальной
судьбы. В «Кольце» начинается и торжествует уже этот космический историзм.
Так что это такое?
Это Ницше, «Рождение трагедии из духа музыки». Люди, знающие Ницше, легко
увидят, что в статье Лосева нет ни одной мысли, которая не содержалась бы в «Рождении
г трагедии», собственно даже в последних шести ее главах, посвященных непосредственно
вагнеровской музыкальной драме. В обращенности Вагнера к мифу Ницше увидел
возможность для немецкой музыки, для немецкой культуры вообще вернуться к
первоисточникам всякого творчества — греческой трагедии, которую в свою очередь истолковал
как синтез аполлонического и дионисийского начал. Дионис — символ изначальной
бытийной бездны, хаоса, если угодно; Аполлон, светлый бог гармонии,— начало
космическое, примиряющее и гармонизирующее этот хаос, обращающее его в строй и лад, то есть
космос. Но гармонизированное и стройно явленное бытие — не более чем аполлонический
обман, говорит Ницше: в глубине бытие открывается как буря неукрощенных стихий.
Подлинный художник всегда ощущает эту стихийную глубину — и дает ее почувствовать,
услышать, особенно в-музыке. Музыка в этом смысле предстает некоей моделью бытия как
согласия и противопоставленности аполлонического и дионисийского начал. Это то же,
что писал наш Тютчев — помимо и до Ницше: видимый мир — покров, накинутый над
бездной, всепоглощающей и миротворной бездной.
Теперь понятно, что такое у Лосева космический историзм, что такое революция как
мировой порядок. Казалось бы: как революция может быть принципом какого-либо
порядка, когда она, по определению, величайший беспорядок, переворот? Заглянув в Ницше,
мы поймем, что он имел в виду: то, что у Гераклита называлось, кажется, мировой год —
космический цикл рождения и гибели мира, и нового рождения, и новой гибели. Вот какие
сюжеты интересовали Алексея Федоровича Лосева, вот какими масштабами он мыслил.
Вот что он имел в виду под революцией — подлинной революцией. Где уж тут удержать не
то что эмпирического индивидуума, но и самый принцип индивидуации.
Субъект-объектный дуализм потому плох у Лосева, что он, этот дуализм, сохраняет субъекта, то есть
человека. А человека быть не должно, в нем нет истины, человек оправдан лишь как
трагический герой мифа — оправдан лишь потому, что он гибнет в мировых движениях,
200 Борис Парамонов -. . - ..........
растворяется в дионисической бездне: приводя тем самым к совпадению свое
эмпирическое «я» с его идеальным образом, представляя смерть— идеалом <<яж ~
Лосев — очередной представитель пресловутого русского космизма,
мотивированного у него на свой лад, через античные реминисценции. Общее у всех русских космистов —
Федорова, Циолковского, Вернадского, Чижевского, теперь вот и Лосева — однако, есть:
это нечувствие человека, индивидуальной судьбы. (Да ведь и у Бахтина, заметим в
скобках, то же: носитель универсального сознания — не человек, а народ, коллективное
народное тело.) Во всем этом нет ни грана, ни скрупула, ни пылинки христианства. Вот
как интересно раскрывается русский дух на высоте своих культурных выявлений: как
антихристианский. Тут есть, конечно, над чем подумать.
В этом контексте единственный русский христианский философ — это Бердяев с его
персонализмом. Бердяев в сущности такой же гностик, такой же ненавистник бытия, как
и русские космисты,— но он по крайней мере сохраняет человека. А у этих и человек —
величина, которой можно и должно пренебречь.
Вот это и есть большевизм. Вот это и есть русская революция как деяние,
направленное не на социально-политические цели, не судьбой человека озабоченное, а
переустройством космоса, в космических масштабах мыслящее,— как всякая утопическая ересь. Но
утопизм для Лосева, мы помним,— слово с позитивной коннотацией. Вот почему
почтеннейший и ученейший Алексей Федорович Лосев — большевик почище Ленина. Зеркало
русской революции, одним словом, причем не простое зеркало, а еще и увеличивающее
отражение, и деформирующее его, как в комнате смеха. Недаром же в связи с Лосевым
возникают цирковые ассоциации: шут, буффон, клоун. И ведь он отнюдь не над
большевиками смеется — а над нами. Мы ему неинтересны — мы кучки пыли, которые он
пересыпает в своих интеллектуальных играх. Мы для него — игрушки гумилевского
иронического царя-ребенка. Ему — Лосеву — не любовь интересна, а смерть. Причем смерть даже не
только индивидуальная, но и коллективная, всеобщая — коли порядок мировой
космической революции предполагает возникновение и гибель миров.
Вот тут нужно остановиться и задуматься над тем, с чего мы начали: над
традиционным и, главное, понятным желанием русского человека жить соборно, вместе с другими,
чувствовать локоть и плечо ближнего. Русскому человеку самоубийствен порядок
жестокого одиночества. Может быть, ему станет легче, если он поймет, какие бездны
открывались в русском ампшндивидуализме, какие проекты коллективного самоубийства
готовили ему лучшие русские люди,— а те, что похуже, эти проекты и осуществляли.
