/
Автор: Леонтьев А. Горбовский Г. Зайчик М. Ласкин А. Крупник И.
Теги: журнал художественная литература литературно-художественный журнал журнал звезда
ISBN: 0321-1878
Год: 2001
Текст
ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ
ЛИТЕРАТУРНО-
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ
И ОБЩЕСТВЕННО-
ПОЛИТИЧЕСКИЙ
НЕЗАВИСИМЫЙ
ЖУРНАЛ
Издается
с января
1924
года
10
2001
Санкт-Петербург
Из общего тиража каждого номера Институт «Открытое общество» выкупает и
безвозмездно направляет в сельские библиотеки России
1700 экземпляров журнала «Звезда».
350 экземпляров журнала печатаются при поддержке Комиссии по образованию
и культуре Законодательного собрания Санкт-Петербурга
(председатель Л. П. Романков) и безвозмездно направляются
в школьные библиотеки Санкт-Петербурга.
Издание осуществлено при финансовой поддержке Министерства культуры
Российской Федерации (1116 экземпляров рассылаются по библиотекам РФ).
Свидетельство о регистрации средства массовой информации Министерства
печати и информации Российской Федерации № 01589 от 21 сентября 1992 г.
Учредитель: АОЗТ «Журнал «Звезда» Директор Я. А. ГОРДИН
Соредакторы: А. Ю. АРЬЕВГ Я. А. ГОРДИН
Редакционная коллегия:
К. М. АЗАДОВСКИЙ, Е. В. АНИСИМОВГ А. Г. БИТОВ,
ВЯЧ. ВС, ИВАНОВ, И. С. КУЗЬМИЧЕВ, А. С. КУШНЕР, А. И. НЕЖНЫЙ,
Н. К. НЕУЙМИНА, ЖОРЖ НИВА (Франция), Г. Ф. НИКОЛАЕВ,
М. М. ПАНИН, В. Г. ПОПОВ, А. Б. РОГИНСКИЙ, И. П. СМИРНОВ (Германия),
Б. Н. СТРУГАЦКИЙ, С. С. ТХОРЖЕВСКИЙ, А-А. ФУРСЕНКО, М. М. ЧУЛАКИ
Редакция:
Л. С. ДУБШАН (критика) Н. К. НЕУЙМИНА (публицистика);
М. М. ПАНИН (проза); А- А. ПУРИН (поэзия);
А, К. СЛАВИНСКАЯ (иностранная литература)
Зам. гл. редактора В. В. РОГУШИНА, Зам. гл. редактора В. И. ЗАВОРОТНЫЙ
Зав. редакцией А. Д. РОЗЕН. Отв. секретарь А. А. ПУРИН
Корректоры: Ф. Н. АВРУНИНА, Н. В. ВИНОГРАДОВА, О. А. НАЗАРОВА
Компьютерная группа: Ю. А. СМИРЕННИКОВ, Н. П. ЕГОРОВА, А- В. МУРАТОВА
Перепечатка материалов без разрешения редакции «Звезды» запрещена.
Рукописи не возвращаются и не рецензируются.
Информацию о журнале «Звезда»
и материалы из всех номеров журнала
можно найти в INTERNET по адресу:
http://magazines.russ.ru/zvezda/
Подписаться на журнал можно непосредственно в редакции.
Адрес редакции: 191028, Санкт-Петербург, ул. Моховая, 20. Телефоны:
соредакторы и зам. гл. редактора — (812) 272-89-48, зав. редакцией —
(812) 273-37-24, редакция — (812) 272-71-38, факс — (812) 273-52-56,
отдел реализации — (812) 273-76-92.
© «Звезда», 2001
К 70-летию ГЛЕБА ГОРБОВСКОГО
ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ
Не желудок — душеньку
гложет лютый зверь...
А кому ты нужен-то,
вшивенький, — теперь?
Взноешь, взъерепенишься,
оборвешь рули!
А куда ты денешься,
окромя — земли?
Соловьем не свищу.
Пулю в рот не пущу.
Примощусь на пеньке —
улыбнусь, погрущу.
С пистолетом в руке,
что от внука — презент..
Во хмелю и в тоске —
сам себе — президент!
Не свищу соловьем,
в основном — воробьем:
чик-чирик — и в навоз...
Вот в чем, братцы,
вопрос:
дней жесток ветерок!
Каждый — знай
свой шесток.
Пристально на пристани
Волхова-реки
я смотрю в неистовый
мир любви, тоски...
Сам я — рваный, драненький,
как бесхозный стул.
...Пароходик пьяненький
в Ладогу скользнул.
Но повеет запахом
чистым — от реки,
и стоишь, заплаканный,
долей взят в тиски.
Отмываешь душеньку
от кислотных слез.
...Берег тот — потушенный,
этот — полон звезд!
БЕЛЫЙ ЛИСТ
Холодный лист бумаги
лежит и ждет весны...
Но письменные знаки
согреть его должны.
До срока, до распада
отвлечь от немоты, —
лишь бы легла отрада
строк — на его черты.
Глеб Яковлевич Горбовский родился в Ленинграде 4 октября 1931 г. Поэт и прозаик,
автор многих книг стихов и прозы, в том числе «Сижу на нарах» (СПб., 1992), «Флейта в
бурьяне» (СПб., 1996), «Окаянная головушка» (СПб., 1999), «Распутица» (СПб., 2000).
Живет в С.-Петербурге.
© Глеб Горбовский, 2001
4 Глеб Горбовский
За окном — суматоха, сумятица мира,
за окном механизмы проносятся мимо.
По асфальту весна выступает босая!
И одно ощущенье, что я — воскресаю.
Благодать снизошла? Или что-то попроще?
Я иду босиком на Дворцовую площадь.
Я ищу у прохожих любви, пониманья,
но отпетый народ на меня — ноль вниманья.
Даже мент от меня, помолчав, отвернулся,
не сказал, чтобы я протрезвел и обулся.
Только ангел, который с распятием, столпник,
изумился, качнув свой незыблемый столбик.
И, незримо притопнув босою ногою,
одарил меня щедро — улыбкой благою!
Купил — сперва одну,
затем — другую:
две луковицы — золото живое.
И на ладонях ношу дорогую
несу, как будто солнышка присвоил.
Потом на кухне — в пыточном застенке
ножом их резал — украшал селедку;
потом цвета их плоти и оттенки
употреблял под сумрачную водку.
Потом забыл.., про гнусную расправу,
и что-то плел, стихами, на бумаге,
и что-то пел! Я ощущал отраву
в крови своей, как бы в ручье —
в глухом овраге...
УГОЛЕК
Истлеваешь? А ты погоди. ...Я тебя воскресил — не увлек,
Дай, подую на пепел остывший. и победу свою — не смакую.
Потаенное пламя в груди —
дай, раздую! До степени высшей. Ты последнюю искру в себе
сам хранил, как дражайшее чудо!
На ладонях твой дух-уголек Просто вовремя я подоспел
перекину — с одной на другую. на подмогу... Сюда — из Оттуда.
Я пригвожден к трактирной стойке...
Александр Блок
В этом мире, где был ты рожден, Я к себе пригвожден самому,
всяк — к чему-либо — пригвожден. Лист опавший пришпилен к ежу.
Мать — к ребенку. К портрету — стена. Сладострастный убивец — к ножу.
А к Земле пригвоздилась — Луна. Астроном — к неоткрытой звезде.
К рюмке — пьяница. К песне — слова. Лед на Севере — к тихой воде.
К неуклюжим плечам — голова. Кум-палач — к топору и хлысту...
Птица — к воздуху. Умный — А Христос пригвожден —
к уму. ко кресту.
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
МАРК ЗАЙЧИК
ДОЛГ КАРАБАСА
Рассказ
А дело было в Тель-Авиве, еще тогда...
С едва намеченной черной бородой, скорее офицерскими, чем
сержантскими усами, высокой шеей, наполненный другой жизнью, с тенью,
возникшей у правой ключицы от поворота головы, хорошего роста, не усталый, с
пронзительным, так называемым мужским взглядом, с совершенным
семитским, не стертым профилем патриция, этот юноша был очень похож на
персидского исламского боевика — страстного шиита, отважного безумца, без
семьи, без прошлого, с сомнительным будущим, согласно религиозной
легенде — в раю, в окружении традиционных семидесяти девственниц со
змеевидными голыми руками в газовой ткани. Его звали Давидом, как
выяснилось позже.
Он уверенно вошел в помещение, не жмурясь от яркого, сильного света,
не смущаясь вниманием незнакомых людей. Он был явно раздражен оттого,
что нужного ему человека никак нельзя было найти в этой суматошной, как
бы русской редакции, которая располагалась в большом простом
несовременном девятиэтажном доме на третьем этаже. Через пустую реку
напротив редакции был Дворец спорта с огромной автостоянкой. Газета была
многостраничной, влиятельной, солидной. На первом этаже здания
находился штаб политической организации, в которой принимали участие молодые
и средних лет люди обоих полов, трех религиозных конфессий, граждане
этой страны, борцы за права человека и за его свободу. Демократизм их
был агрессивен. Они, казалось, воплощали собою известный девиз —
«добро должно быть сильным и опасным для врага».
Напротив входа с охранником находился большой, на удивление тихо
работающий гараж для американских машин. Все это юг Тель-Авива,
господа, — разномастное, разновеликое левантийское существование.
Вошедший юноша никакого отношения к газетному делу не имел.
Несмотря на его красоту, рост, смуглость, даже женщинам на него было
тяжело смотреть, так как энергия, исходившая от этого парня, заставляла
смущаться самых откровенных кокеток, которых и в этой редакции было
немало. Одна из них сидела недалеко от входа, с красным цветком в
по-испански стянутых назад волосах, и что-то лениво и как бы вкрадчиво
выстукивала двумя указательными пальцами с сизым маникюром на ногтях на
Марк Зайчик (род. в 1947 г.) — прозаик, журналист, печатался в журналах
«Континент», «Эхо», «22», «Звезда»; автор книг «Феномен» (Tenafly, 1985), «Сделано в СССР»
(Иерусалим, 1988), «Иерусалимские рассказы» (М., 1996). С 1973 г. живет в Иерусалиме.
© Марк Зайчик, 2001
6 Марк Зайчик
дребезжащем компьютере. Можно было представить, что ею описывается
любовный случай, что-нибудь вроде: «Он взял ее за локти, притянул, к себе,
пылающую дщерь Сиона...» и так далее. Ей явно было что сказать на эту
тему. Можно было из-за ее плеча прочесть на экране заголовок: «Еще раз о
фракционной дисциплине в Партии Труда. Ева Менделева».
Все присутствовавшие уже потеряли интерес к парню и продолжили свое
прежнее занятие: кто прял, кто жал, а кто, так сказать, на дуде играл —
только компьютеры гудели. Девица же эта, несмотря на неприступный балет-
но-испанский вид, а может быть, именно благодаря этому, была добра,
сострадательна даже к малой чужой тревоге и боли. Что подтвердилось позже.
— Кого вы ищете? Может быть, я смогу вам помочь? — спросила она,
не поворачивая головы, у вошедшего.
— Я ищу Карбаса Виктора Михайловича, — сказал юноша хриплым
злым голосом и еще больше стал похож на перса.
— Карабаса, простите, Карбаса сегодня нет, он на интервью, — сказала
девушка. Она была в свободном цветастом платье, как бы под цыганку. Ее
маленькие тугие уши, совершенной формы спящего недельного зародыша,
дрогнули, и она наконец повернулась к нему.
— Вообще-то он уже не вернется сегодня, а вы по какому вопросу? —
спросила она кротко.
— Личному, — сказал парень.
— Долги? — сказала девица.
— Что долги? — не понял пришедший. Устойчивый ровный гул
одиннадцати компьютеров, включенных в так называемом деске ежедневной
газеты, разговоры семи корреспондентов, трех графиков и одного спецкора,
похожего и на аспиранта, и на бандита с большой дороги, — все это
напоминало по силе высвобожденного децибела шум инструментального цеха.
Все сидели за одним огромным столом. Устаревший радиоприемник фирмы
«Сони» с беспрерывно бегущей по часам сводкой новостей создавал вместе
с их разговорами вкрадчивую и опасную атмосферу интима вечеринки, тель-
авивскую газетную душную ауру.
— Ну, Витя вам должен деньги? — сказала она.
— Нет, почему вы спрашиваете?
— Он вообще многим должен, — сказала она, не без труда отводя от
него глаза.
За стеклянной стенкой прошел по коридору редактор этого ежедневного
издания под названием «Голос репатрианта СНГ». Это был человек
самостоятельный, глядящий под ноги, широкогрудый, в клетчатой рубашечке, с
фразой наготове: «Мы — газета коммерческая». Еще он говорил: «Ты почему не
пьешь, слушай, с ума можно сойти, если не пить». Но свое начальническое
дело он знал хорошо и людей просекал насквозь, по давней привычке.
Взглядом и голосом он мог убить человека насмерть, но, к счастью, не
делал этого почти никогда, жизнь перестала заставлять его это делать.
Редактор замедлил шаг, внимательно оглядел, не моргая, пришедшего
светлыми глазами и прошел мимо с неподвижными, как бы поднятыми для
обороны плечами и согнутыми в локтях для сокрушительного удара
веснушчатыми руками. Своим прошлым он, в принципе, искупил и свое настоящее,
и даже будущее.
— Ух какой, кто это? — спросил юноша, поежившись.
— Это наш главный, Альберт Аркадьевич, — сказала Ева, — неужели не
слышали?
— Не слышал, я всего три часа как приехал из-за границы, — сказал
пришедший.
И только тут Ева разглядела его рубаху с длинными рукавами и
шелковый французский галстук от Пьера Кардена, клетчатый пиджак,
перекинутый через локоть.
— Пойдемте, я сделаю вам чаю с сахарком, — сказала она и поднялась.
Она была видная девушка и, как говорили когда-то морщинистые
пьяненькие бабки, ближе к вечеру, после работы на торфянике в псковской рыбац-
Лолг Карабаса 7
кой деревне, «гладкая». В том совхозе русые парни и разгоряченные рослые
девушки пили на танцах брагу из бочки — ковшиком. У девиц были
сладковатые, вероятно от этого напитка, сильные шеи и круглые литые плечи,
v — Меня Евой звать, — сказала она и подала ему руку.
— Да, — сказал юноша утвердительно.
По коридору они прошли, задевая стены и друг друга, в кухню,
похожую на отмытый аквариум без воды, и Ева сделала ему чаю в кружке с
одной неполной ложкой сахарного песку.
— Вы что, культурист? — спросила она.
— Я служил в армии, на досуге крутил на турнике «солнце» в Рязани, —
сказал парень.
— И стали таким здоровым, в результате?
— Я не так здоров, как кажусь, у меня есть серьезные недостатки в
здоровье, вот справа в ребрах проблема, — сказал парень, бесшумно глотнув
чайку. Он немного успокоился, повеселел.
В окне по главному шоссе неслись в одну сторону в четырех рядах,
огороженных бетоном, разнообразные машины. Между южным и северным
направлениями дороги лежала пересохшая речка под названием Аялон — в
камне и бурьяне. Без воды.
В кухню вошла быстрыми шагами маленькая девушка, аккуратная,
сдержанная, остриженная почти наголо, в испачканных синей тушью руках она
держала кружку, за правым плечом висела тяжелая сумка фотографа.
— Здравствуйте, — сказала она, жмурясь от солнца.
— Это наш фотохудожник Дина, а это... — замялась Ева.
— Давид, — сказал парень, — я только что прилетел сюда.
— Можно, я вас сфотографирую, Давид? — сказала Дина,
приглядываясь к его лицу сбоку.
— Если вы позволите, то нет, может быть, потом, я ищу Карбаса
Виктора Михайловича. Вы с ним знакомы? — спросил Давид.
— Да, конечно, только его сегодня нет, кажется, так, Ева? — Девушка
наливала воду, склонясь к кипятильнику, и оттого, наверное, краснея.
Потом она вышла, стараясь выглядеть еще меньше, хотя даже на первый
взгляд было видно, что девица сложена очень складно, полновесно и даже
изысканно.
— Вот эта травести — личная, близкая подруга Вити, — сказала Ева, —-
но мне кажется, что ненадолго. Отдельные признаки говорят, что плохи ее
дела, у Дины есть основания для тревоги.
— Ему лет-то сколько, пятьдесят пять, кажется? — спросил Давид.
— А вы не знаете? Через два месяца будет пятьдесят шесть, — с
оттенком гордости за возраст Карбаса или знание его сказала Ева хрипловато, —
послушайте, а вы кто? Вы не лихоимец, случаем?
— Нет, у меня к нему просто дело, я его и не видел никогда, Карбаса,
ничего не знаю о нем.
— У него ноги нет, чтоб вы знали, правой, отрезали три года назад,
что-то там сузилось в сосудах из-за никотина, я не знаю точно, ну они,
врачи то есть, и отрезали по колено, как не было, — сказала Ева.
— Ничего себе,— сказал Давид и прихлебнул чайку, глядя на девушку
на фоне окна с жужжащим от уличного движения стеклом.
— Надо на час назад часы перевести, если вы из России, — сказала она.
— Я на два в аэропорту перевел, чтобы наверняка было, и вообще они
стоят — батарейка кончилась, у нас дома с мамой трое настенных часов, так
одни идут вперед, другие назад, а третьи стоят на без пяти час уже год, —
сказал Давид.
— А что, эти часы из Гонконга, такие легкие, в цветках? — быстро
спросила Ева.
— Да, а откуда вы ...
— Карбас прислал их вам с мамой? У него же был часовой магазин, как
я сразу не догадалась.
— О чем? — спросил Давид.
8 Марк Зайчик
— Что вы его сын, — сказала Ева.
— Так мне сказала мама, — объяснил Давид, — я его никогда не
видел — он уехал до моего рождения*
Сам же Виктор Михайлович Карбас, по кличке Карабас, в это время,
стуча каблуками и прочнейшей английской тростью малинового цвета по
асфальту, обойдя вскрытый заспанными работягами тротуар, озираясь все
еще прекрасными темными глазами хищника, напористо входил в
небольшой ресторан недалеко от редакции. Хозяин этого места, в суровых
чесучовых брюках, в фартуке, с могучими среднеазиатскими руками,
заштрихованными волосом до обнаженных локтей* уже суетливо бежал ему
навстречу, скаля золотые зубы.
— Как не совестно, Витя, где ты пропал, а, Витя? — спрашивал он, целуя
гостя в щеки. Его полное лицо выражало радость, глаза сияли, он, кажется,
любил Карбаса. Карбаса этого вообще люди всех полов часто и
необъяснимо любили.
— Меня должны ждать здесь, — тихо сказал Карбас хозяину.
— Да, во втором зале, не волнуйся, все чисто, я проверил, Анзор тоже
здесь, — сказал хозяин так же тихо.
Карбас проворно поднялся по трем ступеням во второй зал, поменьше
метражом, поэлегантней, со столиками у беленых стен. В самом углу, за
неряшливой пальмой в белоснежной кадке сидели два человека в
расстегнутых пиджаках. Один постарше, рассеянный, другой помоложе, собранный и
злой. Горела свеча в стеклянном колпаке, отбрасывая густую тень.
— Здравствуй, Виктор, садись, — сказал молодой, лет двадцати девяти,
светлоглазый мужчина с золотыми цепями на шее и руках. Ему подходили
его клички «Пленник» и «Ларе», которые вслух произносились очень редко.
Вообще о нем говорили мало — внушаемый им страх был много сильнее
любопытства и злословия.
— Что скажешь, Виктор? — спросил молодой, когда Виктор уселся,
глубоко вздохнул и закурил — в такой очередности.
— Ничего нового, все то же и так же, а вы как, Дмитрий? — сказал
Виктор. У него был наполненный, сильный голос.
— Когда ты должен был отдать? — задал вопрос молодой, глядя перед
собой и тщательно прожевывая жареное мясо. Второй мужчина, сидевший
по правую руку от «Пленника»; был постарше, но все равно моложе
Карбаса. Шея его коротко и мощно соединяла затылок и спину. Лицо его и тело
были сложены по единому принципу — кратко и конструктивно. В нем
ощущался сдержанный механизм силы.
— В понедельник, — нервно сказал Карбас.
— А сегодня что? — спросил молодой, прекратив жевать.
— Сегодня четверг, но ты пойми, Дима... — быстро заговорил Карбас, но
был прерван коротким резким ударом кулака в лицо. Бил немолодой
«конструктивист», молча, без замаха, чуть привстав со скрипнувшего стула. От
движения задралась пола его пиджака, показав мускулистую,
профессиональную талию.
— Он тебе не Дима, запомни, а Дмитрий Вениаминович, — негромко
сказал «конструктивист» Карбасу, — повтори, скотина.
— Дгиткий Бени...ч, — вытирая салфеткой кровоточащие нос и рот,
сказал Карбас.
— Вот, хорошо. Когда будут деньги? — сказал «конструктивист».
Молодой напряженно доедал мясо, хрустели его челюстные суставы.
Подошел встревоженный хозяин вместе с молодым, каким-то
развинченным, длинноруким, небритым парнем в комбинезоне на лямках.
— Что случилось, господа? — спросил он. — Что тебе принести, Вгащ?
Анзор, принеси полотенце.
— Погоди, на, возьми, оставь нас, все спокойно, — сказал молодой,
протягивая несколько купюр ресторанщику. Тот деньги не взял, но сказал с
хрипотцой:
Долг Карабаса 9
— Еще не наели ничего, не напили, платить рано.
— Платить никогда не рано, Осип, возьми своего хлопца, чтоб не
маячил, иди, деньги не забудь, а мясо жестковато, — сказал молодой
миролюбиво, — что вмешиваться в чужие дела?
-7 Осип внимательно посмотрел на Карбаса и, повернувшись, ушел на
кухню правым плечом вперед.
— Рекогносцировку делает, говнюк, — сказал тот, что постарше, и про*
тянул свою салфетку Карбасу, — утрись, Витек, справа возле уха капля.
Мирный тон воодушевил Карбаса, иг промокнув салфеткой яркие губы,
он сказал как бы с новыми силами:
— Если бы вы меня дослушали, Ди... простите, Дмитрий Вениаминович,
то поняли, что я готов на бартер.
— На что, Витя? — не понял молодой, даже перестав жевать.
— На бартер. Я оказываю вам услугу, равную сумме долга, — сказал
Карбас.
— Да ты рехнулся, Витя. Сколько у него там долга? — спросил молодой
и продолжил есть.
— На сегодня, подчеркиваю — на сегодня восемьдесят три тысячи
долларов, — внятно сказал тот, что постарше.
— Как восемьдесят три тысячи?!— ужаснулся Карбас.
— С ноль-ноль часов вторника включен счетчик, по стандарту, нам
лишнего не надо, мы люди честные, — объяснил тот, что постарше, — где ты
найдешь такую услугу, Витя?
— Я думал что-нибудь написать о вашей фабрике, — расстроенно сказал
Карбас.
— Оду о фабрике бисквитов. Оставь, не надо шуток, Витя. Я принимаю
твой бартер, но на других условиях. Ты отвезешь посылочку в Москву,
передашь ее там с рук на руки одному человеку, и я спишу твой долг и
добавлю еще десять штук за, так сказать, разницу во времени, — сказал молодой.
Он был не чужд юмора и интереса к прекрасному, и ежегодная
литературная премия под названием «Нурга» (его старшую дочь звали Нурит, а
младшую Галит) ежегодно вручалась самым одаренным и достойным членам
местного Союза писателей, его русскоязычной знойной секции. Четыре
года назад сам Карбас тоже был среди соискателей этого приза за
художественное эссе под названием «Город, который всегда с тобой», но не
преодолел последнего этапа в лице профессора Залмана Бартока. Тот,
пригладив ладонями виски и затылок, покряхтев, непонятно сказал, что «это,
конечно, замечательно, но невозможно по сути». Премию отдали Роману
Карнеги — «за многолетнюю плодотворную поэтическую деятельность».
Тот воспринял приз как должное, в отличие от Карбаса, он был уверен в
себе, в своем даровании.
— Какая посылка, Дима? — тревожно сказал Карбас.
— Обычная, четыре с половиной кило в расфасовке по пятьсот
граммов, — ответил «Пленник». Он был очень хорош собой — сдержанный, пря-
моплечий, с прохладным взглядом, мыслящий категориями большого
бизнеса, красавец, у которого все впереди. Близкие иногда звали его Ларсом. Он
отпил минеральной воды «Эйн-Геди» и вернул бокал на стол перед собой.
«Конструктивист» смотрел в окног в отдернутую двойную занавесь из
восточногерманского тюля. Многое в этом заведении говорило о времени
выезда хозяина из советского края в этот, как бы похожий. Дворик в окне, с
платаном посередине и передвигающейся по непрямой диагонали уличной
кошкой, был облит послеобеденным солнцем, как расплавленным
шоколадом торт хорошего парижского кондитера — густо, вкусно и ровно.
Провисшая веревка с висевшими на ней одинокими брюками из грубого полотна
*была существенной частью интерьера, украшенного настенной черной
славянской надписью: «Я умираю по тебе, Роза, блядина».
— Послушайте, Дима, Дмитрий Вениаминович, я не гожусь для этого
-дела, я нервный человек, плохо хожу, меня распознает первый
пограничник, — сказал Карбас, крутя на своем левом запястье японские часы.
10 Марк Зайчик
— Ты можешь заплатить, если не хочешь ехать, Витя, — сказал
молодой, — никто тебя не заставляет. Я хотел тебе помочь, а ты кривишься.
Другие умоляют меня: «Дай поездку, Ларе, дай», но я не соглашаюсь, берегу для
своих. А свои, видишь, Котя, не соглашаются, кривятся, нервы у них
Плохие, Котя. Иди, Витя, разговор закончен, готовь деньги, я устал от тебя.
Карбас поднялся, взъерошенный, с грязным лицом, старый мужчина с
жалкой мимикой, и заковылял прочь, позабыв проститься, У стойки Осип
протянул ему стакан сока со льдом и влажную салфетку. Виктор
Михайлович утерей, высморкался, выпил залпом сок и, махнув рукой, мол, «эх,
ребята, жисть-жестянка», вышел, толкнув от себя дверь и кивком головы
отбросив стайку зелейо-желтых прозрачных мотыльков, суетливо порхнувших
откуда-то сверху.
Потом он пошел по улице, что-то беспрерывно бормоча от злости, как
бы проговаривая проклятья в адрес своих врагов, стуча тростью с
бессмысленным ритмом. Самое ужасное заключалось в том, что все это, все, что с
ним произошло сейчас, ему несколько лет назад во время предыдущего
личного кризиса, не столь кошмарного, но серьезного, уже снилось. Со всеми
подробностями сегодняшней встречи в ресторане, болью, унижением,
ужасом и так далее. Даже тычок Коти в лицо снился, пронзительные желто-си-
ние молнии, вспыхивавшие в голове, вкус крови, запах страха и унижения,
внимательный взгляд молодого, Котина кисть в крови.
От него отскакивали в стороны прохожие; какая-то женщина, по виду
секретарша, с голыми загорелыми ногами, в белой батистовой кофточке с
платиновой, похожей на запятую, резковатой брошью от Паломы Пикассо,
привыкшая давать ленивый отпор занудам из мужчин, сказала ему, что ой
«безумец, хам». Карбас прошел мимо, горько и гневно бормоча: «Съезжу в
Москву, и все, и пошли вы все к черту, гады».
Так Карбас добормотал, достучал, дотопал до редакции, которая хоть и
не была ему родным домом, но прибежищем являлась. Он мог там
продышаться, передохнуть, выкурить в коридоре сигаретку, хотя уже и из
коридорчика стали гонять враги пассивного курейия — к счастью, силы они еще
не набрали. Он бы послушал там богатый рассказ об испанском клубном
футболе из сиреневых уст толкового, но безумного знатока Сервантеса по
имени Генрих Герман, у которого не было ресниц. Ему бы нашептал там
сообразительный коллега про адюльтер дамы с фарфоровым, чуть
плосковатым прекрасным лицом и человека, говорящего со странным акцентом
фразу: «А шо-то вы сегодни не того, Виктор Михалыч, или мне кажетси?» Все
буквы «г» в произношении соблазнителя были ласковыми, фрикатив-
но-смягченными, как и его подход к женщинам: его можно было назвать
едва обозначенным, вкрадчивым, но последовательно наступательным. Хотя
он был, конечно, и надежным мужем, и нежным любящим отцом, и его
интерес к посторонним дамам можно было назвать чисто умозрительным, за
редкими, периодически встречавшимися исключениями,
Ловлас, назовем его так, писал про биржу, про социологию, про жизнь,
как говорится, за бугром, знал всех женщин без исключения от двенадцати
до пятидесяти семи лет из так называемой русской общины, которая общим
числом в тот год добралась до миллиона человек. Речь идет о трехстах
тысячах дам приблизительно* Подчеркну, что Ловлас пш BGex их познал лично,
но здоровался, переписывался, давал по телефону междугородные советы и
так далее. Местнорожденных израильтянок он не знал лично совсем, так
как иврит за годы жизйй в городе Холон не выучил, это его заботило, но не
смущало. С русским языком он кое-как справлялся посредством личного
напора, хотя в письме его и слышался акцент.
Три раза в неделю он поднимал нетяжелую никелированную штангу над
головой в полуподвальном зальчикё, чтобы, как он говаривал, не застывало.
Руководил этими движениями Ловласа специальный тренер, бывший
советский средневес, с татуированным орлом на необъятном плече, скучающий,
расплывшийся человек, который говорил ему: «Спину держи, Фридрих,
спину, не прогибайся». В остальной жизни Ловлас обходился без инструкто-
ДолгКараваса И
ров. Карбас над ним подшучивал, счастливо найдя слабое место этого су*
пермена — акцент.
Карбас прошел до тупичка в коридоре и присел к столу с двумя
стеклянными пустыми пепельницами, откинув больную ногу, а точнее, ее
отсутствие, в сторонку. Он быстро закурил и, закрыв блекло-бирюзовые чуть узко*
ватые глаза, выпустил струю дыма в полумрак низкого потолка.
— Боже мой, Боже мой, за что мне все это, — отчаянно и очень тихо
шептал Карбас, представляя происходящее с ним сном, который мог прийти
к нему после, скажем* долгого неупотребления водки.
— Но пью я ежедневно, а кошмары все равно не дают жить, сейчас
инфаркт как схвачу, — бормотал Карбас, часто и с трудом дыша, и густой дым
валил, казалось, из его ушей, носа, из-под рубашки и так далее.
— Витя, — позвала его Ева, — Виктор Михайлович, смотрите, кто при*
шел к вам.
Карбас медленно открыл глаза. Давид стоял рядом с Евой, они
загораживали проход, и несколько человек нервозно топтались позади них, молчали,
кривили лица. Все происходившее выглядело неловко и достаточно натянуто.
— Кто? — быстро спросил Карбас. — Да вы не стойте на свету, не
разглядеть, проходите, вон там людям загораживаете.
Он подался вперед, толкаясь рукой с поднятым локтем о клюку, нарядно
одетые люди в нежно и тяжело тканых итальянских галстуках из отдела
сбыта и рекламы прошли по своим большим делам — плечами вперед мимо
расступившейся пары, и Давид, сделав приставной шаг ногой в клепаном
башмаке, сказал Карбасу:
— Я приехал из Москвы, я — Давид, сын Ирины Натановны, мы с вами
знакомы заочно, Виктор,..
Карбас наконец вскочил, быстро схватил парня за плечи и, судорожно
обняв, громко пробормотал:
— Ну, какой я тебе Виктор, какой Виктор? Скажи — отец, ну.
Оттого, что Карбас все время ходил, грузно опираясь на трость, правая
кисть его деформировалась, потемнела, стала похожа на руку инвалида.
Этой рукой Карбас держал сейчас Давида за рукав прочной рубахи в клетку
и повторял:
— Додик, как я рад, Додик, мальчик мой,
Людям, знакомым с ним, трудно было представить, что Карбас,
беспардонный, резкий человек, может быть таким — старым, битым,
расслабленным, готовым к рыданиям, с бритым еврейским лицом.
Ева принесла Карбасу из кухоньки ледяной воды в стакане, и он жадно,
залпом вылил ее в себя, в свою горящую расслабленную прорву, вздохнул и
с легкой освобождающей улыбкой закурил:
— Да, Додя, я рад тебе. Додя.
Давид сидел возле него. Карбас заглядывал в его лицо, цепляясь за его
локоть и изредка говоря:
— Вот ты какой, а! Вот какой. Ты когда демобилизовался, Додя?
Давид, поддернув рукав, обнажив никелевые мощные часы для
ныряльщиков и пояснив Карбасу: «Твой подарок, помнишь?» — добавил, что «уже
три дня, отец».
Ева тоже взглянула на свои часы, тоже подарок Карбаса, вообще все в
округе ходили в часах, так сказать, от Карбаса, и словно тень пробежала по
ее упругому лицу. Сказав, что должна бежать и дописать свой труд о
партийной дисциплине, а то у начальства будет инфаркт, она ушла от них. И ее
неровный, леноватый шаг был похож на конную нарядную выездку, на прелюд
Рахманинова, на завершенное лирическое стихотворение, только не на бег.
Ева очень хотела узнать свой гороскоп, который ей по дружбе заранее
выписывали девочки из приложения. Ее ланиты отчего-то пылали, а грудь
вздымалась от необъяснимого волнения. Это ее удивляло, так как она уже полгода
искренне думала, что страсти давно оставили ее душу и, так сказать, тело.
Карбас смотрел ей вслед задумчиво, одобрительно, с большим личным
уважением, с объективной гордостью за картину. Ева же, идя вдоль по ко-
12 Марк Зайчик
ридору, не без удовольствия мотала Давидовы жилы на свои чресла,
слушала их пронзительный звон, вязала из них опальный коврик. . ?
— Вера, перебрось мне Рака, пожалуйста, срочно, — сказала Ева, входяж
в первую залу под названием «деск». Вера в ответ кивнула, что поняла, мол,
и исполню в мажорном ключе, подруга.
Публицистка подсела бочком к компьютеру и дописала абзац, поставила
точку, полюбовалась на буквы и русские слова, написанные ею в программе
«лексикон» от 1985 года в свойственной только ей аналитически-прочной
объективной манере для рубрики «Факт» на второй полосе. Статьи Евы
очень нравились интеллигентным читателям и редакторам, да и ей самой. У
нее было несколько постоянных адресатов и один, самый настойчивый,
даже из далекой Хайфы. Она читала себя с уважением и относилась к себе
соответственно. И даже когда интервьюируемые ею политики всего, как
она сама писала, политического спектра отпускали Еве комплименты за
неженское мышление и женские колени, эта девица находила в себе силы не
слишком увлекаться этими могущественными, сильными и вульгарными, по
ее мнению, людьми.
— Они мне не нравятся, дорогая, — жаловалась она, вздыхая, все той
же Вере с гороскопом. Та от волнения начинала протирать очки носовым
платком из рукава:
— Как же так, Ева, всем нравятся, а тебе нет. Никто?
— Никто, — говорила Ева, — нуг нисколечко.
Большие изыски сложения и красоты и какая-то малоагрессивная
независимость дозволяли ей вести себя так.
Поставив точку, Ева начала детальное изучение своего гороскопа,
который в последней фразе обещал ей прочную и ни к чему не обязывающую
связь на этой неделе, а также успех в лотерее, опасное скольжение на
шоссе в машине и проблемы с желудком. А также неожиданное поступление
денег из неизвестного источника.
— Вот хорошо, но на прошлой неделе было примерно то же написано, и
ничего, в чем дело? — спросила она у Веры.
— Просто Венера зашла в тень Юпитера, и это отражается на жизни
Раков, — сказала та.
Ева села к компьютеру прочнее, подтянув, не глядя, стул, подъёрзав,
подправив седалище и забыв почти обо всем, начала настукивать новый
текст, подчиняясь другим ритмам. В профиль в ее лице можно было
углядеть что-то сатанинское, некий косо летящий по касательной, светлый,
дерзкий взгляд, но можно было этого и не увидеть. Все зависит от освещения и
обстоятельств.
— Пошли домой, пошли, Додик, отдохнешь, помоешься с дороги,
поешь, — Карбас поднялся и, цепко взяв сына под руку, двинулся с ним по
коридору на выход. — Сны на четверг и понедельник всегда вещие, — сказал
Карбас, счастливо задыхаясь от шага.
— На субботу, кажется, тоже вещие, — сказал Давид.
— Не трогай субботу, сынок, оглядись вокруг и привыкни.
Входная дверь за ними беззвучно захлопнулась, отмахнув
стремительный поклон секретаря — быстроглазой, быстроногой девушки из города
Мозырь. Она была в клетчатых шортах, которые ей шли, как ногам, так и
лицу. У нее был муж по имени Санек, пятилетний ребенок-дзюдоист, ее
звали Лира, она любила ходить в дорогие магазины. Она была смела,
нервна, была отличным человеком. Враги ее (вернее, врагини^завистницы) не
дремали, но пока она с ними справлялась, не замечала их. В принципе от
нее можно было ждать любого поступка. Она была загадочна и неожиданна.
Придется оставить ее секреты неразгаданными.
У Карбаса был автомобиль — пятилетний «Ситроен», который не
слишком популярен здесь и через год-два после покупки продается задешево, ©нг
включил зажигание, корпус машины приподнялся, и, застучав клапанами,
как сказал бы усатый механик из новоприбывших, они покатили со стоянки
направо — налево был тупик.
Долг Карабаса 13
— Постукивают у тебя клапана немного. Мама тут прислала кое-чего, —
сказал Давид. Перелет и встреча, смена, так сказать, пейзажа дались ему
тяжело. Лицо его как бы потемнело.
xi. — Чего? — спросил Карбас. Правый глаз у него заплыл и слезился, и
Давид осторожно протянул ему носовой платок в мелкую московскую клетку.
— Там что-то, перстень вроде, золотой, не знаю. Письмо там. — Сказал
Давид. — Не знал, что здесь дерутся.
— Это была не драка, сын, это было избиение, по делу, дали вот
раза, — хмыкнул Карбас, но улыбка не осуществилась из-за травмы
челюстного сустава.
— Покажи мне его или их, завтра, да? — попросил Давид, глядя перед
собой.
— Этого мне не хватало здесь, рязанских героев. Не гони тут, народный
мститель, — шумнул Карбас, но видно было, что растроган.
— Осторожно, видишь, как ходят, «не чуя страны», — воскликнул
Давид, показав на пешехода в сандалиях на босу ногу, который переходил
дорогу перед ними, читая либеральную газету без фотографий, курил и
одновременно успевал бояться жизни, мало боясь смерти.
Воздух здесь, возле каменной реки в зарослях пыльного бурьяна, которая
впадала зимою в море, был как в литейном цеху, как бы из свежеотлитой
стали, окунутой в глубокую шипящую воду с голубоватой пеной по краям...
— Не устал? — спросил Карбас, не поворачиваясь.
— Нет, — сказал Давид, — покажешь завтра дружков?
— А вот стоит один, смотри, Додя, — и Карбас показал большим
пальцем правой руки на Константина, стоявшего на углу улицы у светофора. В
руке у него была незажженная белоснежная сигарета, пиджак был
расстегнут, взгляд медлительный, прозрачный, желтый, невыразительный.
Давид посмотрел на него и ничего не сказал.
— А вот и второй выезжает, — сказал Карбас.
Со двора выехала «БМВ» темно-синего цвета, за рулем которой сидел
Дмитрий Вениаминович в темных очках. Костя легко кивнул ему, и тот, не
отвечая, вывернул на магистраль. Тель-Авив — город небольшой, и люди
одного круга могут, не желая того, встречаться в течение дня по нескольку
раз. Будучи незнакомы друг с другом или, наоборот, знакомы, что в данном
случае еще не имеет значения.
— И не вздумай, это страшные люди, Додя. Их с твоим самбо не
возьмешь, — сказал Карбас мечтательно.
— С карате, — сказал Давид.
— Ну, с карате. Это иллюзия. Их надо огнеметом, — сказал Карбас.
Давид собранно смотрел перед собой, удивляясь домам и людям на
тротуарах.
Квартира Карбаса на втором этаже в сорокапятилетнем желтом доме, с
довольно запущенным, хотя и зеленым двором, была похожа на его личное
лицо с синяком — хорошо обставлена, уютна, с затертым самаркандским
бордовым ковром у балконной двери и сказочным букетом лесных цветов и
каких-то сухих стеблей и веток в металлической вазе из гильзы танкового
снаряда, калибра 125 миллиметров. В углу у надежной и не новой тахты
стояла раскрытая картонная коробка с горкой часов в пластиковой упаковке.
Часы лежали и на столе, и на новеньком, скорее матовом, чем черном,
телевизоре фирмы «Сони». На ковровой подушке также лежали сверкающие
часы с расстегнутым наборным ремешком.
На свернутой ручке окна за занавесью висели часы. В общем гуле
улицы, жужжащем от солнца и полного отсутствия ветра, можно было
расслышать титановый ход многих не востребованных покупателями Карбасовых
часов. Вслушавшись во все это еще более внимательно и попав в общий
часовой ритм, можно было схватить обширный инфаркт и не суметь
выкарабкаться из него.
Карбас принес из кухни двухлитровую пластиковую бутыль фруктовой
воды, два стакана и полотенце с насыпанным в него льдом. Он ппиложил
14 Марк Зайчик
пакет со льдом к скуле, другой рукой поднял с пола у изголовья тахты
бутылку местного коньяка, перенасыщенного цвета, с номером «84» вместо
названия. Разлив коньяк, он с пола же поднял блюдо с бокастыми
яблочками и, сказав «я очень рад тебе, Додя», жадно выпил. Коньяк весело прожур-
чал на входе в его горло и ласково затих. У Давида этот процесс был менее
привлекателен, хотя тоже отвечал известным, так сказать,
национально-географическим стандартам времени, которое отстукивало в районе Карбасо-
вой квартиры по-японски стерильно и беспощадно.
Они запили этот вкус, заели его. «Пьет без тостов», — заметил
по-солдатски наблюдательный Давид. Его чемодан остался в прихожей, но сходить
за ним не было сил. Карбас принес из кухни нарезанный батон в
целлофане, португальских сардин в оливковом масле с перцем, черного хлеба,
сливочного масла и два помидора с совершенной юношеской кожей.
— Я читал, что на Западе сливочного масла не едят, — сказал Давид.
— Всё едят, сынок, всё, — сказал Карбас и опять прикрыл лицо уже
потемневшим от воды компрессом.
— Ты сними рубаху, Додя, потом помоешься, отдохнешь, и мы пойдем
погулять, — немного погодя сказал Карбас, — мне надо восстановиться, что
у меня никогда не получалось хорошо. Этим искусством я не владею в
полной мере. Евку запомнил? Идет — душу выворачивает, домашняя, близкая,
трусов нет, кожа шелковая, у пупка цветная наколка... Королева.
Он захмелел, налил еще по большой дозе обоим и быстро махнул свою,
некрасиво морща замечательно очерченный, так называемый актерский
рот, который, кстати, так не нравится многим.
То же проделал и Давид, аккуратно, как приживалка, съев затем
бутерброд с маслом и сардинкой.
— Последние три дня отчетливо вижу во сне собственные похороны, —
сказал Карбас, не глядя на сына. Он жалел себя, ему казалось, что его горе
вселенское и что поэтому сейчас же, немедленно должен был пойти снег в
Тель-Авиве. Но снег не шел в этот день в Тель-Авиве.
— Сейчас, сейчас, — пробормотал Карбас и заснул на тахте,
свернувшись как ребенок. Человек очень уязвим во сне, но Карбаса не трогали в
этом состоянии никогда.
Ему в очередной раз приснилась выставка в столичном Доме художника,
которая называлась «Безумие и искусство». При входе справа стоял стол с
беспорядочной посудой, разворошенное блюдо с сухариками, кувшины
кофе в насыщенных разводах, прогнувшаяся тарелка с размазанным
дешевым кремом и прочий стандартный одноразовый хлам, Каждый, кто желал,
наливал себе в пластиковые чашки кипятку из электрического чайника в
сжимающийся от жары стаканчик с чайным пакетом на нитке. После
иерусалимского пронзительного дня это было кстати. Карбас немедленно налил
себе коньяку из личной полупустой фляги в отдельный стакан и запил
водой, и ему полегчало, повеселело. В лучшем настроении он огляделся.
Напротив, слева, был большой зал с неотделанными каменными
стенами, на которых висели огромные фотографии метр на два голых немолодых
женщин. Возле самой толстой женщины в бежево-розовых складках стояли
два коренастых арабских подростка и, напряженно хихикая, пытались
мастурбировать на фотографию, У женщины на фотографии отсутствовало
лицо, и потому действия юношей, вероятно, нельзя было бы
квалифицировать как аморальные. Так, поступок на фотографию. Мужчина-араб в круг-
лых очках, моложавый и на вид далекий от политических принципов,
отогнал парней от бабы несильными ударами рук и ног и, сказав вдогонку
суровые, гортанные слова, проводил их взглядом, от которого задымились их
суконные, так называемые шхемские куртки.
Напротив бабы в складках стоял расписной фанерный домик с тремя
окнами. В центральном окне, на высоком стуле, положив нога на ногу, сидела
средних лет крашеная живая женщина в подвенечном платье, с парчовой
шапочкой, надвинутой на глаза от привычного смущения. Она улыбалась
зрителям, арабским девочкам и мальчикам, которых почему-то было много в этот
Долг Карабаса 15
день здесь, и рассказывала им про свадьбу своей личной дочки. Над
женщиной, точнее, над ее головой, работал телевизор, транслировавший сцены из
этой свадьбы. Потрясенные дети боялись даже дышать. Девочки смотрели на
~ женщину в белых ажурных чулках, приоткрыв рты и шумно дыша. Мальчики
же стояли, как мужчины на допросе, сжимая лица, скрипя зубами, которые
еще не испортила халва. Их усатый учитель тоже был не в себе от
происходящего. Его кожаная куртка дыбилась на спине от удивления. «Колени надо
прикрывать, мадам, когда садишься на высокий стул», — думал учитель,
успевая представить себе эту женщину верным еврейским товарищем по борьбе
с оккупацией с ним вместе в одной постели и неодетой. «Эх, — скрежетал
учитель зубами, — эх, доведут меня эти выставки до Абу-Кабира».
Женщина в фанерном окне уже дошла до обряда венчания, и тут
Карбас не выдержал и перешел в следующий зал. Здесь было выставлено
творчество собственно безумцев или бывших сумасшедших. Табличка при входе
довольно подробно рассказывала о сущности представляемого зрителю
материала, но после первой фразы Карбас читать этот анонс отказался. Это
было невозможно, потому что из строчек тут же полезли черти с косматыми
бородами, смеющиеся страшные старухи с усами и прочее. Работы же были
исполнены в замечательно простой, примитивной манере цветными
карандашами и навевали ужас. Какие-то две красные негнущиеся бабы без
суставов, с прямыми синими волосами. Они лежали на наковальне под прямым
углом друг к другу, и вытянутый в линию желтый кузнец опускал на них
зеленый молот.
Карбас проснулся и открыл глаза. Было уже темно. Телевизор его был
включен и транслировал почему-то первый испанский канал — естественно,
корриду. Узкий в любом из измерений юноша, в шляпе, в ботинках с
пряжками, с безумным, блестящим взглядом, изогнувшись, нависал над черным
бедным животным, как бы выточенным из эбонита первобытным мастером
или нынешним его подражателем. Напротив Карбасовой тахты посапывал в
кресле его родной сын Давид, откинув набок голову с прекрасной шеей мак-
кавея и покойно сложив обветренные большие кисти своих рук на коленях.
«Да уж, пальчики не для картишек», — с удовольствием неправильно
подумал Карбас и схватился за сигареты. Он вообще многое чего делал в
жизни по инерции, что не мешало ему прослыть среди знакомых и
малознакомых людей человеком рассудочным и даже хитрым. Так называемые
«русские» и вообще довольно часто ничего не понимают и, больше того,
совершенно ничего не могут понять вокруг себя. Не в состоянии. А на их
ошибки уже давным-давно перестали обращать внимание самые наивные
провидцы из аборигенов. «И что могут осознать эти люди?» — не без
раздражения спрашивают прогрессивные публицисты, справедливо
подразумевая, что «ничего не могут они («русские») понять и осознать, обладая к тому
же страшным даром разрушения округи и самих себя». Еще большое
счастье, что эти неприятные слова фиксируются на полосах либеральных, так
называемых «хороших» газет, которые все равно, несмотря на качество
письма, живут лишь один день. К тому же эти дорогостоящие издания и не
читает никто. Так что ничего.
Неубранный столик с остатками еды и питья, телевизионный гул якобы
жизни, свежий морской воздух из окна заставили Карбаса поежиться и
пробудиться окончательно. В такие моменты прекрасно можно вот так,
проснувшись, в отчаянии, понять собственную судьбу, ее, так сказать, перспективы.
— Додя, проснись, Додя, — негромко попросил сына Карбас, и тот
немедленно открыл внимательные птичьи глаза, сориентировался и кивнул,
будто и не спал вовсе.
«Какое счастье, — подумал Карбас, — вот уж Бог послал недаром».
Его сын обернулся на шум за спиной, поглядел на экран и спросил:
— Это что, в Израиле, папа?
— Нет, сынок, это другая страна. Послушай их речь.
* Карбас переключил канал, в Израиле давали новости.
— О-го-го, наши новости, — сказал Карбас.
16 Марк Зайчик
Взявшись за ручки кресла, Давид легко приподнялся и, развернувшись с
ним к телевизору, мягко опустился, сдержав движение могучими бедрами и
толстой, бугристой спиной.
«А руки-то, — восхитился про себя Карбас, — а пластичен как. Такое
тело должно было бы стать великим разумом».
Он немного путался сейчас, вспоминая Ницше, но общее направление
мысли было правильным. В юности Карбас, уверенный в своем таланте, не
обращал внимания на свое тело, раз и навсегда решив, что «какая разница».
Это ремесло журналиста привело его к мысли об эстетике рабочей мышцы
руки или спины.
Но сам Карбас был, конечно, излишне разбросан, несобран, чтобы
заняться накачиванием собственных мышц или чем-то вроде этого. Да и
Давидом он восхищался лишь потому, что тот был его сыном. В университете он
недолго и успешно ходил на секцию бокса, где на него не без удивления
искоса поглядывал стриженый морщинистый тренер, когда-то ставший
вторым на молодежном чемпионате Европы.
Иногда он подкрадывался к Карбасу, оббивавшему тяжеленный мешок,
и, став сбоку и прижав подбородок к левой ключице, вдруг выбрасывал
вверх «лапу» — кожаный плоский прямоугольник, негромко и хрипло
восклицая: «Ну-ка, ударь, Витя». Карбас немедленно бросал свой правый кулак
навстречу, поражая круглую заплату в самом центре «лапы» с реактивным
звуком «пах». «Закрываться надо», — всегда отвечал на удар тренер с тремя
верхними золотыми зубами, возвращая тычком поверх ударного кулака
прямо Карбасу в лоб. «Ничего, конечно, не умеешь, а ручки летают, как в
синагоге у вашего брата. Откуда что берется, а, Витя?» — спрашивал он у
Карбаса, и тот пожимал плечами, мол, понятия, Андрей Фетисыч, не имею. «А
лет тебе, говоришь, двадцать два, староват, конечно, ну давай, паши», —
говорил тренер и шел дальше. Было это году в 67-м, в преддверии пятидесятой
годовщины власти. Нет нужды говорить, что боксера из Карбаса не вышло,
несмотря ни на что и ни на кого. Он даже не окреп, а удар, прямой справа,
у него и без тренировок был и остался.
— Что они говорят? — поинтересовался Давид, полуобернувшись.
Профиль у него был на удивление девичий — прозрачный взгляд, нежная линия
лба, переносицы.
Когда-то Карбас из-за этого профиля познакомился с его матерью. Шел
по зимнему переходу у здания «Известий», и некая девушка в платке под
меховой шапкой вдруг полуобернулась к газетному киоску, что-то
разглядеть, что ли, и Карбас немедленно к ней подошел приставным шагом — у
него была тогда замечательная реакция.
— Что вы хотели узнать? — спросил он.
— А вы кто такой? — сказала она, захваченная врасплох.
— Виктор Карбас, — сказал он и, после мгновенной паузы, добавил: —
Советский Союз.
Она растерянно оглядывалась, как бы искала помощи, никому она была
не нужна, кроме него.
— А вы зря так, не манкируйте, может, и я на что сгожусь, — сухо
сказал Карбас. Она поглядела на него чуть ли не с отчаянием, и он ответил на
ее взгляд уверенно и твердо, как и подобает двадцатишестилетнему ходоку.
— Вы похожи на адвоката, — сказала она.
— Совершенно верно, — сказал он, уверенный тогда в том, что может
стать кем угодно при желании.
— И на прокурора тоже, — сказала она.
— Ну, не знаю, — прокурор ему не понравился. Карбас хотел, чтобы его
принимали за работника творческого труда, но своим девушкам он, увы,
всегда казался слишком прытким, хотя очень и очень милым.
Уже потом, когда они пришли куда-то в гости (Карбас прекрасно помнил,
куда и к кому, но предпочитал не вспоминать этого назойливого неприятного
хозяина, с наметками паранойи и кудрями до плеч) и он помогал ей
раздеться в прихожей под замечательную музыку уже переставших существовать
ДолгКарабасп 17
как единое целое четверых ливерпульцев, то уловил устойчивый запах
хороших духов, и в благодарность за безукоризненный собственный глаз Карбас
похвалил себя широко известным тогда и сейчас словом «молодец».
^ - — Это я не вам, дорогая, это я себе, — сказал он Ире, посмотревшей на
него. И они вошли в комнату, что уже менее интересно.
Много интереснее было войти вслед за Карбасом в другую комнату лет
через десять, в иерусалимском новом районе, в половине шестого утра.
Потихоньку он вставал, одевался, выглядывал в пасмурную, ветреную ночь и,
не заперев за собой входную дверь, под невнятное бормотание тогдашней
жены, спускался на два этажа ниже к грузинскому соседу по имени Шалва.
Тот, рожденный в городе Очамчира, был прежде ватерполистом и, оставив
это дело, поправился килограммов на шестьдесят, все равно радуя своим
видом объективный глаз, особенно женский. Это было утро субботы, и небри^
тые со вчера грузинские евреи, числом шесть, сидели вокруг лакированного
стола с пластиковым цветком в хрустальной вазе, на лакированных же
стульях, негромко высказывая свои мысли и, так сказать, чувства на
актуальные темы. Шалва усаживал Карбаса к столу, и все в очередь пожимали ему
руку своими грузинскими. Потом Шалва вносил серебряный поднос с
трехлитровой бутылкой зеленого цвета чачи, настоянной на мяте. Все
одобрительно кивали хозяину покрытыми головами.
— Огонь, — улыбаясь, говорил Шалва Карбасу, и у того теплело на
душе. «Какой человек, — думал он, — какая душа».
Шалва расставлял перед всеми бокальчики граммов примерно на двести,
с нарисованным золотом условным львом. Потом каждому выдавалась
неглубокая тарелка, мельхиоровая вилка. Потом Шалва ставил на стол большую
фаянсовую миску с солениями, от которых шел такой дух, что на улице
остановил автомобиль Бено, который ехал в темноте после смены из
больницы Хадасса, где работал фельдшером. Бено зашел и был встречен
возгласами и поцелуями. Шалва налил всем и сказал тост, посвятив его армии,
семье и стране.
Потом все стоя выпили залпом, и Шалва тут же налил по новой. Чача
была очень вкусна и крепка, чуть слабее спирта, но сильнее рома.
Потом Шалва внес огромную кастрюлю с хашем, и все стали есть из
своих тарелок этот чудесный как бы суп, не желавший остывать. Кушал и
Карбас, вслушиваясь в роскошную, гортанную беседу за столом. Он с
удовольствием заедал чачу и хаш цельными легко обжаренными на сковороде
перцами, вымоченными потом в оливковом масле, лимонном соке и чесноке. К
тому же он слушал речь и застольный резкий смех, как бы понимая их,
смотрел на этих людей и довольно быстро пьянел, потому что зоркий Шалва не
мог позволить стакану оставаться пустым, а гостю голодным и трезвым.
Самое удивительное, что в трех других комнатах этого дома за стенами
из тонких блоков находились четверо детей Шалвы, его жена и ее родители,
то есть папа и мама, пожилые тифлисцы. У папы был простатит. Все они
спали, потому что была суббота, шесть часов утра, выходной день, и не
спать было грешно.
Хаш и его содержимое, его сущность, его субстанция с чесноком,
зеленым луком, перцами, какое-то время держали Карбаса на поверхности
сознания, над бездной ночи. Он пытался удержать равновесие на самом краю
жизни, но каждая новая рюмка настойчиво пододвигала его к густейшему
туману и пропасти. Это уже перестало быть веселым счастьем застолья, а
стало почти привычным, тяжким, болезненным грузом, который затягивал
Карбаса в некую темную даль.
Через какое-то неизмеренное время Карбас проснулся на кушетке в той
же гостиной Шалвиного дома от тихого говора недалеко от себя в комнате и
попытался открыть глаза, что получилось не сразу.
Сильный луч зимнего солнца между ковровых штор просек освещенную
наполовину включенной люстрой комнату насквозь, добравшись до тела
Карбаса в полной яркости и силе. За столом сидели Шалва, Бено и какой-то
третий человек, лица которого Карбас не мог разглядеть, и вполголоса говорили
18 Марк Зайчик
по-грузински, изредка похохатывая. Они пили дымящийся чай с лимоном из
стаканов в новеньких подстаканниках, так показалось Карбасу про чай,
лимон и новые подстаканники, но люди эти за столом сидели определенно. «Ну
как можно, откуда такая сила?» — подумал о них Карбас, закрыв опять глаза.
Он не мог вслушиваться в их речь, не понимая ее смысла и назначения.
Настроение Карбаса не было хорошим, очень болела голова, радужные
колебания закрытых век отвратительно кружили его кровать, вызывая рвоту,
которую он сдерживал с трудом. Шалва и Бено подошли к Карбасу, и Бено,
человек с необходимой, хорошей профессией в руках, уверенно сказал:
— Ну, дорогой Виктор, выпейте, пожалуйста, немедленно.
Он протягивал ему в своей сильной на вид, волосатой белой кисти
кружку со слабо постукивающими в ней кубиками льда. Это был вишневый сок,
на четверть разбавленный лимоном. Карбас выпил, ему стало полегче, он
приподнял руку в знак приветствия и благодарности, как это делали
пожилые, но все еще энергичные руководители СССР, уже незаметно для
окружающих друзей и врагов сходившего в то время на нет.
После этого Шалва напоил его кофе и без паузы влил в него полстакана
ледяного боржома. И Карбас как-то вернулся к средней нормальной жизни,
перестал думать о боли, о бездне и даже смог самостоятельно вернуться
(тридцать шесть ступенек вверх, четыре пролета) домой, где был встречен с радост*
ным удивлением: мол, как же ты так незаметно и быстро набрался и какой ты,
вообще, бледный. Его любили в то время, как он считал, по инерции, в силу
отсутствия другого объекта. Был полдень субботы, дождь перестал, светило
солнце, по бульвару гуляли разные люди, среди которых выделялся Шалва, в
вырезе его рубашки хорошо был виден пробор в волосах на его груди.
Шалвино присутствие, казалось, было обязательным здесь в округе.
Почему-то в тот день Карбас вспомнил самостоятельную девушку
Ирину, которая одно время неназойливо преследовала его и даже выслеживала
Карбасов след на каких-то дачах, где он с дружками и девками устраивал
вольные мальчишники, за которые можно было в то суровое время сесть в
тюрьму всем вместе и по отдельности, но пронесло, помиловал Бог. Дней за
десять до его отъезда он встретился с нею, и они простились в пустой
квартире в Тушино, ключи от которой ей дала подруга по институту. Не
обошлось без пьяных, злых слез и клокочущего чувства порабощения женщины,
с безраздельной властью над нею, над ее нежными коленями, дрожащими
сильными ягодицами, смуглой поясницей гимнастки, выпуклым
нерожавшим лоном, совершенной грудью с зализанными, звенящими от
напряжения сосками, с матовыми ключицами, с налитыми женской силой плечами и
запрокинутым, влажным от любовного пота и слез лицом, страстным и
грустным одновременно.
И все. После этого он ее никогда не видел. Пять лет назад в разгар
«большого русского бегства», когда из России в Израиль бежали почти все, устав
ждать стабильной жизни и испугавшись национальной стихии, Карбасу на
работу позвонил взволнованный московский турист и сказал ему, что «у
вас, Виктор Михайлович, есть в столице сын-десятиклассник, и Ирина
Натановна вам ненавязчиво, по ее словам, кланяется».
Карбас с ним через час встретился у входа в средней руки гостинице у
моря, стоял такой насмешливый, смышленый вычислитель, скрестив ноги в
новеньких американских кроссовках, и внимательно читал, теребя бороду,
его, Карбаса, газету. То есть газету, в которой Карбас так последовательно и
хорошо служил.
— Я Витя Карбас, вы мне звонили, — сказал Карбас, настроенный
демократично.
— А я Виталик от Ирины Натановны, — сказал вычислитель.
Карбас как раз тогда уходил из дома, открывал часовое дело, был
встревожен, соображал медленно.
— Это Ирина Натановна — такая высокая, глазастая, замкнутая
была?.. — спросил Карбас, который фамилии Ирины не знал. Не то что не
помнил, но не знал, и все. Их любви это не мешало.
ДолгКарабаса 19
— Я, видите ли, знаю эту даму, а точнее — ее сынаг в другой период ее
жизни, но, вероятно, вы правы, замкнутая — это она. Это есть, — сказал
вычислитель, неприятно усмехаясь, у него был волчий профиль, он еще по
телефону Карбасу не понравился, но что делать. Право выбора у Карбаса
отсутствовало.
— Как она живет? — спросил он низким, хриплым голосом.
— Она не замужем, работает инженером-полиграфистом, Давид учится
в десятом классе, спортсмен, сдержан, прост, красив, не гений, очень
честен, фамилию носит не вашу, похож на вас, жуткий удар правым голеносто-
пом, — сказал вычислитель.
— Похож на меня?
— Копия, — сказал вычислитель, мельком оценив Карбаса.
«Уж не мент ли подосланный, — подумал тот вяло, но отбросил эту
мысль сразу, — ну кому я нужен с этими часами в коробке?»
Сейчас Карбас подумал, что этот мальчик не очень похож на него. Брови
и глаза, скажем, его, Карбаса, лоб тоже. А вот скулы, рот, подбородок —
совсем нет. Лицо Иры Карбас как бы помнил, но не совсем уверенно, у него
были сомнения относительно хозяйки этого лица. То есть он помнил
женское замечательное лицо, но не был уверен в том, что оно принадлежало
Ирине. Вполне могло быть и так, что оно принадлежало какой-нибудь
артистке из понравившегося фильма. Это при том, что фотографии как бы не
существовало для Карбаса, он не любил это занятие и результаты его. К
тому же ему не нравились фотографы. За некую суетливую властность, как
он когда-то в редакции для себя определил, наблюдая кривоногого торопыгу
в брезентовой куртке с накладными карманами, искавшего нужный ракурс
напористо и увлеченно, как другие ищут истину.
Карбас передал на следующей встрече вычислителю, уезжавшему
обратно в Москву через день, картонную коробку с часами для нее, для него, для
кухни, для гостиной и так далее. Часы Карбаса не кончались никогда.
Вычислителю также были подарены часы. Больше Карбас его не видел и забыл
о нем навсегда.
Ира почему-то приезжать в гости отказывалась, признавшись в
телефонном разговоре, что «боюсь, мне там у вас понравится». — «Ну, что там у нас
может тебе так понравиться?» — искренне удивлялся Карбас, который в
этот день получил жуткий штраф из налогового управления. К тому же у
него страшно болела нога. Потом эту ногу отрезал в больнице немолодой
«русский» хирург по фамилии Синай, надменный человек с неподвижным
лицом и руками советского штангиста — как бы без пальцев,
малоприличных на вид, порхающих, с необходимыми прикосновениями. «Я верю, что
вы превозможете недуг», — сказал он очнувшемуся Карбасу. Тот досмотрел
на врача отчаянно, но не ответил. Виктор стал ходить на протезе, опираясь
на трость, которую ему подарила Ева вместе с букетом синих полевых
цветов, стянутых для шика соломенным пучком, а не веревкой — такая была
тогда цветочная мода в Тель-Авиве, такая, так сказать, цветочная икебана.
Но речь о Давиде.
Потом Давид не поступил в институт, почему-то пошел в армию, хотя
Карбас и говорил Ире по телефону, что «если вы думаете жить здесь, то и
служить надо здесь, и наоборот, но, конечно, пусть решает сам, русская
армия тоже хорошая». — «Какое решает сам, ты все забыл, Витя, надо
говорить — российская армия», — сказала Ира. «Хорошо, пусть будет
российская армия», — послушно сказал Карбас.
Как раз проходила в Израиле очередная избирательная кампания, и
Карбас интуитивно (случайно) нащупал себе неиссякаемую тему для работы,
которую назвал «Как и что они говорят». Рассказал об этом начальству.
Редактор посмотрел на него холодновато, как и всегда, впрочем, сразу все
понял, кивнул: «Давай, Витя» — и, развернувшись к нему боком и плечом, а
сжатым лицом к компьютеру, дал понять, что «давай, Витя, вали, дай покой,
дай жить уже от себя».
20 Марк Зайчик
Интересно, что у Карбаса была политическая позиция, от которой он в
принципе все годы не отступал. Он эту позицию не скрывал, как и своих
симпатий и пристрастий. Карбас был уже достаточно взрослым, чтобы не
менять взглядов, но по врожденной мягкости всегда кивал и как бы согла- 1
шалея с любым мало-мальски приличным собеседником. Проблема состояла
в том, что и с неприличным собеседником он соглашался тоже, и это ему
мешало. Но он был живым, веселым, находчивым человеком и каким-то
образом находил в статье возможность съязвить, уколоть и не согласиться,
что, впрочем, его после написания мало интересовало. Карбас никогда себя
не то что не перечитывал, но и просто не читал. Вероятно, неплохо зная
свою мутную и дерганую душу, лишний раз общаться со своими
зафиксированными бумагой откровениями он не желал. Много охотнее он общался
с Евойг находя в ее лаковых сильных бедрах и других, так сказать,
прелестях новый источник вдохновения.
«Твое бедро выразительнее и интереснее всего политического кредо
этого чумного демагога», — говорил он несдержанно и не очень складно,
лежа на повизгивавшей женщине.
«Что Гога?» — переспрашивала она, тяжело вздыхая.
«Замечательная тяжелая гога», — отвечал он, держа в каждой руке по ее
ягодице, довольно жестоко играя ими. Их любовный девиз вообще был
обозначен словом «боль».
Звонок в дверь был утренним — резвым и кратким.
— Спроси, Додик, кто, и открой, что-то мне нога тянет, — сказал
Карбас, оглядывая себя некритично и небрежно. После операции он на многое
в своей жизни махнул рукой, а до этого одевался только во французской
лавке с баснословными ценами, на площади Царей Израилевых.
— Вот, гость, — сказал негромко Давид, пропуская в гостиную Костю.
Тот был уже без пиджака, невысок, ловок, по-прежнему почти без шеи,
в новенькой трикотажной рубашке, в очень широких от талии брюках, в
мягких башмаках с цветным верхом, надетых на босу ногу. Он никого не
стеснялся, сел и посмотрел исподлобья на Карбаса.
Давид за ним внимательно наблюдал от прихожей.
Он узнал этого человека, которого ему неосмотрительно показал отец.
Да и без отца тоже узнал.
Поржавевшая килограммовая гантель лежала у Давидовой ступни сорок
пятого размера.
— Я смотрю, у вас гости, Виктор Михалыч? Молодые атлеты, —
выразительно сказал Костя. Он никого и ничего не стеснялся.
— Вот, Константин Матвеич, сынок из Москвы подъехал, — сказал
Карбас.
— Поговорить надо, — сказал Костя. У него было почти славянское
лицо, такой пригородный знакомый профиль, с одной и прямой линией
затылка и шеи. Только очень внимательный и обязательно нерусский человек
мог угадать в нем семита — как бы азиатский разрез глаз, ломаный и все
равно четкий нос, выпуклые уши, веки, ну и так далее.
— Додик, посиди там, попей холодного чаю — в холодильнике, — сказал
Карбас. Левой ногой он частыми движениями пытался выдвинуть из-под
низкого стола свой протез, теряя равновесие, краснея и раздражаясь.
Давид посмотрел на все это, нагнулся и подвинул отцу его «ногу», потом
шагнул назад, поднял гантель и осторожно вышел с нею большими
комическими шагами, ступая чуть ли не на цырлах. На Константина он посмотрел
мельком, с удивлением, что ли.
Костя протянул Карбасу листок хорошей нелинованной бумаги, как бы
надушенной дорогим мужским одеколоном. Каллиграфическим, мелким
почерком поклонника искусства вообще и русской литературы в частности,
черными чернилами, Дмитрий написал, что Карбас должен слушать все
указания Константина Матвеевича и исполнять их неукоснительно.
Карбас посмотрел на Костю, и тот сказал:
— Послезавтра летишь, вот возьми.
Долг Карабаса 21
. Карбас вяло взял коричневый конверт и, отогнув пластмассовые
застежки, скорчив недовольное лицо, заглянул в него. Увиденное его
заинтересовало, скажем так. Шум, который все время шел из окон в дом, оформился,
распался, и в нем стало возможно распознать сандальные шаги прохожих,
ветер, лавирующий между деревьев, встревоженный птичий гам и обрывки
популярной песни «Тыщу поцелуев я тебе дарю». Голос немолодого певца
Гаона был похож на соловьиную трель берлинского пригорода, где эти
птицы живут и звучат во множестве.
— Значит, послезавтра, говорите, посылка, и обратно, — повторил
Карбас, щелкая по конверту.
— Посылочка, какая посылка. Делов-то, — снисходительно сказал Костя.
Он был доволен тем, как все проходило, насилие не было его второй сутью,
он бил только если это было надо или был приказ, и дело здесь, конечно, не
в возрасте — знавали мы и стариков-садистов, и жесточайших седовласых
боевиков. Он был очень хороший лицедей, этот Костя, и мог изобразить
безжалостного бандита, хотя удары, особенно справа, надо признать, были у
него отменные, их можно было бы назвать кратко-разящими. Go своим
характером Костя вел, с утра особенно, постоянную, бескомпромиссную
борьбу, которой никто не замечал. Только хозяин, Дмитрий Вениаминович,
человек проницательный и умный, казалось, догадывался обо всем и в дни
особых заданий (а они бывали) разговаривал с Костей совсем в другом тоне,
чем обычно. Двадцать три года назад Костя приехал в Ленинград откуда-то
из провинции, вроде бы Свердловска, оттачивать боксерское мастерство,
становиться большим чемпионом. И так как время еще было почти
допотопное, с четкими границами разрешений и запретов, социалистически
наивным подходом к личной и спортивной жизни, то и в рафинированном трех-
раундовом маечном боксе такой сверходаренный в физиологии, пластике
человек^ каким бесспорно был Костя, мог пробиться наверх. Его душевная
рыхлость как бы заштриховывалась техникой и быстротой удара, хотя зо-
лотозубый тренер сразу разглядел в нем недостаток.
— Если не сможешь научиться добивать, толку не будет, Котя, —
говорил он ему у кожаного мешка с исчезающими после ударов вмятинами.
Котя его не понимал:
— О чем вы говорите, Альберт Иваныч?
На Коте были две мокрые фуфайки и потемневшая от влаги куртка
синего советского тренировочного костюма. Альберт был неважно в чем,
вроде в польском костюме с лацканами. Он был собран и суров.
— Один раз скажу. И все. Дальше понимай сам, — сказал тренер,
раздражаясь. — Когда ты Петренко в нокдаун посадил и он поднялся на
восьми, ты что сделал, а?
— Как что? Выиграл, — сказал Котя. Он прекрасно все понимал, потому
что золотозубый ему тогда кричал с табуретки: «Добей, Кот, добей».
— Верно, по очкам выиграл, а надо было нокаутом, — сказал Альберт.
—Да какая разница, Альберт Иваныч? — спросил Котя.
Альберт внимательно взглянул на него, как будто видя впервые.
— Хорошо, Кот, работай. Работай, держи руки, — сказал Альберт и
ушел. Он был белорусом, этот Альберт, тоже приехал из провинции
завоевывать большой спорт. Константина он нашел и привез сам, и на одну
такую ошибку у него как бы было право. Костя тогда остался в недоумении и
очень долго колотил по мешку сериями, левой — правой, левой — правой,
такое быстрое та^та, та-та, а потом только правой, правой, правой, так что
пыль носилась клубами параллельно ударам и немело запястье.
Он очень любил это время, эти пять довольно насыщенных и далеко
ушедших лет, ничего ему специального не давших, кроме короткой и
страшной серии ударов, завершавшейся крюком справа в шею соперника под его
левое ухо. Хотя получилось все с ним там довольно грустно. Россия,
вообще, довольно грустная страна, если кто не знает.
Костя был очень опасен в любой сложной ситуации, особенно находясь
возле хозяина.
22 Марк Зайчик
— Еду в Москву, *— сказал Карбас, — все, закрыли.
Карбас говорил если не быстрее, чем думал, то во всяком случае так же
споро, и этот почти физиологический момент влиял на всю его жизнь.
— Тогда ладно» Завтра поставь визу, через три дня ждем обратно. И что
ты ломался там, в кабаке? Ты же здесь старожил, вас не проверяют, —
сказал Костя.
— Да так, ~ вяло ответил Карбас, — не сообразил сразу. Все-таки две
напряженные границы, глухо как-то.
— Не боись, Карбас, все схвачено. Завтра я скажу тебе телефон в
Москве, — сказал Костя. Он выглядел, конечно, очень сильно, но разговор,
кстати, любой, был ему не к лицу. Не шло ему разговаривать.
Из кухни, где по идее развалясь сидел Додя, тоже неслась музыка, й толь*
ко сейчас Карбас понял, что сын включил радио на столике у плиты, и та же
станция, что и на улице, все крутила ту песню про поцелуи: «Тыщу
поцелуев я тебе дарю, тебе, моя любимая», и певец был хотя уже не молод, но все
еще очень хорош.
Костя зорко оглядел комнату вокруг себя своими ничего не
выражающими желтыми глазами, довольно кивнул и поднялся: «Все, Витя, до
свидания» — и протянул для прощания широкую ладонь, размеров которой тайно
стеснялся. Пожав руку Карбаса, он серьезно подсчитал количество пальцев
на своей правой кисти, поглядывая на хозяина и повторяя: «Доверяй, но
проверяй, а то есть некоторые, так они, поверишь, пальцы воруют, но ты,
нет, ты честный, Витя».
Как только он вышел, аккуратно прикрыв за собой входную дверь, в
гостиную зашел Давид со стаканом чая в руке»
— Нет, ты бы его не смог, Додя, не обижайся, он покрепче будет, —
сказал Карбас, иронично покряхтывая, — матерый это бес, Придется тебе
немного подождать.
— Ты не прав, папа. Он в смятении, не готов к отпору, я бы мог с ним
поспорить, — сказал, не настаивая, Давид.
— Кот в смятении, да? Может, ты сходи пройдись, погляди вокруг, до
моря двести метров, -— сказал Карбас почти машинально, думая о чем-то
другом, листая записную книжку выгнутыми прямыми пальцами с
выпуклыми ногтями и глядя в нее, как в учебник логики — с непониманием и
страстным желанием узнать все про жизнь скорее»
Он считал, чудак, что еще может выпутаться, что все происходящее —
Кот, Дмитрий Вениаминович, поездка с посылкой в Москву, удар в лицо,
долг, растущий ежечасно, несделанная работа в газете и прочее <— это
некий мираж, который иногда появляется на повороте от Иерусалима к
Мертвому морю на большом Иудейском спуске. Злодейский бородатый образ,
отлитый из неровного стекла, угрожающе нависший над асфальтом и, по мере
приближения автомобиля, распадающийся и исчезающий. Он закрывал
глаза, считая желтые светила, плавающие по краям век, открывал их опять —
все было то же самое, неотвратимое, огромное, страшное»
Давид фланирующей походкой, которой уже давно ему не приходилось
ходить, по прямой от дома отца, под шуршащими на исходящем бесполом
ветру кронами огромных лиственных деревьев с невиданным запахом,
перешел, точнее перебежал, шоссе и по плотной поверхности невысохшего
песка подошел к морю — странно звучащему, сильно пахнущему водорослями,
рыбой и как бы свежими огурцами или взрезанными арбузами, не
разобрать. Пустое пространство пляжа слева переходило в бухту, в небольшой
порт, скрипевший, свистевший яхтами, позванивавший цепями и
светивший голубыми скрещенными лучами сильных военно-морских
прожекторов. Сквозь лучи эти с криками пролетали птицы, чертя свою птичью
геометрию. Давид сел на камень, снял ботинки, носки из прочной русской
материи, сотканной в городе Твери, подтянул брюки до колен и глубоко
вздохнул, наполнив себя воздухом густым, мужским и терпким. От
необычности ощущений Давид чихнул пару раз. Потом рассмеялся, разделся до
трусов и уже в полной мгле, освещенный лишь фарами поворачивающих в
Долг Карабаса 23
Яффо машин, под обрывки музыкальных фраз из проезжающих
радиоприемников минут двадцать упражнялся в разном ритме в нанесении ударов
руками и ногами и в защите от них, Потом он медленно и глубоко дышал,
памятуя, что это самое главное, потом обмылся в море, аккуратно сняв с
ребристого от мышц круглого плеча склизкий стебель водорослей. Давид
действительно был большой мастер боя, ходил в секцию к настоящему
учителю-японцу с четырнадцати лет, катал по голени бревно, его кисть была
нечувствительна и разила, как автоматная пуля, — коля, рубя, ударяя. Он
мог помочь больному сократить нужную группу мышц и выздороветь. Мог
не пожалеть лежащего. Мог проткнуть указательным пальцем шею
противника насквозь. А мог и не делать этого. Чаще не делал. Он все мог как
многие, но лучше. С его внешностью и фамилией (Вайнштейн) он хорошо
отслужил в армии, не нажил врагов, обзавелся друзьями, отбился от
сержантов-сверхсрочников, не выделялся, несколько ночей не спал, ожидая
«темной», дважды ее дождался, охотно ел армейскую пайку, особенно кашу,
матерел и в конце службы даже получил от комполка ВДВ личную
благодарность и поощрение в виде наручных часов. После церемонии полковник
Веденеев его подозвал и не без удивления шепнул: «Часы я тебе купил,
Вайнштейн, за то, что ты наших дураков пожалел и не увечил, хотя, наверное,
было за что. Иди, Вайнштейн, молодец, горжусь тобой»*
Давид не был зациклен на национальных делах, они его не
интересовали. Любят, не любят, что в этом разбираться. У каждого свое право на
нелюбовь, в конце концов. Мать, слушая его слова, переживала и говорила; «Это
мой просчет, Додик, это я виновата перед тобой». Когда-то она так любила
его отца, что не закрывала выдвигаемые ящики на кухне, боясь задвинуть
счастье. Ее мама ворчала на нее за это.
Любопытно, что никаких антисемитских или семитских историй с ним
не происходило в России. Имеется в виду не косой яростный взгляд,
понимающая усмешка или реплика в метро пьяного пролетария. Бог миловал, и
беда обходила его, имеется в виду настоящая беда, а не потасовки с
пьяными сержантами, здоровыми и тяжелыми, как их головы после трех стаканов
водки без закуски. Беда оставалась за пределами его взгляда и выкрика, в
области, смежной с рязанской. Ему не довелось демонстрировать в так
называемом народе своей способности не просто бить, что умели многие, но
добить, на что способны единицы. Но готовность к совершению подобного
поступка читалась в Давиде опытными людьми довольно быстро.
Завсегдатаи подвальных «качалок» и каратистских сходняков почтительно
расступались перед ним на входе и шептали за спиной: «Стена пошел, вон, ноги
железные».
В кругу боевиков считалось, что у Давида железные голени, окатанные
на досуге бревнами. Отец Ирины, мамы Давида, был настоящим
человеком — никого никогда не предал, не продал, никогда не бил людей, не
убивал, не воровал. Трудно было представить его катающим по голеням
аккуратные, тяжеленькие бревнышки. Натану Вайнштейну это было не нужно и
ни разу в жизни не понадобилось. Давид в десятом классе уже
подрабатывал в охранной фирме, почти ничем не выделяясь в стае таких же, как он,
плечистых, с трудом поворачивающих корпус на вопрос, с бритыми
затылками, пареньков.
Нанимателем его и начальником в то время был Константин Матвеевич,
доверенное лицо Ларса.
Ирина Натановна никаких подробностей, Ларсов, Котов не знала.
Служит ребенок охранником и служит. Константина Матвеевича она видела
однажды, он ее не покорил, не смутил. Но и не насторожил. Довольно
обычный новый человек в кожаной куртке, она таких дядек видала. От сына, в
известном смысле, исходило больше опасности, по, так сказать, жизни.
И Ларса, Дмитрия Вениаминовича, Давид видел не раз, но знаком с ним
не был. Ларе быстро ходил возле него в черном незастегнутом пальто ниже
колен, с индифферентным видом, с шелковым белым шарфом, с гладкими
черными волосами, зачесанными назад, не глядел по сторонам. Константин
24 Марк Зайчик
Матвеевич шел позади и сбоку, цепляясь глазами за встречных людей. Ларе
садился в автомобиль, подбирая полы пальто, чему-то улыбаясь — Это было
его время, его частная Россия, его нерушимая Москва.
Ларе не помнил Давида, то есть помнил его смутно. Ну, там, мальчик из
охраны, не больше. Но столь активное появление его в Тель-Авиве мешало
и смущало. Ларе всегда проверял ситуацию. Костя был послан в тот же
вечер вторично, теперь на разговор с сыном Карбаса. С Котом был шофер.
Парень, который «вел» Давида от дома Карбаса до берега моря, передал
Косте свой пост на темном, ветреном пляже и был отослан в машину. «Он
разминку делал на песке, может, ничего», — сказал парень, отбрасывая
сигарету. «Жди, понадобишься — позову», — сказал Костя. Он шагнул в тем^
ноту и вышагнул на уже одетого Давида.
Их беседа складывалась так:
— Здравствуй, Давид.
— Здравствуйте, Константин Матвеевич.
— Узнал, значит.
— Сразу.
— Я тоже сразу, есть вопрос, два вопроса. Ответишь?
— У меня тоже вопрос. Отвечу, конечно.'
— Ты, я вижу, прибавил сильно.
— Меня сегодня достать трудно, как и тогда.
— Зачем же доставать, зачем, в еврейском царстве? Ты мне только
скажи, ты с какой стати приехал, когда и от кого?
— Приехал сегодня, Карбас — мой отец, он меня ждал. Ни от кого я не
приехал, от себя приехал.
— Это все?
— Все.
— Что-то не слышно было про такого его сынка, Додик?
— Да, он это сам узнал недавно, и я тоже. Фамилии у нас разные, но я
его сын.
— Гордиться нечем, — невнятно буркнул Костя, — ты когда
возвращаешься домой?
— Через неделю. А вы с чем заряжаете Карбаса?
— Долг у него, Вайнштейн. Он сделает в Москве — долг спишем, все
путем, просто, быстро.
— И это все?
— Конечно, все.
— Я могу это сделать за него?
Костя всегда смотрел коротко и нешироко. За это его ценили. И сейчас
он смотрел так же — так смотрят умные, верные сторожевые животные,
Мухтары и Русланы. Он не был шахматистом, скажем так, этот Костя.
— Можно спросить про тебя, — сказал он, — а уж как решат,
неизвестно. Тебе-то это стоит?
Над ними пролетел, гулко шумя, на восток невидимый большой самолет
с красным и зеленым огнями по бокам крыльев. И еще на хвосте машины
мигала лампочка.
— Как он не падает в темноте, не знаешь? — спросил Костя.
— Не знаю, мне когда-то объясняли. Наверное, потому, что сила его
мотора сильнее силы падения, — сказал Давид.
— Нет, это я знаю, я говорю про темноту, — сказал Кот.
Это уже было выше их знаний и осталось без ответа.
Так они говорили на мужского пола ветерке, сильно и мокро стучавшем
по их лицам.
Потом Костя попрощался, кивнул, не пожал руки, повернулся в два
ловких движения и в несколько шагов дошел до хищного вида немецкого
автомобиля за обочиной жестковатого, если судить по звуку шагов, газона.
Шофер сразу тронул с места, увозя напряженно раздумывающего Константина
Матвеевича в мягкую городскую ночь и суровую действительность жизни.
ДолгКарабаса 25
Давид тоже собрался идти. Обратный путь он проделал другим
человеком,^— это был собранный, жестколицый, готовый к превратностям жизни
юноша.
f Размашистый шаг его, на полную амплитуду суставов, доставил Давида
домой.много быстрее, чем занял путь к морю. Прохожие, среди которых
преобладали владельцы собак, смотрели на него с интересом, и не потому,
что чужак, — чужаками в этом краю никого не удивишь, — а потому, что
он выглядел более чем избыточно, излишне, что ли. Давида могло хватить на
несколько полноценных людей, но, скажем сдержанно, — на двух больших
мужчин точно, Собаки не лаяли на него, смотрели по-рабски, за
исключением одной, английской, бойцовой.
Дома Карбас говорил по телефону, втолковывал слова, вминал их в
трубку, держа в свободной руке стакан и дымящуюся сигарету «Кэмел», которая
прогорала быстрее его вдохов. Все это происходило под аккомпанемент
российской телепрограммы — по эстраде широко бродил немолодой и плотный
дядя, одетый как цветной подросток, и повторял в микрофон, танцуя
подобно американским неграм: «Мои финансы поют романсы».
— Я встречался с Костей, я съезжу в Москву вместо тебя, — сказал
Давид и вышел в кухню, не ожидая ответа, сделать чаю. Вернувшись с
кружкой, он застал отца уже договорившего по телефону все, что тот хотел
сказать. Карбас смотрел в пол и катал по нему протез здоровой ногой.
— Я тебе дам «поеду», забудь, — сказал он, — ты, мальчик, не лезь. Я
ничего не слышал, понял?
— Ты должен подтвердить Косте, что согласен, а он должен подтвердить,
что его хозяин согласен, — сказал Давид, — положись на меня, папа.
В телевизоре человек запел новую песню: «... и все балдеют от
заграницы, и на Бродвее родные лица, а я, тупица, скучаю по Москве, и мне не
спится, и дырка в голове».
Карбас сидел, облокотясь о стену, с закрытыми глазами, с пустой правой
брючиной домашних брюк, рыхлый, крикливый, суетливый человек, не без
ограниченных способностей к написанию слова, и что-то не шевелился,
молчал. Старый пень с как бы слезой-друтой на щеках.
— Ты что, папа? — спросил Давид испуганно. — Что случилось? Ты что
делаешь?
Карбас еще посидел так, как прежде, пошевелился, отвернул лицо к
окну с глубоким черным небом, по которому с криком по прямым линиям
сновали над морем большие птицы, открыл глаза и сказал глухо:
— Ничего не делаю, ты что испугался, ездок, вот Богу молюсь.
— ...и мне не спится, и дырка в голове, — проговорил певец, красавец,
молодец, провернувшись на каблуках. Эту песню, как и предыдущую,
написал композитор по имени Игорь Крутой.
АЛЕКСАНДР ЛЕОНТЬЕВ
ИЗ КНИГИ «ТРУДНЫЕ ПОВЕСТИ»
Как там? Ветру, орлу? — Кораблю,
Раз в недвижной заждался он влаге.
Вся вина моя в том, что люблю,
Жизнь доверив перу и бумаге.
Как писал я лет восемь назад:
Мне ли сиднем сидеть? Вот и вышел.
Разве может пугающ быть ад,
Если в этом я, будничном, выжил.
Мне простор заводских корпусов,
Наших речек, впадающих в лужу
Во дворе, новостроек, лесов —
Тем и дорог, что лезет мне в душу.
Целиком, до бараков и хат,
Галерей, фонотек, библиотек,
До сидящих в подъезде ребят,
У которых не кровь, а наркотик.
До старухи, стоящей в метро,
Продающей на старости порно:
Так и копится наше добро.
Продавай, пропадай, не зазорно!
Жизнь меня приняла, по башке
Постучав, настучав куда надо —
Не о каждом отдельном грешке,
А о том, как творю я из ада
Рай, в котором все "живы, светлы,
Сыты-пьяны, одеты-обуты,
Где бомжам накрывают столы,
Где меня только нет почему-то.
Потому что такою ценой
Покупалось, родимые, это,
Что вы все и становитесь мной.
Есть поэзия. Нету поэта.
Александр Юрьевич Леонтьев (род. в 1970 г. в Ленинграде) — поэт, автор книг:
«Времена года» (Волгоград, 1993), «Цикада» (Волгоград, 1996), «Сад бабочек» (Волгоград, 1998)
и «Зрение» (Волгоград, 1999). Стихи печатались в журналах «Звезда», «Октябрь», «Новый
мир», альманахах «Стрелец», «Urbi» и др. Живет в Москве.
© Александр Леонтьев, 2001
Из книги «Трудные повести» 27
Дождливый запах древесины,
Сырой, обугленной трухи, —
Вода плетет свои корзины,
Как я из воздуха стихи.
Прозрачно братство наше, влага:
Гляжу на ливень — узнан сам,
Но верит черствая бумага
Чернилам больше, чем слезам.
И плачешь ты нелицемерно,
Стирая кожицы у луж
До волдырей, как я б, наверно,
Хотел чужих коснуться душ.
Вся правда Mipa где-то возле
Подобных сходств — но глубока
Земля, где сгинут капли, после
Вновь возвращаясь в облака.
Мы в храме стояли... Опрятная тишь
Да воздух вощеный, особенно ладный
От запаха ладана. Молча стоишь
И лакомишься благодатью бесплатной.
Я, взглядом стыдливым бесстыже скользя
По фрескам, сжимал твою руку: будь рядом, —
Как вдруг, позади, грозный шепот: «Нельзя
Держаться здесь за руки», — обухом, ядом.
Вот тут?! Будто начали нас разлучать
При жизни — ив стороны тянут: расстаньтесь.
За ручку — как держит дитя свое мать —
Нельзя? Разве эта любовь нечиста здесь?
Хотелось же, крепко ладони сцепив
(Душа — как присела пред дальней дорогой),
Сберечь этой нежности теплый прилив
На целую вечность — в церквушке убогой.
Мы влажные пальцы с тобой расплели...
Отравлено чувство... Как будто впервые
Разверзлась меж нас одинокость земли,
В которую лягут касанья живые.
Но позже, свой трепет смиряя и страх,
Пред Той, что без Сына осталась — ив Нем вся.,
Вот Мать. И Дитя у Нее на руках.
Мы вместе, любимая: выйдем — возьмемся.
Кошка белая Алиса,
Лапками переступив,
Поточи о свитер, киса,
Коготки под свой мотив.
Мур-мур-мур, зажмурив глазки,
Щуря ромбики зрачков;
Поневоле сам от ласки
Становлюсь и я таков.
Свиристит цикадой кошка,
Слово доброе поет:
Потерпи еще немножко,
Боль утихнет, боль пройдет.
Холодильник вторит с кухни
Мур-мур-муру твоему.
Даже Mip, пожалуй, рухни —
Скрасят эти звуки тьму.
Впрочем, что я, — в Зазеркальях,
В странах ангельских чудес
Не слыхать — а я искал их —
Песен: с нами или без.
Не видать улыбки что-то, —
Это про других алис.
До ушей одна зевота:
Мы попроще, кис-кис-кис.
Трешься мордочкой, мурлыка,
Хоть пришла не за едой.
Спи, домашняя. Все дико,
Кроме нежности простой.
28 Александр Леонтьев
Селезень за уточкой по Москве-реке...
Посидеть бы с удочкой, да расклад не тот,
Волоски светлеют, ах, на твоей руке,
Поцелуй, как ягода, сам ложится в рот.
Май еще не начался, а уже теплынь,
И, сложись иначе вся, жизнь была бы та ж.
Горячо от шепота твоего «остынь»,
Вишенку без косточки языком отдашь.
Красный сарафанчик твой вспыхнул на ветру,
Душу мне раскачивай, жги ее огнем:
Верю, что люблю тебя, знаю, что умру, —
Совместить бы это лишь — вовсе не умрем.
Вот прошли кораблики мимо багреца
Шоколадной фабрики, мрачных кирпичей...
Уточка и селезень плыли без конца,
Загребая лапками — жарче, горячей.
Такой был ветер, что листва и ветки
Росли горизонтально, а стволы
— за неименьем волейбольной сетки —
Гонялись друг за другом, были злы
И веселы, такие переходы
Они осуществляли во дворе,
Что захотелось мне — в мои ли годы! —
Примкнуть азартно к рослой детворе.
Такой кураж был в их перетасовках
— все подтасовки, прочие дела, —
В поползновеньях гибельных и ловких,
В которых гнулись гибкие тела,
Что жизнь моя была чужда природе,
Как будто между ними есть зазор,
В заборчике просвет, лазейки вроде,
Куда душа и устремляет взор.
Древность моя, весна, —
Нега все та же, дрема...
Броская ж новизна —
Выход в тираж приема.
Мне ведь милей контраст
Зелени, платьев красных, -
Вас никто не продаст
Скопом, живых и разных.
Пусть закрепят повтор
Яркою ниткой в сером.
А у меня — узор.
Как-нибудь это сверим.
Больше тебя, меня,
Жизнь эта. Несводима
К дыму ли без огня,
Либо к огню без дыма.
Пусть узнаваем лад
Или похожа строчка:
Вместе поделим клад —
Я же не одиночка.
Все мы больны, вольны,
Смертны, непостоянны,
Все у одной стены
Стынем, у волчьей ямы.
Но за спиной — весь Mip.
Наш он. Я не согласен
Только на тир иль пир -~
Как на мораль из басен.
Лучше закинуть сеть,
Чем вздыхать по корыту,
Рыбку златую спеть,
Вал морской, Афродиту.
Из книги «Трудные повести» 29
Стихописание ночное —
Честнее нету ремесла.
И Муза, что теперь со мною,
В который раз меня спасла.
Не блажь, не прихоть и не барство —
А так, мотивчик, похоть губ,
Необходимое лекарство
Тем, кто душой еще не груб.
В себя приходишь понемногу
И даже веришь в этот миг,
Что в самом деле веришь Богу,
Невычитанному из книг.
А впрочем, впрочем, впрочем, впрочем.,
Иллюзий много, — выбирай.
Мы что угодно напророчим:
Хоть, это самое, хоть рай.
Хоть здесь, под лампой, утоли нам
Тоску, скажи, что смерть — этап...
Нельзя же отказать любимым
В посмертной радости хотя б.
А тени вывалены на пол,
Как вечной ночи требуха...
И я пишу, что «я заплакал,
не дописав стиха».
Стригут газон: счастливый воздух рая
Съедобно-сочен, смешанный с травой, -
Так вот на что сменить бы, умирая,
Тлетворный запах плоти неживой.
Из грозного стрекочущего ада
Травинки, словно Цезаревы те
Солдаты, салютуют: им не надо
Сочувствия в их смертной слепоте.
Их праздничная гибель непонятна
Тому, кто страх свой знает наперед,
На чьих руках — зеленой крови пятна,
И кто наполнен красной, что умрет.
Снег не падал тут в мае — с Победы
Сорок пятого, как говорят.
Эти летние туфельки, кеды...
Невеселый в Свердловске парад.
Алый бархат — казеннее нету —
И тюльпаны, что втоптаны в грязь.
Я-то думал, иначе приеду:
Не за гробом с толпой становясь.
И мычащее «мы» здесь уместней,
Чем на сходках людской чепухи.
Так народной становятся песней
Безымянные чьи-то стихи.
Только красное с черным на фоне
Полулета и полузимы.
Хоронили поэта в законе
Полуволи и полутюрьмы.
А снежок этот — весточка, что ли..
Рад бы верить, да боль не дает.
Утешенье — в самой этой боли:
Жить не стоит, а хочется, вот.
Даже лучше, что было похоже
На парад: тем достойней вытье.
Это чистая лирика, Боже.
Как слеза. Да почище ее.
АЛЕКСАНДР ААСКИН
АНГЕЛ, ЛЕТЯЩИЙ НА ВЕЛОСИПЕДЕ
Документальная повесть
ВСТУПЛЕНИЕ
Появление Лютика
Ко всему коллективному Ольга Ваксель испытывала недоверие,
граничащее с предвзятостью. Если все перемещаются трамваем, то она рядом едет
на велосипеде, иронически поглядывает на тех, кто свободе и простору
предпочел зависимость и толчею.
Как не узнать ее в таких строчках:
Я буду метаться по табору улицы темной
За веткой черемухи в черной рессорной карете,
За капором снега, за вечным за мельничным шумом...
Путешествовать в карете Ольге не довелось, но и на велосипеде она
выглядела эффектно. Вскинутый подбородок, гордая осанка... «Ощущение
личной значимости» — так поэт сказал не о ней, но в ней это, безусловно,
чувствовалось.
«Лэди Годива» из манделыытамовских стихов тридцать первого года —
тоже она. Велосипеда, правда, и тут нет, но прямая спина подразумевается:
как известно, Годива из поэмы англичанина Теннисона ехала на лошади
обнаженной, прикрытая лишь собственными волосами.
Так и видишь жену графа Ковентри, «с распущенной рыжей гривой», в
ее звездный час. Впрочем, и Ольгу представляешь ясно. Вид у нее тоже
победительный: рыжина в волосах, прямой позвоночник, мужские брюки и
пиджак...
Конец двадцать четвертого и начало двадцать пятого годов оказались для
нее на редкость удачными. Главное — теперь она сама решала: когда ей
торопиться, а когда — повременить. Если не возникало желание выходить из
дома, то она себя и не заставляла.
Размышляла Ольга примерно так.
Пусть зав. отделом понервничает, постучит по столу пальцем, завершит
поиски в районе потолка. Тем большим будет удивление. «Не надо
волноваться. Это я» — вот с такого рода улыбочкой она возникнет на пороге.
Александр Семенович Ласкин (род. в 1955 г.) — кандидат искусствоведения, автор
книг: «Неизвестные Дягилевы, или Конец цитаты» (СПб., 1994), «Неизвестный
Мариенгоф» (СПб., 1996), «В поисках Дягилева» (СПб., 1997), «Музыка во льду, или Портрет
художника К.Кордобовского» (СПб., 2000) (совместно с С. Ласкиным). Живет в
С.-Петербурге.
© Александр Ласкин, 2001
Ангел, летящий на велосипеде 31
Можно было бы не вспоминать об этом появлении в редакции, если бы
не принесенные ею заметки.
Есть смысл поразмышлять о том, как иногда причудливо соединяется
одно с другим.
Хрупкая женщина, ангел, летящий на велосипеде, — кинообозреватель
«Ленинградской правды». Место в углу страницы, предоставляемое ей
каждую неделю, не намного больше места печати. О чем бы ни писала Ольга, ей
следует ограничивать себя во всем. Она обязана быть краткой, не допускать
отступлений от темы.
Бывает — автору непросто удержать себя в этих рамках. Тесный
квадратик буквально разрывается от непомерных требований. Амбиций у
пишущей явно больше, чем могут вместить десять-пятнадцать строк.
Для того чтобы найти ее заметку в зарослях других заметок, требуется
усилие, но зато тот, кто ее обнаружит, — будет вознагражден. Ольга писала
так, словно она и есть последняя инстанция. Ее рецензии — своего рода
«приказы по армии искусств».
Еще недавно автор служила официанткой, но сейчас от приклеенной
улыбочки и обязательной доброжелательности не осталось и следа. Тон —
учительски строгий. Среди выставляемых оценок — больше заниженных,
чем завышенных.
«„Железнодорожные хищники", — писала она в «Ленинградской правде»
25 апреля 1925 года, — ординарный американский фильм из
детективно-психологически-бандитской серии. Крепко и умело сшитый сюжет, хорошая
порция чувствительных и «самопожертвованных» моментов, убедительный
бытовой и натурный фон — все это нами уже неоднократно видано».
А вот она недовольна исполнителем: «С недоумением встречаешь среди
актерского состава «Хищников» Вильяма Харта. Такой запоминающийся и
внешностью, и игрой в амплуа суховатых и нелюдимых клондайкских
бытовых героев, Харт сдает и до смешного беспомощно теряется в
любовно-детективных сценах фильма».
У посетителей кафе с Ольгой был совсем иной разговор. Эти люди
терпели ее по необходимости. Будь у них возможность напрямую обратиться к
жаркому или цыплятам табака, они и не посмотрели бы в ее сторону.
Часто, торопясь с подносом, Ольга представляла город с высоты почти
что полета и грустила о летних, велосипедных, днях... Правда, от
безвестности она бы никогда не отказалась. Слишком многим она обязана своему
скромному положению.
Неслучайно домашние зовут ее не Ольгой, а Лютиком.
Имя желтого цветочка, одиноко растущего по краям дороги, ей очень к
лицу.
«Какой я к черту писатель!»
Всерьез Лютик попадала в историю дважды. Осип Мандельштам
посвятил ей два стихотворения во время их короткого романа и два — после ее
смерти. Еще несколько раз она позировала ученикам Павла Петровича
Чистякова.
Конечно, ни портретируемой, ни адресатом поэта она становиться не
собиралась. Это получилось как-то само собой. Ведь даже свою фамилию
она предпочитала не афишировать. Под рецензиями в газете стояло: «В»
или «В. Льв».
Иногда Лютик переставляла две первые буквы. Так она над собой
подшучивала: боевой критик, цепной пес партийной прессы и должен
именоваться «Ав».
Ее обзоры еще можно отыскать в подшивке «Ленинградской правды», а
о своих стихах она не рассказывала даже приятелям. Сколь бы ни была она
с ними близка, ее творчество принадлежало сфере куда более сокровенной.
Разумеется, такая позиция требовала конспирации. За свою тетрадку она
бралась поздними вечерами, когда квартира уже спала. Чтобы до конца
оценить ею написанное, следует помнить о тишине, шелесте занавесок, близости
свъих и чужих снов.
Контур прошедшего уже истаял, но его еще можно различить... Что
сегодня произошло такого, чего не было вчера? Вспоминаются докторша На-
32 Александр Ласкан
талка, собака Зорькаг игла, уколовшая палец... Только что это занимало ее
в жизни, а вот — уже сверкает в стихах.
Все минует, а подробности останутся. Неслучайно под страницей она
неизменно ставит число. Следовательно, ей интересны не мелочи как таковые,
а неповторимые приметы конкретного дня.
Полудня зимнего янтарные лучи,
Как трав степных дрожащие волокна,
В обмерзшие тянулись окна,
И в синей тени вдруг поблекла
Вся жизнь, глядящая в опаловые стекла.
Как взгляды медленны и руки горячи!..
В чем тут секрет? В ощущении текучести и замедленности. В дымке,
превратившей знакомую местность в пейзаж Моне или Писсарро.
Таков Павловск, увиденный сквозь двойную оптику нынешних и
прошлых ее состояний. К давнему печальному воспоминанию тут подмешана
сегодняшняя тоска.
Всякие стихи — это дневник, но ее стихи — дневник, написанный
симпатическими чернилами. Читателя Лютик воспринимала как соглядатая.
Правда, защищалась она от него как-то по-детски — свои опыты никому не
показывала и старалась о них не говорить.
Кажется, она рассчитывала на обилие зачеркиваний, внешний вид
частного послания. На заслоны из резинок и карандашей. На круг от горящей
лампы, твердо очертивший границы ее царства.
Помните знаменитое манделыптамовское: «У меня нет рукописей, нет
записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не
пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь
пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!»
Конечно, Лютик сказала бы об этом иначе. Не такая простая задача — не
быть писательницей. И дело тут совсем не в известности. Уж без нее-то она
легко обходится, но как прожить без карточек Дома ученых, дающих право
на получение пайка?
В одном письме Марины Цветаевой есть фраза, которая кое-что
объясняет. Отнюдь не прихоть — это пристрастие к тайнам и упорное нежелание
быть как все.
«Всякая рукопись беззащитна, — писала Цветаева. — Я вся — рукопись».
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ЖИЗНЬ РЯДОМ С ПАРКОМ
Лютик Ваксель и Николай Романов
Везет же царскосельским девочкам!
Всей России император является лишь по праздникам, а они его видят
ежедневно. Девочки делают книксен, царь склоняет голову. Петербуржцам
и москвичам он отец родной, а им — еще и сосед.
Хотите помечтать об идеальной монархии — приходите в
Екатерининский парк.
Императорская власть для здешней публики не вериги, а игра. Где-то в
других местах одно достигается за счет другого, а тут возможности
удваиваются.
Через каждые десять шагов декорация меняется — открывается новый
пейзаж.
За время моциона можно побывать рядом с египетской пирамидой,
турецкой баней, постройками в китайском и готическом стилях...
Император доволен, что все это — у его ног. Что ни говори: приятно
входить на чужие территории не военным, а прогулочным шагом.
Государь любит всех подданных, но больше всего — детей. Именно е
ними он чаще всего останавливается во время прогулок по парку.
У Лютика на этот счет есть личные воспоминания.
Ангел, летящий на велосипеде 33
«В одно из... возвращений из школы, — писала она в своих записках1, —
состоялось наше знакомство с Государем. Он шел по дороге с двумя
старшими княжнами. Мы остановились на краю дороги, чтобы поклониться.
Николай спросил: «Чьи это дети?» Денщик, зажав хлеб под мышкой и не
выпуская корзинки, стал во фрунт и отвечал громовым голосом:
«Штабс-капитана Королькова, Ваше императорское величество!» Я обиделась на такое
обобщение и заявила, что я — девочка капитана Львова. Государь
посмеялся и при последующих встречах узнавал: «А, девочка капитана Львова!» и
спрашивал о школьных успехах, о здоровье мамы. Девочки тоже
обращались ко мне с очаровательными, воркующими голосами».
Конечно, фамилия «Львова» — не чужая для монаршего слуха. Прадед
Лютика, Алексей Федорович, был автором гимна «Боже, царя храни» и
директором придворной Певческой капеллы.
Кстати, все ее близкие — из этого рода. И отец, Александр
Александрович Ваксель. И мать, Юлия Федоровна Львова. И отчим, уже упомянутый
капитан Львов.
Странная эта фраза, обращенная к Государю. То ли уж очень детская, то
ли чересчур взрослая. Можно и улыбнуться наивности, и позавидовать
способности постоять за себя.
Это и называется — переходный возраст. Больше всего девочке
хотелось бы стать старше. При этом она охотно пользуется всеми
преимуществами юного возраста.
Иногда Лютик даже перебарщивает с разными трогательными
словечками.
«Милый Стриша, — пишет она отчиму, — желаю тебе нескольких
маленьких кроко».
Отчего не сказать «стрекозел» и «крокодил»? Может, оттого, что
уменьшить — все равно что приручить. Как бы сделать вровень с собою —
девочкой Лютиком, решившей подарить отчиму свои деревянные игрушки.
Как-то так получается, что и праздники, и огорчения, и первые
стихотворные опыты у нее оказываются в странной близости друг от друга.
Вдоволь поиграв со словами и игрушками, сломав и то, и другое, Лютик
располагается за письменным столом.
Вот уже ее тринадцать отставлены в сторону, легко, как тарелка с
недоеденной манной кашей. Лицо серьезное и сосредоточенное. Мысли
взрослые, не по возрасту.
Я люблю в старых книгах цветы,
Тусклый запах увядших листов.
Как они воскрешают черты
Милых ликов, непрожитых снов!..
Воспоминание в Царском Селе
Маленькие дозы лечебны, а слишком большие — смертельны.
Возможно, поэтому современник видит картину не в целом, а во фрагментах.
Сначала он не делает выводов, но только отмечает: жизнь, и без того нелегкая,
стала еще невыносимей.
«Во время Октябрьского переворота занятия прекратились, — писала
Лютик, — и я несколько раз напрасно пешком добиралась по боковым
улицам только для того, чтобы впустить... испуганных девочек, приносивших
панические слухи с разных концов города. Бегство Керенского,
казавшегося до тех пор театральным героем, принимавшего розы и поклонение,
вызывало порой негодование среди обожавших его девчонок. Он перестал быть
идолом, а взамен него некого было поставить. («Не этого же плешивого,
страшного Ленина, говорящего такие ужасные вещи!»)».
Так она говорила о новых обстоятельствах. Конечно, не она одна
рассуждала легкомысленно. Ее знакомому по Царскосельскому парку тоже все стало
ясно не сразу.
1 Здесь и далее неопубликованные тексты О. А. Ваксель (воспоминания и стихи)
цитируются по рукописям из архива А. А. Смольевского.
2 Звезда №10
34 Александр Ласкин
Только когда все окончательно завершилось, Николай Александрович
занервничал.
Волнения усилились после того, как вместе с семьей он покинул
резиденцию.
Зачем их увозят? Уж не в те ли они едут края, откуда некогда явился
Распутин? Или такая закавыка: вся его жизнь прошла среди людей
знакомых, а сейчас все больше незнакомых...
По причине то ли забывчивости, то ли близорукости император
обнаруживал себя в прошлых временах. В такие минуты он приветствовал
охранников столь же дружелюбно, как некогда прохожих в Екатерининском парке...
Что касается Лютика, то ее отношения с новой жизнью были не то что
натянутые, но как бы шапочные. Это царя девочка знала лично, а
председателя нового правительства — только по фото. Правда, императора
отсутствие знакомых пугало, а ее — ничуть. Как-то сразу она свыклась с тем, что
вокруг мир — чужой и недружелюбный.
Еще недавно Лютик отвечала царю: «Вы меня принимаете за другую».
Вот и сейчас она могла сказать своим ломким голосом, очень подходящим
для плохо скрытой обиды: «Меня не так просто запугать».
Откуда у нее эта кокетливая интонация, за которой скрыто настоящее
бесстрашие?
Дело в том, что прежде личное время и время историческое не
совпадали, а сейчас заторопились с одинаковой скоростью. Возраст Лютика в
жизни приблизился к тому, что угадывается по ее стихам.
Люди ее поколения чуть не каждый год начинали заново. Она тоже
прощалась неоднократно. Со своим детством. С огромным миром, на
каждом шагу напоминавшим о себе обломками. С человеком, в чье
отсутствие резиденция превращалась в музей.
...В двадцать третьем году Лютик вновь оказалась в Царском Селе-г
Странное это дело — возвращаться в родные места. Ходишь по городу,
словно смотришься в гигантское зеркало, что-то узнаешь, а что-то — нет.
Деревья срублены, разрушены дома,
На улицах ковер травы зеленый...
Вот бедный городок, где стала я влюбленной,
Где я в себе изверилась сама.
Вот грустный город-сад, где много лет спустя
Еще увижусь я с тобой, неразлюбившим,
Собою поделюсь я с городом отжившим,
Здесь за руку ведя беспечное дитя.
И, может быть, за этим белым зданьем
Мы встретим призрачную девочку — меня,
Несущуюся по глухим камням
На никогда не бывшие свиданья.
Конечно, дворцы на своих местах. Екатерининский — так же синь,
Александровский — желт. Только она совершенно другая. Как бы дальняя
знакомая той девочки, что пуще всего на свете боялась коров и автомобилей.
Словом, Лютик совсем взрослая. Уже не гадкий утенок, а лебедь, то
есть — советский человек, то есть — фигура трагическая и обреченная.
ГЛАВА ВТОРАЯ. УРОКИ МАТЕМАТИКИ. УРОКИ ПОЭЗИИ
Новая жизнь
Другая жизнь — так другая жизнь, как видно, решила она про себя.
Это даже естественно, что ее взрослость совпала с превращением
знакомого города в незнакомый.
Бесстрашие перед смертью — чувство не обременительное. Тем более
что оно проявляется исключительно в стихах. А бесстрашие перед жизнью
требует нешуточных усилий. Не детское это занятие — ездить за мерзлой
картошкой на крыше вагона!
Для царскосельского соседа произошедшее — катастрофа, а для нее —
прибавление новых обязанностей. Вот где пригодилась ранняя взрослость!
Ангел, летящий на велосипеде 35
Серьезность и сосредоточенность нужны всем, а особенно тем, кто
предпочитает тамбуру крышу.
Правильно устроить себе постель — тоже своего рода наука. Сначала
укладываешь ветки, а сверху стелишь пальто. Дальнейшее зависит от того,
удастся ли не заснуть. Если в мирные времена такая слабость простительна,
то в военные — она может стоить добычи.
Слава Богу, в этой жизни еще случаются чудеса. Отделяется фигура от
серого фона, и начинаются неожиданные события. Именно так на ее
горизонте возник Арсений Федорович Смольевский. Только она подумала, что
жить одной несладко, как он незамедлительно появился.
Встретились два царскосела, два человека из прошлого... Случайный
трамвайный разговор, быстрый обмен острыми взглядами... Впрочем, для
того чтобы многое стало ясно, им хватило и нескольких минут.
Помнится, она не могла соединить интерес к учителю с полным
безразличием к его науке. Ну никак не давалась ей эта «квадратура круга»! Сам
Арсений Федорович также пытался эту задачку решить. Он не ограничивался
двойками, но шел домой к Лютику, для того чтобы действовать через ее мать.
Лютик кокетливо опускала глаза, но учитель оставался непреклонен. Он
настаивал на обязательном выполнении своих требований. В конце концов
она подчинилась и стала заниматься серьезней.
Кажется, сейчас Арсений Федорович действовал по тому же плану.
Его — убедительность и напор, ее — смятение и встревоженность. Если он
и рассчитывал на какие-то ее чувства, то в первую очередь — на тщеславие.
Еще недавно, вместе с другими девочками, Лютик млела в присутствии
учителя.
Конечно, не обошлось без математики. Не зря же ей вдалбливали эти
скучные правила! Даже по приблизительным подсчетам выходило, что один
человек — ноль, а они двое — уже кое-что.
Что же касается разницы в возрасте, то это — еще как посмотреть. По
крайней мере, в одном случае Лютик чувствовала себя старше. Она
сочиняла с тринадцати лет, а он только начинал что-то пописывать.
Лютик столько знает о стихах, что уже готова поделиться опытом.
Правда, ему это так же мало помогает, как ей уроки математики. Он вроде
и соглашается с ее доводами, а перед листом бумаги теряется, как в
первый раз.
Совсем не хотелось Арсению Федоровичу, чтобы кто-то прознал о его
ученичестве. Оказалось, недоглядел, не смог перекрыть доступа к замочной
скважине. От других, более важных, минут жизни не осталось ничего, а от
этой — целая тетрадка.
Кажется, больше всего автор корпел над первой строчкой. Труда
положил немало, но уничтожить ее не смог. Нажим карандаша был явно
сильней стиральной резинки.
«Хотелось бы знать Ваше мнение», — обращался он к Лютику.
Так и написал, словно в некую высшую инстанцию.
Будто предназначаются эти тексты не беспечной ученице, а настоящему
большому поэту.
Рядом с гениями
Помимо сочинительства Арсений Федорович занимался
коллекционированием.
Пожалуй, со времен Чичикова не было другого такого собрания. Оно
без труда умещалось в ученической тетрадке.
На концерт или на выставку Смольевский шел как на работу. Не всегда
ему везло, но случалось — удачи шли косяком. Только успевай
запоминать: Мандельштам улыбнулся... Гумилев пожал руку... Глазунов попросил
закурить...
Всякая улыбка или рукопожатие у Арсения Федоровича в
целости-сохранности. Около каждой — порядковый номер, точные дата и время дня.
Если бы речь шла о прошлом, такая дотошность никого бы не удивила.
Другое дело — художники с не утвержденной учебниками репутацией!
В коллекцию подробности поступали тепленькими, только что от своих
владельцев.
36 Александр Ласкин
Практически каждый день проходил в погоне за миражами.
Довольствовался собиратель немногим, трофеи брал мелочишкой, на крупную добычу
не претендовал.
Бывало, часами дожидался выхода на авансцену. Насколько точно он
подыграет — таким и будет его улов.
Тут главное не смутиться, а если потребуется, то и предложить свои
услуги.
Например:
— Не хотите ли закурить?
Или:
— Не надо ли занять очередь в гардероб?
Для Арсения Федоровича коллекция — не арифметическая сумма, а
способ найти ответ на важные вопросы.
Заботы у него даже не государственной, а планетарной важности.
Больше всего он беспокоится о том, что многие мгновения жизни пропадают
бесследно.
На Страшный суд кто-то не принесет ничего, кто-то явится с ворохом
неосуществленных замыслов, а он скромно предъявит свою тетрадку.
Вот, мол, вел наблюдение за писателями и музыкантами, беспокоился о
том, чтобы к их сочинениям можно было прибавить еще несколько минут.
Только один человек имеет право называться его конкуренткой, да и у
той все в прошлом. Уже много лет она не претендует ни на что.
Была такая писательница Надежда Санжарь. Прославилась не столько
своими книгами, сколько тем, что ходила к великим людям «за
зародышем». Очень уж хотелось ей родить «солнечного мальчика» от «великого
человека».
Известно, что с этой целью она посещала Блока, Андреева, Брюсова.
Вела переговоры с Вячеславом Ивановым, но завершить их не смогла
из-за того, что жена поэта запустила в нее керосиновой лампой.
...Когда-то их было двое рядом с гениями — Смольевский и Санжарь, а
теперь он остался один.
Трудится, не жалеет сил Арсений Федорович — этакий составитель описи
мимолетностей, ловец солнечных зайчиков, переписчик набегающих волн.
Охота на Гумилева
Поначалу больше других не скупился Гумилев.
За считанные дни набралось немало его рукопожатий и улыбок. Вряд ли
Николай Степанович старался просто так. Скорее, это интерес к Лютику
потребовал внимания и к ее мужу.
Благодаря увлечению супруга Лютик смогла бывать у Николая
Степановича дома.
Конечно, эти встречи не обходились без подробностей. Не исключено,
что тут были и такие детали, о которых она не решилась бы рассказать.
И через многие годы Лютик не могла забыть лицо Гумилева в свете
отблесков от огня в печке.
«...Я решила, — писала она, — поступать на вечерние курсы Института
Живого слова... В институте был кружок поэтов, руководимый Гумилевым...
Он назывался «Лаборамус». А вскоре в кружке произошел раскол, и другая
половина стала называться «Метакса»; мы их называли: «мы, таксы». В
кружке происходили вечера «коллективного творчества», на которых все
упражнялись в преодолении всевозможных тем, подборе рифм и развитии вкуса.
