Текст
                    МШЕШМ
ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ


МП НЕМ Рассказы 50-х годов а ИЗДАТЕЛЬСТВО «АМФОРА» Санкт-Петербург 1999
УДК 82/89 ББК 84.4 Ар К 69 Составление и предисловие В. Е. Багно Примечания В. Н. Андреева Перевод с испанского Кортасар X. К 69 Врата неба: Рассказы / Пер. с исп. Составл. и предисл. В. Багно. Примеч. В. Андреева.— СПб.: Амфора, 1999. - 428 с. 15ВЫ 5-8301-0014-2 15ВЫ 5-8301-0013-4 (т. 1) Настоящим томом открывается новое Собрание сочинений великого аргентинского писателя Хулио Кортасара (1914 — 1984), наиболее полное на русском языке. В том вошли его первые три книги рассказов: «Бестиарий» (1951), «Конец игры» (1956) и «Тайное оружие» (1959). © В. Андреев, примечания, 1999. © В. Багно, составление, предисловие, перевод, 1999. © М. Абезгауз, Э. Бинева, Э. Брагинская, М. Былинкина, Ю. Трейдинг, А. Косе, А. Миролюбива, Г. Полонская, В. Симо- нов, Н. Снеткова, В. Спасская, Н. Трау- берг, перевод, 1999. © Оформление серии «МШеппшт», издательство «Амфора», 1999. I5ВN 5-8301-0014-2 «МШешншп»™ — торговая марка 15ВЫ 5-8301-0013-4 (т. 1) компании «ВОДОЛЕЙ-А01МКШ5»
МЕСТО ПОД НАЗВАНИЕМ КОРТАСАР В сферу дикаря, ребенка и поэта, в сферу игры. Й. Хейзанга Начнем разговор с высокой, библейской ноты: «Три вещи непостижимы для меня, и четырех я не понимаю: пути орла на небе, пути змея на скале, пути корабля среди моря и пути мужчины к девице». (Прит. 30: 18—19). Точно так же необъяснимо расположение русской души к Хулио Кор- тасару. Хотя, конечно, и объяснений тому можно было бы привести немало. Кортасар был властителем чувств моего поколения. В 1971 году, когда в издательстве «Художе- ственная литература» тиражом 75 000 экземпляров вышел первый сборник его рассказов, нам было около двадцати. Уже через месяц зона, очерченная посвященностью в эту тайну и надежду, называемую Кортасар, составляла по меньшей мерс один миллион человек — прежде всего, конеч- но, студенчество. Это был катехизис интеллектуально-богем- ной (пусть даже умеренно), нонконформистской (подчас — тоже вполне умеренно, но все же) молодежи, зачитываемый до дыр и передаваемый из рук в руки, как индейская труб- ка мира. Любовь щедра, и мы легко прощали Кортасару столь дорогие его сердцу революционные увлечения, хотя сами их и чурались. Мы все перед ним в неоплатном долгу, уже хотя бы потому, что благодаря ему, точнее, через при- зму его творчества к нам хлынула великая современная про- за Запада, дорога которой к советскому читателю была за- казана. Поэтому Кортасар в России — больше чем Кортасар. И все же только ли в этом дело? Как-то я был свидетелем разговора двух пожилых интеллигентов о Бло- ке. Один из них настаивал на том, что Блока напрасно пре- возносят, поскольку, с одной стороны, он не осудил, подоб- но Мережковскому и Гиппиус, Октябрьский переворот, а с другой Брюсов и Вячеслав Иванов были куда образованнее его. На что его собеседник, совершенно отчаявшись, сказал: «Зато он был поэтом милостью Божьей». «Зато» — как пос- ледний аргумент. Точ'но так же и о Хулио Кортасаре было сказано немало нелестного и уничижительного. Местные, 5
Всеволод Багно аргентинские патриоты обвиняли его в забвении нацио- нальных интересов, собратья по перу — в повторении задов европейского авангарда, наши либерально-демократически настроенные соотечественники — в пролевацкой ангажиро- ванности. Не мудрствуя лукаво, придется сказать: «Зато он был великим писателем». Хулио Кортасар (1914—1984) родился в оккупированном немцами Брюсселе в семье аргентинца, сотрудника торгового представительства. Однако тем, что принято называть впечат- лениями детства, для Кортасара стали не Европа и не отец, а буэнос-айресское предместье Банфилд, дом и двор, полные всякого зверья, насекомых и птиц. Он рос среди женщин — мать, тетушки и сестра, — так как отец бросил их, когда он был еще совсем маленьким. Впрочем, даже не зная ничего об авторе, все это можно было бы без труда вычислить по его книгам, по их тональности, темам, мотивам, психологическо- му рисунку. Из детства он вынес особую восприимчивость, способность смотреть на мир глазами женщин, осознавать их тревоги и импульсы. Отсюда, из этого Потерянного Рая при- города Буэнос-Айреса, перенасыщенность его творчества на- секомыми и животными, страхами и кошмарами впечатлитель- ного ребенка, самоуглубленность и потребность в общении. При этом он избежал опасности быть чересчур изнеженным и пассивным. Духовное и мужественное начало он черпал из книг, которые читал запоем и без разбора. Поэтому, смиряясь перед назойливой опекой тетушек, душой он был с Робином Гудом в Шсрвудском лесу и с Буффало Биллом, сражающим- ся с индейцами. «Ты все, что ни возьми, прикидываешь на свое детство». Если не знать, что эти слова произносит в «Игре в классики» Трсвелер, обращаясь в Оливейре, можно подумать, что они сказаны одним из друзей самого Кортаса- ра, пытающимся разгадать природу его таланта. Описание радостей детства в одном из последних расска- зов Кортасара «Вне времени», не только возвращает нас к его истокам, но и даст ключ — думаю, главный — к его призва- нию художника, к своеобразию его таланта: «И лето, всегда лето, пора каникул, свобода, обретаемая в играх, время, при- надлежащее им полностью и безраздельно — ни расписания, ни звонка, зовущего в класс, — запахом лета пропитан горя- чий воздух, послеполуденный и вечерний, запахом лета про- питана кожа лица, в испарине после'победы, или поражения, или драки, беготни, хохота, а иногда и плача, но они всегда 6
Место под названием Кортасар вместе, всегда свободны, властвуют над своим миром: мячи, воздушные змеи, угловые фонари, улицы». С «Бестиария» дети с их миром, где нет границы между вымыслом и реаль- ностью, с их ночными кошмарами, с их эгоизмом, отчужден- ностью и беззащитностью вторгаются в мир взрослых и, в сущности, вытесняют их доподлинностью своих переживаний и остротой своего мировосприятия. Дети у Кортасара лучше понимают происходящее. Вспомним «Выигрыши»: «Похоже на волшебный поезд, сказал Хорхе, — единственный, кто по- нимал все, что происходит». Поэтому не случайно именно его зловещая ирреальность, заявившая о себе и затаившаяся, пы- тается устранить со своего пути. Поэтому же борьба именно за его жизнь становится смыслом противостояния проникаю- щему во все щели корабля и все поры пассажиров абсурду. Не будет преувеличением сказать, что все творчество Кор- тасара пронизано детским мировидснисм: детской шкалой цен- ностей, детскими страхами и тревогами, детской потребностью в игре, детским (острым) и подростковым (пряным) интере- сом к женщине, детской охотой к перемене мест, детским ожи- данием от жизни праздника, неожиданностей, импровизаций, а не однообразных будней и методичных действий, детской близостью миру животных и растений. В большом мире рома- нов и рассказов Кортасара восстановлены права повышенной детской восприимчивости, большей, по сравнению со взрослы- ми, интенсивности переживания ужасного, смешного, пре- красного. Особенно ужасного. Зловещая и тревожная атмос- фера многих кортасаровских произведений — одной природы с детскими страхами и тревогами. Именно интенсивность, согласно Фрейду, а не содержание фобий (в принципе есте- ственный и всеобщий страх темноты, свободного простран- ства, открытых площадей, кошек, пауков, змей, мышей, ост- рых предметов, крови, закрытых помещений, человеческой толпы, одиночества, поездок по морю) показательна для не- вротиков, а для детей куда в большей степени, чем для взрос- лых. Но герои и героини Кортасара как раз и мечены этой интенсивностью переживания того, что нормальные люди вос- принимают как должное. Беспричинный ужас и беспечный смех — две стихии, унаследованные Кортасаром от детства и управляющие его вселенной, уже «взрослой». Он любил подчеркивать, что во взрослом должен оставаться ребенок. Он полагал, что муж- чины чаще сохраняют в себе ребенка. Эта выявленная им V 7
Всеволод Багно закономерность четко прослеживается в его персонажах. При этом самыми привлекательными среди его героинь являются как раз тс, которые сохранили детскую непосредственность. И особенно Мага, способная часами играть с листиком. Особого внимания заслуживает обостренный интерес Кортасара к подросткам и отроковицам, переходному возра- сту, утрачивающему непосредственность детства и бунтую- щему против регламентированности поведенческих штампов взрослых. Именно этот возраст позволял поставить самые острые темы: садизма в эротике («Тайное оружие», «Лента Мебиуса»), неизбывного одиночества, беспомощности и ра- нимости подростков, отбившихся от детства и еще не ощутив- ших себя взрослыми («Сеньорита Кора», «Место под назва- нием Киндбсрг»), этических и идеологических экспериментов над еще не окрепшими душами («Ночная школа»). Ко многим героям Кортасара, но прежде всего к нему самому, можно от- нести термин «перманентное отрочество», предложенный Й. Хейзингой. Стоит ли удивляться, что Кортасар с нескрываемой гор- достью говорил о неизменном сосуществовании в нем самом взрослого и ребенка: «Во многом я так и остался ребенком, однако из тех детей, которые с рождения несут в себе взрос- лого, так что, когда уродец становится взрослым, оказывает- ся, что в нем в свою очередь сохранился ребенок. <...> Если угодно, считайте это метафорой, однако в любом случае речь идет о темпераменте, сохранившем детский взгляд на мир, обогатив им взрослый, в том сочетании, которое порождает поэта, а возможно, и преступника, а также хронопа и юмори- ста. <...> Эта игровая закваска объясняет, если не оправды- вает многое из того, что мной было написано или прожито... Задним числом я вынужден утверждать, что эта магическая диалектика человека-ребенка бьется над тем, чтобы наконец поставить точку в игре этой жизни: так или иначе, а таки- так»1. В 1951 году, когда Кортасар наконец заставил обратить на себя внимание сборником рассказов «Бестиарий», он ус- пел перебывать и школьным учителем, и преподавателем в городе Мендоса, и служащим Книжной Палаты. Получив ли- тературную стипендию, он уехал в Париж. Как оказалось — 1 СогМгаг ]'. Ьа уие11а а1 с!Га еп осЬеп!а типс1о5. Мёх1СО, 1967. Р.21. 8
Место под названием Кортасар навсегда. Военная диктатура на родине, ветер из миров ис- кусства, которого ему так не хватало в Аргентине, работа переводчиком при ЮНЕСКО, выматывающая, однако позво- ляющая ездить по всему свету, — все вместе повлияло на его решение остаться в Париже. «Всегда меня несколько удив- ляло, — признавался он Освальдо Сориано, — что тс, кто упрекают меня за отъезд из Аргентины, совершенно не спо- собны понять, насколько европейский опыт оказался для меня положительным, а не отрицательным явлением. Буду- чи таким, опыт этот косвенно отражается на литературе моей страны, ибо я принимаю участие в создании аргентинской литературы — я пишу по-испански, а мысли мои постоянно нацелены в сторону Латинской Америки»1. Здесь все, конеч- но же, верно, и упреки в космополитизме и забвении нацио- нальных интересов несостоятельны. Однако вряд ли Корта- сар был бы столь же категоричен, если бы речь шла не о «мыслях», а о чувствах, о любви и привязанности. Как не- родной язык может таить особое очарование и в устах инос- транца заиграть новыми красками, так и Париж для влюб- ленного в него аргентинца оказался исполнен магической притягательности. И даже названия станций метро, улиц, площадей, бульваров, набережных и мостов Парижа в устах героев Кортасара звучат как заговоры и заклинания. Но и родного, узнаваемого в Париже, для Кортасара было нема- ло. Так, многоязыкость парижской богемы, в атмосферу ко- торой он по приезде окунулся, напоминала ему языковую и этническую пестроту Буэнос-Айреса, населенного главным образом потомками иммигрантов последних столетий из раз- ных стран мира. По закону матрешки человеческим Ноевым ковчегом оказываются такие города на карте мира. По тому же закону матрешки уже в самом Париже очерчивает Корта- сар свою территорию, зону, человеческий Ноев ковчег в ми- ниатюре в романах «Игра в классики» (1963) и «62. Модель для сборки» (1968). Помимо французов и аргентинцев мы встречаем в них китайца, испанца, англичанина, датчанку. В 1962 году в жизнь Кортасара вошла еще одна любовь, которой он также остался верен до конца своих дней, — лати- ноамериканские страны, вступившие на путь социалистичес- ких преобразований: Куба, Чили, Никарагуа. Романтическая 1 См.: Сориано О. Писатель, страна, утрата // Латинская Америка: Литературный альманах. М., 1986. Вып.4. С. 259. 9
Всеволод Багно любовь. Можно по-разному относиться к политическому об- ращению Кортасара, однако нельзя не признать, что внут- ренне, в отличие от героя «Игры в классики» Орасио Оли- вейры, не нуждавшегося в «наркотике легких коллективных действий», он был готов к принятию революционной роман- тики Острова Свободы, на котором побывал впервые в 1962 году. Всем своим существом он тянулся к той правде, кото- рую считал исторически неизбежной. Тянулся и из тактичес- ких соображений оправдывал в ней то, что вполне могло бы заставить усомниться в истинности самого пути. Мудрые предостережения авторов «Вех», попади они ему под руку, несомненно, были бы истолкованы им как справедливые, но абстрактные, а следовательно, мешающие поступательному движению истории. В любом случае бессмысленно и смешно сокрушаться или сетовать по поводу погружения позднего Кортасара в политику. Погружения — в известной степени в ущерб литературе. Как бессмысленно и смешно сокрушать- ся и сетовать по поводу погружения позднего Толстого в воп- росы религии, педагогики и общественной жизни. Прямая политическая ангажированность симпатии Кортасара кубин- ской революции или революционным событиям в Никарагуа сказывалась в интервью, статьях, очерках («Никарагуа — беспощадно-нежный край», 1984), однако не в таких рома- нах, как «Книга Мануэля» (1973), и не в таких рассказах, как «Воссоединение», «Апокалипсис в Солснтинамс», «Са- тарса», «Ночная школа», в которых политические задачи не столько отступают, сколько уступают силе их художествен- ного претворения. С годами Кортасар все меньше значения придавал мета- физическим играм, все более обостренно реагировал на не- справедливость, все более однозначным было его восторжен- ное отношение к освободительным движениям в Латинской Америке. Для Кортасара-публициста, отдавшего свои симпа- тии Острову Свободы и сандинистам в Никарагуа, пробле- мы несправедливости и отчуждения решались просто — со- лидарность в бунте. Природу бунта, бунтарского сознания вскрыл современник, почти ровесник Кортасара, Альбср Камю: «Солидарность людей обусловливается бунтарским порывом, а он, в свой черед, находит себе оправдание в их соучастии. <...> В опыте абсурда страдание индивидуально. В бунтарском порыве оно приобретает характер коллектив- ного существования. Оно становится общим начинанием. 10
Место под названием Кортасар Первое движение ума, скованного отчужденностью, заклю- чается в том, что он разделяет эту отчужденность со всеми людьми, и в том, что человеческая реальность страдает в своей целостности от обособленности, отчужденности по отношению к себе самой и к миру. Зло, испытанное одним человеком, ста- новится чумой, заразившей всех. В наших повседневных испы- таниях бунт играет такую же роль, какую играет «со#и;о» в порядке мышления. Но эта очевидность извлекает индивида из его одиночества, она является тем общим, что лежит в основе первой ценности для всех людей. Я бунтую, следовательно, мы существуем»1. Эти слова вполне могут служить философским ключом к роману * Книга Мануэля», который придется отмы- кать в том числе и философским ключом. Психологический ключ — абсолютно естественная для че- ловека потребность в чуде и надежда на него, падкость на утопии и готовность быть обманутым. Искушение социализ- мом и революционной романтикой прошли многие крупней- шие писатели и мыслители XX века. Так было в России в канун революций, так было во всем мире в атмосфере на- дежд, вызванных большевистским переворотом, в очередной раз та же волна энтузиазма накатила на многих и многих честных и одаренных людей по обе стороны Атлантики пос- ле победы кубинской революции. Время лечило не только раны уцелевших противников пересотворения мира, но и иллюзии его певцов. Утопизм — это любая попытка преодолеть отчуждение. «В феноменологическом плане утопия, — пишет И. П. Смирнов, — тематически целостный дискурс, занята одним — упразднением отчуждения. Утопии отличаются друг от друга тем, какую фор- му отчуждения отменяет тот или иной проект жизнеустрой- ства»2. Тем самым утопическое сознание отрицает любое «здесь» социальной реальности и противопоставляет ему «где- то еще» утопии; диссидент прокапиталистический оказывает- ся тождествен диссиденту прокоммунистическому. Разница зак- лючается лишь в точке отсчета: так люди, едущие в двух поездах навстречу друг другу, с сожалением взирают на тех, кто стремится туда, откуда они уехали. Впрочем, революцион- ный утопизм Кортасара, отразившийся в «Книге Мануэля», утопизм антисоветский и утопизм антиимпериалистический 1 Камю А. Бунтующий человек. М., 1990. С.133—134. 2 Смирнов И.П. Бытие и творчество. СПб., 1996. С. 160. 11
Всеволод Багно имели и общий, продуктивный и абсолютно бесспорный зна- менатель: отрицание тоталитаризма и вообще несвободы во всем пышном и вечно молодом богатстве ее проявлений. Творчество, новизна, поиск, революционность, свобода — вот добродетели и символ веры Кортасара. Жаждой свобо- ды и стремлением вырваться за пределы достигнутого и пре- доставленного отмечены все его любимые герои. Жаждой свободы и ее энергией проникнут звучащий философским камертоном в романе «Книга Мануэля» эпизод с попыткой бегства из интерната «ста девяносто шести девушек, ютящих- ся в помещении для восьмидесяти и между двумя полнолу- ниями ожидающих прибытия других пятидесяти шести ма- леньких женщин». Камертоном этот эпизод стал еще и потому, что эротика революции у Кортасара неотторжима от революции в эротике. Глубокого смысла исполнено одно из стихотворений писателя, «Дон Хуан»: Ночные сладостные дары, захватывающее дух знакомство на ощупь, всхлипывания и забрезживший рассвет удовольствия, закат неистовый бесцельного гона, мягкая ласка, оставляющая на плече крохотного леоиардика, — все это я променяю на желание. Желание, т. е. жажда свободы — в любви, в политичес- кой жизни, в языке, неудовлетворенность достигнутым, стремление преодолеть границы дозволенного, может слу- жить еще одним ключом к роману. Как известно, воля к бун- ту особенно характерна для юношества. В то же время, как это было подмечено Альбером Камю, искушение максимализ- мом подстерегает и юные нации. Сославшись на Писарева, утверждавшего, что самые ярые фанатики — это дети и юно- ши, Камю перенес это наблюдение на психологию целых на- ций, имея в виду прежде всего Россию, в которой созревала революция: «Пролетариат семинаристов перехватил в то время инициативу великого освободительного движения, придав ему свою собственную исступленность». То же мож- но сказать и о Латинской Америке XX века, во многом напо- минающей Россию века прошлого. Бесчеловечность дикта- торских режимов породила исступленное сопротивление «пролетариата семинаристов». «В любом случае, единствен- ное, что в Латинской Америке принимается во внимание, — это готовность плыть против течения: против конформизма, готовых идей и многоуважаемых кумиров, которые и доныне 12
Место под названием Кортасар руководят игрой Великой Системы» (пер. В. Андреева), — в этих словах Кортасара из книги стихов «Только сумерки» все верно, если не забывать, что применительно к самому писате- лю речь скорее шла о другом процессе — о его стремлении плыть по течению, против толпы, плывущей ему навстречу. Готовность же плыть против течения, при всем благород- стве побуждений, если речь шла о политике, или естественно- сти порывов, если речь шла о сексуальных отношениях, сплошь и рядом оборачивалась задами в бунте — и об этом тоже роман «Книга Мануэля». Герои Кортасара не осознают, что их бунт против условностей морали с неизбежностью от- ражает обратную сторону тех же условностей. Всем их раскре- пощенностям в сексе — тысячи лет. Точно так же тысячи лет, как в каждом новом поколении повторяется извечный закон перерождения революционеров, либо гибнущих на подходах к власти, либо непременно превращающихся в тиранов. Как это было убедительно продемонстрировано героями Черны- шевского, русскими нигилистами и большевиками, социальная революция непременно сопряжена с революцией сексуальной, революцией в сфере интимных отношений. Одна из постав- ленных героями Кортасара перед собой задач — быть одними и теми же на улице и в кровати. Постоянное соседство рево- люции и секса находит в «Книге Мануэля» почти пародийное решение в одной из эротических сцен романа, когда Маркое переходит к половому акту с Людмилой непосредственно пос- ле политинформации, единственным объектом которой, надо сказать очень благодарным, была она же. Тем самым напра- шивается нехитрый вывод, что революционная деятель- ность — это половой акт зарождения новой жизни. Любопы- тен лингвистический срез этой обоюдоострой воли к бунту. Даже язык, дистиллированный язык мира несвободы, подвер- гается резкой критике, пересмотру и отмене («потому что и в языке, полечка, есть свои муравьи-лазутчики, и нам недоста- точно сбить спесь с Гадов, если мы останемся узниками систе- мы»). Однако и в языке бунт, возведенный в степень абсолю- та, находит «не новое дивное диво», а лишь иной срез той же заезженной системы. Роман допускает разные прочтения. Вполне допустимо и следующее: страстное стремление героев Кортасара «на- слаждаться всей полнотой бытия» на деле оборачивается бесплодностью их любовных игр — обратной стороны бес- плодности их терроризма, бесплодного акта, не ведущего к 13
Всеволод Багно зарождению истинно новой жизни. Всем им не хватает час- тицы Мануэля, — видимо, в этом и заключается последний и, думаю, главный ключ к роману. «В этой дурацкой коме- дии для Маркоса, возможно, было что-то вроде надежды, на- дежды не впасть в ограниченность, сохранить способность к игре, частицу Мануэля в своем поведении», — читаем мы в середине романа, когда еще совершенно не ясно, чем именно обернется Буча, которую готовят родители Мануэля и их друзья. С первых своих книг и до последних, вне зависимо- сти от политической конъюнктуры и эстетической эволюции, Кортасар был верен своему правилу: измерить все детской мерою. Естественно, и в «Книге Мануэля» присутствует столь непременный для Кортасара ребенок, свидетель или даже высший судия происходящего, а точнее, творимого взрослы- ми. Мануэль тоже по-своему творит мир, его познавая, и то «явление благодати» («она тоже рассмеялась и рассказала мне про Мануэля, про пипку спящего Мануэля, какое чудо были эти два крохотных пальчика Мануэля, охватившие розовую пипку, не прижимая се, но изумительно нежно придержи- вая»), которое не случайно так умилило всех заговорщиков, напомнило им о невинности, утраченной теми, кто смотрит на действительность по-взрослому, с другого берега. Невинность Мануэля развеивает в прах как революции в эротике, так и эротику революций, которые замышляют взрослые — по иро- нии судьбы — именно ради него. Поэтому-то и необоснован- ны обвинения Кортасару в ангажированности. Свобода худо- жественных образов оказывается сильнее симпатий людям, сделавшим из свободы ремесло. Параллельно своему участию (наряду с Г. Гарсиа Маркс- сом) в работе Второго трибунала имени Бертрана Рассела, посвященного собиранию обличающих свидетельств и доку- ментов для расследования преступлений США в Латинской Америке, Кортасар вполне мог писать и совсем другие рас- сказы: о пространственном чутье кошек, о поездке в Вене- цию, считая, как он признавался на конференции ПЕН-клу- 6а, что первое оправдывает второе. Согласно самому Кортасару, в его творчестве четко про- слеживаются три этапа. Первый — гиперинтеллсктуальный, в котором явно преобладает эстетический принцип постиже- ния действительности; второй — метафизический, суть кото- рого в поисках ключа к загадке человеческого предназначе- ния, в попытках понять, что такое человек, жизнь, смерть, 14
Место под названием Кортасар время. Третий этап — исторический1. В то же время очевид- на эволюция от рассказов к романам, а затем — к откры- тым, свободным жанрам (книги-коллажи «Вокруг дня на 80 мирах», 1967, «Последний раунд», 1969) и к очеркам и ста- тьям. От фантастического — к экзистенциальному, а за- тем — к публицистическому. Вместе с тем смена жанров и способов постижения действительности соответствовала ко- ренной внутренней переориентации: с поисков собственной сущности на поиски способов выйти за пределы своего «я» и обрести ближнего. В этой эволюции поражает смелость настоящего художника, способного отказываться от соб- ственных открытий, достигнутого совершенства, завоеван- ных вершин ради поиска новых решений и новых путей. Впрочем, и отдельный читатель, и культура в целом вправе видеть не только поступательность в этом процессе. По- здний Кортасар отнюдь не отменяет и не преодолевает ран- него. Кортасар не случайно незадолго до смерти подготовил к печати два своих ранних романа: «01усгитсп1:о» (1949) и «Экзамен» (1950), по его собственному признанию — из-за ностальгии по их языковой свободе. Думается все же, что сделал он это, отдавая должное собственному раннему твор- честву, во всех отношениях свободному и открытому в бу- дущее. А в связи с настойчиво звучащими в его публицис- тике последних десятилетий призывами выйти за пределы самого себя и слиться с ближними нелишне вспомнить его же собственное предостережение, лежащее в основе замеча- тельного раннего рассказа «Аксолотль»: безудержное стрем- ление преодолеть границы, даже в достойном уважения ин- тересе к загадочному миру «другого», может обернуться утратой собственного «я». Кортасар всегда, с ранней юности, параллельно с прозой писал стихи. Первой его книгой, изданной задолго до расска- зов — в 1938 году, был сборник стихов «Присутствие». В дальнейшем стихи он публиковал редко («Памсос и мсопас», 1971, «Только сумерки», 1984), однако именно стихи многое объясняют в специфике его дарования как прозаика. Корен- ную близость настоящего рассказа и поэзии Кортасар убеди- тельно доказал в эссе «О рассказе и его окрестностях», вклю- ченном в книгу «Последний раунд»: «Рассказы этого типа и 1 См.: ЗиУю СогШаг. Е1 сЫо еп е1 уепШасЬг. Рог С.В1апсЫ Коз5. // СиЬа, Ьа НаЬапа. 1983. № 77. Р. 20. 15
Всеволод Багно поэзия, в том смысле, который мы в них вкладываем после Бодлера, — одного происхождения. <...> Жизнь им дают изумление и неожиданность. <...> Мой опыт мне подсказы- вает, что рассказы, во всяком случае те из них, которые я пытаюсь охарактеризовать, лишены структурных особенно- стей прозы. Когда бы мне ни приходилось просматривать переводы моих рассказов (или пытаться переводить чужие, например По), я снова и снова убеждался, что насколько сила воздействия и смысл рассказа зависят от тех особенно- стей, которые составляют своеобразие стихов, а также джа- за: напряженность, ритм, внутренняя пульсация, непредви- денные в границах предвиденных параметров, та роковая свобода, для которой любая замена таит в себе невосполни- мые утраты»1. Настоящий рассказ (равно как и гениальные стихи), согласно Кортасару, должен быть таким же эмоцио- нальным потрясением, как и страстные объятия любовников. Они сходны как по сопутствующему им состоянию колос- сальной внутренней напряженности, так и по тому состоянию расслабления, покорности, признательности и апатии, в ко- торое погружаешься потом. Ранние романы остались неопубликованными; изданные в течение 1950-х годов три сборника рассказов — «Бестиа- рий», «Конец игры» (1956), «Тайное оружие» (1959) — за- ставили по обе стороны Атлантики говорить о Кортасаре как о выдающемся новеллисте современности. С выходом «Вы- игрышей» (1960) стало ясно, что на латиноамериканском кон- тиненте, который уже прославили М. А. Астуриас и А. Кар- пентьер, появился еще один великий романист. Кортасар любит ставить своих героев в эксперименталь- ные — подчас экстремальные — ситуации. Вспомним «За- хваченный дом», «Южное шоссе», позднюю «Ночную шко- лу». В «Выигрышах» этот принцип получил наиболее развернутое воплощение. Роман имеет несколько измерений. Одно из них аллегорическое. Выигрыш — жизнь. Судно, на котором разворачиваются события, — аллегория маленькой, самодостаточной вселенной. Случайные пассажиры, выиг- равшие в лотерее и совершающие благодаря этому морское путешествие, — человечество в миниатюре. (Кстати, тот же принцип, хотя и с другими целями, Кортасар применил в 1 СогЬйгаг ]. Ое1 сиеп!о Ьгеуе у зиз а1гес1ес1оге5 // СоКа'гаг ]. Шито гоипа. МасШ, 1974. Т. 1. Р.75-76. 16
Место под названием Кортасар рассказе «Южное шоссе», где крестьяне из «ариана», сол- дат из «фольксвагена», инженер из «псжо-4», девушка из «дофина», желторотые юнцы из «симки», старушка из «сит- роена», ребенок из «таунуса», монахини из «2НР», оказав- шись в «зоне», вырванные из своих привычных бытийствен- ных координат, пытаются по крупицам, из ничего создать некий аналог общества с его законами и маленькими радос- тями.) Атмосфера тревоги, столь свойственная творчеству Кортасара, ощущение, пронизывающее десятки страниц ро- мана «Выигрыши», захватывающее читателя и вынуждающее его как бы участвовать в происходящем, разрешается траги- чески, хотя и вполне буднично и реально. Гибнет один из героев, пытающихся пробиться на корму, символизирующую запрет, низводящий людей до уровня легко управляемого ме- ханизма. И в этом смысле чрезвычайно важно, что «на кор- ме не было ничего. Корма была пуста», ибо внутренняя го- товность немногих преодолеть искусственно воздвигаемый барьер самоценна. Как сказал один из них, Рауль: «Мы с радостью жертвуем Империей восходящего солнца ради го- родского кафе, где двери широко распахнуты на улицу». «Игра в классики», написанная тремя годами позже, — игра, скорее, в древнем, дохристианском, языческом значе- нии лабиринта, который, в сущности, также представляет собой экспериментальную ситуацию. Лабиринта, из которо- го главный герой, Орасио Оливейра, безуспешно, но по-сво- ему твердо пытается найти выход. Метафизические метания и поиски Оливсйры, за которыми завороженно, отчужденно или сострадательно следят его друзья по Клубу Змеи, по словам самого Орасио, суть «стремление к оси, желание вновь сойтись у первоствола». В другом месте он называет это стремление поиском сообщества желаний. Григоровиус, переводя поиски Оливсйры в свою кабаллистическую шкалу ценностей, говорит о черном свете. А в конечном счете речь могла бы идти о «небе» в детской игре в классики. Однако какие бы словесные обличья оно ни принимало, находится оно на одной плоскости с землей, а поиски его, как и в дет- стве, идут на грязном и пыльном асфальте парижских или буэнос-айрссских улиц и площадей. Итог блужданий Оливсйры по лабиринту неутешителен: «А вот я, наоборот, пуст, безмерная свобода, мечтай себе и шатайся сколько вздумается, все игрушки поломаны, никаких проблем». Автор ни в коей мерс не осуждает своего героя, и 17
Всеволод Багно вес же тоска и неприкаянность Оливейры — расплата за сво- еволие, которое сродни своеволию героев Достоевского. Мо- тивы Достоевского явственны в «Игре в классики». Явствен- ны и неприкрыты. Однако ключевое значение, на мой взгляд, имеет тот, который не выходит на поверхность и ко- торый восходит к «Преступлению и наказанию», — наполео- новский комплекс Оливейры. Уход от Маги («уйти сейчас почти геройский поступок, ибо я оставляю тебя одну, без денег и с больным ребенком на руках») — в какой-то мерс испытание себя на сверхчеловека. Поэтому, не выдерживая (подобно Раскольникову) морального груза своего поступ- ка, он так нелепо и карикатурно человечен с Берт Трепа, а позднее — с бродяжкой. Тем самым скрытой пружиной на первый взгляд алогичных поступков Оливейры является тщетная попытка уйти от сострадания, скрыться от него вна- чале в экстравагантных парижских подменах, а затем в одур- манивающей пустоте жизни на родине, с тем чтобы в конце концов все же вернуться «обратно, в семью человечью», — через жалость. С жалости Маги к нему начались и их отно- шения, их сближение. Опять-таки невольно напрашивается параллель с «Преступлением и наказанием». Подобно Соне Мармсладовой, Мага своим поразительным чутьем и откры- тостью к несчастью (ранее она пожалела педераста, которого вытолкали из кафе, и плакавшего солдата, отдавшись ему) почувствовала беззащитность метущегося Оливейры и его неосознанную потребность в сострадании. Ключом к следующему роману Кортасара является одна из глав «Игры в классики», вынесенная в его заглавие, — «62. Модель для сборки». Если вкратце, то в этой главе, суть ко- торой составляют разрозненные записи Мореллн, речь идет о некой возможной книге, замысел которой давал бы простор для комбинаций, а персонажи вели бы себя, как и любые иные персонажи, не подозревая, что жизнь пытается изменить ключ — в них, посредством их и ради них — и что чужерод- ные силы, обитающие в них, устремляются к поиску чего-то более высокого, чем они сами. Кстати говоря, очевидно, что «сборка» самой «Игры в классики» в немалой степени осуще- ствляется по этой же «модели». Как и в предыдущем романс Кортасара, в центре внимания оказывается группа разнопле- менных интеллектуалов, противопоставивших свою «зону» «городу» (вспоминается мандсльштамовскос «С миром дер- жавным я был лишь ребячески связан»). Зона — в сущности, 18
Место под названием Кортасар ключевое для Кортасара понятие — это освоенная человеком, его душой, его друзьями и единомышленниками территория. Создавать ее и дорожить ею, при всей се хрупкости и иллю- зорности, заставляет подсознательная надежда на спаситель- ность очерченного круга, с его условностями, ни к чему не обязывающими привязанностями, языком, доступным только его обитателям. Глубоко символичен закон, по которому отчужденность героев «62», их замкнутость и одновременное стремление замкнуть освоенную их интеллектом и душами зону обора- чивается разомкнутостью кольца их сердечных привязанно- стей, порочным кругом их надежд на тепло, простое челове- ческое счастье. Перед нами бесконечный ряд цепляющихся друг за друга несовпадений и непопаданий, напоминающий строки из известной песни Булата Окуджавы: «Я опять гля- жу на вас, а вы глядите на него, а он глядит в пространство». Некая Лила, глядящая на Калака, Калак и Марраст, глядя- щие на Николь, Николь и Телль, глядящие на Хуана, Хуан, глядящий на Элен, а Элен — глядящая в пространство. Круг разомкнут. Нет движения ни вперед, ни по кругу. Разомк- нут как своеволием «дикарей», весело и упрямо попиравших все десять заповедей и неспособных преодолеть свою отчуж- денность, так, прежде всего, и отсутствием жизни, как выс- шей ценности, и теплоты в Элен. Только раз она оказалась способной на минутную слабость и минутный промельк жиз- ни: «Я испытывал неописуемое наслаждение, видя се слабой и сломленной под бременем чего-то, что вырвало се из при- вычного въедливого отрицания жизни, что заставляло се пла- кать и смотреть мне в глаза, что вынуждало ее, запятнанную и обиженную, брести с тем пакетом, увязая в теплой топи слов и слез». Однако этой минутной слабости оказалось не- достаточно, чтобы отменить общий закон. В кортасаровской вселенной без труда определим код, по- зволяющий ориентироваться среди его персонажей. Это кэр- роловский, обэриутский мир хронопов, фамов и надсек, вы- мышленных существ, обитающих на страницах книги «Жизнь хронопов и фамов» (1962). По существу, они срод- ни «идеям» Платона, т. е. прообразам воплощенных в вещах типов. Хронопы же, фамы и надейки — это прообразы типов, воплощенных в героях Кортасара. Вспомнив, например, что хронопы это зеленые, влажные и щетинистые фитюльки, наив- ные, доброжелательные, полные иллюзий, восторженные и 19
Всеволод Багно неспособные ни к какой деятельности, мы с полной уверен- ностью можем сказать, что одним из первых хронолов Корта- сара был Хуан, герой романа «Экзамен», с его умилительной привязанностью к кочану цветной капусты. Купив кочан на рынке, он затем трогательно о нем заботился, восторженно о нем говорил, повсюду с собой носил. Главное, по-видимому, в этом абсурдистском поведении — неутилитарнос отношение к утилитарному предмету, отношение, готовое о себе заявить и на более серьезном — философском или фабульном — уров- не. Знаменательно, что если Джонни, герой повести «Пресле- дователь», является типичным хронопом, то Бруно, его друг и биограф, а по существу истинный оппонент в творческом, мировоззренческом и поведенческом плане, как нельзя лучше отвечает кортасаровской характеристике фама (склонны к предпринимательству и благотворительности, основательны и деловиты, похотливы и пессимистичны). Умение смотреть на мир сквозь призму этих забавных вы- мышленных существ — это лишь одна из доминант творчес- кого метода Кортасара. Неизменной в его творчестве была потребность преодолеть жанровую заданность и ограничен- ные ресурсы слова через синтез слова, изображения и музы- ки. Появление книг-коллажей «Вокруг дня на 80 мирах» и «Последний раунд» было неожиданностью лишь для тех, кто не замечал этого органичного для писателя стремления. Кни- ги, подчиненные музыкальному ритму, прежде всего столь любимого Кортасаром джаза, состоят из самых пестрых по содержанию очерков, эссе, набросков, стихов, воспоминаний и перенасыщены разного рода иллюстративным материалом: фотографиями, рисунками, гравюрами. Максимально сокра- щая дистанцию между собой и читателем, погружая его в атмосферу своих воспоминаний, Кортасар оставлял его один на один с прямой речью своих оценок и фотодокументов. Доминантой произведений Кортасара является и постоян- ное присутствие в них в прямом (в эпиграфах, упоминани- ях, скрытых цитатах) или опосредованном, преломленном виде творчества Достоевского. Кортасар был одним из самых внимательных в Латинской Америке читателей Достоевско- го. Однако речь идет не только о непосредственном творчес- ком воздействии, как это было в случае с Эдгаром Алланом По или французскими сюрреалистами. Метания, экзистенци- альный поиск героев Кортасара удивительным образом со- звучны извечному беспокойству и неудовлетворенности со- 20
Место под названием Кортасар бой и окружающим их миром, которые так поразили в пер- сонажах Достоевского первых западноевропейских и заоке- анских ценителей его творчества. Впрочем, при очевидном сходстве, стремления героев Кортасара носят более метафи- зический и одновременно более эгоистический характер. Кстати говоря, экзистенциальные тревоги героев Кортасара подчас бывают и со знаком минус (опять-таки как и у Досто- евского). Так, в знаменитом первом рассказе Кортасара «Захваченный дом» дом, в сущности, никто не захватывает. Его утрачивают. Поскольку внутренний, а следовательно, с неизбежностью и внешний мир героев — сворачивается. Роману «Выигрыши» предпослан эпиграф из Достоевско- го. Как убедительно доказала И. А. Тертерян, дочитав рас- суждение Достоевского, в данной цитате оборванное, мы можем прояснить и замысел Кортасара: «Когда же, напри- мер, самая сущность некоторых ординарных лиц именно зак- лючается в их всегдашней и неизменной ординарности или, что еще лучше, когда, несмотря на все чрезвычайные усилия этих лиц выйти во что бы то ни стало из колеи обыкновенно- сти и рутины, они все-таки кончают тем, что остаются неиз- менно и вечно одною только рутиной, тогда такие люди по- лучают даже некоторую своего рода и типичность...»1. Таким образом, здесь обозначены и «колея обыкновенности и рути- ны» как среда обитания героев Кортасара и попытки («чрез- вычайные усилия») некоторых из них в кризисной ситуации выйти из этой колеи, и «типичность» этих персонажей. Но главное — показателен интерес не к сюжетным хитросплете- ниям, а к области эстетических и непосредственно с ними связанных этических идей. Что касается романа «Игра в классики», то, помимо «Пре- ступления и наказания», одним из литературных источни- ков, немаловажных для тех или иных граней новаторского, многопланового, насыщенного разного рода ассоциациями романа были «Записки из подполья». Круг перекличек, впрочем, ограничивается в основном чертами психологичес- кого облика главного героя романа — Орасио Олнвейры. Как отмечает И.А.Тертерян, на героя «Записок из подполья» Оливсйра похож, включая мелочи «подпольной жизни»: «...тс же тесные и темные углы, то же «сложа-руки-снденье», 1 Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Л., 1973. Т. 8. С. 393-394. 21
Всеволод Багно та же видимая жестокость и невидимое раскаяние, то же об- рывание связей с людьми и мучительная тяга к людям. От- ношение Оливсйры к Маге во время болсЪни маленького Рокамадура напоминает безжалостный опыт, проделанный «человеком из подполья» с Лизой»1. В стройной и прихотливой системе перекрещивающихся инонациональных мотивов, творчески разрабатываемых Кор- тасаром, варьируются и мотивы других произведений Досто- евского, помимо «Записок из подполья». Надо лишь не за- бывать, что речь при этом нередко идет о случаях «чудесного литературного параллелизма», как определил сам Кортасар сходство между диалогами в своем романе и «Идиоте» Достоевского. «Любопытная вещь: по прошествии времени и без всякой мысли о сравнении однажды я перечи- тывал этот диалог, чтобы сопоставить оригинал с переводом, как вдруг мне на память пришел другой диалог, который происходит между князем Мышкиным и Рогожиным в фи- нале романа Достоевского «Идиот», — в ту ночь, когда Ро- гожин убил эту женщину и привел Мышкина в комнату. И тот видит в комнате, на постели, се тело. И это — последняя их встреча, где каждый показывает, кто он на самом деле. Я вовсе не считаю, что речь идет о влиянии, скорее, мне кажет- ся, что речь идет об одном из случаев чудесного литератур- ного параллелизма»2 — это признание аргентинского писате- ля дает нам, кстати сказать, прекрасный пример неосознанной контаминации мотивов и образов («подправ- ленной» переводчицей): дело в том, что в оригинале Корта- сар по ошибке называет Рогожина Ставрогиным. Пристальный интерес Кортасара вызвала та особенность творчества Достоевского, которую он назвал теорией «под- мен» («Я говорил тебе о подменах? Какая мерзость, Ману. Почитай у Достоевского про эти самые подмены»). Думает- ся, именно она легла в основу рассказа «Менады». Его тема — подмены, совершаемые в культуре восстанием масс, отсутствие границ между страстями высокими и низкими («разгул страстей», «буйство восторгов», «пекло страсти»), 1 См. подробнее: ТеНепйп I. СогЫгаг у Оо51оуеУ5к1: сп'Иса с1е1 то!мс1иа11$то Ьиг^иёз // Саза с1е 1аз Атепсаз. Ьа НаЬапа, 1977. № 100. Р.187-189. 2 Кортасар X. Из бесед с Энрике Гонсалесом Бермехой // Писатели Латинской Америки о литературе. М., 1982. С. 308. 22
Место под названием Кортасар языческая исступленность людей, в которых самые низмен- ные инстинкты пробуждены, подняты со дна не музыкой, а массовой потребностью обожания кумиров. Кортасар признавался, что в сознании современников он сам, многим обязанный Достоевскому, в какой-то мерс ассо- циировался с князем Мышкнным. «Однажды вечером, — вспоминал он, — кажется, в Торуне, родине Коперника, ху- дожник Матта приветствовал меня, входящего к нему, сло- вами: "А, вот и идиот!" Я похолодел, но объяснение после- довало незамедлительно. "Я называю тебя так же, как называли князя Мышкина, — идиотом, ибо ты, подобно ему, самым невиннейшим образом растравляешь раны и держишь людей в постоянной тревоге, коль скоро твоя реакция на происходящее бывает самой непредвиденной, и мало кто по- нимает, что говоришь ты не столь уж непредвиденные вещи. Подобно князю Мышкину, ты абсолютно не понимаешь, что происходит вокруг тебя"»1. Неизменный интерес Кортасара к Достоевскому был выз- ван также его размышлениями о связи фантастического и реального в искусстве, о проникновении фантастического в реальность, и наоборот, — загадкой, над которой он бился на протяжении всей жизни. В романах и рассказах Кортасара демонология и интеллек- туальные лабиринты его предшественников уступают место психологии, художественным экспериментам с данными психо- анализа. Пройдя школу Хорхе Луиса Борхеса, сознавая и при- знавая преемственность, Кортасар стремился также осознать свой собственный путь. Он упорно настаивал на принципиаль- ных отличиях своей интуитивистской фантастики, погруженной в стихию повседневности, от фантастических повествований Борхеса, геометрически и кристаллически совершенных. В ин- тервью Густаво Луису Каррсрс, подчеркивая дистанцию меж- ду своей и борхесовской фантастикой, он предложил считать рассказы Борхеса написанными в кабинете, а свои — на ули- це2. Кортасар готов был согласиться, что к фантастическим его произведения могут быть отнесены только за неимени- ем другого названия. С годами доля сверхъестественного и 1 СогМгаг )'. Мсага^иа 1ап У1о1еп1атеп1е с1и1се. Виепоз А1ге5, 1984. Р. 8. 2 Саггега С. Ъ. Ыиеуаз V^е^а5 рге^ип^аз а ЛиНо СогМгаг. Сагасаз, 1978. Р. 15. 23
Всеволод Багно загадочного в его творчестве уменьшалась. Еще заметнее ста- новилось смещение акцента с внешних проявлений таинствен- ного и необычного, врывающегося в будничную размерен- ность быта, на внутреннее напряжение конфликта, рождаю- щегося в человеческой психике. Однако, как и в рассказах ранних сборников «Бсстиарий» и «Конец игры», фантастичес- кое допущение, вне зависимости от того, во внутреннем про- странстве души или во внешнем пространстве быта развора- чивается экспериментальная ситуация, позволяет проникнуть в глубь примелькавшейся действительности, прорвать оболоч- ку обыденности, скрывающей глубинную гсуть жизни. Точно так же зловещая ирреальность будет присутствовать во мно- гих произведениях Кортасара, выступая в различных обличь- ях: это и сырой мертвящий туман, окутавший Буэнос-Айрес в раннем романс «Экзамен», и невыразимый ужас, принимаю- щий контуры коня, вглядывающего в глубь дома, в позднем рассказе «Лето». Для Кортасара фантастическое — это нечто исключитель- ное, однако подчас неотличимое от обычных проявлений жизни. Оно может вторгаться, а может и войти в окружаю- щий нас мир настолько незаметно, что в нем при этом ничего не изменится. Нас ждет не встреча с иными мирами, а оче- редное открытие нашего мира, обретающего благодаря ему новые измерения. Сомнения в единичности самой реальнос- ти прекрасно выражены в «Игре в классики» Оливейрой: «Один лишь факт, что ты сидишь от меня слева, а я от тебя справа, делает из одной действительности по меньшей мерс две». Кортасаром движет стремление растворить фантасти- ческое в реальности. И в этом он действительно напоминает Ренс Магритта, замечательного бельгийского художника, с которым его часто сравнивают. В книге «Вокруг дня на 80 мирах» он призывал вогнать фантастическое в реальность, пресуществнть его. Если коснуться мотивов приверженности Кортасара фан- тастическому в искусстве, то, по-видимому, никто лучше его самого в одном из эссе книги «Последний раунд» их не вы- разил: «Фантастика — это тоска. Любая зизрепзюп о г сНзЪсНсг служит нежданной отсрочкой, жестокой осадой, предпринимаемой детерминизмом с человеком. В условиях этой осады тоска чуть уточняет утверждение Ортсги: неко- торые люди подчас устают быть самими собой и своими об- стоятельствами, наступает момент, когда им хочется быть 24
Место под названием Кортасар одновременно собой и чем-то иным, собой и тем мгновени- ем, когда дверь, до и после этого ведущая в прихожую, слег- ка приоткрывается, являя нашим взорам луг с пасущимся на нем единорогом»1. Латиноамериканская фантастика широко пользуется теми возможностями, которые таит в себе смешение иллюзий, меч- ты и сновидений с реальностью. Творческое усвоение фрей- дистских толкований сновидений легко обнаруживается в новеллистике Кортасара. Вспомним, например, какое истол- кование увиденной во, сне комнаты предлагает Фрейд: «Ком- ната уже известна нам как символ (женский эротический. — В. Б.). Здесь можно продолжить детализацию: окна, входы и выходы комнаты получают значение отверстий тела. К этой символике относится также и то, открыта комната или зак- рыта, а ключ, который открывает, является несомненным мужским символом»2. Ясно, что Кортасар рассчитывал в рас- сказе «Заколоченная дверь» на тот круг ассоциаций, который возникает в связи с толкованием Фрейда, обогащая его даже мотивом несуществующего ребенка, плачущего в комнате, коль скоро она символизирует женское начало. Тем самым он пользуется культурными ассоциациями, возникающими в читательском сознании, так же, как Достоевский пользовал- ся сравнением своих героев с теми или иными мировыми образами, бесконечно расширяя культурный фон. Вместе с тем глубоко ошибочно было бы сводить рассказ к иллюстра- ции одного из символических толкований, предложенных Фрейдом. Кстати говоря, опять-таки не впрямую, а лишь как «логическая» точка отсчета для иррационального сюжета те- ория Фрейда используется в рассказе «Бестиарий». Восполь- зовавшись спецификой детского сознания, претворяющего свои фантазии в реальность, героиня подтолкнула гостящую в их доме девочку к мысли свести в одной комнате деверя, сексуальных поползновений которого она опасалась, и тиг- ра, мужской эротический символ, порождение се подсозна- ния. В поздних романах Кортасара функцию фантастического элемента выполняет абсурдистское поведение чудаков. Вспом- ним, с каким упоением Паланко, герой «62», «предавался научным исследованиям, а именно: погрузил электробритву 1 СогЫгаг ]. ШИто гоипс!. МасШ, 1974. Т. 1. Р. 79. 2 Фрейд 3. Введение в психоанализ: Лекции. М., 1989. С. 98. 25
Всеволод Багио в кастрюльку с овсяной кашей и изучал поведение этих раз- нородных объектов». Более того, люди подчас, как по нажа- тию кнопки, ведут себя как вымышленные существа — хро- нопы, фамы и надейки. Таковы в «Игре в классики» сцены с Талитой на доске или Оливейрой, забаррикадировавшимся в комнате в сумасшедшем доме. Используя предложенную самим Кортасаром в повести «Преследователь» модель, можно сказать, что всю жизнь то ли его преследовали одни и те же образы, темы, мотивы, персонажи, то ли он их преследовал. Это и непреходящая ценность детства и игры, и двойничество, и хрупкое сплете- ние судеб в метро, и колдовская сила музыки, пробуждаю- щей низменные страсти, и образ утонувшей возлюбленной, и антагонистический параллелизм Парижа и Буэнос-Айреса, и тщетная попытка найти все ту же женщину в разных, и об- раз умирающего на операционном столе. Тоска по бессмертию толкает автора и его героев к идее двойничества, перевоплощения, вечного возвращения. Моти- вы вечного возвращения, возврата, в памяти и в истории, вос- ходят у Кортасара непосредственно к таким рассказам Борхе- са, как «Круги руин». В рассказе «Ночью на спине, лицом кверху», в котором Кортасар применяет эффект двоящейся фабулы, идея вечного возвращения выступает в форме проти- воборства двух обреченных в борьбе за жизнь, для чего необ- ходимо доказать реальность собственного существования. Однако обреченными оказываются оба, а не только воин, ко- торого ацтекские жрецы приносят в жертву и который тщетно пытается убедить себя в том, что это ему снится, а на самом деле он мотоциклист, получивший травму и перенесший опе- рацию. Формулой вечных возвращений можно счесть и рас- сказ «Все огни — огонь». Человек — все тот же. Обуреваю- щие его страсти и мотивы его поступков — одни и тс же, что в Древнем Риме, что в наши дни. Тем самым - все повторяет- ся, а «миг узнаванья» не всегда «сладок». Не сладок он и в рассказе «Тайное оружие», в основе которого лежит мысль о повторяемости людей в повторяемых ситуациях и чувствах. Давно замечено, что Кортасар настойчиво возвращался к теме садизма в эротике, нсотторжимости секса от насилия. Мы без труда обнаружим этот мотив в «Игре в классики», «Книге Мануэля», во многих рассказах, таких — как «Река», «Шея черного котенка», «Лента Мебиуса». В рассказе «Тайное ору- жие» идея о стремлении мужчины надругаться над женщиной, 26
Место под названием Кортасар уничтожить ее в порыве страсти проявляется в размывании грани, границы между немцем-оккупантом, изнасиловавшим семнадцатилетнюю девушку, и встретившим эту же девушку семью годами позже французом, подсознательно ощущающим какие-то чужеродные агрессивные силы, помимо его воли уп- равляющие его поведением. Кортасар признавался, что он питает особую склонность ко всему, что соединяет две точки. Поэтому нет ничего удиви- тельного в том, что его герои в поисках «другого», в стремле- нии выбраться из экзистенциальной изоляции либо встречают- ся и знакомятся в метро, либо путешествуют в автомобилях, автобусах, самолетах или на кораблях. Избранность героя, даже если она трагически безысходна, проявляется в его дет- ской открытости к непредвиденной встрече. Не случайно один из любимых героев Кортасара, Джонни из повести «Пресле- дователь», считал метро великим изобретением и утверждал: «Надо ехать в метро и ждать, пока случится, хотя мне кажет- ся, что такое случается только со мной». Исследователей творчества Кортасара всегда волновала проблема повествовательного триптиха в его новеллистике. Дело в том, что, предприняв издание полного собрания сво- их лрассказов, он распределил их не по хронологическому принципу, а по тематическому, согласно которому одни из них попали в разряд «Обрядов», другие — «Игр», и третьи — «Прорывов». Действительно, задача определить, почему рас- сказ попадает в какую-либо из категорий, достаточно заман- чива. Но непосильна в ограниченных рамках Предисловия. Не менее увлекательной — и посильной для читателя — бу- дет задача самим распределить рассказы Кортасара по трем разделам, попытавшись угадать мотивы, которыми руковод- ствовался сам писатель. Скажу только, что каждое из этих слов-символов многозначно. Под «обрядом» имеется в виду и собственно религиозный обряд, и ритуальность любовной игры, и обрядовость философии обыденности, и многое дру- гое. В связи с циклом, озаглавленным Кортасаром «Проры- вы», уместно вспомнить фразу, а в сущности, девиз героя рассказа «Слюни дьявола»: «схвачу жизнь на самом изломе движения». В «прорывах» нашел выражение интерес Корта- сара к пограничным ситуациям. В одних их этих рассказов речь идет о прорыве в иное измерение, в других — о проры- ве в другое время, из реальности в фантастику, из детства в юность, из своей личности в иную. О тревожной встрече 27
Всеволод Багно жизни и смерти, страсти и аморальности, сострадания и тер- роризма. Однако не нужно быть особенно наблюдательным, чтобы признать исключительное значение «игры» для всего творчества аргентинского писателя. Игра заявляет о себе уже в заглавиях значительной части произведений Кортасара: «Конец игры», «Игра в классики», «62. Модель для сборки». Непосредственное отношение к игре, развлечению, лотерейному азарту имеют «01уегтлтсп1:о» и «Выигрыши». Игра слов, перевертыши и другие дурачества лежат в основе таких заглавий, как «Памеос и меопас», «Вок- руг дня на 80 мирах». Своеобразным камертоном ко всему творчеству Кортасара могла бы служить знаменитая мысль Гераклита, известная в различных фрагментах, один из кото- рых вынесен в эпиграф рассказа «Застольная беседа»: «Вре- мя — ребенок, что, играя, двигает пешки». Более простран- ный вариант гласит: «Вот почему я рыдаю (говорит Гераклит), а также потому, что нет ничего постоянного, но все беспоря- дочно перемешано, словно в кикеоне, и одно и то же: удоволь- ствие — неудовольствие, знание — незнание, большое — ма- лое, туда-сюда ходящие по кругу и сменяющие друг друга в игре Века (Зона).— Покупатель: А что такое «Век»? — Ге- раклит: Дитя играющее, кости бросающее, то выигрывающее, то проигрывающее»1. «Я играю, когда нишу, — признавался Кортасар. — Но иг- раю серьезно, как играл ребенком. <...> Следовательно, это понятие игрового не следует ни преуменьшать, не презирать. Я думаю, это ядро, своего рода константа позитивного в чело- веке»2. Сила игры — во всемогуществе фантазии и веры. Ос- нова творчества для Кортасара — в поэзии, а суть поэзии — игра. Поэтому любимыми его героями неизменно будут фаво- риты игры дети, чудаки, люди богемы, обитатели сумасшед- шего дома, артисты цирка. С помощью игры — абсурдности игрового поведения, регулируя свои поступки по строгим за- конам, ими самими изобретенным, они пытаются преодолеть абсурдность большого мира, от них не зависящего (стало быть, «беззаконного»), неорганизованного, однако считающегося правильным и закономерным. Игра как способ отгородиться 1 Фрагменты ранних греческих философов. М., 1989. Ч. 1. С. 242. 2 Кортасар X. -«Меня преследует, осаждает история» // Ли- тературная учеба. 1980. Ж 1. С. 135. 28
Место под названием Кортасар от реальности («Дальняя»), возможность украсить серую по- вседневность («Конец игры»), попытка покорить реальность, преодолеть ее («Рукопись, найденная в кармане»). Кортасар демонстрирует поистине необозримые возможности игры, до- казывает проннзанность сю всей нашей жизни. Игры детей, игра словами, игра в любовь, игра с общечеловеческой мора- лью. Символично, что уже в первой фразе первого романа Кортасара «О1усгитеп1;о» идет речь об «игре в жизнь»1. Атмосфера игры пронизывает главный роман Кортаса- ра — играя всеми се оттенками. Поясняя смысл заглавия романа, Кортасар упоминал и другое, первоначальное его заглавие: «Мандала». «Тем самым, — продолжает он, — речь идет о мистическом лабиринте буддистов, представляющем собой рисунок, разделенный на секции, который позволяет сконцентрировать внимание и благодаря которому — поэтап- но — человек может прийти к духовному совершенству»2. Предложенные Кортасаром два возможных и равноправных способа чтения — это ведь.тоже игра, коль скоро в результа- те мы как бы имеем два романа, одновременно абсолютно идентичных, состоящих из одних и тех же глав, и в то же время абсолютно различных. Но и сам «петляющий» способ чтения — это ведь тоже способ игры в классики: перемещать- ся по сложной траектории по клеточкам-главам, пока не по- падешь на «Небо», т. е. пока тебе не откроется авторский замысел во всей глубине и полноте. Разного рода игры со- ставляют смысл клубных сборищ. Неутешительный итог по- пыток Оливсйры играть по изобретенным им самим, и глав- ное — для одного себя, правилам в очередной раз приводит его к мысли выйти из игры: шагнуть в сторону, с перекрест- ка на один из окольных путей («мечта, литература, беззабот- ное распутство, размышление над блюдом великолепной вы- резки») и начать затем новый цикл. Игра — это в известном смысле Потерянный Рай челове- чества (как и вообще детство для взрослого). Но во взрос- лом, считает Кортасар, всегда теплится надежда посредством игры вернуться в этот Потерянный Рай, обрести его вновь. Со- существование, взаимодополняемость и несовместимость Ьото 5ар1еп5 и Ьото 1ис1сп5, человека мыслящего и человека игра- ющего, несомненно, является одной из пружин творчества 1 СогШгаг У. 01УегИтеп1о. Мас1пс1, 1986. Р. 13. 2 См.: Наг5$ Ь. Ьоз пие5<:го5. Виепоз А1гез, 1966. Р. 266. 29
Всеволод Багно Кортасара1. Среда обитания Ьото 5ар1еп$ — город, Ьото 1ис1сп5 — территория, зона, которую люди играющие очерчи- вают на чуждой им территории, как бы отвоевывают се для себя, несмотря на то что противник этого отвосвания и не за- мечает. «На каждую добродетель и на каждый грех есть пример в бестиариях, где под видом зверей показан человеческий мир». Эта цитата из романа Умберто Эко «Имя розы» могла бы послужить эпиграфом не только к первому сборнику ур- баниста Кортасара, но и ко всему его творчеству, настолько значимым оказывается присутствие насекомых и зверей на страницах его книг. Это и кролики в «Письме в Париж к одной сеньорите», и тараканы в «Цирцее», и тигр в «Бсстиа- рин», и муравьи в «Отраве», и рыбы в «Аксолотле», и улит- ка Освальд в «62. Модель для сборки», и конь в «Лете», и крысы в «Сатарсе», и невероятное обилие собак и, особен- но, кошек. В одном из интервью Кортасар объяснял как саму привязанность, так и несколько болезненный ее характер: «Могу сказать тебе, что с раннего детства я испытывал осо- бую близость к животным, огромную любовь к ним. Совсем маленьким, в семь лет, я узнал, что такое смерть, когда кот, бесконечно мною любимый, отравился, лизнув яд, которым моя мать травила муравьев»2. Коты с их таинственной при- родой, для мужчины не менее загадочной, чем природа жен- щины, таили для Кортасара особую притягательность. «Книги должны сами себя защищать, так и эта, подобно кошке, где только может, опрокидывается на спину и выпус- кает когти», — писал Кортасар в «Книге Мануэля». Наша книга — не исключение. Как любая кошка, она независима и грациозна. И гуляет сама по себе. Но не уйдет из дома, если почувствует в нем тепло. Вс. Багно 1 Интересны соображения X. Аласраки об игровом начале у Кортасара и об оппозиционности Ьото зар1еп5 и Ьото 1ис1еп5 (на ма- териале рассказов «Дальняя», «Мамины письма», «Конец игры») {Л1аггакг ]. Еп Ьизса с!е1 ишеогшо: Ьоз сиегйоз с!е ти1ю СоКа'гаг. Мас1па, 1983. Р. 215-131). 2 Ргсоп СафеШ Е. Сог^гаг рог Сог^гаг. МСх1со, 1981. Р. 98.
Из книги БЁСТИАРИЙ
ЗАХВАЧЕННЫЙ ДОМ Дом нравился нам. Он был и просторен и стар (а это встретишь не часто теперь, когда старые дома разбира- ют выгоды ради), но главное — он хранил память о наших предках, о дедушке с отцовской стороны, о ма- тери, об отце и о нашем детстве. Мы с Ирене привыкли жить одни, и это было глу- по, конечно, — ведь места в нашем доме хватило бы на восьмерых. Вставали мы в семь, прибирали, а часам к одиннадцати я уходил к плите, оставляя на сестру по- следние две-три комнаты. Ровно в полдень мы завтра- кали, и больше у нас дел не было, разве что помыть тарелки. Нам нравилось думать за столом о большом тихом доме и том, как мы сами, без помощи, хорошо его ведем. Иногда нам казалось, что из-за дома мы ос- тались одинокими. Ирене отказала без всякого повода двум женихам, а моя Мария Эстер умерла до помолв- ки. Мы приближались к сорока и верили, каждый про себя, что тихим, простым содружеством брата и сест- ры должен завершиться род, поселившийся в этом доме. Когда-нибудь, думалось нам, мы тут умрем; не- приветливые родичи завладеют домом, разрушат его, чтоб использовать камни и землю, — а может, мы сами его прикончим, пока не поздно. Ирене отроду не побеспокоила ни одного человека. После утренней уборки она садилась на тахту и до ночи вязала у себя в спальне. Не знаю, зачем она столько вязала. Мне кажется, женщины вяжут, чтоб ничего не делать под этим предлогом. Женщины — но не Ирене; она вязала все нужные вещи, что-то зимнее, носки для меня, кофты — для себя самой. Если ей что-нибудь не 2 «Врата неба» 33
Хулио Кортасар нравилось, она распускала только что связанный сви- тер, и я любил смотреть, как шерсть в вдрзине.хрхрз- няет часами прежнюю форму. По субботам я ходил в центр, за шерстью; сестра доверяла мне, я хорошо под- бирал цвета, и нам не пришлось менять ни клубочка. Пользуясь этими вылазками, я заходил в библиотеку и спрашивал — всегда безуспешно, — нет ли чего ново- го из Франции. С 1939 года ничего стоящего к нам в Аргентину не приходило. Но я хотел поговорить о доме, о доме и о сестре, потому что сам я ничем не интересен. Не знаю, что было бы с Ирене без вязания. Можно перечитывать книги, но перевязать пуловер — это уже происше- ствие. Как-то я нашел в нижнем ящике комода, где хранились зимние вещи, массу белых, зеленых, сире- невых косынок, пересыпанных нафталином и сложен- ных стопками, как в лавке. Я так и не решился спро- сить, зачем их столько. В деньгах мы не нуждались, они каждый месяц приходили из деревни, и состояние наше росло. По-видимому, сестре просто нравилось вязание, и вязала она удивительно — я мог часами гля- деть на ее руки, подобные серебряным ежам, на про- ворное мельканье спиц и шевеленье клубков на полу, в корзинках. Красивое было зрелище. Никогда не забуду расположения комнат. Столовая, зал с гобеленами, библиотека и три большие спальни были в другой части дома, и окна их выходили на Род- ригес Пенья; туда вел коридор; отделенный от нас ду- бовой дверью, а тут, у нас, была кухня, ванная, наши комнаты и гостиная, из которой можно было попасть и к нам, и в коридор, и — через маленький тамбур — в украшенную майоликой переднюю. Войдешь в эту переднюю, откроешь дверь и попадаешь в холл, а уж оттуда — и к себе и, если пойдешь коридором, в даль- нюю часть дома, отделенную от нас другой дверью, дубовой. Если же перед этой дверью свернешь напра- во, в узкий проходик, попадешь на кухню и в ванную. 34
Захваченный дом Когда дубовая дверь стояла открытой, видно было, что дом очень велик; когда ее закрывали, казалось, что вы — в нынешней тесной квартирке. Мы с Ирене жили здесь, до двери, и туда ходили только убирать — прямо диву даешься, как липнет к мебели пыль! Буэ- нос-Айрес — город чистый, но благодарить за это надо горожан. Воздух полон пыли — земля сухая, и, стоит подуть ветру, она садится на мрамор консолей и узор- ную ткань скатертей. Никак с ней не сладишь, она по- всюду; смахнешь метелочкой — а она снова окутает и кресла и рояль. Я всегда буду помнить это, потому что все было очень просто. Ирене вязала у себя, пробило восемь, и мне захотелось выпить мате. Я дошел по коридору до приоткрытой двери и, сворачивая к кухне, услышал шум в библиотеке или в столовой. Шум был глухой, неясный, словно там шла беседа или падали кресла на ковер. И тут же или чуть позже зашумело в той, дру- гой части коридора. Я поскорей толкнул дверь, захлоп- нул, припер собой. К счастью, ключ был с этой сторо- ны; а еще, для верности, я задвинул засов. Потом я пошел в кухню, сварил мате, принес сест- ре и сказал: — Пришлось дверь закрыть. Те комнаты заняли. Она опустила вязанье и подняла на меня серьезный, усталый взор. — Ты уверен? Я кивнул. — Что ж, — сказала она, вновь принимаясь за ра- боту, — будем жить тут. Я осторожно потягивал мате. Ирене чуть замешка- лась, прежде чем взяться за вязанье. Помню, вязала она серый жилет; он мне очень нравился. Первые дни было трудно — за дверью осталось мно- го любимых вещей. Мои французские книги стояли в библиотеке. Сестре недоставало салфеток и теплых домашних туфель. Я скучал по можжевеловой трубке, 2* 35
Хулио Кортасар а сестра, быть может, хотела достать бутылку старого вина. Мы то и дело задвигали какой-нибудь ящики,, не доискавшись еще одной нужной вещи, говорили, грус- тно переглядываясь: — Нет, не здесь. Правда, кое-что мы выгадали. Легче стало убирать: теперь, вставши поздно, в десятом часу, мы управля- лись к одиннадцати. Ирене ходила со мной на кухню. Мы подумали и решили, что, пока я стряпаю полдник, она будет готовить на ужин что-нибудь холодное. Все- гда ведь лень под вечер выползать к плите! А теперь мы просто ставили закуски на Иренин столик. У сестры, к большой радости, оставалось больше вре- мени на работу. Я радовался чуть меньше, из-за книг; но, чтоб не расстраивать ее, стал приводить в порядок отцов- скую коллекцию марок и кое-как убивал время. Мы жили хорошо, оба не скучали. Сидели мы больше у сес- тры, там было уютней, и она говорила иногда: — Смотри, какая петля! Прямо трилистник. А я показывал ей бумажный квадратик, и она лю- бовалась заморскою маркой. Нам было хорошо, но мало-помалу мы отвыкали от мыслей. Можно жить и без них. Писать было бы не о чем, если 6 не конец. Как-то вечером, перед сном, мне захотелось пить, и я сказал, что пойду попить на кухню. Переступая порог, я услы- шал шум то ли в кухне, то ли в ванной (коридорчик шел вбок, и различить было трудно). Сестра — она вяза- ла — заметила, что я остановился, и вышла ко мне. Мы стали слушать вместе. Шумело, без сомнения, не за две- рью, а тут — в коридоре, в кухне или в ванной. Мы не глядели друг на друга. Я схватил сестру за руку и, не оглядываясь, потащил к передней. Глухие звуки за нашей спиной становились все громче. Я за- хлопнул дверь. В передней было тихо. — И эту часть захватили, — сказала сестра. Шерсть волочилась по полу, уходила под дверь. Увидев, что 36
Захваченный дом клубки — там, за дверью, Ирене равнодушно вырони- ла вязанье. — Ты ничего не унесла? — глупо спросил я. — Ничего. Мы ушли в чем стояли. Я вспомнил, что у меня в шкафу пятнадцать тысяч песо. Но брать их было по- здно. Часы были тут, на руке, и я увидел, что уже один- надцать. Я обнял сестру (кажется, она плакала), и мы вышли из дома. Мне стало грустно; я запер покрепче дверь и бросил ключ в водосток. Вряд ли, подумал я, какому-нибудь бедняге вздумается воровать в такой час; да и дом ведь занят.