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО КНИЖНОМУ МИРУ
Рубрику ведут сотрудники Российской национальной библиотеки
Ирина Всеволодовна Эйдемиллер и Александр Юрьевич Лебедев
МИР ФЭНТЕЗИ
Два года назад (1991 г.) молодое, тогда еще
мало кому известное петербургское издательство
«Северо-Запад», выпустив в свет трилогию
Дж. Р. Р. Толкина «Властелин колец»,
положило начало одной из своих издательских серий
(«Fantasy») и открыло русскоязычному
читателю целый пласт мировой литературы.
«Фэнтези» — это не привычная для нашего
читателя фантастика. Здесь нет
супертехнических достижений, роботов, космических
пришельцев. Мир фэнтези — это пропущенные
через современное сознание и ожившие по воле
автора древние мифы, легенды, сказания
(«Сломанный меч» Пола Андерсона, «Полые холмы»
Мэри Стюарт...). Это альтернативные или
забытые периоды истории человечества (Стерлинг
Ланье «Путешествие Иеро»...). Это летописи
почти сказочных королевств (Роджер Зилазни
«Хроники Эмбера», Кэтрин Куртц «Хроники
Дерини», Урсула Ле Гуин «Трилогия о Земно-
морье»...) Это комедия условного средневековья
(Кейт Лоумер «Космический шулер») и
трагедия мира, навсегда покидаемого эльфами,
гномами (Дж. Толкин, П. Андерсон...).
Как же представлена сегодня литература в
жанре фэнтези на нашем рынке? В последнее
время российский читатель столкнулся с целой
плеядой новых авторов, работающих в этом
жанре. Информации о них на русском языке
практически нет. Издатели часто печатают их
произведения без необходимых комментариев. В
путешествие по миру фэнтези мы взяли с собой
второй том библиографического указателя Р. Реги-
нальда («Science Fiction and Fantasy Literature.
Vol. 2. Contemporary Science Fiction Authors.
Detroit, 1979), который помимо официальных
анкетных данных сообщает немало любопытных
деталей, проливающих свет на те или иные
особенности творческой манеры авторов.
Первооткрывателем новых имен в этом жанре
постоянно выступает издательство «Северо-
Запад».
В 1991— ,1993 гг. им выпущены или выйдут
в ближайшее время первые переводы на русский
язык произведений более десяти авторов.
В оформлении серии участвует целая плеяда
талантливых молодых художников (Сергей
Лемехов, Михаил Глашкин, Павел Борозенец, В. Ка-
нивец, Никита Андреев, Денис Гордеев).
Издания «Северо-Запада» отличаются высокой
полиграфической культурой, добротными
переводами, удачным общим серийным решением.
Однако положение «флагмана» не всегда дает время
для подготовки солидного комментария (ч«м
порадовало, скажем, издание Толкина), при
чтении не хватает иллюстрации внутри самого
текста.
До настоящего времени «Северо-Запад»
является фактически единственным
издательством, имеющим специализированную серию по
фэнтези. Недавно издательство «VITA» (СПб.)
объявило подписку на «Антологию сказочной
фантастики» в 10 томах и выпустило I том
(Р. Ж. Фармер «Многоярусный мир»). Издатели
планируют опубликовать произведения Р. Ас-
прин (три романа из серии «Миф»), М. Коул-
сон «Цитадель бога смерти», Д. Браннер
«Галактическая империя», Ф. Браун «Медовый
месяц в аду», М. 3. Брэдли «Паутина
света» и т. д.
Если провести рейтинг среди изданий новых
авторов, то наибольшее их количество
приходится на «Хроники Эмбера» Р. Зилазни, за
ним следует Андре Нортон, далее Майкл Мур-
кок, Кэтрин Курц, Урсула Ле Гуин.
Роджер Зилазни (1937 г. р.)— многократный
лауреат самых престижных премий в жанре
фантастики («Небьюла», «Хьюго» ). Сам Роджер
американец, но его предки выходцы из Польши.
Отсюда разночтение в переводе его фамилии
(Zelazny) издателями (Зилазни —
американский и, видимо, более правильный, чем
распространенный польский вариант — Желязны).
Первое издание «Хроник Эмбера» — одного
из лучших романов Роджера Зилазни —
появилось в России при весьма любопытных
обстоятельствах. В 1990 году в Ленинградском
отделении издательства «Художественная
литература», в невыразительной бумажной обложке, за
счет средств переводчика М. Гилинского,
тиражом 5030 экз. увидели свет две части «Хроник»
(«Девять принцев Эмбера» и «Ружья
Авалона»).
В 1990 г. это произведение выпустило
издательство «Прометей» (М.). В 1991 г.—
московские издательства «Креатор», «Фирма ИФ»;
издательство Ростовского университета; Агентство
«Литера» (Кишинев); издательство «Ганатле-
ба» (Тбилиси); издательское предприятие
«ДИВ» (Ташкент). В 1992 —1993 гг.—
издательства: «Северо-Запад» (СПб.), ЭТО «Фея» (М.),
ТПО «Светоч» (М.), «Terra Fantastica»
(СПб.) и др.
Обращает на себя внимание издание (Р.