Все это было очень мило, но сепаратные занятия с Н. Гумилевым... нравились
мне гораздо больше, особенно потому, что они происходили, чаще всего, в
его квартире африканского охотника, фантазера и библиографа... Он жил
один в нескольких комнатах, в которых только одна имела жилой вид. Всюду
царил страшный беспорядок, кухня была полна грязной посудой, к нему
только раз в неделю приходила старуха убирать. Не переставая разговаривать и
хвататься за книги, чтобы прочесть ту или иную выдержку, мы жарили в
печке баранину и пекли яблоки. Потом с большим удовольствием мы это
глотали. Гумилев имел большое влияние на мое творчество, он смеялся над моими
робкими стихами и хвалил как раз те, которые я никому не смела
показывать. Он говорил, что поэзия требует жертв, что поэтом может называться
Аягел, летящий на велосипеде 37
только тот, кто воплощает в жизнь свои мечты. Они с А.Ф. терпеть не могли
друг друга, и когда встречались у нас, говорили колкости».
Метр был внимателен к Лютику, а Арсений Федорович получал что-то
вроде процента. В конце концов Гумилеву стало ясно, что он улыбается в
диафрагму. И бедный коллекционер догадался, что ему достаются крохи с
барского стола.
Внимание к мелочам было присуще и Лютику. Правда, ее занимали не
явления знаменитостей, а явления природы. Тут всегда для нее находилось
что-то важное: то — дождь, то — тени, то — шаги в тишине: «Я вижу из
окна: полуночный прохожий/ Остановился, чтобы закурить./ И чей-то
звонкий шаг, мучительно похожий,/ Еще звучит ритмически внутри.../ Гляди,
гляди, как ветер гонит тучи,/ Твой огонек поднялся, задрожал..,/
Припомнилась зима и наш очаг трескучий,/ И пламя дымное упругих тонких жал...»
А для Арсения Федоровича все одно. Что солнце — сегодняшнее, что —
вчерашнее. Что — снег медленными хлопьями, что — мелкий и частый.
Бликов для него не существовало вовсе, а была только вода.
С точки зрения мужа, самое главное происходило днем, когда
пополнялось его собрание, поклонники грелись в лучах чужой славы... Что касается
жены, то она, напротив, любила вечера.
Даже за тетрадку Лютик садилась поближе к ночи. Следовательно, стихи
для нее тоже были любовью и тайной. Но разве мужу это объяснишь? В
поэзии он разбирается так же мало, как и в любви.
Конечно, дело не в его коллекции и не в ее сочинениях. Существуют
мотивы, куда более важные и значительные. Именно в них ей виделась
причина всего.
«Дня через три, когда окончился ремонт у А.Ф., — так завершается
первая часть ее записок, — я переехала к нему. В первый вечер он заявил, что
явится ко мне как «грозный муж». И действительно, явился. Я плакала от
разочарования и отвращения и с ужасом думала: неужели то же происходит
между всеми людьми. Я чувствовала себя такой одинокой в моей маленькой
комнатке; А.Ф. благоразумно удалился».
Горестная жизнь графомана
После обмена колкостями с Гумилевым Арсений Федорович не
отчаялся, а раскинул сети в другом месте. Теперь его интересовал композитор
Глазунов.
Его новый герой не принадлежал к числу тех, кто «из-за пояса рвет
пистолет». Все-таки это был человек при должности и положении. Как-никак,
воспитатель молодежи, ректор Петербургской консерватории.
Как и подобает победным реляциям, записи о Глазунове были
лаконичными, интонация — нейтральной. Сначала — крупными буквами: «Глазунов
Александр Константинович», а затем — более мелкими: «Во время антракта
в филармонии имел удовольствие угощать его сигаретами».
Как известно, поэзия — это добыча радия. У собирателя тоже были и
своя шахта, и свои уходы в забой. И часы заморочекности от всего этого, и
минуты просветления. Он вдруг спохватывался: а не хватит ли быть
мальчиком на побегушках? не пора ли создать нечто самостоятельное?
В какой-то момент Арсений Федорович остыл к этим записям, коротким,
как японские хокку. Он начал размышлять о том, как из коллекции мух,
соответственно ее расширив и дополнив, можно сделать слона.
Работа над романом «Последние» началась одновременно с судебным
процессом. Вдруг все неожиданно совпало: и рождение первенца, и этот
роман, и процесс. Столь несхожие события выстраивались в цепочку: если бы
не появление на свет сына Арсения — не было бы ни этой пухлой
рукописи, ни, тем паче, суда.
Хотя роман назывался пространно философски, а тяжба — канцелярски
сухо, тут существовало нечто общее. Разными — художественными и
совсем не художественными — средствами Арсений Федорович пытался
отстаивать свои права.
Конечно, непросто вести тяжбу и писать прозу. Из-за этого Арсений
Федорович все не мог добиться чистоты жанра. Выходили какие-то гремучие
38 Александр Ласкин
смеси, вроде посвящения «гражданке В.». Бросающееся в глаза сходство с
исковым заявлением явно портило эти стихи.
Впрочем, сначала о судилище, имевшем место не на бумаге, а в здании
бывшей Полицейской управы, на Фонтанке, 16.
Все события последних месяцев прямо вели в обшарпанную комнату
Губсовнарсуда с рядами длинных деревянных скамей.
Муж и жена перед судом
Каждый адвокат — в чем-то режиссер. А Наталья Николаевна Евреино-
ва, адвокат Арсения Федоровича, еще и сестра знаменитого режиссера.
Ощущение театра у нее в крови.
Так же, как и ее брат, Наталья Николаевна любила приукрасить, выдать
желаемое за действительное. Эти качества наиважнейшие не только на
сцене, но и в суде.
У адепта театральности свои представления о правде, а у адвокатши —
свои.
Если брат признавал только громкоголосое, с первого взгляда похожее
на театр, то сестра ценила обман в формах неярких, не привлекающих к
себе внимания.
Не раз и не пять Наталья Николаевна вклинивалась со своим «Не
верю!» в ход судебного разбирательства. Делала она это так истово, словно
состояла в родстве не с Евреиновым, а со Станиславским.
«Она кричала, — рассказывает Лютик: — «Посмотрите на нее, на эти
крашеные волосы, на эту актерскую физиономию, на эти шелковые чулки!»
При ее упоминании о волосах я демонстративно сняла шляпу, и вся зала
видела, к ее стыду, что волосы у меня вовсе не крашены...»
Конечно, эта сцена выглядела бы менее комично, если бы Наталья
Николаевна не грассировала и не ходила вразвалочку. К тому же, по слухам,
мужчинам она предпочитала женщин.
«Почему вы картавите?» — однажды спросил у нее сын Лютика. Очень
уж ему хотелось, чтобы та перестала притворяться и заговорила своим
голосом.
Скорее всего, Лютик почувствовала, что суд заодно с Арсением
Федоровичем. Можно даже сказать, просто одно — будто между ними совершенно
нет разницы.
Она уже настроила себя на долгие препирательства, медленное течение
дела, как вдруг оказалось, что это — все. Судьи сложили претензии сторон
и нашли золотую середину. Этой несложной математической операцией
тяжба благополучно завершилась.
Маленький Арсений оставался с матерью, а отец получал право видеть
сына два раза в неделю.
Казалось, можно успокоиться и начать что-то планировать,
«Я не стала ждать, — рассказывала Лютик, — чтобы он апеллировал,
уехала сначала в Сестрорецк, забрав сына, а потом, собравшись солидно, —
в Феодосию, откуда намеревалась проехать в Коктебель и прожить там,
пока хватит денег».
Впрочем, «все вышло иначе».
Ну, конечно же, иначе! По-другому с ней просто не могло быть.
Роман
О том, что Арсений Федорович пишет роман, первыми узнали
слушатели Филармонии.
Много раз они наблюдали, как он что-то яростно строчит в тетрадь.
Вместо того чтобы действовать через журналы, романист являлся
читателю сам. Так он анонсировал будущее произведение: вот он я, автор
романа «Последние», тружусь не покладал рук.
Саморекламой дело не ограничилось. Новое занятие потребовало
сменить обстановку. Прикупить кое-какой мебели, пару мраморных бюстов,
хорошего фарфора и бронзы.
Помимо прочего был приобретен стол таких необъятных размеров, что
на нем размещались все пять экземпляров рукописи.
Ангел, летящий на велосипеде 39
Арсений Федорович находил пример не среди героев своей коллекции, а
в куда более отдаленных эпохах. В те времена занятие сочинительством
предполагало наличие соответствующего интерьера. Даже литераторы,
сочувствующие народу, не ограничивались самым необходимым.
Нет более решительного способа перечеркнуть свою жизнь, как
превратить ее в сотни неудобочитаемых страниц.
Редкая птица долетит до середины Днепра!
Когда после десятилетий работы автор собрался ставить точку, рядом не
было не только читателей, но и близких людей. Оказывается, сочиняя этот
роман, он растерял всех.
Под пером Арсения Федоровича пережитое им теряло краски и
превращалось в схему. Сам Харон не перевез столько людей в царство мертвых,
сколько этот плодовитый автор.
«Неизвестный без всяких усилий перемахнул на эстраду... —
описывает он вечер, на который собрался «весь цвет». — Неизвестный
выпрямился на эстраде во весь рост. На его красивом лице быстро сменялись
выражения удивления, презрения, гнева... Затем он рассмеялся и направился за
кулисы».
Близость Арсения Федоровича к поэтам и писателям очень относитель»
ная. Слишком большая дистанция их разделяла. Совсем не все ему
удавалось разглядеть и даже услышать.
Присочинить у него не хватало смелости, а личные наблюдения
сводились к тому, что Мандельштама близкие *звали «Оськой», а у Маяковского
была не рука, а ручища.
Наиболее узнаваемой из всех героев получилась Лютик. Тут сходство не
ограничилось ростом или прозвищем. Уж насколько автор тут на ухо, а
запомнил несколько ее фраз.
Только его жена могла назвать манеру чтения Маяковского «крикости-
хами Заратустры». Или так ответить на вопрос о будущем ребенке:
«Готовлюсь к встрече гостя. Жду его со страхом и надеждой».
Конечно, отдельные черточки не меняют диагноза. Арсений Федорович
не только плохо видит и слышит, но многого просто не понимает.
К тому же, как все профессиональные жалобщики, автор мыслит
слишком глобально. Не только свои, но и чужие недостатки он готов списать на
прошлый режим:
«Да, растленный старый мир не умирал. Он, как смертоносный грибок,
тлетворным ядом отравлял новые поросли...»
Это мы не выдержали и заглянули на последнюю страницу.
Так оно и есть: там, как в конце задачника, находится исчерпывающий
ответ.
Мрачные мысли
Иногда косвенные свидетельства могут сказать больше, чем целый роман.
Вот, к примеру, несколько сказок, написанных для сына. В них
рассказывалось о каких-то «фигах в колодце» и прорастающих в желудке
вишневых косточках.
Почему человек придумывает страшилки?
Потому что хочет пожаловаться?
Хочет избавиться от самых страшных своих снов?
Конечно, для жалоб у Арсения Федоровича есть все основания.
В его тетрадке полно слов и реплик, жестов и улыбок, а лиц уже не
разглядеть. Практически все, с кем когда-то он искал знакомства,
вычеркнуты из сегодняшнего дня.
О большинстве — просто ничего не известно.
Кажется, жива Ахматова, но она уже не та худая гордячка, что
несколько десятилетий назад. И Мандельштам вроде жив, хотя давно не печатается,
а вот Гумилев точно — мертв.
Впрочем, Арсению Федоровичу это уже совсем не важно.
Правда, иногда он берет в руки свою тетрадку и вдруг обнаруживает
кое-что интересное.
Нет-нет, а промелькнет на страницах романа человек, алчущий
подробностей из жизни знаменитостей.
40 Александр Ласкин
Так что не только к Лютику и ее матери относятся такие его слова:
«О, да будут они прокляты, да будут тысячу раз прокляты!»
Стоп, машина!
В старости Арсений Федорович написал стихи о том, как они венчались.
Желаете удостовериться? Думается, в данном случае лучше стихи
утаить. Не хотелось бы, чтобы их неуклюжесть заставила вас усомниться в его
искренности.
Беспомощность этих виршей не отменяет того, что их автор слышал
гудение колоколов, видел лицо своей суженой и чувствовал тепло ее руки.
Едва заметная полоска пробивалась из-под многочисленных папок с
рукописями. В тонком луче минувшее представало отчетливо, как на экране кино.
Надо сказать и о медальоне с прядью женских волос. Этот невесомый
камешек с окошечком хранился у Арсения Федоровича в ящике
письменного стола.
Время от времени он его доставал. Держал на ладони. Касался нежной
поверхности. Размышлял над тем, что эта непримечательная вещица может
быть весомей многостраничного кирпича.
Любую, самую трудную, ситуацию графоман переведет в бумажную
плоскость. Сначала попереживает-попереживает, а закончит —
чернильными излияниями.
Так оно вышло и в этом случае.
Конечно, писать повесть в письмах к сыну — это совсем не то, что
разговаривать с ним лично или звонить ему по телефону.
Не обязательно это сочинение кому-то показывать! Достаточно того, что
он отвел душу, а затем написанное отнес машинистке.
Так накопилось у него несколько папок с посланиями.
После смерти автора все они попали к адресату, а затем — вместе с
другими рукописями — были помещены на балкон.
Чтобы достать эти произведения из столь укромного места, требуются
навыки эквилибриста. Всякая попытка пройти сквозь Сциллу одной пачки и
Харибду другой вызывает извержения пыли.
Картина совершенно апокалиптическая! Кажется, из сочинений
Арсения Федоровича выходит их дух. Превращаются в прах его ворчливость,
желчность, нетерпимость... В общем, содержание покидает форму и вместе
с осенними ветрами улетучивается в пространство двора.
«Ты» и «вы»
Так же, как в прозаическом произведении, в любом стихотворении есть
главное событие.
Существует оно и в манделыитамовском «Возможна ли женщине
мертвой хвала?..».
Сначала поэт никак не обращается к Лютику. Что-то мешает ему ее
окликнуть, первому вступить в разговор.
Возможна ли женщине мертвой хвала?
Она в отчужденье и силе,
Ее чужелюбая власть привела
К насильственной жаркой могиле.
Зато уже в следующей строфе холод растоплен, начинается движение.
Здесь он беседует не с гипотетическим читателем, а лично с ней.
Я тяжкую память твою берегу —
Дичок, медвежонок, Миньона, —
Но мельниц колеса зимуют в снегу
И стынет рожок почтальона.
Разные произведения Мандельштама похожи на сообщающиеся сосуды.
Чаще всего сформулированное в стихах у него имеет аналог в прозе. Вот и
о том, что такое диалог, он сказал не один, а несколько раз.
Ангел, летящий на велосипеде 41
«Нет ничего более страшного для человека, — писал он в статье «О
собеседнике», — чем другой человек, которому нет до него никакого дела».
Арсению Федоровичу этого понять не дано. Даже к жене и сыну он
обращался «на вы».
И с самим собой этот литератор находился подчас в отношениях
официальных.
Неслучайно главный персонаж его повести в письмах именовался не «Я»,
а «Он».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. СВОИ
Таврическая, 35/1, кв. 34
Серебряный век завершился, но люди этого века продолжали жить.
Каждый, как мог, приноравливался к новой действительности.
Становился практически неотличим от соседей по очереди или трамвайной
толчее. Уж какие тут «милостивая государыня» или «дорогой граф», просто
«крайний» или «женщина с кошелкой».
Конечно, конспирация не всегда помогала. Часто все срывалось из-за
какой-нибудь мелочи. Сколько просили учащихся Екатерининского института
благородных девиц не ходить парами! Но когда явилась комиссия, локти
поднялись вверх, одна рука легла на другую, кулачок прижался к груди...
Так девочки прошли мимо людей в кожаном, а затем скрылись за дверью.
При виде слаженных, как на параде, движений начальство пошло
пятнами. Кому-то даже померещилось, что это не сбившиеся в стаю воробышки,
а полк, отправляющийся на войну.
А это вариант куда менее героический.
Некто Далматов, сосед по дому на Таврической, попал в тюрьму. Сидит
он настолько мало, что еще не оставил барских привычек. Достается
многим, но больше всего — жене. «Дура! — пишет он в записке из камеры. —
Опять кисель комками».
Вот какие эти «бывшие»! Не во всем они приняли общий порядок, не до
конца влились в советские очереди. Им все никак не смириться с тем, что их
время прошло.
Естественно, это заботит разного рода проверяющих. Чаще всего они
являются с целями как бы профилактическими, словно для одного чистого
лицезрения. Но бывает — это реакция на своевременный сигнал.
Больше всех старается дочь бывшего дворника, Елизавета Никитична.
Наконец-то она может отомстить за свои окна с видом на ноги прохожих!
Это власть ее отца распространялась не дальше лестницы, а она намерена
проникать в квартиры.
В непростых обстоятельствах своей жизни Елизавета Никитична
черпает чуть ли не вдохновение. Она зовет соратников на штурм пятого этажа,
где укрываются ее враги. «Вот Львова! — вопит она. — Она княгиня! Она
графиня! Держите ее!»
Как реагировали жильцы на эти визиты?
Среди прочих испугавшихся имелись настоящие оригиналы. Один ездил
в лифте до тех пор, пока военные не покидали дома. Так в спектакле
«Кривого зеркала» воины в страхе бежали, при этом предусмотрительно
оставаясь на месте.
Что же касается квартиры 34, то тут тоже об осторожности не забывали.
Помнили, что в любой мелочи скрыта опасность. В их ситуации даже платок
с монограммой императрицы может стать поводом для беспокойства.
Мать Лютика инициалы тщательно выстригла. Теперь лишь в узоре
угадывалась связь с императорским прошлым.
Если они — «бывшие дворяне», то это был «бывший платок».
С платком Юлия Федоровна расправилась, а о другой опасности не
подумала.
Как быть с тем, что дверь открывала девушка с белочкой на плече?
Едва неулыбчивые люди с ружьями подумали, что ошиблись адресом,
как видение исчезло.
42 Александр Ласкин
Только что девушка и белочка были одно целое, а буквально через
минуту — каждая сама по себе.
Конечно, дело не только в белочке или в платке. Куда более
подозрительны разговоры. Вроде уже третий год советской власти, а тут говорят о
египетских богах. Так же часто взрослые вспоминают о детстве, а
беженцы — об оставленной родине.
Все это заставляет вспомнить манделыптамовское «Я не увижу
знаменитой Федры...».
Композиция этого стихотворения повторяет членение зала на ярусы:
сначала речь идет о временах Расина, а потом — о современности.
Самая отдаленная перспектива обнаруживается в последней строке. Тут
говорится о Высшем суде: «Когда бы грек увидел наши игры...»
Обитатели квартиры предпочитали не крито-микенскую цивилизацию, а
древневосточную. После всех передряг, выпавших на их долю в России, они
намеревались вернуться в Египет.
Назад, в Египет
Вдохновлялась Юлия Федоровна очень близким примером. Буквально в
одном пролете от их квартиры недавно находилась знаменитая «башня»
Вячеслава Иванова.
В новые времена собираться вместе стало предосудительно. Поэтому
она и решила сама произвести уплотнение. Это в гости ходить небезопасно,
а жить рядом никто не запретит.
К тому моменту, когда у государства дошла очередь до их квартиры, все
уже были в сборе. В течение нескольких лет сюда вселились художница
Баруздина, барон Кусов, инженер Обнорский и Александра Генриховна Гуро.
Прежде все эти люди состояли членами Теософического общества.
Теперь, благодаря общему счетчику и недельному расписанию уборок, они
могли остаться единомышленниками.
Как это у Хлебникова? «Это шествуют творяне, / Заменивши Д на Г...»
Казалось бы — одна буква, но ситуация кардинально меняется. Или:
коммуналка и коммуна. Слова вроде похожи, а смысл другой. Может, кто и не
увидит разницы, но они-то знают, почему оказались вместе.
Конечно, на каждом этаже — свои мотивы оправдания действительности.
Бывшие теософы просто не считали свое нынешнее существование
единственным. В настоящем они жили как бы начерно, в ожидании лучших
времен.
Нелегко жить в коммуналке, стоять в очередях, числиться в советских
организациях тому, кто когда-то владычествовал в Египте. Это даже Кусову
обидно, несмотря на то, что в первом своем воплощении он был только слугой.
Да что Кусов или Баруздина, если сам Блок в девятнадцатом году
написал пьесу о Рамзесе II!
Сочинения и разговоры Мандельштама тоже полны египетскими
ассоциациями. Он упоминает о «последнем египтянине», «могильной ладье
египетских покойников», «милом Египте вещей». Даже Сталин у него
«десятник, который заставлял в Египте работать евреев».
В «Египетской марке» как бы невзначай промелькнули «полотеры с
египетскими движениями».
Можно было бы считать это совпадениями, если бы не стихи об Иосифе,
проданном в Египет, переписанные Осипом Эмильевичем по просьбе Юлии
Федоровны.
Листок с этим стихотворением был своего рода договором,
устанавливающим общие границы их миров.
Уж кто читал Блока или Мандельштама с полным пониманием, так
это — они. Для жильцов квартиры египетские имена звучали так же
привычно, как фамилии авторов.
Удивляться этому не приходится: ведь это сегодня Юлия Федоровна —
Юлия Федоровна, а раньше ее называли царицей Таиах. И Баруздина в те
времена была совсем не Баруздина, а жрица в храме.
Всякая пьеса состоит из главных действующих лиц и героев фона.
Например, в «Рамзесе» фараон и градоправитель — основные роли, а «свита»,
«торговцы», «плакальщицы» — массовка.
Ангел, летящий на велосипеде 43
Не у всех обитателей коммуналки удалась их прежняя жизнь. Кто-то
принадлежал к числу тех, кого принято писать через запятую в конце
списка персонажей.
Если Львова и Баруздина были «правители», то Кусов, Обнорский и
Гуро — «народ».
Конечно, все познается в сравнении. Не только участники этого
сообщества, но буквально весь Петроград-Ленинград переживал новые
воплощения. Улица Таврическая превратилась в Слуцкого, Грязная стала Эдисона, а
Траурная — Ульянова.
Имели место и другие перевертыши, вроде улиц Дер. Бедноты или пис.
Писарева.
Кроме того, своими улицами обзавелись Красный Текстильщик и столь
же невообразимый Красный Электрик.
Бывших теософов развлекала эта смена вывесок. Они-то знали, что
ничего по сути не менялось с самых древнеегипетских времен.
Таиах и другие
У каждого своя Таиах.
Когда Максимилиан Волошин в парижском музее увидел скульптурную
голову царицы, он сразу узнал в ней свою возлюбленную Маргариту
Сабашникову.
Это настолько его поразило, что он приобрел копию скульптуры и
повсюду возил ее с собой.
Разумеется, в стихах он называл Сабашникову не. иначе как Таиах:
«Тихо, грустно и безгневно / Ты взглянула. Надо ль слов?...»
Чтобы правильно понять эти строки, читателю тоже следовало угадать в
царице черты приятельницы поэта.
Вскоре Волошин и Сабашникова поселились у Ивановых в «башне», а
затем перебрались на этаж ниже. Возможно, это была та самая комната
узким пеналом, которая вскоре перейдет к барону Кусову.
«Первыми гостями... — вспоминала Сабашникова, — были молодой поэт
Дике... и его белокурая, мальчишески озорная и похожая на птицу кузина...
У Бориса был странный вид — темноволосый, с необычайно узкой головой,
оливковым цветом лица и гортанным голосом. Что-то древнеегипетское
сочеталось в нем с ультрасовременной наружностью».
Наступает черед угадывать не Волошину, а Сабашниковой. В случайных
посетителях она признает «своих».
Через несколько десятилетий Арсений Тарковский повторил формулу
Сабашниковой в стихах, посвященных Мандельштаму.
Не может быть и речи о случайном совпадени. Скорее, о принципе,
внутренней доминанте, объединившей гостей и обитателей квартиры 34.
Тарковский тоже писал о египетском, о птичьем, о современном:
Говорили, что в обличье
У поэта что-то птичье
И египетское есть;
Было нищее величье
И задерганная честь.
Что такое «нищее величье» применительно к этим людям?
Достоинство и гордость с поправкой на сегодняшние обстоятельства.
Прямоугольный жест древнего египтянина, адаптированный к нашему
коммунальному житью-бытью.
В спорах об оккультизме
Когда, через несколько лет после первого посещения, Максимилиан
Александрович вновь оказался в этой квартире, он ничему не удивлялся.
Уж и задали ему работки здешние обитатели! Даже за чашкой чая они
пытались понять, как и для чего жить.
Вам, конечно, знакома атмосфера российских проводов? У нас уезжают
так, будто совершают расчеты с жизнью. Вроде уже сидят на чемоданах, но
44 Александр Ласкин
почему-то никто не торопится. Все помнят, что есть еще несколько
незакрытых тем.
Поводов обратиться друг к другу с вопросом: «А так ли мы живем?» —
было предостаточно.
Например, попалась на глаза теософам книга приват-доцента Д. С. Шил-
кина «Искусство и мистика». Сочинение, конечно, дурацкое, цена ему
сорок копеек, что и указано на обложке.
Книга имела подзаголовок — своего рода ехидный комментарий к
названию. Сначала крупно было написано «Искусство и мистика», а затем
мелко — «Друзьям Скрябина».
Речь шла о поклонниках композитора — теософах. Это к ним Шилкин
обращал свои риторические вопросы:
«Почему мир можно уподобить художественному творчеству и потому
он является бесцельной игрой божества? Почему в громаде бесчисленных
миров именно обитатель земли Скрябин мог бы закончить нынешнюю
фазу существования вселенной?»
Если пытаться изложить точку зрения теософов — получится длинно, а
если коротко — выйдет что-то вроде дразнилки:
«Почему? — переспрашивал автор «Искусства и мистики» и сам себе
отвечал: — А потому... — как говорят упрямые дети».
Шилкин раздражен теми, кто видит з смерти композитора мистический
смысл. Для него эта кончина — не что иное, как наказание за гордыню.
«Человек думал потрясти вселенную, — размышляет он, — а погиб от
ничтожного прыща».
Тут мы убеждаемся в том, что от позитивизма до пошлости — один шаг.
Письмо Волошина Юлии Федоровне начинается с того, что «никакой
спор... невозможен»11.
Или даже так: «...спор всегда возможен, но он глубоко бесполезен».
И еще сильнее: «Не может быть спора между стоящими в двух
различных планах сознания, потому что у них нет ни общего языка, ни общей
терминологии, ни общих доказательств. Они — всегда как два дуэлянта,
повернутых друг к другу спиной и прокалывающих воздух своими шпагами».
«Это всегдашняя судьба полемик против оккультистов, мистиков,
спиритуалистов, теософов, ведущихся материалистами... — писал Максимилиан
Александрович дальше. — Убедительное для «духовного сознания» —
неубедительно для «разума», достаточное для разума — недостаточно для
духовного сознания. В этой невозможности спора — громадное благодеяние, и ни в
коем случае не надо от него отказываться.
Во всем том, что говорит г. Ш. против оккультизма и оккультистов, я не
нашел ничего нового и интересного. С той точки зрения, на которой он
стоит, все именно так и должно представляться. Если он захочет переменить
точку зрения, то увидит все иначе; дойдет до необходимости стать на
оккультную точку зрения — и увидит Есе наоборот тому, что утверждал.
Я не понимаю только смысла появления этой брошюры: ведь если люди
соединяются в Общество для исследования большого художественного
явления, то они делают это для того, чтобы найти общую почву для
совместной работы, прийти к согласию.
Несогласие существует всюду и всегда, между всеми; и для поисков
несогласий устраивать еще Общества — излишняя роскошь.
Что же касается того, с какой точки зрения должно исследоваться
творчество Скрябина, с чисто ли эстетической, которой, очевидно, требует г. Ш.,
или с оккультной, — я думаю, что этот вопрос вполне разрешится
требованием Гете, чтобы кркткк: судя о произведении, прежде всего постарался
стать на точку зрения автора. А так как Скрябин стоял на оккультной точке
зрения в своем творчестве, то какой же вопрос может быть о том, с какой
стороны подходить к нему...»
Вывод должен был успокоить разволновавшихся теософов.
11 Неопубликованное письмо М. А. Волошина Ю. Ф. Львовой хранится в Рукописном
отделе Российской Национальной библиотеки.
Ангел, летящий на велосипеде 45
Мол, дело не в оккультизме или здравом смысле, а в том, насколько мы
способны проникать дальше реальности.
Что поделаешь, если бедному Шилкину такого рода таланты не даны.
Глупо на него обижаться, так же как нелепо предъявлять претензии природе.
Ну, бывают такие приват-доценты, что размышляют о
«трансцендентном», а видят — не дальше своего носа!
Еще раз о Египте
Однажды Баруздина нарисовала Лютика в египетском одеянии. Так
сказать, приобщила дочку своей приятельницы к их братству.
Оказалось, экзотические одежды Лютику очень идут. Впрочем, и
простые платья, сшитые в мастерских Ленхлоппрома или Леншвейтрикотажсо-
юза, ей тоже были к лицу.
Вообще-то Египет интересовал ее постольку поскольку, Вполне хватало
запаха цикламенов, чтобы она ощутила себя не здесь, а там.
Но если есть такой, увидеть полечу
Его во сне и буду помнить свято,
Как Божьею рукой ткань лепестков измята
И свет какой дан лунному лучу.
Поклонник красоты, и влюбчивый, и пылкий,
Поставь подобие таких цветов в альков,
Гляди на линии склоненных стебельков
И тонких лепестков трепещущие жилки...
Конечно, эти стихи — чудо. Этакий цветок, распускающийся у нас на
глазах. Постепенно и исподволь демонстрирующий свою прелесть.
Безусловно, ее восторженность и впечатлительность — тоже чудо. Так
ждать девятнадцати лет! Заранее называть весною все, что вскоре должно
начаться!
У каждого поколения свои способы перевоплощения. Старшим
требуется нечто запредельное — какой-нибудь древний Египет, — а младшим всего
ничего.
Правда, результаты у младших удивительнее. Вроде сочиняла Лютик для
себя» ни на какую известность не рассчитывала, а оказалась
предшественницей!
Непонятным образом ей удалось «вспомнить» строчки, к этому времени
еще не написанные.
Вчитаемся вновь, удивимся «странным сближениям».
Не напоминает ли что-то этот явный перебор? Это настойчивое желание
определить одно через другое?
Фиалки прожила и проводила в старость
уменье медуниц изображать закат.
Черемухе моей — и той не проболталась,
под пыткой божества и под его диктант.
Год не двадцать первый, а восемьдесят первый. Поэтесса Белла Ахмаду-
лина бьется над тайной «чудного цветенья».
Это стихотворение, подобно цветку, тоже проживает не первую жизнь.
В нем повторена чужая, неизвестно как залетевшая, интонация.
Как теперь не поверить обитателям квартиры! Тем более что считать
Баруздину египтянкой у них были все основания.
Уж очень хорошо она исполняла танец жрицы!
Особенно впечатлял один жест Варвары Матвеевны. Когда танец
подходил к этому моменту — соседи буквально вскакивали: да, это так!
именно так!
Баруздина
Мрачных людей, пришедших с обыском, ожидала еще одна странность.
Только они удивились девушке с белочкой, как из раскрывшейся
дверцы платяного шкафа появлялось улыбчивое лицо. Это художница Барузди-
46 Александр Ласкин
на, отвоевавшая для себя пространство у носильных вещей,
интересовалась неожиданными посетителями.
Места в доме горбатая художница занимала столько же, сколько ее
мольберт. Ростом она была с большую куклу. Не будь шкафа — ей подошел бы
игрушечный грот или барсучья нора.
Когда в шкаф провели электричество, то он превратился почти что в
комнату. Здесь Варваре Матвеевне удавалось не только читать, но даже рисовать.
Представим эту картину. В кругу горящей лампы светятся наброски,
лежит в тени том рисунков Микеланджело... Каждый свой шаг Баруздина
сверяла с великим итальянцем: нарисует светотень, а затем смотрит, как это
делал он.
Микеланджело только показывает пример, а Павел Петрович Чистяков
еще и возьмет ее руку в свою и проведет по холсту кистью, Бывало ему
достаточно двух-трех касаний, чтобы уточнить направление работы.
Павел Петрович ей родной дядя, но во время сеансов они только учитель
и ученица. Впрочем, иногда он может позволить не очень педагогичные
похвалы. Среди тех, кто смог усвоить его уроки, он называет Серова, Савин-
ского и ее.
Эта женщина, обитавшая в шкафу, как Диоген в бочке, на все смотрела
просто. Поэтому ей были непонятны не только взрослые, но даже
некоторые дети.
Однажды она придумала сказку, а знакомую девочку рассмешило
странное имя героини. Баруздина замолчала и сразу оборвала разговор.
Отчего-то людям проще понимать сложное, нежели самое немудреное.
Им, видите ли, Демон ближе, чем сосед по лестничной площадке!
Когда-то она тоже увлекалась Демоном, но сумела вовремя себя
остановить.
А вот ее соученик Михаил Врубель запутался в отношениях с
потусторонним, не выдержал и сошел с ума.
Смерть Баруздиной
Когда художница умерла, в Царском уже хозяйничали немцы.
Небезопасно было посещать церковь и кладбище. В доме Павла Петровича решили
похоронить ее рядом с розовым кустом, прямо под окнами мастерской.
Картины у Варвары Матвеевны — реалистические, отборные образцы
дядиной школы, а в судьбе чувствуется безуминка. То — этот шкаф, то —
могила в саду.
Через несколько лет с могилой начались странности, Сперва исчез
крест, а затем и куст. Все вроде помнили место, но в голосе недоставало
уверенности. Никто не мог показать точно, а говорил: «где-то тут».
Всю жизнь Баруздина находилась «где-то тут». Поэтому домашние за
нее особенно не волновались: все знали, что она непременно объявится в
нужный момент.
Просеменит быстро-быстро, внесет большой чайник, пригласит к столу...
Вот и сейчас она покинула дом и в то же время осталась «где-то тут».
Лежит себе Варвара Матвеевна совсем рядом с домом-музеем дяди,
прислушивается к птичьим голосам и скрипу калитки.
Кто это к нам идет? Обсуждает дела семейства? Называет ее
хранительницей очага?
А о том, что она бывшая египтянка, отчего-то никто не вспомнит!
Правда, и раньше не все соглашались с тем, что человеку дано прожить не одну
жизнь.
Для того чтобы поверить в это, нужно оставаться детьми.
И чтобы воображать себя египтянами, следует быть детьми.
К художнице Баруздиной это относится более, чем к кому-нибудь другому.
Мир ее праху!
Те же и Пяст
Обитатели квартиры «своего» узнают из тысячи. По каким-то им одним
известным приметам они поймут: это не люди с обыском, не Шилкин со
своим высокоумием, а человек их круга.
Ангел, летящий на велосипеде 47
Однажды ночью в дверь позвонил поэт Владимир Пяст. Человек
совершенно незнакомый, но — по всем параметрам — «свой». Правда, явился он
по совету еще одного «своего». На квартиру 34 ему указала Ольга форщ.
Это еще одно «странное сближение», Его тоже никакой логикой не
объяснишь. Скорее уж — энергетикой, игрой невидимых сил.
Сперва Юлия Федоровна подумала о непрошеных гостях. Оказалось —
ни винтовки, ни даже кожанки. По первому взгляду через цепочку видно:
это или писатель, или нищий.
О Пясте в Ленинграде много сплетничали. Например, рассказывали
такую историю.
Как-то обратился к поэту профессиональный нищий. Есть, знаете ли,
такие люди, которые, бедствуя, зарабатывают. Особенно много их появилось
после революции и войны.
В сравнении с Пястом — не профессионалом, а любителем, радующимся
любому окурку и куску хлеба, — нищий выглядел комильфо.
«Товарищ, — сказал этот человек с интонациями не искательными, а
панибратскими, — я тоже из тюрьмы и тоже из Могилева».
Конечно, на Таврической смеялись этой истории. Ведь они ничего не
спутали, сразу признали поэта, напоили чаем. А уж Пяст расстарался,
благодарный: половину ночи читал соседям стихи.
Пяст так увлекся, что, надписывая книгу, вспомнил забытый им язык.
Давно он им не пользовался, а тут пришлось к месту. Когда-то именно так
разговаривали друг с другом любимцы муз.
«Юлии Федоровне Львовой — сладкозвучной толковательнице
поэзии», — вывел он на своей книге «Ограда» легкими буквами с завитушками.
В манделыптамовской «Египетской марке» есть герой, напоминающий
Пяста. Фамилия у него тоже несообразная — Парнок совсем не лучше, чем
Пяст. И внешнее сходство разительное — поэт тоже ходил «бочком по
тротуару», разговаривал на «диком и выспреннем птичьем языке».
В литературном герое всегда не одна, а несколько составляющих. Что-то
Парноку, безусловно, досталось от Пяста, а что-то перепало от
проживавшего на Таврической Кусова.
Давайте знакомиться: Георгий Владимирович.
Бывший кавалерист, бывший комендант ипподрома «На скачках»,
бывший бухгалтер. А также — бывший египтянин и бывший барон.
Кусов
Имени у мандельштамовского Парнока не было, но зато прозвищ —
целых три. И Овца, и Лакированное копыто, и Египетская марка. Эти
прозвища — словно печать наносимых ему обид.
И у Кусова — прозвище не одно, а два. Кусявка (потому что — Кусов) и
Попчик (потому что — Попка-дурак). Сначала барон ругал себя
попугайской кличкой, а потом она за ним закрепилась.
Занимал жилец шестиметровую проходную комнату. Для того чтобы
попасть в нее, следовало испрашивать разрешения у Юлии Федоровны.
Учитывая особую вежливость барона, каждая такая попытка превращалась чуть
ли не в переговоры.
Самые большие неприятности Георгию Владимировичу от
родственников. Вроде тихоня, чаплинский герой, для роли Гамлета данных совсем нет.
Вместе с тем многие годы ему не давали покоя разные тени.
Чаще всего приходилось Георгию Владимировичу вспоминать
прадедушку. Впрочем, не вспомни он сам — ему бы все равно напомнили. Ведь это
из-за его чрезмерной самоуверенности он вынужден называться бароном.
Конечно, такие подарки делаются от щедрой натуры.
Коммерции советник Иван Васильевич Кусов был человеком широким:
детей имел двадцать три человека, жен менял трижды. А тут еще подоспела
круглая дата: ровно сто лет семейному кожевенному производству.
В знак особых заслуг Ивану Васильевичу предложили миллион или
дворянский титул. «Миллион я и сам могу дать», — ответил он и предпочел
баронство. Выбор, может, и объяснимый, но только при чем здесь
правнук? Он и в свою комнату попадает не сразу, а тут такое отягчающее
обстоятельство.
48 Александр Ласкин
Если вопрос о происхождении задают при советской власти, то это —
знак приближения опасности. Особенно если обращают его к Кусову-млад-
шему. Ну не наградил его Бог способностью замолкать, когда нужно,
отвечать уклончиво, не касаться запрещенных тем!
Однажды сын Лютика, Арсений, спросил соседа, не был ли тот знаком с
убийцей Кирова Николаевым.
«Вроде был», — ответил Кусов, то ли что-то спутав, то ли недослышав.
Скорее всего, он и сам не заметил, как очутился у гибельной черты.
Постоял-постоял, подумал-подумал, а затем отошел в сторону.
Разумеется, барону труднее уйти от правосудия. Правда, мера в этом
случае оказалась нарушена: судьбы большинства его знакомых делятся на две
половины — до и после тюрьмы, — а у Кусова этих половин двадцать шесть.
Впрочем, не все обстояло так мрачно. В 1940 году, в промежутке между
двенадцатым и тринадцатым арестом, Кусов приезжал в Ленинград из
самарской ссылки. Вот уж ему повезло: он не только оказался в любимом
городе, но еще и попал на «Лебединое озеро».
Пойти в Кировский-Мариинский театр — то же, что посетить свое
детство, почувствовать на себе взгляд покойного отца.
Помнится, тот одергивал его, несмышленого: не вертись, сиди смирно,
приготовься к самому главному.
И на этом спектакле инструменты сначала бестолково переговаривались,
а затем стали как один голос. Тут-то Кусов почувствовал, что теряет вес и
плотность, превращаясь в зрение и слух.
На то Георгий Владимирович и сын чиновника дирекции
Императорских театров, чтобы по любому поводу иметь свое мнение. Как бы ни
восхищало его представление в целом, он все равко найдет к чему придраться.
Положение актрисы для него не имеет значения: если Улановой сегодня
недоставало грации, он так и говорит. Конечно, и свои восторги выскажет,
но под конец отметит, что ему кажется не так.
Именно в театральном кресле пришло к нему решение пойти на работу
в Общество защиты животных. Давно он ощущал усталость от людей и
разговоров, а тут понял, где искать отдушину.
До свидания, Кусов!
Кто беззащитнее Георгия Владимировича? Может быть, только собака и
змея. Этой парочке Кусов едва ли не попустительствовал. У него в кабинете
пес-доходяга лежал на пороге, а змея свисала с электрического шнура.
Едва Георгий Владимирович освоился среди животных, узнал и
прочувствовал их нужды и обиды, как нагрянул тринадцатый арест.
Сначала все было так лее, как и в остальных двенадцати случаях. Даже
чуть лучше, чем прежде: никогда он не посылал на Таврическую писем с
фотографиями, а сейчас такая возможность представилась.
Лицо на фото было незнакомое, а надпись явно принадлежала ему.
Казалось, Георгий Владимирович не написал, а произнес со знакомой
интонацией: «Вот вам попчиковый мордальон!»
С этих пор на запросы Юлии Федоровны упрямо отвечали: «Адрес
Кусова Г. В. Вам, вероятно, известен». Ни у кого не оставалось сомнений в
том, что это может значить, но уж больно не хотелось соглашаться с
неизбежным...
Вот и объяснение мечтательности обитателей квартиры. Всякий раз они
надеялись преодолеть действительность. Когда пришла пора преодолевать
мысль о Кусове, они тоже попытались кое-что досочинить.
Как Мандельштам написал о «заресничной стране»? «Без оглядки, без
помехи / На сияющие вехи — /От зари и до зари / Налитые фонари».
Откуда эта свобода, если в реальности все складывалось мучительно?
Как объяснить ощущение взаимности, если только что не получался даже
разговор?
Кажется, в жизни Кусова тоже случилась такая «страна». По крайней
мере, соседи уверенно говорили, что после освобождения из его последней
ссылки на Алтае он обзавелся женой и дюжиной детей...
Не станем с этим спорить. Очень уж настрадался бедный Георгий
Владимирович, чтобы отметать такую возможность.
Ангел, летящий на велосипеде 49
Вроде нужна точка, а мы поставим многоточие.
...Маленькая фигурка удаляется от нас. Два-три шага утиной походкой,
один-другой поворот тросточки, и он растворяется в тумане...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ЛИНИЯ РАЗРЫВА
В классическом треугольнике
Так уж было заведено у этой четы, что жена во всем принимала участие.
Даже романы мужа не проходили мимо нее. И на сей раз — на правах
подруги Лютика — она следила за развитием событий.
Когда стали вырисовываться контуры классического треугольника,
Надежда Яковлевна отошла в сторону. Конечно, совсем не отстранилась, а просто
стала пережидать.
Время от времени Осип Эмильевич, Надежда Яковлевна, Лютик и ее
мать собирались вместе. Возможно, описание пожара в стихотворении
памяти Лютика связано с этими встречами. Бывают такие чудовищные
скандалы, что разгораются стремительно, как пожар.
Конечно, переговоры заметно осложнял сам Осип Эмильевич. Он
периодически перебегал то в одну, то в другую сторону треугольника. Чуть ли
не одновременно хотел видеть свою приятельницу и в то же время боялся
за жену.
Однажды Мандельштаму потребовалось позвонить Лютику. Операция не
столь сложная, если бы поэт все сам не испортил. Он обнял жену и на ухо ей
шепнул: «Бедная». Скрывать свое сочувствие у него уже не было сил.
Поэтому Лютик требовала бросить все и уехать в Крым. До тех пор,
пока они толкутся в комнате, у них не может быть точки обзора! Лишь со
стороны эта история будет выглядеть по-другому.
Мандельштам вроде соглашался, но писал странные стихи. Какие-то там
«тулупы золотые» и «валенки сухие». Почему-то они не шли, а летели «без
оглядки, без помехи». Скорее всего, их окружал не Крым, а рай.
Самое обидное заключалось в том, что написанное он обсуждал с
Надеждой Яковлевной. Даже сейчас он не мог обойтись без ее оценок... Так он
уходил от жены, время от времени возвращаясь к ней за советом или
комплиментом.
К тому же стихотворение «Жизнь упала, как зарница...» он наговорил
на граммофон. И без того хватало соглядатаев, а тут прибавились
слушатели пластинки. Теперь и они были в курсе того, что должно быть известно
лишь двоим.
Нельзя сказать, что Осип Эмильевич совсем не проявлял
решительности. В конце концов он даже снял номер в «Англетере». Правда, когда он
это сделал, история была практически завершена.
Даже через несколько лет Лютик не могла думать об этом без
раздражения.
Зачем он устроил ужин при свечах? Почему во время последнего
свидания вставал на колени? Для чего записал на пластинку свое любовное
обращение?
Какие-нибудь дикие выходки она приняла бы с большим смирением,
чем эти дары.
Вспоминая о поэте, Лютик с удивлением отмечала свое участие.
Странно, что все это происходило не с кем-то из приятельниц, но именно с ней.
«Вся эта комедия, — писала она, — начала мне сильно надоедать. Для
того, чтобы выслушивать его стихи и признания, достаточно было и
проводов на извозчике с Морской на Таврическую... Однажды он сказал мне, что
хочет сообщить нечто важное, и пригласил меня, для того чтобы никто не
мешал, в свой «Англетер». На вопрос, почему этого нельзя делать у них,
ответил, что это касается только меня и его. Я заранее могла сказать, что это
будет, но мне хотелось покончить с этим раз и навсегда. Я ответила, что
буду. Он ждал меня в банальнейшем гостиничном номере, с горящим
камином и накрытым ужином. Я недовольным тоном спросила, к чему вся эта
комедия, он умолял ке портить ему праздника видеть меня наедине. Я ска-
50 Александр Ласкин
зала о своем намерении больше у них не бывать, он пришел в такой ужас,
плакал, становился на колени, уговаривал пожалеть его, в сотый раз уверял,
что не может без меня жить и т,д. Скоро я ушла и больше у них не бывала.
Но через пару дней Осип примчался к нам и повторил все это в моей
комнате к возмущению моей мамаши, знавшей и Надюшу, которую он
приводил к маме с визитом..,»
Лютик настолько раздражена, что узнать поэта в ее описаниях
практически невозможно. Может быть, только фраза: «извозчики — добрые гении
человечества» — свидетельствует о том, что это он.
Вот так и она в роман «Последние» прорвалась лишь с двумя
настоящими репликами. Все остальное — это неприязнь ее бывшего мужа и его
стремление свести счеты.
Непредвиденные траты
Существует еще один мемуар об их свиданиях в «Англетере». В
общем-то, какой мемуар — несколько строчек в его стихотворении. И
все-таки гостиницу узнаешь сразу. Как видно, это та ее сторона, откуда
открывается панорама Исаакиевской площади.
Отчего-то Осип Эмильевич был уверен, что и после смерти
воспоминания об этих встречах по-прежнему с ней:
На мертвых ресницах Исакий замерз
И барские улицы сини —
Шарманщика смерть, и медведицы ворс,
И чужие поленья в камине...
Как известно, весь быт Мандельштама легко умещался в старом
чемодане, корзине и нескольких коробках. Тем удивительней эти камин, медвежья
шкура и накрытый стол со свечами.
Дело не только в обстановке, но и в возможностях. Их было значительно
больше, нежели встреч.
«...Ему не пришлось часто меня там видеть», — писала Лютик. Значит,
Осип Эмильевич снял номер не на один день.
Может, ему просто нравилось мотовство? Владеть и не пользоваться
богатством — в этом тоже есть удовольствие. Так монарх возглавляет
государство, но не управляет им.
Откуда у него такая сумма? Ведь и до, и после этой истории денег всегда
не хватало. Чаще их не было вовсе — это казалось куда более
естественным, чем скромные гонорары.
«Дитя мое, мы вернулись домой — не хватило 20 копеек». «Сегодня
вечером внесли проценты за часы». «Сейчас Надя разбила градусник (второй
уже), а градусники здесь стоят 4 рубля!» «А сейчас мы сидим с 8 рублями,
но нам не надо денег: разве что на фрукты и газету».
Конечно, бедность — не что иное, как обстоятельство места и времени.
Бывали у Осипа Эмильевича иные периоды. В основном они связаны с
путешествиями: если поэт и был счастлив, то только в пути.
Путь-дорога
Часто у Мандельштама возникало такое неотступное стремление:
бросить все и уехать.
Дома он открыт, а значит, беззащитен. Следовательно, спрятаться
можно только в толпе.
Уже вокзал вселял некоторое умиротворение: «А не то веревок собери/
Завязать корзину до зари,/ Чтобы нам уехать на вокзал,/ Где бы нас никто
не отыскал».
Лютика тоже тянуло в дорогу. Даже в бреду, во время родовой горячки,
она говорила о каком-то срочном отъезде.
И в своих стихах Лютик куда-то убегала или даже летела. Иных, более
спокойных, состояний она просто не представляла.
Осип Эмильевич предлагал ей своего рода паллиатив. Замена, может, и
вынужденная, но не случайная: свобода для него всегда ассоциировалась с
гостиницей.
Ангел, летящий на велосипеде 51
Во-первых, ему мерещилось нечто, ограниченное временем. Во-вторых,
существенным обстоятельством ему представлялись интерьеры.
История эта давняя, уходящая корнями в юность. Это тогда завязались
его отношения с гостиничной роскошью. Что-то тут угадывалось ему
настолько важное, что он даже написал об этом в письме из Швейцарии:
«У меня странный вкус: я люблю электрические блики на поверхности
Лемана, почтительных лакеев, бесшумный полет лифта, мраморный
вестибюль hotels и англичанок, играющих Моцарта с двумя-тремя официальными
слушательницами в полутемном салоне. Я люблю буржуазный, европейский
комфорт и привязан к нему не только физически, но и сантиментально».
Если где-то и можно узнать о комфорте в Советской России, то
исключительно в гостиницах. Жизнь вокруг меняется кардинально, а тут даже
горничные сохраняют почтительность. Есть здесь так же электрические
блики, мраморный вестибюль и бесшумный лифт.
Что еще он мог позволить себе в двадцать пятом году? Камин и
медвежья шкура — это память об иных странах и пристанищах. О самом себе,
пишущем письмо из Монтрё-Территэ.
Осип Эмильевич очень надеялся на то, что и Лютику эта роскошь что-то
напомнит.
Ведь было же когда-то у Львовых имение Романи рядом с Паневежем.
Вековые деревья, старинный дом, охотничьи собаки... Года в три она начала
заниматься французским настолько успешно, что вскоре едва не забыла
русский.
Кстати, номер «Англетера» должен был стать для них и Крымом.
Если его подруге требовалось не море, но свобода, они могли и не
покидать Ленинград.
Оказалось, старания Мандельштама напрасны.
Гостиничный номер не вызвал у нее никаких особых чувств.
Ну если только ассоциации с другими поклонниками — они тоже,
бывало, становились на колени и смотрели на нее так же, как он.
Страхи Осипа Эмильевича
Некоторые увлечения Мандельштама совершенно безобидные. К
примеру, он любил сладкое. Его любовь к пирожным была по большей части столь
же платонической, как пристрастие к гостиничным интерьерам.
Одновременно со стремлением необычайной силы Осип Эмильевич
чувствовал страх. Обретение почти наверняка обозначало катастрофу.
Пирожное еще могло сойти с рук, но никак не камин или медвежья шкура.
Со временем его опасения приобрели характер чуть ли не болезненный.
Едва появлялись малейшие поводы для оптимизма, он незамедлительно
впадал в хандру.
Лучше неопределенность и нищета, чем сомнительные подачки судьбы!
Самых больших неприятностей он ждал от вступления в писательский
жилищный кооператив.
В казалось бы невинном «паевом взносе» Осипу Эмильевичу
мерещилось страшное «паек»: «Пайковые книги читаю,/ Пеньковые речи ловлю/ И
грозное баюшки-баю/ Колхозному баю пою».
Кстати, с этим кооперативом Мандельштам все предчувствовал верно.
Счастья оказалось как раз с порцию сладостей: только они с Надеждой
Яковлевной ощутили вкус, как сразу лишились всего.
С некоторых пор Осип Эмильевич не любил, когда ему оказывают знаки
внимания, как-то выделяют, пропускают без очереди.
Он точно знал, что если им с женой начинает везти, то это не к добру.
«Ни к чему и невпопад»
Чуть ли не с первых дней знакомства с Лютиком у Мандельштама
выговорилась формула. На языке стихов происходящее называлось: «ни к чему
и невпопад».
Как дрожала губ малина,
Как поила чаем сына,
52 Александр Ласкин
Говорила наугад,
Ни к чему и невпопад.
Конечно, «ни к чему и невпопад» — это не только о ней, но и о нем.
О том, как они пытаются, но все не находят единственно верной
интонации.
Вроде как в ответ на просьбу о тишине каждый переходит на крик.
— Меня не устраивает ваше отношение к людям, — так подытожил
Мандельштам свое решение остаться с Надеждой Яковлевной.
Конечно, ему следовало сказать об этом не так. Еще неизвестно, как бы
все повернулось, произнеси он что-то менее назидательное.
А ведь есть, есть такие слова!
Некоторые из них могут воздействовать на природу, творить чудеса,
пробуждать огромные пространства.
Со временем Мандельштам прибегнет к их помощи.
В стихотворении памяти Лютика он произнесет ее имена, сочиненные
им во время бессонницы, а откликнутся Шуберт и рожок почтальона.
Я тяжкую память твою берегу —■
Дичок, медвежонок, Миньона, —
Но мельниц колеса зимуют в снегу
И стынет рожок почтальона.
...Все это будет потом, а пока ситуация складывалась так, что впору
подмигнуть Георгию Кусову. .
Так же, как и ему, им тоже хронически не везло.
По-разному вспоминается прошедшее чувство.
Кто-то представляет различные ситуации, а Мандельштам видел такую
картину.
Ему казалось, что он очень старается, но все никак не может завязать
шнурки.
О шнурках
Мандельштам умеет хорошо прятать свои переживания. Мысли о
Лютике он поместил туда, где их не так-то просто отыскать.
Ничто не предвещало такого места в «Египетской марке». Как-то уж
слишком неожиданно он оказался в ситуации двадцать пятого года.
Так бывает, когда человек идет и вдруг поскальзывается.
Первая реакция — замешательство: «Я то и дело нагибался, чтобы завязать
башмак двойным бантом и все уладить как полагается, — но бесполезно».
После этого события развиваются как бы без его участия: «Нельзя было
ничего наверстать и ничего исправить: все шло обратно, как всегда бывает
во сне».
А затем все начинается сначала: «Я разметал чужие перины и выбежал в
Таврический сад, захватив любимую детскую игрушку — пустой подсвечник,
богато оплывший стеарином, —- и снял с него белую корку, нежную, как
подвенечная фата».
На прямой вопрос он бы не ответил, а тут рассказал все. Вот так
открываются случайным попутчикам. Как видно, будучи неузнанным, легче
выговориться до конца.
Кто такой читатель, как не случайный попутчик? Потому-то и можно
быть с ним откровенным, что он никогда не цризнает в персонаже автора.
Не упустив ничего, Мандельштам сжал рассказ до нескольких
опознавательных знаков. В один ряд попали и забытые надежды, и такие совсем
никчемные вещи, как оплывший подсвечник.
Словом, предложение оказалось на удивление вместительным.
Прямо-таки не абзац, а целая повесть со своим сюжетом и разнообразными
обстоятельствами.
Тут и чужие перины, и позорное бегство, и даже сожаление о
несостоявшейся женитьбе.
После запятой и тире начинался этакий вздох облегчения. Кажется,
Осип Эмильевич сначала набирает воздух в легкие и только потом
завершает мысль.
Ангел, летящий на велосипеде 53
Кстати, вздох действительно имел место. В Царском Селе, где вскоре
поселилась чета Мандельштамов, в самом деле дышалось иначе.
Такова настоящая длина этой фразы. Из дома на Таврической она
переносит нас на чистый воздух города «парков и зал».
Удивительная Лютик
Иногда этой женщине, ценившей велосипед за возможность
конкурировать с трамваем, очень хотелось стать как все.
Возможно поэтому, осенью 1924 года она решила поступить в студию
ФЭКС под руководством режиссеров Григория Козинцева и Леонида
Трауберга.
ФЭКС — это Фабрика эксцентрического актера. В переводе на
общепонятный язык — что-то вроде расширенного производства людей, умеющих
то же, что их товарищи.
Участники любой дружной компании стремятся походить друг на друга.
А в кинокомпании еще и такое требование: если уж ты назвался фэксов-
цем, то просто обязан фехтовать, быть гимнастом и акробатом.
«Наши молодые режиссеры, — писала Лютик, — были очень смелы и
убеждены в своих начинаниях, очень требовательны к ученикам и имели
много врагов среди кинематографистов. Действительно, они вели себя
довольно вызывающе. Посетители наших вечеринок могли читать такие лозунги:
„Спасение искусства — в штанах эксцентрика". Потом слова гимна ФЭКСа
звучали так: „Мы все искусство кроем матом. Мы всем экранам шлем
ультиматум"».
Другой судьбы, не под руководством Козинцева и Трауберга, для
студийцев быть не могло. И грустить им позволялось только на общие с
товарищами темы. Правда, после поступления в студию времени на постороннее не
оставалось.
Словом, в Лютике много чего соединилось.
Она была «чертовски компанейской девушкой», лучшей ученицей по
«боксу» и «американским танцам».
А могла промчаться мимо — этакий ангел, летящий на велосипеде,
носитель данного ей свыше «ощущения личной значимости».
И в стихах ее преобладали крайности: то какие-то превосходные
степени, а то, напротив, тишина.
Мир вокруг Лютика странный, прямо-таки чудной, — чего стоят одни
эти бывшие египтяне, — но она все равно удивительнее всех.
Лютик и тишина
В стихотворении «Жизнь упала, как зарница...» Мандельштам сказал о
«сухих валенках». Так он определял ее не раскрывшуюся до конца
способность к покою.
В стихах, посвященных ее памяти, поэт нашел этому подтверждение.
Здесь говорилось о «Шуберте в шубе», то есть о тишине, выраженной с
помощью музыки.
А еще он называл Шуберта талисманом, а значит — спасением и
надеждой.
Мы точно знаем, что, помимо ссор, у Лютика и Осипа Эмильевича были
часы тихих бесед.
Как далеко заходили эти разговоры? Всего сказать невозможно, но
крайнюю точку обозначим.
Существует такая косвенная улика.
В возрасте трех-четырех лет Лютик сфотографировалась в
царскосельском ателье Гана. На девочке — белая шляпа с широкими полями. В таком
наряде легко представлять себя принцессой на горошине, капризничать,
требовать чего-то невозможного.
Впрочем, Лютик предпочитала невозможное не требовать, а воображать.
Благо, в кабинете отчима есть огромная тахта. Вот где простор для
фантазии: «...иногда тахта изображала корабль в открытом море, иногда — дом и
сад для моих медведей (в куклы я никогда не играла)».
54 Александр Ласкан
На фото она мило улыбается и нежно прижимает к себе игрушечного
медвежонка.
Получается, что Осип Эмильевич все знал. И о фотографии, и о тахте, и
о ее играх. Мало кто догадывался о ее детстве, но с ним она
разоткровенничалась.
Даже об игрушке, чуть ли не главном друге царскосельских лет, Лютик
ему рассказала.
Так медвежонок стал частью триединой формулы, которую вывел
Мандельштам.
В стихотворении «Возможна ли женщине мертвой хвала?..» он увидел ее
человеком, не ушедшим от прошлого, но сохранившим его в себе.
Вот откуда эти «Дичок, медвежонок, Миньона» — девочка, девушка и
женщина в одном лице.
Лютик и огонь
Мы уже сказали о ребенке с любимой игрушкой, а теперь поговорим о
другой крайности.
С точки зрения Осипа Эмильевича, даже после смерти Лютик
существовала как беззаконная комета. Возможно, ему представлялась та дама, что
летала по небу с помелом: «И твердые ласточки круглых бровей/ Из гроба
ко мне прилетели...»
Ко всему прочему, он считал ее воплощением огня.
Даже обсуждавшаяся ими обоими женитьба связывалась для него с огнем.
Помните «подсвечник, богато оплывший стеарином» и «белую корку,
нежную, как подвенечная фата»?
Вскоре он скажет и о пожаре: «Уже выгоняет выжлятник-пожар/
Линеек раскидистых стайку...»
Вот почему в тридцать пятом году Мандельштам написал не одно, а три
стихотворения.
Сперва — два, а потом — еще четыре строчки, названные
комментаторами «дополнением».
Никакое это не дополнение, а — эпилог!
Если первые два — теза и антитеза, то последнее, конечно, — синтез.
Здесь говорится о том, что помимо двух Лютиковых ипостасей —
тишины и скандала — существуют еще и ночи.
Римских ночей полновесные слитки,
Юношу Гете манившее лоно...
Почему «ночи» оказались в одном ряду с «лоном»? Не имеют ли они
отношения к чужим перинам, от которых Мандельштам бежал по
Таврическому саду?
Как обычно, самое важное Осип Эмильевич прячет. И сейчас он
проговаривался от чужого имени. Это уж мы догадались: если Лютик —
Миньона, как и героиня «Вильгельма Мейстера», то Гете — он сам.
Пусть я в ответе, но не в убытке:
Есть многодонная жизнь вне закона.
Лютика все больше упрекали в пренебрежении приличиями — зачем
пьет водку наравне с мужчинами? для чего ходит по дому в прозрачных
одеждах? — а Мандельштам написал о законе.
В двух его последних строчках соединились отрицание и утверждение:
«ответ» и «не в убытке», «есть» и «вне».
Это такая антиномия, неустранимое противоречие: то, что верно для
Лютика, — не подходит для всех остальных.
«Вдруг»
Достоевский не даст разлечься на диване с книжкой, спокойно
перелистать страницы, но обязательно подсунет какое-нибудь «вдруг».
Давно замечено, что это слово — катализатор его творений.
Ангел, летящий на велосипеде 55
У Лютика — будто она героиня прозы Достоевского, а не стихов
Мандельштама — также все начиналось с «вдруг».
В ее записках «вдруг» именуется «между тем».
Значит, событие подкрадывается незаметно, опережая другое,
считавшееся до поры до времени самым важным.
Вот, например, такое «между тем».
«Между тем, — пишет онаг — мое пребывание в ФЭКСе стало просто
невыносимо — приходилось видеть там каждый день человека, который мне
нравился и который относился ко мне с презрительным равнодушием. Мне
было очень больно признать себя побежденной каким-то провинциалом из
Николаева... Я делала тысячи глупостей — все для того, чтобы вырвать из
головы... этот бред, ставший просто угрожающим...»
А это поворот еще более экстравагантный. Тысячи глупостей не идут в
сравнение с тем, что в двадцать третьем году она стала актрисой
небольшого театрика:
«...Я недолго размышляла, — пишет она, — собрала маленький
чемоданчик и уехала, ни с кем не попрощавшись — с А.Ф. я ссорилась накануне, он
был уверен, что я у матери, а мать моя, которая очень редко у нас бывала,
считала, что я дома, и не беспокоилась».
Актрисами так не становятся — так, обидевшись на домашних,
переезжают на несколько дней к подруге. Вместе с тем, исчезнув по-английски,
она ехала на Дальний Восток.
Надо сказать, что ради этих гастролей все и было задумано. Очень уж
хотелось ей увидеть возлюбленного, волею обстоятельств оказавшегося в
Хабаровске.
«Компания наша, — пишет Лютик дальше, — состояла из молодежи,
такой же легкомысленной, как и я... Мы были одними из первых, кто
осмелился пуститься в этот дальний путь после ухода белых. Наше путешествие
до Читы продолжалось десять дней. Там, усталые от дороги, немытые,
голодные, мы дали три спектакля в один вечер... У меня было два номера: танец
Пьеро из «Арлекинады» и вальс Саца... На прощание нам закатили
роскошный ужин; было весело, если бы не мрачная мысль о том, как мы доберемся
обратно. В самый разгар тостов и когда все были очень жизнерадостно
настроены, я сняла с себя кружевные штанишки, вылезла на стол и,
размахивая ими, как флагом, объявила, что открываю аукцион...»
Так что «вдруг» следовали чередой. Оказывается, существует отвага,
куда более отчаянная, нежели решимость стать актрисой и уехать на
Дальний Восток.
Даже нэпманы поеживались от такой невозмутимости, но остановить ее
было уже нельзя.
Лютик морщилась, видя, что участники аукциона колеблются. Хлопала в
ладоши, когда голос из зала называл новую сумму.
Не зря Мандельштаму мерещилась женщина с помелом. Посетители
ресторана были почти уверены, что помело и ступу Лютик оставила в
гардеробе.
«Эта игра всем очень понравилась, — писала она с тайной гордостью, —
моей выдумке пытались подражать, но неудачно, за свои штанишки я
выручила столько, что смогла купить себе пыжиковую шубу».
Нет ничего удивительного в том, что ее успех не удалось повторить.
Никого не бросило в жар, кошельки раскрылись несколько раз и
выплюнули сущую мелочь.
Как видно, дело не в роли, а в исполнительнице.
Главное то, как Лютик смотрела на нэпманов — ее взгляд прожигал эту
публику насквозь.
«Отважный лет»
Иногда события поистине оглушительные происходили без гастролей
и аукционов.
Как-то она сидела в компании в ресторане «Европейской» и заметила
мужчину за соседним столиком.
Обратила она на него внимание не так, как всегда, — что-то этот
красавец еще не взглянул в мою сторону? — а в совершенно ином смысле.
56 Александр Ласкин
Ей представилось, что этот незнакомец — ее будущий муж. Она еще не
знала, что он иностранный подданный, но в сравнении с главным ее
открытием — это были пустяки.
«Я решила, что надо его позвать к нам за стол, — вспоминала она, — и
знаками, совершенно не стесняясь окружающих, показала, что мы хотим,
чтобы он пересел к нам. Немного погодя, он действительно явился, сунул
нам по очереди руку и не отказался от мороженого... Я взяла на себя
рискованную роль пригласить его пойти с нами, не боясь, что он подумает... Он
довольно легко согласился, и мы вышли вместе... и отправились на
Троицкую, где жил Толмачев.ш У Толмачева была довольно пыльная комната с
туркестанскими тканями на стенах и диванах, мало света и много блох. Мы
решили разыграть «театр для себя», переоделись в цветные халаты, причем
мне достался прозрачный, который я надела на голое тело...Мы сидели с
ногами на диване, пили сладкое вино из плоских чашек... пили на
брудершафт... Наш гость... ушел в полном недоумении.
Наутро я уехала в Одессу без особого желания... В виде воспоминания я
увезла с собой наполовину опустошенную коробку конфет с портретом
норвежского короля, которую он захватил с собой, выходя из „Европейской"».
Почему Лютик так себя вела? Что за удовольствие она находила в
этих сомнительных пирах с переодеваниями?
Конечно, дело не только во внутренней раскрепощенности, но и в
другом, куда более опасном, чувстве.
Случались такие мгновения в ее жизни, когда все сосредоточивалось в
одной-единственной секунде.
Своего рода озарения освещали ее будни.
На языке ее стихов это называлось «отважный лет».
Я плакала от радости живой,
Благословляя правды возвращенье;
Дарю всем, мучившим меня, прощенье
За этот день. Когда-то, синевой
Обманута, я в бездну полетела,
И дно приветствовало мой отважный лет...
Позади, казалось бы, навсегда оставленное небо, впереди —
неотвратимо влекущая бездна.
Только бы не уцелеть!
Перемена декорации
Лютик уже свыклась с тем, что самое главное в жизни кратко и
неизменно завершается поражением.
Эта привычка стала настолько твердой, что и на последний свой брак с
вице-консулом Норвегии в Ленинграде Христианом Вистендалем она
взирала с обреченностью.
Вроде надо радоваться такому повороту судьбы, а Лютика мучают
предчувствия.
Незадолго перед отъездом за границу она сфотографировалась в ателье
«Турист».
Сейчас трудно сказать, какой это «Турист» — тот, что находился на
25 Октября, в доме 38, или другой, на 3 Июля, 26. Зато ее фраза известна
доподлинно.
Лютик взяла в руки свое размытое, неотчетливое изображение и
произнесла:
— Этот снимок получен с того света.
В каждом ее шаге чувствовалась противоречивость. Кажется, она так и
не решила: уезжает она в свадебное путешествие или в «заресничную
страну».
И ее впечатления от Норвегии какие-то странные.
m «Толмачев, — пишет О. Ваксель в другом месте своих записок, — сценарист Союз-
кино, остроумный юноша и страшный сплетник».
Ангел, летящий на велосипеде 57
Начать с того, что крыши в Осло — конусообразные, вытянутые вверх.
Именно такие дома Мандельштам называл «дворцовыми куколями».
Значит, Норвегия — это и есть «заресничная страна». Пограничный
шлагбаум опустился, как бы подмигнул, и она оказалась здесь.
Разумеется, сына Лютик с собой не взяла. Во всех ее поездках Асик
участвовал, но на этот раз он оставался с бабушкой.
Смерть Лютика
Диковинными вопросами задавался философ Владимир Соловьев:
— А что было бы, если бы Пушкин убил Дантеса? Смог бы он
продолжать писать стихи?
Как тут не вспомнить Мандельштама?
«Мне кажется, — писал поэт, — смерть художника не следует
выключать из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее,
заключительное звено».
Следовательно, и жизнь Лютика нельзя представить без самоубийства.
Она и прежде не раз вмешивалась в естественный ход событий.
Казалось, ну что ей стоит продлить миг удачи, но она целенаправленно шла на
разрыв.
Неизвестно, как обстояло дело в других случаях, но на сей раз Лютик
решила подготовиться.
Как бы перебрать в памяти некоторые звенья и, таким образом,
приблизиться к концу цепи.
Были же в ее судьбе моменты не только мрачные, но и приятные! Ей
довелось почувствовать себя и любящей женой, и страстной возлюбленной, и
поэтессой.
Сейчас главные состояния ее жизни возвращались к ней одно за другим.
Ночь любви — о ней сказано в письме Христиана Вистендаля в
Ленинград на следующий день после ее смерти — лишь упомянем.
Еще назовем проводы мужа до порога с поцелуем в щечку и
пожеланиями спокойного рабочего дня.
Затем она села писать стихи.
В первом четверостишии Лютик обращалась ко всем своим мужчинам, а
потом одним словом помянула Мандельштама: ведь это он в стихах о «Лэди
Годиве» назвал город «проклятым».
Я расплатилась щедро, до конца,
За радость наших встреч, за нежность ваших взоров,
За прелесть ваших уст, и за проклятый город,
И розы постаревшего лица.
Теперь вы выпьете всю горечь слез моих,
В ночах бессонных медленно пролитых,
Вы прочитаете мой длинный, длинный свиток,
Вы передумаете каждый, каждый стих.
Но слишком тесен рай, в котором я живу,
Но слишком сладок яд, которым я питаюсь.
Так с каждым днем себя перерастаю
И вижу чудеса во сне и наяву,
Но недоступно то, что я люблю, сейчас,
И лишь одно — соблазн: заснуть и не проснуться,
Все ясно и легко, — сужу, не горячась,
Все ясно и легко: уйти, чтоб не вернуться.
Теперь сразу — в его кабинет. Перерыла ящик стола в страхе, что
пистолет куда-то запропастился. Потом успокоилась, наткнувшись на
холодную сталь.
Затем выстрелила себе в рот.
Что тут началось!
Все закричали, забегали, загремели телефонные звонки.
Вскоре появился Христиан.
Дальше события развивались не менее удивительно.
Вистендаль положил ее тело на диван и взял фотоаппарат.
Реакция, конечно, неадекватная, связанная с острым состоянием минуты.
58 Александр Ласкин
Что это такое, если не попытка остановить мгновение, предотвратить
окончательный уход?
Вот и сейчас, на этих снимках, Лютик лежит на диване, как в гробу.
Вокруг головы — много цветов. Больше всего их с той стороны, где
располагается рана.
Кажется, фотографии отражают какие-то предпочтения. Что-то тут
специально выделено, а другое, напротив, уведено в тень.
Почему, например, композиционным центром стали не губы и волосы, а
брови?
Для читателя Мандельштама в этом нет ничего странного — в
стихотворении «Возможна ли женщине мертвой хвала?..» в центре тоже
оказались брови.
Можно сказать, мы их узнали. Это они, «твердые ласточки круглых
бровей», пусть и не названные поэтом, но уже готовые отправиться в путь...
ГЛАВА ПЯТАЯ. СМЕРТЬ БОЗИО
Появление Бозио
Первое посвящение Лютику — это, возможно, единственные любовные
стихи, начинающиеся словами о смерти: «Жизнь упала, как зарница, / Как
в стакан воды ресница...»
Во втором посвящении эти предчувствия объясняются. Делается это
не прямо, но через отсылку к стихотворению «Чуть мерцает призрачная
сцена...».
Совпадений действительно много.
«Черным табором стоят кареты» перекликается с «Я буду метаться по
табору улицы темной», «Розу кутают в меха» вызывает в памяти «За веткой
черемухи в черной рессорной карете», «Медной пестряди кружки и
мошки, \ Театральный легкий жар» — «И жизнь проплывает театрального
капора пеной».w
Конечно, эти пересечения есть не что иное, как подсказки.
Скорее всего, Осипу Эмильевичу представлялось, что Лютик не та, за
кого себя выдает.
Подобно обитателям квартиры 34, он тоже считал, что человек
проживает несколько жизней.
Если Баруздина была жрицей египетской богини, то почему бы Лютику
не быть Анджиолиной Бозио?
Это сейчас его подруга — человек с неопределенным статусом, то ли
официантка, то ли журналистка, то ли еще кто, — а некогда все
складывалось по-другому.
Известно, что в 1853 году знаменитая итальянская актриса приезжала в
Петербург на гастроли, произвела фурор своим пением, простудилась и
умерла.
Похоронена здесь же, по месту скоротечной болезни, на
Римско-католическом кладбище.
«Чуть мерцает призрачная сцена...» как раз Бозио и посвящено.
А стихотворение «Я буду метаться по табору улицы темной...»
обращено к Лютику.
В нем Лютик проживает жизнь Бозио.
Поэт пытается угнаться за ее каретой, поймать легкий профиль, тень на
стекле, но почему-то все время отстает.
Я только запомнил каштановых прядей осечки,
Придымленных горечью — нет, с муравьиной кислинкой...
w Первой об интересе Мандельштама к судьбе А. Бозио написала Л. Я. Гинзбург в
работе «Поэтика Осипа Мандельштама».
Ангел, летящий на велосипеде 59
«Свое» и «чужое»
Известие о гибели Лютика подтверждало, что поэзия есть «сознание
своей правоты»!
Вот почему, думая о ней, он каждый раз вспоминает Италию.
В стихотворении «Возможна ли женщине мертвой хвала?..»
промелькнуло слово «итальянясь».
В «Молодости Гете» поэт предложил читателю что-то вроде шарады:
«Южанка, потерявшая свою родину. Воплощение тоски по цветущему
югу, но не итальянка».
Это он о Лютике или о Бозио? Можно еще поспорить, чей профиль в
отрывке отчетливей.
Не обошлось без отсылок к ранним стихам. Автоцитаты подтверждали,
что круг замкнулся, сон стал явью, предсказание сбылось.
В «Чуть мерцает призрачная сцена...» речь идет о ласточке: «И живая
ласточка упала / На горячие снега...». И в «Возможна ли женщине мертвой
хвала?..» тоже появляется: «И твердые ласточки круглых бровей / Из гроба
ко мне прилетели...»
У Мандельштама перекликаются не только мысли и строчки, но и
отдельные слова.
Как корабли на рейде, они перемигиваются друг с другом.
Некоторые совпадения напоминают проговорки по Фрейду.
Например, в начале радиопьесы «Молодость Гете» его выдает слово
«чужое»: «— Можно туда пойти? — Нельзя... Сады — чужие».
«Чужие сады» отсылают нас к «чужим поленьям» из стихотворения «На
мертвых ресницах Исакий замерз...».
И в истории Бозио тема «чужого» присутствует:
«Защекочут ей маленькие уши: «Крещатик», «щастие» и «щавель». Будет
ей рот раздирать до ушей небывалый, невозможный звук „ы"».
Конечно, Мандельштам помнит и о других своих ощущениях. Бывало в
его жизни и чувство единства с окружающим миром.
«Эллинизм, — писал поэт, — это сознательное окружение человека
утварью вместо безличных предметов, превращение этих предметов в утварь...»
«Превращение предметов... в утварь» — это превращение «чужого» в
«свое».
Следовательно, в истории с Лютиком подобная метаморфоза не
произошла.
Разные жизни слова
Мандельштам утверждал, что Пенелопа не ткала, а вышивала, именовал
Медею отравительницей, оссиановским дружинникам придумал какие-то
шарфы. Кстати, ошибся Осип Эмильевич и в отношении Лютика: сказал о
«стокгольмской могиле», а на самом деле она умерла в Осло.
Не всегда он пользовался своими поэтическими правами.
Ради небольшого отрывка в «Египетской марке», рассказывающего о
смерти Бозио, Осип Эмильевич часами сидел в библиотеке.
Ему необходимо было самолично докопаться до всех подробностей: кем
был отец актрисы, какой оперой она дебютировала, где именно
завершилась ее жизнь.
Судя по всему, его интерес к теме начался со статьи Б. Л. Модзалевского
в пятом номере журнальчика «Бирюч Петроградских государственных
театров» за восемнадцатый год.
Обычная такая заметка к юбилею актрисы, сжатый пересказ ее
небогатой событиями судьбы.
Правда, Модзалевский украсил несколько страничек архивными
разысканиями. Слишком бедно выглядел бы без них его текст.
Для будущего знаменитого пушкиниста эта публикация не имела
продолжения, а для Мандельштама она стала событием.
Что-то важное привиделось ему в этой бегло очерченной жизни, если он
потянулся к другим источникам.
Можно догадаться, что Осип Эмильевич читал книги М. К. «История
оперы в лучших ее образцах» (1874) и барона Б. А. Фитингофа-Шеля «Ми-
60 Александр Ласкан
ровые знаменитости» (1899). По крайней мере, именно об этом говорят
скрытые цитаты в его тексте.
Мандельштам не стал мелочиться и весь двадцатичетырехстрочный
отрывок заключил в кавычки. Это следовало понимать как призыв
всмотреться в то, как у него «работают» подсказки Модзалевского, Фитингофа-Шеля
и М. К.
Как правда обогащает поэзию.
Как действуют сообщающиеся сосуды.
Многое дали поэту не только историки, но и безвестные почитатели.
Рядом со знаменитостью непременно есть люди, которые ведут тайные
записки и дневники.
Кстати, с одним таким человеком мы уже встречались на этих
страницах. Арсений Федорович тоже томился и боялся приблизиться к предмету
своих чувств.
В данном случае Осип Эмильевич не пытался отмахнуться, а, напротив,
испытывал к поклонникам чувство благодарности. С их записей — этих
бесхитростных свидетельств несомненной преданности — и начинался его
текст.
«БИРЮЧ»: Один из многочисленных поклонников Бозио написал по
поводу ее смерти: «И не предчувствия ль мечтами/ Она волнуема была,/ Когда
последний раз пред нами/ В любимой роли умерла».
«МИРОВЫЕ ЗНАМЕНИТОСТИ»: Особенно хороша была Бозио в
«Травиате». Нередко случалось, что в ложах и партере плакали, слушая ее в 3-м
действии в сцене смерти. А в ее действительной смерти было много
схожего с этим. Она сама говорила, умирая, что ей так живо припоминается,
как она умирала на сцене, что она с трудом различает, настоящая ли
смерть наступает...
«ИСТОРИЯ ОПЕРЫ...»: Г-жа Бозио родилась в артистическом семействе.
В Милане она брала уроки пения у профессора Каттанео и дебютировала в
опере «Duo Foscari»; дебют ее был очень удачен.
В этой истории много метаморфоз, но превращения этих цитат — из
самых впечатляющих.
Мандельштаму безусловно нравилось, как ловко и красиво это у него
получается.
Вот описание смерти Бозио. Оно возникло из упоминания о том, что в
последний раз актриса выходила на сцену в «Травиате».
Как и подобает театральной героине, Бозио умирала на фоне всполохов
огня за окном: «Воинственные фиоритуры петушиных пожарных рожков,
как неслыханное брио безоговорочно побеждающего несчастья, ворвались в
плохо проветриваемую спальню демидовского дома».
О «демидовском доме» Мандельштам тоже вычитал: «Вчера, в половине
четвертого пополудни, — цитирует Модзалевский петербургского
поклонника актрисы, — скончалась после трехдневной болезни... примадонна
Итальянской оперы нашей, первая певица их Императорских величеств,
бедняжка Анджиолина Бозио. Сейчас я заходил в ее квартиру в доме
Демидова, поклонился праху ее...»
Обратите внимание на очень личное слово «бедняжка». Возможно, не
без него впоследствии появились «Дичок, медвежонок, Миньона».
Словом, Мандельштам вел себя подобно примерному филологу.
А что за филология — без сносок и кавычек? А также — стола в
читальном зале, заваленного старыми газетами и журналами?
Поэт не только обрамил отрывок кавычками, но и предварил его адресом
библиотеки. Сами источники называть не стал, а место поиска обозначил:
«Где-то на Подьяческой помещалась эта славная библиотека... Напротив
была пожарная часть с закрытыми наглухо воротами и колоколом под
шляпкой гриба...»
Так что Осип Эмильевич еще и вспоминает о том, как, отвлекаясь от
занятий, он время от времени поглядывал в окно.
Шумящая рядом улица и погрохатывающий обоз соединялись с судьбой
умирающей актрисы.
Ангел, летящий на велосипеде 61
Мерещилось, что и в ее последние часы улица за окном «демидовского
дома» тоже жила беспокойно.
«За несколько минут до начала агонии по Невскому прогремел
пожарный обоз... Битюги с бочками, линейками и лестницами отгрохотали, и
полымя факелов лизнуло зеркала».
Когда-то давно Мандельштам пытался определить, что такое филология,
и у него получалась схожая картина.
Тоже библиотека. Тоже улица. Тоже вид из окна.
«...Филология, — писал он в статье «О природе слова», —
университетский семинарий, семья. Да, именно университетский семинарий, где пять
человек студентов, знакомых друг с другом, называющих друг друга по
имени и отчеству, слушают своего профессора, а в окно лезут ветви знакомых
деревьев университетского сада».
Конечно, законопослушность поэта относительная.
И филология у него особенная — живое дело с выходом в сад, своего
рода союз небольшой группы умников с окружающей их природой.
Журнал «Звезда» анонсирует смерть Бозио
Манделыптамовский текст вмещает в себя многое, не предусмотренное
темой. И заметку в журнале, и библиотеку, и звуки проезжающего обоза.
Помните «расширенное зрение» художника Михаила Матюшина?
Особые надежды мастер связывал с «периферическими участками сетчатки
глаза, которыми обычно пользуются в сумерки».
У Мандельштама часто возникала картина как бы стереоскопическая.
Благодаря такому эффекту, мы видим и героя, и поэта, и пространства
вокруг них.
Неслучайно он скептически отзывался о причинно-следственных связях.
Иное дело — ассоциативный ряд. Только прикасаешься к одному концу
цепочки, как сразу возникает реакция на другом.
Тут все жанры хороши. Если не удалось что-то сказать в стихах или
прозе — можно воспользоваться журнальным анонсом.
В последних номерах за двадцать девятый и нескольких первых за
тридцатый годы ленинградская «Звезда» сообщала о готовящейся публикации
повести «Смерть Бозио». Странное это название помещалось в ряду куда
более ясных заглавий. Тут были и «Поворот», и «Подъем», и «На боевых
путях», и «Остановка в коммуне».
Как обычно, окружающие говорили что-то свое, а Мандельштам — свое.
Маловероятно, что его сигнал о помощи кто-то услышал. Трудно было
прочитать эту шифрограмму без соответствующего «ключа».
Зато в прятанной-перепрятанной «Четвертой прозе» поэт обрисовывает
свои перспективы прямо и недвусмысленно:
«Нет, уж позвольте мне судиться! — пишет он в те же зимние месяцы
1929 — 1930 годов. — Уж разрешите мне занести в протокол. Дайте мне, так
сказать, приобщить себя к делу! Не отнимайте у меня, убедительно вас
прошу, моего процесса! Судопроизводство еще не кончилось и, смею вас
заверить, никогда не кончится. То, что было прежде, только увертюра. Сама
певица Бозио будет петь в моем процессе».
Следовательно, его продолжали мучить предчувствия.
Значит, он знал о том, что итальянская актриса еще сыграет свою роль.
Вокруг памятника
Помимо статьи в журнале «Бирюч» и заметки о Бозио в «Музыкальном
обозрении» за 1847 год существуют иные источники.
Кроме прогулок между библиотечными полками следует назвать и
маршрут в районе Выборгской стороны.
Сейчас уже не выяснить последовательности. То ли Мандельштам
сначала нашел место захоронения, а уже потом что-то прочитал, то ли наоборот.
Как бы там ни было, но обойти надгробие Бозио на
Римско-католическом кладбище нельзя. Оно, безусловно, присутствует в отношениях поэта с
темой.
62 Александр Ласкин
Есть такая актерская игра с воображаемыми предметами. В руках
самого предмета нет, но фантазия бьет ключом. Как бы из ничего возникают
контуры вещей, ситуаций и положений.
Можно было просто не заметить Холерного кладбища, расположенного
бок о бок с Римско-католическим, но поэт решил его «разыграть». Сначала
попробовал один раз, потом — еще и еще.
Так появились «коричневые томики... с зачитанными в шелк заразными
страницами», «воинственные фиоритуры пожарных рожков», «бешеная
скачка в бараньих тулупах и касках».
Это и называется «мыслить пропущенными звеньями».
Еще раз назовем пропущенное.
«Пожар» свидетельствует о том, что сначала была библиотека рядом с
пожарной каланчой.
«Холера» — о его прогулках вблизи Римско-католического храма.
Вот мы и приблизились к самому существенному пробелу контекста.
Важнейшей подсказкой для Мандельштама оказалось само надгробие.
Дело в том, что фигур на саркофаге не одна, а две.
У первой — губы поджаты, а взгляд как бы невидящий. Вторая — вся
таяние ниспадающих линий, обволакивание нежностью и любовью. Она
печально склонила голову и положила руку на плечо подруге.
Словом, у каждой — своя роль. Одна устремлена в запредельное, а для
другой нет ничего, кроме ее горя.
Плакальщица явно напоминает знакомую Мандельштама. Можно
подумать, что это Лютик скорбит по Бозио, по идее своей жизни, которую ей
не удалось опровергнуть.
К тому же есть еще слова на памятнике. Их тоже можно прочесть как
обращение к ним двоим:
«У нее было все, что можно желать; она получила все при самом своем
рождении, — все, исключая долгую жизнь: она умерла, едва начав ее!
Смерть, завидуя ее славе и разбив будущность, такую прекрасную, не
могла, однако, схоронить память о ней под мрамором этой гробницы: ее больше
нет, но слава ее осталась. Бог захотел того — уважим Его волю; среди
ангелов, составляющих небесный хор, не хватало одного ее голоса».
Это перевод Бориса Модзалевского из той же статьи в «Бирюче».
Не в пример Бозио, Лютик совсем не знала, что такое слава. А о
существовании ангелов, безусловно, догадывалась. Неслучайно в посвящении ее
памяти Мандельштам написал о «заресничной стране»»
Кажется, поэт пытался проникнуть туда, куда вглядывалась первая
фигура. В «небесном хоре» он видел себя вместе со своей подругой зимы
1925 года.
Что совершалось в небесах?
Другой пророк назвал нечто подобное — «горний ангелов полет».
Взявшись за руки, они спешили на идущий издалека свет: «Без оглядки
и помехи / На сияющие вехи...»
Умышленный город
Казалось бы, это — если и не галлюцинация, то фантазия. Впрочем,
вместе с Мандельштамом нечто подобное переживали многие.
Наличие свидетелей — есть доказательство чуда. Немало ленинградцев
могли бы подтвердить, что наблюдали явление ангела.
Конечно, это был уже знакомый нам ангел, летящий на велосипеде.
Горожане вяло поглядывали в окно трамвая, словно перелистывали
страницы читанной^перечитанной книги, как вдруг их настигало нечто
необычное.
В отдалении проплывал нежный вихрь. Он двигался настолько быстро,
что они едва успевали различить контур лица, рыжие волосы, открытый лоб.
Странные люди эти петербуржцы-ленинградцы! В минуту волнения они
не возопят нечто невообразимое, а начнут читать любимые стихи.
Не все пассажиры что-то нашептывают себе под нос, но среди самых
вежливых и плохо одетых такие встречаются обязательно.
И мандельштамовский персонаж Парнок, и поэт Пяст, и обитатели
квартиры 34 принадлежат этому сообществу.
Ангел, летящий на велосипеде 63
Каков репертуар этих бормотаний? Конечно, без Мандельштама тут не
обошлось. Тем более что он сам описывал нечто подобное. Вот хотя бы
«Ангел в светлой паутине...» или «Я буду метаться по табору улицы темной...».
Удивительно, когда человек, едущий рядом, читает стихи. Впрочем, к
подобным вещам мы успели привыкнуть. А событие, произошедшее под
самый конец 1939 года, с полным основанием может быть названо странным.
Именно тогда прах и надгробие Бозио перенесли в Некрополь мастеров
искусств в Александро-Невской лавре.
Узнай об этом Мандельштам, он бы остался доволен. Когда еще
воплощение метафоры становилось делом чуть ли не государственной важности?
И твердые ласточки круглых бровей
Из гроба ко мне прилетели...
Как когда-то Лютик, Бозио оставляла «жаркую могилу»... Теперь ее
окружали не чиновники и торговцы, а литераторы и артисты. Наконец-то
она попала к своим.
В Александро-Невской лавре итальянская актриса — всеобщая
любимица. Любой экскурсовод с удовольствием расскажет печальную повесть ее
жизни, завершившейся под чужим небом.
Правда, о Лютике экскурсоводы не догадываются. Слишком глубоко
запрятана эта тема среди манделыптамовских ассоциаций.
Возможно, впрочем, дело в другом.
Очень уж изменился за последние годы наш город!
Все реже теперь можно увидеть прохожего, бормочущего стихи.
Да и бывших египтян уже не встретишь, а ведь еще недавно именно они
определяли уровень петербургской интеллигенции.
Куда-то все подевались: то ли перевелись совсем, то ли окончательно
слились с остальными жителями.
Существует такой эффект очереди: когда люди объединяются для
какой-нибудь надобности, они становятся неотличимы друг от друга.
А ведь так, бывает, хочется маломальского события!
Ну хоть бы ангел, летящий на велосипеде, промелькнул и растворился
вдали...
Итоги
Для того чтобы осуществиться, все в жизни проходит «путем зерна».
Не только люди, но и мысли должны миновать несколько воплощений.
Слова и образы могут существовать начерно, томиться в книге
какого-нибудь М. К. или Фитингофа-Шеля, а потом найти себя в прозе поэта.
Отнюдь не всегда Мандельштам думал так. Но сейчас ему хотелось
ничего не упустить, всему воздать должное, не обойти и самого скучного этапа
накопления частностей.
Помните его восторженные слова, обращенные к цитате?
«Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада. Неумолкаемость ей
свойственна».
Вместо «цитата» Осип Эмильевич мог сказать — «перпетуум-мобиле»,
«круговорот в природе», «энергия постоянного обновления».
Его эксперимент свидетельствовал, что вещество поэзии — отнюдь не
чистое. Тут обязательно присутствуют разного рода примеси. В данном
случае без них тоже не обошлось.
И статья Модзалевского, и Холерное кладбище, и надгробие Бозио —
это далекие и близкие источники его образов.
Правда, существуют явления, которые так просто не объяснишь.
Это когда поэт не знает, но чутко улавливает, а потом оказывается, что
все обстояло именно так.
Особенно трудно воспринимают такие вещи разные там Шилкины!
Ну как им втолковать, что поэзия связана с даром пророчеств.
Вы, конечно, не забыли о последней Лютиковой «ночи любви»?
Смерть Бозио тоже начиналась с «песни любви».
«Она приподнялась и пропела то, что нужно, — писал Мандельштам, — но
не тем сладостным, металлическим, гибким голосом, который сделал ей славу
64 Александр Ласкин
и который хвалили газеты, а грудным необработанным тембром
пятнадцатилетней девочки-подростка, с неправильной неэкономной подачей звука...»
Кажется, в последнюю минуту прошлое и настоящее актрисы освещала
какая-то вспышка.
Так и Лютику открывалось единство ее судьбы.
Она ясно чувствовала, что прожила жизнь, короткую, как строчка о Бо-
зио, и ей осталось умереть.
«Прощай, Травиата, Розина, Церлина...»
ГЛАВА ШЕСТАЯ. ЗАМЕСТИТЕЛЬ МАНДЕЛЬШТАМА
Серовские мальчики
Вопрос стоял примерно так.
Можно ли переиграть судьбу, но при этом остаться в поле зрения
бывшего поклонника?
Лютику это удалось с легкостью: когда ее роман с Осипом завершился,
на ее пути возник Евгений Мандельштам.
Впоследствии, комментируя эту ситуацию, Надежда Яковлевна писала:
«Ольге все же удалось съездить на юг, но не с Мандельштамом, а с его
братом, Евгением. Видно, женщины уже тогда упали в цене, если такая
красотка не сразу нашла заместителя».
А в разговоре с сыном Лютика, Арсением Арсеньевичем, она
рассказывала так:
— Лютик была какая-то беззащитная принцесса из волшебной сказки,
потерявшаяся в этом мире... Она поехала с Евгением Эмильевичем на
Кавказ, но сначала предполагалось, что поедет Осип. Перед отъездом у нас
состоялось долгое, мучительное объяснение, и в конце концов Осип объявил,
что он останется со мной, а Лютик уехала с Евгением.
Если бы Лютику пришлось отвечать на эти обвинения, то она бы просто
пожала плечами.
Ну ничего общего нет у этих двух ее знакомых, кроме фамилии и
отчества!
И она сама с каждым из них становилась другой. С первым — у нее был
роман, то есть нечто необязательное, способное завершиться и так, и этак, а
со вторым — что-то вроде попытки семейной жизни.
У Евгения Эмильевича внешность — не поэта и не музыканта, а, скорее,
сотрудника солидного учреждения. Люди подобного склада в самой
неопределенной сфере деятельности займут прочное место.
Как ни странно, этот уж очень практический человек некогда принадле-
жал к славному сообществу тенишевцев. Как это писал его брат? «А
все-таки в Тенишевском были хорошие мальчики. Из того же мяса, из той же
кости, что дети на портретах Серова».
Дети с портретов великого живописца — своего рода маленькое племя.
У них деликатная улыбка и нежный румянец. Иногда и взрослые у Серова
улыбаются так — следовательно, эти люди остались детьми.
Оказывается, можно перетаптываться у доски, пользоваться
шпаргалкой, отвечать невпопад, и в то же время слыть настоящим автором. Почти
все ученики Тенишевского писали стихи или прозу. Заразное это
заболевание не миновало буквально никого.
Евгений Мандельштам и его одноклассник Владимир Набоков
участвовали в издании классного журнала «Юная мысль». Совсем еще юноши, —
точь-в-точь серовские мальчики, — а уже заседали в редколлегии,
осуществляли литературную политику. Естественно, сочиняли сами: Набоков —
стихи, Мандельштам — заметки и очерки.
Глядя на поздние фотографии Владимира Владимировича и Евгения
Эмильевича, трудно догадаться, кем были в прежнем своем воплощении эти
солидные господа.
А ведь когда-то они носили похожие курточки и короткие штанишки с
чулками. Стояли этак свободно, смотрели несколько растерянно,
размышляли о разном.
То ли — обо всем, то ли — ни о чем.
Ангел, летящий на велосипеде 65
Начало
Конечно, в литературу попадают поодиночке, а не всем классом. Одни
избирают пути прямые, а другие — окольные.
Евгений Мандельштам предпочел служебный вход.
В начале двадцатых он стал сотрудником организации, контролирующей
начисления авторских гонораров.
Его интерес вызывали только произведения, вышедшие в свет. Зато по
отношению к ним Мандельштам-младший проявлял особую заботу. Их он
брал на карандаш, подсчитывал количество строк и отслеживал случаи
неразрешенного использования.
С этой точки зрения стихов и прозы Осипа Мандельштама просто не*
существовало.
Уже сколько лет его имя не появлялось в отчетных ведомостях!
Правда, Евгений и сам больше в тени. Впрочем, это он пока наблюдает,
как бы примеривается, а потом обязательно выйдет на свет.
Мечтается ему примерно так.
Довольно канцелярщины, скромных обязанностей человека, состоящего
при разного рода бумагах и цифрах! Пришло время сделать нечто
кардинальное, сразу обращающее на себя внимание.
Ну хоть бы кое-что изменить в писательской столовой — постелить
скатерти оригинальной расцветки или купить пару-тройку светильников.
Два брата
Хотя Комиссия по улучшению быта литераторов не поэма и не роман,
метод социалистического реализма имел к ней непосредственное отношение.
Уже в названии слышался намек на повсеместно идущую борьбу
хорошего с лучшим.
Мол, сделаем так, чтобы наша удивительная жизнь стала еще прекраснее.
Тем, кто считает его хлопоты никчемными, Евгений Эмильевич
напомнит об идеях философов-утопистов. Даже эти серьезные люди в своих
планах светлого будущего не опускали деталей и подробностей.
Уж они-то понимали, что даже человек завтрашнего дня, как бы ни
отличался он от своего далекого предка, не откажется посидеть в хорошей
компании.
Ему тоже доставят удовольствие белоснежные скатерти, удобные
кресла, бокал хорошего вина.
Что уж тогда говорить о современных литераторах! Куда им еще
направиться, как не в ресторан Дома писателей?
Конечно, это говорится не о брате Евгения Эмильевича. Ему-то как раз
не нравятся общие собрания, коллективные пьянки, совместные издания.
Осип Мандельштам даже декларирует принципиальное одиночество.
Когда он говорит: «Нет, никогда ничей я не был современник», — это
означает, что время по себе он выберет сам.
Будущее — отбросит, настоящим — пренебрежет, остановится на
какой-нибудь отдаленной эпохе.
О его предпочтениях можно судить по тому, как он ведет себя в
ресторане Дома писателей.
Его знакомый свидетельствует: чечевичную кашу поэт ел так, будто
вкушал божественный нектар.
Современник Еврипида
Больше всего Мандельштама притягивали те времена, когда быть
писателем — значило быть пророком.
Если кто-то из его знакомых начинал жаловаться, он чуть не вопил
сдавленным голосом:
— А Бума печатался? А Христос печатался?
Или говорил этак покровительственно:
— Вы слишком большое значение придаете станку Гутенберга.
Случалось ему делать и специальные заявления:
3 Звезда №10
66 Александр Ласкан
— У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива, —
процитируем еще раз. — У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу...
Нельзя сказать, что у него не было оснований чувствовать себя предста-,
вителем дописьменной цивилизации.
Подобно бродячим проповедникам, Мандельштам трудился «на ходу».
Вместо того чтобы сочинять за столом, он перебегал из одного угла комнаты
в другой.
К тому же время от времени Осип Эмильевич говорил нечто странное.
Мы уже упоминали о том, что он мог спутать вещи, очевидные для
любого школьника. Да еще и настаивать на этих нелепостях, буквально требовать
признать свою правоту.
Конечно, это была своего рода подсказка, тайный шифр. Не мог же поэт
прямо сказать, что истории Медеи и Пенелопы ему известны не из книг.
Не сразу великие сюжеты обретают величие. Прежде они существуют в
качестве молвы, передаваемой из уст в уста.
В этих случаях автором может считаться буквально каждый. Кто-то не
точно пересказал, другой не так понял. Один преуменьшил, его
собеседник — преувеличил.
Словом, наш современник — «человек эпохи Москвошвея» —
признавался в самом сокровенном.
Помните египетскую жрицу Варвару Матвеевну Баруздину?
Так вот и поэт некогда находился в толпе, в которой плещутся,
вывариваются, рождаются на свет Божий важнейшие новости греческого
государства.
Предположение о скандале
Если Буддд и Христос — писатели, то перед кем тогда расстилает его
брат белоснежные скатерти?
Мандельштама так и подмывало это благолепие превратить в прах.
Не без тайного удовольствия он намечал план действий и представлял
поведение будущих жертв.
«Писателям, которые пишут заведомо разрешенные вещи, —
провозглашал он, — я хочу плевать в лицо, Ьсочу бить их палкой по голове и всех
посадить за стол в дом Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского
чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда».
Помимо обязательного для всех полицейского чая, некоторым полагалась
ссылка.
Это, так сказать, персональное наказание, за особые заслуги перед
литературой.
«А я говорю — к китайцам Благого — в Шанхай его», — торопил
расправу автор «Четвертой прозы».
По этой фразе можно догадаться, что же произошло.
Был удобный поместительный дом Александра Ивановича Герцена. Вот
где «ощущение личной значимости» казалось само собой разумеющимся.
Теперь этого дома нет.
И «ощущения личной значимости» нет.
«Александр Иванович Герцен!.. Разрешите представиться... Вы как
хозяин в некотором роде отвечаете.,. Изволили выехать за границу? Здесь пока
что случилась неприятность...»
Вот что такое Шанхай. Теперь всякий растворен во множестве ему
подобных. Это прежде уважали права личности, а сейчас поклоняются
коллективу.
Конечно, Осип Эмильевич жалеет не о бывшем особняке Герцена, но о
завершении целого периода русской словесности.
Для того чтобы в этом убедиться, надо опять перелистать Мандельштама.
Вот-вот, нашли: в статье 1923 года, посвященной французскому
писателю Пьеру Гампу, говорится о том, что Максим Горький «... «босяков»
посадил в почетном углу барского дома русской литературы».
Восстановив пробел, мы проникаем в подсознание поэта и с удивлением
слышим нечто совершенно невообразимое.
Подобно ломовому извозчику, Мандельштам ругает своих коллег.
— Голь перекатная! — шумит он. — Босяки!
Ангел, летящий на велосипеде 67
Как мы помним, поэт не ограничился этими определениями. На
следующем витке движения своей мысли он еще добавил стакан полицейского
чая и удар палкой по голове.
Скандал
Человек, неизменно предпочитавший мысль действию, все-таки смог
осуществить кое-что из своего плана.
Произошло это в Издательстве писателей в Ленинграде, в
непосредственной близости от «улучшенного» его братом быта Клуба литераторов.
В апреле 1934 года Мандельштам в присутствии свидетелей дал
пощечину Алексею Толстому.
Это, конечно, совсем не то, что он описал в «Четвертой прозе», но
некоторое представление о скандале все же возникало.
Если приблизиться к пчелиным сотам или муравейнику, то сразу
начнется переполох. Так же заволновались писатели после этой пощечины.
Незамедлительно появились люди, готовые к мести.
— Выдайте нам доверенность на формальное ведение дела, — кричал
известный романист. — Мы сами его поведем!
Оба эти события — и описанное в «Четвертой прозе», и произошедшее
на самом деле — что-то явно напоминают.
Уж не знаменитый ли разгром в квартире критика Латунского? В ту
веселую ночь летели стекла, качалась люстра, жалобно звенели струны рояля.
Кажется, Булгакову пригодилась не только идея разгрома, но и
сопутствующей ему ссылки. Как это у Мандельштама? «А я говорю — к китайцам
Благого — в Шанхай его». Эту интонацию можно услышать в словах Азазелло о
бедном Степе Лиходееве: «Я это и говорю... Разрешите, мессир, его выкинуть
ко всем чертям из Москвы».
Впрочем, что ж тут странного? Михаил Булгаков и Осип
Мандельштам — соседи по московскому писательскому кооперативу на улице
Фурманова. Каждому из них ничего не стоило заглянуть к другому по
какой-нибудь надобности: нет ли у вас хлеба до завтра? есть ли у вас свет?
В любом доме с удовольствием обсуждают соседей, а в писательском —
больше других.
В апреле тридцать четвертого года только и судачили, что об этой
пощечине. Большинство считало поступок «истерической выходкой», но кое-кто
многозначительно отмалчивался.
Михаил Афанасьевич Булгаков ничего не говорил, только улыбался
своей знаменитой улыбкой, запечатленной на множестве фотографий.
Он знал, что ему еще представится случай высказаться на эту тему.
История проданного рояля
К своему счастью с Лютиком Евгений Эмильевич готовился так же, как
к мероприятию в Союзе писателей.
Четкость — это вообще его сильная сторона.
Осип Эмильевич все никак не решался на поездку в Крым, а его брат
только поинтересовался: где взять необходимые средства?
Как и подобает настоящему директору, он предпочитал деньги не
вкладывать, а находить. Сумма на поездку оказалась точь-в-точь ценой рояля
Юлии Федоровны. По случаю этого важного для дочери события она
согласилась его продать.
Все просчитал Евгений Эмильевич. Например, настоял на том, чтобы в
поездку взяли Асика. Присутствие мальчика должно было подчеркнуть
серьезность его намерений.
Больше всего надежд он возлагал на поход в семейные бани. После
этого мероприятия вряд ли кто-то усомнится, что они единая семья. Конечно,
есть еще формальности, вроде печати в паспорте, но это все — наживное.
В бане у Евгения Эмильевича закружилась голова. Уж насколько
уверенно он чувствовал себя в любых водах, а тут закричал: «Тону!» Конечно, не
от страха, но от непонятно откуда взявшегося чувства свободы: в эту
минуту он не боялся показаться смешным.
68 Александр Ласкин
Так они наслаждались моментом. Правда, с Лютиком нужно всегда
держать ухо востро. Только и жди, что вернется забытое ею на время
«ощущение личной значимости».
Однажды на прогулке им встретился ленинградский знакомый. Он
посмотрел на нее столь долгим взглядом, что она просто не смогла не
откликнуться. Обычно именно с таких взглядов в ее жизни начинались перемены.
Помните, мы говорили про «отважный лет»? Это и было то самое.
Лютик чувствовала, что ее уже ничто не сможет остановить.
Трудно было предполагать столь скорое крушение.
Евгений Эмильевич даже не сразу понял — что же произошло. Он еще
что-то говорил тоном то ли счастливым, то ли разморенным, а она его уже
не слышала.
Вроде все было сделано как надо, с настоящим директорским размахом,
а, как оказалось, — зря. Не помог даже инструмент, проданный ради этой
поездки. Музыки не было: что — с роялем, что — без. Если, конечно, не
считать плеска воды в семейной бане.
Самое обидное, что ничего не вышло и с этим знакомым. Оказывается,
не всегда стоит доверять предчувствиям. Скорее всего, она просто
обозналась, приняв его взгляд на свой счет.
Конец истории
Из воронежской ссылки Евгений Эмильевич получил от брата несколько
писем. В одном — около слова «родных» стоял вопросительный знак.
Другое завершалось выкриком: «Ты понимаешь, что ты делаешь?»
Покровитель чистых салфеток и дирижер светящихся люстр предпочел
ничего этого не заметить. Так иной начальник сидит в кабинете, беседует
по телефону, а секретаршу просит сказать, что его нет.
И в середине семидесятых, когда, вместе с другими обломками
кораблекрушения, всплыли черновики воронежских писем, Евгений Эмильевич не
растерялся.
На вопросы откуда-то появившихся биографов брата он отвечал, что
никаких писем не получал.
Это были слова настоящего начальника. Директор ведь как
размышляет? Если чего-то нет среди входящих и исходящих, того не существует и
вовсе.
Конечно, такал забывчивость не противоречила поздравлениям сыну
Лютика ко всем праздникам. До поры до времени его обращения к
прошлому этими посланиями и ограничивались.
Открытки Евгения Эмильевича тоже показательны. Брат настаивал на
том, что пишет «ка ходу», в постоянных перебежках по комнате, а ему
непременно требовался письменный стол.
Ну не мог он стронуться с места, написать несколько фраз по случаю
Первого мая. без включенной лампы, пишущей машинки, разных там
резинок и карандашей!
Конечно, дело не только в ритуальной вежливости или удовольствии от
«литературного труда». Заодно появлялась информация: из ответной
открытки он узнавал, что в записках Лютика есть пара страничек об Осипе
Мандельштаме.
Получив эти сведения, Евгений Эмильевич сперва огорчился, а потом
решил, что обладание этим текстом кардинально меняет его ситуацию.
Наконец-то он мог ответить Надежде Яковлевне. Вернее, как и подобает
настоящему администратору, этот ответ организовать.
Думал ли Мандельштам-младший о том, что Лютик заодно расправлялась
и с ним? Она написала о первом брате и не удостоила вниманием второго.
Как бы прошла мимо и не взглянула в его сторону.
Что — тот брат, что — этот: для чего вкладывать персты в те же раны?
Даже если Евгений Эмильевич это понял, то постарался не заметить.
Все-таки — повторим еще раз — он был директором. А где вы видели
такого директора, который за одно и то же станет платить несколько раз?
Ангел, летящий на велосипеде 69
Шарманщика смерть
Никогда Мандельштам не обратился бы к своему брату так же, как к
еврейскому музыканту Александру Герцевичу: «Нам с музыкой-голубою / Не
страшно умереть».
Конечно, родство музыканта с поэтом неформальное. Речь не о
житейских отношениях, а о связях в сфере литературы.
Вот он, пример своего рода всемирного заговора, всеобщего
покровительства и взаимопомощи!
Приглядевшись, обнаруживаешь соучастие немецкого поэта Вильгельма
Мюллера, австрийского композитора Франца Шуберта и даже Иннокентия
Анненского.
Мюллер сочинил стихотворение о шарманщике.
Шуберт написал цикл «Прекрасная мельничиха», включающий романс
на эти стихи.
Анненский стихи перевел.
Вот откуда у Мандельштама звук мерного движения, постоянного
возвращения в одну точку.
Четыре строчки — поворот ручки музыкального ящика.
Еще четыре — новый поворот.
Этот шарманочный ритм впервые появился у Мюллера и Анненского.
Уж давно о счастье
Дед не ворожит,
Старую шарманку
Знай себе крутит...
В отличие от Анненского, Мандельштам не называет профессию героя.
Как видно, для него более существенно, что в буквальном переводе
«шарманщик» означает «крутящий лиру».
«Крутящий лиру» — это собрат «по музе, по судьбам».
Есть еще одно объяснение братского «нам».
Вспомним уже цитированную статью «Скрябин и христианство»:
«Мне кажется, смерть художника не следует выключать из цепи его
творческих достижений, а рассматривать как последнее, заключительное
звено».
Вот почему уход из жизни его подруги обозначал обрыв ассоциативной
цепи.
Еще недавно шарманщик «музыку наверчивал», «шумела мельница»,
оглашал округу рожок почтальона.
Шумела мельница, и в песнях урагана
Смеялся музыки голубоглазый хмель...
(«В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа...»)
Шуберт, «Мельник». Рожок почтальона.
(Ремарка из радиопьесы «Молодость Гете»)
Остановились «мельниц колеса», угас звук почтового рожка, умер
шарманщик.
И стынет рожок почтальона...
(«Возможна ли женщине мертвой хвала?..»)
Шарманщика смерть и медведицы ворс...
(«На мертвых ресницах Исакий замерз...»)
Конечно, мир Мандельштама открыт не для каждого. Это Лютик
оказалась своей среди лейтмотивов поэта, как бы ровней шарманщика, мельницы
и рожка, а его брат всегда существовал наособицу.
Поначалу Осип Эмильевич все же надеялся привлечь Евгения на свою
сторону. В нескольких письмах промелькнуло что-то обнадеживающее,
70 Александр Ласкин
смутно напоминающее «нам». Глядишь — и нашлось бы ему место среди
излюбленных поэтом «ласточек» и «ос».
Вскоре он прекратил эти попытки. Уж слишком определенной стала для
него фигура прирожденного директора.
Раз этот человек лучше всего понимает язык приказов, Осип Эмильевич
отдавал ему свое распоряжение.
«...Запрещаю тебе, — писал он из воронежской ссылки, — где бы то ни
было называть себя моим братом».
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ
Имена
Мы уже говорили о том, что многое в этой истории объясняется
разницей между «ты» и «вы».
Надежде Яковлевне тоже пришлось эту разницу почувствовать.
Неприятно узнать, что еще одна женщина была его «ты».
В ее мемуарах ничего нет об этом унижении, но зато определено
значение «ты».
«Для своего осуществления „я" нуждается, — писала она, — в двух
элементах: в „мы" и, в случае удачи, в „ты"». И еще, о своем покойном муже:
он «был моим ты».
А во «Второй книге» вдова поэта рассказала: не порви тогда муж с
Ольгой, она бы ушла к Татлину.
Прямо художника она не назвала, ограничившись: «Т».
Так она ответила на вопрос, почему осталась с Мандельштамом.
«Т» — это совсем не то же, что «ты». Скорее, знак отчуждения, вроде
упомянутой «гражданки В.».
Кстати, Лютик тоже знала о скрытых возможностях прямого обращения.
Есть такая детская игра: «Черное и белое не называйте, да и нет не
говорите». Кажется, всем и без того ясно, о ком речь, а она продолжает свои
уточнения:
«Около этого времени я снова встретилась с одним поэтом и
переводчиком, жившим в доме Макса Волошина в те два года, когда я там была.
Современник Ахматовой и Блока из группы акмеистов, женившись на
прозаической художнице, он почти перестал писать стихи...»
Очень уж не хочется Лютику лишний раз произносить имя своего
знакомого!
А это пример самый удивительный.
Оказывается, и на краю света, в треклятом лагере на Второй речке,
Мандельштам не забывал о различии между «ты» и «вы».
Друг по несчастью Юрий Моисеенко рассказывал об этом так:
— Осип Эмильевич ко всем относился почтительно, но к Ляху
обращался — «Володя, вы...», а к Ковалеву — «Иван Никитич, ты...». (Лях и
Ковалев — солагерники Мандельштама. — А. Л.) Мы Мандельштама звали по
имени-отчеству, на «вы». За глаза называли попроще: «Эмильевич». Кто-то
из новичков спросил его, как правильно — Осип или Иосиф. Он говорил
так — врастяжку: «Называйте меня Осип Эмильевич». И через паузу
добавил: «А дома меня звали О-ся».
Даже в этих запредельных условиях Мандельштам помнил: в каждом
приветствии заключена формула отношений.
В одном случае непременно нужно «ты», но по отчеству, а в другом —
«вы», но по имени.
На самой вершине этой иерархии значений находятся домашние имена.
Его — Ося. Его жены — Нежняночка, Някушка, Пташенька. Его
подруги — Лютик, Дичок, Медвежонок, Миньона.
Воспоминание о будущем
О людях декабрьского восстания говорилось, что они на всю жизнь
заключили себя в дне четырнадцатого декабря.
Ангел, летящий на велосипеде 71
Так же и Надежде Яковлевне было не перешагнуть черты последнего
года с Мандельштамом.
Тяжко жить, не имея способности к прощению. Минуло столько лет, а
вдова поэта — в одиночку и фактически без противника — продолжала
свою войну.
Что такое совместная жизнь, как не постоянная забота о близком? В этом
смысле для нее ничего не менялось. Она и сейчас жила мыслями о нем.
В этом мало кому признаешься, но Анне Андреевне Ахматовой она
говорила так:
— Не успокоюсь, пока не узнаю, что он мертв.
В переводе на язык, понятный двум вдовам, это означало:
— Пока я не успокоилась, он жив.
Так что из всех текстов покойного мужа наиболее актуальной для
Надежды Яковлевны была фраза:
«Судопроизводство еще не кончилось и, смею вас заверить, никогда не
кончится».
Некоторые вдовы настаивают на том, чтобы все оставалось как при
покойном супруге. Чашка должна находиться тут, а ложка — здесь. Нарушить
порядок — все равно что перевести стрелки часов, показывающих минуту
утраты.
Ну какие для Мандельштамов чашки и ложки! В их жизни вещам
принадлежала ничтожная роль. Совсем иное дело — представления и
принципы. Вот за них следовало постоять.
В этом и заключалось ее отличие от окружающих. Все вокруг
шарахаются в разные стороны, ведут себя применительно к обстоятельствам, а она
считает только так.
Конечно, по-другому и быть не могло. Ведь все нынешние темы прежде
они обсуждали с мужем. Именно тогда у них сложилось окончательное
мнение.
Конечно, с Лютиком — случай особый.
Надежда Яковлевна сначала высказывалась резко, а потом все же
соглашалась с Осипом Эмильевичем.
Вопреки логике ревнивого чувства, она писала, что «...музыка была в ней
самой».
Впрочем, это она признавала не ее, а его правоту.
Если в Лютике на самом деле «была музыка» — значит, так тому и
следовало быть.
Страхи Надежды Яковлевны
Как он писал? «Быть может, прежде губ / Уже родился шепот...»
В стихах памяти Ольги Ваксель последовательность тоже обратная.
Начинаются они описанием его возлюбленной в гробу, а завершаются —
картиной пожара.
Следовательно, Мандельштам знал, что от Лютика всегда можно ждать
неприятностей. С этой женщиной ничего нельзя предугадать.
Так оно и вышло, как он предчувствовал. Столько лет вдова задавала
вопросы умершим, а тут впервые получила ответ.
Читая убористый текст, она ясно слышала интонацию соперницы.
Преобладало в первую очередь раздражение.
«Я очень уважала его как поэта, — писала Ольга, — но как человек он был
довольно слаб и лжив. Вернее, он был поэтом в жизни, но большим
неудачником... Он так запутался в противоречиях, так отчаянно цеплялся за
остатки здравого смысла, что было жалко смотреть».
Как вела себя Надежда Яковлевна в ситуации двадцать пятого года?
Тогда она не только не признала поражения, но, напротив, стала активной и
изворотливой.
И сейчас, прочитав страницы, заботливо доставленные ей братом мужа,
она как-то внутренне собралась.
В первую очередь Надежда Яковлевна занялась поисками лазутчика.
Друзей вроде много, но эту деликатную миссию не каждому поручишь.
Сперва она обратилась к Лидии Яковлевне Гинзбург, а затем начала
бомбардировать Екатерину Константиновну Лифшиц.
72 Александр Лаская
С помощью двух этих женщин она рассчитывала организовать свое
прошлое, попытаться снова взять его под контроль.
Лютик в своем репертуаре
Надежда Яковлевна, конечно, догадывалась: ее соперница не забыла эту
историю. То есть и ее обида не прошла, и какие-то вопросы остались.
Вдова поэта часто вспоминала, как через три года после разрыва Лютик
заявилась к ним в Царское Село.
Новый скандал повторился с регулярностью сеанса: «... она снова
плакала, — писала Надежда Яковлевна, — упрекала Мандельштама и звала его с
собой. Как и раньше, это происходило при мне».
Трудно представить, что Лютику так уж хотелось начать сызнова.