АВТОБУС — Если нетрудно, захватите мне «Очаг» на обрат- ном пути, — попросила сеньора Роберта, откидываясь в кресле. Клара расставила лекарства на передвижном столи- ке и зорко оглядела комнату. Все есть, Матильда при- смотрит за сеньорой, и горничная знает, что нужно. Можно идти, уйти на весь день, до ночи, подружка ждет ее, они поболтают, радио послушают, выпьют в полшестого чаю, сладкого чаю с шоколадными конфе- тами. В два часа, когда народ уже не валит валом в уч- реждения, в Вилья-дель-Парке пусто и светло. Четко стуча каблучками, Клара спустилась по Тинагасте и по Самудьо, радуясь ноябрьскому солнцу, пересеченному на ее пути длинными тенями деревьев. На углу Сан- Мартина и Ногойи, поджидая 168-й автобус, она услы- шала, как над головой дерутся воробьи, а флорентийс- кая башня собора на чистом небе показалась ей особенно красной и высокой до головокружения. Про- шел часовщик, дон Луис, и поклонился ей, и посмот- рел так, словно оценил впервые ее ладную фигуру, белый воротничок кремовой блузки и ноги, особенно стройные в новых башмачках. По пустынной улице примчался автобус и сердито фыркнул, открывая двер- цу единственной пассажирке, остановившей его на ти- хом послеполуденном углу. Кошелек был полон всякой чепухи, и Клара не сра- зу отыскала нужную монетку. Коренастый кондуктор ждал с угрюмым вызывающим видом, расставив для устойчивости короткие кривые ноги. Клара сказала два 38
Автобус раза: «Мне за пятнадцать», а он все глядел на нее в упор и как будто удивлялся. Потом дал ей розовый билет, и ей припомнились детские стишки, примерно такие: «Дай билетик розовый или голубой, а пока его даешь, песенку пропой». Она улыбнулась про себя, поискала, где бы сесть, нашла местечко подальше, у запасной дверцы, и села, радуясь нехитрой радостью тех, кто садится у окошка. Тут она заметила, что кон- дуктор все еще глядит на нее. А на углу, у моста, пе- ред поворотом, взглянул на нее и водитель — обернул- ся и отыскал ее взглядом, не без труда, потому что она забилась в самый угол. Он был худой, светловолосый, с каким-то голодным лицом. Они с кондуктором по- шептались, взглянули оба на нее, потом — друг на дру- га, и автобус, тряхнув как следует, помчался по Чор- роарину. «Вот идиоты», — подумала Клара тревожно. Засовы- вая билет в кошелек, она увидела, что перед ней сидит женщина с большим букетом гвоздик. Женщина обер- нулась и взглянула на нее поверх цветов нежно, словно корова через изгородь. Клара вынула зеркальце и по- грузилась в изучение своих бровей и губ. Что-то заще- котало ей затылок, и, опасаясь еще одного наглого взо- ра, она сердито и быстро обернулась. В двух сантиметрах от нее сверкали глаза какого-то старичка в крахмальном воротничке, с букетом тошнотворных мар- гариток. Все, кто сидел на самом заднем, длинном и зе- леном сиденье, глядели на нее, как будто что-то в ней поражало их и раздражало, а ей становилось не по себе и от этих взглядов, и от букетов, а главное, оттого, что кажется — вот-вот все как-нибудь смешно и мило раз- решится, ну, например, выяснится, что у нее нос в саже. Однако нос был чистый; и под этими упорными взгля- дами смех уже не разбирал ее. Кларе казалось, что не люди, а цветы уставились на нее. Ей стало уж совсем неуютно, она чуть-чуть сползла с места и принялась упорно глядеть на потертую спинку 39
Хулио Кортасар переднего сиденья, на рычаг запасной двери и надпись «Дерните ручку на себя и встаньте» — но буквы что-то не складывались в слова. Так она отвоевала хоть ка- кую-то возможность посидеть спокойно и подумать. Ничего нет странного, что все глядят на новую пасса- жирку, и цветы полагается возить на кладбище, зна- чит — очень хорошо, что у них у всех букеты. 168-й миновал больницу Альвеар, и справа от Клары тяну- лись пустыри, за которыми лежит Эстрелья, где по грязи и лужам тащатся гнедые лошади с обрывком ве- ревки на шее. Даже солнце не скрашивало теперь вида, но Клара упорно глядела в окно, только раза два кра- ем глаза быстро и робко посмотрела на соседей. Крас- ные розы и каллы, а подальше — противные, мятые, мутные гладиолусы, тускло-розовые с сизыми потека- ми. Пассажир, сидевший за два окошка (глядит, не глядит — нет, глядит снова), держал почти черные гвоздики, плотно спрессованные в какую-то морщини- стую массу. Впереди, тоже сбоку, — девицы с хищны- ми носами везли один на двоих букет из астр и далий; букет был жалкий, хоть сами вроде не бедные (жаке- тики хорошие, юбки в складочку, белые чулки до ко- лен), и глядели девицы свысока. Клара тоже стала смотреть, чтоб эти наглые соплячки опустили глаза, но четыре зрачка все сверлили ее, и кондуктор глядел, и тот, с гвоздиками, и от этого прямо пекло затылок, и старик в крахмальном воротничке чуть не носом утк- нулся, и какие-то мальчишки с ним рядом, — ну вот остановка Патерналь, выходить, кто брал билеты по десять. Никто не вышел. Ловко вспрыгнул какой-то мужчи- на и стал перед кондуктором, который ожидал его в проходе, глядя на его руки. В правой руке пассажир держал мелочь, левой одергивал пиджак. Не обращая внимания на пристальный взгляд, он помешкал немно- го, и Клара услышала: «За пятнадцать». Как у нее. Но кондуктор билета не дал, а все глядел и глядел, пока 40
Автобус пассажир не заметил его взгляда и не сказал в сердцах: «Я говорю, за пятнадцать!» Потом пассажир взял би- лет и, пока ему отсчитывали сдачу, легко скользнул на пустое место рядом с гвоздиками. Кондуктор дал ему пять сентаво и еще раз посмотрел сверху, словно заин- тересовался его головой; но пассажир теперь глядел на черные гвоздики. Владелец букета заметил, что он смотрит, и раза два быстро обернулся, и они повора- чивались друг к другу сразу, не сговариваясь, и друг на друга глядели. Клару выводили из себя девицы с астрами, не отрывавшие глаз от нее и от этого, нового. Когда 168-й двинулся вдоль кладбищенской стены, все смотрели на него и на нее — больше на него, они за него взялись, но как бы захватывали взглядом и ее, Клару, соединяли их своей наглостью. Ну что за глу- пость, ведь не маленькие, девицы — и те на возрасте, везут цветы, занялись бы чем своим, а они уставились! Ей захотелось остеречь новенького, и братская не- жность к нему затеплилась в ней. Сказать бы: «Мы оба взяли за пятнадцать», — как будто это их роднит! Тро- нуть за руку, посоветовать: «Ну их совсем, они — на- халы, глядят из-за букетов, дураки!» Хорошо бы, он сел рядом с ней; но молодой человек — а он был мо- лод, хоть и с какими-то горестными складками на лице, — занял первое попавшееся место. И смеясь, и смущаясь, она старалась выдержать взгляды девиц и тетки с гладиолусом; а теперь еще этот, с гвоздиками, глядел, обернувшись, на нее тупым, мутным, бесцвет- ным, словно пемза, взором. Клара упрямо смотрела на него, а внутри все пустело, и очень хотелось выйти (тут, на ходу, и потом — из-за чего? Что без цветов едешь?). Она заметила, что новому тоже не по себе, — он вертел головой и удивился, увидев тех четверых на задней скамье и старика с маргаритками. Взор его сколь- знул по ее лицу, чуть задержался на губах, на подбород- ке. Спереди пристально глядели и кондуктор, и девицы, и тетка с гладиолусом; и новенький повернулся туда, 41
Хулио Кортасар словно хотел их утихомирить. «И он, бедняга, без цве- тов», — как-то глупо подумалось ей. Он был какой-то беззащитный, только взглядом оборонялся от холодно- го огня, обступавшего его со всех сторон. На крутом откосе перед колоннадой кладбища 168-й взял на полном ходу оба изгиба дороги. Девицы прошли по проходу и встали перед дверцей: за ними выстрои- лись маргаритки, розы и гладиолус. Прочие толпились сзади, и Клара задыхалась от сладких запахов у своего окошка, но тихо ликовала, что столько народу выходит. Над головами показались черные гвоздики; новенький пропустил соседа и неловко, боком, устроился теперь на пустом сиденье перед Кларой. Он был хорош собой, приветлив и прост и, судя по виду, служил где-нибудь в аптеке, в бухгалтерии или даже в конструкторском бюро. Автобус мягко затормозил, дверца фыркнула и открылась. Новенький ждал, пока все сойдут, чтоб сесть по-человечески, а Клара терпеливо ждала вместе с ним и торопила про себя гвоздику и гладиолусы. Дверь была открыта, но все стояли в проходе, глядя на него и на нее — не выходили, глядели сквозь цветы, колыхавши- еся, словно от ветра, который шел из-под земли и шеве- лил корни и все букеты сразу. Наконец вышли розы, и гвоздики, и букеты с заднего сиденья, и девицы, и ста- рик с маргаритками. Остались только Клара с новень- ким, и 168-й стал меньше, милей, бесцветней. Она об- радовалась и не удивилась, что новенький пересел к ней, хотя мест было полно. Он сел, и, опустив головы, они взглянули на свои руки. Руки, просто руки, пустые, без цветов. — Кладбище! — крикнул кондуктор. И Клара, и сосед ответили на его властный взгляд простым заклинаньем: «А у нас — по пятнадцать». Они не сказали этих слов, только подумали, и того хватит! Однако дверь не закрылась, и кондуктор подошел к ним. 42
Автобус — Кладбище! — сказал он, словно что-то объясняя. Сосед не глядел на него, а Клара его пожалела. — Мне до Ретиро, — сказала она, показывая билет. «Дай билетик розовый или голубой». Водитель чуть не сполз с сиденья, глядя на них; кондуктор несмело обернулся и махнул рукой. Снова фыркнула дверца — никто не вошел, — и 168-й, слов- но с цепи сорвался, понесся вперед так легко и быст- ро, что у Клары засосало под ложечкой. Кондуктор стоял у кабины, держась за блестящие поручни, и зна- чительно глядел на них. Они тоже на него глядели чуть не до поворота на Доррего, а там Клара почув- ствовала, что сосед медленно кладет ладонь на ее руку, как будто пользуясь тем, что спереди это не видно. Ладонь была нежная, теплая, и Клара не шевельну- лась, разве что чуть-чуть подвинула руку к колену. За стеклами свистел ветер. — Сколько народу, — тихо сказал сосед. — И все сошли. — Они на кладбище, с цветами, — объяснила Кла- ра. — По субботам много ездят. — Конечно, а все-таки... — Да, странно. Вы заметили? — Заметил, — сказал он. — И с вами так было. Было, я видел. — Очень странно. А сейчас никто не садится. Шофер затормозил у шлагбаума. Их качнуло впе- ред, и стало легко от этого внезапного толчка. Автобус трясся, как чье-то большое тело. — Мне в Ретиро, — сказала она. — И мне. Кондуктор долго стоял на месте — ссорился с шо- фером. Потом (скрывая, что туда глядят) они увидели, что шофер идет к ним по проходу; кондуктор шел за ним. Клара заметила, что оба уставились на ее спутни- ка, а тот подобрался, словно перед боем. У него дрожа- ли ноги и вздрагивало плечо, касавшееся ее плеча. Тут 43
Хулио Кортасар зловеще взревел поезд и черный дым закрыл небо. Грохот вагонов заглушил все звуки и слова шофера, который — за два шага до них — остановился и при- гнулся, как перед прыжком. Кондуктор схватил его за плечо и властно ткнул рукой туда, где уже поднимал- ся шлагбаум, пока последний вагон, лязгая железом, проходил мимо них. Шофер сжал губы, побежал на свое место, и, сердито подскочив, 168-й пересек пути, а потом поднялся по откосу. Кларин спутник расслабил мышцы и сел чуть ниже. — В жизни такого не видал, — проговорил он как бы про себя. Клара чуть не плакала. Заплакать было легко, но совсем не нужно. Почти об этом не думая, она понима- ла, что все в порядке, что она едет в автобусе, можно сказать — пустом, с одним только спутником, и вооб- ще, только дерни звоночек — и выходи на первом углу. Да и так неплохо, только мучит мысль, что надо выйти, надо вырвать руку из его руки. — Мне страшно, — просто сказала она. — Хоть бы фиалок приколоть! Он взглянул на нее и на ее простенькую блузку. — Я иногда втыкаю жасмин в петлицу, — сказал он. — А сегодня торопился, не до того было. — Вот жаль! А вообще — нам ведь в Ретиро. — Конечно, в Ретиро. Они беседовали, говорили. Только бы беседа не угасла, только 6 говорить, все равно о чем. — Вы окошко не откроете? Душно очень. Он удивленно посмотрел на нее; его скорей зноби- ло. Кондуктор тайком за ними наблюдал, переговари- ваясь с шофером. За путями 168-й ни разу не остано- вился и теперь сворачивал на углу Каннинга и Санта-Фе. — Тут не открывается, — сказал он. — Видите, только наше не открыто. Здесь запасная дверь. — А! — сказала она. 44
Автобус — Может, пересядем? — Не стоит. — Она сжала его руку, не дала встать. — Лучше тихо сидеть. — Ну, другое откроем, впереди. — Ой, не надо, пожалуйста!.. Он думал, что она еще поговорит, но она как-то сжалась и стала глядеть ему в лицо, чтоб не смотреть туда, вперед, откуда на них дышало злобой, словно зноем или тишиной. Он положил ей на колено другую руку, она придвинула свою, и теперь они беседовали тайным касаньем пальцев, теплотой ладоней. — Очень уж я рассеянная, — робко сказала Кла- ра. — Думаешь, все взяла, а нет, что-нибудь забудешь. — Мы же не знали. — Да ладно. Они все на меня глазели, особенно эти девицы. Ну, никаких сил! — И у меня, — подхватил он. — Помните, они, как сговорились, все на нас уставились? — Подумаешь! У самих одни астры, — сказала Кла- ра. — А воображают! — Потому что другие глазели, — сердито сказал он. — Особенно этот, птичий старик, у которого гвоз- дики комком. Он смотрит — и они за ним. А задних я не видел. Думаете, все?.. — Все, — ответила Клара. — Я сразу поняла. Села на углу Ногойи и Сан-Мартина, оглянулась и вижу — все, как один. — Спасибо хоть вышли! Пуэйрредон. 168-й резко затормозил. Мулат-регу- лировщик, словно каясь, крестом распростер руки в высокой будке. Шофер сполз с сиденья, кондуктор схватил его было за рукав, но он не дался, дернулся и снова пошел по проходу, глядя то на него, то на нее. Он весь подобрался, влажные губы дрожали. «Дай дорогу!» — крикнул кондуктор странным голосом. Гу- док в десять голосов ревел в хвосте автобуса, и шофер с досадой затрусил на свое место. Кондуктор что-то 45
Хулио Кортасар зашептал ему, то и дело оглядываясь на Клару и ее соседа. — Если 6 не вы... — тихо сказала Клара. — Если 6 не вы, я бы все-таки вышла. — Вам же в Ретиро, — не без удивления сказал он. — Да, я в гости. А все равно бы вышла. — Я взял за пятнадцать, — сказал он. — До Ретиро. — И я. Плохо, что другого пришлось бы ждать... — Конечно, и еще не влезешь. — Наверное. Теперь так трудно ездить. Видели, что в метро? — Ужас! Пока доберешься, больше устанешь, чем на службе. Зеленый светлый воздух наполнил машину, мелькну- ли на ходу розоватые стены музея, потом — новое зда- ние юридического факультета, и 168-й понесся по Леан- дро Алем, словно ему не терпелось скорее завершить маршрут. Два раза путь заграждал регулировщик, два раза готовился к прыжку шофер, и во второй раз кон- дуктор не пустил его, стал в проходе, яростно, как от боли, качая головой. У Клары колени прижались к гру- ди, спутник выпустил ее руки, и она увидела, как на его руках выступили острые костяшки и толстые жилы. Она не знала до сих пор, как сильно и гневно сжимает- ся мужская рука, и смотрела теперь на тяжелые кулаки доверчиво и робко, вконец присмирев от страха. И бол- тала, болтала о том, как трудно стало ездить, какие оче- реди на Майской площади, как озверели люди, как мно- го нужно терпения. Потом она замолчала, и они увидели парапет железной дороги. Он вынул кошелек и стал в нем рыться; пальцы у него дрожали. — Еще чуть-чуть, — сказала она, выпрямляясь. — Сейчас приедем. — Да. Когда свернем — скорей вставайте, и вниз! — Ладно. У самой площади. — Вот-вот. Остановка — подальше, у Английской башни. Вы раньше выходите, а я — потом. 46
Автобус — Все равно. — Нет, я — после, так надо. Как свернем, я вас пропущу. Вы поскорей поднимайтесь и становитесь на нижнюю ступеньку. А я сзади буду. — Хорошо, — сказала Клара, встревоженно глядя на него. — Спасибо. И они принялись разрабатывать план, примеряясь, как стать и далеко ли до двери. Они прикинули, что легче всего выскочить на углу. У самой площади, дре- безжа стеклами, 168-й свернул на всем ходу. Сосед вскочил, Клара метнулась на ступеньки, он прикрыл ее сзади. Сильно дрожа, она смотрела на дверцу, на чер- ные полосы резины и грязные квадраты стекла; ей не хотелось видеть больше ничего. Волос коснулось его тяжелое дыхание, потом их смело вбок — автобус встал, и, пока открывалась дверца, водитель, вытянув руки вперед, бежал по проходу. Но Клара уже прыга- ла вниз, на площадь, и, обернувшись, увидела, как прыгает ее сосед, а дверца сердито закрывается. Чер- ная резина прищемила водителю руки, белые прямые пальцы. Сквозь стекло было видно, что кондуктор лег животом на руль и тянется к рычагу, закрывающему двери, чтоб не пустить шофера. Спутник взял ее за руку, и они пошли через пло- щадь, ловко лавируя среди ребят и мороженщиков. Они молчали и не глядели друг на друга, но дрожали, как от счастья. Клара покорно шла за ним, смутно видя и траву и клумбы, и сладостный воздух дышал ей в лицо. У стены продавали цветы. Спутник ее остано- вился перед корзиной на козлах и выбрал два букети- ка анютиных глазок. Он протянул ей один, потом — другой, вынул кошелек, заплатил и забрал свой буке- тик. Они пошли дальше (он не взял ее за руку), и те- перь у обоих были цветы, и оба они радовались.
ПИСЬМО В ПАРИЖ ОДНОЙ СЕНЬОРИТЕ Дорогая Андре, мне не хотелось перебираться в вашу квартиру на улице Суипача. Не столько из-за крольчат, сколько потому, что мне мучительно трудно прижиться в строго упорядоченном мирке, продуман- ном до мельчайшей частицы воздуха, а у вас в доме каждая такая частица при деле: оберегают мелодичный запах лаванды, пуховку, что вот-вот забьет лебедины- ми крыльями над пудреницей, голоса скрипки и вио- лы в квартете Рара. Я испытываю чувство горечи, ког- да вступаю в дом, где некто, живущий по законам красоты, разместил все предметы, словно зримые по- вторы собственной души: тут книги (с одной сторо- ны — на испанском языке, с другой — на английском и французском); тут зеленые подушки; на журнальном столике — стеклянная пепельница, похожая на мыль- ный пузырь в разрезе, и место ее установлено раз и навсегда, и повсюду какой-то особый аромат, какие-то привычные звуки; тут домашние растения — кажется, видишь, как они растут; тут фотография умершего друга, а ритуал чаепития с непременным подносом и щипчиками для сахара... Ох уж этот скрупулезный порядок, который женщина устраивает в кокетливом своем жилище, как трудно противостоять ему, дорогая Андре, даже если приемлешь его, покорствуя всем сво- им существом. Какое преступное деяния — взять метал- лическую чашечку и переставить на другой край стола, переставить всего лишь потому, что ты привез свои ан- глийские словари и удобнее поместить их с этого краю, чтобы всегда были под рукой. Сдвинуть эту чашечку все равно что увидеть вдруг на полотне Озанфана среди 48
Письмо в Париж одной сеньорите сдержанной игры оттенков жуть внезапного алого маз- ка, все равно что услышать, как в самый приглушен- ный миг какой-нибудь Моцартовской симфонии разом лопнут струны всех контрабасов с одинаковой чудо- вищной резкостью. Сдвинуть эту чашечку значит нару- шить гармонию взаимосвязей, установившуюся во всем доме, между всеми предметами, между живущей в этой чашечке душой — в каждый миг ее существования — и душою всего дома и далекой его владелицы. Стоит мне прикоснуться к какой-нибудь книге, обвести паль- цем световой конус лампы, поднять крышку музыкаль- ной шкатулки — и у меня такое чувство, будто я совер- шил святотатство или бросаю вызов, чувство быстролетное, словно мелькнувшая перед глазами во- робьиная стайка. Вы знаете, почему я оказался у вас в доме, в вашей тихой гостиной, куда тщетно просится полуденное солн- це. Все представляется таким естественным, покуда правда неизвестна. Вы отбыли в Париж, я поселился в квартире на улице Суипача, мы выработали простой и взаимовыгодный план вплоть до сентября, который возвратит вас в Буэнос-Айрес, а меня отправит куда- нибудь в новый дом, где, может статься... Но я не по- тому пишу вам, это письмо я вам посылаю из-за кроль- чат, мне кажется, вы должны быть в курсе; и еще потому, что мне нравится писать письма; а может быть, потому, что идет дождь. Я переехал в прошлый четверг, в пять часов попо- лудни, средь тоски и тумана. За свою жизнь я столько раз запирал чемоданы, провел столько часов, собирая вещи перед путешествиями, которые никуда не приве- ли, что весь четверг заполнили ремни и тени, потому что при виде чемоданных ремней мне словно бы мере- щатся тени, тени от хлыста, которым меня истязают как-то исподволь, хитроумнейшим и невероятно жесто- ким способом. Но все-таки сложил чемоданы, позвонил вашей домоправительнице, что выезжаю, и вот я уже в 49
Хулио Кортасар лифте. Между вторым и третьим этажами я почувство- вал, что меня сейчас вырвет крольчонком. Я так. и не переговорил с вами заранее касательно этой моей осо- бенности, но не из непорядочности, поверьте: не бу- дешь же ни с того ни с сего объяснять людям, что вре- мя от времени тебя рвет живым крольчонком. Это всегда случалось со мною без свидетелей, вот я и пред- почитал обходить сей факт молчанием — так же как обходишь молчанием столько разных разностей, кото- рые постоянно вершатся (или сам ты вершишь), когда остаешься в полнейшем одиночестве. Не ставьте мне это в укор, милая Андре, не ставьте. Время от времени меня рвет крольчонком. Нельзя же по этой причине от- казываться от жизни у кого-то в доме, и мучиться сты- дом, и обрекать себя на затворничество и постоянное молчание. Когда чувствую, что меня вот-вот вырвет крольчон- ком, я вкладываю себе в рот два пальца, раздвинутые, словно раскрытые щипчики, и жду, пока в горле не запершит от теплого пушистого клубочка, поднимаю- щегося вверх быстро-быстро, словно пузырьки, заки- пающие в воде от щепотки фруктовой соли. Все очень гигиенично, длится меньше мгновения. Вынимаю паль- цы изо рта, зажав между ними уши белого крольчон- ка. Вид у крольчонка довольный, крольчонок как крольчонок, без малейшего изъяна, только совсем ма- люсенький, величиной с шоколадного, но белый, а так кролик по всем статьям. Кладу его на ладонь, ласково ерошу пушок кончиками пальцев, крольчонок словно бы радуется, что родился на свет, и копошится, и ты- чется мордочкой мне в ладонь, и щекочуще пожевыва- ет кожу, как это в обычае у кроличьей братии. Ищет еду, и тут я (речь идет о том времени, когда я снимал квартиру в предместье) выношу кролика на балкон и сажаю в большой цветочный горшок, где растет клевер, который я специально высеял. Крольчонок ставит ушки строго вертикально, мгновенным движением хватает 50
Письмо в Париж одной сеньорите молоденький побег, я уже знаю, что могу оставить его и уйти, и в течение некоторого времени жить, как прежде, жизнью, ничем не отличающейся от жизни тех, кто покупает себе кроликов у кролиководов. Итак, дорогая Андре, между вторым и третьим эта- жами я почувствовал, что меня вот-вот вырвет кроль- чонком; это было словно предвестие того, чем станет моя жизнь у вас в доме. Я ощутил мгновенный испуг (или удивление? Нет, скорее испуг — от собственного удивления, пожалуй), потому что как раз за два дня до переезда меня вырвало крольчонком и я был уве- рен, что месяц, а то и пять недель, шесть, если немно- го повезет, могу жить спокойно. Видите ли, кроличья проблема у меня была решена наилучшим образом. Там, в прежней квартире, я высевал на балконе кле- вер, производил на свет крольчонка, сажал его в кле- вер и по истечении месяца, когда с минуты на минуту ждал появления нового, дарил уже подросшего кро- лика сеньоре де Молина, которая уверилась, что кро- лики — мое хобби, и помалкивала. В другом горшке уже проклевывался молоденький клевер, самый под- ходящий, и я беззаботно дожидался часа, когда у меня снова запершит в горле от пушка и очередной крольчонок заживет жизнью и привычками предше- ственника. Привычки, Андре, — это конкретные об- личья размеренности, та порция размеренности, кото- рая помогает нам жить. Не так уж страшно, что тебя рвет крольчатами, если ты раз и навсегда вступил в неизменный круговорот, освоил метод. Вам, навер- ное, хочется узнать, к чему все эти хлопоты, весь этот клевер и сеньора де Молина. Не разумнее ли было бы сразу же уничтожить крольчонка и... Ах, вот если бы вас хоть однажды вырвало крольчонком и вы бы выну- ли его двумя пальцами и положили себе на раскрытую ладонь, ощущая, что он все еще связан с вами самим своим появлением на свет, несказанным трепетом толь- ко что прервавшейся близости! Месяц самостоятельной 51
Хулио Кортасар кроличьей жизни так отдаляет его от вас; месяц озна- чает длинную шерсть, прыжки, натуральную величи- ну, дикий взгляд, полнейшую несхожесть. Андре, ме- сяц жизни — это уже кролик, за месяц крольчонок становится настоящим кроликом; но первое мгнове- ние, когда в копошащемся теплом комочке скрывает- ся неотчуждаемая жизнь... Как только что написан- ное стихотворение, плод Идумейской ночи: оно до такой степени твое, чуть ли не ты сам... а потом до такой степени не твое, такое отдельное и отчужденное в своем плоском белом мире величиною с листок по- чтовой бумаги. Со всем тем я принял решение уничтожить кроль- чонка, как только он родится. Мне предстояло прожить у вас в доме четыре месяца: четыре — если повезет, три ложечки алкоголя, по одной на каждого. (Известно ли вам, что есть милосердный способ убивать кроликов: достаточно дать ложечку алкоголя. Говорят, от этого мясо у них становится вкуснее, хоть я... Три либо четы- ре ложечки алкоголя, затем в унитаз или в мусорный ящик.) Когда лифт был на подходе к четвертому этажу, крольчонок шевелился у меня на раскрытой ладони. Сара ждала наверху, хотела помочь мне внести чемо- даны. Как объяснить ей, что вот-де такая причуда — зашел в зоомагазин и... Я завернул крольчонка в носо- вой платок, сунул в карман пальто, а пальто расстег- нул, чтобы не придавить его. Он чуть-чуть копошил- ся. Его крохотный разум, должно быть, сообщал ему важные сведения: что жизнь — это когда поднимаешь- ся вверх, а потом остановка и что-то щелкает; а еще это низкое белое обволакивающее небо в4 глубине теплого колодца, и от неба пахнет лавандой. Сара ничего не заметила, была слишком поглощена мучительной проблемой: как сообразовать свое чувство порядка с моим чемоданом-гардеробом, моими бумага- ми и угрюмым видом, с которым я слушал ее проду- 52
Письмо в Париж одной сенгюрите манные объяснения с частым вводным словом «напри- мер». Я поскорее заперся в уборной; теперь убить его. От платка веяло мягким теплом, крольчонок был бе- лоснежный и, по-моему, самый миловидный из всех. Он не глядел на меня, а только копошился и был до- волен; и это было страшнее любого взгляда. Я запер его в пустом аптечном шкафчике и, вернувшись в ком- нату, начал распаковываться; и ощущал растерян- ность, но не горе, не вину, не потребность намылить руки, чтобы смыть память о последнем содрогании. Я понял, что убить его не могу. Но в ту же ночь меня вырвало черным крольчонком. А два дня спус- тя — белым. А на четвертую ночь — сереньким. Вы, наверное, любите красивый шкаф, что стоит у вас в спальне, с большой, широко распахивающейся дверцей и с полками, пустующими в ожидании моего белья. Теперь я держу их там. В шкафу. Правда, неве- роятно? Сара ни за что не поверила бы. Потому что Сара ни о чем не подозревает, и то, что она ни о чем не подозревает, — результат моих изнуряющих забот, забот, которые сводят на нет мои дни и ночи, словно сгребая их единым махом, а меня самого выжигают изнутри, так что я стал твердокаменный, как морская звезда, которую вы положили на бортик ванны и при виде которой всякий раз, когда ложишься в воду, ощу- щаешь кожей морскую соль, и хлесткие лучи солнца, и рокот глубин. Днем они спят. Десять штук. Днем спят. Дверца закрыта, шкаф — дневная ночь только для них; там спят они ночным сном со спокойной покорностью. Уходя на работу, беру с собой ключи от спальни. Сара, видимо, полагает, что я не уверен в ее честности, и в глазах у нее, когда она смотрит на меня, — сомнение; каждое утро я вижу, что она собирается что-то сказать, но в конце концов так и не говорит, а мне только того и надо. (Когда она убирает в спальне с девяти до десяти, 53
Хулио Кортасар я в гостиной ставлю пластинку Бенни Картера на пол- ную громкость, и поскольку Сара тоже любительница саэт и пасодоблей, из шкафа до ее ушей не долетает ни звука, а может, они и в самом деле не издают ни зву- ка, потому что для крольчат это уже ночь и время от- дыха и покоя.) День для них начинается в ту пору, которая насту- пает после ужина, когда Сара, уходя с подносом, на котором тихонько позвякивают щипчики для сахара, желает мне спокойной ночи (да, желает мне спокойной ночи, Андре, самое горькое — что она желает мне спо- койной ночи) и запирается у себя в комнате; и вот я остаюсь наедине — наедине с ненавистным шкафом, наедине со своим долгом и своей печалью. Я выпускаю их, они проворно выпрыгивают, берут штурмом гостиную, возбужденно принюхиваются к клеверу, который я принес в карманах, а теперь раз- бросал по ковру мелкими кучечками, и крольчата ро- ются в этих кучках, разбрасывают их, приканчивают в одно мгновение. Едят с аппетитом, беззвучно и акку- ратно, мне покуда не в чем их упрекнуть, я только гля- жу на них с дивана, где устроился с бесполезной кни- гой в руках — а я так хотел прочесть всего вашего Жироду, Андре, и Лопесову «Историю Аргентины», которая стоит у вас на самой нижней полке; а они едят себе клевер. Десять штук. Почти все белые. Поднимают теплые головки к светильникам, к трем неподвижным солн- цам, которые творят им день: они любят свет, ибо у них в ночи нет ни луны, ни звезд, ни фонарей. Глядят на свое тройное солнце и радуются. И скачут по ков- ру, по стульям, десять невесомых пятнышек, переме- щающихся, подобно стае комет, с места на место, а мне бы так хотелось, чтобы они вели себя смирно — устро- ились бы у моих ног и вели бы себя смирно, — об этом, верно, позволяет помечтать себе любое божество, Анд- ре, вовеки неисполнимая мечта богов, — да, вели бы 54
Письмо в Париж одной сеньорите себя смирно, не протискивались бы за портрет Миге- ля де Унамуно, не носились бы вокруг бледно-зелено- го кувшина, не исчезали бы в темном зеве секретера; и всегда их меньше десяти, всегда то шесть, то восемь, а я гадаю, куда же делись два недостающих, а вдруг Саре почему-либо потребуется встать, а мне бы так хотелось почитать у Лопеса о том периоде, когда пре- зидентом был Ривадавиа. Сам не знаю, как я еще держусь, Андре. Вы помните, я перебрался к вам в дом, чтобы отдохнуть. Не моя вина, если время от времени меня рвет крольчонком, если из- за переезда цикличность изменилась — это не проявле- ние номинализма, не волшебство, просто вещи не могут меняться так резко, иной раз крутой поворот — и когда вы ждали, что вас ударят по правой щеке, вам... Так ли, Андре, иначе ли, но всегда именно так. Пишу вам ночью. Сейчас три пополудни, но для них это ночь. Днем они спят. Какое облегчение — эта кон- тора, где полным-полно криков, распоряжений, пишу- щих машинок, заместителей управляющего и ротап- ринтов! Какое облегчение, какой покой, какая жуть, Андре! Вот меня зовут к телефону, кто-то из друзей обеспокоен, почему я провожу вечера отшельником, звонит Луис, зовет пойти погулять, звонит Хорхе, взял для меня билет на концерт. Мне так трудно отказы- ваться, придумываю нескончаемые и неубедительные истории: нездоровится, не укладываюсь в сроки с пе- реводами — прячусь от жизни. А вечерами, когда воз- вращаюсь с работы, то, поднимаясь в лифте — о, этот пролет между вторым и третьим этажами! — из раза в раз неизбежно тешусь тщетной надеждой, что все это неправда. Стараюсь по мере сил не давать им портить ваши вещи. Они чуть-чуть погрызли книги с нижней полки, я заставил их другими, чтобы Сара не заметила. Вы очень любили вашу настольную лампу на фарфоровом цоколе, расписанном бабочками и кабальеро былых 55
Хулио Кортасар времен? Трещинка почти невидима: я трудился целую ночь, купил особый клей в английском магазине — в английских магазинах самый лучший клей, вы знае- те, — и теперь все время сижу подле лампы, чтобы никто не задел ее снова лапкой (они любят постоять не- подвижно на задних лапках — зрелище, в котором, право же, есть своя красота, тоска по человеческому уровню, от которого они так далеки, а может быть, они подражают своему богу и создателю, который ходит по комнате и угрюмо на них поглядывает; а кроме того, вы, возможно, замечали — хотя бы в детстве, — что крольчонка в наказание можно посадить в угол и он будет сидеть там, очень смирно и упершись лапками в стену, долгие часы). В пять утра (я немного поспал на зеленом диване, поминутно просыпаясь от топота бархатных лапок, от легкого звяканья) сажаю их в шкаф и принимаюсь за уборку. Поэтому Саре не к чему придраться, хотя иног- да я вижу, как в глазах ее мелькает сдерживаемое недо- умение, она некоторое время вглядывается в какой-ни- будь предмет, в пятнышко на ковре в том месте, где краски чуть поблекли, и ей снова хочется задать мне какой-то вопрос, но я насвистываю симфонические ва- риации Франка, так что ей не подступиться. К чему пересказывать, Андре, все злополучные подробности этого приглушенного и зябкого рассвета, когда я брожу в полусне и подбираю стебельки клевера, листочки, бе- лые ворсинки и натыкаюсь на мебель, сам не свой от сонливости, а Жида я так и не сдал в срок, из Труайя не перевел ни строчки, и что мне писать сеньоре, кото- рая живет так далеко и уже дивится, наверное, почему я... к чему продолжать все это, к чему продолжать это письмо, которое я пишу в промежутках между телефон- ными звонками и деловыми переговорами? Андре, дорогая Андре, единственное мое утеше- ние — что их десять, а не больше. Две недели назад у меня на ладони появился последний, и с тех пор — все, 56
Письмо в Париж одной сеньорите при мне только десяток, спят сейчас в своей дневной ночи и растут, они уже утратили миловидность, оброс- ли длинным ворсом, они уже подростки, у них полно срочных потребностей и прихотей, наскакивают на бюст Антиноя (он ведь Антиной, верно, этот юноша с неви- дящими глазами?), носятся по гостиной, топоча на весь дом, так что мне приходится выгонять их оттуда, боюсь, вдруг Сара услышит и в ужасе предстанет передо мной, да еще в ночной рубашке — Сара ведь, должно быть, из тех, кто спит в ночной рубашке, — и тогда... Их только десять штук, подумайте, все-таки небольшое утешение, чувство покоя, позволяющее мне при возвращении с работы преодолевать пролет меж каменной твердью пе- рекрытий второго и третьего этажей. Я прервал письмо, потому что должен был присут- ствовать на совещании. Дописываю у вас в доме, Андре, в глухой серости рассвета. Неужели уже и вправду сле- дующий день, Андре? Пробел на листке будет для вас промежутком, мостком между моим вчерашним письмом и сегодняшним. Самое время сказать вам, что в этом про- межутке все рухнуло, что оттуда, где вам видится мостик, по которому так просто пройти, мне слышится грохот вод, буйно прорвавших плотину; для меня после этого пробела кончается то спокойствие, с которым я писал вам до того мига, когда был вызван на совещание. В кубичес- кой своей ночи беспечально спят одиннадцать крольчат, и, возможно, сию же минуту — но нет, не сию. Может быть, в лифте или у самой двери, мне уже все равно где, потому что «когда» стало «сию минуту», в любую из сих минут, что еще мне остались. Хватит, дописываю, потому что мне важно доказать, что я не так уж повинен в непоправимом ущербе — су- щий разгром! — нанесенном вашему жилищу. Это письмо я оставлю на столе, пусть дождется вашего воз- вращения, было бы слишком мерзко, если бы почта 57
Хулио Кортасар доставила вам его как-нибудь ясным парижским ут- ром. Вчера вечером я перевернул корешками внутрь книги со второй полки, кролики добрались и до них, подпрыгивая и замирая, обгрызли корешки, просто чтобы поточить зубы, они не голодны, вон сколько клевера, все время покупаю и держу в ящиках секре- тера. Изодрали портьеры, ткань на креслах, край ав- топортрета Аугусто Торреса, усеяли весь ковер волос- ками и вопили: уселись кружком под лампой, словно поклоняясь мне, и завопили, завопили — по-моему, кролики так не вопят. Тщетно пытался я снять с ковра ворсинки, выровнять изгрызанные портьеры, снова запереть их в шкафу. За- нимается день, Сара, должно быть, скоро проснется. Странновато: мне и дела нет до Сары. Странновато: мне и дела нет, что кролики носятся скачками в поисках но- вых игрушек. Я не так уж виноват, когда вы приедете, сами увидите, что многое из поломанного я тщательно склеил клеем, купленным в английском магазине, сделал что мог, чтобы вы не сердились... Что касается меня са- мого, между десятком и одиннадцатью штуками — слов- но пропасть, ее не перешагнуть. Видите ли, десяток — куда ни шло, когда у тебя есть шкаф, клевер и надежда, чего только не сотворишь. Но когда одиннадцать штук, уже не то: где одиннадцать, там двенадцать, Андре, на- верняка, а где двенадцать, там и тринадцать. И вот рас- свет, зябкое одиночество, вмещающее и радость, и воспо- минания, и вас, и, может быть, много кого еще. Ваш балкон навис над улицей Суипача, улица полнится за- рею, первыми городскими звуками. Думаю, не так уж трудно им будет смести в кучу останки одиннадцати крольчат, разбрызганные по брусчатке, а может быть, они даже не заметят крольчат — столько будет возни с другим телом, надо убрать поскорее, пока не появились первые школьники.
ДАЛЬНЯЯ Дневник Коры Оливе 12 января Вчера вечером было опять то же самое, мне так на- доели браслеты и лицедейство, ртк сНатра^пе1 и лицо Ренато Виньеса, о, какое лицо — бормочущий тюлень, портрет Дориана Грея перед самой развязкой. Легла в постель, а в ушах — «Буги-вуги Красной отмели», а во рту — привкус шоколадных конфет с мятным ликером, маминого поцелуя, зевотного, пепельно-серого (она пос- ле праздника всегда пепельно-серая и спит на ходу, ог- ромная рыбина, такая сама на себя не похожая). Нора говорит, она засыпает при свете, под гомон, под экстренные сообщения раздевающейся сестры. Вот счастливцы, а я гашу все огни вокруг себя и на себе — выключаю светильники, снимаю драгоценности, — раздеваюсь под разноголосицу всего, что мельтешило днем вокруг меня, пытаюсь уснуть — и вот я ужасающий полнящийся звоном колокол, я волна, я цепь, которой всю ночь громыхает наш Рекс в кустах бирючины. N0^ I 1ау те сЬ\уп 1о з1еер...2 Приходится вспоминать сти- хи, а то еще есть система — искать слова со звуком «а» внутри, потом с «а» и «е», с пятью гласными, с четырь- мя. С двумя гласными и одной согласной (око, ива), с тремя согласными и одной гласной (горб, гроб) и снова стихи: «Луна в наряде жасминном зашла в цыганскую кузню, мальчик глядит на нее...» С тремя гласными, чередующимися с тремя согласными: кабала, лагуна, аналог, радуга, Мелита, пелена. 1 Розовое шампанское (англ.). 2 Теперь я ложусь спать... (англ.). 59
Хулио Кортасар И так часами: с четырьмя гласными, с тремя, с дву- мя; потом палиндромы. Сначала попроще: бармен, нем раб; пил сок, кос лип; потом сложнейшие, очень краси- вые: тут хорош сыр к еде, крыс шорох тут; но, молод, летел, летел долом он. Или изысканные анаграммы: 5а1уаск)г ПаН, АУ1с1а ЭоИагз, Кора Оливе — королева и... Красивая анаграмма, потому что она как бы откры- вает путь, потому что ничем не кончается. Потому что: королева и... Нет, ужасная. Ужасная, потому что открывает путь той, которая не королева и которую я опять ненавижу ночь напролет. Ту, которая Кора Оливе, но не короле- ва из анаграммы, она что-то жалкое, нищенка в Буда- пеште, профессионалка из публичного дома в Кочабам- 6е, официантка в Кетцальтенанго, она где-то далеко и не королева. Но она все же — Кора Оливе, и потому вчера вечером было опять то же самое: я ощущала ее присутствие — и ненавидела. 20 января Иногда я знаю, что ей холодно, плохо, что ее бьют. Могу лишь ненавидеть — так остро, так неис- тово ненавидеть кулаки, сбивающие ее с ног, и нена- видеть ее самое, ее еще сильнее, потому что ее бьют, потому что я — это она, и ее бьют. Еще ничего, когда сплю или крою платье или когда мама принимает и я наливаю чай сеньоре де Регулес либо отпрыску четы Ривасов, тогда я не прихожу в такое отчаяние. Тогда для меня это не так важно, это что-то сугубо мое, лич- ное; и я чувствую, что она в силах совладать со сво- им злосчастием: вдалеке, одинока, но в силах совла- дать с ним. Пусть мучится, пусть мерзнет; я здесь терплю и, думаю, тем немножко ей помогаю. То же самое, что щипать корпию для солдата, которого еще не ранило, приятное ощущение — словно заранее пре- дусмотрительно облегчаешь чьи-то будущие страда- ния. 60
Дальняя Пусть мучится. Я целую сеньору де Регулес, я нали- ваю чай отпрыску четы Ривасов и ухожу в себя, напря- гая силы для внутреннего сопротивления. Твержу про себя: «Вот иду по обледеневшему мосту, вот снег заби- вается мне в дырявые туфли». Не то чтобы я что-то ощущала, просто знаю, что это так, что где-то я иду по мосту в тот самый миг (хоть не знаю, в тот ли самый), когда отпрыск четы Ривасов принимает у меня из рук чашку чаю и старается придать своей порочной физио- номии самое любезное выражение. И держусь стойко, потому что я одинока среди этих людей, которые ниче- го не чувствуют и не понимают, я и не прихожу в такое отчаяние. Вчера вечером Нора была ошарашена, сказа- ла: «Да что с тобой происходит?» Происходило с нею — со мной, которая так далеко. И происходило, наверное, что-то ужасное, ее били или она заболевала — и как раз в тот миг, когда Нора собиралась спеть романс Форе, а я сидела за роялем и смотрела на Луиса Марию, он был такой счастливый, стоял облокотившись о крышку роя- ля, так что казалось, он выглядывает из рамы; и он смотрел на меня раздраженно, со щенячьим выражени- ем, собирался внимать моим арпеджо, и мы были так близко друг от друга и так друг друга любили. Хуже всего, когда я узнаю о ней что-то еще, а сама в это вре- мя танцую с ним, целуюсь; или просто Луис Мария ря- дом со мною. Потому что я, дальняя, — не любима. Это та моя ипостась, что не любима, и как мне не терзаться внутренне при ощущении, что меня бьют, что снег за- бивается мне в дырявые туфли, когда Луис Мария танцует со мною, и рука его по моей талии скользит вверх, словно жара в полдень, и во рту у меня привкус терпких апельсинов или надкушенных побегов бамбука, а ее бьют, и сопротивляться невозможно, и мне прихо- дится говорить ему, что мне нехорошо, все из-за повы- шенной влажности, влажности снега, я не чувствую его, не чувствую, а снег забивается мне в туфли. 61
Хулио Кортасар 25 января Нора, естественно, явилась ко мне и устроила сце- ну. «Кисонька, больше ты мне не аккомпанируешь, в последний раз просила. Мы сели в лужу». В лужу, не в лужу, мне-то что, я аккомпанировала, как могла, помню, пение ее мне слышалось словно издалека. Уо1ге ате ез1 ип рауза§е сЬо131..Л но я видела, как мои пальцы снуют по клавишам, и мне казалось, они справ- ляются недурно, честно аккомпанируют Норе. Луис Мария также глядел мне на руки, бедняжка, — думаю, потому, что не решался взглянуть в лицо. Наверное, я в такие минуты становлюсь очень странной. Бедная Норита, пусть ищет себе другую аккомпа- ниаторшу. (Чем дальше, тем больше все это начинает походить на наказание, теперь я осознаю себя там лишь тогда, когда буду вот-вот счастлива, когда счаст- лива: Нора поет Форе, а я осознаю себя там, и у меня остается одна только ненависть.) Ночью А иногда нежность, внезапная и необходимая не- жность к той, которая не королева и мыкается в тех кра- ях. Вот бы отправить ей телеграмму, посылку, узнать, здоровы ли ее дети, а может быть, у нее нет детей — потому что мне думается, там у меня нет детей, — может быть, ей нужна поддержка, жалость, карамель. Вчера я уснула, обдумывая текст послания, место встречи. Буду четверг тчк жди мосту. Что за мост? Мне снова и снова думается: «мост», снова и снова думается: «Будапешт», я упрямо верю в нищенку из Будапешта, где столько мостов и ногам мокро от снега. И тут я села в постели, вся напряглась — и чуть не взвыла в голос, чуть не бро- силась в мамину спальню, разбудить ее, укусить, чтобы проснулась. Только потому, что мне подумалось... Ска- зать — и то непросто. Только потому, что мне подума- Твоя душа — та избранная даль... (франц.). 62
Дальняя лось: я ведь хоть сейчас могу поехать в Будапешт, при- ди мне в голову такая блажь. Или в Кочабамбу, или в Кетцальтенанго (мне пришлось заглянуть назад, проли- стать несколько страниц, чтобы найти эти названия). Нет, они не годятся, с тем же успехом я могла бы напи- сать: «Трес-Арройос, Кобе, Флорида — четырехсотый километр». Остается только Будапешт, потому что там холод, там меня бьют и оскорбляют. Там (это мне при- снилось, всего лишь сон, но как к месту, как вписывает- ся в мою бессонницу) есть некто по имени Род — или Эрод, или Родо, — и он бьет меня, и я люблю его, не знаю, люблю ли, но позволяю, чтобы он бил меня, и так изо дня в день, значит, наверняка люблю. Позже Все неправда. Род мне приснился, а может, приду- мался на основе какого-то сновидения, уже отыгранно- го и банального. Никакого Рода нет, меня там мучат, это да, но не знаю кто — мужчина, озлобленная мать, одиночество. Отправиться на поиски себя самой. Сказать Луису Марии: «Давай поженимся, и ты отвезешь меня в Бу- дапешт, мне нужно на мост, где снег и кто-то, кого знаю и не знаю». Но тут же думаю: а если я и вправду там? (Потому что когда об этом всего только думаешь, есть одно тайное преимущество — не хочется верить до конца. А если я и вправду там?) Что ж, если я там... Но только в помешательстве, только лишь... Хорош медовый месяц. 28 января Мне пришла на ум любопытная вещь. Вот уже три дня, как мне нет вестей от дальней. Может быть, сейчас ее не бьют или ей удалось раздобыть пальто. Послать бы ей телеграмму, пару чулок... Мне пришла на ум любо- пытная вещь. Вот я приезжаю в этот ужасный город, дело к вечеру, небо зеленоватое, водянистое, небо к 63
Хулио Кортасар вечеру никогда таким не бывает, если не подкрасить его с помощью воображения. С той стороны, где Добрина Стана, на проспекте Скорда, кони в сосульках, камен- нолицые полицейские, пышущие жаром ковриги хлеба, пряди ветра, от которых окна глядят как-то надменно. Фланировать по Добрине, как истая туристка, с планом Будапешта в кармане моего синего английского костю- ма (я в одном костюме, при таком-то холоде, шубку ос- тавила в Бурглосе), и вот площадь — у самой реки, она почти нависла над рекой, а на реке грохот от льдин и баркасов, иногда промелькнет зимородок, он по-тамош- нему называется збуная тхено, а то и хуже. За площадью и будет тот мост, предположила я. Ког- да мне так подумалось, продолжать прогулку расхоте- лось. В тот вечер в Одеоне был концерт Эльзы Пьяджо де Тарелли; я оделась неохотно, подозревая, что меня ожидает бессонная ночь. Эти ночные мысли, такие ноч- ные... Как знать, не загублю ли себя. Придумываешь слова в мысленных странствиях, в какой-то миг вспоми- наешь: Добрина Стана, збуная тхено, Бурглос. Но как называется площадь, не знаю, чувство такое, будто я и впрямь оказалась на какой-то будапештской площади и заблудилась, потому что не знаю, как она называется: площадь всегда как-то называется. Иду, мама. Успеем вовремя к твоему Баху и твоему Брамсу. Путь такой простой. Ни площади, ни Бургло- са. Здесь мы с тобою, там Эльза Пьяджо. Как грустно, что все оборвалось, я уже знала, что оказалась на пло- щади (хотя еще как сказать, это ведь только в мыслях, всего ничего). А за площадью начинается тот мост. Ночью Начинается, тянется. В промежутке между оконча- нием концерта и первым номером на бис я нашла все названия и дорогу. Площадь Владас, Рыночный мост. По площади Владас я дошла до начала моста, не очень спешила, временами мне хотелось задержаться возле 64
Дальняя какого-то дома, или возле витрины, или возле кого- нибудь из тепло укутанных детей, возле одного из фонтанов при статуях рослых героев в заиндевелых пелеринах, их зовут Тадео Аланко и Владислав Не- рой, они любители токайского и цимбалисты. Я смот- рела, как кланяется Эльза Пьяджо в промежутке меж двумя шопеновскими опусами, бедняжка; и со своего кресла в партере перешагивала прямо на площадь, туда, где между толстенными колоннами берет нача- ло мост. Но об этом я уже думала, осторожно — та- кое же занятие, как придумывать анаграмму: Кора Оливе — королева и... либо воображать, что мама сейчас в гостях у Суаресов, а не рядом со мною. Не впасть бы в безвкусицу: все это касается меня одной, всего лишь моя воля, моя королевская воля. Королев- ская, поскольку Кора Оливе — ну ладно. Только бы не началось другое, только бы чувствовать, что ей холодно, что ее мучат. Просто у меня такая прихоть, даю ей волю, потому что мне так нравится, потому что хочу выяснить, куда ведет мост, чтобы знать, если Луис Мария отвезет меня в Будапешт, если мы поже- нимся и я попрошу его повезти меня в Будапешт. Тог- да мне проще будет отправиться на поиски этого мос- та, отправиться на поиски себя самой — и встретиться с собою, как вот сейчас, когда я уже дошла до сере- дины моста под выкрики и аплодисменты, под Альбе- ниса! — и снова аплодисменты, и «Полонез», словно все это имеет смысл, когда я иду сквозь метель, ком- ки снега каменно-тверды, и ветер подгоняет меня сза- ди, руки, шершавые, словно махровое полотенце, об- хватив мою талию, выталкивают меня на середину моста. (В настоящем времени проще описывать. На самом деле это происходило в восемь, когда Эльза Пьяджо исполняла на бис уже третью вещь, не то Хулиана Агирре, не то Карлоса Густавино, что-то с пташками и лужайками). Но я научилась обходиться с понятием 3 «Врата неба» 65
Хулио Кортасар времени по-свойски, без особой почтительности. По- мню, как-то раз мне подумалось: «Там меня бьют, там снег забивается мне в туфли, и я узнаю обо всем этом в тот миг, когда все это со мной случается, в то же са- мое время. Но почему в то же самое время? Может быть, узнаю с запозданием, может быть, ничего еще не случилось. Может быть, ее муки начнутся через четыр- надцать лет, а может быть, от нее остались лишь крест да номер могилы на кладбище Святой Урсулы. И мне казалось, это прекрасно, это возможно — вот идиотка! Потому что, как ни крути, а в конце концов окажешь- ся в том же самом времени. Если бы сейчас она и вправду ступила на мост, знаю, я почувствовала бы все отсюда и сию же минуту. Помню, я остановилась, ста- ла глядеть на реку, вода была как скисший майонез, билась об устои невероятно яростно, грохочуще, с от- тяжкой. (Так мне думалось.) И был смысл в том, что- бы свеситься над парапетом, слушать во все уши, как там, внизу, трещит лед. Был смысл в том, чтобы посто- ять на мосту — отчасти ради зрелища, отчасти из-за страха, подступавшего изнутри, а может, оцепенела от холода и беззащитности: пошел снег, а мое пальто в гостинице. И подумать: я ведь скромница, девушка без претензий, но попробовали бы сказать мне о какой- нибудь, что с ней происходит то же самое, что она странствует по Венгрии, сидя в партере «Одеона». Кого угодно проберет холод, че, хоть здесь, хоть где хочешь. Но мама тянула меня за рукав, в партере уже почти никого не осталось. О чем я думала потом, записывать не буду, неохота дальше вспоминать. Мне худо станет, если буду вспоминать дальше. Но все точно; любопыт- ная мне на ум пришла вещь. 30 января Бедный Луис Мария, вот идиот, что женится на мне. Не знает, что взваливает на себя. Или что сваливает под 66
Дальняя себя, как острит Нора, которая разыгрывает эмансипи- рованную интеллектуалку. 31 января Мы туда поедем. Он так охотно согласился, что я чуть не завопила. Испугалась, мне показалось, он слишком легко включается в эту игру. И ничего не знает, пешка, которая, сама не подозревая, решает ис- ход игры. Королева, а при ней пешечка, Луис Мария. Королева и — 7 февраля Надо лечиться. Не буду записывать окончания того, о чем думала на концерте. Вчера вечером почувствова- ла: опять ей плохо. Знаю, там снова меня избивают. Ничего не поделаешь — знаю; но хватит вести записи. Если бы я ограничилась констатацией — просто удо- вольствия ради или чтобы излить душу... Куда хуже: мне хотелось перечитывать и перечитывать, чтобы доб- раться до сути, найти ключ к каждому слову, появляв- шемуся на бумаге после этих ночей. Как тогда, когда я придумала площадь, ледоход на реке, грохот, а по- том... Но об этом не напишу, никогда не напишу. Съездить туда и убедиться, что мне вредит затянув- шееся детство, все дело только в этом: двадцать семь лет — и не знать мужчины. Теперь при мне будет мой щенушка, мой глупыш, хватит думать, пора жить, жить наконец, и по-хорошему. А все-таки, раз уж я покончу с этим дневником, ведь одно из двух: либо замуж идти, либо дневник ве- сти, одно с другим не сочетается, теперь мне будет приятно отделаться от дневника лишь в том случае, если заявлю об этом с радостью, которая рождена на- деждой, с надеждой, которая рождена радостью. Мы едем туда, но все будет не так, как мне придумалось в тот вечер, когда мы были на концерте. (Запишу это, и хватит вести дневник — для моего же блага.) На мосту я з* 67
Хулио Кортасар найду ее, и мы посмотрим друг на дружку. В тот вечер на концерте в ушах у меня стоял треск крошившегося внизу льда. Это и будет торжество королевы над пагуб- ным средством, над незаконной подспудной узурпаци- ей. Она покорится, если я — действительно я, вольется в мою зону света, ту, что и красивей, и надежней; нуж- но только подойти к ней и опустить руку ей на плечо. Кора Алина Оливе Рейес де Араос и ее супруг при- были в Будапешт шестого апреля и остановились в оте- ле «Риц». Было это за два месяца до их развода. На следующий день после обеда Кора вышла поглядеть на город и на ледоход. Она любила бродить одна — была любопытна и проворна, — а потому раз двадцать меня- ла направление, словно бы искала что-то, но не слиш- ком целеустремленно, предоставляя свободу выбора прихоти, по воле которой внезапно отрывалась от од- ной витрины ради другой либо перебегала улицу. Она вышла на мост, тот самый, дошла до середины, теперь она брела с трудом — из-за снега, из-за ветра, который все усиливался, — он дует снизу, с Дуная, мучительный ветер, хлещущий, колючий. Кора чув- ствовала, как юбка липнет к ногам (слишком легко оделась), и вдруг ей захотелось повернуть обратно, возвратиться в знакомый город. Посреди пустынного моста ждала оборванная женщина с черными гладки- ми волосами, было что-то пристальное и жадное в ис- кривленном ее лице, в чуть скрюченных пальцах рук, которые протягивались навстречу идущей. Кора подо- шла, чувствуя, что все ее движения и маршруты выве- рены, как после генеральной репетиции. Без страха, наконец-то обретя свободу, — при этой мысли ее прони- зала жутковатая дрожь ликования и холода, — Кора подошла к женщине и тоже протянула руки, заставляя себя не думать, и женщина с моста прижалась к ее гру- ди, и они обнялись на мосту, безмолвные и оцепенев- шие, а ледяная каша внизу билась об устои. 68
Дальняя Кора ощутила боль, оттого что замочек сумки при объятии вжался ей в грудь, но боль была мягкая, пере- носимая. Она обнимала женщину, та была невероятно худа. Кора чувствовала в своих объятиях всю ее во всей ее реальности, и ощущение блаженства нарастало, оно было как гимн, как взлет голубок, как певучий плеск реки. Кора закрыла глаза в полноте слияния, чуждаясь ощущений извне, сумеречного света; внезап- но она почувствовала, что смертельно устала, но уве- рена в победе, хоть и не обрадовалась тому, что нако- нец ее одержала. Ей показалось, что одна из них тихонько плачет. Наверное, она сама: она чувствовала, что щеки у нее влажные и одна скула болит, словно от удара. И шея болит, и внезапная боль в плечах, ссутулившихся от бессчетных мук. Открыв глаза (может быть, она уже кричала), она увидела, что рассталась с тою. Тут она и впрямь закричала. От холода, оттого что снег забивал- ся ей в дырявые туфли, оттого что шла по мосту к пло- щади, все удаляясь. Кора Оливе, такая красивая в се- ром английском костюме, ее волосы немного растрепало ветром, и она шла, не оборачиваясь и все удаляясь. /
ЦЕФАЛЕЯ Приносим благодарность доктору Маргарет Л. Таил ер за самые яркие образы этого рассказа, взятые из ее замечательной поэмы 4 Симптомы и наиболее распространенные средства при голо- вокружениях и цефалеях» (журнал «Гомеопа- тия», публикуемый Аргентинской ассоциацией врачей-гомеопатов, XIV год издания, № 32, ап- рель 1946, с. 33). Благодарим также Иренео Фер- нандо Круса, который во время поездки в Сан- Хуан впервые познакомил нас с манкуспиями. Сегодня мы ухаживали за манкуспиями допоздна, из-за жары они становятся капризными, плохо слуша- ются, даже самые слабые требуют подкормки, и мы приносим им соложенный овес в больших фаянсовых мисках; старшие меняют шерсть на хребте, приходит- ся отсаживать их, обвязывать одеялами и следить, что- бы по ночам они не пробирались к манкуспиям, кото- рые спят в клетках и получают корм каждые восемь часов. Чувствуем мы себя неважно. Недомогания начались с утра, возможно из-за жаркого ветра, подувшего на рассвете, еще до того, как встало солнце, весь день, как расплавленная смола, лившееся на дом. Особенно трудно ухаживать за больными животными — этим мы занимаемся в одиннадцать — и обходить детенышей после сиесты. Все тяжелее ходить, двигаться, исполняя заведенный распорядок; нам начинает казаться, что один-единственный недосмотр, как-нибудь ночью, мо- жет оказаться роковым для манкуспий, а это полный крах для всех нас. И мы стараемся не задумываться, исполняя одно за другим действия, шагая по ступеням привычки, ненадолго отрываясь, чтобы перекусить (кус- ки хлеба разбросаны по столу и на полке в столовой) или взглянуть на себя в зеркало, удвояющее простран- ство спальни. По вечерам мы буквально валимся в кро- 70
Цефалея вать, такие усталые, что даже не чистим зубы перед сном; этот обряд сменился другим: из последних сил дотянуться до таблеток и до выключателя лампы. А снаружи слышно, как ходят и ходят по кругу взрослые манкуспии. Чувствуем мы себя неважно. Один из нас — Асопкит, то есть вынужден принимать раствор акони- та, если, к примеру, страх вызывает у него головокру- жение. Аконит, как порыв бури, проходит быстро. Как иначе описать эти яростные приступы тревоги, рож- дающиеся из ничего, из-за всякого пустяка. Стоит жен- щине испугаться собаки, как она чувствует сильнейший приступ морской болезни. Тогда немедленно — аконит, и очень скоро ты чувствуешь только приятное покачи- вание, сопровождаемое желанием двигаться задом-напе- ред (и это с нами бывало, но это уже симптомы Вгуота, так же как ощущение, что проваливаешься сквозь кро- вать или под пол — вместе с кроватью). Другой, наоборот, ярчайший пример Ыих Уоппса. Когда он носит соложенный овес манкуспиям, может быть, оттого, что приходится часто наклоняться, на- полняя миски, он вдруг начинает чувствовать круже- ние в голове, причем не то что все кружится вокруг — что и есть головокружение в собственном смысле сло- ва, — кружится сам ракурс его зрения, его мозг кру- жится, как жироскоп в кольце, а вокруг все пугающе неподвижно, хотя и ускользает при попытке прибли- зиться. Мы даже думали, уж не симптомы ли это РЬозрЬошз'а, потому что, кроме прочего, его пугает запах цветов (и маленьких манкуспии, от которых сла- бо пахнет сиренью), да и по внешним признакам это тип фосфорика: высокий, худощавый, склонен к хо- лодным напиткам, мороженому и любит соленое. Ночи менее мучительны, по ночам наши союзни- ки — усталость и тишина: топот манкуспии звучит как мирный аккомпанемент к тишине пампы, и иногда нам удается проспать крепко до самого утра и проснуться 71
Хулио Кортасар с надеждой от радостного предчувствия улучшения. Если кто-то из нас выскакивает из постели раньше со- седа, то нам случается со страхом наблюдать повтор- ный синдром СатрЬога топоЬгота!а, когда тебе ка- жется, что ты идешь в одну сторону, хотя на деле двигаешься в обратную. Это ужасно: в полной уверен- ности, что идем в ванную, мы неожиданно сталкиваем- ся нос к носу с голым, холодным зеркалом. Почти все- гда мы превращаем подобные случаи в шутку, потому что надо думать о работе, которая ждет, и совершенно ни к чему так быстро падать духом. Мы глотаем таб- летки, беспрекословно выполняем все предписания доктора Арбина. (Возможно, все мы втайне немножко страдаем Ыа1гит типаЫсит. Типичный натр склонен к слезливости, но скрывает это. Он печален, немногос- ловен, любит соленое.) Но кто станет ломать голову над такой ерундой, когда еще полно работы в загонах, на пастбище и на постоялом дворе? Леонор и Припадочный уже шумят во дворе, и, когда мы выходим с термометрами и ко- рытами для купаний, оба тут же начинают делать вид, что работают, выбиваясь из сил, чтобы потом пролен- тяйничать весь вечер. Мы все это хорошо изучили и довольны, что нам пока хватит здоровья справляться с обязанностями самим. Пока не начались цефалеи, мы в состоянии продолжать. Сейчас февраль, в мае ман- ку спий продадут — и мы в безопасности на всю зиму. Так что пока надо держаться. Манкуспии очень нас забавляют, отчасти потому, что твари они хитрые, только и жди подвоха, а отчас- ти потому, что выращивать их — дело тонкое, где нуж- на постоянная пунктуальность и кропотливость. Осо- бенно распространяться не станем, но вот хотя бы пример: один из нас ровно в 6.30 утра выгоняет самок манкуспии из клеток на зимнем пастбище и собирает их в загоне с сухой травой. Там он дает им порезвить- ся минут двадцать, пока другой вынимает малышей из 72
Цефалея их пронумерованных домиков, где также хранится ис- тория болезни каждого, быстро измеряет температуру в заднем проходе; тех, у кого больше 37,1°, опять рас- саживает по домикам, а остальных гонит по огорожен- ному жестью коридору к мамашам на кормление. На- верное, это самый прекрасный момент за все утро; взволнованные, следим мы за шумной возней малень- ких манкуспий с матерями, слушаем их неумолчный гомон. Облокотившись на ограду загона, мы забываем о грозно надвигающемся полудне, о неотвратимом тя- желом вечере. Временами нам немного страшно смот- реть на землю за решеткой загона — типичная картина при ОпозтосКиш'е, — но это проходит, и свет дня из- бавляет нас от побочных симптомов, от цефалеи, кото- рая обостряется с наступлением темноты. В восемь — время купания; одна из нас пригоршня- ми сыплет в корыта соль Крюшена и отруби, другая руководит Припадочным, который ведрами таскает теплую воду. Кормящим манкуспиям купаться не нра- вится, приходится осторожно брать их за уши и лапы, как кроликов, и по нескольку раз погружать в корыто. Манкуспий в отчаянии, шерсть на них встает дыбом, но нам только того и надо: теперь соль легко впитает- ся в нежную кожу. Леонор кормит мамаш и справляется очень хорошо, никогда не путает порции. Корм для матерей — соложен- ный овес и два раза в неделю молоко с белым вином. Мы немного не доверяем Припадочному, похоже, он пьет вино; было бы лучше хранить бочонок внутри, но дом слишком тесный, и к тому же еще этот сладковатый за- пах, когда в полдень вино нагревается от солнца. Наверное, рассказ наш однообразен и никому не нужен, однако за внешней повторяемостью происхо- дят, пусть и медленные, изменения; в последние дни (теперь, когда мы вступаем в самый ответственный период — отлучение от груди) у одного из нас, как это ни прискорбно, но факт есть факт, обнаружились все 73
Хулио Кортасар признаки синдрома ЗШса. Симптомы появляются, ког- да мы начинаем засыпать; внезапная потеря равнове- сия, мы как бы проваливаемся внутрь самих себя, и обморочное головокружение ползет по позвоночному столбу внутрь черепа — словно маленькие манкуспии, ползком ползущие (иначе не скажешь) по столбам в загоне. И вот в черном колодце сна, куда мы уже с таким наслаждением проваливались, мы воздвигаемся как тяжелые, шершавые столбы, по которым ползают, играя, манкуспии. С закрытыми глазами — еще хуже. Сон уходит; никто не спит, все лежат, открыв глаза, умирая от усталости, но достаточно на мгновение за- быться, чтобы почувствовать, как ползет по позвоноч- нику обморочная муть, вползает в череп, и словно жи- вые существа начинают бесноваться там, кружась вокруг собственной оси. Как манкуспии. Такая нелепость: доказано, что больным синдромом 5Шса не хватает силиция, песка. И мы лежим, не в силах уснуть, потому что нам не хватает песка, в то время как бескрайние зыбучие пески надвинулись со всех сторон на нашу маленькую долину. Чтобы не допустить дальнейшего развития симпто- ма, мы решили потратить какое-то время на тщатель- ную дозификацию; к двенадцати часам наши меры ус- пели благоприятно сказаться, и вторая половина рабочего дня прошла терпимо, если не считать легкого дискомфорта в ощущении предметов внешнего мира; кажется, что они застыли, вытянувшись неподвижно, замкнувшись острыми гранями. Есть подозрение на синдром Эикатага, но здесь легко ошибиться. В воздухе плавают легкие пряди шерсти взрослых манкуспии; после сиесты, с ножницами и эластичными мешками, мы направляемся в специальный загон, где Припадочный собирает манкуспии для стрижки. Уже февраль, по ночам прохладно, и манкуспиям нужна шерсть, потому что спят они вытянувшись в полный рост и не могут защищать себя от холода, как это дела- 74
Цефалея ют животные, сворачивающиеся во сне клубком. Одна- ко шерсть у них выпадает, и ветер поднимает над заго- ном целое облако тонких волосков, которые носятся в воздухе, щекочут в носу и заставляют нас прятаться в доме. Тогда мы собираем манкуспий и состригаем им шерсть вдоль хребта и с боков до середины, чтобы они не простудились; падая на землю, волос, слишком ко- роткий, чтобы держаться в воздухе, образует слой жел- товатой пыли, которую Леонор каждый день поливает из шланга, собирает метлой и выбрасывает в яму. Между тем одному из нас приходится заниматься спариванием самцов с молодыми манкуспиями и взве- шивать малышей, пока Припадочный громко зачиты- вает результаты вчерашнего взвешивания, регистри- руя рост каждой манкуспий, отделяет наиболее слабых, чтобы подкармливать их отдельно. Всем этим мы зани- маемся до вечера; теперь остается только еще раз за- дать овес, с чем быстро справляется Леонор, и запереть кормящих манкуспий, отогнав малышей, которые виз- жат, не желая расставаться с мамами. Отгоняет малы- шей Припадочный, а мы уже только наблюдаем за про- цедурой, сидя на веранде. В восемь часов окна и двери запираются; в восемь часов мы остаемся внутри одни. Раньше это был долгожданный момент: воспомина- ния дня, надежды. Но с тех пор как мы чувствуем себя неважно, время это, похоже, стало самым мрачным. Напрасно обманываем мы себя, приводя в порядок ап- течку, — алфавитный порядок, в котором расставлены лекарства, часто по небрежности нарушен; в конце концов все мы молча восседаем за столом, читая посо- бие Альвареса де Толедо «Познай самого себя» или книгу Хэмфри «Наставления по гомеопатии». У одно- го из нас обнаружились, с перерывами, симптомы про- двинутой стадии РиЬаЫПа — она стала капризной, слезливой, привередливой, раздражительной. Симпто- мы проявляются к вечеру, совпадая с яркой картиной Ре1то1еит'а, которым страдает еще один из нас: в этом 75
Хулио Кортасар состоянии все — предметы, голоса, воспоминания — об- волакивает его, погружая в оцепенение, близкое к сту- пору. Так что столкновений не происходит, и мы муча- емся, не мешая друг другу. А потом, иногда, удается заснуть. Нам не хочется и того, чтобы тон этих записок гроз- но нарастал, звучал все отчетливее и громче и наконец разрешался бы полным пафоса взрывом симфоническо- го оркестра, в котором тонут восторженные голоса, а затем наступает покой, похожий на пресыщение. Иног- да все, запечатленное на этих листах, случалось с нами уже давно (как, например, большая цефалия СИопотит, в тот день, когда родился второй помет манкуспий), иногда происходит прямо сейчас, иног- да — сегодня утром. Считаем необходимым докумен- тально зафиксировать все стадии, чтобы доктор Арбин внес их в наши истории болезни, когда мы вернемся в Буэнос-Айрес. Выходит у нас неловко, мы скоро теря- ем нить, но доктор Арбин предпочитает знать все сопут- ствующие протеканию заболеваний детали. И тот звук, который раздался сегодня за окном ванной, тоже может оказаться важным. Может быть, это симптом СаппаЫз шсИса; известно, что «саппаЫз тсИса» вызывает эмоци- ональное перевозбуждение, смещает восприятие време- ни и пространства. А может быть, это убежавшая ман- куспия, которую, как и всех их, привлекает свет. Поначалу мы были оптимистами и еще не до конца расстались с надеждой хорошенько заработать на про- даже молодых манкуспий. Мы встали рано, отметив растущую величину времени в конечной фазе, и снача- ла даже не придали особого значения бегству Припа- дочного и Леонор. Ничего никому не сказав, наплевав на устав, эти сукины дети удрали ночью, забрав ло- шадь, дрожки, стащив у одной из нас одеяло и в прида- чу карбидный фонарь и последний номер «Мундо ар- хентино». Мы догадались, что их нет, по тишине в загонах; теперь надо торопиться загнать детенышей на 76
Цефалея кормление, приготовить соложенный овес и все для купания. Мысли теперь только о том, чтобы не думать о случившемся; мы работали, стараясь забыть, что оста- лись совсем одни, без лошади, на которой можно было бы преодолеть шесть лиг до Пуана, с запасом провизии на неделю, и даже на бродяг теперь полагаться не при- ходилось, с тех пор как в окрестных поселках распус- тили нелепые слухи о том, что мы выращиваем манкус- пий, никто не решается подойти близко, боясь неизвестной заразы. Только если хватит здоровья, мы сможем преодолеть эту злую тяжесть, которая навали- вается на нас к полудню, посередине завтрака (кто-то готовит на скорую руку банку языка, другая открыва- ет банку с горохом, жарит яичницу с ветчиной), и — прощай мысль не спать в сиесту; полумрак и прохлада спальни удерживают нас крепче, чем двери с двойными засовами. Только сейчас вспомнили мы о наших ночных мучениях, об этом любопытном просветленном помра- чении, если можно так выразиться. Утром, когда мы встали, нам казалось, что все предметы, к примеру пла- тяной шкаф, вращаются с переменной скоростью; то и дело отклоняясь от оси вращения в какую-нибудь одну сторону, скажем, вправо, и в то же время сквозь рас- плывчатое мелькание просвечивал настоящий шкаф, незыблемо стоящий на своем месте. Недолго думая, мы распознали проявления Сус1атеп'а, меры были приня- ты, и очень скоро мы снова в форме, готовые принять- ся за работу. Гораздо хуже бывает, если посередине сиесты (когда солнце грубо вдвигает вещи в их конту- ры и они так похожи сами на себя) в загоне для взрос- лых манкуспий слышится оживленный шум и болтов- ня, а это значит, что манкуспий чем-то взволнованы и решили прервать отдых, во время которого должны набирать вес. Выходить не хочется, полуденное солн- це — верная цефалея, а как можно сейчас подвергаться такому риску, когда все зависит от нашей работы. Не хочется, но придется, потому что невозможно больше 77
Хулио Кортасар оставаться в доме, когда из загонов доносится стран- ный, небывалый шум; наскоро проведя тайный совет, мы выходим в пробковых шлемах, кто-то бежит к клет- кам с кормящими манкуспиями, другой проверяет за- совы на воротах, уровень воды в цистерне австралийс- кого производства, третья смотрит, не прокрался ли в загон дикий кот или лисица. Едва мы успеваем добрать- ся до входа в загоны, как уже ослеплены солнцем, выц- вечены языками белого пламени, как альбиносы; в за- мешательстве мы смотрим друг на друга, все еще думая приступить к работе, но — поздно: синдром ВеИасЬппа заставляет нас, обессилевших, поскорей укрыться в глу- бокой тени навеса. Учащенный пульс; красные лица; зрачки расширены. Резко повышенное внутричерепное и артериальное давление. Сильные колющие и режу- щие боли. Цефалея — как удары молота. При каждом шаге словно молотом ударяет по затылку. Боль полосу- ет мозг. Колющие, режущие и разрывные боли — мозг словно расплескивается. Если нагнуться, еще хуже: он словно вываливается из черепа и глаза как будто выте- кают из орбит. («Как будто», «словно» — нет, этого не описать.) Звуки, движение, свет — невыносимо! И вдруг все проходит; прохлада, тень — и вдруг все про- ходит, и мы в благостном изумлении, нам хочется бе- гать и трясти головой, не веря, что всего минуту назад... Но — работа ждет, и теперь нам кажется, что манкус- пии разволновались, потому что им не хватает воды, потому что нет Леонор и Припадочного, — а манкуспии очень чувствительны и наверняка заметили их отсут- ствие, — и, может быть, потому, что их озадачило из- менение в распорядке утренних работ, наша нелов- кость, наша спешка. Поскольку стрижки сегодня нет, один из нас, по графику, занимается спариванием и контрольным взве- шиванием; нетрудно заметить, что за эти сутки состоя- ние детенышей резко ухудшилось. Матери плохо едят, долго нюхают соложенный овес, прежде чем снизойти и 78
Цефалея откусить хоть маленький кусочек нежной питательной пасты. Молча выполняем мы последние работы; теперь приближение ночи имеет для нас иной смысл, в который мы не хотим особенно вдумываться, но уже не расхо- димся, как раньше, подчиняясь строго установленному порядку, и думаем о Леонор, о Припадочном и о ман- куспиях в их загонах. Закрыть дверь дома — значит оставить мир один, бросить его на произвол безначаль- ного хаоса ночи. Мы входим в дом робко, стараясь от- тянуть момент, но не в силах откладывать далее, а по- тому отвечаем друг другу уклончиво, не глядя, и только ночь следит за нами, как огромный глаз. К счастью, сегодня хочется спать — перегрелись, работая на солнце, усталость оказывается сильнее, чем невысказанная тревога, и мы засыпаем прямо среди холодных остатков ужина — начатой яичницы и смо- ченной в молоке булки, с трудом дожевывая их. Что- то снова царапается в окне ванной, кто-то быстро, бо- язливо пробегает по крыше; ни ветерка, в небе — полная луна, и петухи распелись бы еще до полуночи, будь у нас петухи. Молча ложимся мы, на ощупь пе- редавая друг другу последние таблетки. И вот свет погашен — неверно, света попросту нет, и дом стоит темной ямой, а снаружи разлился свет полнолунья, — и все-таки хочется перемолвиться хоть словом, но речь не заходит дальше завтрашнего утра: как раздобыть продукты, добраться до поселка. Мы засыпаем. Прохо- дит час, не больше, пепельный лучик света, падающий в окно, не успел добраться до кровати. Но вот все вско- чили и сидят в кроватях в темноте — в темноте лучше слышно. Что-то случилось с манкуспиями; глухой шум превратился то ли в яростный, то ли в испуганный рев, в котором различимы пронзительные завывания самок и хриплые, воющие голоса самцов; вдруг все стихает — и тишина, как гром, раскатывается по дому, но вот сно- ва волна отчаянных звуков накатывается сквозь темноту издалека. Выходить мы и не думаем, с нас достаточно 79
Хулио Кортасар того, что мы слышим, сидя в кроватях; один из нас со- мневается, откуда идет вой, снаружи или изнутри, по- тому что временами кажется, что звуки рождаются пря- мо здесь, в доме, и целый час нас донимают типичные симптомы Асошкиш'а, при котором все смешивается и непонятно, то ли это так, то ли наоборот. Да, это цефа- лея, и такая ужасная, что описать нельзя. Череп лопа- ется, и словно раскаленным железом жгут мозг, мохна- тую шею; горячий, тоскливый озноб страха. Распирающая тяжесть в области лба, словно там сви- нец, рвущийся наружу, словно все твое существо хочет выломать лобную кость. Приступы Асопкиш'а внезап- ны, протекают в острой форме; ухудшение при холод- ной погоде; сопровождаются тревогой, беспокойством, страхом. Манкуспии бродят вокруг дома, бессмыслен- но уверять себя, что они в загонах, крепко закрытые на засов. Рассвет мы проспали, около пяти нас сморил тяже- лый сон, но в назначенный час сонные руки сами по- тянулись к таблеткам. Уже давно кто-то колотит в дверь столовой, удары становятся все яростнее, пока одна из нас не влезает в тапочки и шлепает за клю- чом. Это полиция с известием об аресте Припадочно- го, они вернули нам дрожки; Припадочный подозре- вается в ограблении и действиях, оскорбляющих нравственность. Надо подписать протокол, теперь все в порядке, солнце стоит высоко, в загонах тихо. По- лицейские осматривают загоны; один зажимает нос платком, делая вид, будто закашлялся. Мы быстро сообщаем все, что от нас требуется, расписываемся, и они уезжают в страшной спешке, глядят издали на загоны, как глядели на нас, едва решаются заглянуть внутрь, но из двери вырывается спертый воздух, и они уезжают в страшной спешке. Любопытно, что это зверье даже не захотело больше шпионить — бегут, как от чумы, и вон уже скачут галопом по склону холма. 80
Цефалея Одна из нас, похоже, приняв на себя персональную ответственность, решила, что одни поедут на поиски провизии, в то время как другие возьмутся за утренние работы. Неохотно садимся мы в дрожки; лошадь уста- ла, поскольку полиция гнала ее без передышки; выез- жаем, то и дело оглядываясь назад. Все в порядке, и, значит, это не манкуспии так шумели на крыше; надо будет выкурить оттуда крыс, хотя удивительно, что одна крыса может наделать такого шуму. Мы открываем за- гоны, сгоняем всех кормящих особей, но соложенного овса почти не осталось, и манкуспии поднимают ужас- ную драку, вырывают друг у друга клочья шерсти с шеи и хребта, все в крови, и нам приходится разгонять их криками и хлыстом. После этого лактация становится неполноценной и болезненной; малыши явно голодают, некоторые, оставив игры, понуро висят на проволоке ограды. У входа в свою клетку найден мертвый самец. Факт необъяснимый. Лошадь еле плетется; мы отъеха- ли довольно далеко, но все еще едем, и лошадь опусти- ла голову и тяжело, со свистом, дышит. Пав духом, мы тащимся обратно; к нашему возвращению последние куски корма исчезают, раздираемые голодными, рассви- репевшими манкуспиями. Смирившись, мы опять идем на веранду. На ниж- ней ступеньке лежит умирающий детеныш. Мы под- нимаем его, кладем в корзинку с соломой, пытаемся разобраться, что с ним, но он умирает темной и зага- дочной звериной смертью. Замок на клетке, однако, не тронут, и непонятно, как он мог сбежать и была ли его смерть результатом побега или он убежал, чув- ствуя, что умирает. Мы положили ему в клюв десять горошин Мих Уопнса, и они лежат там, как жемчу- жинки, — глотать он уже не может. С того места, где мы находимся, мы видим упавшего самца, который резко пытается встать, опираясь на руки, но сил не хватает, и он снова падает и застывает, как будто мо- лясь. 81
Хулио Кортасар Похоже, слышатся крики, причем так близко, что мы невольно заглядываем под соломенные кресла, в которых сидим; доктор Арбин предупреждал о подоб- ных атавистических реакциях в утренние часы, нам самим и в голову не приходило, что могут встречаться такие формы цефалеи. Боль в затылочной части, и сно- ва, время от времени, крики; симптомы Ар15'а, боль, похожая на пчелиный укус. Мы откидываем головы назад или вжимаем их в подушки (некоторые успели добраться до постели). Жажды нет, но пот обильный; мочеиспускание затрудненное, истошные крики. Тело болит, как после побоев, чувствительно к любому при- косновению; в какой-то момент мы взялись за руки — ужасная боль. Но вот постепенно отпускает, страшно только, что может повториться в животном варианте, как уже было однажды; тогда кажется, что жалят не пчелы, а змеи. Половина третьего. Решено кончить наши записки, пока еще светло и мы в норме. Одному из нас придется пойти в поселок, после сиесты будет уже слишком поздно, мы не успе- ем вернуться, а остаться на всю ночь одним и без ле- карств — это... Воздух сиесты не колыхнется, в комна- тах жара; земля, навесы, крыша раскалены, как угли. Умерло еще несколько манкуспий, но остальные ведут себя тихо, и только вблизи слышно их прерывистое дыхание. Одна из нас все еще верит, что нам удастся продать их, что мы должны идти в поселок. Другой пишет эти строки и уже почти ни во что не верит. Ско- рей бы кончилась жара; скорей бы ночь. Выходим мы почти что в семь; под навесом еще осталось немного корма: мы вытрясаем из мешков с овсом мелкую пыль- цу и бережно подбираем каждую щепотку. Манкуспий принюхиваются, и в клетках начинается дикая возня. Мы не решаемся выпустить их, лучше положить ложку пасты в каждую клетку — так им больше нравится, на- верное, кажется более справедливым. Мертвых манкус- пий мы так и оставляем в клетках; непонятно, почему 82
Цефалея десять из них пусты и как часть детенышей оказалась в одном загоне со взрослыми самцами. Быстро темнеет, в сумерках почти ничего не видно, а карбидный фонарь украл Припадочный. Похоже, на дороге у ивового холма появились люди. Подходящий момент позвать кого-нибудь и по- просить сходить в поселок, время еще есть. То вдруг начинает казаться, что они следят за нами; народ та- кой необразованный и смотрит на нас косо. Лучше не думать; мы с удовольствием закрываем дверь — здесь, в доме, все такое наше. Потом решили поли- стать справочники, предупредить новый приступ Ар15,а или еще какого-нибудь зверя похуже; прервав ужин, мы стали читать вслух, почти не вслушиваясь. Фразы путаются, налезают одна на другую, а снару- жи все по-прежнему: некоторые манкуспии подвыва- ют громче, смолкают, и снова слышится их заливис- тый вой. «Галлюцинации при СгоЫиз сазсауеПа носят особый характер»... Один из нас повторяет название вслух: «СгоЫиз сазсауеПа» — гремучая змея, но ведь это одно и то же1. Мы довольны: как хорошо мы теперь понимаем латынь. Наверное, автор справочника не хо- тел воздействовать на излишне впечатлительных и не знающих латыни больных прямым упоминанием жи- вотного. И все же имя страшной змеи произнесено... «Яд ее действует с пугающей быстротой». Приходится читать громче, перекрикивая манкуспии, вновь разбу- шевавшихся возле дома, — они скребутся на крыше, бьются в окна, царапаются у притолок. В некотором смысле это не так уж странно: вечером мы видели мно- го открытых клеток, но дом заперт, и лампы в столовой защищают нас своим холодным светом, пока мы, над- рываясь от крика, пополняем наши знания. Все изло- жено в справочнике предельно ясно, внятным языком, 1 В испанском переводе латинского названия — игра слов: и «сгоЫо», и «сазсаЪе!» означает погремушку (прим. пер.). 83
Хулио Кортасар доступным любому непредубежденному больному, — законченная картина: цефалея и перевозбуждение, свя- занное с моментом засыпания. (К счастью, спать нам не хочется.) Черен сжимает мозг, как стальной шлем, — отлично сказано. Что-то живое ходит кругами в голове. (Получается, что дом как бы и есть наша голова, и кто- то кружит вокруг, и каждое окно, как ухо, прислуши- вается к вою манкуспий там, за стеной.) Голова и грудь сжаты железным каркасом. Докрасна раскаленное же- лезо вогнано в темя. Насчет темени, впрочем, мы не уверены, свет начинает мигать и понемногу гаснет; мы забыли с вечера включить движок. Когда строк уже не различить, мы зажигаем свечу и ставим ее рядом с кни- гой — надо узнать все до конца о симптомах: когда уже знаешь, потом легче. Колющие проникающие боли в правом виске, эта ужасная змея, чей яд действует с пу- гающей быстротой (это мы уже читали, так легко сбить- ся при свече), что-то живое ходит кругами в голове, и это мы читали, все правильно, что-то живое ходит кру- гами. Но мы спокойны, снаружи еще хуже, если оно есть, это снаружи. Взгляды наши устремлены на кни- гу, и когда один из нас жестом привлекает общее вни- мание к вою, который делается все громче и громче, мы еще прилежнее слушаем чтеца, словно верим в то, что все это действительно творится сейчас здесь, где что-то живое ходит кругами, завывая под окнами, ко- торые слушают вой погибающих от голода манкуспий.