Желязны «Девять принцев в Янтаре»), вышедшее
в издательстве «Terra Fantastica» с
прекрасными иллюстрациями Яны Станиславовны
Ашмариной. (Как сообщают издатели, в
ближайшее время в издательстве «Радуга» выйдет
202 Путеводитель по книжному миру
роман Урсулы Ле Гуин «Левая Рука Тьмы
и Маг Земноморья» с ее иллюстрациями,
одобренными самим автором.) Перевод с
английского выполнил Ян Юа. Яп Юа родился в
Гонконге. По политическим соображениям ег^о семья
эмигрировала в Россию. С этого времени он
живет в Петербурге, закончил Ленинградский
университет. Особенность его переводов —
тонкая передача стилистики автора, отношение
к переводу как к виду искусства. Издательство
заключило с ним долговременный контракт на
перевод литературы в жанре фэнтези, и
читателей ожидают еще встречи с его прекрасными
переводами.
В издательстве «Северо-Запад» вышли также
романы Р. Зилазни «Князь света» («Lord of
light», премия «Хыого-68») и «Порождения
света и тьмы» (тот же роман под названием
«Создания света, создания тьмы» вышел в издательстве
Фирма «Топикал» совместно с Коммерческо-
производственным центром «Тонар» (М.) в
серии «Клуб „Золотое перо"», вып. 6).
Не менее интересна история появления на
российском рынке другого мэтра жанра
фэнтези — Андре Нортон. Впервые читатели могли
познакомиться с ней еще в 1969 г., когда
издательство «Мир» в серии «Зарубежная
фантастика» выпустило сборник ее ранних
произведений в переводе С. Бережкова и С. Витина
с предисловием Стругацких (Нортон Э.
Саргассы в космосе. Повести.— М.; «Мир», 1969).
Стругацкие представляли ее как одного из
самых талантливых представителей
американской приключенческой фантастики, усматривая
родство ее прозы «с бесшабашной романтикой
Берроуза-Хаггарда». Хотя и само предисловие,
и такое представление об Андре Нортон сегодня
явно устарели, а сами произведения отражают
ранний, далеко не самый интересный период ее
творчества, однако именно это издание
несколько раз воспроизводилось в последнее
время (изд. «МАИ» (М., 1989), «Гермес»
(Новосибирск, 1991, серия «Фантастика
США»).
Андре Нортон (1912 г. р.) — псевдоним
американской писательницы Элис Мэри Нортон,
автора более 100 научно-фантастических и
фантастических романов, сборников рассказов,
чье имя сегодня широко известно во всем мире.
Она живет в небольшом городке в штате
Флорида и ведет, по ее словам, очень размеренный
образ жизни.
Элис Мэри Нортон начала свою карьеру в
качестве детского библиотекаря Кливлендской
публичной библиотеки, где проработала 16 лёт,
затем 8 лет была редактором издательства
«Гном-Пресс». Писать начала в 21 год. До
1950 г., по ее словам, продать издателям
произведения в жанре фэнтези было очень трудно,
поэтому ее ранние вещи написаны на стыке
приключенческого жанра и научной
фантастики. Это серия научно-фантастических романов
50-х гг. о приключениях команды
межзвездного корабля «Королева Солнца» («Саргассы
в космосе» (1955), «Зачумленный корабль»
(1956), «Планета Буду» (1959),
«Галактический почтовый» (1969)).
Произведения этого периода широко
представлены на нашем рынке. Это, как правило,
сборники фантастических произведений,
объединенные общим заглавием «Королева
Солнца», включающие романы: «Саргассы в
космосе», «Зачумленный корабль», «Планета
колдовства», «Проштемпелевано звездами»;
повести: «Звездная стража», «Звездный охотник»
(изд-во «Импульс», Ташкент, 1991); «Комета»
совм. с МП «Центрполиграф». Серия
«ОСИРИС» (М., 1992); «Гермес» (Новосибирск,
1991), МАИ (М., 1992), МП «Все для Вас».
Американская фантастика в 14 томах, т. 3 (М.,
1992); «Александр Ярушкин» (Новосибирск,
1991); «Зеленоградская книга» (Зеленоград,
1992). Из ранних произведений вышел также
роман «Луна трех колец» (МП «Виктори»,
Екатеринбург, 1992).
Настоящая известность пришла к ней
благодаря произведениям, написанным в жанре
фэнтези. Это прежде всего цикл романов о
колдовском мире: «Колдовской мир» (1963), «Паутина
Колдовского мира» (1964), «Год Единорога»
(1965), «Трое против Колдовского мира»
(1965), «Колдун из Колдовского мира» (1967),
«Волшебница из Колдовского мира» (1968),
«Колдовской мир — 7» (1972), «Кристальный
Грифон» (1972), «Колдовской мир — 9» (1974).
За этот цикл Нортон была введена в Гильдию
Меченосцев и Колдунов Америки — клуб
американских писателей, работающих в жанре
фэнтези.
Издания романов этого цикла у нас пока еще
немногочисленны.
Прежде всего это издания, вышедшие в
издательстве «Северо-Запад» (СПб., 1992):
«Колдовской мир» (первые две книги цикла) и «Трое
против Колдовского мира» (кн. 3—5: Трое
против Колдовского мира; Заклинатели
Колдовского мира; Волшебница Колдовского мира).
Обращает на себя внимание также
издательство «Зеленоградская книга» (Зеленоград),
выпускающее избранные произведения Эндрю
Нортон (вариант прочтения имени Андре
некоторыми издательствами) в 10 томах. Третий
и четвертый тома собрания включают
произведения, написанные в жанре фэнтези. Третий
том «Серая магия» («Колдовской мир»,
«Паутина Колдовского мира») выпущен
издательством «Амбер ЛТД» (Ангарск), четвертый том
«Колдовской мир» готовится к печати. Издания
хорошо изданы и сразу узнаваемы на рынке
(красочная иллюстрация и текст на фоне
черного целлофанированного твердого переплета).