Скорее всего, это была лишь вспышка давно угасших чувств.
Вдруг что-то нахлынуло, взбурлило и повторилось вновь фрагментом их
бесконечных препирательств.
А в начале шестидесятых Надежда Яковлевна вдруг узнала, что ее
соперница, оказывается, была не чужда сочинительству.
Это Арсений Арсеньевич постарался: по его просьбе Ирина Николаевна
Пунина доставила в больницу, где лежала Ахматова, целую пачку стихов.
Когда Надежда Яковлевна навестила заболевшую подругу, они вместе
читали и обсуждали эти тексты.
Ахматова читает Лютика
Всякий пишущий об Ахматовой неизменно отмечает в ней нечто
царственное.
Царственность — это не только прямая спина, чуть торжественная
жестикуляция, но и склонность к произнесению ключевых фраз.
Сначала Анна Андреевна высказалась в том смысле, что такие
красавицы являются раз в столетие. Затем она выразила уверенность, что
произведения Ольги Ваксель найдут своего читателя.
После того, как ключевые фразы произнесены, — можно и поговорить.
Конечно, двух пожилых женщин интересовали не только стихи, но и
улики.
Больше всего вопросов вызывали два стихотворения 1932 года.
Кажется, незадолго перед смертью Лютику вновь вспомнились снег за
окном «Англетера» и жаркий Коктебель, где она впервые встретила поэта.
Теперь эти обстоятельства представлялись ей звеньями одной цепи. С их
помощью она пыталась найти путь в прошлое.
При свете свеч, зажженных в честь мою,
Мне вспоминаются другие свечи,
Мои нагие, стынущие плечи
И на душе мерцанье снежных выог...
Примерно в эти же дни Лютик писала:
Вот скоро год, как я ревниво помню
Не только строчками исписанных страниц,
Не только в близорукой дымке комнат
При свете свеч тяжелый взмах ресниц...
Чьи это ресницы? Откуда свечи? Кому принадлежит восхищенный
взгляд?
Анна Андреевна предположила, что «При свете свеч тяжелый взмах
ресниц» обращено к Мандельштаму.
Надежда Яковлевна сразу отмела ее подозрения. В этих вопросах она
обладала безусловным правом вето.
Впрочем, о двух страничках воспоминаний, в которых упомянуты снег,
ресницы и ужин при свечах, вдова поэта тоже сказала бы:
— Это не о нем.
Ангел, летящий на велосипеде 73
Вдогонку за мемуарами
Конечно, Арсений Арсеньевич думал о последствиях.
В тексте, перепечатанном им для Евгения Эмильевича, самое вопиющее
попросту отсутствовало.
Обидеть поэта уже невозможно, а потому он выбросил все, что касалось
Надежды Яковлевны.
Каково было бы ей читать такое:
«Он повел меня к своей жене... Она была очень некрасива,
туберкулезного вида, с желтыми прямыми волосами и ногами, как у таксы. Но она
была так умна, так жизнерадостна, у нее было столько вкуса, она так
хорошо помогала своему мужу, делая всю черновую работу для его переводов.
Мы с ней настолько подружились: я — доверчиво и откровенно, она — как
старшая, покровительственно и нежно. Иногда я оставалась у них ночевать,
причем Осипа отправляли спать в гостиную, а я укладывалась спать с Надю-
шей в одной постели под теплым гарусовым одеялом. Она оказалась
немножко лесбиянкой и пыталась меня совратить на этот путь. Но я еще была
одинаково холодна как к мужским, так и к женским ласкам».
Не так-то просто что-либо утаить от Надежды Яковлевны. Каким-то
шестым чувством вдова угадывала пропущенное. За свою долгую жизнь она
научилась читать между строк.
Больше всего ее мучили два обстоятельства. Как она ни старалась, ей не
удавалось их примирить между собой.
Не скрывают ли от нее что-то слишком непереносимое? А если это так,
то каково ей будет жить с этим знанием?
Она долго колебалась и не могла взять нужный тон. То запрещала себе
говорить лишнее, а то становилась излишне откровенной.
16 марта 1967 года, как бы опомнившись, она писала Екатерине
Константиновне Лифшиц: «...не говори об этом письме Евгению Эмильевичу».у
И все-таки чаще всего сдержать себя не удавалось. Когда начинают
оживать воспоминания, то остановить их уже нельзя.
«У меня есть сильное подозрение, — писала Надежда Яковлевна, — что
это сочиняла не она, а ее мать по дневникам. Евг. Эм. мне показывал об
О. М. Там явное раздражение, а кое-что — брехня. Не брехня то, что мы
тогда едва не развелись и что О. М. был сильно увлечен... При последнем
объяснении я была — по телефону. Она плакала. О. М. поступил с ней
по-свински».
Есть и еще странности:
«Если Евг. Эм. показал мне все, то можно это игнорировать. Но он
рассказывал совсем иначе (не сказал? или не знал? что-то скрыл?). Показывал
он кусок до прихода через три года к нам — и все. Вот тут-то что-то может
быть (если судить по рассказу Евг. Эм.)».
Значительно больше, чем настоящее, ее волнует прошлое.
«Кстати, через два-три дня после ее прихода, мы уехали и больше в
Ленинград не возвращались. Евг. Эм. говорил, что она служила в Метрополе
(Москва), теперь он говорит, что она служила в Астории — где правда?..
Это очень существенно. Евг. Эм., конечно, мог все напутать, — у нас очень
плохо рассказывают, — с фактами не считаются... Во всяком случае, я
хотела бы знать, что у нее в действительности написано. Плохо, когда речь идет
о поэте. «Все липнет», — как говорил О. М... Кстати, мать Ольги Ваксель
приезжала к нам (на Морскую) и требовала, чтобы Ося увез Ольгу в Крым.
При мне. Я ушла к Татлину и не хотела возвращаться... Тьфу...»
Надежда Яковлевна старается связать концы с концами. Что-то у нее
совпадает, а что-то — нет, а потому она пытается еще раз уточнить:
«Если она служила в Москве, это может объяснить одну странную
историю, которая произошла со мной».
В конце концов она не выдерживает и попросту огрызается:
«Дура была Ольга, такие стихи получила».
v Неопубликованные письма Н. Я. Мандельштам Е. К. Лифшиц хранятся в Рукописном
отделе Российской Национальной библиотеки.
74 Александр Ласкин
Впрочем, это так, находясь в растрепанных чувствах и окончательно
забыв о дистанции.
И все же чаще всего Надежда Яковлевна помнила о почетной роли
вдовы и наследницы. Даже свою квартирку на углу улиц Винокурова и
Ульяновой она нескромно называла «башней».
Так и писала на конверте, в графе «обратный адрес».
Преувеличивая, она себя выдавала.
Эта гордая декларация, обращенная в первую очередь к почтальонам,
была в то же время свидетельством слабости.
Вместо того чтобы сказать о принадлежности к «бывшим», Надежда
Яковлевна говорила о том, что ей не разминуться с Лютиком.
Если она живет в «башне» — значит, и ее соперница где-то недалеко.
«...она тоже не была ангелом»
Словом, за этот месяц много чего произошло.
«Я узнала, — писала она в письме от 28 марта 1967 года, — что из
Лютика — это все. Это не соответствует действительности и подмешено обычной
пошлостью. Ну и хорошо. Пошлость больше похожа на мать, чем на дочь.
Но, может, в дочери уже сидела мать. Бог с ней...»
И еще, 29 марта:
«С сыном Ваксель уже не стоит говорить. «Мемуар» есть у Евг. Эм. Это
он все напутал и стилизовал Осю под себя. Мемуар полон ненависти ко мне
и к Осе. Он действительно по-свински с ней поступил, но она тоже не была
ангелом. Ну ее. То, чего я боялась, т. е. реальности нет ни на грош. Просто
он стоял на коленях в гостинице... Боялась я совсем другого — начала.
Жаль, что она оказалась такой... »
Надежда Яковлевна во «Второй книге» написала все иначе. Она
настаивала на том, что Лютик сочиняла «дикие эротические мемуары», а ее мать
служила фрейлиной у императрицы.
Она действовала по принципу знакомого нам коллекционера и
графомана Арсения Федоровича. Правда, для этого у нее были вполне
основательные причины.
Во-первых, такова ее реакция на пропущенное, но безусловно
присутствующее в тексте. Во-вторых, жизнь не раз доказывала ей, что ощущения
могут быть достовернее фактов.
Ее книга завершалась письмом мужу.
Вновь она обращалась к Осипу Эмильевичу, исчезнувшему из этой
жизни, но, возможно, обретшему новое воплощение:
— Это я — Надя. Где ты?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. В ПОИСКАХ ЛЮТИКА
Крематорий
Конечно, многие знали правду о смерти Лютика, но нарушить запрет
Юлии Федоровны никто не решился.
О самоубийстве матери Арсений Арсеньевич узнал в конце шестьдесят
четвертого года от сестры Христиана, Агаты Стрэм. Долгое время, подобно
Осипу Мандельштаму, он был уверен в том, что Лютик умерла от разрыва
сердца.
В августе 1967 года Арсений Арсеньевич вместе с женой направился в
Осло по приглашению все той же Агаты. Наконец-то и ему выпало пересечь
границу, увидеть «дворцовые куколи», пожить в доброжелательном доме
Вистендалей.
Первое путешествие в капстрану, масса самых разнообразных
впечатлений! Казалось бы — гуляй по незнакомому городу, глубже вдыхай морской
воздух, но гости все больше расстраиваются.
Куда ни направятся Смольевские — всюду им встречается Лютик, или,
по крайней мере, напоминание о ней.
Только они вошли в красивейший парк, набрали полные легкие
сильнейших летних запахов, — как сразу услышали печальную историю.
Ангел, летящий на велосипеде 75
Оказывается, за несколько дней перед смертью Лютик именно здесь
сообщила о своем решении.
— В Осло два крематория, один напротив другого. Ольга прямо указала,
где ей хотелось быть похороненной.
Сестра Христиана хорошо помнила, что Лютик произнесла это так,
словно речь шла о новом платье или походе в театр.
Кстати, был разговор и о платье. Однажды Лютик вклинилась в беседу
приятельниц, обсуждавших моды на воротнички.
Как обычно, она улыбалась невиннейшей улыбкой, смотрела
распахнутыми глазами, говорила тихим голосом.
— До фасона следующего года, — сказала она, — мне уже не дожить.
Вот какой она была человек! Арсений Арсеньевич даже посочувствовал:
— Сколько горя Лютик причинила вашей семье...
Агата ответила сразу и резко:
— Я попросила бы в моем присутствии не говорить плохо об Ольге.
Христиан после гибели Лютика
Конечно, выдержать смерть Лютика было невозможно!
Христиан Вистендаль заболел, заметался в поисках выхода.
Вскоре он принялся переводить ее воспоминания.
Казалось бы, кому на его родине интересна никуда не ведущая череда
ее поклонников, цепочка повторяющихся обольщений и неудач?
Впрочем, для него главное — продолжить разговоры с женой.
К тому же он пытался вернуть давние ощущения. Вспомнить себя,
сидящим за столом. Ее, разгуливающей по комнате.
Воистину, минута интимная и тайная. Трубка телефона снята с рычага.
Дверь заперта на ключ.
Очень часто, прямо посреди страницы, Лютик призывала мужа на
помощь. Возвращение в прошлое было для нее не столь мучительно, если
рядом находился он.
К тому же Христиан оказался отменным стенографистом. Ни одна буква
у него не дрогнет, не нарушит ровного строя. Если он и удивится, то не
сразу, а только по окончании работы.
Придумывала Лютик и другие испытания.
Однажды она показала на компанию за соседним столиком и так
представила будущему супругу этих людей:
— Каждый из них был моим любовником.
Как видно, собираясь уйти из жизни, она думала о том, что Христиану
все по плечу.
Оказалось, сил не так много. Скорее всего, он просто храбрился,
пытался выдать желаемое за действительное.
В июне 1934 года, в возрасте тридцати двух лет, Вистендаль неожиданно
скончался от «сердечного приступа».
Истинной причиной его смерти можно считать недоумение,
поселившееся в нем после гибели жены.
Так и не смог он понять, за что ему такое наказание и такая любовь.
Еще один разговор
Из тех, кто хотел возобновить общение с ней после смерти, один
человек предпочел стихотворную форму.
Нельзя сказать, что художнице Баруздиной привычно разговаривать
стихами, но тут выбор зависел не от нее.
Все-таки наиболее доступен Лютику был именно поэтический язык.
Дитя прекрасное, рожденное для счастья,
С улыбкой радости на розовых устах,
В расцвете сил. Зачем ушла так рано,
Молчания набросив покрывало
на жуткий свой уход,
Расскажет кто?
76 Александр Ласкин
Стихи Варвара Матвеевна поместила в нижнем углу портрета умершей.
Как обычно, Лютик чуть склоняла голову, но смотрела не в сторону этого
текста, а куда-то вдаль.
Последнюю строчку послания художница даже не пыталась оправдать
ни размером, ни рифмой. На то это и вздох, что он нарушает общий ритм.
Следует сказать и о засохших цветах, которыми Юлия Федоровна
украсила эпитафию.
Она как бы окружила строчки Варвары Матвеевны своим вниманием.
Как бы вздохнула в ответ на ее вздох.
Перед началом сеанса
Это далеко не все попытки вступить в контакт с Лютиком.
Вот хотя бы история о том, как мы с Арсением Арсеньевичем ходили в
кино.
В киноцентре «Ленинград» готовились к фестивалю «Серебряный век».
Нам предложили посмотреть несколько фильмов, в которых снималась
Ольга Ваксель.
Все складывалось очень удачно. Нам предоставили киномеханика и
зрительный зал. К тому же давно ожидаемой встрече с Лютиком
предшествовало приглашение.
На неоновой рекламе перед входом в кинотеатр одно слово было не
зажжено. Оставалось только два: «Посетите... Ленинград».
Кажется, обращались персонально к нам.
В Ленинград мы и собирались попасть.
Лютик и кино
Даже советские режиссеры, более или менее вдохновенные
исполнители заказа, кое-что чувствовали верно.
Если их картины снимаются на фоне пейзажей Павловска и Царского
Села, то им не обойтись без «ощущения личной значимости».
Что же это за конец режима, если в нем не участвуют люди со стальной
спиной и взглядом поверх голов?
К тому же Лютик когда-то жила в этих местах. Ей следовало не
перевоплощаться, но только вспомнить кое-что.
Она сама написала об этом так:
«...Я бывала занята преимущественно в исторических картинах, и была
вполне на своем месте. Мне очень шли стильные прически, я прекрасно
двигалась в платьях с кринолинами, отлично ездила верхом в амазонках,
спускавшихся до земли... Так и значилось в картотеке под моими
фотографиями: „типаж — светская красавица"».
Оказывается, не так мало в Ленинграде людей с хорошими манерами!
Конечно, в очередях об этом не догадаешься, но на съемочной площадке
можно ничего не скрывать.
Впору вытащить тот самый платок, из которого Юлия Федоровна
выстригла опасную середину.
Впрочем, лучше не рисковать.
Какое-нибудь простейшее движение в мазурке — тоже память сердца,
неизгладимая печать детских и юношеских лет.
Сеанс
Странный сеанс нас ожидал. Что-то вроде сеанса черной магии. Среди
теней, скользящих по экрану, мы пытались отыскать единственную «милую
тень».
Разумеется, фильм шел без тапера. Тишина стояла воистину гробовая.
Во время просмотра мой спутник страшно переживал. Мелькнет
симпатичная головка, а ему кажется, что это — она.
Время от времени Арсений Арсеньевич требовал промотать пленку
обратно.
В конце концов мы уже испытывали смущение перед киномехаником. Он
вроде старается, все делает как положено, а мы его постоянно перепроверяем.
Ангел, летящий на велосипеде 77
Теперь к киномеханику мы не обращались. Арсений Арсеньевич брал
меня за рукав обнадеживающе, а после паузы мрачно говорил:
— Нет, все-таки не она.
,_ Лютик так и не появилась. Как обычно, она предпочла остаться в тени.
° Зато мы увидели Царское и Павловск двадцатых годов.
При свете юпитеров пейзажи выглядели еще более театрально, чем даже
актеры.
Коллекция Арсения Арсеньевича
Конечно, детство есть детство. Ничего более важного в жизни Арсения
Арсеньевича не было.
Поэтому он и занялся рисованием. Уже много лет с помощью карандашей
и красок он пытается запечатлеть интерьеры квартиры на Таврической.
Не в том дело, насколько художественно это у него получается. Куда
важнее то, что он верен своему прошлому.
Если отец коллекционировал всякую мелочь, вроде рукопожатий или
случайных фраз, то сын сосредоточен на потерях реальных.
В его мартирологе есть место и слонику, что шествовал по жердочке над
маминой кроватью, и многочисленным картинам на стенах, и столу с
инкрустацией...
Словом, он пытается припомнить порядок вещей.
Так он осуществляет свою миссию. Впрочем, кто, если не он? Вроде уже
совсем не осталось людей общих с ним воспоминаний.
Как же он занервничал, когда узнал, что на несколько недель из Будапешта
приехала сестра одноклассницы Лютика по Екатерининскому институту
благородных девиц!
Не часто встретишь собеседника, с которым можно обсудить
подробности пятидесятилетней давности.
Ирина Владимировна Масловская, к которой мы вскоре отправились,
была именно таким человеком.
Ирина Владимировна
Эта совсем пожилая женщина, настоящий обломок безвозвратно
ушедшего, остановилась в высотном доме в Купчино.
Арсения Арсеньевича не смущает далекий путь. Когда* речь заходит о
прошлом, а не о настоящемг у него всегда появляются силы.
Как он взлетел на четвертый этаж в своем стареньком костюмчике и
мальчишеских сандалетах! Как волновался, что может ее не узнать!
Оказалось — перемены не столь разительны. Все же восемьдесят пять
не так далеко от семидесяти.
Старость — старостью, а величие — величием. В этой женщине было
нечто такое, что никакие годы не могут отнять.
Ирина Владимировна была — светская львица на пенсии. Она возлежала
на диване и рассуждала о разном.
Обращал на себя внимание характерный изгиб в запястье. Вот так делал
ручкой на портрете Серова знаменитый импресарио Сергей Дягилев.
В ее годы минувшее и современность воспринимаются в одной
плоскости. Ведь ни в той, ни в другой эпохе она не участвует, но только наблюдает
со стороны.
«Опять нам грозят большевики...» — жалуется Ирина Владимировна.
Это она о сегодняшних выборах или о событиях более далеких? Не
станем исключать ни того, ни другого: часто она начинает фразу в настоящем,
а завершает — в прошлом.
Подобные отношения со временем ничуть не противоречат реальности.
Сколько раз в нашей истории случалось, что после сегодняшнего сразу
начиналось вчерашнее.
Как это говорил один не шибко грамотный человек, году в пятьдесят
втором? «Поздравляю вас, товарищи, с ноьым тридцать седьмым годом».
Конечно, за давностью лет ее воспоминания потеряли четкость. Правда,
случаются и прорывы: общая картина в тумане, а какая-то одна минута
видится резко.
78 Александр Ласкин
Прямо посреди беседы Ирине Владимировне вдруг померещилась этакая
фигурка горя, наподобие знаменитой Пьеты. Приглядевшись, она узнала
стоящую на коленях женщину.
...Примерно через год после смерти дочери Юлия Федоровна пришла к
Масловским и заметила у них в коридоре знакомую вещь. Это была та
самая верблюжья подкладка, из которой Лютик, чуть видоизменив, сделала
осеннее пальто.
Это пальто перед самым отъездом в Норвегию она продала сестре
Ирины Владимировны.
У верблюжки на вешалке вид, как у невыгулянного пса. Так же покорно
в ожидании хозяйки оно висело на Таврической.
Юлия Федоровна припала к рукаву, как к руке. Она плакала и целовала
вылезший мех.
Лютик и Бродский
Помните, что Мандельштам говорил о времени?
На себя поэт не брал ответственности за эти выводы, дипломатично
ссылаясь на авторитет философа Бергсона.
«Бергсон рассматривает явления, — писал он, — не в порядке их
подчинения закону временной последовательности, а как бы в порядке их
пространственной протяженности. Его интересует исключительно внутренняя
связь явлений».
Ирина Владимировна от «последовательности» была совершенно
свободна, а внутренние связи угадывала верно.
Вот и сейчас она их почувствовала, исключительно вовремя вспомнив
виденный недавно фильм об Иосифе Бродском.
Что у нее вызвало такую ассоциацию? Может быть, рыжие волосы? Да,
но не только. Общее тут — в тяге к переменам, страсти к новым
впечатлениям. Отчаянные поиски в данном случае есть попытка утолить
потребность в свободе.
Сначала на экране появился Клуб ремонтно-строительного управления,
где проходило второе — главное — заседание по делу Бродского. Потом
камера показала дом по соседству. Тут-то Ирина Владимировна все
вспомнила: это здесь, в Городском суде, слушалось «дело об отобрании ребенка».
... Это еще одно подтверждение того, что Мандельштам прав.
Не зря же он говорил:
Все перепуталось, и сладко повторять...
И еще:
Быть может, прежде губ...
ЭПИЛОГ
Чудовищная жара стояла во время Царскосельского карнавала 1999 года.
Сначала город плыл в жарком облаке, а затем медленно оседал. На
газонах центральной площади, как на поляне в лесу, можно было разлечься и
даже вздремнуть.
Трудно радоваться жизни в таких условиях, но карнавал отрабатывал
свою программу и даже выглядел молодцом.
Помните, как характеризовал себя Иван Александрович Хлестаков? Вот
и человек небольшого роста с обильными бакенбардами тут тоже — везде.
Его изображение — на каждом плакате и транспаранте.
Помимо здравиц, обращают на себя внимание афоризмы и максимы.
Судьба первого поэта рождает мысли, вроде такой: «Жизнь поэта — не
конфета».
Впрочем, это еще как сказать.
То, что для одного — значительно, для другого — развлечение. Разница
тут примерно такая же, как между «гибелью всерьез» и участием в
аттракционе «Убей Дантеса».
Ангел, летящий на велосипеде 79
Вот мы подошли к этому аттракциону.
Среди тех, кто здесь толпился, был и мой знакомый издатель. Он тоже
мысленно ставил себя на место первого поэта. Давалось ему это с видимым
трудом. Прежде чем выстрелить, он долго наводил пистолет на цель.
Конечно, был он налегке, в майке и шортах. Единственное, что
свидетельствовало о его особых правах, это радиотелефон. Трубку он держал гордо,
как ребенок эскимо. Или как император — скипетр.
В этом облегченном летнем варианте проще заметить противоречия.
Даже посторонний человек, рядовой участник аттракциона, про себя
отметит: нет, тут что-то не то.
Контрасты действительно имели место. Например, гигантский рост и —
детская улыбка. Бурные реакции с непременными «О!» и — мягкие,
безвольные жесты.
Кстати, издатель не только издавал книги, но и писал стихи.
Стихи — это что-то вроде фоторобота. По ним можно составить портрет
сочинителя. Правда, ничего нового на сей раз мы не увидим: только
утвердимся в том, что эти тексты имеют сходство с автором.
Издатель писал длинными строчками, но при этом имел пристрастие к
уменьшительным. Этот большой ребенок чуть не по всякому поводу
причмокивал: то у него — сердечко, то — кошечка, то — чка, то — чек.
Нельзя сказать, что он так уж разбрасывался этими суффиксами. Порой
на него находили чувства едва ли не сентиментальные. Например, Лютику
одно время он на самом деле покровительствовал.
Ах, какой замечательный договор мы составили! Как долго обсуждали
каждую запятую! Издатель был дотошен, но справедлив. Когда пришло
время ставить число, он сказал:
— Напиши «04».
Это он отогнал тень гоголевского мартобря. Вдруг кто-то захочет
исправить четвертое на сорок четвертое! Теперь от этой опасности мы были
прочно защищены нулем.
Не такой это человек, чтобы пообещать и сразу исчезнуть! Два или даже
три раза он звонил. В голосе слышалось настоящее волнение:
— Что ты медлишь, — торопил он меня. — Не мог бы ты показать
черновик?
Я все отнекивался и отнекивался. Возможно, чувствовал, что мне еще
представится повод написать это послесловие.
Так я дотерпел до его нового звонка.
Казалось, со мной разговаривали или из штаба революции, или из
автомата. Ни длинных фраз, ни, тем более, уменьшительных:
— Да... Да... Нет... Нет... В четыре часа.
Кажется, потом он понял, что переборщил. Все же категоричность — не
его стиль. Скорее, ему присуща осмотрительность: если и операция, то
только после наркоза.
Он опять играл привычную роль. Улыбался, потирал руки, предлагал
кофе с хлебцами. Я постепенно расслаблялся и слышал откуда-то издалека:
— Мы провели маркетинг... Неизвестная поэтесса... Есть финансовые
трудности...
Словом, бедная моя героиня в очередной раз оказалась не нужна.
Робкий огонек в конце туннеля, вдруг загоревшись, погас.
Тут-то мне стало ясно, откуда у издателя пристрастие к длинным
строчкам. Просто от природы ему свойственна запасливость. Он и нас с Лютиком
на всякий случай приветил, а потом этот случай не представился.
И про его «О!» я все понял. В классицистском театре подобные
восклицания просто обязательны. Там это своего рода фигура речи, вводное слово,
пустой звук.
Я даже решил, что к цифре «четыре» он тогда прибавил не ноль, а «О!».
Так сказать, внес в договор элемент классицистской условности. Тем более
что и год он поставил другой. Надо было — 99, а он написал — 98.
И еще мне подумалось вот что.
Как и все советские люди, половину жизни Ольга Ваксель провела в
очередях. Но, возможно, самым обидным было для нее ожидание в
предбаннике столовой Литфонда.
80 Александр Лаская
Сын Арсений — как внук композитора — имел право на посещение
этого заведения, а она — нет. Не для нее были эти накрахмаленные
скатерти и вежливые официантки!
Все это, конечно, объяснимо.
Кто-то проходит мимо швейцара, не здороваясь, а с кем-то не
здоровается швейцар.
Одни самолично едят деликатесы, а другие знают об этом с чужих слов.
Такова существующая реальность.
Стоит ли удивляться тому, что ее судьба опять не складывалась?
Вновь она томилась перед закрытой дверью, наблюдала за входящими и
выходящими писателями и их женами.
Что видит наша Золушка через прозрачное стекло? Имена по большей
части знаменитые, кумиры публики, литературный бомонд. Все блестит и
отсвечивает, подобно обложкам из целлофана.
Ощущение такое, будто смотришь телевизор.
Вот — Александра Маринина, это — Фридрих Незнанский... Генри
Миллер, зарубежный гость... Официантка так спешит к нему, словно
рассчитывает не на чаевые, а на орден.
Наш издатель тоже явился на этот праздник жизни. Конечно, не в
шортах, а при всем параде. Смокинг в комплекте с бабочкой и лакированными
ботинками, радиотелефон вместе с многочисленными «О!»...
Ну что тут скажешь...
Может, опять открыть Мандельштама?
Взять хотя бы стихотворение о Федре.
Начинается оно описанием театра времен классицизма, а
завершается — туманной строкой, напоминающей фразу гоголевского сумасшедшего.
Говорится здесь о чем-то столь же запредельно-далеком, как
«алжирский дей».
«Когда бы грек увидел наши игры...»
1996 — 2000
ИЛЬЯ КРУПНИК
РАССКАЗЫ
ВСЕ ОБРАЗУЕТСЯ
Я очнулся в милицейской машине, мое лицо было разбито. Но
почувствовал это, когда ощупывал пальцами щеку и лоб. А не так больно почему-то,
или был еще пьян...
Я помнил, но смутно: кого-то бил. Справа, слева. В вестибюле. Потом...
Они оттаскивали прямо волоком. Уже милиция, не знаю...
Я не хулиган! Не бандит, слышите! Не хулиган. Мне обидно только.
Обддно!
Точка. Все... Все. Его я из машины милицейской увидел, этого странного
мальчика у забора. Снег косой, ночь, фонарь светит, бетонный забор, и
он — тощий, очкастый, короткая куртка. Что делает?.. Его в машину
втолкнули ко мне.
Уже потом разглядел. В милицейском «обезьяннике», там не было
других. Просто он очень спокойный. Очень! Странно.
Губы стиснуты, лицо бледное. За очками глаза помаргивают. Голубые?
Но прическа не молодежная. И при галстуке. Невозможно!
А лет — как младшей моей дочке Сане. Двадцать?
В общем: решетки, свет горит, смотрит на меня сквозь очки. Мо-ло-дой
человек. Что думает?! — я бомж, запойный?! Я?! Не-ет! Случайно попал! В
чужом месте, ясно? Случайность. Я работаю, говорю. Дом культуры, клуб.
Я — ре-жис-сер.
Молчит. Но ведь не похож на моих тупых студийцев. Из Москвы приехал?
Объяснить. А как? (Не случайно же... Когда знакомые, а вид делают:
меня в упор не замечают!!) Рассказываю (о чем рассказываю?). О хорошей,
очень хорошей моей студии. Монолог мой прямо.
Слушает. Вот так-то, молодой человек.
«Скажите, Аркадий Варлаамович, — говорит вдруг, — вам сны снятся?»
А-а, думает, все вру! Но ни намека на лице у него, спокойно смотрит
сквозь очочки.
Та-ак. Хорошо. Я тебе расскажу.
Вот, говорю, плыву я на лодке вроде, кругом бревна, длинные, темные в
воде, веслом отпихиваю, отпихиваю, от-пи-хи-ваю! А это мертвые все
плывут... Вверх лицом. Глаза открытыГ^грты у всех открыты!..
Первым освободили меня. Он остался. И не узнал я тогда, за что его и
кто такой. Мои монологи... Разве что помню, как он сказал напоследок,
Валерьян этот: «Ничего, все образуется у вас».
Илья Наумович Крупник (род. в 1925 г.) — прозаик, автор нескольких книг повестей
и рассказов; печатался в журналах «Октябрь», «Юность», «Звезда», «Дружба народов».
Живет в Москве.
© Илья Крупник, 2001
82 Илья Крупник
Месяц прошел, пожалуй. После занятий бреду из клуба домой. Вечер,
холодно, сугробы. Главная улица. Народу вечером мало, как всегда у нас.
Воротник поднял. Бреду.
Однако слышу: вроде бы джаз. И слышу, вижу — навстречу джазисты,
лыжные шапочки, разноцветные куртки. Ближе, ближе. Посередине джаза
четверо несут на длинной, широкой доске накрытое простыней. И торчат
из-под простыни ноги в сапогах.
Джаз трубит, звенит, барабан бьет. Я стою. Что происходит?..
Один, кто несет, споткнулся. Но нет, выпрямляется. Почудилось... Мне?
Что почудилось?
В общем, пришел домой, ужинаю, а все думаю — что видел? Саня,
дочка, на работе. Я один (Саня у меня официантка теперь, поздно приходит).
Саня, Саночка. Зимой родилась. Официантка.
Короче, думал и думал, ничего не осмыслил. Сижу. Тихо все.
И пришла наконец. Прекрасно! Расспрашиваю, с кастрюлями суечусь,
тарелкой. Не ест, нет, там поела, в кафе. Молчим.
Сидим за столом напротив друг друга. Молчим. Тяжелая у нее работа.
Но ведь не сердится уже.... Не сердится? И сошло все тогда как-то с
милицией, замяли. Правда, повезло! Повезло, правда.
Конечно, я тоже, когда сам я был студентом, тоже прирабатывал, ящики
всякие таскал, даже стекла мыл. Но...
Беленькая, взрослая уже, волосы наверх собраны. Смотрит в стол,
задумалась. А я напротив в халате, седогривый, прямо барбос. Барбос? Ну,
не-ет.
И завожу я философский, абстрактный, пожалуй, но ведь
интереснейший разговор: что же такое везенье? Как вообще относиться в
человеческой жизни к везенью. В чело-ве-ческой жизни.
Еще напомнил, как спрашивала она, маленькая, — что значит «счастье»?
Дочка старшая моя — это очень было смешно! — словарь тогда сунула,
прочти, мол. И взяла, пальцем водит: «Щенок есть, щетка есть, а щастья нет».
Ох, какая безобразная, какая унизительная получилась сцена. Взрыв! Но
разве я хотел?! Ничего ж плохого... Я же не хотел.
«Это что, у тебя счастье?! — Прямо кричит: — Ах счастливец!
Счастливец!» — «Остановись, я прошу, не надо», — прошу. Не думал я никогда, что
она может быть такой. Жестокой.
Деньги бы. Выпить... Да. Деньги. Гордый? Да, гордый. У самой чаевые.
«Это в благодарность мне! За работу! — Губу закусила зло. — За мою
работу!»
За работу... А мне прикажете что говорить?! «Есть примета, ясно?
Народная примета. В январе на этой неделе, именно на этой неделе, если
хочет человек, чтоб у него всегда хватало денег, — по-ло-винит он! Всю
наличность пополам. Да и работать хорошо бы в эти дни вполсилы».
У-ух. Ну неужели это я? Самому стыдно.
Короче, разошлись. И презирает.
Днем заперся в студии, в костюмерной, хотя никого в это время, нашел
парик подходящий. Молодые кудри по плечи. Усы темные, бородка.
Господи, я гримируюсь... Как когда-то.
Ведь я актер, я актер! Я артист божьей милостью, а не хрен собачий. За
что год! ни одной мне роли в раздолбанном вашем, нашем театре?! Если б
не студия эта жалкая, побочная, копейки...
Когда, неузнаваемый, я подошел к ее кафе, было, помню, двенадцать с
половиной. На мне шляпа была (из костюмерной взял) «испанская», черная,
с большими, широкими полями, и черный, тоже как испанский,
плащ-накидка «с гитарой под полою».
Пожалуй, не холодно было, надел теплое под и(из. И ничего, ни-че-го я
не загадывал. Как всегда. Как пойдет! По наитию.
Люди шли. Люди... Смотрели на меня. Был, наверное, у них свой
обеденный перерыв. Останавливались. И тогда я гордо снял шляпу, плавно, величаво
поклонившись, тронул гитары «испанской» струны, всем подмигнул и запел:
О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют...
Рассказы 83
У меня, говорили раньше, хороший был голос. Баритон. Да вообще любил
раньше петь. Мотив подобрал я, по-моему, удачный, молодежный такой...
Сколько людей стояло крутом. Подходили больше, ближе. А меня никто
из них так и не узнал. Все толпились, сбегались увидеть, послушать
приехавшего из Москвы наверняка! артиста...
Еще монолог им прочел из Шекспира. Снова хлопали все.
Моноспектакль мой не кончался. И на шляпу в снегу не очень смотрел. Только Саня
из кафе не выглядывала. Что ж...
Проснулся я в незнакомой захламленной комнате. Был уже вечер,
сумерки за окном.
Я лежал одетый на продавленной чужой кушетке. На полу скомканный
(не сразу и узнал), перепачканный чем-то мой «испанский» плащ. Ни
шляпы, ни гитары.
Запыленный абажур свешивался с потолка, был мутный такой свет. И я
понял, что сплю у того ханыги, с кем пили мы потом в шалмане (все же
хватило ума к Сане в кафе не войти).
Потом увидел пришпиленную кнопками к стене фотографию. Хотя
плохой был свет, но сама фотография большая, можно все различить. На
фотографии на первом плане был я.
Помню... Помню, не сразу и встал. Наконец подошел к стене.
«Гх-м», — кашлянул осторожно кто-то. И я обернулся к двери.
Но это был вовсе не ханыга, а мой студиец Потапов. Глаза у него бегали.
Смущенный. Долговязый, лохматый, добрый парень, в студии он ведал
бутафорией и светом. Большой энтузиаст.
За ним в дверях тощий приятель его, как видно, этот Валерьян
невозмутимый. При галстуке. О-о, черт!
Ну что, что же мне делать?!
В общем... Понял я, они где-то подобрали меня (хотя старались не
уточнять). А комната была Потапова.
Так. Тут же: «Благодарствую! Я бла-го-дарствую! Не беспокойтесь». —
И, подняв этак руку, приветственно помахав, очень непринужденно я и
удалился (а куда «приветственно помахав»? Голова, ноги мои и гитара где?
плащ перемаранный).
Короче, да, благосклонно я с ними согласился, но частично: на полчаса
остаюсь. Баста. Точка.
Тогда Потапов, ободренный моей благосклонностью, отправился в
магазин. Надо ужинать.
Однако с этим Валерьяном я повел разговор только лишь о высоких
материях! «Прежде всего я сторонник в музыке классики. Клас-сики. А также
авторской песни. Он же, по-моему, джаза? А? То есть, как, я слышал,
говорят у вас в столице, джаз или, может, рок-музыка свободных людей?»
Валерьян смотрел на меня сквозь маленькие свои очочки, точно меня
опять изучал. А сам-то, сам! Ну кого они под простыней уносили в сапогах?!
Тут, правда, явился Потапов с припасами, и Валерьян, ничего не ответив,
пошел мыть руки в ванную. Это Потапов уже сообщил тихонько, что
учились они раньше в одном классе, Валерьян к родителям приехал, студент.
Студент?.. Странно. И такие бывают теперь студенты? Странно. Хотя,
как говорила, когда была маленькая, Саня, все люди разные.
«Знаете, — конфузясь как-то, прошептал Потапов, — Валерьян, он такой
человек... Аркадий Варлаамович, знаете, он приносит удачу».
Удачу... Эх, братцы вы, брат-цы. Братцы.
Поужинали. И даже разговорились несколько.
Только, сказать честно, слушал я вполуха (голова моя, голова еще
дурная). «Люди устали... задача... будить... мы свободное, новое поколение...
Россия...» И Потапов кивает, очень согласный. А свет плохой.
«Акции джазовые наше «здрасьте»... пока (Потапов кивает) ... затравка».
Валерьян помолчал, снимает очки, платок вынул протереть стекла. А
глаза... Какие у него глаза...
Перестал моргать. Они не голубые, какие-то они прозрачные! Большие,
большие глаза. Может, он почти слепой?!
84 Илья Крупник
Но очки надел и вроде опять спокойный.
«А если конкретно, — смотрит непонятно на меня, — вы, Аркадий Вар-
лаамович, союзник наш».
«Я?..»
«Разумеется. Как известно, — пояснил мне это Валерьян, — в мозгу
человека два полушария. Правое творческое, а левое — интеллект и логика.
Логика. Если полноценны оба полушария, возникает гармония».
Ну-у, кибернетик ты, подумал я. Интернет. Левое, правое.
«Творческому человеку иногда, — продолжал он, — бывает... иногда
бывает, не хватает логики. Но это закономерно. А у нас идеи. И средства, —
подчеркнул, — есть некоторые. У вас же студия театральная. Можно такое
совместно развернуть для начала».
Студия... Та-ак. «То есть, — я решил сразу это уточнить, — ну а какие
это именно средства у вас?»
Да, «средства». Средства, конечно, оказались самые малые. Полный
мизер. «Главное — перспективы важные!» Важные. Однако мне-то, мне, что
называется, на безрыбье даже рак неплох.
Незаметно как-то и ночь наступила, и остался я у моего Потапова
досыпать.
Утром шел я к себе домой в несколько, что ли, раздробленном
состоянии. С одной стороны... Его джаз в Москву вернулся, я ему нужен. С другой
стороны — Саня, Наши баталии, так сказать. Не ночевал. Снова.
А погода ясная была, сугробы чистые, маленькие дома, заборчики. И
солнце.
Это я шел к себе кружным путем, переулками. Конечно, грима уже
никакого не было, парик тоже снял, отлепил усы, бородку. Но на мне было
одолженное Потаповым пальто вместо «испанской» накидки. На животе
оно еле сходилось, а рукава — пальцев не видно, закатал рукава, да
потрепанное очень. Впрямь бомж.
Хотя (я подумал тогда), может, ее и дома нет. С утра консультации перед
экзаменами. А отец?.. Да что отец.
В квартире было пусто. Так пусто, что... В комнате ее постель не
разобрана, выходит, понял я, она дома тоже не ночевала.
Я стащил с себя Потапова пальто, схватил свою куртку, спустился
быстро по лестнице на улицу.
Секунды я стоял у парадной, оттого что не знал совсем, куда идти. Не в
институт же ее, не в кафе... И решился: к старшей дочке. С ней мы были в
контрах, она жила у мужа, но, может, известно ей что-нибудь. Не было
больше близких людей. Ни родственников никаких, ни приятелей, с кем
знался в театре.. Не знаюсь. Никого. Не к Елене же идти, к Викторовне — о
Сане. Для утешения...
Я присел на скамейку, с мыслями, что ли, собраться в сквере около
памятника. И тут же пошел опять. Она-то взрослая, она давно взрослая, ее
право, куда и когда уйти...
Я шел, и все обидное, все, что копилось, нахлынуло, поднималось во мне.
Потому что благие намерения, как известно, всю жизнь наказуемы. Всегда.
Всю жизнь.
И снова присел — в груди покалывало — на скамейку. Я сидел теперь,
похоже, возле решетчатой ограды больницы.
Только это был не знакомый, не главный вход. В ворота поодиночке, по
двое устремлялись люди. Старые, их поддерживали, их вели под руку.
Медленно. Но и молодые изредка. С цветами.
Морг, что ли, подумал я.
Пожалуй. Там, за решеткой, дальше виднелось низенькое серое здание.
И я вдруг понял, что неподалеку совсем вижу Саню.
Она стояла спиной ко мне, с той стороны решетки, ото всех поодаль.
Очень черная на белом снегу ее куртка, черные брючки, ее светлые волосы.
Она поправляла их и курила, отмахиваясь ладонью от дыма сигареты.
Перебирая с этой стороны прутья ограды, я приблизился к ней.
«Саня...»
Она обернулась.
Рассказы 85
«Я... Саня... Кто-то умер?»
Она глядела на меня молча, сквозь решетку, огромными своими
глазищами. Потом швырнула, задавила в снегу сигарету каблуком.
«Ночью я думала, что ты».
Я стоял у ограды, смотрел, как идет она отсюда быстро по улице и не
оглядывается.
Ишь... Я наконец заставил себя отвернуться. Меня искала по моргам?!
Вот и хорошо. Хо-ро-шо.
Почему, почему внутри у человека... Ведь старший должен всегда (но так
трезво подумал я только потом), обязательно должен быть мудрее! А не
наравне. Терпеливей, что ли... Мудрее.
В эту ночь я спал плохо, ворочался. Прислушивался. Но в ее комнате
тихо. Она-то спит. Спит! Конечно... А вспомни сам, каким ты был молодым,
разве не был ты сам жестоким?!
Я лежал под одеялом с открытыми глазами в темноте.
Пусть, пусть искала меня, беспокоилась. Да разве это главное? Разве
это?! А что главное? Логики и вправду не было. Никакой.
Отец вспомнился, но когда был вообще беспомощным. Мама-то умерла
не старой, но отец... Ты что сделал? Инвалидный дом.
А это с детства так хотелось стать таким, как отец. Знаменитым. Варлаам
Беспалов — заслуженный артист республики. А теперь вот я — Аркадий
Беспалов-сын...
Я закрыл глаза.
Почему люди повторяют в жизни все ту же дорогу? И не всегда
невольно. Сын — отца, дочь — матери. Что получается?.. Только Саня не так.
Я лежал и думал, и вспоминалось самое ядовитое, что услышал нечаянно
у нас в театре. О моей режиссуре в студии. То-ва-рищи, так сказать. Мол,
это всегда барабанщик, а не только скрипач, хотел бы быть дирижером.
Лишь под утро я задремал, наверное. Потому что чудился расплывчато
Потапов, который держал почему-то Валерьяновы очочки, и даже
привиделось, что я Фердинанд, играю я Фердинанда.
Утром мы встали поздно, а все молча. Умывался, грел чайник.
Я хотел, конечно... А она проходила мимо, точно я пустое место, из
ванной в голубом своем купальном халате, пахло душистым мылом, чистотой, и
ее светлые волосы после ночи заплетены были в детскую косу.
Но кто такой Фердинанд, я бы спросил, потому что явно было давно мне
знакомое, знакомое.
Потом решился.
«Да это Шиллер, — с таким презрением, не глядя, подавила меня
Саня, — персонаж есть у Фридриха Шиллера».
Отвернулась и ушла к себе.
Шиллер. Да, верно. Как мог забыть! Как я мог...
Она снова вошла, уже не в халате, в кофточке и джинсах, и волосы
зачесала сзади наверх в пучок.
«Только Фердинанд молодой, — не глядя на меня, уточнила со
значением Саня. — К сожалению».
Вечером в библиотеке клуба я взял домой справочник. Потому что
Шиллера пьес — восстановить в деталях — у них, видите ли, вообще не имелось.
Одни аннотации в справочнике.
«Бедная девушка Луиза и юноша аристократ Фердинанд полюбили друг
друга. Но правитель герцогства, его клевреты травят влюбленных и
интригуют. В результате Луиза и Фердинанд оказываются жертвами
предательства и погибают».
Юноша... Как утешала меня прежде Саня, надо всегда принимать
неприятности по мере их поступления.
Было уже за полночь, когда решил я вынести наконец во двор
переполненное мусором ведро.
Лука светила, белел снег в пустом дворе. Словно не двор, чистое поле.
Да просто дети, подумал я, всегда плохие, и наказание их в том, что
понимают это слишком поздно...
86 Илья Крупник
Неделя прошла, наступила новая неделя, теперь я старался не
встречаться с ней по утрам. Уходил засветло в клуб, захватив бутерброды и, когда
было на что, чекушку.
Я сидел в костюмерной, запершись на ключ, пил сам с собою, но еще
добавлять не хотелось что-то. Плохо пить одному.
Но, может, все мой характер? Для молодых я вообще уже ничто?! А все
хорохорюсь, мэ-тр, все о высоком. Дурацкий какой характер. Как много
хотел бы, хотелось бы... И справедливости! Ко мне. Плохо пить одному.
И к Елене не шел, Елене Викторовне. Саня, наверное, ну, конечно же,
она про нее догадывается. Но я ж мужчина все-таки! Еще пятьдесят семь
только все-таки! Этот конфликт проклятый. Елена, понятно, желала, чтоб я
женился.. Но... Или она к нам, или я к ней. Значит... Или она, или Саня?
Плохо пить одному.
Пытался и книгой мозги задурить. Мои студийцы ми-лые их нанесли
целый ворох. Красовались обложками на подоконнике: «Божество
смерти», «Блуд на крови», «Я — убийца», «Грязный Гарри» и даже «Времена
негодяев».
Я пробовал почитать «Негодяев», но... И хотел выбросить все к чертовой
матери, только Валерьян удержал для чего-то: «Не надо пока. Пока. Аркадий
Варлаамович (это посоветоваться пришел, мы сидели с ним за столом в
костюмерной), кто из ваших студийцев надежней? Помимо Шуры Потапова,
разумеется. А еще кто?»
«Стоп. Это вам зачем?»
«Попишем, порисуем, — улыбнулся мне Валерьян. — Будем писать,
Аркадий Варлаамович».
Я смотрел на него. Я знал уже, что это такое.
«Писать... Что, краски нет? Ну, ладно, — сказал я в конце концов. —
Пусть. Краску я вам дам».
Вечером захватил я для них синюю масляную краску (темперу отдал
раньше) и хорошую кисть.
Я вышел заранее. Саня еще не пришла из кафе. Я сразу свернул на Буг-
ровую улицу, чтобы ненароком не встретить.
Я шел быстро, недолго к условленному месту, к нашему лесопарку.
Банку с краской я нес в плетеной круглой корзинке с ручкой, кисть завернул в
газету.
Я стал у дощатого, нового совсем забора. Он огораживал заснеженные
ели, и выглядывала оттуда кабина экскаватора. Обернулся.
Но ни Шуры, ни Валерьяна не было.
Почти вплотную к забору детский сад, за ним квартал белых
пятиэтажек. Разноцветно горели окна на разных этажах.
Постепенно совсем стемнело, тучи, морозно было, я немного продрог.
Ни Шуры, ни Валерьяна не было.
Ушли тучи, вышла луна. Совершенно круглая.
И тут увидел их наконец, они несли сумки на плечах на ремне.
«Коммерческая стройка, — кивнул на забор Валерьян. — Шесть метров
до детского сада. Подонки».
Шура расстегнул молнию на сумке и вытащил картонную папку, а
оттуда бумагу. Листовки. Я знал, они писали их, рисовали у Потапова.
«Посторожите нас», — сказал Валерьян.
«Хорошо», — кивнул я и отошел, «сторож».
Шура вынул клей.
Но листовка была очень странная, какая-то заумная. Только что лист
большой и хорошо видно на заборе, буквы большие, четкие:
Люди!
Когда сотворено было железо,
трепетанье страха прошло
по деревьям.
Люди!
А железо сказало: не давайте
им рукоятки для топора!
Не пригибайтесь вы!
Рассказы 87
И ни одно из вас повреждено
не будет.
Люди!
Не знаю, как точнее это все рассказать.
Цитаты странные на листовках, как объяснил мне Шура, отыскивал
Валерьян: мол, если будет совсем непривычное, то, может, остановит
внимание, думать будут, может, подействует хоть как-то.
Это было не там, в соседнем уже районе, я стоял на углу дома в снегу,
сторожил, моя краска пока не пригодилась.
Они приклеили на бетонный забор автостоянки очередной лист, тоже
большой, Шура ко мне отошел смотреть — можно ли издали прочесть в
свете луны.
Машина подъехала и притормозила, осветила фарами высокого тощего
Валерьяна, очки его блеснули в свете фар, он заслонился рукой от света, и
буквы на листовке стали видней отсюда, от утла:
Люди!
Во всяком человеке
есть кусочек гения.
Если вы...
Из машины выбрались с обеих сторон — тоже поглядеть — четверо
или пятеро. Свет от фар бил прямо в забор, и видел я темные спины на
белом снегу.
«Руки!.. — услышал я вдруг. — Стоять!»
Валерьян, отведя от лица руку, протянул ее вперед и вслепую шагнул
к ним.
И тут же с невероятным грохотом ударил выстрел. Второй.
Секунды мы, пригнувшись, стояли за утлом, потом... Это был
инстинкт — мы бросились бежать.
Но только... Кто опомнился первым?.. Или больше я не мог бежать.
Мы вернулись.
Держась ладонями за стенку, Шура выглянул — где они? — из-за утла
дома. Рядом со мной его вытянутая шея была, лыжная шапочка.
Впереди истоптанный, почернелый снег, клочья листовки. Ни Валерьяна,
ни машины у забора не было.
В груди кололо сильно. Шура отобрал у меня корзинку и кисть,
подхватил под руку. Чья ж машина была?.. Милиция это или кто? Я почти повис
на руке у Шуры. И он повел меня.
Медленно, с остановками мы дошли до его дома. Я сосал валидол.
«Мне лучше, — сказал я в комнате. — Лучше. Прошло уже». Прилег на
кушетку.
«Тогда... — Шура все топтался надо мной. — Аркадий Варлаамович,
тогда... Я скоро. Я заявлю, я скоро».
Я лежал на спине. А вроде действительно все прошло.
Только в милицию я не мог идти. Не Шура. Да и район тот самый как
будто, где сидел. Да и номер машины?.. Нет, не знаю.
Вставать вообще теперь не хотелось никуда. Энергетика моя кончилась.
Но если честно, я ведь хорошо помню похожее чувство. Много лет назад
я, куда моложе, стою на карнизе дома. Снаружи. Зачем? Стекла, наверное,
мыл. Ну, это не помню. А помню только страх.
Во рту по-прежнему оставался резкий привкус валидола. Бывшая жена
когда-то называла почему-то этот запах: «пахнет погребом». И это, кажется,
было последнее, о чем я подумал.
Но нет, нет, слава богу, я не заболел.
В конце концов я просто уснул. От усталости. От разрядки такой,
нервной, что ли. Тишины.
Что дальше?..
Шура тронул меня осторожно за плечо, и я сразу приподнялся на кушетке.
Ясно, ни про какие листовки он в милиции не говорил, только о
Валерьяне. Но никакого Валерьяна у них не было, и даже записали с трудом про
исчезновение. А искать... «В поле ветер».
88 Илья Крупник
Остальное он мне досказывал на ходу, когда мы шли — а уже утро
было — в больницу скорой помощи. Там операцию сделали найденному
ночью у каких-то сараев молодому неизвестному человеку.
У дверей, наполовину белых, наполовину стекла матовые, реанимации
стояла Саня, о чем-то говорила с молодым доктором и медсестрами. Я уже
знал от Шуры — он ей сказал обо мне в кафе и о Валерьяне, а она
дозвонилась оттуда в больницу. С Валерьяном когда-то она была немного знакома
еще по школе, как Шура.
«Разрешают, — обернулась она ко мне. — Только на минутку. Опознать
его, он без сознания от наркоза. Входить по очереди».
Набросив сверху белый халат, я тихонечко вошел первым.
На кровати весь обставленный штативами со стеклянными изогнутыми
трубочками, точно опутанный трубочками, лежал на спине чеу\овек с
закрытыми глазами, с натянутой до подбородка простыней. Все лицо его было
один вздутый сплошной синяк.
Я смотрел, я смотрел на это неузнаваемое лицо и — я не мог признать.
Потом они входили тоже, Шура, за ним Саня. Наконец, мы стояли перед
закрывшейся дверью — они оба, Шура и Саня, бледные, и я такой же
наверняка. Так это кто?.. Он или это кто?
«Понимаете, — с запинкой сказал нам доктор и тронул машинально
хилую свою бородку, — операция прошла успешно. Но... — И замялся. — Но
получилась одна неприятная и даже не совсем обычная вещь: когда
заканчивали, упал монитор».
«Монитор? — наморщила брови Саня. — Это что значит?»
«Понимаете, это... — начал пояснять доктор, — это прибор
контрольный. Висит над операционным столом. И он упал прямо на него отчего-то.
На лицо».
«Упал?! И у вас такое бывает?!» — Саня и я с Шурой, не отрываясь,
глядели на доктора.
«Обычно... Обычно не бывает, — пробормотал доктор, — я не слышал. А
пострадал только он. Один. Из нас не задело никого».
День и второй мы ходили все время в больницу, но в реанимацию уже
не пускали. И родителей Валерьяна тоже, оказывается, хотя я их и не
видел здесь.
На третий день утром нас предупредили, что этого больного
послеоперационного вчера вечером отсюда увезли.
Весна пришла наконец, больше не было снега, слякоть только на
мостовой. И тротуары мокрые.
В клубе, помимо моей студии и кружков, начала работать студия танцев.
На первых занятиях — я прочел объявление — были у них хаус и рэйв, а
также джанг и хип-хоп (что это значит, разъяснила мне Саня и даже
показала отдельные па, так сказать, на дому).
Мы же в студии все еще с большой натугой репетировали Островского.
Как видно, я зря замахнулся на «Всякого мудреца...», выходит, и для этой
пьесы мои студийцы не тянут. Им бы попроще.
О Валерьяне с того дня ничего слышно не было. Шура от его родителей
знал только, что они тоже не уверены — сына ли прооперировали, а
главное, где он сейчас. Милиция отвечала «дело расследуется», отец Валерьяна
долго болел, Шуре очень неловко было туда приходить.
Некоторые книги Валерьяна, откуда хотел он выбрать еще цитаты, я у
Шуры забрал, все думал почитать. Книг вообще было много. Валерьян
собирался в студии акции проводить: менять, к примеру, «Блуд на крови» или
«Главный приз — смерть» на Ключевского или, кажется так, «Что нужно
знать об Интернете».
Акции... А ведь было, было — хоронили под джаз чучело в сапогах
генералиссимуса под простыней...
«Валерьян, — как говорил когда-то Шура, — он приносит удачу,
Аркадий Варлаамович». Удачу.
Вечером я обычно иду переулками. Окна светятся небольших домов,
редкие фонари. Я ищу все так же бетонный забор той самой автостоянки,
но не встречается мне, как-то не могу его найти.
Рассказы 89
Я возвращаюсь. Снова я дома, жду по-прежиему Саню. Ложусь наконец
на диван. Они ж не заметили нас. И никто больше никуда не исчез, и никто
не пострадал. Везенье это?..
Я лежу на диване. Когда-нибудь я все-таки найду этот забор.
Непременно! И я предвкушаю, я представляю, я занят распределением ролей: Шура
на углу сторожит. Луна. А я иду. В руке у меня корзинка с ручкой.
Я иду спокойно и, можно сказать, гордо. Потому что я-то не боюсь.
Сколько еще осталось. Да и нет, не может быть короткого пути к счастью.
Что в юности представлялось? Фер-ди-нанд? А пьеса-то, пьеса считалась
когда-то очень политической, и значит — она современна.
Конечно, я не новое, не свободное ваше поколение. Но только — все
люди разные. Раз-ные. И я, нет, я не сплю, хотя и на диване, я еще не на
сцене. А вот и пора. Вот мой выход. Пора!
Я иду. Иду к забору, который я нашел.
У меня в руке корзинка плетеная, там банка с синей масляной краской,
и в правой руке кисть.
И этой синей краской такими огромными буквами я пишу на светлом
бетоне: «Люди!» — и дальше... Я пишу, пишу, пишу.
2000
ЖИТЬ ДОЛГО
Навстречу первой шла девочка. Лет шестнадцати. Я уже знал: ее зовут
Надя.
Она поздоровалась, и я, я тоже, и отступил от нее.
За ней двигались дети. Маленькие. Они гуськом цеплялись за тех, кто
шел впереди. Дети были слепые.
Они все поворачивали, проходя, лица ко мне. Так чувствовали — кто-то
здесь. Я видел бельма вместо глаз или выпученные, косые. Косые глаза
глядели в разные стороны, а такие ж незрячие.
Я отодвинулся дальше, наткнулся, извинившись, но это был подоконник.
Я в интернате недавно, ну не привык.
Сейчас я в дежурке для воспитателей за столом, просматриваю папки
«личных дел». В комнате не столь одиноко, ибо я не один. Я знаю, хотя не
оборачиваюсь, на стеллаже сидит Сюзик.
Когда он был котенком, они его назвали Сережей, короче — Сюзик. Я
просто увидел, что это кошка и абсолютно нездешней масти. То есть не
Сережа, а Сюзанна. И, как удалось заметить, прекрасно предсказывает
магнитные бури. По ее поведению сужу.
У нас ведь на курсе в университете был очень нужный спецсеминар по
теории стрессов.
Мозг человека, как нам читали, психологам, содержит древнейшие
структуры, называются «мозг рептилий». То есть именно то, что есть у
ящериц, крокодилов, а затем и у прочих позвоночных тварей.
Такой мозг молниеносно реагирует на опасность и даже предвосхищает
ее. Та же Сюзик.
Но у людей, у человека есть еще кое-что. Хотя бы речь. Да и
возможность решать творческие задачи. Однако простейшие реакции рептилий
могут у человека сформироваться недостаточно.
«...Дорогая Роза Борисовна! Поздравляю Вас с женским праздником! Я
не отвечала сразу на Ваше письмо, хотелось послать фотографии. Извините,
что очень плохо снято, снимал сосед-любитель. А в город везти сына
невозможно. Погода...»
Это мама писала. Я дома уже, вовсе не поздно, вечер. Слова тут
некоторые сокращены, оттого что черновик. Тогда мы жили в Оренбургской
области в военном городке. Мама переписывала, конечно, аккуратно, столько
лет писала доктору, у которой лежал я когда-то в боксе в больнице. Я этого
почти не помню.
90 Илья Крупник
Мне было только четыре года, хотя, говорили, долго лежал. И города
этого, чужого, южного, куда специально привезли, я не помню. И доктора
почти не помню, это она спасла мне жизнь. Ее уже нет на свете. Как и
мамы. Сегодня исполняется ровно шесть месяцев с того дня, как мамы нет.
«Дорогая Роза Борисовна, Вы спрашиваете, но ручка у него, правая,
распрямляется хорошо. Правда, чаще он делает так: левой — здоровой —
вкладывает что-нибудь в правую и держит. А умственное развитие нормальное.
И аппетит хороший, и стул. Но иногда по утрам жалуется, что болит голова.
Роза Борисовна, напишите, пожалуйста, какое нужно ему еще лечение,
чтобы полностью ликвидировать последствия?»
У меня нет никаких последствий! И не болит у меня голова.
Я зажигаю свечку перед маминым портретом. Он небольшой, в рамке. Я
прислонил его к настольной лампе. Рисовал когда-то в городке
самодеятельный художник, и отец был жив. Мама считала, что портрет удачный.
Может быть. Я не знаю. Мама на нем, понятно, молодая, волосы гладкие,
пробор посередине, сзади пучок всегда. Такая большеглазая.
Когда ночью я заснул наконец, был дурацкий сон: что ноги у меня, как
руки. Могу свободно почесывать ногами голову, точно обезьяна. Я
записываю, вообще-то, сны.
Сегодня начал с утра опять с младших групп. Тесты еще раз, анкеты.
Все-таки первая у меня служба. Прежде всего, конечно, воспитательницы.
Беседую с той же Надей, а разговор не получается.
Я знаю немного язык жестов для глухих, но она ведь может и по губам
читать, да и вообще по терминологии она слабослышащая.
Смотрит в стол, и я еле-еле вытягиваю у нее слова. В высшем смысле,
конечно, мне ее жалко. Из очень неблагополучной семьи. И сама бледная такая,
в веснушках, волосы рыжеватые на лоб. Только дело есть дело! Взрослая
ведь! Десять классов закончила. И говорить может, как здоровый человек.
Но стараюсь не сердиться. Спокойно. Потому что мы в ином мире.
Эта кошка почему-то ходит за мной, как собака. Я ей говорю: «Сюзик,
место!» — полагая, что самое удобное место со мной в дежурке. Но кошка
не собака, плохо слушается. А могут вполне отдавить лапы опорники —
дети, у кого нарушен опорно-двигательный аппарат, и реакции рептилий не
сработают.
Сюзик мяучит перед дверью в коридоре. Я знаю, чего она хочет. Не
аквариум и не прочую живность в этом биоуголке. Там в высокой птичьей
клетке большая белая крыса. У нее розовые лапки, розовые ушки и
длинный противный хвост. Она стоит, держась передними лапами, когтями за
решетку. Очень некоторым нравится.
Но я, не оборачиваясь, прохожу мимо, и Сюзик, отчаясь, бежит наконец
за мной. Как собака.
Время «тихого часа», и всюду пусто. Но, по-моему, в актовом зале люди.
Это не полагается в «тихий час».
Я толкаю дверь, она заперта. Сильней толкаю, стучу, и мне открывает
Мария Суреновна, директор.
Смотрит на меня с неудовольствием, сразу предупреждая, прикладывает
палец к губам. Она седая, величественная, хотя и маленького роста. Очень
нехотя пропускает все же в зал.
На стульях редко сидят, кое-где, зал небольшой, на меня оглядываются.
Две воспитательницы старших групп, медсестра, остальные — чужие.
Только главное там вон, на сцене.
Неизвестные люди двигаются по сцене. Плавно, медленно, мягко, словно
они скользят. А то быстрей вдруг! Отскакивают, согнувшись. Но тишина.
Они в одних носках? Какая тишина...
Я сижу на стуле, взгляд не успеваю переводить. Они ненамного моложе
меня, светлые рубашки мелькают, переговариваются жестами.
И вдруг — вроде взмахнул, он ударил ножом! Кто-то падает...
Но почему они смеются?! Почему?
Вскакивает упавший, и Надя, да, точно, это Надя отряхивает ему сзади
штаны.
И они уже сгрудились у края сцены, присаживаются на корточки. Тогда
навстречу тянутся со всех сторон из зала руки, взлетают растопыренные
Рассказы 91
пальцы, кружки из пальцев, ребром ладони. А губы тех ребят на корточках
беззвучно выговаривают слова.
Я один сижу на задних стульях, не в состоянии уловить быструю их
азбуку. Только теплое что-то чувствую на коленях у себя, Сюзик моя
свернулась клубком. И с потолка мне слышится — они-то не слышат — будто
ржанье и даже топот копыт. Я взял Сюзика на руки и ушел.
Домой я возвращаюсь на автобусе. Как всегда. Интернат за городом. За
окном поля. К дороге уже приближается березовый перелесок. Белые в
пятнах, невысокие деревья. И снова поля, поля.
Я сижу у окна автобуса. Все равно непонятно — что конкретно
репетировали они? Прежние питомцы интерната.
Может, непонятно мне потому, что, по-моему, каждый человек
закономерен только в своей среде.
Но у меня нет среды. Я гляжу в окно.
Они, вон, смеются, а я, выходит, скучный человек. Но скучный человек,
мне кажется, становится скучным не по своей природе. А почему?..
Потому что он просто про-фес-сионал. То есть... То есть другая часть его
природных качеств плохо развивается.
Утром я начал записывать подробно новый сон. Во сне я маме
рассказывал — именно пересказывал ей:
Я хорошо вижу, как я поднимаюсь к тебе по лестнице, в больницу. Но
ты же не умирала в больнице, ты дома была до самого конца! Лестница
старинная, широкие перила и витые стойки под перилами.
Дверь на площадке белая, высокая. Санитарка загораживает, толстая, в
белом халате. У ног ее лукошко, и там Сюзик, хотя другой она масти, тоже
белая в больших рыжих пятнах. Но я все равно знаю, что это Сюзик,
только она говорит мне, что не вызовет на площадку, на свиданье ни за что...
Ревнует?
Я нагибаюсь, прошу ее. Санитарка подхватывает лукошко, скрывается
за дверью, ко мне выскакивает в больничном сером халате, дожевывая на
ходу и презирая меня, смеясь надо мной, Надя.
Когда я приехал на работу, во дворе интерната я увидел идущих двух
милиционеров, между ними человека в ватнике, без шапки, с торчащими
нечесаными волосами. Милиционеры сопровождали, и он шел, понурясь, и
вел на поводу лошадь без седла.
А на крыльце стояла вся багровая от ярости Мария Суреновна, и
дежурные сестры, вытягивая шеи, толпились за ней.
Это было, оказывается, очередное ЧП. На последнем этаже, как я
услышал, где жилые комнаты некоторых из персонала, появился два дня назад, с
позволения сказать, родственник медсестры, что ли. Деревенский. Куда он
поставил телегу, неизвестно, а лошадь ночью тихонько провел черным ходом.
Наверх! И божится теперь: она, мол, во дворе могла больных детей затоптать.
— За-топ-тать... Украдут — боялся! — потрясала Мария Суреновна
кулачком. — Ук-ра-дут. Еще и пили наверху! Оргии. И это будет теперь
расследоваться персонально.
Первые полдня я все занимался в дежурке, изучал заполненные тесты
опорников из средних групп. Разглядывал рисунки. Это было мое задание
им: в рисунках выразите, что чувствуете вы. В себе. Тогда и освободитесь от
неприятного.
Одни малевали со злобой цветными карандашами, сплошь зачерчивая
страницу. Другие пытались каких-то человечков, которые шли в дома. Они
явно сами хотели домой. А одна — разумеется, девочка — возле дома
нарисовала просто глаза с очень растопыренными стрелами ресниц.
Я смотрел на эти рисунки, на зеленые ресницы, в комнату то заходили,
то опять выходили сестры, воспитательницы. И перешептывались. Я сидел
спиной, прислушивался.
Наконец стало мне от этого невмоготу. Я бросил все и надел плащ, вышел.
Был листопад уже, летели круглые желтые листья. Дети глухие из
малышовой группы, в капорах, курточках разного цвета, задирая головы, ловили
во дворе листья и, хихикая, комкали, кидали друг в друга. Стояла
закутанная их воспитательница, хотя было еще тепло.
92 Илья Крупник
Я прошел по хрустящим листьям на зады дома.
У черного хода задержался. Потом зашел быстро за сарай, сел на
штабель кирпичей. Солнце тихо грело, светило в глаза. Все намеки, шепот за
спиной в дежурке... Провалитесь. Хотя не имело вроде отношения ко мне.
Я ждал долго. Наконец хрустнуло под шагами. Я привстал осторожно.
Она шла совсем не из дома, но с черного хода, не так, как вычислил, а от
калитки в задней стороне забора. Значит, перед сменой заходила в
подвальчик там, в магазин.
Я отступил назад, так не заметит, теснее прижался к сараю.
На ней были узенькие джинсы, светлая куртка, она шла быстро,
рыжеватые волосы ее даже подскакивали. И еще раскачивала от удовольствия
сеточкой с мандаринами, которую держала в руке. Три или четыре красных
турецких мандарина были очень яркими под солнцем.
Я наблюдал за ее походкой.
Давно уже обратил я внимание, что у девочек одного и того же возраста
абсолютно одинаковая походка. Это удивительно! И ни разу не ошибся.
Даже издали, даже-со спины. Это лишь у женщин, и у самых молодых,
другие совсем походки...
Я смотрел, как она идет. Нет, ничего в ней не изменилось. Все та же
девичья припрыжка.
«Ну какие сволочи», — подумал я о сплетницах в дежурке. Мол, все
замешаны, чьи комнаты на последнем этаже. Только не заметил, как коленом
нечаянно толкнул кирпичный штабель. Кирпичи верхние зашумели, падая.
Надя остановилась, озираясь. Боже, какое это было испуганное, какое
несчастное лицо, моргающие, такие затравленные глаза. Она ведь не
понимала, откуда, и услышать точно не могла, где шумит, кто здесь. Побежала
сразу быстро-быстро вдоль корпуса к главному входу. Может, так бежала,
спасаясь, к себе в комнату?..
В три часа дня я все же отпросился домой.
В первый раз, пожалуй, как поступил сюда, болела голова.
В автобусе, правда, отпустило несколько, и я стал глядеть в окно. Но
какой-то шут нацарапал острым на стекле кривыми большими буквами: «Да
будет анархия!». Пацанва кретинская.
До сих пор мой автобус был тихий. Даже объявления наклеили нужные:
«Подготавливаем, приобретаем собак-проводников для слепых, немецких
овчарок, лабрадоров-ретриверов, не трусливых и дружелюбных».
Телефоны, факсы...
Дома я стянул с себя плащ, стащил ботинки, лег, закутавшись в одеяло,
не раздеваясь больше. Знобило немного. И от окон, все в щелях, задувало.
Вот у нас — это все-таки помню — в военном городке квартира была
совсем холодная. Даже иногда под одеяло ложились в одну кровать. Это
сколько ж мне было лет? Пять? Ну, может, шесть. От мамы я с одной стороны,
отец с другой, она теплая, даже горячая, грелись об нее, как около печки.
Нужно встать... Скорей. Потому что мужчина... Мужчина всякий должен
быть сильным.
На столе торчит забытая погашенная свечка, портрет лежит. И не
спрятанные мамины черновики, бледные совсем фотографии. «Здравствуйте,
Роза Борисовна... Здравствуйте, Роза Борисовна... Дорогая Роза Борисовна!»
...По статистике — это я читал — всего лишь 30 процентов девственниц
шестнадцати-девятнадцати лет были влюблены в первого своего мужчину. А
остальные?..
Я стою у стола, разглядываю фотокарточку, на которой я мальчик с
портфельчиком, лицо у него некрасивое и робкое, и очочки (я не ношу
теперь никаких очков! только линзы). Вот такой навеки мамин сын в
застегнутой доверху курточке с белым воротничком навыпуск. И черновик из
тетрадки в косую линейку: «Дорогая Роза Борисовна! Поздравляю с 1-ого мая!
Всю жизнь буду помнить Вас. Учусь на 4 и 5...»
Расследование ЧП, которое они затеяли в интернате, наконец сегодня,
на третий день началось. С утра. Каждому из нас в комиссии — меня-то
включили как нового человека, незамешанного — дали познакомиться с
объяснительными записками живущих на последнем этаже.
Рассказы 93
Помимо этого я взял у кадровички, она же сестра-хозяйка, сведения на
замешанных, так сказать.
С папками под мышкой, с сумкой в другой руке, в сумке сидела Сюзик,
только ее морда выглядывала, я нашел укромное место за перегородкой у
кастелянши.
Папки положил на табурет. Кошка моя вылезла, принялась лизать лапу,
умываться лапой, иногда посматривая на меня.
Объяснительную записку Надя не писала. Естественно. Когда ни при
чем... В папке сведения давние, краткие, мне хорошо известные. Травма
когда-то, лечение, прием в интернат. Характеристика стандартная:
справедливая девочка, только очень обидчивая. То есть почти что ничего.
И лишь одно наблюдение живое, в ее десять лет, но непонятное: все
время вскакивает ночью в спальне, она смотрит, как стоят ее тапочки. Говорит,
что должны очень ровно стоять у кровати, рядом друг с другом.
Я закрыл папку и начал завязывать на ней тесемки. Сюзик, умытая,
вопрошая, глядит на меня.
— Если наш мир абсурден, — говорю я Сюзику, — то и истины нет.
Сюзик мотает головой и чешет себя за ухом задней лапой.
— Но... — говорю я, раздумывая. — Существует, конечно, словно бы,
как сказать? направление истины. Это в душе.
В общем, я решаю, что в обиду ее не дам. Это такое чувство: ну для
кого-нибудь быть покровителем. Рассудительным. Хоть для кого-нибудь! Когда
человеку — мне — неприятно, пусть он что-нибудь сделает, чтобы другому
стало хорошо. И самому тогда будет как-то лучше. Вот такой эгоизм, да?
Именно так.
Однако поговорить мне по-хорошему не удается.
От Фаины, второй воспитательницы малышей, узнаю, что Надя брала
отгул, была в церкви, хотела заказать заочную панихиду. Но по кому?.. Отец с
матерью живы, хоть и лишены родительских прав. И не заказала ничего. Там
объявление есть: просьба самоубийц и некрещеных в записках не писать.
Я иду по этажу. Куда-то ко всему еще задевалась кошка. На меня
смотрят странно. Последнее время я меньше занимаюсь с детьми. Но я ж не
воспитатель, у меня другие задачи!.. К тому же комиссия.
А что если вот сейчас организовать мне детей? Такая игра: найдите
кошку! Но нельзя моих слепых, моих глухих. Опорники?
И я представляю, они идут по этажам, опорники. Это ж как они идут...
Кис-кис, кис-кис, кис-кис. Зовут дети. Или это я зову? И музыка играет.
Откуда музыка? Какая-то попса.
А вот, кажется, я вижу, как, озираясь, она бежит вдоль корпуса.
Пугливые плечи ее, затравленное лицо. Только где ее искать, куда идти? И еще
вот кошки нет. Реакция рептилий?.. Кис-кис. Кис-кис!
Дети выходят из столовой. Каждая группа по очереди. Слепые малыши с
Фаиной, она кивает мне и отводит глаза.
По двое в ряд выходят глухие дети, они все толкаются, дергают за
рубашки друг друга, они смеются. Видят меня, затихают. И я поднимаю руку,
здороваюсь с ними.
Куда-то их ведут, не как обычно. Почему об этом не знаю?! Но, похоже,
просто забыл. Я ухожу на второй этаж. Здесь никого.
Мне нехорошо. Я присаживаюсь на подоконник. Но и вправду я слышу
музыку. Все та же пронзающая голову попса.
Я сижу на подоконнике. У меня закрыты глаза. Зажмурены. Но только я
не один... Сидит возле в светлой куртке и джинсах Надя, колени обхватила
руками, мы с ней разговариваем, совсем тихо, сколько перемучилась с
детства, а я объясняю, как старший на целых своих семь лет, что самое важное
человеку в жизни быть сильным! И жить просто. И все пройдет. Да. Все.
Она смотрит. Какое лицо у нее детское... И я спрашиваю, почему всегда,
обязательно тапочки у кровати нужно ставить рядом и ровно. Она
объясняет: чтобы сразу бежать.
Я спускаюсь наконец по лестнице на первый этаж.
На этаже в коридоре полно народу. Общаются... Мелькают руки,
пальцы. Вижу и тех ребят, что репетировали тогда на сцене. Я теперь знаю, они
94 Илья Крупник
студенты из Института искусств. Специально приехали. Особый институт.
Да[я инвалидов.
Я прохожу сквозь толпу к актовому залу. Оттуда выходят. Я вхожу,
наконец. Панихида?!!
Стулья не сдвинуты к стенкам. Почему... Все как всегда. Сидят люди, их
немного. А на сцене, боже мой, — танцуют! Боже мой!.. Они празднуют.
Празднуют?! Нет, это ж концерт... Как мог я забыть, давно готовились»
Но я, я крикнуть хочу: остановитесь! перестаньте! найдите вы, найдите...
Они меня не слышат. Они глухие. Танцуют глухие, смотрят слепые. И
главное правило, разве не помнишь?! Оно великое: мы такие же люди, как все.
Танцуют девушки в белом. Развеваются длинные, полупрозрачные
накидки. Балет? Странный. Новый, что ли, балет? А музыка плавная,
необыкновенно. Я больше не слышу ритмы проклятой попсы.
Кружатся, кружатся. Длинные пальцы, ноги подростков. А танцуют
удивительно. Вот это неправда: «люди, как все»... Они должны быть лучше, в
пять раз лучше, в десять раз лучше, чтобы так танцевать...
Это я слышу музыку, а они же не слышат! А кружатся, кружатся, не
сбиваясь.
И я вдруг понимаю: каждый звук отражается от стен. Стены без окон.
Вибрирует пол, они ощущают подземный гул! Это мы не чувствуем, что
вздрагивает земля. Наш мир обычный, у нас другие ритмы. Мы лучше
слышим только то, что кричит, что вопит, что зазывает, что бьет нам в уши...
Там, на сцене, теперь стоит одна, прима, она смотрит в зал. И, когда не
кружится и не мелькает, я издали хорошо различаю лицо. Потому что это
Надя.
Она трудно дышит, оглядывает ряды. Глаза у нее светлые, волосы
рыжие, потные, прилипли ко лбу, веснушки.
А зал молчит. Молчит. А ведь столько готовилась... Один я встаю, я
хлопаю изо всех сил. И тогда поддерживают меня. Хлопают в первом ряду
слепые Надины малыши. Даже Фаины нет. Как мало людей осталось на
стульях...
Надя поворачивается и, пригнув голову, бежит отсюда быстрей, в кулисы.
Теперь я тоже бегу вдоль первого ряда, где все еще хлопают в ладоши
слепые дети.
Я взбегаю на сцену по лесенке и дальше. Ее тут нет.
— Она к себе... наверно».. — говорят мне. И я ищу, как выбраться на
черный ход, на лестницу.
Я стою на этом последнем этаже. Две комнаты медсестер, две
воспитательниц. Я знаю, что комната ее в конце. Но вправо или влево? И еще...
При чем панихида?.. У нее нет никого.
Только поверь мне, оно придет, время! Им неинтересно. Они в
коридорах. Так всегда. Но время придет! Да. Разве может оно не прийти!.. Я
слышал, что балерины, они живут долго. И вот это правда! Я здесь. Я...
Я стучу, сразу толкаю дверь. Комната крохотная, светелка.
Сидит ко мне спиной за столом, Она меня не слышит, положила на руки
голову.
Я иду к ней. Лежит на столе бумага, хотела писать. Кому?.* Если давно
никого.
Я заглядываю через ее плечо, она дрожит, плачет. Я разбираю с трудом
ее плохой почерк, читаю:
«Дорогой мой доктор, дорогая Роза Борисовна!..»
НОБЕЛЕВСКАЯ ЛЕКЦИЯ 2000 ГОДА
ГАО СИНЦЗЯНЬ
ПРАВО ЛИТЕРАТУРЫ НА СУЩЕСТВОВАНИЕ
Нобелевская лекция 2000
Не знаю, судьба ли меня занесла на эту трибуну, но я не нахожу другого слова,
чтобы сказать о счастливых обстоятельствах, которые этому способствовали. Вопрос
о существовании Бога я оставляю в стороне. Когда бы мне ни задали этот вопрос,
ответ на который мне неизвестен, каждый раз меня переполняет чувство глубокого
уважения, несмотря на то, что я всегда считал себя атеистом.
Человек не может превратиться в божественное существо, не говоря уже о
том, что он никогда не сможет заменить самого Господа Бога. Мир, управляемый
сверхчеловеком, неизбежно превращается в хаос, в нем происходят все более
тяжелые несчастья. В течение столетия, в первом году которого умер Ницше,
катастрофы, вызванные людьми, отмечали все более темные страницы в истории
человечества. Однако безумные высказывания философа, законченного нарциссиста,
никак нельзя сравнить с жестокими поступками, которые сверхлюди разного рода,
прославляемые как вожди народа, главы государств, первейшие руководители
наций, совершали, нисколько не задумываясь. Я не хочу злоупотреблять вниманием
этого литературного форума, понапрасну рассуждая о политике и истории. Мне
просто хочется использовать эту возможность, чтобы выразить мнение отдельного
писателя и личности.
Писатель — человек совершенно обычный, хотя, возможно, несколько более
чувствительный... а люди с повышенной чувствительностью зачастую гораздо слабее
других. Если писатель не становится рупором народа и не выступает как
олицетворение справедливости, то голос его, разумеется, слаб. Однако именно голос
отдельного человека более всего приближается к истине.
Именно это я и хотел бы здесь сказать: литература — всего лишь голос
отдельного человека, и так было всегда. Литература, превратившаяся в хвалебный гимн
отчизне, знаменосцам нации, в голос какой-либо политической партии или
представителя определенного общественного класса или группы, такая литература утрачивает
свой истинный дух. Даже если она всеми доступными средствами с помпой
распространяется по всему миру, она, тем не менее, теряет право на существование и
опускается до уровня инструмента власти и чьих-то отдельных интересов.
В течение столетия, только что подошедшего к концу, именно это несчастье и
постигло литературу. Тавро политики и власти в XX веке принесло литературе
гораздо больше страдания, чем в какой-либо другой период прошлого. Преследования
и гонения, которым в этом веке подверглись писатели, тоже были гораздо страшнее,
чем когда-либо.
Если литература хочет сохранить право на существование и избежать
превращения в политический инструмент, она должна вновь стать голосом отдельного челове-
Гао Синцзянь (род. в 1940 г.) — китайский писатель, драматург, режиссер, художник. В
1962 г. закончил Пекинский университет по специальности французский язык и
литература. Автор романов «Гора духов» (1989) и «Библия одинокого человека» (1999). С 1987 г.
живет в Париже.
© The author and The Nobel Foundation, 2000
© Елена Самуэльсон (перевод), 2001
96 Гао Синцзянь
ка, ибо она прежде всего исходит из чувств и переживаний отдельного человека. Я
не говорю, что литература должна совершенно отделиться от политики. Такое
представление, так же как и утверждение, что литература должна быть политической,
положило начало прениям о «тенденциях» в литературных произведениях и о том,
выражает писатель какие-либо политические взгляды или нет. В прошлом веке эта
полемика тяжело отразилась на литературе. Противоречия между традицией и
обновлением, или между консерватизмом и революцией, связанные с данной
полемикой, способствовали тому, что литература сделалась предметом дебатов о выборе
между прогрессивно настроенной и реакционной политикой, именно тогда впервые
и вмешалась идеология. Когда же идеология наконец объединилась с властью и
вследствие этого приобрела ощутимое влияние, это пагубно отразилось как на
литературе, так и на отдельном писателе.
То, что китайская литература XX века оказалась такой однообразной и
бессильной, и под конец, как мне кажется, совсем испустила дух, зависело от того, что она
была полностью подчинена политике: литература революции и революционная
литература довели как литературу, так и отдельного писателя до плахи. Наладки во имя
революции против традиционной культуры Китая обернулись запретом книг и их
публичным сожжением. Писателей, которые в это столетие были казнены, брошены
в тюрьмы, изгнаны или отправлены в лагеря, так много, что их и сосчитать
невозможно. За всю историю Китая ни при одной имераторской династии правители не
прибегали к подобным преследованиям. Это создало бесконечные трудности для
китайской литературы. Свобода писателя предаться созидательной деятельности была
совершенно ограничена.
Писатель, пожелавший свободно мыслить, вынужден был или молчать, или
удалиться в изгнание. А ведь для писателя, который хочет выразить свои мысли на
бумаге, навязанное ему молчание равноценно самоубийству. Чтобы избежать
самоубийства, а также не попасть в список запрещенных, писатель, если он хочет, чтобы
его голос услышали, должен удалиться в изгнание. Оглядываясь на историю как
Востока, так и Запада, мы можем увидеть, что так было всегда. Примеров тому много:
древний китайский поэт Цюй Юань, Данте, Джойс, Томас Манн, Солженицын и
многие китайские интеллектуалы, отправившиеся в изгнание после бойни на
площади Тянаньмынь в 1989 г. Такая судьба неизбежно постигает поэта или писателя,
желающего отстоять свой собственный голос.
В течение десятилетий, когда Мао Цзедун проводил свою политику полнейшей
диктатуры, не было даже возможности отгородиться от мира. Те горные монастыри
и храмы, которые в эпоху феодализма предоставляли приют инакомыслящим
студентам, были сровнены с землей, а люди, которые втайне занимались писательством,
рисковали своей жизнью. Человеку, который хотел сохранить способность мыслить
самостоятельно, оставалось лишь говорить с самим собой, да и то в полнейшей
тайне. Здесь мне хотелось бы подчеркнуть, что именно тогда, когда у меня не было
возможности писать, я понял, как необходима литература: ведь именно она дает
человеку возможность сохранить свое сознание.
Именно разговор с самим собой и можно назвать истоками литературы.
Использование языка для общения с другими имеет вторичное значение. Когда мысли и
опыт человека складываются у него в язык, который он потом записывает, именно
тогда они превращаются в литературу. Когда это происходит, у писателя нет ни
малейшей мысли о том, полезно ли то, что он или она пишет, равно как писатель не
может думать о том, будет ли результат его труда когда-нибудь опубликован. То, что
писатель продолжает писать, вызвано лишь тем, что писание приносит ему большую
радость, удовольствие и утешение. Свой крупный роман «Гора духов» я начал писать
только когда мои прежние произведения были запрещены, несмотря на то, что я сам
уже подверг их ранее самой строгой цензуре. Роман свой я писал для себя, пытаясь
заглушить чувство одиночества, не питая ни малейшей надежды на его публикацию.
Когда я оглядываюсь назад и думаю о своей работе писателя, мне хочется особо
подчеркнуть, что самая главная задача писания — это возможность
самоутверждения для писателя. На вопрос, будет ли произведение издано и какой отклик оно
вызовет у читателя, может ответить только будущее.
Я считаю, что литература родится из потребности писателя порадовать самого
себя. То, как примут произведение читатели, выяснится потом, и у самого писателя
нет возможности повлиять на это. Многие бессмертные произведения мировой
литературы не были изданы при жизни авторов. Как могли бы эти писатели
продолжать писать, если бы они во время самого процесса творчества не пришли к
признанию своей собственной ценности? Крупные романы в истории литературы Китая —
«Путь на запад», «Речные заводи», «Цветы сливы в золотой вазе, или Цзинь, Пин,
Мэй» и «Сон в красном тереме» — написаны четырьмя мастерами, судьбу которых
Право литературы на существование 97
так же трудно изучать, как и судьбу Шекспира. Единственный сохранившийся
документ — это автобиографическое эссе Найаня Ши (предполагаемого автора «Речных
заводей»). Если бы это не было именно так, как говорит сам автор — что он писал
исключительно для собственного удовольствия, — как бы он мог тогда посвятить
всю свою жизнь написанию этого огромного произведения, не принесшего ему
никакого дохода? Не относится ли это также к Кафке, предтече современного романа,
и к Фернандо Песоа, одному из самых глубоких поэтов XX столетия? Когда они
обращались к языку, то делали это не для того, чтобы изменить мир. И все-таки они
одевали свои мысли в слова, хотя и хорошо знали о том, как бессилен один человек.
Так велика магическая сила, которой обладает язык.
Язык, такой изумительно тонкий, всеохватывающий и неуловимый, — ярчайшее
проявление цивилизации человека, ее кристаллизация. Он проникает повсюду,
пронизывает чувства человека и его сознание, дает ему возможность познать мир.
Таким же чудом является письмо, за счет которого литературные произведения
доходят до потомков, и которое дает отдельным личностям возможность общаться с
людьми другой культуры и другого времени. Именно письмо является связующим
звеном между очевидной сиюминутностью писания и чтения и неподвластными
времени ценностями, которыми владеет литература.
Сам я с некоторым подозрением отношусь к тем современным писателям,
которые слишком подчеркивают культуру собственной страны. Исходя из собственного
происхождения и своего родного языка, я считаю, что и сам я несомненно отмечен
печатью китайской культурной среды, тесно связанной с языком, и что она
определенным образом сформировала мое сознание, мысли и манеру их выражать. Но ведь
творческая деятельность писателя начинается именно тогда, когда язык уже
высказал свое, чтобы затем продолжать изображать то, чего язык еще не выразил
полностью. Тому, кто творит с помощью языка, не нужно наклеивать на себя готовую
этикетку, на которой четко указана его национальная принадлежность.
Литература не знает национальных границ, а перевод способствует
преодолению языкового барьера. Когда литературе удается перейти за рамки традиций,
свойственных отдельному общественному строю, и за рамки отношений между людьми,
сложившихся в определенной среде и времени, тогда природа человека выступает
такой, какой ее описывает данное произведение — общей для всего человечества.
Сюда же относится то, что на любого современного писателя оказали влияние
многие другие культуры, кроме его собственной. Если писатель, занимаясь не одним
написанием туристских брошюр, слишком подчеркивает культурные особенности
собственной страны, это неизбежно вызывает у читателя подозрение.
Литература находится за пределами идеологий, границ и национального
сознания, так же как существование отдельной личности фундаментально не зависит от
каких бы то ни было интеллектуальных направлений. Условия, в которых живет
человек, означают гораздо более, чем длинные рассуждения и разглагольствования о
том, что такое бытие. Литература — это всестороннее и непрестанное наблюдение
(и описание) тяжелых обстоятельств жизни человека. Любые попытки ограничить
литературу вызваны внешними факторами: политическими, общественными,
этическими или связанными с традициями, и все они имеют целью оказать на нее
давление и подогнать к различным рамкам, чтобы она служила лишь украшением.
Однако литература не является ни украшением власти, ни признаком некой
светской утонченности. У нее есть свои критерии, обусловленные эстетической
оценкой. Эстетическая оценка, опирающаяся на полнейшее соответствие чувствам
человека, — вот единственный критерий, который должен лежать в основе оценки
литературного произведения. Эта оценка несомненно различна у различных людей,
ибо чувства человека связаны с его индивидуальностью. Тем не менее даже в этих
субъективных эстетических оценках можно заметить общепринятые критерии.
Способность человека критически мыслить, развивающаяся как результат постоянного
чтения, может помочь читателю прийти к истинному пониманию поэтических
качеств, понятий красоты, высоких идеалов, смешных эпизодов, трагических событий,
фантазий, а также юмора и иронии, содержащихся в произведении.
Ощущение поэзии берет начало не только из повышенной чувствительности
писателя. Безграничный нарциссизм писателя — это некая детская болезнь, которой
трудно избежать новичку. Кроме того, излишняя чувствительность писателя находит
свое отражение во многих планах. В более высоких сферах ей не сравниться с
бесстрастным наблюдением на расстоянии. Именно в этом наблюдении с большого
расстояния сокрыто ощущение поэзии. Если взгляд наблюдателя, пролетая над героями
книги и ее автором, рассматривает и самого писателя, то такой взгляд становится
третьим глазом писателя, беспристрастным оком. За счет этого даже катастрофы и
любые отбросы человеческого мира могут изображаться самым проникновенным
4 Звезда №10
98 Гао Синцзянь
образом. Итак, изображая страдание, а также отвратительные и мерзкие события,
писатель одновременно может вызвать чувства соболезнования, любви и глубокой
преданности жизни.
Эстетическая оценка, уходящая корнями в чувства человека, вероятно, не может
устареть, хотя мода в литературе, так же как и в искусстве, меняется с течением
времени. Тем не менее различие между оценкой литературы и модой на данный
момент заключается в том, что последняя обращает внимание лишь на новое. Именно
этот принцип лежит в основе постоянных изменений рынка. Книжный рынок не
составляет исключения. Однако если бы писатель в своих эстетических критериях
следовал за скачками рынка, то это было бы равноценно самоубийству литературы.
Мне кажется, что в сегодняшнем обществе потребления самое достойное для
литературы дело — это занять позицию хладнокровного выжидания.
Десять лет назад, когда я после семилетней работы завершил роман «Гора духов»,
я написал короткое эссе, в котором говорю о той литературе, что мне по душе.
Литература не имеет ничего общего с политикой и является исключительно
делом писателя как личности. Наблюдение, воспоминание предыдущего опыта,
несколько выдуманных историй, различного рода чувства, выражение определенного
настроения — все это может удовлетворить потребность писателя в обосновании
своих мыслей.
Когда писатель говорит сам с собой или когда он пишет, другие могут, если
хотят, прислушаться к нему или прочесть его произведение. Писатель не выступает
трибуном своего народа, он не заслуживает поклонения. Он и не преступник, и не
враг народа. То, что он иногда попадает в беду из-за своих произведений,
происходит потому, что этого требуют другие. Когда власть имущим нужно придумать
каких-то врагов, чтобы отвлечь внимание народа, тогда писателя приносят в жертву. И
хуже всего то, что некоторые потерявшие ориентир писатели считают за великую
честь то, что их принесли в жертву.
На самом деле между писателем и его читателем существуют отношения такого
рода, что им вовсе не надо встречаться и общаться друг с другом, достаточно того,
что они общаются через произведение писателя, на духовном уровне. Однако такая
деятельность человека, как литературное творчество, ставит одно неизбежное
требование: писатель и читатель должны встречаться по доброй воле. Поэтому у
литературы нет никаких обязательств по отношению к массам.
Ничто не мешает нам назвать литературу, которая обрела свой изначальный дух,
«холодно-объективной». Ее право на существование заключается в том, что она
снабжает человечество чисто духовным занятием, лежащим за пределами
удовлетворения материальных потребностей. Литературу такого рода, разумеется, начали
писать не сегодня. Однако в прошлом она должна была в основном защищаться от
политической власти и давления со стороны издавна укрепившихся представлений,
тогда как на сегодняшний день ей приходится также бороться с коммерческими
нормами оценки в обществе потребления. Для того чтобы выжить, такая литература
должна научиться стойко выдерживать одиночество.
Писателю, посвятившему себя такой литературе, трудно прокормиться, поэтому
ему приходится зарабатывать себе на хлеб другими способами. Подобное
писательство следует рассматривать как роскошь, некое удовлетворение чисто духовных
потребностей. Чтобы эта холодно-объективная литература могла быть опубликована,
писателю приходится положиться на усилия своих друзей. Примером здесь могут
служить Цао Суэцинь (автор романа «Сон в красном тереме») и Кафка. Их
произведения не могли быть опубликованы в течение их жизни, они не положили начало
литературным течениям и как писатели не считались яркими звездами. Они жили и
работали на отшибе от общества или в неких его нишах. Не надеясь на награду и не
ища признания, они упорно занимались духовной деятельностью, которая
доставляла радость им самим.
Холодно-объективная литература — это литература, которая уходит в изгнание,
чтобы выжить, которая не позволяет обществу задушить себя и стремится уцелеть
духовно. Если какая-то нация не считает нужным предоставить место такой
бесполезной литературе, то это не только удар по писателю, но и большая трагедия для
самой нации.
То, что мне повезло в жизни, и то, что меня от имени Шведской академии
наградили этой высочайшей премией, зависит в большой степени от того, что мои друзья
во всем мире в течение многих лет бескорыстно и упорно переводили, издавали и
прежде всего рецензировали мои произведения. Так как список этих друзей
слишком велик, то я не могу поблагодарить каждого из них в отдельности.
Я хотел бы также высказать свою благодарность Франции, принявшей меня с
распростертыми объятиями. В этой стране, где процветают литература и искусство,
Право литературы на существование 99
мне предоставлена была свобода заниматься творческой деятельностью, там у меня
есть читатели и публика. Мне повезло, что мне не надо больше чувствовать себя
одиноким, несмотря на то, что деятельность, которой я занимаюсь, в высшей
степени требует уединения.
Я хочу также сказать, что жизнь не всегда праздник. Не все страны в мире могут
уже 180 лет наслаждаться миром, как Швеция. Ужасные катастрофы, постигшие мир
в прошлом столетии, не создали иммунитета у столетия, которое только что началось*
Память нельзя унаследовать как биологические гены. Несмотря на интеллект, у
человечества не хватает ума заставить себя учиться у прошлого. Напротив, интеллект
человека может привести к страшным вспышкам, угрожающим его существованию.
Несомненно человечество не все время идет по пути прогресса. История — я
говорю об истории цивилизации — не всегда двигалась вперед. Застой в
средневековой Европе, регресс в развитии Азиатского континента в наше время;
кульминацией этого хаотического развития стали две мировые войны в XX веке, когда
техника убийства делалась все более изощренной. Человеческая цивилизация не
развивается в такт с победами науки и техники.
Ни научные методы, пытающиеся объяснить историю, ни попытки
анализировать ее с помощью обманчивой диалектики не могут дать объяснение действиям
человека. Когда угас фанатический интерес к утопиям, продолжавшийся более ста лет,
когда улеглась пыль, поднятая постоянными революциями, не настало ли время для
тех, кому выпало счастье выжить, почувствовать горечь?
Отрицание негатива не обязательно приводит к положительному ответу, а
революционные идеи не всегда можно претворить в жизнь. Утопии о новом обществе
основаны на предпосылке, что старый мир должен быть разрушен до основания.
Когда революционная общественная теория применяется к литературе, это
означает, что райский сад, изначально предназначенный для творчества, превращается в
арену войны, где низвергают представителей старших поколений и затаптывают
ногами традиционную культуру. Все нужно начинать с нуля, поклоняться можно
только новому. Историческое развитие литературы объявляется непрерывной
последовательностью враждебных обществу событий.
Писатель в.самом деле не может играть роль демиурга, так же как он не должен
в своей гордыне считать себя воплощением Христа. Это не только означало бы, что
сам он сошел с ума, но и превратило бы его мир в галлюцинацию: он оказался бы в
чистилище, в котором всякая жизнь невозможна. Если ад — это все остальные,
тогда не должен ли и он сам очутиться там же, так как утратил собственное «я»? Кроме
того, что он сам стал бы жертвой на алтаре будущего, другие тоже вынуждены были
бы разделить его судьбу.
Мы не должны слишком спешить, подводя итоги XX столетия. Если мы
застрянем в руинах очередной идеологической конструкции, значит, историческое
развитие прошлого ничего не стоит. Тогда человеку будущих времен придется
восстановить порядок.
Писатель также и не пророк, важно то, что он живет в настоящем, очищается от
обманов, отказывается от несбыточных мечтаний, приобретает четкое
представление о том, что происходит в настоящий момент, и одновременно критически
относится к самому себе. Любые трудности, любой гнет чаще всего вызваны внешними
обстоятельствами, однако из-за слабости и неуравновешенности отдельной личности
они еще усиливаются и оказывают пагубное влияние на других.
Когда действия человечества так малопонятны, а отдельному человеку так трудно
познать себя, литература может быть только результатом самосозерцания. В процессе
самосозерцания одинокий луч сознания может осветить собственное «я» человека.
Цель литературы — не в том, чтобы произвести общественный переворот, она
ставит своей важнейшей задачей открыть и обнаружить истины в этом мире,
которые редко бывают известны людям, или о которых люди недостаточно много знают,
или же те истины, которые считаются известными, а на самом деле у людей нет о
них ни малейшего понятия. Истина — несомненно самое фундаментальное качество
литературы.
XXI век уже начался. Я не могу сказать, нов он или нет. Литературной
революции и революционной литературе пора последовать за развалившейся идеологией.
Иллюзии и утопии, которые дольше чем столетие окружали различные общества,
развеяны ветром. Освобожденная от оков любых интеллектуальных течений
литература должна была бы вернуться к изображению превратностей человеческого
бытия, превратностей, которые не особенно изменились и которые на все времена
останутся темой для литературы.'
Мы живем в эпоху, лишенную прогнозов на будущее и обещаний, и я нахожу,
что так и должно быть. Писателю больше не пристала роль пророка и судьи. Многие
100 Гао Синцзянь
прогнозы на будущее, высказанные в прошлом веке, оказались обманчивыми. Нам
не нужно создавать лишних предрассудков в отношении будущего, лучше наблюдать
за развитием. Писателю лучше всего выступать в качестве свидетеля и как можно
точнее описывать истину.
Я отнюдь не хочу сказать, что литература равняется простому описанию
действительности. Мы должны понять, что показания свидетелей в описании
действительности дают очень немного, тогда как мотивы, стоящие за поступками и событиями,
чаще всего остаются тайными. Но когда литература соприкасается с истиной, она
может, ни о чем не умалчивая, показать, что сокрыто в сердце человека, и
проследить за событиями, вследствие этого произошедшими. Вот какой силой обладает
литература при условии, что писатель раскрывает истину о бытии человека, ничего не
придумывая от себя.
Способность писателя ясно различать истину определяет качество его
произведений. Эту способность не заменишь игрой языка или какими-то ловкими
стилистическими приемами. Существует много мнений о том, что есть истина на самом деле,
так же как и много способов к ней приблизиться. Однако одним взглядом можно
оценить, рисует ли писатель ложную картину бытия, или описывает истину, ничего
не опуская. С помощью семантических теорий не решить, что такое истина, как
поступает литературная критика, связанная с определенной идеологией, принципы и
догмы которой не имеют отношения к созидательной литературе.
Вопрос о том, доходит ли писатель в своем произведении до истины, касается не
только его творческого метода, он тесно связан с его отношением к собственному
творчеству. Если то, что он пишет, — истина, то это означает, что он пишет с
честным умыслом. Истина в данном случае — не только определение литературных
ценностей, она имеет также этическое содержание. Писатель не берет на себя задачу
укреплять мораль своих читателей, его цель — рассказать правду о нескончаемой
толпе существ, заключенных в неизмеримой вселенной, о которой говорит Будда, и
одновременно обнажиться самому, ни о чем не умалчивая, и показать истины,
скрытые в сердце человека. Для писателя отношения истины и литературы являются
этическим проявлением, литературной этикой высочайшего достоинства.
Когда писатель, строго относящийся к творчеству, берется за перо, даже его
литературная фантазия исходит из того, что он должен передать истинную картину
человеческой жизни. Именно это дало многим произведениям мировой литературы
жизненную силу. Именно поэтому греческие трагедии и Шекспир никогда не устареют.
Литература не просто копирует действительность, ей удается проникнуть сквозь
внешнюю оболочку действительности и дойти до самой ее глубины. Она показывает,
что есть ложь, и, высоко поднимаясь над обыденностью, обнажает причинные связи,
попадающие в ее широкое поле зрения.
Фантазия тоже находит свое выражение в литературе. Полет духа — не пустые
слова. Фантазия, не связанная с истинными чувствами и воображением, не
построенная на жизненном опыте, становится бледной и лишенной силы. Произведение, в
которое не верит сам писатель, конечно же, не может произвести впечатление на
читателя. Разумеется, в литературе выражается не только опыт каждодневной
жизни, писатель не ограничивается собственным опытом. С помощью языка он может
превратить в свой собственный опыт то, о чем слышал и что видел, о чем ранее
говорила литература. Вот еще один пример волшебной силы языка.
Так же, как в заговорах и молитвах, в языке скрыта сила, от которой бьется
сердце и дрожит тело. Искусство языка заключается именно в том, что рассказчик
может передать свои собственные переживания другим. Язык — это не только
система знаков, семантическая структура и грамматические конструкции. Если забыть
о живом рассказчике, скрывающемся за языком, то толкование значения текста
превращается в интеллектуальную игру.
Язык — не только носитель представлений и идей, он также обращается к
чувствам и к интуиции. Именно поэтому набор знаков и информации не может заменить
язык живого человека. За произнесенными словами стоят стремления и
побудительные причины говорящего, его интонация и настроение ума; их нельзя полностью
описать с помощью семантики и риторики. Значение языка в литературном тексте
находит свое полное выражение лишь тогда, когда оно передается живым
человеком. Текст должен восприниматься на слух, а не только с помощью тех органов,
которые мы употребляем, когда думаем. Язык нужен человеку не только для передачи
мыслей, но и для того, чтобы слушать и познавать себя.
Здесь я позволю себе перефразировать высказывание Декарта и отнести его к
писателю: «Я нахожу выражения для своих мыслей, следовательно я существую».
«Я» писателя — это может быть сам писатель, который является рассказчиком, или
Право литературы на существование 101
кто-нибудь из персонажей книги. Это может быть и мужчина, и женщина, это
можешь быть ты. Рассказчик может распадаться на первое, второе и третье лицо.
Именно идентификация личного местоимения, являющегося подлежащим, и служит
исходным пунктом для выражения чувств и мыслей, из которого могут
сформироваться три различные повествовательные композиции. Именно посредством поиска
особого повествовательного метода писатель выражает свои чувства и мысли.
В моих романах герои выступают как личные местоимения. С помощью разных
местоимений — «я», «ты», «он/она» — я описываю и наблюдаю за одним и тем же
главным героем. Одно и то же лицо представлено разными личными
местоимениями. Отчуждение, создающееся за счет того, что один и тот же персонаж представлен
тремя разными способами, дает действующим лицам расширенное психологическое
пространство. Я пользовался такой сменой местоимений даже в своих драмах.
Романы и драмы всегда писали и будут писать. Всякая попытка объязить
какой-то жанр в литературе или в искусстве отжившим смешна.
Язык, родившийся одновременно с человеческой цивилизацией, так же
замечателен, как и сама жизнь, а сила его выражения неисчерпаема. Задача писателя —
открывать и развивать латентную мощность языка. Писатель — не божество, он не
может уничтожить мир, даже такой старый и несовершенный. Он также не
обладает силой, чтобы построить новый идеальный мир, достаточно того, что мир, в
которым мы живем, странен и непостижим для человеческого интеллекта. Однако
писатель может в большей или в меньшей степени выразить что-то свежее и новое,
добавить что-либо к сказанному до него прежними писателями или начать там, где
писатели прошлого поставили точку.
То, что литературу можно использовать в подрывных целях, просто пустая
болтовня тех, кто поддерживает идею литературной революции. Литература не знает
смерти, а писателя нельзя сокрушить. Произведения каждого писателя имеют свое
заранее определенное место на книжной полке. Писатель живет столько, сколько
его произведения находят себе читателя. Если одно-единственное произведение
какого-то писателя, хранящееся в огромной библиотеке человечества, когда-нибудь
найдет одного читателя, то для писателя это должно стать большой радостью.
Однако литература, по мнению и писателя, и читателя, это что-то такое, что
осуществляется в настоящем, и именно это и составляет ее ценность. Писатель, который
пишет для будущего, гонится за эффектами и обманывает самого себя и других.
Литература пишется для живущих и несет в себе подтверждение того настоящего, в
котором они живут. Именно это вечное настоящее, это подтверждение жизни отдельного
человека и предоставляет литературе неоспоримое право на существование, если
вообще нужно доказывать права этой огромной, заключенной в самой себе реальности.
Только тогда, когда человек пишет, не думая о заработке, или когда он находит
радость в своем писании, не думая, зачем и для кого он пишет, его письмо выступает
как абсолютная необходимость — в этот момент и рождается литература. Быть
совершенно бесполезной заложено в самой ее природе. То, что литературное
творчество стало считаться профессией, есть плачевньщ результат распределения труда в
современном обществе. Писатель пожинает его горькие плоды.
Это прежде всего относится к нашему времени, когда рыночная экономика
господствует настолько, что даже книга становится исключительно товаром. На этом
безграничном и необузданном рынке нет места для литературных течений и
объединений прошлого, не говоря уже об отдельных изолированных писателях. Если писатель
отказывается подчиниться.давлению рынка, отказывается опуститься так низко,
чтобы создавать культурную продукцию по требованию моды, тогда ему приходится
содержать себя каким-то другим образом. Литература не имеет никакого отношения к
бестселлерам и спискам типа «Десять самых популярных книг», так что телевидение и
другие средства массовой информации занимаются скорее производством рекламы,
чем писателями. Свобода писать не дается писателю даром и ее нельзя купить. Она
отвечает внутренней потребности самого писателя. Такова цена свободы.
Вместо разговоров о том, что Будда живет в твоем сердце, лучше сказать, что
там живет свобода. От тебя самого зависит, как ты эту свободу употребишь. Если ты
готов ее на что-то обменять, то она улетает как птица, ибо таков ее дух.
То, что писатель продолжает писать, не думая о вознаграждении, означает для
него подтверждение собственной ценности. В этом, несомненно, заключается также
и вызов обществу. Однако этот вызов — не хорошо отработанный жест. У писателя
нет ни малейшей потребности строить из себя героя или борца. Когда герои и
борцы идут на битву, они делают это с благородной целью или во имя чести, которую
они завоюют в битве, и все это лежит вне области литературы. Писатель бросает
вызов обществу посредством языка, а язык должен быть связан с героями его
произведения и ситуациями, в которые они попадают, иначе произведение нанесет ли-
102 Гао Синцзянь
тературе ущерб. Литература не равняется вспышке гнева, а гнев, который
испытывает отдельный писатель, не должен выливаться в обвинения. Только тогда, когда
чувства писателя ассимилируются с его литературным прозведением, оно
приобретает жизненную силу и не изнашивается со временем.
Поэтому правильнее будет сказать, что само литературное произведение, а не
его создатель, бросает вызов обществу. Произведения, постоянно сохраняющие
свою актуальность, являются мощным откликом эпохи писателя и его общественной
среды. Когда утихает волнение, вызванное описанными в литературном
произведении событиями, когда замолкают его персонажи, вот тогда-то и слышен живой голос
писателя, если его произведение все еще привлекает читателей.
Тем не менее вызовы такого рода не обладают способностью изменить
общество; значение их таково, что отдельная личность посредством какого-либо жеста, не
обязательно слишком бросающегося в глаза, но все-таки выходящего за рамки
обычных норм поведения, пытается перейти границы обыденного, определенные его
социальной средой. Именно таким образом писатель выражает свою гордость тем, что
он — человек. Было бы слишком грустно, если бы развитие цивилизации человека
следовало одним только непонятным законам и слепым потокам, текущим по
собственной воле, а отдельный человек не мог бы найти случая выразить мнение,
отличающееся от мнения большинства. В этом отношении литература служит дополнением
к истории. Когда история навязывает людям свои законы, не предоставляя им
возможности выбора, отдельный человек должен бороться за то, чтобы его голос был
услышан. У человечества есть не одна только история, ему также дарована
литература. Этим самым человеку, несмотря на его незначительность, послана в дар крупица
уверенности в себе.
Глубокоуважаемые члены Академии! Я хотел бы поблагодарить вас за то, что вы
даруете Нобелевскую премию литературе, той литературе, которая не избежала
страданий, поразивших человечество, а также и политических гонений, и однако же
не покорилась, Я благодарю вас за то, что вы даровали эту почетную премию
незаметному писательству, которое держится вдали от ухищрений рынка, но тем не
менее заслуживает чтения. Я хотел бы одновременно поблагодарить Шведскую
академию за то, что мне позволено выступить с трибуны, на которую направлены взгляды
всего мира, за то, что меня захотели выслушать, позволили слабому человеку
поднять свой негромкий голос, столь редко слышимый в средствах массовой
информации, позволили поговорить со всем миром. Я думаю, что это соответствует целям
Нобелевской премии. Я хочу поблагодарить всех вас за то, что вы предоставили мне
такую возможность.
БИБЛИЯ ОДИНОКОГО ЧЕЛОВЕКА1
Ты больше не живешь в тени кого-то другого и не воображаешь, будто чья-то
тень — твой враг. Ты выбрался из тени и находишься в великой тишине. Тебе не
нужно больше предаваться ложным надеждам и мечтам. Голый и без забот появился
ты на свет, и тебе не нужно ничего с собой брать, когда ты его покидаешь, к тому
же ты и не можешь этого сделать. Ты боишься только смерти, о которой тебе не
дано что-либо знать. Ты помчишь, что с самого детства ты боялся смерти и что тогда
она тебя путала больше, чем сейчас. Как только тебя постигал малейший недуг, ты
боялся, что заболел смертельной болезнью, а как только ты заболевал, то начинал
бредить, предаваться фантазиям и представлять себе самое худшее. Однако хотя ты
переболел множеством болезней и даже подходил близко к смерти, ты все еще
пребываешь в добром здравии. Жизнь — это чудо, превосходящее все описания;
именно в самом житии и осуществляется чудо. То, что человек своим живым телом
способен испытать боль и радость, посылаемые ему жизнью, не довольно ли этого?
Чего же еще искать? Твой страх перед смертью возникает тогда, когда тебе
изменяют душевные силы. Тебе становится трудно дышать, ты боишься, что в легкие не
попадает достаточно воздуха. Тебе кажется, будто ты падаешь в пропасть. Ты часто
испытывал чувство падения во сне, когда был маленьким, тогда ты просыпался мокрым
от пота. На самом деле ты никогда не болел в детстве. Мать много раз водила тебя в
Фрагмент романа.
Библия одинокого человека 103
больницу на осмотр, а сейчас ты больше не заботишься о том, чтобы обследовать
свое здоровье, хотя твой врач не раз говорил тебе об этом. Тебе прекрасно известно,
что жизнь имеет конец и что одновременно закончится боль. Сам этот страх уже
является проявлением жизни: когда ты теряешь сознание, в одну секунду все
заканчивается. Тебе не надо больше размышлять, ведь именно поиски смысла жизни
принесли тебе боль. Ты обсуждал с друзьями юности окончательный смысл жизни, но в
то время ты едва начал жить. Теперь, когда ты испробовал все, что предлагает
жизнь, как добро, так и зло, ты находишь поиски ее смысла и бесполезными, и
смешными. Лучше наслаждаться жизнью, одновременно наблюдая ее. Тебе кажется,
что ты видишь его в пустоте, освещенного слабым светом, источник которого ты не
можешь установить. Он не находится в каком-то определенном месте, однако
кажется тебе деревом, не отбрасывающим тени. Горизонт, отделяющий небо от земли,
тоже исчез. Иногда он кажется птицей на заснеженной земле, она поглядывает то
направо, то налево и время от времени словно о чем-то задумывается, а о чем, тебе
неизвестно. Может, это просто положение тела, довольно красивая поза, ибо
существование на самом деле не что иное, как поза, как можно более привлекательная
поза. Он покачивается на том месте, где стоит, раскинув руки и согнув колени, и
оглядывается на свое сознание. Может быть, проще сказать, что поза и есть
сознание того, что ты появляешься в его сознании, и что именно это наделяет его тайной
радостью. Нет ни трагедий, ни комедий, ни фарсов, они — всего лишь эстетические
оценки жизни, меняющиеся у участников действия в зависимости от времени и
пространства. То же самое происходит и с чувством: то, что человек чувствует здесь и
сейчас, проецируется на то, что человек чувствовал там и тогда, и от этого и
печальное и смешное также становится заменимым. Тебе не нужно больше над этим
смеяться: хватит с тебя самоиронии и испытаний самого себя. Достаточно того, что ты
тихо и спокойно придерживаешься своего отношения к жизни, делаешь все, чтобы
насладиться чудом жизни и быть собой довольным, размышляя в одиночестве над
своим положением. Как ты выглядишь в его глазах, тебя не заботит. Ты не знаешь,
что можешь совершить в будущем, так же, как не знаешь, что тебе еще нужно
сделать — об этом тебе тоже нечего волноваться. Ты делаешь, что тебе захочется:
получится — хорошо, не выйдет — и ладно. Ты не стоишь ни перед каким выбором.
Когда ты голоден и хочешь пить, ты ешь и пьешь. Разумеется, у тебя есть своя точка
зрения и свои предпочтения, и ты еще не столь стар, чтобы тебя не охватывал гнев.
Разумеется, ты все еще можешь испытывать негодование по поводу какой-то
несправедливости, однако уже не чувствуешь былого возмущения. У тебя еще
остались чувства и желания, и пусть они будут, пока они еще живут в тебе, а вот от
ненависти ты отказался, потому что она совершенно бесплодна, и поэтому вредит тебе.
Жизнь — вот единственное, что тебя занимает, именно это и позволяет тебе
чувствовать, что ты до сих пор способен что-то дать людям. Тебе по-прежнему удается
чем-то заинтересоваться и удивляться новым открытиям. Ведь только жизнь может
вызвать у человека восхищение, не так ли?
Перевод с шведского Елены Самуэльсон
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
БИРГИТТА ТРОТСИГ
ПО ТУ СТОРОНУ МОРЯ
Море казалось бесконечным. Из моря поднимался запредельный свет. По ту
сторону моря;
Мрак покрывал страну. Евреи ждали Мессию. Обыкновенные люди бросали
бомбы. Здание императорского театра сияло белизной.
В темном Питере еще до всех событий жила и играла на сцене актриса, которая
входила в труппу императорского театра, хотя и была простого происхождения.
Ребенком ее вывезли из деревни, удочерили, заметили, она сделала карьеру и теперь
ездила в мягком экипаже с шелковой, как подкладка перчатки, обивкой. Она вышла
из тьмы, из иного темного края, на другую сторону перешла. И теперь на сцене —
все блеск и свет, блеск и свет, а внизу, по ту сторону рампы, в темноте — тяжелая
масса лиц. (А внизу в темноте ходил волнами хаос огромной столицы, что-то рвалось
наружу, в свет, что-то рождалось, шевелилось в темноте неизвестное звероподобное
существо; вот оно перегрызает кому-то глотку, ест, спаривается, от него пахнет
хищником, ему тесно, тесно: звон крови, открытое чрево, мокрые детеныши. Больные,
умирающие детеныши. Связанный, изголодавшийся, стонущий зверь.)
И жила в ней неотступная, непрерывно тянущая тоска по темноте, о которой
она себя заставляла забыть.
Ибо так уж оно вышло, так сложились обстоятельства, что в жизни этой актрисы
и женщины многое происходило как бы раздельно — вроде лед идет, льдины
отплывают друг от друга, прочь — и вот они исчезают, и свет от них в ночи все слабеет.
И была она актрисой, а домом ее был театр.
Актриса приносит в дар свое тело, жилы и мускулы, свою подвижную
диафрагму, гортань и голос.
Вот она перед зеркалом, перед темным стеклом. Белые руки, тонкие сильные
мускулы поблескивают серым и голубым. Она протягивает их, тянет кисти и ладони,
сустав за суставом — движение дрожит, зарождается, вибрирует, рвется вперед, как
можно дальше. Она преображается — у нее растет рука, крыло смерти, крыло
жизни — и вот она уже другого вида. В глазницах блестят глаза существа незнакомой
породы. Серые губы. А язык и гортань — красные, здоровые, влажные, живые,
могут прикрываться как истинными речами, так и лживыми, могут и вытянуться и
втянуться, — а тело хочет совсем другого: полететь над морями и лесами, закричать
птичьим криком, будто душа птицы кричит.
Печатается по рукописи: Birgitta Trotzig. «Pa andra sidan havet».
Биргитта Тротсиг (род. в 1929 г.) — прозаик, поэт, эссеист, критик. Автор 18 книг,
член Королевской шведской академии, входит в состав Нобелевского комитета.