ЦИРЦЕЯ И, поцеловав ее в губы, я взял яблоко из ее рук. Но стоило мне надкусить его, как перед глазами у меня все закружилось, ноги подкоси- лись, и я почувствовал, как, с треском ломая тесно сплетенные ветви, я неудержимо падаю вниз, и увидел белые лица мертвецов, привет- ствовавших меня из ямы. Данте Габриэль Россетти. <Яма в саду* Казалось бы, какое ему теперь дело, и все же в этот раз его больно кольнули и эти шушуканья, пре- рываемые на полуслове, и угодливое лицо матушки Се- лесте, сплетничающей с тетей Бебе, и недоверчивая, брезгливая гримаса отца. Начала девица сверху, с этой своей манерой медленно, по-коровьи ворочать головой и смаковать каждое слово, будто перекатывая во рту жвачку. За ней — девчонка из аптеки: «Конечно, я в это не верю, но если это правда, — какой ужас!» — и даже дон Эмилио, всегда сдержанный и аккуратный, как его карандаши и блокноты в гуттаперчевых облож- ках. Все они говорили о Делии Маньяра, стараясь дер- жаться в рамках приличия, не до конца уверенные, что все могло быть именно так, но Марио чувствовал, как злость волной поднимается в нем, заливая краской щеки. Он вдруг возненавидел всех своих домашних и пережил бессильный порыв — уйти, зажить самостоя- тельно. Он никогда не любил их, и только родство и страх остаться одному удерживали его возле матери и братьев.' С соседями он был прям и груб: дона Эмилио послал к чертям, как только тот снова решил пуститься в комментарии. С девицей сверху перестал здоровать- ся, хотя такую разве чем проймешь. А по пути с рабо- ты, не скрываясь, у всех на виду, заходил в дом к Ма- ньяра, а иногда дарил коробку карамели или книгу девушке, погубившей двух своих женихов. 85
Хулио Кортасар Я плохо помню Делию, помню только, что она была блондинка, с тонкими чертами лица, медлительная (впрочем, мне было тогда двенадцать лет, а в этом воз- расте время и весь мир кажутся медлительными), но- сившая светлые платья с широкими развевающимися подолами. Одно время Марио думал, что люди так не- навидят Делию за ее изящество, элегантность. Он так и сказал матушке Селесте: «Все вы ее ненавидите, по- тому что она не такое быдло, как вы и как я сам», — и даже не вздрогнул, когда мать замахнулась на него полотенцем. После того раза наступил полный разрыв: его сторонились, белье стирали как бы из одолжения, а когда по воскресеньям уезжали в Палермо или на пикник, попросту ничего ему не говорили. Тогда Ма- рио шел к дому Дел ни и, встав под ее окном, бросал камешек. Иногда она выходила, а иногда только слы- шался ее смех, немного ехидный и не оставляющий никаких надежд. После знаменитого боя между Фирпо и Демпси в каждой семье бушевали страсти, было пролито немало слез, после чего наступило затишье, меланхоличное, почти колониальное. Маньяра переехали, жили теперь через несколько кварталов, а в Альмагро это много значит, и теперь уже другие соседи стали третировать Делию, а в Виктории и Кастро Баррос, наоборот, за- были про нее, и Марио по-прежнему виделся с ней два раза в неделю, когда возвращался из банка. Тем вре- менем настало лето и Делии иногда хотелось прогу- ляться; тогда они шли в какую-нибудь кондитерскую на Ривадавиа или сидели на площади Онсе. Марио исполнилось девятнадцать, а скоро и Делия, по-пре- жнему не снимавшая траура, невесело отметила двад- цать два года. Старики Маньяра считали, что носить траур по же- ниху это уж чересчур, да и Марио, пожалуй, предпо- чел бы, чтобы Делия хранила свое горе про себя. Ему было тяжело видеть печальную улыбку Делии под 86
Цирцея траурной вуалью, когда, стоя перед зеркалом, она на- девала шляпу, черные поля которой еще больше отте- няли светлый цвет ее волос. Она снисходительно при- нимала обожание Марио и стариков Маньяра, позволяла водить себя на прогулки и делать подарки, возвращаться домой под вечер и принимать гостей но воскресеньям. Иногда она отправлялась одна в ста- рый квартал, где они когда-то встречались с Гектором, когда он за ней ухаживал. Увидев ее как-то проходя- щей мимо, матушка Селесте с подчеркнутым презрени- ем опустила штору. Кот постоянно ходил следом за Де- лией, и вообще все животные всегда подчинялись Делии, то ли проникаясь к ней симпатией, то ли чув- ствуя ее скрытую властность, но они всегда бродили возле, и она даже на них не глядела. Как-то раз Ма- рио заметил, как собака, которую Делия хотела погла- дить, отбежала от нее. Она позвала собаку (дело было на площади Онсе, вечером), и та подошла к руке Де- лии покорно, пожалуй, даже с удовольствием. Мать го- ворила, что девочкой Делия любила играть с пауками. Все удивлялись, даже Марио, который их не боялся. И бабочки садились ей на волосы — Марио видел это дважды за один вечер в Сан-Исидро, — но Делия от- гоняла их легким взмахом руки. Гектор подарил ей белого кролика, который умер скоро, раньше чем сам Гектор. Но Гектор утопился утром в воскресенье, бро- сившись в море с пристани в Новом порту. Тогда-то до Марио и стали доходить слухи. Смерть Роло Ме- дичи сама по себе никого не заинтересовала — каж- дый второй умирает от сердечного приступа. Но ког- да Гектор покончил с собой, соседи решили, что вряд ли все это случайно, и у Марио снова всплыло в па- мяти угодливое лицо матушки Селесте, сплетничаю- щей с тетей Бебе, недоверчивая и брезгливая гримаса отца. В довершение всего Роло буквально размозжил себе голову, упав в дверях дома Маньяра, и, хотя он был уже мертв, страшный удар о ступеньку был еще 87
Хулио Кортасар одной малоприятной подробностью. Делия осталась внутри, что было странно, поскольку она всегда проща- лась в дверях, но в любом случае она оказалась рядом и закричала первой. Гектор же, наоборот, умер один, в ту ночь все было белым от заморозка, через пять часов после того, как ушел от Делии, как уходил от нее каж- дую субботу. Я плохо помню Марио, но говорят, что они с Дели- ей были красивой парой. Хотя она все еще носила тра- ур по Гектору (траур по Роло — странная причуда! — она не надевала вовсе), она принимала приглашения Марио прогуляться по Альмагро или сходить в кино. До этого Марио чувствовал себя посторонним, чуждым Делии, ее жизни и даже ее дому. Его посещения были «визиты», и только, а слово это у нас имеет вполне точный, строго определенный смысл. Когда, переходя улицу или поднимаясь по лестнице вокзала Медрано, он брал ее под руку, то иногда смотрел на свою руку, плотно лежащую на черном шелке траурного платья. Этот контраст белого и черного подчеркивал расстоя- ние между ними. Но в воскресные утра Делия, в сером платье и в светлой шляпе, казалась ближе. Теперь, когда от слухов уже нельзя было так про- сто отмахнуться, самое скверное для Марио заключа- лось в том, что в них обнаружилось много подробнос- тей, никак не желавших складываться в осмысленную картину. Немало людей в Буэнос-Айресе умирает от сер- дечных приступов или от удушья, наступившего в ре- зультате несчастного случая на воде. Немало кроликов, содержащихся в городе в неволе, чахнет и умирает. Не- мало собак, сторонящихся человека или ластящихся к нему. Записка из нескольких строк, оставленная Гекто- ром матери, рыдания, которые, как уверяет девица сверху, она слышала в доме Маньяра в ту ночь, когда умер Роло (но до падения), лицо Делии в первые дни... За всем этим люди умудряются увидеть Бог весть что, штрих к штриху — складывается узор, и с ужасом, с 88
Цирцея отвращением представлялись Марио части этого узора по ночам, когда бессонница властно вторгалась в его комнатушку. «Прости, но я должен умереть, объяснить невоз- можно, и все же прости меня, мама». Полоска бумаги, вырванная из полей «Критики» и придавленная кам- нем рядом с пиджаком, который мог бы заметить пер- вый с утра проходящий по пристани матрос. До этого вечера он был совершенно счастлив и, само собой, по- следние несколько недель выглядел странным, скорее даже не странным, а рассеянным: глядел в одну точку, будто что-то ему виделось в воздухе. Так, словно ста- рался что-то там прочитать, разгадать какую-то над- пись. Все молодые люди из кафе «Рубин» могут это подтвердить. А вот Роло — нет, у него сердце отказа- ло сразу; Роло был парень не компанейский, тихий, при деньгах, владелец четырехместного открытого «шевроле», так что мало кому приходилось с ним стал- киваться в эти последние дни. В прихожих наших до- мов любой звук отдается очень громко, и девица сверху не уставала повторять, что Роло не то чтобы плакал, а как-то сдавленно взвизгивал, похоже на крик, который стараются заглушить, закрывая рот ру- ками. Потом мгновенно — жуткий звук удара, шаги Делии, зовущей на помощь, уже не нужную. Непроизвольно объединяя, сопоставляя эти отрыв- ки, Марио подыскивал свои объяснения, вынашивал свою версию, чтобы противостоять атаке соседей. Он никогда не расспрашивал Делию, в смутной надежде, что она сама поможет ему. У стариков Маньяра тоже была довольно странная манера говорить о Роло и Гек- торе — ненавязчиво, так, словно они уехали на время. Таким образом, Делия постоянно находилась под пре- дусмотрительной и тщательной опекой. Когда же к родителям присоединился Марио, не менее сдержан- ный и благоразумный, чем они, все трое окружили Делию некой защитной оболочкой, тонкой постоянной 89
Хулио Кортасар пеленой, становившейся почти прозрачной по вторникам и четвергам и настойчиво сгущавшейся с субботы до по- недельника. Делия мало-помалу стала проявлять призна- ки оживления, однажды села за пианино, в другой раз сыграла партию в лото; стала ласковой с Марио, усажи- вала его у окна в зале и делилась с ним планами насчет новых платьев и вышивок. Она никогда не заговарива- ла ни о десертах, ни о конфетах, слегка удивленный, Марио приписывал это ее деликатности, боязни наску- чить ему. Старики Маньяра наперебой хвалили ликеры, которые готовила Делия, и как-то вечером предложили Марио выпить рюмочку, но Делия, резко вмешавшись, сказала, что это ликеры для женщин и что она почти все выпила. «Гектору...» — жалобным голосом начала мать, но тут же умолкла, чтобы не расстраивать Марио. По- том они поняли, что Марио воспринимает упоминания о женихах спокойно. С тех пор речь о ликерах больше не заходила, пока Делия, приободрившись, не захотела ис- пробовать новые рецепты. Марио запомнился этот вечер, потому что он только что получил повышение по службе и, узнав об этом, первым делом купил коробку конфет для Делии. Когда он пришел, старики мирно толковали о чем-то, слушая радиоприемник с наушниками, и зас- тавили его остаться в столовой, чтобы послушать, как поет Росита Кирога. Потом он сказал им о своем повы- шении и о том, что купил Делии в подарок конфеты. — Вот это ты зря, — сказали они, — но уж ладно, отнеси ей, она в зале. "^ И, проводив его взглядами, они еще долго смотре- ли друг на друга, пока сеньор Маньяра не снял науш- ники, так, словно это был лавровый венок, а сеньора со вздохом отвела глаза. Вид у обоих вдруг стал несча- стный, поникший. Дрожащей рукой сеньор Маньяра поднял рычажок приемника. Увидев коробку, Делия почти не обратила на нее внимания, но, попробовав вторую конфету, с мятной начинкой, обсыпанную орехами, сказала Марио, что 90
Цирцея тоже умеет делать конфеты. Словно чувствуя себя вино- ватой, что так о многом не говорила ему раньше, она стала оживленно рассказывать про то, как готовит на- чинку, как обливает уже готовые конфеты шоколадом или мокко. Лучший ее рецепт были конфеты с апель- синовой начинкой, пропитанные ликером, и, взяв одну из принесенных Марио, она воткнула в нее иголку, демонстрируя, как она впрыскивает ликер; Марио гля- дел на ее белые пальцы, сжимавшие темный шоколад- ный комок, и она напоминала ему хирурга во время сложной операции, выдерживающего тонкую артисти- ческую паузу. Конфета в пальцах Делии вдруг показа- лась ему похожей на маленькое живое существо — мышонка, в котором ковыряются иглой. Марио почув- ствовал непривычную дурноту, сладкий тошнотворный комок подкатил к горлу. «Брось эту конфету, — захо- телось сказать ему. — Брось ее сейчас же, не ешь, ведь она живая, ведь это живая мышь». Потом его отвлек- ли приятные мысли о повышении, и он слушал, как Делия рассказывает про рецепт чайного ликера, розо- вого... запустив руку в коробку, он съел подряд две или три конфеты. Делия улыбалась чуть насмешливо. В голове его беспорядочно кружились робкие, счастли- вые мысли. «Третий жених, — неожиданно подумалось ему. — А может быть, взять и так и сказать: ваш тре- тий жених, и все еще живой». Чем дальше, тем рассказывать становится труднее, подробности нашей истории незаметно путаются с другими, не имеющими к ней отношения, и все боль- ше мелких подлогов скапливается в памяти за внеш- ней стороной воспоминаний; кажется, впрочем, что он стал все чаще навещать дом Маньяра, все глубже вхо- дил в жизнь Делии, ее вкусы и капризы — так, что старики, правда в довольно осторожной форме, од- нажды попросили его позаботиться о Делии, и он стал покупать ей все необходимое для приготовления ли- керов, фильтры и воронки, а она принимала эти 91
Хулио Кортасар подношения с торжественной серьезностью, в которой Марио чудились проблески любви или, по крайней мере, более спокойное отношение к умершему прошлому. По воскресеньям после обеда он оставался за столом со своими, и матушка Селесте пусть и без улыбки, но вознаграждала его за это лакомым куском десерта и свежим, горячим кофе. Шушуканья тоже в конце кон- цов прекратились, по меньшей мере о Делии не гово- рили в его присутствии. Кто знает, что было тому при- чиной — пара затрещин, которые он влепил младшему сынку Камилетти, или то, как он резко обрывал все поползновения матушки Селесте, но Марио стало ка- заться, что ему удалось заставить их задуматься, что они простили Делию и даже по-новому относятся к ней. Он никогда не говорил о своей семье в доме Ма- ньяра, так же как не упоминал свою подругу в воскрес- ных послеобеденных разговорах. Он даже почти пове- рил в возможность двойной жизни, в четырех кварталах одна от другой; угол Ривадавия и Кастро Баррос служил как бы мостом, удобным и необходи- мым. У него даже появилась надежда, что будущее сблизит их дома и их семьи, равнодушное к тому тем- ному и отчужденному, что — он чувствовал это иног- да, наедине сам с собой — все же происходит. Кроме него к Маньяра никто не ходил. Это отсут- ствие родственников и друзей слегка удивляло. Ма- рио не пришлось выдумывать какую-то особенную манеру звонить в дверь, все и так знали, что это он. Декабрь выдался жаркий, дождливый, Делия как раз готовила крепкий апельсиновый ликер, и они пили его, радостные, пока за окнами бушевала гроза. Ста- рики Маньяра попробовать ликер отказались, уверяя, что им будет от него плохо. Делия не рассердилась, но, словно вся преобразившись, затаив дыхание, сле- дила за тем, как Марио сосредоточенно цедит из кро- шечной сиреневой рюмки жгуче пахнущую ярко-оран- жевую жидкость. «Бросает в жар — умираю, но 92
Цирцея вкусно», — приговаривал он. Делия, вообще говорив- шая мало, когда была довольна, заметила: «Я сделала его для тебя». Старики глядели на нее, словно желая прочесть в ее глазах тайну рецепта, мельчайшие под- робности двухнедельной метаморфозы. О том, что Роло нравились ликеры Делии, Марио узнал по нескольким словам, оброненным стариком Маньяра, когда Делии не было в комнате: «Она часто готовила ему напитки. Но Роло боялся за сердце. Ал- коголь вреден для сердца». После такого деликатного намека Марио теперь понимал, откуда взялась та сво- бода, с какой Делия себя держит, с какой садится за пианино. Он едва не решился спросить у стариков, что нравилось Гектору, чем — сладким или ликерами — угощала Делия Гектора. Он подумал о конфетах, ко- торые Делия снова пробовала делать и которые суши- лись сейчас разложенные рядами на полке в комнате перед кухней. Что-то подсказывало Марио, что конфе- ты у Делии получатся необыкновенные. После не- однократных просьб он добился: она разрешила ему попробовать штучку. Он уже собирался уходить, ког- да Делия принесла ему на пробу конфету, белую, воз- душную, в мельхиоровой розетке. Пока он медленно жевал конфету — пожалуй, чуть горьковато, редкое со- четание привкуса мяты и мускатного ореха, — Делия стояла скромно потупясь. Похвалы она решительно от- клонила; это была всего лишь проба, пока еще совсем не то, чего она хочет. Однако под конец следующего визита — тоже вечером, когда прощальные сумерки уже сгустились вокруг пианино, — она дала ему попробо- вать еще. Чтобы отгадать вкус, Марио должен был за- крыть глаза, он подчинился и не сразу угадал легкий, едва уловимый вкус мандарина, исходящий из самой глубины шоколадной массы. Что-то мелко похрустыва- ло на зубах, ему так и не удалось уловить вкус, но все равно было приятно почувствовать хоть какое-то сопро- тивление в этой вязкой сладкой мякоти. 93
Хулио Кортасар В результате Делия осталась довольна, сказала Ма- рио, что вкус, как он его описал, похож на то, чего она добивается. Однако предстояли еще пробы, надо было отладить все тонкости. Старики сказали Марио, что Делия совсем не подходит к пианино и целыми часами возится то с ликерами, то с конфетами. В их тоне не слышалось упрека, но и довольны они тоже не были; Марио догадался, что их расстраивают расходы Делии. Тогда он потихоньку попросил у Делии список всех необходимых ингредиентов. В ответ она сделала то, чего никогда не делала прежде: обвив руками его шею, поцеловала в щеку. Губы ее чуть пахли мятой. Марио прикрыл веки, чувствуя, что его неудержимо тянет еще раз, с закрытыми глазами, просмаковать запах и вкус. И поцелуй повторился, уже более долгий, с легким стоном. Он не помнит, ответил ли на поцелуй; скорее всего, просто стоял, безвольно, молча, впивая запах и вкус Делии, в полутьме зала. Потом она играла на пиани- но, как еще не играла никогда, и попросила его прий- ти завтра. Никогда она еще не говорила с ним таким голосом, никогда они еще так не молчали. Старики что- то заподозрили, потому что рорвались в залу, потрясая газетами, где сообщалось о летчике, пропавшем без вести над Атлантикой. Кто-то зажег свет, и Делия рас- серженно встала из-за пианино; Марио на мгновение показалось, что в ее движениях мелькнуло что-то отча- янное, бешеная поспешность, с какой тысяченожка убегает от света по стене. Стоя в дверях, она судорож- но двигала руками, но потом, словно пристыженная, вернулась в комнату, исподлобья глядя на стариков; она глядела исподлобья и улыбалась. Спокойно, как о чем-то окончательно ясном, думал в тот вечер Марио о том, как хрупок покой Делии, постоянно тяготимой памятью о двух смертях. Что ж, Роло — еще куда ни шло; но смерть Гектора перепол- нила чашу, это был тот последний толчок, от которого 94
Цирцея зеркало разлетается вдребезги. От прежней Делии оста- лись ее утонченные увлечения, хитрая возня с кулинар- ными рецептами и животными, ее отношения с просты- ми незаметными вещами, тяга к ней бабочек и кошек, аура ее медленного, как бы угасающего дыхания. Он поклялся окружить ее безграничной лаской и заботой, на долгие годы увезти в мир целительно светлых ком- нат и парков, далеких от печальных воспоминаний; быть может, ему не стоило и жениться на Делии, а про- сто длить эту безмятежную любовь до тех пор, пока она окончательно не убедится, что в облике третьего жени- ха с ней рядом идет вовсе не смерть, а жизнь. Когда он стал приносить Делии экстракты и эссен- ции, то решил, что старики обрадуются, напротив, они стали дуться, глядели молча, косо, и все же под конец смирялись и уходили, особенно когда наступало время проб, всегда в зале, почти в полной темноте, и надо было закрывать глаза, чтобы определить — после стольких колебаний, ведь речь шла о тончайших вку- совых оттенках, — на что похож новый кусочек слад- кой мякоти, новое маленькое чудо на мельхиоровой розетке. Вознаграждая внимание Марио, Делия соглашалась пойти вместе в кино или прогуляться по Палермо. Ста- рики выражали ему все большую, понимающую благо- дарность всякий раз, как он заходил за ней в субботу вечером или в воскресенье утром. В то же время он заметил, что Делия страшно недовольна, когда стари- ки остаются дома одни. Хотя и рядом с Марио она не скучала, но когда им случалось выходить вместе со стариками, веселилась от души, как в тот раз, когда они вместе ходили на Сельскохозяйственную выстав- ку, просила купить ей пастилок и благосклонно прини- мала в подарок игрушки, которые на обратном пути не выпускала из рук, разглядывая их пристальным, не- мигающим взглядом. Свежий воздух хорошо на нее действовал; Марио заметил, как посвежела ее кожа, 95
Хулио Кортасар стала уверенней походка. Было жаль, что по вечерам она вновь возвращается к своим опытам, замыкается над бесконечными операциями с весами и щипчиками. Теперь конфеты поглотили ее настолько, что она со- всем забросила ликеры; теперь она уже почти не дава- ла пробовать новые образцы, не делилась удачами. Старикам на пробу она вообще ничего не давала; Ма- рио безосновательно предполагал, что старикам просто не нравится любой новый вкус; они предпочитали обычную карамель, и, когда Делия оставляла на столе коробку, не предлагая и в то же время как бы предла- гая им попробовать, они выбирали самые простые по форме, те, что уже пробовали, а некоторые конфеты даже разрезали, чтобы проверить начинку. Марио за- бавляло глухое недовольство, с каким Делия сидела за пианино, ее притворно безразличный вид. Было замет- но, что у нее есть для него новости, в последний момент она приносила с кухни мельхиоровую розетку; однаж- ды уже успело стемнеть, пока она играла, и она позво- лила Марио проводить ее на кухню — посмотреть но- вые конфеты. Ойа зажгла свет, и Марио увидел спяще- го в углу кота и тараканов, стремительно разбегавшихся по плиткам пола. Он вспомнил кухню в своем доме, матушку Селесте, посыпающую вдоль стен желтый по- рошок. В тот вечер у конфет был вкус мокко и необыч- ный соленый привкус (там, где сам вкус уже, казалось, кончался), словно утаенная в самой глубине слезинка; глупо было думать, но он подумал о тех слезах, о той ночи, когда Роло плакал у дверей. — Рыбка грустит, — сказала Делия, указывая на большой стеклянный сосуд с камушками на дне и ис- кусственными водорослями. Розовая, полупрозрачная рыбка дремала, мерно открывая и закрывая рот. Ее хо- лодный глазок глядел на Марио, как живая жемчужи- на. Марио показалось, что глаз тоже соленый, как сле- зинка, растаявшая у него во рту. — Надо поскорей сменить воду, — подсказал он. 96
Цирцея — Незачем, она уже больная и старая. Завтра она умрет. Слова эти как будто вернули Марио к самому худ- шему, к скорбной, траурной Делии первых дней. Все это было еще так близко: роковая ступенька и при- стань, фотографии Гектора среди чулок и летних юбок. Засушенный цветок с похорон Роло был приколот к картинке на обратной стороне дверцы платяного шка- фа. Перед уходом он попросил ее выйти за него замуж осенью. Делия не ответила, опустила глаза, вниматель- но разглядывая пол, словно ища прятавшегося между паркетинами муравья. Они никогда еще не говорили об этом, казалось, Делия хочет свыкнуться с мыслью, прежде чем ответить. Внезапно выпрямившись, она взглянула на Марио, глаза ее блестели. В эту минуту она была очень красива, губы дрожали. Она повела рукой, словно открыла невидимую в воздухе дверцу, и что-то загадочное, почти волшебное было в ее жесте. — Теперь ты мой жених, — сказала она. — Что ж, это совсем другое дело. Матушка Селесте выслушала новость, не сказав ни слова, отставила утюг и весь день не показывалась из своей комнаты, куда один за другим входили братья Марио и выходили с вытянувшимися лицами и пусты- ми пузырьками из-под гесперидина. Марио пошел на футбол, а вечером отправился к Делии с букетом роз. Старики Маньяра встретили его в зале, обняли, наго- ворили всякой всячины, не обошлось без бутылки порт- вейна и пирожных. В обращении их появилось что-то родственное и одновременно отчужденное. Теперь они были уже не просто друзьями и глядели на Марио как на человека близкого, о котором известно все с младых лет. Марио поцеловал Делию, расцеловался со старуш- кой Маньяра и, крепко обнимая будущего тестя, хотел было сказать, что они могут доверять ему, что он будет ♦Врата неба» 97
Хулио Кортасар новой опорой их семейного очага, но подходящих слов не нашлось. Заметно было, что старики тоже что-то хотят сказать ему, но никак не могут решиться. Шур- ша газетами, они ушли в свою комнату, и Марио остал- ся наедине с Делией и пианино, с Делией и призывны- ми, проникнутыми страстью звуками. Пару раз за время помолвки он собирался назна- чить старику Маньяра встречу где-нибудь вне дома, чтобы поговорить с ним об анонимках. Потом решил, что это будет излишне жестоко и ненужно, ведь все равно он ничего не мог поделать с этими жалкими людьми, которые его преследовали. Самая неприятная пришла в субботу, в полдень, в голубом конверте, от- куда на Марио глядела фотография Гектора в «Пос- леднем часе», рядом с заметкой, в которой несколько строчек было подчеркнуто синими чернилами. «Как уверяют родственники, только глубокое отчаяние мог- ло толкнуть его на самоубийство». Он почему-то по- думал, что родственники Гектора ни разу не появля- лись у Маньяра. Может быть, заходили в первые дни. Потом он вспомнил про розовую рыбку, старики го- ворили, что это подарок матери Гектора. Розовая рыб- ка умерла в день, предсказанный Делией. Только глу- бокое отчаяние могло толкнуть. Он сжег конверт, вырезку, еще раз припомнил всех, на кого могло пасть подозрение, и решил поговорить с Делией начистоту, чтобы избавить ее от этих невыносимых, отовсюду со- чащихся, липких, ядовитых сплетен. Через пять дней (он так и не говорил ни с Делией, ни со стариком) пришла вторая. На листке плотной голубой бумаги сначала, неизвестно почему, стояла звездочка, потом было написано: «Вы, это, поосторожней, если будете спускаться по ступенькам». От конверта исходил сла- бый запах миндального мыла. Марио подумал, не пользуется ли миндальным мылом девица сверху, а под конец, неумело храбрясь, даже перерыл комод ма- тушки Селесте и сестры. И снова он сжег письмо, сно- 98
Цирцея ва ничего не сказал Делим. Стоял декабрь, жаркий, один из жарких декабрей двадцатых; теперь после ужина он шел прямо к Делии, и они ходили и беседо- вали в маленьком саду за домом или обходили кругом квартал. Из-за жары они ели меньше конфет, и, хотя Делия не отказалась от своих экспериментов, теперь она реже приносила образцы в залу, предпочитая хра- нить их в старых коробках, каждую в отдельном уг- лублении, накрывая сверху светло-зеленой, как трава газона, бумагой. Марио заметил, что она беспокойна, как бы начеку. Иногда, сворачивая за угол, она ог- лядывалась, и в тот вечер, когда она мотнула голо- вой, проходя мимо почтового ящика на углу Медра- но и Ривадавия, Марио понял, что у нее тоже есть свои незримые мучители, что, ничего не говоря друг другу, они испытывают одно и то же чувство затрав- ленное™. Он встретился со стариком Маньяра в немецкой пивной на углу Кангальо и Пуэйрредон, без конца за- казывал ему пиво с жареной картошкой, но тот сидел молча, осовев, и недоверчиво поглядывал на Марио, словно в самой их встрече ему чудилось нечто подозри- тельное. Марио с улыбкой сказал, что не собирается просить денег, рассказал напрямик об анонимках, о том, что Делия нервничает, о почтовом ящике на углу Медрано и Ривадавия. — Конечно, как только мы поженимся, это безобра- зие прекратится. Но я хочу, чтобы вы мне помогли ее защитить. Такие вещи для нее опасны. Она человек чувствительный, деликатный. — Хочешь сказать, что она может свихнуться, вер- но я понял? — Нет, нет, я не про то. Но если она тоже получа- ет анонимки и ничего не говорит, и все это у нее ко- пится... — Плохо ты знаешь Делию. Анонимки ей... на ано- нимки ей наплевать. Она покрепче, чем ты думаешь. 4* 99
Хулио Кортасар — Но послушайте, она сама не своя, что-то с ней происходит, — защищался сбитый с толку Марио. • • — Не в этом дело, пойми, — старик громко прихле- бывал и говорил еле внятно. — Она и раньше такая была, уж я-то ее знаю. — Когда это раньше? — Раньше — значит до того, как те померли, дура- лей. Расплатись, мне пора. Марио хотел возразить, но старик Маньяра уже ковылял к дверям. Выходя, он слабо махнул на про- щанье и пошел в сторону Онсе понурив голову. Марио не решился ни пойти за ним, ни даже хорошенько за- думаться над тем, что только что услышал. Как тог- да, вначале, он снова оказался один против всех: деви- цы сверху, матушки Селесте, против семьи Маньяра. Даже против Маньяра. Делия что-то заподозрила, потому что встретила его не так, как обычно, много говорила и испытующе гля- дела на Марио. Возможно, старики рассказали ей о встрече в пивной; Марио ждал, пока она сама не кос- нется этой темы, но она предпочла сесть за пианино и стала наигрывать то песенки из «Розмари», то Шума- на, то танго Пачогстрастные, с придыханиями, — так, что наконец появились и старики с галетами и малагой и зажгли весь свет. Говорили про Полу Негри, про преступление в Линьяре, про частичное затмение и про то, что у кота расстройство желудка. Делия считала, что кот наелся волос и надо дать ему касторки. Стари- ки с ней не спорили, но слушали недоверчиво. При- помнили знакомого ветеринара, полынный отвар. Ре- шили оставить кота в саду, пусть сам найдет целебную травку. Но Делия сказала, что кот все равно умрет, даже если касторка и поможет ему немного. С улицы донеслись крики газетчика, и старики бросились поку- пать «Последний час». По молчаливому знаку Делии Марио потушил в зале свет. Осталась только лампа на столике в углу, бросавшая пятна тусклого желтого света 100
Цирцея на салфетку с футуристическим узором. Над пианино повис мягкий полумрак. • Марио спросил Делию, готовит ли она подвенечное платье и какой месяц — март или май — больше под- ходит для свадьбы. Собираясь с духом, он выжидал минуту, чтобы завести разговор об анонимках, и каж- дый раз страх ошибиться удерживал его. Делия сиде- ла рядом с ним на темно-зеленом диване, и платье ее смутно голубело в полутьме. Он хотел поцеловать ее, но почувствовал, как она сжалась и слегка отодвину- лась. — Мама еще придет прощаться. Подожди, пока они лягут... Слышно было, как за стеной ходят старики, шуршат газетами, говорят о чем-то, не умолкая. В тот вечер, хоть и пол-одиннадцатого, им не хотелось спать и они негромко переговаривались. Делия снова села к пиани- но и словно с каким-то упрямством начала играть бес- конечные креольские вальсы, каждый из которых по- вторялся «с1а саро а1 Кпе»1, с затейливыми пассажами, пусть несколько пошловатыми, но приводившими Ма- рио в восторг, и она играла, пока старики не пришли пожелать им спокойной ночи и чтобы они не засижи- вались, потому что теперь он, Марио, как член семьи, должен заботиться о Делии и следить, чтобы она не полуночничала. Наконец они ушли, словно нехотя, но уже совсем засыпая, и ночь жарко задышала во вход- ную дверь и окно залы. Марио захотелось холодной воды, и он пошел на кухню, хотя Делия сама хотела принести ему и немного встревожилась. Когда он вер- нулся, Делия стояла у окна, глядя на пустынную ули- цу, по которой раньше, вот так же вечером, уходили от нее Гектор и Роло. Как бы лунный отсвет лежал на полу у ног Делии, на мельхиоровой розетке, которую Делия держала в руках, как еще одну, маленькую От начала до конца (ит., муз. термин). 101
Хулио Кортасар луну. Она не хотела, чтобы он пробовал при стариках, пусть поймет, как надоели ей их упреки, они всегда считали, что она злоупотребляет добротой Марио, уго- варивая его попробовать новые конфеты, нет, конечно, если он не хочет, но она никому так не доверяет, как ему, а старики просто неспособны оценить необычный вкус. Словно умоляя, протягивала она ему конфету, но теперь Марио понимал затаенное желание, звучавшее в ее голосе, все вокруг вдруг стало светло и ясно, но не от лунного света и даже не от слов Делии. Поставив полный стакан на пианино (он так и не пил на кухне), он взял двумя пальцами конфету, а Делия стояла ря- дом в ожидании приговора, и дыхание ее было тяже- лым, словно все зависело от этой минуты, она молча- ла, но лицо ее было напряженно-выжидательным, глаза широко раскрылись — или то была вина освещения, — а по телу пробегала дрожь, она задыхалась, да, почти задыхалась, когда Марио подносил ко рту конфету, де- лая вид, что хочет откусить, опускал руку, и Делия сто- нала, словно кто-то неожиданно мешал ей достичь выс- шей точки блаженства. Слегка сжимая конфету с боков свободной рукой, он не спускал глаз с Делии, лицо ко- торой, белое как снег, как маска Пьеро, отвратительно кривилось в полутьме. Пальцы разломили конфету на- пополам. Лунный свет отвесно упал на белесое тельце таракана, голое, без кожицы, а вокруг, смешанные с мятой и марципаном, лежали кусочки ножек и крыль- ев, посыпанные мелко истолченным панцирем. Он швырнул остатки конфеты ей в лицо, и Делия зарыдала, закрыв лицо руками, задыхаясь от сотряса- ющей все ее тело икоты, и рыдания ее становились все надрывней, как в ту ночь, когда погиб Роло, и тогда пальцы Марио сжали ее горло, словно чтобы защитить ее от ужаса, рвущегося из груди, от утробных жалоб- ных всхлипов, от судорог смеха, нет, он хотел только, чтобы она замолчала, и сжимал пальцы все сильнее, только чтобы она замолчала, ведь девица сверху уже, 102
Цирцея наверное, слушает, замирая от удовольствия, так что надо было заставить ее замолчать во что бы то ни ста- ло. Из-за его спины, с кухни, где он нашел кота с вот- кнутыми в глаза щепками, ползущего из последних сил, чтобы все же умереть в доме, доносилось дыхание проснувшихся стариков Маньяра, которые прятались в столовой, чтобы подслушивать, он был уверен, что Маньяра все слышали и сейчас там, за дверью, в тем- ноте столовой, прислушиваются к тому, как он хочет заставить замолчать Делию. Он ослабил хватку, и Де- лия упала на диван, скрюченная, с посиневшим лицом, но живая. Он слышал, как тяжело дышат за дверью старики, ему было так жаль их: из-за самой Делии, из- за того, что он еще раз оставляет их с нею, живой. Он уходил и оставлял их с ней — как Гектор, как Роло. Ему было очень жаль стариков Маньяра, которые си- дели, притихнув, там, в темноте, и ждали, что он — или все равно кто — заставит умолкнуть плачущую Делию, оборвет этот ее плач.
ВРАТА НЕБА В восемь часов пришел Хосе Мария и почти без подготовки сообщил мне, что Селина только что умер- ла. Помню, я на миг задержался мыслью на этом «только что», оно звучало так, будто Селина сама на- значила минуту своей кончины. Уже почти стемнело, губы у Хосе Марии дрожали. — Мауро в таком горе, совсем обезумел. Пойдем туда. Мне надо было закончить кое-какие заметки, кроме того, я обещал одной приятельнице сводить ее поужи- нать. Несколько телефонных звонков, и мы с Хосе Марией вышли ловить такси. Мауро и Селина жили на углу улиц Каннинга и Санта-Фе, так что добрались мы за десять минут. Подойдя к дому, мы увидели людей, которые с виноватым, растерянным видом толпились в вестибюле; по дороге я узнал, что в шесть часов у Се- лины пошла горлом кровь, что Мауро сбегал за врачом и что его мать была с ними. Врач вроде бы сел писать длинный рецепт, когда Селина открыла глаза, закаш- лялась — кашель был больше похож на свист — и ис- пустила дух. — Доктору пришлось выскочить за дверь, Мауро хотел броситься на него с кулаками, еле я удержал. Вы знаете, каков он, когда выйдет из себя. Я думал о Селине, о ждавшем нас в доме ее послед- нем облике. До меня почти не доходили вопли старух и сутолока в патио, зато я помню, что такси стоило два семьдесят, а у шофера была люстриновая кепка. Два- три приятеля Мауро, стоя в дверях, читали «Ла Расой»; девочка в синем платье держала на руках бело-рыжего 104
Врата неба кота и заботливо подрезала ему усы. Дальше, за ними, начинались стенания и пахло спертым воздухом. — Пойди к Мауро, — сказал я Хосе Марии. — Надо хорошенько накачать его, ты знаешь. В кухне уже заваривали мате. Само собой состави- лось бдение около покойницы; в жарком воздухе ком- наты мелькали лица, подносы с напитками. Просто не- вероятно, как соседи со всей улицы бросают привычные дела и разговоры, устремляясь к месту происшествия. Забулькала вода в бомбилье, когда я прошел мимо кух- ни и заглянул в комнату усопшей. Мисия Мартита и другая женщина взглянули на меня из темной глубины, где кровать, казалось, плавала в айвовом желе. По их несколько надменному виду я понял, что они обмыли и обрядили Селину — слегка пахло уксусом. — Отмучилась, бедняжка, — сказала мисия Марти- та. — Заходите, доктор, посмотрите на нее. Как будто спит. Сдерживая желание послать ее ко всем чертям, я окунулся в теплое варево комнаты. Вот уже несколько минут я смотрел на Селину и не видел ее. Теперь я подошел к ней, к черным гладким волосам над низким лбом, блестевшим, как перламутр на гитаре, к ровно- му, иссиня-белому блюду ее навеки застывшего лица. Я понял, что мне здесь нечего делать, что эта комната теперь для женщин, для плакальщиц, приходящих но- чью. Даже Мауро не мог спокойно посидеть около Се- лины, да она и не ждала его, этот черно-белый пред- мет отходил в царство плакальщиц, поощрял их своей неподвижной, повторяющейся темой. Нет, лучше пой- ти к Мауро, он по-прежнему на грешной земле. В темном коридоре, ведущем в столовую, курили глухие стражи. Пенья, дурачок Басан, два младших брата Мауро и какой-то нелепый старик почтительно поздоровались со мной. — Спасибо, что пришли, доктор, — сказал один из них. — Вы всегда были так дружны с бедным Мауро. 105
Хулио Кортасар — Друзья познаются в беде, — изрек старик, пода- вая руку, которая показалась мне живой сардиной. Но меня здесь уже не было. Я снова танцевал с Се- линой и Мауро в Луна-Парке, в карнавал сорок второ- го года. Селина в голубом платье, — оно совсем не шло к ее смуглому скуластому лицу, — Мауро в светлом летнем костюме и я, пьяный в стельку после шести сто- пок виски. Мне нравилось гулять с Мауро и Селине, соприкасаться с их прочным, горячим счастьем. Чем больше попрекали меня этим знакомством, тем теснее я сближался с Мауро и Селиной, проводил с ними свои дни, свои часы, разделяя их жизнь, о которой сами они ничего не знали. Я оторвался от танца — из комнаты, пробив прегра- ду двери, донесся стон. — Мать, должно быть, — сказал дурачок Басан с довольным видом. «Законченная логика простого человека, — поду- мал я. — Селина мертва, значит, приходит мать, и мать рыдает». Мне было противно так думать, опять перебирать в уме все то, что другим достаточно чув- ствовать. Мауро и Селина не были моими подопытны- ми кроликами. Я любил их и все еще люблю. Я толь- ко никогда не мог обрести их простодушия, был вынужден подбирать крохи их страсти; я, доктор Ар- дой, адвокат, которого не удовлетворяет в Буэнос- Айресе мир судебный, музыкальный или мир ска- чек, — я забрасываю удочки повсюду, где только можно. Знаю, что за этим стоит любопытство, что мой ящик постепенно заполняется карточками с заметка- ми. Но к Селине и Мауро меня влекло не любопыт- ство, нет. — Кто бы мог подумать, — услышал я слова Пе- ньи. — Вот так, раз и нет... — Но у нее ведь, знаешь, с легкими давно было плохо. — Да, но все же... 106
Врата неба Они спасались от разверзшейся земли. Очень плохо с легкими, но тем не менее... Селина тоже, должно быть, не ждала смерти, для нее и Мауро туберкулез был «слабостью». Снова я увидел, как она с восторгом кружится в объятиях Мауро, — оркестр Канаро навер- ху, запах дешевой пудры... Потом она танцевала со мной матчиш, на пыльной площадке было настоящее столпотворение. «Как вы хорошо танцуете, Марсе- ло», — она словно удивилась, что адвокат способен схватить ритм матчиша. Ни она, ни Мауро никогда не обращались ко мне на «ты», я говорил «ты» Мауро, но Селине на ее «вы» отвечал тем же. Селина неохотно рассталась со словом «доктор», наверно, она горди- лась, называя меня так при посторонних, — мой друг доктор. Я попросил Мауро передать ей, чтобы она на- зывала меня просто «Марсело». Так они немного при- близились ко мне, но я по-прежнему был от них далек. Далек, хотя мы вместе ходили на танцы, на бокс, даже на футбол (Мауро несколько лет назад играл в «Расин- ге») или допоздна засиживались на кухне, потягивая мате. Когда тяжба кончилась и Мауро благодаря мне получил пять тысяч песо, Селина первая попросила меня не забывать, заходить к ним. Она уже тогда была нездорова, всегда хрипловатый голос все больше сла- бел. По ночам она кашляла, Мауро покупал ей нейро- фосфат «Эскай» — эдакая чушь, — а еще хинно-желе- зистый препарат фирмы «Бислери» — патентованные средства, про которые читают в журналах и начинают в них верить. Мы вместе ходили на танцы, и я смотрел на их жизнь. — Поговорили бы с Мауро, — сказал Хосе Мария, словно вынырнув из-под земли. — Ему станет легче. Я пошел, но все время думал о Селине. Созна- юсь, — хоть это и некрасиво, — я собирал и приводил в порядок мои карточки о Селине, не написанные, но заготовленные в уме. Мауро плакал, не закрывая лица, 107
Хулио Кортасар без малейшего стыда, как всякое здоровое животное, вполне от мира сего; Он брал меня за руки, ладони у него были потные, беднягу лихорадило. Когда Хосе Мария заставлял его выпить джину, он между двумя всхлипываньями со странным звуком опрокидывал рюмку. Он'бормотал какую-то чепуху, в которой, од- нако, была вся его жизнь, смутное сознание непопра- вимости того, что случилось с Селиной, но за что он лишь сердился и досадовал на нее. Великая само- влюбленность, наконец выпущенная на свободу во всей своей красе! Я почувствовал отвращение к Мау- ро, но еще большее к самому себе, и принялся пить дешевый коньяк — он обжигал рот, не доставляя удо- вольствия. Бдение шло заведенным ходом, кроме Ма- уро, все были на высоте, даже ночь помогала, душ- ная и тихая, — в такую ночь хорошо сидеть в патио под открытым небом и в ожидании зари перемывать косточки покойнице. Это было в понедельник, потом мне пришлось по- ехать в Росарио на конгресс адвокатов, где только и дел было, что рукоплескать друг другу и напиваться до потери сознания, и вернулся я только в пятницу. В поезде ехали две танцовщицы из «МоиНп Кои§е», я узнал младшую, но она притворилась, что мы не зна- комы. Все это утро я думал о Селине, меня не так уж потрясла ее смерть, скорей оборвался какой-то поря- док, необходимая привычка. Увидав девушек, я пред- ставил себе, как Мауро увел Селину из милонги грека Касидиса. Надеяться, что девица из кабаре станет хо- рошей женой, — для этого нужно было мужество. Как раз тогда я и познакомился с Мауро, он пришел про- сить моего совета насчет тяжбы своей старухи из-за зе- мельных участков в Санагасте. Во второй раз он пришел вместе с Селиной, она все еще была накрашена, как ка- фешантанная певичка, и шла размашистым шагом, крепко опершись на его руку. Мне не составило труда сравнить их, оценить напористую грубоватость Мауро, 108
Врата неба то, как он старался, не сознаваясь, верно, самбму себе, окончательно завоевать Селину. В начале знакомства мне показалось, что ему это удалось, по крайней мере внешне, в обиходе. Потом я оценил дело верней: кап- ризы Селины, ее страсть к народным танцам, долгие мечтанья возле радио со штопкой или вязаньем в ру- ках — все это был путь, по которому она незаметно ускользала от Мауро. Однажды вечером, когда «Неби- оло» выиграла у «Расинга» со счетом четыре — один, Селина запела, и я понял, что она все еще с Касидисом, далеко от семейного очага и от Мауро, рабочего бойни. Чтобы лучше узнать Селину, я шел навстречу ее деше- вым желаниям, и мы втроем посетили немало увесели- тельных заведений, где надрывались громкоговорители, кипела пицца, а пол был усеян жирными бумажками. Но Мауро предпочитал патио, часы болтовни с соседя- ми и мате. Кое в чем он соглашался, уступал, но не сда- вал позиций. Тогда Селина делала вид, что ее устраива- ет меньше выходить и больше хлопотать по дому — возможно, она и в самом деле постепенно привыкала к этому. Не ей, а мне удавалось вытащить Мауро на танцы, и она сразу же прониклась ко мне благодарно- стью за это. Они любили друг друга, и радости Сели- ны хватало на двоих, иногда на троих. Мне захотелось принять ванну, позвонить Нильде, что я заеду за ней в воскресенье, по дороге на иппод- ром, а потом навестить Мауро. Я застал его в патио, он курил и не спеша прихлебывал мате. Меня растро- гали две-три дырочки на фуфайке вдовца, и, здоро- ваясь, я хлопнул его по плечу. Лицо у Мауро было все такое же, как на похоронах, у могилы, когда он бросил туда горсть земли и откинулся назад, застыв, словно изваяние. Но глаза блестели, и он крепко сжал мою руку. — Спасибо, что заглянули. Долгая штука — время, Марсело. — Ходишь на бойню или тебя замещают? 109
Хулио Кортасар — Послал брата, хроменького. Не хватает духу пой- ти, хотя дню конца не видать. — Ясно, надо тебе развлечься. Одевайся, прогуля- емся по Палермо. — Пошли, мне все равно. Он надел синий костюм, повязал на шею вышитый платок и надушился из флакона Селины. Мне нрави- лось, как он заламывал кверху поля шляпы, нравилась его мужественная походка, легкая и неслышная. Я приготовился выслушать «друзья познаются в беде», и после второй бутылки «Кильмес Кристаля» Мауро выложил передо мной всю душу. Мы сидели за столи- ком в глубине кафе, почти одни; я не прерывал его, только время от времени подливал пива. Почти не по- мню, что он говорил, кажется, все время одно и то же. Осталась в памяти фраза: «Она у меня вот здесь», — при этом Мауро тыкал указательным пальцем в грудь, будто показывал медаль или больное место. — Хочу забыть, — говорил он еще. — Что угодно: напиться, пойти в милонгу, привести любую девку. Вы меня понимаете, Марсело, вы... — Указательный па- лец загадочно поднимался, вдруг складывался, как пе- рочинный нож. Теперь Мауро был готов принять лю- бое предложение, и, когда я как бы вскользь упомянул «Санта-Фе Палас», он первый вскочил и посмотрел на часы — решено, идем на танцы. Мы шли молча, полу- мертвые от жары, и все время я подозревал, что Мау- ро снова и снова удивляется, не чувствуя подле себя тепла и радости Селины, идущей танцевать. — Ни разу я не водил ее в этот «Палас», — сказал он неожиданно. — Заходил туда как-то, еще до зна- комства с ней, дрянная была милонга. Вы бываете там? В моих карточках есть хорошее описание «Санта- Фе Паласа» (на самом деле он не называется «Санта- Фе» и даже находится не на этой улице, правда, неда- леко от нее). Жаль, что невозможно толком описать ПО
Врата неба все это, ни скромный фасад с зазывными афишами и темной кассой, ни тем более зевак, которые слоняются у входа и окидывают вас взглядом с головы до пят. Внутри еще хуже, впрочем, нельзя сказать, что плохо, слишком уж все там расплывчато; это именно хаос, путаница под видом мнимого порядка: ад и его круги. Ад японского парка, где вход стоит два пятьдесят, а дамы — ноль пятьдесят. Три смежных зала — вроде крытых патио, в первом ансамбль национальной музы- ки, во втором — характерной, в третьем — северной, с певцами и маламбо. Стоя в проходе (я в роли Верги- лия), мы послушали три сорта музыки и посмотрели на три круга танцующих; потом выбираешь, что тебе больше по вкусу, или переходишь из зала в зал, про- пуская рюмки джина в поисках столиков и женщин. — Недурно, — сказал Мауро с унылым видом. — Жарища только. Сюда бы вентиляторы. (Для карточки: изучить, по методу Ортеги, отноше- ние человека из народа к технике. Там, где ждешь от- талкивания, происходит, напротив, быстрое усвоение и использование; Мауро говорил о холодильниках или супергетеродинах с самонадеянностью жителя Буэнос- Айреса, считающего, что ему все по плечу.) Я схватил Мауро за локоть и потащил к столу, а то бы он так и стоял, рассеянно глядя на эстраду, на пев- ца, который держал обеими руками микрофон и слег- ка его встряхивал. Мы сели, и Мауро единым духом опорожнил свою стопку сухой каньи. — Пусть уляжется пиво. Черт побери, какая тут толкучка. Он заказал еще каньи и дал мне возможность от- влечься и поглядеть по сторонам. Столик был у самого края площадки, а по другую ее сторону, у длинной стены, стояли стулья, и там, все время меняясь, толпи- лись женщины с тем отсутствующим видом, какой бы- вает у девиц милонги и когда они работают, и когда развлекаются. Разговаривали мало, и нам хорошо было 111
Хулио Кортасар слышно, как в первом зале с огоньком играет нацио- нальный ансамбль. Певец смаковал тоску, умудряясь придать драматизм быстрому, почти без передышки, ритму. «Моей метиски косы ношу я в чемодане...» Он цеплялся за микрофон, как за брусья барьера, словно не мог иначе петь — с какой-то томной страстью. Времена- ми он прижимал губы к хромированной решеточке, из репродукторов вылетал вкрадчивый голос — «ведь че- ловек я честный...»; я подумал, что было бы здорово запрятать микрофон в резиновую куклу, тогда певец, держа ее в объятиях, всласть горячил бы себе кровь. Нет, к танго кукла не подходит, лучше хромированную палку с маленьким блестящим черепом наверху, с реше- точкой в его оскале. Здесь уместно будет сказать, что я ходил в эту ми- лонгу ради чудовищ, я не знаю другой, где их было бы такое множество. Они появляются к одиннадцати ча- сам, стекаются из разных мест города, в одиночку или парами, не спеша, уверенные в себе. Женщины с при- месью цветной крови, почти карлицы, мужчины, по типу лица похожие на яванцев или индейцев моковй, в тесных клетчатых либо черных костюмах, с жесткими, непослушными волосами, в которых отливают голубым и розовым капельки брильянтина; женщины с высочен- ными прическами, отчего они еще больше похожи на карлиц, утомительными, сложными прическами, со- ставляющими их гордость. Мужчин можно отличить по распущенным волосам, по-женски длинным и пыш- ным, что никак не вяжется с грубым лицом, с его хищ- ным, настороженным выражением; у них крепкие тор- сы на тонких талиях. Все они узнают друг друга, любуются один другим, молча, не подавая вида, это их танцы, их встреча, их ночь. (Для карточки: откуда они выползают, какими профессиями прикрываются днем, под маской каких темных занятий прячутся?) Чудови- ща выходят, с важной покорностью кладут руку на плечо партнера, кружатся танец за танцем медленно и 112
Врата неба безмолвно, многие закрывают глаза, наслаждаясь нако- нец тем, что на них смотрят, их сравнивают. В пере- рывах они приходят в себя, хвастают за столиками, и женщины начинают говорить визгливо, чтобы при- влечь к себе внимание. Тогда мужчин охватывает ярость, и я видел, как кривая женщина в белом, сидев- шая за рюмкой анисовой, получила такую оплеуху, что вся ее прическа разлетелась. У чудовищ особый, неотъемлемый запах, запах талька на влажной коже, загнивающих фруктов, так и представляешь себе по- спешное мытье — обтереть мокрой тряпкой лицо и подмышки, потом главное — лосьоны, тушь для рес- ниц, пудра, белесая штукатурка, сквозь которую про- свечивают бурые пятна. Они также красятся переки- сью, волосы как початки маиса вздымаются над землистым лицом, крашеные брюнетки изучают повад- ку блондинок, надевают зеленые платья и, поверив в свое преображение, свысока взирают на тех, кто сохра- няет естественный цвет. Поглядывая украдкой на Ма- уро, я изучал его лицо с чертами итальянца, лицо жи- теля побережья без примеси негритянской или индейской крови — как отличалось оно от окружаю- щих нас лиц! — и вдруг вспомнил о Селине, ведь она была ближе к этим людям, чем Мауро и я. Думаю, Касидис выбрал ее, чтобы угодить вкусам своих цвет- ных клиентов, немногочисленных тогда завсегдатаев его кабаре. Я ни разу не был у Касидиса, пока там работала Селина, но потом как-то вечером зашел туда (хотел познакомиться с местом, откуда ее извлек Мау- ро) и видел только белых женщин, блондинок или брюнеток, но белых. — Я бы не прочь покрутиться в танго, — сказал Ма- уро жалобно. Принявшись за четвертую стопку каньи, он был уже навеселе. Я думал о Селине, она была бы здесь у себя дома, именно здесь, куда Мауро никогда ее не водил. Анита Лосано кланялась теперь с эстрады публике в 113
Хулио Кортасар ответ на шумные аплодисменты, я слышал ее в «Новел- ти», когда она была в зените славы, теперь она поста- рела и похудела, но сохранила весь свой голос, столь подходящий для танго. Она даже выиграла, потому что стиль ее был озорной, и для язвительных слов требовал- ся голос чуть хриплый и грубый. Селина пела таким голосом, когда ей случалось выпить, и вдруг я почув- ствовал почти невыносимое присутствие Селины в «Санта-Фе». Уйдя к Мауро, она совершила ошибку. Она терпе- ла семейную жизнь, потому что любила Мауро и он избавил ее от грязи и толчеи кабаре, от дешевых уго- щений, от близости клиентов, тяжело дышавших ей в лицо, но если бы не работа в милонгах, Селина пред- почла бы остаться певицей. По ее бедрам и рту было видно, что она создана для танго, рождена для песен и танцев. Вот почему Мауро непременно должен был водить ее по кабаре, я видел, как она преображалась, едва войдя, с первым глотком горячего воздуха, при первых звуках бандонеона. В тот час, застряв в «Сан- та-Фе», я оценил величие Селины, мужество, с каким она заплатила Мауро годами, проведенными на кухне и в патио за сладким мате. Она отреклась от своего неба милонги, от жаркого призванья к креольским вальсам и анисовой. Она сознательно приговорила себя к Мауро и жизни Мауро, лишь изредка взламывая его мир, чтобы он сводил ее на праздник. Мауро уже подцепил негритянку, довольно смазли- вую, ростом повыше других и с талией, тонкой на диво. Меня рассмешил его инстинктивный, но в то же время обдуманный выбор — девушка меньше других походи- ла на чудовище; снова у меня мелькнула мысль, что Селина на свой лад тоже была чудовищем, только днем, за стенами кабаре, это не так бросалось в глаза. Я задал себе вопрос, приходило ли это в голову Мауро, я немно- го боялся его упреков, ведь я привел его в такое место, где в каждом углу подстерегало воспоминание. 114
Врата неба Аплодисментов на сей раз не было, и Мауро подвел к столу девушку; вырванная из стихии танго, она вдруг сникла и точно поглупела. — Позвольте представить вам моего друга. Мы обменялись положенными «очень приятно» и тут же дали девушке выпить. Я радовался, видя, как оживлен Мауро, и даже перемолвился несколькими словами с его дамой, которую звали Эмма — имя, не идущее худым. Мауро, казалось, вполне разошелся, он говорил об оркестрах, и я — как всегда — восхищался его короткими, степенными фразами, Эмма сыпала именами певцов, вспоминала Вилью-Креспо и Эль-Та- лар. Тут Анита Лосано объявила старое танго, разда- лись крики и аплодисменты гостей, особенно индейцев, которые ее безгранично обожали. Мауро, однако, не вполне забылся: когда зазмеились мехи бандонеонов и оркестр заиграл, он вдруг посмотрел на меня напря- женно, словно вспомнив. Я тоже увидел себя в «Расин- ге», Мауро и Селину, крепко обнявшихся в этом тан- го, — она напевала его потом весь вечер и в такси на обратном пути. — Станцуем? — спросила Эмма, шумно глотая свой гранадин. Мауро даже не взглянул на нее. Мне кажется, в эту минуту мы оба добрались до самых потаенных глубин. Сейчас (сейчас, когда пишу) передо мной стоит лишь один образ — мне двадцать лет, я ныряю в бассейн и натыкаюсь на другого пловца, мы вместе касаемся дна и смотрим друг на друга сквозь зеленую едкую воду. Мауро отодвинул стул и облокотился на стол. Как и я, он глядел на площадку, потерявшаяся Эмма скрывала свое унижение, доедая жареный картофель. Теперь Анита пела в более сложном ритме, пары танцевали, почти не сходя с места, и слушали слова с жаждой и болью, с самозабвенным наслаждением. Лица повора- чивались к эстраде, танцоры, даже кружась, не сво- дили глаз с Аниты, склонившейся над микрофоном и 115
Хулио Кортасар доверительно шептавшей слова песни. Одни шевелили губами, повторяя слова, другие обалдело улыбались/ и когда певица закончила: «Так долго ты со мною был повсюду, и лишь сегодня нет тебя нигде», — вслед за выступлением в тутти бандонеонов танец возобновил- ся с неистовой силой — по краям площадки исполня- лись «корриды», а на середине — «восьмерки». Мно- гие взмокли от пота, одна метиска, такого росточка, что едва достала бы мне до второй пуговицы пиджака, про- шла мимо стола, и я увидел, как пот выступает у кор- ней ее волос и струится по затылку, где кожа на слое жира была побелее. Из соседнего зала — там ели жа- ренное на решетке мясо и танцевали ранчеру — валил дым, от жаркбго и сигарет в воздухе повисло низкое облако, искажавшее лица и дешевую роспись стены напротив. Думаю, я помогал танцу изнутри, пропустив четыре стопки каньи, а Мауро подпер подбородок тыльной стороной руки и неподвижно уставился впе- ред. Мы не обратили внимания на то, что танго все продолжается и продолжается, раз или два Мауро оки- нул взором эстраду, где Анита подражала движениям дирижера, но потом снова впился глазами в пары танцующих. Не знаю, как сказать, мне кажется, я сле- довал за его взглядом и в то же время указывал ему путь; не видя друг друга, мы знали (мне кажется, Ма- уро знал), что попадаем в одну точку, останавливаем- ся на тех же самых парах, тех же волосах и брюках. Я услышал, как Эмма что-то говорит, извиняется, и про- странство за столом между Мауро и мной опустело, хотя мы не глядели друг на друга. На площадку словно снизошел миг огромного блаженства, я глубоко вздох- нул, вбирая его в себя, и Мауро вроде бы сделал то же самое. Дым был так густ, что мы видели лица танцующих лишь на нашей половине площадки, а стульев напротив (для тех девушек, что «подпирают стенку») совсем не видно было за телами и туманом. «Так долго ты со мною был повсюду» — репродуктор передавал голос 116
Врата неба Аниты с забавным треском, снова танцующие застыли на месте (продолжая двигаться), и справа от нас из дыма возникла Селина, она кружилась, слушаясь сво- его кавалера, вот она в профиль, повернулась спиной, другой профиль и подняла лицо, чтобы слушать музы- ку. Я говорю: «Селина», — но тогда я скорее знал, чем понимал это; Селина здесь и не здесь — конечно, это- го не поймешь в одно мгновенье. Стол вдруг задрожал, я знал, что дрожит рука Мауро или моя, но не от стра- ха, скорее от изумления и радости. По правде сказать, то было глупое чувство, что-то держало нас, не позво- ляя прийти в себя, выбраться отсюда. Селина все еще была здесь, не видя нас, она впивала танго всем своим лицом, которое портил и менял желтый от дыма свет. Любая негритянка в эту минуту больше походила бы на Селину, чем она сама, блаженство преображало ее жестоко, я не вынес бы Селину такой, как в эту мину- ту, в этом танго. Я еще был достаточно трезв, чтобы понять, как опустошительно ее блаженство, — восхи- щенное, бессмысленное лицо в наконец обретенном раю; такой она могла появляться в милонге Касидиса, не будь работы и клиентов. Ничто не связывало ее те- перь, она одна владела своим небом, всем существом отдавалась счастью и снова вступала в мир, недоступ- ный для Мауро. То было завоеванное ею суровое небо, ее танго, которое снова играли для нее одной и ей по- добных, пока не задрожали стекла от аплодисментов в ответ на припев Аниты. Селина со спины, Селина в профиль, другие пары в дыму рядом с ней. Я не хотел смотреть на Мауро, я на всех парах воз- вращался к своему обычному цинизму, к привычной манере держать себя. Все зависело от того, как принял дело Мауро, так что я не тронулся с места, изучая пло- щадку, которая мало-помалу пустела. — Ты заметил? — спросил Мауро. -Да. — Заметил, как она похожа? 1.17
Хулио Кортасар Я не ответил — на эту вспышку радости еще тяже- лей было смотреть, чем на горе. Он был по сю сторо- ну, бедняга был по сю сторону, и у него уже не хвата- ло веры в то, что мы познали вместе. Я видел, как он встал и направился к площадке нетвердым шагом пья- ного, ища женщину, похожую на Селину. Я сидел спо- койно, неторопливо курил крепкую сигару, глядя, как он ходит взад и вперед; я знал, что он даром тратит время, что он вернется удрученный и жаждущий, не найдя врат неба в этом дыму и в этой толпе.