В 70—80-е гг. писательница ежегодно
выпускает по одному новому роману. Наиболее
любопытны из них: «Поиски предтеч», «Зеркало
Мерлина», «Магия Зеленой лаванды».
Андре Нортон также лауреат премии Гэндаль-
фа (1977 г.), приза Жюля Верна. В 1983 г. ей
присвоено звание «Великий Магистр» премии
«Небьюла».
Английский писатель Майкл Джон Муркок
(1939 г. р.) еще в школе начал издавать
рукописные научно-фантастические журналы. Долгое
время он был редактором английского научно-
фантастического журнала «New Worlds»
(«Новые миры»), отражающего произведения
авангардного течения современной фантастики, так
называемой «новой волны» (Б. Олдис, Т. Диш,
Ларри Нивен, С. Дилейни...). Он известен также
как композитор и исполнитель популярной
музыки.
Муркок — автор нескольких чисто
фантастических романов («Огненный клоун»,
«Китобоец», «Черный коридор», «Марсианская
трилогия»). Но более всего он известен как
представитель жанра «героической фэнтези». За
романы этого жанра Муркок единственный из
английских писателей включен в Гильдию
Меченосцев и Колдунов Америки. Стержневой мотив,
пронизывающий произведения Муркока,— идея
множественности «универсума», под которым
понимается Вселенная, где сосуществуют,
иногда угрожая друг другу, различные реальности.
Всякий раз его герой оказывается в самом
центре драмы, разыгрывающейся между
Порядком и Хаосом. Видимо, в этой концепции
берет свое начало созданная Муркоком сага
о Вечном Воителе, перемещающемся из одной
плоскости бытия в другую, отвечая на призывы
о помощи. Сага о Вечном Воителе, в которую
входят два романа: «Вечный Воитель» (1970)
и «Феникс в Обсидиане» (1972) — связующее
звено с остальными сериалами. По словам
Муркока, его романы представляют единое
целое, «в них либо одни и те же персонажи,
либо одни и те же ситуации, и все они
посвящены одному и тому же. Просто некоторые
из них метафизические, другие —
метафорические, третьи — реалистические».
Среди многочисленных муркоковских
сериалов: трилогия об Освальде Бэстейбле
(«Повелитель воздуха» (1971), «Сухопутный Левиафан»
(1974), «Стальной царь» (1981); серия романов
о Джерри Корнелиусе (9 романов, 1967 — 1981);
Путеводитель по книжному миру 203
сериал о Коруме Джайлине Ирси (6 книг:
«Валет Мечей», «Дама Мечей», «Король
Мечей», «Бык и копье» (1973), «Дуб и таран»
(1973), «Меч и конь» (1974).
Наибольший успех выпал на долю сериала
об Эльрике, принце древней островной империи
Мелнибонэ. В этот сериал входят романы:
«Бурезов» (1965); «Призрачный город» (1972);
«Спящая колдунья» (1971); сборник повестей;
«Плавание по морям Судьбы» (1977);
«Колдовство белого волка» (1977); «Поющая
цитадель» (1974).
В издательстве «Северо-Запад» вышли книги
Майкла Муркока: «Повелители Мечей.
Хроника Корума» (СПб., 1991, 1992); «Серебряная
рука. Хроника Корума»г «Повелитель бурь.
Хроника Эльрика»; «Рунный посох. Хроника
Хокмуна» (СПб., 1992); «Город зверя. Хроника
Кейна» (СПб., 1993).
Произведения из цикла «Хроника Эльрика»
представлены также в сборнике «Призрачный
город» (ТОО «Фея», «Клуб любителей
фантастики», 1992; перевод и составление К. М.
Королева).
Окончание обзора в следующем номере.
БИБЛИОГРАФИЯ ФЭНТЕЗИ:
* ТОЛКИН Джон Рональд Руэл
Властелин колец: Эпопея: в 3 ч. — 2-е изд.,
порераб. и доп.— СПб.* Северо-Запад, 1992.—
(Fantasy)
Т. 1. Братство кольца.— 480 с, ил.
Т. 2. Две крепости.- 352 с.
Т. 3. Возвращение короля.— 512 с, ил.
ЗИЛАЗНИ Роджер
Зилазни Роджер. Девять принцев Эмбера:
Фант, роман (Пер. М. Гилинского).— Л.: Худож.
лит., ЛО. 1990.— 136 с- (Современная
зарубежная фантастика).
Зилазни Роджер. Ружья Авалона: Фант,
роман (Пер. М. Гилинского).—Л.: Худож. лит.,
ЛО, 1990.- 145 с).
Зилазни Роджер. Хроника Эмбера: Эпопея:
В 2-х ч. Ч. 1. Девять принцев Эмбера; Ч. 2.
Ружья Авалона. (Пер. с англ. М. Гилинского).—
СПб.; Северо-Запад, 1992.-416 с—
(Fantasy).
Зилазни Роджер. Князь Света: Роман (Пер.
с англ. В. Лапицкого).— СПб.: Северо-Запад,
1992.- 416 с- (Fantasy).
* Зилазни Роджер. Порождения света
и тьмы: Сб. (Пер. с англ. В. Лапицкого
и Е. Александровой).— СПб.: Северо-Запад,
1992.— 639 с— (Fantasy).