© Birgitta Trotzig, 2001
© Елена Самуэльсон (перевод), 2001
По ту сторону моря 105
(Актриса сидит в своей уборной и снимает грим убийцы, духа войны. Перед
темным зеркалом горят свечи. Вот пальцы зарываются в банку с кремом. Крем
прохладный, он способен уничтожать. Сначала исчезают бровь и один глаз, а другой,
огромный, застывший и дикий, взирает на нее из зеркальной темноты. И всегда наступает
момент, когда половина лица — маска, но что тут маска и что лицо? Другая
половина уничтожена, словно в снегу что-то спрятано, словно что-то темное в нем зарыто.
Половина мира и еще одна половина, кто есть кто? Кто же та, которая рождается в
третьем мире, которая — они обе, она и не она, — которая, однако, и раньше жила в
этом третьем мире, жила там своей жизнью, руки в крови замарала, а под конец
умерла насильственной смертью, руки на себя наложила, об этом еще женщины
кричали за сценой?)
(А в зеркале. Изображение в нем темное, никого нет дома, дома — пустота. От
свечей вокруг отражение в трехстворчатом зеркале дрожит. Теперь в нем
проносятся то быстро исчезающий свет, то матовая тьма, поблескивают, словно вода в
колодце, сквозь черный блеск которой иногда можно увидеть, как на поверхность
подымаются ставшие бесполезными люди, превратившиеся в какую-то другую
материю, — поднимутся и вновь исчезнут.)
И была она актрисой, а домом ее был театр.
Театр был ее домом. Большой, белый и ослепительный, с колоннами, стоял он на
роскошной площади — а вокруг кипела и плескалась столица со всей своей
темнотой, нуждой, социальными беспорядками. Огромное здание с погашенными огнями
нависало по ночам над своим чревом. Повсюду, во всех уголках что-то шуршало, а
потом уползало обратно во тьму — некий, похожий на летучую мышь, угасающий
подземный мир. Потом огни гасли в ложах, везде, кроме клетушки ночного сторожа
(где крохотная лампа освещала нижнюю часть лица, тяжелую массивную челюсть), и
театр становился темным и тихим. Здание походило на какое-то тело, на модель
вселенной, составленную из системы похожих на лабиринты помещений, — а в
середине находилось самое главное, полость внутри тела, темная пустая сцена и темный
тихий зал, в котором, казалось, еще шла жизнь, звучали голоса, вздохи любви и
предсмертные крики, гул толпы и топот армейских сапог. Все зеркала спали, в них
теперь была темнота. Там, среди ночи и одиночества все яснее ощущалось
присутствие некоего странного живого тела, произносившего беззвучную речь, почти
безграничного тела, состоявшего из голосов.
И так же, как в здании театра, в теле актрисы тоже было помещение, не
имевшее границ, где была сплошная темнота. Комната неосознанного, выходившая
прямо в ночь большого города и современности, из ночей столицы приходили сюда сны
и жили в ней, не то в звере, не то в человеке. Театр был ее домом, и когда она
покидала его поздно вечером (на этой стадии своей карьеры, как уже было сказано, в
обитом шелком экипаже), она покидала и саму себя и уезжала во что-то неясное,
тайное, забытое.
Сцена была дырой в мир, черной мировой сценой, откуда несло холодом.
И вот однажды — а время звало и вопило, люди бросали бомбы — это неясное,
забытое вдруг задвигалось, из темной комнаты вышло некое существо, и живое и
мертвое: однажды она услышала, как кто-то зовет ее из темноты — скоро, мол, всё
лопнет, обвалится, стены падут, занавес взлетит вверх, ворвется окружающий мир,
ворвется тьма. Однажды (время звало и вопило, люди бросали бомбы) это неясное,
тайное, забытое задвигалось, из темноты ее звал сильный голос второго «я» — а
может, он звучал всегда?
Ибо вышла она из глубины того черного, того другого, из других — из глухой
деревни.
Там, в той черноте, где началась жизнь, было красиво. Из черноты сияла зелень,
сверкал голубой свет. Все там в деревне было красиво, но грубо. Раз в год, на
Троицу, все дома красили темно-голубой меловой краской. Только люди в той
прекрасной голубой деревне жили будто отрезанные друг от друга. С виду деревня вроде
была тесно населена, семьи были большими, существовала даже сложная система
пересудов, сплетен, а на поверку люди оказывались одинокими, темными, сложная
система подозрений и ненависти и разделяла их и связывала, словно приковывая их
друг к другу железной цепью.
106 Биргитта Тротсиг
А у нее все было совсем по-другому. Она была не одна, у нее была
сестра-близнец. На самом-то деле у нее была не сестра-близнец, а молочная сестра, — но когда
судьба или случай однажды связывает людей, то связь эта очень прочная, и различие
может связать так же сильно, как и сходство. Как бы там ни было, жизнь ее
началась именно так — такой уж ей выпал жизненный знак: близнецовство, молочное
сестринство, от которого не уйдешь. Не уйдешь от того, что в первые дни жизни она
была единым целым с кем-то другим; их ног, рук, глаз и ртов было почти не разнять,
словно некое многочленное тело, играли они вместе возле раздутых, сочащихся
молоком грудей. Когда все это началось и как — этого уже никто и вспомнить не мог,
так оно и сидело в теле, под кожей, словно некий направляющий и всеопределяю-
щий орган чувств.
И были те молочные сестры словно близнецы. Их и различить нельзя было — с
того самого времени, когда стали проступать неясные, крупные линии и горизонты
тела жизни, все в них было взаимосвязано. В деревне (или, скорее, в селе, так как
деревня их была большая, широко раскинулась) среди общего состояния вражды и
жестокости (так и до сих пор бывает в обществе людей: все эти переходящие по
наследству страшные сказки о мести, об изрубленных людях и съеденных трупах) —
создали эти двое свой особый, отделенный ото всех мир, где все уравновешивалось,
хотя и в нем детские ссоры чередовались с ревностью. Вечно они обнимали друг
друга за шею, и ходить они друг у друга научились, у них было два тела и одна речь,
а когда научились говорить, то стало две речи и один голос.
Деревня их была местом для ярмарок — голубое село в лесном краю, на границе
трех губерний старой империи. За деревней и вокруг нее вздыхал, колыхался,
шептал, простирался дикий зеленый лес, огромный дремучий лес на много верст,
полный недосягаемой жизни. Там, где кончались главная улица и изгороди, жил лес,
глухой и глубокий, в котором за пределами всего мелькали зеленые отблески. Лес на
много верст: он все приближался, напирал и, казалось, хотел врасти во все, со всем
смешаться. В том селе жили и латыши, и белорусы, и русские, и евреи, и цыгане,
стояли там и церковь и синагога — и та и другая каким-то образом были связаны с
лесом: через разбитые окна влетали и вылетали птицы, от движения теней густой
листвы двигались своды, там образовывалось некое пограничное пространство,
которое и не стояло на месте и не двигалось. Это был пограничный мир — церковь и
синагога смотрели друг на друга глубокими, как колодцы, глазами, а между ними
вставали ночные видения расчлененных тел.
А за ними стоял лес.
Дикий и глухой, он и манил и бормотал, давал ускользающие ответы и
неисполнимые обещания.
Там, в лесу, жила иволга, сверкающее, но неясное создание, птица, возникшая
из смешения земли и неба, солнца и темноты. Земля и небо, но ни небу ни земле
никогда не сделаться третьим элементом: огнем. То был дух леса, мечта о том, чем
жизнь может стать, невиданное одинокое существо-птица, которое почти никто не
видел. Перья у нее были светлые и недосягаемые, душа состояла из тайной тьмы, во
тьме она жила и тьмой питалась, лишь иногда кто-нибудь из деревенских ребятишек
видел, как в лесу что-то вспыхнет огненным светом, быстро, быстро промелькнет
отсвет огня сквозь листву и вновь исчезнет.
В том селе жила женщина, которая выкормила грудью двух детей, двух девочек:
одна — собственная дочь, первенец, а другая — найденыш.
А было это так: жила там одна пара, оба бедняки, и родился у них ребенок,
первенец, девочка. Как же они были счастливы. Такое счастье почувствовали, от него
прямо весь мир чуть не взорвался, такого они никогда раньше не испытывали, не
переживали. Весь мир для них в новом свете предстал, этим светом все вокруг озарилось.
И в первое утро после рождения девочки идет муж через пастбище, на земле
еще пятнышки снега лежат, и до того в нем радость играет, что ему показалось
совершенно естественным, что он под деревом, под высоким, кривым деревом,
обросшим омелой, что на опушке леса росло, еще одного ребенка нашел. До самого
смертного часа (который у него был не за горами) помнил он то дерево, как оно качалось,
как бы уговаривая, умоляя, а под ним, во влажной глубокой ложбинке у корней
слабо попискивал новорожденный младенец, до синевы замерзший, всем своим
слабеньким телом уже отходящий в некий слишком глубокий сон. Сквозь голые ветви де-
По ту сторону моря 107
рева, стоявшего на крутом склоне, на слабо поблескивавшие пятна снега падал
неяркий утренний свет, и мужа прямо затопило радостью, когда он поднял ее (это тоже
девочка была), подышал в рот, укрыл под своей одеждой. И принес он ее домой и
протянул еще лежавшей в постели жене: «У тебя ведь все равно молоко есть». Так и
стало у нее вместо одного двое детей, две девочки, существо вдвойне, и молоко
текло все обильнее и обильнее, и такая от этого была радость!
И создали эти дети свой мир, в котором все должно было быть красиво. В него
из деревни могло попасть только то, что красиво. Сверкающая зелень, ослепительно
голубой цвет. А черному туда было нельзя. И грубому и жестокому тоже. Только
влажная душистая зелень сирени и голубой свет. Только мир, в котором все
прекрасно и мерцает — зеленые листья, крепкий и нежный сок, темно-голубая
прозрачность, словно стекло, грот, своды которого одеты в жемчужно-голубые покровы
красоты. Только игривость кошки, ее красный язычок и гладкость шерстки, а не
окровавленная добыча, с которой играли когти. Милая испачканность мягкой курочки,
теплое, перемазанное илом, подрагивающее коровье брюхо! Крепкие запахи дома,
сырой навоз, темно-желтые, мокрые подсолнухи — всё они трогали вместе, всё
вместе пробовали! Так началась жизнь, она уходила корнями в их стремление потрогать
и понюхать, и складывалась в подрагивающее мерцание, в два гибких светящихся
дерева-близнеца. (Однако оттого что все не может бьггь совершенным, жестокое
тоже вошло в хорошее — отрезанные когти котенка, умеют ли кошки обходиться
без своих злых когтей?)
Единый мир и единый дух, а все же они были разными, как день и ночь. В одной
жили тени, другая сияла — и вовсе не та, от которой можно было этого ожидать.
Одна из них с того самого момента, когда ее подняли из родильной темноты,
вытащили из ее тайны, совсем еще слабая, все тянула ладони и руки как можно дальше в
мир, чтобы его ухватить. Даже когда она была совсем маленькой и не знала, что
делала, члены ее двигались сами собою, управляемые ее неукротимой потребностью
делать именно так и никак иначе — руки ее все стремились найти тело молочной
сестры, ухватиться, подойти все ближе и ближе. Другая же сестра с самого начала как
бы раздваивалась душою — была одновременно и отсутствующей и вездесущей, и
чувствительной и раздражительной, и в то же время внутри у нее гнездилась
холодная тишина. Одна блаженно гукала от пресыщения, другая выла от
неудовлетворенности, а ведь съедали обе одинаково, их поведение никакого отношения к
насыщению желудка не имело, а зависело от характера каждой. Одна была — светом,
другая — тенью, так уж оно было.
Все, значит, было красиво, только по-разному. Так они и росли. И родители их
тоже жили счастливо, для них девочки были как бы двумя сторонами одного и того
же чуда.
Только однажды все развалилось.
Ибо однажды слепой жребий выпал мужу, тот слепой жребий судьбы, который
лежит в основе военной организации. Его забирали в солдаты, в царскую армию.
Плача и жалуясь, в печали и в ненависти стояли бок о бок обычно столь
подозрительные и разрозненные жители села, наконец-то объединившись в тот час, когда
забирали тех, кому выпал жребий. Вырвавшись из рук солдат, муж плача пополз по
земле, обратно к жене и к двум маленьким детям, его в конце концов унесли, такое
начало не предвещало хорошего продолжения его армейской жизни. И никогда о
нем больше не слышали. Эти размахивающие руки и лягающиеся ноги были
последним воспоминанием, а потом он просто исчез — его наконец даже занесли в список
без вести пропавших и вычеркнули из переписи. Там ведь все время шли какие-то
пограничные войны, и число погибших и пленных так никогда и не было
установлено. (На самом деле его уже в первый год унесла эпидемия тифа, жертвы которой
тоже никто не подсчитывал.) Жить одинокой женщине стало трудно, одна, с двумя
маленькими детьми, часто впадала она в настоящую нужду — чего она только не
делала, чтобы они выжили. И вот однажды, когда она уже много лет прожила одна и
много лет подчинялась всем отвратительным требованиям необходимости, — вдруг в
дверях появился солдат. Но не принес никаких новостей о пропавшем. С
предложением пришел — отдать одну девочку армейскому командиру, жене которого,
оказалось, выпало на долю безнадежное бесплодие. Тот золотопогонный заметил теневую
девочку, приглянулась она ему. Без слез поглядела женщина на маленького ребенка,
который еще ничего не понимал, кроме надвигающейся страшной угрозы, и оттого
108 Биргитта Тротсиг
все кричал и кричал, непрерывно и монотонно. «Ты — моя настоящая дочь, —
сказала женщина без слез, — и потому я хочу, чтобы у тебя все хорошо было».
А той, которая осталась, довелось в одно утро увидеть, ничего не понимая, как
сестру (совсем тихую, неподвижную) одели в новую одежду. Совсем другую,
незнакомую одежду, которой ни у кого из деревенских ребятишек не было. Как сестру,
застывшую и незнакомую словно куклу, посадили в коляску командира, и как она
исчезла в облаке пыли, а дорога совсем опустела. На этой опустевшей дороге в
лучах утреннего солнца и лежала теперь оставшаяся девочка, лицом к земле, ничего не
понимая. А женщина, которая вообще-то не была ей матерью, обругала ее
неожиданно грубыми словами.
Так их и оторвали друг от друга.
И теневая девочка переехала с армейским командиром в Санкт-Петербург,
сначала в один красивый дом, потом в другой (в первом доме она полюбилась
командиру, а жене его — нет, отчего в семье возникло досадное несогласие), а затем стала
актрисой, в императорском театре, если хотите знать, поселилась в мире фей и
убийц. Дух ее был раздвоен. Была ли она красива? -г- этого никто не мог сказать.
Она была такая, что внешность ее не совпадала с ней самой: та, которую она видела
в зеркале, была не она, та была разодетой и изуродованной, пародия какая-то, — а
значит, чтобы стать собой, она должна сменить одежду, покров за покровом,
наложить один за другим много слоев грима.
А в деревне, в этом темном зелено-синем и пахучем мире, росла другая девочка.
Жила она, наполненная смыслом, как молоком, плотная, краснощекая и сияющая —
та, кому суждено будет однажды умереть вместе с другим миром. Здесь все было
просто и сильно, либо грубость, либо чудо, поцелуй был поцелуем, смерть — смертью.
А той, которой не было, все не было и не было.
А та, которая осталась, все ходила и ждала, все глядела вдаль — не вернется ли
все же когда-то пропавшая? Не промчится ли однажды по деревенской улице в
облаке пыли коляска, не остановится ли внезапно, не выйдет ли из нее та, которую
увезли, не встанет ли против нее: все та же хрупкая бледность, блеск, глаза в тени.
Девочка все стояла и ждала. Но ничего не случалось — люди только кричали на нее, грубо
и с ненавистью отпихивали, чего раньше не бывало, вот как все изменились. Так оно
и шло, год за годом, кошка вылизывалась и играла, из коровы капало молоко, курочка
медленно закрывала свои сонные плоские глаза, гуси ходили враскачку и гоготали,
все ходили враскачку и гоготали. Но все словно опустело. Теперь в ней вместо сердца
зияла огромная дыра — темная, страшная, которую надо было чем-то заполнить.
Как и раньше, оставшаяся девочка (чувствовавшая себя покинутой) тянулась ко
всему миру — будто весь мир, как и раньше, в ответ тянулся к ней. Но ничего к ней
в ответ не тянулось. Она стала понимать, что молочная сестра никогда не вернется.
Дело к тому же повернулось так, что когда женщина отдала одного ребенка, на
самом деле своего единственного, ее словно подменили, проявилась в ней другая
природа. Сложная история. До того, хотя женщина раньше пыталась это скрыть,
найденыш, эта девочка-крепышка, будто к сердцу ей припала, она и любила ее и
восхищалась. А теперь в ней проявился другой человек — она вдруг стала ходить по
деревне и жаловаться на оставшуюся девочку: какие, мол, странные и дурные черты
характера у нее уже сейчас проявляются, и откуда, да откуда же она взялась?
И вот однажды, когда женщина больше обычного накричала на приемную дочь и
изругала ее (хотя и со слезами в голосе, с такой дикой тоской, что на нее за это и
злиться-то было нельзя), стало девочке совсем невмоготу: как ни сядет она, как ни
встанет, как ни войдет, как ни выйдет — все она делает не так. Вот она и убежала в лес.
Она все бежала и бежала, так далеко, как никогда раньше. В глубь и в глубь леса
несли ее ноги.
И вот идет она по лесу, по темному.
А лес тот — словно глаз хищного зверя, у которого зрачок расширяется в
темноте и сужается при свете, — бесконечный, безграничный ответ. Все в темноте ей
отвечает, все соткано из ответов.
А она все идет по лесу, по темному. Листва шелестит, под кустами поблескивают
дорожки ручейков, благоухают черешчатый дуб и плющ, паук плетет свою сеть.
Чижик посвистывает и посвистывает. Глухое воркование лесных голубей — ответ за
ответом. Со всех сторон летят ответы, все ей отвечает в лесу, все сверкает и поет.
По ту сторону моря 109
И в то же время все невидимое. В гуще листвы и в кустах видно какое-то
движение, а вроде и не видно. То и дело пролетает какая-то птица, где-то пробегает зверь.
Птичье пение рукой не потрогаешь. Кусты кипят жизнью, в них беспрерывно
трепещет жизнь. А где же звери, с которыми ей хотелось бы поговорить? Нигде их не
видно. В лесу то царит глубокая тишина, то что-то сильно шуршит. Необозримая и
все соединяющая цепь движений опутывает лес, все невидимо сцеплено друг с
другом. А никто ей нигде не встретился, ничего она не видит, кажется, повсюду под
камнями и в расселинах между корней что-то поблескивает: что это? глаза или
капли воды? — есть они или нет?
Тогда она сама начала кричать и петь. Тут ей со всех сторон стали отвечать
песней, свистом, воем, урчанием, оленьими криками, всеми звуками — теперь она
слышала, как шелестят деревья и даже как шепчут их растущие стволы, по которым
влажно растекаются кольца времени. Но нигде она не встретила ни одного взгляда,
нигде по-настоящему ничего не увидела. Что же обещает ей лес и отчего не
сдерживает обещания? Девочка и не заметила, как день прошел. Она внезапно
проголодалась. Тут она увидела, что уже.вечер, вокруг нее почти совсем темно, и ей стало
страшно.
И вдруг в темноте, через темноту, пролетела иволга, через черный блеск леса,
сквозь тьму пролегла огненная черта, и дух огня заполнил темноту, сделался
движением леса, его бытием.
И стало совсем темно.
А она пошла сквозь тьму, то спотыкаясь, то ползком, а сама все поет громким
голосом. Ибо теперь она наконец что-то увидела, теперь ей будет что вспомнить.
Вообще-то, ей хотелось насовсем там остаться, ибо и сам лес, и то, что он
обещал, сделались ее домом.
Только вот голод пожирал желудок, словно там поселился какой-то зверь, она
его почти чувствовала в себе, почти могла потрогать рукой, но не могла укротить,
незнакомый зверь был диким и тайным — она ведь была человеческое дитя и могла
есть только человеческую еду, и нигде ее не накормят, нигде, только в тех ужасных
деревнях и селах, где живут люди.
Тут песнь ее смолкла, она заплакала, оттого что так темно, что заблудилась, что
до того голодна, но плакала лишь одна ее часть — а другая все-таки принадлежала
лесу. Так она и проплакала весь свой путь ночью, то спотыкаясь, то ползком,
зацепляясь за острые ветки, падая и разбивая колени на скользких замшелых камнях, а
один раз так упала, что в кровь разбила губу. Там она и заснула, уткнувшись во
влажную, горько пахнущую прошлогоднюю листву на земле, и во рту у нее был
солоноватый .привкус крови.
Разбудил ее бьющий в глаза солнечный луч. И голоса — грубые, возбужденные.
Она увидела вокруг себя кольцо взрослых: мужчины из их села, с ними — мать. Тут
ее домой понесли, нес здоровый мужик, она снова задремала у него на плече. Дома
ее накормили. Но и отлупили тоже, да еще заперли на целый день. Между нею и
взрослыми теперь пролегла пропасть, которой раньше не было, и с этого дня
пропасть все ширилась и ширилась.
После этого за ней стали следить. Дали ей задание, которое само за ней следило.
Велели пасти гусей — самая детская работа, а по вечерам ей надо было гнать их
обратно домой, А днем гуси сами заботились о том, чтобы она с них глаз не спускала,
сами за ней следили и громко гоготали, если она удалялась, — крича и раскачиваясь,
шли они за ней, вытянув шеи, раскинув крылья, га-га-га, следовали они за ней
повсюду: например, когда она из любопытства спускалась в песчаный карьер, где
каждый год некоторое время жили цыгане. (Им в той губернии не разрешали разбивать
палатки, поэтому они обычно ютились в заброшенных и полуразрушенных сараях,
где и проходила их бурная жизнь, у подножия глубоко изрытого песчаного холма.)
Именно там, по дороге вниз, на песчаной тропинке, спускавшейся сквозь
колючую, сильно пахнущую траву, когда летнее солнце так ярко светило, а над зеленым
лесом скользили белые облака, — там она однажды встретила мальчика. То был
цыганский паренек одного с ней возраста; еще ребенок и уже не совсем ребенок. В
белой рубашке, лицо птичье, темное — это лицо ей почему-то до того красивым
показалось, что она прямо шагу сделать не могла, в ней будто все заговорило, все ему
открылось, ничто не могло больше закрыться.
А гуси гоготали и гоготали. И через некоторое время после той первой и
единственной встречи (когда он уже много ночей подряд ей снился, ослепительный и
горящий огнем) случилось следующее: по дорожке из карьера пришли два
жандарма, а между ними что-то висело, тряпка какая-то — рубашка больше не белая,
изорвана и в крови. Руки впереди связаны, на лице написан такой страх, что оно и
110 Биргитта Тротсиг
на человеческое уже не походило. Он больше не был человеческим существом. Что
он такого сделал? Нечеловеческий взгляд уперся прямо в нее. Она почувствовала
тогда, будто в первый раз рожает, спинной мозг, внутренности, все чрево стянуло
от острой горячей боли, будто в нее ребенок вошел, а потом все закрылось; кожа,
мускулы, мышцы сомкнулись вокруг этого мятежного дитяти, которое так навсегда
в ней и осталось.
И солнце будто посерело, стало затухать. И во рту появился пресный привкус.
И темнота. Спроси у смерти! А смерть ответит: «Спроси у иволги!»
Тут она гусей бросила, теперь они сами паслись на пепельно-серой траве, в лучах
свинцового солнца. (Скоро свинцовое солнце его забрало, раздавило его молодую
грудь, кровь брызнула на землю.) А она умчалась в лес. Лес не изменился, только еще
больше разросся, стал выше и больше. Он все блестел и шептал, пел и шелестел. Но
не отвечал ей, ничего до нее не доходило. Ничего лес не отвечал. Только стоял,
наполненный темнотой и светом, усмехался оскалом хищника, ухмылкой черепа.
Вот пришла она в тот летний день своего подходившего к концу детства в лес, в
свой дом. И вдруг видит: лежит перед ней на тропинке что-то странное — ни рыба,
ни птица, ни земля, ни кости. Подрагивающее облако пуха и перьев, желтое, как
засохший грим, а из-под него вытекает какая-то масса, в ней кишит еще одна
жизнь, только не та. Тонкие косточки выступают из черно-красных клочьев мяса.
Только один клюв чистый, матово-черный под тонкой серо-черной пленкой — а
над ним на нее смотрят выеденные глазницы. Вроде тоже взгляд, но совершенно
незнакомый, не тот. И смотрит не из того мира. Что-то чужое, пугающее, ужасное
жило в лесу, под блестящей летней кожей леса шла какая-то не та жизнь. В
настоящий и живой летний день вдруг ворвалось что-то, и вот теперь оно лежит и
смотрит, смотрит, да не так.
А день такой прекрасный. Только сквозь нежные и сильные спасительные
запахи леса пробивается какой-то противный душок. Почти незаметный. Однако
перекрывающий все другие запахи, крепкие, сладкие, так же как высокий звук, который
и услышать невозможно, уничтожает другие, более сильные и низкие звуки,
которые от него вдруг становятся беззвучными и безжизненными,
Лес стал сам на себя не похож. Лес, ее дом, открылся и показал свое нутро, а
оно такое страшное и чужое: другой мир, недосягаемая власть — откуда это
взялось? Вскоре после этого у нее пошли первые крови, она присела над землей, и
кровь потекла из нее в землю, уходила, темная, прямо в землю — но тот, скрытый,
обреченный, так ее и не покинул.
Так она и росла. И ни о какой другой любви никогда больше не думала.
И вдруг времена изменились. Все почернело, стало жестким. Созвездия
поменялись местами. Наступил год засухи, в полях стояли пустые, скрюченные колосья.
Наступил год дождя, разверзлись хляби небесные, потом вдруг заморозки случились не
вовремя. А потом снова пошел дождь, черные прогнившие призраки снопов застыли
в полях, В соседних губерниях крестьяне оставляли свои дворы, грабили и
поджигали поместья, На ночном горизонте постоянно полыхало угрожающее зарево. А она
все росла и стала задумываться о жизни. С удивлением смотрела она на то, как мир
все меняется и меняется. Как люди все больше и больше походят на хищников —
хватают за глотку, рвут глотку — кровь согревает, кровь кормит. Из городов
доходили слухи об убийствах высоких особ, об оторванных при покушении членах, о
взрывах. Девочка росла. Все вокруг было бедно, жестоко и грубо. И чем больше она
взрослела, тем больше думала о том, что на этой земле ни правые, ни виноватые не
могут жить как им хочется. Что-то было неправильно в самой конструкции, ибо
ничего больше не уравновешивалось, образовывался какой-то странный и ужасный
остаток — может, небольшой, а может, и гигантский, кто знает?
Матери и ее приемной дочери приходилось все время батрачить, чтобы выжить,
да еще и соседям помогать, и старикам родственникам. Девочке уже исполнилось
семнадцать лет. И однажды мать заболела тифом, этой долгой и пылающей
горячкой, от которой она впадала то в глубокое забытье, то в светлую дрему. Так она,
сама об этом не зная, на последнем неведомом этапе пути соединилась с тем,
исчезнувшим, Губы ее что-то бормотали — невозможно было различить, что было бредом
и что основой самой души. Широко раскрыв глаза, она держалась за девушку, а ино-
По ту сторону моря 111
гда ласкала ее, словно ребенка, страстно и виновато — кого она ласкала? В царстве
бреда шла другая жизнь, там она говорила и играла с той, которой не было.
И снова настало лето. Жаркое, хорошее лето, светлое и тихое. Сначала все в
селе очень обрадовались хорошей погоде, сначала по ночам выпадала сильная роса,
а наутро все блестело, от земли поднимался пар, блеяли овцы, телята стояли на
нетвердых ногах, кобылы и жеребята ржали и катались по сочной траве. А небо все
возвышалось и возвышалось, сияло незнакомой чистотой. Ни тучки, ни облачка — в
непоколебимой чистоте раскаленное солнце каждый день садилось в вечерний
туман. Один день походил на другой. Время словно застыло.
Болезнь теперь протекала быстро, с каждым днем росла ее власть. И вот
однажды утром, ранним утром в середине лета, когда шар солнца только что поднялся над
краем Леса, сердце матери сдалось — она вздохнула, а потом ее не стало. Так и
кончилась ее жизнь. Теперь там лежало только одинокое тихое тело, которое вскоре
истлеет, как птица.
А где же сестра? Куда исчезла, в какой стороне этого огромного загадочного
мира скрылась? Где отец, где все люди, которые должны были жить, остался ли
кто-нибудь вообще в этом мире смерти?
Спроси у смерти: «Где все живые?»
И она тебе ответит: «Спроси у иволги!»
А ведь иволга умерла.
И вот на девятый день со дня смерти матери пошла девушка в лес, а в ней
непрестанно звучал голос: «Смерть должна умереть».
А день был самый жаркий в разгаре лета, ибо в разгаре лета жара всегда
достигает своего апогея, раскаленного зенита, а потом исчезает в звездном водовороте
сентябрьских ночей, и снова куполом повисает эта огромная запредельная тишина,
без конца и без начала.
В тот год жара, однако, продолжалась.
Она все не кончалась и не кончалась.
Листья в лесу утратили сочность и мягкость, шелестели застывшие, сожженные.
Лес горел каким-то безумным желтым светом в то время года, когда ему совсем не
положено одеваться в желтый наряд. Ни одна птица больше не пела, а если и
слышны были птичьи голоса, то это были хриплые испуганные крики. Только ворон,
которому все нипочем, каркал над иссохшим лесом. Слишком рано, совсем еще летом,
ноги ее утопали в сухих листьях. И вдруг на голой земле среди редких листьев она
снова наткнулась на мертвую птицу — птичий скелет совсем распался, и отдельные
части его поблескивали, разбросанные по каменной, потрескавшейся земле, словно
части сломанного украшения. Клюв и хрупкий череп в одной стороне. Тонкие
сильные дуги ребер, под которыми когда-то сердце каждым своим ударом опровергало
закон земного притяжения, — в другой. Все разрозненное, бессильное.
Тогда, после 1905 года, власти стали вновь наводить порядок, восстания в
провинциях были одно за другим подавлены. Введен был новый, более полный
полицейский надзор, усилилась система доносов. Всходили и пожинались новые урожаи,
народ возвращался на свои наделы. Снова люди продавали и покупали, снова в селах
на посыпанных песком площадях шумели и гудели большие ярмарки.
Только то тяжелое время, однажды пришедшее, все еще жило, подчиняясь своему
собственному летосчислению. Оно не исчезло, не растворилось, а поселилось в
сознании людей, словно отложило там личинки и теперь медленно и загадочно
размножалось. Оно заползло под кожу и вздувалось опухолью. Таким образом всё и вся стало
двойственным, у всего появился двойной смысл. Чем ближе человек к кому-то
подходил, там больше чувствовалась эта раздвоенность, двойственность. Что, собственно,
читалось на лице человека, обычного кашееда, если встать с ним лицом к лицу?
Самые близкие люди теперь могли оказаться самыми непонятными, самыми опасными.
В умах людей настало волчье время, время насекомых, за человеческой маской
скрывалась морда зверя. (А скоро эта морда уверенно и неумолимо вступит в мир людей,
чтобы править им и опрокинуть его, чтобы отделить людей друг от друга, словно
бритвой полоснув, и в то же время приковать их друг к другу железными оковами.)
Время это напоминало темные околоплодные воды, в такое время трудно было
надеяться.
И в третий раз пошла осиротевшая теперь приемная дочь в лес, чтобы найти там
что-то, а что — и сама не знала. Она упорно и упрямо возвращалась туда, на свои
112 Биргитта Тротсиг
протоптанные тропинки, все искала кого-то. От зари до сумерек — тогда уже стояли
ранние сумерки — всматривалась она в высокие, черные, раскачивающиеся кроны
деревьев, в пляшущие тени шелестящих кустов, в самые кущи, где скользили,
убегая, отсветы грядущего. Она видела это грядущее своим внутренним зрением: будто
солнце катится к ней над лесом, будто блестит что-то в глубине источника —
настанет воскрешение из мертвых,- кто-то вернется издалека.
Только иволга не возвращалась, ведь иволга умерла, в ледяном лесу гнездились
тени. И она шла обратно в село, к людям, нести свой крест.
Лес же все горел пожаром, непонятный и чужой. Листья осыпались на землю,
сбивались в кучи, ложились толстым шуршащим слоем, шептали пустыми
нечистыми голосами. Она по щиколотку утопала в кружащемся вихрем, сухом, дымящемся
фальшивом золоте, совсем не в то время года. Все чаще ей попадались мертвые
животные, с космами меха на отощавшем теле. Теперь лес был просто голым залом с
колоннами. Кусты стояли тихо, словно зимой. А невыносимая жара все
продолжалась, до глубокой осени — словно кто-то задумал очистить и сжечь все, и может
быть, там, когда все засохшее исчезнет, из тлена восстанет мир, сильнее и богаче
прежнего.
Вдруг, почти незаметно жара перешла в холод.
Снегу в ту зиму выпало очень мало. В холодную зиму голая почва — самое
страшное. Все тогда делается жестоким, ледяным. Это был первый год, когда стало
отчетливо видно, что что-то действительно меняется в самой основе механизма.
Что-то словно сместилось. И' не то чтобы неурожай случился или болезнь. Просто
все вдруг стало чужим, неправильным. Менялась самая сущность бытия —
гигантскими шагами приближалось что-то неизвестное.
Смерти становилось все больше и больше.
Старухи в церкви пластом лежали, стеная, касались они земли и камней, в
синагоге старые евреи махали своими молитвенными покровами, как бело-синими
крыльями, крыльями плача. Старики ясновидцы понимали, что движутся к своему
пределу — они стенали и кричали во сне, все глубже и глубже погружались в сновидения,
приближаясь к тому пределу, когда сон победит и станет всем, лето и зима стали для
них теперь одним вечным временем года, они стояли на грани времени. Это
огромное солнце всех солнц, кипящий вулкан — центр мира — от них далеко, далеко. А
они — здесь, где все еще царит немое ожидание, день всеобщего священного
отдохновения, где над лесом все еще висит бледная от холода тень солнца, где все
затенено, обернуто белыми тенями.
А смерти все больше и больше.
Однако она знала, что где-то в мире есть у нее сестра — какая-никакая, а
надежда.
И вот однажды оставила она свою работу в селе, оторвалась от той жизни,
которой жила, бросила все и отправилась искать сестру. Старики родственники с плачем
простились с ней, а она их приободрила своей надеждой найти сестру — мол,
вернутся они обе вместе, и все станет лучше. И отправилась в путь. Побрела по серым
дорогам, по белым дорогам, через болота, мимо озер и лесов, через старые и новые,
сожженные, кое-как залатанные города. Вода благоухала, кричали птицы, мир был
бесконечным, его и взглядом не окинешь, как же ей отыскать пропавшую?
Она все шла и шла. Много месяцев шла она. Стояла на ярмарках и
проповедовала,- торговала библиями и цветными картинками. И вот в один октябрьский вечер
добралась она до огромных, пугающих окраин Санкт-Петербурга — там, в вечернем
тумане, что-то двигалось и завывало, словно скулил и потявкивал огромный
связанный зверь, в сумерках горели миллионы свечей, будто миллионы беспокойных глаз.
Так и брела она по городу — и какой это был день? какой год? Необозримая толчея
людей на углах улиц с высокими, крутыми, черными в дымчатых сумерках домами.
Густая толпа народа льется вперед, в ней закручиваются неведомые водовороты.
Стояла осень, все пропадало в темноте. С моря налетал дождь со штормом, потом
ударили заморозки, потом посыпал снег, мела пурга. Она так и стояла на углу улицы
со своими библиями и картинками. Шли месяцы, все вокруг оставалось
по-прежнему незнакомым — как отыскать след пропавшей в муравейнике миллионного
города? И вот однажды вечером подошла она к небольшому дворцу на канале, и когда
По ту сторону моря 113
швейцар открыл дверь, ввалилась туда со своими библиями и картинками, а
швейцар толкает ее к дверям, отчего поднялся крик и шум. В тот же миг наверху
лестницы она увидела какую-то ярко разодетую фигуру, накрашенное лицо. И было оно и
знакомо ей, и незнакомо. За ним мерцали зеркала. Тут ее вытолкали на улицу, она
поскользнулась и упала прямо в снег. Это была последняя попытка. Ничего больше
уже не могло случиться, теперь она осталась одна.
Вот стоит она в снегу. Вокруг — только снег и неизвестность. Все связи
порваны. Остались лишь пурга и неизвестность. Вдалеке, сквозь метель виднеется
огромный застывший силуэт дворца верховной власти, выступают стены — внутри самого
внутреннего покоя, в свете зеленой лампы ворочается на своем ложе царь, рвет на
себе волосы, вырывает бороду, а вокруг него в снежной ночи извивается огромный
скованный зверь — город.
А она стоит в снегу, в снегу одна-одинешенька.
Что видится ей теперь в снегу? Она видит мертвых, их покрывает снег, с
востока на запад падает снег на убитых на войне людей и животных, везде сверкают
застывшие, заледеневшие глаза.
Зима же продолжалась, то было лишь мгновение зимы вечной. Теперь ей
приходилось тяжко от холода, она вынуждена была забираться под мосты и в подворотни,
спать в тесноте между другими телами. Руки она отморозила, запас библий и
картинок кончился, пришлось ей побираться, однажды ее даже забрали на ночь за
бродяжничество. В соответствии с законом, ибо был такой закон, отвели ее, вместе с
большой группой других существ неопределенного рода, к черте города и отпустили,
запретив возвращаться, — и вот стоит она на невысоком холме и смотрит на город,
простирающийся к горизонту (там, у горизонта, надо всем сияет море), и
произносит слова птичьего проклятия. *
И повернулась она к огромному Питеру спиной. Но не простила.
От холода она поняла, что мир переродится через огонь, смерть отступит.
Появится ли новая птица?
Ведь иволга-то умерла, и думать о ней нечего — никакой сестры больше нет.
Теперь девушке, или, скорее, сильной женщине, стало ясно, что все ей придется
делать одной, никто ей не поможет.
(А как же человеку играть, как ему изображать, что есть грим и что есть кожа,
что есть картина и что есть огонь, в какой темной комнате ломаются границы, когда
проявляется у человека другая его душа?)
Сестры у нее больше не было, а вот другие вокруг нее были. Так начались ее
пророчества — надо было, чтобы люди поняли, что приближается солнце смерти и
воскрешения, и готовились к его приходу. Теперь она скиталась по всей округе,
собирая вокруг себя толпы приверженцев. Волосы развеваются, развеваются
лохмотья. Все больше и больше походит она на птицу. В лесу откроется истинный дух
птицы. А когда она, под конец, все-таки дошла до родного села, старики родственники
вышли ей навстречу, поверили ей безоговорочно и последовали за ней. Вначале их
было не особенно много, человек, может, двадцать (некоторые следовали за ней с
самой окраины имперского города), и вдруг людей прибавилось, теперь их было
около сотни. А может, несколько сотен? И кто они такие? Этих она уже не знала.
И повела она их за собой в лес. Или, может, это они ее за собой повели, кто
знает, как это было?
Как бы там ни было, в самой глубине леса выстроили они деревянный скит. Там,
в остальном мире, теперь шла война, империя на империю, вот-вот вылупится из
железного яйца черное мировое господство. JEcTb у птицы особый день, огненный
день Крестителя, воскресенье, все тогда разъяснится — этого часа и ждали эти
бедные-несчастные, сидя в своем деревянном убежище, в пахучей темноте обтесанных
балок и тяжелых стволов.
Темнота эта длилась много дней, вечное мгновение темноты. И для каждого из
сидящих там существовало что-то свое, особенное, зарождавшееся от темноты или
уничтожавшееся ею. Оказалось, однако, что когда наконец пришел огонь, то пришел
он для всех не вовремя, не в тот день, не его тогда ждали.
114 Биргитта Тротсиг
Чтобы загорелись такие свежие доски, огонь нужно разводить тщательно и
продуманно, в нескольких местах — так, чтобы один огонь перекидывался в другой,
чтобы они соединялись, укрепляли и питали друг друга.
Были среди них такие опытные поджигатели. Кто они такие? Откуда пришли?
Когда она увидела, как они переговариваются, советуются, то вдруг страшно
перепугалась — до того у них лица закрытые, замкнутые, чужие, кто ими управляет?
И неожиданно для нее самой — для нее-то больше всего — огонь однажды
пришел. Ничего уже не поправишь, все горит. Скит и впрямь горел. Огонь взвивался
вверх все более огромными языками, настал момент такой неправдоподобной жары,
которую и представить себе нельзя, даже если находишься в самом ее центре, ибо
она уже уничтожила все представления.
Она вдруг почувствовала, как природная скованность тела, его тяжесть каким-то
странным образом смягчается. Как жар расходится по всем связкам — зудит в
перьях, скребет в крыльях, тянет, движется. Как поднимается жар. Как крылья начинают
подрагивать, хлопают, несут ее тело. Как она взлетает над кронами деревьев,
которые вдруг сорвало с места волной взорвавшегося света, — и вот она уже больше не
взлетает, а падает. Все падает и падает.
Теперь горели все в скиту, кричали, пылали факелами. И люди горели, и дерево
горело. Люди кричали. Как они кричали! Посреди леса появилось огненное поле,
шел невыносимый смрад. Заполыхали заросли папоротника. Под пылающим
орнаментом из тонких ветвей тек черный источник, бил тайный ключ. В самой черной
глубине виднелся огонь. Жар медленно угасал. Выжило только черное одиночество,
которое царило далеко во вселенной, а теперь повисло над землей, как мертвый
воин, — черное, пустое, огромное.
Огонь за огнем вспыхивали над страной. Поля пепла.
А после огня пришел снег, снег и темнота.
Сцена: Россия 1918 года. С воплями носятся Катька и матрос. Шлюхи и солдаты.
Упоение, хохот и рев, вопли отчаяния, отдельные выстрелы. Волокут тела, бегут
куда-то ноги* суды распущены, министры в тюрьме. Залпы, взрывы хохота, крики о
помощи. Еще один страшный раскат, шторм — а затем полная тишина.
Тьма, снег, ветер. «Трагедия начинается». «Пришли к нам дни тьмы и холода».
Ночь, снег. «Что они в сравнении с грядущей тьмой среди бела дня и стужей?»
Снег сыплет и сыплет. Ложится на колоннады, покрывает весь город.
Вихрящаяся белизна делается все более непроницаемой, огромный, лежащий в темноте
голодный город все далее отторгается от мира. Как острова выплывают строения
портовых складов, стены крепости, заводские кварталы, заледеневшие корпуса кораблей,
засыпанные снегом краны, товарные вагоны, заснувшие на своих рельсах. В
нетопленых домах царит смертельной холод. Снег. Каменные набережные и лестницы с
тяжелыми от снега черными цепями и львами. Спрятанное под снегом, то, что
укрыто снегом (замерзшее до черноты, кровавое), — когда-нибудь оттает. Снег над
городом, над темным зверем. Тросы обрублены, теперь город уплывает в белый сон,
снежный вихрь, снег означает забвение, новое лицо, новое ослепительное
фантастическое «я» вытесняет скомканные воспоминания, события. Такова история о конце
света и появлении Антихриста. Снег падает на какой-то период истории, прошлое
отринуто, мир превращается в сон. Кровь на снегу. Страшный белый сон — куда же
исчез мир? Люди вдруг остались одни. Ничего больше не чувствуют. Они
освобождаются, развязываются. Снег означает забвение. Скоро встанут огромные статуи с
безжизненными лицами. Другой мир все удаляется и удаляется, как же он теперь
далеко! Люди все больше и больше отходят. Вдали, между заснеженными деревьями,
расстрельные стенки грядущей власти.
Снег все идет. Мягкий, неслышный снег падает на темные воспоминания, на
город. Мягкий снег покрывает все, памяти больше нет. Снег, какая радость! Хлопья
снега вьются над замерзшим каналом, тают на губах. Снег несет с собой упоение,
глубокое и сильное. То, что зарыто в снегу, сокрыто под ним. Беззвучно и мягко
падает снег. Город погружается в белое забытье, в новый белый век. А между
засыпанными снегом деревьями:
По ту сторону моря 115
«Город лежит опустошенный, разграбленный, даже имя у него отнято. Снег
покрывает лица в городе мертвых. Кровавый зверь вышел на охоту. Темный,
каменный собор, на него падает снег.
Замерзшие тела — могильные камни, камни собора.
Все мы, жившие вместе, умерли.
Безмолвные хлопья снега. Я вижу, не видя.
Я — уже не я, меня нет больше, а та, что видит, — уже другая, другая, которая
довела до смерти, у нее руки в крови, еще одна она, что несет свечу, когда та,
виновная в кровопролитии, бродит во сне. .
Камни стоят безмолвно. Все, что случилось, должно было случиться. Теперь мы
на другой стороне, видим то, что видим в этом странном потустороннем свете».
А снег все падает и падает, мокрый и тяжелый, снег на каналах шевелится, на
нем образуются засасывающие темные пятна. Снег падает на обнищавшие дома, на
остановившиеся фабрики, порты и судоверфи. Тихий и мокрый, сыплет снег в
конце зимы на огромный парализованный город — идет долго, падает и тает, течет и
замерзает, новый снег падает на все, что можно скрыть снегом. Вот уже дует по
улицам мокрый ветер, стряхивая с деревьев тяжелый снег. Поздно ночью зимой
1918 года, зимой революции и голода (той долгой зимой с мокрыми ветрами, с
тающим снегом, а рядом качается и ревет ночь Финского залива, ломаются льды),
бредет домой ночная бродяжка, существо женского пола, уже не актриса
императорского театра, а растоптанное ничтожество, спотыкаясь от тяжелых порывов
снегового ветра, — и нет больше экипажей, чтобы отвезти ее. На одной стороне
заснеженной площади, с колоннами, некогда столь гордый, стоит театр, закрытый и
темный, тронутый пожаром, а на другой стороне площади — королева в лохмотьях,
побирушка, тень старой поруганной женщины.
Город под снегом, она все спотыкается и спотыкается. Снежный вихрь
становится все тяжелее, он наполнен снегом, ночным морем. Неосвещенные улицы, только
снег светится в ночи. Она уже недалеко от дома, вот она на каменном мосту через
канал. На углу каменного моста, под аркой над каналом в сугробе маячит нечто
неясное. Она не хочет этого видеть, однако видит.
И пришла она домой, в свое жилище. Теперь она живет одна — кто-то умер, а
другие ее оставили. А скоро и квартиру отберут. Вот она открывает дверь, в пустых
ледяных комнатах стоит, гробовая тишина, как будто в них давно никто не дышит.
Она вдруг слышит, как в глубине квартиры что-то движется. Что-то, что не есть она
сама. Она стоит неподвижно и ждет. Да, там, в глубине коридора, что-то шевелится.
В зеркале, освещенном снежным светом с улицы, падающим сквозь высокие окна,
мелькает что-то бесформенное, темное, какая-то масса, ползущий обугленный ком.
Колышутся заснеженные деревья. Шторм крепчает, идет лед. Лед идет, и между
отдельно дрейфующими льдинами одна чернота, чернота и глубина. Водоворот.
(И как поступит эта эпоха с людьми, как с ними обойдется история? А люди
исчезли в пучине, никто их больше не видел, огромный водоворот бее ширится и
растет с пугающей и необратимой силой, наступил рассвет, но ничего больше не видно:
только огромный черный водоворот и совершенно пустой чистый горизонт.)
Перевод с шведского Елены Самуэлъсон
ЛЮДИ И СУДЬБЫ
ИГОРЬ НИКОЛАЕВ
ПОСЛЕДНИЙ ПРИКАЗ ГЕНЕРАЛА
Пожилой человек, приговоренный судьбою к неподвижности, — шел!..
Тяжело опираясь на две палки, он с трудом передвигался по главной сцене
страны к далекой трибуне. И несколько тысяч человек в Кремлевском Дворце
съездов встали из уважения к его славному прошлому и преклоняясь перед
мужеством нынешним.
Во время декабрьских боев сорок первого года под Москвой Афанасий Пав-
лантьевич Белобородов стал героем очерка Александра Бека. Писатель (недавний
ополченец), пробыв сутки рядом с А. П., изложил по часам, а то и поминутно, один
день работы командира дивизии в бою. Да еще в каком! — поворот войны, первый
день нашего наступления.
Потесненный в книгах Бека знаменитым Панфиловым и удивительным Боурд-
жаном Момыш-Улы, Белобородов тем не менее стал героем не только войны, но и
литературы. И вот, спустя сорок лет генерал, дважды Герой, «замечательный боевой
командир», как сказал о нем Рокоссовский, появился на экранах телевидения в
передаче из Кремля. Не очень здоров, но по-прежнему энергичен.
Первый бой, в который угодил Белобородов со своей ротой, при всей военной ма-
лозначимости (в 1929 г. — советско-китайский конфликт в Маньчжурии на КВЖД —
Китайско-Восточной ж. д.), стал для А. П., быть может, самым значительным в его
армейской жизни. Вся прошлая подготовка бойцов его роты, от чистки сапог до
разборки затвора, от ходьбы в ногу до попадания в мишень — все это оказалось нужным
лишь для одного: в назначенный день захватить указанный чужой город.
...Страшно подниматься под пулями и осколками, являть отвагу подчиненным. В
первый-то раз, сгоряча, еще куда ни шло... Командира убило, вся рота на тебя,
политрука, глядит... Нельзя было лежать — стыдно... А встань-ка, когда на твоих
глазах — только что наповал убило друга... кто-то упал с оторванной рукой, весь в
крови... Душа рвется ввысь — встать и исполнить приказ, а тело неподъемно, никаких
сил нет от земли оторвать... Позор...
Никогда бы на нее не обратил внимания, скользнул бы глазом, и — всё... А под
свист и грохот, со страху и углядел: лощинка... Сумасшедшая мысль: может, та ло-
Игорь Иосифович Николаев (род. в 1924 г.) — кинорежиссер (кинофильмы «День
командира дивизии» (1983), «Генерал» (1992) — о командарме А. В. Горбатове) и
журналист, автор публикаций: «Поколеньям другим не видна» — «Свободная мысль», 1993, № 7;
«Осенью сорок третьего» — «Октябрь», 1995, № 3; «Единственный» — «Звезда», 2000,
№ 5. Лауреат премии журнала «Звезда» за 2000 г. Живет в Москве.
© Игорь Николаев, 2001
Последний приказ генерала 117
щинка выручит?.. Укроет?.. Выведет куда приказано?.. Раздумывать некогда — рота
гибнет под огнем. Первая в жизни великая ответственность — единолично взвалил и
поволок... Ползком в лощинку всей ротой... Сумели из-под огня незаметно утянуть-
ся — никто не углядел: китайцы по старому месту впустую лупят снаряд за
снарядом — дым стеной... Укрытие что надо — все разрывы в стороне, все пули над
головами, можно и в рост распрямиться, покурить... Да не спасаться их политрук привел,
а, отдышавшись, по лощинке двигаться куда приказано — на город... Разведку
вперед бегом, остальные — следом. Как двинулись, так самовольному командиру роты
по-настоящему жутко стало: а ну как где-нибудь в засаде с пулеметом ожидают?
Разведку мимо, а нам в лоб? Не умней же мы всех?.. И еще: вот позору будет, если
не туда забредем... Дезертирство... Вел А. П. роту, обмирая, как бы не
обмишуриться — дело провалит, людей загубит... О себе как-то и забылось за хлопотами... Шел,
прислушивался: бой как шумел, так и шумит — вроде всё правильно, и идти хорошо:
никто не видит, хуже, что отсюда — никого, но если по стрельбе — направление
точное... Назад почти не оглядывался, верил в роту: бойцы со стажем, команды ловят
с полуслова, командиры взводов соответствуют. Да и командиры отделений умеют
управлять своими десятью красноармейцами...
Сметка не подвела: крались-крались, да и вышли не то что куда надо было, а
еще дальше — куда и не мечтали (после боя разнообразное начальство весело
изумлялось: как-де рота, имея во главе не строевого командира, а политрука, сумела
такое сотворить?) — вышли в тыл китайцам, да не к обозам, а к единственному на
двадцать верст мосту... Ах, как забегали — «эти», в черных ватниках... Белобородовцы
дружным огнем погнали их навстречу нашим конникам. Исход боя за нами...
Малозаметная лощинка в дикой каменистой маньчжурской степи не просто
привела к удаче некую роту (им, ротам, несть числа в любой армии), но первым
маленьким шажком вывела замполита Белобородова в полководцы.
Не сразу понял А. П., что именно произошло с ним в тот день, — как часто в
случившейся удаче мы лишь много позже угадываем давно миновавший,
единственный наш звездный час.
Лощинка — оправдала его, Белобородова, существование в армии.
Мне посчастливилось работать над фильмом об этом человеке1. Встречались с
ним много раз, говорили подолгу. И что удивительно, каждый разговор был для меня
открытием.
— Знаешь, что самое страшное было в моей жизни?
Биография известна, каких боев там только нет — под Москвой и Вязьмой, на
Донце и под Великими Луками, в Кенигсберге и на Дальнем Востоке — как сразу
сообразить, где у него самое страшное?
Безнадежные бои под Вязьмой? Январь-март сорок второго?.. Беспомощность
внизу, бестолковость наверху — приказы, контрприказы, заклинания, угрозы?..
Снег, снег, снег... Снаряды, танки и авиация заменялись криком «ура»... Вместо
пополнения передовые цепи укреплялись командным составом всех степеней — то-то
была угроза немцам, когда против их пулеметов и минометов с винтовками в руках
поднимались в реденьких ротных цепях полковники и майоры, а где и генералы...
Вакханалия, венец сталинского руководства. Вождь вообразил, что, оттеснив немцев
от Москвы, мы их разбили вдрызг, и если нажать, то «ржавой разболтанной машине
Гитлера» — конец. Никакие резоны об усталости, малочисленности, неготовности,
необеспеченности наших войск не принимались. Робкие попытки кое-кого из
высшего генералитета (например, Жукова) спустить вождя с высот на землю
раздражали, вызывали нешуточную злость... Сталина занесло, и даже после зимней вязем-
ской трагедии и всего за неделю до начала крымской катастрофы, начавшей цепную
реакцию наших провалов и бед летом 42-го года, — тупо приказывал победоносно
окончить войну в 1942 году. И сам верил в это...
Под Вязьмой с А. П. произошло, в сущности, не самое страшное, а самое
горькое: Белобородое с остатками дивизии оказался вне кольца окружения, но десятки
тысяч бойцов и командиров легли в том котле, а командарм Ефимов от
безысходности застрелился... Другой же командарм (ген. Голубев), тот, что, не умея ничего
организовывать, выгонял своих командиров (комдива Белобородова в том числе)
простыми бойцами вперед, сам оставаясь сзади, уцелеет и будет командовать еще два года,
1 «День командира дивизии» — художественный фильм. Киностудия им. М.
Горького, 1983. — Авт.
118 Игорь Николаев
пока не догадаются, наконец, убрать его в тыл. По иронии судьбы эту, 43-ю армию
примет Белобородов, став к тому времени ген.-лейтенантом.
Наверное, все-таки, самое страшное произошло с А. П. в накаленное лето сорок
второго, когда он, еще командуя дивизией, самовольно отменил приказ
командования и, рискуя головой, спас один из своих полков — остановил, не пустил под
немецкие танки. Приказ был вздорный, отданный вслепую, бездарным командармом и
мерзким человеком («бесструнной балалайкой и позором Красной Армии» обозвал в
лицо этого командарма генерала Москаленко другой его подчиненный, комбриг
Горбатов), но приказ есть приказ. А полк — ведь это люди!.. Как же их под
гусеницы?! Счастье, что сталинский приказ № 227 появился через месяц, не то быть бы Бе-
лобородову опозоренным в штрафбате, или совсем бы его не стало... Повезло.
— Самое страшное не это... — неожиданно говорит А. П. И после паузы: —
Семнадцать вступительных экзаменов в Академию Фрунзе!
Видя мое полное недоумение, Афанасий Павлантьевич заливисто смеется:
хочешь верь, хочешь нет. Особенность взрываться заразительным смехом, о чем писал
еще Бек, сохранилась у А. П. и в его семьдесят семь.
А ведь на самом-то деле он прав! Если бы не попал тогда в академию, не было
бы комдива-комкора-командарма Белобородова, а остался бы Афоня-ротный, честно,
с натугой дотянувший лямку до комбата... На второй заход сил бы у А. П. не
хватило — всё вложил в первые экзамены: пан или пропал... Даже много позже иногда
снилось: срезался... Просыпался в поту...
Вряд ли он с юности осознанно уловил свое предназначение: полководец...
Просто решил для себя: дело жизни — военная служба, ну а если так, нужно
учиться, и — всерьез. В это время очень удачно из штаба округа прислали толстую
книжку — программу экзаменов в академию. Пожалуйста, товарищ командир роты,
ознакомьтесь и — с Богом! А. П. полистал программу — в глазах потемнело:
математика, физика, химия... Короче — средняя школа (тогда именовалась трудовой)
полностью. Неподъемно. Ведь за спиной у него — убогое образование: примитивные полит-
курсы да полковая школа. А до этого — церковно-приходское училище. Читал, шевеля
губами. Да, такую глыбу — десятилетку — не приподнять, не по Сеньке шапка!
А тут как раз подоспело великое искушение: плюнуть на эту образовательную
авантюру — все равно безнадежно — и взлететь на служебную вершину простым
путем. Белобородову как отличившемуся в боях и награжденному орденом
предложили должность адъютанта-порученца у самого Блюхера, командующего Особой
Дальневосточной армией. Рывок по службе невероятный. По-нынешнему — из
старших лейтенантов в одночасье в полковники! Безо всякой физики-химии, из зачухан-
ного гарнизона в высокие сферы и комфорт большого города. Белобородов подумал
и... отказался. Даже много лет спустя не мог мне внятно объяснить: почему?
Впрочем, может, и не захотел открывать душу? Пришлось додумывать... По глубинной
сути А. П. неискоренимый крестьянин. Этому сословию присущи осмотрительность
и здравая оценка всему — товару ли, событиям ли, поступкам ли — чужим, а уж
своим в особенности. Все имеет свою истинную цену: ни переплачивать, ни отдавать
задешево не заведено. Поразмыслив, Белобородов, надо думать, оценил ситуацию —
и себя: красная цена ему, Афоне (среди приятелей — Апанас), те маленькие
квадратики в петлицах, что имеет, а с размаху нацепить три больших прямоугольника и ни
с того ни с сего оказаться в должности, равной командиру полка, без подобающего
образования и опыта — опасная дурость. Ухватить то, на что не имеешь никакого
права, — продать душу дьяволу. Так ведь и расплата будет ужасна... И — отказался.
Командир соседней роты прельстился. Вскоре стал генералом, да потом —
пятнадцать лет отсидел по тюрьмам и лагерям. «Как же ты был прав, Апанас!» —
первые его слова при встрече.
Отпихнув соблазн дешевой карьеры, А. П. придумал, как все же одолеть
неподступную программу... Сразу-то в голову не пришло — растерялся... В его учебной
роте проходили годичную службу люди с высшим образованием. Отслужив,
увольнялись командирами запаса. Вот оно! В собственной роте готовые преподаватели
математики, русского языка, да — чего хочешь! Он их командир и единственный
ученик — выучат в лучшем виде, хотя, что говорить, очень слаб фундамент...
Глаза страшатся — руки делают. Более двух лет — в будни два часа, в выходной
шесть, отпуска долой — шла учеба. Менялись преподаватели — уходили в запас,
приходили новые: тяжел путь преодоления.
Первые экзамены — в дивизии и округе — А. П. выдержал легко и покатил в
Москву обнадеженный. Однако тут ситуация оказалась серьезнее: на все про все
сорок пять дней, и ты в Москве один из многих, ничем не выделяющийся мелкий
командир. Прав Афанасий Павлантьевич — действительно, самое страшное:
семнадцать экзаменов и ты один против всех. Никто сопернику не подскажет, а здешним
Последний приказ генерала 119
педагогам ты обычен. Подумаешь, краснознаменец, тут и с тремя-четырьмя
орденами пролетали... Но случилась и одна любопытная встреча. Экзамен по географии
принимал давний знакомый Белобородова. Как ни странно, и комбриг признал
экзаменующегося. Тринадцать лет назад командир полка Карпицкий уволил
Белобородова из армии по болезни (частичная потеря слуха). А. П., обманув врачей, сумел
вернуться в строй. Тугоухость прошла, он окончил полковую школу, отучился в
Ленинграде на политкурсах, прославился на КВЖД, и вот — встреча. Самое интересное,
что А. П. знал о присутствии Карпицкого в комиссии, иначе зачем он привез с
собою справку об увольнении, подписанную в свое время экзаменатором? Воистину
его любила удача — после обоюдной растроганности (она, конечно, как и надеялся
А. П., случилась) как поднимется рука поставить плохую отметку? Наверняка
прошел бы и так, но мало ли что... Тем более, что нынешний уровень знаний, по
контрасту с тем, давнишним, не мог не поразить Карпицкого.
Сбылось. Афанасий Белобородое, командир затерянной в Даурии учебной роты,
стал слушателем главной академии Красной армии. Начался выстраданный и
завоеванный неправдоподобным упорством праздник учебы — лекции ученых и
практиков военного искусства. Наслаждение прервалось через полгода. Это было
ужасно! — приказ: Белобородое переводится с командного факультета на специальный.
А. П. бурно запротестовал — как же так? Написал многословный рапорт: другой
службы в армии, кроме строевой, командирской, для него нет! Белобородову было
сказано: или выполняй приказ, или — назад в роту. Смирился, но про себя решил:
«Все равно буду только строевым!» Засекреченную группу, куда перевели силком
А. П., готовили для работы то ли в Японии, то ли с японцами, то ли в посольство, то
ли на случай войны, то ли шпионить... Кто-то, видимо, решил, что почти бурятская
физиономия Белобородова смахивает на японскую. Пришлось зубрить японские
иероглифы...
А вскоре после выпуска всех «японцев» посадили. Кроме Белобородова.
Почему? Вполне возможно, что спасло уникальное несоответствие между обликом и
внутренним содержанием этого человека. Внешне «ванёк-ваньком», да еще с
азиатской примесью («Иркутская порода», — посмеиваясь, объяснял этот оттенок сам
А. П.). Выдавали глаза — умные, прожигающие, за ними — недюжинный характер...
А если их, глаза, притушить? Если прикинуться недоумком? Истинный крестьянин
всегда немного придуривается. Никакой души нараспашку, ибо мало ли что... Так и
тут: круглая рожа, бесцветный глаз, по виду: готовность «сполнить» любой приказ —
типичный деревенский бедняк Афоня. Да еще красный партизан, краснознаменец,
ванька-ротный. Какой из него враг народа? Какой японский шпион — он
по-русски-то еле-еле, где уж ему по-иностранному... Версия, возможно, и слабая, но ничего
другого в голову не пришло, Человеком он был высокопорядочным — ни о каких
шашнях с «органами» не могло быть и речи... Никак не смог бы Белобородов
заслужить характеристику, какую, например, получил любимец Сталина будущий генерал
армии Ватутин Н. Ф.: «Активно боролся с врагами народа и провел большую работу
по ликвидации последствий вредительства». Речь идет о штабе Киевского военного
округа, где в 1938 году после активной борьбы «с последствиями преступной
деятельности разоблаченной троцкистско-бухаринской банды шпионов, вредителей и
изменников Родины» Ватутин, приняв посильное участие в расправах над своими
сослуживцами, из замов стал полноправным начальником штаба округа.
Белобородов же, наоборот, мог бесстрашно защитить своего подчиненного,
отказавшись подписывать «обвинение», отчего гепеушное «дело» лопалось. Он мог
выгнать своего начальника особого отдела в стрелковую цепь — это когда всему
комсоставу пришлось идти в бой рядовыми бойцами, — всерьез пригрозив
перетрусившему чекисту пистолетом (все знали: что комдив пообещает, про то не забудет!).
— Так мне этот особист до сих пор по праздникам открытки шлет! — хохочет
генерал.
И вдруг, безо всякого перехода, вопрос в лоб:
— Знаешь, кто такой Покус?
— Понятия не имею.
Оказывается, песенные «штурмовые ночи Спасска» — это и о комдиве Якове
Покусе — он вел одну из колонн.
— Дурной был, — вспоминает А. П. — Без царя в голове. Его в 37-м взяли, а в
40-м выпустили, так он по всем углам орал: «Я знаю, кто меня засадил, я до этого
усатого доберусь!» Ему Рокоссовский... (его тоже выпустили, — в Ленинграде в
«Крестах» сидел, — они в отдельном вагоне на юг ехали здоровье поправлять)
говорит: «Молчи! Выпустили, и молчи!» Покус молчать не желал, привык на Дальнем
Востоке главным за Советскую власть быть... Ну и...
— Посадили?
120 Игорь Николаев
— Расстреляли.
Вот тебе и «этих дней не смолкнет слава»...
...От благодарного особиста, через простака несчастного Покуса и мудрого
Рокоссовского как-то невзначай перекинулся мостик и к самому Белобородову — у
него-то как складывались отношения с особистами?
А. П. только-только начинал после академии службу на Дальнем Востоке, когда в
Москве на печально знаменитом пленуме ЦК ВКП(б), где руководители наркоматов,
областей и республик, с энтузиазмом оперируя трехзначными цифрами,
докладывали о количестве выявленных ими и уничтоженных врагов, нарком обороны
Ворошилов по недомыслию (неужели от смелости?! или пытался выгородить себя?): «В
Красной армии врагов вообще не очень много...» Ах, как его вразумили! «В военном
ведомстве нет вредителей?] — оборвал Молотов. — Это было бы нелепо...» И
напугал народного маршала Клима на всю жизнь, посулив: «Военное ведомство будет
проверяться очень крепко».
Истребление дальневосточного комсостава пока шло волнами, то затихая, то
усиливаясь, а оберегаемый судьбою Белобородов тем временем начал новую
армейскую жизнь — помощником начальника оперативной части штаба дивизии.
Должность майорская, но, видимо, в Приморье уже не хватало майоров — замещали
присланными из Москвы старшими лейтенантами, а может, и были майоры, но
поставили новичка с тремя «кубарями», как «академика» — на вырост. Начальник
штаба полковник Ксенофонтов был строг, но доброжелателен — попусту подчиненных
не дергал, над промахами младших не язвил, тактично наставлял ошибшегося.
Терпеть не мог кем-то выдуманное понятие «объективные трудности» — ширму лентяев
и бездарей.
Белобородов с ходу показал, что учили его не зря. Толковый и расторопный,
быстро пошел в гору. Но при этом молодой орденоносец, единственный в дивизии
командир с академическим образованием, А. П. не упускал случая намекнуть, что
осчастливил появлением глухую провинцию! Конечно, чрезмерное самомнение
перед старшими не очень-то распустишь, но вот перед равными или младшими...
Кроме того, считал Афанасий себя штабником сугубо временным, человеком, не
отказавшимся от своей мечты — быть строевым командиром, что, естественно,
наложило отпечаток на общениях с коллегами.
Александр Сергеевич Ксенофонтов и Афанасий Белобородов — люди разного
возраста и опыта, поначалу очень неравные по званию и положению, как это иногда
бывает, почувствовали друг в друге родственную душу. Разворотливость
непоседливого младшего давала хорошую зарядку сдержанному старшему, а тот, в свою
очередь, деликатно, но педантично счищал с младшего друга его глупую фанаберию:
«Это замечательно, что ты про других: то неправильно, это не эдак — всё по делу, —
мягко стелил А. С. Афоне. — А может, на себя покосимся?» Спать было жестко, но
А. П., чувствуя искреннюю симпатию старшего друга, не обижался (никому другому
бы не простил!) — и невольно старался получить его одобрение. Постепенно
вылетала наносная дурь. К тому времени, как Ксенофонтову пришлось уехать, Афанасий
тихо и незаметно стал другим человеком — самим собою... Когда в 45-м Белобородов
вернется в Приморье командующим 1-й Краснознаменной армией, встреча с
офицерами — бывшими коллегами окажется радостным общением близких товарищей... В
невоевавшую провинцию прибыл дважды Герой, генерал-полковник — и ни намека
на особливость...
За пять лет, что Белобородов провел перед войной в Приморье, он взлетел от
старшего лейтенанта к полковнику! Конечно, объяснялось это не только опытом,
умом и энергией — кто знает, как быстро проделал бы этот путь А. П., если бы
дорога впереди то и дело не оказывалась свободной? Люди исчезали внезапно и
бесследно... Их места, как в бою, занимали старшие по рангу, не всегда окончившие
академию. Командиры не знали, что их ждет не то что завтра, а нынче ночью...
Заталкивая в себя растерянность и страх, они должны были всерьез делать свое дело — на
границе с Маньчжурией, ставшей японской провинцией, «тучи ходили хмуро»...
Белобородов исполнял обязанности начальника штаба дивизии, когда в
Приморье прибыли два специальных отдельных поезда. Один — начальника
Политуправления РККА (ГлавПУРа) армкомиссара I ранга Мехлиса, другой — первого замнаркома
НКВД командарма I ранга Фриновского. Вот тут-то и началась обещанная очень
крепкая проверка... Полетели головы... Московские политработники и чекисты
вырубали Дальний Восток на совесть — от маршала и до среднего комсостава.
Бывший иркутский партизан (пусть тогда и малолеток Афоньча) никак не мог
поверить: Блюхер — враг?!. Штерн — враг?!. Сознание праведного выпускника по-
Последний приказ генерала 121
литкурсов замутилось... О врагах, которые не враги, страшно было думать, а
приходилось выступать на митингах... Не хватало воздуха, мучительное бессилие гнало
сон... Отвлекала работа — вдоль границы пугающе нависала квантунская армия.
Дальневосточный фронт суматошно готовился то ли к отпору агрессора, то ли к
удару по агрессору. Полковник, хоть и штабной, с утра до ночи крутился в войсках,
делал свое дело как умел, старательно и напористо — в полную силу. Чем, видимо, во
многом и отличался от общей командирской массы растерянных и нерешительных.
Стал заметен. А чувствовал себя как на передовой: цель ясна, но кругом бой, и в
любой момент могут срезать внезапной очередью... однако преодолеваешь смертную
тоску и, несмотря ни на что, идешь, потому что надо...
Дружба с Александром Сергеевичем была душевным спасением... Старший
помогал младшему: где надо остерегал, где надо — подталкивал, тянул за собою. Когда
А. П. чрезмерно негодовал или расстраивался из-за какой-нибудь неожиданной
пакости, внезапно раздавалось: «Дать платочек, слезки утереть?» Иной раз Ксенофон-
тов помогал одним лишь своим существованием... Афанасий, сцепив зубы и хватая
всё на лету, — вытянулся. Через два года они сравнялись: командир корпуса Ксено-
фонтов уехал на учебу — его место занял Белобородое. Правда, временно, «и.о.»,
но — комкор!.. Еще через шесть лет, летом сорок пятого, когда прославленный
полководец Великой войны Белобородое станет дальневосточным командармом, Ксено-
фонтова по его, А. С, просьбе (немало удивившей высшее командование) направят в
подчинение к бывшему ученику командовать корпусом. Видимо, все то, что им
пришлось вместе пережить, связало — крепче не бывает.
В июле сорок первого года многолетняя мечта начальника отдела боевой
подготовки Дальневосточного фронта полковника Белобородова сбылась — его перевели
на строевую работу. Он был назначен командиром 78-й стрелковой дивизии и осенью
уехал с нею защищать Москву.
Белобородовская дивизия попала в 16-ю армию Рокоссовского. А. П.
обрадовался: у этого командарма, — он помнил его с КВЖД, — дивизию наверняка ждут
большие дела.
Когда-то в Маньчжурии, изумленный успехом своей роты, А. П. издали увидел
командира наших кавалеристов — стройного, статного всадника. Никак он не мог
предположить, что перед ним его будущий начальник в Великой войне —
Рокоссовский. Да и тот, конечно, не разглядел в отличившемся, но неприметном комроты
свою опору и надежду в будущих (через двенадцать лет) боях... В главном сражении
его, Рокоссовского, жизни.
Генерал выглядел так же, как и в 29-м, — высок, спокоен, дружелюбен.
Образцовая выправка, китель — как влитой, только прибавилось орденов. (Знал ли А. П.,
что командарм около трех лет сидел? Вряд ли... Приморье от Ленинграда не
ближний свет, а в той свистопляске не понять было, куда делся человек, почему его не
видно? И не спросишь...)
Рокоссовский Белобородову тоже обрадовался. Еще бы! Второй такой мощной
дивизии в нашей Красной армии наверняка не было. 14 тысяч человек (в обычных
дивизиях от двух до трех, редко — четыре тысячи). Сибиряки, уральцы,
дальневосточники. Красноармейцы и сержанты, в основном старослужащие, у начсостава
стаж на одной и той же должности не менее трех лет; три полка стрелковых, два
артиллерийских (далее четыре орудия большой мощности — 152-мм гаубицы), 23
легких танка, 450 автомашин... Не дивизия — сказка!
— Ваша дивизия равна половине моей армии, — сдержанно ликовал
Рокоссовский.
Белобородов и его комиссар Бронников сияли: то ли еще будет — предвкушали
полковник и полковой комиссар, — когда дивизия развернется во всей своей красе!
Небу станет жарко, и фрицы побегут без оглядки... Дайте только оглядеться... А вот
этого-то — оглядеться — почему-то и не дали: прямо назавтра одним полком (то есть
как это — одним?!) участвовать в частной операции — взять село, тем самым
отвлечь немцев от соседней дивизии, которая в двадцати верстах тоже должна взять
свое село... Непонятно... Но приказ есть приказ. Вечером в батальонах митинги,
наивный комиссар приехал к комдиву в восторге — боевое настроение великолепно:
«От Москвы у нас дорога одна — на запад!» Да еще впервые в армейской службе
выдали водку — «наркомовские» сто граммов. Чудно и непривычно... Кое-кто из
младших застеснялся при начальстве пить, особенно при комиссарах — кто их
знает, как истолкуют? И действительно, некоторым ретивым замполитам, пытавшимся
122 Игорь Николаев
настоять, что приказ-де разрешает, но не обязывает, пришлось вдолбить в пустые
головы, что на передовой свои законы... «По сто грамм сибирским медведям? Что вы,
товарищ комиссар!.. Капля!..»
Наутро первый после двенадцати лет бой... Комдив промаялся полночи — мысли
расползаются: о немцах ничего толком не знает, в чем сильны?., в чем слабы?.. Всё
наугад... А ведь оплошность свою не переиграешь заново... Но полк мощен,
артиллерия наготове, командир первого батальона по всем показателям и общему
мнению — светлая голова, неукротимая воля, стену проломит, а в село ворвется... Зря,
что ли, во всех тяжелейших учениях, маршах и стрельбах завтрашний полк был
передовым в дивизии, а этот батальон — лучшим в полку? Засыпая, А. П. в который
уж раз подумал: «Эх, если б,.да всей дивизией...»
...Едва А. П. услышал вспыхнувшую пальбу, с души свалилась гиря, а спина
наконец-то перестала зябнуть: из далекого далека всплыло чувство боя — все стало
понятным, привычным и знакомым — пахнуло молодостью...
Подчиненные на НП, ни разу не бывавшие под огнем, от шума завязавшегося
боя встревоженно замерли, а когда в безопасном соседстве грохнул одинокий
заблудившийся разрыв, нервно засуетились. Пришлось комдиву прикрикнуть — привести
в чувство — тут, на НП, по сравнению с полем был полный курорт. Там — всё в
дыму, ничего не разглядеть, зато хорошо слышно, и ничего приятного в этом шуме
А. П. пока выловить не мог: батальон явно застрял перед селом... Уж не пришелся ли
наш главный, предписанный штабом армии удар в главное место немецкой
обороны?.. Дурее ничего нельзя было и придумать...
Всё оказалось совсем не так, как грезилось. Война-то не та, о которой в тылу
победоносно писали в газетах (это когда фронт уже в Подмосковье...), пафосно
говорили по радио, торжественно показывали в кинохронике. Здесь «трусливые
фашистские вояки» почему-то не бежали в панике от одного лишь вида красноармейских
штыков, а, умело угнездившись в окопах и невидимых пулеметных гнездах, жестоко
пресекали напор неопытных, но самоотверженных, наивно поверивших пропаганде
людей... Комбат будет ломить стену головами бойцов и лейтенантов, и даже сумеет
выдавить немцев из крайних домов. Цена? За два дня от полнокровного — 500—600
человек — батальона останется треть. К тому же и те несколько сгоревших изб, за
которые уложат столько первоклассных сибирских стрелков, придется оставить... «Чтоб
не обескровить батальон окончательно», — с горечью напишет об этом много позже
Белобородов. Как же так? Увы... Прозрение пришло быстро, оказавшись
ошеломительно горьким — никак не хотелось понять: «Вермахт — сильнейшая армия мира».
Ученья большие и малые — дивизионные и ротные, с боевой стрельбой, марши
по буреломной, горелой, бездорожной тайге — прекрасная тыловая тренировка
выносливости, меткости, сноровки. Но ведь по тебе при этом не стреляют! Не
рвутся с грохотом снаряды... с треском мины... не проносятся над головой с визгом
осколки... не шлепаются рядом зазубренные куски металла. А здесь отовсюду
стреляют... В гуле и грохоте резко взвизгивают и нежно выпевают пули. Вдали частая
стукотня — незнакомая скороговорка чужих пулеметов. Слышно, как сзади солидно
и размеренно долбят наши «максимы», пытаясь помочь стрелкам... Командиры орут:
«Вперед!» Сосед в цепи, твой дружок, послушно приподнялся — опередил тебя, и
«на пулю» — головой вперед — наповал... «Колыыа, ты чо?!.» Нет больше Колыыи...
Теперь твоя очередь... Почему-то никто не орет команду... А некому — полсекунды
назад, мгновенно, с оглушительным треском, с неба упала мина. Дыханье забило
пороховой вонью... А вместо взводного — кровавое месиво... Кого следующего?.. И
некому властным окриком поднять одеревеневших от ужаса людей, чтоб рывком
вперед выбраться из-под немецких мин... Пристрелялись, сволочи, вошли в азарт...
Одно спасение — вперед! Наводчикам всегда сложнее уменьшать прицел, чем
увеличивать, а уж когда чужая пехота неуклонно продолжает надвигаться
перебежками — и у опытного немца-минометчика руки затрясутся — пойдут мины в перелет и
вразброс... Немудрый, казалось бы, способ без ущерба выйти из-под огня! А в
тыловой тайге, да на тех стрельбищах, как такому научиться?..
Дали бы хоть два дня, чтобы люди обстрелялись, поняли: чего надо бояться, а на
что — наплевать...
Некогда — Москва за нами...
Вместо разведданных — армейский приказ, где всё расписано, попробуй не
исполни — он ведь фронтовой приказ повторяет... «Гладко было на бумаге...» — пели
еще в прошлом веке. А. П. зубами скрипел от беспомощности и злости.
Окружающие уловили перемену в настроении — энергичную жизнерадостность как корова
языком... И притихли... Таким злым комдива еще не видали... Откуда было людям на
Последний приказ генерала 123
НП знать, что разозлился А. П. в основном на себя — еще бы! — на первом же запо-
тыке внезапно растерялся (вот уж этого за ним не водилось!), дал слабину — в
голове завертелось: «Нас не подготовили... Нам не помогли... Нас сунули внезапно...» И
тут за спиной голос: «Дать платочек?..» Мистика, конечно, но помог неизвестно где
находившийся в эту минуту далекий Ксенофонтов — встряхнул... «Ну, уж нет», —
обозлился Белобородов. Его в слезах не увидят! В руки себя взял. А дальше-то что?
Дивизия — не рота, вперед не выскочишь: «За мной!» Еще на учениях понял А. П.:
теперь в бою его место у телефона... Вот он — поблескивает... А что по нему
говорить? «Вперед»? Уже сказал, да что толку? Немец не пускает. Напряженно
вслушиваясь в ружейно-пулеметную трескотню, он сосредоточенно вглядывался в карту:
чем-то притягивала, а чем — никак не мог понять... Только злила... Сорвал злость на
подвернувшихся артиллеристах за неспособность помочь пехоте... Нашел
виноватых!.. Озлился еще сильнее, потому что знал — несправедлив (и все вокруг это
понимают), при чем тут артиллеристы?.. Они из кожи лезут, да у них времени на
подготовку еще меньше было!.. Дело в нем самом — время идет, надо что-то
предпринимать, а что? Решение, как выйти из тупика, никак не наклевывалось — не из чего..*
Но ощущение, что оно зреет, затеплилось... Скоро докладывать наверх, а что?
Слева от НП — патронов не жалели ни наши, ни немцы: садили не хуже, чем в
центре — у села. А вот справа что-то притихли — вначале долбили почем зря, и вот
как-то затаились... Поубивало их там всех, что ли? А может...
А. П. хоть и был наготове, но испугался от неожиданности: неужели? лощинка?..
Именно!
На третьестепенном месте у немца в обороне оказалась дыра (видимо, всё
стянул в центр — не пустить сибиряков в село), и в эту дыру, сам на это не
рассчитывая, влез первый батальон... Ему задача-то была скромная: прикрыть правый фланг,
а он вышел на пустое место и теперь, находясь в недоумении, как раз и запросил:
«Дальше что делать?.. Пересек большак...»
Оно! — заметался А. П. Карта ему уже такой ход подсказывала, да он никак не
решался понять: большак — это же то, ради чего и пытаемся по армейско-фронтово-
му приказу взять село, да никак... Запрашивать штаб армии, чтоб разрешили
изменить направление удара, некогда — немцы вот-вот опомнятся и дыру закроют...
А. П. на свой страх и риск мгновенно приказал: как можно быстрее все, кроме
первого батальона, уткнувшегося в село, направо, на большак! «Бегом надо! Всем
бегом!» Штабные перепугались: своеволие... За это всыпят... Но у Белобородова не
забалуешь — рявкнул так, что все понеслись вскачь!
Часа три всё было на волоске, А. П. извелся, а виду не смей показать: на
комдива все смотрят, как на барометр. Чем вокруг сложнее, тем стрелка убедительнее
должна показывать: «ясно».
Конечно, немцы раскусили нехитрый белобородовский маневр и от большака
тот батальон оттеснили. Но подоспела подмога, и осталась важная для немцев дорога
под нашим надежным огневым контролем. Первую же сунувшуюся машину с
пехотой сожгли... Остальные сами не полезли.
Безнадежно зависшая операция была спасена, и теперь уже сибиряки — хозяева
положения — били из укрытий по немцам, пытающимся наступать к большаку.
Сосед в двадцати верстах мог штурмовать назначенное ему село — ни одна немецкая
машина с подкреплением туда больше попасть не могла. Точка. Задача выполнена
(правда, по-своему), есть о чем докладывать в штаб армии.
Вот когда Афанасий Павлантьевич дал волю чувствам: экзамен на комдива сдан!
Он объегорил немца! Он смог его одолеть!..
Рокоссовский тогда понял: с сильной дивизией к нему пришел и талантливый
командир. В своих мемуарах он вспомнит, как много значил Белобородов со своими
сибиряками в страшных ноябрьских боях за Москву. Только три месяца провоевал
А. П. под началом умного и бесстрашного командарма. Им повезло друг с другом —
у прославленного маршала далеко не всегда будут такие, мгновенно соображающие,
решительные и неожиданные подчиненные. «Сибиряк» — уважительно за его
сметку, надежность и настойчивость прозвал комдива Белобородова командарм
Рокоссовский. Как хорошо было бы, да и для дела великая польза, если бы и дальше вмес-
те... Увы, на войне с кем куда пошлют, с тем туда и пойдешь. «Вопросы есть?» Какие
уж тут вопросы.
После подмосковной битвы война разведет их на три с лишком года, но память
друг о друге будет столь сильна, что, когда в мае 45-го командарм Белобородов
приведет свою армию в подчинение комфронтом Рокоссовского, тот по телефону, после
первых слов взволнованного доклада, прервет А. П.:
124 Игорь Николаев
— Сибиряк, это ты?
«Он сказал это так, — вспомнит много позже Белобородов, — будто расстались
мы только вчера. И волнение мое как рукой сняло. Ничего не забыл Константин
Константинович, ни в чем не изменил себе».
Какие, казалось бы, разные люди: один — родившийся на Западе еще в
девятнадцатом веке, рослый красавец, кавалерист с драгунской выправкой, национальный
герой — эталон военачальника, другой — приземистый, коренастый пехотинец,
появившийся на свет уже в двадцатом веке, в самой какой ни на есть азиатской глуши,
мало известный за пределами своего военного круга, — а образовалась между ними
стойкая приязнь и, много позже, в нечастые послевоенные встречи отставников —
редкая откровенность.
В тех подмосковных боях сам Рокоссовский был весьма зажат приказами штаба
фронта. Над командармом то и дело нависал комзапфронтом Жуков — надо ли
объяснять степень тяжести? Впрочем, самому Жукову частенько из Кремля грубо
напоминали, кто здесь главный.
А война? Она шла как ей желалось, и через две недели дивизия Белобородова
оказалась на двадцать километров ближе к Москве. Частные операции на
истощение наступающего противника — главная идея Верховного командования свое дело
делала... Но кто кого истощал в большей степени?
На подступах к тихому подмосковному городку, прославленному знаменитым
монастырем и огромным храмом — мечтой о «русском Иерусалиме», а также
неприметной деревенькой в окрестностях, где удивительное лето провели рядом два
национальных гения — Чехов и Левитан, началась жестокая и беспримерная в истории
Великой войны дуэль между двумя отборными дивизиями — Сибирской
Белобородова и мотодивизией СС «Рейх» группенфюрера СС Биттриха. Целый месяц, с
переменным успехом, в жестокой схватке выяснялось, кто же сильнее — сибиряки или
эсэсовцы? Белобородов или Биттрих? В битву гигантов было не позволено соваться
никому случайному. Если под жернова эсэсовцев попадала по недоразумению
какая-нибудь наша бригада-новичок, от нее в два счета оставалась только пыль. То же
самое происходило и со случайной немецкой пехотной дивизией — сибиряки
мгновенно стирали ее в порошок.
— Я Биттриха лучше, чем своего командарма, изучил... — задумчиво сказал А. П.
и добавил (для справедливости?): — И он меня тоже.
Он внезапно захохотал.
— Я Рокоссовскому как-то так и брякнул!.. Ничего... Константин
Константинович посмеялся.
А. П. занимательный, хотя и своеобразный рассказчик: ради эффекта может и
малость присочинить «весело и складно». Своей личности не касается, в крайнем
случае — с иронией. Самые яркие рассказы о своих начальниках. Первым номером,
естественно, Жуков.
Дивизия воевала уже месяц, но о Жукове Белобородов пока только слышал.
Рокоссовский бывал в дивизии, и к себе в штаб вызывал, а комфронтом, слава Богу,
объезжал их стороной. Доходили только слухи о нем, один страшнее другого. Вся
суть ноябрьских — начала декабря боев состояла в нашем отступлении, где
медленнее, где быстрее... Комфронтом, мотаясь по дивизиям и армиям, видимо, пытался
железной рукой остановить его. Посещение Жуковым очередного штаба-бедолаги
чуть не всякий раз оканчивается разгромом: кого из начальников к стенке, кого в
красноармейцы... Белобородов понимал, что чаша сия их никак не минует, но
особенно робеть у него поводов не было: на общем фоне дивизия отличалась боевым
задором и стойкостью. За месяц от нее осталось около трети, но все равно по силе
она была не сравнима с собранными с бору да с сосенки, скверно вооруженными
дивизиями и бригадами-однодневками. Сибиряки хоть и пятились к Москве, но
цеплялись за каждый рубеж, и эсэсовцам всякий раз сильно доставалось, прежде чем
они проталкивались на очередные 2—3 километра... «Завязываются жестокие
бои, — писал в своем отчете командующий 4-й немецкой танковой группой (армией)
генерал-полковник Хёпнер. — Особенно упорные в полосе дивизии «Рейх». Ей
противостоит 78-я сибирская стрелковая дивизия, которая не оставляет без боя ни
одной деревни, ни одной рощи. Потери наступающих очень велики. Рядами встают
кресты над могилами танкистов, пехотинцев — солдат войск СС». А вот из приказа,
подписанного Биттрихом: «Противник на фронте дивизии СС «Рейх» гнездится во
всех населенных пунктах. Его солдаты умирают, но не оставляют своих позиций»
(выделено мной. — И. Щ.
Последний приказ генерала 125
Всё так.
Но немцы напирали, дивизия, тая на глазах, хоть и медленно, но отходила к
Москве. Передний край уже вошел в зону пригородного сообщения, и «Сибиряк»,
готовясь «к Жукову», — приезд явно неминуем, — стал дотошно выяснять: на чем
«горят» коллеги?.. На вранье. От страха перед командующим не поворачиваются языки
доложить, что, вопреки жесточайшему приказу (зачастую отданному вне всякой
реальности), какая-нибудь деревня Н. все-таки оставлена. Спасаясь, плетут
неправду, надеясь на чудо: то ли Жуков поверит на слово, то ли немцы сами куда-нибудь
испарятся из этой Н. Но Жуков никуда не ездил наобум и обстановку иной раз знал
лучше местных командиров, а немцы если и оставили Н., то у себя в тылу, и
продолжали давить. «Всё?» — спрашивал Жуков — слушал, не перебивая. «Всё!» —
облегченно вздыхал несчастный комдив, не понимая, что только что сам себе подписал
расстрел. «Не врать... — всерьез понял Белобородов. — А дальше — что будет, то
будет». И стал ждать судного часа. Как Жуков выглядит, А. П. не знал — никогда в
глаза не видел. Надеялся не обознаться: с пятью звездочками генерала армии Жуков
тут единственный. «Может, и не станет на нас время тратить, — ободрял комдива
комиссар. — Мы все-таки теперь не из последних!» Действительно, дивизию за ее
отчаянное сопротивление немцам преобразовали в гвардейскую, а Белобородова,
внезапно для него самого, произвели в генералы! Событие невероятно радостное —
восторг в окопах, на огневых позициях, в штабах... Почет на весь Советский
Союз — 9-я гвардейская! Следующая после легендарной Панфиловской дивизии...
Большой праздник на войне — тут и поздравления, в первую очередь телеграммы с
Дальнего Востока, и корреспонденты, и писатель Евгений Воробьев, и поэт Алексей
Сурков («Бьется в тесной печурке огонь...» — это же родилось у сибиряков!).
Праздник был у всех, а у свежеиспеченного генерала — веселья с сибирским
размахом не получалось. Дивизия только что сдала Биттриху Истру — последний
город перед Москвой... Группенфюрер опять переиграл его, Белобородова, а ему,
Афоне, — генеральские звезды?! Неловко... Эдакое счастье — гвардию и генерала, да на
взлете бы! Такой почет дивизии — его бы в наступлении... А сейчас люди скажут:
«Лучшая среди худших... До Москвы немца на горбу приперли...»
Много лет спустя Афанасий Павлантьевич посмеивается над своим пылким (это в
38!) радикализмом, но похоже, что одобряет: всё надо зарабатывать по-честному,
горбом, а не авансом. Поэтому официально Белобородов стал именоваться
генерал-майором, но остался во всем полковничьем. На вопрос (спустя годы!): «Почему?» —
готовый ответ: «Некогда было». Ох, лукавость... Чтоб дивизионные портные своему
герою-комдиву не соорудили бы генеральскую форму?! Кто ж в такое поверит... Не
сшили потому, что он не захотел. А почему? Неужели, верный крестьянской
недоверчивости, решил не спешить, ибо уже насмотрелся: сегодня достоин, а завтра
объявляют не оправдавшим... Ведь пока не вперед двигаемся... Не от Москвы, а к Москве...
Разве не намек, пусть как бы и дружеский, со стороны начальника штаба фронта
Соколовского, когда сообщал Белобородову о преобразовании в гвардию?
— Сдал Истру?
Что мог ответить А. П.
— Сдал...
— Нехорошо. А еще гвардеец!
Комдив еще не знал, что «гвардеец» — это всерьез, подумал: это у начальства
такая ирония. Приготовился к разносу.
А Соколовский:
— Командующий фронтом приказал передать: ты Истру сдал, ты и возьмешь ее.
Что на это ответить?!
— Возьму, товарищ генерал!
Тут и выяснилось, что это вовсе не юмор, потому что следом Соколовский
зачитал приказ Сталина о преобразовании дивизии в гвардию и производстве его, А. П.,
в генералы. Конечно, от души отлегло, душа запела... Но всё же... «А еще
гвардеец...» — так ли уж безобидно?
Только после того, как 9-я гвардейская 11 декабря вошла в Истру, генерал-майор
Белобородов впервые появился в соответствующей форме. Ведь он шел на запад!
Жуков нагрянул в разгар титанической борьбы А. П. с Биттрихом за деревню
Селиваниху. Днем ее занимали немцы, ночью — наши. Так несколько суток
подряд — легко себе представить, что осталось от несчастной деревеньки. Перед
очередной ночной атакой комдив на часок прикорнул, но его растолкали, и он увидел —
вот они! — пять звезд на красной петлице! Ну, что же — Жуков так Жуков... Где
наша не пропадала...
126 Игорь Николаев
Комфронтом приказал доложить обстановку.
— Каким временем располагаете, товарищ командующий? — еще не до конца
проснувшись, но уже по-деловому осведомился А. П., вытягивая за цепочку
карманные часы. «Нарочно медленно доставал, — сознался позже генерал, — чтоб от сна
очухаться».
— Сорок минут, — буркнул Жуков. Был сдержан, но заметно не в духе.
«Я тебе за тридцать восемь доложу, может, повеселеешь.».» — решил,
окончательно придя в себя, комдив. Вместе с Жуковым прибыли еще двое мрачных:
Рокоссовский и незнакомый генерал-артиллерист. «Дела наши тяжкие... Так колхозом и
ездят...» — мельком подумал А. П. и принялся выкладывать всё как есть. Особенно
напирал на Селиваниху. Был выслушан молча и получил приказ — кроме Селиванихи
отбить деревню Дедово. Это был сюрприз: Дедово лежало на отшибе и никакого
значения для обороны не имело. Когда Жуков, при устойчивом молчании генералов,
в третий раз подчеркнул: Дедово, А. П. не выдержал. Испросив позволения, обратил
внимание командующего фронтом:
— Дедово — две с половиной избы, и те сгорели. Кроме того...
— И Дедово! — хрястнул кулаком по столу Жуков.
Получив внятный сигнал к началу боя, Белобородов поспешил распорядиться.
Знал бы он, зачем Жукову Дедово, и мысли б не было вступать даже в столь робкие,
но очень опасные пререкания. «Есть взять Дедово!» — и все дела, ибо Жуков был на
последнем градусе злобы: никогда еще его так не унижали. Самолюбие было
уязвлено до полного остервенения. Сопровождающие генералы были настроены еще хуже,
поскольку вообще не могли взять в толк, зачем они здесь.
Накануне вечером Жукову позвонил Сталин с раздраженным выговором: «На
каком основании Западный фронт сдал город Дедовск?» Жуков доложил, что Де-
довск упорно удерживается Белобородовым, и о том, что город сдан, ему, Жукову,
неизвестно. «Какой же вы командующий фронтом, — с язвительной радостью
заявил Сталин, — если вы не знаете, что у вас под носом делается?» Наконец-то
Верховному удалось хоть в чем-то прищучить зазнавшегося вояку. Обозленный
Жуков всей тяжестью рухнул на Рокоссовского и в два счета выяснил: с Дедовском всё в
порядке, оставлена ничтожная деревушка Дедово, не нужная ни нам, ни немцам.
Сталин никаких резонов не воспринял и категорически потребовал вернуть Дедово. Чем
доказательнее объяснял Жуков, что есть дела куда важнее, тем упрямее Сталин
требовал свое. И, окончательно рассвирепев, приказал Жукову лично отбить Дедово, для
чего немедленно выехать к Белобородову, взяв с собой Рокоссовского и в придачу
командующего соседней армией Говорова, он-де артиллерист, пусть поможет
Рокоссовскому организовать артподготовку (!) при взятии Дедова... Что у Рокоссовского, да
и у Белобородова есть собственные артиллеристы, было с порога отметено...
Жуков, конечно, взвился до потолка: в самой критической ситуации ни черта не
понимающий в военных делах вождь гонит трех генералов в помощь четвертому
руководить взводной, с позволения сказать, «операцией». Тут взбесился бы человек и
с ангельским характером. «Нашла коса на камень», — меланхолично напишет много
позже Жуков (подоплеку всей истории Белобородов узнает лишь из маршальских
мемуаров). Легко представить себе, в каком, отнюдь не в пользу Белобородова,
настроении ввалились посреди ночи к нему три генерала. Виновник их унижения —
вот он, наказание неотвратимо: не сдай Белобородов Дедово, сталинское
самодурство не вылезло бы так агрессивно. Бесхитростность комдива обезоружила грозную
компанию. К тому же он постарался без нужды не мозолить им глаза. Правило:
«Подальше от начальства...» — еще никого не подводило.
Многодневное состояние постоянной взвинченности и в то же время отупения
от усталости и хронического недосыпа, тревога от страшного ощущения: Москва-то
за спиной — только протяни руку! А тут четыре генерала руководят десятком
красноармейцев во главе с лейтенантом — это же умопомешательство!
Чутьем окопника А. П. понял: хочешь уцелеть — делай вид, что ничего
особенного не происходит.
Жуков и генералы сидели до утра, пока горстка бойцов, вполголоса простужен-
но матерясь, лезла в темноте по оврагу — снегу по пояс! — к этому поганому
Дедову. Немцев, разумеется, там не оказалось. Крутился ветер по выстуженному и
припорошенному пожарищу, да в нескольких километрах шумел бой, зарницами
отсвечивали немецкие осветительные ракеты — сибиряки выбивали эсэсовцев из
злополучной Селиванихи.
В пять утра комдив предстал перед Жуковым:
— Селиваниха и Дедово взяты!
Жуков приказал звонить в штаб фронта, чтобы Соколовский доложил Сталину о
Дедове. Оказалось, начальник штаба отдыхает.
Последний приказ генерала 127
— Поднять! — от души гаркнул Жуков и, дав волю накопившимся чувствам,
разразился такой тирадой, что замершие окружающие живо вспомнили славное
кавалерийское прошлое виц-унтер-офицера и Георгиевского кавалера, ныне генерала
армии и Героя Советского Союза.
Рокоссовского тут же срочно попросили к телефону: немцы прорвались к
станции Крюково — 30 километров до границы Москвы. Жуков и Рокоссовский
помчались отбивать Крюково, а отпущенный на волю Говоров восвояси — в свою армию.
Только после войны Белобородов узнал от Константина Константиновича, что
было дальше. Крюково в ближайшие три дня отбить не удалось, и расправа не
задержалась. В штаб армии прибыли два гепеушных полковника: за командармом.
Рокоссовский второй раз в жизни сказал своему штабу:
— Я ни чем не виноват!
И, как в августе 1937 года, покорно пошел под арест — в страхе и горькой обиде.
В Москве ошарашивающая неожиданность: вместо Лубянки к Сталину!
Полковники остались под дверью, а Сталин встретил генерала молча. Понимая, что вина за
Крюково велика, но сил-то у его армии нет, Рокоссовский кратко (тут не терпели
многословия) изложил свои беды. Сталин ни звука. Генерал молчит (выговорился), и
Сталин молчит (да слышал ли он?). «А под дверью полковники» — помнит
командарм. В кабинете глухо. Мертво. Как в могиле, словно отсюда и воздух вытек. Что
дальше делать? Полчаса прошло, а может, и несколько минут — время своевольно —
только Сталин наконец шевельнулся и как-то настороженно то ли подошел, то ли
подкрался вплотную к генералу, глядя снизу вверх — разница в росте внушительная.
И осторожно дотронулся до своей груди, у самого сердца.
Через год с небольшим в этом же кабинете Сталин встретит Рокоссовского
после сталинградской победы. Пока генерал будет идти по Кремлю и коридорам,
встречная охрана застынет перед ним, взяв «на караул». Сталин стремительно
выйдет навстречу, не дав и слова сказать, ткнется Рокоссовскому в грудь: «Как это у вас
замечательно получилось!»
Но до этого еще надо дожить, а сейчас осторожное движение рукой по груди и
напряженный, выжидательный взгляд из-под низкого лба.
Все слилось — многосуточное напряжение, сон урывками, ежедневная
опасность, неудача в бою, отчаяние от бессилия, нервный удар от ареста, удивительный
поворот: вместо следователя — Сталин... И генерал внезапно, как от вспышки
молнии, всё понял: он же спрашивает, что у меня на сердце!.. И Рокоссовский выпалил,
совершенно не отдавая себе отчета, откуда взялись и почему именно эти слова, а не
какие-то другие, хотя они очень точно выразили то, что он чувствовал, чем жил, во
имя чего держался из последних сил...
— Товарищ Сталин! Я дал присягу быть преданным своему народу, своей родине
и рабоче-крестьянскому Правительству и никогда не изменю!
— Вот этого, товарищ Рокоссовский, мы от вас и ожидали, — мгновенно
отозвался Верховный, в голосе теплая нотка, и — как разрядилось — стало чем дышать,
и в мрачном логове посветлело.
Верховный не спеша прошелся по кабинету.
Поплыл ароматный дымок.
— Какая вам нужна помощь, товарищ Рокоссовский?
Ровный голос, невозмутимый взгляд, плавное движение трубки, зажатой в
руке, — величавая основательность... А всё, что было только что: накаленное
молчание, затравленный взгляд проницательных, с легкой звериной желтизной глаз — не
почудилось ли задерганному окопнику? За тяжелыми шторами черно, по
просторному кремлевскому двору между глухими, без теплых оконных пятен стенами, сквозит
метель с подвывом... чего только не примерещится... А полковники под дверью?
Командарм уже овладел собой — у царского драгуна и советского зека нервы
закалены. Он четко доложил нужды своей армии. Говорил и с каждым словом
отчетливо понимал: бессмысленно, пустой номер, откуда ему это всё возьмуг?
И вдруг! Что такое?! Сталин согласен дать требуемое?! Но:
— ...в два раза больше просимого — слишком скромен товарищ Рокоссовский,
поэтому поправим его...
В два раза больше — именно так — и людей, и техники, и снарядов...
Ошеломленный командарм заверил, что теперь-то немедленно отобьет Крюково и...
— Не торопитесь, товарищ Рокоссовский, — мягко остановил Верховный. —
Главное: берегите людей.
С этим загадочным напутствием генерал, у которого в голове слегка
затуманилось, покинул кабинет, провожаемый хозяином. За дверью — никаких
полковников. Машина — вернуться в свой штаб — на месте.
128 Игорь Николаев
Позже, как-то ночью, вдруг нахлынуло всё — до мельчайшей черточки, до
последнего слова, интонации... Стало нехорошо... Дурно... От жути — над какой
разверстой пропастью пронесло... И загадочное напутствие: «Берегите людей»...
Услышать такое от Сталина?
— Афанасий Павлантьевич, так что ж это было?
— Рокоссовский так определил: Сталин испугался, что он, Рокоссовский,
нарочно сдал Крюково, чтоб повернуть свою армию на Кремль, — объяснил А. П.
— То есть?!
— Пришел бы, да не один. За ним якобы многие могли двинуться, и сказали бы
Верховному: «Докомандовался, что немец у Москвы? А ну давай отсюда!» И — к
стенке.
— Ерунда.
— Да? А тост за русский народ забыл?! — торжествовал А. П.
Был такой сталинский тост в мае 45-го на приеме в честь командующих
войсками: «За здоровье... прежде всего русского народа». Были прославлены русские как
выдающаяся и руководящая нация. Русские могли бы за ошибки в войну согнать
правительство (т. е. Сталина) и поставить другое, которое заключило бы мир с
Германией. Но, проявив терпение, этого не сделали. Какие были ошибки, т. Сталин
объяснять не стал, так же как и то, почему новое правительство оказалось бы нужным
лишь для заключения мира, а не для более толкового ведения войны. Правительство
войну выиграло, а у народа «ясный ум» и «стойкий характер», раз принес жертвы и
всё вытерпел... Почему А. П. считал, что из речи следует, что в 41-м честного воина
Рокоссовского можно было заподозрить в измене? Кто-кто, а командарм-16 никаких
оснований к этому не давал. Болезненная подозрительность вождя — паранойя в
чистом виде. Смертельно опасная для заподозренных.
Но это о прошлом, а вот для будущего Сталин заложил мину, что рванула в
девяностые годы. Под безумный восторг зала (бурные, продолжительные аплодисменты,
крики «ура») русский народ был официально объявлен главным. Если это не
великодержавный шовинизм, то что? Добром для советской империи это не кончилось —
не прошло и пятидесяти лет, как «второстепенные» народы побежали от «главного»
врассыпную, лишь бы подальше от русского хомута.
Разговаривать на подобные темы с А. П. бессмысленно: критику вождя он не
признавал. Как и многие военные его ранга и такого же прошлого, он — сталинист.
Правда, странный — чуть ли не с детской наивностью. Искренне негодуя и скорбя
по поводу всеобщего террора, из-за того, что в те годы истребили верхушку РККА,
генерал с непостижимым упрямством находил аргументы, чтобы обелить самого.
Полагая, что сам был введен в заблуждение помощниками. Какие-то проблески
понимания истины хирели у А. П. в мертвой хватке «марксизьма-ленинизьма» —
вбитого ленинградскими политкурсами. Вождь пекся об армии — это гвоздем сидело в
памяти, а чудовищные расстрелы как бы в стороне... Афанасий Павлантьевич,
бесхитростная душа, всю жизнь был выше головы занят своим главным делом — он
готовился к войне или воевал, а остальное — по касательной... Впрочем, что
спрашивать с людей, всю жизнь проведших в казарме или окопе. Есть свидетельство, как
два безукоризненных интеллигента в середине тридцатых были бесконечно
счастливы оттого, что им удалось лицезреть низколобого рябого вождя. Один из
восторженных — великий поэт, другой — очень известный и едва ли не самый образованный
человек того времени.
Почему полководцы-сталинисты, столь часто унижаемые, вечно запуганные, в
конце концов избавленные от смертельной кремлевской угрозы ходом времени,
остались верными холопами? Возлюбили Хозяина, что оставил в живых?
Или так о них — слишком жестоко?
Вторая встреча с Жуковым случилась у Белобородова тоже зимой, спустя год
после истории с Дедово. Во время боев под Великими Луками А. П. уже командовал
корпусом, и как-то ему позвонил командующий фронтом:
— К тебе выехал Константинов (псевдоним Жукова, сочиненный Сталиным:
террорист-подпольщик был отравлен секретностью, даже сам зачастую скрывался
под фамилией Иванов(!)).
Комфронтом, не объясняя, зачем едет представитель Ставки, строжайше
приказал: Жукова, в целях его, Жукова, личной безопасности, на передний край не
пускать ни под каким видом, под личную ответственность Белобородова. А. П. хоть и не
чувствовал за собой персональных промашек — под Великими Луками толокся на
месте не только его корпус, — но все же забеспокоишься: Жуков!
Последний приказ генерала 129
От Белобородова с его заботой о безопасности Жуков отмахнулся, как от мухи:
— Ты чем командуешь? Корпусом? Вот и командуй, а не в свои дела не лезь.
И уехал на передовую, оставив комкора в смятенном состоянии: зачем он
явился? Почему не взял с собой? Как правило, высшие начальники, инспектируя войска,
всегда держат под рукой местного командира — для ответов на возникающие
вопросы и для расправы. Изредка для благодарности. Но и сам вышестоящий оказывается
под постоянным наблюдением, и устремления его могут быть ненавязчиво
скорректированы. А тут — беспощадный представитель Ставки в одиночку рыщет где-то по
обороне корпуса. Кто знает, что он там выискивает? А ну, как найдет! Несчастный
комкор места себе не мог найти. Поддал жару и комфронтом Пуркаев — такого
мата на голову Белобородову в жизни еще никто не вываливал: «Мы тебя за Колыму
загоним, если с ним что случится!» — надрывался генерал-полковник. В конце
концов и так изнервничавшийся Белобородов взбунтовался:
— Вы старше меня на две звезды и его не удержали, а я-то что могу?! Чего вы
на меня орете?! Чего пугаете?!
Не ожидавший отпора комфронтом, прекратив истерику, бросил трубку. Тем
временем разворотливые штабники, всё разузнав, успокоили своего командира:
Жуков, по всей видимости, воспользовавшись оперативной паузой, поехал навестить
давнего кореша — командира одной из дивизий. Они когда-то вместе служили:
Жуков командовал эскадроном, а наш был у него старшиной. Всё встало на свои
места г— господи! — у Белобородова камень с души. Понятно, почему его не взяли:
третьему там делать нечего. Да и комдив своего бывшего комэска обережет лучше всех.
Жуков вернулся от сослуживца усталым и грязным: попали под артналет, при
малоснежной зиме хорошо закидало мерзлой глиной. А у Белобородова наготове
ведро горячей воды помыться и славно заваренный чай в натопленном сухом блин-
дажике. За чаем осмелевший А. П. сказал отмывшемуся, распаренному,
подобревшему Жукову, впервые осмелившись назвать того по имени-отчеству:
— Георгий Константинович, чего вам было трудиться, в дивизию ездить? Мы б
того комдива сюда вызвали — вот и повидались бы.
Жуков был благодушен, поэтому А. П., по жуковским меркам, отделался весьма
легко.
— Дурак ты, Белобородов, — без обиняков сообщил радушному хозяину
высокий гость. — А я тебя за умного держал... Только мне и дел, что с кем-то
встречаться, эскадрон вспоминать! Я на рекогносцировку ездил: можно ли здесь вводить в
прорыв второй мехкорпус. Мне сегодня ночью об этом Верховному докладывать.
А. П. о себе понял: действительно — дурак...
После войны военный министр Жуков возьмет Белобородова к себе членом
коллегии, начальником главного управления кадров. Должность для трижды
проверенных и верных людей. Под началом Жукова пробудет он недолго, поскольку Хрущев
вскоре уволит Жукова за «бонапартизм».
— Да вранье это! На кой тот бонапартизьм Жукову! — возмущался Афанасий
Павлантьевич. — Уж я-то знаю! Это Никита так отблагодарил, что Гёргий Консти-
ныч его два раза спас.
Спасения были не шуточные.
Сначала, через три месяца после смерти Сталина, руками Жукова и
подчиненных ему военных Хрущев (секретарь ЦК КПСС, член Политбюро) при дележе
власти избавился от главного и очень страшного соперника — Берии. По секретному
поручению Хрущева Жуков сам арестовал своего личного врага, маршала, всесильного
министра внутренних дел и многолетнего сталинского палача страны. Надо думать,
проделано это было с удовольствием.
Во второй раз помощь Жукова понадобилась в июне 1957 года. После
знаменитого XX съезда КПСС (1956 г.), где в докладе Хрущева были обнародованы
преступления Сталина, против набирающего силу Хрущева (первого секретаря ЦК) в
Президиуме ЦК образовалась внушительная группа теряющих власть сподвижников
(Маленков, Молотов, Каганович, Булганин и др.). Заговорщики решили убрать
Хрущева из Первых, снизив его до министра сельского хозяйства. Так бы, наверное, и
произошло, если б не Жуков. Его разыскала секретарь ЦК Фурцева — Жукова не
было в Москве. Явившись к оппозиционерам, маршал заявил протест, ибо, хоть и
знал цену Хрущеву, справедливо полагал, что его противники еще хуже. Заявление
министра обороны: «Надеюсь, что меня поддержат Вооруженные силы» — всё
поставило на свои места, и Хрущев остался верховодить. Но для окончательного
изгнания «антипартийной группы Маленкова, Молотова, Кагановича и примкнувшего к
ним Шепилова» нужен был пленум ЦК. Сторонников Хрущева (каждый голос имел
значение!) из разных мест Союза доставляли на пленум, ввиду особой срочности и
5 Звезда №10
130 Игорь Николаев
секретности, военно-транспортными самолетами, выделенными по приказу того же
Жукова. А после разгрома оппозиции маршал был уже не нужен, а его пребывание
на вершине военной и политической власти (военный министр и член Президиума
ЦК), при его, Жукова, отчетливой неприязни к политконтролю над армией,
становилось для Хрущева опасным. Чуть ли не на следующем пленуме — через несколько
месяцев — Жукова за «бонапартизм» (термин предложен неутомимой Фурцевой)
сняли со всех должностей и отправили в военное и политическое небытие, под
плотный надзор военных политорганов и КГБ.
Хрущева Белобородое не любил. Кроме Жукова — еще две причины. Одна:
съезд с «культом личности». «Кто бы выступал, да только не Никита — у него самого
руки по локоть в крови!» — вырвалось как-то. Вторая: обвальное и бессердечное
сокращение армии при Хрущеве.
...Жуков исчез, а А. П. продолжил карьеру. В 1963 году он стал командующим
Московским военным округом. Престижная должность, по тем временам — прямая
дорога в маршалы. Но на зверской автокатастрофе в 1968 году всё оборвалось.
Встречался ли генерал с опальным маршалом? В его рассказах Жуков тех времен не
упоминался. Рокоссовский много раз, а Жуков нет.
После Жукова министром стал маршал Малиновский. Один из подлинно
крупных полководцев — руководил в Великой войне двумя знаменитыми наступлениями.
Бывалый военный: в Первую мировую воевал против немцев во Франции, а позже
на стороне Республики в Испании. Он нравился Белобородову решительностью и
тем, что был истинно «слуга царю, отец солдатам».
— Приехал как-то министр среди лета в Кушку, — со вкусом вспоминал А. П. —
И мы, члены коллегии с ним. Южнее места в Союзе нет. На перроне в строю
местное командование. Пекло, а — все по форме: рубашки наглухо и в галстуках. Стоят
мокрые. Каторга! Малиновский вышел из вагона, огляделся и говорит: «Что-то жар-
ковато». Снял галстук, да и рубашку расстегнул, а сам косится на своего зама по
тылу маршала Баграмяна. Тот службу знает — уже расстегнутый. Про нас, которые
с министром, и говорить нечего — кто быстрее... «Товарищи, — это министр к
встречающим: — А вы что же?» Вот так, ненавязчиво и наглядно, он ввел на юге
новую форму: без галстуков и с расстегнутым воротником.
Я попросил у генерала разрешения познакомить с ним жену.
Приехали. Мое изумление при виде хозяина было велико. Белобородов с
первого дня нашего знакомства всегда выглядел весьма просто: на улице — курточка,
беретик, дома — ковбойка. В крайнем случае для тепла что-нибудь вязаное. А тут:
парадно-выходной светлый китель с тяжелыми погонами генерала армии. Под двумя
сияющими золотыми звездами дважды Героя — бьющее по глазам разноцветье
планок (одних орденов шестнадцать!). Ослепительно белая рубашка и черный галстук, с
еще одной золотой звездой, но осыпанной бриллиантами. Вот это да! Русский
генерал не мог предстать в ковбойке перед дамой.
Квартира у А. П. сколь большая, столь же и нескладная. Похоже, спланирована
из двух. В центре просторный холл, украшенный увеличенными фотографиями
Байкала. Попасть на родину не суждено — на такие расстояния генерал не
транспортабелен. Одна утеха — цветные пейзажи на стенах. В зале несколько
разнокалиберных ваз — подношения к праздникам. На вазах — разной степени непохожести
раскрашенные портреты Афанасия Павлантьевича. Несмотря на размеры, квартира
выглядит скромно. Мебели немного, она весьма проста. Квартира неуютна — в ней
нет женской души, но идеально чисто — есть приходящая прислуга: экономка и так
называемый адъютант. Через все нескладное помещение тянется красная, типично
казенная дорожка к небольшой, единственно обжитой комнатке. Там столик с
книгами и газетами, телевизор и железная койка, застланная серым суконным одеялом.
Столь же скромна и казенная дача генерала в Архангельском —ничего общего с
нынешними повсеместными грандиозными виллами. Люди сродни Белобородову — их
не так уж и мало — наша Атлантида или град Китеж... Всплывут ли?
А. П. с большим трудом передвигается и чем дальше, тем чаще и дольше
задерживается в госпитале. Добивали не ранения-контузии, а та автокатастрофа. Человек
целеустремленный, он ставил себе временные ориентиры: например, дожить до
Олимпиады. Получилось. Выбирался следующий рубеж, и, сцепив зубы, вперед!
У него натянутые отношения с высшим армейским политруководством. Чем не
угодил? Талантом! После войны постепенно на армейский верх, цепко
потянувшись за партийным руководством, всплыли военачальники, хоть и воевавшие, но все
как-то на краю Великой войны. За тихие способности их и держали на обочине. При
Последний приказ генерала 131
Брежневе пришло их время, и они, во главе с генсеком, стали энергично
наверстывать военную славу. Конечно, такие, как А. П., для них оказались совершенно
посторонними людьми. У Белобородова, к примеру, геройские звезды за взятие Витебска
и Кенигсберга, а у его сверстника-брежневца — после войны и к именинам: «На
Антона и на Онуфрия». Но А. П. в отставке, в суждениях независим и на язык не
всегда воздержан, а сверстник — во власти. И свою квартиру А. П. (из-за личных
перипетий жил он тесно, в семье сына) получил от высшего партийного руководства,
поскольку родное военное сочло, что после автомобильной катастрофы генералу не
воскреснуть, и из списка высокопоставленных очередников — вычеркнуло. Легко
представить себе, какими словами в адрес своего министра и присных его
сопровождал А. П. свой рассказ.
— Папа! — восторженно сказал сын, ездивший по поручению отца, еще совсем
не способного передвигаться после госпиталя. — Соглашайся не глядя! Такой
квартиры ты никогда не видал и не увидишь!
Не глядя? Генерал на костылях, с помощью молча проклинавших его тупое
упрямство окружающих — посадка и высадка из машины были почти
неразрешимыми задачами! — кое-как добрался до квартиры и — лично принял ее. Это — Бело-
бородов! Ничего на веру и как попало, во всем убедиться самому.
В быту Афанасий Павлантьевич суров. Сыновья, самые близкие люди, могут
являться к отцу только с разрешения или по вызову. А ведь два дня в неделю он
проводит в одиночестве — экономка и адъютант выходные.
Дом, в котором живет Белобородов, стоит в центре Москвы, в Бронной слободе,
где в незапамятные времена обитали мастера вооружения — «брони». Даже
местный рыночек называется (по переулку) Палашовским — когда-то ковали здесь
клинки-палаши, на смену мечам...
Стоит дом отступя от улицы. Перед высоким крыльцом полуциркульный
въезд-выезд вокруг вылизанного газона и ухоженной клумбы. Здесь легко
наблюдается четкая иерархия проживающих (среди них есть генералы и два члена
Политбюро). Но, слава Богу, А. П. к этой неписаной табели о рангах относится с достаточной
степенью иронии. Он и к себе с иронией, но цену себе знает.