БЕСТИАРИЙ Между последней ложкой молочной рисовой каши — жалко, маловато корицы, — и поцелуями на сон грядущий в комнате, где телефон, зазвенел звоно- чек, и Исабель нарочно замешкалась, пока Инее, кото- рая подходила к телефону, не вернулась и не зашепта- ла что-то маме на ухо. Потом Инее с мамой переглянулись, а потом обе уставились на Исабель, и Исабель вспомнила про сломанную клетку, про приме- ры на деление и чуточку — про то, как разозлилась мнсья Лусера, когда Исабель по пути из школы нажа- ла на кнопку ее звонка. Хотя Исабель не очень беспо- коилась: мама и Инее смотрели словно бы сквозь нее, как будто она попалась им на глаза случайно; но все- таки обе они на нее смотрели. — Мне, знаешь, не хочется отпускать ее, — сказа- ла Инее. — Даже не из-за тигра, как бы то ни было, тут они следят тщательно. Но уж очень печальный дом, с кем ей там играть, только с мальчиком... — Мне тоже не хочется, — сказала мама; и Исабель сразу поняла — чувство было такое, словно она скати- лась с горки, — что ее отправят на все лето к Фунесам. Она нырнула в новость, как в огромную зеленую вол- ну, к Фунесам, к Фунесам, ясное дело, ее отправляют к Фунесам. Им обеим не хочется, но это выход. Сла- бые бронхи, в Мар-дель-Плата ужасная дороговизна, с девочкой трудно справиться, избалована, неразумна, по поведению «удовлетворительно», и это при всей доброте сеньориты Тани; спит беспокойно, игрушки всегда разбросаны, а вечные вопросы, а пуговицы, а грязные коленки. Ей было боязно, сладко, откуда-то 119
Хулио Кортасар запахло ивами; «у» из фамилии «Фунес» растекалось в молочной рисовой каше, так поздно, спать, спать, живо в постель. И вот она лежит, свет выключен, вся в поцелуях Инее и мамы, вся в их печальных взглядах, им никак не решиться, а на самом деле уже решились. Исабель рисовала в воображении свой приезд на двуколке, зав- трак, радость Нино, ловца тараканов. Нино — жаба, Нино — ком-бала (воспоминания трехлетней давности: Нино показывает ей картинки, вклеенные в альбом и говорит: «Это жаба, а это ком-бала»). Сейчас Нино в саду, ждет ее, у него сачок для бабочек, а еще там Рема, ее мягкие руки — Исабель увидела, как руки Ремы возникают из темноты; она лежала с открытыми глазами и вместо лица Нино — вот так раз, руки Ремы, младшей из взрослых Фунесов. «Тетя Рема так меня любит», и глаза у Нино делались большие и влажные, ей снова увиделся Нино, он парил в суме- речном тумане спальни и радостно смотрел на нее, а потом куда-то делся. Нино — камбала. Ей хотелось, чтобы за ночь прошла вся неделя, а утром были бы прощальные поцелуи, путешествие в поезде, целая миля на двуколке, ворота, эвкалиптовая аллея, веду- щая к дому; и она заснула. Перед тем как заснуть, на миг испугалась, вообразив, что все это, может, ей только снится. Внезапно вытянулась, так что ступни наткнулись на медные прутья, и ей стало больно, хотя ноги были под одеялом, и она слышала, как в большой столовой мама разговаривает с Инее: что дать с собой; посоветоваться с врачом насчет сыпи; рыбий жир. Не приснилось, не приснилось. Не приснилось. Однажды ветреным утром ее при- везли на вокзал: по всей площади Конституции — лотки с флажками, омлет в привокзальном кафе, тор- жественный выход на четырнадцатую платформу. Инее и мама так зацеловали Исабель, что все лицо у нее было точно исшлепанное, размягченное и про- 120
Бестиарий пахшее помадой и пудрой рашель, губы обслюнявле- ны — мерзость, которую ветер смахнул с ее кожи одним дуновением. Исабели не было страшно ехать одной: она уже большая, и в сумочке у нее целых двадцать песо; а в окошко лез Сансинский хладомя- сокомбинат, и пахло приторно, потом зажелтели воды Риачуэло, и Исабель думать забыла про слезы, кото- рые только что заставляла себя проливать, она радо- валась, она умирала от страха, она энергично обжи- вала свое сиденье, свое окошко — кроме нее, в этой части вагона почти никого не было, можно посидеть на всех местах и поглядеться во все зеркала. Раз или два подумала о маме, об Инее, наверное, уже сели в девяносто седьмой и уезжают с площади; прочла: ку- рить воспрещается, плевать на пол воспрещается, ва- гон рассчитан на сорок два сидячих пассажира, они мчались мимо Банфильда на всей скорости — вж-ж- жж! — поля, поля, поля, во рту привкус молочного коктейля и ментоловых пастилок. Инее посоветовала вязать в поезде зеленую кофточку, а потому Исабель засунула вязанье в самую глубину чемоданчика, бед- ная Инее, придет же в голову такая чепуха ченуши- ная. Когда подъехали к станции, она немного забоялась, а вдруг двуколка не... Но двуколка уже ждала, дон Никанор такой обходительный и почтительный, «ба- рышня» через каждое слово, хорошо ли доехали, как поживает донья Элиса, все такая же красавица, а дож- ди прошли, ясное дело. Ах как потряхивало в двукол- ке, Исабель сразу, словно сквозь стенки аквариума, увидела во всех подробностях свой предыдущий при- езд в Лос-Орнерос. Все тогда было меньше, но более стеклянное и розовое, тигра тогда еще не было, дон Никанор был не такой седой, всего лишь три года на- зад, Нино жаба, Нино ком-бала, а у Ремы такие руки, хочется плакать и чтобы они гладили тебе волосы веч- но: так сладко, словно вот-вот умрешь или словно ешь 121
Хулио Кортасар ванильное пирожное с кремом, они и руки Ремы — лучшее, что есть в жизни. Ей отвели комнату наверху в полное ее владение, ком- ната была очень красивая. Комната для взрослой (так придумал Нино, весь в черных кудряшках, глазищи в пол-лица, такой хорошенький в своем синем комбинезо- не; а к вечеру, само собой, он по требованию Луиса пе- реодевался и ходил нарядный, в костюмчике маренго с красным галстуком), а внутри была еще комнатка, кро- хотная, там рос огромный буйный куст герани. Ванная была через две двери (но внутренние, так что туда мож- но было ходить, не выясняя предварительно, где тигр), там полно было кранов и металлических раковин, но Исабель не проведешь, в ванной уже чувствовалось, что ты не в городе, все было не такое безупречное, как в городских ванных. Пахло затхлостью, на второе утро Исабель обнаружила, что в раковине ползает какая-то мокрица. Исабель только притронулась, и та, поджав лапки, превратилась в испуганный комочек и скатилась в булькающее отверстие умывальника. Дорогая мама, берусь за перо, чтобы — Обедали они в столовой на веранде, там было прохладнее. Ма- лыш то и дело жаловался на жару, Луис не говорил ни слова, но постепенно на лбу у него и на подбородке проступали капельки. Только Рема была спокойна, пе- редавала тарелки не спеша и с таким видом, будто празднуется день рождения, чуть торжественно и тро- гательно. (Потихоньку Исабель училась у нее разре- зать жаркое, распоряжаться служанками.) Луис почти все время читал, упершись кулаками в виски и присло- нив книгу к сифону. Рема притрагивалась к его руке, перед тем как передать блюдо, а Малыш иногда застав- лял его оторваться от книги и называл философом. Исабели обидно было, что Луис — философ, не из-за слова, а из-за Малыша, потому что Малыш говорил в насмешку, дразнился. 122
Бестиарий Сидели в таком порядке: Луис во главе стола, Рема и Нино с одной стороны, Исабелъ и Малыш — с другой, так что в торце был взрослый, а по бокам — один взрос- лый и один маленький. Когда Нино хотел сказать Иса- бели что-то взаправду важное, он ударял ее башмаком по ноге. Один раз Исабель вскрикнула, и Малыш разозлил- ся и сказал — вот невоспитанная. Рема стала глядеть на нее и глядела до тех пор, пока Исабель не нашла утеше- ние в ее взгляде и в супе с травками. Мамочка, перед тем как пойти обедать, так же как и в остальных случаях, надо узнать точно, где сейчас — Почти всегда Рема сама проверяла, можно ли пойти в столовую на веранде. На второй день она пришла в большую гостиную и попросила их подож- дать. Пришлось прождать очень долго, пока один из пеонов не доложил, что тигр в клеверовом саду; тогда Рема взяла детей за руки и повела завтракать. В то утро картофель оказался пересушен, но ворчали толь- ко Малыш и Нино. Ты мне говорила, что не следует вечно задавать — Потому что безупречная доброта Ремы, казалось, ос- танавливает на полпути любой вопрос. Было так хоро- шо, что из-за того, в какой из комнат тигр, волновать- ся не приходилось. Громадный дом, и в худшем случае нельзя входить в одну из комнат; всегда только лишь в одну, так что никаких проблем. Через два дня Иса- бель свыклась так же, как Нино. Они играли с утра до вечера в ивняке, а если и в ивняке нельзя было, в за- пасе оставались клеверовый сад, и парк с гамаками, и берег ручья. И в доме то же самое: в их распоряжении были спальни, центральный коридор, библиотека вни- зу (правда, раз как-то, в четверг, оказалось, что в биб- лиотеку нельзя) и столовая на веранде. В кабинет Лу- иса они не ходили, потому что Луис все время читал; иногда позовет сына и даст ему книжку с картинками; 123
Хулио Кортасар но Нино уносил книжку, и они шли смотреть картин- ки в гостиную или в цветникI В кабинет Малыша они никогда не входили, боялись его приступов бешенства. Рема сказала, оно и лучше; таким тоном сказала, слов- но предупреждала; они уже выучились понимать ее умолчания. В общем же и целом, грустная это была жизнь. Как-то ночью Исабель задумалась над тем, почему Фу- несы пригласили ее погостить у них летом. Будь она постарше, поняла бы, что ее пригласили не ради нее самой, а ради Нино — летняя игрушка, чтобы порадо- вать Нино. Исабель замечала только, что в доме грус- тно, что Рема всегда словно бы усталая, что дожди идут редко, а все вокруг тем не менее какое-то отсы- ревшее и заброшенное. За считанные дни она привык- ла к порядку дня, принятому в доме, к необремени- тельной дисциплине, установившейся на лето в Лос-Орнеросе. Нино наконец-то оценил микроскоп, весною подаренный ему Луисом, они провели упои- тельную неделю: разводили мелкую живность в лоха- ни с затхлой водой и с листьями разных растений, взя- тыми на пробу, а потом выплескивали каплю воды на стеклышко и рассматривали микробов. «Это личинка москитов, микробов вы в этот микроскоп не разгляди- те», — говорил им Луис, снисходя до улыбки, далекой и как бы чуточку обиженной. Но им не верилось, не- ужели этот мельтешащий ужас — не микроб, быть не может. Рема принесла им калейдоскоп, она хранила его у себя в шкафу, но им все равно больше нравилось изучать микробов и пересчитывать микробьи лапки. Исабель вела тетрадь, куда заносила записи по всем опытам, сочетая биологию с химией, и намеревалась открыть аптеку. Аптеку они открыли в комнате Нино, но сперва обшарили дом в поисках всякой всячины. Исабель так и сказала Луису: «Нам нужна всякая-пре- всякая всячина». Луис дал им таблетки от кашля, ро- зовую вату и пробирку. Малыш — резиновую сумку и 124
Бестиарий пузырек с остатками содранной этикетки, в нем были зеленые пилюли. Рема пришла поглядеть на аптеку, прочла в тетрадке список лекарств и сказала, что они учатся полезным вещам. То ли Исабель придумала первая, то ли Нино (он всегда был в возбуждении и старался отличиться перед Ремой), но они решили со- брать гербарий. В то утро можно было как раз пойти в клеверовый сад, они весь день рвали образцы, а к ве- черу пол в спальнях у обоих был весь устлан бумаж- ными квадратами с наклеенными на них листьями и цветами, некуда ногу поставить. Перед сном Исабель сделала запись: «Лист № 74: зеленый, сердцевидный, с коричневыми крапинками». Ей было чуть скучнова- то, что все листья зеленые, почти все гладкие, почти все копьевидные. Пеонов Исабель увидела в тот день, когда они с Нино отправились ловить муравьев. Надсмотрщика и управляющего она хорошо знала — они ходили в дом с докладами. Пеоны, те были помоложе, они располо- жились возле бараков с таким видом, будто у них сие- ста, зевали время от времени и смотрели, как играют дети. Один сказал Нино: «На кой тебе все эти тва- ри?» — и щелкнул его двумя пальцами по кудрявой голове. Исабель предпочла бы, чтобы Нино рассердил- ся, показал бы, что он хозяйский сын. В бутылке му- равьев была уже тьма-тьмущая, а на берегу ручья им попался громадный жук, они и его сунули в бутылку посмотреть, что будет. На мысль устроить дома фор- микарий их навели описания и советы в «Сокровищни- це знаний для юношества», а Луис дал им широкий и глубокий стеклянный ящик. Когда они вдвоем уноси- ли ящик, Исабель услышала, что Луис вроде бы ска- зал Реме: «Оно и лучше, пусть спокойно посидят дома». А Рема вроде бы вздохнула. Исабель вспомни- ла об этом, перед тем как уснуть, в ту пору, когда в темноте появляются лица разных людей, она снова 125
Хулио Кортасар увидела Малыша, вот он выходит на крыльцо покурить, худощавый такой, напевает; увидела Рему, она несла Малышу кофе, и он взял чашку неправильно, вот неук- люжий, сжал пальцы Ремы, когда брал чашку, Исабель из столовой увидела, как Рема отдергивает руку, Ма- лыш едва успел подхватить чашку, а то кокнулась бы; и он смеялся оттого, что так нелепо вышло. Лучше чер- ных брать муравьев, а не рыжих: черные крупнее и злее. А потом напустить к ним уйму рыжих и глядеть сквозь стеклянные стенки, как они воюют, никакой опасности. Только вдруг не захотят подраться? Устро- ят два муравейника, один в одном углу ящика, дру- гой — в другом. Ну, ничего, можно будет изучать обы- чаи тех и тех, для каждых особая тетрадка. Но скорее всего подерутся все-таки, война не на жизнь, а на смерть, можно наблюдать сквозь стекло, и по- надобится всего одна тетрадка. Рема не любила за ними подсматривать; иногда толь- ко, проходя мимо спален, видела, что они сидят у окна возле формикария и лица у обоих увлеченно-сосредото- ченные и значительные. Нино обязан был сразу же по- казывать, где появился новый ход, а Исабель наносила ход на план, который чертила чернилами на развороте тетрадного листа. По совету Луиса они в конце концов взяли одних только черных муравьев, и муравейник у них был уже огромный, муравьи будто взбесились, ра- ботали до поздней ночи, рыли и откидывали землю, при- чем без конца строились и перестраивались, сновали туда-сюда, шевелили целеустремленно лапками, и то у них внезапный приступ ярости, то рвения, то собьются в кучку, то разбегутся в стороны, а почему — не разгля- деть. Исабель уж и не знала, что записывать, мало-по- малу забросила тетрадку, и они с Нино часами изучали муравьиную жизнь и тут же забывали про сделанные открытия. Нино уже хотелось снова в сад, он заговари- вал про гамаки и про лошадок. Исабель немножко пре- 126
Бестиарий зирала его. Формикарий стоил всего поместьяЛос-Орне- рос, она упивалась мыслью, что муравьи ползают, где хотят, не боясь никаких тигров, а иногда она придумы- вала крохотного тигрика, величиною с резинку для сти- рания: может, он бродит по ходам муравейника и пото- му муравьи то сбиваются в кучу, то разбегаются. И ей нравилось, что в стеклянном мирке повторяется большой мир, потому что сейчас она чувствовала себя немножко пленницей, сейчас запрещено было спускаться в столо- вую, пока Рема не скажет, что можно. Она прижалась носом к одной из стеклянных стенок и сделала внимательное лицо: ей нравилось, когда ее принимали всерьез; она услышала — Рема останови- лась в дверях, стоит, смотрит на нее. Все, что касается Ремы, слух ее улавливал четко-четко. — Что же ты в одиночестве? — Нино ушел качаться в гамаке. По-моему, это — царица, вон какая огромная. Передник Ремы отражался в стекле. Исабель увиде- ла, что одна рука Ремы чуть приподнята; рука отража- лась в стекле, и казалось, что она внутри формикария; Исабель вдруг вспомнилось, как эта рука протягивала Малышу чашку кофе, но теперь по пальцам ползли муравьи, вместо чашки были муравьи, а пальцы Малы- ша снова стиснули пальцы Ремы. — Рема, уберите руку. — Руку? — Вот теперь хорошо. А то отражение пугало мура- вьев. — Ага. Теперь уже можно спускаться в столовую. — Потом. Малыш злится на вас, да, Рема? Рука скользнула по стенке формикария, словно пти- чье крыло по оконному стеклу. Исабели показалось, муравьи вправду испугались отражения, потому и уди- рают. Теперь ничего уже было не разглядеть. Рема ушла, из коридора доносились ее шаги, она словно спасалась бегством от неведомой опасности. Исабель 127
Хулио Кортасар вдруг испугалась своего вопроса, страх был глухой и бессмысленный, а может, она испугалась не потому, что задала вопрос, а потому, что увидела, как уходит Рема, словно спасается бегством, и стекло снова стало про- зрачным, а муравьиные коридорчики извивались, были похожи на скрючившиеся в земле пальцы. Однажды после обеда была сиеста, потом арбуз, потом игра в пелоту, мяч посылали в стену, увитую глициниями и выходившую в ручей, Нино был на вы- соте, брал мячи, казавшиеся безнадежными, взбирал- ся на крышу, карабкаясь по веткам глициний, и вытас- кивал мяч, застрявший между черепицами. Из ивняка пришел мальчишка-пеон, его приняли в игру, но он был неуклюж и все время мазал. Исабель нюхала лис- тья терпентинного дерева, и в тот миг, когда отбила коварный мяч, который Нино послал свечой, низко- низко, она всем нутром ощутила радость лета. В пер- вый раз все обрело смысл: ее приезд в Лос-Орнерос, каникулы, Нино. Она вспомнила про формикарий там, наверху, и это было что-то мертвое и осклизлое, жуть мельтешащих в поисках выхода лапок, спертый, нездо- ровый воздух. Она ударила по мячу в остервенении, в восторге, куснула черенок листа и сплюнула с отвра- щением, наконец-то ощутив, что по-настоящему счаст- лива под солнцем, какого в городе не бывает. Осколки стекла посыпались градом. Мяч угодил в окно кабинета Малыша. Малыш высунулся в проем, он был в легкой рубашке, в больших черных очках. — Сопляки вонючие! Мальчишка-пеон удрал. Нино придвинулся побли- же к Исабели, она чувствовала, что он дрожит той же дрожью, что листья ив над ручьем. — Мы нечаянно, дядя. — Правда, Малыш, получилось нечаянно. Но его уже не было. 128
Бестиарий Исабель попросила Рему унести формикарий, и Рема обещалась. Но пока она помогала Исабели разве- сить одежду и надеть пижаму, обе про это забыли. Иса- бель ощутила присутствие муравьев, только когда Рема погасила у нее свет и ушла по коридору пожелать спо- койной ночи Нино, все еще заплаканному и удрученно- му, и у Исабели не хватило духу позвать Рему снова, еще подумает, что она соплячка. Исабель решила поско- рей уснуть, а сон все не шел и не шел — как никогда. Вот наступило то время, когда в темноте появляются чьи-то лица. Исабель увидела Инее и маму, они пере- глядывались заговорщически, улыбаясь друг другу и натягивая фосфоресцирующие желтые перчатки. Уви- дела плачущего Нино, снова Инее и маму, теперь пер- чатки превратились в фиолетовые колпачки, колпачки вертелись у них на макушках, у Нино глаза были ог- ромные и пустые — может, потому, что он столько пла- кал, — и она предвкушала, что вот-вот увидит Рему и Луиса, ей хотелось увидеть их, а не Малыша, но уви- дела она Малыша, он был без очков, лицо перекошено, как тогда, когда он стал бить Нино, и Нино пятился и пятился, пока не прижался к стене, он глядел на Малы- ша, словно надеясь, что все это наконец кончится, но Малыш снова хлестнул его по лицу, наотмашь и несиль- но, звук такой, словно рука у Малыша была мокрая, но тут Рема заслонила Нино собою, Малыш засмеялся, придвинув лицо близко-близко к лицу Ремы, и в этот миг они услышали, что вошел Луис, и Луис сказал от двери, что уже можно идти во внутреннюю столовую. Все произошло так быстро, все произошло лишь пото- му, что Исабель и Нино были в гостиной, и Рема при- шла сказать, чтобы они не выходили оттуда, пока Луис не выяснит, в какой комнате тигр; и осталась поглядеть, как они играют в шашки. Нино выигрывал, и Рема по- хвалила его, тут Нино так обрадовался, что обнял ее за талию и попытался поцеловать. Рема смеялась, накло- нилась к нему, и Нино целовал ее в глаза и в нос, и оба 5 «Врата неба» 129
Хулио Кортасар смеялись, Исабель тоже смеялась, все они так радова- лись этой игре. Они и не заметили, как подошел Ма- лыш, Малыш рывком оттащил Нино, сказал что-то про стекло, которое тот разбил у него в комнате, и стал хлестать его по щекам, хлестал и смотрел на Рему, ка- залось, он больше всего разозлился на Рему, она же какое-то мгновение смотрела на него с вызовом, и тут Исабель в испуге увидела, что она заслонила собою Нино и смотрит прямо в глаза Малышу. Вся эта сце- на была какая-то невсамделишная, сплошная ложь, Луис думал, Нино плачет из-за пощечин, Малыш гля- дел на Рему так, словно приказывал ей молчать, сей- час Исабель видела, какой у него злой и красивый рот, губы красные-красные; сейчас, в темноте, губы каза- лись еще алей, чуть приоткрылись так, что поблески- вали зубы. Сквозь оскал прорвался клубок тумана, зеленый треугольник, Исабель моргала, прогоняя ви- дения, и снова появились Инее с мамой, обе в желтых перчатках; Исабель поглядела на обеих и вспомнила про формикарий: он тут, а его не видно; желтых пер- чаток тут нет, а зато она видит их ясно, как при свете дня. Ей показалось, это даже занятно, формикария никак не разглядеть, но он здесь, и это ощущаешь, словно тяжесть, как будто бы кусок пространства уп- лотнился и ожил. Ощущение было такое назойливое, что Исабель пошарила по ночному столику в поисках спичек и свечи. Формикарий возник из небытия в обо- лочке из колеблющейся полумглы. Исабель подходила к нему со свечой в руке. Бедные мурашки, подумают, солнце восходит. Когда она смогла разглядеть форми- карий с одного боку, ей стало страшно: муравьи, ока- зывается, не прерывали работы и в полной темноте. Она смотрела, как они снуют туда-сюда в тишине, ко- торую можно было видеть, трогать. Муравьи работа- ли внутри, словно еще не утратили надежды выбрать- ся на свободу. 130
Бестиарий Чаще всего о том, где сейчас тигр, сообщал над- смотрщик; Луис доверял ему целиком и полностью, и так как почти весь день проводил за работой у себя в кабинете, то и сам никогда не выходил, и обитателей верхнего этажа никуда не пускал, покуда дон Роберто не явится с докладом. Но они тоже должны были опо- вещать друг друга. Рема, занятая по дому, хорошо зна- ла, что делается и наверху, и внизу. Иногда Малыша либо Луиса оповещал кто-нибудь из детей. Не потому, что сами видели; но когда дон Роберто встречал их вне дома, он сообщал, где сейчас тигр, и они передавали взрослым. Нино доверяли целиком и полностью, Иса- бели не так, потому что она появилась здесь недавно и могла напутать. Но позже, поскольку Нино вечно хо- дил за нею как пришитый, ей в конце концов стали до- верять так же, как ему. Это все с утра и до сумерек; а вечером Малыш выходил проверять, на привязи ли со- баки и не осталось ли где возле дома раскаленных уг- лей. Исабель заметила, что он всегда брал с собой ре- вольвер, а иногда еще трость с серебряным набалдаш- ником. Рему она расспрашивать не хотела, потому что Реме все это явно казалось чем-то самоочевидным и неиз- бежным; спросить ее означало бы расписаться в соб- ственной глупости, а Исабель старалась не поступить- ся гордостью перед другой женщиной. С Нино все было просто, он объяснял и рассказывал. В его изло- жении все казалось ясно и понятно. Но вот ночью, пытаясь воссоздать эту понятность и эту ясность, Иса- бель сознавала, что самое главное и важное по-прежне- му от нее ускользает. Она быстро усвоила правило номер один: предварительно выяснить, можно ли вый- ти из дому либо спуститься в столовую на веранду, в кабинет Луиса, в библиотеку. «Следует верить словам дона Роберто», — сказала в самом начале Рема. И сло- вам самой Ремы, и словам Нино; Луиса Исабель не спрашивала, он редко когда знал. Малыш всегда знал, 5* 131
Хулио Кортасар но его Исабель не спросила ни разу. И таким образом, все было просто, жизнь Исабели упорядочилась, по сравнению с городской стало больше ограничений по части свободы передвижения и меньше — по части одежды, еды, времени сна. Настоящее летнее житье, весь год бы так. ...скоро тебя увидеть. У них все хорошо. Мы с Нино завели формикарий, и играем, и собираем большой гер- барий. Рема тебя целует, у нее все хорошо. По-моему, она грустная, и Луис тоже, но он очень хороший. Я думаю, он нездоров, оттого что слишком много зани- мается науками. Рема подарила мне платочки, разно- цветные, чудесных цветов, Инее понравится. Мама, здесь красиво, и мне весело с Нино, а дон Роберто, он надсмотрщик, он говорит нам, когда можно идти и куда, и раз после обеда чуть не ошибся, говорит, иди- те на берег ручья, тут пришел один пеон и говорит, нельзя, видела бы ты, как расстроился дон Роберто, и Рема тоже, она взяла Нино на руки и все целовала, целовала, а меня крепко обняла. Тут Луис говорит, дом не для детей, а Нино его спрашивает, кто тут дети, и все засмеялись, даже Малыш и тот смеялся. Дон Роберто, он надсмотрщик. Если бы ты приехала за мной, могла бы остаться на несколько дней, могла бы побыть с Ремой и развесе- лить ее. По-моему, Рема... Но как написать маме, что Рема плакала ночью, Исабель сама слышала, как она плакала, когда, споты- каясь, брела по коридору, постояла у двери Нино, по- том пошла дальше, стала спускаться по лестнице (на- верное, утирала слезы), и тут издали голос Луиса: «Что с тобой, Рема? Тебе нездоровится?», молчание, весь дом — точно огромное ухо, потом бормотание д снова голос Луиса: «Мерзавец, какой мерзавец...», го- лос словно подтверждал хладнокровно какой-то факт, 132
Бестиарий связь между какими-то событиями, чью-то судьбу, мо- жет быть. ...немного нездорова, хорошо бы ты приехала и по- была с нею. Я покажу тебе гербарий и камушки из ручья, мне принесли пеоны. Скажи Инее... Вечер был такой, какие она любила: москиты, сы- рость, подогретые гренки, флан из манной крупы с изюмом. На берегу ручья беспрерывно лаяли псы, ог- ромный пророк спланировал на скатерть, и Нино по- бежал за лупой, пророка прикрыли стаканом и стали дразнить, чтобы разозлился и показал, какого цвета у него крылья. — Выпусти эту тварь, — попросила Рема. — Тер- петь их не могу. — Великолепный экземпляр, — снизошел Луис. — Глядите, как водит глазами вслед за моей рукой. Един- ственное насекомое, которое может поворачивать голову. — Не вечер, а проклятье, — сказал Малыш из-за газеты. Исабели охота было отхватить пророку голову, щел- кнуть ножницами и посмотреть, что будет. — Не поднимай стакан, — попросила она Нино, — завтра можно будет посадить его в формикарий и изу- чить. Становилось все жарче, в половине одиннадцатого нечем было дышать. Дети остались с Ремой во внутрен- ней столовой, мужчины сидели в кабинетах. Нино пер- вый сказал, что ему хочется спать. — Поднимись один, потом я к тебе приду. Наверху все в порядке. — И Рема обнимала его за талию, как он любил. — Расскажешь сказку, тетя Рема? — В другой раз. Исабель и Рема остались вдвоем, пророк глядел на них сквозь стекло. Пришел Луис пожелать им спокойной 133
Хулио Кортасар ночи, пробормотал что-то насчет времени, когда детям положено спать; Рема, улыбнувшись, поцеловала его. — Медведь-ворчун, — сказала она, и Исабель, скло- нившаяся над стаканом, под которым был пророк, по- думала, что ни разу в жизни не видела, чтобы Рема целовала Малыша и чтобы пророк был такой зеленый- презеленый, как этот. Она легонько двигала стакан, и пророк злился, Рема подошла к ней, сказала, что пора спать. — Выпусти эту тварь, такое страшилище. — Завтра, Рема. И попросила, чтобы Рема зашла к ней пожелать спокойной ночи. Малыш оставил дверь своего кабине- та открытой, ходил взад-вперед; он был в легкой ру- башке с расстегнутым воротом. Когда Исабель прохо- дила мимо, позвал ее свистом. — Я спать пошла, Малыш. — Послушай, скажи Реме, пусть сделает мне лимо- наду похолоднее и принесет сюда. А сама живо подни- майся к себе. Конечно, к себе, куда же еще; непонятно, с какой стати Малыш командует. Исабель вернулась в столо- вую, передала поручение Реме; Рема явно колебалась. — Не ходи к себе, погоди. Я приготовлю лимонад, ты сама отнесешь. — Он же сказал, чтобы... — Прошу тебя. Исабель подсела к столу. Прошу тебя. Под карбид- ной лампой роились москиты, Исабель могла бы сидеть так часами, глядя в пустоту и повторяя: прошу тебя, прошу тебя. Рема, Рема... Лицо у нее горело, ей хоте- лось броситься к ногам Ремы, хотелось, чтобы Рема взяла ее на руки, какое наслаждение умереть, глядя на Рему, чтобы жалела, чтобы водила тонкими прохлад- ными пальцами по волосам ее, по векам... Рема протягивала ей зеленый кувшин с кружочка- ми лимона и кубиками льда. 134
Бестиарий — Отнеси ему. — Рема... Исабели показалось, что Рема дрожит, что она ста- ла спиною к столу нарочно, чтобы Исабель не видела ее глаз. — Я уже выпустила пророка, Рема. Плохо спится, когда такая липкая жара и так гу- дят москиты. Два раза Исабель чуть не встала, ей хо- телось пойти в коридор, в ванную — смочить лицо и запястья. Но ей слышно было, внизу кто-то ходит, шагает взад-вперед по столовой, подходит к лестнице, возвращается... То были не шаги Луиса, глухие, не- спешные, и не поступь Ремы. Как жарко было нынче вечером Малышу, какими большими глотками он, на- верное, пил лимонад. Исабель представляла себе, как он пьет прямо из горлышка, держа обеими руками зеленый стеклянный кувшин, и желтые кружочки ко- лышатся в воде под лампой; но в то же время она зна- ла, что Малыш не стал пить лимонад, что он все еще глядит в кувшин, который Исабель поставила ему на стол, смотрит, словно вглядываясь во что-то беспре- дельно порочное. Ей не хотелось вспоминать, как улыбался Малыш, как подошел к двери, словно хотел выглянуть в коридор, как медленно возвращался к столу. — Она сама должна была принести. Сказано тебе было: поднимайся к себе. А ей ничего в голову не пришло, кроме дурацкого ответа: — Он холодный-прехолодный, Малыш. Кувшин был зеленый, как пророк. Нино встал первый, предложил пойти к ручью за ракушками. Исабель почти не спала, вспоминала при- емные с цветами, горшки павилики, больничные кори- доры, сестер милосердия, термометры в стаканах с 135
Хулио Кортасар хлоркой, все, что было во время первого причастия, Инее, сломанный велосипед, привокзальное кафе, мас- карадный костюм цыганки, подаренный ей на день рождения, когда ей исполнилось восемь. А сама она среди всего этого была словно папиросная бумага меж- ду листами альбома, сама она знала, что не спит, и ду- мала о разных других вещах, не о цветах, не о павили- ке, не о больничных коридорах. Она неохотно поднялась, умылась, крепко растерев уши. Нино сказал, что уже десять и тигр в гостиной, где пианино, так что можно сразу идти к ручью. Они спустились вместе, поздоровались на ходу с Луисом и Малышом, те чита- ли в кабинетах с открытыми дверями. Улитки води- лись на том берегу, за которым начинались пшеничные поля. Нино все жаловался на рассеянность. Исабели сказал, что она дружить не умеет и коллекционер из нее никудышный. Нино показался ей вдруг таким ма- лолеткой, таким ребеночком со своими ракушками и листочками. Когда над домом подняли флаг, приглашающий к завтраку, Исабель вернулась первой. Дон Роберто только что закончил обход, и она задала ему всегдаш- ний вопрос. Подошел Нино, он брел медленно, тащил коробку, где были сачки и ракушки, Исабель помогла ему сложить сачки на крыльце, и они вошли вместе. Рема ждала их, белая и безмолвная. Нино положил ей на ладонь голубую ракушку. — Самую красивую — тебе. Малыш уже завтракал, положив рядом газету, Исабели осталось ровно столько места, чтобы удалось втиснуть локоть. Луис пришел из своего кабинета пос- ледним, вид у него был довольный, как всегда в по- луденную пору. Принялись за еду. Нино говорил о ракушках, о том, что нашел в камышах улиточью икру, о том, как лучше сортировать ракушки для кол- лекции — по величине или по цвету. Улиток он сам прикончит, потому что Исабель их жалеет, а ракови- 136
Бестиарий ны они разложат сушиться на листе цинка. Затем пили кофе, Луис, как всегда, поглядел вопросительно на детей, и тут Исабель вскочила первая, побежала искать дона Роберто, хотя дон Роберто еще раньше ей сказал. Она обежала вокруг крыльца, и, когда вернулась, Рема и Нино вместе склонились над ракушками, они словно позировали для семейной фотографии, на Иса- бель взглянул только Луис, и она сказала: «Он в каби- нете у Малыша». Малыш раздосадованно повел плеча- ми, а Рема в это время касалась улитки кончиком паль- ца так осторожно, что казалось, палец такой же мягкий, как улитка. Потом Рема встала, пошла за са- харом, Исабель пошла с нею, они болтали на ходу и вернулись, смеясь шуткам, которыми обменялись в буфетной. Поскольку у Луиса кончилось курево и он велел Нино сбегать за ним в кабинет, Исабель поспо- рила с Нино, кто первый найдет сигареты, и они вы- бежали вдвоем. Победил Нино, они вернулись бегом, толкая друг друга, чуть не налетели на Малыша, тот шел читать газету в библиотеку, досадуя, что не может пользоваться своим кабинетом. Исабель уселась рас- сматривать ракушки, и Луис, ожидавший, чтобы она, как всегда, поднесла к его сигарете огонек, увидел, что она целиком погрузилась в созерцание улиток, которые зашевелились, медленно поползли наружу; вдруг Иса- бель взглянула на Рему и тотчас отвела глаза, улитки словно заворожили ее, и потому она не шевельнулась, услышав первый вопль Малыша, все уже бежали к библиотеке, а она сидела над ракушками, словно не слышала, как снова вскрикнул Малыш — крик был сдавленный, — как Луис ломился в дверь библиотеки, как вбежал дон Роберто с собаками, как стонал Ма- лыш, как неистово лаяли псы, как Луис повторял: «Но он же был у него в кабинете! Она сказала, он у него в кабинете!», а Исабель склонилась над улитками, улит- ки были гибкие, словно пальцы, словно пальцы Ремы, а вот рука Ремы опустилась на плечо Исабели, вот 137
Хулио Кортасар приподняла ее голову, и заглянула ей в глаза, и гля- дела вечность целую, и Исабель надрывалась в жесто- ком плаче, прижимаясь к Реминой юбке, и плач был радостью наоборот, и Рема гладила ее по голове, ус- покаивала, мягко водя пальцами и что-то бормоча ей на ухо, и в шепоте Ремы, казалось, была благодар- ность, было одобрение, которого не выразить словами.
Из книги КОНЕЦ ИГРЫ
НЕПРЕРЫВНОСТЬ ПАРКОВ Он начал читать роман несколько дней назад. За- бросив книгу из-за срочных дел, он вернулся к ней лишь в вагоне, на обратном пути в усадьбу; постепен- но его захватывало развитие сюжета, фигуры персона- жей. Под вечер, написав письмо своему поверенному и обсудив с управляющим вопросы аренды, он вновь раскрыл книгу в тишине кабинета, выходившего окна- ми в парк, где росли дубы. Устроившись в любимом кресле, спиной к двери, вид которой наводил бы его на мысль о нежеланных посетителях, и поглаживая левой рукой зеленый бархат, он принялся читать последние главы. Его память усваивала без всякого труда имена и характеры героев; почти сразу же он втянулся в ин- триги захватывающего сюжета. С каким-то извращен- ным наслаждением он с каждой строкой отходил все дальше от привычной обстановки и в то же время чув- ствовал, что его голова удобно покоится на бархате высокой спинки, что сигареты лежат под рукой, а за окнами, среди дубов, струится вечерний воздух. Сло- во за словом, поглощенный неприглядной ссорой геро- ев, образы которых делались все ближе и яснее, начи- нали двигаться и жить, он стал свидетелем последней их встречи в горной хижине. Первой туда осторожно вошла женщина; следом появился любовник, на лице его алела свежая царапина: он только что наткнулся на ветку. Она самозабвенно останавливала кровь поцелу- ями, но он отворачивался от нее, он пришел сюда не затем, чтобы повторять обряды тайной связи, укрытой от чужих глаз массой сухих листьев и лабиринтом тро- пинок. На груди его грелся кинжал, а под ним билась 141
Хулио Кортасар вера в долгожданную свободу. Тревожный диалог ка- тился по страницам, как клубок змей, и чувствовалось, что все давно предрешено. Даже эти ласки, опутавшие тело любовника, как будто желая удержать и разубе- дить его, лишь напоминали о ненавистных очертаниях другого тела, которое предстояло уничтожить. Ничто не было забыто: алиби, случайности, возможные ошиб- ки. Начиная с этого часа, у каждого мига имелось свое, особое назначение. Они дважды повторили весь план, и торопливый шепот прерывался лишь движением руки, поглаживающей щеку. Начинало смеркаться. Уже не глядя друг на друга, накрепко связанные общим делом, они расстались у дверей хижины. Ей следовало уйти по тропе, ведущей к северу. Двинув- шись в противоположном направлении, он на секунду обернулся посмотреть, как она убегает прочь, как ко- лышутся и отлетают назад распущенные волосы. Он тоже побежал, укрываясь за деревьями и оградами, и наконец в синеватых вечерних сумерках различил ал- лею, идущую к дому. Собаки должны были молчать, и они молчали. Управляющий не должен был встретить- ся в этот час, и его здесь не было. Любовник поднялся по трем ступеням на веранду и вошел в дом. Сквозь стучавшую в ушах кровь он слышал слова женщины: сперва голубая гостиная, потом галерея, в глубине — лестница, покрытая ковром. Наверху две двери. Нико- го в первой комнате; никого во второй. Дверь в каби- нет, и тут — кинжал в руку, свет, слабо льющийся в окна, высокая спинка кресла, обитого зеленым барха- том, и голова человека, который сидит в кресле и читает роман.
РЕКА Ну что же, положим, ты уходила, пообещав напос- ледок броситься в Сену или что-то в этом же роде, обычные глупости, которые только и могут произно- ситься глубокой ночью, на скомканной простыне, ват- ным языком, а я их едва слышу, несмотря на твои по- пытки легкими прикосновениями привлечь мое внимание, так как давно уже глух к подобным твоим словам, скользящим по ту сторону моих закрытых глаз, по ту сторону сна, увлекающего меня куда-то вниз. А впрочем, это и к лучшему, что мне за дело, ушла ли ты, утонула ли, или все еще идешь по набе- режной, глядя в воду, а кроме того, все не так, ведь ты еще здесь и прерывисто дышишь во сне, и ты не ухо- дила, уйдя среди ночи, когда сон меня еще не сморил, ибо мне помнится, что ты собиралась броситься в Сену или что тебе было страшно, однако ты передумала, и вот уже ты совсем рядом, и ты слегка колеблешься во сне, как если бы тебе снилось, что ты все же ушла и наконец оказалась на набережной и бросилась в воду. И так из раза в раз, чтобы потом заснуть с опухшими от глупых слез глазами и спать до одиннадцати, часа, когда разносят утренние газеты с сообщениями о тех, кто действительно утопился. До чего ты смешна. Твоя патетическая решитель- ность, такие театральные жесты, как потребность, ухо- дя, хлопнуть дверью, заставляют задаться вопросом, неужели ты и впрямь веришь в свои угрозы, в свой дешевый шантаж, набившие оскомину полные драма- тизма сцены, замешанные на слезах, реестр эпитетов и упреков. Ты достойна другого мужчины, который не 143
Хулио Кортасар оставит твои слова без ответа, с которым вы мало-пома- лу вырастете в идеальную пару, в потихоньку смердя- щих мужчину и женщину, разлагающихся, глядя друг другу в глаза, чтобы удостовериться в ничтожной от- срочке, и снова жить, и снова ринуться в утверждение истинности невозделанного клочка земли и дна кастрю- ли. Итак, предпочитаю молчать, закуриваю сигарету и слушаю тебя, слушаю твои жалобы (согласен, однако чем же я могу помочь) или же, что куда предпочтитель- нее, засыпаю, убаюкиваемый твоими привычными про- клятиями, прикрыв глаза и совместив на мгновение пер- вые приливы сна с забавными взмахами твоих рук в ночной рубашке при свете люстры, которую нам пода- рили в день нашей свадьбы, и наконец, по-видимому, засыпаю, взяв с собой (признаюсь тебе в этом почти с любовью) все мало-мальски пригодное из твоих жестов и упреков, клокочущий звук, искажающий губы, поси- невшие от негодования. Мои сны от этого станут бога- че, в них, поверь мне, топиться никто не станет. Будь это так, что тебя держит в этой постели, кото- рую ты готова сменить на другую, широкую и струя- щуюся. Ты спишь и во сне слегка шевелишь ногой, придавая простыне все новые и новые очертания, по- хоже, ты чем-то раздражена или, скорее, огорчена, и твои губы, напитанные презрением, усталостью и горе- чью, едва ли не препятствуют дыханию, порывистому, как ветерок, и не будь я ожесточен из-за вечных твоих пустых угроз, я, как прежде, считал бы тебя прекрас- ной, как если бы во сне ты снова стала бы почти же- ланной, возвращая нас к утраченной близости и пре- жним чувствам, столь далеким от этого тревожного утра, зашелестевшего шинами и заголосившего холоп- ствующими петушиными криками. Стоит ли снова и снова задаваться вопросом, действительно ли ты ушла и ты ли это хлопнула дверью в тот самый миг, когда я погружался в беспамятство, поэтому-то, наверное, я и хочу касаться тебя, пусть даже и не сомневаясь в том, 144
Река что ты здесь, что ты так никуда и не вышла, это всего лишь ветер захлопнул дверь, мне померещилось, что ты ушла, а ты тем временем, не догадываясь, что я сплю, запугивала меня угрозами. И все же я к тебе прикаса- юсь лишь потому, что так приятно в зеленоватом пред- рассветном полумраке дотронуться до вздрогнувшего и отпрянувшего плеча. Мои пальцы повторяют безупреч- ную линию шеи, меня ласкает твое ночное, приторно- сладкое дыхание, и вот уже неосознанно привлекаю к себе твое едва прикрытое простыней тело, и, хотя, глу- хо протестуя, ты изгибаешься, пытаясь высвободиться, мы оба прекрасно знаем эту игру, чтобы в нее не верить, так уж заведено, чтобы ты отворачивалась, что-то отры- висто бормотала, отбиваясь всем своим дремотным и покоренным телом, все равно в эти мгновения мы нера- сторжимы, раз черная и белая нити свирепо сплетают- ся, как пауки в кувшине. Простыня вспыхивает белыми складками, прорезывает воздух и растворяется во мра- ке, и тогда рассвет обволакивает нас, уже нагих, единым вязким колеблемым светом, хотя ты все еще сопротив- ляешься, вскидываешь руки, сжимаешься, и вдруг — бешеные всплески бедер, и снова защелкнуты адовы клещи, готовые отторгнуть меня от меня самого. Мне приятно владеть тобой (как и прежде, неспешно, с ри- туальной изысканностью), бережно гнуть твои камышо- вые руки, приноравливаясь к блаженству трепещущего тела, распахнутых глаз, пока наконец ты не затихаешь в плавных муаровых ритмах, пузырьками со дна ко мне поднимаясь, я с нежностью запускаю пальцы в твои рассыпавшиеся по подушке волосы, с удивлением вижу, как в зеленом полумраке к тебе струится моя рука, и я уже знаю, что тебя только что извлекли из воды, конеч- но же, слишком поздно, и ты лежишь теперь на камен- ной набережной, в обрамленье туфель и криков, ле- жишь лицом кверху, нагая, и влажны твои волосы, и распахнуты твои глаза.
ОТРАВА В субботу дядя Карлос приехал часам к двенадцати и привез машину для уничтожения муравьев. Накану- не за столом он сказал, что поедет за ней, и мы с сест- рой ожидали увидеть огромное, грозное и мощное со- оружение. Бандфилдские черные муравьи были нашими давнишними знакомцами; едят они все подряд, муравейники устраивают в земле и в фундаменте до- мов, прогрызая скрытые от глаз дыры в том укромном месте, где дом уходит под землю, но черным муравьям нигде не укрыться, когда они цепочкой снуют взад-впе- ред, таща кусочки листьев, которые на самом-то деле не просто кусочки листьев, а кусочки растений из на- шего сада; вот именно поэтому мама и дядя Карлос решили купить машину для уничтожения муравьев и покончить с ними. Помню, что первой дядю Карлоса увидела сестра, она увидела, как он едет по улице Родригеса Пеньи со станции на извозчике, и с криком ворвалась в боковой проулок: «Дядя Карлос едет, машину везет!» Я стоял в кустах бирючины — они росли вдоль ограды между нашим садом и садом Лилы, и мы с ней разговаривали через эту проволочную ограду, я ей рассказывал, что после обеда мы испробуем машину, и Лиле это было интересно, но, конечно, не очень, потому что и маши- ны, и муравьи девочек не очень занимают, и внимание Лилы привлек к себе только дым, который должен был повалить из машины и убить всех муравьев. Услышав громкие крики сестры, я сказал Лиле, что- бы она тоже шла помогать сгружать машину, а сам с боевым кличем индейцев помчался по проулку; бежал я 146
Отрава особым способом, который сам недавно изобрел, не сги- бая коленей и как бы поддавая ногой мяч. Я даже ни- чуть при этом не уставал, словно бы не бежал, а летел, но все же полет этот был совсем не такой, как в том сне, что мне тогда все время снился: будто бы я как-то слег- ка поворачиваю свой корпус и отрываюсь от земли, взлетаю сантиметров на двадцать, и даже передать не- возможно, до чего же чудесно лететь над широкими улицами, то поднимаясь повыше, то снижаясь почти до земли, и просыпаться во сне и будто бы знать, что вот теперь-то ты летишь на самом деле, а до того тебе это только снилось, зато вот теперь ты летишь — летишь; а просыпаясь по-настоящему, я всякий раз словно ударял- ся, падая наземь, и становилось так тоскливо опять воз- вращаться на землю и опять — хочешь не хочешь — ходить по ней. Шагом или бегом — все равно тяжело. Немного напоминал полет только вот этот изобретенный мной способ бегать в кедах, словно поддавая ногой мяч. Мне даже казалось, что все это во сне, но все равно — тут и сравнивать нечего. У ворот уже стояли мама и бабушка, они разгова- ривали с дядей Карлосом и с извозчиком. Я подошел не торопясь, иногда мне хотелось, чтобы меня дожида- лись; и вот мы с сестрой стоим и смотрим на упакован- ный в бумагу и обвязанный множеством веревок тюк, который дядя Карлос с извозчиком спускают на доро- гу. Сперва я подумал, что это лишь какая-то часть ма- шины, но сразу же понял, что это и есть сама машина, вся целиком, и она показалась мне такой маленькой, что у меня упало сердце. Впечатление от машины улуч- шилось, когда мы ее вносили, потому что, помогая дяде Карлосу, я понял, что машина очень тяжелая, и эта ее тяжесть заставила поверить в ее мощь. Я сам снял с машины веревки и бумагу, потому что мама и дядя Карлос занялись маленьким пакетиком, вытащи- ли из него жестянку с отравой и тут же сообщили нам, что трогать жестянку нельзя и что уже несколько 147
Хулио Кортасар человек умерли в муках из-за того, что трогали жес- тянку. Сестра тут же отошла от нас, сразу утратив всякий интерес, и еще она, конечно, немножко испу- галась, и я посмотрел на маму, и мы засмеялись, ведь вся эта речь предназначалась для сестры, а мне раз- решается трогать и машину, и жестянку с отравой, и вообще все. Выглядела эта машина не очень-то здорово, не как настоящая машина, у которой было бы по крайней мере хоть колесо и оно бы вертелось, или хоть свис- ток, из которого вырывалась бы струя пара. Наша машина походила на черную железную печку, она сто- яла на трех выгнутых ножках, одна дверца — для уг- лей, другая — для отравы, а сверху из нее вылезала гармошка гофрированной металлической трубы, к ко- торой присоединялась еще одна трубка — резиновая с наконечником. За завтраком мама прочитала нам инструкцию по обращению с машиной, и всякий раз, как она доходила до какого-нибудь места, где говори- лось об отраве, мы все смотрели на сестру, и бабушка уже в который раз рассказывала, что во Флоресе трое детей погибли оттого, что трогали жестянку с отра- вой. Мы уже видели череп на ее крышке, и дядя Кар- лос нашел старую ложку и сказал, что ею мы будем наливать отраву и что все части машины будут хра- ниться на верхней полке в кладовке, где лежат всякие инструменты. На улице была жарища, ведь уже на- ступил январь, но арбуз мы ели холодный-прехолод- ный, его черные косточки наводили меня на мысль о муравьях. После сиесты, очень и очень долгой, — сестра чи- тала детский журнал, а я в патио разбирал марки — мы вышли в сад, и дядя Карлос установил машину на круглой лужайке, где висели гамаки и постоянно появ- лялись все новые муравейники. Бабушка припасла угли, чтобы набить ими топку, а я, замешав глину мас- терком, изготовил в старом тазу замечательную замазку. 148
Отрава Мама и сестра уселись в плетеные кресла, они хотели все видеть, а Лила смотрела сквозь ветви бирючины, пока мы ей не крикнули, чтобы шла к нам, но она ска- зала, что мама не разрешила и что она и так все ви- дит. Через проволочную ограду по другую сторону сада уже заглядывали к нам девочки Негри, они мно- го о себе воображали, и мы с ними не играли. Звали их, бедняжек, Чола, Эла и Куфина. Были они непло- хие, но глупые, играть с ними было невозможно. Ба- бушка их жалела, но мама никогда не приглашала их к нам, потому что они начинали ссориться и с сестрой, и со мной. Все три хотели командовать, а сами ни во что не умели играть, ни в классики, ни в шарики, ни в полицейского и вора, ни в кораблекрушение; един- ственное, что они умели, так это смеяться как дуроч- ки и болтать о всяких глупостях, никому, по-моему, не интересных. Их отец был городским советником, и они держали кур орпингтонской породы, таких рыже- ватых. У нас же были родайленды, лучшие в мире не- сушки. Среди фруктовых деревьев, в зелени, машина вы- глядела куда солиднее. Дядя Карлос набил ее горячими углями, и пока она нагревалась, выбрал муравейник и сунул в него наконечник, я все вокруг обмазал глиной и утрамбовал, но не очень плотно, чтобы не завалить подземные ходы, как рекомендовалось в инструкции. Тогда дядя Карлос отворил дверцу для отравы и при- нес жестянку и ложку. Отрава была изысканного фио- летового цвета, и нужно было вылить большую ложку и мгновенно захлопнуть дверцу. Едва мы налили отра- ву, как раздался словно бы вздох, и машина заработа- ла. Потрясающее было зрелище: отовсюду вокруг вотк- нутого в муравейник наконечника валил дым, и надо было снова и снова бросать на землю глину и размазы- вать ее руками. — Теперь они все передохнут, — сказал мой дя- дюшка, очень довольный машиной. 149
Хулио Кортасар Я стоял рядом, и руки у меня были по локоть в гли- не, сразу видно, что это работа для настоящих муж- чин. — Сколько времени нужно окуривать каждый мура- вейник? — спросила мама. — Не меньше получаса, — сказал дядя Карлос. — Есть такие длиннющие ходы, что и вообразить невоз- можно. Я подумал, что он говорит о таких ходах, что тянут- ся метра на два-три, ведь у нас было столько муравей- ников, что ходы не могли быть уж слишком длинны- ми. Но как раз в это самое время мы услышали такой пронзительный вопль Куфины, что его, наверное, было слышно на станции, и все семейство Негри высы- пало в сад и сообщило нам, что из грядки с салатом валит дым. Сперва я не хотел этому верить, но так оно и было, ведь в ту же секунду Лила сообщила мне из-за кустов бирючины, что у них идет дым из-под персико- вого дерева, и дядя Карлос, подумав немного, подошел к проволочной ограде сада Негри и попросил Чолу, не такую ленивую, как две другие сестры, залеплять гли- ной те места, откуда валит дым, а я перепрыгнул в сад Лилы и залепил все входы в муравейник. Но дым по- шел совсем в других местах: в курятнике, за белой ка- литкой, из-под боковой стены. Мама с сестрой помога- ли залеплять глиной щели, и жутко представить себе, как под землей в поисках выхода тянется густой-пре- густой дым и в этом дыму корчатся в муках обезумев- шие муравьи, как те дети из Флореса. В тот день мы трудились дотемна, и сестру послали спросить у других соседей, не чувствуется ли у них дым. Когда уже почти стемнело, машина заглохла, и я, вытащив наконечник из муравейника, слегка копнул мастерком: в ямке было полным-полно дохлых муравь- ев, а земля была фиолетовая, и несло оттуда серой. Я накидал сверху глины, как на похоронах, и высчитал, что погибло никак не меньше пяти тысяч муравьев. Все 150
Отрава пошли в дом, пора было умываться и накрывать на стол, а мы с дядей Карлосом еще задержались в саду, чтобы почистить и убрать машину. Я спросил у дяди Карлоса, нельзя ли мне самому сложить все части ма- шины в кладовую, где хранились инструменты, и дядя Карлос разрешил. На всякий случай я сполоснул руки после того, как прикасался к жестяной ложке, хотя ложку мы до того уже вычистили. На следующий день было воскресенье, к нам при- ехала тетя Роса с моими двоюродными братьями, и мы весь день играли в полицейского и вора, сестра и Лила тоже играли с нами, Лилу на этот раз мать отпустила к нам. Вечером тетя Роса сказала маме, что было бы хо- рошо, если бы мой двоюродный брат Уго мог у нас остаться и пожить недельку в Банфилде, он ослаб, у него был плеврит, и ему необходимо солнце. Мама от- ветила, что, мол, конечно, пускай остается, и мы все обрадовались. Постель для Уго устроили у меня в ком- нате, и в понедельник прислуга привезла все, что ему было нужно на эту неделю. Мы купались, Уго знал куда больше всяких историй, чем я, но прыгал он не так далеко, как я. Сразу было видно, что он из Буэнос- Айреса; вместе с одеждой ему привезли две книжки Сальгари и учебник ботаники, потому что ему нужно было готовиться к поступлению в лицей. В книге лежа- ло павлинье перо, я еще никогда такого не видел, оно служило ему закладкой. Перо было зеленое с фиоле- тово-синим глазком, все усыпанное золотыми крапин- ками. Сестра попросила у него это перо, но Уго не от- дал, он сказал, что это перо ему подарила мама. Он никому не позволял даже дотрагиваться до него, толь- ко мне разрешал, потому что доверял, и я аккуратно брал перо за кончик стержня. Дядя Карлос работал в конторе, поэтому в первые дни недели мы машину больше в ход не пускали, хотя я и говорил маме, что, если она хочет, я могу разжечь топ- ку. Мама сказала, что лучше будет, если мы подождем 151
Хулио Кортасар до субботы, и вообще на этой неделе у нас маловато дров, да и муравьев столько, как раньше, не видно. — Их убавилось на пять тысяч, — сказал я. Она посмеялась, но не возражала. Пожалуй, даже лучше, что мне не разрешали запустить машину, не то У го тоже вмешался бы, он ведь из тех, кто все знает и везде хочет сунуть нос. Лучше пусть он мне не помога- ет, особенно из-за отравы. Нам велели, чтобы мы во время сиесты не бегали и не прыгали — боялись, как бы с кем-нибудь не случи- лось солнечного удара. Сестра тоже хотела играть со мной и с Уго, она все время вертелась рядом и стара- лась играть вместе с Уго. В шарики я обыграл их обо- их, но в бильбоке, уж не знаю почему, Уго играл здорово и обыграл меня. Сестра все время хвалила его, и я понимал, что ей хочется, чтобы он стал ее кавале- ром; об этом стоило рассказать маме, пусть влепила бы ей парочку затрещин, вот только я не знал, что именно сказать маме, они ведь ничего плохого не делали. Уго подсмеивался над сестрой, только не очень заметно, и я готов был его расцеловать в эти минуты, но случа- лось это всегда во время игры, и тут либо выиграл, либо проиграл, целоваться некогда. Сиеста длилась от двух до пяти, и это было лучшее время, чтобы посидеть спокойно и заняться кому чем захочется. Мы с Уго пересматривали марки, и я отда- вал ему дубликаты, учил раскладывать марки по стра- нам, и Уго задумал тоже обзавестись в будущем году коллекцией марок — правда, только американских. Тогда у него не будет марок Камеруна, а они все со зверями, но Уго утверждал, что без них коллекция будет выглядеть солиднее. Сестра, конечно, его под- держала и говорила мне наперекор, хоть сама понятия не имела, где у марки правая сторона, где левая. Пос- ле трех появилась Лила, она пролезала сквозь кусты бирючины и всегда держала мою сторону. Ей нрави- лись европейские марки. Один раз я дал Л иле конверт 152
Отрава с разными марками, но она его вернула, сказав, что отец сочувствует ее желанию завести коллекцию, но мать считает, что это совсем не для девочек и что марки могут быть заразными; конверт с марками с тех нор хранился у меня в шкафу. Приходила Лила, и мы, чтобы не сердить домаш- них, забирались в глубь сада и растягивались там на земле под фруктовыми деревьями. Девочки Негри тоже выходили в сад, и я знал, что все три без ума от Уго; переговаривались они очень громко и как-то в нос, особенно громко вопила Куфина: «Где коробка с нитками?» — Эла что-то ей отвечала, и у них завязы- валась перепалка, но они все это вытворяли, только чтобы привлечь к себе внимание, и, пожалуй, неплохо, что с их стороны кусты бирючины разрослись особен- но пышно и все заслоняли. Мы с Лилой умирали от смеху, слушая их, а Уго зажимал нос и говорил: «Кто же тут так развонялся?» Тогда Чола, старшая из сес- тер, говорила: «Видали, девочки, сколько грубиянов нынче развелось?» А мы сидели тихо, набравши в рот воды, чтобы не расхохотаться, потому что лучше было с ними не связываться и не вести себя как они; но уж когда они видели, что мы играем в пятнашки, то бук- вально с ума сходили, злились еще больше, и дело кон- чалось тем, что они заводили свару между собой, да такую, что из дома выходила мачеха и таскала их за волосы, и они, плача, уходили из сада. Мне нравилось играть с Лилой, ведь брат с сестрой не любят играть вместе, если есть другие участники игры; так и моя сестра все время хотела играть в паре с Уго. Мы с Лилой обыгрывали их в шарики, но Уго больше нравилось играть в полицейского и вора и в прятки, и все время надо было помнить об этом и иг- рать в то, что Уго нравится, но все равно было замеча- тельно, только нельзя было кричать, а какая же это игра без крика? Когда играли в прятки и считались, мне все время выходило водить и, уж не знаю почему, 153
Хулио Кортасар только меня раз за разом обманывали, и когда играли в жмурки, тоже. В пять часов выходила в сад бабушка и выговаривала нам за то, что мы были все в поту и перегрелись на солнце, но мы старались ее рассмешить и целовали ее, и даже Уго и Лила целовали бабушку, хоть и не были ее внуками. Я заметил, что в эти дни бабушка часто ходит посмотреть на кладовку с инстру- ментами, и понял, что она боится, как бы мы не стали играть с какими-нибудь частями машины. Но такая глупость никому и в голову не приходила после того, что случилось с тремя детьми из Флореса, да к тому же нам грозила бы и хорошая взбучка. Иногда мне нравилось побыть одному, и в эти ми- нуты никого не хотелось видеть, даже Лилу. Особенно когда вечерело, незадолго до того, как в белом халате выходила бабушка и принималась поливать сад. В этот час земля уже не так раскалена, сильно пахнет жимо- лость и помидоры на грядках, особенно там, где по канавке течет вода и много разных козявок. Мне нра- вилось улечься на землю, припасть к ней и вдыхать ее запах, чувствовать ее под собой, горячую, с тем особым летним запахом, с которым нечего и сравнивать ее за- пахи в другое время года. Думал я о множестве разных вещей, но особенно о муравьях: теперь, когда я свои- ми глазами увидел, что такое муравейник, я подолгу думал обо всех этих подземных ходах, которые пере- крещиваются во всех направлениях и которых никто не видел. Они как едва различимые под кожей про- жилки у меня на ногах, но они полны тайн и снующих взад-вперед муравьев. Если бы человек поел отравы, с ним все было бы точно так же, отрава пошла бы по жилкам, как дым по подземным ходам, не очень-то большая разница. Но изучение в одиночку ползающих по кустам по- мидоров козявок быстро мне надоедало. Я шел к белой калитке и, ударив в нее, со всех ног мчался прочь, как Буффало Билл, и, домчавшись до грядки с салатом, 154
Отрава перемахивал через нее, даже не задев зеленую травку по краям. Вместе с У го мы стреляли в мишень из пнев- матического лука или валялись в гамаках, а сестра, выкупавшись, выходила во всем чистом и присоединя- лась к нам, иногда с нею купалась и Лила. Мы с Уго тоже шли купаться, а совсем уж под вечер выходили всей компанией за ограду, или же сестра играла в зале на рояле, а мы сидели на перилах и смотрели, как воз- вращаются с работы соседи, пока не приезжал и дядя Карлос; тогда мы всем скопом бежали поздороваться и поглядывали, не привез ли он какого-нибудь обвязан- ного розовой ленточкой пакета или детского журнала. И вот, когда мы как-то раз бежали к белой калитке, Лила споткнулась о камень и разбила коленку. Бед- ная Лила изо всех сил старалась не плакать, но слезы выступали на глазах, и я подумал, что ее строгая-пре- строгая мать, увидав разбитую коленку, скажет, что вот, ведешь себя как мальчишка, и еще всякое... Мы с Уго сложили руки крестом и унесли Лилу от белой калитки, а сестра побежала за чистой тряпкой и за спиртом. Уго вдруг стал невероятно заботливым и хотел сам помочь Лиле, и сестра тоже, лишь бы ей быть рядом с Уго, но я их оттолкнул и сказал Лиле, что больно будет всего одну секунду, и если она хо- чет, то может зажмуриться. Но она не захотела и, пока я смазывал ей коленку спиртом, не отрываясь, пристально глядела на Уго, словно хотела ему пока- зать, какая она храбрая. Я сильно подул на ранку, а когда забинтовал ногу, стало совсем хорошо и не больно. — Иди лучше поскорее домой, — сказала моя сест- ра, — тогда твоя мама не разозлится. Лила ушла, и мне стало скучно с Уго и с сестрой, они говорили о народной музыке: Уго видел в каком- то фильме Де Каро и насвистывал танго, чтобы сестра их подбирала на пианино. Я пошел к себе в комнату за альбомом с марками и все время думал про то, как мать 155
Хулио Кортасар будет бранить Лилу и вдруг Лила будет плакать. Или у нее разболелось ушибленное колено, как часто бывает. Л какую немыслимую выдержку проявила Лила, когда ей смазывали колено спиртом, и как она смотрела на Уго, не опуская глаз, и не плакала. На ночном столике лежала книга по ботанике, и из нее высовывался стержень павлиньего пера. Уго раз- решил мне его рассматривать, поэтому я осторожно вытащил перо из книги и положил под лампу, чтобы хорошенько разглядеть. По-моему, пера красивее это- го не бывало на свете. Оно походило на переливающи- еся пятна в лужах, но какое же тут сравнение, перо было куда красивее, зеленое и блестящее, как жуки, которые живут на жерделях и у которых по два длин- ных усика с мохнатыми шариками на концах. В самом широком и самом зеленом месте пера открывался фио- летово-синий глазок, весь осыпанный золотыми кра- пинками, ничего подобного я никогда не видел. Тут я сразу понял, почему эту птицу называют «королев- ской», и чем больше я смотрел на перо, тем больше са- мых странных мыслей о разных вещах, какие происхо- дят в романах, лезло мне в голову, и в конце концов мне пришлось положить перо на место, иначе я украл бы его, а этого делать нельзя. А вдруг Лила думает о нас, сидя одна дома (дом мрачный, родители суровые), пока я здесь развлекаюсь с пером и марками. Лучше отложить их в сторону и подумать о бедной Лиле, та- кой храброй. Ночью я никак не мог заснуть, сам не знаю почему. У меня засело в голове, что Лиле плохо, что у нее тем- пература. Мне хотелось попросить маму узнать у ее матери, как Лила, но это было невозможно, во-пер- вых, из-за Уго, он бы поднял меня на смех, и еще по- тому, что мама рассердилась бы, узнав о разбитой ко- ленке и о том, что мы ей ничего не сказали. Сколько раз я вроде бы уже почти засыпал, но ничего не полу- чалось, и в конце концов я решил, что лучше будет 156
Отрава пойти утром к Л иле и своими глазами увидеть, как она себя чувствует, или окликнуть ее из-за кустов бирючи- ны. Я все же уснул, думая о ней, о машине для унич- тожения муравьев и о Буффало Билле, но больше все- го—о ней. Наутро я поднялся раньше всех и пошел в свой са- дик возле глициний. Мой садик — это всего лишь гряд- ка, но зато она была моя и больше ничья, мне ее отве- ла бабушка, чтобы я сажал там, что только захочу. Сперва я посадил канареечник, потом бататы, но те- перь мне нравились цветы, и больше всех — мой куст жасмина, у него был очень сильный аромат, особенно ночью, и мама всегда говорила, что мой куст самый красивый. Я со всех сторон окопал его, лучшее из моих сокровищ, а потом вытащил со всей землей, налипшей на корни, и позвал Л илу, она тоже уже встала, и ко- ленка у нее почти зажила. — Уго уезжает завтра? — спросила она. Я ей сказал, что он уезжает в Буэнос-Айрес, пото- му что должен продолжать готовиться к поступлению в лицей. И я сказал Лиле, что принес ей что-то, она спросила, что же это такое, и тогда я показал ей из-за кустов бирючины мой куст жасмина и сказал, что дарю ей этот куст и что, если она хочет, я помогу ей сделать собственный садик, он будет только ее. Лила ответила, что жасмин очень красивый, и пошла спросила разре- шения у матери, и тут я сразу перепрыгнул через би- рючину, чтобы помочь посадить мой куст. Мы выбра- ли маленькую грядку, выдернули полузасохшие хризантемы, и я стал переделывать грядку, придавать ей совсем другую форму, а потом Лила указала, где бы ей хотелось, чтобы рос жасмин, — как раз посередине грядки. Я посадил куст, и мы полили его из лейки, получился очень миленький садик. Теперь мне нужно было раздобыть зеленой травки, обсадить грядку, но дело это было не срочное. Лила осталась очень довольна сади- ком, и разбитая коленка больше не болела. Ей захотелось, 157
Хулио Кортасар чтобы Уго и моя сестра сейчас же посмотрели, как все получилось, и я пошел за ними, но именно в это время мама позвала меня пить кофе с молоком. Девчонки Не- гри уже ссорились у себя в саду, Куфина, как всегда, громко визжала. Не понимаю, как они могли вытворять такое в это чудесное утро! Уго должен был уехать в Буэнос-Айрес в субботу к вечеру, и я в глубине души порадовался тому, что дядя Карл ос не захотел в этот день запускать машину, от- ложив все на воскресенье. Конечно, лучше нам занять- ся этим вдвоем, не хватало бы еще такого невезенья, чтобы Уго уехал отсюда, наглотавшись отравы, или чтобы еще невесть что случилось. В тот субботний ве- чер я немного поскучал без него, я уже привык к тому, что он живет у меня в комнате, ведь он знал и расска- зывал так много всяких историй. Но куда хуже было с моей сестрой, она бродила по всему дому как неприка- янная и, когда мама спросила, что с ней, ответила, что ничего, но на лице у нее было все написано, и мама внимательно посмотрела и потом ушла, сказав, что не- которые воображают себя старше, чем они есть, а сами- то еще толком и нос вытереть не умеют. По-моему, се- стра вела себя как дурочка, я понял это, увидев, как она, поглядывая на меня, пишет цветными мелками на шиферных плитах во дворе имя «Уго», потом стирает, потом снова пишет другим цветом и другими буквами и еще рисует сердце, пронзенное стрелой, и я убежал, чтобы удержаться и не влепить ей пару затрещин или не пойти сказать об этом маме. Но хуже было то, что Лила в этот день ушла к себе совсем рано, сказав, что из-за разбитой коленки мать не разрешила ей оставать- ся у нас дольше. Уго сказал, что за ним приедут из Буэнос-Айреса в пять и не побудет ли она до его отъез- да, но Лила сказала, что она не может, и убежала, даже не простившись. Поэтому, когда за Уго приехали, ему пришлось идти к ним прощаться с Лилой и ее матерью, потом Уго распрощался с нами и уехал, очень доволь- 158
Отрава ный, обещая снова приехать на конец недели. В ту ночь мне было немного одиноко в моей комнате, но, с дру- гой стороны, в этом было то преимущество, что все здесь снова было мое и можно было гасить свет когда вздумается. Проснувшись в воскресенье, я услышал, как мама разговаривает через проволочную сетку с сеньором Негри. Я подошел поздороваться, как раз когда сень- ор Негри говорил маме, что у него на грядке, из кото- рой шел дым от нашей машины, весь салат вянет. Мама сказала, что это очень странно, в проспекте го- ворится, что дым этот не наносит никакого вреда рас- тениям, и сеньор Негри в ответ сказал, что не следует особенно доверять проспектам, ведь так же и с лекар- ствами, человек читает и думает, что исцелится от всех болезней, а глядь, он уже лежит между четырех све- чей. Мама сказала, что, может быть, кто-нибудь из девочек нечаянно вылил на грядку мыльную воду (я понял, что мама хотела сказать как раз совсем наобо- рот, намекнуть, что они растерехи, чтобы им влетело), и сеньор Негри сказал, что разберется, но если маши- на и в самом деле все же губит растения, нет особого смысла затрачивать на нее столько сил. Мама же ему сказала, что не стоит сравнивать несколько жалких листков салата с ущербом, который наносят садам му- равьи, и что после обеда мы снова разожжем машину, а если они у себя в саду увидят дым, пусть нам сооб- щат, и мы придем и залепим глиной муравейники, что- бы муравьи не вылезали. Бабушка позвала меня пить кофе, и не знаю, чего они там еще наговорили, но я очень вдохновился при мысли о том, что мы опять нач- нем воевать с муравьями, и все утро я читал Раффлза, хоть он мне и не так нравится, как Буффало Билл и другие романы. Сестрица моя уже пришла в себя, разгуливала по всему дому и громко распевала; теперь она что-то ри- совала цветными карандашами и неожиданно явилась 159
Хулио Кортасар в комнату, где я сидел, и сразу же, прежде чем я ее заметил, сунула нос в мою книгу, в которой я только- только написал на полях свое имя — мне нравилось писать свое имя везде и всюду, а имя Лилы я написал рядом совершенно случайно. Я, конечно, захлопнул книгу, но она уже прочитала, захохотала и жалостли- во поглядела на меня, я хотел ее вытолкать, но она завизжала, и я услышал, что к дверям подходит мама, и тогда я сам, жутко разозлившись, выскочил в сад. За завтраком сестра все время насмешливо на меня по- глядывала, и мне страшно захотелось хорошенько пнуть ее ногой под столом, но с нее бы сталось поднять крик, а ведь мы к вечеру разожжем машину, поэтому я сдержался и промолчал. Во время сиесты я залез на иву, чтобы там почитать и подумать, и когда в полови- не пятого вышел уже проснувшийся дядя Карлос, мы заварили мате и потом подготовили машину к работе, и я наполнил глиной два больших таза. Женщины сто- яли в сторонке, было очень жарко, особенно возле ма- шины, в ней горели угли, но как раз для такой жари- щи и хорош мате, особенно если он горький и очень горячий. На этот раз мы выбрали место в глубине сада, возле курятников, именно там муравьи вроде бы на- шли себе прибежище и очень вредили мастиковым де- ревьям. Едва мы сунули наконечник в самый большой муравейник, как отовсюду вокруг повалил дым, он шел даже из-под пола в курятнике, пробивался между кир- пичами. Я бегал, замазывая землю, мне нравилось ки- дать глину и разглаживать ее потом руками до тех пор, пока из-под нее не переставал пробиваться дым. Дядя Карлос перегнулся через проволочную ограду сада Негри и спросил у Чолы, которая была все же не та- кая дурочка, как две другие, нет ли дЫма у них в саду, и Куфина разволновалась и стала бегать по всему саду, глядела, нет ли где дыма, потому что они все очень уважали дядю Карлоса; но к ним дым не шел. Он шел совсем в другую сторону; я тут же услышал, как меня 160
Отрава зовет Лила, побежал к кустам бирючины и увидел ее: на ней было платье в оранжевый горошек, оно мне осо- бенно нравилось, а на коленке белела повязка. Лила закричала, что дым идет в ее садике, в ее собственном саду, и я перепрыгнул через ограду, не выпуская из рук таза с глиной, и пока огорченная Лила мне расска- зывала, как она пошла посмотреть на свой садик и ус- лышала, что мы разговариваем с Негри, и как раз в эту секунду рядом с посаженным нами жасмином пошел дым, я встал на колени и начал изо всех сил замазы- вать землю глиной. Дым вообще был очень опасен для недавно пересаженного куста жасмина, а тут еще и от- рава, хотя в инструкции и говорилось, что это не опас- но. Я подумал, не перекопать ли мне муравьиный ход за несколько метров от грядки, но пока я начал с того, что старался как можно лучше замазать глиной место, откуда шел дым. Лила сидела в тени с книгой и смот- рела на меня, и я накидал и размазал столько глины, что был уверен — дыму отсюда больше не пробиться. Подойдя к Лиле, я спросил, где у них лопатка, чтобы перекопать муравьиный ход до того, как уже отравлен- ный дым доберется по нему до жасмина. Лила встала и пошла за лопаткой; она все не возвращалась, и я по- смотрел книгу — это были какие-то рассказы с картин- ками — и очень изумился, увидев, что у Лилы в книге тоже заложено драгоценное павлинье перо, а она о нем никогда ни слова не сказала. Дядя Карлос звал меня заделывать дыры, но я все смотрел на перо: оно ведь не могло быть тем пером, которое я видел у У го, но оно было абсолютно такое же и казалось вырванным из того же павлина, зеленое с фиолетово-синим, все в зо- лотых крапинках. Когда Лила принесла лопату, я спро- сил, где она взяла такое перо, и хотел было рассказать ей, что точно таким же владел У го. Я даже не сразу понял, что она мне говорит, а она, вся залившись крас- кой, объясняла, что это перо ей подарил Уго, когда при- ходил прощаться. 6 «Врата неба» 161
Хулио Кортасар — Он сказал, что дома у них много таких перьев, — добавила она, словно бы оправдываясь, но не глядя на меня. Тут дядя Карлос закричал из-за кустов, и я, швыр- нув лопату, которую мне дала Лила, пошел к ограде, хотя Лила и звала меня, и говорила, что в садике сно- ва дым. Я перепрыгнул через решетку и посмотрел на Лилу уже из своего сада сквозь кусты бирючины: она плакала, держа в руках книгу, из которой немножко высовывался стержень пера; я увидел, что дым теперь шел прямо из-под жасминного куста, отрава окутала его корни. Подбежав к машине и воспользовавшись тем, что дядя Карлос снова вступил в разговор с Не- гри, я открыл жестянку с отравой и вылил в машину две или три полные ложки, потом закрыл дверцу: гус- той дым заполнял муравейники и убивал всех муравь- ев; теперь в нашем саду не останется ни одного живого муравья.