Сод.: Порождения света и тьмы: Роман; Джек
из тени: Роман; Князь Света: Роман.
Желязны Роджер. Девять, принцев Амбера.—
М.: Креатор, 1991.—135 с— (Библиотека Ас-
модея).
Желязны Роджер. Девять принцев Амбера.
Ружья Авалона: Романы.— М.: Фирма ИФ,
1991.-238 с, ил.
Желязны Роджер. Девять принцев Амбера:
Фант, роман.— Кишинев: Агентство «Литера»,
1991.-318 с.
Желязны Роджер. Девять принцев Амбера:
* На издания, отмеченные звездочками, мы
хотим обратить внимание читателей.
Фант, роман. Из серии «Хроники Амбера»
Ростов-на-Дону, РГУ, 1991.- 159 с.
Желязны Роджер. Ружья Авалона: Фант
роман. Из серии «Хроники Амбера».— Ростов-
на-Дону: РГУ, 1991.- 190 с- (кн. 2).
* Желязны Роджер. Девять принцев в
Янтаре: Фант, роман (Пер. с англ. Ян Юа. Илл.
Я. С. Ашмариной).—СПб.: Terra Fantastica,
1992.-224 с- (Сер. «Золотая цепь»).
Желязны Роджер. Девять принцев Янтарного
королевства: Сб. (Пер. с англ. И. Тогоевой).—
М.: ЭТО «Фея»; Челябинск: НВП «Пластик-
Информ», 1992.— 526 с— (Мастера мировой
фантастики).
Сод.: Девять принцев Янтарного королевства;
Ружья Авалона; Рассказы: Ауто-да фе; Долина
проклятий; Ключи к декабрю.
Желязны Роджер. Повелитель снов.— М.:
ТОО «Бобок», 1991.- 145 с.
Желязны Роджер. Создания света, создания
тьмы: Романы.— М.: Фирма «Топикал». Ком-
мерч.-произв. центр «Тонар», 1992.— 445 с,
ил.— (Клуб «Золотое перо». Вып. 6. Любителям
фантастики).
* Желязны Роджер. Хроники Амбера. Кн. I.—
М.: Ассоциация независимых издателей, 1992.—
606 с— (Монстры Вселенной. В. 1).
Сод.: Девять принцев Амбера; Ружья
Авалона; Знак Единорога; Рука Оберона; Двор
Хаоса. *
* Желязны Роджер, Хроники Амбера.
Кн. 2.— М.: ТПО «Светоч», Тов-во «Транспорт»,
1992.-606 с- (Монстры Вселенной. В. 2).
Сод.: Знамения судьбы; Кровь Амбера; Знак
Хаоса; Рыцарь отражений.
Желязны Роджер. Хроники Амбера. Пять
фант, романов в 2 кн. Тбилиси: Ганатлеба,
1991.
Кн. 1. Девять принцев Амбера; Ружья
Авалона.— 286 с.
Кн. 2. Знак Единорога; Рука Оберона; Двор
Хаоса.
Желязны Роджер. Хроники Эмбера. — Таш-
204 Путеводитель по книжному миру
кент: Изд.-полигр. об-е Камалок, изд. предпр.
ДИВ, 1992.
НОРТОН Андре
Избранные фантастические произведения:
В 10 тт.— Зеленоград: Зеленоградская книга,
1991.
* Т. 3. Серая магия. Колдовской мир.
Паутина Колдовского мира: Романы.— Ангарск: Ам-
бер Лтд, 1992.- 410 с.
Сод.: Ч. 1. Салкаркин; Ч. 2. Верлейн. Ч. 3.
Карстен; Ч. 4. Горм.
Ведьмы из Эсткарпа: Сб.— М.: ТОО «Фея»,
1992.— 379 с, ил.— (Клуб любителей
фантастики).
Сод.: Ведьмы из Эсткарпа: Роман. Повести:
Драконья Чаша; Кузнец видений; Янтарь из
Квейса; Сказание: Лягушки Гиблого дола.
Колдовской мир: Романы.— 2-е изд., испр.
и доп.,— СПб.: Северо-Запад, 1992.— 416 с —
(Fantasy).
Трое против Колдовского мира: Романы,—
СПб.: Северо-Запад, 1992.— 608 с— (Fantasy).
Сод.: Кн. 3. Трое против Колдовского мира;
Кн. 4. Заклинатели Колдовского мира; Кн. 5.
Волщебница Колдовского" мира. -
МУРКОК Майкл
Повелители Мечей. Хроника Корума:
Роман.— 2-е испр. и доп. изд.,— СПб.:
Северо-Запад, 1992.- 464 с- (Fantasy).
Серебряная рука. Хроника Корума: Роман.—
СПб.: Северо-Запад, 1992.- 446 с-
(Fantasy).
Повелитель бурь. Хроника Эльрика:
Романы.— СПб.: Северо-Запад, 1992.— 448 с —
(Fantasy).
Город зверя: Трилогия.— СПб.; Северо-Запад,
1993.- 415 с.
Сод,: Хроники Кейна: Город зверя;
Повелитель Пауков; Хозяева Хрустальной Ямы.
Призрачный город: Сб. н.-фант.
произведений.- М.: ТОО «Фея», 1992.- 383 с- (Клуб
любителей фантастики).