Просторный сочный луг — вдали темные сосны. В плотной зелени —
желто-медные стволы, за ними — высокая крыша и широкие окна по длинному
единственному этажу. Школа в соснах.
В декабре сорок первого — неодолимое немецкое гнездо...
Вдоль луга, по краю его — темной накатанной полосой тянется Волоколамское
шоссе. Последний рубеж Белобородова. До Москвы меньше тридцати километров.
Здесь сибиряки уперлись насмерть, а эсэсовцы обессилели, но не смирились...
От школы к бывшей позиции сибиряков сейчас мягко стекает веселый луг, а
тогда — просторное открытое снежное поле. Пехота Белобородова из школы,
занятой немцами, на прицельном расстоянии была как на ладони. Снизу школа в глаза
не бросается — затерта соснами. И наши, на свою голову, не сразу поняли, что
немец-то господствует, — настолько незаметен подъем.
Первый день долгожданного наступления, а весь порыв впустую... Не пускал
немец — засел в школе прочно... Косил оттуда вкруговую, доставал огнем и вблизи, и
вдали... Два сибирских полка завязли в снегу под его пулеметами — и ни туда, ни
сюда... По школе остервенело молотили наши пушки — летели ошметки сосен,
валились стволы, здание от прямых попаданий то и дело затягивало красной кирпичной
пылью... Под немыслимый грохот разрывов и визг проносившихся над головами
наших снарядов пехота ползла вверх... В рост, даже перебежкой, нечего было и
думать — немецкие и финские (там сидели и финны!) пулеметчики бесстрашно,
несмотря на бешеный огонь, поливали очередями сибиряков... Хоть чуть
приподнимешь голову из снега — посмотреть, туда ли ползешь — и сразу пуля!.. Ах, умели
немцы воевать... До сих пор зло берет...
Этот тяжелый вязкий бой проходил на фоне начавшегося третьего дня общего
немецкого отхода от Москвы. Кое-где Западный фронт сумел и продвинуться вслед
за немцами, но дивизия Белобородова, как пришла ее очередь наступать, тут же и
застряла. Если опрокинуть немцев, готовых отступать, стоило таких усилий и жертв,
то что же делалось там, где немцы и не помышляли отходить? Вспомнилось
читанное: в гражданской войне в Испании немецкий батальон «Тельман» (рабочие,
интеллигенты, крестьяне) единственный в республиканских интербригадах ни разу не
отошел без приказа. Вот что такое — немцы-солдаты! Всем остальным армиям мира
до этого далеко, в том числе и нашей, как бы ни называлась: Русской, Белой, Крас-
132 Игорь Николаев
ной, Советской, Российской... Мнение, что немец держится до конца,, потому что
господин фельдфебель приказал, генерал поправил:
— Не фельдфебель, а бери ниже: господин ефрейтор приказал! Они под Москвой
в снегу, в мороз во всем летнем, у многих ботинки на шнурках, пилотки... — и
неожиданно строго: — Насчет вшивых фрицев аккуратней бы... Они вшей по нашим
деревням набирались, когда мародерничали — у жителей теплые вещи отбирали.
Белобородов боя под школой не видел — был на своем КП в пяти километрах,
на краю городка Дедовска, в подсобном помещении магазина. Там и провел с ним
весь день Александр Бек. Не выпуская из рук телефонной трубки и глядя в карту,
А. П. физически ощущал далекий бой — тяжесть неудачного начала. Почему
командиры полков уперлись в эту чертову школу?! Сто раз говорено и разжевано
накануне: «Обходи! Обходи!..» Нет — так и лезут на рожон, губя людей... И надо опять
вразумлять и подгонять, подгонять, подгонять... Руки заболели их толкать! И безо
всякой жалости...
— Жалеть в бою нельзя, — вспомнив тот бой, незнакомо жестко сказал А. П. —
Пожалеешь — дело погубишь, и люди пропадут без толку.
Вот и пахнуло, обдав могильным холодом, жестокой сутью войны, где судьба
человеческая — свеча на ветру. «Папа жестокий», — скажет как-то его сын.
Размах белобородовского боя — десятка два километров, количество войск —
кроме его дивизии еще две невоевавшие и оттого бестолковые бригады, да еще
танки, артиллерия, и все нити должны сходиться у него одного в руках... Не дай Бог
хоть одну упустить, тогда беда — кровавая каша, и ведь Москва сзади...
— Я воевал телефонной трубкой, она мне все ухо проела! — сказал А. П. —
Трубка в руке, карта перед глазами — вот и вся моя война... Еще выскочу на улицу,
послушаю — где и как стреляют наши и немцы, и опять к телефону.
Сидя в подсобке с телефоном и картой, Белобородов кожей чувствовал
обжигающий снег, слепящую его белизну... Как тяжело ползти, загребая его в голенища
валенок... Осторожно, еле шевелясь, тереть варежкой онемевшие скулы...
Тянуть-толкать прихваченную за ремень винтовку, да так, чтоб не забивать снегом ствол... В
другой руке лопатка... На спине вещмешок... На поясном ремне тяжелые подсумки с
патронами... И каждый метр как можно глубже в снегу...
Они погибали-калечились безропотно, и никому из ползущих в голову не
приходило хотя бы возмутиться беспомощностью своих командиров... За них и на полную
мощь это делал комдив: «Какого черта вы уперлись в эту школу?! — кричал он на
командиров полков. — Вашими головами только стенки прошибать!..»
Он же почти всех бойцов помнил... По фамилиям, конечно, нет... А вот в лицо...
Сколько перетерпели в тайге, пока готовились... А здесь? За этот месяц?.. Сколько
всего пришлось выстрадать, пока, став гвардейцами — гвардейцами! — сами не
двинулись в наступление... Двинулись?..
Они ползли... И всё бессмысленно...
Вышли пять наших танков — два тяжелых, три средних, и, к восторгу пехоты,
чуть ли не в упор, прямой наводкой по пулеметным бойницам... Там в школе всё
встало дыбом!.. Ну, всё — еще чуть, и — вперед!.. Не тут-то было: у эсэсовцев в
засаде дожидались пушки — «тридцатьчетверку» сожгли, другой подбили — броня у
тяжелого «KB» для немецкой пушки непробиваема, так ему орудие заклинили...
Ничего и танки не смогли — еле уползли в укрытие.
— Не умеем... — горькие слова гвардии генерал-майора с полковничьими
«шпалами» в петлицах услышали его помощники на КП. — Не умеем... Думали: вот-вот...
вот-вот.,. И :— ни с места...
Чем могли утешить комдива подчиненные? Красиво нарисованные накануне на
картах красные стрелы наступления пришлось стирать — остались коротенькие
прямые линии-огрызки, упирающиеся в синие зубчатые овалы — непробиваемую
оборону эсэсовцев. У школы залегли, и танки потеряли, и неопытные бригады ударились в
панику — отошли... Но Белобородова мучило не столько ощущение неудачи, сколько
пока еще не очень внятное подозрение, что Биттрих в очередной раз затеял что-то
коварное... Его соседи начинают отходить, а он: «Ни шагу назад»? Не может быть...
Опять и опять — на улицу слушать бой.
В поздних сумерках за темной полосой леса, за линией фронта на
полгоризонта — зарева... «Уходят...» — с ненавистью подумал А. П. о немцах, сжигающих
крестьянское жилье. От школы привычно доносило далекую ожесточенную трескотню.
«Вранье... — как-то сразу и окончательно понял про немецкую оборону в школе
генерал. — Биттрих меня за дурака держит... Я тебе дам — дурака!.. Шулер... Подловим на
отходе — обойдем, дождемся и: «Здрассте!» Одна закавыка: мчаться в обход раньше
времени — дурость, еще на одну школу нарвешься... А опоздать — еще дурей...»
Последний приказ гёнерйла 133
И куда-то к чертям провалилась ушедшая еще во вчерашнюю ночь разведка... Да
целы ли?
Хоть из штаба армии не дергают: то ли своих дел невпроворот, то ли
Рокоссовский либеральничает: пусть-де «Сибиряк» сам справляется...
Наконец-то! Запыхавшаяся разведка доложила: Биттрих помалу выводит тылы —
прошли машины с мешками-ящиками, продовольствие, боеприпасы, еще какая-то
мура, ставит минные поля — оттого и задержались, дотемна высматривали... А. П.
мгновенно про себя: оно!.. Лощинка... Воистину — вчера было рано, завтра будет
поздно... А школа для отвода глаз — чтоб под ее грохот улизнуть... Но разведка
видела и другое: Биттрих собирается воевать — подбрасывает к передовой войска...
«Много?» — «Сорок шесть машин с пехотой». — «А где гарантии, что эти сорок
шесть машин ночью не уедут в тыл? Дураков ищет группенфюрер!»
Бегом надо, бегом!
Они действительно изрядно изучили друг друга. Оба напористы, изворотливы и
хитры, но в эту ночь ситуация изменилась кардинально: Белобородое явно
выиграл — не пустил к Москве, и Биттриху надо как можно изобретательнее уносить
подобру-поздорову ноги... Что он мастерски и проделал, не теряя времени, поскольку
прекрасно знал, что хитрый Белобородов к концу дня разгадает обман с бешеным
сопротивлением в школе.
По школе лупили от души, доказывая немцам, что все силы сибиряков здесь, и
ничего, кроме как взять школу той же безмозглой прямой атакой, Белобородов не
планирует... А в это время третий, измаявшийся за целый день в резерве полк ночным
тайным форсированным маршем — бегом, несмотря на минные поля, — вышел в
глубоком тылу немцев на шоссе... Но Биттрих оказался ловок убегать! А. П. с этой
стороны его еще не знал, чуть было не прохлопал — прищемили «Рейху» только хвост...
В грохоте пальбы как-то незаметно замолчала и школа — сообразили не сразу,
что не стреляют... И здесь, видно, раскусили белобородовский фокус: пехота из
укрытий вместе с пушками лишь имитировала атаку... Испарившиеся немцы и
финны оставили в разгромленном здании чудовищные горы стреляных гильз... Не было
там ни подвалов с бойницами, ни закопанных танков — как упорно объясняли друг
другу (и наверх) неуспех боя наши командиры... А были отборные бойцы,
пулеметчики экстра-класса — солдаты самой страшной армии мира — вермахта.
Опоздал «Сибиряк» — ушел Биттрих сначала за реку Истра, остановив
гвардейцев огнем и водой — взорвав плотину, а через неделю — за реку Руза. Здесь и
закончился тридцатисуточный поединок двух генералов. Белобородов вышел из него,
оставив в могилах и госпиталях почти девяносто процентов своей сибирской
пехоты. Вместо девяти стрелковых батальонов у него по количеству активных штыков во
всей дивизии — остался один батальон. Один (!)... «Сибиряки спасли Москву» —
утвердилось в общем мнении еще с военной поры, но какой невероятной ценой...
Эсэсовская «Рейх» тоже пострадала, и, по немецким понятиям о потерях, очень
сильно, но с нашими — не сравнимо... На Рузе Биттрих легко отбил атаки «Сибиряка» и,
уводя «Рейх» на отдых и пополнение, показал победителю Белобородову, что хоть
он, группенфюрер СС, в Москву и не попал, пусть и гвардии генерал не воображает,
что ему, гвардии генералу, удастся легко попасть в Берлин...
До победного мая оставалось еще без малого три с половиною года войны.
Школу в Снигирях отстроили. Теперь в ней — это замечательно и
справедливо — Музей боевой славы 16-й армии Рокоссовского и дивизии Белобородова.
Внизу, на лугу, откуда ползли сибирские стрелки, — братская могила. Фамилий много.
Очень. Да наверное, еще и не все, кто лежит, установлены...
— Хорошо спишь? — спросил как-то генерал. — А я плохо. Лежу ночью и
заново воюю... Тут ошибся... Там плохо приказал... А люди погибли... И еще... И еще...
Позвонил как-то Василевский (в войну начгенштаба и комфронтом, а после —
министр обороны), ну, то-се, поговорили, а он вдруг спрашивает: «Ты, когда не спится,
о чем думаешь?» Я честно: «Как неправильно командовал и людей погубил». Он мне:
«Афанасий Павлантьевич, и я о том же...»
Жребий посылаемых на смерть — погибать, участь посылавших — терзаться.
Оно, терзание, придет не сразу. Терпеливо дождется в затишье своего часа, и тогда
подступит к уставшему от жизни и обессилевшему от болезней, некогда жестокому
полководцу: «А помнишь, как ты?.. Разве так надо было?..»
«Почему же немцы и воевали на два года дольше, и проиграли, а народа своего
погубили — не то в пять, не то в шесть раз меньше, — сравнивать всерьез
невозможно, потому что до сих пор, и теперь уж, наверное, навечно, — никто не знает:
сколько же наших легло в боях за Советскую Родину...»
134 Игорь Николаев
Война, разгулявшись, давила и душила.., Как свалить, куда сдвинуть тяжесть,
облегчить душу? Мемуары! Записать пережитое — ощутить наконец сладость
очищения исповедью.
Мемуары напечатали. Без проволочек, ибо их опубликование — составная часть
генеральских привилегий. Как набор продуктов и услуг.
Выстраданная исповедь?
Как бы не так!.. Канцелярский отчет о проделанной работе, густо сдобренный
патокой из архивных политдонесений. Оттуда: «удары в штыки», «броски на
амбразуры», «рукопашные бои», разбегающиеся в панике фашисты, их тысячные потери
и несравнимо меньшие наши (во всяком случае, всерьез не упоминаемые). Кстати,
почему слово «немец» в сочинениях подобного рода заменено «фашистом»? РККА
воевала с германской армией, с немцами (если уж на то пошло, то фашисты были в
Италии, а в Германии — национал-социалисты). Можно лишь гадать, почему
Афанасий Павлантьевич, неординарный, тонко ощущавший все жизненные перипетии
человек, столь примитивно понял значение собственных воспоминаний. Дрогнул, что
будет не как у всех? Оробел, что не напечатают? Или всерьез полагал, что именно
так и надо? Послушно влился в генеральско-маршальский поток, и вот они —
радуют глаз на полке! Но писали-то не сами. И все мемуары написаны по законам свыше
установленного жанра: лживы в умолчаниях, сухи, скучны и безлики — авторского
«я» в них нет. Только должность. И о какой уж самокритике...
Ну, а как же быть с той, подлинной войной, что наседает бессонницей,
обволакивает длинными ночами и все помнит? Как быть с теми, кто остался в земле или
выжил, да нет голосу, чтоб крикнуть: «Ты нас вел, мы тебе верили и шли за тобой.
Ты нас знал и любил. Так почему же в твоих книжках нет нас? Ты жил с нами
одной жизнью, остались же в памяти лица и поступки, так где это? Если б ты написал
по совести, то и через много лет любой взявший твою книжку, увлекшись ею, ибо
правда заметна и притягивает, смог бы узнать, кто же это такой: «святой и грешный
русский чудо-человек», в невообразимых муках и потерях сумевший выжить и
сломать самую страшную во всей земной истории машину смерти — германский
вермахт. А такую книжку, какая вышла, — возьмут, листнут и откинут. Горько... Ведь
другого случая рассказать о нас у тебя уже не будет никогда».
Решительные и смелые, не схожие друг с другом в боях, полководцы оказались на
редкость робкими и безликими в своих одинаковых воспоминаниях. Сами решили
идти строем? Или их принудили? Тогда это беда, а не вина, но кому от этого легче.
Уходят люди той войны. Всё труднее узнавать, какой же она была.
Кинохроника? Вместо боевой фото- и кинохроники (за редкими и тем невероятно ценными
исключениями) творилась пропаганда, то есть откровенная фальсификация. В
зримой истории народа — черная дыра. Так, к примеру, имеющий прямое отношение к
А. П. документальный фильм «Разгром немцев под Москвой» вообще снимался вне
всякой войны на полигоне. Документы? У каждой бумажки своя история и
отдельные обстоятельства. Не зная их, легко забыть, что бумага все терпит. Одни двадцать
восемь панфиловцев чего стоят — угодливое изобретение изворотливого бригадного
комиссара из центральной военной газеты.
В 1947—1948 гг. Главная военная прокуратура провела, по приказу Сталина,
тщательное расследование этого подвига, поскольку один из 28-ми оказался немецким
полицаем. Вскрылась история «подвига», настолько неприглядная, что ее тут же
сочли за благо засекретить.
В ноябре 41-го, во время тяжелых боев под Москвой, на основании туманных
слухов, привезенных в редакцию газеты «Красная Звезда», была сочинена
пропагандистская сказка о победоносном бое с немецкими танками у разъезда Дубосеково.
Выдумано было все, кроме фамилии погибшего в тот день политрука Клочкова.
После публикации последовала стремительная оргработа политорганов: список
«героев», детали «боя» и т. п. Страна восхищалась великим героизмом, не подозревая о
преднамеренной лжи. Все испортил полицай. Военными следователями и
инструкторами ГлавПУРа были дотошно (приказ Сталина не шутка!) допрошены все
писатели, журналисты, поэты, художники и военные — писавшие, рисовавшие,
упоминавшие или докладывавшие о 28-ми панфиловцах. Следствие шло по цепочке: «От кого
слышали? Где читали?» Были опрошены уцелевшие местные жители, свидетели того
дня, и даже вскрыты захоронения погибших в тот день (в могилах было обнаружено
всего шесть тел, в одном опознан Клочков). Выяснилось: «Никакого боя 28
панфиловцев с немецкими танками у разъезда Дубосеково 16.11.41. не было — это
сплошной вымысел» — из показания бывшего комполка, на позициях которого якобы все
и случилось. А что же было?
Последний приказ генерала 135
В тот день под ударами немцев полк беспорядочно отошел, бросив оборону, за
что командир и военком были отстранены (позже восстановлены, т. к. выяснилось,
что полку нечем было останавливать танки — бутылками и гранатами их жгут
только в сказках). Неясным осталось, откуда взялся список «героев», — командир роты
погиб в 42-м, спросить было не у кого — то ли по вещевой ведомости, то ли еще
как-то... В списке есть «мертвые души», никому не известные и нигде не
числившиеся люди. Комполка завизировал тот список по приказу командования.
Справка-доклад «О 28 панфиловцах», составленная для руководства страны (журнал «Новый
мир», № 6 за 1997 г.), завершается так: «Материалами расследования установлено,
что подвиг 28 гвардейцев-панфиловцев, освещенный в печати, является вымыслом
корреспондента Коротеева, редактора «Кр. Зв.» Ортенберга и в особенности
литературного секретаря газеты Кривицкого». И подпись: «Главный военный прокурор ВС
СССР ген. л-т юстиции Н. Афанасьев. 10 мая 1948 г.».
Несмотря на столь добросовестное расследование, «подвиг» было приказано
считать подвигом. Бригадный комиссар — главный сочинитель — стал генералом и
благополучно прожил долгую жизнь, не смущаясь, а как бы и гордясь. Но как
безнравственно ради «так надо» лгать про погибших — не важно, к добру иль к худу.
А ведь сколько было истинных героев и настоящих подвигов! Шел бой народа,
«...святой и правый, смертный бой не ради славы — ради жизни на земле».
— Афанасий Павлантьевич, а вам слабб было командовать парадом верхом?
— Мне-то не слабо! — принимает вызов А. П. — А если министру, которому
парад принимать, под семьдесят, а?! Его в седло краном сажать?!
Заливисто хохочет, видимо, представил себе кого-то определенного. Дважды
министр обороны Булганин, временный маршал (1947—1958), сугубо штатская
номенклатура, в седле был «как собака на заборе». Объемистый живот колыхался в такт
парадному галопу. Псевдомаршала было даже жалко, но хроника ухватила
улыбающегося генералиссимуса и, естественно, повальный хохот на Мавзолее.
Стали ездить на машинах, вцепившись в специальную держалку. Ну и ну —
лишь бы не хрястнуться! Но остались в памяти у А. П., свидетеля-участника,
эталоном военной и мужской красоты два конных маршала на Параде Победы сорок
пятого года. Жуков и Рокоссовский. Трижды Герой принимал парад у дважды Героя.
Оба когда-то царские драгуны и Георгиевские кавалеры. Каждому по сорок девять,
оба Константиновичи, и, как настоящие братья, — жесточайшие соперники. Благо,
было кому в этот костер дровишек подкидывать. На том параде он сумрачно глядел с
главной трибуны на их гарцевание. Завидовал? Оба в седлах как влитые и как
одного роста. На земле: Жуков — коренаст, плотен, склонен к полноте, взгляд суров и
отрешен. Рокоссовский — высок, строен и приветлив, говор мягок (наполовину
поляк) и привлекателен. Противостояние маршалов — антагонизм ближайших
подчиненных. Взаимоотрицание стойкое, но службу не подрывало — объединяла
преданность делу, а вот вне его...
Белобородов, наверное, единственный, кто сумел быть своим и среди Монтекки,
и у Капулетти. Талантливейшая личность! Через восемнадцать лет он окажется на
месте Рокоссовского, командуя московским парадом. Не верхом, хотя это вряд ли
его расстроит: пехота, она и есть пехота.
Жуков и его адъютант выехали на серых (в просторечье: белых) конях.
Рокоссовский со своим — на вороных. Контраст, но — для красоты. Шашка
Рокоссовского взлетела «подвысь» и, сверкнув, упала. Отрапортовав, командующий парадом
выхватил из-за борта мундира записку — перечисление выведенных на парад
частей — и передал Жукову. Принимающий парад и так прекрасно знал, кто и где
стоит, но таков устав, и два военных небожителя скрупулезно исполнили ритуал.
Конечно, и конный выезд, и маршировка — пережиток, но почему всюду
вызывают внимание и восторг? У нас, бог знает с каких времен, внушительная толпа
всегда собирается к смене караула, раньше у Мавзолея, теперь — у могилы
неизвестного. Живая пропаганда армии. Высокое военное начальство этот интерес игнорирует,
а напрасно.
— Афанасий Павлантьевич, а зачем техника на параде? Грохот, лязг, дым
вонючий. То ли дело — моряки идут, ах, красота!
— Имперьялизьм должен видеть мощь!
Ответ мгновенен, да искренен ли? Хитроумного А. П. не всегда поймешь и уж
точно никогда ни на чем не подловишь. Несколько лет он командовал главным
парадом страны, кой черт страны — всего социалистического лагеря, что там лагерь —
всего прогрессивного человечества! Всё в прошлом — и неощутимый ход открытого
парадного автомобиля, и огромная площадь с застывшими войсками, и собственный
голос, отдающийся эхом усилителей: «К торжественному-у маршу-у... Одного линей-
136 Игорь Николаев
ного дистанция-я...» Сладкое воспоминание навсегда ушедшего... Но оно было! Чего
теперь рассуждать: вот если б, да на коне...
В Лондоне ежедневно гвардейцы — конные и пешие (алые, черные, белые
мундиры, золотые кирасы, высокие черные шапки, блестящие каски) — идут через центр
сквозь приветственные крики и никому не мешают... У нас же начальство не любит
обременять себя — марш через столицу дело хлопотное, ответственное, на виду —
каждый день напрягаться, а зачем? Традиция? Мальчишеские сердца? Стена людей
на тротуарах? Ощущение гордости и приподнятости у самих военных? Да бросьте...
Романтическая армейская душа ушла не только с улиц, но постепенно и из
самой армии. Душу заменили надежными казенными бумагами, а тело обросло
аксельбантами, нашивками, девизами, символами и прочими усовершенствованиями до
заковыристых фуражек включительно. Без души спокойнее, да вот незадача:
технически продвинулись умопомрачительно, маршальских и золотых звезд роздано несть
числа, по генералам впереди всех, а послевоенная армия почему-то не выиграла ни
одной кампании, зато приобрела уголовную «дедовщину» и растеряла народную
любовь и уважение.
Спохватившись, бездушие принялись латать религией. Но ведь верить в Бога
нельзя ни по команде, ни по моде... Как бы не сменилось все лишь внешне,
казенщина партийно-комсомольских собраний на посещение церкви строем...
Настораживает, что именно строем... Православная армия? Но с 1814 года русская
православная армия проиграла все крупные войны: Крымскую, Японскую, Первую
мировую и гражданскую. Выходит, церковные атрибуты — отнюдь не гарантия
победоносности...
Что чувствовал Афанасий Павлантьевич, когда солнечным весенним днем
впервые увидел город прусских королей? Неужели дошли и до Кенигсберга?
Сосредоточенность командарма на НИ была понятна окружающим: предстояло
брать город-крепость. Страшное слово — «штурм». Всего вдесятеро: и войск, и огня,
и — потерь... А наши уже у Берлина, и до конца войны всего ничего, и даже у самых
обреченных, тех, кто с винтовкой, с пулеметом или минометом, или за броней, иль у
пушки, явственно забрезжила послевоенная жизнь, а тут опять забудь и — вперед!
В легкой дымке, в приземистых лесистых холмах угадывались угрюмо
поджидающие непробиваемые форты, и смутно виднелись за пригородными садами и
парками крыши и стены тесного древнего города. Последняя немецкая крепость...
Откуда было почтительно молчащим штабникам знать, что командарм сейчас
недоступно далек от них. По серому асфальту — наискось белыми струями
поземка, а чуть в стороне, в седых соснах, до широких окон заметенное снегом длинное
низкое здание — его первая чужая крепость на страшном и бесконечном пути...
Навстречу пулеметным очередям глубоко пропаханные снежные борозды...
борозды... борозды... длинные, покороче, совсем короткие, и у каждой точка — сероши-
нельный, присыпанный снегом бугорок... Много. По всему просторному полю...
Тогда бы хоть чуточку из его сегодняшней силы, с какой он пришел к последней
своей крепости, — от убийц-пулеметчиков вместе с проклятою школой сразу бы
образовалась пустота, и сколько фамилий не попало бы на братские доски!,. Как
всё поздно приходит в жизни...
Не помню, что играл оркестр на похоронах.
Впереди, высоко над медленно плывущей броней тяжелыми складками Знамя
его армии... Мне же рвала душу иная мелодия далеких боев, «плачущие русские
военные трубы».
Мы выроем немцу могилу
В туманных полях под Москвой...
Волоколамское шоссе, замерев, с великой печалью прощалось со своим
защитником. Когда пришло время, он принял последнее в жизни боевое решение, и никто
не посмел встать поперек приказа-завещания «Сибиряка» — он возвратился к своим
братьям, оставшимся на первом его победном рубеже. Они ценой своих жизней
привели его к первой победе, они вместе не отдали Москву, и он соединился с ними
в общем месте упокоения — братской могиле. Вернулся в туманные поля под
Москвой и, растворившись в них, навечно соединил собою начало и конец победы.
ПУБЛИЦИСТИКА
ДМИТРИЙ ТРАВИН
ФРАНЦУЗСКАЯ МОДЕРНИЗАЦИЯ: ЧЕРЕЗ ДВЕ ИМПЕРИИ,
ДВЕ МОНАРХИИ И ТРИ РЕВОЛЮЦИИ
Франция была отнюдь не первой страной в мире, осуществившей радикальную
модернизацию экономики. Однако именно французы еще во второй половине XVIII
столетия двинулись по тому пути, который пришлось потом пройти почти всем
народам, начинавшим строить у себя рыночное хозяйство.
Во-первых, во французской экономике вплоть до 1789 г. были очець сильны
административные рычаги, сдерживающие действие рыночных сил. Во-вторых, ломка
административной системы проходила на фоне серьезнейших социальных
потрясений. В-третьих, эти потрясения привели к образованию слабой государственной
власти, постепенно скатывающейся к примитивному популизму. В-четвертых, популизм
совершенно разрушил финансовую систему, что привело к деградации экономики.
Наконец, в-пятых, выход из кризиса оказался связан во Франции с деятельностью
нескольких последовательно сменявших друг друга авторитарных и монархических
режимов.
Эти моменты впоследствии на протяжении XX столетия присутствовали во
многих государствах, осуществлявших переход к рынку, несмотря на то, что всюду
имелась какая-то национальная специфика реформ.
Коммунисты самых разных стран долгое время полагали, что Великая
французская революция прокладывала путь к некоему новому справедливому обществу,
построение которого возможно и у них на родине. Именно в этом они видели
ценность событий, произошедших на рубеже 80-х — 90-х гг. XVIII века. Коммунисты
ошибались. Путь к справедливому обществу если и существует в природе, то
пролегает отнюдь не там, где доминируют классовая борьба, террор, эгалитаризм и тому
подобные явления. Однако сегодня мы по иронии судьбы опять возвращаемся к
истории французских преобразований, но уже как к интереснейшему примеру
экономического реформирования с его начальными иллюзиями, катастрофическими
ошибками и мучительными поисками выхода из тупика. Мы возвращаемся к
истории, которая, с одной стороны, учит тому, как не надо осуществлять дреобразова-
ния, а с другой — настраивает нас на оптимистический лад, показывая, что
трудности трансформируемых экономик преходящи, что за инфляцией, хозяйственным
развалом и нищетой рано или поздно последует процветание.
ДВЕ ФРАНЦИИ: ДИАЛОГ ГЛУХИХ
Бурбоны, занимавшие трон Франции со времен прославленного романами
Александра Дюма Генриха Наваррского, отнюдь не были коммунистами. Однако предре-
Дмитрий Яковлевич Травин (род. в 1961 г.) — кандидат экономических наук. Автор
книг: «Пути реформ» (СПб., 1995), «Российские банки: на исходе золотого века» (в
соавторстве с М. Дмитриевым. СПб., 1996), «Пенсионная реформа в России: причины,
содержание, перспективы» (под ред. М. Дмитриева и Д. Травина. СПб,, 1998). Регулярно
публикует аналитические материалы по проблемам экономики и политики в журнале «Звезда».
Лауреат премии журнала «Звезда» за 1998 г. Живет в С.-Петербурге.
© Дмитрий Травин, 2001
138 Дмитрий Травин
волюционная французская экономика была отмечена многими чертами, которыми
впоследствии характеризовались административные хозяйства XX столетия. В этой
экономике было существенным образом ограничено свободное перемещение
капиталов и иных ресурсов в ту сферу деятельности, которую предприниматель мог
считать наиболее привлекательной для бизнеса. В этой экономике у производителя
изымалась значительная часть его доходов, что подрывало стимулы к труду и
возможности осуществления расширенного воспроизводства. Наконец, в этой
экономике даже торговля не была по-настоящему свободной, а значит, любой кризис легко
мог порождать рост цен и, порой, даже возникновение дефицита.
Первым обратил внимание на огромное значение централизации в XVIII
столетии крупный французский мыслитель середины XIX века Алексис де Токвиль. Он
обратил внимание на то, что в предреволюционной Франции «никто не считает себя
способным удачно провести серьезное дело без помощи со стороны государства.
Даже земледельцы, люди обыкновенно враждебные ко всякого рода предписаниям,
склонны полагать, что если сельское хозяйство пребывает в состоянии застоя, то в
этом главным образом повинно правительство, не дающее им в достаточном
количестве ни помощи, ни советов».1
Проблема состояла не только в роли администрирования как такового — главное
в том, что во Франции сформировался своеобразный менталитет. Думается, что
именно подобный менталитет во многом определил характер поведения народа во
время и даже после революции, несмотря на всю кажущуюся необычность
происходившего и лозунги масс, желавших отрясти со своих ног прах златого кумира.
Французский социальный психолог Альфред Фуллье даже в конце XIX века
отмечает, что «существенной чертой нашего ума в этой (социальной. — Д. Т.) области
является вера во всемогущество государства и правительства... Так как государство
является представителем всего общества, то наш социальный инстинкт заставляет
нас верить, что если отдельно взятый человек бессилен, то союз всех индивидов не
встретит никаких препятствий для осуществления общего идеала».2
Эта специфическая черта народного менталитета сохранялась в значительной
степени и в XX столетии, оказывая воздействие на экономику страны. Французам,
как впоследствии и россиянам, пришлось долго и мучительно преодолевать
традиции иждивенчества и инфантилизма, выработанные административной системой.
Сегодня у экономистов принято считать одним из важнейших показателей
степени вмешательства государства в экономическую жизнь масштабы
перераспределения создаваемого в стране продукта через бюджет. Конечно, рассчитать такого
рода показатель для Франции XVIII века практически невозможно, однако в
определенной степени о развитии административной системы можно судить по тому, из
чего складывались доходы двух высших сословий — дворянства и духовенства.
По оценке Матьеза, все феодальные платежи, вместе взятые, приносили
сеньорам не более 100 млн. ливров в год. Порядка 120 млн. дворяне выручали от
эксплуатации своих поместий. В то же время доходы дворянства, получаемые за счет
службы в армии, при дворе, на различных провинциальных должностях и в виде пенсии,
значительно превышают 100 млн. Вознаграждение духовенству, формируемое за
счет десятины (как сказали бы сегодня — сбора во внебюджетный фонд), составляло
порядка 120 млн.3 Как видим, за счет перераспределения, осуществляемого при
помощи государства, высшие сословия получали доходы, как минимум, эквивалентные
тому, что они имели от хозяйства, и более чем в два раза превышающие феодальные
платежи. Неудивительно, что некоторые историки считают феноменом эпохи
именно административные, а не феодальные начала.
В результате развития администрирования во Франции складывался
своеобразный стереотип поведения буржуазии, согласно которому на скопленные деньги надо
было не столько развивать производство, сколько приобретать земли и чиновные
должности, стараясь максимально приблизиться по своему положению к
дворянству. По оценке Токвиля, «человек, располагавший кое-какими знаниями и
некоторыми средствами, считал, что умереть, не побывав государственным чиновником,
просто неприлично».4
Подобная ситуация имела своим следствием слишком медленное развитие
французского делового класса в целом. Фактически в стране долгое время вообще не
формировался слой предпринимателей, готовых переходить от мелкой торговли к
серьезным коммерческим операциям. И это — несмотря на все усилия насаждать
мануфактуру. До эпохи кардинала Мазарини практически все крупные французские купцы
были по своему происхождению итальянцами. Затем началось быстрое
проникновение в страну голландцев. Лишь примерно с 1720 г. активизировались сами французы.
Но самой важной особенностью экономического строя была регламентация со
стороны государства самых разных моментов хозяйственной деятельности и в пер-
Французская модернизация... 139
вую очередь хлебной торговли. В этой регламентации даже более ярко, чем в
налоговом бремени, нашла свое выражение французская административная система.
«Королевский Совет, — отмечает Токвиль, — ежегодно издавал общие
постановления, предназначенные для всего королевства... Число таких правил... огромно, и
оно постоянно росло по мере приближения Революции... Бесчисленны
постановления Совета, обязывающие ремесленников использовать определенные методы и
изготавливать определенные товары. А поскольку одних интендантов было
недостаточно, чтобы наблюдать за исполнением всех этих постановлений, существовали также
генеральные инспекторы промышленности, объезжавшие провинции для
поддержания там надлежащего порядка».5
В сельском хозяйстве — аналогичная картина административного ража.
«Экономическая свобода, — пишет Саньяк, характеризуя хозяйственный строй
предреволюционной Франции, — должна отступать перед тем, что государство считает
общим интересом. Одни культуры оно запрещает, другим покровительствует: в 1731 г.
Королевский Совет отдает распоряжение, чтобы не производилось новых
насаждений виноградников в королевстве и чтобы те, которые не обрабатывались в течение
двух лет, не восстанавливались без специального разрешения короля под угрозой
штрафа в 3000 ливров; разрешение же не будет даваться без предварительной
проверки почвы интендантом с целью установить, не является ли она более
благоприятной для какой-нибудь другой культуры. Землевладелец не может собирать винограда
или снимать жатвы до разрешения местного судьи <...>, на сено назначается
максимальная цена, отдается приказание, чтобы охапки были перевязаны тремя жгутами
из сена того же качества, чтобы все связки были хороши, сухи, чисты и имели
определенный вес, сообразно с временем года».6 Однако апофеозом административной
системы был, наверное, «указ, устанавливающий, что во всем королевстве под страхом
штрафа в 300 ливров все обязаны метить своих баранов определенным способом».7
Все это делалось, естественно, с самыми благими намерениями. Центральная
власть была искренне убеждена в том, что только она знает, как поднять
национальную экономику. Любая инициатива на местах моментально ставилась под контроль.
К концу XVIII века в глубинке, в самой отдаленной провинции невозможно было
создать благотворительные мастерские без того, чтобы генеральный контролер не
пожелал бы лично проверить их расходы, определить устав и местоположение.
Строится приют для нищих — ему обязательно надо знать имена получивших в нем
прибежище, а также в точности дату поступления в приют и выхода из него.
Чем вам не социалистическое планирование, в ходе которого центральные
ведомства регламентируют малейшие детали работы подчиненных им предприятий?
Причем, пожалуй, до такой детализации, как стандарты увязки снопов или разметки
баранов, не доходили ни в одном административном хозяйстве XX века.
Впрочем, самая главная регламентация относилась все же не к увязке сена, а к
торговле хлебом. Королевские власти априори считали, что всякая торговля сродни
спекуляции. Соответственно, чем меньше будет у производителей и купцов
возможностей для торговли, тем ниже будут цены на хлеб и тем менее напряженными
окажутся социальные отношения. В результате в стране были запрещены не только
экспорт хлеба, но даже перевозка зерна из одной провинции в другую. Государство
делало все возможное для того, чтобы хлеб потреблялся там же, где и производился,
вне зависимости от плотности населения, плодородия почв и погодных условий в
той или иной части страны. Жители одной провинции могли голодать, в то время
как амбары в соседней — ломились от хлеба.
Чтобы люди поменьше торговали, в 1699 г. была введена специальная система
лицензирования. Только получив разрешение в суде по месту жительства и принеся
установленную законом присягу, купец мог совершать операции с хлебом. В
нагрузку его обязывали снабжать именно тот регион, к которому он был приписан (вывоз
хлеба в другую провинцию требовал особого разрешения). Причем дворянам,
чиновникам и земледельцам подобное разрешение вообще не выдавалось
(своеобразный запрет на профессию). От регистрации освобождались лишь купцы,
занимавшиеся экспортно-импортными операциями.8
Регламентация хлебной торговли имела давние традиции. Однако вплоть до того
времени, когда во Франции была создана жесткая административная вертикаль,
власть не могла серьезно контролировать исполнение своих предписаний. Торговцы
зачастую откровенно игнорировали накладываемые на них ограничения. Но с 1709 г.
стали назначаться специальные комиссары для выполнения хлебных регламентов.
Они должны были учитывать все хлебные запасы, имеющиеся в стране, и при
необходимости имели право выламывать двери частных амбаров. Если обнаруживались
нарушения, владелец хлеба мог быть подвергнут наказанию, вплоть до тюремного
заключения.
' 140 Дмитрий Травин
Наиболее нелепые формы ограничения торговли были отменены еще в 1764 г.
Однако и после отмены запрета на перевозки во Франции сохранялась детальная
регламентация хлебной торговли внутри самих провинций. Производитель должен
был продавать хлеб на общественных рынках, а не у себя дома. Он не имел права
хранить его дольше определенного времени. Вывезя товар на рынок, продавец не
мог уже увезти его обратно и был обязан реализовывать хлеб самое позднее на
третий день, даже если цены были крайне низкими. Наконец, обслуживание купцов и
булочников могло осуществляться лишь после того, как был удовлетворен спрос
частных лиц.9
Регламентация хлебной торговли приводила неизбежно к деградации
производства. Более того, в неурожайные годы отсутствие запасов зерна могло порождать
голод, и, таким образом, социальные отношения обострялись сверх обычного уровня.
Во второй половине XVIII века бюрократическая дирижистская тенденция все
больше вступала в столкновение с нарождающейся либеральной тенденцией. По
мере того как укреплялись в обществе новые идеи, идущие от изучения
прогрессивного опыта, и по мере того как крепло Просвещение, все более очевидной
становилась необходимость хозяйственных реформ.
«Всегда имелось как бы две Франции, — утверждает Бродель, — Франция,
обращенная к морям и грезившая о свободе торговли и приключениях в дальних
странах, и Франция земледельческая, пребывающая в застое, лишенная гибкости из-за
навязанных ей ограничений. История Франции — это их диалог, диалог глухих, не
меняющий ни места, ни смысла, поскольку каждая из Франций упорствовала в
стремлении все перетянуть к себе и в полном непонимании другой стороны».10 Этот
диалог глухих в значительной степени и определил специфику французской
модернизации.
В 1774 г. систему регламентации хлебной торговли попытался разрушить
назначенный генеральным контролером финансов Анн Робер Жак Тюрго — крупный
ученый-экономист и талантливый государственный деятель. Наверное, именно он
может считаться первым реформатором либерального толка в мировой истории.
Людвиг Эрхард, Доминго Кавалло, Лешек Бальцерович, Егор Гайдар и многие другие
экономисты, сочетавшие науку и практику реформирования, должны числиться его
последователями. Более того, реформы Тюрго не только предшествовали всем
другим либеральным реформам в мире, но и на два года опередили выход в свет
знаменитого «Богатства народов» Адама Смита — теоретической основы либерального
мировоззрения.
Тюрго вполне может быть отнесен к числу деятелей Просвещения. Однако, в
отличие от большинства из них, он не только писал статьи для энциклопедии Дидро и
д'Аламбера, не только создавал научные трактаты, но также проявлял себя на
административном поприще. Впрочем, при застойном режиме Людовика XV ни наука, ни
публицистика, ни государственная деятельность не приносили удовлетворения.
Только восшествие на престол молодого Людовика XVI и связанная с этим перетряска
правительства предоставили Тюрго внезапный шанс проявить себя как реформатора.
Доставшийся ему пост генерального контролера был аналогом даже не
министерского, а, скорее, вице-премьерского. Вся экономика страны попала в его ведение.
Тюрго энергично взялся за реформы. Эдиктом от 13 сентября 1774 г. система
регламентации хлебной торговли отменялась. Цены становились свободными.
Преобразования были начаты в неурожайный год, что обострило проблему
дороговизны. Весной 1775 г. во Франции разразилась так называемая «мучная война».
Толпы людей громили рынки и хлебные лавки, порой разворовывая хлеб, а порой
насильственно устанавливая на него «справедливые» цены. Народная «таксация» —
любопытное явление, говорящее о том, насколько сильны во Франции того времени
были идеи административного регулирования рынка.
Трудно сказать, мог ли генеральный контролер выжидать с реформами.
Возможно, через год или два молодой король уже не был бы столь склонен к рискованным
экономическим экспериментам. Тюрго использовал то, что через 200 с лишним лет
Бальцерович назвал «окном политических возможностей». Он рискнул сделать ставку
на силу и, казалось бы, победил. «Мучная война» была жестоко подавлена.
Реформатор подготовил новые эдикты, в том числе и об отмене цеховой системы. Но
обстановка в обществе была уже иной. Тюрго откровенно травили. Пасквилянты
изображали Тюрго то злым гением Франции, то беспомощным и непрактичным философом.
Надо сказать, что не только низы общества, но и верхи глубоко прониклись
идеями дирижизма. Парламенты отдельных французских регионов, и прежде всего
парижский, активно сопротивлялись отмене регламентации хлебной торговли еще до
начала преобразований Тюрго.11 В частности, они самостоятельно налагали запреты
на вывоз хлеба из региона примерно так же, как через два с лишним столетия после
Французская модернизация... 141
этого действовали ничего не знавшие о французском опыте российские
губернаторы эпохи Ельцина. Реформа столкнулась с отторжением преобразований на
ментальном уровне.
На волне общественного отторжения реформ пришла к Тюрго высочайшая
опала. Слабая власть шла на поводу у общественных настроений. Король потерял
интерес к деятельности Тюрго и в 1776 г. отправил его в отставку. Почти все крупные
реформы были аннулированы. Больной и измученный неудачами, Тюрго скончался в
1781 г. в возрасте 54 лет.
Общество, несмотря на формально значительный интерес к идеям Просвещения,
не готово было их принять. «Думаете, у вас любовь к общественному благу? —
говорил после отставки Тюрго его соратник Мальзерб. — Да у вас помешательство на
этой почве, только безумный мог надеяться осуществить все, что вы задумали...»12
Отвергнув реформы, общество обрекло себя на длительные и кровавые
революционные бои, результатом которых стали именно те перемены, которые Тюрго
пытался осуществить мирным путем.
ВСЯ ФРАНЦИЯ ДОЛЖНА БЫТЬ ПОСТАВЛЕНА ПОД РЕКВИЗИЦИЮ
Французская революция осуществила все основные преобразования, в которых
нуждалась рыночная экономика.
Уже через месяц после взятия Бастилии устанавливается свобода хлебной
торговли, через два с половиной — Учредительное собрание издает декрет, который
делает вполне законной ссуду под проценты. В 1791 г. навсегда уходит в историю
цеховой строй. В том же году устраняются всякие формы регламентации
сельскохозяйственного производства и торговли аграрной продукцией: крестьянин получает
право сажать все, что считает нужным, вести работы так, как ему представляется
удобным. В 1792 г. Законодательное собрание отменяет круговую поруку в
платежах. Наконец, в 1793 г. якобинцы радикально решают самый сложный, земельный
вопрос в пользу крестьянства, отменяя полностью и без выкупа все феодальные
повинности.
Однако стремление народа к быстрому улучшению своей жизни по большей
части вступало в острое противоречие с потребностями либерализации. Поэтому
революция, опирающаяся на энергию низов, не могла осуществить преобразования
столь же мягко, как реформа, исходящая сверху. Страсти и заблуждения широких
слоев населения, получивших возможность непосредственно влиять на решения
властей, создали весьма неблагоприятный фон для развития экономики. Революция
принесла ей больше минусов, нежели плюсов. Формально декларированная свобода
на практике уступала место жестким ограничениям.
Однако считать, что связанные с революцией террор и неконструктивные
действия есть просто следствие ошибок, которых можно было бы избежать, слишком
сильное упрощение проблем, встающих в ходе модернизации. Преобразования попали в
плен господствовавших в обществе ментальных ограничителей. К ним нельзя было
приспособиться, но их нельзя было и обойти. Через них можно было лишь пройти, с
боем преодолевая каждое препятствие и вырабатывая такую политическую систему,
которая, в конечном счете, сумела закрепить новый хозяйственный строй.
Фуллье с известной иронией отмечает: «Мы думали, что достаточно
провозгласить принцип, чтобы осуществить все его последствия, изменить ударом волшебной
палочки конституцию, чтобы преобразовать законы и нравы, импровизировать
декреты, чтобы ускорить ход истории. „Статья I: все французы будут добродетельны;
статья II: все французы будут счастливы"».13 На самом же деле законы и, особенно,
нравы по мановению волшебной палочки не исчезают, а постоянно создают
проблемы, разрешение которых направляет движение общества совсем не по той прямой
линии, по которой хотелось бы двигаться реформаторам.
Административная система организации сельского хозяйства и хлебной
торговли приучила людей к мысли о том, что существует некая справедливая цена, которая
не может колебаться в зависимости от конъюнктурных условий. Любое повышение
цены, вызванное сокращением объема предложения товара, вызывало резкое
отторжение. Так, уже в начале голодного 1789 г., задолго до взятия Бастилии, народ во
многих регионах Франции силовыми методами вынуждал снижать цены на хлеб и
другие продукты питания.14 Нетрудно догадаться, что нормальной реакцией
продавцов на подобные беспорядки было стремление придержать хлеб до тех пор, пока
власти не обеспечат нормальные условия торговли. Соответственно, голод в
результате такой народной таксации должен был лишь усилиться.
Любопытно, что ненавистная королевская власть в этой ситуации попыталась
поддержать не буржуазию, а народ (!), но только усугубила положение своими адми-
142 Дмитрий Травин
нистративными методами. По решению Королевского совета от 23 апреля судьи и
полицейские чиновники получали право производить осмотр хлебных складов,
принадлежащих частным лицам, делать опись находившегося на них зерна и в случае
надобности посылать его на рынок. Это бесцеремонное обращение с правами
собственника спровоцировало многие последующие катаклизмы, но недаром Токвиль
отмечал, что «во времена царствования всех преемников Людовика XIV
администрация ежедневно прививала народу в доступной для него форме презрение, какое
должно питать к частной собственности».15
Кроме «кнута» использовался и «пряник». За ввоз хлеба во Францию выдавалась
специальная премия. В итоге хлеб в Париж действительно повезли. Однако, получив
ввозную премию, его потом тайными путями из города вывозили ради повторного
ввоза и получения еще одного вознаграждения. В провинции спекулянты
специально закупали хлеб для осуществления подобного маневра.16 Таким образом, хлеб
вместо того, чтобы поступать на стол беднякам, стал совершать путешествия между
городскими воротами. Понятно, что это лишь обострило проблему голода. 14 июля
голодные парижане устремились на штурм Бастилии.
Истоки голода виделись не в экономических, а в политических причинах.
Казалось, что достаточно уничтожить старую власть, как все сразу само собой наладится.
Однако не наладилось. «Для парижского обывателя, — пишет Томас Карлейль, —
остается совершенно непостижимым одно: почему теперь, когда Бастилия пала, а
свобода Франции восстановлена, хлеб должен оставаться таким же дорогим? <...>
Что же это аристократы скупают хлеб?»17 Естественный вывод — надо пресечь
спекуляции.
Таксации, сопровождавшиеся теперь еще и разгромом господских усадеб, по всей
стране продолжались. А с ними усиливался и голод. Не помог даже сбор нового
урожая. Экономика страны еще не успела даже осмыслить, какие выгоды она получила
благодаря отмене административных ограничений, но уже пришла в состояние, при
котором производство становится невыгодно. Формально в Париже была власть,
очень гордившаяся тем, что она представляет интересы народа. Однако на самом деле
властью она не являлась. Имущество собственников в любой момент могло быть
уничтожено восставшей толпой, а их стремление заключать выгодные сделки
подрывалось таксацией. Возник парадокс. Принятая Учредительным собранием
«Декларация прав человека и гражданина» провозгласила собственность неприкосновенной и
священной, но на деле собственнику стало даже хуже, чем при старом режиме.
Низы требовали установления в законодательном порядке максимума цен, выше
которого их нельзя было бы поднимать. Некоторые энтузиасты ставили вопрос о
переделе собственности.18 После того, как с сентября 1792 г. власть перешла к
Конвенту, избранному без имущественных цензов и отражавшему, таким образом,
интересы низов, дорога к сворачиванию рыночных начал в экономике окончательно
открылась.
Сначала Конвент сопротивлялся установлению максимума. Для того чтобы
как-то смягчить давление парижан, организовывалась продажа хлеба в городе по
дотируемым ценам. Но денег, естественно, не хватало на то, чтобы обеспечить
распределение по потребностям. В итоге, несмотря на то, что урожай 1792 г. был хорошим,
в Париже появились бешеные очереди за хлебом. Люди голодали, бунтовали и тем
самым еще больше подрывали стабильность хл'ебной торговли. Правительство
сделало разнарядку по департаментам страны, обязывая их доставлять продовольствие в
Париж. Но дороги находились в ужасном состоянии, лошади оказывались
конфискованными для военных нужд. Администрирование не давало никаких позитивных
результатов.
Совет Парижской коммуны принял в мае 1793 г. решение о принудительном
займе у богатых 12 млн. ливров. В Лионе позаимствовали б млн. В других регионах
пошли по тому же пути. Наконец, сказал свое слово и Конвент, утвердивший заем в
размере 1 млрд.19 По сути дела, подобные займы представляли собой конфискацию.
Революция, декларировавшая неприкосновенность собственности, зашла в тупик.
Государство приступило к грабежу своих граждан. Как говорил один из влиятельных
членов Конвента Бертран Барер, «вся Франция, сколько бы она ни заключала в себе
людей и денег, должна быть поставлена под реквизицию».20 Это был печальный конец
того процесса, который начался с попыток реализации высоких идей Просвещения.
Парижская практика дотирования хлеба по предложению Жоржа Дантона еще с
апреля начинает распространяться по всей стране. Государственное казначейство
должно было предоставлять местным органам власти необходимые средства,
взыскиваемые с крупных собственников, для того чтобы привести цены в соответствие с
заработной платой. Это был абсолютно нереалистичный план, поскольку цены
колебались, да к тому же никто не знал, как определить реальную величину
зарплаты. Практического осуществления инициатива Дантона не нашла.
Французская модернизация... 143
Лишь в отдельных регионах страны добились того, чтобы все булочники
выпекали только один сорт хлеба — хлеб Равенства, который продавался за 3 су при
рыночной цене в 10 су. Булочники получали компенсацию за счет богачей, а тех, кто
отказывался подчиняться новым порядкам, выставляли на площадях с надписью:
«Губитель народа, предатель отечества!»21
В той ситуации массированного давления народа на власть, которая сложилась в
Париже, дотирование хлеба было еще сравнительно меньшим злом — единственным
способом избежать таксации. В Конвент шла одна делегация за другой с
требованием установить максимум. Поскольку маневр с дотированием не удался, Конвент
вынужден был 4 мая принять декрет о максимуме цен на зерно. 29 сентября максимум
был распространен на все предметы первой необходимости. Свобода торговли была
уничтожена. Даже при старом режиме не было такой степени администрирования,
какую пришлось ввести революции. За нарушение декрета грозила даже смертная
казнь.
Трагизм ситуации состоял в том, что по-настоящему убежденных сторонников
максимума было не столь уж много даже среди левых революционеров —
монтаньяров. Нелепость администрирования осознавалась большинством образованных
людей. Подавляющее большинство Конвента оставалось убежденными противниками
если не всякой регламентации, то, по крайней мере, всяческих такс. Но поскольку
реальной власти, способной обеспечить проведение именно тех решений, которые
она считала необходимыми, не существовало, экономической политикой заправляла
толпа, подверженная страстям и не осознававшая, что она творит. Революция
оказалась в плену у стихии, которую она сама породила. А максимум привел к вполне
определенным результатам, которые нетрудно было предсказать. Как только были
обнародованы твердые цены, прилавки магазинов опустели.
Фиксировать цены административным путем так, чтобы продажа покрывала
хотя бы себестоимость, в условиях высочайшей инфляции, которая тогда бушевала
во Франции, просто невозможно. Введение максимума грозило полным параличом
всей экономики и страшным голодом, какого в условиях свободной торговли страна
все же не знала. Революционеры это понимали, а потому вынуждены были в ноябре
1793 г. начать громадное расследование, чтобы определить реальную стоимость
производства, но оно так и не было закончено до термидорианского переворота.
Объективной статистики не имелось. Реальных издержек власть узнать не могла, а
приходившая к ней информация была столь искаженной, что, основываясь на ней, можно
было, скорее, усугубить положение, нежели исправить.
Впрочем, провал этой затеи неудивителен. Значительно позже советской
экономике не хватило многих десятилетий для того, чтобы разобраться с ценами и
устранить товарный дефицит. Подменить работу рыночных сил математическими
расчетами из центра вообще нереально.
Ситуация с хлебом в подобных условиях становилась все более напряженной.
Очереди превращались в массовые драки. Наступил период отчаяния. Наконец
администрирование дошло до реквизиций продовольствия в деревне и до
установления карточек на хлеб и мясо. И это происходило в стране, где, по общему мнению,
продовольствие тогда имелось в достаточном количестве.
Интересно, что именно в этот момент (июнь 1793 г.), когда право собственности
благодаря максимуму, принудительным займам, народным погромам и реквизициям
практически перестало существовать, Конвент принял новую конституцию страны,
в которой гарантировалась неприкосновенность частной собственности. Заодно она
гарантировала работу для неимущих и помощь нетрудоспособным. Так что
сталинская конституция 1936 г. не была первой насмешкой над здравым смыслом в
истории. У нее была достойная предшественница.
Весной 1794 г. администрирование стало несколько смягчаться. Повысили
максимум, дали послабление в законодательстве против скупки, ввели систему
стимулирования для предпринимателей, подчиняющихся законам республики. В конечном
счете даже стали закрывать глаза на нарушения максимума применительно ко всем
товарам, кроме хлеба.
Однако власть была слаба, и новый курс не стал последовательным. Конфиска-
ционные настроения оставались популярными даже среди ближайших сторонников
Робеспьера. Но термидорианский переворот (июль 1794 г.) покончил с якобинской
диктатурой. В конце года максимум был отменен и свобода торговли восстановлена
в полном объеме. Впрочем, продовольственная проблема еще тем самым не была
решена. Страна находилась в плену бешеной инфляции. Как она возникла — это
особая история.
144 Дмитрий Травин
НАСЛЕДИЕ ОБОЖАЕМОГО МИНИСТРА
Людовик XVI был слабым монархом. Его слабость проявилась не только в
неспособности решать те проблемы, которые были оставлены Франции отживающим свое
общественным строем. Он, к сожалению, порождал еще и новые. Важнейшей
проблемой этого рода стала деградация государственных финансов. Людовик приготовил
для французской революции кушанье, которое она долго не могла переварить.
Последний предреволюционный французский монарх взошел на престол в
1774 г. Практически все его царствование с самого начала было отмечено ростом
бюджетного дефицита. Если в 1775 г. он составлял 14% по отношению к общим
правительственным расходам, то в 1788-м — 43%.22
Беда Людовика состояла в том, что, как и все правители, залезшие в долговую
яму, он стал рабом своего собственного долга. Для того чтобы платить по старым
обязательствам, да к тому же еще и с немалыми процентами, надо было влезать во
все новые и новые долги, которые в свою очередь порождали еще более тяжелые
обязательства. Таким образом, непосредственно в предреволюционный период
катастрофическое состояние бюджета Франции определялось не столько сознательным
мотовством двора или милитаристской политикой короля (хотя участие в
прогрессивной войне за американскую независимость обошлось Франции в изрядную
копеечку), сколько бременем старых расходов.
Немало написано о том, какой непосильный для французских финансов образ
жизни отличал королеву Марию-Антуанетту. Действительно, как ее страсть к
роскоши, так и ее безответственность были чудовищными. Однако в целом расходы на
содержание двора составляли в 1787 г. лишь 6% от общей величины
правительственных расходов, причем эта доля сокращалась на протяжении более чем десяти лет.
Издержки на содержание армии и флота были существенно больше. Но даже они
укладывались лишь в четверть всех трат бюджета, причем за несколько лет до
революции военные траты тоже начали подвергаться урезанию. А вот доля,
приходящаяся на обслуживание государственного долга, составляла 49% расходов, причем она
каждый год неуклонно увеличивалась!23
Было ясно, что без коренного реформирования финансовой сферы бремя долга
неизбежно будет нарастать до тех пор, пока окончательно не задавит финансы
французского королевства. Причем само реформирование уже не могло сводиться к
экономии на «шляпках» Марии-Антуанетты и на «шпагах» для королевских
мушкетеров. Решить проблему долга, доросшего до столь значительной величины, можно
было только за счет какой-то части французского общества, либо отказавшись
платить тем, кто кредитовал корону, либо найдя того «крайнего», который вынужден
будет раскошелиться в интересах кредиторов.
Национальное собрание быстро нашло «крайнего», т.е. то сословие (точнее,
институт), за счет которого теоретически можно было погасить задолженность перед
широким кругом кредиторов. Этим «крайним» стала церковь, обладавшая во
Франции огромным имуществом, включавшим порядка трети земельных угодий
королевства. 2 ноября 1789 г. это имущество было национализировано.
План погашения долга включал продажу церковных земель. По сути дела,
французская революция составила план первой в мировой истории широкомасштабной
приватизации (правда, национализацию и разгосударствление разделял крайне
короткий промежуток времени). Любопытно, что идеи, которые были примерно через
две сотни лет после описываемых событий заложены в основу нашей отечественной
программы реформ «500 дней», оказались чрезвычайно схожи с идеями
французской революции. Григорий Явлинский с коллегами тоже намеревались решить
финансовые проблемы, созданные в эпоху Горбачева — Рыжкова, именно за счет
приватизации.
Однако в 1789 г., как и во всякой позднейшей приватизации, осуществляемой с
фискальными целями, сразу встал вопрос о том, что быстро продать столь большое
имущество, как церковные земли, технически невозможно. При этом по долгам
требовалось рассчитываться регулярно. Следовательно, нужно было кайти некий
механизм, позволяющий обеспечить существование государства в тот период, пока идет
приватизация.
Выход из положения был подсказан генеральным контролером финансов Жаком
Неккером. 14 ноября он предложил план организации продаж конфискованной
собственности, суть которого сводилась к выпуску специальных билетов по покупке
земельных имуществ —- как мы бы сегодня сказали: к выпуску ваучеров.
Женевский банкир Неккер был автором ряда эссе, получивших премию
Французской академии, практиком, хорошо понимавшим финансовые проблемы и
видевшим дальше многих своих современников. Он имел шанс спасти Францию от ката-
Французская модернизация... 145
строфы, но оказался слабее неблагоприятных обстоятельств, надвигавшихся на него
со всех сторон. В отличие от прямого и решительного Тюрго, Неккер был тонким
политиком или, вернее сказать, политиканом. Он брался лишь за те реформы, шанс
на успех которых был достаточно велик. Неккер не мог не понимать важность
либерализации, но своей брошюрой, направленной против политики Тюрго, он в 1775 г.
нанес сильнейший удар по реформатору.
В 1776 г. Неккер фактически занял место Тюрго, хотя формально из-за своего
иностранного происхождения и протестантского вероисповедания банкир должен
был уступить место генерального контролера некоему «зиц-контролеру». Через пять
лет Неккера, естественно, тоже отправили в отставку, но его уход был обставлен
значительно удачнее, нежели уход Тюрго. Ловкий финансист скрыл в официально
опубликованном отчете о состоянии французских финансов наличие большого
дефицита, за который потом досталось его преемнику — Шарлю де Калонну.
В отличие от Тюрго, Неккеру посчастливилось дожить до той эпохи, которая,
казалось бы, должна была дать ему развернуться. Но эпоха перемолола и его, и многих
других более сильных людей. Сегодня Неккер известен не столько своими успехами
на финансовом поприще, сколько успехами своей дочери — знаменитой мадам де
Сталь — на поприще литературном.
С августа 1788 г. Неккзр уже второй раз за свою жизнь управлял французскими
финансами. Некоторый успех в деле сокращения бюджетных расходов работе
Неккера сопутствовал, хотя на деле он, скорее, оттягивал решение проблем
(способствуя, кстати, удорожанию долга), нежели лечил финансы. Вынужденные
компромиссы уничтожили реформатора. Именно хватающийся за соломинку Неккер был
автором нелепой административной затеи с ввозными премиями за хлеб. И тем не менее
к началу революции в народе было широко распространено представление о том,
что Неккер — экономист, способный спасти страну, и лишь гнилой монархический
режим не дает ему это сделать.
Собственно говоря, в похожем положении оказались многие советские
экономисты (Абел Аганбегян, Леонид Абалкин, Николай Шмелев, Павел Бунич, Станислав
Шаталин, Николай Петраков и др.) во второй половине 80-х гг. XX века. Их
завороженно слушали в концертных залах, их избирали в депутаты, от них ждали чудес и в
них же жестоко разочаровались, когда чудес не произошло.
Точно так же разочаровались в свое время и в Неккере, который в 1791 г.
вынужден был эмигрировать. Но в 1789-м он находился еще в зените славы. 12 июля,
за два дня до взятия Бастилии среди парижан пронесся слух, кстати,
соответствовавший действительности, о том, что Неккер отправлен в отставку и уехал из Парижа.
Отставка оказалась одним из факторов, усиливших возмущение толпы.
В знак протеста была закрыта парижская биржа. Национальное собрание
постановило, что министр уносит с собой сожаление и уважение нации. Восковой бюст
Неккера наряду с бюстом герцога Орлеанского пронесли по улицам Парижа.
Финансист-реформатор стал одним из символов самых знаменательных дней
французской истории. Он вернулся в Париж триумфатором с эскортом, состоящим из
пятидесяти национальных гвардейцев. Над его дверью народ повесил железную
табличку со словами «обожаемый министр». Естественно, программа экономических
преобразований, предложенная таким человеком, как Неккер, должна была быть
достаточно популярна в массах, хотя на деле это был, скорее, новый компромисс,
позволяющий потянуть время до дефолта, нежели реальный план спасения.
Разница между тем, что предлагал Неккер, и тем, что двести лет спустя
предложил в России Анатолий Чубайс, состояла прежде всего в механизме распределения
новых бумаг. У нас ваучеры получали все, во Франции — те, с кем государство
должно было рассчитываться по своим обязательствам. У нас ваучер был только лишь
инструментом для раздела собственности, во Франции — еще и инструментом для
расчета с кредиторами. Эти сущностные различия определяли и некоторые
различия в форме, которую имели наши приватизационные чеки и французские билеты.
Последние должны были быть эмитированы в сравнительно небольшом объеме,
давать пятипроцентный доход и, наконец, погашаться к некоему фиксированному
сроку (непонятно, правда, за счет каких доходов), если их владелец предпочитал живые
деньги приобретению земельной собственности из государственного фонда.24
Если быть точным, французский билет сочетал в себе черты ваучера с чертами
государственных облигаций. Считалось, что обесцениваться эти бумажки не могут в
принципе, поскольку они обеспечены продаваемым государственным имуществом и
должны уничтожаться сразу же после возвращения в казну. Однако постепенно
билеты стали приобретать весьма неожиданную — скорее всего, даже для Неккера —
форму быстро обесценивающихся бумажных денег, называемых теперь просто ас-
сигнатами.
146 Дмитрий Травин
Если план Неккера и мог быть реализован (что, впрочем, сомнительно,
поскольку выкупить ассигнаты правительство было не в состоянии), то для этого
требовалась твердая власть, способная поставить стратегические цели выше тактических.
Однако на практике, как только Национальное собрание увидело, что ассигнатами -
можно расплачиваться с народом, не думая о том, где достать полноценные деньги,
сдержанный подход Неккера стал превращаться в широкомасштабную авантюру.
Ассигнаты постепенно переставали быть только лишь инструментом конвертации
государственного долга в земельные имущества и становились средством для
осуществления самых разнообразных бюджетных выплат.
21 декабря 1789 г. были выпущены первые ассигнаты. А уже в 1790 г.
последовали декреты, узаконивающие фактически происходящее превращение этих
полуваучеров-полуоблигаций в бумажные деньги. «Так что теперь, — как иронично
заключил Карлейль, — пока есть старые тряпки, не будет недостатка в средствах
обращения, а будут ли они обеспечены товарами — это уже другой вопрос».23
После того, как ассигнаты стали использоваться преимущественно для товарного
обращения и лишь в меньшей степени для выкупа государственных земель, их
«неспособность обесцениваться» стала мифом. Объем денежной массы резко вырос по
отношению к объему массы товарной, причем после каждой сделки (например,
покупки хлеба у булочника) ассигнаты не уничтожались, а шли в дальнейший оборот
(булочнику ведь тоже надо товары покупать), да еще и со все увеличивающейся, по
мере нарастания недоверия к ним, скоростью.
Реакция Неккера на осуществление народной властью этих «глубоких»
экономических преобразований автору сих строк неизвестна. Однако был во Франции
человек, который сразу же выступил против авантюристической финансовой политики.
Это был друг и ученик покойного Тюрго Дюпон де Немур. В 1790 г. он выпустил
подписанную именем «.Друг народа» брошюру, в которой доказывал, что
результатом игр с ассигнатами станет лишь рост цен, пропорциональный масштабам
эмиссии. Сегодня Дюпона заклеймили бы как монетариста, но тогда никакого
монетаризма еще не существовало. Ученый просто высказывал трезвое суждение, основанное
на опыте, который во Франции уже имелся благодаря экспериментам авантюриста
Джона Ло, проведенным еще в начале века. Но, естественно, к мнению Дюпона не
прислушались. Французская революция была в плену у финансового наследия,
оставленного монархами, и у собственной слабости, неизбежно ведущей к
популизму. В итоге то, что казалось кому-то выходом из финансового кризиса, привело
страну к более масштабному кризису — макроэкономическому.
Инфляция действительно разразилась, причем рост цен и дезорганизация всей
хозяйственной деятельности приобрели невиданные до сей поры масштабы. На
протяжении всех 1790-х гг. Франции пришлось жить в условиях, фактически
непригодных для нормальной хозяйственной деятельности. Если вначале власти пытались
хотя бы как-то контролировать масштабы денежной эмиссии, то под давлением все
ухудшающихся обстоятельств здравый смысл окончательно отказывал
революционерам. Революция попала в плен своих же собственных решений, каждое из которых
во многом было предопределено наследием, доставшимся от старого режима, и
идеями, с которыми страна из этого режима выходила.
Во-первых, революция осуществила налоговую реформу. Система прямых
налогов была так изменена, чтобы возложить бремя содержания государства более
равномерно на все слои населения, а не только на крестьянство. Самое же главное
изменение состояло в отмене всех косвенных налогов, т.е. налогов, взимаемых при
продаже того или иного товара и увеличивающих его цену (типа наших
современных акцизов на алкоголь и табак). В частности, 21 марта 1790 Г; была отменена
наиболее ненавистная в народе габель (соляной налог). Однако хитрость налоговой
системы состоит в том, что при слабом учете налогоплательщиков и слабом
коррумпированном фискальном аппарате основные поступления в казну могут дать именно
косвенные налоги. К сожалению, они являются самыми несправедливыми и
одновременно самыми простыми для взыскания. Любая покупка (кроме покупки
нелегального товара) является одновременно и уплатой налога, тогда как при обложении
дохода или имущества требуется еще разбираться с тем, сколько конкретно требуется
взыскивать с конкретного лица. Например, в предреволюционном 1788 г. прямые
налоги дали казне 179,3 млн. ливров, тогда как косвенные — 243,5 млн.26 Понятно, что
при таком соотношении отмена косвенных налогов нанесла непоправимый удар
бюджету. Его не мог компенсировать никакой рост прямых налогов.
Во-вторых, с прямыми налогами дело обстояло тоже далеко не блестяще.
Дезорганизация всей административной системы монархии, связанная с революционными
изменениями, привела к тому, что крестьяне не стремились платить налоги, а
чиновники не имели сил для того, чтобы их исправно взыскивать. Кроме того, в налоговой
Французская модернизация... 147
сфере разразилась война типа той, которая имела место между союзными и
республиканскими властями двести лет спустя в нашей стране. Каждый перетягивал на
себя одеяло власти и ради успеха готов был подрывать экономику. «До тех пор, пока
двор сохранял угрожающую позицию, — объяснял Матьез, — тактика
Национального собрания состояла в отказе вводить какой-либо новый налог».27
В-третьих, высокая инфляция и связанное с ней обесценение ассигнат
обусловили подрыв производства и торговли. Разве имеет смысл продавать товары, если
вырученные за них деньги быстро обесцениваются? Любой производитель в условиях
подобной финансовой нестабильности стремится не к развитию своего бизнеса, а к
элементарному выживанию. Соответственно, налоговые поступления сокращаются
еще больше, если вообще не производятся товары и не образуются доходы, с
которых хоть что-то можно взыскивать.
Одним словом, финансовая система в стране вскоре дошла до такого уровня
деградации, что единственным видом производства, имеющим значение для
существования государства, стало производство денег. Роль налоговых поступлений в
сравнении с ролью печатного станка стала совершенно ничтожной.
Экспедиция, занимающаяся выпуском ассигнат, работала по 14 часов в день.
Рабочие доходили просто до физического изнеможения и падали от усталости, что
ставило государство на грань гибели. Производство во всей стране могло бы надолго
остановиться, и революционные власти это почти не почувствовали бы. Но если бы
хоть на день остановился станок, печатающий деньги, бюджет страны просто
перестал бы выполнять все свои обязательства. Для того чтобы предотвратить этог
рабочим экспедиции установили в голодное время специальный паек — фунт хлеба в
день, позволявший им продолжать делать деньги. Однако вскоре возникла и другая
проблема — нехватка бумаги. К 1796 г. дело доходило до того, что в
Законодательном собрании подбирали остатки от записок для того, чтобы печатать на них все
новые и новые ассигнаты.28
Кроме проблем, непосредственно вызванных неограниченным выпуском
ассигнат государством, возникли еще и проблемы, косвенно связанные с эмиссионной
деятельностью и усугубившие ситуацию.
Во-первых, в стране появилось невероятное число фальшивых ассигнат,
изготовлявшихся как обыкновенными мошенниками с целью наживы, так и политическими
эмигрантами с целью подрыва экономического положения Франции (неудачливый
бывший министр финансов де Калонн заведовал специальной фабрикой фальшивок
при армии эмигрантов). Понятно, что при том качестве бумаги и печати, которое
было характерно для конца XVIII столетия, и при том уровне распространения
информации о признаках подлинности купюр, который был присущ стране с
малообразованным населением и несовершенством путей сообщения, подделка денег не
представляла особой сложности.
Во-вторых, с 1791 г. частные банки стали эмитировать свои кредитные билеты
под обеспечение ассигнатами. Это была привлекательная для многих клиентов
операция, поскольку на обесценивающиеся государственные бумаги было все труднее
что-нибудь приобрести. Однако при этом ассигнаты, скапливающиеся у банкиров в
качестве залога, в свою очередь пускались в дело, что еще более увеличивало объем
находящейся в обращении денежной массы.
В-третьих, государство допустило при продаже имущества своеобразный
взаимозачет, при котором его обязательства по отношению к некоему лицу обменивались
непосредственно на земли без использования ассигнат. Соответственно, власти
лишались возможности изъять из обращения хотя бы некоторую часть бумажных денег,
которые могли бы вернуться к ним, если бы земли продавались строго на ассигнаты.
Любопытно, что похожий взаимозачет активно практиковало российское
правительство в середине 1990-х гг., предоставляя предприятиям налоговые освобождения
в обмен на аннулирование различных своих невыполненных обязательств. Подобная
практика стала одним из важнейших факторов, породивших острый кризис
налоговых поступлений.
Итак, инфляция бушевала вовсю. В январе 1791 г. ассигнаты стоили 91% от
номинала, 22 февраля 1796 г. — 0,29%.29
К 1796 г. в стране накопилось, по разным оценкам, порядка 30 — 37 млрд.
ливров ассигнат, которые, как мы помним, первоначально предполагалось не
накапливать, а изымать из обращения. Денежная система деградировала полностью. Дело
доходило до абсолютных нелепостей. Центральная власть печатала лишь купюры
сравнительно крупного достоинства, что приводило к возникновению проблем при
осуществлении мелких покупок. Потребность в обеспечении рынка разменными
деньгами удовлетворяли муниципалитеты и даже отдельные частные лица, которые
также занялись печатанием денег. С точки зрения экономики подобная самодеятель-
148 Дмитрий Травин
ность представляет собой полный абсурд, но иначе рынок просто не мог бы
существовать.
Пик администрирования, наиболее негативно влияющего на экономику,
пришелся на период господства якобинской диктатуры. Осознание того факта, что
дальнейшее усиление администрирования на фоне безумной эмиссии погубит страну, стало
приходить лишь после термидорианского переворота. С этого момента во Франции
началось медленное движение в сторону восстановления нормальной работы
хозяйственной системы, хотя ни политических, ни экономических возможностей для
решительной стабилизации у властей не было.
Кончина денежной системы французской революции сопровождалась
длительной и мучительной агонией.
Директория, сменившая в ноябре 1795 г. Конвент, сразу активно взялась за дело.
Уже 23 декабря появился закон об уничтожении оборудования для печатания ассиг-
нат, и 19 февраля 1796 г. это оборудование было торжественно уничтожено на Ван-
домской площади в центре Парижа. Впрочем, эта церемония ничего еще не
означала. Как неоднократно показывали впоследствии многие экономические реформы (в
том числе и российская), декларация властей о проведении неких решительных
шагов отнюдь не является свидетельством того, что эти шаги действительно будут
осуществлены. И в 1796 г. дело обстояло точно так же. Франция не смогла остановить
инфляцию. Финансовое положение республики было хуже, чем финансовое
положение предшествовавшей ей монархии.
Для кардинального исправления ситуации надо было резко сократить расходы и
организовать нормальную работу фискальной системы, с тем чтобы наладить
поступление налогов. Однако для сокращения расходов требовалась сильная власть,
способная пожертвовать интересами отдельных групп населения, имеющих
основания получать государственные выплаты. Для построения фискальной системы
требовались и сильная власть, и время. Ни того, ни другого не имелось. Кроме того, шла
война, которая сильно обостряла все финансовые проблемы. В итоге расставание с
ассигнатами приняло характер фарса.
Уже 18 марта — через месяц после церемонии на Вандомской площади —
появился закон о выпуске новых бумажных денег — так называемых территориальных
мандатов. В период правления Директории масштабы денежной эмиссии лишь
ускорились. Власть пыталась хоть как-то ограничивать эмиссию мандатов, но ситуация
развивалась в полном соответствии с выражением «гонишь его в дверь, а он — в
окно». Денег не хватало, а ограничить свои обязательства было трудно.
Новая героическая попытка ликвидировать скомпрометировавшую себя
денежную систему имела место 4 февраля 1797 г., когда Директория аннулировала все
бумажные деньги, находившиеся на тот момент в обращении. И снова возникли две
старые проблемы: как быть с государственным долгом и как быть с текущими
платежами государства?
С текущими платежами во Франции произошло точно то же самое, что двести
лет спустя произошло в России после того, как в 1995 г. по инициативе Чубайса был
принят закон, запрещающий финансировать дефицит бюджета за счет прямых
займов у Центрального банка (т.е. за счет денежной эмиссии). Денег стало не хватать, и
по всей стране распространилось такое явление, как задержки платежей.
Жалованье государственным служащим и рабочим задерживалось месяцами.
Поскольку далеко не во всех случаях такие длительные задержки были возможны,
появилась потребность разделить получателей на бюджетников первого и второго
сорта. Министр финансов Франции получил право определять, с кем государство
должно рассчитаться в первую очередь, а кто может подождать до тех пор, пока
подойдут очередные поступления. Нетрудно догадаться, что столь значительная власть,
сосредоточенная в руках министра финансов, должна была приводить к страшной
коррупции. За право получить свои деньги пораньше люди обычно готовы платить
огромные взятки. Видимо, поэтому право определять первоочередность платежей
через некоторое время было передано в руки самой Директории.
Впрочем, исправно работать такой механизм не мог по определению. Во-первых,
государственное хозяйство слишком сложно для того, чтобы работать в режиме
такого ручного управления из единого центра. Во-вторых, даже сосредоточение
финансовой власти в руках Директории не могло быть страховкой от коррупции. В
итоге часто получатели бюджетных средств просто брали на руки приказ об
осуществлении выплаты, выписанный на какую-то конкретную кассу сборщика
государственных доходов (находящуюся порой в отдаленной части страны), и стремились как
можно быстрее самостоятельно добыть там денег.
Подобный механизм был не многим лучше инфляционного, поскольку
стимулировал людей заниматься не полезным для экономики и государства делом, а добычей
Французская модернизация... 149
денег, которые вроде бы были положены им по закону. Однако основную свою
задачу — отказ от ассигнат и мандатов — он выполнил. Цены стали стабильными, а
благодаря хорошему урожаю — даже низкими. Хлеб и мясо продавались на четверть, а
-Агорой и на треть дешевле, чем в 1790 г.
о/ С государственным долгом во Франции тоже произошла примерно такая же
история, что через двести лет приключилась в России, — дефолт.
После отмены бумажных денег Франция пыталась как-то выкручиваться из
создавшегося положения с помощью очередной формы все тех же бумажных денег.
Теперь они стали называться бонами. Естественно, боны стали не более надежными
деньгами, чем ассигнаты или мандаты. Уже за 1797 г. они обесценились на 90%.
Наконец, 30 сентября было совершено страшное действо, на которое революция
никак не могла решиться целых восемь лет. По двум третям государственных
обязательств был объявлен дефолт. Длительная финансовая трагикомедия, резко
затормозившая нормальный ход экономического развития страны, вступила в свою
завершающую стадию.
Отказ государства от выполнения своих обязательств был, впрочем,
половинчатым. По одной трети государственных обязательств кредиторы получали очередные
боны, которые можно было использовать для покупки земли. А по тем двум третям,
по которым государство в полной мере свои обязательства выполнять не хотело,
выдавались еще одни боны. Их можно было использовать для уплаты за выкупаемые
государственные имущества лишь с существенными ограничениями. Таким образом,
можно сказать, что революция так и нэ смогла рассчитаться по государственному
долгу. Значительная его часть постепенно обесценивалась в виде различных
последовательно сменявших друг друга государственных бумаг. В 1801 г., уже при
Наполеоне, боны были окончательно изъяты из обращения.
«МЫ ХОТИМ ТАКОГО РЕЖИМА, ПРИ КОТОРОМ ЕДЯТ»
Несмотря на все усилия, предпринимавшиеся Директорией для стабилизации
финансового положения республики, результаты ее деятельности были крайне
ограниченны. Даже правильное понимание того направления, в котором должны
осуществляться экономические преобразования, не могло принести богатых плодов при
отсутствии сильной власти.
С одной стороны, хозяйственная жизнь в стране понемногу оживала после
развала, вызванного бюрократизацией и инфляцией в период максимального подъема
народного движения. С другой же стороны, законодательство, унаследованное
частью от старого режима, частью от революционных лет, было полно противоречий и
неразберихи. Финансы оставались в плачевном состоянии.
Возможно, самое трагичное — то, что Директория стала символом практически
неприкрытой циничной коррупции. И это никого не удивляло, поскольку
взяточничество было не страстью отдельных администраторов, а элементом системы, без
которого государство вообще не могло существовать. Народ знал, что каждый
чиновник, не получая в срок жалованья, считает себя вправе живиться чем только может.
«Казнокрадов было так много, — иронично замечал Тарле, — что у историка иногда
является искушение выделить их в особую «прослойку» буржуазии».30
Один из высокопоставленных администраторов времен Директории
признавался, что правительство на всех поставках, осуществлявшихся для государственных
нужд, переплачивало около 50% от реальной стоимости товара, поскольку
поставщики вписывали в финансовые документы фиктивные расходы, а чиновники,
обязанные контролировать затраты, становились сами соучастниками махинаций. В
результате государство оставалось еще в долгу за то, чего реально не получало.31
Экономика развивалась медленно, и уровень жизни по-прежнему был низок.
«Мы хотим такого режима, при котором едят», — все чаще говорили в народе.
Решить накопившиеся проблемы было суждено генералу Наполеону Бонапарту,
впервые за долгие годы установившему твердую, авторитарную власть.
Наполеон возглавил страну в результате переворота, осуществленного 18
брюмера (9 ноября 1799 г.). За десятилетие неурядиц страна объективно созрела для
принятия такого режима, который был не сильно идеологизирован и в то же время
эффективен с административной точки зрения.
Атмосферу, в которой произошел переворот, лучше всего передал Е. Тарле: «В
кмущих классах подавляющее большинство считало Директорию со своей точки
зрения бесполезной и недееспособной, а многие — определенно вредной; для
неимущей массы, как в городе, так и в деревне, Директория была представительницей
режима богатых воров и спекулянтов, режима роскоши и довольства для казнокра-
150 Дмитрий Травин
дов и режима безысходного голода и угнетения для рабочих, батраков, для
бедняка-потребителя; наконец, с точки зрения солдатского состава армии Директория
была кучкой подозрительных людей, которые оставляют армию без сапог и без
хлеба и которые в несколько месяцев отдали неприятелю то, что десятком
победоносных битв завоевывал в свое время Бонапарт. Почва для диктатуры была готова».32'
Когда же переворот произошел, то «с Наполеоном никто не спорил о размерах
власти, которую он захватил; от него ждали одного — успокоения, порядка,
возможности перевести дух после пережитого».33
На самом деле никто в момент переворота не знал ничего о том, как Наполеон
будет управлять Францией. Все лишь гадали, революционер ли он, роялист ли, а
может, кто-то еще? Как тонко заметил Вандаль, «каждый сочинял о нем свой
собственный роман. Эта общая неуверенность относительно его намерений шла ему на
пользу, позволяя возлагать на него самые противоположные надежды».34 Точно так же в
нашей стране в конце XX века люди самых разных взглядов возлагали свои
надежды сначала на Бориса Ельцина, а затем на Владимира Путина, создавая тем самым
почву для утверждения авторитарного режима.
Рынок государственных бумаг сразу же позитивно отреагировал на 18 брюмера,
что было лучшим свидетельством доверия, которое буржуазия испытывала по
отношению к новой власти. Это прекрасно передает следующий диалог, состоявшийся
как-то между Наполеоном и князем Шарлем-Морисом Талейраном. «Господин Та-
лейран, что вы сделали, чтобы так разбогатеть?» — неблагосклонно спросил
Наполеон. «Государь, средство было очень простое: я купил бумаги государственной ренты
накануне 18 брюмера и продал их на другой день», — ответил тонкий льстец.35
В нашем представлении Наполеон — это прежде всего полководец. Однако его
роль реформатора и государственного мужа, скорее всего, даже более важна,
нежели роль завоевателя. Во всяком случае, если созданная военным гением Наполеона
империя рухнула задолго до его смерти, то заложенный им фундамент французской
экономики прочно стоит и по сей день.
Первый консул, а впоследствии император, был человеком и администратором,
отразившим все прозрения и заблуждения своего времени. Скорее всего, война
вообще не была для него, как для многих других завоевателей, самоцелью. «Моя
истинная слава, — говорил Наполеон, — не в том, что я выиграл сорок сражений:
Ватерлоо изгладит воспоминания о всех этих победах. Но, что не может быть забыто,
что будет жить вечно, — это мое гражданское уложение».36
Однако его увлечение хозяйственными вопросами было столь значительным,
что, как правило, перехлестывало через край и наносило немалый ущерб именно
тем, кого Наполеон брал под свое покровительство. Наполеон был антилибералом в
самом глубоком смысле этого слова. Он не только закрывал газеты и придавливал
оппозицию, но вообще не признавал того, что жизнь (хозяйственная, в частности)
может устраиваться сама собой, т.е. благодаря действию управляющих ею
естественных законов. Этим он, кстати, очень хорошо вписывался в устоявшуюся дири-
жистскую традицию. Хотя по происхождению Наполеон был корсиканцем, его
взгляды на жизнь были очень французскими. Возможно, народ это чувствовал и
любил его не только за блеск военных побед и за успехи в экономике, но также за
духовное родство с ним. Хотя на практике он смог разгрести многие оставшиеся от
революционеров завалы, действуя именно по тому сценарию, который предлагался
либералами.
Император был прагматиком, сумевшим продвинуться вперед настолько,
насколько позволял его врожденный здравый смысл. Тот здравый смысл, который, кстати,
был характерен для большей части состоятельных и образованных французов,
представленных, например, в годы революции жирондистами. Однако выше той планки,
которая была установлена ему эпохой, Наполеон подняться так и не сумел.
Порой действия Наполеона в поддержку отечественной промышленности были
скорее курьезны, нежели масштабны. Однажды на приеме в Люксембургском
дворце Наполеон заставлял лакея усиленно топить камин, подкладывая в него
неограниченные порции угля. В ответ на опасение гостей, что так можно устроить пожар,
первый консул заметил, что присутствующие в зале дамы, включая Жозефину,
совершенно голые. На следующий день патриотки бросились в магазины скупать
платья, юбки, шали и прочие предметы одежды, производимые отечественной
промышленностью.
Однако подобными милыми оценками, естественно, дело не ограничивалось. Вот
лишь некоторые примеры поистине сумасшедшей активности императора,
приводимые Тарле. «Готовится новая огромная и отчаянная борьба с Австрией — но
Наполеон среди приготовлений находит время гневливо указать министру внутренних дел,
что нужно выписывать баранов-мериносов, а не овец, ибо этого требуют нужды
Французская модернизация... 151
акклиматизации, нужды шерстяной промышленности... Очень часто он лично
возбуждает дела и требует докладов. Не нужно ли запретить ввоз шелка-сырца из
Италии в Германию, чтобы лионские мануфактуры не нуждались в сырье? Почему так
медленно происходит засев полей свекловицей, хватит ли сырья для сахарных
заводов? Чем именно пернамбукский хлопок выше того, что приходит из Джорджии?»37
До чего вся эта суета похожа на деятельность крупных советских хозяйственников,
мечущихся по полям и заводам с раннего утра до позднего вечера, а потом
констатирующих массу «объективных» причин, по которым хлеб не родится, а телевизоры
воспламеняются при включении.
Некоторые историки считают, что результат хозяйственного развития Франции
на протяжении всей революционной эры, не исключая и наполеоновского периода,
оказался скорее негативным, чем позитивным, поскольку темпы экономического
роста объективно могли бы быть более высокими.38 И все же трудно усомниться в том,
что вклад Наполеона в развитие страны был огромен. Несмотря на всю
ограниченность своих взглядов, именно он создал ту базу, на которой впоследствии стало
возможным динамичное развитие страны.
Деятельность Наполеона в плане налаживания работы французской экономики
можно подразделить на три основных направления: стабилизация финансов,
успокоение страны и защита собственника, а также выработка стройного хозяйственного
законодательства.
Что касается состояния государственной казны, то, по словам наполеоновского
министра финансов Э. Годена, «20 брюмера VIII года финансов фактически не
существовало во Франции». Когда 26 брюмера (через неделю после переворота) консулы
вскрыли государственные сейфы, они обнаружили в них всего 60 000 ливров (167
тыс. франков) — сумму, которой оказалось недостаточно даже для покрытия
почтовых расходов на оповещение населения Франции о смене правительства.39
Фактически всю финансовую систему надо было создавать с нуля.
Велик был соблазн выпустить для пополнения бюджета какую-нибудь
разновидность бумажных денег. Сделать это, наверное, было не столь уж трудно, поскольку
Наполеон обладал авторитетом и реальной властью в значительно большей степени,
нежели все его предшественники, начиная с последних монархов и кончая
Директорией. Однако первый консул, имевший возможность наблюдать, к чему приводит
неумеренная денежная эмиссия, принципиально не стал идти по такому скользкому
пути. «Пока я жив, — говорил он, — я не выпущу ни одной обесцененной денежной
ассигнации, ибо политический кредит основан на доверии к деньгам».40
Наполеон пошел по пути строительства эффективно работающей фискальной
системы. Францию надо было научить снова, после длительного перерыва, платить
налоги. Принципиальным моментом в деятельности новой французской
администрации был отказ от сделанного революцией упора на прямые налоги. Как и в
последние десятилетия существования монархии, на первый план выходили налоги
косвенные, собирать которые было гораздо легче.
Однако и сбор прямых налогов постепенно становился все более важным делом.
Налоговые привилегии, устраненные революцией, не были, естественно,
восстановлены наполеоновским режимом. Поэтому при наличии финансовой стабильности и
работоспособной фискальной службы прямые налоги могли со временем дать
государству тот высокий доход, который так и не был получен революцией, ввергнувшей
экономику в состояние анархии.
Наполеон учредил налоговую инспекцию в составе 840 чиновников, имевшую
подразделения в каждом департаменте страны. Особое внимание он уделял
механизмам стимулирования работы этой новой государственной службы. В частности, он
пообещал назвать одну из самых красивых площадей Парижа именем того
департамента, который быстрее других выплатит всю сумму налогов. Так в столице
Франции появилось название «Площадь Вогезов».
Налоговая реформа и усиление налогового администрирования дали хорошие
результаты. В период консульства Наполеону удавалось ежегодно собирать 660 млн.
франков налогов, что на 185 млн. превышало поступления в казну королевства в
последний предреволюционный год. Подобный рост доходов позволил, в конечном
счете, сбалансировать бюджет и сократить государственный долг, несмотря на то, что
он постоянно вел широкомасштабные и дорогостоящие войны, которые в итоге
закончились поражением. Для сравнения — вышедшая из этих воин победителем
Британия имела к 1815 г. долг, в расчете на душу населения, в 20 раз более тяжелый,
нежели Франция.
Еще одним важным шагом в финансовой политике Наполеона стало
установление своеобразной системы разделения финансовых властей, столь важной для
осуществления эффективного контроля над расходами. Наполеон сформировал «наряду
152 Дмитрий Травин
с Министерством финансов» генеральное казначейство, отвечающее
непосредственно за поступление доходов. «Мой бюджет, — утверждал он, — будет спасен лишь
при условии, если министр финансов будет постоянно враждовать с генеральным
казначеем... Один говорит: «Я обещал выплатить столько-то денег и должен это
сделать», а другой возражает, говоря: «Мы собрали всего такую-то сумму». Только оцё->
нив и сопоставив эти требования, я смогу обеспечить безопасность финансов от
разорения».41
Не меньше внимания, нежели финансам, уделял Наполеон защите
собственности. «Настоящие гражданские свободы, — говорил он, — существуют там, где
уважается собственность».42 Однако Наполеон мог весьма решительно расправиться с
отдельными олигархами, не вписавшимися в созданный им режим. Так, например,
он наложил секвестр на имущество Уврара — одного из финансовых столпов
периода Директории — за то, что тот отказал ему в крупном кредите. Подобный
волюнтаризм, конечно, не укреплял авторитета власти, но он представлял собой явное
исключение из общего правила. В целом же Бонапарт создал в стране принципиально
иное отношение к частной собственности, нежели то, которое установилось в
предыдущие десять лет, когда реквизиции и принудительные займы были нормой, а не
разовым мероприятием.
Важно было не только прекратить новые поборы, но и защитить имущество,
приобретенное гражданами в годы революции путем приватизации,
легитимизировать новых собственников. Уже в конституции VIII года, утвердившей власть
Бонапарта как первого консула, провозглашалось, что «каково бы ни было
происхождение национальных имуществ, законно заключенная покупка их не может быть
расторгнута и законный приобретатель не может быть лишен своего владения».
Подобный подход к данному вопросу был крайне важен, поскольку бизнес получал
уверенность в том, что плоды его работы не окажутся в чужих руках. Впоследствии
даже реставрация не смогла пересмотреть наполеоновские принципы отношения к
собственности.
Разумность подхода, продемонстрированного Наполеоном, особенно впечатляет
на фоне заявлений многих известных российских политиков конца XX века о
необходимости пересмотра последствий приватизации, т. к. она была несправедливой.
Приватизация французская тоже была несправедливой, однако Наполеон понял, что
стабильность собственности важнее для страны, чем поиски справедливости задним
числом.
Впрочем, помимо общих деклараций для Наполеона важен был конкретный
договор с формальными претендентами на спорное имущество. Эта задача в основном
была решена уже в июле 1801 г. посредством подписания конкордата с папой.
Церковь, оговорив себе определенные праваг отказывалась от претензий на
конфискованные и распроданные владения. Кроме того, Наполеон принимал еще и
специальные меры для облегчения возврата эмигрантов, которые вкладывали капиталы и
способствовали тем самым развитию французской экономики.
Наполеон укрепил те позитивные начала, которые установились уже после
разгрома якобинской диктатуры (свободное ценообразование, защита частного
имущества от посягательств государства), и сделал в дополнение то, чего Директория по
причине своей слабости добиться не могла. Он обеспечил правопорядок, прибегая
для этого и к нестандартным средствам. Так, в частности, он выдвинул на роль
руководителя уголовной полиции рецидивиста Видока. За один только год Видок всего с
12 подобранными им сотрудниками смог арестовать 812 бандитов, а также
ликвидировать в Париже все притоны. Организованная им знаменитая служба безопасности
«Сюрте» просуществовала много лет после него.
Однако практические меры по защите собственности значили бы не так уж
много, если бы Наполеон не предпринял мер для выработки всеобъемлющего и
непротиворечивого в своей основе хозяйственного законодательства. Принятый в марте
1804 г. Гражданский кодекс (Кодекс Наполеона) стал образцом для многих
хозяйственных законодательств в разных странах мира, поскольку то, что было сделано во
Франции, не делалось ранее нигде. Если можно в двух словах выразить суть
Кодекса, то она сводится к защите собственника.
Основная проблема французского хозяйственного законодательства состояла в
том, что оно фактически представляло собой некий конгломерат норм, принятых в
разное время и зачастую противоречивших друг другу. Многие законы принимались
революционерами на эмоциях без серьезной работы над текстами. Кроме того, они
часто противоречили традиционным нормам, глубоко укоренившимся в обществе и
не желающим уступать свое место. Словом, собственность и бизнес не могли быть
надежно защищены до принятия Кодекса. Кстати, в России до появления в 1994 г,
нового Гражданского кодекса имела место похожая ситуация: конгломерат из проти-
Французская модернизация... 153
воречивых норм, оставшихся от времен административной экономики, и норм,
принятых в острой борьбе друг с другом союзным и российским Верховными советами
$а период реформ.
~.f- Уже в первые годы консульства во французскую экономику стали вкладываться
средства, припрятывавшиеся на протяжении всего периода революционных смут. И
все же надо сказать, что воздействие Наполеона на французскую экономику было
весьма противоречивым. Наполеон, по мнению Тарле, «считал аксиоматичными два
положения: 1) государство не может быть сильным без сильной промышленности
(это абсолютно верно. — Д. Т.); 2) не может существовать сильная промышленность
без протекционизма (это крайне сомнительно. —Д. Г.)».43
Стремление защитить французскую экономику от конкуренции иностранных,
прежде всего английских, товаров появилось отнюдь не при Наполеоне. Можно
сказать, что идеи протекционизма владели массами. Первый декрет на эту тему был
издан еще при якобинцах в 1793 г. Наполеон в данном вопросе, к сожалению, остался
на уровне людей своего времени. В 1806 г. он установил континентальную блокаду
Англии (полный запрет на торговлю с этой страной для всех государств
континентальной Европы) с целью подорвать ее экономическую мощь. Как отмечает Е. Тарле,
«континентальная блокада оттого и сделалась любимой его идеею, основной
пружиной его политики, что она, как ему представлялось, в одно время и губила
английскую мощь и способствовала развитию французской промышленности».44
Позднее дополнением к континентальной блокаде стало принятое в 1810 г.
Наполеоном решение о резком повышении таможенных тарифов на колониальные
товары, с тем чтобы окончательно добить ненавистных англичан. С формальной точки
зрения положение последних было безнадежно. Однако на практике в гораздо более
тяжелой ситуации оказалась Франция. Законы рынка, основанные на стремлении
людей к свободе, доказали, что они сильнее воли императора.
Уже в октябре 1809 г. в Министерстве иностранных дел констатировали самые
безотрадные для Франции результаты континентальной блокады и настойчиво
указывали на сильное вздорожание товаров. Дело в том, что национальная
промышленность не смогла полностью заменить изгнанный императором импорт. Конкуренция
сократилась, и цены выросли.
После того как Наполеон нанес удар по колониальным товарам, положение
французов еще более ухудшилось. Как докладывал императору министр внутренних
дел Монтализе в середине 1810 г., «Франция теперь потребляет несравненно меньше
колониальных товаров, чем прежде, но платит за них она настолько больше, что
даже абсолютно сумма, истрачиваемая на покупку колониальных товаров, почти та
же, что тратилась прежде».
Несли ли потери наряду с французами и англичане? Наверное, да. Однако у них
нашлось множество лазеек для того, чтобы обойти континентальную блокаду.
Во-первых, хотя формально весь континент дрожал перед Наполеоном и клялся
ему в верности, практически нигде в Европе не соблюдали блокаду столь строго, как
во Франции. Об этом, например, свидетельствуют цены на сахар. Если в Париже
фунт сахара стоил в 1812 г. 5 франков, то в Лейпциге и Франкфурте — лишь 2,5.
Иначе говоря, предложение в этих городах было значительно более широким,
скорее всего, за счет обхода таможни.
Во-вторых, негласный бойкот континентальной блокаде объявили не только
подчиненные Наполеоном народы, но и сами французы, стремившиеся всегда купить
товар подешевле. Поэтому контрабандистам часто даже не приходилось подделывать
штемпели, используемые чиновниками для обозначения национальной продукции,
разрешенной для продажи. Население втайне от контролеров с радостью
приобретало товары без штемпеля.
В-третьих, сам Наполеон вынужден был отступать от им же сформулированных
правил. Уже с 1810 г. он стал все чаще допускать выдачу так называемых лицензий,
позволяющих определенному лицу привезти из Англии определенное количество
товаров с обязательством вывезти из империи на том же корабле эквивалентное
количество продукции согласно согласованному с чиновниками списку. Подобные
вольности давали дополнительный доход французской казне (за счет взимания таможенных
пошлин), что в период напряженных войн было для Наполеона чрезвычайно важно.
Однако любое исключение из правил сразу порождает массу возможностей для
злоупотреблений. Коммерсанты привозили дорогие английские товары и вывозили
из Франции всякий дешевый хлам, давая чиновникам взятки за признание
«истинной ценности» этого груза. Затем хлам сбрасывался в море, поскольку англичане
Наполеона «в упор не видели» и французские товары к себе не пускали. Для
обеспечения большей стабильности торговых связей в Лондоне даже возникла целая сеть
контор, подделывающих наполеоновские лицензии.
154 Дмитрий Травин
Рост цен, вызванный континентальной блокадой и ограничением иностранной
конкуренции, стал одной из важнейших причин широкомасштабного
экономического кризиса, поразившего французскую экономику в 1810—1811 гг. Издержки
производства выросли, спрос (в связи с военными бедствиями и обнищанием) сократился.
Товары стало трудно реализовывать. Трудности сбыта подвигли Наполеона на еще
большее усиление государственного вмешательства в экономику. Он стал давать
субсидии и льготные кредиты предприятиям, страдающим от отсутствия спроса.
Однако, как всегда бывает в подобных случаях, реальный результат государственной
поддержки был далек от ожидаемого.
Очень характерен в этой связи случай, относящийся еще к 1807 г. 27 марта
Наполеон издал декрет, согласно которому ассигновывались крупные суммы на
поддержку мануфактур. Заключения о том, кто был достоин получения кредита, давали
префекты, а окончательное решение принимал министр внутренних дел. В итоге 25
промышленников получили от государства в общей сложности порядка 1,2 млн.
франков. Залогом служили непроданные товары, которые по стоимости должны
были на треть превосходить сумму кредита.
Результат этой акции оказался плачевным. Государство не только не смогло
помочь промышленности, но и потеряло значительную часть своих денег. Чиновники
стали реализовывать залог, но далеко не всегда смогли таким образом выручить
государственные деньги. И это не удивительно. Ведь залог лишь формально покрывал
сумму займа. Реально же в условиях кризиса многие товары, вчера еще
пользовавшиеся спросом, оказываются неликвидны.
Но все же главный удар по зарождающемуся национальному хозяйству был
связан с беспрерывными войнами, отвлекавшими огромные ресурсы из
производственной сферы. Наиболее прозорливые представители французской элиты типа Талейра-
на уже в 1806—1807 гг. поняли, что империя заворачивает не в ту сторону,
превращаясь из системы, нацеленной на созидание, в систему, нацеленную на разрушение.
Однако император не желал прислушиваться к трезвым советам. Впоследствии,
находясь уже в ссылке и отвечая на вопрос о причинах своего поражения, Наполеон
сказал: «Их было множество, но главное состояло в том, что я отвык выслушивать
мнения, противоположные моему собственному».45
В исторической литературе можно встретить различные оценки четвертьвековой
постреволюционной эпохи развития французской экономики, завершившейся в
1815 г. падением наполеоновской империи.
Одни авторы восторгаются успехами, считая чуть ли не все происходившее
прорывом из мрачного средневекового прошлого в светлое будущее.
Другие авторы считают, напротив, последствия революции и войны
катастрофическими, поскольку «два поколения бизнесменов было уничтожено: одно в 1793 г.,
другое — в последние годы империи».46 Этот подход, на наш взгляд, больше
соответствует реальным фактам. Однако все же следует учитывать, что наряду с формально
разрушительными последствиями имелись и более сложные результаты ментального
характера, благодаря которым наследие наполеоновского режима не было
полностью уничтожено военной катастрофой.
Первая империя в принципе продемонстрировала элитам, как нужно вести
хозяйство, опираясь на твердую политическую власть, частную собственность,
некоторую (пусть еще ограниченную) экономическую свободу и стабильные финансы.
Результат демонстрации был достаточно убедителен. Поэтому наполеоновское
наследие в гражданско-правовой и хозяйственной сферах, как и предполагал сам
император, оказалось гораздо важнее его военных успехов и неудач.
«ЧТО АНГЛИЧАНИНУ ЗДОРОВО, ТО ФРАНЦУЗУ КАРАЧУН»
После реставрации Бурбонов Франция оказалась на перепутье. Теоретически
для нее возможны были три модели развития.
Во-первых, страна могла двинуться в сторону возврата к старому режиму. С
формальной точки зрения должно было бы показаться, что именно этот путь являлся
для нее наиболее естественным. Монархия восстановила свои политические
позиции. Эмигранты вернулись из-за рубежа. Революционный дух сломлен
сокрушительным поражением в войне. Однако консервативные настроения были не столь уж
популярны даже среди ультрароялистов. Еще в предреволюционную эпоху многие
представители привилегированных сословий понимали, что Франция нуждается в
коренных изменениях. Несмотря на то, что стране пришлось пережить смутные
времена, подобные настроения лишь окрепли. Вернуться в старый режим,
сковывающий экономическую свободу производителя и обрекающий монархию на хозяйст-
Французская модернизация... 155
венную деградацию и новое обострение финансовых проблем, было совершенно
невозможно.
Во-вторых, страна могла двинуться в сторону формирования либеральной
экономической модели, отойдя от характерной для наполеоновского режима
хозяйственной замкнутости и опоры лишь на собственные силы. Однако либеральные
настроения не были популярны даже среди буржуа. Психологически Франция страдала в
1815 г. от своего страха перед английской экономической мощью, который
проистекал частично из поражения, понесенного ею от старого соперника, частично из
учета реальной хозяйственной силы Англии, частично из длительной изоляции
Франции от индустриальных и коммерческих контактов с ней.
Французская экономика была менее конкурентоспособна, чем экономика
соседних стран. В наполеоновскую эпоху крупные капиталы наживались именно
благодаря тому, что конкуренция с английскими производителями была устранена.
Либерализация режима внешней торговли неизбежно привела бы к снижению цен и к
вытеснению с рынка тех французских предпринимателей, которые не были способны
обеспечить рост производительности труда на своих предприятиях.
Как впоследствии во многих странах, переживавших подобные периоды в своем
хозяйственном развитии, дело во Франции доходило до курьезов. Нахальные
лоббисты, заинтересованные в сохранении протекционистского режима, сочиняли
разного рода мифы на тему: «что англичанину здорово, то французу карачун». Нам
сегодня хорошо знакомы рассуждения ряда экономистов и политиков о том, что
Россия — страна специфическая и у нас нельзя применять те хозяйственные модели,
которые используются на Западе. Но любопытно, что в свое время французские
политики то же самое пытались доказать французам.
Например, один депутат, представлявший интересы французских аграриев и
очень обеспокоенный возможностью беспошлинного проникновения чая на
национальный рынок, заявлял следующее: «Потребление чая уничтожит наш
национальный характер, превратив тех, кто его потребляет, в холодных пуритан нордического
типа, тогда как вино возбуждает в душе благородную веселость, которая привносит
в национальный характер французов остроумие и дружелюбие».47 Сегодня у нас
подобная аргументация ничего, кроме улыбки, вызвать не может, но тот страх перед
Англией и, соответственно, неприятие всего английского, которые существовали во
Франции эпохи реставрации, делали логику протекционистов убедительной.
Понятно, что при таких настроениях либерализация экономики была невозможна.
Еще одним важным фактором, определявшим нежелание французов двигаться
по пути решительной либерализации, было стремление следовать английскому
примеру, но не копировать его эксцессы. Мечта об индустриализации во «французском
стиле» сводилась к тому, чтобы избежать крупной концентрации труда. Ведь
сосредоточение промышленности в мегаполисах на больших заводах и фабриках
разрушает традиционный образ жизни, подрывает национальные ценности, создает
социальные проблемы. Во Франции первой четверти XIX века было сильно
представление о том, что можно получить одни лишь плюсы рыночной экономики, оставив
грубому Западу (т. е. Англии) его минусы. Иначе говоря, страна хотела (как и Россия
в конце XX века) идти своим путем, используя зарубежный опыт лишь в той мере, в
какой он ей нравился.
Таким образом, для развития оставался лишь третий путь — продолжение
использования той хозяйственной модели, которая утвердилась при Наполеоне. Именно по
этому пути и двинулись Бурбоны. Естественно, абсолютной автаркии на манер
континентальной блокады быть уже не могло, но защита внутреннего рынка с помощью
высоких таможенных тарифов, вернувшихся примерно к 1818 г. на наполеоновский
уровень, стала приоритетным направлением в экономической политике вплоть до
конца первой половины столетия.
Режим Бурбонов особенно усердно защищал национальный рынок от импорта.
Пошлины повышались по мере того, как для этого формировались подходящие
условия. Если сразу после поражения Наполеона политическая и военная слабость
Франции не позволяла в полной мере проводить самостоятельную
внешнеэкономическую линию, то по мере того, как монархия обретала лицо, протекционизм все
больше усиливался.
Либерализм не особо приживался и во внутренней хозяйственной жизни
страны. Глобальных ограничений, таких, как цеховой строй или установление
административных цен, теперь уже не было, но сохранялось старое стремление французской
бюрократии к мелочной опеке предприятий, вызванное представлением о том, что
чиновник все всегда знает лучше, нежели простой буржуа.
Несмотря на успехи в сборе налогов, достигнутые еще при Наполеоне,
фискальная система по-прежнему была сложной, запутанной и сильно зависящей от жела-
156 Дмитрий Травин
ния отдельного чиновника. Например, в текстильной промышленности существовал
налог на каждое веретено. Размер этого налога зависел от размера прядильной
машины и даже от скорости, с которой она работала.
В металлургии жестко регламентировалась вся производственная деятельность* (
Требовалось специальное разрешение для каждого технического улучшения. Даже
для того, чтобы продолжать работу старыми методами, требовалось время от
времени получать подтверждение властей. Все это тормозило осуществление
промышленной революции и создавало возможности для коррупции. Более того, регламентация
позволяла вмешиваться в производственный процесс местному населению,
использовавшему леса, пахотные земли и реки, которым развитие промышленности могло
наносить определенный ущерб.
Таким образом, Франция эпохи реставрации представляет собой сложное,
многослойное (если можно так сказать) явление. С чисто формальной точки зрения
реставрация могла показаться возвратом к эпохе, когда властвовали аристократы. С
политической точки зрения она уже заметно отличалась от старого режима, поскольку
предполагала существование парламента, хотя сильно ограниченного в правах и
избираемого на основе высокого имущественного ценза. С экономической же точки
зрения реставрация обеспечивала преемственность отнюдь не по отношению к
старому монархическому режиму, а по отношению к режиму наполеоновскому,
предоставляя нарождающемуся бизнесу широкие возможности развития, хотя и в рамках
столь характерной для Франции бюрократической традиции.
Любопытно, что в XX столетии разного рода левые правительства, приходившие
к власти после радикальных реформ, осуществленных правыми, на самом деле
ничего кардинально не меняли в экономическом строе, несмотря на всю гневную
риторику в адрес «эксплуататоров». В этом смысле они были последователями Бурбонов,
сумевших понять, что не следует плевать против ветра.
Известное представление о том, что Бурбоны не извлекли никаких уроков из
всего происшедшего с ними за время революционных потрясений, думается, сильно
преувеличено. Ни Людовик XVIII, ни Карл X не были крупными и дальновидными
политиками, способными стимулировать экономическое развитие страны. Скорее,
даже наоборот. Для Людовика XVIII трон был просто самым мягким из кресел.
Политический режим... позволял царствовать, не управляя и возлагая на министров
всю тяжесть деловых забот, — такой режим благоприятствовал его лени и
дилетантским наклонностям. Но, как это часто бывало и впоследствии (например, в России в
период премьерства Евгения Примакова), достаточно было властям просто не
вмешиваться слишком уж сильно в течение хозяйственных процессов, чтобы экономика
начала подниматься.
Бурбоны использовали все преимущества, доставшиеся им в наследство от
Наполеона (отлаженное хозяйственное законодательство, относительно стабильные
финансы, затишье после революционных бурь), и дополнили их пятнадцатью годами
столь важного для хозяйства сравнительно мирного развития страны. Действие этих
факторов постепенно принесло Франции богатые плоды.
Страна стала активно входить в эпоху промышленного переворота, пытаясь
догнать порядком ушедшую вперед Англию. Число паровых машин увеличилось с 1820
по 1830 г. в десять раз. В отдельных отраслях промышленности резко возрос выпуск
продукции. Например, удвоилась с 1818 по 1828 г. выплавка чугуна. Почти в три раза
больше стало потребление хлопка.
Конечно, важную роль играла и финансовая стабильность. Только искусное
управление финансами, обеспеченное бароном Жозефом-Домиником Луи и его
преемниками, позволило обойтись без инфляции и дефолта. Понимая, что доверие к
государству, как к заемщику, будет лишь тогда, когда кредиторы смогут оценить его
платежеспособность, Луи впервые в истории страны сделал бюджет прозрачным.
Наполеон, несмотря на профессиональное ведение бюджета, никогда не дозволял
заглядывать в него постороннему глазу.
Именно при реставрации с бюджетом страны происходили многочисленные
мелкие, ко очень важные изменения, которые определяют цивилизованный
характер этого документа. Финансы страны были поставлены под контроль депутатов,
появились единые правила отчетности и, наконец, были консолидированы в бюджет
многочисленные и плохо контролируемые внебюджетные фонды. В 1831 г.
преемники Луи стали составлять бюджет по статьям, а не по министерствам, ограничив тем
самым свободу чиновников в использовании средств. Кроме того, Луи поддержал
взятый еще Директорией курс на повышение роли хорошо собираемых косвенных
налогов. Их доля в государственных доходах постепенно стала даже более высокой^
чем при старом режиме. К концу июльской монархии сбор косвенных налогов
ти вдвое превысил сбор прямых.
Французская модернизация... 157
Впрочем, период реставрации был, скорее всего, периодом технического
прорыва и успехов отдельных секторов хозяйства, а не периодом стабильного
экономического роста. Причиной подобного положения дел мог стать сравнительно низкий
уровень инвестиций.
Вялость инвесторов в период реставрации может объясняться разными
причинами. Были среди них объективные, не преодоленные и впоследствии. Но были и
субъективные. Во-первых, политическая система, обеспечивающая господство
узкого слоя аристократии, снижала уверенность деловых кругов в стабильном будущем
французской экономики. Во-вторых, активность правительства в плане
заимствований приводила к так называемому эффекту вытеснения. Капиталы, которые могли
бы устремиться в реальный сектор экономики, шли на кредитование бюджета, т.е.
на непроизводительное использование. В-третьих, высокие таможенные пошлины на
средства производства резко увеличивали размеры капитала, необходимого для
осуществления инвестиций, и затрудняли вложения во французскую экономику.
Данхэм отмечает: «Исследование французской торговли, как внутренней, так и
внешней, показывает, что издержки производства становились слишком
высокими».48 Протекционизм сыграл в этом существенную роль. С одной стороны, он
косвенным образом препятствовал появлению на французском рынке более дешевых
импортных товаров, стимулирующих перестройку отечественного производства. С
другой же стороны, он сам ограничивал национальному капиталу доступ к
необходимому сырью и оборудованию и тем самым задерживал реконструкцию.
Например, издержки по добыче угля во Франции были в большинстве случаев
не выше, чем в Англии. Таможенные пошлины не требовались для защиты
отечественного производителя. Но они, тем не менее, вводились, и единственным
следствием этого мероприятия был общий рост цен, тормозивший использование угля во
французской промышленности.
Таким образом, и в период реставрации французская экономика смогла решить
лишь часть своих проблем. Страна нуждалась в очередных переменах, и они стали
постепенно осуществляться уже после июльской революции 1830 г., приведшей к
власти короля Луи-Филиппа Орлеанского, происходившего из младшей ветви
царствовавшей династии.
Новый король был, в отличие от последних Бурбонов, человеком прагматичным
и работоспособным. Его отец стал во время Великой революции своеобразным
народным герцогом (его бюст, как мы помним, носили по Парижу вместе с бюстом
Неккера), в конечном счете, отказавшимся от титула и принявшим имя Филипп Эга-
лите (равенство), что, впрочем, не помогло ему уберечь голову от гильотины.
Своеобразный популистский финт отца имел самые неприятные последствия для сына,
оказавшегося после вынужденной эмиграции парией в среде французской
аристократии. Это, впрочем, укрепило его характер. Некоторое время молодому герцогу
приходилось даже зарабатывать на жизнь уроками. С тех пор чисто буржуазный
образ жизни стал для Луи-Филиппа совершенно нормальным. Даже детей своих он
отдал учиться в коллеж Генриха IV, где они сидели за соседними партами с детьми
богатых буржуа.
Став королем, Луи-Филипп не сильно изменил образ жизни. Для него это было
чем-то вроде повышения по службе, приятного, почетного, но и заставляющего
больше работать. Он просто сделал неплохую карьеру, начав трудовую жизнь простым
учителем и к 57 годам дослужившись до главы государства. Король проводил
большую часть времени в рабочем кабинете, иногда прогуливался по Парижу, дружески
болтая с рабочими за стаканом вина, а доходы свои, тем временем, вкладывал в
британские ценные бумаги, хорошо понимая, что превратности судьбы изгоняли из Тю-
ильри уже многих правителей, а экономика Англии за это время становилась все
крепче и крепче.
Экономическая политика короля-прагматика соответствовала его биографии и
образу жизни. Парламентская реформа снизила ценз и расширила число
избирателей как раз настолько, чтобы ограничить роль старой аристократии, но не повысить
значения широких народных масс. К власти пришел наиболее созидательный класс
того времени — буржуазия, правда, представленная в основном лишь высшим своим
эшелоном — парижской банковской элитой (la haute banque parisienne). Если
применить для политической ситуации Франции терминологию, используемую в
современной России, то можно сказать, что власть из рук реформаторской части старой
номенклатуры перешла в руки олигархов.
Качественных перемен по сравнению с периодом реставрации не было.
Протекционизм сохранился, уровень налогообложения тоже. Июльская монархия
стремилась адаптировать экономическую политику к требованиям хозяйственного
развития страны, но многого сделать так и не смогла.
158 Дмитрий Травин
Несмотря на отдельные прогрессивные изменения, лоббистам время от времени
удавалось отвоевывать часть «потерянной территории». Некоторые сниженные
тарифы возвращались вскоре на прежний уровень. Вводились даже абсолютные
запреты на ввоз во Францию определенных видов товаров.
Однако все же у деловых кругов появилось больше уверенности в будущем.
Если при реставрации их только терпели, понимая значение развития хозяйства
для государственной мощи и социальной стабильности, то премьер-министр
Луи-Филиппа, известный ученый-историк, Франсуа-Пьер Гизо открыто выдвинул
лозунг «Обогащайтесь!». Кроме того, практически завершившийся к середине века
промышленный переворот стал приносить свои плоды. В результате на
протяжении всего периода, вплоть до кризиса конца 1840-х гг., отмечался реальный
экономический рост, правда, весьма умеренный — не больше двух-трех процентов в
год.49 С 1837 г. началось активное железнодорожное строительство, буквально
преобразившее через некоторое время облик Франции. Активно развивался
банковский сектор экономики. Страна наконец получила реальные плоды своей
многолетней борьбы с феодализмом.