ЗАКОЛОЧЕННАЯ ДВЕРЬ Отель «Сервантес» понравился ему тем, чем не по- нравился бы многим, — полумраком, тишиной, пусто- той. Случайный попутчик на пароходе похвалил этот отель и сказал, что он — в центре; и вот, уже в Монте- видео, Петроне взял номер с ванной, выходивший пря- мо в холл второго этажа. Взглянув на доску с ключа- ми, он понял, что отель почти пустой. К каждому ключу был прикреплен большой медный номер, чтобы посто- яльцы не клали их в карман. Лифт останавливался в холле, у журнального киос- ка и списка телефонов, за несколько шагов от его две- ри. Вода шла горячая, чуть ли не кипяток, и это хоть немного искупало духоту и полумглу. Маленькое окошко выходило на крышу соседнего кино, по кото- рой иногда прогуливался голубь. В ванной было све- жей, окно побольше, но и там взгляд упирался в сте- ну, а кусочек неба над ней казался неуместным. Мебель ему понравилась — много ящиков, полок и, что особен- но редко, много вешалок. Управляющий — высокий, тощий, лысый — носил очки в золотой оправе и, как все уругвайцы, говорил громко и звонко. Он сказал, что на втором этаже очень тихо, занят только один номер, соседний, и обитатель- ница его поздно возвращается со службы. На другой день Петроне столкнулся с ней в лифте, он узнал ее по номерку, который она держала в руке, словно огром- ную монету. Портье взял ключи у них обоих, повесил на доску, а с женщиной поговорил о письмах. Петроне успел заметить, что она еще молода, невзрачна и пло- хо одета, как все здешние женщины. 6* 163
Хулио Кортасар Он рассчитал, что контракт с поставщиками мозаи- ки займет примерно неделю. Под вечер он развесил вещи, разложил бумаги, принял ванну и пошел побро- дить, а потом отправился в контору. До самой ночи велись переговоры, скрашенные легкой выпивкой в кафе и ужином в частном доме. В отель его привезли во втором часу. Он устал и заснул сразу. Проснулся он в девять и в те первые минуты, когда еще не ушли ноч- ные сны, подумал, что в середине ночи его потревожил детский плач. Уходя, он поболтал с портье (тот говорил с немец- ким акцентом) и, справляясь об автобусных маршрутах и названьих улиц, рассеянно оглядывал холл, в кото- рый выходил его номер. В простенке, между его две- рью и соседней, стояла на пьедестале жалкая копия Венеры Милосской. Дальше, сбоку, был ход в неболь- шую гостиную, уставленную, как и везде, креслами и журнальными столиками. Когда беседа замирала, ти- шина ложилась хлопьями золы на мебель и на плиты пола. Лифт громыхал нестерпимо, и так же громко шуршала газета или чиркала спичка. Совещания кончились к вечеру. Петроне прогулял- ся по улице 18 Июля, а потом поужинал в кафе на пло- щади Независимости. Все шло хорошо, и, быть может, возвращение в Аргентину было ближе, чем ему каза- лось раньше. Он купил аргентинскую газету, пачку тонких черных сигар и пошел к себе. В кино у самого отеля шли две знакомые картины, да и вообще ему не хотелось никуда идти. Управляющий поздоровался с ним и спросил, не нужен ли еще один комплект белья. Они поболтали, покурили и простились. Прежде чем лечь, Петроне прибрал бумаги, которые взял с собой, и лениво просмотрел газету. В гостинице было нестерпимо тихо; редкие трамваи на улице Сори- ано разрывали тишину на миг, а потом она делалась еще плотнее. Спокойно и все же нетерпеливо Петро- не швырнул газету в корзинку и разделся, рассеянно 164
Заколоченная дверь глядя в зеркало. Зеркальный шкаф, довольно старый, заслонял дверь, ведущую в соседний номер. Увидев эту дверь, Петроне удивился — раньше он ее не заме- тил. Он понял, что здание не предназначалось для оте- ля: скромные гостиницы часто располагаются в пре- жних конторах и квартирах. Да и всюду, где он останавливался (а ездил он много), обнаруживалась запертая дверь, то ничем не закрытая, то загороженная шкафом, столом или вешалкой, двусмысленно и стыд- ливо, словно женщина, прикрывающая рукой грудь или живот. И все же, скрывай не скрывай, дверь была здесь, выступала над шкафом. Когда-то в нее входили, закрывали ее, хлопали ею, давали ей жизнь, и сейчас не исчезнувшую из ее непохожих на стену створок. Петроне представил себе, что за нею — другой шкаф и соседка тоже думает об этой двери. Он не устал, но заснул крепко и проспал часа три, когда его разбудило странное чувство, словно случи- лось что-то дурное, какая-то неприятность. Он зажег лампу, увидел, что на часах — половина третьего, и погасил ее снова. И тогда в соседнем номере заплакал младенец. Сперва он не совсем понял, даже обрадовался — значит, и вчера его мучил детский плач. Все ясно, он не ошибся, можно снова заснуть. Но тут явилась дру- гая мысль; Петроне медленно сел и прислушался, не зажигая света. Да, плач шел оттуда, из-за двери. Он проходил сквозь дверь вот здесь, в ногах кровати. Как же так? Там не может быть ребенка; управляющий ска- зал твердо, что женщина — одна и весь день на служ- бе. Быть может, она взяла его на ночь у родственницы или подруги... А вчера? Теперь он знал, что слышал и тогда этот плач, не похожий ни на что другое: сбивчи- вый, слабый, жалобный, прерываемый то хныканьем, то стоном, словно ребенок чем-то болен. Наверное, ему несколько месяцев — новорожденные плачут громче, кричат и заходятся. Петроне почему-то представил 165
Хулио Кортасар себе, что это — непременно мальчик, хилый, больной, сморщенный, который еле шевелится от слабости. Вот это и плачет по ночам, стыдливо жалуется, хнычет, не привлекая внимания. Не будь этой двери, никто бы и не знал о ребенке — стены этим жалобным звукам не одолеть. За завтраком, куря сигару, Петроне еще о нем по- думал. Дурные ночи мешают дневным делам, а плач будил его два раза. Второй раз было хуже: женский голос — очень тихий, нарочито четкий — мешал еще сильнее! Ребенок умолкал на минуту, а после короткий стон сменялся горькой жалобой. И снова шептала жен- щина непонятные слова, заклинала по-матерински сво- его младенца, измученного телесной или душевной бо- лью, жизнью или страхом смерти. «Все это очень мило, но управляющий меня на- дул», — подумал Петроне, выходя. Ложь сердила его, и он того не скрыл. Управляющий, однако, удивился: — Ребенок? Вы что-то спутали. У нас нет грудных детей. Рядом с вами — одинокая дама, я ведь говорил. Петроне ответил не сразу. Одно из двух: или уп- равляющий глупо лжет, или здешняя акустика сыгра- ла с ним дурацкую шутку. Собеседник глядел чуть искоса, словно и его все это раздражало. «Наверное, считает, что я из робости не решаюсь потребовать, чтобы меня перевели в другой номер», — подумал Петроне. Трудно, просто бессмысленно настаивать, когда все наотрез отрицают. Петроне пожал плечами и спросил газету. — Наверное, приснилось, — сказал он. Ему было неприятно, что пришлось говорить это и вообще объяс- няться. В кабаре было до смерти скучно, оба сотрапезника угощали его довольно вяло, так что он легко сослался на усталость и уехал в отель. Подписать контракты 166
Заколоченная дверь решили назавтра к вечеру; в сущности, с делами он покончил. В вестибюле было так тихо, что, сам того не заме- чая, он пошел на цыпочках. У кровати лежали вечер- няя газета и письма из дому. Он узнал почерк жены. Прежде чем лечь, он долго смотрел на шкаф и на выступавший над ним кусок двери. Если положить туда два чемодана, дверь исчезнет совсем и звуки бу- дут много глуше. В этот час, как и прежде, стояла ти- шина. Отель уснул, спали и вещи и люди. Но растре- воженному Петроне казалось, что все — не так, что все не спит, ждет чего-то в сердцевине молчания. Его не- высказанный страх передается, наверное, и дому и людям, и они тоже не спят, притаившись в своих но- мерах. Как это глупо, однако! Когда ребенок заплакал часа в три, Петроне почти не удивился. Привстав на кровати, он подумал, не по- звать ли сторожа — пускай свидетель подтвердит, что тут не заснешь. Плакал ребенок тихо, еле слышно, порой затихал ненадолго, но Петроне знал, что крик скоро начнется снова. Медленно проползали десять- двенадцать секунд, что-то коротко хрюкало, и тихий писк срывался в пронзительный плач. Петроне закурил и подумал, не постучать ли вежли- во в стену — пускай она там укачает своего младенца. И сразу понял, что не верит ни в нее, ни в него — не верит, как это ни странно, что управляющий солгал. Женский голос, настойчиво и тихо увещевающий ре- бенка, заглушил детский плач. Она баюкала, утешала, и Петроне все же представил себе, как она сидит у кроватки, или качает колыбель, или держит младенца на руках. Но его он не мог себе представить, словно заверения управляющего пересилили свидетельства чувств. Время шло, жалобы то затихали, то заглушали женский шепот, и Петроне стало казаться, что это — фарс, розыгрыш, нелепая дикая игра. Он вспомнил о бездетных женщинах, тайком возившихся с куклами, 167
Хулио Кортасар россказни о мнимом материнстве, которое много опас- ней возни с племянниками или с животными. Она кри- чит сама, ребенка нет, и убаюкивает пустоту и плачет настоящими слезами, ведь ей не надо притворяться — горе с ней, нелепое горе в пустой комнате, в равноду- шии рассвета. Петроне зажег лампу — спать он не мог — и поду- мал: что же делать? Настроение испортилось вконец, да и как ему не испортиться от этой игры и фальши? Все казалось теперь фальшивым — и тишина, и баю- канье, и плач. Только они и существовали в этот пре- дутренний час, только они и были правдой и невыно- симой ложью. Постучать в стену — мало. Он еще не совсем проснулся, хотя и не спал как следует, и вдруг заметил, что двигает шкаф, медленно обнажая пыль- ную дверь. Босой, в пижаме, он приник к дверям — всем телом, как сороконожка, — и, приложив губы к грязным со- сновым створкам, заплакал и запищал, как тот, невиди- мый младенец. Он плакал все громче, захлебывался, заходился. Там, за дверью, замолчали — должно быть, надолго. А за миг до того он услышал шарканье шле- панцев и короткий женский крик, предвещавший бурю, но оборвавшийся, словно тугая струна. В одиннадцатом часу он проходил мимо портье. Раньше, в девятом, сквозь сон, он услышал его голос и еще один — женский, и кто-то двигал вещи за сте- ной. Сейчас у лифта он увидел баул и два больших че- модана. Управляющий был явно растерян. — Как спалось? — по долгу службы спросил он, с трудом скрывая безразличие. Петроне пожал плечами. К чему уточнять, все рав- но он завтра уедет. — Сегодня будет спокойней, — сказал управляю- щий, глядя на вещи, — ваша соседка уезжает через час. Он ждал ответа, и Петроне подбодрил его взглядом. 168
Заколоченная дверь — Жила тут, жила, и вот — едет. Женщин не пой- мешь. — Да, — сказал Петроне. — Их понять трудно. На улице его качнуло, хотя он был здоров. Глотая горький кофе, он думал все о том же, забыв о делах, не замечая светлого дня. Это из-за него, из-за Петро- не, уехала соседка, в припадке страха, стыда или зло- сти. «Жила тут, жила...» Больная, наверное, но — бе- зобидная. Ему, а не ей надо было уехать. Поговорить, извиниться, попросить остаться, пообещать молчание. Он пошел назад, остановился. Нет, он сваляет дурака, она примет его слова как-нибудь не так. И вообще, пора идти на деловое свидание — нехорошо, если им придется ждать. Бог с ней, пускай себе дурачит. Про- сто истеричка. Найдет другой отель, будет там баюкать своего воображаемого младенца. Ночью ему снова стало не по себе, и тишина показа- лась ему еще нестерпимей. Возвращаясь, он не удержал- ся — взглянул на доску и увидел, что соседского ключа уже нет. Поболтав немного с портье, который зевал за своим барьером, он вошел в номер, не слишком надеясь уснуть, положил на столик вечерние газеты и новый де- тектив, сложил чемоданы, привел бумаги в порядок. Было жарко, и окно он открыл настежь. Аккуратная по- стель показалась ему неудобной. Наконец стояла тиши- на, он мог уснуть как убитый — и не спал: он ворочался в постели, тишина давила его — та самая, которой он добился так хитро, та, которую ему так мстительно вер- нули. Горькая, насмешливая мысль подсказала ему, что без детского плача и не уснешь, и не проснешься. Плача не хватало, и когда, чуть позже, он услышал слабый, знакомый звук за заколоченной дверью, он понял — сквозь страх, сквозь желание бежать, — что женщина не лгала, что она была права, убаюкивая ребенка, чтобы он замолчал наконец, а они — заснули.
МЕНАДЫ Где-то раздобыв программу, напечатанную на кремо- вой бумаге, дон Перес проводил меня до моего места. Девятый ряд, чуть вправо, ну что ж, прекрасное акус- тическое равновесие! Я, слава Богу, знаю театр Коро- на — капризов у него больше, чем у истеричной жен- щины. Сколько раз я предупреждал друзей: не берите билеты в тринадцатый ряд, там что-то вроде воздушно- го колодца, и туда не попадает музыка. А с левой сто- роны в бельэтаже, точь-в-точь как во флорентийском «Театро Коммунале», некоторые инструменты как бы отделяются от оркестра и плывут по воздуху; вот флей- та, к примеру, может зазвучать в трех метрах от вас, а весь оркестр, как ему и положено, останется на сцене. Это забавно, но приятного мало. Я заглянул в программу — чем нас сегодня угоща- ют? «Сон в летнюю ночь», «Дон-Жуан», «Море» и «Пятая симфония». Ну как тут не улыбнуться? Ах, Маэстро, старая лиса, опять в вашей концертной про- грамме беззастенчивый эстетический произвол, но... он прикрывает отличное психологическое чутье, которым, как правило, столь щедро наделены режиссеры мюзик- холлов, концертные знаменитости и устроители воль- ной борьбы. Только со скуки можно притащиться на концерт, где после Штрауса дают Дебюсси и тут же, следом, — Бетховена, что уж не лезет ни в какие воро- та. Но Маэстро знал свою публику. Репертуар был рассчитан на завсегдатаев театра Корона, а они люди без вывертов, уравновешенные и предпочитают плохое хорошему, лишь бы это было привычно и знакомо. Ничего неудобоваримого и нарушающего их спокой- 170
Менады ствие. С Мендельсоном им будет легко и просто, по- том «Дон-Жуан», такой щедрый, округлый, все мело- дии — в памяти, можно напеть любую. Дебюсси — другое дело, с Дебюсси они почувствуют себя людьми искусства: не каждому дано понимать его музыку. А потом главное блюдо — Бетховен, внушительный зву- ковой массаж, так судьба стучится в дверь, ах, этот глухой гений, победа и ее символ — буква V. А даль- ше — дальше бегом домой, завтра в конторе дел не- впроворот. В сущности, я питал самые нежные чувства к Маэс- тро за то, что он принес хорошую музыку в наш незна- комый с искусством город, где каких-нибудь десять лет назад не шли дальше «Травиаты» и увертюры к «Гуа- рани». Маэстро попал к нам по контракту, заключен- ному с одним бойким импресарио, и вот создал ор- кестр, который по праву может считаться первоклассным. Потихоньку в его репертуаре появи- лись Брамс, Малер, импрессионисты, за ними и Штра- ус, и Мусоргский... На первых порах владельцы лож не- довольно ворчали, и Маэстро подобрал паруса, разбавив концертные программы отрывками из опер. Со временем даже Бетховен, которого он нам препод- носил, стал награждаться долгими и упорными апло- дисментами, ну а кончилось тем, что Маэстро рукоплес- кали за все подряд, даже и просто за выход на сцену, вот как сейчас, когда его появление вызвало невидан^- ный взрыв восторга. Вообще-то в начале концертного сезона слушатели щедры на аплодисменты и ладоней не жалеют, хлопают с особым вкусом, но что ни говори — все до единого обожали Маэстро, который, как всегда без особой старательности, даже суховато, поклонился публике, быстро отвернулся к оркестрантам и сразу стал чем-то похож на главаря пиратов. Слева от меня сидела сеньора Джонатан, я с ней едва был знаком, но слышал, что она меломанка. Зардевшись, сеньора про- стонала: 171
Хулио Кортасар — Вот! Вот человек, который достиг того, о чем дру- гие могут лишь мечтать! Он создал не только оркестр, но и нас, публику! Разве это не восхитительно? — Да, — согласился я, будучи покладистым по на- туре. — Порой мне кажется, что он должен дирижировать лицом к публике, ведь мы в известном смысле — тоже его музыканты. — Меня, пожалуйста, увольте! — сказал я. — Как это ни печально, но в моей голове весьма смутные представления о музыке. Эта программа, например, мне кажется просто ужасной. Впрочем, я наверняка заблуждаюсь... Сеньора Джонатан глянула на меня осуждающе и тут же отвернулась, но ее природная любезность взяла верх, и мне пришлось выслушать пространные объяс- нения. — В эту программу включены настоящие шедевры, и она, между прочим, составлена по письмам его почи- тателей. Разве вы не знаете, что сегодня у Маэстро серебряная свадьба с музыкой? А то, что оркестру ис- полняется пять лет? Взгляните в программу, там на обороте очень тонкая статья профессора Паласина. Я прочитал статью профессора Паласина в антрак- те, после Мендельсона и Штрауса, вызвавших бурные овации в честь Маэстро. Прогуливаясь по фойе, я не- сколько раз задался вопросом: заслуживает ли испол- нение обеих вещей такого прилива восторженных чувств и почему сегодня так неистовствует публика, которая вообще, по моим наблюдениям, не отличает- ся особым великодушием? Но каждый юбилей — это ворота, распахнутые для человеческой глупости, и се- годня приверженцы Маэстро совсем потеряли над со- бой власть. В баре я столкнулся с доктором Эпифа- нией и его семейством — пришлось потерять на них несколько минут. Дочери Эпифании — раскраснев- шиеся, возбужденные — окружили меня и наперебой 172
Менады закудахтали (они вообще походили на пернатых раз- ной породы). Мендельсон был просто божественный, не музыка, а бархат, тончайший шелк, и в каждой ноте — неземной романтизм. Ноктюрн? Ноктюрн можно слушать до конца жизни, а скерцо — оно сыг- рано руками феи. Бебе больше понравился Штраус — в нем настоящая сила, это истинно немецкий Дон- Жуан, а от тромбонов и валторн у нее бегали мураш- ки по телу — я почему-то воспринял эти слова в их буквальном смысле. Доктор, снисходительно улыба- ясь, смотрел на дочерей. — Ах, молодежь, молодежь! Сразу видно, что вы не слышали Рислера и не знаете, как дирижировал фон Бюлов... То было время! Девушки рассердились. Росарио сказала, что ны- нешние оркестры куда лучше, чем пятьдесят лет тому назад, а Беба решительно пресекла попытку отца усом- ниться в исключительных способностях Маэстро. — Разумеется, разумеется, — согласился доктор Эпифания. — Я и сам так считаю, что сегодня он гени- ален. Сколько огня, какой подъем! Мне давно не слу- чалось так хлопать... Вот полюбуйтесь! Доктор Эпифания с гордостью протянул мне ладо- ни, глядя на которые подумаешь, что он давил свеклу. Странно, но у меня сложилось другое впечатление — мне даже казалось, что Маэстро не в ударе, что у него, должно быть, побаливала печень, что он, как говорят, не выкладывается, а сдержан и скучноват. Наверно, я был единственным в театре Корона, кто так думал, по- тому что Кайо Родригес, нагнав меня, чуть не сбил меня с ног. — Дон-Жуан — блеск! А Маэстро — потрясающий дирижер! — заорал он. — Ты помнишь то место в скер- цо Мендельсона, ну прямо настоящий шепоток гномов, а не оркестр. — Знаешь, — сказал я, — услышать бы сначала этот шепоток гномов! 173
Хулио Кортасар — Не валяй дурака, — огрызнулся Кайо, и я видел, что он искренне возмущен. — Неужели ты не в состоя- нии уловить такое! Наш Маэстро — гений, и сегодня он превзошел самого себя, ясно? По-моему, ты зря притво- ряешься глухим. В эту минуту нас настигла Гильермина Фонтан, ко- торая слово в слово повторила то, что наплели дочери Эпифании, а мотом они с Кайо проникновенно смотре- ли друг на друга со слезами на глазах, растроганные созвучностью своих восторгов, стихийным братством, от которого добреют, правда ненадолго, человеческие души. Я глядел на них, ничего не понимая, силясь ос- мыслить причины этого восхищения. Ну, допустим, я не каждый вечер хожу на концерты и не в пример им порой могу спутать Брамса с Брукнером или наоборот, что в их кругу расценят как непростительное невеже- ство. И все же эти воспаленные лица, эти потные заг- ривки, готовность аплодировать где угодно, в фойе или посреди улицы, — все это наводило меня на мысль об атмосферных влияниях, о влажности воздуха, о сол- нечных пятнах, словом, о тех вещах, что сказываются, несомненно, на поведении человека. Помнится, я даже подумал, нет ли в зале какого-нибудь остряка, который решил повторить знаменитый опыт доктора Окса, что- бы распалить всю эту публику. Гильермина прервала мои раздумья, дернув меня за руку (мы были едва зна- комы). — А сейчас — Дебюсси! — прошептала она в сильней- шем возбуждении. — Кружевная игра воды, «Ьа тег»1. — Счастлив буду это услышать, — сказал я. — Представляете себе, как прозвучит «Море» у на- шего Маэстро! — Безупречно, — обронил я, глядя на нее в упор, чтобы проследить, как она отнесется к моему замеча- нию. «Море» (франц.). 174
Менады Обманувшись во мне, Гильермина тут же поверну- лась к Кайо, который глотал содовую, словно одурев- ший от жажды верблюд, и оба молитвенно погрузились в предварительные расчеты того, что даст вторая часть «Моря» и какой неслыханной силы достигнет Маэстро в третьей части. Я решил прогуляться по коридорам, а потом вышел в фойе. Меня трогал и вместе с тем раз- дражал этот исступленный восторг всей публики после первого отделения. Громкое жужжание разворошенно- го улья било по моим нервам — я сам вдруг разволно- вался и даже удвоил обычную порцию содовой воды. В известной мере, мне было досадно, что я не участвую в этом действе, а скорее на манер ученого энтомолога наблюдаю за всем со стороны. Но что поделаешь! Такое происходит со мной везде и всюду и, если уж на то по- шло, даже помогает не связываться всерьез ни с чем в жизни. Когда я вернулся в партер, все уже сидели на сво- их местах, и мне пришлось поднять весь ряд, чтобы добраться до своего кресла. Что-то было смешное в том, что нетерпеливая публика расселась по своим ме- стам, не дожидаясь оркестрантов, которые озабоченно, словно нехотя, выходили на сцену. Я взглянул на га- лерку и на балконы — сплошная черная масса, будто мухи в банке из-под сладкого. В партере то тут, то там вспыхивали и гасли огоньки — это меломаны, что при- несли с собой партитуры, проверяли свои фонарики. Когда огромная центральная люстра стала медленно тускнеть, в наступающую темноту, навстречу вышед- шему на сцену Маэстро покатились аплодисменты. Я подумал, что эти нарастающие звуки как бы теснили свет и заставили вступить в строй одно из моих пяти чувств, в то время как другое получило возможность передохнуть. Слева от меня яростно била в ладони се- ньора Джонатан, и не одна она — весь ряд целиком. Но впереди, наискосок, я заметил человека, который си- дел совсем неподвижно, едва склонив голову. Слепой? 175
Хулио Кортасар Конечно, слепой, я даже мысленно различил блики на его белой полированной трости и еще эти бесполезные очки. Лишь мы вдвоем во всем зале не аплодировали, и, разумеется, у меня возник острый интерес к слепо- му человеку. Мне неудержимо захотелось подсесть к нему, заговорить, завязать разговор. Ведь как-никак — это единственный человек, дерзнувший не аплодиро- вать Маэстро. Впереди исступленно отбивали свои ла- доши дочери Эпифании, да и он сам не отставал от них. Маэстро небрежно кивнул публике, поднял глаза кверху, откуда, как на огромных роликах, скатывался грохот, врезаясь в аплодисменты партера и лож. Мне показалось, что у Маэстро не то испытующее, не то озабоченное выражение лица — его опытный слух, должно быть, уловил, что сегодня на его юбилейном концерте публика ведет себя как-то совсем по-другому. «Море» тоже вызвало овацию, и не менее восторжен- ную, чем Рихард Штраус, что вполне понятно. Я и сам не устоял перед звуковыми раскатами и всплесками финала и хлопал до боли в ладонях. Сеньора Джона- тан плакала. — Непостижимо! — прошептала она, повернув ко мне совершенно мокрое лицо, словно в крупных кап- лях дождя. — Ну просто непостижимо. Маэстро то исчезал, то появлялся, как всегда, был элегантен и взлетел на дирижерскую подставку с лег- костью, напоминающей распорядителей аукционов. Он поднял своих музыкантов, и в ответ с удвоенной силой грянули новые аплодисменты и новые «браво!». Слепой, что сидел справа от меня, тоже аплодировал, но очень скупо, щадя ладони, — мне доставляло истин- ное удовольствие наблюдать, с какой сдержанностью он, весь подобранный, даже отсутствующий (голова опущена вниз), поддерживает этот взрыв энтузиазма. Бесконечные «браво!» — обычно они звучат обособ- ленно, выражая чье-то мнение, — неслись отовсюду. Поначалу аплодисменты не были такими буйными, как 176
Менады в первом отделении концерта, но теперь музыка как бы отошла в сторону, теперь рукоплескали не «Дон- Жуану» и не «Морю», а только лишь Маэстро и еще, пожалуй, той солидарности чувств, которая объедини- ла всех ценителей музыки. И овация, черпавшая силы сама в себе, нарастала и минутами делалась мучитель- но невыносимой. Я с раздражением смотрел по сторо- нам и вдруг слева от себя заметил женщину в крас- ном — она побежала по проходу и остановилась возле сцены у самых ног Маэстро. Когда Маэстро снова склонился перед публикой, он отпрянул, увидев пря- мо перед собой сеньору в красном, и тут же выпря- мился. Но сверху, с галерки, несся такой угрожающий гул, что ему пришлось снова кланяться и приветство- вать публику — он это делал очень редко — вскинутой вверх рукой, что незамедлительно вызвало новый взрыв восторга, и к неистовым аплодисментам присо- единился топот ног в ложах и бельэтаже. Ну, это уж слишком. Хотя и не было перерыва, Маэстро удалился на не- сколько минут, и я даже привстал с кресла, чтобы по- лучше разглядеть зал. Влажная, вязкая духота и воз- буждение превратили большинство людей в какое-то подобие жалких, мокрых креветок. Сотни смятых пла- точков колыхались, словно волны нового моря, возник- шего как бы в насмешку вслед за только что смолкшим «Ьа тег». Многие чуть ли не опрометью бросились в фойе, чтобы наспех осушить стакан лимонада или пива и, боясь упустить что-либо важное, значительное, бегом летели в зал, натыкаясь на встречных. У главного вхо- да в партер образовалась беспорядочная толчея. Но не было и намека на какое-либо недовольство, люди испол- нились бесконечной добротой друг к другу, вернее, на- стало какое-то всеобщее умиление, в котором они друг друга понимали и чувствовали. Сеньора Джонатан, с трудом умещавшаяся в узком кресле, подняла на меня глаза — я все еще стоял, — и лицо ее до удивления 177
Хулио Кортасар напоминало спелую репу. «Непостижимо! — простона- ла она. — Просто непостижимо!» Я почти возликовал, увидев выходящего на сцену Маэстро; эта толпа, к которой я — увы! — принадле- жал, внушала мне жалость и отвращение. Из всех в зале, пожалуй, один Маэстро и его музыканты сохра- няли человеческое достоинство. Да еще этот слепой, там, справа, что не аплодировал, а сидел прямой, как струна, — сама сдержанность, само внимание. — Пятая! — влажно выдохнула мне в ухо сеньора Джонатан. — Экстаз трагедии! Я сразу подумал, что это неплохо для названия фильма, и прикрыл глаза. Наверно, мне хотелось упо- добиться слепому, единственному человеческому суще- ству среди этого студенистого месива, в котором я так безнадежно увяз. И когда я увидел маленькие зеленые огоньки, скользнувшие передо мной, словно ласточки, первая фраза бетховенской симфонии обрушилась на меня ковшом землечерпалки и заставила смотреть на сцену. Маэстро был почти прекрасен — тонкое, про- ницательное лицо и руки, к ним прикован оркестр, гу- девший всеми своими моторами в великой тишине, ко- торая мгновенно затопила грохот безудержных апло- дисментов. Но, честно говоря, мне показалось, что Маэстро пустил в ход свою машину чуть раньше, чем настала эта тишина. Первая тема прошла где-то над нашими головами и с ней ее символы, огни воспомина- ний, ее привычное, совсем простое: та-та-та-та. Вторая, очерченная дирижерской палочкой, разлилась по залу, и мне почудилось, что воздух занялся пламенем. Но пламя это было холодным, невидимым, оно жгло из- нутри. Наверное, никто, кроме меня, не обратил вни- мания на первый крик, слишком короткий, придушен- ный. Я расслышал его в аккорде деревянных и медных духовых, потому что девушка, забившаяся в судорогах, сидела прямо передо мной. Крик был сухой, недолгий, словно в истерическом припадке или любовном экстазе. 178
Менады Девушка запрокинула голову, касаясь затылком резно- го единорога, которым увенчаны кресла в партере, и с такой силой колотила ногами но полу, что ее едва удер- живали сидевшие рядом. Сверху, с первого яруса, до- несся еще один крик и более яростный топот ног. Едва закончилась вторая часть, как Маэстро сразу, без пау- зы, перешел к третьей. Меня вдруг взяло любопыт- ство — может ли дирижер слышать эти крики, или он целиком в плену звуковой стихии оркестра. А девушка из переднего ряда клонилась все ниже и ниже, и какая- то женщина (скорее всего — мать) обнимала ее за пле- чи, Я хотел было помочь им, но попробуй сделать что- нибудь во время концерта, если они сидят в другом ряду и кругом незнакомые люди. У меня даже мелькнула мысль призвать в помощники сеньору Джонатан, ведь женщины более находчивы и знают, что нужно делать в подобных случаях. Но сеньора Джонатан не отрыва- ла глаз от спины Маэстро — она вся ушла в музыку. Мне показалось, что у нее на подбородке, прямо под нижней губой, что-то блестит. Внезапно впереди нас встал во весь рост какой-то сеньор в смокинге, и его могучая спина целиком заслонила Маэстро. Так стран- но, что кто-то встал посреди концерта... Но разве не странно, что публика вообще не замечает этих криков, не видит, что у девушки настоящий истерический при- падок? Мои глаза неожиданно выхватили расплывча- тое красное пятно в центре партера. Ну, конечно, эта та самая женщина, что в антракте бежала к сцене! Она медленно шла к сцене, и хоть держалась совсем прямо, я бы сказал — не шла, а подкрадывалась, ее выдавала походка: шаги медленные, как у завороженного челове- ка, — вот-вот изготовится и прыгнет. Она неотрывно смотрела на Маэстро, мне даже почудился шалый блеск ее глаз. Какой-то мужчина, выбравшись из своего ряда, устремился вслед за ней, — вот они уже где-то в пятом ряду или ближе, а возле них еще трое. Сейчас будет финал, и по велению Маэстро уже врывались в зал его 179
Хулио Кортасар первые мощные и широкие аккорды, великолепно чет- кие — совершенно скульптурные формы, высокие ко- лонны, белые и зеленые, Карнак звуков, по нефу кото- рого осторожно продвигалась женщина в красном и ее провожатые. Между двумя взрывами оркестра я снова услышал крик, вернее вопль, из ложи справа. И вместе с ним прямо в музыку сорвались аплодисменты, не сумевшие удержаться еще какую-то малость, как будто в пекле страсти весь зал, эта огромная задыхающаяся самка не дождалась мужского ликования оркестра и с исступ- ленными криками, не владея собой, отдалась своему наслаждению. Неудобное кресло мешало мне обернуть- ся назад, где — я это чувствовал — что-то нарастало, надвигалось, вторя женщине в красном и ее спутникам, которые подбежали к сцене как раз в ту минуту, когда Маэстро, точь-в-точь как матадор, ловко всаживающий шпагу в загривок быка, вонзил дирижерскую палочку в последнюю стену звука и подался вперед, поникший, словно его ударило тугой волной воздуха. Когда Маэ- стро выпрямился, весь зал стоял, и я, разумеется тоже, а пространство стало стеклом, в которое целым лесом острых копий вонзались аплодисменты и крики, пре- вращая его в невыносимо грубую, взбухшую и испол- ненную тем не менее особым величием массу, которая была сродни чему-то похожему на стадо бегущих буй- волов. Отовсюду в партер набивались люди, и меня даже не очень удивили двое мужчин, что спрыгнули в проход прямо из ложи. Взвизгнув, точно придавленная крыса, сеньора Джонатан вырвала наконец свои теле- са из кресла и, протянув руки к сцене, уже не крича- ла, а вопила от восторга. Все это время Маэстро стоял спиной к публике, словно выражая к ней презрение, и, должно быть, одобрительно смотрел на музыкантов. Но вот он неторопливо обернулся, впервые удостоив пуб- лику легким наклоном головы. Лицо его было совер- шенно белое, будто его доконала усталость, и я даже 180
Менады успел подумать (в путанице ощущений, обрывков мыс- лей, мгновенных вспышках всего того, что окружало меня в этом аду восторга), что он вот-вот потеряет со- знание. Маэстро поклонился во второй раз и, посмот- рев вправо, увидел, как на сцену карабкается тот са- мый сеньор, белобрысый, в смокинге, а за ним еще двое. Мне показалось, что Маэстро сделал какое-то неопределенное движение, словно надумал сойти с по- моста, и тут я заметил, что движение это — судорож- ное, что он хочет освободиться и не может. Ну, так и есть: женщина в красном вцепилась ему в ногу. Она вся тянулась к Маэстро и при этом кричала, я, по край- ней мере, видел ее широко раскрытый рот. Думаю, что она кричала, как все и, не исключено, как я сам. Маэ- стро уронил палочку и отчаянно дернулся в сторону. Он явно что-то говорил, но что — разобрать было не- мыслимо. Один из спутников женщины обхватил рука- ми другую ногу Маэстро, и тот повернулся к музыкан- там, словно взывая к ним о помощи. Музыканты, повскакавшие с мест, натыкались под слепящим светом софитов на брошенные инструменты. На сцену, тес- нясь у лестниц, лезли и лезли новые люди; их набра- лось столько, что в толчее нельзя было различить ор- кестрантов. Пюпитры полегли на пол, как смятые колосья. Бледный Маэстро, пытаясь высвободить ногу» ухватился за какого-то человека, который вскочил пря- мо на подставку, но, увидев, что этот человек вовсе не музыкант, он резко отпрянул назад. В этот миг еще одни руки обвились вокруг его талии. Потом я увидел, как женщина в красном, словно в мольбе, раскрыла ему объятия, и неожиданно Маэстро исчез — толпа обезумевших почитателей унесла его со сцены и пота- щила куда-то в глубь партера. До сих пор я следил за общим исступлением с каким-то восторгом и ужасом ясновидца. Все мне открывалось с особой высоты, а может, напротив — откуда-то снизу. И вот внезапно раздался этот пронзительный, режущий крик. Кричал 181
Хулио Кортасар слепой — он поднялся во весь рост и, размахивая рука- ми, точно мельничными крыльями, что-то выпрашивал, вымаливал, молил. Это было сверх всякой меры — я уже не мог просто присутствовать в зале, я почувство- вал себя полным участником этого буйства восторгов и, сорвавшись с места, понесся к сцене. Одним прыжком я очутился на сцене, где обезумевшие мужчины и жен- щины с воем вырывали у скрипачей инструменты (скрипки хрустели и лопались, точно огромные рыжие тараканы), потом стали кидать в зал всех музыкантов подряд, и там наваливались на них другие безумцы. Любопытно, что я не испытывал ни малейшего желания хоть как-то способствовать этому разгулу страстей. Мне лишь хотелось быть рядом со всеми, видеть собствен- ными глазами все, что происходит и произойдет на этом невероятном юбилее. У меня еще остались какие- то проблески разума, чтобы подумать, отчего это музы- канты не пытаются удрать за кулисы. Но я тут же сооб- разил, что это невозможно — слушатели буквально забили оба крыла сцены, образовав кордон, который выплескивался вперед, подминая под себя инструмен- ты, подбрасывая вверх пюпитры, аплодируя, надрывая глотки истошным криком. В зале стоял такой чудовищ- ный грохот, что он уже воспринимался как тишина. Прямо на меня с кларнетом в руках бежал какой-то толстяк, и я чуть было не схватил его, чуть было не подставил ему ножку, чтобы и он достался разъяренной публике. Но, разумеется, я смалодушничал, и желтоли- цая сеньора с глубоким декольте на груди, по которой прыгали жемчужные россыпи огромного ожерелья, по- дарила мне взгляд, исполненный ненависти и вызова. Она поволокла визжащего кларнетиста, который при- крывал свой кларнет, к каким-то мужчинам, а те пота- щили его — уже притихшего — к ложам, где общее воз- буждение достигло высшего предела. Аплодисменты едва пробивались сквозь крики, да и кто мог аплодировать, если все, как одержимые, ловили 182
Менады музыкантов, чтобы схватить их в свои объятия. Зал ре- вел все пронзительнее и острее, то тут, то там нарастаю- щий рев вспарывали жуткие вопли, среди которых — как мне казалось — были совсем особые, вызванные физи- ческой болью, что, в общем-то, неудивительно, — в та- ком столпотворении, в такой сумятице и беготне мож- но было переломать руки и ноги. Но я все же смело ринулся в партер с опустевшей сцены, туда, к музыкан- там, которых растаскивали в разные стороны — кого к ложам, где шла какая-то неясная возня, кого к узким боковым проходам, которые вели в фойе. Из лож бену- ара — вот, оказывается, откуда неслось отчаянное завы- вание. Должно быть, это музыканты, задыхаясь от не- скончаемых объятий, умоляли отпустить их. Те, кто сидел в партере, толпились теперь у входа в ложи, куда устремился и я, продираясь сквозь лес разных кресел. Волнение в зале заметно усилилось, свет начал быстро слабеть, и в красноватом накале лампочек лица были едва видны, и фигуры людей напоминали какие-то со- дрогающиеся бесплотные тени, нагромождение бесфор- менных объемов, которые то сближались, то отдалялись друг от друга. Мне показалось, что я различил сереб- ряную голову Маэстро во второй ложе, совсем рядом со мной. Но Маэстро сразу исчез, куда-то провалился, словно его заставили стать на колени. Возле меня раз- дался резкий, короткий крик, и я увидел бегущую сень- ору Джонатан, а чуть позади — младшую из дочерей Эпифании. Обе полезли в толпу возле второй ложи. Те- перь-то я уже не сомневался, что именно в этой ложе очутился и Маэстро, и женщина в красном со своими спутниками. Докторская дочь подставила сеньоре Джо- натан сплетенные пальцы рук, и та, словно лихая наез- дница, уперлась в них ногой, как в стремя, а потом нырнула в ложу. Узнав меня, дочь Эпифании что-то крикнула, наверное, просила помочь и ей, но я отвел глаза в сторону и остановился, не желая оспаривать права этих совсем обезумевших от восхищения людей, 183
Хулио Кортасар готовых передраться друг с другом. И я видел, как расквасили нос тромбоном Кайо Родригесу — вот кто отличился, когда в партер со сцены сбрасывали оркест- рантов! Окровавленное лицо Кайо не вызвало моего сочувствия, мне даже не было жаль слепого, который ползал на четвереньках и натыкался на кресла, заблу- дившись в этом симметричном лесу, лишенном примет. Меня уже ничего не волновало. Разве что хотелось знать, смолкнут ли когда-нибудь эти крики в ложах бельэтажа, которые подхватывались в партере, откуда по-прежнему лезли к ложам обезумевшие люди, оттал- кивая в стороны всех и вся. Самые отчаянные, видя, что им не пробиться в ложи сквозь толпы, теснившиеся у дверей, прыгали туда так, как это сделала сеньора Джонатан. Я все это видел, я отдавал себе отчет во всем, и у меня все так же не было ни малейшего желания участвовать в этом общем безумии. Пожалуй, собствен- ное равнодушие пробуждало во мне странное чувство вины, будто мое поведение было чем-то самым постыд- ным, непростительно скандальным в этом всеобщем бе- зобразии. Я уже несколько минут сидел один в пустом ряду партера и где-то за пределами моего безучастия уловил начало спада в по-прежнему безудержном и от- чаянном реве толпы. Крики действительно стали сти- хать, быстро сошли на нет, и все заполнилось неясны- ми шорохами отступления. Когда, как мне показалось, можно было идти, я быстро направился к боковому проходу и беспрепятственно попал в фойе. Одинокие фигуры двигались, словно пьяные. Кто-то вытирал рот платком, кто-то одергивал пиджак или поправлял ворот- ничок. В фойе я приметил женщин, которые рылись в своих сумочках в поисках зеркала. Одна из женщин комкала в руке окровавленный платок — должно быть, поранилась. Потом я увидел обеих дочерей доктора Эпифании. Они бежали хмурые, разозлились, навер- ное, оттого, что не сумели попасть в ложу. Каждая из них подарила мне такой взгляд, словно я и был во всем 184
Менады виноват. Я подождал, пока они, по моим расчетам, не оказались на улице, и направился к главной лестнице, которая вела к выходу. И вот тут-то в фойе появилась женщина в красном со своими неизменными спутника- ми. Мужчины следовали за ней, сбившись в кучку, буд- то стыдились помятых и изодранных костюмов. А жен- щина в красном двигалась мне навстречу, гордо смотря вперед. Проходя мимо, я видел, как она раз-другой провела языком по губам. Медленно, словно облизыва- ясь, провела языком по губам, которые улыбались.
ЖЕЛТЫЙ ЦВЕТОК Похоже на шутку, но это так: мы бессмертны. Я знаю это от противного, знаю, потому что знаком с единственным существующим на земле смертным. Свою историю он рассказал мне в бистро на улице Комброн и был так пьян, что вполне мог сказать прав- ду, хоть хозяин и завсегдатаи этого заведения хохота- ли до слез. Должно быть, он заметил интерес на моем лице, потому что крепко в меня вцепился, и в конце концов мы отлично устроились за столиком в углу, где можно было спокойно пить и разговаривать. Он рас- сказал, что служил в муниципалитете, а теперь на пен- сии, и что его жена уехала на некоторое время к роди- телям — один из возможных способов пояснить, что она его бросила. В его облике не было ничего старчес- кого, ничего вульгарного, худое, иссохшее лицо, глаза как у чахоточного. Конечно, пил он, чтобы забыться, о чем и возвестил, покончив с пятым стаканом красно- го. Но от него не исходил тот специфически парижс- кий запах, который, кажется, чувствуем только мы, иностранцы. И ногти у него были ухоженные, и ника- кой перхоти. Он рассказал, что однажды в девяносто пятом авто- бусе увидел мальчика лет тринадцати и в тот же миг понял, что мальчик очень похож на него самого, во всяком случае похож на того мальчика, каким он себя помнил в этом возрасте. Постепенно он заметил, что мальчик похож на него во всем: лицо и руки, спадаю- щая на лоб прядь, очень широко расставленные глаза, к тому же он такой же застенчивый и, смущаясь, так же делает вид, что погружен в чтение детского журнала, и 186
Желтый цветок так же отбрасывает назад волосы, и та же неисправи- мая скованность движений. Мальчик так походил на него, что он чуть было не расхохотался, но когда ребе- нок вышел на улице Ренн, он тоже вышел, предоста- вив приятелю возможность торчать на Монпарнасе, понапрасну его дожидаясь. Заговорив с мальчиком под предлогом, как пройти на какую-то улицу, он, уже без удивления, услышал свой собственный детский голо- сок. Мальчик как раз шел в сторону этой улицы, и, немного смущаясь, они пошли вместе и прошли так не- сколько кварталов. Здесь-то на него и снизошло откро- вение. Ничего не было объяснено словами, но что-то позволяло ему обойтись без всяких объяснений, а ког- да он пытался — вот как сейчас — объяснить, все рас- плывалось и казалось нелепым. Короче говоря, он исхитрился узнать, где мальчик живет, и с авторитетностью бывшего руководителя бойскаутов проник в эту крепость за семью замками — во французскую семью. Там он нашел пристойную бед- ность, преждевременно увядшую мать, отчима уже на пенсии и двух котов. А потом уже не составляло осо- бого труда устроить так, чтобы брат посоветовал сыну, его племяннику, которому шел четырнадцатый год, познакомиться с Люком, и мальчики вскоре подружи- лись. Сам он стал заходить к Люку каждую неделю, пил спитой кофе, которым угощала его мать Люка, и вел разговоры о войне, об оккупации и о Люке. То, что начиналось как откровение, приобретало упрощенно- четкие формы того, что люди склонны именовать пре- допределением. Для него даже стало возможным сфор- мулировать это обычными словами: Люк — его повторенье, смерти нет, все мы бессмертны. — Все бессмертны, старик. Заметьте, доказать это- го не мог никто, это выпало на мою долю, и где? В девяносто пятом. Небольшой сбой в механизме, сдвиг во времени, одновременное воплощение вместо после- довательного. Люк должен был родиться после моей 187
Хулио Кортасар смерти, а он вместо этого... Не говоря уже о невероят- ной случайности — встрече в автобусе. Я вам, кажет- ся, уже сказал, что доводы мне были ни к чему, я сра- зу же обрел полную уверенность. Так, и никак иначе. Но потом пришли сомнения — ведь в таких случаях человек либо обзывает себя психом, либо принимает успокоительное. Но тут же, наряду с сомненьими, раз- рушая их одно за другим, — доказательства, что ошиб- ки нет, что нет причин для сомнений. Вот сейчас я вам скажу то, что больше всего смешит этих дурней, когда мне случается им об этом рассказывать. Люк не только был моим повтореньем, но он должен был стать таким, как я, как этот неудачник, что беседует с вами. Доволь- но было посмотреть, как он играет, как падает, всегда неудачно — то нога подвернется, то ключица сместит- ся, как все его чувства читаются у него на лице, как он краснеет, едва его о чем-нибудь спросят. А мать — пол- ная противоположность, ведь женщинам так нравится рассказывать самые невероятные вещи о детях, и она, хоть мальчик и рядом, и сгорает со стыда, рассказыва- ла про первые зубы, про рисунки, когда ему было во- семь, про болезни... Добрая женщина, конечно, ни о чем не подозревала, отчим играл со мной в шахматы, я был как бы членом семьи, даже давал им в долг деньги перебиться до конца месяца. Без всякого труда я узнал все о Люке: достаточно было вставлять вопросы в раз- говор на интересовавшие их темы — ревматизм отчи- ма, козни консьержки, политика. Так между «шах ко- ролю» и размышлениями о ценах на мясо я узнал все подробности о детстве Люка, и доказательство стало неоспоримым. Но послушайте меня, пока мы ждем еще вина. Люк был мной, мной ребенком, но не точной копией. Скорее, схожим воплощением, понимаете? В семь лет, например, я вывихнул себе запястье, он — ключицу, в девять лет мы оба перенесли соответствен- но корь и скарлатину, к тому же, старик, вмешался еще и прогресс: я проболел корью две недели, а Люка 188
Желтый цветок вылечили за несколько дней — достижения медицины и все такое прочее. Все шло аналогично, поэтому — вот вам пример на эту тему — вполне могло случиться, что булочник на углу — новое воплощение Наполеона, он этого не знает, потому что порядок не был нарушен, потому что на него никогда не снизойдет откровение в автобусе, но если бы каким-нибудь образом ему уда- лось обнаружить истину, он бы понял, что шел и идет тем же путем, что и Наполеон, что его скачок от мой- щика посуды к хозяину процветающей булочной на Монмартре — то же самое, что прыжок с Корсики на престол Франции, и что, порывшись в событиях своей жизни, он бы постепенно обнаружил ситуации, соот- ветствующие Египетской кампании, Консульству и Аустерлицу; и он даже понял бы, что через несколько лет обязательно что-то случится с его булочной и он кончит свои дни на острове Святой Елены, то есть в комнатушке на шестом этаже, тоже побежденным, тоже окруженным водами одиночества, тоже гордя- щимся своей булочной, этим своим орлиным взлетом. Ну что, улавливаете? Я улавливал, но возразил, сказав, что в детстве мы все в определенном возрасте болеем обычными для этих лет болезнями и что почти все мы, играя в фут- бол, что-нибудь себе ломаем. — Знаю, но ведь я вам сказал только о явных со- впадениях. Но то, что Люк внешне похож на меня, особого значения вообще не имело, хотя при встрече в автобусе, конечно, и имело. По-настоящему важны были лишь отдельные эпизоды, и это как раз трудно объяснить, потому что в них сказывается характер, смутные воспоминания, предания детских лет. В те времена — я хочу сказать, когда я был как Люк, — у меня начался трудный период жизни: сперва очень длительная болезнь, потом, как раз когда я пошел на по- правку, я играл с ребятами в футбол и сломал руку, а едва выбравшись из этого, влюбился в сестру соученика 189
Хулио Кортасар и страдал, как страдают, когда нет сил взглянуть в гла- за девочке, а она насмехается над тобой. Люк тоже заболел, а едва он стал поправляться, его повели в цирк, где, спускаясь по ступенькам, он поскользнулся и вывихнул лодыжку. Вскоре мать увидела как-то ве- чером, что он плачет, сидя у окна, и в руках у него голубой платочек, чужой платок. Поскольку надобно же в этой жизни противоречить, я сказал, что детская влюбленность — неизбежное при- ложение к синякам и плевритам. Но я не возражал, что история с самолетом — это совсем другое дело. Исто- рия с заводным самолетом, который он принес мальчи- ку на день рождения. — Когда я ему отдал самолет, я снова вспомнил о «конструкторе», который мне подарила мать на мое четырнадцатилетие, и о том, что тогда случилось. А случилось вот что: надвигалась летняя гроза, но я был в саду, хотя уже слышались раскаты грома, и ус- троился в беседке, подле калитки на улицу, собирать подъемный кран. Кто-то позвал меня, и пришлось по- бежать на минутку в дом. Я вернулся и не увидел ко- робки с «конструктором» — калитка была отворена. С отчаянными воплями я выскочил на улицу, где уже никого не было, и именно в это мгновенье в дом на- против ударила молния. Все случилось словно бы сразу, и я вспомнил об этом, вручая Люку самолет, а он глядел на него с тем счастливым видом, с каким я глядел на свой «конструктор». Мать Люка принесла мне чашку кофе, и мы, как обычно, о чем-то разговари- вали, когда раздался громкий крик. Люк кинулся к окну, будто хотел из него выброситься. Бледный, в гла- зах слезы, наконец ему удалось заговорить: оказывает- ся, самолет, отклонившись в своем полете, пролетел точно в приоткрытое окно. «Его не видно, не видно», — твердил Люк, заливаясь слезами. Снизу донеслись ка- кие-то крики, и тут в комнату торопливо вошел отчим Люка и сообщил нам, что в доме напротив — пожар. 190
Желтый цветок Теперь вам понятно? Да, лучше выпьем еще по стакан- чику. Я молчал, и мой собеседник сказал, что со време- нем он стал думать только о Люке, о судьбе Люка, его предопределении. Мать хотела, чтобы мальчик посту- пил в техническое училище и ему бы открылась, как она выражалась, скромная дорога в жизни, но его до- рога уже была открыта, предопределена, и только этот человек, мой собеседник, вынужденный молчать, чтобы его не разлучили навсегда с Люком, посчитав за сумасшедшего, только он мог бы сказать матери и отчиму, что все усилия бесполезны и, что бы они ни делали, результат будет тот же: унижения, тягостная повседневная рутина, однообразие, неудачи — все это истреплет его, и он найдет прибежище в озлобленном одиночестве, в бистро своего квартала. Но самое скверное — это не судьба Люка, самое скверное — то, что в свою очередь умрет и Люк, и другой человек вновь повторит облик Люка, его собственный облик, и тоже умрет в свой черед, когда еще некто выйдет на дорогу. Люк его как бы уже и не интересовал; по но- чам бессонница рисовала ему эту цепь, звено за зве- ном — еще один Люк, еще разные другие люди, кото- рых будут звать Робер, Клод, Мишель, — бессонница создавала теорию бесконечности всех этих неудачни- ков, повторявших, ничего о том не зная, все тот же облик и убежденных в свободе выбора, в свободе воли... Вино настраивало этого человека на грустный лад, тут уж ничего не поделаешь. — Здесь смеются, когда я им говорю, что через не- сколько месяцев Люк умер, они тупые, им не понять, что... Да, да, не смотрите на меня такими глазами. Он умер через несколько месяцев, началось нечто вроде бронхита, именно в этом возрасте у меня было что-то с печенью. Меня положили в больницу, а мать Люка настояла, чтобы его лечили дома, и я приходил к ним 191
Хулио Кортасар почти ежедневно, а иногда приводил с собой племян- ника, чтобы он поиграл с Люком. В доме царила та- кая нищета, что мои посещения приносили его обита- телям радость во всех смыслах: и Люк не один, и пакетик с селедкой или пирог с абрикосами — тоже хорошо. Они уже привыкли к тому, что я взял на себя покупку лекарств, сказав, что в одной аптеке мне де- лают особую скидку. В конце концов они стали меня воспринимать как сиделку, и вы можете себе легко представить, что в таком доме, как этот, куда врач приходит без особого интереса, не очень-то станут сличать предсмертные симптомы с первоначальным диагнозом... Ну что вы на меня так смотрите? Разве я сказал что-то не то? Нет, нет, ничего такого он не сказал, к тому же и выпив столько. Совсем напротив, если не воображать себе разные ужасы, то смерть бедняжки Люка как раз и подтверждала, что некто, склонный пофантазиро- вать, позволил своим фантазиям разыграться в девя- носто пятом автобусе и предавался им, пока они не рассеялись у постели тихо умирающего ребенка. Мне хотелось его успокоить, и я сказал ему это. Некото- рое время он смотрел куда-то вдаль, потом снова за- говорил: — Ладно, ваше дело. Говоря по правде, так я в эти недели после похорон впервые испытал что-то похо- жее на счастье. Я по-прежнему навещал мать Люка, носил ей печенье, но уже ни этот дом, ни она сама почти ничего для меня не значили, я был как бы весь поглощен чудесной уверенностью в том, что я первый смертный на земле, чувством, что так — день за днем, стакан за стаканом — моя жизнь сходит на нет и она кончится где-нибудь, в какой-то час, до последней минуты повторяя судьбу неведомого мне человека, уже умершего, поди знай где и когда, но я-то уж умру по-настоящему, и никакой Люк не вступит в кругово- рот, чтобы по-дурацки повторить эту дурацкую 192
Желтый цветок жизнь. Оцените, старик, всю полноту охватившего меня чувства, завидуйте испытанному мной счастью. По-видимому, он его больше не испытывал. Об этом свидетельствовали и бистро, и дешевое вино, и лихо- радочно блестевшие глаза, хотя дело здесь было не в болезни тела. И все же он прожил несколько месяцев, смакуя каждое мгновенье своего повседневного житья, свое неудавшееся супружество, разрушение организма в пятьдесят и твердо веря в свою неизбежную смерть. Как-то раз, к вечеру, он шел через Люксембургский сад и увидел цветок. — Он рос у края клумбы, какой-то желтый цветок. Я остановился закурить и вдруг заметил этот цветок. И он тоже вроде бы смотрел на меня, иногда так бы- вает... Это, знаете, случается с теми, кто, как говорит- ся, чувствует красоту. Вот именно так, цветрк был изумительный, цветок необыкновенной красоты. А я был приговорен, мне было суждено умереть раз и на- всегда. Цветок был восхитительный, и всегда будут расцветать цветы, и люди будут на них смотреть. Вне- запно я осознал, что же такое это «ничто», которое я воспринимал как покой, как конец цепи. Я скоро умру, а Люк уже умер, и для таких, как мы, цветок не расцветет, наступит «ничто», полное «ничто», и это «ничто» никогда не расцветет прекрасным цветком. Догоревшая спичка обожгла пальцы. На площади я прыгнул в какой-то автобус, который шел неведомо куда, и стал бессмысленно смотреть на все и всех на улице и в автобусе. Автобус пришел на конечную ос- тановку, я пересел в другой; он шел в пригород. Весь вечер, пока совсем не стемнело, я то входил в автобус, то выходил, думая о цветке и о Люке, и искал среди пассажиров кого-то похожего на Люка, кого-то похо- жего на меня или на Люка, кого-то, кто мог быть сно- ва мной, кого-то, кто при взгляде на него дал бы мне твердую уверенность, что это я; я оставил бы его в покое, я ничего бы ему не сказал, я бы всячески его 7 «Врата неба» 193
Хулио Кортасар опекал, лишь бы он дотянул свою дурацкую, неудач- ливую жизнь, свою проигранную жизнь до другой дурацкой проигранной жизни, до другой дурацкой проигранной жизни, до другой... Я расплатился.