Рунный посох. Хроника Хокмуна: Романы.—
СПб.: Северо-Запад, 1992.— 480 с—
(Fantasy).
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
СОВМЕСТИМЫ ЛИ МОРАЛЬ И РЕСТАВРАЦИЯ?
Отношение к памятникам архитектуры
меняется от одной эпохи к другой, и морально-
этический аспект отношения к архитектурному
наследию прямо связан с нравственным
климатом общества, с уровнем его исторического
сознания, с пониманием сущности
исторического процесса и своего места в нем. Он
непременно включает в себя и понимание
исторической правды. Это проявляется и в
реставрации памятников.
Главным критерием при выборе
реставрационного метода, по моему глубокому
убеждению, должна оставаться подлинность, ибо в
бережном отношении к ней выражается
уважение не только к прошлому, но и к будущему,
когда в памятнике может быть прочитано то,
что нам оставалось недоступным. Подлинные
памятники — неисчерпаемый источник знаний:
характер кладки, особенности строительного
раствора или формовки кирпичей, приемы
лепки, не говоря уже о целостных формах, могут
неожиданно много рассказать не только об
эпохе, но и об уровне строительного мастерства,
о почерке зодчего. Легко предположить, что в
будущем даже из незначительных фрагментов
смогут извлекать информации больше, нежели
теперь, когда мы изучаем целиком
сохранившиеся строения.
Более сложен вопрос об отношении к
подлинным, но не первоначальным элементам.
Здание живет вместе с городом, отражая
времена его упадка или возвышения, изменения
вкусов и функций, смену владельцев, становясь
в известной степени произведением самой
истории. В какой мере мы, дети своего века, вправе
решать судьбу архитектурного наследия за все
поколения при воссоздании полностью
утраченных произведений архитектуры, при
решении вопросов их нового приспособления, и,
наконец, при регенерации среды исторического
города?
Сегодня, кажется, для всех уже очевидна
глубокая аморальность отношения к прошлому,
к истории, со стороны власть придержавших
в советское время, когда было снесено более
половины всех храмов, существовавших в
Петербурге к 1917 году. Причем основной урон
понесли те, что были построены во второй
половине XIX — начале XX вв., ибо еще
сравнительно недавно за ними, как правило, не
признавалась историко-художественная
ценность. Перестроены, а в отдельных случаях
и уничтожены, ценнейшие интерьеры десятков
дворцов, среди них Аничков (вторая половина
XVIII — первая четверть XIX вв., архитекторы
И. Старов, К. Росси и др.), здание Главного
штаба (1819—1829 гг., архитектор К. Росси)
и др. Для партийных функционеров, за
которыми оставалось последнее слово при решении
судьбы памятника, история страны начиналась
с октября 1917 года. Нигилистическое
отношение к наследию, столь характерное для 1930-х
годов, сохранялось и после окончания войны.
В годы, когда уже шло восстановление
пригородных дворцов, был снесен путевой дворец
Екатерины II на Средней Рогатке, построенный
великим Б. Растрелли, взорван храм Спас-
на-Сенной площади (1763—1765 гг.,
архитекторы Б. Растрелли и А. Квасов?).
К урону, нанесенному Петербургу —
Ленинграду воинствующим невежеством, добавились
разрушения в годы 2-й мировой войды, когда
сгорели дворцы Царского Села, Павловска и
Петергофа, когда погибло множество старых
зданий и, в частности, деревянных, среди которых
были редчайшие образцы классицизма.
Если критерий подлинности считать
определяющим для реставратора, то вмешательство
в памятник допустимо до тех пор, пока таковое
служит сохранению или выявлению его
исторических форм. Другое дело, когда открывается
возможность возрождения, к примеру,
дворцовых интерьеров, приспособленных в недавнем
прошлом под нужды учреждений. Конечно,
разборка перегородок, закладок советского
времени в Шереметьевском, Строгановском и
других дворцах вполне оправданна, ибо они
скрывали или искажали выдающиеся
художественные ансамбли. Однако, и в этих, казалось бы
бесспорных случаях, сохранение
уныло-безликого облика двух-трех помещений явилось бы
своего рода памятником уходящей теперь эпохе
и зримым свидетельством ее истинного
отношения к великому наследию.
Совсем иной случай — изменение
позднейшего, но художественно значимого облика
памятника во имя возвращения ему
первоначального и притом более или менее
гипотетического вида. Так на Меншиковском дворце
(1710—1720 гг., архитекторы Д. Фонтана,
Г. Шедель и др.) уже примерно через 20 лет
после его постройки высокая кровля с
переломом была заменена на двускатную, в связи
с приспособлением «ассамблейного» зала под
церковь шляхетского корпуса, поэтажный ордер
главного фасада заменен на большой, а через
50 лет окна третьего этажа превращены в
овальные. Оправданно ли было уничтожение
206 Письмо в редакцию
реставраторами этого фасада середины и второй
половины XVIII века ради того, чтобы
восстановить первоначальный фасад,
просуществовавший всего два или три десятилетия? Этот
вопрос тем более правомерен, что одним из
главных источников для этого явились гравюры
А. Зубова и А. Ростовцева, абсолютная
точность которых вызывает сомнения. И может
быть, не случайно до сих пор не воссозданы,
вернее сказать, не сочинены во вкусе той эпохи
барочные статуи на центральном аттике.