Впрочем, у олигархического периода развития капитализма всегда есть
особенность — высокая степень коррупции и увеличение государственных расходов на
цели, близкие деловой элите. Государственные финансы все в большей степени
использовались в интересах частных лиц, причем если при Бурбонах эмигранты лишь
получали разовую компенсацию, то теперь перекачка денег из бюджета
превращалась в дело постоянное. Правительство само использовало государственные заказы и
концессии для привлечения на свою сторону группы депутатов, необходимой для
формирования парламентского большинства. В течение семи последних лет
монархии глава кабинета Гизо фактически имел абсолютно лояльный парламент благодаря
тому, что возвел подкуп в государственную систему. Так что российская
Государственная Дума времен нашего олигархического капитализма была не более чем
несколько измененной копией французской палаты.
Отдельные высокопоставленные чиновники повторяли действия правительства с
той только разницей, что в обмен на заказы и концессии получали взятки. Министр
общественных работ с помощью военного министра продал за 100 тыс. франков
концессию на соляные копи.
Государственное вмешательство в процесс экономического развития оказывало
весьма противоречивое воздействие не только на политическую сферу, но и на
хозяйственную. Это наглядно проявилось в железнодорожном строительстве.
Первые попытки государственного регулирования железнодорожного
строительства были предприняты еще в 1837 г. Однако экономика сразу же стала жертвой
бурных политических страстей, раздиравших элиту общества.
В 1837 г. правительство представило в парламент законопроект, согласно
которому первые шесть крупных дорог должны были строиться преимущественно
частными компаниями. Этот законопроект был провален депутатами. На следующий год
другой правящий кабинет разработал нормативный документ, предусматривающий,
что основная роль в железнодорожном строительстве остается за государством. Но
и на этот раз оппозиция воспользовалась имеющимися в ее руках возможностями
политического маневрирования для того, чтобы отвергнуть исходящую от
противников инициативу.
11 июня 1842 г. был наконец принят закон, согласно которому частный сектор и
государство объединяли свои усилия в строительстве железных дорог.
Правительство определяло, где должны проходить эти дороги, и выделяло земли под будущие
магистрали. Местные власти должны были покрывать за свой счет две трети издержек
по строительству, а также создавать необходимую инфраструктуру — мосты,
тоннели и т.д. Частные компании должны были обеспечивать строительство самой
дороги — поставлять рельсы, станционное оборудование, подвижной состав и
рабочую силу.
Получить построенные объекты в собственность частник не мог. Все
строительство велось исключительно по принципу концессии, причем единого, заранее
установленного для всех срока концессии не существовало, что, естественно, резко
повышало роль чиновничества и содействовало развитию коррупции. Более того,
государство оставляло за собой право устанавливать тарифы на проезд пассажиров и
перевозку грузов, а также контроль за безопасностью.50
На некоторых линиях, не вызывавших особого интереса у частных компаний,
правительство брало на себя дополнительную финансовую нагрузку в надежде на
то, что рано или поздно бизнес все же подключится к осуществлению работ. Таким
образом, бюджетные затраты возрастали, а рыночная целесообразность
строительства многих объектов оставалась весьма сомнительной.
Французская модернизация... 159
На протяжении пяти последующих лет развитие данного вида бизнеса шло, тем
не менее, ускоренными темпами, что, в свою очередь, увеличило спрос на
продукцию металлургии и машиностроения. Экономика бурно развивалась. Однако, по
мере того как компании, строящие железные дороги, все более прочно становились
на ноги, правительство начинало за свои деньги требовать от бизнесменов слишком
большой отдачи.
Начинали занижаться регулируемые правительством тарифы на перевозки. На
фоне некоторого роста цен, зарплаты и банковского процента, характерного для
периода промышленного подъема, ограничение тарифов становилось для
железнодорожных компаний все более опасным. Сохранялись трудности с финансированием.
Наконец, правительство стало сокращать срок, на который предоставляло концессии
для строительства (видно, для того чтобы постоянно держать бизнес «на крючке»), и
уверенность предпринимателей в завтрашнем дне существенно снизилась.
В 1846 г. экономисты стали говорить о том, что железнодорожный бизнес
вот-вот станет убыточным. Но правительство не обратило внимания на
надвигающийся кризис, что в конечном счете и привело к краху. Как только было
вынужденно приостановлено строительство линии «Париж — Лион», начался массовый сброс
акций, и экономика рухнула.
С 1848 по 1850 г. не было востребовано ни одной концессии на строительство
новых дорог. Соответственно, резко снизился спрос на рельсы, на металл, на уголь.
Под грузом невозвращенных кредитов лопнул крупнейший в стране
Торгово-промышленный банк, основанный на заре июльской монархии. Величина всего
акционерного капитала страны сократилась примерно на треть. Трудящиеся лишились
своих мест, и в одном лишь Париже насчитывалось около 100 тыс. безработных.51
К концу июльской монархии Франция имела как явные хозяйственные успехи,
так и не менее явные неудачи. Результатом подобного противоречивого развития
страны стало весьма противоречивое состояние социальной сферы. С одной
стороны, экономический рост начал приносить свои плоды и народу. Судя по данным
обследования парижской промышленности в 1847 г., заработная плата за последние
двадцать лет увеличилась на 10%. Кроме того, рабочие выигрывали оттого, что в
среднем на 13% за эти годы снизились цены. В 1840-х гг. начала сокращаться
продолжительность рабочего дня. Нищета былых времен исчезла, у людей стали даже
появляться накопления, и по всей стране распространилась широкая сеть
сберегательных касс, в которых свои деньги стали хранить рядовые вкладчики.52
Однако, с другой стороны, рост доходов населения все же отставал от темпов
экономического роста и от темпов роста доходов олигархии. Кроме того, на
заработках значительной доли неквалифицированных работников и малоземельных
крестьян позитивные явления вообще не сказывались. Недаром в конце 1840-х гг., когда
вдобавок ко всему разразилась безработица, примерно четверть миллиона
французов — больше, чем когда-либо раньше — отправились в эмиграцию.
Режим становился все менее популярен в широких слоях населения.
Политический и экономический кризис конца 1840-х гг. поставил крест на июльской
монархии. Завершающая стадия становления французской экономики пришлась уже на
годы правления императора Наполеона III.
ПОРЯДОК И ПРОГРЕСС
Луи Наполеон был одним из интереснейших людей своего времени. Формально
мы не можем сравнить его деятельность с деятельностью Наполеона I по масштабам
экономических преобразований и по той интенсивности, с которой великий
император занимался перетряской Европы. Но один очень важный момент сближает
историческую роль основателей Первой и Второй французских империй. Оба
привносили в хозяйственное развитие возглавляемого ими государства заметный личный
вклад. Оба перекраивали экономику не только в том направлении, которое
задавалось велением времени, но и в том, которое именно им виделось крайне важным.
Более того, с высоты современных знаний можно сказать, что Наполеон малый
смотрел на мир значительно трезвее, нежели Наполеон великий.
На рубеже 1840-х — 1850-х гг. социально-экономическое развитие Франции
объективно уперлось в две проблемы.
" * во-первых, революция 1848 г. показала, что широкие народные массы всерьез
'вступают на политическую сцену, и, поскольку они недовольны своим
материальным положе^^м» вступление это может иметь для стабильности общества самые
печальные последствия.
160 Дмитрий Травин
Во-вторых, эффективность французской экономики, не имеющей системы
долгосрочного финансирования и защищенной протекционистскими барьерами от
международной конкуренции, явно оставляла желать лучшего.
Для того чтобы решать обе эти проблемы, правительство страны должно было, с
одной стороны, пойти против интересов часта буржуазии (особенно парижской
банковской элиты), а с другой — воздержаться от соблазна дзинуться по пути
социалистического переустройства общества, столь соблазнительному для пролетариата,
которому в те годы еще нечего было терять, кроме своих цепей. Обеспечить прорыв
могла в этой ситуации только власть авторитарная, похожая на ту, которую некогда
имел Наполеон I. Луи Наполеон, как и основатель династии Бонапартов,
апеллировал непосредственно к народу, причем не к его осознанным интересам, а к доверию,
которым априори обладал харизматический носитель звучного имени. «Свобода, —
говорил император, — никогда не служила орудием к основанию прочного
политического здания. Но она может увенчать это здание, когда оно упрочено временем».53
Народ исходил из того, что авторитарный лидер, сначала избранный
президентом второй республики, а затем ставший императором, знает его надежды и чаяния,
а потому принесет счастье и успех людям, плохо понимавшим, почему надо в поте
лица трудиться ради наживы обнаглевших финансовых нуворишей. Имея подобную
поддержку, лидер мог попытаться сделать для страны то, что в краткосрочном плане
не устраивало ни пролетариат, ни буржуазию, но в долгосрочном — было жизненно
необходимо для развития страны и повышения общего благосостояния.
Заняв командные высоты, Наполеон III действительно попытался сдвинуть
Францию именно в том направлении, которое было объективно необходимо. В этой связи
любопытно отметить, что Наполеон I в свое время использовал авторитарную власть
менее рационально: обеспечив стабилизацию, он все силы бросил затем на войну,
подорвавшую материальное благосостояние страны, и на укрепление
протекционизма, нанесшего удар по конкурентоспособности промышленности.
Новый император вряд ли был человеком более прозорливым, чем старый. Но он
жил в другую эпоху и оказался под воздействием двух важных интеллектуальных
течений своего времени.
Во-первых, до своего возвращения во Францию он жил в Англии, которая в
1840-е гг. переживала расцвет либеральной идеологии. Британцы полностью отошли
от протекционизма и отменили законы, препятствовавшие международной торговле.
Либерализм представлялся всякому образованному человеку последним словом
экономической мысли, и Наполеон, естественно, не мог не испытать воздействие
революции, происходившей в английских умах. Еще в Лондоне он встречался с
Ричардом Кобденом — главой так называемых манчестерцев, основных лоббистов
фритредерства — и стал убежденным сторонником свободной торговли.54
Во-вторых, в самой Франции на передний план выходили идеи сенсимонизма.
Последователи графа Клода Анри де Сен-Симона были увлечены развитием
промышленности, нуждавшейся, с их точки зрения, в современных формах
централизованной организации. Оказалось, что идеи Сен-Симона и его сторонников полностью
укладывались в столь характерную для Франции бюрократическую традицию,
опирающуюся на представление о том, что умные люди в центре лучше рынка
способны организовать любое производство и распределить любые ресурсы.
Подобная централизованная организация должка была обеспечить бурный
экономический рост, а тот, в свою очередь, создавал условия для решения материальных
проблем рабочего класса. Идеальным объектом для централизованного управления
экономикой было железнодорожное строительство, которое явно оставалось
недоступно для отдельных сравнительно мелких капиталов. Казалось, что железные дороги
буквально созданы природой для утверждения в мире социалистических идей.
Поэтому сенсимонисты с 1832 г. активно пропагандировали в своих изданиях идею
формирования глобальных, охватывающих всю страну транспортных сетей, рекомендуя при
этом правительству гарантировать бизнесу минимальную норму прибыли.
Сенсимонизм объединил жажду прогресса и перемен с привычными
представлениями широких слоев общественности. В итоге окружение нового французского
императора в значительной степени составили именно сенсимонисты.
Мировоззрение Наполеона III, насколько возможно сегодня попытаться его
реконструировать, было примерно следующим. Он полагал, что Франции нужны,
прежде всего, Порядок и Прогресс. Авторитарная власть должна была обеспечить
развитие промышленности, а поскольку вне международной конкуренции пос*§дняя
развивалась вяло, требовалась свобода торговли. Протекционистски настргоенная gi-
циональная буржуазия должна была поступиться своими интересами.
Однако, несмотря на то, что император был фритредером, сторонником
свободной торговли, он не был либералом. Наполеон читал труды таких, модных социали-
Французская модернизация... 161
стических авторов, как Пьер-Жозеф Прудон и Луи Блан, вполне разделяя при этом
их презрение к системе laisser-faire*, которая своим невниманием к нуждам
широких трудящихся масс ставила под угрозу социальный порядок в обществе. Если
либералы считали правительство неизбежным злом, то он, по его собственному
выражению, полагал, что оно скорее эффективно работающий мотор всего социального
организма.
Впрочем, как фритредерство Наполеона не доходило до либерализма, так и его
сенсимонизм, если можно так выразиться, не доходил до последовательного
социализма. Действия правительства не должны были, с его точки зрения, подменять
собой рыночные силы в той мере, в какой эти силы способны были эффективно
работать. Поэтому в эпоху второй империи государство, скорее, содействовало развитию
частного бизнеса в том направлении, которое считало нужным, нежели само
занималось организацией производственного процесса. Кроме того, государство
содействовало и организации систем социального страхования для того, чтобы под его
покровительство попали не только французы, получающие высокооплачиваемую
работу в сфере частного бизнеса, но и те люди, которые по различным причинам не
могли зарабатывать себе на жизнь. Именно при Наполеоне появились первые во
Франции системы пенсионного и медицинского страхования, а также правовой
помощи. Тем самым император стремился сделать рабочих элементом сложившейся
системы и увести их из-под влияния радикальных идей, приводивших к одной
революции за другой.
Особую роль в сенсимонизме (и соответственно в хозяйственной системе
второй империи) играли банки. С точки зрения теоретиков этого учения, они брали на
себя функцию обеспечения перехода от стихийной экономики, чреватой кризисами,
к экономике полностью организованной, централизованной, а значит, подчиненной
уму и таланту лучших представителей французской элиты.
Ликвидировать частное предпринимательство сразу было невозможно. Но
постепенно усиливать организующее начало в экономике через использование
банковской системы сенсимонисты могли.
Идеал построения банковской системы виделся примерно следующим образом:
«...сосредоточение главнейших банков и наиболее способных банкиров в один
унитарный, руководящий банк, который стоял бы над всеми ими и мог бы взвешивать
разнообразные потребности в кредите, испытываемые промышленностью во всех
направлениях; с другой стороны, все большая специализация отдельных банков так,
чтобы на каждый из них был возложен надзор, покровительство, руководство одной
отраслью промышленности...»55 Ошибок в организации финансовых потоков
сенсимонисты не слишком опасались, поскольку во главе пропагандируемой ими
структуры должны были стоять выдающиеся люди, а «возможности ошибок в выборе
представляются наименьшими со стороны людей высших способностей».
Мировоззрение Наполеона и сенсимонистов из его окружения было очень
близко многим этатистам XX века, желавшим совместить рынок и конкуренцию,
планирование и социальное обеспечение. Фактически именно он может считаться
основоположником практики государственного регулирования экономики. Этатисты
предпочитают сегодня возводить свою идеологию к Франклину Рузвельту, благо он
скончался в период расцвета американской экономики, почитаемый и даже
любимый всем демократическим миром. Однако, положа руку на сердце, им следовало
бы вспомнить и про Наполеона III, применившего государственное регулирование
значительно раньше, но закончившего свои эксперименты отнюдь не так блестяще,
как Рузвельт. Французский император запутался в противоречиях своей системы и
породил очередную революцию, покончившую с его режимом.
Начиналось, однако, все довольно неплохо. Наполеон предоставил значительно
больше свободы для развития частного бизнеса, нежели июльская монархия, и
хозяйственные результаты не заставили себя ждать.
Во-первых, государство принципиально изменило подход к предоставлению
концессий. Если в 1840-х гг. они предоставлялись в среднем на 46 лет, то с 1852-го — на
99.56 Кроме того, этот процесс стал меньше зависеть от случайностей политической
борьбы и от симпатий отдельных чиновников. Уверенность частного бизнеса в
получении отдачи от вложенного капитала заметно возросла.
Во-вторых, государство отказалось от непосредственного участия в работах по
сооружению железных дорог, снизив, таким образом, возможности для хищений и
повысив эффективность производства. Все работы были возложены на частный биз-
* laisser-faire — непротивление, попустительство (фр.).
6 Звезда №10
162 Дмитрий Травин
нес, который мог получать от правительства финансовую поддержку. Впрочем,
потребность в этой поддержке быстро сократилась за счет введения новых частных
финансовых схем аккумулирования капитала. Так, если с 1848 по 1851 г. государство
предоставило бизнесу две трети сумм, необходимых для строительства, то с 1852 г,
оно предоставляло лишь одну десятую.
В-третьих, государство содействовало укрупнению компаний, занятых
железнодорожным строительством, повышая тем самым их способность привлекать частный
капитал с финансового рынка. К 1857 г. ни одна железнодорожная линия в стране
уже не находилась в руках правительства. Все они были распределены между
шестью крупными компаниями, которые специализировались на работах в
определенной части страны и не конкурировали друг с другом. Фактически была
осуществлена принудительная картелизация.
В-четвертых, при новом режиме создались благоприятные условия для развития
акционерного капитала и для широкомасштабного размещения частных облигаций.
Молодые волки, жаждавшие померяться силами со старыми олигархами,
господствовавшими в экономике при Луи-Филиппе, стали создавать гигантские финансовые
структуры, кредитовавшие промышленность и строительство, в первую очередь —
железнодорожное.
Новые финансовые структуры изменили в эти годы сам принцип работы
кредитной системы. Если раньше банки лишь пассивно следовали за промышленностью,
откликаясь на ее потребность в капитале, то теперь они сами стали активно
вторгаться в реальный сектор экономики. Например, сенсимонисты братья Эмиль и Исаак
Перейра создали в 1852 г. общество «Credit Mobilier», аккумулировавшее
посредством размещения облигаций колоссальные капиталы непосредственно для
строительства железных дорог, каналов, заводов. Несмотря на то, что через 15 лет общество
лопнуло, его вклад в развитие экономики был весьма значителен.
Фактически именно за годы Второй империи была сформирована
железнодорожная сеть Франции. Если в 1848 г. она насчитывала лишь 1800 км, то в 1870-м —
17 500 км.57 О том, какую роль в этом деле сыграл «Credit Mobilier» и созданный им
механизм аккумулирования капитала, свидетельствует тот факт, что в Англии лишь
20% железнодорожного строительства финансировалось посредством размещения
облигаций, тогда как во Франции к 1880-м гг. эта доля дошла до 80%.
В 1860-е гг. были сделаны дальнейшие шаги в создании современной
эффективной экономики. Еще со времен Наполеона I акционерные общества во Франции
могли создаваться только по специальному правительственному разрешению, что
способствовало усилению коррупции. К 1867 г. все ограничения на создание
анонимных акционерных обществ были сняты. Французское законодательство стало
даже более удобным для быстрого роста частных компаний, чем английское, и тем
более германское.
Таким образом, период Второй империи был наиболее благоприятным временем
с точки зрения мобилизации капиталов для нужд французской экономики.
Развитие стимулировалось теперь и международной конкуренцией. Уже в
1853—1855 гг. император снизил таможенные тарифы на уголь, сталь, железо,
различные виды сырья и продовольствия.
Сломать в целом протекционистскую систему, основы которой были заложены
Наполеоном I — человеком, с именем которого он пришел к власти, Наполеон III
впервые попытался в 1856 г. Он предложил Законодательному корпусу вообще
ликвидировать запретительные таможенные ставки и сильно понизить все
покровительственные пошлины. Инициатива вызвала, естественно, резкое отторжение
буржуазии. Однако в этот период наиболее прогрессивно мыслящая часть общества уже
начинала склоняться к свободе торговли, памятуя печальный опыт кризиса конца
1840-х гг., когда дороговизна угля и железа подорвала положение железнодорожных
компаний.
Императору было на кого опереться. Поэтому Наполеон двинулся обходным
путем. В строжайшей тайне был подготовлен и заключен в 1860 г. торговый договор
между Францией и Англией. Парламентариям не оставалось ничего иного, как
санкционировать действия правительства. Согласно данному договору, Франция
отказывалась от запретительных ставок и заменяла их ввозными пошлинами, не
превышающими 25% стоимости импортируемых товаров, а англичане приняли аналогичные
меры по отношению к французским товарам.
Благодаря фритредерской политике Второй империи доля пошлин в общей
стоимости импорта сократилась с 17,2% в конце 1840-х гг. до 4,1% к концу 1860-х. На
первый взгляд, казалось бы, либерализация должна была нанести серьезный урон
национальной экономике и привести к резкому возрастанию импорта. Однако на деле
хозяйство стало более эффективным; не только импорт, но и экспорт значительно
Французская модернизация... 163
увеличился, а торговый баланс, который при июльской монархии был
отрицательным, стал в итоге резко положительным.58 Темпы роста экономики ускорились даже
по сравнению с временами июльской монархии. По оценкам многих
исследователей, это был период явного бума.
Улучшалось постепенно и положение широких слоев населения. В 1850-е гг.
реальная зарплата выросла на 6,7%, а в 1860-е — еще на 9,5%. Доходы крестьянства
примерно удвоились с 1840-х по 1880-е гг. Люди стали лучше питаться. Потребление
мяса выросло со времен реставрации примерно в два раза, потребление сахара
утроилось только за период с 1861 по 1881 г.59
Однако на фоне внешнего успеха нарастали серьезные проблемы.
Снижение таможенных тарифов потребовало серьезных мер по финансовой
поддержке промышленности, нуждавшейся в реконструкции своих
производственных мощностей. В связи с этим правительство предоставило предприятиям
субсидию в размере 40 млн. франков. И это был далеко не единственный пример
крупномасштабного финансирования экономики государством.
После кризиса 1857 г. железнодорожные компании потребовали от
правительства либо снять с них бремя строительства навязанных свыше линий, либо усилить
финансовую поддержку. Патерналистские настроения, господствовавшие в
правительстве, вынудили его пойти по второму пути. Оно стало гарантировать
минимальный доход железнодорожным компаниям, оговорив себе участие в прибылях, если
те достигают определенного уровня.
Наконец, правительство шло по пути создания целых инвестиционных банков,
что требовало значительных вложений. Немало средств получала и социальная
сфера. Финансировались жилищное строительство для рабочих, создание больниц,
сиротских приютов, обществ взаимопомощи и бирж труда. Потребовала средств и
реконструкция Парижа, осуществленная бароном Османом по велению императора.
Расходы на общественные работы стали составлять при Второй империи в два раза
большую долю от валового продукта страны, чем во времена июльской монархии.60
Увлеченность идеями в сочетании с бесконтрольностью развалила финансы. К
концу 1861 г. государственный долг достигал почти 1 млрд. франков, увеличившись
со времен июльской монархии примерно в четыре раза.
Экономические проблемы осложнялись проблемами политическими.
Наполеон III, в отличие от своих предшественников, постоянно влезал во
внешнеполитические авантюры, требовавшие ведения дорогостоящих войн. Поначалу они хотя бы
заканчивались успешно и приносили императору политические дивиденды. Но в
1860-х гг. Наполеон попытался посадить в Мексике своего ставленника императора
Максимилиана. Экспедиция закончилась провалом, мексиканцы Максимилиана
расстреляли, а армия оказалась совершенно обескровленной на фоне резкого усиления
объединяющейся Германии. В 1866 г. правительство вынуждено было вдвое
увеличить свои расходы на оборону. Бюджет трещал по швам. А с ним трещал и
бонапартистский режим.
В ходе франко-германской войны 1870—1871 гг. империя пала и больше уже не
возобновлялась. Однако политические катаклизмы, включая Парижскую коммуну,
не смогли уже оказать негативного воздействия на экономику. Франция получила
наконец то, к чему шла около столетия.
Революция разбила путы административной системы, ввергнув при этом страну
в ужасы финансового беспорядка. Наполеон установил твердую власть, защитил
собственность и дал стабильную валюту, но при этом ударился в крайности
протекционизма и милитаризма. Реставрация дала успокоение и обеспечила начало
промышленного переворота. Июльская монархия привела к власти капитал, обеспечила
завершение промышленного переворота и начало стабильного роста. Наконец, при
Луи Наполеоне экономика вступила в международную конкуренцию и обрела новые
финансовые механизмы, что в совокупности позволило сделать успехи
необратимыми. Преобразования завершились. Франция перестала быть страной с переходной
экономикой. Но, впрочем, в этой бочке меда есть одна ложка дегтя.
Казалось бы, Франция должна была выйти на второе после Англии место по
уровню экономического развития, а может быть, с учетом своих весомых трудовых,
природных и интеллектуальных ресурсов даже обогнать ее. Но этого не произошло.
Резкий рывок совершили Германия и США, оттеснив Францию назад. Более того,
если сопоставить темпы экономического роста ведущих капиталистических стран за
период с 1870 по 1950 гг. (т.е. за период, когда большая часть Европы уже вступила в
полосу бурного развития), то по динамизму своего развития Франция окажется на
одном из последних мест.61 В чем же были причины этой относительной неудачи?
Во Франции, как впоследствии и в России, были исследователи, склонные
объяснять возникновение всех проблем спецификой национального и даже расового мен-
164 Дмитрий Травин
талитета: «...прогрессируя гораздо медленнее своих соперников, — пишет Лебон, —
латинские народы постепенно будут вытеснены ими. Признаки этой отсталости
наблюдаются у всех латинских народов; это доказывает, что здесь имеет место расовое
явление». И дальше этот автор конкретизирует свою позицию: «Свободная
конкуренция, добровольные товарищества, личная инициатива — понятия, недоступные
для нашего национального ума. Постоянный его идеал — получение жалованья под
защитой начальства».62
Развитие мировой экономики после Второй мировой войны не подтвердило
столь жесткой оценки. Франция динамично развивалась и даже обогнала по размеру
ВВП на душу населения своих исконных соперников — Великобританию и
Нидерланды. Говорить о том, что существуют какие-то специфически латинские черты,
обрекающие народы на постоянную отсталость, сегодня невозможно. Правильнее
было бы выделить определенные характеристики модернизационного процесса (как
ментальные, так и инструментальные), действие которых определяет темпы
осуществления перемен и, соответственно, темпы экономического роста.
Корни экономической драмы восходят к временам Робеспьера, дух которого еще
много десятилетий после казни на гильотине беспокоил французскую экономику.
Якобинцы совершили благородный шаг, отдав землю народу без выкупа. Тем самым
«революционное законодательство изменило формирующуюся у французского
крестьянства тенденцию к росту индивидуализма, — утверждает Карон. — Оно
стимулировало средний класс искать свои выгоды в земледелии и сохраняло высокую
численность безземельного сельскохозяйственного населения с его коллективными
началами».63
Действительно, разложение крестьянства является важнейшим условием
развития рыночной экономики, поскольку, с одной стороны, создает спрос на товары
промышленности, а с другой — создает большое число работников, конкурирующих друг
с другом за право занять рабочее место. Там, где рынок формируется замедленными
темпами, свободный капитал не задерживается. Он предпочитает эмигрировать в
другие страны с более подходящими условиями для экономического роста.
Примерно подобным образом и обстояло дело во Франции. Современники
отмечали, что, несмотря на бурное развитие рыночного хозяйства, характерного для
середины XIX века, значительная часть Франции оставалась совершенно незатронутой
никакими преобразованиями. Настолько незатронутой и настолько не связанной с
модернизированной частью общества, что можно было говорить чуть ли не о двух
различных народах, проживающих в одной стране.
«Старинная крестьянская Франция не менялась до 1914 г., а может быть, до
1945», — делает вывод Бродель.64 Практически вплоть до окончания Второй мировой
войны страна еще тащила на себе наследие якобинской земельной реформы,
сохранившей мощное, жизнеспособное, хотя экономически и не эффективное
крестьянство. Во многих соседних государствах сельские жители давно уже составляли явное
меньшинство населения, а во Франции мелкоземельный аграрный сектор продолжал
занимать важное место в структуре экономики. Лишь в 50-х гг. XX века, т.е. более
чем через полтора столетия после революционных бурь, темпы роста французской
экономики резко возросли и сельское хозяйство наконец-то уступило место другим
отраслям экономики по всем важнейшим параметрам.
Дорого обошлись стране ее дирижистские традиции. Дорого обошлись и яркие
социальные преобразования конца XVIII столетия, до сих пор вызывающие у многих
людей беспредельное восхищение. Мучительно долго преодолевала Франция
последствия тех действий, с помощью которых она хотела осуществить свой особый рывок
к светлому будущему. Но все же рынок оказался сильнее всех преград,
воздвигнутых на его пути.
1 Токвиль А. Старый порядок и революция. М.г 1997, с. 60.
2 Фуллье А. Психология французского народа // Революционный невроз. М., 1998,
с. 137.
3 Матьез А. Французская революция. Ростов-на-Дону, 1995, с. 24—26.
4 Токвиль А. Старый порядок и революция, с. 77.
5 Там же, с. 38—39.
6 Саньяк Ф. Гражданское законодательство Французской революции. М., 1928, с. 62.
7 Токвиль А. Старый порядок и революция, с. 206.
8 Афанасьев Г. Е. Условия хлебной торговли во Франции в XVIII в. Одесса, 1892,
с. 77—78.
9 Фор Э. Опала Тюрго. 12 мая 1776 г. М., 1979, с. 224—225.
10 Бродель Ф. Время мира. М., 1992, с. 347.
Французская модернизация... 165
11 Афанасьев Г. Е. Условия хлебной торговли во Франции в XVIII в., с. 146—148.
12 Кожокин Е. М. Государство и народ: от Фронды до Великой французской
революции. М., 1989, с. 110.
13 Фуллье А. Психология французского народа..., с. 137.
14 Кропоткин П. А. Великая французская революция. 1789—1793. М.,1979, с. 36—37.
15 Токвиль А. Старый порядок и революция, с. 150.
16 Кропоткин П. А. Великая французская революция. 1789—1793, с. 52.
17 Карлейль Т. Французская революция. История. М., 1991, с. 156.
18 Ревуненков В. Г. Очерки по истории Великой французской революции. Л„ 1989,
с. 210.
19 Гавриличев В. А. Якобинцы и принудительные налоги на богатых // Французская
революция XVIII века: экономика, политика, идеология. М., 1988, с. 133—146.
20 Карлейль Т. Французская революция. История, с. 473.
21 Матьез А. Французская революция, с. 442—443.
22 Фалькнеръ С. А. Бумажные деньги Французской революции (1789—1797). М., 1919,
с. 2.
23 Там же, с. 6.
24 Там же, с. 28—30.
25 Карлейль Т. Французская революция. История, с. 189.
26 Ревуненков В. Г. Очерки по истории Великой французской революции, с. 18.
27 Матьез А. Французская революция, с. 125.
28 Смирнов А. М. Кризис денежной системы французской революции. СПб., 1921,
с. 18—19.
29 Там же, с. 21.
30 Тарле Е. В. Наполеон. М., 1957, с. 97.
31 Вандаль А. Возвышение Бонапарта. Ростов-на-Дону, 1995, с. 81.
32 Тарле Е. В. Наполеон, с. 73—74.
33 Тарле Е. В. Континентальная блокада. М., 1913, с. 132.
34 Вандаль А. Возвышение Бонапарта, с. 461.
35 Тарле Е. В. Талейран. М.—Л., 1948, с. 85.
36 История XIX века. М., 1937, т. 1, с. 218—219.
37 Тарле Е. В. Континентальная блокада, с. 97.
38 Wright G. France in Modern Times. 1760 to the Present. L., 1962, p. 197.
39 Боботов С. В. Наполеон Бонапарт — реформатор и законодатель. М., 1998,
с. 66—67.
40 Там же, с. 67.
41 Там же, с. 69.
42 Там же, с. 68.
43 Тарле Е. В. Континентальная блокада, с. 85.
44 Там же, с. 106.
45 Боботов С. В. Наполеон Бонапарт — реформатор и законодатель. М., 1998, с. 78.
46 Caron F. An Economic History of Modern France. L, 1979, p. 36.
47 Wright G. France in Modern Times. 1760 to the Present, p. 198.
48 Dunham A. The Industrial Revolution in France. 1815—1848. N. Y., 1955, p. 388.
49 The Cambridge Economic History of Europe. Cambridge, 1978, vol. VII, part I, p. 293.
50 Clapham J. H. The Economic Development of France and Germany. Cambridge, 1923,
p. 145.
51 Лескюр Ж. Общие и периодические промышленные кризисы. СПб., 1908,
с. 34—62.
52 История XIX века. М., 1938, т. 3, с. 422, 433.
53 История XIX века, т. 5, с. 145.
54 Gagnon P. France since 1789. N. Y., 1964, p. 172.
55 Изложение учения Сен-Симона. М„ 1961, с. 291—292.
56 Railways and the Economic Development of Western Europe. Oxford, 1985, p. 29.
57 Founten С The Industrial Revolution in France. 1700—1914 // The Fontana Economic
History of Europe. Glasgow, 1978, vol. 4, part 1, p. 46.
58 Caron F. An Economic History of Modern France, p. 97, 103, 104.
59 Ibid., p. 87—89.
60 Railways and the Economic Development of Western Europe, p. 33.
61 Мэддисон А. Экономическое развитие в странах Запада. М., 1967, с. 38.
62 Лебон Г. Психология социализма. СПб., 1995, с. 289, 448.
63 Caron F. An Economic History of Modern France, p. 37.
64 Бродель Ф. Что такое Франция? Кн. 2, ч. 2. М., 1997, с. 421,
АЛЕКСАНДР НИКИТИН, НИНА КАТЕ РАИ
«ДЕЛО НИКИТИНА»
От авторов
Мы надеемся, что читатели задумаются о судьбе нашего общего дома — Земли,
о необходимости беречь и сохранять ее для того, чтобы на ней могли жить еще
многие и многие поколения.1
Рассказывает Александр Никитин
«Сегодня многие убеждены в том, что 1991 — 1994 годы в России были эпохой
экологической гласности. Да, действительно, шесть лет назад профессор Алексей
Яблоков, экологическая совесть России, был советником президента Ельцина по
экологии; сопредседатель Томского экологического клуба, доктор юридических наук
Алексей Казанник — Генеральным прокурором России; Свет Забелин, ныне лидер
социально-экологического союза, — работал в аппарате президента советником Яб-
локова. В это же время вышла в свет «Белая книга» А. Яблокова под названием
«Факты и проблемы, связанные с захоронением радиоактивных отходов в морях,
омывающих территорию Российской Федерации», что само по себе было
невероятным информационным прогрессом. Но, с другой стороны, в сентябре 1992 года,
после публикации статьи Вила Мирзоянова и Льва Федорова о разработках в России
химического оружия и об их возможных последствиях, возникло первое «шпион-
1 Очерк «Дело Никитина» — это журнальный вариант книги Александра Никитина и
Нины Катерли, которая вскоре будет опубликована.
Нина Семеновна Катерли — прозаик и публицист, автор книг: «Окно» (Л., 1981),
«Цветные открытки» (Л., 1987), «Сенная площадь» (СПб., 1992), «Тот свет» (СПб., 2000),
«Рукою мастера» (СПб., 2001) и др. Лауреат премии журнала «Звезда» за 1999 г. Живет в
С.-Петербурге.
Александр Константинович Никитин (род. в 1952 г.) — инженер по эксплуатации
ядерных установок. Закончил Севастопольское высшее инженерное училище и
Военно-Морскую Академию им. Маршала Гречко (в 1987 г.). Капитан 1-го ранга. С 1994 г. по
настоящее время — исследователь, представитель экологического объединения «Беллона»
в России и (с 2000 г.) — член Совета директоров коалиции «Экология и права человека».
В 1995 г. обвинен в государственной измене за публикацию доклада о ядерных авариях
на атомных подводных лодках. В 2000 г. оправдан Президиумом Верховного Суда РФ.
Лауреат 12 международных премий за вклад в развитие свободы слова в России и за
достижения в области экологии. Автор ряда публикаций. Живет в С.-Петербурге.
© Александр Никитин, 2001
© Нина Катерли, 2001
«Дело Никитина» 167
ское» дело, вызвавшее протесты общественности. Дело было прекращено
постановлением и.о. Генерального прокурора в феврале 1994 года. Но в постсоветской
России это было, повторяю, лишь первым делом о разглашении государственной тайны,
которое инициировали «генералы» от военно-промышленного комплекса.
1 марта 1994 года Фредерик Хауге, Томас Нильсен, Нильс Бёмер, Игорь Кудрик
и Сергей Филиппов собрали в мурманском Доме политпросвещения журналистов,
представителей городской администрации и Северного флота, чтобы представить им .
первый доклад норвежской экологической организации «Беллона» — «Источники
радиоактивного загрязнения Мурманской и Архангельской областей». Тогда же они
объявили, что «Беллона» открыла свой офис в Мурманске. Материалы для доклада
были собраны из открытых публикаций, многим уже известных, но, благодаря
некоторым откровенным суждениям и выводам авторов, доклад вызвал огромный
интерес. Думаю, именно тогда «генералы» от атомных и военных ведомств почуяли
опасность, которая исходила от этой маленькой, но дерзкой экологической группы.
Именно тогда возникла у них мысль натравить на эту группу КГБ.
«Беллона» не ограничилась тем, что написала доклад об источниках.
Весной-летом 1994 года она провела предварительные переговоры с Мурманским морским
пароходством о совместных проектах. Это была новая, необычная тактика работы
экологической неправительственной организации. «Беллона» заявила о себе как
прагматичная организация, работа которой направлена не на создание шумихи и
скандала вокруг проблемы, а на ее решение. Может быть, именно такая ее позиция
не Позволила властям сразу отмахнуться от нее, обвинив в некомпетентности и
предвзятости.
Я впервые услышал о «Беллоне» в начале марта 1994 года, когда находился в
Осло. В Норвегии в те дни очень живо обсуждали доклад. В сентябре 1994 года в
Мурманске я познакомился с его авторами — Томасом Нильсеном, Нильсом Бёме-
ром и Игорем Кудриком. Мы провели несколько встреч, на которых говорили о
проблемах северного региона, возникших в результате накопления там
радиоактивных отходов и отработавшего ядерного топлива. Мне понравился их взгляд на
проблему и их идеи по ее решению. Готовя свой первый доклад, они очень близко
подошли к глубине ядерных проблем, которые скрывались за военными заборами. Но
все-таки их возможностей, знаний и опыта в то время оказалось недостаточно,
чтобы заглянуть за этот забор.
Первый доклад, который в основном касался ядерных отходов, накопленных в
результате деятельности Мурманского гражданского атомного флота, инициировал
проект по приведению в безопасное состояние плавтехбазы «Лепсе» (плавучего
хранилища поврежденного отработавшего ядерного топлива, находящегося в акватории
города Мурманска). Это была реальная работа, которая могла дать реальный
результат. Поэтому, принимая решение о написании второго доклада, посвященного
ядерно- и радиационно-опасным объектам Северного флота, мы шли по проверенному
пути. Сначала для привлечения внимания давалась информация о проблеме, после
чего шли конкретные проекты, направленные на ее решение.
Идея нового проекта, который должен был начинаться с написания нового
доклада, возникла у нас с Игорем Кудриком в октябре 1994 года. А в ноябре и декабре
мы составили сам проект и план доклада.
Уже в это время мы почувствовали внимание чекистов. В один из декабрьских
дней Кудрику неожиданно позвонил его одноклассник. Он сказал, что с Игорем
хотел бы встретиться очень важный человек. Место встречи было назначено в одном
из административных зданий Росты (это район Мурманска, где расположены
различные штабы и учреждения Северного флота). Как потом выяснилось, — в здании
контрразведки Северного флота. «Важным человеком» оказался заместитель
начальника этого учреждения Жуков. Он еще не знал о наших планах по подготовке
нового доклада (или сделал вид, что не знает), но помощь свою предложил. Аргумент был
прост — экологи и чекисты стоят на страже безопасности и должны помогать друг
другу. Получив вежливый отказ, он сказал примерно следующее: «Зря, когда-нибудь
ты можешь пожалеть об этом».
С этого времени за нами было установлено постоянное наблюдение и
прослушивание телефонов.
К первому августа 1995 года доклад был готов. Оставалось только
отредактировать его. По нашему предварительному плану восьмую главу — об авариях и
катастрофах на атомных подводных лодках — должен был писать контр-адмирал
Н. Г. Мормуль, специалист в этой области. Он написал эту главу, я прочитал ее, и
мне показалось, что в ней отсутствует так называемая экологическая составляющая.
Нас интересовал не сам факт аварии и героические усилия командования по ее
ликвидации и спасению людей, а последствия, то есть воздействие радиоактивных
выбросов на окружающую среду, уровни загрязнения, количество БЭР, полученных
168 Александр Никитин, Нина Катерли
экипажем, и т.д. Я знал о том, что такие данные должны быть где-то. Но до принятия
Закона «О государственной тайне» это было строго засекречено. Однако ст. 7
Закона «О государственной тайне», принятого в 1993 году, говорила, что «...не
подлежат засекречиванию сведения о чрезвычайных происшествиях и катастрофах,
угрожающих безопасности и здоровью граждан, и их последствиях, а также... о
состоянии экологии». И у меня даже не возникло мысли, что стремление найти такую
информацию может быть расценено как шпионаж.
В конце сентября в Мурманске Томас Нильсен и Игорь Кудрик закончили
редактирование доклада, и 29 сентября Томас уехал в Норвегию, увозя с собой его
русскую и норвежскую версии, а также все материалы, которые нам удалось найти.
Нет никаких сомнений, что ФСБ знала об этом, более того, дожидалась этого
момента, чтобы 5 октября 1995 года возбудить уголовное дело по факту разглашения
государственной тайны в материалах экологического объединения «Беллона».
5 октября 1995 года, в половине десятого вечера, внезапно раздался звонок в
дверь моей петербургской квартиры. Семья уже собиралась спать, и я негромко
спросил: кто там? Мужской голос из-за двери осведомился, здесь ли живет
Александр Никитин, и пояснил, что меня хотят видеть сотрудники Федеральной службы
безопасности. Я открыл дверь, и в квартиру вошли шесть человек — четыре
сотрудника ФСБ и двое понятых. Как выяснилось позже, внизу, в машине, оставались еще
двое. Возглавлял группу капитан Осипенко. Он и предъявил, мне ордер на обыск и
предложил добровольно сдать оружие, боеприпасы и наркотики. Услышав, что
ничего подобного в доме нет, сказал, что будет произведен обыск. При этом мне, моей
жене и дочери было запрещено пользоваться телефоном, выходить из квартиры и
вообще совершать какие-либо действия, не санкционированные сотрудниками ФСБ.
Обыск продолжался почти до утра. У меня забрали все документы, а также
деньги, которые были в доме. Около одиннадцати часов Осипенко сказал, что обыск
продолжат без меня, а я должен проехать в следственную службу ФСБ на Литейный, 4.
Случись такое сегодня, я спросил бы, почему обыск будет производиться без меня и
на каком основании мне устраивают ночные допросы. Но я настолько верил, что
наши «органы» ничего противоправного делать не могут, что мне и в голову не
пришло задавать вопросы. Хотя все это было незаконно. В сопровождении троих
оперативников, включая водителя, меня посадили в серую «Волгу» и повезли.
Мы подъехали к знаменитому подъезду № 5 на Шпалерной.
Сколько тысяч людей вошло в этот подъезд, чтобы никогда уже не выйти оттуда?...
Охранник кому-то позвонил, и сверху спустился коренастый человек
невысокого роста. Было ему с виду лет сорок, стертое, не запоминающееся, как у
большинства чекистов, лицо казалось непроницаемым. Так я впервые встретился с капитаном
ФСБ Игорем Михайловичем Максименковым, которому «выпала честь» возглавлять
оперативно-следственную бригаду по нашему «шпионскому» делу. Он смотрел на
меня тяжелым изучающим взглядом. Несомненно, все уже было решено, оставались
формальности. А потом — должность заместителя начальника отдела, майорское
звание, орден...
Заглянув в будущее, скажу, что последняя наша встреча с Максименковым
состоялась в августе 1996 года, после того, как его сняли с должности и отправили на
пенсию. Это был уже другой человек. Он смотрел на меня, как нашкодивший кот,
отводя свой когда-то пронзительный взгляд в сторону.
Так началась эта история, длившаяся долгие и трудные четыре с лишним года. А
в тот момент в кабинете шла откровенная беседа. Я искренне отвечал на вопросы,
где родился, где учился, служил, рассказывал о своих родных и друзьях, о работе в
«Беллоне». Примерно в половине третьего ночи допрос прервала группа обыска,
вернувшаяся из моей квартиры. Осипенко, возглавлявший группу, вошел в кабинет
и быстро спросил: «Где?» Смотрел он при этом на окно. Максименков кивнул.
Тогда, пройдя через кабинет, Осипенко достал из-за шторы недопитую бутылку. Всё —
в лучших традициях ЧК: до операции и после — «фронтовые сто граммов», — ведь
наши герои были «бойцами невидимого фронта».
Допрос закончился под утро, перед тем, как начали сводить Литейный мост.
Правда, потом я с удивлением обнаружил в протоколе: «время окончания допроса
23.55». Но тогда, подписывая протокол, видя его впервые в жизни, я понятия не
имел, что в этом документе должно быть зафиксировано время начала и окончания,
а ночные допросы запрещены.
До февраля 1996 года к Максименкову я ходил, как на работу. За четыре месяца
были проведены десятки допросов — допрашивали меня и моих коллег. Услугами
адвоката я официально воспользоваться тогда не мог, ведь я был всего-навсего
свидетелем, а свидетелям адвокаты по советским законам тогда были не положены.
«Дело Никитина» 169
К февралю 1996 года чекисты, очевидно, решили, что я уже «готов» —
достаточно наговорил на себя, можно брать. Поторопило их, возможно, и то, что я попытался
перевести свою военную пенсию на Украину, матери и деду, которые оказались в
тяжелейшем материальном положении. Конечно, это было расценено как
подготовка к побегу. В средствах массовой информации была распространена ложь, будто я
снят с поезда с билетом... в Канаду и канадским паспортом в кармане. Канадского
паспорта я не имел и не имею до сих пор.
6 февраля 1996 года я был арестован. Я не ожидал этого. Чувствовал, что над
головой сгущаются тучи, но не верил, что в ФСБ настолько глупы. Ведь я подробно и
откровенно объяснил, что такое экологическая организация «Беллона», для чего мы
писали наш доклад, откуда брали информацию, с кем встречались и многое-многое
другое. Я все еще свято верил, что служба безопасности защищает интересы
граждан и никогда не посадит, подведя под «расстрельную» статью, невинного человека,
работавшего на благо государства. Я полагал, что 37-й год канул в историю навсегда.
Ничто не ушло в прошлое. Когда явились арестовывать, использовали старый
чекистский прием сталинских времен. Тогда, приходя за человеком, его вызывали к
управдому, после чего никто уже больше никогда его не видел. Примерно тот же
сценарий был применен и в то утро. Приехавшие за мной сказали, что меня
вызывают на обычную беседу к Максименкову, через час я вернусь домой, брать с собой,
естественйо, ничего не нужно. И семье не о чем беспокоиться.
Однако телефон в квартире был отключен, а в кабинете, куда меня ввели, ждали
прокурор и назначенный ФСБ адвокат Жирук. Все было уже решено. Следователь
Максименков заявил мне сразу: «Прокурор — наш, адвокат — наш, суд будет
военным и закрытым, так что шансов у тебя никаких. Будешь сидеть».
Прокурор стоял у окна и с интересом меня рассматривал, поскольку видел
впервые. Это был Гуцан, начальник отдела городской прокуратуры по надзору за
соблюдением законов Федеральной службой безопасности. Как он надзирал за этой
«законностью», мне предстояло еще испытать на собственной шкуре.
За пять лет процесса я очень хорошо изучил и понял, как наши спецслужбы
подбирают людей. «Чужих» там не держат. Если человек не соответствует требованиям
«конторы», его ломают, если не поддается — выгоняют, как это произошло с одним
из молодых следователей Петрушиным, который, как мне казалось, с юмором
относился к тому, что происходило вокруг меня.
Оперативно-следственная группа состояла из двух типов следователей — «злых»
и «добрых». Этот принцип, множество раз описанный в литературе, существует до
сих пор. Максименков относился к «злым» — был способен в любую минуту заорать,
нахамить, начать запугивать. Сейчас мне понятно, почему первый год именно
капитан Максименков, а не старший по званию майор Колб возглавлял
оперативно-следственную группу, которая мною занималась. Видимо, в оперативных материалах
имелись сведения о моем достаточно мягком, покладистом характере. И было
решено, что жесткий и грубый Максименков легко сумеет сломать меня. Поэтому почти
все допросы, как до ареста, так и после — до того, как его сняли с должности, —
проводил, как правило, он.
Пока группу возглавлял Максименков, Колб допрашивал меня всего дважды,
допросы проходили в атмосфере спокойствия и кажущегося взаимопонимания,
которое было обманчивым — потом выяснялось, что Колб «мягко стелет», но «спать» на
этом «ложе» куда жестче, чем на максименковском, — Колб был умней и хитрей. Но
все это я понял позже, а в то, первое утро Максименков с присущей ему
прямолинейностью и наглостью сунул мне под нос какой-то листок со словами: «Это —
обвинение. Вы обвиняетесь в государственной измене в форме шпионажа и
разглашении государственной тайны».
Это была пустая бумага, из которой невозможно было понять, в чем конкретно
меня обвиняют. Там было написано, что своими действиями я нанес ущерб
обороноспособности и безопасности государства. Какой ущерб? Каким образом я его нанес?
Ответов в обвинении не было. Я даже не успел ничего понять, как услышал: «Вам
ясно, в чем вас обвиняют? Признаете вы себя виновным? Тогда подпишите
протокол». Мне ничего не было ясно, виновным я себя, естественно, признать не мог и
протокол подписывать не стал. После чего заявил, что не желаю, чтобы Жирук был
моим адвокатом, и потребовал вызвать адвоката Кушнира из Мурманска. Знал я его
плохо, но он консультировал «Беллону» те четыре месяца, что я ходил на допросы к
Максименкову.
Максименков пропустил это мимо ушей, вдруг куда-то заторопился, оделся и
убежал. За ним последовали Жирук и Гуцан. Я остался в кабинете, куда явился
какой-то юный чекист и с напыщенным видом сел напротив. Прошло часа два.
Наконец в кабинете вновь появились запыхавшиеся Максименков и Гуцан. Максименков
объяснял Гуцану, что он кого-то поймал на лестнице в перерыве какого-то совеща-
170 Александр Никитин, Нина Катерли
ния и тот что-то ему подписал. Как потом оказалось, на лестнице заместителем
прокурора города Поповым был буквально на коленке подписан ордер на мой арест.
Видимо, если обращалась ФСБ, он мог подписать все, что угодно и где угодно.
Максименков вызвал по телефону конвой, и меня повели в приемную часть
изолятора ФСБ. Там произошла известная, много раз описанная процедура — было
отобрано все, что не положено иметь в камере: документы, часы, деньги, шнурки,
ремень, обручальное кольцо и т. д. Вызвали женщину-врача, которая осмотрела меня и
заполнила медицинскую анкету. Потом сняли отпечатки пальцев, сделали
фотографии в фас и в профиль, составили еще одну анкету.
После этого мне дали прочесть правила поведения арестованного, откуда я
узнал, что теперь, передвигаясь вне камеры, руки должен держать за спиной, не имею
права переговариваться с сидящими в соседних камерах, подходить близко к двери
и к окну, выкручивать или прикрывать лампочку, круглые сутки горящую в камере,
и многое другое, что давало понять: я уже не свободный человек, я — заключенный,
з/к. Под этим «з/к» я и поставил свою подпись. Мне выдали матрац, подушку,
одеяло, простыню, алюминиевые ложку, кружку и миску. И повели в камеру.
В огромном зале, куда мы вошли, в два яруса располагались двери камер. И я
подумал, что за каждой из этих запертых дверей — люди, а через минуту там окажусь
и я. Это — жутковатое ощущение, по спине пробежал холодок. Было всего три часа
дня, но я чувствовал ужасную усталость, головную боль и голод.
Камера оказалась двухместной. Две шконки (койки), две тумбочки, к стене
прикручена полка для посуды, в дальнем углу унитаз, рядом умывальник, из крана
которого течет ледяная вода, крохотное окошко, дважды зарешеченное. Основная
толстая решетка — чтобы не убежал, вторая, которую мы называли «реснички» —
чтобы не мог видеть, что делается в тюремном дворе. Через «реснички» было видно
только небо и верхний этаж одного из домов на Захарьевской. Справа на койке
кто-то спал. Лязг запирающейся двери стоит в ушах до сих пор.
Человек, которого я принял за спящего, тотчас поднял голову, встал и
представился: «Николай». Я почему-то сказал: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся», — и
назвал свое имя. Потом спросил, нет ли у него чего-нибудь поесть. У него оказалась
четверть буханки черного хлеба, от которой он отломил мне половину.
После этого я сразу лег и уснул. И проспал до тех пор, когда принесли ужин.
Еду подавали через «кормушку». На ужин принесли блюдо, которое, как я потом
узнал, называется «могила». Это каша на воде с хвостом селедки. Кроме «могилы» в
тюремном меню имелась еще «кровь мента» — борщ без мяса, состоящий из одной
свеклы и картошки, а также «клейстер», его давали на завтрак, — жидкая каша, от
которой, казалось, могут склеиться внутренности. Потом эти кулинарные изыски мы
разбавляли продуктами из передач. Передача полагалась один раз в две недели.
За одиннадцать месяцев за решеткой со мной в камерах сидели три человека.
Меня часто спрашивают, не были ли они «наседками». Не знаю. Думаю, что
постоянно на этой «должности» никто из них не работал. Один из моих сокамерников
был высокопоставленным чиновником из мэрии, двое других — военными. Потом,
на воле, я встречался с ними. Никто из них осужден не был. Дела, по которым их
обвиняли, все развалились...
...Потянулись долгие дни и недели в камере. Пожалуй, это было самое тяжкое
время в моей жизни. Мне не было известно, арестован ли кто-нибудь из моих
коллег. Смогут ли друзья из «Беллоны» помочь мне? Они — граждане другого
государства, пусть — дружественного, пусть работа велась с ведома наших властей, но эти,
теперь я начал это понимать, способны на все. Представителей «Беллоны» могут
просто не пустить в Россию. Так и случилось. Но даже в этих условиях они делали
все возможное, чтобы защитить меня. Моей же задачей было выбрать тактику
поведения. Посоветоваться было не с кем.
Первое, что я сделал, — отказался от всех адвокатов, предложенных мне
следователем. А предлагали их примерно раз в две недели. Кроме Кушнира, которого я
назвал сразу, впоследствии я предлагал еще адвоката Барласова. Других я просто
не знал.
Примерно через неделю после ареста мне предоставили трехминутный разговор
с женой в присутствии начальника первого отдела следственной службы
подполковника Уткина. Уткин был важной персоной, он занимался исключительно
государственными преступниками, в том числе шпионами. И хотя многого сказать друг другу
мы с женой не успели, я считаю эту встречу одной из важнейших в моей судьбе. Я
увидел лицо и глаза Татьяны и понял, что она ни перед чем не остановится.
А в тот раз Татьяна сказала всего несколько слов: «Тебя будет защищать Юрий
Маркович Шмидт. От всех остальных ты должен отказаться».
Жену вывели из кабинета, и туда вошел Юрий Шмидт. Я видел его впервые. Он
сказал: «Я буду вас защищать. Я этого добьюсь. Но вы должны отказываться от дру-
«Дело Никитина» 171
гих защитников, некоторое время подождать». Отказ был трудным, но, как потом
выяснилось, одним из решающих шагов, предотвративших расправу надо мной.
Уткин спросил, согласен ли Шмидт оформить «допуск». Шмидт ответил: «Это
незаконно, и вам на это укажут». — «Да кто нам может указать?» — усмехнулся
Уткин. Шмидт сказал: «Посмотрим... Но уж если придется оформлять «допуск», я и
на это пойду, а пока вот вам мое заявление».
После этого мне пришлось почти полтора месяца провести в камере, ожидая
решения Конституционного суда, куда обратился Юрий Шмидт и против чего
буквально стеной стояли служба безопасности и прокуратура. Кто такой Шмидт, думаю, им
было известно давно, и они использовали все рычаги, чтобы помешать ему стать
моим защитником. ФСБ понимала, что Шмидт самая неподходящая фигура в этом
деле и схватка с ним не обещает им легкой победы...»
Однако добавим, что Максименков и тут был спокоен — никакого «допуска»
Шмидт с его биографией не получит, как не получал раньше, во времена, когда ФСБ
еще называлась КГБ. Переименование ничего не изменило — система, когда для
участия в политических или «шпионских» делах требовался «допуск», продолжала
действовать, хотя не была узаконена. Для таких дел требовались управляемые
адвокаты. В прежнее время вопрос, давать или не давать «допуск», решали в Обкоме
КПСС. Адвокат, само собой, должен был быть членом КПСС, подчиняться
партийной дисциплине и иметь подходящую биографию — наличие репрессированных
родителей, слишком вольные взгляды, тем более связи с диссидентами, категорически
исключались. Комитет (а позднее ФСБ) должен был быть абсолютно уверен, что
допущенный к делу адвокат будет вести себя, как надо следствию, не навредит,
позволив себе выйти за узкие рамки, очерченные спецслужбами. При этом желательно
было иметь на такого адвоката небольшой компромат — некий «строгий ошейник»,
чтобы в случае чего — дернуть и привести в чувство. Юрий Шмидт рассказывал, как
еще до перестройки слышал от родственников многих политзаключенных, что
следователи предупреждали их — мол, имейте в виду, адвокату, помимо кассы, надо
заплатить. Хорошо заплатить. А потом выясняли, заплачено ли и сколько. Если адвокат
«взял», то сразу оказывался на крючке, ему в любой момент можно было пригрозить
и заставить делать, что велено. А как доверять Шмидту, на которого подобного
компромата не имеется, зато имеются репрессированные родители, друзья-диссиденты,
да и взгляды у него... «не наши»? В свое время он уже пробовал стать защитником
Сергея Ковалева. Не получилось.
Пришло новое время, с ним — новая власть, но в спецслужбах все осталось
прежним — от бюста Дзержинского в коридоре Большого дома на Литейном до
отношения к «ненадежным», неуправляемым адвокатам. Их взгляды и'пристрастия не
изменились — бывший гэбэшник, сажавший инакомыслящих, бывший член КПСС и
проч. остались «социально близкими», своими. А Шмидту сказали в КГБ еще в 1975
году: «Мы вам не можем доверять».
В 1996 году он был уже достаточно известным адвокатом. Когда он заявил, что
хочет защищать Никитина, оформить «допуск» ему предложили. Но оформление и
необходимые для него «проверочные мероприятия» можно было при желании
растянуть на долгие недели. А потом нашли бы предлог отказать.
Никитин видел, как Шмидт, 12 февраля 1996 года, во время их первой встречи,
передал Уткину заявление. Но что там было написано, не знал. А в нем говорилось,
что в соответствии со ст. 48 Уголовно-процессуального кодекса РФ обвиняемый
вправе пригласить для участия в деле избранного им адвоката, и защитник должен
быть допущен к нему немедленно после задержания.
«...Уголовно-процессуальный кодекс РФ, в частности, ст. 47, дающая перечень лиц,
которые могут выступать в качестве защитников по уголовному делу, не содержит
никаких исключений либо ограничений по мотивам «допуска к государственной тайне».
Таким образом, отказ обвиняемому в праве воспользоваться услугами избранного...
защитника является грубым нарушением уголовно-процессуальных норм».
В заявлении было также сказано, что «ст. 14 Международного пакта о
гражданских и политических правах, ратифицированного СССР 18 сентября 1973 года и
вступившего в силу 23 марта 1976 года, закрепляет право каждого обвиняемого в
уголовном деле защищать себя «через посредство выбранного им самим
защитника» (ст. 14, п. 3-д). Аналогичное право обвиняемого гарантирует ст. 6 п. 3-е
Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод, о полном признании
которой и готовности исполнять все ее положения заявила Россия». Шмидт
настаивал на немедленном и безусловном допуске его к участию в деле в качестве
защитника Никитина.
172 Александр Никитин, Нина Катерли
Но руководство Управления ФСБ по Санкт-Петербургу, разумеется, и в мыслях
не имело придерживаться статей УПК насчет выбора адвоката, и, уж тем более,
принимать во внимание какие-то решения, принятые на международном уровне. В их
собственном, независимом и никому не подотчетном государстве такое было не
принято. Вероятно, заявление Шмидта от 12 февраля вызвало иронические улыбки.
Рассказывает Александр Никитин
«Я ждал. Время тянулось медленно, жизнь в камере не отличается особым
разнообразием. В шесть утра — подъем, уборка мусора, который выносит «цирик»
(надзиратель). В шесть тридцать — завтрак. В семь тридцать — прогулка. Место для
прогулок называется «утюг». Оно меньше, чем камера, находится в круглом дворике
тюрьмы, поделенном на сектора. Каждая камера гуляет в своем «утюге», затянутом
сверху сеткой. В центре двора на вышке стоит охранник, который наблюдает за
всеми «утюгами» сразу. Прогулка длилась час. Потом нас возвращали в камеры.
Зима в тот год была суровой, в камере холодина. Плексиглас в окне кто-то давно
выломал, мы затыкали окно газетами и картоном, форточки, чтобы не открывались,
привязывали кусками материи, оторванными от простыни. Но это не помогало.
Спали одетые. Мне отказали в передаче технических книг, которые были необходимы,
чтобы готовиться к допросам (я хотел доказать, что данные мы брали из учебников и
другой технической открытой литературы). Тогда я попросил принести мне книги по
истории Руси, которые имелись в тюремной библиотеке. На всех книгах стоял
штамп «внутренняя тюрьма НКВД». За полтора месяца я успел перечитать все книги
по истории, которые нашлись в библиотеке.
В течение этих полутора месяцев на допрос меня вызывали всего несколько
раз — в основном уговаривали согласиться на других адвокатов.
Через некоторое время Татьяна добилась разрешения передавать мне газеты. А
еще в камере было радио, Петербургский канал. Я жадно прислушивался к
новостям, в которых иногда звучала информация о пресс-конференциях, проводимых
людьми, которые стали на мою защиту. Так я узнал о создании Комитета защиты
Никитина, куда вошли правозащитники из организаций «Гражданский контроль»,
«Солдатские матери», а также военные, писатели, журналисты, ученые, политики и
просто люди, которых волновала моя судьба.
Особенно тоскливыми были праздничные и выходные дни. Самым радостным
днем — пятница, банный день. И четверг, когда привозили книги из библиотеки.
27 марта 1996 года Конституционный суд России постановил, что я могу
выбирать адвоката по собственному усмотрению. Я услышал об этом по радио двадцать
восьмого. Помню истерику прокурора и следователя, которую вызвало решение
Конституционного суда. Еще бы! Рушилось самое главное, то, чем «порадовали»
меня в день ареста, — «следователь наш, прокурор наш и адвокат наш». Теперь
адвокат был явно «не их», и, возможно, они чувствовали, что это — начало конца
затеянной ими расправы. Но до конца было еще девять месяцев тюрьмы и
изнурительной борьбы.
29 марта перед обедом открылось окошко, и надзиратель впервые произнес:
«Готовьтесь к адвокату». Меня привели в комнату, где происходят встречи с
адвокатами. Это небольшая комната с широким зарешеченным окном, двумя столами и
четырьмя стульями, привинченными к полу. Очевидно, комната была оборудована
соответствующей аппаратурой, потому что за все время, что я находился в тюрьме,
нам ни разу не дали свидания в другом помещении. Если даже другая комната была
свободна, а «наша» занята, мы всегда ждали, пока она освободится.
За одним из столов сидел Юрий Шмидт. Я видел его второй раз в жизни. Первая
наша встреча в кабинете Уткина была слишком быстротечной и сумбурной. Юрий
Шмидт относится к категории людей, которые не производят неизгладимого
впечатления с первого взгляда. Его надо слушать. И даже после этого не всегда сразу
понимаешь глубину того, о чем идет речь. К нему надо привыкать, понять его жизненную
и нравственную позицию. На той встрече я к этому был еще не готов. Мы люди
разных поколений, и наш жизненный путь проходил в абсолютно разной среде. Для
того чтобы выдержать все, что нам предстояло, мне нужен был рядом не просто
адвокат, отлично знающий УПК или другие законы, мне нужен был человек близкий
по духу. И здесь мы, наверное, совпали. Только тогда его мировоззрение, его
взгляды были уже давно и четко им для себя сформулированы, а у меня еще только
невнятно складывались. Но единство было. И поэтому все получилось.
27 сентября мне объявили об окончании предварительного следствия.
«Дело Никитина» 173
А 29 сентября 1996 года от лейкемии умер родной брат моей жены. Ему было 38
лет. Он служил на атомной лодке старпомом. Это был еще один удар для семьи.
Никто не знал, когда он «поймал» свою дозу. Радиация тем и страшна, что не имеет ни
цвета, ни запаха. Смерть подкрадывается тихо и наступает внезапно. Поэтому
профессионалы-ядерщики должны быть ответственны за жизни тех людей, которые
ничего не понимают в ядерной физике, не знают, откуда идет гамма-излучение и
появляются бета-частицы...»
Рассказывает адвокат Юрий Шмидт
«...Главным (хотя далеко не единственным) аргументом в последовавшем спустя
несколько лет оправдании Никитина явилось отсутствие правовой базы обвинения.
Если коротко, то в период написания доклада отсутствовал утвержденный законом
перечень сведений, составляющих государственную тайну. Правовой основой
обвинения служили неопубликованные (секретные) перечни, утвержденные приказами
министра обороны, что грубо противоречило Конституции России.
В сентябре Никитину предъявили «окончательное» обвинение (фактически
окажется, что за следующие три года его будут предъявлять еще много-много раз...), и
нам объявили об окончании следствия. На этой стадии обвиняемому и защите
предоставляются для ознакомления все материалы дела. Тогда в деле было 18 томов. Это
очень важно для обвиняемого — самому познакомиться со своим делом. Конечно,
его будут читать и адвокаты, но они не специалисты во многих технических
вопросах, подчас они просто не могут понять и даже увидеть того, что разглядит глаз
специалиста, то есть самого Никитина.
Ясно понимая, что, вопреки требованиям закона, вопреки фактам и здравому
смыслу, следствие дела прекращать не собирается, в качестве стратегической
задачи, над решением которой надо работать, была поставлена цель добиться
возвращения судом дела на дополнительное расследование. Поводов для этого было
предостаточно. Я предложил Никитину написать мотивированное заявление: в знак протеста
против нарушения его прав — отказаться от ознакомления с материалами дела.
Только адвокаты поймут меня... Как это — посоветовать клиенту такое?! А вдруг
осечка и план не удался? Мне трудно вспомнить и разумно объяснить ощущения, во
власти которых я находился в то время, но тогда, в конце сентября 1996 года, я
сказал Никитину еще одну вещь, совершенно немыслимую. Я сказал, что Новый год он
будет встречать дома. Но ведь так и случилось...»
Рассказывает Александр Никитин
«14 декабря 1996 года я вышел на свободу. 12 декабря Россия отмечает
национальный праздник — День Конституции. В праздничные и выходные дни в тюрьме тихо
и скучно. Но тогда я не знал, что именно в эти дни решается моя судьба.
Распоряжение о моем освобождении, подписанное заместителем Генерального
прокурора М. Катышевым, поступило в прокуратуру Санкт-Петербурга в тот же
день, когда было принято решение — 11 декабря. Но там его... «не заметили», и я
продолжал оставаться за решеткой. Однако 12 декабря, «надзирающий за
законностью следствия» прокурор Гуцан предпочел праздничному столу Служение Делу. Не
допустить, чтобы Никитин вышел на свободу! Любой ценой! А всякие там решения
Конституционного суда можно и... проигнорировать. Обойти, перехитрить.
Праздничные дни ушли на подготовку дела к передаче в суд. После чего
прокурор, надзирающий за законностью, отправился в канцелярию
Санкт-Петербургского городского суда, куда не поленился собственноручно отвезти 18 томов моего
уголовного дела. Зачем? А затем, что, по закону, если дело передано в суд, указание об
освобождении можно не исполнить. В этом случае никакой прокурор, даже
Генеральный, не имеет права освобождать подследственного. Теперь его судьбу может
решить только суд. Так прокурор, надзирающий за соблюдением закона и
Конституции, «отпраздновал» День Конституции.
Ход был как будто безошибочным, но... являлся должностным подлогом-
Назревал крупный скандал. И поэтому председатель городского суда, мудрый и опытный
юрист, явившись 14 декабря на работу, не торопился принимать дела к
рассмотрению. Он ждал. И дождался. Из Москвы последовал грозный окрик тогдашнего
Генерального прокурора Скуратова. Скуратов требовал, чтобы решение от 11 декабря
было выполнено немедленно.
14 декабря после обеда ко мне в камеру заглянул «цирик» и сказал, чтобы я го-
г овился на выход... За дверьми меня встречали родные, адвокаты, друзья. Мы были
174 Александр Никитин, Нина Катерли
уверены — все кончено. Никто представить себе не мог, что до окончательной
победы еще три долгих и тяжелых года».
Никитин не знал тогда, какое сопротивление пришлось преодолеть его адвокату,
чтобы он оказался на свободе. Чудом подписанного 11 декабря распоряжения
заместителя Генерального прокурора Катышева оказалось далеко не достаточно...
В тот же вечер Шмидт прилетел в Петербург. По закону решение об
освобождении должно исполняться немедленно. Но Юрий Шмидт не зря предвидел трудности.
Никитина не освободили ни в этот день, ни в два следующих (выходных). 14 декабря
к девяти утра Шмидт поехал в тюрьму, чтобы проинформировать (и
проинструктировать) Никитина о решении Катышева, а к десяти — началу рабочего дня — быть в
городском суде, у его председателя В. И. Полуднякова. Он догадывался, что они, не
освободив Никитина, попытаются заслать дело в суд.
И угадал. Когда он приехал в тюрьму, дать ему свидание с Никитиным
немедленно — отказались: «У них — баня». Шмидта отвели в следственный кабинет, заперли
на ключ и оставили ждать. Он ждал 15 минут, ждал полчаса... Позвонил по телефону
дежурному. «Еще моется». Через пятнадцать минут: «Моется». — «Тогда откройте, я
пойду к начальнику изолятора». — «Нельзя, планерка». С половины одиннадцатого
он звонил в дежурную часть непрерывно. Там не брали трубку. Теперь адвокат уже
стучал ногами в дверь, пообещав стоящему по ту сторону конвойному начать бить
стекла. Пришли за ним в начале первого, он провел взаперти более двух часов.
Шмидт был препровожден к начальнику тюрьмы Старкову, и тот сообщил, что
свидания с Никитиным не даст: с 12 декабря тот числится за судом, требуется новое
разрешение. Это означало, что ФСБ вместе с горпрокуратурой весь праздник и
следующее за ним воскресенье трудились над оформлением документов об окончании
следствия, над составлением и утверждением обвинительного заключения. А
сегодняшние два часа, которые Шмидт провел под замком, ушли на то, чтобы без помех
оформить передачу дела в суд. И Никитина, сидящего в изоляторе (тщательно
помытого или все еще стоящего под душем?), срочно перерегистрировать, чтобы он
законно числился теперь за судом.
Шмидт сказал Старкову все, что думал по этому поводу, и в 12.30 уже
разговаривал с председателем городского суда В. И. Полудняковым. Тот подтвердил: дело
поступило к ним в десять утра. И неожиданно добавил: «Мы его еще не
зарегистрировали». Шмидт, волнуясь, как мог, объяснил ситуацию и попросил не регистрировать
дело. Полудняков ответил неопределенно. Договорились созвониться после обеда.
Оставшееся время Шмидт потратил на то, чтобы обзвонить всех, кого смог найти в
Москве. Но первые звонки были в городскую прокуратуру Петербурга. Похоже, его
звонков там ждали, поскольку секретарша прокурора города В. Еременко мгновенно
сообщила, что он в отпуске, а все остальное руководство на совещании, когда
освободится — неизвестно. Естественно, ни о каких документах из Генеральной
прокуратуры относительно Никитина она ничего не знает. И все-таки Шмидт
исхитрился — нашел возможность позвонить «по вертушке». Трубку взял и. о. прокурора
М. Попов. На все вопросы о Никитине отвечал одним словом: «Разберемся!» — «Да
вы хоть до скончания века разбирайтесь, — кричал в трубку Шмидт, — только
человека сначала освободите!» На том конце провода он отчетливо слышал голоса, один
из них узнал: голос «отпускника» Еременко. Было ясно: все начальство собралось
как раз по этому поводу.
Тут же он начал звонить в Генеральную прокуратуру и передал в канцелярию
Катышева, что его распоряжение не исполняется. Затем позвонил нескольким
депутатам Госдумы, которые пообещали помочь. Звонил Генри Резнику и еще многим,
кто, как он считал, мог связаться с Катышевым.
В половине третьего новый звонок Полуднякову: «Я могу подъехать?» — «Не
стоит, Юрий Маркович, прокуратура забрала дело назад».
Вот это уже был недвусмысленный знак победы!
Шмидт позвонил начальнику тюрьмы — узнать, как обстоит дело с
освобождением Никитина. Вкрадчивым голосом Старков ответил, что документов у него пока
нет, но... «вы оставьте телефон, если что, я сам перезвоню». В кабинете у Шмидта
уже давно сидели родные и друзья Никитина. В 17.30 Старков позвонил:
«Встречайте. Только без прессы». Через 10 минут Александра уже обнимали близкие...
Позднее стало известно, что первая телетайпограмма за подписью Катышева
ушла в Петербург 11 декабря в 16.40. Но в городской прокуратуре решили —
посмели! — ее проигнорировать и загнать дело в суд. Второй телетайп Катышев отправил
14-го около половины второго, буквально следом за его телетайпом аналогичный был
отправлен Скуратовым. И только тогда они сдались.
«Дело Никитина» 175
Никитин был освобожден под подписку о невыезде, город мог покинуть только
по специальному разрешению следователя, прокурора или судьи. Бесконечное
количество раз он обращался с просьбой разрешить ему навестить мать,
девяностолетнего деда и других родственников, живущих на Украине. Лишь однажды в марте
1999 года судья Сергей Голец дал разрешение съездить к родным.
...Статью об этом путешествии я назвала «Случай на станции Горностаевка» —
по аналогии с известным рассказом А. Солженицына «Случай на станции Кречетов-
ка». Но «Литературная газета», напечатавшая статью, заголовок изменила — то ли
молодые сотрудники не читали Солженицына, то ли не уловили сходства ситуаций.
А сходство между тем было, и немалое.
Привожу здесь текст статьи с небольшими поправками и дополнениями. Итак,
повидав наконец родных, Александр возвращался в Петербург.
«...Собственно, это была даже не станция — полустанок, где никто не живет.
Два вагончика, снятые с колес, платформа, щит с надписью «ГОРНОСТАЕВКА». А
вокруг лес да снег.
Совсем недавно снег и холод неслись мимо, за окном двухместного купе поезда
КИЕВ—ПЕТЕРБУРГ. Всего сутки — ив Питере. Поездка, похоже, вышла удачной —
наконец-то (через четыре года!) повидал мать, друзей. А главное — деда. Деду идет
девяносто шестой. А теперь — этот поезд. Билет в вагон СВ. И опять — удача,
второе место в купе не занято.
На границе между Украиной и Белоруссией поезд остановился. Как положено —
досмотр, проверка документов. Таможенник, следом — пограничник. Взял у
Александра паспорт. Открыл, полистал, закрыл. Все?
Оказалось — не все. Пограничник вышел, но вскоре вернулся: «Надо кое-что
уточнить». И снова ушел, забрав документы с собой. А еще минуту спустя они
появились втроем, двое в форме, один в штатском.
— Пройдемте.
— А поезд? Он что — будет ждать?
Вопрос был нелепым. Штатский только пожал плечами.
— Задерживать поезда не имеем права.
Право снять человека с поезда без объяснения причин они, видимо, где-то
получили...
Никитин пересекал границу законно. Паспорт его не был фальшивым, а поездка
на Украину разрешена судьей. Но это не меняло дела. Вмешались другие силы, те,
которым закон не писан. Поезд, покинув Горностаевку, скрылся в наступающих
сумерках. А Никитин под охраной солдата шагал из угла в угол по холодному отсеку
вагончика. Он не готовился к такому повороту событий, взять в дорогу валенки и
полушубок не догадался.
От двери дуло. Из-за стены, где, видимо, решалась его судьба, было слышно
надсадное: «Алло!.. Что?.. Не понял! Перезвоню». И снова — еще и еще раз...
Сколько прошло времени? Час? Больше? Он об этом не думал. Странно, не
думал и о том, что происходит, что его ждет. Он ломал голову, как будет выбираться из
этой, будь она проклята, Горностаевки... если, конечно...
— Вы свободны. Можете идти. — Штатский, неожиданно появившись, с
непроницаемым выражением лица протягивал ему паспорт и железнодорожный билет. На
билете стояла печать неизвестной войсковой части. Отметка: «Снят с поезда». И
подпись: «к-н Петров-Петренко».
Кто он, этот капитан Петров-Петренко? Существует ли на самом деле капитан
(или майор?) с такой фамилией? Кто дал ему право — верней, указание, — снять
Никитина с поезда, чтобы потом отпустить? Вряд ли мы когда-нибудь узнаем это.
Хотя... «Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы
узнано», — сказал Иисус в Евангелии от Матфея (10, 26-27).
— Когда следующий поезд? — спросил Никитин. — И вообще — как все это
понимать?
— Я человек военный. Мне приказали, я выполнил, — последовал хмурый
ответ. — Вы должны понимать, вы тоже военный.
— Вам и это известно?
Штатский пожал плечами: «Поезд? — произнес он задумчиво. — Поезд на
Петербург послезавтра. Вечером пройдет минский».
Никитину не нужно было в Минск. Он вышел из вагончика; Мороз усиливался.
Пустую платформу подметал ветер. Косо летел равнодушный снег. Лес вокруг,
казалось, стал еще чернее. Черниговские леса... Дремучие, глухие... И тут — нет,
все-таки сегодня ему определенно везло! — из снежной пелены выполз
дизель-«подкидыш». И остановился. По расписанию он должен был пройти часом раньше, но
опоздал. Он шел в Гомель, впрочем, это уже не имело никакого значения. Главное —
176 Александр Никитин, Нина Катерли
убраться подальше от Горностаевки, капитана Петрова-Петренко и телефона, по
которому могло быть передано совсем другое указание...
Что же все-таки произошло на станции Горностаевка между Украиной и
Белоруссией? Ни с того ни с сего человека вытащили из поезда (напомню, без
свидетелей, второе место в купе так никто и не занял). Практически под конвоем привели в
вагончик, откуда после долгих телефонных переговоров выпустили и оставили
одного на полустанке, откуда выбраться практически невозможно. Надвигалась ночь. То,
что вдруг пришел припозднившийся «подкидыш», — чистая случайность, вряд ли ее
брали в расчет. А раз не брали — что тогда?..
А тогда возникает мысль, что этой ночью человек должен был исчезнуть.
Человек, с которым неизвестно, что делать. Шум вокруг его судьбы поднят уже на
международном уровне. Защита не спеша сжимает свои кольца на горле
сфальсифицированного дела. Угроза поражения, а затем обнародования механизмов этого
подлого дела надвигается и на исполнителей, и на тех, кто за ними стоит.
И вот он — выход. Как говаривал их вождь и учитель, «нет человека, нет
проблемы». Все очень просто — сел в Киеве в поезд, а в Петербург почему-то не прибыл.
Почему? А бис его знае! Путь не близкий — через две страны в третью. Может,
выпал пьяный из вагона. Или взял да сошел... Где? Никто не бачив. Соседи? Где они
теперь, эти сябры? Да и не было у него соседей, в купе ехал один. Короче, никто
ничего не видел, не слышал, не знает. Исчез — и концы в воду. И — «Ага! Сбежал!
Говорили: нельзя выпускать, и вот вам, пожалуйста. Проберется через границы, кого
надо — купит (валюты, небось, за шпионскую-то деятельность — навалом). И —
готово дело, уже в Норвегии или в Канаде, клевещет на российские «органы». А все
судья со своим гнилым либерализмом! Он пусть и отвечает. Но нет, Никитин
прибыл в назначенный срок, одиннадцатого марта, в город Питер. Это — что? Опять
«прокол»? Вот они, последствия распада Союза и всего остального!
Все это сплошные гипотезы, версии и домыслы. Вполне вероятно, им хотелось
просто нагадить осточертевшему Никитину. Пусть, мерзавец, покрутится! А то
расселся в двухместном купе, как барин. У-у, вражина!
Сам Александр Никитин, стоя на морозе в Горностаевке, ни о какой мести, тем
более о пулях, не думал. Считал, видно, — было бы принято решение насчет пули,
он ее уже получил бы. Или — внезапный удар неизвестно откуда взявшегося
автомобиля. Или... да мало ли. Он как-то сказал, что о пуле подумает тогда, когда она
уже войдет в затылок. Если, конечно, успеет подумать. Но на этот раз — обошлось.
Хотя позднее и машина была — стояла себе ночью мирно у тротуара, а стал
Никитин переходить улицу, вдруг сорвалась с места, дала задний ход, швырнула на
несколько метров — и умчалась. Но и тут повезло, отделался ссадинами и ушибами».
Дикая история в Горностаевке произошла 10 марта 1999 года. А еще в мае 98-го
за Никитиным вдруг началась открытая слежка. Куда бы он ни шел или ни ехал, за
ним постоянно следовали три автомобиля. Одни и те же. Аналогичному
сопровождению подвергались и члены его семьи. Провокации последовали и в виде мелких
пакостей — то изрезанными окажутся покрышки машины Никитина, то эпоксидкой
залиты замки. И бесконечные ночные телефонные звонки.
Преследованиям подвергались и друзья Никитина. Одного из его адвокатов —
Ивана Павлова — внезапно остановили на улице и, не объясняя причин,
потребовали предъявить документы. Взяв документы из рук Павлова, неизвестный швырнул
их на проезжую часть улицы и скрылся. Двое других в это время гнались за братом
Ивана Павлова, который успел скрыться в своей квартире.
С Юрием Шмидтом традиционно обходились проще и однообразнее — у него
время от времени отключали телефон, обычно тогда, когда он больше всего
нужен, — накануне суда, например.
Все это было непрофессионально и глупо и доказывало лишь, что
преследователи Никитина начинают терять веру в успех. Словом, у них сдают нервы.
Итак, с момента возбуждения дела прошло уже почти два года, а следствие не
продвинулось ни на шаг. Создавалось впечатление, что ФСБ ждет чуда, которое явится
откуда-то из Москвы и поставит все с ног на голову. Сложа руки они наверняка не
сидели — делали все для создания этого «чуда», но оно не свершалось и не свершалось.
Однако продолжаться бесконечно, учитывая напор общественности (в основном
зарубежной — наша устала, и ряды ее поредели, верность хранили только
«Гражданский контроль», ПЕН-клуб и отдельные представители отдельных организаций),
не могло — наконец был назначен суд.
Длился суд шесть дней, с 20 по 29 октября 1998 года (с перерывами), и все эти
дни, как и потом, во время второго, последнего суда в ноябре-декабре 1999 года, на
«Дело Никитина» 177
набережной Фонтанки напротив здания бывшего III отделения, где в советское время
расположился городской суд, в любую погоду, под дождем и снегом стоял пикет с
плакатами «СУД НАД НИКИТИНЫМ — ПОЗОР ДЛЯ РОССИИ», «ЭКОЛОГИЯ НЕ
ТАЙНА, А ЖИЗНЬ». Мимо, торопясь по своим неотложным делам, бежали люди...
Первое заседание было коротким. Прокурор Гуцан настаивал на проведении
закрытого суда, поскольку речь пойдет о государственной тайне, и судья Голец
согласился с его доводами, хотя обвинительное заключение не имело грифа секретности.
Впрочем, несколько заседаний все же были «открытыми», но большую часть
времени разноязычным журналистам и представителям общественности пришлось
провести в душном закутке,перед дверью в зал, в коридоре и на лестнице.
Присутствовать в зале получили право только депутаты Государственной Думы. Нас, не
допущенных, время от времени загоняли из коридора и с лестницы в этот закуток —
небольшую комнату. Стоя там, мы могли слышать тяжелый топот конвоя — это вели
обвиняемого в другой зал на очередное судебное заседание. Мы не должны были
видеть его. В перерывах из зала выходили Никитин, защитники и депутаты, их сразу
облепляли журналисты. Бледный, измотанный Шмидт сразу шел курить, за ним
бросались молодые люди с телекамерами. Все уже знали: Никитину предъявлено
обвинение «по полной программе» — государственная измена, разглашение
государственной тайны и подделка документов.
Во время довольно коротких открытых заседаний зал был полон. Телевизионные
камеры, фотовспышки, все места заняты, кто-то стоит в проходе. Потом Даниил
Александрович Гранин сказал мне: «Как много там было хороших лиц». В самом
деле, я думаю, на этом суде была представлена ничтожно малая, но лучшая часть
наших горожан. Большинство правозащитников и демократически настроенных
писателей, военных в морской форме, журналистов, членов всевозможных
общественных организаций. Я помню взволнованные лица писателей — Даниила Гранина,
Валерия Попова, Ильи Штемлера. Здесь же — журналисты-экологи Виктор Терешкин
и Татьяна Артемова.
Итак, мы в зале — среди друзей, многие из которых — коллеги Никитина по
работе в «Беллоне» и работники консульства Норвегии. Да, среди друзей и
единомышленников. Но — и среди врагов. Из той самой организации, что затеяла все это дело
и чьи посланцы присутствуют в зале инкогнито.
Татьяна Артемова и Виктор Терешкин все шесть дней, что длился суд, провели
либо под дверьми зала заседаний, либо (когда это было разрешено) в зале. И создали
уникальный документ — подробную летопись этих шести дней. Их работа была
издана единственным российским изданием — журналом «Посев».
Самое главное, по мнению авторов, произошло на шестой день слушаний.
Цитируем материал Татьяны Артемовой и Виктора Терешкина:
«День шестой — 29 октября 1998 года
Мы терпеливо ждали сенсации. И дождались.
...Разглашенные Никитиным «секреты» водились всюду: в «Морских
сборниках», в газетах «Красная звезда» и «Северная вахта», учебниках маститых ученых и
брошюрах начинающих литераторов. Судья увидел своими глазами: все
перечисленное в обвинительном заключении как страшная государственная тайна
растиражировано абсолютно благонадежными издательствами в семидесятые, восьмидесятые и
девяностые годы — задолго до скандала с «Беллоной».
...Защита обратилась к суду с ходатайством не вызывать больше свидетелей и
экспертов. Свидетелей — потому, «что их показания не имеют никакого отношения
к существу предъявленного Никитину обвинения». Экспертов — оттого, что «все их
оценки степени секретности материалов, основанные на нигде не опубликованных
приказах министра обороны, не имеют юридической силы». Так заявил адвокат
Иван Павлов.
...Потом в ход пошла тяжелая артиллерия. Надругательство над законом и
здравым смыслом длилось три года, и в своей получасовой речи адвокату Шмидту было о
чем сказать. Только в одном оказался не прав Шмидт, заметив, что не дождется,
вероятно, обвинительной речи своего оппонента. Ошибся. Гуцан заговорил.
Еле слышным голосом он объяснил суду, что использовать нигде не
опубликованные секретные приказы обвинение очень даже может, и такие прецеденты были, а
все, что говорил защитник, — только эмоции. Потому он совсем на него не сердится.
Судья объявил перерыв на один час. Час прошел. Напряжение нарастало.
Полтора часа. Два. И еще пять долгих минут. Звонок. В полной тишине Сергей
Голец оглашает определение суда. Ходатайство защиты отклонено. Сердце падает на
пол. И тут судья начинает говорить о «сыром» обвинительном заключении, где так и
7 Звезда №10
178 Александр Никитин, Нина Катерли
не разъяснено, какие конкретно секретные сведения разгласил подсудимый.
Объявляет неясной сумму размера ущерба... Делает вывод, что в деле вообще отсутствует
какая-либо экспертная оценка. И выносит вердикт:
„Уголовное дело направить прокурору города на доследование. Мера
пресечения Никитину остается прежней — подписка о невыезде..."»
Я хорошо помню то, последнее заседание. Судья напряжен, но решителен, хотя
изо всех сил сохраняет спокойствие. На лице прокурора Гуцана, обычно
бесстрастном, — плохо скрываемое раздражение. Защитники устали. Им решение суда уже
очевидно. Они шли к нему и добились своего. Самым спокойным и уверенным
выглядит обвиняемый.
Да. Городской суд Санкт-Петербурга 29 октября признал работу следствия — все
эти многочисленные тома, заполненные протоколами допросов, и экспертные
заключения — негодной. Никитин, Шмидт и его команда защитников еще туже
затянули петлю на горле следствия. По большому счету, решение суда было, конечно,
половинчатым. Ни в одной стране оно просто не могло быть принято, Никитин был
бы оправдан. Но вот так — взять да и оправдать человека, которого хочет посадить
всемогущая организация ФСБ, перечеркнуть фальсификации, написанные
экспертами... Такого в судебной практике нашей страны еще не бывало. И хотя некоторые
присутствующие встретили судебное решение негодованием, а работу защиты сочли
недостаточно активной, на самом деле это была победа.
Отношение к «делу Никитина», о котором уже достаточно написали и
наговорили и правды, и лжи, в обществе на тот момент сложилось, как принято говорить,
неоднозначное. С одной стороны, активно работал Комитет в защиту Александра
Никитина, созданный при правозащитной организации «Гражданский контроль». В
него еще 13 июня 1996 года вошли коллективные члены: «Гражданская инициатива»,
Санкт-Петербургская организация «Солдатские матери», индивидуальные члены:
капитан 1 ранга А. И. Стеценко, капитан 1 ранга запаса В. К. Александров,
вице-адмирал запаса Е. Д. Чернов, капитан 2 ранга запаса С. В. Глинко, капитан 2 ранга запаса
А. А. Гребенников, Т. Е. Чернова, Р. Л. Ткачев — член правления общества
«Мемориал», С. Е. Хахаев — сопредседатель общества «Мемориал», члены ПЕН-клуба:
Н. С. Катерли-Эфрос, Б. Н. Стругацкий, К. М. Азадовский, а также доктор
исторических наук, член Союза ученых И. А. Левинская, полковник С. А. Подольский,
председатель Правозащитного центра Санкт-Петербурга В. М. Добасевич. Впоследствии
список расширялся, ПЕН-клуб вступил в него целиком, коллективным членом.
Комитет рассылал письма, объясняя невиновность Никитина и неправомерность
содержания его под стражей, по всем мыслимым адресам — от президента до граждан
страны, от ФСБ до вице-губернатора Санкт-Петербурга В. Щербакова.
Из разных стран мира шли письма с адресом — Москва, Кремль, Ельцину. Их
была масса. Шли письма поддержки и лично Александру Никитину, и в
«Гражданский контроль». Из одной Франции я, наугад взяв пачку, насчитала 18 писем.
Французы пишут президенту страны, где, они думают, строится демократия, где создается
правовое государство.
А вот рассудительный автор письма из Дюссельдорфа считает, что обращаться
нужно не к президенту. Он обращается непосредственно к Виктору Черкесову,
возглавлявшему тогда Управление федеральной безопасности Санкт-Петербурга. Это
четкое, логичное письмо. «Выдвигаемые против него обвинения, — пишет Ульрих
Кребс, — основаны лишь на указах Министерства обороны. Согласно ст. 7 «Закона
о государственной тайне» России, информация по вопросам окружающей среды и о
связанной с ними опасности для жизни людей и животных не представляет собой
государственную тайну. Так что для ареста господина Никитина нет никаких
законных оснований!! «Беллона-Фаундейшн» утверждает, что вся опубликованная
информация была взята из открытых источников. Г-н Черкесов, я прошу Вас использовать
все свои возможности, чтобы помочь г-ну Никитину. В частности, обеспечить ему
необходимую медицинскую помощь. Не допустите, чтобы содержание под арестом
нанесло г-ну Никитину непоправимый ущерб!!..»
О святая наивность! Просить о помощи человека, стоявшего у истоков этого
дела, человека, с которым следствие согласовывает каждый свой серьезный,
поворотный шаг...
Десятки, сотни писем, выступлений. Британское посольство в Москве
обратилось к В. Карташкину, председателю Комиссии при президенте по правам человека;
Джон Шэттак, помощник госсекретаря США по вопросам демократии, прав
человека и труда выступил с речью, где говорил о Никитине; Комиссия по безопасности и
«Дело Никитина» 179
кооперации в Европе послала письмо Карташкину; ПЕН-центр Канады — Ельцину,
Скуратову, Куликову и др.; целый ряд канадских организаций — в МИД Российской
Федерации, Академия наук Нью-Йорка — Ельцину, Черномырдину, Лебедю,
Черкесову; организация «Гражданское действие» (Бухарест) — Ельцину; ПЕН-центры
США, Москвы и Санкт-Петербурга — в какие только инстанции они не обращались!
А это письмо от премьер-министра Австралии Никитину. Лично! Уж в Канберре,
казалось бы, что за дело до нашего «шпиона»?
23 марта 1996 года в газете «Труд» появилась статья профессора Яблокова,
президента Центра экологической политики России, советника президента Ельцина по
экологическим вопросам. Он писал, что, по его мнению, весь доклад «Беллоны», а не
только 8-я глава, над которой работал Никитин, не содержит государственной
тайны. «Высший интерес государства — защита граждан, в том числе от экологических
опасностей», — писал Алексей Яблоков, добавив, что «далекие на первый взгляд от
экологии сведения в докладе «Беллоны» имеют определенное экологическое
значение: дата и место постройки судов, тип реактора и оружия, характер металла
корпуса — все это важно для определения степени экологической опасности и расчета
уровня риска аварии с радиоактивным загрязнением».
Еще в сентябре 1996 года Александр Никитин был объявлен узником совести,
Европарламент принял три резолюции в его защиту, ему присуждались одна за
другой различные международные премии.
Когда Никитин находился под стражей, фракция «зеленых» Европарламента
присудила Никитину Премию имени академика Сахарова. Поздравить его с этой
премией пыталась депутат Европарламента Элизабет Шретдер, но не смогла
добиться в ФСБ свидания с ним. На пресс-конференции* куда Элизабет Шретдер приехала
сразу после встречи со следователем, отказавшим ей в этом свидании, она сказала,
что хотела «дать возможность ФСБ сохранить свое лицо». Но это ей не удалось —
своим отказом следователь оказал России медвежью услугу.
В том же 1996 году Никитину был присужден диплом Западно-Украинского
фонда экологической и просветительской информации, а в 1997 году — диплом
ассоциированного члена Международной академии наук Евразии. В 1998 году Никитин стал
победителем конкурса журналистов «Экология России». ПЕН-центр США наградил
его премией «Свобода пера», а в 2000 году он был избран членом Академии наук в
Нью-Йорке.
Одной из первых и самых престижных была знаменитая Премия Голдмана,
считающаяся Нобелевской премией в области экологии. На присуждение Никитину
этой Премии откликнулся даже Билл Клинтон.
«БЕЛЫЙ ДОМ
Вашингтон
17 июня 1997 г.
Организации
«Лауреаты Премии Голдмана
за достижения в области экологии 1997 г.»
Дорогие друзья!
Спасибо за Ваше письмо о деле Александра Никитина. Как вы знаете, г-н
Никитин был освобожден Федеральной службой безопасности (ФСБ) 14 декабря 1996 года
после более 10 месяцев содержания под арестом по обвинению в шпионаже. Дело
г-на Никитина не будет слушаться в военном суде, как изначально рассчитывала
ФСБ. Оно будет передано в гражданский суд, хотя адвокаты Никитина полагают,
что дело не дойдет до суда. Если все же суд состоится, то г-н Никитин и его защита
надеются, что все обвинения будут сняты.
Правительство США по-прежнему глубоко обеспокоено серьезными
процессуальными нарушениями, допущенными в ходе этого дела. Мы будем продолжать следить
за изменениями в деле Никитина и настоятельно просим Российское правительство
обеспечить справедливое судебное разбирательство, соответствующее
международным стандартам.
Еще раз благодарю за Ваше письмо
С уважением
Билл Клинтон».
Премию, присужденную «шпиону» Никитину, постарались на родине замолчать.
Никто из официальных лиц его, само собой, не поздравил. И тогда Даниил Гранин
сказал мне: «А почему, собственно, мы, ПЕН-клуб, не устроим по этому поводу праз-
180 Александр Никитин, Нина Катерли
дник? Наш соотечественник награжден такой премией! Мы должны обязательно это
отметить. И как можно более торжественно!
К этому времени Гранин был уже знаком с Никитиным.
Мы провели этот праздник, конечно, не так пышно, как в Соединенных Штатах,
но — достойно. Были и речи, и цветы, и тосты. Какая-то газета кратко отметила это
событие. Сторонники Александра радовались вместе с ним. Петля на шее следствия
становилась еще туже.
А вокруг жили, ходили на работу, смотрели по телевизору американские
триллеры и разные сериалы, в том числе и отечественную ложь про шпиона Никитина,
люди, которых вся эта история интересовала очень слабо, а точней, не занимала
вовсе. Это было не их дело — пусть следствие разбирается, а суд принимает решение.
Ведь это наш суд, самый справедливый в мире! Так нас учили в школе, и, хоть мы
слышали про сталинские репрессии, знаем, что и сегодня муж соседки два года
гниет в «Крестах», пока идет бесконечное следствие, и вроде он ни в чем не виноват, да
какое нам дело? А уж тем более, когда речь — о шпионаже, государственном
преступлении. Нет, лучше не связываться! Не наше это дело. И хоть заявлял (по
телевизору показывали) адвокат Никитина, что его подзащитный чуть ли не герой,
спасавший Россию от ядерной угрозы, почему мы должны ему верить? Главное, говорит:
«Если мы сегодня дадим посадить Никитина, завтра, как в прежние времена, смогут
посадить любого из нас!» Ишь — «любого»! Нас не посадят, мы никуда не лезем, ни
во что не вмешиваемся, с иностранцами не водимся, нас-то чего сажать? А этот их
распрекрасный Никитин, вполне вероятно, как раз шпион и есть.
Вот так или близко к тому рассуждали славные наши обыватели и гордились
своей беспристрастностью и патриотизмом (этого разлива патриоты — они
почему-то всегда на стороне спецслужб!). «Мы помалкиваем, нас и не тронут». Трогали.
Приходили вот так же, приглашали к управдому — и десять лет без права
переписки. А соседи — головы в плечи...
Так было и, боюсь, может повториться. Если не осознаем себя свободными
гражданами, не поверим в Закон и независимый (по-настоящему независимый) суд.
Я много раз задавалась вопросом — что в основе этих трусливых суждений и
готовности легко признать любого преступником? И ответ приходил в голову только
один: страх.
Страх, уходящий корнями в далекое прошлое. Но для сегодняшних нас
достаточно и того ужаса, который впитали мы с молоком матерей, напуганных 34-м и 37-м
годами, раскулачиванием, геноцидом целых народов, гонением на «бывших», ужаса,
рожденного беззаконием и бесправием. А у многих еще и слепой любовью к
Великому вождю и учителю. Передо мной книга Даниила Гранина. Она так и называется
«Страх»:
«Россия со времен Ивана Грозного жила в страхе, — пишет Гранин. — Страх то
убывал, то возвращался, но всегда работали либо Тайный приказ, либо III отделение,
либо ВЧК, ОГПУ, КГБ».
У народа до пятьдесят третьего года был Бог. Живой, грозный и обожаемый.
Сталин, которого большевистская пропаганда сделала Богом. И людьми владел
особый страх — не только потерять свободу и даже жизнь, но страх не угодить,
разгневать его, обожаемого. Брошенные за решетку люди зачастую плакали оттого, что их
считают врагами Сталина. У многих людей старших поколений, особенно тех, у кого
в семьях нет репрессированных, и любовь, и вера в поруганного ненавистными
демократами Бога остались. Но привычный страх перед, пусть нелюбимой, новой
властью возник тоже. Это — другой страх, он основан на обычных слабости и трусости,
здесь — никакой любви и веры. Это — просто страх раба. И он, зачастую даже
неосознанный, формирует мировоззрение, диктует поступки.
«Обычный человек — это арена борьбы добра и зла, страха и отваги. Их
поединки у каждого происходят по-своему. Достигнуть свободы можно, лишь преодолев
страх, — пишет Гранин. — Одни отступают перед насилием, перед могуществом зла,
его искусом, присоединяются к запуганному большинству, которое так необходимо
власти. Другие вступают в борьбу за себя, за свою человечность...»
Добавлю — за собственное достоинство, без которого человек остается рабом.
Выбрать позицию независимого человека способен, увы, далеко-далеко не
каждый. И пока этих «не каждых» будет у нас большинство, мы останемся страной
рабов. Спаси нас Бог от такой участи! Помоги образоваться обществу, состоящему из
свободных, мыслящих людей, неравнодушных к себе и другим. Не рабов, а граждан.
Потому что в стране рабов работают кое-как, воруют, лгут с экранов
телевизоров и убивают. Из-за утла или легально — именем Закона. В стране рабов обыватель
равнодушно (вжав голову в плечи) проходит мимо чужого горя. И верит лжи о
честном человеке, будто он шпион и изменник. Ведь трусу всегда приятно знать, что
есть враг, в то время как сам он (трус) — верноподданный гражданин, которому ни-
«Дело Никитина» 181
что не грозит. Вот что имел в виду адвокат Юрий Шмидт, повторяя в самом начале
этого дела: «Дадим посадить Никитина, завтра начнут сажать всех нас».
О той, в общем не такой, увы, многочисленной части, в основном
интеллигенции — научной, творческой, военной, которая, быстро разобравшись в ситуации,
стала на защиту Никитина, я уже говорила. Хочу добавить лишь, что за рубежом, в
той же Норвегии, в тех же Штатах, расположенных далеко от Баренцева моря,
среди его сторонников и заступников было гораздо больше простых людей, потому что
там уже существует гражданское общество. А еще потому, что там раньше нас
поняли, что такое экология и чем грозит каждой семье надругательство над природой.
Над Землей с ее полями, лесами, реками, озерами, морями и океанами.
Разумеется, определение Санкт-Петербургского городского суда по делу
Никитина, вынесенное 29 октября 1998 года, привело прокуратуру и следствие в
бешенство. Конечно, последовал протест. Частный протест прокурора, государственного
обвинителя, начальника отдела по надзору за исполнением законов о федеральной
безопасности А. В. Гуцана. Адресован этот протест был в коллегию по уголовным
делам РФ.
Не стоит приводить здесь целиком этот полный ярости документ. Я даже
цитировать много не буду. Главное в нем следующее:
«Нахожу данное определение подлежащим отмене, а дело направлению на новое
судебное расследование по следующим основаниям:
Суд... указал о необходимости (?) уточнения объема обвинения подсудимого
Никитина А. К., т.к. ...органы следствия не указали фактических и конкретных
обстоятельств содеянного Никитиным А. К., как они установлены материалами следствия,
то есть не приводится конкретный текст, содержащий сведения об авариях на
каждой АЛЛ, которые он собрал и передал...»
...Ну же, Гуцан! Опровергни этот довод! Ткни наконец пальцем в те страницы
обвинительного заключения, где цитируется этот секретный текст. И суд будет
посрамлен.
Нет. Не тычет. Напротив, отмечает: в огороде, дескать, бузина, но в Киеве как
раз живет дядька. А именно:
«...органы предварительного следствия как в постановлении о предъявлении
обвинения, так и в обвинительном заключении... конкретно указали, когда, при каких
обстоятельствах Никитин А. К. собрал и передал иностранной организации —
норвежской общественной организации «Беллона» конкретные сведения по авариям
на атомных подводных лодках...» и т.д.
То есть следствию указали, что в его материалах не приведены конкретные
примеры того, какие именно данные, содержащие государственную тайну, собрал
и передал Никитин, а прокурор Гуцан с пафосом отвечает, что оно (следствие)
установило (подслушав ведущиеся в открытую телефонные разговоры), когда это было и
при каких обстоятельствах.
На основании этой подтасовки прокурор выносит суду приговор: «Таким
образом, вывод суда о неконкретности и оценочном характере предъявленного
обвинения несостоятелен».
Этот протест был отклонен.
Но время для вынесения оправдательных приговоров по таким делам, как дело
Никитина, тогда еще не настало. Жалоба защиты с просьбой прекратить дело
Верховным судом также была отклонена. Определение Санкт-Петербургского суда о
дополнительном расследовании оставлено в силе. Шмидт ждал этого и, как обычно, не
ошибся. Он ошибся в другом — ему казалось, что, понимая полную
бесперспективность всех дополнительных расследований и видя тупик, в который зашло дело,
УФСБ попытается само прекратить его, найдя для этого какой-нибудь не слишком
позорящий его способ. Амнистию, например. Или договоренность с Никитиным, что
с него снимут обвинение в шпионаже, оставят что-нибудь не слишком серьезное,
дадут условный срок ниже того, что он уже отбыл под стражей, и проч. Ни на какой
торг Никитин, разумеется, не пошел бы, но Шмидт имел основания предполагать
возможность такого варианта. Он знал, что оправдание в суде — самое большое
поражение для следствия, и считал, что на это УФСБ не пойдет. Прекращение дела —
тоже факт малоприятный, но с оправдательным приговором его не сравнить.
Но УФСБ, видно, не имело ни желания, ни возможности для прекращения.
Почему? Здесь можно только гадать. Собственные упрямство и озлобленность? Кто-то
на высоком уровне обещал поддержку? Опять-таки брезжила надежда на какие-то
перемены в стране? Во всяком случае, никто в переговоры непосредственно с
Никитиным не вступал, началась очередная затяжка.
182 Александр Никитин, Нина Катерли
Передо мной толстая папка, где лист к листу подшиты документы дела
Никитина — вплоть до оправдательного приговора, вынесенного 29 декабря 1999 года. Здесь
все: ходатайства защиты и отказы следствия. Иногда отказы выглядят не просто
отписками — они кажутся издевательством. Вот, например, отказ на ходатайство от
1 марта 1999 года. Это — реакция на назначение новой экспертизы. В ходатайстве,
давая объяснения (в который раз!) по существу обвинения, защита просит
ознакомить экспертов с прилагаемыми выдержками из открытых источников,
использованных Никитиным, просит экспертизу ответить на ряд вопросов. А также, помимо
экспертов, которых выберет следствие, включить в состав комиссии К. А. Ландграфа,
советника Генерального конструктора по ядерно-энергетическим установкам одного
из ведущих конструкторских бюро, В. А. Кузнецова, профессора кафедры
ядерно-энергетических установок Военно-морской академии им. адмирала Макарова,
А. А. Котова, капитана 1 ранга, заместителя командира дивизии атомных подводных
лодок, и В. В. Никитина, капитана 1 ранга, начальника штаба дивизии атомных
подводных лодок.
Защита также информирует следствие о желании А. Никитина реализовать
узаконенное право обвиняемого присутствовать при проведении экспертизы и давать
объяснения экспертам.
Для того чтобы рассмотреть это ходатайство, следствию потребовался месяц,
после чего последовало «Постановление о частичном отказе в удовлетворении
ходатайства» от 30 апреля, где, во-первых, не без яда сообщалось, что привлечь в качестве
эксперта К. А. Ландграфа не представляется возможным, т. к. того «в настоящее
время нет в живых», что же касается А. Котова, В. Кузнецова и В. Никитина, то они,
хоть пока и живы, не обладают специальными знаниями и достаточной
компетенцией. Что же касается присутствия обвиняемого Никитина при проведении
экспертизы и его желания ответить на вопросы экспертов, то это было признано
нецелесообразным. Главным образом потому, что производство экспертизы осуществляется
на «территории режимного объекта, ограниченной для доступа посторонних лиц».
Точно нельзя было предоставить экспертам помещение и все нужные документы на
территории другого «режимного объекта» — в здании Большого дома на Литейном,
где Никитин не только не был посторонним лицом, но даже провел там, не выходя,
одиннадцать месяцев.
И опять — бумаги. Жалобы, заявления. И тупые отказы... А время неумолимо
движется, права Никитина по-прежнему ограничены, он продолжает ходить под
тяжелейшей статьей, до недавнего времени каравшейся расстрелом.
Новое заключение экспертов было наконец получено. На его основании
составлено новое обвинительное заключение от 2 июля 1999 года.
Кончается оно словами: «Разглашение Никитиным сведений, составляющих
государственную тайну, повлекло тяжкие последствия, поскольку в результате его
действий они были опубликованы за границей...» и т.д. А затем: «Предъявить Никитину
Александру Константиновичу по настоящему уголовному делу новое обвинение в
совершении преступлений, предусмотренных ст. 275 (бывшая 64 статья о
шпионаже. — Н. К.) и частью 2 статьи 283 УК РФ, о чем ему объявить под расписку».
Суд был назначен на 23 ноября 1999 года. ФСБ, сделав все, что могла, похоже,
затаилась в ожидании. Работа защиты и Никитина, напротив, шла как никогда
интенсивно, что потом было очень заметно на судебных заседаниях, где каждое слово
было точным, каждое движение выверенным.
Накануне начала процесса Юрий Шмидт составил заявление, которое
называлось «Дело Никитина. Какими аргументами ФСБ собирается убеждать суд?». Это
заявление содержит анализ международных событий, влияющих на отношение
руководства России к Западу, Норвегии в частности, а отсюда и к делу Никитина.
В своем заявлении Шмидт напоминает, как развивались события осенью 1995 года,
когда начиналось дело.
«Известно, что после провозглашения независимости политическое руководство
России заявило о намерении придерживаться курса на снижение международной
напряженности, уменьшение ядерной угрозы, включая ту, которую представляет
накопление радиоактивных отходов в местах базирования атомных подводных
лодок, — пишет Ю. Шмидт. — За короткое время был подписан ряд международных
соглашений, направленных на разрешение десятилетиями копившихся проблем».
Дальше рассказывается о том, что именно летом и осенью 1995 года
дипломатами был подготовлен и 4 октября подписан «Меморандум о российско-норвежском
сотрудничестве в области ядерной безопасности». С российской стороны его
подписал министр иностранных дел А. Козырев, с норвежской — Б. Т. Гудал. В
меморандуме содержались обязательства по предоставлению взаимной информации о
ядерных объектах и ядерной деятельности, а также договоренность о подготовке «Прото-
«Дело Никитина» 183
кола о практических мерах» к «Соглашению об оперативном оповещении о ядерной
аварии и об обмене информацией о ядерных установках».
Было бы странно, если бы в это время, когда экологи всех стран, включая «Бел-
лону», принимали участие в подготовке этих важнейших документов, собирая и
предоставляя необходимую информацию, Александру Никитину пришло бы в голову,
что он вовсе не укрепляет мир и безопасность России, а занимается шпионажем.
Но вернемся к документу, написанному Юрием Шмидтом, где ясно сказано, что
такая ситуация в политике и двусторонних отношениях устраивала далеко не всех:
«К открытому выступлению против курса руководства страны «ястребы» в силовых
структурах были не готовы, но каждый шаг по пути разрядки военные встречали
криками о нарастающей угрозе со стороны НАТО, а ФСБ трубила об усилении
разведывательной деятельности против России».
Вот тогда-то и началась подготовка к возбуждению уголовного дела против «Бел-
лоны» по обвинению в незаконном сборе информации.
Известно, кто были «заказчики», — те военные, которым пришлось бы отвечать
за ядерную свалку, Минатом и верная им ФСБ. Из записки Юрия Шмидта
становится очевидным, что здесь вмешались и более высокие и мощные политические силы,
те самые «ястребы», которые ненавидели Козырева — для них разрядка была
ударом по военному бюджету и их собственным карманам. Возникала угроза потери
влияния, а то и постов.
Громкое «шпионское» дело необходимо было им всем. Такое, чтобы не только
Никитин оказался под стражей, но и все те, кто, способствуя работе экологов,
сознательно допустил утечку информации. Нужен был скандал на международном
уровне. И все же я не завидую обвинению и всем, кто за ним стоял, в те дни, которые
предшествовали началу последнего судебного процесса. При наличии минимума
здравого смысла они должны были понимать: дело — проиграно.
Второй судебный процесс по делу Александра Никитина начался в городском
суде Санкт-Петербурга, как и было объявлено, 23 ноября 1999 года. Продолжался он
с перерывами до 29 декабря. Председательствовал, как и в октябре прошлого года,
судья Сергей Голец. Часть заседаний была закрытой, но в конце каждого дня защита
проводила пресс-конференцию, так что журналисты, правозащитники,
общественность, дипломаты, регулярно посещавшие суд, — все были, в общем, в курсе дела.
Каждый делал, что мог — в зависимости от стоящей перед ним цели. Одни пытались
распространить в обществе мнение о невиновности Никитина, другие с неменьшим
рвением порочили его, используя для этого все доступные средства.
Рассказывает адвокат Юрий Шмидт
«Дни, предшествовавшие началу процесса, были нервными, хотя то, что дело
вновь оказалось у судьи Гольца, было для нас приятной неожиданностью. Мы знали,
что судья блестяще знает дело и, познакомившись с его стилем в предыдущем
процессе, понимали, что обстановка в суде будет спокойной и рабочей.
Нашей целью было добиться оправдания Никитина.
Но легко сказать — добиться оправдания!
Такого не было за все годы советской власти — чтобы «изменника Родине»
оправдали. Да и в суд «шпион» не приходил как человек, приводили под усиленным
конвоем. Не было и никаких дополнительных расследований. Никогда даже часть
процесса не проходила в открытом заседании. Оправдания просто не могло быть.
Что нас могло ждать в лучшем, худшем и во всех прочих вариантах?
Мы собирались «большой командой» и в тысячный раз обсуждали перспективы
и возможности. (Большая команда — это сам Никитин, три адвоката — Ю. Шмидт,
И. Павлов, М. Матинов, а также Фредерик Хауге — генеральный директор и Йон
Гауслаа — юрист «Беллоны».) С того момента, когда Йон стал работать с нами,
жизнь стала тяжелее. Педантичный, дотошный, блестяще изучивший российское
право, он ничего не принимал на веру, требовал убедительных доказательств.
Фредерик эмоционально поддерживал его, и не раз они оба своими сомнениями и
повторявшимися вопросами доводили меня до отчаяния. Но как плодотворны и
полезны были наши споры! Мы ссорились, кричали, но уж зато, когда приходили к
согласию (а этим заканчивалось всегда), мы знали, что весь аналитический центр ФСБ не
оценит ситуацию так глубоко и на столько ходов вперед, как это сделали мы.
Вообще-то мы не раз убеждались, что сильно преувеличиваем интеллектуальный
и профессиональный потенциал противников. Иногда даже становилось обидно, как
мелко они плавают, как попадаются в самые простые ловушки. Впрочем, правила
184 Александр Никитин, Нина Катерли
игры всегда устанавливали они, и мы знали, что в любой момент они могли скинуть
фигуры с доски и заявить, что мы играем не в шахматы, а в городки...
Мы много раз повторяли друг другу, что обвинительный приговор вынести
невозможно.
Но и ...оправдать невозможно! ФСБ (КГБ) никогда не терпела подобных
поражений. Мы понимали, что вся сила этой структуры будет направлена против нас.
Накануне судебных прений я не спал всю ночь. Я всегда волнуюсь перед
ответственным процессом, а ведь это дело, какого никогда не было в моей жизни...
Ответственность морально и физически давила меня. Последний месяц были проблемы со
здоровьем, и появился страх, что не хватит сил, дыхания. Страх, что вот я начинаю
речь и тут же теряю сознание.
Естественно, у защиты был тщательно продуманный план, причем каждый из
нас имел свей раздел, свой круг вопросов. Сам я решил выступать последним.
Прокурор произносил речь при пустом зале —- потребовал, чтобы заседание
было закрытым. Ничего нового он, как и следовало ждать, не сказал, просто
повторил обвинительное заключение. При этом все то, что составляло в кем, по его
мнению, государственную тайну, он опускал, существа обвинения практически не
касался. Речь его была профессионально беспомощной, что не помешало ему
попросить для Никитина 12 лет.
После перерыва публику пустили в зал и слово предоставили адвокату Михаилу
Матинову. Его задачей было дать анализ правовой базы и всех элементов состава
преступления. Как я и был уверен, справился он с ней блестяще. Речь его была
четкой, красивой и изящной. Хорошее начало было положено.
Вторым выступал Иван Павлов. Было ясно, что он волнуется даже больше, чем я
за него. У Ивана от природы негромкий голос, а к тому же в этом зале плохая
акустика. Однако в огромном зале стояла полная тишина. Иван произнес свою речь
спокойно, говорил ясно и предельно убедительно. Я от души поздравил его с большой
творческой удачей.
Себе я оставил главную полемику с обвинением по доказательствам, по
экспертизе, процессуальным вопросам. Ну и как бы, опять же говоря спортивным языком,
функции «чистильщика»: если кто-то из коллег что-то важное упустит. Но «чистить»
ничего не пришлось».
Мы не будем приводить речь Юрия Шмидта полностью, хотя она того и стоит.
Процитируем лишь то, что имеет не столько юридическую, сколько
общественно-политическую значимость.
«Пора кончать...
Именно с таких слов начал свою речь адвокат Карабчевский по делу Бейлиса —
самому громкому уголовному делу в России в начале XX века. Сфабрикованное
черносотенными кругами и царской охранкой дело «о ритуальном убийстве евреем
христианского мальчика» имело целью поднять новую мощную волну антисемитизма, а
признание Бейлиса виновным должно было развязать руки погромщикам.
Заканчивается век другим, не менее громким и общественно значимым «делом Александра
Никитина», отличным по фабуле, но имеющим то несомненное сходство с «делом
Бейлиса», что оно также инспирировано наиболее реакционными силами уже наших дней и
преследует политические цели, далеко выходящие за рамки уголовного процесса.
Понимая, что на правовом поле они безнадежно проигрывают, провокаторы из
ФСБ развернули беспрецедентную для постсоветской России кампанию лжи в
прессе с целью создать вокруг личности Никитина и его дела негативное общественное
мнение и оказать давление на суд. Петербургское телевидение устроило настоящую
истерику. С экрана вновь повеяло холодом тоталитарных времен. Для полной
аналогии с до боли знакомой картиной недавнего прошлого не хватает только потока
писем возмущенных граждан — рабочих и колхозников, служащих и творческой
интеллигенции, доярок и оленеводов: лично я доклад «Беллоны» не читал, но глубоко
возмущен действиями предателя Родины, вражеского агента Никитина...»
«...Не смешите, господин Гуцан! — обращается Ю. Шмидт к прокурору. — Мало
того, что ваша речь состояла из нудного и никому не нужного повторения
обвинительного заключения, но при этом вы старательно пропускали именно то, что
составляет существо обвинения и якобы содержит эту самую тайну! Боялись, что
коварный враг подслушает? Но, во-первых, врагу это не интересно, во-вторых, через
несколько дней суд огласит приговор, огласит, как требует закон, публично, и его
копия будет вручена Никитину. Вот все «тайное» и станет явным».