ЧТО НАМИ ДВИЖЕТ Можете верить, можете — нет, тут все как в лентах байографа, что показывают, то и смотри, а не хо- чешь — уходи, только уж монеты тебе не вернут. Как ни крути, уже двадцать лет прошло и дело это про- шлое, так что я все расскажу, а если кто думает, что я загибаю, пошел он подальше. Монтеса убили в порту ночью, в августе. Может, и верно, что Монтес оскорбил какую-то женщину, а ее мужик взыскал должок с процентами. Но я знаю, что Монтеса убили сзади, выстрелом в затылок, а такое не прощается. Мы с Монтесом были как нитка с иголкой, всегда вместе за картами и кофе в заведении негра Падильи, ну да вы не слыхали о негре. Его тоже уби- ли, если хотите, как-нибудь расскажу. В общем, когда мне сказали, Монтес уже отдал кон- цы, и я только застал, как сестра выла над ним и пада- ла в обморок. Посмотрел я на Монтеса — он лежал с открытыми глазами — и поклялся, что этот тип далеко не уйдет. Той же ночью я переговорил с Барросом, и вот здесь-то может показаться, что я загибаю. Дело в том, что Баррос первым прибежал, когда раздался вы- стрел, и нашел Монтеса при последнем издыхании под густым параисо. Баррос — не промах и постарался, чтобы тот назвал убийцу. Монтес и хотел сказать, но с пулей в голове это, наверное, нелегко, так что Баррос не многого добился. Во всяком случае, Монтесу уда- лось проговорить (смотрите, какой бред у умирающе- го!) что-то вроде «тот, с синей рукой», потом выдавил из себя слово, похожее на «татуировка», и мы поняли, что этот тип был моряком. И точка. Ведь как легко 7* 195
Хулио Кортасар было сказать «Лопес» или там «Фернандес», но с пулей в черепе — попробуйте сами. Может быть, Монтес не знал, как того зовут, татуировка-то видна, а имя надо спрашивать, и наверняка оно ненастоящее. А теперь можете смеяться, ведь уже через неделю мы с Барросом нашли этого парня, а лучшая в мире полиция все еще устраивала облавы в порту и окрест- ностях. У нас был свой розыск, не буду уж надоедать подробностями. Но самое смешное — то, что наш че- ловек не смог дать нам приметы этого типа, зато ска- зал, что он отчаливает на французском судне, и не матросом, а пассажиром — роскошная жизнь! Поэто- му мы решили, что парень уже не морячит, зато бы- валый и пользуется этим, чтобы смыться. Единствен- ное, что мы знали — что он аргентинец и едет третьим классом. Удивляться нечему, какой-нибудь гринго и не справился бы с Монтесом, но самое странное — что наш человек не смог узнать фамилии этого малого. Вернее, ему назвали одну, но ее не оказалось в спис- ке пассажиров. Люди ведь дрейфят, и, наверное, тот тип, который за тридцать монет выложил сведения нашему человеку, нарочно переврал имя. А может, парень в последнюю минуту добыл другие бумаги. Так что опять крутится байограф — мы с Барросом про- говорили всю ночь, а утром я пошел в департамент за бумагами. Тогда не так трудно было получить пас- порт. В общем, короче, наши устроили мне билет, и вот я в десять вечера погрузился собственной персо- ной на борт корабля и отплыл в Марсель, это при- стань такая у французишек. Я уж вижу — вам скуч- но. Могу и не рассказывать. Ну ладно, подлей еще каньи, и вообразите, что читаете «Графа Монте-Крис- то». Я ведь сразу сказал, что такое редко бывает, да и времена другие были. Корабль был почти пуст, и мне дали на одного це- лую каюту с четырьмя койками. Вот роскошь! Я мог хоть всю одежку свою разложить, и еще осталось бы 196
Что нами движет место. Доводилось вам путешествовать в Европу, ребя- та? Да ладно, я так, к смеху. В общем, каюты выхо- дят в коридор, а по коридору можно дойти до буфета в одном конце, в другую сторону взбираешься по лест- нице — и ты уже в передней части корабля. Первый вечер я провел на палубе, смотрел на Буэнос-Айрес, который терялся вдали. Но на другой же день начал слежку. В Монтевидео никто не сошел, корабль даже и не причалил. Когда вышли в море, всего пришлось натерпеться, кишки наизнанку выворачивались, не по- желаю вам такого. А дело было само не трудное, пото- му что в буфете сразу все узнаешь, и получалось, что из двадцати с чем-то пассажиров было пятнадцать юбок, а остальные — почти все испанцы и итальяшки. Аргентинцев — всего трое, не считая меня, и уже че- рез минуту мы все четверо пристроились к бильярду и к пиву. Из этих трех один был уже старик, хотя страха мог на любого нагнать. А двум другим было лет по трид- цать, как и мне. С Перейрой мы сразу сошлись, а Ла- мас был посдержанней, унылый какой-то. Я все навое - трял уши, не заговорит ли кто на моряцком жаргоне, все про корабль твердил, вдруг кто-нибудь из троих клюнет на это. Но скоро понял, что не тот путь выб- рал и что мой морячок так остерегался, будто во сне боялся обмочиться. Такую ерунду несли о корабле, что даже мне было ясно. И к тому же был зверский холод и никто не снимал ни пиджаков, ни свитеров. Все трое сказали мне, что едут в Марсель, так что в Бразилии я был начеку, но и в самом деле никто не смылся. Когда стало жарко, я появился в майке, что- бы показать пример, но они оставались в рубашках и рукава засучивали не выше локтя. Старик Ферро смеялся, видя, как я ударяю за горничной, и все на- мекал на матрацы, что были в каюте. Перейра тоже закидывал удочку, а Петрона, задорная испаночка, завлекала нас обоих. А про то, как плыл корабль и 197
Хулио Кортасар какую мерзкую еду нам давали, и вспоминать не хо- чется. Когда мне показалось, что Перейра всерьез занял- ся Петроной, я принял свои меры. Столкнувшись с ней в коридоре, я сказал ей, что мою каклу заливает вода. Она поверила, и оставалось лишь закрыть за ее спиной дверь, как только вошла. Когда я ее облапил, она дала мне пощечину, но смеясь. Потом была по- слушной, как овечка. Ну и умножайте все на число коек, как говорил Ферро. По правде говоря, в тот раз мы не больно отличились, но на следующий день я ей дал жару, а дело в том, что испанка стоила того. Еще как стоила! Я рассказал об этом походя Ламасу и Перейре, сначала они не хотели верить или притворялись удив- ленными. Ламас молчал, как всегда, ну а Перейра был возбужден, и я угадывал его намерения. Я при- творился дурачком, и он ушел, кусая губы. В эту ночь она не пришла в мою каюту, я видел, они болтали около душевых. Не догадались, почему испаночка так скоро меня бросила? Ну да я все расскажу. За одну канарейку и еще одну — обещанную, если добудет нужную информацию, — Петрона ретиво взялась за дело. Само собой, я не сказал ей, зачем мне надо знать, есть ли у Перейры какая-нибудь метка на руке; я толковал о пари, о всякой ерунде. Мы хохотали как сумасшедшие. На следующий день я поговорил с Ламасом, поси- дели на бухте каната в передней части корабля. Он сказал, что едет во Францию работать курьером в по- сольстве или что-то в этом роде. Вообще-то он молча- ливый, унылый какой-то, но со мной был довольно откровенным. Я заглядывал ему в глаза, и вдруг в па- мяти всплывало лицо мертвого Монтеса, крики сестры, ночное бдение, когда его привезли после вскрытия. Мне хотелось прижать Ламаса и спросить его напря- мик, он это или нет. Но так я бы ничего не добился, 198
Что нами движет только погубил бы все. Лучше подождать, когда Петро- на покажется в моей каюте. Около пяти она постучала в дверь. Она помирала со смеху и сразу объявила мне, что у Перейры ниче- го на руках нет. «Было время, чтобы рассмотреть его со всех сторон», — сказала она. И хохотала как су- масшедшая. Я вспомнил Ламаса, который казался мне самым симпатичным, и понял, как можно пого- реть, если поддаваться впечатлениям. Вот так симпа- тичный! Раз Ферро и Перейра тут ни при чем, тогда все ясно. Уж просто со зла я тут же повалил Петро- ну, а она не хотела, и пришлось стукнуть ее пару раз, чтобы побыстрей раздевалась. Я отпустил ее только к ужину, и то чтобы не заподозрила команда: ее уже искали. Договорились, что она придет завтра к вече- ру, и я пошел ужинать. Нас, всех четверых земляков, поместили за одним столом, подальше от испанцев и итальяшек, и напротив меня сидел Ламас. Ух, чего мне стоило глядеть на него как ни в чем не бывало и помнить о Монтесе! Теперь уж я не удивлялся, что он одолел Монтеса, он любому сто очков вперед даст со своим серьезным видом, внушающим доверие. Перей- ру я уже и в расчет не принимал, но под конец обра- тил внимание, что он молчал про Петрону, это он-то, который все трезвонил, как он поимеет испаночку. Потом сообразил, что и она не много сказала мне о парне, кроме самого главного. На всякий случай я по- стоял у приоткрытой двери и около полуночи увидел, как она проскользнула в каюту Перейры. Я улегся на койку и стал соображать. На следующий день Петрона не пришла. Я припер ее к стенке в одной из ванных и спросил, в чем дело. Сказала, что ничего, просто много работы. — Вчера ты снова была с Перейрой? — спросил я вдруг. — Я? С чего ты взял? Нет, не была, — солгала она. 199
Хулио Кортасар Если у тебя уводят женщину, тут не до шуток, но если ты еще сам в этом виноват, совсем уж, понимае- те, не до смеха. Когда я ей велел прийти ко мне той же ночью, она заплакала, стала говорить, что старший матрос или там боцман косо на нее смотрит и обо всем догадывается, что она не хочет терять места, и все та- кое прочее. Наверное, тогда я и понял, в чем тут дело, и стал соображать. На испанку-то мне было наплевать, хотя самолюбие взыграло. Но были вещи посерьезней, и я размышлял всю ночь. Той же ночью я снова уви- дел, как Петрона прошмыгнула в каюту Перейры. На следующий день я изловчился поговорить со стариком Ферро. Я уже давно не думал на него, но хотел быть уверен. Он повторил мне, с подробностя- ми, что едет во Францию к дочери, которая вышла за французишку и народила кучу детей. Старик хо- тел увидеть внуков, прежде чем протянет ноги, и таскал бумажник, набитый семейными фотография- ми. Перейра появился поздно, заспанный. Опять... А Ламас таскался с французским самоучителем. Ну и компания! Так продолжалось почти до прихода в Марсель. Я только прижал Петрону раз или два в коридоре, но так и не добился, чтобы она пришла в мою каюту. Даже не вспоминала про обещанные деньги, хотя я на- поминал ей каждый раз. Она воротила нос, слыша о песо, которые я ей задолжал, и я понял, что был прав, и все стало ясненько. Вечером накануне прибытия я встретил ее на палубе — дышала воздухом. Рядом был Перейра, увидел меня и сделал вид, что он тут ни при чем. Я выждал и в час, когда уже пора было идти спать, загородил дорогу испаночке, которая куда-то торопилась. — Придешь? — спросил я, погладив ее по мягкому месту. Она отпрянула, будто черта увидела, но потом ре- шила притвориться. 200
Что нами движет — Не могу, — сказала она. — Я же тебе объясня- ла — за мной следят. Хотел дать ей по морде, чтобы не принимала меня за младенца, но сдержался. Было уже не до шуток. — Скажи-ка, — спросил я, — ты уверена в том, что сказала про Перейру? Смотри, это очень важно. Мо- жет быть, ты не рассмотрела? Я видел в ее глазах и боязнь, и желание рассмеять- ся. — Да нет же, я ведь сказала тебе, что у него ничего нет. Ты что, хочешь, чтобы я снова к нему пошла ради проверки? И улыбалась, сукина дочь, за губошлепа меня при- нимала. Я ее стукнул легонько и вернулся в каюту. Теперь уж мне было все равно, пойдет Петрона к Пе- рейре или нет. Утром чемодан был уже уложен, и все, что нуж- но, — в широком поясе. Французик буфетчик фуры- кал немного по-испански и объяснил мне, что в Мар- селе полиция поднимается на борт и проверяет документы. Только после этого разрешают сойти на берег. Мы все встали в очередь и по одному показы- вали бумаги. Я дал сначала пройти Перейрс, а когда оказались на другой стороне, взял его за руку и при- гласил в свою каюту на глоток каньи. Он ее уже рас- пробовал и поэтому сразу согласился. Я закрыл дверь на задвижку и посмотрел ему в глаза. — А канья? — спросил он, но когда увидел, что у меня в руке, побледнел и отпрянул назад. — Не будь зверем... Из-за этой девки... — успел он сказать. Каюта оказалась тесной, пришлось перешагнуть через покойника, чтобы выкинуть нож в воду. Хотя уже было ясно, что это ни к чему, я наклонился по- смотреть, не соврала ли Петрона. Подхватил чемо- дан, закрыл каюту на ключ и вышел. Фсрро уже был на берегу и орал мне что-то на прощание. Ламас ждал своей очереди молча, как всегда. Я подошел к 201
Хулио Кортасар нему и сказал пару слов на ухо. Думал, он с катушек свалится, но это только показалось. Он подумал не- много и согласился. Я-то был уверен, что он согласит- ся. Тайна за тайну, и оба сдержали слово. О нем я больше ничего не слышал после того, как он устроил меня у своих друзей-французишек. Через три года я уже смог вернуться. Так тянуло в Буэнос-Айрес...
ЗАСТОЛЬНАЯ БЕСЕДА Время — ребенок, что, играя, двигает пешки. Гераклит, фрагмент 59 ПИСЬМО ДОКТОРА ФЕДЕРИКО МОРАЕСА БУЭНОС-АЙРЕС, ВТОРНИК, 15 ИЮЛЯ 1958 ГОДА СЕНЬОРУ АЛЬБЕРТО РОХАСУ ЛОБОС Мой дорогой друг, как обычно в середине года, меня охватывает не- удержимое желание вновь повидать старых друзей, хотя пути наши давно уже разошлись по тысяче при- чин, которые жизнь постепенно приучает нас брать в расчет. Вы тоже, я надеюсь, помышляете с приятной меланхолией о застольной беседе, в ходе которой мы тешим себя иллюзией, будто время было к нам более благосклонно, словно общие воспоминания ненадолго возвращают нам утраченную свежесть. Разумеется, я прежде всего рассчитываю на Вас и достаточно заблаговременно посылаю Вам эти стро- ки, дабы побудить Вас покинуть на несколько часов свою усадьбу в Лобосе, где розарий и библиотека об- ладают для Вас большей притягательностью, чем весь Буэнос-Айрес. Решитесь же пойти на двойную жертву: сесть в поезд и один вечер потерпеть шум столицы. Мы поужинаем у меня, как в прошлые годы, и проведем время среди всегдашних друзей, за исключением... Но сначала я хотел бы наметить дату, с тем чтобы Вы постепенно привыкали к этой мыс- ли; видите, я хорошо знаю Вас и подготавливаю по- чву со стратегическим дальновидением. Итак, ска- жем, это будет... 203
Хулио Кортасар ПИСЬМО ДОКТОРА АЛЬБЕРТО РОХАСА ЛОБОС, 14 ИЮЛЯ 1958 ГОДА СЕНЬОРУ ФЕДЕРИКО МОРАЕСУ БУЭНОС-АЙРЕС Дорогой друг, Вас, вероятно, удивят эти строки, которые Вы по- лучите всего через несколько часов после приятнейшей встречи в Вашем доме, но нечто случившееся в этот вечер подействовало на меня настолько, что я вынуж- ден поделиться с Вами своей тревогой. Вы знаете, что я ненавижу телефоны и что писание писем для меня также тяжкий труд, однако как только я смог наедине обдумать происшедшее, мне показалось, что логичнее и проще всего послать Вам это письмо. Говоря откро- венно, если бы Лобос не был так удален от столицы (старый и больной человек по-иному мерит километ- ры), думаю, что прямо сегодня же я вернулся бы в Буэнос-Айрес, чтобы обсудить с Вами это дело. Впро- чем, довольно вступлений и перейдем к фактам. Но прежде, дорогой Федерико, позвольте мне еще раз по- благодарить Вас за великолепный ужин — так угощать умеете лишь Вы один. Луис Фунес, так же как Барри- ос и Робироса, был со мной единодушен: Вы — истин- ное украшение рода человеческого (Барриос сИхИ1) и непревзойденный амфитрион. И таким образом, Вас не удивит, что, невзирая на случившееся, я до сих пор храню несколько ностальгические, но приятнейшие впечатления об этом вечере, позволившем мне еще раз побыть в обществе старых друзей и оживить воспоми- нания, которые так неумолимо стирает в памяти оди- ночество. То, что я Вам скажу, — такая ли для Вас новость? Сейчас, пока я пишу эти строки, я подозреваю, что, быть может, лишь положение хозяина побудило Вас Сказал (лат.). 204
Застольная беседа скрыть ту неловкость, которую несомненно вызвал у Вас неприятный эпизод, имевший место между Роби- росой и Луисом Фу несом. Что же касается Барриоса, то, рассеянный, как всегда, он ничего не заметил; с глубоким наслаждением потягивал он свой кофе, при- слушиваясь к рассказам и шуткам, готовый в любую минуту блеснуть креольским остроумием, которое мы так в нем любим. Короче, Федерико, если это письмо не скажет Вам ничего нового, тысяча извинений; в любом случае полагаю, что поступаю правильно, ре- шившись его написать. Как только я вошел в Ваш дом, я сразу заметил, что Робироса, всегда такой сердечный со всеми, был под- черкнуто сдержан всякий раз, когда к нему обращался Фунес. В то же время я видел, что Фунеса ранила эта холодность и что в ряде случаев он специально загова- ривал с Робиросой, как будто хотел удостовериться, что поведение друга — не просто плод минутной рас- сеянности. Когда за столом собираются столь блестя- щие собеседники, как Барриос, Фунес и Вы, относи- тельное молчание остальных проходит незамеченным, и думаю, было непросто обратить внимание на то, что Робироса вступал в диалог лишь с Вами, с Баррносом и со мной в те редкие разы, когда я предпочитал гово- рить, а не слушать. Уже в библиотеке, когда мы усаживались перед ог- нем (а Вы давали кое-какие указания Вашему верному Ордоньесу), Робироса отошел к окну и принялся бара- банить пальцами по стеклу. Я обменялся несколькими фразами с Барриосом — который пытается защищать отвратительные манипуляции с атомной энергией — и собирался удобно устроиться поближе к камину; в этот миг, повернув голову безо всякой надобности, я уви- дел, что Фунес в свою очередь отошел от остальных и направился к окну, где все еще стоял Робироса. Барриос уже истощил свои аргументы и рассеянно просматривал номер «Эскуайра», чуждый тому, что 205
Хулио Кортасар происходило вблизи него. Какая-то странная акустичес- кая особенность Вашей библиотеки позволила мне с уди- вительной ясностью различить слова, тихо произнесен- ные у окна. Мне кажется, что я продолжаю их слышать, и потому повторяю дословно. Раздался вопрос Фунеса: «Можно узнать, что это с тобой происходит?» — и не- замедлительный ответ Робиросы: «Не знаю, каким име- нем называют тебя из человеколюбия в посольстве. У меня есть для тебя только одно имя, но я не хочу про- износить его в этом доме». Необычность этого диалога и особенно его тон сму- тили меня настолько, что я почувствовал себя уличен- ным в бестактности и поспешно отвел глаза. В этот миг Вы кончили разговаривать с Ордоньесом и отпустили его; Барриос веселился, глядя на рисунок Варги. Не смотря более в сторону окна, я еще услышал голос Фунеса: «Ради всего святого, прошу тебя...» — и голос Робиросы, хлесткий, как удар бича: «Словами этого уже не уладишь». Вы приветливо хлопнули в ладоши, приглашая нас подсесть к огню, и отобрали журнал у Барриоса, который собрался было изучить во всех под- робностях особенно привлекательную страницу. Сре- ди шуток и смеха я уловил слова Фунеса: «Пожалуй- ста, пусть только Матильда ничего не знает». Краем глаза я видел, что Робироса пожал плечами и повер- нулся к нему спиной. Вы уже подошли к ним, и не удивлюсь, если Вы расслышали конец их диалога. Тут появился Ордоньес с сигарами и коньяком, Фунес сел рядом со мной, разговор вновь стал общим и затянул- ся допоздна. Я покривил бы душой, дорогой Федерико, если бы не добавил, что этот эпизод испортил мне последнюю часть столь приятного вечера. В наше время военных угроз, закрытых границ и вожделенных нефтяных ме- сторождений подобное обвинение приобретает вес, ка- кого оно не имело бы в более счастливую эпоху, а тот факт, что оно исходит от человека, занимающего такое 206
Застольная беседа ключевое место в высоких сферах, как Робироса, при- дает ему значение, отрицать которое было бы ребяче- ством, не говоря уж о немом признании — оно, как Вы согласитесь, явствует из молчания и мольбы обвиняе- мого. В сущности, то, что могло произойти между наши- ми друзьями, касается нас лишь косвенно. В этом смысле мои строки заменяют слова, которых в силу обстоятельств я тогда не мог произнести. Я слишком уважаю Луиса Фунеса, чтобы от всей души не надеять- ся, что ошибаюсь, и, может статься, уединенность и мизантропия, в коих Вы дружески меня упрекаете, за- ставили меня, что-то недослышав и недопоняв, вообра- зить невесть что, а две строки от Вас развеют этот при- зрак без труда. Искренне желаю, чтобы так оно и случилось, чтобы Вы расхохотались и доказали бы мне в письме, которого я жду с нетерпением, что годы, умножая мои седины, к тому же притупляют сообрази- тельность. Крепко обнимаю Вас, Ваш друг Альберто Рохас. БУЭНОС-АЙРЕС, СРЕДА, 16 ИЮЛЯ 1958 ГОДА СЕНЬОРУ АЛЬБЕРТО РОХАСУ Дорогой Рохас, если Вы задались целью удивить меня, радуйтесь: это Вам полностью удалось. Хотя, будучи стариком и скептиком по натуре, я не верю в телепатию, все же мне приходится отдать должное Вашим телепатичес- ким способностям, если не приписывать этот Ваш ус- пех еще более удивительной случайности. Однако я хороший игрок, и мне кажется лишь справедливым чистосердечно признать, насколько велики были мое удивление и моя растерянность. Так вот, мой друг: Ваше письмо пришло как раз в ту минуту, когда я, как 207
Хулио Кортасар все эти годы, набрасывал Вам несколько строк, чтобы пригласить на ужин примерно через две недели. Я только начинал новый абзац, когда вошел Ордоньес с конвертом в руке; я сразу узнал серую бумагу, на ка- кой Вы пишете столько лет, сколько мы знаем друг друга, и совпадение заставило меня отбросить ручку, точно мерзкую сороконожку. Ну знаете, вот это я на- зываю — с закрытыми глазами попасть в цель! Но оставим в стороне совпадения. Я должен при- знать, что Ваша шутка поставила меня в тупик. Преж- де всего, меня удивляет, как сумели Вы настолько уга- дать все детали. Во-первых, Вы предположили, что я не замедлю прислать Вам приглашение на ужин; во- вторых (и это воистину поразительно), Вы исходили из того, что в этом году на встрече не будет Карлоса Фунеса. Как это Вам удалось догадаться о моих наме- рениях? Мне приходит в голову: а вдруг кто-нибудь в клубе мог сказать Вам, что Фу нес и я разошлись во мнениях по вопросу о Земледельческом пакте; но, с другой стороны, Вы живете уединенно и ни с кем не видитесь... В общем, преклоняюсь перед Вашим анали- тическим гением, если это и вправду анализ. Для меня это больше попахивает колдовством, и блестящим под- тверждением тому служит факт, что я получил Ваше письмо как раз в ту минуту, когда сел писать Вам. Как бы там ни было, дорогой Альберто, в Вашей искуснейшей выдумке есть оборотная сторона, кото- рая меня тревожит. Какую цель Вы преследовали, выдвигая это косвенное обвинение против Луиса Фу- неса? Насколько я знаю, Вы всегда были добрыми друзьями, хотя жизнь развела нас всех по разным дорогам. Если у Вас действительно есть в чем его уп- рекнуть, почему Вы пишете мне, а не ему? И наконец, почему не поделиться этими подозрениями с Робиро- сой, учитывая особые функции, какие, как знаем мы, его самые близкие друзья, он выполняет в государ- ственном аппарате? Вместо того Вы разыгрываете 208
Застольная беседа сложный карамболь о три борта, о смысле которого я предпочитаю пока не спрашивать. Со всей искренно- стью признаюсь Вам, что не одобряю такой маневр и не могу принять его за простую шутку, поскольку речь идет о чести одного из наших самых дорогих друзей. Я всегда считал Вас человеком цельным и верным, кто в силу своих высоких качеств предпочел во времена коррупции и продажности укрыться в оди- нокой усадьбе, среди книг и цветов, которые чище, чем мы. И потому, хотя меня восхищает и даже забав- ляет игра случайностей или точных догадок, присут- ствующих в Вашем письме, чем больше я его перечи- тываю, тем сильнее охватывает меня беспокойство, угрожающее самой сущности нашей дружбы. Прости- те мою откровенность — или, если Вы ее не прощае- те, разъясните то, что неправильно понято мною, и вопрос будет исчерпан. Излишне говорить, что все это ни в коей мере не меняет моего намерения пригласить Вас всех ко мне 30- го числа текущего месяца, как я уже писал Вам о том, когда меня прервало получение Вашего письма. Я уже известил Барриоса и Фунеса, которые сейчас в провин- ции, а Робироса позвонил мне, подтверждая, что при- нимает приглашение. Поскольку шедевры не должны пребывать в неизвестности, Вас не удивит, что я рас- сказал Робиросе о вашей необыкновенной эпистоляр- ной шутке. Редко слышал я, чтобы он смеялся так за- разительно... Меня Ваше письмо забавляет меньше, чем нашего друга, и, как я надеюсь, несколько Ваших строк избавят меня от того, что принято называть тя- жестью на душе. Итак, до получения этих строк или до встречи у меня. Искренне Ваш Федерико Мораес. 209
Хулио Кортасар ЛОБОС, 18 ИЮЛЯ 1958 ГОДА СЕНЬОРУ ФЕДЕРИКО МОРАЕСУ Дорогой друг, Вы говорите об удивлении, о случайностях, об эпис- толярных триумфах. Большое спасибо, но комплимен- ты, лишь прикрывающие собой мистификацию, — не из числа тех, что я люблю. Если Вы находите этот термин слишком сильным, обратите на себя самого критическое жало, которое столько раз было продемонстрировано Вами на судебном поприще и в политике, и Вы согласи- тесь, что здесь нет преувеличения. Или — что я лично предпочел бы — положите конец этой шутке, если Вы решили надо мной подшутить. Я могу понять, что Вы — и быть может, все остальные, кто был на ужине в Ва- шем доме, — пытаетесь забросать землей то, что стало известно мне по воле случая, о котором я глубоко сожа- лею. Могу понять и то, что Ваша старая дружба с Луи- сом Фунесом побуждает Вас делать вид, будто мое пись- мо — просто шутка, надеясь, что я уловлю намек и замолчу. Но одного понять я не могу: к чему столько сложностей в отношениях между такими людьми, как Вы и я. Достаточно было просто попросить меня забыть о том, что я услышал в Вашей библиотеке; вам всем сле- довало бы уже знать, что я способен забыть очень мно- гое, едва только уверюсь в том, что это пойдет кому- нибудь на пользу. Впрочем, давайте предположим, что мизантропия добавляет излишней горечи в эти строки; за ними, до- рогой Федерико, стоит Ваш всегдашний друг. Правда, несколько растерянный, ибо он не может понять причи- ны, по которой Вы хотите собрать нас снова. Кроме того, к чему доводить все почти до смешного и упоми- нать о предполагаемом пригласительном письме, якобы прерванном получением моего? Если бы не моя привыч- ка выбрасывать почти всю корреспонденцию, мне было бы приятно приложить сюда Вашу записку от... 210
Застольная беседа Прервал письмо, чтобы поужинать. По радио, из свод- ки новостей, узнал о самоубийстве Луиса Фунеса. Теперь Вы поймете без лишних слов, как я сожалею, что оказал- ся невольным свидетелем эпизода, красноречиво объясня- ющего смерть, которая удивит других. Не думаю, чтобы среди последних фигурировал наш друг Робнроса, несмот- ря на смех, вызванный, как Вы говорите, моим письмом. Сами видите, что Робироса вполне может быть удовлет- ворен результатами своей работы, и, пожалуй, ему даже приятно, что есть свидетель, присутствовавший при пред- последнем акте этой трагедии. У всех нас есть свое тщес- лавие, и быть может, Робироса порой скорбит о том, что большие услуги, оказываемые им нации, скрыты такой глубокой тайной; впрочем, он прекрасно знает, что в этом случае может полностью рассчитывать на наше молчание. Разве самоубийство Фунеса не доказывает должным об- разом его правоту? Но ни у Вас, ни у меня нет каких-либо оснований разделять его радость. Мне неведомы вины Фунеса; и напротив, я помню доброго друга, товарища по иным, лучшим, более счастливым временам. Вы сумеете ска- зать бедной Матильде о том, чтб я в моем уединении, которого, вероятно, мне не следовало бы нарушать, испытываю перед лицом ее горя. Ваш Рохас. БУЭНОС-АЙРЕС, ПОНЕДЕЛЬНИК, 21 ИЮЛЯ 1958 ГОДА СЕНЬОРУ АЛЬБЕРТО РОХАСУ Довожу до Вашего сведения, что получил письмо от 18-го текущего месяца. Извещаю, что в знак траура в связи со смертью моего друга Луиса Фунеса я решил отменить встречу, намеченную на 30-е этого месяца. Ваш покорный слуга Федерико Мораес.
АКСОЛОТЛЬ Было время, когда я много думал об аксолотлях. Я ходил в аквариум Ботанического сада и часами не спускал с них глаз, наблюдая за их неподвижностью, за их едва заметными движениями. Теперь я сам аксо- лотль. Случай привел меня к ним одним весенним утром, когда Париж распускал свой павлиний хвост после медлительной зимы. Я проехал по бульвару Пор-Ро- яль, миновал бульвары Сен-Марсель и Л'Опиталь, увидел зелень среди серых массивов и подумал о львах. Мне нравились львы и пантеры, но никогда до тех пор я не входил в сырое и темное помещение ак- вариума. Я оставил велосипед у ограды и пошел по- смотреть на тюльпаны. Львы были уродливы и пе- чальны, а моя пантера спала. Я решил зайти в аквариум, мельком глянул на обычных рыб и неожи- данно натолкнулся на аксолотлей. Я простоял возле них целый час и вышел, уже неспособный думать ни о чем другом. В библиотеке святой Женевьевы я справился по словарю и узнал, что аксолотли — это снабженные жабрами личинки тигровой амблистомы из рода амбли- стом. То, что они мексиканцы, я увидел по ним самим, по их маленьким розовым ацтекским физиономиям и по табличке над аквариумом. Я прочел, что в Африке находили экземпляры, способные жить на суше в пе- риоды засухи, и что они продолжают свою жизнь в воде при наступлении периода дождей. Я нашел их испанское название — ахолоте, упоминание о том, что они съедобны и что их жир применялся (по-ви- 212
Аксолотль димому, сейчас уже не применяется) так же, как рыбий жир. Мне не хотелось изучать специальные труды, но на следующий день я вернулся в Ботанический сад. Я стал ходить туда каждое утро, иногда днем и вечером. Сторож в аквариуме недоуменно улыбался, надрывая мой билет. Я опирался на железный поручень, огора- живающий стеклянные стенки, и принимался смотреть на них. В этом нет ничего странного, ибо с первого же момента я понял, что мы связаны, что нечто бесконеч- но далекое и забытое продолжает все же соединять нас. Мне достаточно было в то первое утро просто остано- виться перед стеклом, за которым в воде бежала вверх струйка пузырьков. Аксолотли сгрудились на мерзком и тесном (только я знаю, насколько он тесен и мерзок) полу аквариума, усыпанном осклизлыми камнями. Их было девять экземпляров, и почти все, уткнувшись носом в стекло, глядели на посетителей своими золоты- ми глазами. Я стоял смущенный, почти пристыжен- ный; казалось чем-то непристойным торчать перед эти- ми молчаливыми и неподвижными фигурами, сбившимися на дне аквариума. Мысленно выделив од- ного, находившегося справа и немного в стороне от остальных, я внимательно изучал его. Я увидел розо- ватое и словно прозрачное тельце (при этом мне при- шли на память китайские статуэтки из молочного стек- ла), похожее на маленькую пятнадцатисантиметровую ящерицу, с удивительно хрупким рыбьим хвостом, са- мой чувствительной частью нашего тела. Вдоль хребта у него шел прозрачный плавник, сливавшийся с хвос- том, но особенно меня поразили лапки, изящные и не- жные, которые заканчивались крохотными пальцами, миниатюрными человеческими ногтями. И тогда я об- наружил его глаза, его лицо. Лицо без выражения, где выделялись только глаза, два отверстия с булавочную головку, целиком заполненные прозрачным золотом, лишенные всякой жизни, однако смотрящие; мой 213
Хулио Кортасар взгляд, проникая внутрь, словно проходил насквозь через золотистую точку и терялся в призрачной таин- ственной глубине. Тончайший черный ореол окружал глаз н вписывал его в розовую плоть, в розовый ка- мень головы, пожалуй, треугольной, но с закруглен- ными неправильными краями, которые придавали ей полное сходство с изъеденной временем статуэткой. Рот находился на самом подбородке треугольного лица, и только в профиль угадывались его значитель- ные размеры; в фас на безжизненном камне едва вид- нелась тонкая щель. По обе стороны головы, там, где полагалось быть ушам, у него росли три красные ве- точки, точно кораллы, — растительный придаток, по- видимому жабры. И это было единственное живое в нем: каждые десять — пятнадцать секунд веточки же- стко выпрямлялись и вновь опадали. Порой одна из лапок чуть шевелилась, я видел, как крохотные паль- цы мягко погружались в ил. Мы вообще не любим много двигаться, да и аквариум такой тесный: едва тронешься с места, как наталкиваешься на чей-нибудь хвост или голову; это вызывает недовольство, ссоры, в результате — утомление. Когда мы неподвижны, время идет незаметно. Именно это спокойствие заворожило меня, когда я в первый раз наклонился над аквариумом. Мне почу- дилось, что я смутно постиг его тайное стремление по- топить пространство и время в этой безразличной не- подвижности. Потом я понял: сокращение жабр, легкие касания тонких лапок о камень, внезапное продвиже- ние (некоторые из них могут плыть, просто волнооб- разно качнув тело) доказывали, что они способны про- буждаться от мертвого оцепенения, в котором они проводили часы. Их глаза потрясали меня сильнее все- го. Рядом с ними, в других аквариумах, прекрасные глаза прочих рыб, так похожие на наши, отливали про- стой глупостью. Глаза аксолотля говорили мне о при- сутствии некой иной жизни, иного способа зрения. 214
Аксолотль Прижав лицо к стеклу (иногда сторож обеспокоенно покашливал), я старался получше рассмотреть крохот- ные золотистые точки, этот вход в бесконечно медлен- ный и далекий мир розовых существ. Бесполезно было постукивать пальцем по стеклу перед их лицами; ни- когда нельзя было заметить ни малейшей реакции. Зо- лотые глаза продолжали гореть своим нежным и страшным светом, продолжали смотреть на меня из неизмеримой глубины, от которой у меня начинала кружиться голова. И тем не менее как они были нам близки! Я узнал об этом еще раньше, еще до того, как стал аксолотлем. Я узнал об этом в тот день, когда впервые подошел к ним. Антропоморфические черты обезьян, вопреки распространенному мнению, подчеркивают расстоя- ние, отделяющее их от нас. Полное отсутствие сходства между аксолотлем и человеческим существом под- тверждало, что моя догадка верна, что я не основы- вался на простых аналогиях. Только лапки-ручки... Но у ящерицы тоже такие лапки, а она ничем не по- хожа на нас. Я думаю, что тут дело в голове аксолот- ля, треугольной розовой маске с золотыми глазами. Это смотрело и знало. Это взывало. Они не были жи- вотными. Тут было легко, почти очевидно обратиться к мифо- логии. Я стал рассматривать аксолотлей как результат метаморфозы, которой не удалось уничтожить таин- ственное сознание их человеческой сути. Я представ- лял себе, что это сознательные существа, рабы своего тела, навечно приговоренные к подводной тишине, к размышлениям и отчаянию. Их слепой взгляд, малень- кий золотой диск, ничего не выражающий и, однако, пугающе разумный, проникал в мою душу как призыв: «Спаси нас, спаси нас». Я замечал вдруг, что шепчу слова утешения, стараюсь внушить им ребяческие на- дежды. Они, не шевелясь, продолжали смотреть на меня; внезапно розовые веточки жабр поднимались. В 215
Хулио Кортасар этот миг меня пронзала смутная боль: быть может, они видели меня, улавливали мое усилие постичь их непо- стижимые жизни. Они не были человеческими суще- ствами, но ни в одном животном я не находил такой глубокой связи с собой. Аксолотли были как будто сви- детелями чего-то, а порой грозными судьями. Перед ними я чувствовал себя виноватым, такая жуткая чис- тота виднелась в этих прозрачных глазах. Они были личинками, но личинка — личина — означает также и маска, а еще — призрак. Какое обличье ожидало свое- го часа за этими ацтекскими лицами, невыразительны- ми и в то же время неумолимо жестокими? Я боялся их. Думаю, что, если бы рядом не было других посетителей и сторожа, я не осмелился бы ос- таться с ними наедине. «Вы прямо пожираете их гла- зами», — смеясь говорил мне сторож, наверное считав- ший меня немного тронутым. Он не понимал, что это они, в своем золотом каннибализме, медленно пожира- ли меня глазами. Вдали от аквариума я думал только о них, они словно воздействовали на меня на расстоя- нии. Я стал ходить туда каждый день, а по ночам ри- совал себе, как они неподвижно висят в темноте, как неторопливо вытягивают руку и внезапно встречают руку другого. Быть может, их глаза видят и ночью, так что день для них длится бесконечно. Глаза аксолотлей лишены век. Теперь я знаю, что тут не было ничего странного, что это должно было произойти. Каждое утро, когда я наклонялся над аквариумом, я узнавал их все больше. Они страдали — и каждой клеткой своего тела я ощу- щал их немое страдание, недвижную муку в толще воды. Они словно высматривали нечто — давнее утра- ченное господство, эпоху свободы, когда мир принад- лежал аксолотлям. Казалось невероятным, чтобы такое жуткое выражение, побеждавшее вынужденную непод- вижность их каменных лиц, не означало бы скорбную весть, не служило бы доказательством вечных мучений 216
Аксолотль в этом жутком аду, где они жили. Напрасно я пытался уговорить себя в том, что моя собственная обостренная чувствительность проецирует на аксолотлей отсутству- ющий у них разум. Они и я знали. Потому не было ничего странного в том, что произошло. Мое лицо при- жималось к стеклу аквариума, мои глаза старались проникнуть в секрет этих золотых глаз без радужной оболочки и без зрачков. Я видел очень близко, за стек- лом, неподвижное лицо аксолотля. Без перехода, без удивления я увидел за стеклом свое лицо, вместо лица аксолотля увидел за стеклом свое лицо, увидел его вне аквариума, по другую сторону стекла. Потом мое лицо отодвинулось, и я понял. Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, ко- торый просыпается и видит, что похоронен заживо. Снаружи мое лицо снова приблизилось к стеклу, я смотрел на свой рот с губами, сжатыми от усилия по- нять аксолотлей. Я был аксолотлем и теперь мгновен- но узнал, что никакое понимание невозможно. Он был вне аквариума, его мысль была мыслью вне аква- риума. Зная это, будучи им, я был теперь аксолотлем и находился в своем мире. Ужас пришел — я понял это сразу же, — оттого, что я счел себя пленником в теле аксолотля, переселившимся в него со своей чело- веческой мыслью, заживо погребенным в аксолотле, осужденным разумно существовать среди неразумных тварей. Но это прошло, когда чья-то лапа коснулась моего лица, когда, чуть отодвинувшись в сторону, я увидел рядом с собой аксолотля, глядящего на меня, и понял, что он тоже знает, знает так же ясно, хоть и не в состоянии выразить это. Или я был тоже и в нем, или все мы думаем, как люди — неспособные к само- выражению, когда все сведено к золотистому сиянию наших глаз, смотрящих на лицо человека, прижатое к стеклу. 217
Хулио Кортасар Он возвращался много раз, теперь приходит реже. Иногда не показывается по целым неделям. Вчера я видел его, он долго смотрел на меня, потом резко по- вернулся и ушел. Мне кажется, что он уже не так инте- ресуется нами, что ходит сюда по привычке. И посколь- ку единственное, что я могу делать, — это думать, я много думаю о нем. Мне приходит в голову, что вна- чале мы еще были соединены, и он чувствовал себя больше чем когда-либо связанным с неотступной тай- ной. Но мосты между ними разрушены, ибо то, что было его наваждением, стало теперь аксолотлем, чуж- дым человеческой жизни. Я думаю, что вначале я мог еще в какой-то степени стать им, — ах, только в какой- то степени, — и поддерживать в нем желание узнать нас получше. Теперь я окончательно стал аксолотлем, и если думаю, как человек, то это лишь потому, что все аксолотли в своей личине из розового камня думают, как люди. Мне кажется, что из всего этого мне удалось сообщить ему кое-что в первые дни, когда я еще был им. И в этом окончательном одиночестве, — ибо он уже не вернется, — меня утешает мысль о том, что, может быть, он напишет про нас, — веря, что приду- мывает, напишет рассказ про аксолотлей.
НОЧЬЮ НА СПИНЕ, ЛИЦОМ КВЕРХУ И наступало время, когда выходили они выслеживать врагов; это называлось у них священной войной. Дойдя до середины гостиничного холла, он поду- мал, что, должно быть, уже поздно, торопливо вышел на улицу и вывел мотоцикл из укромного уголка, куда портье из соседнего дома позволил его поставить. Часы на ювелирном магазине на углу показывали без десяти девять; времени, чтобы добраться до места, у него было с избытком. Солнце просачивалось между высо- кими зданиями городского центра, и он — ведь, думая, он не называл себя по имени — оседлал машину, пред- вкушая прогулку. Мотоцикл под ним взревел, и края брюк вздулись от свежего ветра. Проехав по Центральной улице, он миновал здание министерств (розовое и белое) и несколько магазинов со сверкающими витринами. Теперь начиналась самая приятная часть пути, настоящая аллея: длинная улица, обсаженная деревьями, движения почти никакого, про- сторные виллы по обеим сторонам в окружении садов, подступавших к самым тротуарам и едва отделенных от них низкими изгородями. Он ехал, как и полага- лось, по правой стороне, но, возможно, был слегка рассеян и позволил себе залюбоваться сверканием, лег- ким трепетом занимающегося дня. Вероятно, неволь- ная расслабленность помешала ему избежать катастро- фы. Он увидел, как на углу остановилась женщина и вдруг кинулась ему наперерез, несмотря на красный свет, но было уже поздно что-либо предпринять. Он нажал на ручной тормоз, стал тормозить ногой, вывер- нул налево — и вслед за тем услыхал крик женщины, почувствовал удар и тут же лишился зрения. Будто внезапно уснул. 219
Хулио Кортасар Очнулся он сразу. Четверо или пятеро молодых муж- чин вытаскивали его из-под мотоцикла. На губах был соленый вкус крови, ныло колено; когда его подняли, он закричал — не мог вынести давящей тяжести в пра- вой руке. До него донеслись голоса — шутки, слова обо- дрения, — но голоса эти словно не имели ничего обще- го со склонившимися над ним лицами. Его обрадовало лишь замечание, что, заворачивая за угол, он держал- ся правой стороны. Стараясь подавить приступ тошно- ты, которая подкатила к горлу, он спросил о женщине. По дороге к ближайшей аптеке, куда его понесли в той же позе, в какой подняли — на спине, лицом кверху, он узнал, что виновница катастрофы отделалась цара- пинами на ногах. «Вы ее только слегка задели, но от удара машина опрокинулась...» Споры очевидцев, опи- сание подробностей, тихо, тихо, развернитесь в дверях, вот так, хорошо, и кто-то в халате дает ему питье, от которого он чувствует себя бодрее в полутьме маленькой аптеки. Полицейская скорая помощь прибыла через пять минут, и его переложили на матерчатые носилки, где можно было устроиться поудобнее. Четко и ясно, од- нако сознавая, что находится в состоянии сильного шока, он назвал сопровождавшему его полицейскому свой адрес. Рука почти не болела; из рассеченной бро- ви сочилась и растекалась по всему лицу кровь. Раз или два он слизнул ее с губ. Он чувствовал себя снос- но, что ж — несчастный случай, не повезло; неделя- другая в постели — и все. Полицейский сказал, что мотоцикл, кажется, не слишком пострадал. «Еще бы, — заметил он, — я его прикрыл собою...» Оба за- смеялись, полицейский протянул ему руку на проща- ние, когда они прибыли в больницу, и пожелал ему удачи. Тошнота понемногу возвращалась; когда его на каталке везли в корпус в глубь двора мимо деревьев с птицами на ветвях, он закрыл глаза, и ему захотелось уснуть или получить наркоз. Но его долго продержа- 220
Ночью на спине, лицом кверху ли в какой-то комнате, где пахло больницей, — запол- няли карточки, сняли одежду и надели жесткое серо- ватое белье. С рукой обращались бережно, и ему не было больно. Сестры все время шутили, и, если бы не спазмы в желудке, он чувствовал бы себя очень хоро- шо, был бы почти доволен. Его отвезли в рентгеновский кабинет, минут через двадцать, словно черную плиту, положили на грудь еще мокрую пленку и перевезли в операционную. К каталке подошел высокий сухощавый человек, весь в белом, и принялся разглядывать снимок. Женские руки поправили ему голову, он почувствовал, его пе- рекладывают на другую каталку. Снова подошел чело- век в белом — улыбаясь и держа в руке что-то блестя- щее. Он похлопал его по щеке и сделал знак кому-то позади себя. Это был странный сон, весь наполненный запахами, а ему никогда не снились запахи. Сначала пахло боло- том, так как слева от дороги сразу начиналась тряси- на, топь, из которой никому не удавалось выбраться. Но запах болота исчез, и вместо него потянуло чем-то густым и темным, как ночь, в которую он уходил от преследования ацтеков. И все было так просто, понят- но, он должен был бежать от ацтеков, которые вышли на охоту, — то была охота на человека, и укрыться, спастись он мог только в дебрях первобытного леса, если не потеряет узкую тропу, известную только им, мотекам. Более всего его донимал запах, словно в абсолют- ном приятии сна что-то еще восставало против того непривычного, что до сих пор не участвовало в игре. «Пахнет войной», — подумал он, инстинктивно хвата- ясь за каменный кинжал, засунутый за тканый шерстя- ной пояс. Внезапный звук заставил его пригнуться и дрожа замереть на месте. В самом этом страхе не было ничего удивительного, сны его всегда были наполнены страхом. Он затаился, укрытый ветвистыми кустами и 221
Хулио Кортасар беззвездной ночью. Вдалеке, может на противополож- ном берегу большого озера, горели, должно быть, огни бивака, красноватым светом светилось в той стороне небо. Звук не повторился. Наверное, хрустнула сло- манная ветка. Или животное бежало, как и он, от за- паха войны. Он медленно выпрямился, оглядываясь по сторонам. Ничего не было слышно, но ни страх, ни тот запах — приторное благовоние священной войны — не оставляли его. Нужно было двигаться дальше, добрать- ся до самого сердца сельвы в обход трясины. Наугад, то и дело приседая, чтобы нащупать утоптанную зем- лю тропы, он сделал несколько шагов. Ему хотелось броситься бегом, но рядом дышала трясина. На тропе впотьмах он пытался определить направление. И вдруг почувствовал, как на него нахлынули волны запаха, которого он боялся больше всего, и в отчаянии прыг- нул вперед. — Упадете с койки, — сказал сосед по палате. — Не вскидывайтесь так, приятель. Он открыл глаза — день кончался, и солнце стояло низко, едва заглядывая в окна большой палаты. Пыта- ясь улыбнуться соседу, он почти физически стряхнул с себя последние видения сна. Рука, скованная гипсом, была подвешена в воздухе с помощью разных блоков и грузов. Он ощутил жажду, словно пробежал не один километр, но ему не хотели давать много воды, разре- шили только смочить губы и сделать один глоток. Жар понемногу охватывал его, и он мог бы уснуть снова, но смаковал удовольствие бодрствовать, ворочать глаза- ми, прислушиваться к разговору соседей, иногда от- вечать на вопросы. Он увидел, как к его койке под- везли белую тележку, светловолосая сестра протерла ему спиртом бедро и ввела толстую иглу, соединен- ную трубкой с сосудом, наполненным желтоватой жидкостью. Пришел молоденький врач, принес аппа- рат из кожи и металла, приладил его к здоровой руке и стал что-то измерять. Надвигалась ночь, и жар по- 222
Ночью на спине, лицом кверху степенно, исподволь приводил его в то состояние, в ко- тором все вещи видятся, словно в театральный би- нокль, они подлинны и приятны и в то же время слег- ка внушают отвращение; так бывает, когда смотришь скучный фильм: подумаешь, что на улице еще хуже, и останешься. Принесли чашку чудесного золотистого бульона, пахнущего луком, чесноком, петрушкой. Кусочек хле- ба, более желанный, чем целый праздничный стол, понемножку растаял. Рука не болела совсем, и только из зашитой брови иногда вытекала горячая и быстрая струйка. Когда окна напротив его койки засветились глубокой синевой, он подумал, что заснуть будет не- трудно. Несколько неловко, на спине, но проведя язы- ком по пересохшим горячим губам, он ощутил вкус бульона и, забываясь, вздохнул счастливо. Вначале был хаос, в котором все ощущения, на миг притупившиеся или спутанные, вновь вернулись к нему. Он понимал, что бежит в кромешной тьме, хотя небо наверху, исчерченное ветвями деревьев, было чуть светлее общей черноты. «Тропа, — подумал он, — я сбился с тропы». Ноги его погружались в толстый ко- вер листьев и грязи, теперь он не мог и шагу ступить, чтобы ветви не секли его по ногам и по телу. Тяжело дыша, чувствуя, что загнан, хотя кругом было темно и тихо, он присел и прислушался. Может быть, тропа проходит совсем рядом, и на заре он ее снова увидит. Сейчас же ее не отыскать. Рука, бессознательно сжи- мавшая рукоятку ножа, как болотный скорпион про- кралась к шее, где висел спасительный амулет. Еле шевеля губами, он пробормотал молитву о маисе, ко- торая приносит счастливые луны, и мольбу верховной богине, ведающей у мотеков добром и злом. Но вмес- те с тем он чувствовал, что ноги уже по щиколотку по- грузились в грязь и погружаются все глубже, и это выжидание во тьме незнакомого леса делалось невы- носимым. Священная война началась в новолуние и 223
Хулио Кортасар длилась уже три ночи и три дня. Если бы ему удалось укрыться в чаще, взяв в сторону от дороги и миновав трясину, может быть, воины и не напали бы на его след. Он подумал, как много, наверное, у них уже пленных. Однако не в числе суть, важно уложиться в священные сроки, назначенные богами для войны. Преследование будет продолжаться, пока жрецы не подадут знак к возвращению. Все имеет свой порядок и свой конец, а его священное время войны застигло на вражеской стороне. Он услыхал крики и разом вскочил, сжав в руке кинжал. Словно зарево пожара на горизонте, увидел он совсем поблизости пламя факелов, трепетавшее между ветвей. Потянуло войной, вынести этот запах было невозможно, и когда первый враг прыгнул ему на плечи, он почти с восторгом всадил ему каменное лез- вие в самую середину груди. Со всех сторон его окру- жали огни, звучали торжествующие голоса. Ему уда- лось два или три раза пронзительно крикнуть, и тут же веревка отдернула его назад. — Это все жар, — произнес мужчина на соседней койке. — Со мной было точь-в-точь так же, когда мне двенадцатиперстную кишку резали. Выпейте водички, авось уснете получше. По сравнению с ночью, из которой он возвращался, теплый полумрак палаты показался ему необыкновен- но приятным. Фиолетовый огонек лампы горел высо- ко у задней стены, как недреманное око. С разных сто- рон доносилось шумное дыхание, иногда тихий, приглушенный разговор. Все было исполнено доброты, благожелательности, спокойной уверенности, — без этого отчаянного бега, без... Нет, нет, он не хотел уг- лубляться в мысли о кошмаре. Можно было думать о стольких вещах. Он принялся разглядывать гипс, бло- ки, при помощи которых рука была так удобно подве- шена в воздухе. На ночной столик ему поставили бу- тылку минеральной воды. Он с наслаждением отпил 224
Ночью на спине, лицом кверху прямо из горлышка. Теперь он различал очертания па- латы, тридцать коек, застекленные шкафы. Должно быть, жар несколько спал, лицо уже не пылало. Бровь болела слабо, это была даже не боль, а воспоминание о боли. Он вновь представил себе, как выходит из гос- тиницы, выводит мотоцикл. Кто бы мог подумать, что все так кончится? Он пытался вспомнить самый мо- мент катастрофы и с бессильной яростью установил, что на этом месте была будто пропасть, пустота, кото- рую ему не удавалось заполнить. Между ударом и тем моментом, когда его подняли с земли, беспамятство или то, что это было, застилало ему глаза. И в то же время им владело такое чувство, точно эта пропасть, это ничто длилось целую вечность. Нет, даже не дли- лось, а будто в этой пропасти он прошел через что-то или преодолел необъятное пространство. Столкнове- ние, сильный удар о мостовую. Так или иначе, вы- нырнув из черного колодца, он ощутил даже какую- то радость, пока мужчины подымали его с земли. Несмотря на боль в сломанной руке, на кровь, сочив- шуюся из рассеченной брови, на ушибленную колен- ку; несмотря на все это — радость возвращения к дневному свету, радость сознания, что тебя поддержи- вают, тебе помогают. Просто невероятно. Он как-ни- будь спросит об этом у врача в лаборатории. Теперь сон вновь одолевал его, вновь тянул назад. Подушка была такая мягкая, а разгоряченное горло остужала свежесть минеральной воды. Может быть, ему удаст- ся отдохнуть по-настоящему, без этих ужасных кош- маров. Фиолетовый свет под потолком медленно тус- кнел. Поскольку он спал на спине, лицом кверху, он не удивился, когда, придя в себя, обнаружил, что лежит навзничь; напротив, запах сырости, камня, влажного от испарений, заполнил ему горло и прояснил сознание. Бесполезно открывать глаза и смотреть по сторонам: его окутывает непроницаемая тьма. Он хотел подняться, но 8 «Врата неба» 225
Хулио Кортасар веревки врезались в запястья и щиколотки. Он был привязан к земле, к ледяным, влажным каменным пли- там. Холод пронизывал его обнаженную спину, ноги. Подбородком он попытался неловко нащупать на гру- ди амулет и понял, что его сорвали. Теперь он пропал, никакие молитвы уже не могли его спасти от конца. Издалека, славно просочившись сквозь стены темни- цы, до него донесся гул праздничных барабанов. Его притащили в святилище, в каземате храма он дожидал- ся своего часа. Ушей его достиг крик, хриплый крик, отдававший- ся в стенах. И снова крик, перешедший в стон. Это он сам кричал в темноте, кричал потому, что был жив, все его тело криком защищалось от того, что должно было произойти, от неизбежного конца. Он подумал о своих соплеменниках, сидящих в соседних темницах, и о тех, кто всходит уже по ступеням жертвенных алтарей. Он снова закричал, глухо, с невероятным трудом, ему по- чти не удалось раскрыть рта, челюсти свело, и в то же время они были словно резиновые и открывались мед- ленно, бесконечно медленно. Судорожно извиваясь, он невероятным усилием попытался освободиться от вре- завшихся в тело веревок. Правая, более сильная, рука так напряглась, что боль сделалась Невыносимой, и он вынужден был оставить свои попытки. На его глазах открылась двойная дверь, и запах гари от зажженных факелов дошел до него раньше, чем свет. Не спуская со своей жертвы презирающих глаз, подошли при- служники храма в одних только набедренных повяз- ках. Блики пламени играли на их лоснящихся от пота телах, на смоляных волосах, богато украшенных перь- ями. Веревки ослабли, но вместо них его стиснули твердые, точно бронза, руки; он почувствовал, как его поднимают, по-прежнему лежащего навзничь, и четве- ро прислужников несут его по каменному коридору. Факельщики шли впереди, слабо освещая проход меж- ду сырыми стенами и потолок, такой низкий, что при- 226
Ночью на спине, лицом кверху служникам приходилось наклонять голову. Теперь его несли, несли, и это был конец. На спине, лицом квер- ху, в каком-нибудь метре от потолка из неотесанных каменных глыб, по временам озаряемых пламенем фа- келов. Когда вместо потолка над головой покажутся звезды и перед ним в шуме криков и танцев возник- нет ступенчатая пирамида, это будет конец. Коридор все никак не кончался, но скоро он окончится, и тог- да вдруг пахнет свежим ветром, полным звезд, но пока этого все еще не было, они все несли и несли его в багровом сумраке, грубо толкая и дергая, а он изви- вался, но что он мог поделать, если они сорвали с него амулет, — его настоящее сердце, средоточие жизни. Внезапный рывок вернул его в больничную ночь под уютный потолок, в уютно обволакивающие сумер- ки. Он подумал, что, должно быть, кричал, но его со- седи мирно спали. Бутылка с водой на ночном столике напоминала каплю, нечто светящееся и прозрачное на синеватом фоне темных окон. Он тяжело задышал, стараясь набрать в легкие побольше воздуха, забыть видения и образы, еще не слетевшие с его век. Стоило ему закрыть глаза, они тут же оживали вновь, и он вскидывался, охваченный ужасом, но иногда при этом наслаждаясь сознанием, что проснулся и бодрствует, что его охраняет сиделка, что скоро рассвет и он уснет глубоким, крепким сном, каким спят под утро, без ви- дений, без ничего... Ему нелегко было не закрывать глаз, сон оказался сильнее его. Он сделал последнее усилие, протянул здоровую руку к бутылке с водой; взять ее ему не удалось, пальцы сомкнулись в пустоте, снова беспросветно черной, и коридор был все так же бесконечен, каменные глыбы сменяли одна другую, багровые вспышки внезапно освещали проход, а он, лежа на плечах носильщиков лицом кверху, глухо про- стонал, потому что потолок вот-вот должен был кон- читься, он стал выше, разверзлась зияющая мраком пасть, носильщики выпрямились, и с высоты ущербная 8* 227
Хулио Кортасар луна упала ему на лицо, но глаза его не хотели ее ви- деть, они в отчаянии закрывались и открывались сно- ва, стараясь посмотреть в другую сторону, увидеть спа- сительный потолок палаты. И каждый раз, когда они открывались, стояла ночь и светила луна, а его несли по лестнице, только голова его теперь свешивалась вниз, и наверху горели костры, поднимались к небу багровые столбы ароматного дыма, и внезапно он уви- дел камень, сверкающий от струившейся по нему кро- ви, и болтающиеся ноги жертвы, которую тащили на- верх, чтобы сбросить со ступеней северной лестницы. В последней надежде он стиснул веки, пытаясь со сто- ном пробудиться. Секунду ему казалось, что он вот-вот проснется, потому что он снова неподвижно лежал в постели, хотя и чувствовал, как болтается все его тело и свесившаяся вниз голова. Но пахло смертью, и, от- крыв глаза, он увидел окровавленную фигуру жреца, готового приступить к жертвоприношению: жрец дви- гался к нему с каменным ножом в руке. Ему вновь удалось закрыть глаза, но теперь он уже знал, что не проснется, что он уже не спит и что чудесный сон был тот, другой, нелепый, как все сны; сон, в котором он мчался по диковинным дорогам удивительного города, навстречу ему попадались зеленые и красные огни, не дававшие ни пламени, ни дыма, и огромное металли- ческое насекомое жужжало под ним. В бесконечной лжи того сна его тоже подняли с земли, и кто-то с но- жом в руке приблизился к нему, лежавшему с закры- тыми глазами навзничь, лицом кверху, среди костров.