Раскрытие же во дворце подлинной плафонной
живописи петровского времени, сводов на
первом этаже, находка заложенного древнего
полотнища стали большими достижениями
реставраторов.
Для петербургских реставраторов
возможность вернуть облик памятника, связанного
с именем крупного зодчего, нередко является
решающим аргументом в пользу уничтожения
более поздних наслоений. Так недавно
Советом ГИОП принято предложение реставраторов
сбить фасадный декор 1870-х годов на дворце
А. Безбородко (ныне музей связи), чтобы
восстановить фасад XVIII века, исполненный по
чертежам Д. Кваренги, хотя и этот фасад не
был первоначальным. Не приняли во внимание
и то, что нынешний облик дворца, где уже
в XIX веке размещалось Почтовое ведомство,
в стилевом отношении отвечает соседнему дому
по улице Подбельского. Думается, что более
уважительным по отношению к архитектуре
прошлого было бы лишь фрагментарное выявление
былого классицистического облика, как это
сделано недавно, к примеру, на фасаде
Эрмитажного театра (со стороны Зимней канавки),
возведенного по проекту того же Д. Кваренги.
В 1780-х годах великий зодчий полностью
перестроил Зимний дворец Петра I, но о нем в
какой-то мере мы теперь можем судить благодаря
небольшому фрагменту. Такой прием помогает
в буквальном смысле слова «увидеть» историю
здания, сохраняя при этом его подлинный,
хотя и не первоначальный облик.
По-человечески можно понять архитекторов,
стремящихся воплотить в натуре результаты
своих исследований, открыть неизвестное
произведение великого зодчего. Архитектура
классицизма, построенная на строгих
закономерностях ордерной системы, такие возможности дает.
Однако в будущем подобные примеры скорее
будут свидетельствовать о степени постижения
современными реставраторами архитектуры
прошлого — как теперь мы судим о смелых
воссозданиях Виолле де Дюка, где несмотря на
его глубокое знание средневекового искусства,
без труда узнается «почерк» XIX века.
Как нельзя лишить старика признаков
прожитой жизни, так же противоестественно лишать
памятники всех следов их долгой истории.
Другое дело, когда речь идет о восстановлении
разрушенного фашистами в последней войне.
Тщательное изучение сохранившихся стен,
фрагментов интерьеров наряду с сотнями
довоенных фотографий, обмерами, рисунками
сделало возможным возрождение из руин царских
дворцов Петергофа, Павловска, Царского Села.
Строго говоря, в этих случаях созданы предельно
точные копии погибших шедевров с включением
сохранившихся фрагментов и, что немаловажно,
созданы поколением, еще помнившим
оригиналы. Восстановление разрушенного войной
происходило и в других странах. Достаточно
вспомнить знаменитое Старе Място Варшавы
или Глувне Място Гданьска. Возрождение
из пепла исторических городов стало средством
духовного возрождения народа. Однако логично
было бы возвратить памятнику тот вид, какой
он имел до войны. Реконструкция же форм, к
тому времени не существовавших, как это было
сделано в польских городах, привела к
парадоксальному результату: получилась копия, не
похожая на погибший оригинал.
Сегодня обсуждается вопрос о воссоздании
храма Спас-на-Сенной, взорванного в 1961 г.,
Троицко-Петровского собора на площади
Революции (1750 г., архитектор С. Волков),
снесенного в 1930-х годах. Может быть,
восстановление их как градостроительных доминант в
какой-то мере и оправданно, но даже если забыть
о том, что мы получили бы весьма
приблизительные копии, неизбежен вопрос: есть ли у нас
моральное право тратить силы и средства на
строительство новоделов, когда в аварийном
состоянии пребывают теперь многие истинные
памятники, когда не хватает средств на
поддержание того, что находится под охраной? С моей
точки зрения ответ на этот вопрос однозначен.
Разумным представляется там, где возможно, не
застраивать место снесенного храма, обозначив
его каким-либо символом и оставив решение
вопроса будущим поколениям. Там же, где
свободного места уже не существует, можно
ограничиться установкой памятника памятнику
или просто знака (на Сенатской площади
Хельсинки в брусчатке мостовой выложен план
давно не существующей кирхи XVIII века,
а в центре помещено ее изображение). Кстати,
и в старину на церковном месте нередко ставили
часовню или крест.
Осознание невозвратимости потери может
дать сердцу и уму больше, нежели возведение
копии, как бы говорящей, что ничего страшного
не случилось. Строительство концертного зала
на месте Греческой церкви (1861 — 1866 гг.,
архитектор Р. Кузьмин) заставило Иосифа
Бродского еще тогда, в 60-е годы, поставить
прошедшее в контекст вечности:
Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую церковь,
дабы построить на свободном месте
концертный зал. В такой архитектуре
есть что-то безнадежное...
...Жаль только, что теперь издалека
мы будем видеть не нормальный купол,
а безобразно плоскую черту...
Историческая ответственность безусловно
легла на тех, кто разрушал эту церковь «во имя»
концертного зала, кто неподалеку от нее сносил
Знаменскую (1804 г., архитектор Ф. Демерцов),
чтобы именно на ее месте построить станцию
метро «Площадь Восстания». Но с особой
остротой встает вопрос об исторической
достоверности, когда мы обращаемся к проблемам
воссоздания мемориальных памятников, главная
ценность которых — в их причастности к жизни
великого человека. Потому-то бурю возмущения
вызвал снос бывшей гостиницы «Англетер»,
с которой связаны последние дни Сергея
Есенина. Теперь ее фасад восстановлен, но здание,
естественно, потеряло свою мемориальность, ибо
в нем отсутствует главное — подлинность.