«...Да, — продолжает Юрий Шмидт, — четыре года назад инициаторы этого дела
рассчитывали провести его по совершенно другому сценарию, в духе добрых старых
«Дело Никитина» 185
традиций. «Спецдело» — именно так всегда назывались дела о «государственных
преступлениях» — предполагало, что и все его участники будут специальные —
следователь, прокурор, суд и даже адвокат — свой, «допущенный», лучше всего из
бывших офицеров ФСБ, из военной юстиции. Не помню кто верно заметил, что
«бывших чекистов» не бывает Сегодня процесс завершается в открытом заседании,
Никитина защищают выбранные им адвокаты, и настоящую, а не специально
подобранную информацию о деле имеет весь мир. Я не преувеличиваю, именно весь мир
следит за ходом нашего процесса, который с полным правом можно назвать
историческим. Вы, уважаемые судьи, знаете, что дело Никитина, первого «узника совести»
постсоветской России, находится в поле зрения самых авторитетных
международных организаций — Комитета по правам человека ООН, Совета Европы и Европар-
ламента. Специальную резолюцию, выражающую обеспокоенность имевшими место
нарушениями прав Никитина, приняла в этом году Сессия Парламентской
ассамблеи ОБСЕ. Ваш приговор будут читать и анализировать лучшие юристы мира. От
того, каким он будет, во многом будет зависеть представление мирового сообщества
о будущем России».
И дальше: «Утверждаю: если Никитин — изменник и шпион, то те, кто, сознавая
преступный характер его действий, будучи по должности обязанными и имея полную
возможность предотвратить причинение ущерба государству, не сделали этого, —
прямые соучастники государственной измены. Впрочем, я все же уверен, что в
действительности они хорошо понимали, что никакой ущерб России не грозит, поскольку
государственной тайны в докладе «Беллоны» нет. Но это не основание для
освобождения от ответственности, поскольку они действовали явно провокационно,
искусственно «выращивали» шпиона, фабриковали уголовное дело и фальсифицировали его
материалы, в силу чего должны отвечать за должностные преступления против
правосудия, за привлечение к уголовной ответственности заведомо невиновного.
Уважаемый суд! Трудно поверить, что наш многострадальный, изнурительный, я
бы даже сказал — мистический, в стиле Кафки, процесс — подходит к концу.
Невозможно передать, какого напряжения нервов и сил стоил он Никитину. И не ему
одному. Защита сделала все, что могла и умела, теперь слово за вами. Я благодарю
вас за то, что судебное рассмотрение дела проходило в атмосфере законности, с
соблюдением всех процессуальных норм. Я благодарю своих коллег за прекрасную
работу. И я благодарю судьбу за то, что она подарила мне высокую честь — защищать
Александра Никитина. Пора кончать!»
Рассказывает адвокат Юрий Шмидт
«29 декабря 1999 года. Пожалуй, самый тяжелый день в моей профессиональной
жизни. После судебных прений прошла неделя. Можно было отдохнуть и
успокоиться. Мысли о том, что чего-то не сделал или сделал не так, не тревожили. Тем не
менее накануне вечером появились волнение и тревога. Сон никак не шел, и
привычное снотворное не брало, я лежал и уговаривал себя,.что от меня больше ничего не
зависит, делать уже ничего не надо, завтра в суде я буду просто спокойно сидеть и
слушать. И все кончится хорошо, иначе не может быть. Но шли часы за часами,
близилось утро, а уговорить себя так и не удалось. Утром я выглядел, как живой труп. И
чувствовал себя соответственно.
Сначала Никитину предоставили последнее слово. Естественно, мы заранее
согласовали, что он должен сказать. Я только отметил про себя, что сказал он именно
то и так, как нужно... Часа два (или три?) суд совещался. Наконец: «Встать! Суд
идет!» Я продолжаю уговаривать себя, что волноваться нечего, что нужно быть
спокойным, спокойным... Реально представить себе обвинительный приговор
невозможно. А оправдательный — возможно?! Первый раз за всю нашу историю
оправдательный приговор по такому делу... Чтение началось. Сначала — рутина: долгое
(нестерпимо долгое!) описание существа предъявленного Никитину обвинения.
Ловлю на себе взгляды друзей из зала, они ждут какого-нибудь знака. Дернул меня черт
сказать, что по первым фразам я пойму, каким будет приговор! Никакой ясности за
первые сорок минут. И — перерыв. Все вопросительно (и с сочувствием) смотрят на
меня, а мне сказать нечего. Мне бы — выдержать, выжить... Как назло, Виктор Те-
решкин именно сегодня сам выпил последний глоток кофе (с коньяком!), который
он приносил в своем знаменитом термосе и очень поддерживал нас весь процесс...
Первые две-три фразы приговора после перерыва прояснили все. Но я все боялся
поверить своим ушам и поднять голову. Когда поднял ее и повернулся к залу, чтобы
глазами показать: все отлично, победа! — я увидел сияющие лица и широкие
улыбки. Им тоже стало ясно. Только норвежцы еще не поняли — вот им я и сделал знак.
186 Александр Никитин, Нина Катерли
Помню выражение счастья, которое буквально осветило лицо Фредерика... И вот
заключительный аккорд;
«Таким образом, имея в виду положения ст. 49 Конституции Российской
Федерации, а также ст. 6 (2) Европейской Конвенции по правам человека,
ратифицированной РОССИЙСКОЙ Федерацией, проанализировав собранные по делу
доказательства, суд приходит к убеждению в отсутствии в действиях подсудимого
Никитина составов инкриминируемых ему преступлений», — звучал негромкий голос
судьи Гольца.
А что же я? Облегчения не было. И счастья. Никаких чувств — полное отупение.
В чем причина? В том, что этому делу было отдано столько сил. Все. Предел,
Потолок, Без остатка. ...А чувства пришли позже.
Зал замер. Голос судьи теперь звучал более торжественно:
На основании вышеизложенного, руководствуясь ст. ст. 301—303, 310—317
УПК РСФСР, суд
ПРИГОВОРИЛ:
НИКИТИНА Александра Константиновича по предъявленному ему обвинению в
совершении преступлений, предусмотренных ст. 275 УК РФ и ч. 1 ст, 283 УК РФ, —
оправдать за отсутствием в его действиях составов данных преступлений.
Все. Победа».
«После драки кулаками не машут» — гласит старая русская пословица. Но с
какой же это стати наща ФСБ и подведомственные ей прокуроры станут принимать во
внимание народную мудрость, если не считают необходимым опираться на статьи
Закона и Конституцию страны?
Казалось бы, приговор, вынесенный городским судом Санкт-Петербурга 29
декабря 1999 года, не оставлял ни малейшей щелочки, лазейки, куда можно было бы
проникнуть с протестом, что-то опровергнуть, поймать суд на неточности — одним
словом, хоть как-то повлиять на судьбу Александра Никитина, которого еще в
1995 году было решено посадить, объявив шпионом.
Однако прокурор Гуцан остался верен себе и своему начальству — нет, не
Генеральной прокуратуре, — ФСБ. Он прекрасно понимал, что «заказчик» этого
спецслужбам просто так не спустит, и значит, надо биться до последнего. И чтобы
начальство видело это!
Он направил в Верховный суд РФ кассационный протест, в котором повторил,
по существу, содержание обвинительного заключения.
Рассказывает адвокат Юрий Шмидт
«Слушание в Верховном суде было назначено на 4 апреля. Естественно, все мы
приехали в Москву: Никитин, три адвоката — Матинов, Павлов и я, а также
несколько человек из «Беллоны». Разумеется, мы заранее, еще в январе, подали свои
возражения на протест прокурора Гуцана.
Крохотный зал и коридор здания Верховного суда были забиты журналистами,
штативами для телекамер и сочувствующими, поскольку в зале поместиться всем
было просто невозможно.
В зале появились два прокурора — Гуцан, приехавший из Петербурга, и
московский прокурор из Генпрокуратуры Ерохин. К нашему немалому изумлению,
слушание началось с того, что встал Ерохин и сообщил, что он не успел ознакомиться с
делом и просит слушание отложить. Это выглядело более чем неожиданно. Да и закон
подобной возможности не предусматривает. И без этого слушание дела было
назначено с большим превышением предельных сроков. Адвокатам хорошо известно, что
прокуроры-кассаторы никогда не изучают дел досконально, а тут к тому же
участвовал сам автор протеста. У меня в мозгу сразу пронеслась мысль: а вдруг все же
Генеральная прокуратура обдумывает возможность отзыва протеста и не надо им мешать?
Слушание перенесли на 17 апреля.
17 апреля Гуцана в зале уже не было. В заседании участвовал только Ерохин.
Протест никто не снял, но просительный пункт был в выступлении прокурора иным,
чем в протесте Гуцана. В протесте Гуцана содержалась просьба об отмене приговора
и передаче дела на новое судебное рассмотрение. Это был абсолютно тупиковый
путь, потому что никакого иного приговора, кроме оправдательного, никто бы выне-
«Дело Никитина» 187
ста не смог — при любом составе суда и при любом нажиме. Устранить пороки
предъявленного обвинения в стадии судебного разбирательства было невозможно.
Дополнительные две недели Генпрокуратура, похоже, решала вопрос, как им выйти
из этого безнадежного положения. В итоге Ерохин попросил отменить приговор, но
дело направить не на новое судебное рассмотрение, а на дополнительное
расследование. К этому времени делу исполнилось уже четыре с половиной года, его уже
дважды «дополнительно расследовали», и просьба Ерохина звучала жалко и
откровенно беспомощно.
Суд совещался недолго. Протест был отклонен.
У выхода из суда ко мне подошли журналисты ОРТ и спросили, окончательный
ли приговор и нет ли еще каких-нибудь путей его отмены.
Я сказал, что в принципе от них можно ожидать любой глупости, хотя лично я
считаю принесение протеста в порядке надзора не только делом бесперспективным
для обвинения, но и маловероятным. Я действительно не верил в то, что очередной
протест возможен. Я даже процитировал строчку из Гумилева: «Ведь должны же
пределы и глупости быть...»
Тем не менее в средствах массовой информации, особо «дружественных»
Никитину и всем тем, кто его поддерживал, тут же появились угрожающие сообщения:
мол, рано радуетесь, господа, — определение судебной коллегии Верховного суда —
это еще не победа. Борьба продолжается! Генеральный прокурор может
опротестовать приговор в Президиум Верховного суда.
А мы отпраздновали очередную победу...
Где-то в середине июля (Никитин в это время был в США), придя в офис, я
обнаружил три одинаковых толстых конверта со штампами Верховного суда.
Конверты были адресованы Матинову, Павлову и мне. Я, даже не открывая, понял, что нам
прислали копию надзорного протеста. Так и оказалось. Это был подписанный
заместителем Генерального прокурора Кехлеровым протест и сообщение, что
рассмотрение дела в Президиуме Верховного суда назначено на 2 августа. Значит, они решили
испить чашу позора до дна...
Мы начали готовить возражения на протест. Еще кассационный протест Гуцана
с фактической и юридической точки зрения выглядел совершенно беспомощным, но
протест, подписанный Кехлеровым, побил и этот, казалось, абсолютный рекорд.
Полным издевательством было то, что в этом протесте прокурор соглашался со
всеми нашими многочисленными заявлениями и жалобами на грубое нарушение прав
Никитина в ходе четырехлетнего следствия по делу. Ранее, как известно, прокуроры
всех уровней отмечали, что никаких нарушений нет и права Никитина ничем не
ущемлены. И вдруг такое трогательное признание. Но на этом признании был
построен главный довод — мол, необходимо исправить все допущенные нарушения, а
для этого отменить оправдательный приговор, вернуть Никитина в статус
обвиняемого и проводить дополнительное расследование в полном объеме, но уже без
нарушений прав. В своих возражениях мы не удержались от резких характеристик и
назвали эту позицию издевательской и циничной. Дело в том, что оправдательный
приговор сам по себе является как бы высшей формой исправления допущенных
нарушений, и такое запоздалое стремление восстановить нарушенные права очевидно
противоречило и букве и духу закона.
2 августа впервые в жизни я лично участвовал в заседании Президиума
Верховного суда России. Едва появились судьи и председатель сказал, что слово
предоставляется судье-докладчику, как с места раздался голос (впоследствии я узнал, что это
был первый заместитель председателя В. Радченко): «Я прошу отложить слушание —
сказал он, — я только вчера вышел из отпуска и не успел изучить дела, а дело
серьезное». — «И я! Я тоже!» — сказал еще один из судей, как потом выяснилось —
председатель Военной коллегии генерал Петухов.
Председатель Верховного суда Лебедев, не поднимая головы, произнес:
— Слушание откладывается на 13 сентября, Заседание закрыто,
Я ожидал этого, тем более что накануне рассмотрения мне позвонил Юрий Вдо-
вин из «Гражданского контроля» и сказал, что только что разговаривал с
пресс-секретарем В. Черкесова, незадолго до того назначенного представителем президента в
Санкт-Петербурге, а в момент возбуждения дела работавшего начальником ФСБ по
Петербургу и области. Пресс-секретарь сказал Вдовину, что слушание 4 апреля не
состоится. Это могло означать только то, что Черкесов, во-первых, слишком подробно,
не по должности, информирован о движении дела и, во-вторых, что ФСБ не сумела
дожать Верховный суд и ей требуется для этого дополнительное время. Когда мы
вышли к журналистам, то проинформировали их о странной осведомленности г-на
Черкесова. У меня, конечно, и сейчас нет сомнения, что отложение дела потребовалось
именно с этой целью, а вопрос о возможном отзыве протеста даже не вставал.
188 Александр Никитин, Нина Катерли
13 сентября дело было рассмотрено. Присутствующих поразило беспомощное
выступление С. Кехлерова, который, пожалуй, впервые раскрыл истинные мотивы
упорной борьбы прокуратуры за отмену приговора.
Дело в том, что, в соответствии с УПК, отмене подлежит только незаконный й
необоснованный приговор. Никаких доказательств необоснованности и
незаконности приговора по делу Никитина Кехлеров привести не смог, поэтому главная мысль
сводилась к следующему: вы отмените приговор, а мы на стадии дополнительного
расследования еще раз проверим, виновен Никитин или нет. И если невиновен, то
сами дело и прекратим.
Его выступление было примером вопиющего беззакония, издевательства над
Конституцией России, правами и свободами человека, поскольку основано было на
констатации того факта (о нем в течение почти пяти лет без конца твердила защита
и кричала пресса!), что в процессе следствия по делу Никитина были допущены
весьма существенные нарушения, которые даже привели к ущемлению права
Никитина на защиту.
Иными словами — через пять лет после возбуждения уголовного дела вернуть
Никитина в положение обвиняемого и под чутким руководством Генеральной
прокуратуры начать «восстанавливать» его права... Сколько раз за долгие годы следствия,
обращаясь к ФСБ и прокуратуре, я говорил: «Прекращайте дело. Не доводите до
суда. Оправдание обернется для вас большим позором. Так не разумнее ли выбрать
меньшее зло?» Нет! На них это не действовало. Они не просто выбрали наихудший
для себя вариант, но они прошли все инстанции, ухитрились усилить многократно
свой позор, ибо проиграли одно дело несколько раз.
В беседе с журналистами я сказал тогда, что, как ни парадоксально, но есть
какая-то внутренняя справедливость в том, что это дело все-таки было рассмотрено
высшей судебной инстанцией страны.
Это не помешало функционерам ФСБ и позднее говорить о том, что Никитин
виновен, всячески поносить суд, но постановление двух инстанций Верховного суда
России говорят сами за себя. В общем, ФСБ и прокуратура помогли нам, они
сделали все, чтобы наша победа была полной и окончательной. Вот только о престиже
страны они, как всегда, не позаботились».
Это правда. Не зря в своем заявлении для прессы еще 20 апреля 2000 года
защита Никитина, подводя итоги процесса, заявила, среди прочего:
«Итак, истина и справедливость восторжествовали. Однако борьба не закончена.
Те, кто преследовал Никитина, не останавливаются перед созданием искусственных
преград в реализации им законных прав свободного человека и гражданина. Не
можем исключить и мести с их стороны».
Да, защита угадала и здесь: тогда борьба была не закончена.
В дополнение к тому, что сказал о данном протесте Кехлерова Юрий Шмидт, я
бы назвала этот протест еще примером невероятного цинизма и потери здравого
смысла (и это еще — мягко выражаясь!), а также — актом отчаяния и бессильной
ярости.
На что рассчитывал господин Кехлеров и те, кто готовил этот протест? Неужели
снова на внезапное изменение ситуации в стране, когда ФСБ (или это снова будет
КГБ?) опять, как прежде, станет полновластной организацией? И новый
Генеральный прокурор послушно выполнит все, что ему прикажут на Лубянке?
Рассказывает Александр Никитин
«Конечно, то, что произошло в декабре 1999 года в городском суде
Санкт-Петербурга, — это был триумф. И некоторое время после суда не хотелось думать, что
что-то может измениться. У нас не было сомнений в том, что городская прокуратура
обжалует приговор в Верховном суде, об этом сразу же сказал Гуцан.
После оглашения приговора в городском суде он подошел к судье и спросил: «А
почему вы не предупредили меня, что приговор будет оправдательным?» Звучало это
довольно странно, и судья Голец ответил: «А я и защиту ни о чем не предупреждал».
Похоже, Гуцан воспринял это как некое отклонение от правил, от многолетней
традиции — согласовывать приговор с обвинителем. Настроение у него было, конечно,
не из лучших. С потемневшим лицом он покинул зал заседаний и на вопросы
журналистов, будет ли он обжаловать приговор, не останавливаясь, буркнул: «Конечно».
Поэтому мы ждали протеста. Закон отводил прокурору на это неделю. Через
неделю мы получили предварительный протест, а окончательный его вариант был ♦
«Дело Никитина» 189
представлен позже. Сегодня результат всех этих протестов известен. Нам дважды
пришлось приезжать в Коллегию Верховного суда и еще дважды — в Президиум.
Честно говоря, после того как Коллегия отклонила протест Гуцана, мы были
почти уверены, что Генеральный прокурор не будет апеллировать к Президиуму
Верховного суда.
23 июля рано утром я проснулся в гостинице в Вашингтоне. Это был очередной
тяжелый рабочий день, и мы торопились на встречу, которая была назначена на
восемь тридцать утра. Мы с президентом «Беллоны» Фредериком Хауте ехали в такси,
когда зазвонил мой мобильный телефон. В Осло было два часа дня, и из
центрального офиса «Беллоны» мне сообщили, что заместитель Генерального прокурора Кехле-
ров подписал протест в Президиум Верховного суда. Какие глупости были написаны
в этом протесте, уже рассказал Юрий Шмидт.
Очевидно, мне было суждено испить эту чашу до конца, пройти через все
круги ада».
Те, кто в 1996 году после ареста Никитина лгал, будто он был буквально снят с
поезда, имея в кармане билет в Канаду, прекрасно знали, что лгут. Они всегда
знают, когда лгут, и не считают ложь безнравственной. Это для них рабочий
инструмент, оружие, присущее тоталитарному сознанию.
Как известно, в Канаду поезда не ходят ни из Петербурга, ни даже из Киева.
Они это понимали, но уж больно эффектно звучало — «снят с поезда с билетом...».
Ложь, доставшаяся в наследство от прежнего режима, пронизывала каждое
заявление, каждую статью, которые писали о Никитине «спецжурналисты». Они же, с
подачи ФСБ, впоследствии принялись распространять другую ложь: вот, оправдают
Никитина, и он тут же покинет Россию, чтобы поселиться в Канаде, Норвегии,
США — где будут больше платить «шпиону, вернувшемуся с холода», примут с
распростертыми объятиями и зачислят в штат ЦРУ или другой подобной организации,
на которую он работал, — да вот, жаль, не удалось доказать!
И вот Никитин оправдан. Он остался в России, которой всегда хотел приносить
пользу. Работает в той же «Беллоне», занимается той же экологией. И, в основном, в
той же области, что прежде, — в области ядерной и радиационной безопасности.
Он понимает, что сейчас его работа важнее и нужнее России, чем была пять лет
назад. И возможности появились большие (сегодня имя Александра Никитина знает
весь мир). А ситуация за пять лет процесса отнюдь не улучшилась. В результате
преследования Никитина и клеветы на «Беллону» Россия лишилась многих тысяч
долларов, которые, будучи вовремя использованы для утилизации отработавшего
ядерного топлива, уже дали бы результаты. Но, как мы знаем, заказчики и исполнители
этого подлого дела думали не о безопасности страны, а о собственных интересах.
Что происходит сегодня? Какими проблемами занят Никитин?
Оставаясь представителем «Беллоны» в России, членом Международного
социально-экологического союза, в который «Беллона» входит в полном составе, Александр
Никитин также один из директоров Российской коалиции «Экология и права
человека». Миссия этой организации в том, что она, как единый зонтик, прикрывает и
защищает сотни маленьких экологических групп, разбросанных по всей России. И
если такая организация или просто один человек, занимающийся экологическими
проблемами, подвергается нападкам и преследованию, коалиция, используя
огромный опыт, накопленный за те пять лет, что тянулось дело Никитина, возьмет того,
кого преследуют, под защиту, окажет юридическую и общественную помощь.
Стратегия и тактика в этих случаях разрабатывается в Петербурге, где работает
Экологический правозащитный центр, куда входят «Гражданский контроль»,
«Российский комитет адвокатов по правам человека», международная Хельсинкская группа и
«Беллона». Это — мозговой центр коалиции, и Александр Никитин лидер этого центра.
Зачастую приходится решать не только проблемы, связанные с экологией, но и
чисто правозащитные. Проблем много. Их не стало меньше, напротив — количество
их, тех, в которых Никитину и его коллегам приходится принимать участие,
значительно увеличилось.
Рассказывает Александр Никитин
«Когда 13 сентября 2000 года в зале заседаний Президиума Верховного суда РФ
прозвучало: «Протест Генеральной прокуратуры оставить без удовлетворения», у
меня сразу возникла необходимость ответить на вопрос, который я уже задавал себе
неоднократно: что теперь делать? Где жить? Где работать?
190 Александр Никитин, Нина Катерли
Вариантов было много. В Канаду уже более двух лет назад переехала моя семья.
Я знал, что легко могу получить там вид на жительство. Конечно, я мог обратиться
еще к норвежским властям и попросить, чтобы мне предоставили возможность
переехать в Норвегию. Там у меня была работа — я оставался сотрудником «Беллоны».
Существовали и другие варианты — моя мать и многочисленные родственники
живут на Украине.
Вокруг было много советчиков, и каждый желал мне добра. Говорили: «Уезжай!
Чекисты все равно не оставят тебя в покое. Ты получил по одной щеке, зачем
подставлять вторую?»
Те, кто не хотел, чтобы я уезжал, советов не давали. Никто не сказал: «Ты
должен остаться здесь». Они лишь спрашивали: «Ты уедешь?», но звучало это, как
«Неужели ты уедешь?».
Семья возвращаться не собиралась. Дочь училась в университете в Бостоне,
вышла замуж за американца, у нее своя жизнь, своя семья. Жена жила и работала в
Торонто. И, конечно, я отдавал себе отчет, что, если я остаюсь, я остаюсь один. Те,
кто советовал уехать, убеждали — заниматься экологическими проблемами можно и
в Торонто. Мне было странно это слышать: как заниматься экологией России,
находясь за тысячи километров от нее?
Я всегда не до конца понимал своих соотечественников, которые, живя на
Западе, боролись за права человека в России. Другое дело — те, кто был выдворен из
Советского Союза против своей воли, речь не о них. Тем более, экология. Здесь, как
нигде, необходимо видеть все собственными глазами, трогать руками и только после
этого давать оценки.
Таким образом, решение было принято. Вокруг меня было очень много проблем
и еще больше людей, которые занимались экологическими правами человека,
вопросами использования ядерной энергии и сотнями других, имеющих прямое
отношение к окружающей среде.
Были еще и люди, оказавшиеся в той же ситуации, в которой совсем недавно
был я, и они нуждались в поддержке и помощи. Еще в 1998-м, когда мой процесс
был в разгаре, мы на очередной нашей встрече, где собрались правозащитники,
«беллоновцы», юристы, пришли к мысли, что права человека и работа по защите
окружающей среды очень близки друг другу. И когда мы решаем экологические
проблемы, то тем самым защищаем фундаментальные права человека: право на
благоприятную окружающую среду, то есть право на здоровье и, в конце концов, на
жизнь. Таким образом, родилось решение создать организацию, которая занималась
бы экологическими правами человека. В Петербурге был создан Эколого-правоза-
щитный центр. В его состав вошли люди, работавшие в правозащитных
организациях «Гражданский контроль», «Human rights watch», юристы из «Российского
Комитета адвокатов в защиту прав человека» и экологи из «Беллоны».
Тогда же впервые возникла идея создания единого мощного российского альян- '
са правозащитных и экологических организаций. Правда, нашлось много скептиков,
говоривших: «Какая связь между экологией и правами человека? Все это притянуто
за уши!» Я терпеливо объяснял, что право быть здоровым и право жить, в конечном
итоге, важнее свободы слова и других политических прав. Тем более что наша
организация не ставит под сомнение существование правозащитных организаций,
отстаивающих чисто политические и гражданские права. Просто у нас свои цели и свои
задачи.
Впоследствии эта наша идея была подхвачена многими людьми в России и на
Западе. Через некоторое время мы создали общероссийскую коалицию с названием
«Экология и права человека». Ситуация с экологическими правами была такова, что
в России был необходим «зонтик», который защищал бы множество уже
работающих мелких и крупных неправительственных организаций и отдельных людей.
За этой идеей стояли тысячи загубленных человеческих жизней, масса
искалеченных, потерявших здоровье на службе государству и веру в то, что это
государство способно защитить их, помочь или хотя бы как-то компенсировать то, что они
потеряли. Я заплатил за эту идею пятью годами жизни под дамокловым мечом.
Поэтому, когда мне предложили стать одним из директоров этой коалиции, я согласился.
Рядом со мной были люди с похожей судьбой — Лев Федоров, который первым
прошел этот путь в «деле Мирзоянова—Федорова», Григорий Пасько, все еще
находящийся под судом, а также те, кто уже давно вошел в экологическую историю:
Алексей Яблоков со своим «Центром экологической политики России», Наталия
Миронова с движением «За ядерную безопасность», многотысячный
«Социально-экологический союз» со своим лидером, первым российским лауреатом Премии Голдмана,
Светом Забелиным. Рядом были блестящие молодые юристы из группы Юрия
Шмидта и, конечно, «Беллона» с ее международным авторитетом, который за
последние годы вырос в несколько раз.
«Дело Никитина» 191
Казалось, впереди совершенно неподъемный пласт работы. Необходимо было
решить, чем заниматься в первую очередь. Тем более что многие знакомые и
незнакомые, а особенно журналисты, постоянно донимали меня вопросом: «Все
кончилось. Что вы делаете? Чем сейчас занимаетесь?»
Надо было, конечно, вернуться к той работе, которая была остановлена
чекистами в 1995 году. А именно к ядерной свалке на Северном побережье.
Конечно, сейчас была уже совершенно иная ситуация. Многие, осмелев,
открыто писали, сколько у нас там подводных лодок, радиоактивных отходов,
отработавшего ядерного топлива, какие проблемы и сколько стоит их решение. Одним словом,
недостатка информации не было. Вопрос заключался в другом: как сделать так,
чтобы этой свалки не было? Что для этого предпринять?
Мы с коллегами из «Беллоны» задавали себе эти вопросы и старались найти
ответы на них. И пришли к выводу, что решить все проблемы сразу невозможно,
нужно провести анализ и расставить приоритеты.
Еще весной 2000 года мы начали работать над третьей версией доклада, которую
мы назвали желтой (первый доклад был в черной обложке, второй в синей, а этот
вышел в желтой). Работа продолжалась после моего окончательного оправдания и
сегодня завершена. Как недавно отметила одна информационная телепрограмма
России, ФСБ еще не дала оценку этому докладу...
Сейчас «Беллона» является авторитетной экспертной группой, к которой часто
обращаются за комментариями, если дело касается ядерных вопросов.
Когда 14 августа 2000 года в Баренцевом море погибла подводная лодка «Курск»
и все испытывали информационный голод в связи с этим событием, на сайт
«Беллоны» в один день зашло более ста тысяч тех, кто хотел знать правду о случившемся. В
результате сайт вышел из строя, не выдержав такого количества посетителей. Фонд,
созданный для подъема «Курска», предложил «Беллоне» быть экспертом по
вопросам экологической безопасности во время подъема. Говоря о работе «Беллоны», я не
отделяю себя от нее.
То, что случилось с «Курском», — национальная трагедия. Но с точки зрения
воздействия на окружающую среду, «Курск» лишь добавил еще одну проблему к
тем, что существуют на Севере. Реакторов, подобных реактору «Курска», в
Баренцевом море более трехсот. Многие из них находятся на плаву, но, с точки зрения
потенциальной опасности, они страшнее, чем затопленные реакторы «Курска».
Конечно, мы не могли пройти мимо нараставшего скандала по поводу проекта
ввоза на территорию России отработавшего ядерного топлива (ОЯТ). Нам нужно
было выработать четкую позицию по этому вопросу, и мы это сделали.
Мы сформулировали основные пункты, доказывающие не просто опасность
проекта, но и его финансовую несостоятельность.
«1. В утверждении Минатома, что предполагается только импорт топлива, но ни
в коем случае не радиоактивных отходов, содержится глубокое противоречие.
С целью создания более привлекательных условий для потенциальных клиентов,
Минатом склоняется к варианту, который не предполагает возвращение ОЯТ
странам-поставщикам после истечения срока хранения. В случае, если ОЯТ будет
переработано, возвращение отходов переработки не предусматривается.
...Минатом уже придерживается именно этой схемы в отношении стран
Восточной Европы, где в эксплуатации находятся АЭС советской постройки. Отходы
переработки ОЯТ этих стран ни разу не возвращались в страну-поставщик, хотя именно
такой порядок предусмотрен российским законодательством,
Таким образом, в Россию наряду с ресурсами (если придерживаться именно
этого определения Минатома в отношении ОЯТ) предполагается ввозить и
радиоактивные отходы (РАО).
2. В России до сих пор не решены проблемы обращения с собственным ОЯТ и
РАО. Инфраструктура, созданная в годы холодной войны и работавшая, прежде
всего, на увеличение военного потенциала, находится в запущенном состоянии.
...Уверенность Минатома в том, что увеличение более чем в два раза количества ОЯТ
можно провести без ущерба для переработки отечественных ядерных материалов,
вызывает большие сомнения.
...Принимая во внимание, что переработка ОЯТ сейчас практически не ведется,
общее количество отработавшего ядерного топлива в России составляет более
14 тысяч тонн, а планируется ввезти 20 тысяч тонн, утверждение Минатома, что
ввоз ОЯТ зарубежных стран возможен без ущерба для хранения топлива
российских АЭС, более чем ошибочно.
3. Ошибочным является и утверждение, что обращение с зарубежным ОЯТ
сроком на 40 лет принесет 10,5 миллиардов долларов США. Проект, рассчитанный на
столь длительный срок, столкнется с непредвиденными расходами и недостатками
планирования (тем более такого, которое представлено Минатомом).
192 Александр Никитин, Нина Катерли
...По истечении 40 лет топливо никуда не исчезнет. Его можно переработать... но
отходы переработки останутся в России, и на обращение с ними потребуются
дополнительные средства. При этом следует принять во внимание, что в мире до сих пор
не выработано надежных и окончательных способов захоронения РАО и ОЯТ.
...Таким образом, Минатом предлагает России взять на себя бремя на многие
тысячелетия».
В заключении этого документа, в котором сформулирована позиция «Беллоны»
относительно проекта Минатома, говорится, что Министерство атомной
промышленности России превратилось за последние годы в коммерческое предприятие и
преследует собственные интересы, пытаясь выдать их за интересы России. Импорт
зарубежного отработавшего ядерного топлива для размещения в России на
бессрочное хранение является одной из наиболее безрассудных и опасных затей этого
министерства. Но даже коммерческая целесообразность выполнения этого проекта
вызывает большие сомнения.
На самом деле Россия сейчас столкнулась с огромным объемом собственных
проблем в сфере обращения с радиоактивными отходами и ОЯТ и нуждается в
международном содействии в их решении.
Документ мы разместили в Интернете, а также разослали в Правительство РФ,
депутатам Госдумы, которым предстояло принимать поправки к закону «Об охране
окружающей среды», в администрации регионов, где предполагается разместить
хранилища РАО и ОЯТ или предприятия по их переработке. Однако, несмотря на
все наши усилия, народные избранники в июне 2001 года приняли решение
подарить своему народу «зарубежное ядерное дерьмо» — как выразился Юрий
Вишневский, председатель Госатомнадзора России, узнав об этом решении.
Как я уже говорил, «Беллона» приобрела международный авторитет. Мы
решили использовать его, чтобы остановить опасный проект ввоза отработавшего
ядерного топлива на территорию России. Летом и осенью 2000 года мы с руководителями
«Беллоны» и другими экспертами побывали в Конгрессе США, а также в Белом
Доме, Госдепартаменте, Агентстве по охране окружающей среды и многих, многих
других правительственных и неправительственных организациях, убеждая всех, что
отработавшее ядерное топливо американского происхождения не должно
пересекать границу России. От позиции американской стороны зависело очень многое,
потому что 90% топлива, которое Минатом планирует ввезти в Россию, произведено в
США. Если бы нам удалось уговорить людей, с которыми мы встречались, не
осуществлять этот проект, то, как бы ни стремились к этому те, кто его инициировал и
поддерживал, у них все равно ничего бы не получилось.
Политики — люди, не привыкшие сразу говорить «да» или «нет», они просто
слушают и принимают к сведению, а уж потом выносят решение.
Будущее покажет, как все решится окончательно. Но сегодня, в июне 2001 года,
несмотря на то, что президент В. В. Путин подписал закон, позволяющий ввозить
отработавшее ядерное топливо в Россию, надежда остается.
Посещая высокие кабинеты в Соединенных Штатах, мы не забывали и о наших
проектах относительно утилизации подводных лодок. Проблема в том, что
американцы по программе «Совместного снижения угрозы» активно финансируют разделку
стратегических, ракетных подводных лодок. Но их абсолютно не интересует судьба
старых торпедных (многоцелевых) подводных лодок. Однако, с точки зрения
экологической безопасности, эти лодки представляют большую угрозу, чем ракетные,
ввиду их большой изношенности и плохого технического состояния. Этим лодкам по
тридцать-сорок лет. Потребовалось много усилий, чтобы убедить американцев в
необходимости финансировать выгрузку топлива из реакторов и разделку этих лодок.
Президент Клинтон перед своим уходом с поста такое решение принял.
«Заявление Президента США
БЕЛЫЙ ДОМ
Пресс-служба
3 августа 2000 г. ,
ЗАЯВЛЕНИЕ ПРЕЗИДЕНТА
Вчера я подписал постановление «О приграничном сотрудничестве и
экологической безопасности в Северной Европе». Этот документ служит продолжением
«Североевропейской инициативы» и выдвигает на первый план необходимость
дальнейших шагов мирового сообщества, направленных на решение экологических
проблем, которые связаны с ядерными отходами на Северо-Западе России. Хочу
выразить благодарность члену палаты представителей Сэму Гейденсону за
внедрение и поддержку настоящего закона.
«Дело Никитина» 193
Мы начали осуществление «Североевропейской инициативы» в силу осознания
важности укрепления межрегионального сотрудничества между Прибалтикой,
Россией и другими странами Балтийского региона. Это единственный способ
обеспечить стабильность и благополучие, что, в свою очередь, должно привести к полной
интеграции Северной Европы — в том числе Северо-Запада России — в
общеевропейское и трансатлантическое пространство. Мы пользуемся полномасштабной
поддержкой наших европейских друзей — особенно северных стран и ЕС.
Кроме того, данный закон подчеркивает экологическую опасность, связанную с
ядерными отходами ВМФ на Северо-Западе России. Эта проблема выявилась,
благодаря мужественной работе независимых экологов и общественных организаций
России и других стран. Значительный вклад в понимание и изучение экологических
проблем региона был сделан российским капитаном в отставке Александром
Никитиным. Сегодня экологи и общественные организации стоят перед необходимостью
решения еще более серьезных проблем.
Мы активно участвуем в процессе, направленном на помощь России и ее
соседям в решении серьезных экологических проблем в Баренцевом и Балтийском
регионах. Принятый закон позволяет нам ждать от России дальнейших шагов в сторону
укрепления нашего сотрудничества».
Это важная, но не окончательная победа. Согласившись частично
финансировать утилизацию многоцелевых подводных лодок, американцы поставили условие,
что Европейский Союз также будет вкладывать деньги в эту программу.
Надо было ехать в Европу. Осець 2000-го ушла на трудные и продолжительные
встречи и дебаты в Брюсселе, в Европарламенте, в Берлине — в Министерстве
иностранных дел и парламенте, на переговоры с заместителями министров
иностранных дел Швеции и Великобритании. И еще десятками государственных и
общественных деятелей.
Конечно, это не привело к немедленному решению проблем, но, по крайней
мере, мы видим, что нас слушают и понимают».
Названные проблемы — далеко не все, чем приходится сегодня заниматься
Александру Никитину и его коллегам. И для решения каждого вопроса необходимо
преодолевать сопротивление всевозможных ведомств, а то и государства, все еще не
понимающего, какую роль играет экология в нашей нынешней и будущей жизни.
Экология, как и культура, занимает одно из последних мест среди направлений
деятельности власти.
Кроме того, как уже говорилось, экологов традиционно считают чуть ли не «пятой
колонной» и при любой возможности и зацепке готовы обвинить либо в
деятельности, направленной во вред государству, либо в прямом шпионаже. Несмотря на
запрет Конституции РФ засекречивать данные о событиях и ситуациях, наносящих вред
жизни и здоровью граждан, в России нагнетается шпиономания, ведется слежка,
возбуждаются уголовные дела против тех именно людей, которые позволили себе вслух
сказать или написать об экологической опасности в стране. История уголовного дела
Никитина — это история борьбы за доступ к экологической информации.
«Экологическую информацию не дают. Ее берут. По праву», — сказал ученый,
доктор химических наук Лев Федоров в своей статье «Экология и секретность»,
опубликованной в журнале «Индекс — досье на цензуру» в 2000 году.
Проблема свободы слова вообще и проблема доступа к информации — это
острейшие проблемы сегодняшней России.
В одной из резолюций прошедшего 20—21 января 2001 года в Москве
Всероссийского съезда в защиту прав человека «О фабрикации ФСБ «шпионских» дел и
насаждении в стране шпиономании» сказано: «Не справляясь с задачами по борьбе
с коррупцией и терроризмом, утечкой капиталов, заказными политическими
убийствами и другими опасными преступлениями, ФСБ избрала в качестве «легкой
добычи» экологов, журналистов, ученых, дипломатов».
Съезд обратился к президенту России с просьбой применить на практике
«диктатуру закона» — один из пунктов его предвыборных обещаний.
Помощь людям, оказавшимся в положении, в котором так недавно был он
сам, — еще один из аспектов работы организаций, с которыми сотрудничает
Александр Никитин.
Сегодня, когда после окончательного оправдания Александра Никитина всеми
инстанциями прошло уже более девяти месяцев, мы должны отдать себе отчет в
значении этого события.
194 Александр Никитин, Нина Катерли
Еще в день вынесения оправдательного приговора городским судом
Санкт-Петербурга это событие оценил один из его творцов ~~ Юрий Шмидт:
«В чем основное значение приговора? В признании приоритета Конституции
России, международных договоров, как составной части российской правовой
системы, в признании известного на Западе приоритета свободы слова, в признании
приоритета права на безопасную среду и получение информации о ее состоянии. В
признании того, что никакие ведомственные нормативные акты, противоречащие
Конституции и законам России, не могут применяться и ограничивать права и свободы
граждан. И более частный момент — в признании того, что следствие должно
осуществляться в соответствии с законом, а доказательства, полученные с его
нарушением, не имеют юридической силы. Это те вопросы, до принципиального решения
которых возвысился суд».
Однако возникает вопрос, можно ли считать победу закона в деле Никитина
переломным моментом в нашей правоохранительной системе. Почему его защите и
ему самому удалось добиться оправдания, в то время как в других случаях (Сойфер,
Ласько, Сутягин и др.) уверенности в благоприятном решении, основанном на
законе и только на нем, нет? Какие факторы сыграли решающую роль в оправдании
Никитина? С этими вопросами мы обратились к разным людям — писателям,
политикам, журналистам, ученым.
Итог обсуждению причин победы Никитина и его защиты, оценку того, что
сделано, делается и еще будет сделано Александром Никитиным, дал Даниил Гранин:
«Дело Никитина показало всей российской общественности, в каком бесправии
находится наша судебная система. С самого начала было ясно, что Никитин никакой
не шпион, наоборот, он как специалист выступил в защиту здоровья людей, раскрыл
те безобразия, какие устроили военные, создав свалки атомных подводных лодок,
показал, к чему приводят сокрытия аварий на них. Органы ФСБ не могли
обосновать обвинения, тем не менее следственная машина пять лет не отпускала Никитина
и продолжала его мытарить. Протесты мировой общественности ни к чему не
приводили. Обвинение рушилось и с тупой настойчивостью возобновлялось любыми
способами вновь и вновь. Пять лет на глазах всего мира тянулся этот абсурдный
процесс. Наконец суд под напором бесспорных проверенных и перепроверенных
доводов защиты полностью оправдал Никитина.
Оправдательный приговор вызвал не только радость, но и удивленье. Те, кого
возмущало творимое беззаконие, кто стоял в пикетах у здания суда, даже они не
могли поверить, что закон восторжествовал, что в наших условиях адвокаты одолели
прокуратуру. До чего же мы погрязли в своем бесправии! Нам кажется актом
гражданского мужества решение судьи, шутка ли — осмелился противостоять давлению
прокуратуры и тех, кто стоял за ней.
Увы, так оно и было, в данном случае требовалось именно мужество. Но в то же
время оправдание А. Никитина показало всем возможности судебной власти.
Можно, можно, оказывается, судить по закону, служить Фемиде, а не начальству.
В других странах общественное внимание привлекают судебные ошибки, их
обсуждают, изучают, у нас обсуждают чуть ли не подвиг правосудия, которое сумело
спасти человека от произвола.
Процесс над Никитиным был важен еще и потому, что борьба шла за
прозрачность экологической проблемы загрязнения Севера радиоактивными отходами, того,
что происходит со списанными атомными подлодками, с производством в закрытых
городах, с угрожающими запасами вооружения. Брежневский режим завалил
страну безумным количеством оружия. Ныне оно стало стрелять, но по своим.
Александр Никитин отважился рассказать, как губительны для здоровья людей
свалки накопленного оружия.
Выиграв процесс, он остался в России, чтобы продолжать свое дело.
Его стойкость заслуживает награды и благодарности. Вряд ли этого можно
дождаться от нынешней власти. Но есть более высокая благодарность: признание тех,
кто понял смысл его подвижничества, и тех, кто еще поймет».
«Природа — не храм, а мастерская», — сказано еще в XIX веке Базаровым,
героем романа Тургенева «Отцы и дети». «Дети» — все новые и новые поколения,
идущие на смену «отцам», стремятся, развивая науку и технику, безжалостно
использовать Природу себе во благо, нанося этим непоправимый ущерб собственным
внукам и правнукам.
Все это известно и очень просто объясняется: растут потребности, цивилизация,
становясь все более мощной и вездесущей (без нее — ни шагу ни в обыденной
жизни, ни в гонке вооружения, которая продолжается, в чем бы ни клялись друг другу
руководители сверхдержав), а ресурсы для этого взять можно только у Природы —
«Дело Никитина» 195
у той самой Земли, которую человечество облепило, как стая кровососущих, опутало
змеями трубопроводов, покрыло лесосеками, запрудило плотинами, день за днем
загрязняет радиоактивными продуктами.
Последствия этого процесса, ведущего, в основном, в одну сторону — к
уничтожению Земли и жизни на ней, дают выгоду и удобства сегодня, но непоправимо
калечат Завтра, и это было понято многими учеными еще более столетия назад.
Появились тревожные выступления, зазвучали предостережения.
В наиболее цивилизованных странах были даже сделаны какие-то шаги в
сторону охраны природы. Но стремление к прибыли, да так — чтобы побыстрей и
побольше, тяга государств к экспансии, страх перед нападением извне — все это было
сильней. Командные окрики генералов всегда заглушат слабые голоса интеллигентных
академиков. Тем более что власть зависит от этих генералов куда больше, чем от
ученых. Власть, какие бы красивые слова ни произносила о светлом будущем,
обычно больше всего озабочена собственным светлым настоящим, в крайнем случае,
ближайшими годами. Теми, когда она — Власть. И не на всей планете, разумеется, а на
том ограниченном пространстве, которым управляет данное правительство, не хуже
нас с вами знающее, что живем мы все на одной, общей Земле. Однако мысль об
этом всегда тонет в сиюминутных заботах.
Отношение к окружающей среде, умение смотреть в будущее служит, в числе
прочих, показателем уровня развития того или иного общества.
«Своеобразным, единственным в своем роде, отличным и неповторимым в
других небесных телах представляется нам лих Земли, ее изображение в космосе,
вырисовывающееся извне, со стороны, из дали бесконечных небесных пространств...» —
так писал в XIX веке русский ученый Владимир Иванович Вернадский, понимавший,
что самое главное для человечества — беречь Землю и ее природу как целое.
Потому что человечество — едино, а Земля, вся Земля — его общий дом. И где бы он ни
жил, его и его потомков касается все происходящее в любой точке Земного шара.
Забота об охране окружающей среды — вовсе не призыв вернуться к каменному
топору и жизни в пещерах, это всего-навсего стремление не разрушать свой
единственный дом. Простая, не новая, всем, каза/vocb бы, понятная истина.
Прошло более века, но истина эта почему-то не укрепилась в сознании людей,
они продолжали и продолжают губить Землю, заботясь, в лучшем случае, о том ее
куске, на котором живут, — каждое государство о своем.
В Соединенных Штатах, например, в 1969 году принят Национальный Закон об
экологической политике. Это — главный природоохранный закон страны, и первый
его пункт звучит так: «Каждое поколение обязано выступать попечителем
окружающей среды для будущих поколений». Имеются в виду будущие поколения
американцев. В России Конституцией и Уголовным кодексом запрещено засекречивать
данные о ситуациях и событиях, несущих угрозу здоровью и жизни людей. Эти законы,
как и аналогичные в других странах, распространяются на жителей нашей страны.
И нет единого закона, который охранял бы природу всей Земли, не считаясь с
расстояниями и границами.
Будь иначе, не случилось бы Хиросимы, страшные и непредсказуемые
последствия которой тянут свои щупальца в далекое будущее человечества.
Будь по-другому — не искалечил бы земли тогдашнего Советского Союза
губительный «Сталинский план преобразования природы».
Сегодня уже известно о результатах безграмотного плана превратить Аральское
море в рисовые поля. До сих пор на многие сотни километров разносит ветер тонны
соли и ядовитых пестицидов, смертельно опасных для людей и природы.
Множество статей и выступлений прозвучало по поводу знаменитой Целины,
когда в полупустынной зоне Евразии были распаханы тысячи гектаров, что
опять-таки оказалось в конце концов экономически невыгодным и экологически вредным.
В искалеченной Волге, превращенной в систему водохранилищ, гибнет рыба,
залиты водой, превращены в гниющие болота пойменные земли, затоплены тысячи
деревень и поселков, а на дне водохранилищ копятся загрязняющие вещества,
пагубные и для природы, и для хозяйства, ради расцвета которого и затевались эти
безграмотные, чудовищные проекты.
...Законы пишут ученые и политики, а командуют все те же генералы.
Дело Никитина нужно было бы выдумать, если бы его судьба не была
подлинной. Настолько и борьба, и победа, и раскрытие всех пружин этого дела важны для
каждого — от всевластного, уверенного в своей неуязвимости правителя до
обывателя, не подозревающего, что это за зверь такой — экология, какую роль
по-прежнему играют спецслужбы — что могут и чего не могут, а главное, какое все это имеет
лично к нему отношение. К нему, не осознающему, что, если в самом дальнем
уголке Земли звонит колокол, он звонит по всем нам.
Июнь 2001
ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
ИГОРЬ БАБАНОВ
ДВА ЭССЕ
Исследователь европейской и восточной культуры, специалист по античности и эпохе
Просвещения Игорь Евгеньевич Бабанов (1936—1994) родился и юные годы провел в
Тбилиси, потом поселился в Петербурге. Здесь протекла главная часть его творческой жизни,
оказавшейся слишком короткой, но необыкновенно продуктивной. Среди переведенных
и откомментированных им памятников мировой культуры — переписка Гете и Шиллера,
«История искусства древности» Винкельмана, «История итальянского искусства эпохи
Возрождения» Макса Дворжака. Им сделаны комментарии к самым высоким созданиям
европейского гения — к «Фаусту» Гете (пока не опубликованные), к «Божественной
комедии» Данте, к «Мыслям» Паскаля. Ждет своего издателя главный труд Игоря Бабано-
ва — «Судьба мифа» (сюжеты античной мифологии и их трансформация в литературе,
изобразительном искусстве, музыке). Это энциклопедия, где впервые в мировой практике
дается — наряду с изложением всех вариантов каждого мифа — подробный очерк
истории его художественных воплощений от античности до наших дней.
Он вступал с древними сюжетами и в творческие отношения, позволял себе
полушутливую игру с ними. Персонаж его миниатюр — политик, воин, мужчина, понимающий
свое дело как миссию, и хотя историческая эрудиция и жизненный опыт побуждают
героя к самоиронии, но отказываться от принятых принципов он не намерен.
Автор и сам был таким.
В октябре этого года Игорю Бабанову исполнилось бы 65.
БЕДНЯГА ЛАНЦЕЛОТ
И вот, наконец, они узнают, что у ручья неподалеку расположился
странствующий рыцарь. К нему посылают трех самых уважаемых односельчан. Рыцарь им
сразу нравится, потому что он немолод и, должно быть, опытный боец, а не мальчишка,
сбежавший из дому в поисках приключений.
Старики склоняются перед ним в низком поклоне, просят разрешения
произнести приготовленную в пути речь и начинают.
— О доблестный рыцарь! — говорит один. — Мы на коленях умоляем тебя
избавить нас от страшной беды. Два века тому назад, под горой, где начинается исток
реки, поселился отвратительный дракон. И вот тогда...
— Сколько у него голов? — спрашивает рыцарь. — Сколько? — повторяет он,
потому что старик, прерванный на полуслове, никак не может взять в толк, чего от
него хотят.
— Три головы? Ну ладно, дальше можешь не продолжать, я уже все понял.
Дракон закрыл лапой воду, началась засуха, ваши предки отправились его просить, и он
согласился давать воду в обмен на самую красивую девушку в вашей деревне
ежегодно, и вот с тех пор вы поставляете ему девушек и ждете, когда, наконец,
появится странствующий рыцарь и освободит вас. Правильно?
Старики кивают головами и ждут.
© Оксана Никольская-Бабанова (публикация), 2001
© Елена Дунаевская (вступительная заметка, послесловие), 2001
Два эссе 197
— Очень жаль, но я вынужден отказаться, — быстро говорит рыцарь. — Меня
эта история не устраивает. Дракон — это ерунда, это не самое страшное. Ну,
допустим, я его убью, потом вернусь в деревню, вы устроите праздник, три дня и три
ночи будете жарить баранов на вертелах и поставите на стол лучшие вина. После
чего я отправлюсь в путь, прихватив с собой девушку. Знаю я эти рыцарские
штучки, такова традиция, ничего не поделаешь. Сначала это даже нравится — ведь не
каждый день на твою долю выпадает такое счастье, когда тебя обнимает за шею
чудесное существо, волосы у нее золотистые, а глаза как фиалки, и руки нежные, и
даже твой конь чувствует какую-то бодрость, хотя и несет двоих. Ты едешь и
делаешь короткие переходы и долгие привалы, потому что девушка быстро устает, и
едешь медленно, и даже не можешь защитить по дороге деревню от набега
кочевников — некуда девать девушку, ничего, сами справятся, да и к тому же в первый раз
у тебя появляется подлая мысль о том, стоит ли ввязываться в драку: у тебя невеста,
есть смысл пожить хоть немного спокойной жизнью... Ну ладно, потом ты
приезжаешь в свой замок, тебя обвенчают в церкви, где венчались все твои предки, и ты
чувствуешь, что началась райская жизнь, потому что нет никого на свете красивее
твоей жены, да и к тому же она умна и держится с достоинством, так что ты все
время удивляешься — где она всему этому научилась? Должно быть, это у нее в
крови, ведь она ни разу не выезжала из своей деревни. Потом появляются дети. Они
растут, и ты сидишь дома и занимаешься хозяйством, а о походах и думать не смей,
ты что, хочешь оставить после себя беспомощную вдову и двоих сирот? К тебе
прибегают за помощью, а ты сидишь дома. Твой меч давно уже воткнули во дворе,
чтобы развешивать на веревках мокрое белье. И еще каждый день приходится
выслушивать замечания: «Милый, тебе совсем нельзя пить, ты же знаешь, у тебя больная
печень», «Милый, не мог бы ты рассказать ребенку какую-нибудь приличную
сказку? Ведь историю о том, как ты убил Морлахское чудовище, все уже слышали от
тебя не менее пятнадцати раз», «Дорогой мой, я знаю, конечно, что Роджер — твой
старый друг и вы много раз спасали друг другу жизнь и все такое, но он же
совершенно не умеет вести себя за столом. Не мог бы ты написать ему, что я больна, и
попросить его приехать как-нибудь в другое время?»
Знаю все это наизусть. Десять лет тому назад поклялся, что никогда не ввяжусь
в историю, где главный приз — девушка. И в конце концов, сколько у вашего
дракона голов? Всего три? А мужчин у вас в деревне? С сотню наберется? И оружие
есть? Ну и не стыдно вам терпеть двести лет, вместо того чтобы собраться всем и
устроить облаву?
Он смотрит в спины удаляющимся старикам, перебирает травинки, сорванные
во время долгой и нервной речи, и думает: «Стоило бы предупредить Бриана
Рыжего. Он давно уже мечтает убить дракона, а трехголовый — это хорошая практика для
начала, да и к тому же Бриан холост. Но где я его найду, и, конечно, я угодил сюда
как раз в тот день, когда девушку уже готовятся наутро отвести к дракону. Плюнуть
на все и удрать? Не выйдет, характер у меня не тот. Думал же — не стоит
останавливаться здесь, словно предчувствовал, но уж больно трава на опушке приглянулась
моему Серому, и ручеек такой славный... Где им с драконом справиться, беднягам,
ведь их с детства воспитывали в страхе, да и меча в руке они не держали ни разу.
Что ж делать, надо идти. Можно было бы отказаться от девушки, но я их знаю, для
каждой из них это будет ударом похуже, чем объятия дракона... Ладно уж...»
Он встает, разминается, смотрит, далеко ли ушли старики, и окликает их, делает
знак, чтобы они его подождали. Потом взнуздывает коня, хлопает его по спине и
говорит, садясь в седло: «Пошли, Серый, трудиться». Конь тихо ржет, потому что ему
и страшно немного, и в то же время он гордится своим седоком — надо же, какой у
меня хозяин, для нас и семиглавый дракон — пустяки; вот только не везет ему,
бедняге, в личной жизни, всего полтора года как развелся, а тут снова такая история...
И они едут, и рыцарь думает: «Ну что ж, а вдруг на этот раз все будет
по-другому?»
ОДИССЕЙ — ТЕЛЕМАХУ
Оксане
Мой мальчик, твое письмо совершенно случайно застало меня в Нотионе: завтра
мы снимаемся с якоря, чтобы плыть к Икарии, где мне предстоят переговоры с
тамошним царем. По слухам, он довольно неумен, и жена вместе с двумя
незамужними дочками вертят им как хотят; если мне удастся завоевать их благосклонность
подарками или каким-нибудь другим образом, успех обеспечен. Видишь ли, оказаться
198 Игорь Бабаков
победителем в великой войне — нехитрая штука. А вот извлечь из победы как
можно больше выгод... Поэтому-то твой отец и встречает десятую годовщину падения
Трои в такой дали от дома, и неизвестно еще, скоро ли ему удастся увидеть берега
родного острова.
Судя же по твоему письму, мне следует вернуться домой как можно скорее. Нет,
нет, дело не в этих бездельниках, которые засели в моем дворце и сватаются к твоей
матери; меня это мало трогает. Стоит мне только переступить порог, как все они
разбегутся. А выпитое вино, съеденные бараны и помятые рабыни в счет не идут.
Откровенно говоря, я даже рад, что у Пенелопы появились свои проблемы. Пусть
развлекается вместо того, чтобы тихо лить слезы или, наоборот, устраивать
истерику на весь остров всякий раз, как до нее дойдут слухи о каких-то моих
приключениях. Твое письмо огорчило меня по иной причине, и причина эта — ты. Да, мой
мальчик, я и представить себе не мог, до какой степени запущено твое воспитание.
Разумеется, во всем этом виновата твоя мать. Перед отъездом я строго наказывал ей
приставить к тебе, как только ты достигнешь положенного возраста, Эвбула и Диог-
нета, а она, конечно, предпочла им Кратила, этого плохого поэта, мнящего себя
философом и математиком, и Фрадмона, о котором и сказать-то нечего...В тебе должны
были воспитывать задатки правителя, а что из тебя вышло, судя по тому же письму?
Юнец, напичканный романтическими бреднями. Милый мой, я суров с тобой
потому, что я твой отец, а кроме того — близится время, когда ты сменишь меня на
престоле. Запомни, Телемах: мифология хороша для женщин и черни, правитель же
обязан ясно отдавать себе отчет во всем происходящем. Из всех греческих вождей,
собравшихся у стен Трои, только Менелай, по-моему, свято верил в то, что все мы
ввязались в эту войну ради того только, чтобы вернуть ему жену. Но и то лишь в
первый год. А когда до него дошли истинные цели нашего похода, справиться с ним
было невозможно. Какие требования он выдвигал, если б ты знал только! Заминка в
военных делах на второй и третий год осады в основном вызвана была именно этим.
Знаешь, чего он хотел? Ни больше ни меньше как половину доходов с троянских
медных рудников! Как тебе это нравится?
Ты что, в самом деле полагаешь, что мы проторчали девять лет под Троей из-за
того, что стены ее были неприступны? Как бы не так! Говоря откровенно, взять
город ничего не стоило — месяцев пять правильной осады, и Троя наша. Только все
мы, сидевшие в шатре вождей, понимали: прежде необходимо договориться по
основным вопросам, иначе, взяв Трою, мы устроим при дележе добычи такую
свалку, что все предшествующее покажется просто безобидной детской потасовкой. Что
это за вопросы? Вот они: свобода плавания за Геллеспонт для всех греков, троянская
медь, олово и серебро, беспошлинная транзитная торговля с Востоком, совместная
борьба с финикийской конкуренцией, бесперебойные .поставки зерна из колоний и
так далее. Не так романтично, как, скажем, поединок с Минотавром, согласен, но
что ж поделаешь? У каждого свое ремесло. Мне выпало на долю родиться
правителем острова на дальнем западе, где своего хлеба хватает не больше чем на полгода, а
меди и вовсе нет. Поневоле влезешь в большую политику, И для всех нас из шатра
вождей дело обстояло именно так, а не иначе. Без привозного зерна вся Греция
подохнет с голодухи. Нам нужны колонии, нам нужна торговля; Троя мешала нам, и
Троя пала.
Троя пала, но одни проблемы сменились другими. Могущественная Троя была
для нас страшным противником, угрожавшим нашему существованию, но зато она
служила нам щитом против Востока. Трои нет, и в любой момент мы можем
оказаться лицом к лицу с ордами, которые страшны тем, что сами не знают, чего хотят. И
справиться с ними будет потруднее, чем с троянцами. С самого начала я и кое-кто
из вождей поумнее повторяли: Трою нужно сохранить, Обезвредить ее, но оставить
ей жизнь, К несчастью, мы оказались в меньшинстве, как это всегда бывает с
мудрецами, И поэтому-то девятый год я провожу в плаваниях, пытаясь сколотить новый
щит из обломков Трои и объясняя всем этим загребалам, что в их же собственных
интересах проникнуться заботами соседей и подружиться с ними. Вот это
реальность, а какие-то царицы, о которых с такой готовностью рассказывают твоей
матери, — миф.
Да, миф. К сожалению. Иногда, признаюсь тебе, я с завистью думаю о Парисе.
Конечно, парень в конце концов погиб, но своего он добился, не правда ли? Ему было
плевать на пошлины и тарифы, на зерно и медь. Ему и не приходилось об этом
думать. Парис хотел только одного: испытать великую страсть, заставляющую забыть
все на свете. Он это получил. Девять лет — большой срок, огромный срок. Думаю
(вернее — знаю), что он успел за это время испытать и разочарование. Но какое это
имеет значение? Говорят, что Елена прекрасна. Я видел ее только раз мельком в доме
ее отца, много лет назад. Она могла быть и безобразной. Разве в этом дело?
Два эссе 199
Понимаешь, Телемах, все мы, мужчины, остаемся детьми до седых волос. В
детстве мы играем во взрослых. Возмужав, мы воюем, путешествуем, строим дворцы,
охотимся, мастерим — но, в сущности, мы лишь играем во все это. И вкладываем во
все наши дела мальчишеский азарт, честолюбие, отвагу и все прочее. Счастлив тот,
кто нашел свою игру, а не толчется бесцельно рядом, с завистью поглядывая на
других. Но вот что я скажу тебе: в глубине души мы ведь понимаем то, что дано только
взрослым. Что это всего лишь игра, не более того. И поэтому временами приходится
испытывать ни с чем не сравнимую тоску, такое ощущение пустоты... Есть лишь
одна игра на свете, которая ведется совершенно всерьез, не давая тебе никаких
поблажек и захватывая всего тебя целиком. Игра, которая совершенно точно
определяет, чего ты стоишь на самом деле, и которая может привести тебя к гибели. Это —
любовь. Те, кому выпало на долю хоть раз испытать это чувство по-настоящему, —
счастливцы. Мне этого не было дано. Ни разу в жизни я не встретил женщину, ради
которой с радостью оставил бы то, чем занимаюсь с юных лет: ремесло правителя.
Иногда я подозреваю, что в поисках именно такой любви я и скитаюсь сейчас, зная
заранее, что не встречу ее...
Ну, что ж. Каждому свое. В конце концов я вернусь домой, разгоню женихов
твоей матери, терпеливо выслушаю все ее упреки, сошлюсь на волю богов или на
гнев Посейдона (и в самом деле, моря, которыми мне приходится плыть,
неспокойны), и заживу так, словно ничего и не было. Я сделаю из тебя настоящего
наследника престола, я научу тебя, как извлекать радость из всех тех игр, в которые играют
взрослые, передам тебе власть и буду мирно стариться на солнце рядом с
кем-нибудь из тех немногих, кому суждено будет вернуться на Итаку. Не отводя
слепнущих глаз от моря, мы шамкающими ртами будем рассказывать друг другу о том, что
мы пережили. Старость хороша тем, что лишает нас печали по тому, чего не
довелось пережить.
Скажи матери, Телемах, что твой посланец застал меня на борту отплывающего
корабля и что у меня уже не было времени написать хотя бы одну строку. Материя,
которую я ей посылаю, — настоящий сидонский пурпур, безумно дорогой; кинжал
для тебя — критской работы, у нас таких не видывали.
Твой отец.
ЧЕЛОВЕК И ГОРОД
Штрихи к портрету Игоря Бабаноза
Я плакала об Игоре только в Риме. Это была поездка для него, а не для меня. Он бы
там был как дома, вернее, был бы как человек, вернувшийся в родной дом после долгого
отсутствия (изгнания?) — может быть, как Данте, вернувшийся — если бы суждено было
ему вернуться — во Флоренцию. Он бы узнавал — все. Я помню, когда-то Игорь с
горящими глазами рассказывал о том, как конклав выбирает папу: кардиналов запирают на
ключ, а после того, как в полдень из трубы поднимается белый дым (если поднимается
черный, значит, еще не выбрали), папа выходит на балкон и произносит «Urbi et orbi»:
глаза у Игоря в этот момент горели, и больше всего он был похож на мальчика, взахлеб
рассказывающего что-то о погонях, победах, сокровищах.
В Риме я особенно остро ощутила, что приводило его в такой восторг на расстоянии
и показалось бы таким родным, если бы этот город и этот человек встретились. Традиция,
преемственность культуры, кропотливая созидательная работа множества поколений
художников, архитекторов, мыслителей. Я думаю, он воспринимал свою деятельность как
звено именно этой цепи.
Игорь был не только необычайно одаренный и эрудированный человек, он был
человек поразительно яркий, он умел жить во многих эпохах сразу, и способ мышления у
него был несовременный (может быть, из прошлого — просветители, энциклопедисты, а
может быть — из будущего, ибо «новое — это только хорошо забытое старое»). Во
всяком случае, людей, способных хотя бы в общих чертах постигнуть сложнейшую
архитектонику его духовных возможностей, было, мягко говоря, мало.
Его референтной группой были великие мыслители и поэты минувшего (Винкельман,
Гете, Пушкин, Лессинг), а фоном для размышлений служила схема развития всей
мировой культуры (я так думаю, но это, скорее всего, представления дилетанта о том, как
пишут стихи или музыку).
Во всяком случае, он не только блистательно знал всю мировую историю, ее
вертикальные и горизонтальные срезы, — он ощущал ее самодвижение, оно было для него таким
же соприродным, как движение крови в собственном теле.
И это знание общих закономерностей сочеталось у Игоря с величайшим почтением к
каждому отдельному факту. Он любил подробности, как ювелир — драгоценные
камешки. Он любовался ими со всех сторон.
200 Игорь Бабаков
Однажды он рассказывал про общину мхитаристов — армянских
монахов-просветителей, которые отправляли бедных, но одаренных мальчиков получать образование в
дальние города и страны, в том числе и в Венецию.
Я-то, к стыду своему, подробностей не помню, но от его живописного рассказа ^
меня в памяти осталась четкая картинка: невысокий юноша, со сросшимися бровями, с
усиками, бедно одетый, стоит с узелком за плечами у высокой двери и ждет, пока ее
откроют; он стоит вполоборота ко мне, за спиной у него поблескивает сине-зеленая вода и,
кажется, нос гондолы, а смотрит он вверх, на звезды на таком же сине-зеленом небе.
Игорь любил экзотические вещи, предметы быта. Наверное, медная джезва
переселяла его в Тбилиси, а нарды и войлочная шапочка помогали чувствовать себя горцем. Мне
кажется, для него за каждой вещью тянулся длинный шлейф ассоциаций —
исторических, культурных, бытовых. С этим связано и его умение театрализовать, поднять над
обыденностью повседневную жизнь, превратить обычную деятельность (приготовление
фасоли, варка кофе) в действо: фасоль — лобио — армянские крестьяне — горы — небо
над Араратом; кофе — витиеватое красноречие и кокетливая лень завсегдатаев каких-то
сказочных восточных кофеен. «В одном мгновенье видеть вечность» Игорь умел как
никто. Хотя это естественно: при религиозном и историческом взгляде на вещи предмет
есть символ.
И еще одним качеством Игоря я восхищалась и испытывала к этому качеству зависть.
«Не город Рим живет среди веков, //а место человека во вселенной». Чтобы такое
написать, нужно в месте человека сначала усомниться. Игорь, мне кажется, никогда не
сомневался в том, какое место занимает во вселенной европейская (то есть христианская)
культура, он гордился честью работать на нее и внутри нее (так и говорил: «работать в
культуре») и считал, что в этой области «маленьких ролей не бывает», любая честная
деятельность, независимо от ее масштаба, заслуживает уважения. Проклятого вопроса
«зачем все это?» для него не существовало.
Мышление у Игоря было систематическое и организованное. А поскольку он жил
мыслью, он тяготел к тем произведениям искусства и явлениям культуры, в которых
организованность и систематичность являются основной частью красоты, ее остовом или
скелетом. Отсюда его увлечение католицизмом (к его референтной группе относился и
папа Иоанн Павел II), его любовь к архитектуре, его преданность Риму, как античному,
так и католическому.
«Античный Рим создал идею организованного и объединенного для мирной жизни
человечества; церковь освятила эту идею, воплощением которой остался все тот же Рим»
(Брокгауз и Ефрон, ст. «Рим»).
Разумеется, говоря «увлечение католицизмом», я не имела в виду нечто преходящее.
Игорь был крещен в католичество, был человеком верующим, но, помимо этого,
католицизм, по-моему, привлекал его как система: жесткая церковная иерархия, стройная
проработанная теология, а на металлические прутья навиты, как розы Св. Франциска,
утратившие шипы, истории о святых и мучениках, чудесах и видениях, местные легенды и
остатки дохристианских верований; и, главное, именно эта система вызвала к жизни
самые потрясающие произведения искусства.
Что же касается «организованного и объединенного для мирной жизни
человечества»... Именно из-за Игоря я пошла на проповедь, которую Иоанн Павел II произносил на
площади Св. Петра. Писать о ней можно долго, сначала папа, благословляя
собравшихся, объехал их ряды на какой-то патриархальной, похожей на жука белой машине, он
благословлял пришедших, а люди вскакивали на стулья, смеялись и пели гимны на
разных языках, потом папа произнес речь о мире между народами и о любви к ближнему,
он был нездоров, временами ему становилось тяжело говорить, и тогда за него
продолжал кто-нибудь из помощников-кардиналов, но главное, что меня, ненавидевшую до тех
пор всякую толпу, потрясло, была та необыкновенная атмосфера ликования и
благожелательности, которая окружала паломников, запрудивших площадь. Я уходила оттуда,
словно плыла в парном молоке, и впервые в жизни убедилась, что радость единения
действительно существует.
Но современный Рим не навязывает своих сокровищ. Он огромная библиотека с
молчаливыми служителями, приходи и бери, если знаешь, что и откуда.
А Игорь был воинственен. Далекий от своего родного города (у него было много
родных городов: Тбилиси, Спитак, Ереван, Иерусалим, но Рим — во-первых), Игорь со всеми
основаниями чувствовал себя полномочным представителем культурной империи, если
не наместником, то провозвестником (пророком), и с потрясающим актерским
мастерством использовал свое обаяние для того, чтобы направить внимание, нацелить разум и
волю собеседника на те культурные традиции и ту дисциплину мышления, которыми так
дорожил.
Однако эта общительность, стремление ввести друзей и знакомых в круг своих
интересов, равно как и стремление поднять над обыденностью повседневную жизнь,
превратить заурядную деятельность в действо, — все это восходит не только к традициям
южного города Тбилиси, откуда Игорь родом, но и к традициям античного Рима (жизнь на
площади), и к традициям Рима католического, и ко всему собирательному образу Рима
духовного.
Два эссе 201
Думаю, что в Петербурге (тогда — Ленинграде), где принято жить достаточно
замкнуто и где над всеми тяготеет какой-то гнет: то ли это отсутствие возможностей для
самореализации, то ли призрак былого имперского величия, то ли просто болотный климат и
мелкие мокрые болотные бесы, они же канцелярские чиновники, — думаю, что в этом
городе Игорю было тяжело. Но он с потрясавшим меня мужеством продолжал строить и
играть свою жизнь. Он блестел глазами и юношественно улыбался, даже когда был на
грани обморока (однажды он действительно упал в обморок у меня на кухне после того, как
час развлекал гостей за столом). Он никогда не жаловался. Он боролся за то, чтобы жить
красиво, и побеждал — но какой ценой? Ответ на это дает его безвременный уход.
О том, какой сложной и мучительной была история католической церкви, говорить
излишне. Но в ходе этой истории создавалась и приумножалась красота, созидалась
культура. Игорь был человеком сложным, вспыльчивым, противоречивым, раздираемым
страстями. Но все перипетии своей внешней и духовной жизни он старался поставить на
службу одному: своей работе в культуре. Ему это удалось. Он сделал очень много, многое
осталось незаконченным. Но «закончить все дела означает умереть» (померкнуть), а к
Игорю это понятие неприложимо.
Для меня у человека два облика: один — тот, что я вижу, а второй — тот, что остается
в памяти, когда я закрываю глаза, и этот второй облик для меня достовернее первого,
потому что в нем отчетливее проступают черты внутреннего «я» и становятся
пронзительнее те внешние, которые — значимы. Эти два облика могут сильно различаться (я знала
красавицу, которая в памяти, и не у меня одной, становилась грубой и неуклюжей). У
Игоря же почти не было случайных черт, его второй облик служил уточнением, а не
дополнением первого, и был настолько ярким и четко очерченным, что контуры его со
временем не расплываются, а становятся все более резкими, врезанными в память («Как
будто бы железом,// Обмокнутым в сурьму,// Тебя вели нарезом// По сердцу моему»).
Ощущение его присутствия в жизни, вернее, того, что он, не глядя, боковым зрением
видит меня (всех нас?), со временем не слабеет.
Кажется, не умер, — уехал в другой город. И я думаю, Игорь сейчас действительно в
другом городе — в своем Риме.
Публикация Оксаны Никольской-Бабаковой
Вступительная заметка и послесловие Елены Дунаевской
А. К. ЖОЛКОВСКИЙ
«ДВЕ ОБЕЗЬЯНЫ, БОЧКИ ЗЛАТА...»*
Начну с «Обезьяны» Ходасевича (1919)!
Была жара. Леса горели. Нудно
Тянулось время. На соседней даче
Кричал петух. Я вышел за калитку.
Там, прислонясь к забору, на скамейке
Дремал бродячий серб, худой и черный.
Серебряный тяжелый крест висел
На груди полуголой. Капли пота
По ней катились. Выше, на заборе,
Сидела обезьяна в красной юбке
И пыльные листы сирени
Жевала жадно. Кожаный ошейник,
Оттянутый назад тяжелой цепью,
Давил ей горло. Серб, меня заслышав,
Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб
дал я
Воды ему. Но, чуть ее пригубив, —
Не холодна ли, — блюдце на скамейку
Поставил он, и тотчас обезьяна,
Макая пальцы в воду, ухватила
Двумя руками блюдце.
Она пила, на четвереньках стоя,
Локтями опираясь на скамью.
Досок почти касался подбородок,
Над теменем лысеющим спина
Высоко выгибалась. Так, должно быть,
Стоял когда-то Дарий, припадая
К дорожной луже, в день, когда бежал он
Пред мощною фалангой Александра.
Всю воду выпив, обезьяна блюдце
Долой смахнула со скамьи, привстала
И — этот миг забуду ли когда? —
Мне черную, мозолистую руку,
Еще прохладную от влаги, протянула...
Я руки жал красавицам, поэтам,
Вождям народа — ни одна рука
Такого благородства очертаний
Не заключала! Ни одна рука
Моей руки так братски не коснулась!
И видит Бог, никто в мои глаза
Не заглянул так мудро и глубоко,
Воистину — до дна души моей.
Глубокой древности сладчайшие
преданья
Тот нищий зверь мне в сердце оживил,
И в этот миг мне жизнь явилась полной,
И мнилось — хор светил и волн морских,
Ветров и сфер мне музыкой органной
Ворвался в уши, загремел, как прежде,
В иные, незапамятные дни.
И серб ушел, постукивая в бубен.
Присев ему на левое плечо,
Покачивалась мерно обезьяна,
Как на слоне индийский магараджа.
Огромное малиновое солнце,
Лишенное лучей,
В опаловом дыму висело. Изливался
Безгромный зной на чахлую пшеницу.
В тот день была объявлена война.
* Эссе написано без ссылочного аппарата. Но приятный долг автора поблагодарить
коллег за скорую электронную помощь и иную — многочисленные подсказки, справки и
поощрение к работе. В особенности М. Л. Гаспарова, А. А. Долинина и Омри Ронена, а
также М. А. Аркадьева, Г. А. Барабтарло, А. Д. Вентцеля, К. В. Долинину, А. Л. Осповата,
Л. Г. Панову, Н. В. Перцова, Томаса Сейфрида, С. А. Старостина, Роберта Хьюза,
Ю. Г. Цивьяна и Ю. К. Щеглова.
Александр Константинович Жолковский (род. в 1937 г.) — лингвист, литературовед.
В 1979 г. эмигрировал. Преподавал в Амстердамском и Корнелльском университетах. С
1983 г. — профессор Университета Южной Калифорнии. Лауреат премии журнала
«Звезда» за 1997 г. Последние по времени книги — «Михаил Зощенко: поэтика
недоверия» (М., 1999) и «Мемуарные виньетки и другие non-fictions» (СПб., 2000).
© А. К. Жолковский, 2001
«Две обезьяны, бочки злата...» 203
Ходасевича, отчасти по вине проклятой цензуры, а больше по лени и
нелюбопытству, я открыл для себя поздно, уже в эмиграции. Открыв, полюбил, сначала
прозу, а потом и стихи, но без того интимного владения, которое дается сызмала. (Даже
что он полуеврей, так что полюбил я, пусть запоздало, не «иное», а опять «свое», я
сокрушенно осознал только сейчас.)
В позднем знакомстве есть свои плюсы. Хемингуэй писал, что завидует другу,
впервые читающему Конрада. Преимущество — в сочетании сознательности
взрослого восприятия со свежестью первого. Первого и даже второго, ибо настоящего
усвоения уже не происходит. Так, «Обезьяну» я оценил не в первом чтении, а
просматривая недавно Ходасевича в поисках инфинитивных серий. Она поразила меня
интересным соотношением с 14-й главкой «Возвращенной молодости» Зощенко (1933):
«Однажды летом на Кавказе автор зашел в... небольшой передвижной зверинец...
Автор стоял у клетки, набитой обезьянами, и следил за ихними ужимками и игрой. Нет, это
не были заморенные ленинградские обезьянки, которые кашляют, и чихают, и жалостно
на вас глядят, подперев лапкой свою мордочку. Это были, напротив того, здоровенные,
крепкие обезьяны, живущие почти под своим родным небом. Ужасно бурные движения,
прямо даже чудовищная радость жизни, страшная, потрясающая энергия и бешеное
здоровье были видны в каждом движении этих обезьян. Они ужасно бесновались, каждую
секунду были в движении, каждую минуту лапали своих самок, жрали, какали, прыгали и
дрались... Автор любовался этой картиной и, Понимая свое ничтожество, почтительно
вздыхая, стоял у клетки, слегка даже пришибленный таким величием, таким
великолепием жизни.
— Ну что ж, — подумал автор, — если старик Дарвин не надул... то довольно-таки
грустный вывод напрашивается в этом деле. Вот рядом с клеткой стоит человек — автор.
Он медлителен в своих движениях. Кожа на его лице желтоватая, глаза усталые, без
особого блеска, губы сжаты в ироническую, брезгливую улыбку. Ему скучновато. Он,
изволите ли видеть, зашел в зверинец поразвлечься. Он зашел под крышу, чтобы укрыться от
палящих лучей солнца. Он устал. Он опирается на палку. А рядом в неописуемом
восторге, позабыв о своей неволе, беснуются обезьяны, так сказать — кузены и кузины автора.
Черт возьми, — подумал автор, — прямо даже великолепное здоровье в таком случае я
соизволил порастрясти за годы своей жизни, за годы работы головой...
Один посетитель... по-видимому, перс... схватив без слов мою палку, ударил ею одну
из обезьян по морде, не очень, правда, сильно, но чрезвычайно обидно и коварно, хотя
бы с точки зрения остального человечества. Обезьяна ужасно завизжала, начала
кидаться, царапаться и грызть железные прутья. Ее злоба была столь же велика, как и ее
могучее здоровье. А какая-то сострадательная дама... подала пострадавшей обезьянке ветку
винограда. Тотчас обезьянка мирно заулыбалась, начала торопливо жрать виноград,
запихивая его за обе щеки. Довольство и счастье светились на ее мордочке. Обезьяна,
позабыв обиду и боль, позволила даже коварному персу погладить себя по лапке.
— Ну-те, — подумал автор, — ударьте меня палкой по морде. Навряд ли я так скоро
отойду. Пожалуй, виноград я сразу кушать не стану. Да и спать, пожалуй, не лягу. А буду
на кровати ворочаться до утра, вспоминая оскорбление действием. А утром небось встану
серый, ужасный, больной и постаревший — такой, которого как раз надо поскорей
омолаживать при помощи тех же обезьян.
Нет, автор рассказал эту маленькую историйку вовсе не... с проповедью
христианской морали — дескать... если тебя ударили по морде, то подставь еще что-нибудь
подобное для удара. Нет, автор презирает такую философию. Автор рассказал эту историйку...
чтобы показать, как работает здоровый мозг, не искушенный культурой, привычками и
предрассудками» («Не надо иметь воспоминаний»).
Повод для сопоставления налицо. Зощенко, с пристрастием читавший поэзию
Серебряного века, скорее всего, знал «Обезьяну», тем более что они с Ходасевичем
были знакомы, в частности по Дому Искусств. По отъезде Ходасевича за границу
(1922), Зощенко поселил в освободившейся комнате своего Мишеля Синягина,
реально же то ли в нее, то ли в соседнюю въехал Слонимский, и его знакомые, в том
числе Зощенко, поселившийся рядом, водили туда дамочек. А в эмиграции Ходасевич
написал о Зощенко хвалебную рецензию (1927). Дополнительный отсвет на этот
сюжет бросает та роковая роль, которую в жизни Зощенко сыграли «Приключения
обезьяны» (1946).
Оказывается, за сравнение обезьяны с Дарием Ходасевича бранил почитаемый
им Гершензон. Но оно отчасти опирается на античные источники — комментаторы
приводят пассаж из Цицерона: «Царь Дарий, спасаясь бегством, испил мутной воды
из заваленной трупами речки и сказал, что никогда не случалось ему пить что-либо
вкусней, — видно, не приходилось ему испытывать в жизни жажды». Согласно Ро-
204 А. К. Жолковский
берту Хьюзу, вероятным импульсом к метафорическому скачку от реальной
обезьяны (см. авторское примечание: «20 февраля <1919>. Начато 7 июня 1918. Все
так и было, в 1914, в Томилине») к Дарию было знакомство Ходасевича с картиной
Веронезе «Семейство Дария перед Александром», где фигурирует сидящая на цепи
обезьяна. На русской же поэтической почве пьющий из лужи Дарий появляется в;
сказке Жуковского «Война мышей и лягушек» (1832), в речи царя мышей, что могло
быть близко Ходасевичу с его пристрастием к мышиной теме.
Из литературных источников указывают также на «С обезьяной» Бунина:
Ли, тяжела турецкая шарманка!/ Бредет худой согнувшийся хорват/ По дачам
утром. В юбке обезьянка/ Бежит за ним, смешно поднявши зад.// И детское и старческое
что-то/ В ее глазах печальных. Как цыган,/ Сожжен хорват. Пыль, солнце, зной, забота./
Далеко от Одессы на Фонтан!// Ограды дач еще в живом узоре — / В тени акаций.
Солнце из-за дач/ Глядит в листву. В аллеях блещет море.../ День будет долог, светел и
горяч.// И будет сонно, сонно. Черепицы/ Стеклом светиться будут. Промелькнет/
Велосипед бесшумным махом птицы,/ Да прогремит в немецкой фуре лед.// Аи, хорошо
напиться! Есть копейка,/ А вон киоск: большой стакан воды/ Даст с томною улыбкою
еврейка.../ Но путь далек... Сады, сады, сады...// Зверок устал, — взор старичка-ребенка/
Томит тоской. Хорват от жажды пьян./ Но пьет зверок: лиловая ладонка/ Хватает
жадно пенистый стакан.// Поднявши брови, тянет обезьяна,/ А он жует засохший
белый хлеб/ И медленно отходит в тень платана.../ Ты далеко, Загреб! (1906—1907).
Сходства бросаются в глаза, вплоть до размера, 5-ст. ямба, правда,
рифмованного, но подчеркнуто прозаизированного как словесно, так и ритмически — анжамбе-
манами. Впрочем, по словам Берберовой (через Ронена), бунинского стихотворения
Ходасевич не знал. В любом случае, эпизод сходен, а разработка глубоко различна.
В книге Амелина и Мордерер о Мандельштаме, в увлекательной главе
«Пушкин-обезьяна», собран богатый обезьяний материал, в частности из 11-й главы набо-
ковской автобиографии («Conclusive Evidence», 1951; «Speak, Memory», 1967), главы,
отсутствующей в русскоязычном варианте книги — «Другие берега» (1954).
«...до меня доходили разнообразные звуки. Это мог быть обеденный гонг или
что-нибудь менее обычное, вроде противных звуков шарманки. Где-то у конюшен старый
бродяга вертел ручку шарманки, и, опираясь на более непосредственные впечатления,
впитанные в ранние годы, я мог его представить, оставаясь на своем насесте. На передней
стенке инструмента были нарисованы всякие балканские крестьяне, танцующие среди
пальмообразных ив. Время от времени шарманщик менял руку. Я видел кофту и юбку его
маленькой лысой обезьянки, ее ошейник, свежую рану у нее на шее, цепь, за которую
она хваталась всякий раз, когда хозяин дергал, делая ей больно. Я видел несколько слуг,
они стояли вокруг, глазея, скалясь, — простые люди, ужасно потешавшиеся над
обезьяньими ужимками...
Наступление вечера привело в действие семейный граммофон — еще одну
музыкальную машину, звуки которой проникали сквозь мое стихотворение... Из его медной
пасти вырывались так называемые цыганские романсы, обожаемые моим поколением...
безымянные подражания цыганским песням — или же подражания таким подражаниям...
Когда снова стало тихо, мое первое стихотворение было готово».
Вслед за мемуаристом, описывающим стихотворение как продукт заезженной
традиции, авторы соотносят версификационную подражательность с обезьяньей,
граммофонной и цыганистой. Однако, предавшись любимым словесным играм (в
бурундучке, легшем «на бок», они усматривают «поэтическую позитуру», эмблематизи-
рующую имя автора, как в мандельштамовском «волке» — нем. Volk; применяя этот
метод к именам самих Г. Г. Амелина и В. Я. Мордерер, нетрудно получить «господ
Пугачевых-убийц», — коннотация, во избежание которой ниже используется
аббревиатура А&М), они упускают интересный аспект набоковских игр с «обезьянством».
В первом же абзаце главы происходящее датируется июлем 1914 года, потом
упоминается нацарапанный в беседке лозунг «Долой Австрию!», а в конце герой
читает свое стихотворение матери, ждущей звонка мужа из Петербурга, где «его
задерживало напряжение надвигающейся войны». Война была.объявлена 19 июля ст.
ст., и именно «в тот день» Ходасевич обменялся рукопожатием со своей обезьяной,
тоже на даче, только подмосковной. Кстати, идея о симультанном восприятии
(«космической синхронизации») разнообразных впечатлений как определяющей черте
поэтического сознания — один из лейтмотивов главы. А центральную тему книги
образует преодоление времени, чему соответствует приглушение известия о
крупнейшем историческом событии.
Получается, что 11-я глава — не документальное описание первого поэтического
опыта, а беллетризованный рассказ в том же жанре, что, скажем, «Мой первый го-
«Две обезьяны, бочки злата...» 205
норар» Бабеля. (Недаром две главы — «Мадемуазель О» и «Первая любовь» —
включались Набоковым в англоязычные сборники рассказов.) Сильнейшим эффектом
является скрытое «обезьянье» присвоение ходасевичевско-бунинского мотива.
Дополнительным знаком вторичности служит признание, что шарманщика и обезьяны,
описываемых с прустовской детальностью («Я видел... Я видел....»), юный
сочинитель, собственно, не видел, а лишь «мог себе представить», «опираясь на...
впечатления, впитанные в ранние годы»! То есть, скажем, из .бунинского «С обезьяной»,
появившегося, когда Набокову было 8 лет (ср. в другой главе: «Книги Бунина я любил в
отрочестве, а позже предпочитал его удивительные струящиеся стихи той парчевой
прозе, которой он был знаменит».) Условны и нарисованные «на передней стенке
инструмента... всякие балканские крестьяне», среднеарифметические между
«хорватом» Бунина и «сербом» Ходасевича.
Вымышлено, по-видимому, и само описываемое стихотворение. Набоков не
приводит текста, сообщая лишь, что в нем были «поэта горестные грезы»,
«воспоминанья жало» и старомодное очарование дальней шарманки, что оно сочинялось
рифмованным ямбом и к концу главы было завершено, но не записано. Нет его и в первом
известном сборнике Набокова («Стихи», 1916), подражательном. Некоторые
подходящие детали отмечены исследователями в стихотворении «Дождь пролетел» (1917),
самом раннем включавшемся Набоковым в сборники. Обезьяна и зрительный
контакт со зверьком в клетке (тушканчиком) есть соответственно в «Обезьяну в
сарафане...» («Горний путь», 1923) и «В зверинце» («Гроздь», 1923).
Еще один тайный сигнал литературной условности набрасываемого мемуаристом
образа юного поэта — пассаж, предшествующий финальному чтению стихов маме:
«Мои нервы были предельно напряжены из-за мрака, который незаметно для меня
окутал землю, и обнаженности небесной тверди, разоблачения которой я тоже не
заметил. Над головой... ночное небо было бледно от звезд. В те годы чудесный беспорядок
созвездий, туманностей, межзвездных пространств и вообще все это пугающее зрелище
возбуждали во мне неописуемое чувство дурноты, настоящей паники, как будто я свисал
с края земли вниз головой над бесконечным пространством — земное притяжение все
еще держало меня за пятки, но могло отпустить в любой момент».
Это — замаскированный прозаический, в оригинале еще и англоязычный,
перифраз из известного стихотворения Фета:
На стоге сена ночью южной/ Лицом ко тверди я лежал,/ И хор светил, живой и
дружный,/ Кругом раскинувшись, дрожал.// Земля, как смутный сон, немая,/ Безвестно
уносилась прочь./...// Я ль несся к бездне полуночной,/ Иль сонмы звезд ко мне неслись?/
Казалось, будто в длани мощной/ Над этой бездной я повис.// И с замираньем и смятеньем/
Я взором мерил глубину,/ В которой с каждым я мгновеньем/ Все невозвратнее тону
(1857).
Загадывание подобных шарад было любимым развлечением автора «Память,
говори», писавшего (в предисловии к переизданию 1967 г.):
«[Т]олько один [критик] заметил мою «злобную нападку» на Фрейда в первом абзаце
восьмой главы, часть 2 (там фигурирует Sigismond Lejoyeux. — Л. Ж.), и ни один не
нашел имени великого карикатуриста... в последнем предложении части 2, глава
одиннадцатая (согласно комментаторам, слова so glowing намекают на Otto Soglow, 1900—1975. —
А. Ж.). Писателю в высшей степени стыдно самому указывать на такие вещи».
(Владимир Владимирович, теперь, когда Ваши игры с Буниным, Ходасевичем и Фетом
разгаданы, позволю себе встречный потусторонний вопрос. А Вы заметили, что в
названии Вашей Eupithecia nabokovi скрывается «обезьяна», др.-гр. pithekos, как, впрочем, и в
англ. The Nabokov Pug, т. е. буквально, «набоковская курносница», ибо «плосконосый»
по-гречески simos, откуда лат. simia «обезьяна»? — А. Ж.)
Сурово оценивая свое «первое стихотворение», мемуарист извиняет в нем лишь
некие отзвуки из Тютчева и Фета. Со своей стороны, комментаторы ходасевичев-
ской «Обезьяны» согласно усматривают в ней перекличку со «Сном на море»
Тютчева (1836):
Ср. У Ходасевича: И мнилось — хор светил и волн морских,/ Ветров и сфер мне
музыкой органной/ Ворвался в уши...
с: Но все грезы насквозь, как волшебника вой,/ Мне слышался грохот пучины
морской,/ И в тихую область видений и снов/ Врывалася пена ревущих валов.
206 А. К. Жолковский
Правда, «хор светил» в «Сне на море» отсутствует и, "скорее, тоже восходит к
«На стоге сена...», которое, впрочем, само во многом перекликается с Тютчевым:
О, лебедь чистый.../.../ Она [стихия] между двойною бездной/ Лелеет твой всезря-
щий сон —/ И полной славой тверди звездной/ Ты отовсюду окружен («Лебедь»; 1839);
Таинственно, как в первый день созданья,/ В бездонном небе звездный сонм горит,/
Музыки дальней слышны восклицанья [!] («Как сладко дремлет сад темнозеленый...»; 1830-е,
опубл. 1879); Небесный свод, горящий славой звездной,/ Таинственно глядит из
глубины, —/ И мы плывем, пылающею бездной/ Со всех сторон окружены («Как океан объем-
лет шар земной...»; 1830).
Той же фетовско-тютчевской аурой проникнуто «О ночь, я твой!..» Набокова
(1918), с образами ночи, тверди, плавания по небу и строчкой «я—в нем, оно—во
мне», ср. знаменитое Все во мне, и я во всем!., у Тютчева («Тени сизые смесились...»;
1830-е, опубл. 1879).
Итак, Набоков по обычаю прячет одну матрешку внутри другой, тайно доводя
обезьянство до предела. Игры с Ходасевичем особенно значимы на фоне «Дара», с
его двойничеством Федора («Набокова») и Кончеева («Ходасевича»), и реальной
дружбы двух ведущих писателей берлинской, а затем парижской эмиграции. В
Предисловии к «Speak, Memory» Набоков мотивировал изъятие 11-й главы из «Других
берегов» «психологической трудностью повторного разыгрывания темы,
разработанной в „Даре"». Действительно, в романе речь идет и о подражательной элегии,
написанной Федором в 15 лет, и о банальной поэзии еще одного его двойника — Яши
Чернышевского («Ленского»), и об устарелой поэтической традиции, и о
многоплановой синхронности поэтического мышления, и о вдохновенном сочинении лежа, и
о приверженности Фету, с отсылкой к его «Бабочке» («Бабочки» Фета и Бунина
цитируются в б-й, лепидоптерологической, главе «Памяти»), — но не о «На стоге
сена...». Нет и шарманщика с обезьяной, появляющегося лишь в 1949 г. — в
журнальной публикации будущей 11-й главы, по-английски, в Америке, вдали от живущего
во Франции Бунина и через 10 лет после смерти Ходасевича. Зато вскоре после его
смерти и собственного переезда в Штаты Набоков публикует (в New Directions,
которые он называл Nude Erections) перевод нескольких стихотворений Ходасевича, в
том числе «Обезьяны» (1941)!
Авторское признание о циркуляции фрагментов между «Память, говори» и
«Даром» прямо ставит мемуарный текст на одну доску с художественным, вторя
заявленной Набоковым установке на создание «нового гибрида между автобиографией и
романом» и подтверждая аналогичные наблюдения набоковедов. Эпизод с
шарманкой предстает не независимой автобиографической манифестацией обезьяньего то-
поса, а изощренной литературной апроприацией предыдущих.
Вслед за шокирующим сравнением обезьяны с побежденным Дарием вершиной
образного — а теперь и событийного — сюжета стихотворения становится
межвидовое рукопожатие по инициативе обезьяны, выделяющее текст Ходасевича из
всего обезьяньего топоса. (Отчасти сходное братание есть, впрочем, в стихотворении в
прозе «Морское плавание» Тургенева, 1879.) Завораживающая сила этой сцены
заставляет подозревать какие-то особые секреты ее поэтической убедительности.
Естественное направление поисков — интертексты. Связывающаяся с обезьяной
(у Ходасевича, в отличие от Бунина) тема исторической и биологической памяти
создает потребность в прецедентах, в частности литературных. Упоминание о Дарий и
Александре отсылает в древность, причем не только историческую, но и — через
подразумеваемого Цицерона или иные гимназические источники — филологическую.
Интертекстуален, как мы видели, и сам мотив шарманщика с обезьянкой. А в
жанровом и стиховом плане исследователи, начиная с Вейдле, в один голос указывают на
белый пятистопный ямб «Вновь я посетил...» и монолога Сальери. А&М добавляют к
этому (со ссылками на работы Ходасевича, Набокова и Лотмана) имидж самого
Пушкина как «мартышки» и «смеси обезианы с тигром», а также обезьяньи мотивы
Хлебникова, привлекающие древнеиндийскую и древнеегипетскую топику и содержащие
диалог с Пушкиным (полемически подхватываемый, по мнению А&М, Ходасевичем).
Я тоже сразу, еще до знакомства с литературой, обратился к белым
пятистопникам Пушкина, но, кроме общего сходства манеры и ритма, долго не мог нащупать
конкретного источника цитации, ощущение которой неуловимо витало над текстом.
Скрывался он совсем рядом — в неоконченной «Русалке», вернее, в связываемом с
ней отрывке 1826 года:
«Две обезьяны, бочки злата...» 207
Как счастлив я, когда могу покинуть
Докучный шум столицы и двора
И убежать в пустынные дубровы,
На берега сих молчаливых вод.
О, скоро ли она со дна речного
Подымется, как рыбка золотая?
Как сладостно явление ее
Из тихих волн, при свете
ночи лунной!
Опутана зелеными власами,
Она сидит на берегу крутом.
У стройных ног, как пена белых, волны
Ласкаются, сливаясь и журча.
Ее глаза то меркнут, то блистают,
Как на небе мерцающие звезды;
Дыханья нет из уст ее, но сколь
Пронзительно сих влажных синих уст
Прохладное лобзанье без дыханья.
Томительно и сладко — в летний зной
Холодный мед не столько сладок жажде.
Когда она игривыми перстами
Кудрей моих касается, тогда
Мгновенный хлад, как ужас, пробегает
Мне голову, и сердце громко бьется,
Томительно любовью замирая.
И в этот миг я рад оставить жизнь,
Хочу стонать и пить ее лобзанье —
А речь ее... Какие звуки могут
Сравниться с ней — младенца первый
лепет,
Журчанье вод, иль майский шум небес,
Иль звонкие Баяна Славья гусли.
Раз обнаруженная, связь представляется бесспорной, несмотря на различие в
тональности. Налицо контакт с человекообразным существом, «иным своим», причем
«женским». Контакт этот, в одном случае любовный, в другом дружеский (пол
обезьяны немаркирован), в обоих случаях физически непосредственен: обезьяньему
рукопожатию соответствует лобзанье русалки и прикосновение ее перстов. И
обезьяна, и русалка сидят; упоминаются их глаза и душа/сердце героя. В обоих текстах
проходят мотивы летнего зноя/жары, жажды, питья, сладости (сладчайшие
преданья/ как сладостно явление; лобзанье... сладко), прохлады, влажности, волн,
небесных светил (хор светил, солнце/ свет луны, звезды), искусства (хор, органная
музыка, бубен/ речь, звуки, Баян, гусли).
Есть и словесная перекличка: строки И — этот миг забуду ли когда?/.../ И в
этот миг мне жизнь явилась полной напоминают И в этот миг я рад оставить
жизнь. Ходасевич обращает «бодлеровское» (Вересаев) желание смерти
пушкинского героя в символистское прозрение смысла бытия, но общий элемент предельной
силы переживания несомненен. Возможна связь и с более «божественным»
пушкинским текстом — строками И дух смирения, терпения, любви/ И целомудрия мне в
сердце оживи из «Отцы пустынники...» (1836) — переложения молитвы Ефрема
Сирина, ср. у Ходасевича: Глубокой древности сладчайшие преданья/ Тот нищий зверь
мне в сердце оживил.
Типологически (и отчасти вербально) контакт с обезьяной подобен встрече с
серафимом в «Пророке» (написанном всего за несколько месяцев до «Как счастлив...»):
ср.: Была жара. Леса горели. Нудно/ Тянулось время..У.../ [серб] Очнулся. Вытер пот и
попросил, чтоб дал я/ Воды..У.../ И видит Бог, никто в мои глаза/ Не заглянул так мудро
и глубоко,/ Воистину — до дна души моей/.../ И в этот миг мне жизнь явилась полной,/
И мнилось — хор светил и волн морских,/ Ветров и сфер мне музыкой органной/ Ворвался
в уши, загремел, как прежде...
с: Духовной жаждою томим,/ В пустыне мрачной я влачился,/ И шестикрылый
серафим на перепутье мне явился;/ Перстами легкими как сон/ Моих зениц коснулся он:/ От-
верзлись вещие зеницы,/ Как у испуганной орлицы./ Моих ушей коснулся он,/ И их
наполнил шум и звон:/ И внял я неба содроганье,/ И горний ангелов полет/.../ И гад морских
подводный ход...
Была ли опора на Пушкина — прежде всего на «Как счастлив...» — сознательной?
Несмотря на густоту перекличек, любовь Ходасевича-поэта к Пушкину,
проницательность Ходасевича-критика и основательность его пушкиноведческих занятий, прямые
свидетельства отсутствуют. И не то чтобы этот отрывок не попадал в сферу его
внимания. Напротив, впервые опубликованный в 1916 г., он, конечно, был у него на
слуху. Более того, ему и «Русалке» в целом посвящены десятки страниц в «Поэтическом
хозяйстве» Пушкина (1924), включая пионерские соображения о прото-декадентском
некрофильстве Пушкина. Но русалочий топос рассматривается исключительно как
поэтическое отражение связи поэта с крепостной девушкой — о собственной
причастности к его разработке Ходасевич ни там, ни в других местах не заговаривает.
Вариацию на личную тему Ходасевич усматривает и в «Арапе Петра Великого», где
убедительно показывает распределение Пушкиным собственных черт между
приятелями-соперниками Ибрагимом и Корсаковым. Но при этом автор «Обезьяны» не замечает,
что делается это в терминах обезьяньего топоса: русский дворянин трижды обзывается
«французской/заморской обезьяной», обезьянья же внешность Ибрагима — «арапские
208 А. К. Жолковский
белки», «сплющенный нос», «вздутые губы», «шершавая шерсть» — постоянно обыгрыва-
ется, но слово «обезьяна» к нему ни разу не применяется, напротив, говорится, что «из
всех молодых людей, воспитанных в чужих краях... царский арап более всех на человека
походит».
Анализ «Русалки» строился Ходасевичем по принципу «все так и было» (ср. его
примечание к «Обезьяне»). Биографический буквализм, проявившийся в описании
поэтического хозяйства Пушкина, мог помешать в инвентаризации собственного.
Кстати, Набоков-пушкинист тоже не обошел вниманием «Русалку», дописав в 1942
году ее окончание (в 1919-м, как отмечают А&М, тем же занимался Хлебников), но по-ав-
гурски нигде не обмолвился о ее связи с ходасевичевскими или собственными
обезьянами. А ведь он напечатал о Ходасевиче две статьи (1927, 1939), с редким
доброжелательством отозвался о нем в мемуарах и переводил и преподавал в Америке его стихи.
Слышится в «Обезьяне» и Лермонтов: Глубокой древности сладчайшие преданья
напоминают строчку Ни темной старины заветные преданья из «Родины». Обе
строки шестистопны, хотя «Обезьяна» написана в основном 5-ст. ямбом (с
немногими отклонениями), а «Родина» — разностопным (4—5—6-ст.) рифмованным ямбом,
так что перекличка не подсказана и, значит, не приглушена метрической инерцией.
Отсылка к Лермонтову продиктована, по-видимому, тем же, чем и к Пушкину, —
потребностью удостоверить укорененность в древних «преданьях». Более того,
аллюзия на «Родину», с ее подрывом официального патриотизма и «славы, купленной
кровью», имеет прямой смысл в стихотворении про «тот день [, когда] была
объявлена война».
Идентификация русалочьего подтекста «Обезьяны» затруднялась внешним
различием двух функционально сходных — человекообразных — существ. Впрочем, в
новейшей работе Ронена (в печати) ходасевичевская обезьяна уже соотнесена с
фольклорным Кощеем и сфинксом Белого.
«„Только в... чулан не моги заглядывать!" [Иван-царевич] не вытерпел... глянул — а
там висит Кощей Бессмертный, на двенадцати цепях прикован. Просит...: „Сжалься... дай
мне напиться! Десять лет... не ел, не пил — совсем в горле пересохло!" Царевич подал
ему... ведро воды; он выпил и еще запросил... а как выпил третье, ведро — взял свою
прежнюю силу, тряхнул цепями и сразу все двенадцать порвал... [С]трашным вихрем
вылетел в окно, нагнал Марью Моревну, подхватил ее и унес к себе» («Марья Моревна»,
Афанасьев, № 159).
«Мы думаем, что мы их знаем... И мы приручаем... зверя... Между тем, зоркий взор
мудреца сумеет увидеть зверя во всем его первозданном ужасе... Кого мы приблизили к
себе? Не сидит ли в каждом звере Зверь Апокалипсиса?... И теперь еще у прохожих
Болгар Обезьяна подражает пьяной бабе и ходит за водой. И никто не видит ужаса.... Мы
гордо утверждаем, что зверь — хороший, добрый; что он — наш. А что если в этом
приближении к нам зверя сказалось не пленение его нами, а тайное наше пленение им?»
(Андрей Белый, «Сфинкс»// «Весы», 1905, № 9—-10).
Согласно Ронену (уже писавшему о сфинксовом топосе), «взор и рукопожатие
зверя [у Ходасевича] напоминают человеку о преданьях героической старины и
пленяют его той древней полнотою жизни и судьбы, которую обещала война, сулившая
апокалипсис, но оказавшаяся лишь обезьяной Армагеддона». Трактуя обезьяну с
благоговением — из заморенного зверька она превращается в подобие Дария и
индийского магараджи, — Ходасевич мог ориентироваться на персонажа «Рамаяны»
бога-обезьяну Ханумана, трикстера, мудреца и воина, который изображался как в
боевой позе, так и на коленях. В противоположность злодею эпоса — змее/кощее-
подобному царю ракшасов Раване, Хануман является помощным зверем Рамы, ава-
тары Вишну, и их отношения отчасти реплицируют отношения обезьяны Вришакапи
с Индрой. Интертекстуальная цепочка буквальным образом оживляет все более
древние преданья: Бунин — Пушкин — Жуковский — Цицерон — Дарий — «Рамаяна» —
Рама — Вишну — Индра — Веды. (Место не переведенной «Рамаяны» в культуре
Серебряного века и вероятность знакомства с ней Ходасевича — вопрос особый.)
Текст Белого интересен и тем, что в облике Сфинкса (по-гречески, собственно,
Сфинги) он акцентирует родственнические, а также соблазнительные женские черты:
«Ископаемые гадины — наши предки... Ужасная тайна Сфинкса не оказывается ли
тайной предков — фамильной тайной?... [Сфинкс] пронес нежно белые кисти свои на
длинных женских руках — к тебе. Смотрит грустно и мягко, и пьяно... Но когда ты
вытягиваешься к нему... яростно бросается на тебя Сфинкс, и, поддерживая свое львиное ту-
«Две обезьяны, бочки злата...» 209
ловище зонтами крыл, начинает молотить на груди всеми четырьмя пушистыми, как
бархат, лапами, хотя женский лик пьяно и ласково смотрит в глаза, а уста тянутся к устам».
Этим дополнительно мотивируется скрещение сфинкса с пушкинской
русалкой, которое параллельно обнаруживается у Пастернака, в вариации на
пушкинские темы, написанной 5-ст. ямбами (частично белыми) и помеченной тем же 1918
годом! (Сказалась, наверно, сенсационная новизна недавно опубликованного
пушкинского отрывка.)
Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа./ Скала и —• Пушкин. Тот, кто и сейчас,/
Закрыв глаза, стоит и видит в сфинксе/ Не нашу дичь: не домыслы в тупик/
Поставленного грека, не загадку,/ Но предка: плоскогубого хамита/..У На сфинксовых губах — соленый
вкус/ Туманностей. Песок кругом заляпан/ Сырыми поцелуями медуз.// Он чешуи не
знает на сиренах,/ И может ли поверить в рыбий хвост/ Тот, кто хоть раз с их чашечек
коленных/ Пил бившийся как об лед отблеск звезд?...(«Тема»; мотив сфинкса проходит
через всю книгу «Тем и вариаций»).
* Очевидны как контаминация двух топосов, так и пастернаковское
перемешивание актантов (поэта, хамита, сфинкса, сирены/русалки/медуз). А также —
решимость предаться соблазну, но не в декадентском, а романтическом ключе. Ходасевич
же наследует Пушкину по-символистски метафизично, перескакивая из бытового
плана в начале в историко-философский в конце, чему способствует опора на
«Пророк» и на Тютчева.
У Зощенко меня прежде всего заинтересовало время действия, поскольку
объявление войны застало его двадцатилетним студентом как раз на Кавказе. Однако от
«космической синхронизации» с Ходасевичем пришлось отказаться. Зощенко
изображает себя потрепанным жизнью человеком, так что речь, видимо, идет о поездке
на Кавказ в апреле-мае 1927 года, отмеченной приступом депрессии, или одной из
четырех других, предшествовавших публикации «Возвращенной молодости» (1927,
1929, 1931, 1931).
Различны, несмотря на неизбежные сходства («человеческий» облик и
поведение, мотивы неволи, эмпатии, еды/питья, физического контакта), и избранные
авторами варианты обезьяньего топоса и вчитываемые в него любимые мотивы. В
отличие от Ходасевича и его предшественников, Зощенко имеет дело не с отдельной обе-
зьяной-«артисткой», а со множеством обезьян в клетке зоопарка. Обратимся к
предыстории этого комплекса и начнем с книги Шкловского «ZOO, или Письма не о
любви» (1923).
«Обезьяна... приблизительно моего роста, но шире в плечах, сгорблена и длиннорука.
Не выглядит, что она сидит в клетке. Несмотря на шерсть и нос, как будто сломанный, она
производит на меня впечатление арестанта. И клетка — не клетка, а тюрьма... Скучает
обезьян (он мужчина) целый день. В три ему дают есть. Он ест с тарелки. Иногда после этого
он занимается скучным обезьяньим делом. Обидно и стыдно это. К нему относишься, как к
человеку, а он бесстыден. В остальное время лазит обезьян по клетке, косясь на публику.
Сомневаюсь, имеем ли мы право держать этого своего дальнего родственника без суда в
тюрьме. И где его консул? Для него не выпускают даже газеты» (Письмо Шестое).
Шкловский честно раскрывает свои источники (впрочем, только
модернистские — о посещении берлинского зоопарка и шимпанзе в «За рубежом»
Салтыкова-Щедрина он умалчивает), в главке «Эпиграф» целиком приводится «Зверинец»
Хлебникова (1909), в котором зоосад описывается как место, Где обезьяны
разнообразно сердятся и выказывают концы туловища. Оттуда же заимствована установка
на панорамный монтаж экзотически животного с актуальным человеческим —
политическим и литературным, ср.:
На «жирном, грузном теле [моржа] показывается с колючей щетиной и гладким лбом
голова Ницше», в лице тигра мы «читаем сущность Ислама», «челюсть у белой
черноглазой ламы... движется ровно направо и налево, как жизнь страны с народным
представительством и ответственным перед ним правительством», в носороге «затаен Иоанн
Грозный», а кончается текст тем, что «в зверях погибают какие-то прекрасные возможности,
как вписанное в Часослов Слово о Полку Игореве» («Зверинец»; ср. Баяна в финале
пушкинского «Как счастлив...»).
А в предыдущем, Пятом Письме Шкловского
8 Звезда №10
210 А. К. Жолковский
«описаны быт и нравы великого обезьяньего ордена... у обезьяньего царя Асыки —
Алексея Ремизова — опять неприятности: его выселяют из квартиры... Жизнь
Ремизова, — он сам ее построил, собственно-хвостно, — очень неудобная, но забавная... А
паспорт весь исписан обезьяньими знаками. Еще до того, как лопнул водопровод, ушел
Ремизов от людей... и пошел к великому обезьяньему народу,.. Обезьяний орден придуман
Ремизовым по типу русского масонства. Был в нем Блок, сейчас Кузмин состоит
музыкантом Великой и вольной обезьяньей палаты, а Гржебин — тот кум обезьяний и в этом
ордене состоит в чине и звании зауряд-князя... И я принят в этот обезьяний заговор, чин
дал себе сам «короткохвостый обезьяненок»... Обезьяний народ, народ дезертиров от
жизни, имеет настоящего царя. Заслуженного... Наше обезьянье великое войско живет,
как киплинговская кошка на крышах — «сама по себе»... Обезьянье войско не ночует
там, где обедало, и не пьет утреннего чая там, где спало. Оно всегда без квартиры... Их
дело — создание новых вещей — Ремизов сейчас хочет создать книгу без сюжета, без
судьбы человека... Тягостен вольным обезьянам путь по тротуарам, жизнь чужая... Я не
отдам своего ремесла писателя, своей вольной дороги по крышам за европейский костюм,
чищеные сапоги, высокую валюту...».
Обезьянья Великая и Вольная Палата (Обезвелволпал) была учреждена
Ремизовым в 1908 году (т. е. за год до «Зверинца» Хлебникова). Ее конституция была
опубликована им уже в эмиграции, в книгах «Ахру» (Берлин, 1922) и «Взвихренная Русь»
(Париж, 1927). Образ обезьяньего царя Асыки, от имени которого Ремизов
подписывал грамоты Обезвелволпала в качестве канцеляриссимуса ордена, был, вероятно,
шуточным гибридом древнеиндийского царя Асоки/Ашоки (о его обезьяньем ореоле
пишут А&М) и вогульского князя Асыки, боровшегося с русской колонизацией (XV
в.) в тех краях, где Ремизов отбывал ссылку в начале 1900-х годов (С. С. Гречишкин).
Акцентируя в нравах обезьяньего ордена мотив первобытной свободы (развиваемый
далее в рассуждениях об обезьяне-арестанте), Шкловский несколько приглушает ре-
мизовское пародирование политических институтов. Между тем обезвелволпальское
пристрастие к иерархии, чинам, выдаче грамот и знаков (ср. упоминание о
масонстве и сетования, что «для [обезьяна] не выпускают даже газеты») существенно для
сопоставления с обезьянами-дикарями Зощенко.
Шкловскому, по-видимому, был известен и газетный очерк Бабеля «Зверь молчит»:
«Баба улыбчива, ласкова, белолица. Из клетки на нее смотрит с холодным вниманием
старая обезьяна.., Баба ничем не одаряет голодных животных... — это не по ее карману.
Тогда обезьяна, умирающая от старости и недоедания, приподнимается с тяжким
усилием... Понурив бесстрастную морду, равнодушно раскорячив ноги, обратив на бабу
тусклый и невидящий взор, обезьяна отдается дурному занятию... Румянец заливает бледные
щеки женщины, ресницы ее трепещут и призакрывают синие глаза. Очаровательное
движение, полное смущения и лукавства, изгибает шею. Вокруг бабы раздается ржанье
солдат и подростков. Помотавшись по зверинцу, она снова подходит к обезьянской клетке.
Ах, старый пес, слышен укоризненный шепот. Совсем ты из ума выжил, бесстыдник.
Баба вытаскивает из кармана кусок хлеба и протягивает обезьяне. Трудно передвигаясь,
животное приближается к ней, не спуская глаз с заплесневевшего куска.
— Люди голодом сидят, — бормочет солдат, стоящий неподалеку.
— Что зверю-то делать? Зверь — он молчит...
Обезьяна ест внимательно, осторожно двигая челюстями. Луч солнца тронул
сощуренный бабий глаз. Глаз засиял и покосился на сгорбившуюся полосатую фигурку.
—- Дурачок, — с усмешкой прошептала женщина. Ситцевая юбка ее взметнулась,
ударила солдата по глянцевитым сапогам и, медлительно виляя, потянулась к выходу, туда, где
вспыхнувшее солнце буравило серую дорожку. Баба уходит — солдат за нею... Старая
полька.,, стоит рядом со мной и торопливо бормочет... о людях, о Боге и об обезьяне...
[Приходит] комисси[я]... — рассмотреть, какие животные являются менее ценными.
Таких надлежит пристрелить, так как кормов не хватает.... Старцы останавливались у
клеток. Навстречу им приподнимались на высоких ногах двугорбые верблюды и лизали
руки, говоря о покорном недоумении души, обеспокоенной голодом. Олени бились
мягкими неотросшими рогами о железные прутья. Слон, неутомимо шагавший на
возвышении, вытягивал и свертывал хобот, но не получал ничего...
За зиму в зоологическом саду издохло восемь львов и тигров. Им дали в пищу
негодную ядовитую конину... Из тридцати шести обезьян... тридцать четыре умерли от чахотки
и недоедания. В Петрограде обезьяна не живет больше года» («Новая жизнь», 9 июня
1918 г.; Ходасевич начал «Обезьяну» 7 июня!).
В предпоследнем абзаце проходит мотив «философского» обзора обитателей
зоопарка, заданный Хлебниковым и повторенный Шкловским. Но бабелевский
очерк акцентирует тему неволи, обостренной голодом, который объединяет
животных, в первую очередь обезьян, с людьми. Налицо и мотив обмена взглядами и
кормления, общий с шарманочным вариантом топоса, но тоже в неповторимо бабелев-
«Две обезьяны, бочки злата...)} 211
ском повороте. Подателем еды является женщина, и контакт эротизирован
(Шкловский повторит мотив «скучного обезьяньего дела», но бессюжетно): он вызывает,
под благотворным действием вуайеризма и лучей «мопассановского» солнца (ср. «В
щелочку», «Гюи де Мопассан» Бабеля), ответную реакцию женщины, которая отдаст
ббезьяне последнюю еду, а солдату — «ласковость» из первой фразы очерка. Бабе-
левский контакт с обезьяной не менее драматичен, чем ходасевичевский, снижение
заходит еще дальше, но ситуация сведена к базовым экзистенциальным
категориям — голоду и сексу.
Зощенковскую трактовку связывают с предыдущими многочисленные сходства,
но она существенно отлична. Прежде всего, от Ходасевича — интересом к
биологической, а не культурно-исторической и творческой стороне человеческой жизни.
Авторитетная роль Александра и Дария у Зощенко передана Дарвину, а Дарий
иронически снижен до «коварного перса». Только у Зощенко (и Бабеля) зверь не
выступает аналогом художника.
Самая творческая обезьяна в клетке — у Набокова, в послесловии 1958 года к
«Лолите» писавшего, что первым толчком к ее сочинению было мелькнувшее в парижской
газете году в 1940-м сообщение об обезьянке, которая нарисовала решетку собственной
клетки (о чем есть у А&М). Видимо, это еще одна мистификация — набоковеды до сих
пор не обнаружили такой газеты; нет упоминаний о подобном рисунке и в монографиях
о живописи обезьян. (Кстати, Зощенко Набоков ценил еще до его травли 1946 года.)
От хлебниковского зоосада зощенковский текст отличается сосредоточением на
обезьянах — остальные звери его не интересуют, хотя идея проекции человеческой
психики на обезьянью сохраняется. Главное отличие от Шкловского (и Ремизова)
состоит в устранении культурных коннотаций, хотя мотив обезьяньей сексуальности
есть уже и у Шкловского, причем у обоих (Шкловского и Зощенко) обезьяны
поданы как самцы (ср. у Зощенко «лапали своих самок»), с которыми отождествляет
себя рассказчик. У Бабеля мужчина-рассказчик отделен от женщины-персонажа,
вовлекаемой в любовную игру с обезьяньим самцом.
От Бабеля, как и от Ходасевича, зощенковский эпизод отличает программная
отмена этического подхода, хотя во всех трех случаях совершаются добрые (у
Зощенко для контраста и злые) поступки. Зощенковский рассказчик не вступает в личный
контакт с обезьянами, оставаясь лишь наблюдателем, осмысляющим увиденное, хотя
(в отличие от Шкловского и Хлебникова) сюжетный контакт налицо, причем
кормление, как и у Бабеля, осуществляет женщина.