КОНЕЦ ИГРЫ После обеда в самую жару Летисия, Оланда и я убегали к железной дороге. Мы выскальзывали из дома через белую дверь, едва только мама и тетя Руфь уходили к себе отдыхать. Маму и тетю Руфь всегда утомляло мытье посуды, особенно если мы с Оландой помогали им вытирать тарелки. Бесконечные споры, наше шушуканье и эти ложечки на полу делали невы- носимой полутемную кухню, где застоялся запах сала и утробно мяукал Хосе, и все, как правило, заканчива- лось бурной ссорой и общим разладом. Оланда, вот кто умел затевать скандалы! Она мог- ла нарочно уронить чистый стакан в миску с жирной водой или вдруг, как бы невзначай, заметить, что у наших соседей — целых две служанки. Я действовала по-другому. Мне, к примеру, доставляло особое удо- вольствие сказать тете Руфи, что ей бы лучше полос- кать стаканы и тарелки, а не портить руки чисткой кастрюль. Мама, разумеется, не прикасалась к кастрю- лям, и я, стало быть, откровенно настраивала их друг против друга — вот, мол, сами разбирайтесь, кому из вас делать работу полегче. Когда же нам становилось совсем невмоготу от попреков и надоевших семейных историй, мы решались на очень смелый, даже герои- ческий шаг — шпарили кипятком старого Хосе. Гово- рят, ошпаренный кот и от холодной воды шарахается, а наш — так наоборот — всегда как нарочно вертелся возле плиты, вроде бы просил: ну плесните на меня водичкой градусов в сто, то есть не в сто, а поменьше, гораздо меньше. Словом, коту от этого никакого вре- да, он жив и здоров, а уж в доме, как говорится, дым 229
Хулио Кортасар столбом, и несусветную суматоху обычно венчал зна- менитый си-бемоль тети Руфи. Пока мама разыскива- ла знакомую нам палку, мы с Оландой исчезали в крытой галерее и прятались в одной из дальних ком- нат, где поджидала Летисия, которая, к нашему ве- ликому удивлению, зачитывалась в ту пору Понсоном дю Террайлем. Мама преследовала нас до самой две- ри, но по дороге она расставалась с желанием пере- считать наши кости. Ей довольно быстро надоедало слушать, как мы, запершись изнутри, с театральным надрывом вымаливали прощение, и она уходила, по- вторяя одно и то же: — Ну, мерзкие девчонки, вы кончите улицей! Но все наши невзгоды кончались там, у железной дороги, куда мы убегали, как только в доме водворя- лась тишина и даже Хосе, растянувшись в тени ду- шистого лимона, засыпал под жужжание пчел. Мы тихонько отворяли белую калитку, и едва она закры- валась за нами, сам ветер, вернее, сама свобода лег- ко подхватывала нас и, будто невесомых, бросала вперед. Мы с разгона взлетали на железнодорожную насыпь и оттуда, сверху, молча осматривали наше ко- ролевство. У нас и правда было свое королевство. Оно было там, где железная дорога выгибалась крутой дугой и чуть ли не вплотную подходила к задам нашего дома. И в этом королевстве — щебень, две колеи, жалкая нелепая травка среди битого камня, да еще мелкие ос- колки гранита, в которых настоящими бриллиантами сверкали кварц, полевой шпат и слюда. С опаской, наспех (не из-за поезда, а из-за домашних: они могли нас увидеть в любую минуту) мы прикасались к рель- сам, и прямо в лицо ударяло жаром раскаленных кам- ней. Потом, выпрямившись во весь рост, мы поворачи- вались в сторону реки, и нас обдавало влажным и горячим ветром, от которого мокрыми делались щеки и даже уши. Мы сбегали вниз и снова карабкались 230
Конец игры наверх по насыпи, и так по многу раз — из сухого зноя в пекло, пропитанное влагой. Нам нравилось прикла- дывать ладони к разгоряченному лицу и чувствовать, как по телу ручейками стекает пот. А перед глазами — то железнодорожные шпалы, то река, лучше сказать, кусочек реки цвета кофе с молоком. Потом, спустившись с насыпи, мы усаживались в жидкой тени ив, притулившихся к каменному забору сада, куда выходила калитка. Тут под ивами была сто- лица королевства, сказочный город, святая святых на- ших игр. Все игры придумывала Летисия, самая счас- тливая из нас. Самая счастливая, потому что ей жилось великолепно, много лучше, чем нам. Она не вытирала посуды, не стелила постели, ей разрешали целый день напролет клеить фигурки или читать и даже сидеть со взрослыми допоздна, если пожелает. Да разве только это? А отдельная комната? А сладос- ти? Да сколько еще всяких благ и преимуществ! Лети- сия, конечно, научилась извлекать пользу из своего положения. Она стала главной не только в наших иг- рах, но и вообще в нашем королевстве. Мы подчиня- лись ей беспрекословно, даже с удовольствием. Может, все дело в маминых наставлениях: она с утра до вече- ра говорила о том, как надо обращаться с Летисией. А может, мы просто любили свою сестренку и не видели ничего дурного в том, что она везде и всюду команду- ет нами. Жаль только, что по своему виду Летисия никак не годилась в командиры. Она была меньше всех ростом и страшно худая. Оланда была тоже ху- дая, да и я никак не весила больше пятидесяти кило- граммов. Но Летисия была по-особому, на редкость худая — кожа да кости, даже шея, даже уши и те ка- кие-то безжизненные, худые. Наверное, Летисия каза- лась такой из-за болезни, из-за больного позвоночни- ка. Она ведь совсем не могла поворачивать голову и очень напоминала гладильную доску, вроде той, обтя- нутой белым полотном, что стояла на кухне у наших 231
Хулио Кортасар соседей. Ну самая настоящая гладильная доска! А вот вертела нами как ей вздумается. Я с огромным удовольствием представляла себе, что произойдет в нашем доме в тот день, когда мама и тетя Руфь узнают наконец о нашей игре. Обмороки и зна- менитый си-бемоль тети Руфи — это уж непременно. Потом пойдут стенания о загубленной жизни и напрас- ных жертвах, попреки в неблагодарности и предлин- ный список наказаний, которые мы, разумеется, давно заслужили. И, конечно, мы услышим знакомую нам угрозу: «Мерзавки, вы кончите улицей!» А чем так плоха улица, что в ней страшного — мы не понимали. Перед началом игры Летисия заставляла нас тянуть жребий. То нужно было угадывать, в какой руке каме- шек, то считать до двадцати одного, то еще что-ни- будь... Когда считали до двадцати одного, для удобства делали так, будто нас не трое, а пять или шесть. Если выходила какая-нибудь из воображаемых девочек, мы начинали все сначала, пока двадцать первым не стано- вился кто-либо из нас. Тогда мы с Оландой отодвига- ли тяжелый камень, под которым в яме стояла короб- ка с украшениями. Выиграет, допустим, Оланда, и мы с Летисией подбираем ей украшения на наш вкус. У нас было две игры — одна называлась «Статуи», дру- гая — «Картины». Для второй игры главное не наряд, не украшения, а выражение лица, верный жест. Вот Зависть, к примеру, — это оскаленные зубы и стисну- тые руки, да так, чтобы пальцы пожелтели от напря- жения. Милосердие? Пожалуйста, — ангельское личи- ко с возведенными, к небу глазами, а в протянутых руках что угодно: лоскуток, веточка ивы, мяч, словом, дар воображаемому сиротке. Проще простого было изобразить Стыд или Страх. Зато вот Злость или, ска- жем, Ревность давались нам с трудом. Украшения шли в ход, когда играли в статуи, где было больше просто- ра для творческой фантазии. Мы подолгу обдумывали каждую мелочь, чтобы получилось что-нибудь интерес- 232
Конец игры ное. По нашим правилам, сама статуя не могла выбрать для себя даже ленточки. Только двое обсуждали, что нацепить на нее, и уж в зависимости от наряда она решала, что ей изображать. В этой игре были свои сложности, ведь случалось, что мы нарочно, назло об- ряжали свою жертву так, чтоб у нее ничего не вышло. В таких случаях статую спасало чутье и особая наход- чивость, чаще дело кончалось полным провалом. Ког- да мы играли в картины, все шло гладко, и главное — без ссор и обиды. То, о чем я рассказываю, началось Бог весть как давно, но все сразу изменилось в тот день, когда из окна вагона упала первая записочка. Разумеется, не будь у нас зрителей, нам бы скоро наскучили наши статуи и картины. Вся суть этих игр заключалось в том, что выигравшей полагалось красоваться у самой железнодорожной насыпи и ждать поезда из Тигре, который ровно в два часа восемь минут проходил мимо нашего дома. Обычно поезда шли здесь на большой скорости, и мы ничуть не стеснялись показывать наше искусство пассажирам, которых едва различали в мель- кавших окошках. Правда, со временем наши глаза при- выкли к мельканию, и мы даже знали, что некоторые пассажиры ждут с нами встречи. Один седовласый се- ньор в роговых очках каждый раз высовывался из окна и, размахивая платком, приветствовал очередную ста- тую. Мальчишки, что возвращались из школы на под- ножках поезда, вели себя по-разному: одни что-то кри- чали, другие смотрели в нашу сторону молчаливые и серьезные. В сущности, та, кому доставалась роль ста- туи или картины, не могла этого видеть: ведь все ее усилия уходили на то, чтобы стоять не шелохнувшись, пока проходил поезд. Зато мы под сенью ивы следили за пассажирами, стараясь понять, какое впечатление произ- вела главная участница игры. Как раз во вторник из вто- рого вагона упала эта роковая записочка. Она упала воз- ле Оланды, изображавшей Злословие, и отлетела прямо 233
Хулио Кортасар к моим ногам. К записочке, сложенной в несколько раз, была привязана гайка. Довольно небрежным мужским почерком кто-то писал: «Очень красивые статуи. Я сижу у третьего окна во втором вагоне. Ариэль Б.». Странно, что записочка с этой гайкой — значит, автор хотел, чтоб мы ее обязательно получили, — была такой сдержанной, даже сухой. Но так или иначе, мы при- шли в полный восторг и сразу бросили жребий, кому она достанется. Выиграла я. На следующий день нико- му из нас не хотелось стоять у насыпи: каждая желала получше разглядеть Ариэля Б. Потом, поразмыслив, мы решили, что нельзя прерывать нашу игру, — Ариэль поймет это превратно, — и камешек вытащила Летисия. Мы страшно обрадовались, потому что Летисии, бедняж- ке, лучше всех удавались статуи. Когда Летисия засты- вала в неподвижной позе, никто не мог заметить, что она калека, но самое главное — во всей ее позе, в каждом по- вороте были особое благородство и красота. Если мы играли в картины, она, как правило, изображала Вели- кодушие, Милосердие, Смирение, Самопожертвование... Если ей случалось быть статуей, то она хоть в чем-то стремилась походить на ту самую Венеру, которая укра- шала нашу гостиную и которую тетя Руфь упорно звала Венерой Силосской. Да... В тот день мы долго обсужда- ли наряд Летисии — ведь нужно было поразить вообра- жение Ариэля. Летисия была в коротком платье без ру- кавов, и когда мы смастерили из куска зеленого бархата что-то вроде туники, а на ее волосы надели красивый венок из ивовых веток, она до удивления стала похожа на древнегреческую богиню. Летисия показала нам, ка- кую позу она придумала, и мы решили, что разумнее всего выйти к поезду всем троим, чтобы достойно и, ко- нечно, любезно поздороваться с Ариэлем. Летисия была необыкновенно хороша, она не шелох- нулась, пока проходил длинный поезд. Голова ее была откинута назад, а руки слились с телом; не будь туники, да еще зеленой, — настоящая Венера Милосская. Мы 234
Конец игры сразу увидели в третьем окне светловолосого юношу — его лицо расплылось в улыбке, когда мы ему помахали. Поезд унес этого юношу в одно мгновение, но в полови- не пятого у нас все еще шел спор о том, какого цвета его темный пиджак и какого оттенка красный галстук, и во- обще, симпатичный он или противный. В четверг, когда я изображала Уныние, мы получили новую записочку: «Мне очень нравится вся троица. Ариэль Б.». После этой записочки он каждый раз высовывался из окна и, весело улыбаясь, махал нам рукой. Мы сошлись на том, что ему уже больше восемнадцати (хотя были уверены, что ему нет и шестнадцати) и что он ежедневно возвращается до- мой из английского колледжа. Насчет колледжа никто не сомневался — разве можно, чтоб наш Ариэль учился в обыкновенной школе. По всему видно, что это за человек! Три дня подряд — бывает же такое везенье! — вы- игрывала Оланда. У нее великолепно получилось Ра- зочарование, еще лучше Корысть и уж совсем беспо- добно — статуя балерины. А ведь попробуй постой на мысочке, пока весь поезд пройдет мимо нашего коро- левства. Наконец снова настала моя очередь, и вот, когда я изображала Ужас, из окна полетела записочка, смысл которой мы поняли не сразу: «Симпатичнее всех самая безучастная». Летисия позже нас догадалась, о ком речь, и когда догадалась — покраснела и отошла в сторонку. Признаться, мы с Оландой страшно обо- злились. Какой, однако, дурак этот Ариэль! Но разве такое скажешь до болезненности чуткой Летисии? Она, ангел, и без того несла тяжкий крест! А все-таки записочку взяла себе — значит, поняла, что это о ней. По дороге домой мы почти не разговаривали, а вече- ром разбрелись кто куда. За ужином Летисия была очень оживленной, глаза ее искрились, и мама раза два торжествующе взглянула на тетю Руфь — вот, мол, погляди, какие прекрасные результаты, не узнать девочку! Дело в том, что в те дни Летисии начали да- вать новое лекарство. 235
Хулио Кортасар Перед сном мыс Оландой обсудили, как быть даль- ше. В конце концов, нас не так уж сильно задела запи- сочка Ариэля. Что ж, из окна вагона он видел то, что видел. Но вот Летисия, она, конечно, злоупотребляла своим положением, потому что знала, что мы ей ничего не скажем, знала, что в любой семье, где есть человек с физическими недостатками, и притом человек гор- дый, — все, начиная с него самого, притворяются, буд- то не видят этих недостатков. Или делают вид, что со- всем не знают о том, что он-то сам давным-давно все знает. Вот почему она и присвоила себе записочку и так откровенно веселилась за столом. А это уже слишком! В ту ночь меня снова преследовали кошмары с поезда- ми. На рассвете — так мне снилось — я бродила по пе- ресекающимся путям огромного железнодорожного узла, навстречу мне летели красные огни паровозов, и я в ужасе гадала — слева или справа пройдет состав, а потом обмирала от страха, потому что за спиной несся скорый, но больше всего я боялась, что вовремя не пе- реведут стрелку и один из поездов меня раздавит... Про- снувшись, я напрочь забыла обо всем, потому что Лети- сии было так плохо, что она даже одеться не смогла без нашей помощи. Похоже, что в глубине души Летисия корила себя за вчерашнее, и мы были само участие, само внимание: тебе, мол, надо отдохнуть, посидеть дома, почитать... Она не возражала, но завтракать пришла вместе с нами и даже сказала взрослым, что чувствует себя хорошо и что спина почти не болит. При этом она в упор смотрела то на меня, то на Оланду. В тот день выиграла я, но почему-то — не знаю, как уж это вышло, — уступила свое место Летисии. Уступи- ла — и все, без всяких объяснений: чего уж тут, раз он отдает ей предпочтение, пусть любуется, пока не надоест. Летисия играла только в статуи, и мы выбрали для нее что-нибудь попроще — зачем усложнять жизнь бедняжке! Летисия решила, что она будет китайской принцессой. Это совсем просто: надо сложить руки на груди, стыдливо 236
Конец игры опустить глаза, как положено всем китайским принцес- сам, вот и все. Как только показался наш поезд, Оланда нарочно повернулась к нему спиной, а я, я видела все, я видела, что Ариэль смотрел только на Летисию, он не от- рывал от нее взора, пока поезд не скрылся за поворотом. Летисия, застывшая в позе китайской принцессы, не мог- ла знать, как он смотрел на нее. Но когда она вернулась к нам под нашу иву, мы поняли, что она все знает и что ей бы хотелось остаться в наряде китайской принцессы весь вечер, всю ночь. В среду жребий тянули лишь мы с Оландой — так решила Летисия, и с ее стороны это было справедли- во. Оланда — вот везучая! — снова выиграла, но пись- мо Ариэля упало прямо к моим ногам. В первую мину- ту я хотела отдать это письмо Летисии, но потом передумала. С какой стати мы должны рассыпаться перед ней? С какой стати? Ариэль сообщал в своем послании, что хочет поговорить с нами и что на следу- ющий день придет к нам по шпалам с соседней стан- ции. Почерк — мало сказать отвратительный, но зато в конце такие милые слова: «Всем трем статуям сердеч- ный привет. Ариэль 5.». Вместо подписи — сплошные каракули, но в них было что-то свое, необычное. Я прочла это послание вслух, а мои сестры — пря- мо удивительно! — словно онемели. У нас такое собы- тие, а они молчат, будто не понимают, что все надо обсудить заранее, потому что, если о приходе Ариэля узнают дома или, на беду, нас выследят эти пигалицы Лоса — нам несдобровать! И так странно, что мы все делали молча: сняли украшения с Летисии, молча сло- жили их в корзину и молча, почти не глядя друг на друга, дошли до белой калитки. Тетя Руфь приказала нам с Оландой выкупать Хосе и сразу забрала с собой Летисию, которой пора было при- нимать лекарство. Оставшись вдвоем, мы наконец смогли выговориться. Какое чудо! К нам придет Ариэль, у нас наконец есть знакомый мальчик, ведь не принимать же 237
Хулио Кортасар всерьез кузена Тито, этого болвана, который до сих пор играет в солдатики и верит в первое причастие! Мы так волновались в предвкушении этой встречи, что Хосе, бедняжке, пришлось совсем плохо. Конечно, не я, а ре- шительная Оланда заговорила первой о Летисии. У меня так просто лопалась голова: с одной стороны, ужасно, если Ариэль узнает правду, а с другой — пусть уж все сразу раскроется, потому что никто не должен губить свою судьбу из-за других людей. Но самое главное — как сделать, чтобы Летисия не переживала? Ведь она и без того несла тяжкий крест, а тут на нее навалилось и новое лекарство, и эта история... Вечером мама была поражена тому, что мы почти не разговаривали. Вот чудеса, уж не мыши ли нам язык отгрызли? Она взглянула на тетю Руфь, и наверняка обе решили, что мы в чем-то сильно провинились и нас теперь мучает совесть. Летисия, едва прикоснувшись к еде, сказала, что ей нездоровится и что она пойдет к себе и будет читать «Рокамболя». Оланда вызвалась проводить ее, на что та согласилась, но нехотя, а я взя- лась за вязанье, — такое бывает со мной в минуты осо- бого волнения. Раза два я порывалась встать и посмот- реть, что делается в комнате у Летисии и почему там застряла Оланда. Наконец Оланда появилась и с мно- гозначительным видом уселась рядом со мной, явно выжидая, пока мама и тетя Руфь кончат убирать со стола. «Завтра она никуда не пойдет, — сказала Олан- да, когда мы остались вдвоем. — Вот это письмо веле- ла отдать ему, если он будет расспрашивать о ней». Для убедительности Оланда оттянула карман блузки и показала мне сиреневый конвертик. Вскоре нас позва- ли вытирать тарелки, а потом мы легли спать и уснули как убитые, — очень устали от всех волнений и еще от Хосе, который не выносит купания. На другой день меня послали на рынок, и целое утро я не видела Летисии, которая пряталась в своей комна- те. Перед обедом я все же заглянула к ней на минутку: 238
Конец игры она сидела у окна, обложенная подушками, и рядом — девятый томик «Рокамболя». Она очень плохо выгля- дела, но встретила меня веселым смехом и рассказала, какой смешной сон ей приснился и как забавно билась о стекло глупая оса. Я пробормотала, что мне обидно идти без нее к нашим ивам, но почему-то эти слова было очень трудно выговорить... «Если хочешь, мы скажем Ариэлю, что ты нездорова?» А она как отрезала: «Нет!» Тогда я стала уговаривать ее, правда, не слишком на- стойчиво, пойти вместе с нами, а потом осмелела и даже сказала, что ей нечего бояться и что вообще настоящее чувство не знает преград. Я даже вспомнила еще не- сколько торжественных и красивых фраз, которые мы вычитали в «Сокровищнице младости». Но чем дальше, тем труднее мне было говорить, потому что Летнсия упорно молчала, разглядывая что-то в окне, и, казалось, вот-вот заплачет. В конце концов я вдруг спохватилась, что меня, мол, ждет мама, и убежала. Обед тянулся це- лую вечность, и Оланде досталось от тети Руфи за жир- ное пятно на скатерти. Не помню, как мы вытирали та- релки и как добрались до белой калитки. Помню, что у заветной ивы мы, переполненные счастьем и без тени ревности друг к другу, обнялись и чуть не заплакали. Оланда тревожилась, сможем ли мы хорошо рассказать о себе, останется ли у Ариэля хорошее впечатление. Ведь мальчики из старших классов презирают девчонок, которые кончили только школу первой ступени и уме- ют лишь кроить тряпки и сбивать масло. Ровно в два часа восемь минут появился поезд, и Ариэль радостно замахал нам обеими руками, а в ответ вместе с разрисо- ванными платочками взметнулось наше «Добро пожало- вать!». Не прошло и получаса, как мы увидели Ариэля, который спускался к нам с насыпи, — он был в сером и куда выше ростом, чем нам казалось. Я плохо помню, как начался наш разговор. Ариэль с трудом подбирал слова и явно робел — кто бы мог подумать после таких записочек и самого решения прийти к нам! Он слишком 239
Хулио Кортасар поспешил расхвалить наши статуи и картины, спросил, как нас зовут и почему мы только вдвоем. Оланда ска- зала, что Летисия не смогла, а он: «Мне очень жаль» и «Какое красивое имя Летисия!» Потом он рассказал много вещей о Промышленном училище — вот тебе и английский колледж! — и попросил показать наши ук- рашения. Оланда отодвинула камень, и перед ним пред- стали все наши богатства. По-моему, он с явным инте- ресом рассматривал эти украшения, а порой, задерживая в руках какую-нибудь вещь, задумчиво говорил: «Это однажды надевала Летисия» или: «Это было на восточ- ной статуе» — так он окрестил китайскую принцессу. Мы сидели под тенью ивы, и хоть у него было довольное лицо, он слушал нас рассеянно — по всему чувствова- лось, что только хорошее воспитание мешает ему встать и уйти. Раза два или три, когда разговор был готов обо- рваться, Оланда вскидывала на меня строгие глаза. Нам обеим было совсем плохо, хотелось, чтоб все это поско- рее кончилось, хотелось просто убежать. И зачем его дернуло знакомиться с нами! Ариэль снова спросил о здоровье Летисии, но Оланда, метнув в меня взглядом, ответила: «Она не смогла прийти», — и все, а я-то дума- ла, что она скажет правду... Ариэль прутиком чертил на земле геометрические фигуры, то и дело поглядывая на белую калитку. Все было понятно без слов, и я очень обрадовалась, когда Оланда вытащила наконец сирене- вый конвертик и подала его Ариэлю — он так и замер от удивления, а потом, когда ему растолковали, что это от Летисии, сделался пунцовым и спрятал его в карман. Не хочет читать у нас на глазах. Тут же Ариэль поднялся и сказал: «Очень рад нашему знакомству», — но рука его была вялая, даже неприятная, и мы просто уже не чая- ли, чтоб все поскорее кончилось, хотя потом только и го- ворили о его серых глазах и о том, сколько грусти в его необыкновенной улыбке. Еще нас поразило, как он ска- зал на прощание: «Простите и прощайте!» — мы ни разу в жизни такого не слыхали, и прозвучало это красиво, 240
Конец игры трогательно, как стихи. Когда мы пересказывали все это Летисии — она встретила нас под лимонным деревом в саду, — меня так и подмывало спросить, что было в письме, но попробуй спроси, если она запечатала его, прежде чем отдать Оланде, словом, я не посмела, и мы по очереди нахваливали Ариэля и еще ахали над тем, как много он спрашивал о ней. Признаться, мы делали это через силу, потому что любому понятно, что все сло- жилось очень странно: и очень хорошо, и очень плохо, потому что Летисия чувствовала себя счастливой и в то же время едва сдерживала слезы. Кончилось тем, что мы позорно удрали, сославшись на тетю Руфь, которая якобы нас ждала, а Летисия осталась под лимонным деревом в обществе жужжащих ос. Перед сном Оланда шепнула мне: «А завтра — вот увидишь — нашей игре конец!» Она ошиблась, хотя и не очень: на другой день, за обедом, когда принесли сладкое, Летисия осторожно подала нам условный знак. Мы просто оторопели, даже обозлились — все- таки со стороны Летисии это некрасиво, надо же иметь совесть! Но так или иначе, после того как посуда была перемыта, мы встретились с Летисией у калитки и все трое побежали к железной дороге. А там, у ивы, — мы обомлели от страха! — Летисия, не торопясь, молча вытащила из кармана мамино жемчужное ожерелье, все ее кольца и знаменитый перстень с рубином — гор- дость тети Руфи. Вот ужас! Ведь если эти поганки Лоса за нами шпионят — а с них станется, — они тут же доложат маме, что мы утащили из дома семейные драгоценности, и мама нас просто убьет! Но Летисия и бровью не повела, сказала, что в случае чего сама за все ответит, а потом, глядя в землю, глухо проговорила: «Можно, я сегодня буду статуей?» Мы как-то сразу прониклись добрым чувством к Летисии, нам захоте- лось обласкать ее, угодить ей во всем, но и при этом внутри оставался след злой досады. Мы выбрали для сестренки самые лучшие украшения — павлиньи перья, 241
Хулио Кортасар мех, издали напоминавший серебристого песца, и ро- зовую вуаль, которую она навертела на голове в виде тюрбана. Все это очень красиво сочеталось с драгоцен- ными камнями. Летисия молчала, должно быть, обду- мывала, какой будет ее статуя. Когда появился поезд, она не спеша подошла к насыпи, и все драгоценности разом вспыхнули на солнце. Потом она резко вскину- ла руки вверх, словно собиралась изобразить живую картину, а не статую; голову отвела назад (единствен- ное, что ей бедняжке было доступно) и так сильно пе- регнулась, что нам на минуту-другую стало страшно. Но какая это была прекрасная статуя! Настоящее чудо! Мы даже не сразу вспомнили об Ариэле, который вы- сунулся из окна и смотрел на Летисию, смотрел толь- ко на нее, не видя нас, не видя ничего вокруг, смотрел, пока поезд не скрылся за поворотом. Не знаю, почему мы, словно нас кто толкнул, побежали к Летисии, — она стояла с закрытыми глазами, и по ее лицу катились крупные слезы. Тихонько, совсем беззлобно Летисия отвела наши руки и спустилась с насыпи. Мы с Олан- дой помогли ей спрятать все драгоценности и потом, когда она ушла, в последний раз сложили в корзину ее любимые украшения. Нам незачем было гадать, что нас ждет, и все же назавтра мы как угорелые побежа- ли к нашим ивам, побежали, едва дослушав тетю Руфь, которая строго-настрого велела нам не шуметь, не ме- шать Летисии — она, бедняжка, расхворалась и не вставала с постели. Когда мимо промчался поезд, мы нисколько не удивились пустому окошку во втором вагоне. А наш Ариэль — мы это знали — тихо сидел с противоположной стороны и смотрел на реку серыми глазами.
пиши: оружие
МАМИНЫ ПИСЬМА Это, скорее всего, можно было бы назвать условной свободой. Всякий раз, когда консьержка вручала Луи- су конверт, ему стоило лишь взглянуть на марку со зна- комым портретом Хосе де Сан-Мартина, чтобы почув- ствовать, как освобождаются все пути к прошлому. Сан-Мартин, Ривадавиа — это были не просто слова: они воскрешали в памяти улицы, родные места. Рива- давиа, номер шесть тысяч пятьсот, особняк в квартале Флорес, мама, кафе на углу Сан-Мартина и Корриен- тос, где его часто поджидали друзья и где сладкий кофе слегка отдавал касторкой. Поблагодарив: «Мега Ыеп, тасЬте Эигапс!!»1 — с конвертом в руках он выходил на улицу уже не тем человеком, которого видели вчера и все предыдущие дни. Каждое мамино письмо (даже до всего, что недавно произошло, до этой нелепой и стран- ной ошибки) сразу меняло течение жизни Луиса, воз- вращало его в прошлое (словно мяч, отскакивающий рикошетом от стены). Главное, что письма сами по себе еще до того, как он их вскрывал, — а сейчас Луис, разъяренный и одновременно растерянный, сидя в ав- тобусе, перечитывал новое письмо, не желая верить сво- им глазам, — всегда прерывали ход времени, вносили разлад в тот порядок, который Луису удалось завести и который он так тщательно поддерживал, когда у него появились Лаура и Париж. Каждое новое письмо мамы на мгновенье (именно на мгновенье, так как он вычеркивал их из своей памяти, как только был написан нежный ответ на них) напоминало о Благодарю вас, мадам Дюран! (франц.) 245
Хулио Кортасар том, что его с трудом отвоеванная свобода, его новая жизнь, отрезанная наскоро безжалостными ножницами от запутанного клубка, который другие называли его жизнью, теряла всякий смысл, устойчивость, уходила из-под ног, подобно асфальту из-под колес автобуса, двигавшегося по улице Ришелье. Оставалась лишь ви- димость свободы, иллюзия жизни, подобно слову, за- ключенному в скобки, оторванному от основной фразы, которое почти всегда является опорой и объяснением ее. И еще досада и желание тотчас же ответить, как бы захлопнуть дверь. Это утро ничем не отличалось от всех других, когда приходили мамины письма. С Лаурой он говорил очень редко о прошлом и почти никогда об особняке в кварта- ле Флорес. И не потому, что не любил вспоминать о Буэнос-Айресе. Скорее всего, он пытался избежать упо- минания не просто имен тех людей, которых они избега- ли уже давно, а именно имен, в которых скрыто упор- ство призраков. Однажды он набрался смелости и сказал Лауре: «Если бы можно было разорвать и выбросить прошлое, подобно черновику письма или рукописи кни- ги. Но оно остается навсегда, оно пачкает переписанное начисто, и, по-моему, это и есть подлинное будущее». И действительно, почему бы им не поговорить о Буэнос-Айресе, где жили их родные и откуда время от времени друзья посылали им открытки с ласковыми словами. А газета «Ла Насьон» с сонетами восторжен- ных дам, с давно устаревшей сенсацией! И время от времени правительственный кризис, взбунтовавшийся полковник или непревзойденный боксер! Почему бы им с Лаурой и не поболтать о Буэнос-Айресе? Но она тоже не касалась прошлого и лишь случайно в каком- нибудь разговоре, чаще, когда приходили письма мамы, что-то вспоминала, называла какое-нибудь имя, и оно падало, как вышедшая из употребления монета, как какая-то старая вещь, отжившая свой век на дале- ком берегу реки. 246
Мамины письма — ЕЬ ош, ^аИ 1011ГС1!1 — сказал рабочий, сидевший в автобусе напротив него. «Знал бы он, что такое настоящая жара, — подумал Луис. — Ему бы пройтись в феврале по Авенида-де- Майо или по одной из улочек Линье!» Он снова, ничуть не обольщаясь, вытащил письмо из конверта — конечно, вот она, эта строка, написана совершенно отчетливо. Полная нелепость, а от строки никуда не денешься. Первой естественной реакцией Луиса — после того как он пришел в себя от удивле- ния — было стремление защищаться. Лаура ни в коем случае не должна видеть мамины письма. Пусть это глупая ошибка, простая путаница имен (мама, конеч- но, хотела написать «Виктор», а вместо этого написа- ла «Нико»), но Лаура расстроится, а уж это ни к чему. Вообще-то письма иногда теряются — вот бы и этому утонуть в море! Бросить его в унитаз у себя на служ- бе? Но через несколько дней Лаура непременно ска- жет: «Как странно, от твоей матери нет писем». Она никогда не говорила «твоя мама», вероятно, потому, что лишилась матери еще в детстве. И он бы ответил ей: «Действительно странно. Я сегодня же черкну ей пару строк». И написал бы, и спросил бы маму, отчего она не пишет. Жизнь бы потекла своим чередом: служ- ба, по вечерам — кино, Лаура, всегда спокойная, ми- лая, чуткая к его желаниям. Выйдя из автобуса на улице Ренн, Луис вдруг со всей откровенностью спросил себя (это не был вопрос, но как лучше выразиться, почему, собственно, он не хочет показать письмо Лауре. Конечно, дело не в ней, не в Лауре, и не в том, что она почувствует. Его мало беспокоило, что она может чувствовать, раз она скры- вает свои чувства. (Но беспокоило ли его то, что она может чувствовать, раз она скрывает свои чувства?) Да, его это мало беспокоило. (Его это не беспокоило? Ох, какая жарища! (франц.) 247
Хулио Кортасар Так ли?) Первое, что ему было важно (за первым сто- яло и второе), — это первое, непосредственное, если можно так выразиться, заключалось в том, что ему не было безразлично выражение лица Лауры при этом и ее поведение. Словом, его беспокоил он сам, его соб- ственное отношение к тому, как Лаура воспримет пись- мо мамы. Лаура наткнется глазами на имя Нико, и он хорошо знал, что в этот момент ее подбородок слегка задрожит, а затем она скажет: «Однако, как странно... Что случилось с твоей матерью?» И все это время он будет чувствовать, что Лаура изо всех сил старается не закричать, не закрыть руками лицо, уже искаженное рыданием, и виной всему будет имя Нико, готовое со- рваться с губ. В рекламном бюро — Луис работал там художни- ком — он еще раз перечитал это письмо, похожее на многие мамины письма, в котором не содержалось ни- чего особенного, кроме строки, где было перепутано имя. Ему даже подумалось, что можно стереть слово, заменить Нико на Виктор, просто исправить ошибку, а потом дома показать письмо Лауре. Письма мамы всегда интересовали Лауру, хотя, по существу, они не предназначались ей. Это трудно объяснить, но мама писала только ему одному: в конце письма, а иногда и в середине, она посылала горячие приветы Лауре. Од- нако это ничего не означало. Лаура читала их с инте- ресом, иногда подолгу разбирая какое-нибудь слово, написанное нечетко из-за маминого ревматизма или близорукости. «Я принимаю саридон, а доктор выпи- сал мне немного салициловой кислоты...» Письма оста- вались лежать на рабочем столе еще в течение двух или трех дней. Будь на то воля Луиса, он бы выбрасывал письма сразу. Но Лаура перечитывала их — женщинам доставляет удовольствие перечитывать, изучать пись- ма; кажется, что они находят в них какой-то другой смысл каждый раз, когда возвращаются к ним заново. 248
Мамины письма Письма мамы были короткими: домашние новости и изредка какое-нибудь событие в стране (последнее уже давно было известно из телеграмм, напечатанных в «Монд», и теряло свой интерес). Словом, можно было бы подумать, что это одно и то же простое и нехитрое пись- мо, в котором нет ничего интересного. Слава Богу, мама никогда не предавалась тоске, которую должна была бы испытывать из-за отъезда сына с невесткой, ни даже горю— а какие слезы и крики были вначале — из-за смерти Нико. За два года, которые они прожили в Па- риже, мама ни разу не упомянула в письме имени Нико. Лаура также никогда не говорила о нем. Они оба не называли этого имени, а прошло уже более двух лет со дня его смерти. Неожиданное упоминание его имени в середине письма было чем-то невероятным. Просто не ук- ладывалось в голове это неожиданное появление имени Нико, с этим «Н» прописным и дрожащим «о» с закорюч- кой; но хуже всего было то, что имя стояло в каком-то не- понятном и бессмысленном предложении, которое лишь свидетельствовало о старческом маразме. Мама вдруг по- теряла представление о времени, представила себе, что... Строка следовала за строкой, в которой сообщалось о по- лучении письма от Лауры. После едва различимой точки, поставленной бледно-голубыми чернилами, купленными в местной лавке, шло как выстрел в упор: «Сегодня ут- ром Нико спросил о вас». Дальше ничего необычного: здоровье, кузина Матильда упала и вывихнула ключицу, собаки чувствуют себя хорошо. Но Нико спросил о них. Конечно, было легко заменить имя Нико именем Виктор. Кузен Виктор, всегда такой внимательный, он, несомненно, он и спрашивал о них. В имени Вик- тора было на две буквы больше, чем в имени Нико, но с помощью резинки и ловкости рук можно было изме- нить имя. «Сегодня утром Виктор спросил о вас». Это так естественно, что Виктор зашел навестить маму и спросил ее о родственниках, уехавших в Париж. 249
Хулио Кортасар Когда он вернулся домой завтракать, письмо по- прежнему лежало у него в кармане. Он окончательно решил ничего не говорить Лауре, которая встретила его приветливой улыбкой, игравшей на ее лице, казав- шемся немного расплывчатым после отъезда из Буэ- нос-Айреса, как будто бы серый воздух Парижа ли- шил его красок и четкости. Больше двух лет они прожили в Париже, покинув Буэнос-Айрес спустя два месяца после смерти Нико, но, по правде говоря, Луис простился с Аргентиной в день своей женитьбы на Лауре. Однажды вечером, после разговора с Нико, который уже был болен, Луис поклялся, что убежит из Аргентины, из особняка, от мамы, от собак, от бра- та. В те месяцы все кружилось вокруг него, подобно фигурам в танце: Нико, Лаура, мама, собаки, сад. А его клятва была сродни дикому поступку человека, который вдруг разбивает вдребезги бутылку на танц- площадке и прерывает танцы, расшвыривая осколки. Все было диким в эти дни: его женитьба, его внезап- ный отъезд без объяснений и разговоров с мамой, от- каз от всех принятых правил общественной жизни, отказ от друзей, удивленных и разочарованных. Ему было все безразлично, даже слабые попытки Лауры удержать его. Мама оставалась совсем одна в особня- ке, с собаками и лекарствами, с вещами Нико, все еще висевшими в шкафу. Пусть себе остается, пусть все убираются к чертям. Казалось, мама все поняла, она уже не оплакивала Нико, а по-прежнему бродила по дому, с холодным и отрешенным видом старого чело- века, ожидающего своей смерти. Но Луис не любил вспоминать о том, что происходило в день его отъез- да, чемоданы, такси у дверей, дом, где прошло его детство, сад, где они с Нико играли в войну, двух собак, ленивых и глупых. Теперь он был готов забыть обо всем этом. Он ходил в рекламное бюро, рисовал плакаты, возвращался обедать, выпивал чашку кофе, которую ему подавала с улыбкой Лаура. Они часто 250
Мамины письма ходили в кино, в лес, все лучше узнавали Париж. Им везло: жизнь текла удивительно легко, работа не тя- готила, квартира была хорошей, фильмы — превос- ходными. И вот тогда приходили письма от мамы. Он не питал к ним ненависти. Если бы их не было, свобода свалилась бы на него невыносимой тяжестью. Мамины письма приносили ему молчаливое прощение (но за что его, собственно, было прощать?), они как бы перебрасывали мост, по которому можно было пройти. Каждое письмо приносило ему успокоение или беспо- койство о здоровье мамы, напоминало о семейных за- ботах, о существовании знакомого порядка. Но вместе с тем этот порядок бесил его. Да, он бесил его, и бесил из-за Лауры, потому что она была с ним в Париже, а каждое письмо мамы делало ее чужой, делало ее соуча- стницей того порядка, от которого он отказался однаж- ды ночью в саду, когда вновь услышал приглушенный и почти смиренный кашель Нико. Нет, он не покажет Лауре письмо. Было неблаго- родно заменять одно имя другим. Но нельзя же, чтобы Лаура прочла эту фразу. Ужасная ошибка мамы, глу- пая случайная небрежность — он как будто видел маму, которой трудно сладить со старым пером, с выскальзы- вающей бумагой, со старческим зрением, — пустила бы ростки в Лауре, подобно отзывчивому семени. Лучше выбросить письмо (и он выбросил письмо в тот же день) и вечером пойти с Лаурой в кино, забыть как мож- но скорее о том, что Виктор спрашивал о них. Даже если это был Виктор, их благовоспитанный кузен. Забыть о том, что Виктор спрашивал о них. Коварный, хитрый и вылощенный Том ждал, когда Джерри попадет к нему в сети. Джерри ускользнула от него, и на Тома обрушились неисчислимые беды. В пере- рыве Луис купил мороженое, и они ели его, пока на эк- ране шел цветной анонс. Когда начался фильм, Лаура еще глубже погрузилась в свое кресло и высвободила 251
Хулио Кортасар руку из руки Луиса. Он снова почувствовал, что она от- далилась от него, и кто знает, одно и то же видели ли они на экране, хотя позже у них будет разговор о филь- ме — или по пути домой, или в постели. Он задал себе вопрос (это не был вопрос, но как тут лучше сказать), что чувствовали Нико и Лаура в ту пору, когда Нико ухаживал за ней и они вместе ходили в кино, возника- ла ли эта отчужденность? Вероятно, они знали все до единого кинотеатры Флореса, изучили всю эту скучную набережную на улице Лавалье, статую льва, атлета, ударяющего в гонг, титры на испанском языке в «Кар- мен-де-Пинильос»: действующие лица этой картины надуманны, как и сам сюжет... Итак, Джерри убежала от Тома, и пришел час Бар- бары Стэнуик или Тайрон Пауэр. Рука Нико тихо легла бы в эту минуту на бедро Лауры (бедный Нико, такой робкий, такой целомудренный), и оба почув- ствовали бы себя виноватыми Бог знает в чем. Луис хорошо понимал, что они не были виноваты в самом существенном, хотя он и не получил наиболее прият- ного доказательства, но столь быстрое исчезновение чувства привязанности у Лауры к Нико говорило о том, что эта помолвка была лишь видимостью, со- юзом, который предопределялся соседством, средой, постоянным общением, одинаковыми вкусами, при- вычками и времяпрепровождением молодежи кварта- ла Флорес. Луису стоило однажды вечером попасть в тот танцевальный зал, где часто бывал Нико, и брат представил его Лауре. Вероятно, благодаря легкости начала все последующее было таким безнадежно тя- желым и горьким. Но он не хотел вспоминать об этом: игра закончилась быстрым поражением Нико, его ме- ланхолическим бегством в смерть от чахотки. Стран- ным лишь было то, что Лаура никогда не упоминала его имени, вот почему и он не говорил о нем; словом, Нико не был для них ни покойником, ни умершим деверем, ни сыном мамы. 252
Мамины письма Вначале, после тяжелых упреков, рыданий и воплей мамы, глупого вмешательства дяди Эмилио и кузена Виктора (Виктор сегодня спросил о вас!), ему принес- ла облегчение поспешная женитьба на Лауре, женить- ба без лишних церемоний — вызванное по телефону такси, три минуты в муниципалитете у чиновника в обсыпанном перхотью пиджаке. Укрывшись в гостини- це в Адроге, вдали от мамы и всей разъяренной родни, Луис был благодарен Лауре за то, что она никогда не говорила о Нико, который, как жалкая марионетка, превратился из жениха в деверя. Но и теперь, два года спустя после смерти Нико — а это срок немалый, и их разделяет океан, — Лаура по-прежнему не упоминала его имени, а он, Луис, из трусости, стал ее невольным сообщником, хорошо зная, что в глубине души это мол- чание оскорбляло его, что за ним скрывались упреки, угрызения совести, нечто такое, что сродни предатель- ству. Несколько раз, в разговоре, он сознательно упо- мянул имя Нико, но прекрасно понимал, что это не в счет, так как Лаура постаралась уклониться от беседы. В их общении мало-помалу создалась некая зыбкая запретная зона, отдалявшая их от Нико, обволакивая его имя и память о нем грязной и липкой ватой. И мама, как будто в сговоре с ними, тоже хранила молча- ние. В каждом письме она писала о собаках, о Матиль- де, Викторе, салициловой кислоте, о получении пенсии. Луис надеялся, что когда-нибудь мама хотя бы намек- нет сыну, что пора им заключить союз против Лауры, чтобы исподволь заставить ее принять хотя бы посмер- тное существование Нико. Не потому, что это было кому-то необходимо: кого интересовал Нико, живой или мертвый? Но терпимость Лауры, ее смирение пе- ред пребыванием памяти о нем в пантеоне прошлого, были бы мрачным, неопровержимым доказательством того, что она его забыла окончательно и навсегда. Кош- мар, вызванный упоминанием его имени, рассеялся бы так же легко и бесследно, как и при его жизни. Однако 253
Хулио Кортасар Лаура по-йрежнему не произносила его имени, и каж- дый раз, когда было бы совсем естественно произнести это имя, она хранила молчание, и тогда Луис вновь ощущал присутствие Нико в саду Флореса, слышал сдержанный кашель Нико, который готовил самый пре- красный подарок к их свадьбе — свою смерть к медово- му месяцу той, кто была его невестой, и того, кто был его братом. И, конечно, как и следовало ожидать, спустя неде- лю Лаура удивилась тому, что от мамы не было писем. Она перебрала все возможные причины, и Луис в тот же день отправил маме письмо. Ответ его не очень бес- покоил, но ему бы хотелось (он думал об этом, спуска- ясь по утрам по лестнице), чтобы консьержка не отда- вала письма Лауре. Недели через две он увидел знакомый конверт с двумя марками: портрет адмирала Брауна и водопад Игу асу. Он спрятал письмо, вышел на улицу и помахал рукой высунувшейся из окна Лау- ре. Ему показалось странной сама необходимость за- вернуть за угол, чтобы распечатать письмо. Мама писала, что Боби удрал на улицу, что через несколько дней он начал чесаться — заразился от ка- кой-то чесоточной собаки. Мама ходила к ветеринару, приятелю дяди Эмилио, не хватало еще, чтобы Боби за- разил чумкой Негро. Дядя Эмилио считает, что нужно было их сразу искупать в акароине, но ей это уже не под силу, было бы куда лучше, если бы ветеринар вы- писал какой-нибудь порошок от насекомых или что- нибудь, что можно примешать в пищу. У сеньоры в соседнем доме жила чесоточная кошка, и кто знает, может быть, кошки способны заражать собак, хотя между домами проволочная сетка. Может, их утомила болтовня старухи, но Луис всегда так любил собак, даже одна из них спала в его ногах, когда он был ре- бенком, а вот Нико не жаловал их. Сеньора, живущая по соседству, советовала посыпать собак ДДТ, потому 254
Мамины письма что, даже если нет никакой чесотки, к собакам на ули- цах всегда цепляется всякая гадость; на углу Бакакай обычно останавливался цирк с редкими животными, возможно, поэтому в воздухе носились микробы и все такое. Маму одолевали страхи, и она писала то о чесо- точном Боби, то о сыне портнихи, обжегшем себе руку кипящим молоком. Затем стояло что-то похоже на голубую звездочку (кончик пера, должно быть, зацепился за бумагу, мама досадливо заворчала), а потом шли печальные размыш- ления о полном одиночестве, ожидавшем ее, если Нико уедет в Европу, а ей кажется, что так и будет. Но таков удел стариков: дети подобны ласточкам, улетающим в один прекрасный день из родного гнезда. Надо терпеть, пока есть силы. Сеньора, живущая по соседству... Кто-то толкнул Луиса, затем ему напомнили о пра- вилах поведения на улице — выговор был явно мар- сельский. До него дошло, что он мешал движению лю- дей в узком проходе метро. Остаток дня также прошел как в тумане. Он позвонил Лауре, сказав, что не будет обедать дома, два часа он не вставал со скамейки в сквере, все читал и перечитывал мамино письмо, спра- шивая себя, что же ему делать с этим бредом. Прежде всего надо поговорить с Лаурой. С какой стати (это не был вопрос, но как тут лучше сказать) скрывать от Лауры все, что произошло. Он уже не мог притворять- ся, что и это письмо тоже затерялось. Он уже не мог, совсем не мог верить в то, что мама по ошибке написа- ла «Нико» вместо «Виктор». И даже нельзя было ду- мать, что она не в себе. Вне сомнения, причина этих писем — Лаура, то, что должно было случиться с Лау- рой. И даже не так: это то, что уже случилось в день их свадьбы, это их медовый месяц в Адроге, и ночи, когда они, позабыв обо всем на свете, предавались любви на том пароходе, что увозил их во Францию. Все это — Лаура, все это будет Лаура теперь, когда в бредовом воображении мамы Нико надумал приехать 255
Хулио Кортасар в Европу. Они стали сообщницами, как никогда рань- ше: мама писала Лауре о Нико, сообщала, что Нико собирается приехать в Европу, и писала просто — Ев- ропа, хорошо зная, что Лаура прекрасно поймет, что Нико приедет во Францию, в Париж, в дом, где так искусно притворялись, что его, бедняжку, начисто за- были. Луис сделал две вещи: написал дяде Эмилио о том, что он встревожен и просит навестить маму как можно скорее, чтобы лично во всем убедиться и принять не- обходимые меры. Выпив одну за другой две рюмки коньяку, Луис пошел домой пешком, чтобы по дороге обдумать, что же сказать Лауре, так как в конце кон- цов он должен был поговорить с ней и поставить ее обо всем в известность. Сворачивая с одной улицы на дру- гую, он чувствовал, каких усилий ему стоило думать о настоящем, о том, что должно произойти через полча- са. Письмо мамы насильно погружало его в реальную действительность этих двух лет жизни в Париже, в ложь купленного покоя, счастья на людях, поддержи- ваемого развлечениями и спектаклями, невольного пак- та о молчании, благодаря которому они оба постепен- но отдалялись друг от друга, как это обыкновенно и бывает во всех подобных пактах. «Да, мама, да, бедный чесоточный Боби. Бедный Боби. Бедный Луис, кругом чесоточные! Вечер танцев в клубе Флореса, и я пошел туда, мама, потому что Нико настаивал на этом. Думаю, что он хотел похвас- тать своей победой. Бедный Нико, мама, с этим сухим кашлем, которому тогда еще никто не придавал зна- чения, в своем двубортном костюме в полоску, с на- помаженными бриолином волосами, с шелковыми галстуками, такими новенькими, аккуратными. А тут поболтали минутку и чувствуете возникшую к вам сим- патию... Ну как же не пригласить на этот танец невес- ту брата. О! Невеста — слишком громко сказано, Луис! Я думаю, вы позволите мне называть вас так, не прав- 256
Мамины письма да ли? Однако странно, что Нико все еще не пригласил вас к нам в дом. Вы, без сомнения, понравитесь маме. Наш Нико такой неловкий! Он даже еще не говорил с вашим отцом! Робкий? Да, он всегда был таким. Как и я. Над чем вы смеетесь? Вы мне не верите? Но я совсем не такой, каким кажусь... Правда, здесь жарко? Конеч- но, вы должны прийти к нам, мама будет очарована. Мы живем только втроем и собаки. Ну, Нико, тебе не стыдно столько времени скрывать от нас все это, него- дяй. Мы вот такие, Лаура, мы говорим друг другу все. С твоего разрешения я станцую это танго с сеньори- той». Все получилось легко — играючи, а он (Нико) та- кой наглаженный, и галстук в полоску. Она порвала с ним по ошибке, по слепоте: изворотливый брат был способен одержать победу с ходу, вскружить голову без труда. «Нико не играет в теннис! Ну когда ему иг- рать, его не оторвешь от шахмат и марок. Не трогайте его! Молчаливый и такой ни то ни се, бедняга!» Нико постепенно отставал, затерявшись где-то в углу двора, утешаясь сиропом от кашля или горьким мате. Нико слег в постель, и ему прописан покой, и это как раз совпало с вечером танцев в гимнастическом и фехтовальном зале «Вилья-дель-Парке». Стоит ли упускать случай, тем более что играет Эдгардо Дона- то, и будет неплохо... Маме очень нравилось, что он уделял внимание Лауре: она полюбила Лауру, как собственную дочь, сразу же, еще в тот день, когда они с братом привели ее в дом. Учти, мама, мальчишка очень слаб и может разволноваться, если ему кто-нибудь расскажет об этом. Такие больные, как он, могут вообразить невесть что. Он еще подумает, что я ухаживаю за Лаурой. Лучше ему не знать, что мы идем в спортзал. Но я не сказал об этом маме: дома никто никогда и не узнал, что мы ходили туда вдвоем с Лаурой. Конечно, это до тех пор, пока не выздоровеет Нико, бедняжка. И 9 «Врата неба» 257
Хулио Кортасар так пошло: один бал за другим, рентгеновский снимок Нико, затем машина коротышки Рамоса, вечеринка в доме Бебы, вино, прогулка в машине до моста через реку, луна. Эта луна, напоминающая окно отеля там, наверху, и сопротивляющаяся, немножко хмельная Лаура в машине! Ловкие руки, поцелуи, сдавленные крики, плед из вигоневой шерсти, возвращение в мол- чании, затем улыбка прощения. Улыбка была почти такой же и на этот раз, когда Лаура открыла ему дверь. На обед было духовое мясо, салат и взбитые сливки. В десять часов пришли сосе- ди, их партнеры по игре в канасту. Очень поздно, ког- да они уже готовились ко сну, Луис вытащил письмо и положил его на ночной столик. — Я не сказал о нем раньше, так как не хотел огор- чать тебя. Мне кажется, что мама... Лежа в постели, повернувшись к ней спиной, он ждал. Лаура положила письмо в конверт и потушила ночник. Он почувствовал, как она лежит возле него, не совсем вплотную, но ощущал ее дыхание у своего уха. — Ты понимаешь? — спросил Луис, сдерживая голос. — Да, тебе не кажется, что она перепутала имя? По всей вероятности. Пешка четыре, король. Пеш- ка четыре, король. Превосходно. — Скорее всего она хотела написать Виктор, — ска- зал он, медленно вонзая ногти себе в ладонь. — Да, конечно. Вполне возможно, — сказала Лаура. Конь, король три, слон. Они притворились спящими. Лаура также считала, что обо всем должен знать только один человек — дядя Эмилио. И потянулись дни, но они больше не заводили разговор об этом. Каждый раз, возвратившись домой, Луис ждал от Ла- уры какой-нибудь выходки или реплики, которые про- били бы брешь в этом превосходно хранимом спокой- ствии и молчании. Они все так же ходили в кино и все 258
Мамины письма так же предавались любви. Луис уже не видел в Лауре никакой тайны, кроме ее покорного согласия с этой жизнью, в которой не осуществилось ничего, о чем они могли мечтать два года тому назад. Теперь он хорошо знал ее, делая сопоставления, он понимал, что Лаура похожа на Нико, на всех тех, кто всегда остается поза- ди и действует лишь по инерции, хотя иногда она про- являла почти железную волю, чтобы ничего не делать, чтобы превратить жизнь в бесцельное времяпрепро- вождение. Нико и Лаура лучше бы понимали друг дру- га, и Луис и Лаура поняли это уже в день женитьбы, с первых шагов совместной жизни, следующих за не- жным согласием медового месяца и желанием. Теперь же Лауру снова стали одолевать кошмары. Ей часто снились сны, но кошмары можно было узнать сразу. Луис угадывал их по особым движениям ее тела во сне, по смутным словам или прерывистым крикам задыхающегося животного. Все это началось уже на борту парохода, тогда они могли еще говорить о Нико, так как отплыли в Европу через несколько дней после его смерти. Однажды ночью после долгих воспомина- ний о Нико — уже тогда зарождалось это безмолвное молчание, которое потом они приняли как нечто незыб- лемое, — Лаура разбудила его хриплым стоном, рез- кой судорогой в ногах и внезапным криком, она от чего-то отбивалась, отказывалась принять; ее руки, ее тело и голос отталкивали прочь что-то ужасное, лип- кое, обволакивающее ее целиком. Он тряс Лауру, ус- покаивал, давал ей воды, которую она пила, всхлипы- вая, наполовину во власти своего кошмара. Потом она говорила, что ничего не помнит, что это было что-то ужасное, чего нельзя объяснить, и наконец засыпала, унося с собой свою тайну, но Луис знал то, что знала она сама, знал, что Лаура встретилась с тем, кто вошел в ее сон, Бог весть под какой личиной, и она обнимала его колени в припадке ужаса, а может, и тщетной люб- ви. Всегда повторялись одно и то же: Луис подавал ей 9* 259
Хулио Кортасар стакан воды и молча ждал той минуты, когда она опус- тит голову на подушку. Возможно, когда-нибудь страх станет сильнее гор- дости, если это называется гордостью. Возможно, тог- да и он сумеет бороться с ним... Возможно, еще не все потеряно, и жизнь будет совсем иной, непохожей на это искусственное существование, состоящее из улыбок и французского кино. Сидя за рабочим столом, в окружении чужих лю- дей, Луис старался восстановить в себе чувство равно- весия и тот порядок, которому ему нравилось следо- вать в жизни. И коль скоро Лаура не касалась этой темы и ждала ответа от дяди Эмилио с показным рав- нодушием, он сам должен был объясниться в этой ис- тории с мамой. Отвечая на ее письмо, он ограничился краткими новостями последних неДель и в конце при- писал слова, которые должны были все исправить: «Итак, Виктор говорит о поездке в Европу. Теперь все путешествуют. Должно быть, это результат стараний туристических агентств. Скажи ему, чтобы он сам на- писал, мы можем сообщить все необходимые сведения. Передавай также, что он вполне может рассчитывать на наше гостеприимство». Ответ от дяди Эмилио пришел сразу же с обратной почтой. Писал он сухо, как и полагалось столь близко- му родственнику, оскорбленному тем, как недопусти- мо они вели себя после смерти Нико. Дядя Эмилио сразу не высказал Луису своего откровенного возмуще- ния, но уже не однажды подчеркнул со свойственным ему умением, как он относится к племяннику. К при- меру: он просто не пошел провожать Луиса на пароход и в течение двух последующих лет ни разу не поздра- вил его с днем рождения. Вот и теперь он лишь выполнил свой долг родствен- ника по отношению к маме и весьма скупо сообщал о визите к ней. Мама чувствовала себя очень хорошо, но 260
Мамины письма почти не разговаривала: вполне понятная вещь, если принять во внимание все переживания последних лет. Чувствуется, что она очень одинока в доме, и это есте- ственно, поскольку любая мать, прожившая всю жизнь с двумя сыновьями, не может чувствовать себя хорошо в огромном пустом доме, полном воспоминаний. Что же касается интересующих его строчек, то дядя Эми- лио в данном случае старался быть осторожным, как того и требовали деликатные обстоятельства дела, и, к сожалению, он должен сказать, что ничего определен- ного не выяснил, ибо мама не была расположена к бе- седе и даже приняла его в холле, чего раньше никог- да не позволяла себе в отношении к своему деверю! На вопрос о ее здоровье она ответила, что чувствует себя превосходно, разве что иногда дает себя знать ревматизм, но в эти дни ее утомляет глажка мужских рубашек. Дядя Эмилио поинтересовался, о каких ру- башках шла речь, но она вместо ответа неопределен- но покачала головой и предложила подать херес с га- летами Багли. Мама не позволила им слишком долго обсуждать письмо дяди Эмилио и его бесплодный визит к ней в дом. Спустя четыре дня пришло заказное письмо, хотя мама прекрасно знала, что нет никакой необходимости посылать заказные письма в Париж авиапочтой. Лау- ра позвонила Луису на работу и попросила его как можно скорее приехать домой. Через полчаса, придя домой, он застал ее погружен- ной в созерцание желтых цветов на столе. Лаура тяже- ло дышала. Письмо лежало на консоли камина, и Луис положил его туда же после того, как прочел. Он сел возле Лауры, немного подождал. Она пожала плечами. — Мать сошла с ума, — сказала Лаура. Луис зажег сигарету. Дым вызвал слезы на его гла- зах. Он понял, что игра продолжается и что он должен делать очередной ход. Но эту партию разыгрывало три игрока, даже четыре. Теперь он был уверен, что мама 261
Хулио Кортасар также стояла возле доски. Он все глубже и глубже по- гружался в кресло незаметно для себя и зачем-то при- крыл лицо руками, словно маской. Он слышал рыдания Лауры. Внизу с криком носились дети консьержки. Ночь, как известно, приносит решения и все прочее. Им же она принесла тяжелый и тупой сон после того, как их тела выдержали скучную битву, которую каж- дый из них в глубине души не желал. Снова вступал в силу молчаливый договор, заклю- ченный ими: утром они болтали о погоде, о преступле- нии в Сен-Клу, о Джеймсе Дине. Письмо продолжало лежать на консоли камина, и во время завтрака они не могли не видеть его. Но Луис знал, что по возвраще- нии со службы уже не найдет его там. Лаура с холод- ным, упорным старанием стирала все следы. Прошел день, потом другой и еще день. Однажды вечером они долго смеялись над рассказами соседей, над программой Фернанделя. У них возникла идея, что надо сходить в театр и провести конец недели в Фонтенбло. На рабочем столе Луиса накапливались теперь уже ненужные сведения, потому что все совпадало с тем, о чем говорилось в письме мамы. Пароход действитель- но прибывал в Гавр в пятницу, семнадцатого утром, а специальный поезд приходил на вокзал Сен-Лазар в одиннадцать сорок пять. В четверг они были в театре и очень весело провели время. За два дня до этого Лауре опять приснился кошмар, но Луис не пошевель- нулся, чтобы принести воды, он лежал к ней спиной и ждал, пока она сама успокоится. Затем Лаура заснула. Весь день она возилась с летним платьем, кроила его, что-то переделывала. Они поговорили о том, что надо купить электрическую швейную машину после выпла- ты взноса за холодильник. Луис нашел письмо мамы в ящике ночного столика и унес его с собой на службу. Он позвонил в пароходство, 262
Мамины письма хотя уже не сомневался в том, что мама сообщала точную дату прибытия. Это было единственное, чему он верил: обо всем остальном не хотелось даже и думать. Еще этот дурак дядя Эмилио! Лучше было бы написать Матильде. Несмотря на то что они были далеки друг от друга, Ма- тильда поняла бы, что нужно вмешаться и спасти маму. Но, по правде говоря (это не был вопрос, но как тут луч- ше выразиться), нужно ли спасать маму, именно маму? На миг он подумал заказать телефонный разговор с Ма- тильдой. Вспомнив же о хересе и галетах Багли, он по- жал плечами. Не было уже времени писать Матильде, хотя в действительности, пожалуй, было. Но, вероятно, лучше подождать пятницы семнадцатого, до... Коньяк уже не помогал ему просто не думать или, но крайней мере, думать без страха. Он все яснее ви- дел лицо мамы в последние недели в Буэнос-Айресе, сразу после похорон Нико. То, что ему тогда каза- лось выражением горя, он воспринимал теперь как злобное недоверие, как хищный оскал животного, которое чувствует, что от него хотят отделаться и бросить где-нибудь далеко от дома. Теперь он понял истинное лицо мамы. Только теперь он видел ее та- кой, какой она была в те дни, когда все родственни- ки наносили ей визиты, выражая соболезнование в связи со смертью Нико, сидели с ней вечерами. Он с Лаурой тоже приезжал из Адроге, чтобы побыть воз- ле нее. Они оставались в доме совсем недолго, пото- му что тут же появлялся дядя Эмилио, или Виктор, или Матильда, и все, как один, демонстрировали холодное презрение: родственники, возмущенные случившимся, возмущенные Адроге и тем, что они были счастливы, в то время как Нико, бедняжка, в то время как... Луис никогда не подозревал о том, как потрудилась вся родня, как чуть ли не в складчину они покупали им билеты и ласково проводили на пароход, осыпая подарками, и прощально махали вслед платками. 263
Хулио Кортасар Конечно, сыновний долг обязывал его немедленно написать Матильде. Он еще был в состоянии думать об этом перед четвертой рюмкой коньяка! На пятой он ду- мал обо всем сначала и уже смеялся (бродил пешком по Парижу, чтобы подольше побыть одному и проветрить мозги), смеялся над своим сыновним долгом, как будто бы дети имели какой-то долг, как будто бы долг мог быть как в четвертом классе, священный долг к священ- ной сеньорите, из отвратительного четвертого класса! Конечно, его прямой сыновний долг — написать письмо Матильде! Зачем притворяться (это не был воп- рос, но как тут лучше выразиться), что мама сошла с ума? Единственное, что стоило делать, это ничего не делать: пусть дни идут своей чередой, все, кроме пят- ницы. Когда Луис, как обычно, простился с Лаурой, пре- дупредив ее, что не придет завтракать, так как у него срочная работа, он уже знал наперед все дальнейшие события и мог бы добавить: «Если хочешь, пойдем туда вместе». Он укрылся в кафе на вокзале, скорее всего не для того, чтобы спрятаться, а для того, чтобы иметь ма- ленькое преимущество — видеть, оставаясь сам неви- димым. В одиннадцать тридцать пять он узнал Лауру по ее голубой юбке, двинулся за ней на расстоянии, увидел, как она изучала расписание, спрашивала о чем-то у служащего, купила перронный билет, вышла на платформу, где уже собралась публика, зевавшая по сторонам в ожидании поезда. Стоя за вагонеткой, груженной ящиками с фруктами, он наблюдал за Ла- урой, которая, казалось, не могла придумать: остать- ся у выхода на платформу или пройти вперед. Он смотрел на нее, нисколько не удивляясь, смотрел, как на насекомое, чье поведение могло представлять ка- кой-то интерес. Поезд пришел сразу, и Лаура смешалась с толпой, хлынувшей к окнам вагона, где каждый искал взглядом 264
Мамины письма своих, среди криков и рук, судорожно высовывающих- ся из вагона, как будто бы там внутри можно было за- дохнуться. Он обогнул вагонетку, прошел на перрон между ящиками с фруктами, стараясь не ступать на масляные пятна. Из своего укрытия он, конечно, увидит выходящих пассажиров, вновь увидит Лауру и чувство облегчения, написанное на ее лице. Разве у нее на лице не было написано чувство облегчения? (Это не был вопрос, но как тут лучше выразиться.) И затем, позволив себе удовольствие остаться на перроне после того, как ис- чезнут последние пассажиры и последние носильщики, он уйдет, спустится на площадь, залитую солнцем, и направится к кафе выпить коньяку. В этот же вечер он напишет маме, и словом не обмолвясь о забавном слу- чае (но что тут было забавного!), а после наберется смелости и поговорит с Лаурой (но он, конечно, не наберется смелости и не поговорит с Лаурой). Вот ко- ньяк обязательно будет, это вне всякого сомнения, и пусть все летит к черту! Видеть этих обнимающихся с криками и слезами людей! Эту как бы сорвавшуюся с цепи родню, ярмарочную карусель дешевой эротики, наводнившей перрон между наваленными чемоданами и пакетами! «Наконец-то, сколько времени мы не ви- делись, как ты загорела, Иветта, конечно, было такое чудное солнце, детка!» Луис готов был хоть в ком-ни- будь найти сходство с Нико, он был полон желания приобщиться к этой нелепице. Скорее всего, два че- ловека, прошедшие мимо него, прибыли из Аргенти- ны, судя по их прическе, пиджакам, выражению са- модовольства, под которым пряталось волнение от того, что они в Париже. Один из них и правда напо- минал Нико, если, конечно, искать сходство. Другой не имел ничего общего с Нико, как, собственно гово- ря, и первый. Вот хотя бы шея, она ведь намного тол- ще, чем у Нико, и в поясе он куда шире. Но если все же искать сходства, ну просто для интереса, то в этом 265
Хулио Кортасар втором, который прошел мимо с единственным чемо- даном в левой руке и теперь направился к выходу, было что-то общее с Нико. Он, как и Нико, левша, у него такая же слегка сутулая спина и эта линия плеч. Должно быть, и Лаура думала так же, потому что она шла за ним, не отрывая от него глаз, и на ее лице за- стыло знакомое ему выражение, то выражение, с ко- торым она пробуждалась от кошмара и садилась на кровати, пристально смотря в пространство, смотря, как он хорошо это теперь понял, на того, кто удалял- ся, повернувшись к ней спиной, свершив месть, не имеющую названия, заставляющую ее кричать и бить- ся во сне. Но как бы они ни искали сходства с Нико, этот че- ловек был им незнаком: они увидели его спереди, ког- да он поставил чемодан на землю, чтобы найти билет и передать его служащему у выхода с перрона. Лаура первой покинула вокзал. Он дал ей возмож- ность удалиться и затеряться на стоянке автобуса. Сам же Луис вошел в кафе на углу площади и опустился на стул. Позже он никак не мог вспомнить, просил ли он принести ему что-нибудь выпить, не отдавала ли го- речь, что теперь обжигала ему рот, дешевым коньяком. После обеда он без отдыха работал над новыми афи- шами. Иногда думал о том, что должен написать маме, но так ничего и не придумал до самого ухода со службы. Он пошел домой пешком. У подъезда дома встретил консьержку и немножко поболтал с ней. Он хотел бы остаться еще, чтобы поговорить с ней или с соседями, но все спешили домой: приближался час ужина. Луис медленно поднялся по лестнице (правда, он всегда поднимался медленно, чтобы не уставали легкие и не было кашля) и на площадке третьего этажа, преж- де чем позвонить, остановился передохнуть, присло- нясь к дверям и словно прислушиваясь к тому, что происходит внутри квартиры. Затем он позвонил дву- мя обычными короткими звонками. 266
Мамины письма — А, это ты! — сказала Лаура, как обычно подстав- ляя ему для поцелуя холодную щеку. — Я уже подума- ла, что вас задержали. Мясо, должно быть, уже пере- варилось. Нет, оно не переварилось, но было совершенно без- вкусным. Спроси он в этот момент Лауру, зачем она ходила на вокзал, кофе или сигарета, вероятно, восста- новили бы свой вкус. Но Лаура целый день не выхо- дила из дома: она сказала это, как будто кто-то застав- лял ее лгать, или ждала, что он сделает наигранно шутливое замечание по поводу сегодняшнего числа или злополучной мании мамы. Помешивая кофе, опершись локтями на стол, он опять упустил удобный момент. Ложь Лауры уже ни- чего не означала. Одной больше там, где столько чу- жих поцелуев, где такое долгое молчание, где все пол- нится Нико, где в нем или в ней ничего иного, кроме Нико, не было. Почему бы (это не был вопрос, но как тут лучше выразиться?) не поставить на стол третий прибор? Почему бы не вскипеть, сжать кулак и трах- нуть им по этому печальному и страдальческому лицу, которое, искажаясь в дыме сигареты, то возникало, то исчезало, как между струями воды, и, казалось, посте- пенно наливалось ненавистью, как будто было лицом самой мамы? Как будто сам Нико находился в другой комнате или, возможно, ожидал на лестнице, присло- нясь к двери, — так же как раньше сделал это он сам, — или расположился там, где всегда он был хозя- ином, на белом пространстве простынь. Это он (Нико) приходил сюда (на белую постель) в снах Лауры. Мо- жет быть, там он и поджидал теперь, лежа на спине, с зажженной сигаретой, слегка покашливая, с улыбкой на лице клоуна: такое лицо было у него последние дни, когда в его венах уже не оставалось ни капли здоровой крови. Луис перешел в другую комнату, приблизился к рабочему столу, зажег лампу. Ему не нужно было 267
Хулио Кортасар перечитывать письмо мамы для того, чтобы ответить на него так, как это следовало. Он начал писать: «Дорогая мама». Написал: «Доро- гая мама», скомкал бумагу. Написал: «Мама». Он чув- ствовал, что дом сжимается, как кулак. Все сузилось, все душило. Квартира была предназ- начена для двоих, так он думал, точно для двоих. Ког- да он поднял глаза (успев написать «мама»), Лаура стояла в дверях, смотря в упор на него. Луис отложил перо. — Тебе не кажется, что он очень похудел? — сказал Луис. Лаура сделала какое-то движение. Две блестящие струйки слез бежали по ее щекам. — Немного, — сказала она. — Человек ведь меняется.