Наверное, было бы уже честнее построить
целиком новую гостиницу, фасад которой никого
не вводил бы в заблуждение. Свою
мемориальную ценность во многом потеряла и квартира
Н. Некрасова на Литейном проспекте, когда
во время капитального ремонта в доме были
Письмо в редакцию 207
сломаны междуэтажные перекрытия. То же
можно сказать и о последней квартире А.
Пушкина на Мойке, где почти ничего, кроме разве
что планировки и объема помещений, не имеет
отношения к великому поэту.
Размытость основного критерия при
обращении с архитектурным наследием, представление,
что его можно «править», наряду с еще недавно
действовавшим так называемым затратным
механизмом плановой экономики, привели к тому,
что капитальный ремонт старых зданий в нашем
городе проводился или путем полной разборки
с последующим повторением фасада, или же
с сохранением только фасадных стен. И в том,
и в другом случае полностью уничтожался
интерьер, причем часто с витражными окнами,
паркетом, изразцовыми печами, лепниной,
дубовыми дверями. При этом архитекторы, исходя
из современных вкусов и представлений,
считали возможным «улучшать» архитектуру
XIX века, как это произошло, например, с
домом на углу Невского проспекта и канала
Грибоедова, где при воссоздании был изменен
шаг пилястр. Или же, наоборот, обедняли ее,
используя, к примеру, для балконов всего
несколько типов «петербургских» решеток.
Еще недавно многие памятники
архитектуры — в первую очередь это относится к
церковным зданиям — сохранялись ценою того, что их
приспосабливали для совсем иной цели —
и это стало их моральным уничтожением.' Я
имею в виду плавательный бассейн в
лютеранской церкви св. Петра (1832—1838 гг.,
архитектор А. Брюллов), кинотеатр в лютеранской
церкви св. Анны (1775—1779 гг., архитектор
Ю. Фельтен), музей Арктики в Никольской
церкви (1820—1826 гг., архитектор А.
Мельников). В последнем случае единое внутреннее
пространство разделено перекрытиями. Никто
не считался с тем, что для многих людей эти
храмы были святы, что там под плитами
находились погребения. Даже могила великого
полководца М. Кутузова многие десятилетия
соседствовала в Казанском соборе с
экспозицией музея истории религии и атеизма. Такое
отношение к прошлому, столь характерное для
нашего общества, неминуемо приводило к
размытости критериев и при решении вопросов
о пределах допустимого по отношению к
памятникам.
Игнорирование же исторической подлинности
неизбежно приводит к попыткам «исправить»
историю, переписать ее, так сказать, задним
числом, вырвать неугодные страницы, а от этого
уже один шаг до антиисторического, почти
мистического представления о том, что мы
властны над прошлым. Что мы можем его н© просто
сохранять, изучать, судить, оценивать, а...
изменять, как это делало министерство правды
в антиутопии Дж. Оруэлла, «уточняя» старые
номера «Таймса».
Если мы хотим утвердить приоритет истины,
у нас нет морального права возводить новоделы,
даже во имя исправления так называемых
ошибок прошлого, будь то храм на Сенной
площади, ампирная дача Мордвинова, снесенная
около 70 лет назад на Каменном острове, или
псевдомемориальные дома и квартиры. Сам факт
их исчезновения — уже история. И может быть,
простое осознание невозвратимости потерь
поможет нам спасти оставшееся, даже если это
только витраж, только резпая дверь, только
узорное ограждение балкона... Такая повиция
ускорит восстановление исторического сознания
нации, восстановление почти утраченной
способности различать мнимые и реальные
ценности, а реставратору она поможет ограничить
себя как архитектора-творца и понять свою
особую ответственность за сохранение
культурного наследия прошлого во имя будущего.
М. И. Мильчику
кандидат искусствоведения
СОДЕРЖАНИЕ
Слово о походе Игоревом. Перевод, предисловие и комментарии Александра Чехета 3
Александр КУШНЕР. Стихи 22
Игорь ДОЛИНЯК. Мир третий. Повесть 25
Виктор COGHOPA. Стихи 74
Игорь ПОМЕРАНЦЕВ. Баскская собака 79
Зинаида МИРКИНА. Стихи 105
Сергей БЕРДНИКОВ. Стихи 106
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
Патрисия ХАЙСМИТ. Встреча в поезде. Роман. Перевод с английского А. Миролю-
бовой 107
НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
Письма Л. Добычина М. Л. и И.. И. Слонимским (1925—1927). Предисловие и
подготовка, текста Владимира Бахтина 147
Александр ЛЮБИЩЕВ. Идеология де Сент-Экзюпери. По книге «Карне».
Предисловие и публикация Р. Г. Баранцева 162
КРИТИКА
Ричард ТЕМ ПЕСТ. Герой как свидетель. Мифопоэтика Александра Солженицына 181
ФИЛОСОФСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
Борис ПАРАМОНОВ. Долгая и счастливая жизнь клоуна, или А. Ф. Лосев как
зеркало русской революции 192
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО КНИЖНОМУ МИРУ
Мир фэнтези. . 201
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
М. И. МИЛЬЧИК. Совместимы ли мораль и реставрация? . 205