Но наиболее оригинальна у Зощенко трактовка зоосадовских обезьян как не
чувствующих своей неволи, что видно из их «великолепного пира здоровья и
жизни», их контраста с «заморенными ленинградскими обезьянками» (вспомним фразу
Бабеля о смертности обезьян в Петербурге) и описания их как «живущих почти под
своим родным небом». Это работает на зощенковскую концепцию, что даже в
неволе (читай — при любом режиме) счастье зависит от психического здоровья,
состоящего в освобождении от культуры, утонченного сознания, а главное, памяти.
Обезьянку бьют — она полноценно злится, ее угощают — она полноценно радуется, ибо
уже забыла о недавней боли. Здесь главное отличие зощенковской трактовки от хо-
дасевичевской, согласно которой обезьянье рукопожатие возвращает поэту
культурную и поэтическую память.
Возникает вопрос: нет ли у зощенковской темы — беспамятства — прецедента
в рамках обезьяньего топоса? Как часто бывает, вопрос достаточно поставить, чтобы
ответ оказался очевидным.
В диком состоянии, но во взаимодействии с человеком и в виде проекции
человеческого общества, звери, в частности обезьяны, представлены в «Книгах
джунглей» Киплинга (1894—1895), где не исключено влияние индийского эпоса (в других
книгах у него фигурируют и персонажи «Рамаяны», в том числе Хануман). Первый
полный русский перевод, «В Джунглях. Рассказы из Книги Дебрей», вышел в 1905 г.,
но начиная с 1895 г. рассказы о Маугли печатались в журналах и в сборниках,
причем в одном из них («Рассказы из жизни детей и животных в Индии», СПб., 1895)
описывалась «обезьянка с ошейником», столь успешно противостоявшая людям, что
сравнивалась с Хануманом. Для нас особенно важна, конечно, «Охота Каа», где
действует Обезьянье Племя Бандар-Лог.
Все звери живут по Закону Джунглей, а «Маугли, как Человеческому Детенышу,
пришлось изучать много больше» — не только общий Закон, но и Кличи разных звериных
212 А. К. Жолковский
племен («В Джунглях много наречий. Я знаю их все!»), и только обезьяны стоят
особняком. Побывав у них, Маугли рассказывает:
«— [О]ни надавали мне орехов... и сказали, что я им кровный брат, с тою только
разницей, что у меня нет хвоста и что со временем я буду у них предводителем...
— Слушай... — молвил Медведь... — Я научил тебя Закону Джунглей, кроме Народа
Обезьян.,. У них нет закона... Они не имеют своего языка, но пользуются украденными
словами, которые подслушивают... за нами... У них нет предводителей. У них нет памяти.
Они... бахвалятся, что они великий народ... но достаточно упасть ореху, чтобы они
залились смехом и тут же все забыли... Народы Джунглей изгнали их из своего языка и из
своей памяти!...
Обезьяны, наблюдая Маугли с деревьев... говорили, что теперь у них непременно
будет предводитель, и они станут самым умным народом в Джунглях.... Они притащили
мальчика в заброшенный город... Город построен был... каким-то царем в незапамятные
времена... Обезьяны называли это место своим городом... Однако... обезьяны не знали,
для чего построены здания... Они усаживались в кружок в зале заседаний царского
совета... воображая себя людьми... собирали... старые кирпичи, потом забывали, куда их
спрятали... Они исследовали все... подземелья дворца... но никогда не помнили, что они
видели, чего нет... Они пили из водоемов [!] и мутили воду...» («Охота Каа»).
В этих пассажах угадывается прообраз будущей Обезьяньей Палаты. Ремизов
как бы принимает всерьез и овеществляет культурные претензии Бандар-Логов, дает
им предводителя (царя Асыку), законы и письменность, в то же время сохраняя за
ними преимущества оппозиционной вольницы. Еще более радикальное обращение
как киплинговской гипограммы, так и ремизовской предлагает Зощенко (который
ребенком мог читать рассказы о Маугли, а в 1921 году был принят Ремизовым в
обезьяний орден). Озабоченный психологическими секретами исцеления, Зощенко
выделяет среди особенностей Обезьяньего Племени забывчивость, дарующую свободу
от гнета памяти и культуры. Очевидна перекличка с Киплингом и вероятна с
Ходасевичем: «обезьяна, позабыв обиду и боль (ср.: «достаточно упасть ореху, чтобы они
залились смехом и тут же все забыли»), позволила даже коварному персу (ср. Дария,
а затем лирического героя «Обезьяны») погладить себя по лапке».
Положительная до зависти переоценка беспамятства («Автор любовался этой
картиной и, понимая свое ничтожество, почтительно вздыхая, стоял у клетки, слегка
даже пришибленный таким величием, таким великолепием жизни») резко
противопоставляет зощенковскую главку всем другим вариантам обезьяньего топоса. В
более широком плане она, конечно, вписывается в руссоистскую традицию,
идеализирующую естественного человека, но в особом преломлении, связанном с увлечением
Зощенко Ницше и Фрейдом и, что касается приятия неволи, его ориентацией на
Гете, максиму которого: «Лучше несправедливость, чем беспорядок» — он берет в
30-е годы на вооружение.
Главка из «Возвращенной молодости» не была последним словом Зощенко на
обезьянью тему. Рассказ «Приключения обезьянки», появившийся в 1945 году в
«Мурзилке», а в следующем перепечатанный в «Звезде», с изменениями и под
названием «Приключения обезьяны», примечателен не только спровоцированными им
гонениями. Он представляет собой своего рода зощенковскую ретроспективу. В
рассказе действует старик Гаврилыч, напоминая о фельетонном псевдониме Зощенко и
персонаже некоторых ранних рассказов. Появляется он на пути в баню, держа в
руках корзинку с мылом и бельем. Эта аллюзия на прославившую автора «Баню»
развивается далее, когда Гаврилыч берет с собой обезьянку. Происходят сцены с
неизменными кассиршей, милиционером и опять Гаврилычем, держащим в руках
очередную эмблему зощенковской новеллистики — сапоги; ранее действие
развертывалось в магазинной очереди и включало конфликт с продавщицей, а венчает сюжет
разрешение коммунальной склоки между бабушкой и обезьяной. Характерны для
Зощенко и оба скрещенных жанра: рассказа для детей и рассказа о войне.
Среди круга реминисценций видное место занимает обезьяний мотив,
обозначенный заглавием и сразу поданный в зоопарковом варианте, по-зощенковски
сниженном и напоминающем о главке из «Возвращенной молодости».
«В одном городе на юге был зоологический сад. Небольшой зоологический сад, в
котором находились — один тигр, два крокодила, три змеи, зебра, страус и одна обезьяна,
или, попросту говоря, мартышка. И, конечно, разная мелочь — птички, рыбки и прочая
незначительная чепуха из мира животных».
В зоосад попадает бомба, некоторые животные убиты, обезьянка бежит и в серии
комических столкновений с людьми демонстрирует свою здоровую, естественную, но тем
самым антисоциальную природу, остраняющую, а 1а Холстомер, стеснительные
условности человеческого, в частности советского, образа жизни, что так задело Сталина и
Жданова, особенно слова: «Эх, думает, зря покинула зоосад. В клетке спокойнее дышится»
(ср. «великолепие жизни... почти под... родным небом» в тексте 1933 г.).
«Две обезьяны, бочки злата...» 213
Вопрос о социализации и аккультурации обезьяны встает в связи с
возражениями родительской фигуры против желания мальчика Алеши взять обезьянку в дом.
f «Нет, бабушка... [я] вам гарантирую... Я воспитаю ее, как человека. Я научу ее кушать
С ложечки... Что же касается прыжков, то не могу же я запретить ей лазать на лампу,
которая висит на потолке. Оттуда, конечно, она может прыгнуть вам на голову. Но вы,
главное, не пугайтесь... [п]отому что это всего лишь безобидная обезьяна, привыкшая в
Африке прыгать и скакать».
В этой программе действий, явственно перекликающейся с более ранним
текстом, африканским прыжкам обезьяны дан в рамках цивилизации значительный
простор. Но в эпилоге, когда убежавшая и вновь обретенная обезьяна уже давно
живет у Алеши, перевоспитание оказывается удручающе полным:
«Она никуда не убегает. Стала очень послушной. Нос вытирает носовым платком. И
чужих конфет нэ берет. Так что бабушка... очень довольна... [О]безьяна сидела важная
такая, как кассирша в кино. И чайной ложкой кушала рисовую кашу. Алеша сказал мне:
— Я воспитал ее, как человека, и теперь все дети и даже отчасти взрослые могут
брать с нее пример».
Пример с обезьяны предлагается теперь брать по линии не великолепного и
динамичного пира жизни, а приличного поведения за столом. Такой успех
перевоспитания, разумеется, был бы невозможен при отсутствии у обезьяны памяти, и,
наверно, именно поэтому в эпизодах ее естественного поведения акцентируется
импульсивная непосредственность реакций (на еду, боль и т. п.), а отрицательный аспект
дикости объясняется недостатком понимания («Ну — обезьяна. Не человек. Не
понимает, что к чему»), оставляющим дверь открытой для обучения. (Кстати, по линии
обучаемости зощенкозский сюжет являет обращение рассказа Б. Житкова «Про
обезьянку» (1935), где воспитание полностью проваливается; вспомним и
непобедимую обезьянку с ошейником Киплинга.)
Еще одно характерное отличие новой обезьяны — ее пол. В «Возвращенной
молодости» обезьяны представали самцами, которым хотел бы уподобиться рассказчик
и с которыми агрессивно повел себя другой мужчина (перс), а сострадательно —
дама. Обезьянка 1946 года это, скорее, ребенок, что соответствует жанру детского
рассказа и выражено уменьшительным суффиксом. И — существо женского пола,
ввиду не только грамматического рода слов «мартышка» и «обезьяна» и постоянного
повторения местоимения «она», но и стиля обращения к ней («милочка», «красавица
мартышка», «любимая/обожаемая обезьянка») и с ней (ее ревнует/с ней
соперничает бабушка, которая «даже хотела ударить ее по лапе», ср. аналогичный поступок
перса; мужчины гладят ее, берут на руки; Гаврилыч думает: «на шею ей бантик
привяжу», Алеша «любовно держит ее в своих руках», «еще крепче прижал ее к себе»).
У этого неожиданного смыкания зоопаркового варианта с русалочьим есть
интересный зощенковский прецедент, чем подкрепляется ретроспективное прочтение
рассказа. В фельетоне под каламбурным названием «Горько» (1929)
«ответственный работник... П.» начинает ухаживать за Верочкой, которая «одевается
чересчур бойко», красится, кокетничает. «Товарищ П.... видит, барышня... безусловно,
чуждый элемент. Придется заново ее воспитать [!] и привить ей новые взгляды. Чтоб это,
главное, был человек [!], а не обезьянка [!] с бантиком [!]. Но, думает, ка то я и передовой
товарищ, чтоб за такие трудные делишки браться» (ср. Алешу).
Он разводится, женится на Верочке и приступает к ее перевоспитанию. «Очень,
конечно, от этого нажима [!] барышня горевала и конфузилась, но потом... начала
перевоспитываться... Она перестала мазать свои губки. Она пошила себе длинные платьица. Она
начала ходить с портфельчиком». Но «месяца через два или полтора... тов. П. развелся с
ней и женился... на новенькой малютке. И начал ее перевоспитывать, с тем чтобы из этой
напудренной обезьянки [!] сделать настоящего, достойного человека [!]».
Как видим, перевоспитание «обезьянки» с успехом осуществлялось уже в 1929
году, но изображалось оно тогда более двусмысленно. Героине-обезьянке Зощенко
дал имя своей жены, а облик — жены и ряда других женщин из своего
донжуанского опыта (такой перенос женщин из жизни в литературу практиковался им
нередко). Полтора десятка лет спустя, сам уже подвергшись проработке за «Перед
восходом солнца» (1943), Зощенко постарается представить перевоспитание в
самом идиллическом свете, но полиостью спрятать обезьяньи уши под колпак
юродивого ему не удастся.
214 Л, К, Жолковский
Чем мне закончить мой отрывок? Когда все правильно, карта сама идет в руки.
В составленном М. 3. Долинским сборнике произведений Зощенко и материалов о
нем («Уважаемые граждане», 1991) вслед за «Приключениями обезьяны» в качестве
«Эпилога» идет текст песни Галича «На сопках Маньчжурии, Памяти М, М.
Зощенко» (1969; опубл. 1988). Текст длинный и не из лучших. Но какой!
В матершинном субботнем загуле шалманчика/ Обезьянка спала ж плече у
шарманщика,/ Л когда просыпалась, глаза ее жуткие/ Выражали почти человечью
отчаянность/.../ И Тамарка-буфетчица очень печалилась.../.../ А последний шарманщик —
«обломок империи» — / Все пылил перед Томкой павлиньими перьями/.../ И спала на плече
обезьянка прокатная/.../ А часов этак в десять, а может, и ранее,/ Непонятный чудак
появился в компании./ Был похож бн на вдруг постаревшего мальчика./ За рассказ,
напечатанный неким журнальчиком,/ Толстомордый подонок с глазами обманщика/ Объявил
чудака — всенародно ~- обманщиком!...
«Чудак» спрашивает боржом (Обезьянка проснулась, тихонько зацокала,/ Загляделась
на гостя, присевшего около), его нет, Тамарка бежит на угол, приносит и наливает чудаку
[Не знавали в шалмане подобные почести!), шарманщик играет для него {Приказала:
«Играй, — человек в одиночестве»), алкаши и шлюхи замолкают (Не взрывалось молчанье —
ни матом, ни брехами,/ Обезьянка сипела спаленными бронхами,,,), чудак слушает, потом
целует Тамарке руку и уходит, не взяв сдзчи... Вот какая странная эпоха ~ /Не горим в
огне и тонем в луже!/ Обезьяне было очень плохо •*-* / Человеку было много хуже!...
Сознательно ли ориентировался Галич на рассмотренный топос или тот сам все за
него сделал, но в песне нашлось место и шарманщику, и несчастной обезьянке, и
Художнику, и эмпатии, и утолению жажды, и руке, и поцелую, и историческому фону.
Санта-Моника, июнь 2001 г.
ФИЛОСОФСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
ПАВЕЛ КУЗНЕЦОВ
«КРАХ ЛИТЕРАТУРОЦЕНТРИЗМА»:
ИСТИНА ИЛИ ИЗЯЩНАЯ СЛОВЕСНОСТЬ?
На самом деле, я всю жизнь относился к;
себе — и это главное! — прежде всего как к
некой метафизической единице,.. И главным
образом меня интересовало, что с
человеком... происходит в метафизическом плане.
Стихи, на самом-то деле, продукт побочный,
хотя всегда считается наоборот.
Иосиф Бродский
Кто первым пустил в оборот легенду о «литературоцентризме» (слово
неблагозвучное, но для краткости придется им пользоваться) русской культуры? И что это
означает, в конце концов?..
Как правило, под этим подразумевается, что слово и словесность в русской
культуре, по крайней мере, с середины XIX века, играли совершенно исключительную,
ни на что не похожую роль, не возможную ни в какой другой национальной
культуре, Слово получило в России сакральную функцию, и светская литература,
соответственно, превратилась в особую, можно сказать магическую реальность, диктующую
жизни свои нормативы и предписания и сыгравшую роковую роль в отечественной
истории, Соответственно, создатели литературных текстов любого рода — от
поэтических до критических — выполняли функцию не просто писателей, а служителей
литературного культа, своего рода жрецов и магов, в силу этого обладавших
существенной властью над жизненной реальностью. Такое положение литературы не
только не изменилось, но по известным причинам еще больше усилилось в
коммунистической России. Поэтому крушение советской империи, немалую роль в котором
сыграла опять-таки литература, в свою очередь, привело к краху «литературного
культа» и крушению «литературоцентризма». Литература утратила свою
сакральную, магическую функцию и превратилась в никого ни к чему не обязывающую
«словесность», что поставило под угрозу дальнейшее существование великой
литературной традиции и самого класса «властителей дум» —- литературных магов.
Естественно, ситуация вызвала «великую депрессию» среди творцов и
создателей текстов: если магическая функция литературы исчезла (точнее — перешла во
владение медиакратии), то, соответственно, писатель более не жрец этого
уникального культа, пользующийся почти мистическим поклонением, а неизвестно кто -= то
ли литературный пролетарий, то ли интеллектуальный бомж. Зачем, спрашивается, в
таком случае продолжать бесконечное продуцирование текстов, если они не только
не оказывают на реальность прежнего воздействия, но вообще не вызывают никако
го резонанса, проваливаясь в пустоту...
1990-е годы прошли под знаком поминок до «литературному культу»,
существовавшему в уникальной литературной цивилизации. Пишущая братия на разные
голоса оплакивала (не обошлось, впрочем, и без злорадства) его скоропостижную
преждевременную кончину — конец литературы, исчезновение поэзии, гибель
культуры, конверсия искусства и т.д.
© Павел Кузнецов, 2001
216 Павел Кузнецов
«Ежегодно над русской словесностью разносится стон, что этой словесности нет
и в помине... Никогда еще русская литературы не была так обильна, и еще никогда с
такой силой не ощущалась ее израсходованность», — констатирует Александр Гольд?
штейн в «Расставании с нарциссом» — в блестящей и бесспорно лучшей книге на
эту тему. Но мне кажется, что он слишком сгущает краски, говоря о нарциссической
влюбленности литературы в саму себя: «Это была нарциссически собой упоенная
абсолютно самодостаточная литературная цивилизация, духовно исключительно
интенсивная, которая в какой-то момент не смогла выдержать собственной красоты».
Сказано эффектно, ярко, но... Мне представляется, здесь происходит путаница
понятий — как сказали бы современные парижские умники, означаемое перепутано с
означающим, а причина со следствием. Конечно, я не могу утверждать, что ничего
подобного не происходило. Да, произошло крушение определенной литературной
модели (соотношения жизни и литературы), которое на Западе протекало в течение
долгого времени, а у нас случилось за считанные годы и потому оказалось драмой,
даже трагедией... Но здесь изначально возникло смешение двух различных функций
литературы: а) литературы как в своем роде социальной магии, являющейся
орудием, средством, но не целью и в секуляризированном обществе выполняющей
«магическую роль»; б) литературы как собственно belles-lettres, «изящной словесности»,
как самоцели, как ценности в себе и для себя.
Конечно, это деление условно, как все деления подобного типа, но в русской
культуре XIX—XX веков легко увидеть (за некоторыми исключениями)
преобладание магической функции литературы, поэтому в строгом смысле говорить ни о
каком литературоцентризме невозможно. Литература не являлась здесь самоцелью, а
выступала в качестве служительницы культа, орудием, влияющим, меняющим или,
наоборот, поддерживающим определенную жизненную реальность. И только во
втором случае, когда литература по преимуществу выступает в качестве изящной
словесности, может возникать подлинный «лктературоцентризм» и нарциссическое
самоупоение, которое без труда мы обнаруживаем, скажем, в одной из самых старых
и утонченных из европейских литератур — французской...
ГИБЕЛЬ ИМПЕРИИ: ЛИТЕРАТУРА КАК СОЦИАЛЬНАЯ МАГИЯ
Итак, кто был первым создателем этой легенды и этого смешения? Я думаю,
полноправным обладателем копирайта является Василий Васильевич Розанов. Именно с
его легкой руки уже почти столетие эта легенда бродит по страницам книг и
журналов. Идея об исключительной — и одновременно роковой и трагической — роли
литературы на Руси звучит и в «Опавших листьях», и в «Апокалипсисе...». Но ее
квинтэссенция — текст под названием «С вершины тысячелетней пирамиды
(размышления о ходе развития русской литературы)», написанный перед смертью в
1913 году, но опубликованный впервые лишь в 1991-м. Собственно, это не столько
текст, сколько предсмертный крик Розанова, поминальный плач, стон, хула, где
восхищение перемешано с разочарозанием и горечью. История русской литературы, по
Розанову, «явление великое, настолько исключительное, что может называться
«всемирным явлением» — независимо нисколько от своих талантов...» Почему? Именно
потому, что в силу своей сакральной, магической роли она подчинила себе и в конце
концов заменила собой жизненную реальность: «„Литература" в каждой истории
«есть явление», а не суть. У нас же она стала сутью. Войны совершались, чтобы
беллетристы их описывали («Война и мир», «Севастополь», «Рубка леса», «Красный
смех» Леонида Андреева), и преобразования тоже совершались, но — зачем? Чтобы
журналисты были несколько тоже удовлетворены. Если «освободили крестьян» — то
это Тургенев и его «Записки охотника», а если купечество оставили в презрении —
то потому..., что там было «Темное царство» Островского и т. д. Отсюда следует
сокрушительный вывод: подчинив и заменив собой реальность, литература стала
причиной гибели «тысячелетнего царства», величайшей империи нового времени:
«„Литература", которая была „смертью своего отечества"... Этого ни единому историку
никогда не могло вообразиться... Еще никогда не бывало случая, «судьбы», «рока»,
чтобы «литература» сломила, наконец, царство, разнесла жизнь народа по
косточкам, по лепесткам... — завертела, закружила все и переделала всю жизнь... в сюжет
одной из повестей гениального своего писателя — „Записки сумасшедшего"».
Иначе говоря, русская литература создала виртуальную реальность, образы и
архетипы более мощные, чем сама жизнь, которая вольно или невольно стала их
имитировать. Означающее стало важнее означаемого... Розанов пишет страстно,
запальчиво, приводя разнообразные примеры и аргументы, и, казалось бы, необыкновенно
убедительно — обвиняя литературу, он втайне гордится ею — великая, удивитель-
«Крахлитературоцешпризма»... 217
ная, ни с чем не сравнимая! Как можно ему не поверить?! Вслед за Розановым эту
мысль повторяет и современная критика: «Русскую жизнь изуродовали хорошие
книги, для меня это даже не аксиома, а тысячекратно доказанная теорема, не
априори, но апостериори» (Б. Парамонов).
aI Но... дело в том, что в подобной ситуации не было ничего уникального. Если
внимательно вглядеться в европейскую историю нового и новейшего времени, то можно
увидеть невооруженным глазом — едва ли не все знаменитые революции
произошли во многом благодаря литературе: идеи и слова взрываются. Начиная с
реформации, французской революции 1789 года. Без литературы французского
просвещения, без прав человека, язвительной сатиры, рационализма, антиклерикализма и т. д.
революция во Франции вряд ли бы вообще произошла, по крайней мере в том виде,
в каком мы ее знаем. Литература здесь точно так же выступила в качестве
социальной магии, меняющей жизнь сначала одиночек, а затем сословий и классов.
Историки неоднократно отмечали тот роковой факт, что XVIII век во Франции поражает
полным отсутствием литературно-философских талантов среди сторонников
монархии и церкви. «В отличие от века XVII — века Паскаля, Боссюэ и Фенелона, —
пишет католический историк Патрик де Лобье, — перед лицом Вольтера, Руссо, Дидро,
д'Аламбера не оказалось умов, способных оказывать такое же влияние» («Три града.
Социальное учение христианства»). В конечном счете, 14 июля 1789 года порождено
еще Декартом, хотя «эмансипация разума» на площадях Парижа происходила
совсем не по-картезиански. Аналогичным образом «бунтующий человек» или
«суверенный субъект» образца мая 1968 года легко обнаруживается в текстах Батая,
Сартра, Камю и Фуко.
Нам из XXI столетия XIX век, особенно российский, кажется утраченным и в
свое время никем не замеченным раем. Но русский XX век удивительно напоминает
XIX век во Франции, начавшийся 14 июля 1789 года. Четыре революции,
наполеоновские войны, разрушения и саморазрушения, «штурм небес», богоборчество, закрытие
церквей и монастырей, разрушение и восстановление Вандомских колонн, введение
новых календарей, неоднократное переименование топонимов. Мы, к счастью или к
несчастью, отстали на столетие — многое очень похоже, с той лишь существенной
разницей, что галльский дух органически не способен на ту степень саморазрушения,
на которую способен славянский, да и техника разрушений была еще просто смешна.
И надо ли повторять, что литература в этих процессах сыграла далеко не последнюю
роль. Есть, конечно, страны, не ведающие катастроф, реформации и революций — о
том, что «литература там изуродовала жизнь», говорить не приходится. В этом смысле
им можно позавидовать или посочувствовать — кому что нравится.
ПИШУЩИЕ И ПИСАТЕЛИ: ЛИТЕРАТУРА И ПРАВО НА ИСТИНУ
К обрисованной ситуации можно подойти и с другой стороны, но для этого
придется привести длинную цитату. Ролан Барт в одном из эссе говорит о двух типах
отношения к языку — о писателях и пишущих. «Писатель исполняет функцию, а
пишущий занимается определенного рода деятельностью... Писатель — тот, кто
обрабатывает (даже вдохновенно) свое слово и его функции полностью поглощаются
этой работой...»
Поэтому писатель, утверждает Барт, в силу своего экзистенциального выбора
отказывается от двух типов слова: во-первых, от учительства, ибо по самой сути
своего проекта он невольно превращает всякое объяснение мира в театральное
представление, неизбежно вводит в него неоднозначность, во-вторых, от свидетельства,
ибо, отдавшись слову, писатель утрачивает наивность. Крик нельзя подвергать
обработке — иначе кончится тем, что главным в сообщении станет не сам этот крик, а
его обработка; отождествляя себя со словом, писатель утрачивает всякие права на
истину, ибо язык — если он не сугубо транзитивен — это структура, цель которой
(по крайней мере со времен греческой софистики) — нейтрализовать различия
между истиной и ложью» (курсив мой. — П. К.). Если у Платона истина, добро и красота
совпадают, то в новейшей эстетике они все больше расходятся.
Пишущие же — это люди «„транзитивного" типа: они ставят себе некоторую
цель (свидетельствовать, объяснять, учить), и слово служит лишь средством к ее
достижению... Пусть даже пишущий и уделяет некоторое внимание своему письму, но
онтологически он этим не озабочен — главный его интерес в другом...» И самое
существенное в том, что «определяющей чертой пишущего является наивность его
коммуникативного проекта: пишущий и мысли не допускает, чтобы написанное им
сосредоточилось и замкнулось в себе, чтобы там можно было вычитать между строк
нечто иное, нежели он сам имел в виду».
218 Павел Кузнецов
Если спроецировать этот фрагмент из Барта на русскую литературу, to
получится необыкновенно любопытная картина. Она требует подробного анализа и
описания, но мне придется ограничиться лишь краткими замечаниями. Возьмем сначала
XIX век. Если на некоторое время наконец оставить в покое Пушкина, то окажется,
что все великие «мастера слова» были по преимуществу пишущими, а если они и
были писателями, то, скорее, на бессознательном уровне. Русский идеал -~
«правда-истина и пра&да-спразаедливость» (Н* Михайловский), общий для всей литературы
XIX века, заставлял их, и первую очередь, свидетельствовать, объяснять, учить,
проповедовать, и слово было орудием дли достижения этих целей. Главной чертой их
литературного проекта изначально была наивность, по крайней мере, до того
момента, пока они не осознавали, что их слово отозвалось совсем не так, как им
хотелось бы, Что бы там ни писал Набоков о Гоголе (как всегда блестяще), невозможно
отрицать тот элементарный факт, что этот гениальный, погруженный б слово
писатель, тем не менее, и в «Ревизоре», и в «Мертвых душах» был, в первую очередь,
пишущим и преследовал транзитивные цели. Ой хотел, чтобы люди увидели себя,
как в зеркале, устыдились, и тем самым изменился бы мир, Неудача этого проекта
(многозначность созданных им образов приводит к тому, что самые отталкивающие
картины и персонажи вдруг рьгзывают не стыд и отвращение, а эстетический
восторг) приводит Писателя Гоголя к краху, Он сознательно отказывается от этой роли
и в «Переписке с друзьями» полностью становится пишущим — проповедующим,
свидетельствующим, пророчествующим, Толстой в этом отношении во многом
повторяет путь Гоголя. Для молодого Толстого литература — это форма
самосовершенствования и одновременно способ служения добру и борьбы со злом. «Война и мир»
посвящена сокрушению главного морального зла — мифа о Наполеоне, который
своими подвигами и злодействами околдовал весь просвещенный мир. Являясь
писателем (ибо только погружение и отождествление себя со словом рождает эффект до-
подлинности и вызывает сопереживание), Толстой сознательно выступает в роли
пишущего, опять-таки свидетельствуя и проповедуя, а тотальное проповедничество
позднего Толстого и отрицание им искусства во имя морали является лишь
завершающим аккордом на этом пути, Еще в большей степени, я думаю, пишущими были
Гончаров, Достоевский, Гаршин, не говоря уже о либералах и демократах, включая
Салтыкова-Щедрина (особенно интересно сочетание писателя и пишущего в
Лескове, но это отдельная тема). Можно было бы сказать, что писателем в наибольшей
степени был Тургенев, но я думаю, что свидетельствование, объяснение и служение
при его главном желании идти в ногу со временем и отражать «общественные
веяния» были для него важнее, чем собственно письмо. Чехов? Да, видимо, в XIX веке
он первый безусловный писатель, за что собственно его и не замечали
современники и за что ему так доставалось от современной критики. Вслед за ним по
преимуществу Писателем становится Бунин (как только он освобождается от толстовско-на-
роднического влияния), но в XX столетии, конечно же, главным и безусловным
писателем является Набоков. Отсюда, кстати, и его полное неприятие Достоевского,
который был для него квинтэссенцией пишущего, использующего слово ш
транзитивном смысле для выражения и столкновения идей, вер, идеологий.
Символисты, сознательно противопоставив себя традициям XIX века, в
отношении к слову изменили лишь его направленность и нагрузку, но, в сущности, в
большинстве своем также остались пишущими. Им мало было быть только художниками,
только писателями, они, как известно, претендовали на 'неизмеримо большее —
быть пророками, мистагогами, оракулами, через которых говорит не только красота,
но истина и тайна. Слово в эстетике символизма по-прежнему транзитивно — оно
орудие теургии, средство для выражения религиозных откровений и религиозных
интуиции. Как писал Мандельштам, это «утилитаризм более высокого порядка», но
все равно он приносит «язык в жертву мистической интуиции, антропософии и
какому бы то ни было всепожирающему и голодному до слов мышлению».
Отсюда ясно, что первыми, кто принципиально отказывается от любых попыток
транзитивного использования языка и, отождествляя себя со словом, становится
сознательными писателями в русской литературе, были акмеисты. Символисты, я
думаю, были бы обескуражены и даже оскорблены фразой Барта — «отождествляя
себя со словом, писатель утрачивает всякие права на истину» — эта фраза
подрывает всю эстетику символизма; для акмеистов же это почти что аксиома. Цель
языка *— не познание, метафизика, свидетельство или проповедь, а сам язык, погружение
в который и делает человека писателем. (Для контраста можно привести и свежий
пример: Солженицын в своем жизнеустроительном трактате «Как нам обустроить
Россию?» назвал Среднюю Азию «азиатским подбрюшьем» России. С точки зрения
литературы, метафора удачна, но вся Средняя Азия обиделась на Солженицына.
Естественно, что миллионы людей, десятки народов никак не должны быть чьим-либо
«Крахлитературоцентризмй».,. 219
«подбрюшьем», ни в историческом, ни в геополитическом смысле, тем более в устах
писателя-моралиста.)
Акмеисты как будто «скромнее» символистов, но за этой скромностью и
отсутствием метафизических претензий скрывается, можно сказать, «флоберовская»
революция — пресыщение жизнью, скепсис, разочарование, агностицизм, усталость,
все то, что заставляет человека замкнуться в языке и в определенном смысле
справедливо именуется «декадансом».
В строгом смысле именно акмеисты, а не символисты, стали первыми
настоящими русскими «декадентами». И слова Чехова о первых русских символистах —
купеческих сынках* игравших в декаданс, абсолютно справедливы; «Да какие они,
батенька, декаденты, на них пахать надо».
Язык как замкнутая структура — последнее прибежище «декадента», он уже во
всем разочарован, не верит ни в какую религию, ни в возможность нахождения
истины. «Мир существует для того, чтобы войти в книгу» (Малларме). Получается
любопытный вывод: всякий подлинный писатель, в бартовском смысле, всегда в той
или иной степени — «декадент».
ПИСАТЕЛЬ КАК «ДЕКАДЕНТ»:
ЛИТЕРАТУРА И ИЗЯЩНАЯ СЛОВЕСНОСТЬ
Б акмеистах очень важно то, что они в большинстве своем были галломанами.
Германские пристрастия символистов, немецкий романтизм, Ницше и Вагнер для
Кузмина — дурной тон: хаос, пафос, трагизм, «немецкое варварство». Весь «Цех
поэтов» во главе с Гумилевым, во-первых, отворачивается от отечественной
традиции — не принимает всю русскую прозу (за исключением Достоевского, и то лишь в
небольшой степени) и поэзию (кроме Баратынского, Пушкина, Тютчева). И
во-вторых, германское влияние на русскую, прежде всего символистскую, литературу
считает порочным. Культ французской словесности для акмеистов абсолютен: имена
Теофиля Готье, Бодлера, Леконт де Лиля, Эредиа, Рембо, Аполлинера и т. д.
произносились с особым шиком, звучали как утонченная музыка в «варварской» России. В
холодном и голодном 1919 году Гумилев на глазах у молодых поэтов с наслаждением
сжигает в камине роскошное тридцатитомное собрание сочинений Шиллера на
немецком языке: «Германскую культуру он ненавидит, а признает только романскую.
Все, что в русской культуре идет от германской, — отвратительно. Он счастлив, что
может истребить хоть один экземпляр Шиллера» (Н. Чуковский. «Литературные
воспоминания»). Интуиция не обманывала акмеистов, все они, как правило,
владевшие французским языком, делали свой выбор вполне сознательно — ни в одной
культуре мира не существует такого культа belles-lettres, как в романской.
Когда Бердяев в 1920-е годы в эмиграции во Франции непосредственно
столкнулся С пресыщенной, предельно утонченной, по-настоящему нарциссической
романской культурой, чувствовавшей себя «единственной законной наследницей
универсальных начал греко-римской цивилизации», даже его, казалось бы, столь
органичного «русского европейца», удивлял и поражал рафинированный, искусственный
галльский дух, тот культ литературы среди французских интеллектуалов, что в
большинстве своем был совершенно неведом его соотечественникам. В «Самопознании»
он с раздражением вспоминает о том, что французские интеллектуалы помешаны на
культуре, «раздавлены ею», что все проблемы рассматриваются ими лишь в
культурно-исторических отражениях, т. е. во вторичном, а не в первичном. Это связано с
глубоким разочарованием, с культурным скепсисом, с неверием в возможность
решения проблем по существу, с полным отторжением от всего природного и
поглощенностью культурным: «Французы, замкнутые в своей культуре, сказали бы, что
они находятся в стадии высокой культуры (цивилизации), русские же еще не вышли
из стадии «природы», т. е. варварства». В качестве примера, как одного из наиболее
свободных людей, Бердяев приводит своего друга, Шарля дю Боса, настоящего
«духовного аристократа», сочетавшего искренность и благородство со «своеобразным
эстетическим фанатизмом... Он Жил культом великих творцов культуры..., был
фанатик великой культуры и ее творцов. Но меня больше всего поражало, — вспоминает
Бердяев, — до чего он целиком живет в литературе и искусстве. Все проблемы
ставились для него в литературном преломлении. Чудовищное преувеличение
литературы во Франции есть черта декаданса. Когда молодой француз говорил о пережитом
им кризисе, то обыкновенно это означало, что он перешел от одних писателей к
другим, например, от Пруста и Жида к Барресу и Клоделю. Россия страна великой
литературы, но ничего подобного у нас не было». Это очень точная характеристика; я
думаю, именно такую модель и следует называть «литературоцентризмом»
220 Павел Кузнецов
Молодой Толстой, с его культом правды и природы, прочитав Руссо, был
настолько поражен созвучием взглядов, что некоторое время носил на шее медальон с
портретом философа: он получил авторитетное подтверждение от знаменитого
европейца, что все природное — подлинно, а искусственное и цивилизованное — лживо.
Современник Толстого Бодлер, учитель русских акмеистов, в «Поэте современной
жизни» пишет программный текст («Похвала косметике») против природы (т. е.
Руссо), противопоставляя всему природному и естественному — искусственное и
«истинно цивилизованное». «Природное отжило свое» — у Бодлера этот тезис
подробно сформулирован в качестве своеобразной онтологии декаданса. Все «прекрасное и
благородное», даже добродетель, по Бодлеру, — продукт цивилизации, все
подлинное, вопреки Руссо и Толстому, искусственно и внеприродно. Насилие, варварство,
убийства, каннибализм как раз продукт природы. Мы прочитываем здесь гимн
всему созданному, искусственному, сложно-изысканному, утонченному, поэзия и
искусство венчают цивилизацию и становятся ее высшей ценностью.
«Мы, цивилизации, — мы знаем теперь, что мы смертны... Мы чувствуем, что
цивилизация наделена такой же хрупкостью, как жизнь, — так начинается
знаменитый «Кризис духа» Поля Валери. -— Обстоятельства, которые могут заставить
творение Китса и Бодлера разделить участь творений Менандра, менее всего
непостижимы: смотри любую газету».
Скажите, ну кто из русских писателей первого ряда, не исключая и Константина
Леонтьева, мог бы написать нечто подобное? При чем тут Ките и Бодлер, если все
погибнет?! Мир и его история оправданы только запечатленным словом. Для
Борхеса это уже традиция, существующая в западной культуре с незапамятных времен, он
возводит ее даже к Гомеру (в восьмой песне «Одиссеи» говорится, что боги создают
злоключения, дабы будущим поколениям было о чем петь) и бл. Августину, который
первым в эпоху раннего средневековья начал читать не вслух, а про себя. Через
столетие, согласно Борхесу, это приводит «к идее книги как самоцели, а не орудия к
достижению некой цели. Эта мистическая концепция, перейдя в светскую литературу,
определит необычные судьбы Флобера и Малларме, Генри Джеймса и Джеймса
Джойса» («О культе книг»).
Итак, из пишущего создатель текстов становится наконец подлинным писателем,
в своем роде мистиком, алхимиком слова, и одновременно мучеником и аскетом,
терзающим себя дни и ночи, чтобы добыть драгоценные крупицы. Мученик слова
Флобер, которому за день упорнейшего труда удается сочинить несколько
предложений, по Борхесу, и есть образец настоящего писательского удела. Нужно ли
говорить о том, что ничего подобного в такой степени в русской литературе мы не
находим — слово «мученик» в применении к писательству означает, как известно,
совсем другое. А если в XX веке мы и обнаруживаем «последователей» Флобера и
Малларме, то, я думаю, ни у кого язык не повернется назвать Набокова или, скажем,
Сашу Соколова — «мучениками».
Когда лее Брюсов (конечно, фигура не первого ряда) в подражание Малларме
написал: «Быть может, все в жизни лишь средство / Для ярко-певучих стихов, / И ты с
беспечального детства / Ищи сочетания слов», — то эти стократно цитированные
строчки стали образцом «имморализма», декаданса, идейной основой для обвинения
Брюсова во всяческих «злодействах». Цветаева в очерке «Герой труда», учинив Брю-
сову настоящий разгром, специально посвятила этим строкам гневный фрагмент.
Брюсов для нее «застегнутый наглухо поэт», «забронированный без возможности
прорыва». «Какой же это росс? — восклицает Цветаева. — И какой же это поэт?»
Разве может быть поэтом человек, ищущий «слов вместо смыслов, рифм, вместо
чувств... Точно слова из слов, рифмы из рифм, стихи из стихов рождаются!..»
Ясно, что хуже литературы, возникающей из литературы, и стихов — из стихов,
ничего быть не может (интересно, что бы она написала о Борхесе или Малларме?).
Почему? Видимо, потому, что это не свое, рожденное муками, потом и кровью, а
чужое, заимствованное, можно сказать, краденое. Но при этом совершенно не
понятно, почему личный опыт переживания книг и созерцания произведений искусства,
опыт воображения является менее значительным, чем переживание жизни.
Забавнее всего то, что сама Цветаева в юности — чего она, естественно, не замечала —
поэт книжный, литературный насквозь, воспитанный на Ростане и романтической
литературе, причем не самой значительной. Откуда же вообще возникает такой
романтизм? Не из «жизни», естественно, а, конечно же, из литературы: несколько
книжек, прочитанных вовремя, могут изменить судьбу человека на всю жизнь. Где
тогда кончается «свое» и начинается «чужое»? Где кончается воображение и
начинается «реальность»?
«Крахлитературоцентризма»... 221
АПОФАТИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРА:
«КУЛЬТ ЖИЗНИ» И «КУЛЬТ СЛОВЕСНОСТИ»
Для апофатической культуры, каковой, очевидно, является русская,
единственной и главной онтологической реальностью является «жизнь» — как истина и
одновременно критерий истины в последней инстанции. Важно не то, что ты можешь
помыслить и написать, а кто ты есть. Лев Толстой, прочитав «Легенду о святом
Юлиане Милостливом» Флобера, где монах-отшельник ложится в постель с
прокаженным, чтобы согреть его, записывает в своем дневнике следующее: эта вещь
совершенно не трогает нас, потому что видно, что сам автор не только не в состоянии
лечь в постель с прокаженным, но даже и никогда не помышлял об этом.
В этом отношении я бы сказал, что для русской культуры характерен
абсолютный «культ жизни» (не в гедонистическом смысле, конечно) как высшей истины и
высшей справедливости, а не «культ словесности»; культ первичного, главного, а не
вторичного, отраженного и опосредованного. Все же остальное — философия,
искусство, литература и даже христианство — вторично по отношению к «жизни»,
которая подлежит бесконечному улучшению, исправлению и в конце концов должна
явить собой образец некоего совершенства. Отсюда и в литературе этот культ царит
надо всем и вся. От Гоголя и Белинского до Твардовского и Солженицына и до
наших дней господствует универсальная установка: литература непременно должна
рождаться из жизни, говорить правду об этой жизни, свидетельствовать истину о
ней. Она должна рождаться из личного жизненного опыта, из опыта человека,
обязательно прошедшего через жизненную мясорубку. «Литературность» и
«книжность», по крайней мере до недавнего времени, почитались смертными грехами.
Идея о том, что истина и словесность могут не только совпадать друг с другом, но и
быть противоположны, непонятна даже крупным писателям, по-прежнему
считающим, что «одно слово правды весь мир перетянет».
Отсюда попутно возникает и другой сюжет: едва ли не полное отсутствие в
русской литературе того, что на Западе называется «интеллектуальной прозой», т. е.
прозы вторичной, книжной, литературы, возникающей из литературы. В самом деле,
кого у нас можно назвать автором подобных текстов? Конечно же, не Розанова,
создателя совершенно особой, но очень русской прозы, писавшего о литературе, но
мыслившего чем угодно, но только не «чистым интеллектом». Как ни странно, не
подойдет сюда и Достоевский, у которого самодостаточный интеллект и книжность
были всегда на подозрении как едва ли не главный источник разрушения и зла;
поэтому он доводил своих интеллектуальных персонажей до крушения, логического или
реального самоубийства (о Толстом в этом отношении вообще говорить не
приходится). В качестве писателя-интеллектуала, книжника и теоретика можно было бы
назвать Андрея Белого, если б не его чисто славянское, женственное безумие,
постоянно разрушавшее весь его интеллектуализм. С некоторой натяжкой сюда можно
отнести Набокова, при всей его неприязни к идеям и идеологиям, но ровно в той
степени, в какой он был не только русским, но и западным писателем. Автономный
интеллектуализм, целиком проистекающий из книжной культуры, всегда был и, я
бы сказал, по-прежнему остается чем-то глубоко подозрительным, опять-таки в силу
своей вторичности. Достаточно вспомнить, скажем, что Антихрист в «Трех
разговорах» Вл. Соловьева в первую очередь необыкновенно умен, начитан и образован —
он интеллектуал и мыслитель. Можно закончить, вернувшись к Розанову, человеку,
«чувствовавшему литературу как штаны», восхищавшемуся ею и вместе с тем ни во
что ее не ставившему. «Вся литература — празднословие, — читаем мы в
«Уединенном», — исключений убийственно мало». Из этой общей тенденции, я думаю, и
произошла трансформация благозвучной французской belles-lettres в
пренебрежительное русское — беллетристика.
ПОХВАЛА «ВАРВАРСТВУ»
Конечно, за последние полтора десятка лет многое изменилось. Налицо
обнадеживающие тенденции — и у нас наконец-то в изобилии появились настоящие
писатели-паразиты, работающие не с жизнью, а с классическими текстами, типа В.
Сорокина и московских концептуалистов, кормящихся на еще не остывшем трупе
советской (а затем и русской) литературы. Неизвестно откуда появились настоящие
эстеты — вторичность и цитатность перестали быть грехами; верлибр стал почти
признанным жанром. Профессора-интеллектуалы, как А. Пятигорский и А.
Жолковский, начали писать романы и рассказы (правда, за границей, что немаловажно). По-
222 Павел Кузнецов
еле Битова и Пелевина можно ожидать появление по-настоящему книжных
интеллектуальных писателей... Но когда я в очередной раз слышу и читаю о былом «лите-
ратуроцентризме», о культе «литературы» и его нынешнем крахе в постсоветской
России, мне становится просто смешно. Не может рухнуть то, чего не было. На
евразийском континенте мы жили и живем в «природном», «неокультуренном»
состоянии, с тончайшей культурной прослойкой, поэтому никакого «культа вторичного»,
культа искусства и литературы у нас нет и пока по-настоящему быть не может. Мы
еще слишком погружены в жизнь и еще надеемся исправить и улучшить ее.
По-прежнему, слава Богу, наивны в своем литературном проекте и по-прежнему
«варвары» и еще в состоянии говорить о первичном. Но в истории торопиться
некуда: с исторической арены, как из морга, выносят вперед ногами и помещают в
душный музей. К счастью, пока нам это не грозит — русской светской литературе всего
лишь две сотни лет.
Да, за короткое время, вслед за крушением определенной жизненной модели,
произошло крушение и модели литературной. В Европе эта модель менялась в
течение долгих лет, и ничего похожего на рухнувшую российскую модель там
давным-давно не существовало. Она должна была рухнуть хотя бы потому, что тиражи
литературных журналов не могут достигать миллиона экземпляров. Драматичен не
сам факт, а та скорость, с которой это произошло. Но и это понятно — долго
запрягаем, но быстро едем.
Безусловно, всем нам хотелось бы быть не только пишущими и писателями или
в большинстве случаев и теми, и другими одновременно, но и жрецами,
служителями сакрального культа и пользоваться мистическим поклонением. Но такого более
нет нигде — магические функции словесности перешли во владение медиакратии
(похоже, окончательно), обладающей исключительной монополией на словесную и
виртуальную магию. Что тут поделаешь?.. Литература, в конце концов, это всего
лишь литература.
КНИГИ XX ВЕКА
ИГОРЬ СУХИХ
ДУША БОЛИТ
(«Характеры» В. Шукшина, 1973)
Боже мой!
Неужели пришла пора?
Неужель под душой так же падаешь, как под ношей?
С. Есенин. 1921
«Сколько ни стоит мир, — теоретизирует А. Солженицын в «Архипелаге
ГУЛАГ», — до сих пор всегда были два несливаемых слоя общества: верхний и
нижний, правящий и подчиненный. Это деление грубо, как все деления. Но если к
верхним относить не только высших по власти, деньгам и знатности, но также и по
образованности, полученной семейными ли, своими ли усилиями, одним словом, всех,
кто не нуждался работать руками, — то деление будет сквозным.
И тогда мы можем ожидать существования четырех сфер мировой литературы
(и искусства вообще, и мысли вообще). Сфера первая: когда верхние изображают
(описывают, обдумывают) верхних, то есть себя, своих. Сфера вторая: когда верхние
изображают, обдумывают нижних, «младшего брата». Сфера третья: когда нижние
изображают верхних. Сфера четвертая: нижние — нижних, себя» (ч. 3, гл. 18).
К четвертой сфере автор классификации относит весь мировой фольклор, его
«золотые отложения». Что касается собственно литературы, его вывод
пессимистичен: «Относящаяся же к сфере четвертой письменность («пролетарская»,
«крестьянская») — вся зародышевая, неопытна, неудачна, потому что единичного умения
здесь не хватало».
Кажется, в русской словесности ситуация кардинально изменилась в XX веке.
Шукшин шел «снизу», но ушел далеко, в глубину, где понятия «верха» и «низа»
теряют смысл. Траектория этого в одних отношениях закономерного, в других —
уникального пути осталась в том, что он сделал.
Он сочинил пять томов прозы, которая — с некоторой дистанции — легко
расслаивается на жанры и уровни. Дюжина киноповестей и своего рода повестей-пьес,
функциональная природа которых часто подчеркнута: «Энергичные люди» —
«сатирическая повесть для театра»; «А поутру они проснулись» — «повесть для
театра». Костоломный историко-революционный роман «Любавины» и его современное
продолжение, автором — закономерно — не законченное и не опубликованное.
Исторический роман о любимом герое, Степане Разине, — «Я пришел дать вам
волю» — переделанный из сценария так и не поставленного фильма и сохраняющий
его родимые пятна.
«Хотя я и жалуюсь, что тут, в киноинстанциях, небрежно обращаются с
литературой, а ведь и я не писал так, как пишут повесть, роман или рассказ. Надо мной все
время — топором — висело законное требование: все должно быть «видно». Я
просто позволил себе писать чуть более пространно, подробно, чем «казаки оживлены».
Не больше. Истинная литература за такие штуки бьет кованым копытом по голове».
Лишь в одном жанре Шукшин шел путем истинной литературы: сначала
рождались рассказы, потом, бывало, они становились сценарием и фильмом, «...но —
© Игорь Сухих, 2001
224 Игорь Сухих
тут надо преодолеть большую неловкость — рассказы, по которым я поставил оба
фильма, лучше», — сказал он по поводу своих картин «Странные люди» и «Ваш
сын и брат».
В романах и повестях персонажи слишком послушны авторской воле, страдают,
любят и умирают по его указке. В рассказах автор и герой меняются местами. Автор
отступает в тень перед напором жизненного материала, герои получают свободу.
Большая литература Шукшина — это его малая проза. Все остальное — эскизы,
подступы, строительные леса, ступеньки на пути к этому главному.
Сто двадцать рассказов, опубликованные за пятнадцать лет (1958—1974), тоже
неравноценны. Шукшин резко меняется, взмывает вверх где-то в середине этого
пятнадцатилетия. Главной его книгой стал сборник «Характеры». Однако речь
должна идти не только об этих двух десятках текстов, но и об их контексте.
«Характеры» — не просто книга, но формула целого.
Лет пять-семь Шукшин осваивает жанр советского рассказа о деревне.
Герои — сельские жители, светлые души — то поэтично влюбляются («Степкина
любовь»), то устраивают чужие судьбы («Классный водитель»), то дурашливо, по
принципу «у нас героем становится любой», совершают подвиг («Гринька
Малюгин»), то собираются в Москву к сыну-герою («Сельские жители»), то вспоминают о
тяжелом военном детстве («Долгие зимние вечера»), то ваяют из дерева образ
народного заступника и сами обливаются над ним слезами («Стенька Разин»), то
гибнут из-за своей беспросветной доброты от руки мерзкого красавца-уголовника
(«Охота жить»).
Так же понятно-предсказуема и структура рассказа.
Пейзаж-заставка. «Дни горели белым огнем. Земля была горячая. Деревья были
тоже горячие. Сухая трава шуршала под ногами. Только вечерами наступала
прохлада. И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний старик, садился
всегда на одно место — у коряги и смотрел на солнце» («Солнце, старик и
девушка»). — «С утра нахмурилось; пролетел мелкий сухой снег. И стало зловеще тихо. И
долго было тихо. Потом началось... С гор сорвался упругий, злой ветер, долина
загудела. Лежалый снег поднялся в воздух, сделалось темно» («Начальник»).
Диалог-информация: в меру характеристический, в меру разговорный, с
юмором, с обязательными разъясняющими ремарками. «Студент появился в дверях с
чемоданом в руках, в плаще... Положил на стол деньги. — Вот — за полмесяца.
Маяковского на вас нет! — И ушел. — Сопляк!!! — послал ему вслед отец Лиды и сел. —
Папка, ну что ты делаешь?! — чуть не со слезами воскликнула Лида. — Что
«папка»? Папка... Каждая гнида будет учить в своем доме! Ты молчи сиди, прижми хвост.
Прокатилась? Нагулялась? Ну и сиди помалкивай. Я все эти ваши штучки знаю! —
Отец застучал пальцем по столу, обращаясь к жене и дочери. — Принесите,
принесите у меня в подоле... Выгоню обоих! Не побоюсь позора!» («Лида приехала»). Кто
тут мещанин-приобретатель, а кто — светлая личность, видно с первого взгляда,
даже без упоминания имени автора «Клопа».
И заканчивается рассказ, как правило, прямым авторским словом, сочувствием и
умилением. «Ленька закурил и пошел в обратную сторону, в общежитие. В груди
было пусто и холодно. Было горько. Было очень горько» («Ленька»). — «—
Нарисовал бы вот такой вечер? — спросила Нина. — Видишь, красиво как. — Да, — тихо
сказал художник. Помолчал и еще раз сказал: — Да. Хорошо было, правда»
(«Кукушкины слезки»).
Шукшинский рассказ вырастает из этого «просто рассказа», когда автор резко
ломает наработанные схемы. Его новая манера возникает на путях художественного
минимализма.
Исчезает прямая характеристика персонажа. Прогозорок вроде: «Напишу
рассказ про Серегу и про Лену, про двух хороших людей, про их любовь хорошую»
(«Воскресная тоска») — автор «Характеров» уже не допускает.
До минимума сокращаются и втягиваются в психологическую характеристику
пейзажные и вообще описательные фрагменты. «На скамейке у ворот сидел старик.
Он такой же усталый, тусклый, как этот теплый день к вечеру. А было и у него
раннее солнышко, и он шагал по земле и легко чувствовал ее под ногами. А теперь —
вечер спокойный, с дымками по селу» («В профиль и анфас»). — «Отсыревший к
вечеру, прохладный воздух хорошо свежил горячее лицо. Спирька шел, курил.
Захотелось вдруг, чтоб ливанул дождь — обильный, чтоб резалось небо огненными
зазубринами, гремело сверху... И тогда бы — заорать, что ли» («Сураз»).
Само действие перестает быть загадкой, сжимается до краткой схемы-пересказа
и выносится в начало, в экспозицию, как в старой новелле. «Дня за три до Нового
года, глухой морозной ночью, в селе Николаевке, качнув стылую тишину, гулко
ахнули два выстрела. Раз за разом... Из крупнокалиберного ружья. И кто-то крик-
Аута болит 225
нул: — Даешь сердце!.. Утром выяснилось: стрелял ветфельдшер Александр
Иванович Козулин» («Даешь сердце!»). — «Сашку Ермолаева обидели» («Обида»). —
«Веня Зяблицкий, маленький человек, нервный, стремительный, крупно поскандалил
дома с женой и тещей» («Мой зять украл машину дров»).
Концовка тоже становится краткой, суммарной, лишенной лирической
меланхолии и ритмической напевности, создавая впечатление резкого обрыва,
недоговоренности. «Свояк опять засмеялся. И пошел к столу. Он снова наладился на тот тон, с
каким приехал вчера» («Свояк Сергей Сергеевич»). — «Андрей посидел еще, покивал
грустно головой. И пошел в горницу спать» («Микроскоп»). — «И он тоже пошел. В
магазин. Сигарет купить. У него сигареты кончились» («Генерал Малафейкин»).
«История души» дается в рассказах самыми лаконичными средствами. Главной
«выдумкой» Шукшина становится точно выбранная ситуация ее самообнаружения.
Главным изобразительным средством, орудием, инструментом — прямая речь
персонажа, колоритный диалог или монолог (реже — внутренняя речь или прикладные
письменные жанры: письмо, заявление, кляуза, «раскас»).
Ситуация — клетка, в которую пойман герой. Речь, слово (и лишь во вторую
очередь — поступок) — его характер.
В одном из шукшинских рассказов ездивший на юг лечить радикулит
шепелявый герой попадает в чеховский музей в Ялте и больше всего удивляется
сохранившейся там вещи. «Додуматься — в таком пальтисечке в Сибирь! Я ее
(экскурсовода. — И. С.) спрасываю: «А от чего у него чахотка была? — Да, мол, от трудной
жизни, от невзгод, — начала вилять. От трудной жизни... Ну-ка, протрясись в таком
кожанчике через всю Сибирь...» («Петька Краснов»).
Настоящий Шукшин выходит не из гоголевской шинели, а из чеховского пальто.
Он словно реализует чеховский совет молодому Бунину: «По-моему, написав
рассказ, следует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше
всего врем... И короче, как можно короче надо писать». Только ему оказывается ближе
не лирическая размягченность, элегичность «Дамы с собачкой» или гротескная
сгущенность «Крыжовника» или «Человека в футляре», а живописная характерология
Антоши Чехонте середины восьмидесятых годов, его неистощимая
изобретательность в поиске новых тем, его хищный интерес к тому, что всегда под рукой или
перед глазами. «Он оглянул стол и взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь, —
это оказалась пепельница, — поставил ее передо мной и сказал: — Хотите — завтра
будет рассказ... Заглавие „Пепельница"» (или «Коленчатые валы», или «Змеиный
яд», или «Капроновая елочка», или «Микроскоп», или «Сапожки»).
«Внезапные рассказы» Шукшина — близкие родственники сценки,
«фирменного» жанра раннего Чехова и привычной формы его безвестных ныне
современников. Сценка, разговорная новелла — формальный жанровый стержень, жанровая
доминанта шукшинского мира. Однако чеховской разбросанности (или, по-иному,
широте) он предпочитает тематическую сосредоточенность, чеховскому движению к
повествовательному рассказу и идеологической повести — верность жанру (при
интенсификации его приемов и свойств).
Шукшин — наследник Чехонте, не захотевший или не успевший стать Чеховым.
Первый шукшинский сборник назывался «Сельские жители» (1963). Потом,
когда понятие «деревенская проза» стало привычным, он иногда протестовал: не о
деревне я пишу — о душе человеческой. Но все-таки его почвой и темой и дальше
было то же: земля, село, сельские жители. Хотя деревня Шукшина вовсе не этногра-
фична и не очеркова. Она — образ мира, который при внешней бытовой
характерности причудлив и эксцентричен.
Любимый шукшинский персонаж — «маленький человек» (как говорили в XIX
веке), «простой советский человек» (как привычно формулировали через столетие).
Шофер, механик, слесарь, пастух...
По мировоззрению и поведению — странный человек, домашний философ.
Чудик, придурок, шалопай, психопат, дебил, упорный, рыжий, сураз...
В соответствии с жанром Шукшин не излагает последовательно жизненную
историю этого героя-протагониста, пишет не процесс, но намечает пунктир судьбы,
обозначает некие константы, ключевые точки, в которых все время берутся
психологические пробы.
Мечтатель — чудик — человек тоскующий — человек уходящий — в эту рамку
укладывается жизнь центрального шукшинского персонажа.
Первая точка-эпоха — деревенское босоногое детство в войну или после войны
(здесь проза Шукшина наиболее автобиографична, даже исповедальна) — это
тяжелый труд, голод и холод, безотцовщина, ранний уход из дома, неприязнь городских.
Но одновременно это сладость детских игр, первые свидания, природа, гудящий в
226 Игорь Сухих
печке огонь и — главное — надежда на будущие сияющие вершины где-то на
горизонте («Далекие зимние вечера», «Дядя Ермолай»).
«А на горе, когда поднялись, на ровном открытом месте стоял... самолет... Он
мне, этот самолет, снился потом. Много раз после мне приходилось ходить горой,
мимо аэродрома, но самолета там не было — он летал. И теперь он стоит у меня в
глазах — большой, легкий, красивый... Двукрылый красавец из далекой-далекой
сказки» («Из детских лет Ивана Попова»).
«А потом, когда техника разовьется, дальше полетим... — Юрку самого захватила
такая перспектива человечества. Он встал и начал ходить по избе. — Мы же еще не
знаем, сколько таких планет, похожих на Землю! И мы будем летать друг к другу...
И получится такое... мировое человечество. Все будем одинаковые» («Космос,
нервная система и шмат сала»). Тут другое детство, середины шестидесятых, но мечты и
надежды очень похожи.
Но вот герою уже под тридцать, молодость на исходе, жизнь отлилась в какие-то
определенные формы, он крутит баранку или кино в деревне, жена или случайные
подруги пилят его по разным поводам, уже другие школьники мечтают о космосе
или читают «Мертвые души» — но его детская наивность и восторженность никуда
не делись, только приобрели какие-то парадоксальные формы: непредсказуемых
конвульсий, психологических взрывов и взбрыкиваний.
Деревенский парнишка-мечтатель превращается в чудика, великовозрастного
мечтателя.
«Митька — это ходячий анекдот, так про него говорят. Определение броское, но
мелкое, и о Митьке говорящее не больше, чем то, что он — выпивоха. Вот тоже —
показали на человека — выпивоха... А почему он выпивоха, что за причина, что за
сила такая роковая, что берет его вечерами за руку и ведет в магазин? Тут тремя
словами объяснишь ли, да и сумеешь ли вообще объяснить? Поэтому проще,
конечно, махнуть рукой — выпивоха, и все. А Митька... Митька — мечтатель. Мечтал
смолоду. Совсем еще юным мечтал, например, собраться втроем-вчетвером,
оборудовать лодку, взять ружья, снасти и сплыть по рекам к Северному полюсу. Мечтал
также отправиться в поисковую экспедицию в Алтайские горы — искать золото и
ртуть. Мечтал... Много мечтал. Все мечтают, но другие — отмечтались и принялись
устраивать свою жизнь... подручными, так скажем, средствами. Митька превратился
в самого нелепого и безнадежного мечтателя — великовозрастного. Жизнь лениво
жевала его мечты, над Митькой смеялись, а он — с упорством неистребимым —
мечтал. Только научился скрывать от людей свои мечты» («Митька Ермаков»).
Теперь Митька мечтает вылечить человечество от рака какой-то неизвестной другим
травкой, а пока на глазах городских очкариков для форсу бросается в Байкал, после
чего спасать его приходится тем же очкарикам.
Чудик из одноименного рассказа обожал в детстве сыщиков и собак, мечтал
быть шпионом, а теперь работает киномехаником, отдает продавцу собственную,
оброненную им пятидесятирублевку, приняв ее за чужую.
Следующий покупает на припрятанные от жены деньги микроскоп и изучает
микробов, мечтая избавить от них человечество («Микроскоп»).
Четвертому достаточно просто покупки городской шляпы, чтобы гордо и
независимо пройти в ней по деревне («Дебил»).
Пятый тешит самолюбие, ставя на место знатных земляков дурацкими
вопросами и дискуссиями («Срезал!»).
Шестой изобретает «вечный двигатель» («Упорный»).
Подобное состояние души может затянуться до старости. Семен Иваныч Мала-
фейкин, «нелюдимый маляр-шабашник, инвалидный пенсионер», почему-то выдает
себя за генерала случайному соседу в поезде («Генерал Малафейкин»).
Пятидесятилетний Бронька Пупков, бывший фронтовик, тешит городских охотников не
реальными историями или охотничьими байками, а страшным рассказом о своем
неудачном покушении на Гитлера («Миль пардон, мадам!»).
Таких героев Шукшин пишет со сложным чувством насмешливого понимания.
Курьезный выброс энергии, нелепый поступок чаще всего бескорыстен — это
только попытка заявить о своем существовании. Тут не хлестаковщина, а, скорее, то
чувство, которое владеет другим героем «Ревизора», чье единственное желание —
чтобы все в Петербурге, включая государя императора, знали: живет в таком-то
городе Петр Иванович Добчинский.
Но герой заявляет о своей самости не со смирением, а с агрессивностью, злобой,
уничижением паче гордости.
Психологическим архетипом такого героя мог бы быть персонаж Достоевского
или чеховский озорник Дымов из «Степи», которого скука жизни толкает то на
бессмысленно-злобные поступки, то на покаяние.
Душа болит 227
Критики когда-то писали: настоящий Шукшин начинается с того, что пытается
понять неправого. Ситуация, кажется, сложнее. Изображение неправого человека
предполагает отчетливый и очевидный полюс правоты. В лучших рассказах о
«чудиках» Шукшин пишет человека, в жизни которого верное направление потеряно и
найти его невозможно. Лихорадочная активность или мертвый покой не меняют
сути дела: жизнь уже сложилась, переиграть ее невозможно. Но можно валять
дурака или поставить жизнь на кон.
Безобидные варианты чудачеств вызывают смех, другие — ведут к трагедии.
Грань между тем и другим тонка и, бывает, меняется в одном рассказе («Миль
пардон, мадам!»).
Степка Рысь, «забулдыга и непревзойденный столяр», хочет отремонтировать,
вернуть к жизни церковь-красавицу, «светлую каменную сказку». Но власти
духовные и светские отфутболивают его: «...Не разрешат мне ее ремонтировать, вот какое
дело, сын мой. Грустное дело... Какая же это будет борьба с религией, если они
начнут новые приходы открывать? — Как памятник архитектуры ценности не
представляет... А главное, денег никто не даст на ремонт». Кончается все тоской и
разочарованием. «С тех пор он про талицкую церковь не заикался, никогда не ходил к ней, а
если случалось ехать талицкой дорогой, он у косогора поворачивался спиной к
церкви, смотрел на речку, на луга за речкой, зло курил и молчал» («Мастер»).
Еще драматичнее выглядят попытки социального творчества. Самый смешной и
грустный текст об этом — «Штрихи к портрету. Некоторые конкретные мысли
Н. Н. Князева, человека и гражданина». Шукшин остановил свой художественный
калейдоскоп и посвятил деревенскому Томасу Мору целых четыре сюжета.
Князев — пламенный утопист, который мечтает осчастливить мир уже не
вечным двигателем или невиданной вакциной, а удивительной схемой построения
целесообразного государства. «Структура государства такова, что даже при нашем
минимуме, который мы ему отдаем, оно еще в состоянии всячески себя укреплять. А что
было бы, если бы мы, как муравьи, несли максимум государству! Вы только
вдумайтесь: никто не ворует, не пьет, не лодырничает — каждый на своем месте кладет
свой кирпичик в это грандиозное здание... Когда я вдумался во все это, окинул
мысленно наши просторы, у меня захватило дух. «Боже мой, — подумал я, — что же мы
делаем! Ведь мы могли бы, например, асфальтировать весь земной шар! Прорыть
метро до Владивостока! Построить лестницу до луны!» Я здесь утрирую, но я это
делаю нарочно, чтобы подчеркнуть масштабность своей мысли. Я понял, что одна
глобальная мысль о государстве должна подчинить себе все конкретные мысли,
касающиеся нашего быта и поведения».
За свою бюрократическую утопию герой идет на собственную Голгофу,
принимая вечное презрение жены, насмешки окружающих, безнадежно надеясь, что его
«хоть раз в жизни дослушают до конца, поймут». «Я не могу иначе. Иначе у меня
лопнет голова от напряжения, если я не дам выход мыслям».
Князев слишком буквально понял лозунги о власти советов и народном
самоуправлении. Все заканчивается скандалом на почте и комическим шествием в
милицию по улицам районного городка. «Князева подтолкнули вперед... Вывели на улицу
и пошли с ним в отделение милиции. Сзади несли его тетради. Прохожие
останавливались и глазели. А Князев... Князев вышагивал из круга — орал громко и вольно. И
испытывал некое сладостное чувство, что кричит людям всю горькую правду про
них. Редкое чувство, сладкое чувство, дорогое чувство. — Пугачева ведут! — кричал
он. — Не видели Пугачева? Вот он — в шляпе и галстуке! — Князев смеялся. — А
сзади несут чявой-то про государство. Удивительно, да? Какой еще! Ишь чяво
захотел!.. Мы-то не пишем же! Да? Мы те попишем. Мы те подумаем! «Да здравствуют
полудурки!» — Хорошо, что отделение милиции было рядом, а то бы Князев
накричал много всякого».
«Я пришел дать вам волю» — назвал Шукшин роман о Степане Разине. Этот
Пугачев в шляпе и галстуке пришел дать людям закон. Но вечное «там лучше знают»
гасит все его идеалистические порывы.
А что если бы они осуществились?!
Другой вариант резкого рывка из привычной жизни Шукшин предлагает в
«Пьедестале». «И это стало у Константина Смородина как болезнь: днем, на работе,
рисует свои вывески, плакаты, афиши. А вечером, дома, начинает все ругать — свою
работу, своих начальников, краски. Зрителя, всех и все».
Вдохновляемый женой, мечтающей вырваться в какую-то другую жизнь (редкий
у Шукшина пример женщины-соратницы и помощницы), он вместо «осточертевших
передовиков» целый год пишет картину «Самоубийца», которой собирается
потрясти мир. «Живет человек, никто на него не обращает внимания, замечают только, что
228 Игорь Сухих
он какой-то раздражительный. Но в политику не лезет. Вдруг, в один прекрасный
день, все узнают. Что этот человек — гений. Ну, не гений, крупный талант».
Но неведомого шедевра не получается. Надежды разбиваются вдребезги после
экспертизы лучшего художника города, который только-только начал пропивать^'
свое здоровье. «— Костя!.. — окликнул он. — Ты чего? Брось ты так... Давно надо '
было позвать меня — не тратил бы год на эту мазню. Надо учиться, дружок, надо
много уметь... Ну куда тебя к черту понесло — самоубийца! Тут еще и ремесла-то
нету. Тут ни примитивизма. Ни реализма... Ничего. — Он посмотрел на картину. —
Ты человек способный, это я тебе не из какой не из жалости говорю. Способный.
Но абсолютно неграмотный. Да и тема вовсе не твоя, вон ты какой... окорок, с чего
вдруг самоубийство-то?»
Мимоходом, одним касанием (рассказ написан в начале семидесятых) Шукшин
задевает проблему неофициального искусства. Голое «наоборот» оказывается ничем
не лучше официальной «продажности». «Утро нашей родины» и «Самоубийца»
стоят друг друга.
Картина — «мазня», фальшивая бумажка, вроде тех, за подделку которых
артистичный герой попал в тюрьму. Но человеческая драма и боль от рухнувшей
надежды — подлинны и даны Шукшиным без всякой насмешки, с сочувствием и
пониманием. Еще одна душа корчится в спазмах невоплощения, пытается вырваться из
оков своей маленькой судьбы.
Следующая точка, в которой Шукшин ловит в фокус своего героя, оказывается
где-то на рубеже пятидесяти. Мечты, надежды, планы, любовь, трактаты, картины
уже позади — наступает время сожаления и осмысления.
«— У тебя болит, што ль, чего? — Душа. Немного. Жаль... не нажился. Не устал.
Не готов, так сказать» («Земляки»).
«Куда человеку деваться с растревоженной душой? Ведь она же болит,
душа-то. Зубы заболят ночью, и то мы сломя голову бежим в эти, в круглосуточные,
где их рвут. А с душой куда? Где тебя послушают, посочувствуют?» («Ночью в
бойлерной»).
«Если бы однажды вот так — в такой тишине — перешагнуть незаметно эту
проклятую черту... И оставить бы здесь все боли и все желания, и шагать, шагать по
горячей дороге, шагать и шагать — бесконечно. Может, мы так и делаем? Возможно,
что я где-то когда-то уже перешагнул в тишине эту черту — не заметил — и теперь
вовсе не я. А моя душа вышагивает по дороге на двух ногах. И болит. Но почему же
тогда болит?» («Приезжий»).
Может быть, это главный шукшинский вопрос.
Карамзин когда-то открыл: и крестьянки любить умеют.
Тургенев увидел в своих мужиках черты античных философов.
Шолохов рассмотрел Гамлета в простом казаке.
Благостный «мир», который писала «деревенская проза», взрывается у Шукшина
вечными вопросами, мучающими обычных сельских жителей. Оказывается, душу
придумали не священники или писатели, а над проклятыми вопросами бьются не
только интеллигенты. Шукшинским трактористам и шоферам вполне знакомы и
байроническая мировая скорбь, и рефлексия лишних людей, и бесконечная тяжба с
миром, которую ведут персонажи Достоевского.
Они то возвращают творцу билет, то требуют билетик на второй сеанс,
намереваясь прожить по-иному.
«Родиться бы мне ишо разок! А? Пусть это не считается... Да потому я жалуюсь,
что жизнь-то не вышла! — Тимофей готов был заплакать злыми слезами. — Ты вот
смеешься, а мало тут смешного, батюшка, одна грусть-тоска зеленая. Вон на
земле-то... хорошо-то как! Разве ж я не вижу, не понимаю, все понршаю, потому и
жалко-то. Тьфу! — да растереть, вот и вся моя жизнь... Я б все честно сказал, только не
знаю, чего такое со мною делается. Пристал, видно, так жить. Насмерть пристал.
Укатали Сивку... Жалко. Прожил, как песню спед, а спел плохо. Жалко — песня-то
была хорошая» («Билетик на второй сеанс»).
Полуразрушенная церковь, то опустевшая, то превращенная в склад или
кинотеатр, часто оживляет пейзаж в шукшинском рассказе. Степка Рысь в «Мастере»
безуспешно пытается ее отремонтировать. «Крепкий мужик» Шурыгин, наоборот,
добивает. «Вырастут, будут помнить: при нас церкву свалили. Я вон помню, как Васька
Духанин с нее крест своротил. А тут — вся грохнулась. Конечно, запомнят. Будут
своим детишкам рассказывать: дядя Коля Шурыгин зацепил тросами и...»
В одном из лучших шукшинских рассказов, «Верую!», чтобы успокоить болящую
душу, герой пытается заглянуть за церковную стену.
«По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая-то нутряная, едкая...
Максим физически чувствовал ее, гадину: как если бы неопрятная, не совсем здоро-
Душа болит 229
вая баба, бессовестная, с тяжелым запахом изо рта, обшаривала его всего руками —
ласкала и тянулась поцеловать».
Свое состояние герой пытается объяснить жене («Но у человека есть также —
душа. Вот она — здесь, — болит! — Максим показывал на грудь. — Я же не
выдумываю! Я элементарно чувствую — болит»), но нарывается на привычное агрессивное
непонимание. «— Дура! — вовсе срывался Максим, потому что вдруг ясно понимал:
никогда он не объяснит, что с ним происходит, никогда жена Люда не поймет его.
Никогда! Распори он ножом свою грудь, вынь и покажи в ладонях душу, она
скажет — требуха». Это привычная для шукшинского мужского мира ситуация. Жена —
«неласковая рабочая женщина: она не знала, что такое тоска. — С чего тоска-то?».
И тогда Максим приходит со своей тоской к «натуральному попу», родственнику
соседа, по случаю оказавшемуся в деревне.
Батюшка оказывается интересным человеком, совсем не похожим на ожившее
лампадное масло, изрекающее постные истины. Он похож на беглого алиментщика,
лечится от легочной болезни барсучьим жиром, пьет спирт и, вместо утешений,
обнажает перед Максимом собственную тоскующую душу. Как заправский софист,
как язычник Сократ, он сначала доказывает, что Бога нет, потом утверждает, что он
все-таки есть, но искать его надо не там, где это обычно делают.
«Теперь я скажу, что бог есть. Имя ему — Жизнь. В этого бога я верую. Это —
суровый, могучий Бог. Он предлагает добро и зло вместе — это, собственно, и есть
рай... Живи, сын мой, плачь и приплясывай. Не бойся, что будешь языком
сковородки лизать на том свете, потому что уже здесь, на этом свете, получишь сполна и рай
и ад... Ты пришел узнать: во что верить? Ты правильно догадался: у верующих душа
не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь. Чем все это кончится, не знаю. Куда все
устремилось, тоже не знаю. Но мне крайне интересно бежать со всеми вместе, а
если удастся, то и обогнать других... Зло? Ну — зло. Если мне кто-нибудь в этом
великолепном соревновании сделает бяку в виде подножки, я поднимусь и дам в рыло.
Никаких — «подставь правую». Дам в рыло, и баста».
Потом поп признается в любви к Есенину («Вообще в жизни много
справедливого. Вот жалеют: Есенин мало прожил. Ровно — с песню. Будь она, эта песня,
длинней, она не была бы такой щемящей. Длинных песен не бывает»), «гудит» песню про
клен заледенелый и начинает вместе с Максимом дикую пляску-радение.
«Поп легко одной рукой поднял Максима за шкирку. Поставил рядом с собой. —
Повторяй за мной: верую! — Верую! — сказал Максим. — Громче! Торжественно:
ве-рую! Вместе: ве-ру-ю-у! — Ве-ру-ю-у! — заблажили вместе. Дальше поп один
привычной скороговоркой зачастил: — В авиацию, в механизацию сельского
хозяйства, в научную революцию-у! В космос и невесомость! Ибо это объективно-о!
Вместе! За мной!.. — Вместе заорали: — Ве-ру-ю-у! — Верую, что скоро все соберутся в
большие вонючие города! Верую, что задохнутся там и побегут опять в чисто поле!..
Верую! — Верую-у! — В барсучье сало, в бычачьий рог, в стоячую оглоблю-у! В
плоть и мякоть телесную-у!.. — Оба, поп и Максим, плясали с какой-то злостью, с
таким остервенением, что не казалось и странным, что они — пляшут. Тут — или
плясать, или уж рвать на груди рубаху и плакать, и скрипеть зубами».
Эти злость и ярость когда-то сплотили разинские полки, взорвали страну в
начале двадцатого века, а теперь рассасываются в томлении и бессилии.
«Верую!» — рассказ о дремлющей в простой русской душе стихийной силе,
которая может быть направлена на что угодно, на созидание или самоистребление.
Соратником Шукшина в понимании русского характера оказывается вдруг
внешне далекий от него Высоцкий со сходным типом героя, резкими бросками от
смеха к воплю, жанром песни-баллады.
Душа болит, потому что взыскует смысла, потому что хочет праздника. Для
одного таким праздником становится субботняя баня («Алеша Бесконвойный»), для
другого — недолгая жизнь с женой-изменщицей («Беспалый»), для третьего — простая
покупка верной жене («Сапожки»).
Но праздник не бывает долгим, и малые дела лишь на время заглушают большую
боль.
Последняя ситуация, в которую Шукшин ставит своего героя, — подведение
итогов накануне ухода.
В сотне с лишним шукшинских рассказов множество случайных и закономерных
смертей, убийств, самоубийств — не меньше, чем в бунинских «Темных аллеях».
Поначалу Шукшин и здесь пытается быть как все: писать мудрых стариков,
которые спокойно ждут неизбежного. «Стариковское дело — спокойно думать о
смерти. И тогда-то и открывается человеку вся сокрытая, изумительная вечная красота
Жизни. Кто-то хочет, чтобы человек напоследок с болью насытился ею. И ушел»
(«Земляки»).
230 Игорь Сухих
Все это напоминает фразу из школьного сочинений о горьковской пьесе «На
дне»: «Финал пьесы оптимистичен: Актер повесился».
Литературные, бумажные старики умирали, чтобы доказать торжество жизни и
на своем примере воспитывать молодых. «Девушка пошла из ограды. На улице
прислонилась К плетйю и заплакала. Ей было жаль Дедушку. И жалко было, что она
никак не сумела рассказать о нем. Но она чувствовала сейчас какой-то более глубокий
смысл и тайну человеческой жизни и подвига й, сама об этом не догадываясь,
становилась Намного взрослей» («Солнце, старик и девушка»).
Но очень скоро й этот сюжет Шукшин взламывает неразрешимыми вопросами.
«Нет счастья в жизни... Отсюда одна дорога — на тот свет», — спокойно
формулирует молодой парень, у которого на год отобрали шоферские права. Заелись вы
все, надо просто работать, хлеб выращивать, мы в ваши годы так не думали,
воспитывает его очередной мудрый старик. «Вы дремучие были. Как вы-то жйлй, я так
сумею. Мне чего-то больше надо... Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит?
Как я этого не пойму!» — возражает молодой и уходит на следующий день из
родной деревни, пропустив мимо ушей стариковское: «Помру я скоро, Иван».
Сразу после этого Шукшин пишет рассказ «Как помирал старик» (может, тот же
самый). Безымянный герой здесь до самой последней минуты думает о земном:
советует остающейся в одиночестве старухе отсудить алименты у сына, наказывает,
кому отдать курицу за рытье могилы, наконец, доходит до последнего слова.
«—- Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая... — Бог простит, —-
сказал старик часто слышанную фразу. Ему еще что-то хотелось сказать, Что-то
очень нужное, по он как-то странно стал смотреть по сторонам* как-то нехорошо
забеспокоился... — Да вон!.. — Старик приподнялся на локте и каким-то жутким
взглядом смотрел в угол избы — в передний, — Вон же она* — сказал он, — вон. Сй-
дит гундосая».
«В деревне Бог живет не по углам...»
В этом последнем шаге по земле нет эпического спокойствия, нет благостности,
которые когда-то хотел видеть —* при взгляде «сверху — вниз» — в подобных
героях, скажем, Лев Толстой («Как умирают русские солдаты», «Три смерти», Каратаев в
«Войне й мире»). И здесь осознает свою конечность не «роевой человек», а
личность, причем не рассчитывающая на «потомков ропот восхищенный» и
произносящая «верую» разве что по привычке.
Оправдана ли просто жизнь, простая жизнь? Есть ли в ней смысл, или никакого
смысла нет? Вопросы эти мучают шукшинских героев, превращая бывших чудиков
в косноязычных доМаШйих философов — не мудрецов, а вопрошателей. ♦
«Глаза горячо блестели. Он волновался* — Я объяснил бы, я теперь знаю:
человек — это,., нечаянная, прекрасная, мучительйая попытка Природы познать самое
себя, Бесплодная, уверяю вас, потому что в природе со мной живет геморрой.
Смерть!,, и она неизбежна, и мы никогда этого не поймем. Природа никогда себя не
поймет,.. Ойа взбесилась й мстит за себя в лице человека... Как злая... мм... —
Дальше Саня говорил Неразборчиво... Мужикам йадоело напрягаться, слушая его, они
начинали толковать про свой дела» («Залетный»). Но эта малопонятная сельским
жителям попытка «отрефлексировать» проблему на чужом интеллигентском языке
заканчивается беспомощными детскими словами в день смерти: «Не боюсь, — тихо, из
последних сил торопился Саня. — Не страшно... Но еще год — и я ее приму. Ведь
это же надо принять! Ведь нельзя же, чтобы так просто.*» Это же не казнь! Зачем же
так?.. Еще полгода! Лето,.. Ничего не надо, буду смотреть на солнце... Ни одну
травинку не помню... Кому же это надо, если я не хочу? — Саня плакал».
«А то вдруг про смерть подумается: что скоро — все, Без страха, без боли, но
как-то удивительно: все будет так же, это понятно, а тебя отнесут на могилки и
зароют. Вот трудно-то что понять: как же тут будет все так же? Ну, допустим, понятно:
солнышко будет вставать и заходить — оно всегда встает и заходит. Но люди
какие-то другие в деревне будут, которых никогда не узнаешь.,. Этого никак не
понять. Ну, лет десять-пятнадцать будут еще помнить, что был такой Матвей Рязанцев,
а потом — все. А охота же узнать, как они тут будут. Ведь и не жалко ничего вроде:
и на солнышко насмотрелся вдоволь. И погулял в празднички — ничего, весело
бывало и... Нет, не жалко. Повидал много. Но как подумаешь; нету тебя, все есть
какие-то, а тебя никогда больше не будет... Как-то пусто им вроде без тебя будет. Или
ничего?» («Думы»).
В думах колхозного председателя почти фотографически воспроизводятся
столетней давности мысли мелкопоместного дворянина из рассказа Бунина. «Он долго
смотрел в далекое поле, долго прислушивался к вечерней тишине... — Как же это
так, — сказал он вслух. —> Будет все по-прежнему, будет садиться солнце, будут
мужики с перевернутыми сохами ехать с поля... будут зори в рабочую пору, а я ничего
Душа болит 231
этого не увижу, да не только не увижу — меня совсем не будет! И хоть тысяча лет
пройдет — я никогда не появлюсь на свете, никогда не приду и не сяду на этом
бугре! Где же я буду?» («На хуторе», 1892).
Вряд ли Шукшин читал ранний бунинский рассказ. Дело, вероятно, в том, что
разница между так называемым «простым» и «элитарным» сознанием — в формах
выражения, а не в психологической сути. Границы между людьми проходят в
каких-то других измерениях.
В «Дяде Ермолае» Шукшин ставит этот вопрос уже от первого лица. Стоя над
могилой колхозного бригадира, с которым когда-то в детстве вместе работали,
повествователь пытается разгадать, был ли в его жизни и в жизни таких, как он,
какой-то большой смысл, или люди просто работали, рожали детей и бесследно
исчезли в свой час. «Видел же я потом других людей... Вовсе не лодырей, нет, но... свою
жизнь они понимают иначе, Но только когда смотрю на их холмики, я не знаю: кто
из нас прав, кто умнее? Не так — не кто умнее, а — кто ближе к Истине. И уж
совсем мучительно — до отчаяний, до злости — не могу понять: а в чем Истина-то?
Ведь это я только так — грамоты ради и слегка из трусости — величаю ее с
заглавной буквы, а не знаю *— что она? Перед кем-то хочется снять шляпу, но перед кем?
Люблю этих, под холмиками. Уважаю. И жалко мне их».
Последние «внезапные рассказы» акцентируют этот мотив еще дважды.
В «Чужих», приведя громадную цитату из книги о дяде последнего царя
великом князе Алексее, Шукшин вдруг рассказывает жизнь деревенского пастуха, дяди
Емельяна.
Первый был генерал-адмиралом, хозяином русского флота, красиво жил,
воровал, играл. Его государственная деятельность закончилась Цусимой, где под
японскими снарядами пошли на дно русские корабли, русские моряки, русская слава, а
сам он оказался в Париже, живя той же привычной жизнью, пока не «помер от
случайной простуды».
Другой в юности был моряком на одном из тех цусимских кораблей, сидел в
японском плену, потом прожил обычную жизнь сибирского мужика: молодецки
дрался, гонял плоты, язычески верил в заговоры и заклинания, пережил почти всю
большую семью и умер в одиночестве в родной деревне.
Шукшин извлекает из этого сюжета не лобовой социальный контраст, а
очередной безответный вопрос: «Для чего же я сделал такую большую выписку про
великого князя Алексея? Я и сам не знаю. Хочу растопырить разум, как руки, — обнять
эти две фигуры, сблизить их, что ли, чтобы поразмыслить — поразмыслить-то
сперва и хотелось, а не могу. Один упрямо торчит где-то в Париже, другой — на Катуни,
с удочкой. Твержу себе, что ведь — дети одного народа, может, хоть злость возьмет,
но и злость не берет. Оба они давно в земле — и бездарный генерал-адмирал, и дядя
Емельян, бывший матрос... А что, если бы они где-нибудь ТАМ — встретились бы?
Ведь ТАМ небось ни эполетов, ни драгоценностей нету. И дворцов тоже, и
любовниц, ничего: встретились две русские души. Ведь и ТАМ им не о чем было бы
поговорить, вот штука-то. Вот уж чужие так чужие — на веки вечные. Велика
матушка-Русь!»
Говорят, там, наверху, нет ни эллина, ни иудея. Там нет перегородок. Шукшин
воображает их и ТАМ, даже у людей, говоривших на одном языке.
«А велика матушка Россия!» — говорил мудрый старик» святой из Фирсанова, в
чеховской повести «В овраге», понявший и пожалевший убитую горем женщину,
надеясь пожить еще годочков двадцать, веря, что было и дурное, и хорошее, но
хорошего было больше.
Шукшинский вздох безнадежнее. Матушка-Русь велика настолько, что люди
затерялись во времени и пространстве, утратили общие представления о добре и зле и
потому не могут понять друг друга ни здесь, ни там.
«Мы просто перестаем быть единым народом, ибо говорим действительно на
разных языках», — заметил в конце шестидесятых Солженицын.
А было бы о чем поговорить пастуху Емельяну и бывшему пастуху Никите
Хрущеву, если бы они встретились ТАМ?!
В «Жил человек» тоже от первого лица, без всякого стилистического блеска, в
запинающейся оговорочной манере изложена простая история: сердечник, который
успел рассказать историю своей жизни, но не успел — анекдот, умирает ночью в
больничной палате. «Точечка-светлячок» кардиограммы в «синем, как кусочек неба»
квадрате телевизора останавливается вместе с сердцем.
«Люди вошли в палату, где лежал... теперь уже труп, телевизор выключили. Всю
ночь я лежал потом с пустой душой, хотел сосредоточиться на одной какой-то
главной мысли, хотел — не понять, нет, понять я и раньше не пытался, не мог —
почувствовать хоть на миг, хоть кратко, хоть тот следок тусклый, чуть-чуть бы хоть вы-
232 Игорь Сухих
светлилось в разуме, в душе ли: что же это такое было — жил человек... Этот и
вовсе трудно жил. Значит, нужно, что ли, чтобы мы жили? Или как? Допустим, нужно,
чтобы мы жили, то тогда зачем не отняли у нас этот проклятый дар — вечно
мучительно и бесплодно пытаться понять: «А зачем все?» Вон уж научились видеть, как
сердце останавливается... А зачем все, зачем! И никуда с этим не докричишься,
никто не услышит. Жить уж, не оглядываясь, уходить и уходить вперед, сколько
отмерено. Похоже, умирать-то — не страшно».
«— Жил, жил человек и умер. — А чего бы ты хотел? — говорю» (С. Довлатов).
В «Калине красной» Шукшин сыграл смерть героя. В статье о родных местах он
пытался представить собственную кончину: «Когда буду помирать, если буду в
сознании, в последний момент успею подумать о матери, о детях и о родине, которая
живет во мне. Дороже у меня ничего нет».
Никто никогда не узнает, о чем он подумал в последний миг ночью второго
октября семьдесят четвертого года и успел ли подумать о чем-нибудь вообще.
Литературе, как молитве, в таких случаях приходится верить на слово.
Слова Россия, родина, государство были захватаны жирными
пропагандистскими пальцами, истрепались от долгого и неумеренного употребления. В своей арти^-
стической прозе Шукшин чаще их избегал или делал предметом иронической игры.
В рассказе «Забуксовал» (его анекдотической моделью можно считать чеховское
«Не в духе») совхозный механик Роман Звягин вдруг спотыкается на гоголевской
птице-тройке, которую зубрит его сын-школьник. Думая о своем, о постоянном
шукшинском («Половину жизни отшагал — и что? Так, глядишь, и вторую
протопаешь — и ничегошеньки не случится... И очень даже просто — ляжешь и вытянешь
ноги, как недавно вытянул Егор Звягин, двоюродный брат...»), он вдруг делает
собственное литературное открытие. «Вдруг — с досады ли, что ли, со злости ли — Роман
подумал: «А кого везут-то? Кони-то? Этого... Чичикова?» Роман даже привстал в
изумлении... Прошелся по горнице. Точно, Чичикова везут. Этого хмыря везут,
который мертвые души скупал, ездил по краю. Елкина мать!.. Вот так троечка! ... Вот так
номер! Мчится, вдохновенная богом! — а везет шулера. Это что ж выходит? — не
так ли и ты, Русь?.. Тьфу! ...Тут же явный недосмотр! Мчимся-то мчимся, елки
зеленые, а кого мчим? Можно же не так все понять. Можно понять...»
Школьный учитель, к которому герой идет за разъяснением, сначала долбит
привычные прописи («Гоголь был захвачен движением, и пришла мысль о России, о ее
судьбе...»), потом и сам запутывается («И так можно, оказывается, понять»).
Проблема так и остается неразрешенной. Учитель идет фотографировать закаты,
механик, удивляясь своему ребячеству, идет домой. «Он — не то что успокоился, а
махнул рукой, и даже слегка пристыдил себя: «Делать нечего: бегаю как дурак,
волнуюсь — Чичикова везут или не Чичикова?» И опять — как проклятие —
навалилось — подумал: „Везут-то Чичикова, какой же вопрос?"».
В подтексте прозы Шукшина постоянно пульсирует и этот, гоголевский, вопрос:
«Русь, куда же несешься ты? Дай ответ!.. Не дает ответа».
Писатель-пророк задавал его из далекого Рима. Сельский механик пытается
найти на него ответ через сто лет с лишним из глубины России-СССР.
Коварное шукшинское «заземление» кажется сегодня даже более острым, чем
гоголевская лирика.
Чичиков, наконец, доехал?!
Необгонимая тройка — с обрыва...
Поздно решать: права — не права.
Неудержимо, необратимо
На площади Красной растет трава.
С писателем уходит его мир — это неизбежно. Но — если это настоящий
писатель — неизбежно должна быть подхвачена его тема.
Кажется, шукшинская жизнь, шукшинские герои бесследно исчезли,
шукшинские вопросы потеряли прежнюю остроту. Но скорее всего они на время
притаились, замерли в ожидании нового летописца.
ПРОЗРАЧНОЕ ОБЩЕСТВО
АРКАДИЙ
Интервью с петербургским поэтом и эссеистом Аркадием Драгомощенко было
записано на видеомагнитофон в числе прочих. Велись съемки фильма для дискуссионного
подиума «Зал ожидания, память о будущем, ностальгия и ж/д» в рамках проекта художника
Игоря Захарова-Росса «Сапиенс, или Синтопическая паутина». Проект осуществлялся в
музее Октябрьской железной дороги. Синтопическая паутина должна была связать все со
всем, в частности в пространстве (цель нашей рубрики — сделать пространство
прозрачным). Поэтому говорили о поездах. Каждый заводил речь на эту тему издалека.
Некоторые вкладывали в нее больше, чем можно было бы предположить. Первым был Аркадий
Драгомощенко.
Надежда Григорьева
НГ: Что для вас железная дорога?
АД: Есть какая-то завороженность вещами, не имеющими к нашей жизни
вообще никакого отношения. Железная дорога к нам не имеет никакого отношения.
Конечно, футуристы говорили о том, что «мы спутаем шар земной железными
дорогами». Это была мечта железного интернета. Но тем не менее железная дорога
связывается не столько с переездом, не столько с какой-то транзицией, не столько с
переходом в какие-то другие состояния, сколько с ожиданием. Железная дорога —
это, прежде всего, ожидание отъезда, ожидание некоего праздника движения,
накануне которого мы накапливаем всю ту полную неподвижность, которая в нас
существует. Мы наливаемся неподвижностью. Мы собираем свою смерть в кулак.
НГ: Вы как-то сказали, что вся ваша жизнь — это железная дорога.
АД: Я — сын полковника Трофима Кондратьевича Драгомощенко, который
последние десять лет своей жизни, перед тем как уйти в запас, был начальником
управления Юго-Западной железной дороги. Это военные пути сообщения,
касающиеся территории, примерно равной Сахаре. И для меня железная дорога, конечно
же, значит не столько перенесение собственной телесности в другое место, сколько
переживание пустыни. Между прочим, мой дед был машинистом-дальнобойщиком,
и он базировался на узловой ст. Жмеринка, и для того, чтобы гонять поезда на
Дальний Восток, уезжал в Москву в служебном поезде, потом садился на «ИС» — был
такой огромный паровоз — и ехал в свои 62 года на Дальний Восток. Бабушка
запасала ему сундучок еды на сорок дней — сухой паек, потому что это потустороннее
странствие длилось почти без остановок. В итоге дед получил, как бы это сказать,
тревогу с желудком, после которой ушел. Но возвращаясь к моменту железной до-
ррги как пустыни: Платонов это знал очень хорошо. Он понимал, что железная
дорога — это та самая пустыня бедуина, которую никто из русских людей доселе не
знал. Только монголы могли бы дать нам возможность понимать мир ну, пусть, не
как пустыню — как степь. Но тут пришла промышленная революция, в результате
которой мы получили у железной дороги абсолютную возможность созерцания
пустыни и пустоты.
Этот запах шпал, бесконечный откос насыпи, этот гравий, это марево, дрожащее
над полотном — ничего туда, ничего обратно. Вы помните анекдот про Василия
Ивановича Чапаева? Василий Иванович сидит на рельсе, подходит Петька и говорит:
«Василий Иванович, ты че здесь?» — «Сижу». — «Ну тогда подвинься».
Подвинуться можно в любую сторону на тысячу километров. В Англии железная
дорога играла роль соединительного союза, почтового ведомства. У нас же она, как
ни странно, подчеркнула пустынность и безлюдность существования и даже бытия.
Конечно, это противоречит тяге к старцам под елью и плюшевым медведям. Линия
железнодорожного полотна, протянутая между двумя пунктами, это лишь нить,
соединяющая точки на плоскости. Но свитер — уже не имеет отношения к нити.
Сущность свитера иная, невзирая на то, что он может быть связан из одной
беспрерывной нити. Сеть железных дорог (мы можем умственно усложнять ее топологическую
© Надежда Григорьева, 2001
234 Прозрачное общество
сложность до бесконечности) порождает, как и любая полная система, возможность
собственного отрицания. Так железная дорога, становясь ризоматическим
пространством, постепенно вынашивает в еебе отрицание собственных причин,
НГ: В искусстве вашего поколения железная дорога становилась медиатором
между пространством искусства и профанным пространством быта. Как вы думаете,
почему именно эта сторона железной дороги выражена в акциях «Поездки за город»
московской группы «Коллективные действия» ?
АД: Давайте уберем из разговора о больших железных дорогах и больших залах
ожидания то, что называется электричкой — раз. И давайте изымем из нашей
беседы разговоры о поездках из Петербурга в Москву и обратно. Это бесконечно. Это
трамвай.
Это трамвай обоюдного желания или нежелания, Железная дорога была способом
бегства, способом перемещения и донесения, способом потери себя. Ведь на вокзалах
было легче всего потеряться. Потому что вокзалы были тем самым микросоциумом,
в котором все кипело, и ты мог исчезнуть -~ почему все воры бежали на вокзалы.
Вокзал и до сих пор является чем-то вроде шапки-невидимки, порога, за которым
начинается иная телесность. На вокзалах можно было раствориться, найти ту самую
анонимность, которую можно найти в большой столице. Вокзалы были столицами. В
залах ожидания мы обретали соборное тело. Мы ждали поезда, который никогда не
придет, потому что они очень редко ходили по расписанию. Иногда ходили поезда,
которые назывались кольцевые. Что меня ужасно завораживает, так это вечное
возвращение, поезд кольцевой: Жмеринка—Жмеринка — кольцевой,
Ростов-на-Дону — Ростов-На-Дону — кольцевой... И жизнь там протекала по совершенно
примитивной трибальной схеме: мы ели, мы испражнялись, потом мы начинали воровать
друг у друга, мы начинали любить друг друга. Естественно, коль скоро мы начинали
любить друг друга в этом тесном пространстве, мы начинали выражать агрессию,
применять насилие и так далее.
Конечно, существовали и при советской власти залы ожидания для совершенно
другого класса: для офицеров, для людей состоятельных. А состоятельными людьми
были, конечно, политические функционеры. В этих буфетах вы могли тихо присесть
на прохладный дубовый диван с вензелем МПС — Министерство путей сообщения.
Эти диваны исчезли — последний я видел, если не ошибаюсь, в 198-каком-то году в
Лодейном Поле. А замечательные вафельные пирожные в виде ромба, розовые,
назывались «микадо»?! Это было все там, в этих залах ожидания. Там, где прилавок
под гнутым стеклом, все под салфетками, бутерброды с икрой. Конечно, в эти залы
ожидания не допускались те, что толклись внизу, ожидавшие своего поезда на
Ярославль с тем, чтобы зацепиться за последний поручень, таща за собой чемодан,
«сидор», продукты, а раньше и чайник. Но ж/д на то и оставалась именно той
железной дорогой, которая воспитала нашу литературу. Ведь Анна Каренина положила
свою жизнь за железную дорогу.
НГ: Вы считаете — «за» железную дорогу?
АД: Она принесла себя в жертву просто по Жирару, новому божеству. В жертву
железной дороге.,.
НГ: ...А за ней потянулся целый скоп — от Блока до Пастернака...
АД; ...О да! Жирар все рассказал — искупительная жертва железной дороге. И
тогда железный век вступил полностью в нашу жизнь. Что такое железная дорога
сегодня? Это желание перейти на какие-то более комфортные условия
существования, но никакой пустыни, никакого отчуждения. Ведь железная дорога — сама по
себе полоса отчуждения в русском пейзаже. Вот здесь и здесь нельзя
останавливаться, потому что выйдет корова и забодает поезд рогом, а там станционный
смотритель споет свой печальный мадригал. Но когда вы знаете, что поезд проходит один
раз в месяц и когда вы видите раскаленную щель, которая пахнет мазутом, и шпалы,
которые пахнут пропиткой, когда вы слышите, как стрекочут кузнечики, — вы
понимаете, что Платонов мог появиться только в стране железных дорог. Он не мог
появиться в стране Ронсара.
НГ: Нормально ли в наши дни видеть в железной дороге бога, которому нужно
приносить жертвы?
АД: Во-первых, железная дорога перестала быть Молохом. Она перестала молоть
человеческие ожидания. Она работает более или менее по расписанию. Мы
изменились. Мы изменились в ощущении своего пространственного нахождения в этом
мире. Нахождение, скажем, вас или, допустим, мадемуазель Икс где-нибудь в
Японии совершенно меня не расстраивает, потому что я знаю, что рано или поздно
доберусь туда либо на самолете, либо через Интернет, и вообще мне наплевать на это,
включая собственные желания. Железная дорога — это рудимент некоей
страстности и страсти. Сегодня страсть как бы перешла в совершенно другое качество.
Перешло в другое качество и то, что сопутствует страсти: разные человеческие отноше-
Прозрачное общество 235
ния типа сексуальных, Железная дорога изменила свою функцию, изменила свое
значение. Больше ничего не связывает железную дорогу с Эросом.
НГ; А с чем же сейчас можно евяздаш» железную дорогу?
АД: Железную дорогу сейчас можно связывать только с возможностью
передвижения больших партий товара. Товарных партий.
НГ: Однако мы разговариваем в рамках проекта, который пытается путем
железной дороги связать все со всем.
АД: Все со всем связать невозможно. Во-первых, «все» даже как категория более
говорит о недостаточности, нежели «ничто». Мечтать связать все со всем — это
мечтать о медикаменте, который мог бы вылечить всех от всего. Нет никакого средства,
которое могло бы связать всех со всем или вылечить всех от всего. Вообще ничего
не существует. Нет железной дороги, нет никаких средств, есть вы, Надя,
спрашивающая меня р чем-то, есть я, который пытается вам ловко ответить, чаще у меня это
не получается, иногда —- да.
НГ; Вот вы лрвко ответили, что железная дорога сейчас является исключительно
средством для перемещения товаров, Это вы образно выразились?
АД: Бели вы хотите дернуть за эту нитку — пожалуйста. Товар -— это очень
важно. Даже в средние века рынок являлся местом не только обмена денег на какие*ни»
будь продукты, хотя даже такой вид обмена напоминает лингвистическую
операцию. Это был круг информационного обмена, Товар — это информация: не столько
материальный продукт, который вы получаете, сколько информация, которая вклю*
чает и исключает другую информацию. Бесконечное обновление товаров — это бес-
конечная коннотация, которую они создают своим появлением в нашем обиходе.
Поэтому когда говорится, что мы везем товары, подразумевается, что мы везем
информацию, как бдоки льда, а они медленно тают,
НГ: Видите, вы сами признали, что железные дороги связаны со веем.
АД? А самолеты? И мы с вами. Я могу сейчас написать записку и никто не
прочтет ее — очень жалко ^— потому что нет крупного плана.
НГ: Но мы как раз пытаемся приватизировать железную дорогу..,
АД: Давайте приватизируем себя. Давайте присвоим себе себя.
НГ? А кто такой вы?
АД: Вот отсюда и возникает вопрос! Как мы можем приватизировать железную
дорогу, если мы не знаем, как стать самими собой. Мы находимся в бреши между
попыткой самоидентификации и невозможностью свершения таковой. Очень мод*
но — да?
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
ЕЩЕ РАЗ ОБ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЕ
И О НАШИХ ВРАГАХ
О чудовищных преступлениях германских фашистов на нашей земле известно
много. Более двух с половиной миллионов мирных жителей было уничтожено
оккупантами только за то, что они родились евреями. Нельзя забыть издевательства над
пленными в концлагерях, массовые расстрелы заложников, включая женщин и
детей. Нельзя забыть Хатынь и многое другое. И мы помним.
Суть же моего письма заключается в следующем: какова степень причастности
немецких солдат, и вообще немецкой армии, к тем злодеяниям, о которых мы знаем?
Во время войны немецкая армия изображалась как сборище бандитов, которые,
захватывая наши города и села, грабили, насиловали, убивали мирных жителей.
Конечно же, все немецкие солдаты — гитлеровские головорезы, а летчики —
фашистские стервятники. Командование германской армии, как это якобы следует из
«трофейных» документов, предписывало своим солдатам: «Уничтожь в себе жалость и
сострадание, убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед
тобой старик или женщина, девочка или мальчик, убивай...» Впервые эта «установка»
была озвучена И. В. Сталиным 6 ноября 1941 года.
Такой стереотип солдата немецкой армии, взятый на вооружение в первый год
войны, способствовал нашей победе. Суть нашей пропаганды: все немцы — звери,
их нужно уничтожать, как бешеных собак.
Конечно, сейчас образ бывшего врага значительно поблек, но все же иногда
можно встретить в прессе весьма сомнительные, на мой взгляд, описания
невероятно чудовищных злодеяний немецкой армии. Приведу примеры.
В повести Л. П. Смирнова «Красный дым» (М., Молодая гвардия, 1986)
изложены события первых дней войны вблизи границы. После вторжения врага —
«...забитый трупами казненных военнопленных противотанковый ров, семилетний мальчик
в матроске с размозженным затылком — удар прикладом автомата, шестилетняя
девочка, которую растлили, а после отрубили руки и ноги (у фашистов называется
«сделать самовар»), отрубленная голова председателя сельсовета, насаженная на
кол» (с. 76).
Из газеты «Петербургский Час Пик» (май 1995 г.): накануне войны против СССР
генералы вермахта получили директивы фюрера, в которых, среди прочих указаний,
в частности, говорилось: «...с людей снимать кожу на абажуры и ридикюли, из
человеческого тела варить мыло...» Неужто вермахту поручалось совершать такие акции?
В книге М. Калашникова «Сломанный меч империи» (М., Палея, 1998): «Лучшие
асы Люфтваффе щеголяли в тонких перчатках из человеческой кожи...»
Описанные выше события и факты — частично домыслы авторов, но в основном
почерпнуты из пропагандистского арсенала того времени, когда плакат «Папа, убей
немца!» вдохновлял бойцов на подвиги.
Известно, что около 80 млн советских людей оказались на оккупированной
территории. Народ, настрадавшись в фашистской неволе, увидев своими глазами
кровавые преступления оккупантов, должен бы, по логике вещей, еще больше ненавидеть
врага. Однако так было далеко не всегда. Нелепость ситуации заключалась в том,
что к населению освобожденных территорий порой свои соотечественники
относились с большим подозрением, ущемляли их права. Конечно, были среди них и
предатели, и прислужники врага, но те обычно бежали с немцами.
В монографии И. А. Ивлева и А. Ф. Юденкова «Оружием контрпропаганды» (М.,
Мысль, 1988) цитируется (с. 152) выступление на партактиве (вскоре после окончания
войны) председателя Ленгорисполкома Н. С. Попова: «Жители испытывали
воздействие тлетворной, лживой фашистской пропаганды, нанюхались ее, что не проходит
бесследно». К несчастью, мне тоже довелось испытать муки оккупации. Кажется, и в
самом деле для меня это не прошло бесследно, так как я до сих пор критически
оцениваю описания чудовищных зверств немецких солдат на оккупированной
территории. Хочу рассказать о событиях, очевидцем которых мне довелось быть.
Вскоре после начала войны вместе с матерью я был эвакуирован в г. Пятигорск
(мне тогда было 16 лет). В Пятигорск немцы вошли без боя в первых числах августа
1942 года. Одна из машин остановилась у ворот нашего дома, из нее стали выскаки-
Письмо в редакцию 237
вать немецкие солдаты. Не было никакого сомнения, что сейчас они начнут грабить
нас и убивать.
Выглянув из окна, я увидел совсем рядом немца, который медленно направлял
на меня свой автомат. От страха я так оцепенел, что даже не смог отскочить от окна.
Немец вдруг опустил автомат и громко захохотал, указывая на меня товарищам. Он,
видимо, остался очень доволен своей шуткой.
Поскольку стрельбы в городе не было слышно, люди постепенно осмелели и
стали выходить на улицу. Немцы не обращали на нас никакого внимания. Наиболее
отчаянные люди даже пытались завязать разговоры с немецкими солдатами.
Население было запугано рассказами о зверствах фашистов, и когда немцы пришли, они
казались просто «ангелами».
Правда, вскоре в оккупированном городе стало очень голодно, жители в поисках
хлеба отправлялись в станицы менять вещи на муку.
Однако зверств или грабежей, совершенных немецкими солдатами, мне не
довелось увидеть в Пятигорске. Не заметно было проявления открытой враждебности к
населению. Следует заметить, что в то время враги еще упивались своими победами,
да и о партизанах в наших краях не было слышно.
Предвижу вопрос: значит, чудовищные злодеяния немецких захватчиков и их
пособников — плод советской пропаганды? Нет, это чистая правда.
С приходом оккупантов было объявлено о регистрации коммунистов и евреев.
Мне приходилось встречать в городе людей с шестиконечной звездой на груди,
которую были обязаны носить граждане еврейской национальности. Через некоторое
время под видом переселения было вывезено за город и расстреляно в
противотанковых рвах все еврейское население города. В основном это были женщины,
старики и дети. Это страшное преступление, как стало потом известно, было совершено
зондеркомандой.
В первых числах января 1943 года немцы бежали из Пятигорска, а через две
недели меня, как и всех пацанов 1925 года рождения, призвали в Красную Армию. С
немцами мне пришлось опять «повстречаться», но теперь уже в боях под станцией
Крымской на Кубани в мае 1943 года.
Накануне наступления каждому бойцу выдали листовку с наказом — без
пощады бить фашистских гадов и очистить Кубань от фашистской нечисти.
Не стану описывать подробности боя, скажу только, что тогда я взял в плен
фрица.
Убить его я не мог, так как он держал руки поднятыми. Когда наш сержант
сказал, что нечего с ним чикаться и надо его прихлопнуть (он люто ненавидел немцев),
пленный понял ситуацию и стал быстро говорить. Как я догадался, он пытался
объяснить, что совсем недавно прибыл из Африки и что он всего-навсего санитар. Он
действительно очень ловко перевязал нашего раненого бойца, а затем по моей
команде водрузил его себе на спину. Вскоре нам повстречалась санитарная повозка,
на которую положили раненого. Фрица же я сдал на КП батальона; правда, по
дороге его чуть не пристрелил танкист, выскочивший навстречу из подбитого танка.
Размахивая наганом, танкист, видимо, хотел как можно скорее свести счеты с врагом.
Сейчас, когда прошло 58 лет, воспоминания об этом эпизоде приносят мне
маленькое удовлетворение: все-таки я сохранил жизнь солдату, хотя по тем временам
мой поступок не очень вписывался в атмосферу всеобщей ненависти к врагу.
Рассматривая вопрос о злодеяниях немецкой армии, следует учитывать, что на
оккупированной территории фашистская пропаганда вещала о ее освободительной
миссии, пытаясь склонить часть населения к предательству. Можно предполагать,
что неприкрытые и несанкционированные злодеяния немецких вояк против
мирного населения не поощрялись, т.к. это было не в интересах оккупационного режима.
Кстати, это в какой-то мере подтверждается материалами документальной
экспозиции наших бывших противников «Война Германии против Советского Союза
1941—1945 гг.» под ред. Р. Рюрупа (к 50-летию начала войны).
А кто же творил злодеяния на оккупированной территории? В тылах немецкой
армии располагались специальные подразделения оккупационного режима — зон-
деркоманды СС, гестапо, жандармерия и отряды карателей, включая
«вспомогательные войска». По немецким данным, численность «вспомогательных войск»
составляла 750 тысяч человек, и формировались они из советских граждан, вставших на путь
предательства. Все эти подразделения наводили «новый порядок». В это понятие
входило «окончательное решение еврейского вопроса», уничтожение активных и
потенциальных противников фашистского режима и другие функции, вытекающие
из человеконенавистнической идеологии нацизма. Не зря у немцев до сих пор суще-
. ствует комплекс вины за содеянное на оккупированной территории.
Чудовищные преступления этих подразделений (главным образом из ведомства
Гиммлера) способствовали возникновению и поддержанию мифа о небывалой жес-
238 Письмо в редакцию
токости и зверствах немецких солдат, которые в основной массе не причастны к
этим преступлениям фашистов.
Впрочем, на этой войне бывало всякое. И среди немецких солдат попадались
фашисты-фанатики, но далеко не все были такими. Конечно, тогда для нас все немцы
были оккупантами, их нужно было истреблять, чтобы отстоять свою страну и
разгромить фашизм.
Незваными пришли немцы на нашу землю, принеся неисчислимые бедствия. Они
были нашими смертельными врагами. И все же, может быть, пора провести
водораздел между фашистскими палачами из зондеркоманд, карателями, истреблявшими
мирных жителей, и солдатами, воевавшими на фронте? Наверное, сейчас нужен
более объективный и глубокий подход к оценке нашего бывшего врага без налета
пропаганды военных лет, чтобы росло взаимопонимание и примирение наших народов.
Теперь о главном. Сменились поколения, и кое-кто стал забывать уроки
истории, величайшую цену Победы над фашизмом, которую мы выстрадали и которой
гордимся.
В упомянутой ранее книге М. Калашникова можно прочитать: «Война играет роль
волка в природе, который очищает ее от больных и выродившихся особей. Войны
закаляют нацию». Что это, как не цинизм по отношению к нашим павшим солдатам?
В газете «Русский путь» — специальный выпуск газеты «Освобождение» от
25.11.99 г., тир. 120 тыс. (бесплатно) — читаем: «Мы должны помнить, а наши враги
должны знать, что только одна страна в мире — Россия — сможет выстоять в войне
любого масштаба. Выстоять и победить» (из выступления Ю. Савельева).
Оптимизм крупного ученого, конечно, воодушевляет, но зачем нам сегодня
война любого масштаба? Не лучше ли, не правильнее ли жить без поиска врагов?
Нет ничего прекрасней добрых и счастливых лиц людей. Злоба отвратительна.
Думаю, что справедливо сказал кто-то из ветеранов: той войны нам хватило на всех и
навсегда.
Фасолько Оскар Юльевич,
ветеран ВОВ, доцент СПбГМТУ
СОДЕРЖАНИЕ
К 70<-летию ГЛЕБА ГОРБОВСКОГО
ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ. Стихи 3
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
МАРК ЗАЙЧИК. Долг Карабаса. Рассказ 5
АЛЕКСАНДР ЛЕОНТЬЕВ. Из книги «Трудные повести». Стихи 26
АЛЕКСАНДР ЛАСКИН. Ангел, летящий на велосипеде. Документальная
повесть 30
ИЛЬЯ КРУПНИК. Все образуется. Жить долго. Рассказы 81
НОБЕЛЕВСКАЯ ЛЕКЦИЯ 2000 ГОДА
ГАО СИНЦЗЯНЬ. Право литературы на существование. Нобелевская лекция 2000.
Библия одинокого человека. Фрагмент романа. Перевод Елены Самуэльсон . . 95
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ
БИРГИТТА ТРОТСИГ. По ту сторону моря. Перевод с шведского Елены
Самуэльсон 104
ЛЮДИ И СУДЬБЫ
ИГОРЬ НИКОЛАЕВ. Последний приказ генерала 116
ПУБЛИЦИСТИКА
ДМИТРИЙ ТРАВИН. Французская модернизация: через две империи,
две монархии и три революции 137
АЛЕКСАНДР НИКИТИН, НИНА КАТЕРЛИ. «Дело Никитина» 166
ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
ИГОРЬ БАБАНОВ. Бедняга Ланцелот. Одиссей — Телемаху. Два эссе.
Публикация Оксаны Никольской-Бабановой. Вступительная заметка
и послесловие Елены Дунаевской 196
А. К. ЖОЛКОВСКИЙ. «Две обезьяны, бочки злата...» 202
ФИЛОСОФСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
ПАВЕЛ КУЗНЕЦОВ. «Крах литературоцентризма»: истина или изящная
словесность? 215
КНИГИ XX ВЕКА
ИГОРЬ СУХИХ. Душа болит («Характеры» В. Шукшина, 1973) 223
ПРОЗРАЧНОЕ ОБЩЕСТВО
Апкадий Надежда*Григорьева берет интервью у поэта и эссеиста Аркадия
Драгомощенко . . ч 233
Письмо в редакцию 236
CONTENTS
The 70th Anniversary of Gleb Gorbovsky
Gleb Gorbovsky. Poems 3
Poetry and Prose
Mark Zaichik. The Debt of Karabas. A short story 5
Alexander Leontyev. From the Book "Difficult Tales". Poems 26
Alexander Laskin. The Angel Flying on a Bicycle. A documentary story 30
Ilya Krupnik. It Will All Come Right in the End. To Live a Long Life. Short stories 81
A Nobel Lecture 2000
Gao Xingjian. The Right of Literature to Exist. The Bible of a Lonely Man. A fragment
of the novel Translated from the Swedish by Elena Samuelson 95
New Translations
Birgitta Trotzig. On the Other Side of the Sea. Translated from the Swedish by Elena
Samuelson 104
Men and Destinies
Igor Nikolaev. The General's Last Order 116
Journalism
Dmitry Travin. French Modernization: through Two Empires, Two Monarchies and Three
Revolutions 137
Alexander Nikitin, Nina Katerli. "The Nikitin Case" 166
Essays and Literary Criticism
Igor Babanov. That Poor Fellow Lancelot. Ulysses to Telemachus. Two essays. Published by
Oksana Nikolskaya-Babanova. Introduction and afterword by Elena Dunaevskaya ... 196
Alexander Zholkovsky. "Two monkeys, barrels of gold..." 202
Philosophical Commentary
Pavel Kuznetsov. End of "Literary centrism": Truth or Fiction? 215
20th Century Books
Igor Sukhikh. My Soul Aches ("Characters" by V. Shukshin, 1973) 223
Transparent Society
Arkady. Nadezhda Crigoryeva interviews poet and essayist Arkady Dragomoshchenko . . . 233
A Letter to the Editor 236
Сдано в набор 20.07.2001. Подписано в печать 30.08.2001.
Формат 70хЮ8У1б. Печать высокая. 21,0 усл. печ. л. 23,17 уч.-изд. л.
Тираж 7500 экз. Заказ № 1479.
Отпечатано с диапозитивов в ФГУП «Печатный <а&ф»
Министерства РФ по делам печати, телерадиовещания
и средств массовых коммуникаций.
197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15.