ДОБРЫЕ УСЛУГИ Марии Москере, которая рассказывала мне в Париже о мадам Франсинэ. С некоторых пор мне стало трудно разжигать огонь. Спички не те, что прежде: нужно держать их головкой вниз и ждать, пока пламя как следует займется; дрова сырые, и как ни твержу я Фредерику, чтобы приносил мне сухие поленья, вечно они пахнут влагой и плохо горят. Как начали у меня дрожать руки, все стало по- лучаться с трудом. Раньше я в две секунды заправля- ла постель, и простыни выглядели, будто только что из-под утюга. А теперь все верчусь и верчусь вокруг кровати, а мадам Бошамп сердится и говорит, что пла- тит мне повременно вовсе не затем, чтобы я часами разглаживала складочку здесь да морщинку там. А все потому, что руки дрожат, да и простыни нынче не те, такие толстые, грубые. Доктор Лебрен сказал, что ни- чего у меня нет, надо только беречь себя, не просту- жаться и ложиться пораньше спать. «И этот стаканчик винца время от времени — а, мадам Франсинэ? Не лучше ли от него отказаться, да и от перно перед обе- дом?» Доктор Лебрен — врач молодой, и для молодых его лечение подходит. В мои времена никому бы и в голову не пришло, будто в вине есть что-то плохое. И потом, я же никогда не пью, так как некоторые: как, скажем, Жермена с четвертого этажа или плотник Феликс, эта скотина. Не знаю, с чего это пришел мне нынче на память мсье Бебе и тот вечер, когда он угос- тил меня бокалом виски. Мсье Бебе! Мсье Бебе! На кухне в квартире мадам Розэ, вечером, во время праз- дника. Я тогда часто выходила, я еще работала в раз- ных домах, повременно. В доме мсье Ренфельда, в доме сестер, что учили играть на пианино и на скрипке, и в 269
Хулио Кортасар других разных домах, очень хороших. Теперь-то я кое-как выхожу три раза в неделю к мадам Бошамп, да и это, похоже, долго не продлится. Руки у меня дрожат, и мадам Бошамп сердится. Теперь-то уж она не порекомендовала бы меня мадам Розэ, и мадам Розэ не пришла бы за мной, и я не встретила бы мсье Бебе на кухне. Нет уж, кого-кого, но только не мсье Бебе. Когда мадам Розэ пришла ко мне, было уже поздно, и побыла она всего минуточку. Дом-то мой на самом деле — всего одна комната, но поскольку есть там кухня и стоит та мебель, которая осталась после того, как умер Жорж и пришлось все продать, думаю, я имею право называть эту комнатенку моим домом. Так или иначе, а стоят там три стула, и мадам Розэ сняла перчатки, села и сказала, что комнатка маленькая, но очень милая. Мадам Розэ меня прямо поразила, даже жаль, что сама я была одета как замарашка. Она меня застала врасплох, и на мне была та зеленая юбка, что мне подарили в доме сестер. Мадам Розэ ни на что не смотрела, то есть смот- рела и тут же отводила глаза, будто стряхивала с себя все, что ни увидит. Носик у нее был чуть наморщен: может, ей досаждал запах лука (я так люблю лук), а может, где-то пописала бедняжка Минуш. Но я была рада, что мадам Розэ пришла, так ей и сказала. — Да-да, мадам Франсинэ. Я тоже рада, что застала вас, ведь у меня столько дел... — Она снова сморщила носик, словно эти самые дела дурно пахли. — Я хочу вас попросить... То есть, мадам Бошамп подумала, что, возможно, вы будете свободны в воскресенье вечером. — Ну разумеется, — сказала я. — Что же мне еще делать в воскресенье после мессы? Заскочить на мину- точку к Гюставу и... — Да-да, конечно, — перебила мадам Розэ. — Если вы свободны в воскресенье, я бы хотела, чтобы вы по- могли мне по дому. У нас будет праздник. — Праздник? Мои поздравления, мадам Розэ. 270
Добрые услуги Но мадам Розэ, казалось, это вовсе не понравилось, и она тут же встала. — Вы могли бы помочь на кухне, там будет много работы. Если вы сможете прийти к семи, мой дворец- кий вам все объяснит. — Разумеется, мадам Розэ. — Вот мой адрес, — сказала мадам Розэ и протяну- ла карточку кремового цвета. — Пятьсот франков вас устроит? — Пятьсот франков, что ж. — Ну, скажем, шестьсот. В полночь вы освободи- тесь и успеете на метро. Мадам Бошамп сказала, что вы человек надежный. — О, мадам Розэ! Когда она ушла, я едва не расхохоталась, подумав, что чуть было не предложила ей чашечку чаю (долго бы мне пришлось искать целую чашку, без трещин и щер- бинок). Иногда я забываю, с кем говорю. Вот когда иду в дом к какой-нибудь даме, то сдерживаюсь и говорю, как положено прислуге. Может, все потому, что дома у себя я никому не прислуживаю, а может, мне до сих пор кажется, будто я живу в хибарке из трех комнат, какая у нас была, когда мы с Жоржем работали на фабрике и ни в чем не нуждались. А может, так часто шпыняю бед- няжку Минуш, которая писает под кроватью, что уж и вообразила себя важной дамой, не хуже мадам Розэ. Перед самым входом у меня отломился каблук. Я тут же проговорила: «Взад и вперед, пусть мне пове- зет, отыди вон, черт». И нажала на звонок. Вышел господин с седыми бакенбардами, будто в театре, и впустил меня. Квартира была огромная, пах- ло мастикой. А господин был дворецким, и пахло от него духами. — Наконец-то, — сказал он и провел меня по кори- дору к службам. — В другой раз позвоните лучше в ту дверь, что слева. 271
Хулио Кортасар — Мадам Розе мне об этом ничего не сказала. — Еще бы госпоже думать о таких вещах. Алиса, это мадам Франсинэ. Дайте ей какой-нибудь из ваших передников. Алиса провела меня к себе в комнату, за кухней (а кухня-то какая), и дала фартук, слишком большой для меня. Вроде бы мадам Розэ поручила ей мне все объяс- нить, но вначале, услышав про собак, я подумала, что тут какая-то ошибка, и все смотрела на Алису, на бо- родавку, что росла у Алисы под носом. Проходя по кухне, я заметила, что все такое шикарное, сверкаю- щее, и мысль, что я буду весь вечер мыть хрустальную посуду и складывать на подносы лакомства, какие едят в подобных домах, грела мне душу: куда лучше, чем пойти в театр или поехать за город. Может, поэтому я вначале не очень-то поняла про собак, а все смотрела и смотрела на Алису. — Ну да, да, — повторила Алиса, которая была бре- тонкой, и это видно было с первого взгляда. — Так сказала хозяйка. — Но почему? Разве этот господин в бакенбардах не может занятьря собаками? — Господин Родолос — дворецкий, — произнесла Алиса с благоговейным почтением. — Ну хорошо, не он, так кто-нибудь еще. Не пони- маю, почему я. Алиса вдруг начала хамить. — А почему бы и нет, мадам... — Франсинэ, к вашим услугам. — ...мадам Франсинэ? Работа нетрудная. Фидо хуже всех, барышня Люсьенна его совсем избаловала... И она снова принялась мне все объяснять, голоском сладеньким, будто фруктовое желе. — Суйте ему все время сахар и держите на коленях. Когда мсье Бебе приходит, с собачкой тоже сладу нет, очень уж балует ее, знаете ли... А Медор зато очень послушный, да и Фифин не вылезет из своего угла. 272
Добрые услуги — Значит, — сказала я, так и не оправившись от изумления, — собак здесь целая прорва. — Да, их тут много. — В квартире! — воскликнула я, не в силах скрыть возмущения. — Не знаю, что вы об этом думаете, ма- дам... — Мадемуазель. — Простите. Но в мои времена, мадемуазель, соба- ки жили на псарне, и я знаю, о чем говорю, потому что у нас с покойным мужем был домик неподалеку от вил- лы мсье... Но Алиса мне не дала договорить. Не то чтобы она оборвала меня, а только потеряла терпение, а я это сразу подмечаю. Я умолкла, а она стала мне объяс- нять, что мадам Розэ обожает собак, а хозяин потака- ет ее вкусам. И дочка унаследовала ту же страсть. — Барышня души не чает в Фидо и, конечно, ку- пит сучку той же породы, чтобы у них были щенки. А собак всего-то шесть: Медор, Фифин, Фидо, Малыш- ка, Чау и Ганнибал. Фидо хуже всех, барышня Люсь- енна его вконец избаловала. Слышите? Уж верно, это он лает в приемной. — И где же я буду присматривать за ними? — спро- сила я беспечным тоном, чтобы Алиса не подумала, будто я затаила обиду. — Мсье Родолос вас отведет в собачью комнату. — Значит, у собак есть комната? — спросила я, опять же без всякого стеснения. Алиса ни в чем не была виновата в конечном итоге, но, по правде говоря, я бы тут же, не сходя с места, надавала ей пощечин. — Конечно, у них есть своя комната, — ответила Алиса. — Хозяйка настаивает, чтобы каждая собака спала на своей подстилке, и для них отвели отдельную комнату. Мы отнесем туда стул, чтобы вы сидя при- сматривали за ними. Я как могла завязала передник, и мы вернулись на кухню. И как раз в эту минуту открылась другая 273
Хулио Кортасар дверь, и вошла мадам Розэ. На ней был голубой ха- лат с белой меховой опушкой, а лицо густо намазано кремом. Она, извиняюсь за выражение, походила на пирожное. Но приняла меня очень любезно: видно было, что у нее камень с души свалился, когда я при- шла. — А, мадам Франсинэ. Алиса, наверное, уже объяс- нила вам, в чем дело. Может быть, позже вы поможе- те в мелочах — вытрете рюмки или что-нибудь еще, — но главная ваша задача — присматривать за моими душками, чтобы они не подняли шума. Прелестные песики, но не привыкли быть вместе, да еще и одни, без людей, тут же начинают драться, а для меня непе- реносима мысль, что Фидо может укусить бедняжку Чау или Медор... — Тут она понизила голос и подо- шла поближе. — Кроме того, надо особенно следить за Малышкой, это белый шпиц с такими чудесными глаз- ками. Мне кажется, что... момент приближается... и мне бы не хотелось, чтобы Медор или Фидо... вы по- нимаете меня? Завтра я отправлю ее в наш загородный дом, но до той поры хочу, чтобы за ней как следует присматривали. И притом ума не приложу, куда бы ее определить — только вместе со всеми, в их комнату. Бедная крошка, она такая нежная! Я не расстаюсь с ней всю ночь. Вот увидите: они не доставят вам беспо- койства. Наоборот, одно удовольствие смотреть, какие они умные. Время от времени я буду заходить к вам, справляться, как идут дела. Я тут же поняла, что это не любезность, а предуп- реждение, но с лица мадам Розэ, измазанного кремом, пахнущим цветами, не сходила улыбка. — Люсьенна, моя девочка, тоже, конечно, зайдет. Она жить не может без Фидо. Даже спит с ним, представляете... — Но это она уже сказала какому- то воображаемому собеседнику, потому что мгновен- но развернулась, вышла, и больше я ее не видала. Алиса, прислонившись к столу, тупо уставилась на 274
Добрые услуги меня. Нет, я вообще-то не имею привычки плохо ду- мать о людях, но она уставилась на меня именно тупо. — Когда праздник-то начинается? — спросила я, вдруг ощутив, что невольно говорю, как мадам Розэ, обращаясь не к человеку, а куда-то вбок, словно задаю вопрос вешалке или дверному косяку. — Начинается вот-вот, — ответила Алиса, и мсье Родолос, который как раз вошел, стряхивая пыль с черного костюма, важно кивнул головой. — Да, как раз время, — подтвердил он, сделав Али- се знак заняться дорогими красивыми серебряными подносами. — Мсье Фрежюс и мсье Бебе уже пришли и просят коктейли. — Эти всегда приходят пораньше, — вставила Али- са. — Уж конечно, чтобы выпить... Я все объяснила мадам Франсинэ, и мадам Розэ тоже сказала ей, что нужно делать. — Вот и чудесно. Тогда проводите ее в комнату, где она должна будет оставаться. А я приведу собак: хозя- ин и мсье Бебе играют с ними в гостиной. — Фидо был в спальне барышни Люсьенны, — на- помнила Алиса. — Да, она сама принесет его мадам Франсинэ. А теперь, не угодно ли пройти... Так-то вот я и очутилась на старом венском стуле, ровно посередине большущей комнаты, где по полу были разбросаны подстилки, а еще стоял домик с со- ломенной крышей, точь-в-точь негритянская хижина: построили его по прихоти барышни Люсьенны для ее Фидо, как господин Родолос объяснил мне. Шесть подстилок валялись где попало, и всюду стояли миски с едой и питьем. Единственная электрическая лампоч- ка висела как раз над моей головой и светила очень тускло. На это я пожаловалась господину Родолосу: сказала, что неровен час усну, когда останусь тут одна с собаками. 275
Хулио Кортасар — Ах нет, не уснете, мадам Франсинэ, — ответил он. — Собаки добрые, но избалованные, они не дадут вам покоя. Подождите минутку. Когда он закрыл дверь и я осталась сидеть одна посередине этой комнаты, такой странной, пропахшей псиной (чистой псиной, что правда, то правда), со всеми этими подстилками на полу, я сама почувство- вала себя как-то странно, будто я сплю и вижу сон — особенно этот желтый свет над головой, и тишина. Ко- нечно, время пролетит быстро, и не так уж тут про- тивно, и все же я ощущала каждую минуту: что-то неладно. Не то плохо, что меня позвали ради этого, заранее не предупредив, — может, странно то, что во- обще надобно делать такую работу, — я, во всяком случае, и в самом деле думала, что в этом нет ничего хорошего. Пол был натерт до блеска: сразу видно, что собаки делают свои дела в другом месте — вони ни- какой, только запах псины, а он не такой уж гадкий, если притерпеться. Хуже всего было сидеть тут одной и ждать, и я почти что обрадовалась, когда вошли ба- рышня Люсьенна с Фидо на руках: то был ужасный мопс (я мопсов терпеть не могу), а потом подоспел и господин Родолос, криками сзывая остальных пяте- рых собак, — и вот они все собрались в этой комна- те. Барышня Люсьенна была такая хорошенькая, вся в белом, с платиновыми волосами до плеч. Она долго целовала и гладила Фидо, не обращая внимания на других собак, которые лакали воду и носились вок- руг, а потом поднесла мне собачонку и впервые взгля- нула на меня. — Это вы будете присматривать за собаками? — спросила она. Голосок у нее оказался немножко визг- ливый, но была она красавица, кто станет спорить. — Я — мадам Франсинэ, к вашим услугам, — ска- зала я, поклонившись. — Фидо такой нежный. Возьмите его. Да-да, на руки. Он вас не испачкает, я сама купаю его каждое 276
Добрые услуги утро. Повторяю, он очень нежный. Не разрешайте ему общаться с теми. Время от времени давайте воды. Собачонка сидела спокойно у меня на коленях, и все же мне было немного противно. Огромный дог, весь в черных пятнах, подошел и обнюхал его, как это приня- то у собак, и барышня Люсьенна завизжала и дала ему пинка. Мсье Родолос не отходил от двери — видно, привык ко всему. — Вот видите, видите, — верещала барышня Люсьен- на. — Я не желаю, чтобы такое повторилось, и вы не дол- жны этого допускать. Мама ведь все объяснила вам, так или нет? Вы не должны выходить отсюда, пока не закон- чится вечеринка. А если Фидо станет плохо и он запла- чет, постучите в дверь, чтобы вот этот предупредил меня. Она ушла, так и не бросив на меня ни единого взгляда, но прежде снова взяла мопса на руки и заце- ловала до того, что у него глаза заслезились. Мсье Родолос еще на секунду задержался. — Эти собаки добрые, мадам Франсинэ, — сказал он. — Но на всякий случай, если что-то будет не так, постучите в дверь, я приду. Не переживайте, — доба- вил он, словно это пришло ему в голову в последний мо- мент, и вышел, осторожно притворив за собою дверь. Я до сих пор спрашиваю себя, не задвинул ли он снару- жи засов: тогда я не поддалась искушению пойти про- верить, мне ведь от этого стало бы гораздо хуже. На самом деле смотреть за собаками оказалось не- трудно. Они не грызлись, и то, что мадам Розэ сказала о Малышке, было неверно: по всей видимости, еще не началось. Разумеется, как только дверь закрылась, я спустила с колен пакостного мопса, чтобы он спокойно возился с остальными. Он был противней всех, вечно задирался, но его не обижали, даже приглашали в игру. То и дело собаки лакали воду или ели великолеп- ное мясо из своих мисок. Не поймите превратно, но я даже почувствовала, что голодна, при виде такого рос- кошного мяса в этих мисках. 277
Хулио Кортасар Иногда где-то далеко-далеко слышался смех, и уж не знаю, потому ли, что мне известно было о музыке, ко- торую они собирались устроить (Алиса сказала на кух- не), но мне почудилось, будто я слышу пианино, хотя, может, это было в другой квартире. Время тянулось медленно, может, из-за единственной лампочки, что свисала с потолка, такой от нее исходил желтый свет. Четыре собаки вскоре заснули, а Фидо с Фифин (не знаю, Фифин ли то была, но, похоже, она) поиграли немного, покусывая друг дружку за уши, потом нала- кались воды и вместе улеглись на подстилку. Иногда я вроде бы слышала шаги за дверью и скорей хватала на руки Фидо — неровен час, войдет барышня Люсьенна. Но никто так и не объявился, время шло, и я начала клевать носом на стуле, даже хотела выключить свет и по-настоящему вздремнуть на одной из свободных под- стилок. Не скажу, чтобы я не обрадовалась, когда Алиса пришла за мной. Лицо у Алисы горело: видно, ее очень взволновал праздник и то, как они во всех подробнос- тях обсуждали его на кухне с другими служанками и с мсье Родолосом. — Мадам Франсинэ, вы просто чудо, — заявила она. — Уж конечно, хозяйка будет просто в восторге и станет звать вас всякий раз, как затеется праздник. Та, что приходила прежде, не смогла утихомирить собак, барышне Люсьенне даже пришлось оставить танцы и самой присматривать за ними. Взгляните только, как они спят! — Гости уже ушли? — спросила я, чуть смущенная такими похвалами. — Гости — да, но те, что чувствуют себя как дома, еще на минутку задержались. Выпили все на славу, это я вам точно говорю. Даже хозяин, на что уж он дома никогда не пьет, пришел на кухню такой доволь- ный, шутил с Жинеттой и со мной, похвалил, как мы хорошо подали ужин, и подарил каждой по сотне 278
Добрые услуги франков. Думаю, и вам перепадет что-нибудь на чай. Барышня Люсьенна еще танцует со своим женихом, а мсье Бебе с друзьями резвятся: переодеваются в раз- ные костюмы. — Значит, я должна еще оставаться здесь? — Нет. Хозяйка приказала выпустить собак, когда уйдут депутат и другие. Нашим всем нравится играть с собаками в гостиной. Я отнесу Фидо, а вы ступайте за мной следом на кухню. И я пошла, такая усталая, до смерти сонная, но мне любопытно было поглядеть на праздник, хотя бы на грязные рюмки и тарелки в кухне. И я их увидела: целые кучи громоздились повсюду, а еще бутылки из- под шампанского и виски, в некоторых оставалось еще на донышке. На кухне горели лампы дневного света, и я поразилась, сколько там белых шкафов, сколько по- лок, где сверкали приборы и кастрюли. Жинетта, ма- ленькая, рыжая, тоже была очень возбуждена, и когда Алиса вошла, захихикала и стала делать ей знаки. Бес- стыжая, как многие девчонки в нынешние времена. — По-прежнему? — спросила Алиса, кинув взгляд на дверь. — Да, — ответила Жинетта с ужимками. — А это та женщина, что присматривала за собаками? Мне хотелось пить, хотелось спать, но мне ниче- го не предлагали, даже не приглашали сесть. Их слишком волновал праздник: то, что они разглядели, пока накрывали на стол или принимали пальто в прихожей. Раздался звонок, и Алиса, все еще с моп- сом на руках, выбежала прочь. Мсье Родолос про- шел мимо меня, не глядя, и вскоре вернулся: пять со- бак скакали вокруг него, виляя хвостами. Я заметила, что в руке у него была зажата полная пригоршня сахару: он раздавал куски собакам, чтобы те шли за ним в гостиную. Я прислонилась к большому столу посередине кухни, стараясь не смотреть на Жинетту, а та, как только вернулась Алиса, продолжала болтать 279
Хулио Кортасар о мсье Бебе и о переодеваниях, о мсье Фрежюсе, о пианистке, которая, похоже, была чахоточная, и о том, что барышня Люсьенна вроде бы поссорилась с папашей. Алиса взяла полупустую бутылку и поднес- ла ее ко рту с таким нахальством, что я смутилась и не знала, куда глаза девать, но хуже всего было то, что она передала бутылку рыжей, которая допила остатки. Обе хохотали так, словно тоже порядком подпили на празднике. Может поэтому им и не при- шло в голову, что я голодна и ужасно хочу пить. Разумеется, если бы они были в себе, то догадались бы. Люди по природе своей не злы и чаще всего гру- бят, не замечая того, как, например, в автобусе, в магазинах и в конторах. Снова зазвенел звонок, и обе девушки мигом вы- скочили. Раздавались взрывы хохота, время от време- ни — пианино. Я не понимала, почему меня заставля- ют ждать, — всего-то дела: расплатиться и расстаться по-хорошему. Я уселась и положила локти на стол. Глаза у меня смыкались, поэтому я не сразу поняла, что кто-то вошел в кухню. Я услышала звон бокалов и тихий-тихий свист. Подумав, что это Жинетта, я обер- нулась, чтобы спросить, долго ли еще ждать. — Ах, простите, сударь, — сказала я, поднима- ясь. — Я и не знала, что.вы здесь. — Меня нет, меня нет, — заговорил этот господин, очень молодой. — Лулу, ну-ка иди взгляни! Его чуть покачивало, и он оперся о какую-то пол- ку. Он уже наполнил бокал чем-то белым и теперь подозрительно разглядывал напиток на свет. Лулу не показывалась, и молодой господин подошел ко мне и усадил снова. Он был светловолосый, очень бледный, одетый во все белое. Когда я заметила, что он среди зимы одет во все белое, то опять подумала: а не снит- ся ли мне все это? Я это говорю не для красного слов- ца: стоит мне увидеть что-то странное, как я задаю себе именно этот вопрос: а не снится ли мне все это? Все 280
Добрые услуги может быть: я иногда вижу такие странные сны. Но гос- подин стоял тут и улыбался устало, почти со скукой. Жаль было смотреть, какой он бледный. — Вы, должно быть, та, что присматривала за со- баками, — сказал он и отхлебнул из бокала. — Я — мадам Франсинэ, к вашим услугам, — от- кликнулась я. Он был такой милый, и я ничуть не ро- бела. Скорее, хотелось быть ему полезной, оказать вни- мание. Теперь он опять глядел на приоткрытую дверь. — Лулу! Придешь ты наконец? Тут есть водка. По- чему вы плакали, мадам Франсинэ? — Ах, нет, сударь, я не плакала. Наверное, зевну- ла как раз перед тем, как вы вошли. Я немного устала, а свет в той комнате... в другой комнате был довольно тусклый. А когда зеваешь, то... — ...слезятся глаза, — закончил он. У него были великолепные зубы, а таких белых рук я у мужчины и не видала. Вдруг он поднялся и пошел навстречу како- му-то юноше, который, покачиваясь, входил на кухню. — Эта женщина, — провозгласил он, — избавила нас от мерзких тварей. Лулу, поздоровайся с ней. Я снова поднялась в знак приветствия. Но господин по имени Лулу даже не глядел на меня. Он нашел в хо- лодильнике бутылку шампанского и пытался ее открыть. Молодой человек в белом подошел помочь ему, и оба, хохоча во все горло, принялись возиться с бутылкой. А от смеха теряешь силы, и им никак не удавалось снять пробку. Тогда они решили сделать это вместе, и стали тянуть каждый в свою сторону, пока, наконец, не прижа- лись друг к дружке, очень довольные, но бутылку так и не открыли. Мсье Лулу все твердил: «Бебе, Бебе, пожа- луйста, пойдем...» — а мсье Бебе хохотал все громче и в шутку его отпихивал и, наконец, сорвал пробку, и пен- ная струя ударила в лицо мсье Лулу — тот грязно выру- гался и стал бродить по кухне, протирая глаза. — Бедный милый ребенок, он слишком пьян, — сказал мсье Бебе, выпихивая его. — Пусть составит 281
Хулио Кортасар компанию бедняжке Нине: человеку взгрустнулось. — Он снова расхохотался, но уже не так весело. Когда он вернулся, то показался мне еще более ми- лым. У него все время дергалась одна бровь: должно быть, нервный тик. Это повторилось два или три раза, пока он глядел на меня. — Бедная мадам Франсинэ, — сказал он, ласково погладив меня по голове. — Ее оставили одну и уж наверняка не налили ничего выпить. — Сейчас, должно быть, придут и отпустят меня домой, сударь, — ответила я. Меня ничуть не задела эта его вольность — то, что он погладил меня по голове. — Отпустят, отпустят... Да разве кому-то нужно раз- решение, чтобы идти куда-то или оставаться на мес- те? — произнес мсье Бебе, усаживаясь рядом со мной. Он снова поднял свой бокал, потом поставил на стол, взял чистый и наполнил его жидкостью чайного цвета. — Мадам Франсине, давайте выпьем вместе, — ска- зал он, протягивая мне бокал. — Вы, конечно же, лю- бите виски. — Боже мой, сударь, — всполошилась я. — Кроме вина да капельки перно по субботам за столом у Пос- тава, я ничего и в рот не беру. — Неужто и впрямь вы никогда не пробовали вис- ки? — изумился Бебе. — Ну, один глоточек. Увидите, как это вкусно. Ну же, мадам Франсинэ, соберитесь с духом. Самое трудное — первый глоток. — И он стал читать стихи, которых я не помню: речь шла о моря- ках, которые попали в какие-то неведомые, странные края. Я выпила глоточек виски: напиток был такой душистый, что я отхлебнула еще, а потом и еще. Мсье Бебе смаковал свою водку и глядел на меня как зача- рованный. — Как приятно сидеть тут с вами, мадам Франси- нэ, — повторял он. — К счастью, вы не так молоды, вы можете быть просто другом... Только посмотришь 282
Добрые услуги на вас — и сразу поймешь, какая вы добрая, точь-в- точь тетушка из провинции: вас можно баловать, и вы можете баловать — и ничего дурного не произойдет... Вот, например, у Нины есть тетушка в провинции, она посылает цыплят, овощи корзинами и даже мед... Правда, чудесно? — Еще бы, сударь, — поддакнула я и протянула бокал, чтобы он налил еще, раз уж это ему так нрави- лось. — Всегда приятно, чтобы о тебе пеклись, особен- но когда ты молодой. В старости ничего иного не оста- ется, как думать о себе самому, потому что другие... Вот, скажем, я... С тех пор как умер мой бедный Жорж... — Выпейте еще, мадам Франсинэ. Тетушка Нины живет далеко и только присылает цыплят... с ней не впутаешься в какие-нибудь семейные дрязги. Я сильно опьянела и даже не боялась, что войдет мсье Родолос и увидит, как я расселась здесь, на кух- не, с одним из гостей. Мне так нравилось смотреть на мсье Бебе, слушать его смех, немного пронзительный, должно быть, от выпивки. И ему тоже нравилось, как я на него смотрю, хотя вначале мне и показалось, что он немного настороже, но потом он только улыбался и пил, да смотрел на меня. Я знала, что он ужасно пьян, потому что Алиса мне рассказала, сколько всего они выпили, и к тому же у мсье Бебе так странно сверкали глаза. Да если бы он не был пьян, то с какой бы стати сидел на кухне со старухой, вроде меня? Но ведь ос- тальные тоже были пьяные, а только мсье Бебе соста- вил мне компанию, налил выпить и погладил по голо- ве, хотя в этом-то что уж хорошего. Поэтому мне было так приятно с мсье Бебе, и я все смотрела на него и смотрела, а ему нравилось, когда на него смотрят, по- тому что пару раз он повернулся в профиль, а нос у него был такой красивый, прямо как у статуи. Да и весь он был как статуя, особенно в своем белом наряде. Даже пил он белую жидкость, и был такой бледный, что 283
Хулио Кортасар я за него испугалась. Видно было, что он все время си- дит взаперти, как многие из нынешних молодых. Хоте- лось сказать ему об этом, но кто я такая, чтобы давать советы господину, да к тому же момент я упустила, потому что дверь растворилась с грохотом и вошел мсье Лулу, волоча за собой дога, вокруг шеи которого была обмотана вместо поводка перекрученная занавеска. Был он еще пьянее, чем мсье Бебе, и чуть не упал, когда дог заверделся вокруг него и запутал ему ноги занавеской. В коридоре послышались голоса, и появился седой гос- подин, должно быть мсье Розэ, а за ним тотчас же — мадам Розэ, вся красная, возбужденная, а с ней — ху- дой юноша с волосами такими черными, каких я никог- да и не видела. Все бросились помогать мсье Лулу, ко- торый никак не мог выпутаться из-под дога и занавески, — все смеялись, кричали, отпускали шуточ- ки. Никто на меня и внимания не обратил — вот толь- ко мадам Розэ заметила и перестала смеяться. Я не рас- слышала, что она сказала седому господину, который взглянул на мой бокал (он был пустой, но бутылка сто- яла рядом), и мсье Розэ посмотрел на мсье Бебе и по- грозил пальцем, а мсье Бебе подмигнул ему, откинулся на спинку стула и весело расхохотался. Я совсем была сбита с толку, и мне показалось, что лучше всего будет встать, поклониться и отойти в сторонку. Мадам Розэ вышла из кухни, а через минуту появились Алиса и мсье Родолос и сделали знак следовать за ними. Я сно- ва поклонилась всем, кто был в кухне, но не думаю, чтобы кто-то это увидел, потому что они утешали мсье Лулу, который вдруг расплакался и стал бормотать что- то невнятное, тыча пальцем в мсье Бебе. Единственное, что помнится, — это заливистый смех мсье Бебе, кото- рый откинулся на спинку стула и все хохотал, хохотал. Алиса подождала, пока я сниму фартук, а мсье Родо- лос вручил мне шестьсот франков. На улице падал снег, последний поезд метро давно отошел. Мне пришлось больше часа добираться домой пешком, но меня согрева- 284
Добрые услуги ло виски, и воспоминание о стольких вещах, и то, как чудесно посидела я на кухне под конец праздника. Время летит, как любит повторять Постав. Кажется, еще понедельник — ан, глядишь, уж пятница. Едва кон- чилась осень — не успеешь обернуться, как лето в разга- ре. Всякий раз, как Робер появляется у меня и спраши- вает, не надо ли почистить камин (Робер такой добрый, берет с меня только половину того, что получает от дру- гих жильцов), мне вдруг как стукнет в голову — да ведь зима уже, как говорится , на пороге. Поэтому я и не по- мню как следует, сколько времени прошло, пока я снова не увидела мсье Розэ. Пришел он в сумерках, почти в тот же час, что и мадам Розэ когда-то давно. И он тоже на- чал с того, что сказал, будто пришел потому, что мадам Бошамп меня порекомендовала, и уселся на стул в каком- то смущении. В моем доме никто не чувствует себя в сво- ей тарелке — даже я сама, когда приходят посторонние. Начинаю тереть себе руки, будто они грязные, а потом вдруг мне приходит в голову, что гости-то, поди, и впрямь подумают, будто руки у меня грязные, — и тут уж я не знаю, куда и девать себя. Хорошо еще, мсье Розэ был так же смущен, как и я, только притворялся получше. Мер- но стучал палкой в пол, от чего Минуш до смерти пере- пугалась, и смотрел во все стороны, только чтобы не гля- нуть мне в глаза. Я уж не знала, какому святому молить- ся, потому что это в первый раз важный господин так смущался передо мной, а я не знала, что в таких случаях полагается делать, — может, предложить чашечку чаю. — Нет, нет, спасибо, — отмахнулся он нетерпели- во. — Я пришел по просьбе моей жены... Вы, конеч- но, помните меня. — Еще бы, мсье Розэ. Тот праздник в вашем доме... столько гостей... — Да. Тот праздник. Вот именно... То есть, я хочу сказать, мой визит никак не связан с тем праздником, но в прошлый раз вы очень помогли нам, мадам... 285
Хулио Кортасар — Франсинэ, к вашим услугам. — Мадам Франсинэ, вот именно. Моя жена подума- ла... Видите ли, вопрос деликатный. Прежде всего хочу успокоить вас. То, что я собираюсь вам предложить, вовсе не является... как это сказать... противозакон- ным. — Противозаконным, мсье Розэ? — Ах, знаете ли, в нынешние времена... Но повто- ряю вам: вопрос очень деликатный, однако в конечном счете в этом нет ничего дурного. Моя жена обо всем знает и дала свое согласие. Я упоминаю об этом, что- бы успокоить вас. — Если мадам Розэ согласна, мне это будто елей на душу, — поддакнула я, чтобы он перестал смущаться, хотя я не очень-то много знала о мадам Розэ, да и ско- рее недолюбливала ее. — Короче говоря, дело вот в чем, мадам... Франси- нэ, да-да, именно так: мадам Франсинэ. Один из на- ших друзей... лучше сказать, знакомых погиб недавно при весьма специфических обстоятельствах. — Ах, мсье Розэ! Мои искренние соболезнования. — Благодарю вас, — кивнул мсье Розэ, и тут его как-то странно перекосило: будто он сейчас закричит от ярости или расплачется. Просто безумный какой-то оскал — я даже перепугалась. К счастью, дверь была полуоткрыта, а рядом со мной мастерская Фреснэ. — Этот господин... речь идет об очень известном модельере... жил один, то есть вдали от родных, по- нимаете? У него не было никого, кроме друзей, пото- му что клиенты, знаете ли, в подобных случаях не в счет. И вот, по целому ряду причин, которые долго объяснять, мы, его друзья, подумали, что во время погребальной церемонии... Как красно он говорил! Взвешивал каждое слово, мерно постукивая по полу своей палкой, и не разу не взглянул на меня. Будто слушаешь новости по радио, только мсье Розэ говорил медленнее, да и видно было, 286
Добрые услуги что он не по бумажке читает. Значит, и умения у него больше. Я пришла в такой восторг, что осмелела и при- двинула поближе стул. Будто бы тепло разлилось у меня внутри от одной мысли о том. что такой важный госпо- дин пришел просить меня об услуге, в чем бы она ни заключалась. И я помирала от страха и терла себе руки, не зная, куда их девать. — Нам показалось, — продолжал мсье Розэ, — что погребальная церемония, которую почтят своим присут- ствием только его друзья, к тому же малочисленные... скажем, не будет достаточно представительной для тако- го лица... и не выразит в достаточной мере той скорби (именно скорби), какую вызвала его кончина... Вы меня понимаете? Нам показалось, что если бы вы смогли при- сутствовать на поминках и, естественно, на похоронах... скажем, в качестве близкой родственницы покойного... понимаете, о чем я? Очень близкой родственницы... ска- жем, тети... я бы даже осмелился предложить... — Да, мсье Розэ? — вставила я, изумленная до пре- дела. — Ну ладно, все зависит от вас, разумеется... Но если за соответствующее вознаграждение... естествен- но, речь не идет о том, чтобы вы утруждали себя да- ром... В таком случае, не правда ли, мадам Франсинэ, если возмещение устроит вас, о чем мы прямо сейчас и условимся... мы подумали, что вы могли бы присут- ствовать в качестве... вы понимаете меня... скажем, в качестве матери усопшего... Позвольте, я все вам как следует объясню... Матери, которая только что прибы- ла из Нормандии, узнав о смерти сына, и провожает его до могилы... Нет, нет, не отвечайте пока ничего... Моя жена подумала, что вы, возможно, согласитесь помочь нам из дружбы... со своей стороны, я и мои друзья, мы решили предложить вам десять тысяч... этого будет довольно, мадам Франсинэ? — десять ты- сяч франков за вашу помощь... Три тысячи незамед- лительно, остальное — после погребения, если... 287
Хулио Кортасар Я открыла рот только потому, что он сам по себе у меня открылся, но мсье Розэ не дал мне произнести ни слова. Он был весь красный и говорил быстро-быстро, словно хотел как можно скорее закончить. — Если вы согласитесь, мадам Франсинэ... на что мы имеем все причины надеяться, ибо уверены в вашем добром расположении и не просим у вас ничего... про- тивозаконного, так сказать... в этом случае через пол- часа сюда прибудут моя жена и ее горничная с прилич- ной случаю одеждой... на автомобиле, разумеется, чтобы отвезти вас в дом... Разумеется, вам необходи- мо... как это сказать... привыкнуть к мысли, что вы мать покойного... Моя жена вам предоставит все не- обходимые сведения, а вы, прибыв в дом, должны, разумеется, произвести определенное впечатление... Вы понимаете... Скорбь, отчаяние... В первую очередь ради клиентов, — добавил он. — В нашем присутствии вы можете просто хранить молчание, этого будет дос- таточно. Уж не знаю, откуда у него в руке появилась пачка новеньких банкнот, и пропасть мне на этом месте, если я знаю, каким образом банкноты оказались у меня в кулаке, а мсье Розэ встал и вышел, бормоча что-то себе под нос, и забыл закрыть за собой дверь, как и все, кто выходит из моего дома. Бог простит мне это, как и многое другое, я знаю. Неладное было дело, но мсье Розэ меня уверил, будто нет тут ничего противозаконного, а я таким образом окажу неоценимую помощь (думаю, он выразился точ- но такими словами). Неладно было то, что мне пред- стояло выдать себя за мать того покойного господина, который к тому же был модельер: такие вещи не дела- ются, нельзя обманывать людей. Но следует подумать о клиентах: если на похоронах не будет матери или хотя бы тети либо сестры, церемония не получится та- кой торжественной, никто по-настоящему не ощутит скорби от понесенной утраты. Такими именно словами 288
Добрые услуги втолковал мне это мсье Розэ, а он человек ученый. Не- хорошо, что я взялась за такое, но Богу ведомо, что я едва зарабатываю три тысячи франков в месяц, ломая спину в доме мадам Бошамп и в других домах, а тут мне заплатят десять тысяч всего лишь за то, что я по- плачу немного, погорюю о смерти этого господина, ко- торый станет моим сыном до тех пор, пока его не заро- ют в землю. Дом стоял неподалеку от Сен-Клу, и меня отвезли туда на машине — такие я видела раньше только изда- лека. Мадам Розэ с горничной одели меня, и я теперь знала, что покойный — мсье Линар, имя его — Октав, он — единственный сын у своей матушки, которая живет в Нормандии и только что приехала в столицу на пятичасовом поезде. Старая матушка была я, но я совсем растерялась и переполошилась, так что слыша- ла очень мало из того, что втолковывала мне мадам Розэ. Помню только, что в машине она не уставала меня упрашивать (да, упрашивать, я нисколечки не вру: она очень изменилась с того праздника), чтобы я не слишком-то убивалась: пусть лучше все подумают, будто я смертельно устала и вот-вот свалюсь. — К несчастью, я не смогу быть рядом с вами, — сказала она, когда мы приехали. — Но делайте то, что я указала вам, — остальным займется мой муж. И по- жалуйста, пожалуйста, мадам Франсинэ, прежде все- го, когда вы увидите журналистов и дам... особенно журналистов... — Разве вас там не будет, мадам Розэ? — ужасно удивилась я. — Нет. Вам этого не понять, а объяснять долго. Будет мой супруг, его связывали с мсье Линаром ком- мерческие интересы... Разумеется, он будет там из чув- ства приличия... вопрос деловых и человеческих отно- шений... Но я туда не войду, мне не следует... Пусть вас это не смущает. 10 «Врата неба» 289
Хулио Кортасар В дверях я увидела мсье Розэ и еще каких-то господ. Они подошли, мадам Розэ дала мне последние настав- ления и откинулась назад, чтобы ее не заметили. Я по- дождала, пока мсье Розэ откроет дверцу, а потом, ры- дая в голос, вышла из машины на улицу; мсье Розэ обнял меня и повел в дом, а за ним потянулись все прочие. Дом я не очень-то разглядела: вуаль мне по- чти что закрывала глаза, к тому же я так плакала, что слезы слепили меня, но всюду царила роскошь, судя по запаху, а еще по таким мягким, толстым коврам. Мсье Розэ, шепотом утешал меня, и голос у него был такой, будто он и сам плакал. Огромную залу освеща- ли люстры с подвесками, и там стояли какие-то госпо- да, которые смотрели на меня с таким состраданием, с такой симпатией, — уверена, они бросились бы меня утешать, если бы мсье Розэ не увлек меня за собой, поддерживая за плечи. На диване я разглядела очень молодого господина с закрытыми глазами и с бокалом в руке. Он даже не пошевелился, когда я вошла, — а я ведь так громко рыдала. Открылась дверь, и два гос- подина вышли из комнаты, сжимая платки. Мсье Розэ подтолкнул меня, я переступила порог и неверными шагами пошла туда, куда меня вели, — к усопшему, и увидела усопшего, который был моим сыном: увидела профиль мсье Бебе, и такой бедняжка был беленький, бледный, особенно теперь, когда умер. Кажется, я схватилась за спинку кровати, потому что мсье Розэ даже вздрогнул, а другие господа окру- жили меня, стали поддерживать, а я все смотрела на лицо мертвого мсье Бебе, такое красивое, на его длин- ные черные ресницы и восковой нос, и не могла пове- рить, что это и есть мсье Линар, тот господин, кото- рый был модельером и только что скончался, не могла убедиться до конца, что этот покойник — мсье Бебе. И, клянусь, я сама не заметила, как заплакала взап- равду, держась за спинку роскошной кровати из цель- ного дуба, а все потому, что вспомнила, как мсье Бебе 290
Добрые услуги погладил меня по голове в вечер праздника, и налил мне виски в бокал, и говорил со мной, и составлял мне компанию, пока другие веселились. Когда мсье Розэ шепнул мне на ухо что-то вроде: «Скажите "сынок, сынок..."», мне было нетрудно солгать, и так легко было плакать по нем, что весь страх, которого я на- терпелась до сей поры, куда-то ушел. Мне ничего уже не казалось странным, и когда я подняла глаза и уви- дела подле постели мсье Лулу, у которого губы дрожа- ли и глаза покраснели от слез, я, глядя ему прямо в лицо, зарыдала в голос, и он тоже заплакал, хотя и удивился он плакал потому, что плакала я, а удивил- ся, поняв, что я плачу так же, как он, то есть взаправ- ду, ведь оба мы любили мсье Бебе и почти что сорев- новались, кто кого переплачет, — а мсье Бебе не мог уже хохотать и насмешничать, как тогда, когда был живой, и сидел за столом на кухне, и смеялся над нами всеми. Меня подвели к дивану в большом салоне с люстра- ми, и какая-то дама вынула из сумочки флакончик со- лей, а лакей поставил передо мной сервировочный сто- лик с подносом, где был горячий кофе и стакан воды. Мсье Розэ вел себя гораздо спокойнее, теперь, когда увидел, что я способна испонить все, что от меня тре- буется. Я заметила, что он отошел, чтобы о чем-то пе- реговорить с другими господами, и долгое время ник- то не входил в салон и не выходил оттуда. На диване напротив все еще сидел тот юноша, которого я разгля- дела, когда вошла: он плакал, закрыв руками лицо. Время от времени доставал платок и сморкался. Мсье Лулу показался в дверях, кинул на него взгляд, подо- шел и сел рядом. Мне было так жаль их обоих, видно было, что они очень дружили с мсье Бебе, такие были молоденькие и так убивались. Мсье Розэ тоже смотрел на них из угла, где вполголоса разговаривал с двумя дамами, которые собирались уходить. Минуты шли, и вдруг мсье Лулу как-то вдруг чуть ли не завизжал и 10* 291
Хулио Кортасар отпрянул от другого юноши, который в ярости глядел на него, и я услышала, как мсье Лулу говорит что-то вроде: «Тебе никогда не было до него дела, Нина», и тут я вспомнила, что был кто-то, кого звали Нина, вспом- нила тетушку из Пуату, которая присылала цыплят и овощи. Мсье Лулу пожимал плечами, потом все твер- дил, будто Нина прикидывается, и наконец встал с пе- рекошенным лицом, размахивая руками от ярости. Тог- да мсье Нина тоже встал, и оба чуть не бегом побежали в комнату, где лежал мсье Бебе, и я слышала, как они ругаются, но тут же вошел мсье Розэ и утихомирил их, и больше не слышно было ни звука, пока мсье Лулу не вернулся на диван, сжимая в руке намокший платок. Как раз за диваном было окошко, что выходило во внутренний двор. Думаю, из всего, что было в том са- лоне, я лучше помню то окошко (да еще люстры, такие роскошные), потому что к концу ночи я следила, как оно мало-помалу меняет цвет, делается с каждым разом все более серым, а потом — розовым, перед самой за- рею. И все это время я думала о мсье Бебе и плакала, когда не могла удержать слез, хотя рядом находились только мсье Розэ и мсье Лулу, потому что мсье Нина ушел совсем или был где-то еще в доме. Так вот и про- шла ночь, и иногда я не могла сдержаться и плакала, думая о мсье Бебе, какой он был молодой; хотя, конеч- но, отчасти и от усталости — тогда мсье Розэ садился рядом с каким-то странным лицом и говорил, что не стоит притворяться сейчас, нужно поберечь силы для похорон, когда придут журналисты и прочие. Но по- рой трудно распознать, взаправду ты плачешь или нет, и я попросила мсье Розэ, чтобы он мне позволил про- вести ночь у изголовья покойного. Он очень удивил- ся, что я не хочу пойти поспать, несколько раз пред- лагал отвести меня в спальню, но в конце концов отступился и оставил в покое. Улучив минуту, когда он исчез куда-то, возможно, в туалет, я опять вошла в комнату, где лежал мсье Бебе. 292
Добрые услуги Я думала, он там один, но мсье Нина стоял у изно- жия кровати и смотрел на него. Поскольку мы не были знакомы (то есть я хочу сказать, он знал, что я — та женщина, которая выдает себя за мать мсье Бебе, но раньше-то мы не встречались), то глядели друг на дружку настороженно, однако он ничего не сказал, когда я подошла и встала у изголовья мсье Бебе. Так мы стояли довольно долго, и я видела, что слезы те- кут у него по щекам и уже проложили бороздку у са- мого носа. — Вы ведь тоже там были в тот праздник, — сказа- ла я, чтобы как-то его развлечь. — Мсье Бебе... мсье Линар сказал, будто вам взгрустнулось, и попросил мсье Лулу вам составить компанию. Мсье Нина смотрел на меня, не понимая. Он помо- тал головой, а я улыбнулась, чтобы его развлечь. — Праздник в доме мсье Розэ, — напомнила я. — Мсье Линар пришел на кухню и предложил мне виски. — Виски? — Да. Он — единственный, кто в тот вечер предло- жил мне выпить... А мсье Лулу открыл бутылку шам- панского, и тогда мсье Линар направил струю ему в лицо, и... — Ах, молчите, молчите, — пробормотал мсье Нина. — Не произносите имя этого... Бебе сошел с ума, в самом деле сошел с ума... — Поэтому-то вам и взгрустнулось? — спросила я просто так, чтобы продолжить разговор, но он уже меня не слышал, а смотрел на мсье Бебе, словно хотел что-то у него узнать, и шевелил губами, будто повто- рял какое-то слово, и в конце концов мне неловко ста- ло смотреть на него, и я отвела взгляд. Мсье Нина не был таким красавцем, как мсье Бебе или мсье Лулу, и показался мне маленького роста, хотя люди в черном всегда кажутся меньше ростом, как утверждает Гюс- тав. Мне хотелось утешить мсье Нина, уж так он 293
Хулио Кортасар убивался, но тут вошел мсье Розэ и сделал мне знак, чтобы я возвращалась в салон. — Уже светает, мадам Франсинэ, — сказал он, со- всем зеленый, бедняжка. — Вам следует немного отдох- нуть. Усталость одолеет вас, а скоро начнут прибывать люди. Похороны назначены на половину десятого. Я и в самом деле падала с ног от усталости, и мне не повредило бы часик вздремнуть. Невероятно, как от одного-единственного часа сна тебя покидает истома. Поэтому я не возражала, когда мсье Розэ взял меня под руку, а когда мы вышли в салон с люстрами, окошко было ярко-розовым, и меня прохватила дрожь, несмотря на пылающий камин. И в эту минуту мсье Розэ вдруг отпустил меня и застыл, как вкопанный, глядя на входную дверь. Там стоял мужчина в длин- ном шарфе, и я на миг даже переполошилась, подумав, а вдруг нас раскрыли (хотя ничего противозаконного мы и не делаем), и этот мужчина в длинном шарфе — брат или другой какой родственник мсье Бебе. Но это- го быть не могло, уж слишком он выглядел просто — будто бы Пьер или Гюстав могли приходиться братья- ми такому утонченному господину, как мсье Бебе. За мужчиной в шарфе я вдруг заметила мсье Лулу: он будто бы боялся, но в то же время, кажется, радовал- ся тому, что вот-вот должно было произойти. Тогда мсье Розэ сделал мне знак оставаться на месте, а сам не спеша направился к человеку в шарфе, хотя, как мне показалось, без особого желания. — Вы явились... — начал он тем же тоном, каким говорил со мной, то есть на самом-то деле вовсе не любезным. — Где Бебе? — перебил его мужчина, голос у него звучал так хрипло, словно он пил всю ночь или гром- ко кричал. Мсье Розэ пошевелил рукой, словно желая преградить ему путь, но мужчина шагнул вперед и лишь взглядом заставил его отойти. Очень странной мне показалась подобная грубость в столь печальный 294
Добрые услуги момент, но мсье Лулу, который так и стоял в дверях (думаю, он-то и впустил этого человека), вдруг громко расхохотался, и тогда мсье Розэ подошел и надавал ему пощечин, словно мальчишке, точь-в-точь словно маль- чишке. Я не так хорошо расслышала, что они там гово- рили, но мсье Лулу, казалось, был очень рад, несмотря на оплеухи, и все твердил что-то вроде: «Теперь полу- чит... теперь эта шлюха получит...» — хоть и негоже мне повторять такие слова, — а он все твердил и твер- дил это, пока вдруг не разрыдался, закрыв руками лицо; тут мсье Розэ стал толкать его и тянуть к дивану, куда он и рухнул, плача навзрыд, про меня же все они забыли, будто бы навсегда. Мсье Розэ, казалось, очень нервничал и не решал- ся войти в комнату, где лежал покойник, но через миг оттуда донесся протестующий голос мсье Нина, и мсье Розэ решился-таки и подбежал к двери, как раз когда мсье Нина вылетел оттуда, протестуя, и я готова голо- ву дать на отсечение, что тот человек в шарфе вытол- кал его взашей. Мсье Розэ отступил, глядя на мсье Нина, и оба принялись гомонить вполголоса, хотя все равно визгливо, и мсье Нина расплакался от досады и замахал руками, так что жалко было на него смотреть. Наконец он немного унялся, и мсье Розэ подвел его к дивану, где сидел мсье Лулу, который опять хохотал (так оно и было: они то хохотали, то плакали), но мсье Нина презрительно скривился и сел на другой диван, рядом с камином. А я осталась в своем углу, дожида- ясь, пока придут дамы и журналисты, как наставляла меня мадам Розэ, и наконец солнце заглянуло в окош- ко, и ливрейный лакей ввел двух очень хорошо одетых господ, а с ними даму, которая вначале взглянула на мсье Нина, возможно приняв его за родственника, а потом посмотрела на меня, и я хотя и закрыла лицо ру- ками, но очень хорошо могла видеть ее сквозь пальцы. Эти господа и другие, которые вошли затем, уходили взглянуть на мсье Бебе, а потом собирались в салоне, и 295
Хулио Кортасар некоторых мсье Розэ подводил к тому месту, где я сиде- ла, и они выражали мне соболезнования и жали руку с большим чувством. Дамы были тоже очень любезными, особенно одна, такая молодая и красивая: она даже присела рядом со мной на минутку и сказала, что мсье Линар был великим художником и смерть его — невоз- вратимая утрата. И я всем отвечала «да, да» и плакала взаправду, хотя все это время играла роль: на меня на- катывало всякий раз, как только я думала о том, что мсье Бебе лежит там, в той комнате, такой красивый, такой добрый, такой великий художник. Молодая дама крепко сжала мне руки и сказала, что никто никогда не забудет мсье Линара и она уверена, что мсье Розэ будет продолжать вести дом моделей так, как того всегда хо- тел мсье Линар, и сохранит его стиль; говорила она что- то еще, я всего не помню, но очень, очень хвалила мсье Бебе. И тогда мсье Розэ пришел за мной, оглядел всех кто толпился вокруг, чтобы те поняли, что сейчас про- изойдет, и сказал мне, понизив голос, — настал, мол, миг прощаться с сыном, потому что скоро закроют гроб. Я ужасно перепугалась, ведь теперь мне предстояло самое трудное, но он меня поддержал и помог встать, и мы вместе вошли в комнату, где оставался только чело- век в шарфе, он стоял в ногах кровати и смотрел на мсье Бебе, и мсье Розэ стиснул руки умоляющим жестом, дабы тот понял, что следует оставить меня наедине с сыном, но человек лишь скривил лицо и пожал плеча- ми, но не двинулся с места. Мсье Розэ не знал, что и делать, снова взглянул на того мужчину, словно умоляя его выйти, потому что другие господа, должно быть журналисты, уже ввалились следом за нами, и этот че- ловек как-то выбивался из общей картины со своим шарфом, к тому же глядел на мсье Розэ так, будто вот- вот его оскорбит. Больше я ждать не могла, меня охва- тил страх перед всеми этими людьми, я была уверена, что сейчас случится что-то ужасное, и, хотя мсье Розэ не занимался мною, а все делал знаки тому мужчине, 296
Добрые услуги чтобы он удалился, я подошла к мсье Бебе и зарыдала в голос, и тогда мсье Розэ схватил меня, потому что я и в самом деле хотела поцеловать в лоб мсье Бебе, кото- рый был ко мне добр, как никто; но мсье Розэ не пус- кал меня и просил успокоиться, и наконец силой увел в салон, говоря слова утешения, но до боли сжимая мне руку, хотя этого-то никто не мог чувствовать, кро- ме меня, и это было неважно. Когда я очутилась на диване, и лакей принес воды, и две дамы стали обма- хивать меня платками, в той комнате началась сумато- ха, новые люди вошли и обступили меня, так что я уже не могла видеть, что происходит. Среди тех, кто толь- ко что вошел, оказался священник, и я так обрадова- лась, что он будет сопровождать мсье Бебе. Скоро пора будет ехать на кладбище, и как хорошо, что свя- щенник поедет с нами, с матерью и друзьями мсье Бебе. Конечно, всем будет приятно, если он поедет, особенно мсье Розэ, который так расстроился из-за того человека в шарфе и так беспокоился, чтобы все прошло как следует, чтобы люди знали, какие прекрас- ные получились похороны и как все любили мсье Бебе.
СЛЮНИ ДЬЯВОЛА Поди знай, как это лучше рассказать: то ли от пер- вого лица, то ли от второго, а может, взять третье лицо множественного числа или вообще выдумывать и выду- мывать без конца самые невероятные сочетания, где не разберешься, что к чему. Ну, допустим, так: «Я смот- рю луна подниматься», или так: «Нам, у них глаза бо- лит на самом дне», и особенно вот это: «Они, белоку- рая женщина, были облака, что по-прежнему плывут перед моими, твоими, вашими, нашими лицами...» Черт его знает! Пожалуй, самое милое дело — пойти в бар и выпить пива, а машинка пусть себе стучит рассказ но собствен- ному разумению (я ведь сразу пишу на машинке). Са- мое милое дело, ей-Богу, и это не пустая болтовня, я ведь так говорю потому, что рассказ пойдет о «контак- се» (у меня «контакс» 1:1,2), и вполне вероятно, что одна машина знает о другой куда больше, чем я, ты и она, блондинка у парапета и эти облака. И все же это — чепуха, и я прекрасно понимаю, что стоит мне поднять- ся, как мой «ремингтон» застынет, окаменеет с тем уд- военным упорством, какое есть во всех неподвижных вещах, которые мы привыкли видеть в движении. Сло- вом, я должен писать сам. Кто-то из нас должен пи- сать, и пусть лучше я, раз уж я умер и могу быть со- вершенно беспристрастным. Пусть лучше я, раз мои глаза не видят ничего, кроме неба, и никто не мешает мне думать, не мешает писать (вот ползет облако с се- рой кромкой), не мешает рыться в собственной памя- ти. Пусть — я, раз уж я умер, но и жив, да-да, тут нет никакого обмана, и все со временем прояснится. Ведь 298
Слюни дьявола надо же с чего-то начать, и я начал с того, что сверши- лось, с исходной точки, и в конечном счете так и сле- дует начинать любой рассказ. И почему, собственно, меня мучает вопрос, нужно ли вообще рассказывать об этом? Если бы мы спраши- вали, зачем мы делаем то, что мы делаем, если бы че- ловек мог внятно ответить самому себе, зачем он, к примеру, согласился пойти на званый ужин (а теперь пролетел голубь и, если не ошибаюсь, воробей), если бы он знал, почему у него щекочет в животе, как толь- ко ему расскажут хороший анекдот. Почему не терпит- ся рассказать этот анекдот приятелям в соседнем отде- ле? Почему человек не может спокойно заняться работой, пока анекдот не будет рассказан? По-моему, до сих пор никто толком этого не объяснил, и лучше, пожалуй, не отягощая свой ум и совесть, поведать все, как было: ведь, по сути, никому не стыдно дышать или там надевать ботинки — это в порядке вещей. А вот когда происходит что-то особенное, ну, скажем, в бо- тинок залез паук или в легких слышен странный треск, точно стекло лопнуло, — тут уж каждый спешит рас- сказать, рассказать приятелям по работе или врачу... «Ах, доктор, когда я делаю вдох...» Рассказать, да и все тут, рассказать, лишь бы избавиться от противной ще- котки в животе. И коль скоро мы приступаем к рассказу, пусть бу- дет хоть какое-то подобие порядка. Прежде всего надо спуститься по лестнице этого дома и попасть в седьмое ноября, которое было ровно месяц тому назад, в вос- кресенье. Ну что ж, спускаемся с пятого этажа, и нас встречает воскресенье и небывалое для парижской осе- ни солнце. И, как никогда, хочется бродить по городу, смотреть по сторонам и фотографировать! (Мы ведь фо- тографы, то есть я — фотограф.) Я знаю, труднее всего раз и навсегда решить, как будет строиться рассказ. Об этом уже говорено, но мне ничуть не стыдно повто- ряться. Труднее всего потому, что тут не разберешься, 299
Хулио Кортасар кто, собственно, в роли рассказчика — я, или то, что случилось, или же то, что я теперь вижу: облака, об- лака, а порой — голубь... А может, я просто расскажу правду, которая останется только моей правдой, и тог- да она нужна лишь мне одному, и всего лишь затем, чтобы покончить с этой противной щекоткой в животе, покончить как можно скорее — будь что будет! Нет, надо рассказывать не спеша — все само собой уляжется. А вот если мое место займет кто-то другой, если мне нечего будет сказать, если исчезнут облака и возникнет наконец что-то совсем новое? (Ведь нельзя же, чтоб человек только и видел что облака да время от времени — голубей.) А что мне поставить после всех этих «если»? Как правильно закончить фразу? Но если я начну задавать вопросы — ничего не выйдет, лучше успокоиться и продолжать рассказ. Вдруг да он станет ответом хотя бы для кого-то одного, кто его про- чтет! Роберто Мишель, наполовину француз, наполовину чилиец, профессиональный переводчик, а в свободные часы — фотограф-любитель, вышел из дома номер одиннадцать, что на улице Мосье-ле-Пренс. Это было седьмого ноября нынешнего года (сейчас ползут два поменьше с серебристыми краями). Три недели подряд он переводил трактат об апелляциях, принадлежащий перу Хосе Норберто Альенде — профессора универси- тета в Сантьяго. В Париже редко бывают ветры, но на углах ветер порой кружит, вихрится столбом и с доса- дой бьет в старые деревянные жалюзи, за которыми прячутся женщины и на разные лады толкуют о том, как неустойчива стала погода. А в тот день было и солн- це: оседлав ветер, оно носилось по городу на радость парижским кошкам и мне — я мог гулять в свое удо- вольствие по набережной Сены и подумать о снимках Консьержери и Сент-Шапель. Стрелки часов прибли- жаются к десяти, и я прикинул, что в одиннадцать бу- дет хорошее освещение, самое лучшее в осенние дни. 300
Слюни дьявола Чтобы убить время, я побрел к острову Сен-Луи, потом двинулся по набережной Кэ Д'Анжу, и взгляд мой за- держался на особняке Отель-де-Лозен. Тут я, конеч- но, прочел любимые строчки из Аполлинера — он вспо- минается мне каждый раз, когда передо мной вырастает этот дом (а лучше бы вспомнить другого поэта, но Ми- шель... попробуй обломай такого упрямца). Когда вдруг как-то разом стих ветер и солнце стало в два раза боль- ше (мне хотелось сказать — в два раза теплее, ну да особой разницы нет), я сел на парапет и наконец по- чувствовал, каким счастливым сделало меня это вос- кресное утро. Есть много способов одолевать мучительное Ничто, и один из лучших — фотография. Но учиться фотогра- фировать надо с детских лет, потому что без дисцип- лины, без хорошего глаза, эстетического воспитания и твердых пальцев — ничего не выйдет. Речь здесь вов- се не о том, чтобы под стать репортерской братии тер- пеливо стряпать очередные фальшивки или вовремя схватить нелепый силуэт какой-нибудь важной персо- ны. Это уж вопрос особый. Речь о том, что с хорошей камерой в руках просто грех, самый настоящий грех упустить короткую вспышку солнечного лучика, рико- шетом отлетевшего от старого камня, или девчонку — косы по ветру, — бегущую с булками и бутылкой мо- лока. Мишель давно понял, что фотограф не властен смотреть на мир собственными глазами — коварная ка- мера везде и всюду навязывает ему свою волю (а сей- час ползет большая туча, почти черная). Но Мишель знал — это уж точно, — что стоит ему выйти на улицу без «контакса», сразу придет и беззаботность, и мир вне кадра, и свет без диафрагмы и выдержки 1/250. Да вот и сейчас (что за дурацкое слово «сейчас», что за вранье!) я спокойно сидел на перилах, провожая гла- зами красные и черные пароходики, и мне даже в го- лову не приходило думать, как бы это скадрировать для хорошей фотографии, просто меня, неподвижного 301
Хулио Кортасар во времени, уносило куда-то вместе со всем, что суще- ствовало вокруг. И главное — ни ветерка! Потом на набережной Бурбонов я дошел до самого конца острова, где у меня есть любимый уголок — ми- лый, вернее, какой-то очень интимный сквер (интим- ный потому, что невелик, а не потому, что спрятан: напротив, он весь открыт реке и небу). В скверике не было никого — одна-единственная парочка и, разуме- ется, голуби. Может, одного из этих голубей я и вижу сейчас. Прыжком я уселся на парапет, и меня опута- ли, оплели лучи ноябрьского солнца, — я подставлял ему то лицо, то уши, то руки (мои перчатки лежали в кармане). У меня не было ни малейшего желания фо- тографировать, и я закурил, просто так, от безделья. Должно быть, тут-то мой взгляд и задержался на маль- чике. Те, кого я сначала принял за парочку, больше по- ходили на мать с сыном, хотя мне сразу стало ясно, что это не мать с сыном, а — парочка, парочка в том самом смысле слова, который мы имеем в виду, когда двое — он и она — стоят прижавшись друг к другу у парапета или обнимаются на садовой скамейке. Любопытства ради я вдруг вознамерился узнать, почему паренек так взволнован, ну прямо напуганный жеребенок или заяц затравленный... То обе руки в карманах, то вскинет их к лицу одну за другой, то водит пальцами по волосам, то встанет так, то эдак. И весь он был как бы на грани бегства, и в каждом его движении проступал страх, какой-то особый, придавленный стыдом страх. Это было настолько очевидно — в пяти метрах от меня, и на острове никого, кроме нас троих, — что пе- репуганный мальчишка целиком завладел моим внима- нием, а белокурую женщину я даже не замечал на пер- вых порах. Теперь, раздумывая обо всем, я вижу эту женщину куда лучше, чем в те минуты, когда мне от- крылось ее лицо и когда я начал догадываться, что происходило с мальчиком, я надумал остаться и по- 302
Слюни дьявола смотреть, что будет дальше (она вдруг резко, точно мед- ный флюгер, повернула голову, и возникли ее глаза, прежде всего глаза). Ветер относил в сторону слова, вернее, их шепот. Вообще-то если я что и умею в жизни, так это смот- реть, хотя смотри не смотри — во всем будет налет фальши, ибо созерцание как таковое швыряет нас без всякой подстраховки за пределы собственного «я», другое дело — обоняние или... (Ну, хватит, наш Ми- шель вечно перескакивает с одного на другое, только дай ему волю.) Так или иначе, если помнить об этой фальши, то смотреть можно, можно даже довериться собственным глазам; главное, тут решить: ты ли смот- ришь или смотрят на тебя, а потом — сорвать лишние, ненужные покровы с вещей. Штука сложная, нечего и говорить. Мне куда больше запомнился мальчик на снимке (потом все будет понятно), чем там, у реки, а вот жен- щину я помню прекрасно, она так и стоит передо мной — тоненькая, стройная (два неверных, ненуж- ных здесь слова), в меховом манто, почти черном, почти длинном, почти роскошном. Весь ветер воскрес- ного утра растрепал ее золотистые волосы, обрамляв- шие белизну и сумрачность (еще два неверных слова) ее лица. И в этой путанице волос — черные глаза, ну такие глаза, что ты перед ними один-одинешенек в це- лом мире. Не глаза, а два коршуна, что камнем бро- саются к добыче, два прыжка в пустоту, две вспышки зеленой тины. Это я не пишу о глазах, просто мне хочется понять, вот я и сказал: «Две вспышки зеленой тины». Справедливости ради отметим, что мальчишка был вполне прилично одет; правда, я готов поклясться, что желтые перчатки принадлежали его брату, надо думать, студенту юридического факультета или общественных наук; очено забавно торчали пальцы этих перчаток из кармана пиджака. Долгое время я не видел его лица, 303
Хулио Кортасар разве что неясные контуры профиля, отнюдь не глупо- го, — встревоженная птица, ангел с картины Фра Фи- липпо, рисовый пудинг. Передо мной маячила спина подростка, который вот-вот покажет один из приемов дзюдо — скорее всего, он уже дрался раза два, защи- щая младшую сестренку, а может, и какие-то идеи. В свои четырнадцать или даже пятнадцать лет он, навер- но, жил на всем готовом у родителей, но без гроша в кармане, и всякий раз, когда заходила речь о рюмке коньяка, пачке сигарет или чашечке кофе, бедняга пря- тал глаза от приятелей. Вероятно, он бродил по улицам в мечтах о своих одноклассницах, о том, как бы сбегать в кино на новый фильм или купить романчик, а лучше модный галстук, а еще лучше ликер в бутылочках с желтыми и зелеными этикетками. В его доме (а это мог быть только респектабельный дом: обед ровно в час, на стенах пейзажи в романтической манере, полутемная прихожая и возле двери — подставка для зонтов) нуд- но моросило время, заставляя быть надеждой мамы, брать пример с папы, зубрить уроки, писать тетушке в Авиньон. Вот почему чуть что — улица, вот почему та- кое раздолье у реки (какая, однако, досада, что нет де- нег!). Вот почему так влечет к себе город, где особые метки на дверях, ощетинившийся кот в подворотне, ку- лек жареного картофеля за тридцать франков,- порно- графический журнальчик, сложенный вчетверо. И оди- ночество, словно пустота в карманах, и счастливые встречи, и тяга ко всему, что в пятнадцать лет еще не разгаданная тайна, что светится великой любовью и рас- кованностью, похожей на ветер и пустые улицы. Вот такой, в общем-то совершенно заурядной, мыс- лилась мне жизнь этого мальчишки, который в те ми- нуты был отторгнут от всех и вся и лишь вслушивался в слова женщины, что держала его мертвой хваткой. (Я устал твердить одно и то же, но сейчас прошли две рваные тучи. По-моему, в то утро я ни разу не взгля- нул на небо, и едва лишь у меня зародилось подозре- 304
Слюни дьявола ние о том, что происходит между мальчиком и женщи- ной, я просто не мог отвести от них глаз — все смот- рел и ждал, смотрел и...) Словом, мальчику было явно не по себе, и мне не стоило труда представить себе все, что здесь случилось каких-нибудь полчаса назад. Мальчишка, наверное, забрел от нечего делать на са- мый край острова, увидел женщину и раскрыл рот от восторга. А женщина... женщина только того и ждала, она лишь за тем и пришла к парапету. Но, может быть, вовсе не так, может, мальчик появился раньше, и она, увидев его с балкона или из окна машины, поспешила к нему навстречу, чтоб с поводом или без повода завя- зать разговор, потому что знала наперед, что он, не- смотря на страх и желание удрать, никуда не уйдет и, мало того, будет хорохориться и строить из себя люби- теля приключений, который успел повидать всякое. Конец тоже был ясен: ведь все разворачивалось на моих глазах и любой на моем месте мог запросто рас- считать дальнейший ход этой игры, вернее, потешного в своем первенстве поединка. И вся прелесть была именно в том, что настоящее само по себе отчетливо показывало, каким окажется исход этого поединка, его развязка. Парнишка, пожалуй, сам найдет предлог для новой встречи, что-нибудь придумает, а потом побре- дет домой заплетающейся походкой — а ему бы уверен- но, в раскачку — и спиной будет чувствовать насмеш- ливый взгляд женщины. Но вполне возможно, что он, завороженный или от робости, не осмелится даже на такое и будет стоять как вкопанный, а женщина начнет ерошить его волосы, гладить по лицу и говорить с ним без слов, а уж там возьмет за руку и поведет к себе; хотя, как знать, быть может, в последнюю минуту, ког- да какая-то тень неохоты — увы! — накроет желание, он дерзнет: поцелует женщину в губы и рука его ля- жет на тонкую талию... Все это могло произойти, но пока не происходило, и сидевший на парапете Мишель в пред- вкушении любого из финалов как-то бессознательно, 305
Хулио Кортасар машинально налаживал камеру, чтобы вовремя щелк- нуть столь занятную парочку, увлеченную разговором в укромном уголке острова. Любопытно, что эта сценка (в сущности, ничего осо- бенного: он и она, по-разному молодые) высвечивалась каким-то тревожным светом. Мне даже подумалось, что этот свет был во мне самом и что снимки — если они получатся — раскроют самую немудреную правду. Да, кстати: мне вдруг очень захотелось узнать, какие мысли занимали мужчину, который сидел в машине, застывшей у моста. Не следует удивляться, что я его только-только обнаружил: ведь любой человек внутри неподвижной машины исчезает до незримости, просто теряется в жалком ящике, лишенном красоты движе- ния и риска. Но машина тем не менее стояла здесь с самого начала, нарушая, а может, напротив, завершая милый пейзаж. Машина — это ведь почти как фонар- ный столб или садовая скамья; то ли дело — ветер и солнечный свет: в них таится вечно новое для глаз и для кожи. И еще мальчик со своей дамой, вот они-то здесь только затем, чтобы я совсем по-другому увидел знакомый мне остров. Может, этот с виду углубивший- ся в газету человек тоже следил за ними, и, может, ему, как и мне, не по нутру бессмысленное ожидание... Женщина незаметно отодвигалась в сторону и вдруг встала так, что мальчишка очутился между ней и пара- петом. Я видел их в профиль. Мальчик был выше рос- том, ненамного — но выше, а между тем она словно бы поднималась, нависала над ним (ее внезапный смех прутиком хлестал воздух), подавляла его одним своим присутствием, улыбкой, взмахом руки! Чего же ждать? Диафрагма — шестнадцать, и выбран кадр, где, слава Богу, нет этой отвратительной машины, а есть дерево, совершенно необходимое, чтобы перебить монотонную блеклость фона. Я поднес к глазам камеру, сделав вид, что меня вов- се не интересует эта парочка, а сам уже знал, что мне 306
Слюни дьявола удастся поймать то нужное выражение лица, тот жест, где будет всему разгадка, знал, что схвачу жизнь на самом изломе движения, не загубив его, как это быва- ет на многих фотографиях, если упущена живая дро- бинка рассеченного времени... Мне не пришлось долго ждать. Женщина уверенно наступала, и мальчик терял последние крупицы свободы в тисках затянувшейся и все же сладкой пытки. Мне по-прежнему рисовались возможные финалы этой истории (теперь по небу плы- вет одно-единственное пухлое облачко). Я мысленно видел, как эта дама приводит мальчика к себе домой (скорее всего, квартирка на первом этаже, полным- полно кошек и пестрых подушечек), я видел его жал- кое лицо, видел, как он силится скрыть свое смущение под напускной развязностью — нам, мол, это не в но- винку. С закрытыми глазами (с закрытыми ли?) я от- четливо представил себе все по порядку: полушутли- вые поцелуи, сиреневую, да, пожалуй, сиреневую перину на кровати, ну, и женщину — она ласково от- водит руки, что спешат сорвать с нее платье (все как в романах), и сама раздевает его, послушного, притих- шего, — ну, поистине мать и дитя под желтоватым све- том опаловой лампы. А дальше — дальше так, как это и бывает, а может, нет... кто знает, чем обернулся бы затя- нувшийся пролог — торопливое смятение рук, жестокие ласки, неловкость? Может, мальчику заранее приготов- лен отпор и надменная улыбка, может, он оцепенеет в горьком недоумении? Может, будет одинокая и ущерб- ная радость? Все вероятно, все вполне вероятно... Раз- ве ищут любовника в таком юнце? Нет, эта женщина преследовала Бог весть какие цели, если уж не думать о злой игре, где все предназначено другому. Мишель падок на литературные выкрутасы. Ему по душе нереальные ситуации, странные, логически необъяснимые герои и даже монстры, они ведь не все- гда вызывают отвращение. Но тут другое: эта женщи- на будила фантазию и одновременно каждым своим 307
Хулио Кортасар жестом вела к тому, что было правдой. Я решил не ждать ни одной секунды — к чему пустой риск? Как сейчас помню (а при моей склонности пережевывать прошлое я буду думать над этим очень долго) то мгно- венье, когда мой видоискатель схватил все — дерево, парапет, солнце. Снимок наконец был сделан! Оба сра- зу обернулись ко мне, но до меня не сразу дошло, что они догадались, в чем дело. Мальчик — удивленный, с немым вопросом в глазах, а она — раздраженная до- нельзя; ее лицо, да что лицо, все ее тело прониклось злобой, неистовствовало от сознания того, что они — пленники крохотного фотокадра. Я мог бы рассказать об этом гораздо подробнее. Но зачем? Женщина заявила, что никто не имеет права фотографировать посторонних без разрешения, и по- требовала отдать ей пленку. Судя по выговору, она была настоящей парижанкой; ее сухой, твердый голос с каждой фразой набирал высоту и наполнялся цветом. В сущности, мне было абсолютно все равно — отдать или не отдать пленку, но ведь каждый знает, что со мной можно только добром, вот почему я сразу уперся и стал говорить, что никто и никогда не запрещал фо- тографировать в общественных местах, и более того: фотография всячески поощряется как частными, так и государственными организациями. Выкладывая все это, я с тайным наслаждением следил за тем, как маль- чишка подается и подается назад, явно готовясь рва- нуть в сторону... и вот каким-то непостижимым обра- зом он извернулся и бросился бежать. Ему, бедняге, должно быть, думалось, что он ушел вполне достойно, а на самом деле он понесся со всех ног, проскочил мимо машины и исчез, как исчезают в утреннем воздухе длин- ные, слетевшие с деревьев нити, которые в Аргентине называют «волоском ангела». Но у этих паутинок есть и другое название — «слю- ни дьявола», и в нашего фотографа плевками полете- ли грубые ругательства. Надо сказать, что Мишель 308
Слюни дьявола держался молодцом (особого труда это ему не стоило): он принимал щедрую брань с вежливой улыбкой и кла- нялся очень учтиво. Когда мне совсем наскучил затя- нувшийся монолог о подлеце, подонке и негодяе, кото- рый лезет в чужие дела, я вдруг услышал, как хлопнула дверца машины, и увидел возле нее мужчину — он смотрел прямо на нас. Тут только меня осенило, что в этом действе у него своя роль. Мужчина двинулся к нам, не выпуская из рук ту самую газету, которую он так старательно читал в ма- шине. Мне особенно запомнилась его странная грима- са — такое просто нельзя забыть, — она перекашивала рот, прорезала морщинистое лицо, коверкая его ниж- нюю часть, а главное, металась, точно что-то живое, неподвластное, у самых губ, дергая их то справа, то слева. И все же это было окаменевшее лицо — набелен- ный мелом клоун, человек без единой кровинки, с ис- сохшей, дряблой кожей. Глаза сидели слишком глубо- ко, а ноздри — чрезмерно открытые, черные, чернее бровей, чернее волос, чернее черного галстука. Муж- чина ступал по булыжникам с такой осторожностью, словно боялся изранить ноги; его лаковые ботинки были на очень тонкой подошве — это я тоже отлично помню, — и казалось, не уберегут от самого безобидно- го камешка. Ые знаю почему, но я тут же слез с перил. Хоть убей, не знаю почему, но я бесповоротно решил не отдавать им пленку, не уступать требовательному голосу, в котором явно проступала тревога, вернее, страх. Женщина и паяц молча смотрели друг на дру- га — мы составляли убийственно невыносимый тре- угольник, нечто такое, что неминуемо должно сломать- ся, рухнуть с грохотом. Я зачем-то расхохотался им в лицо и пошел прочь, надеюсь, у меня это вышло чуть поприличнее, чем у того школьника. На мосту, там, где вровень с ним поднимаются первые дома, я оглянулся. Они стояли на том же месте, только газета валялась на земле, а женщина, прислонившись спиной к парапету, 309
Хулио Кортасар судорожно водила рукой по камням — классический и бессмысленный жест затравленного человека, который хочет спастись. Все остальное случилось здесь и совсем недавно — в комнате на пятом этаже. Прошло несколько дней, прежде чем Мишель проявил воскресную пленку. Сент-Шапель и Консьержери получились просто при- лично. Два-три пробных кадра как-то успели вывет- риться из моей памяти. Явная неудача — кадр с ко- том, который каким-то чудом забрался на самый верх общественного писсуара. А вот и снимок, сделанный на острове, — белокурая женщина и подросток. Нега- тив был так хорош, что Мишель дал изображение крупным планом. Крупный план был ничуть не хуже, и он увеличил его до размеров большой афиши. В тот момент ему и в голову не пришло (зато теперь он удивляется и удивляется), что этой возни стоили лишь снимки Сент-Шапель и Консьержери. Из целой пленки его почему-то привлек лишь кадр с женщиной и подростком. Он навел увеличенное изображение прямо на стену и в первый день, поглядывая на него, вспоминал, вернее, не вспоминал, а сопоставлял по- гибшую реальность с воспоминанием (занятие, прямо скажем, печальное), с окаменевшим воспоминани- ем — им ведь становится любая фотография, в кото- рой как будто бы все на месте, ничто не пропало, а между тем это самое Ничто и властвует над изображе- нием. Вот женщина, вот мальчик, вот застывшее де- рево над их головами и небо, такое же четкое, как каменный парапет, литые облака и камни, единые, тождественные в своей субстанции (а сейчас пополз- ла туча: она похожа на голову грозы). Первые два дня меня вполне устраивал и сам снимок, и крупный план на стене, и я просто не отдавал себе отчета в том, что поминутно отрываюсь от перевода, чтобы еще и еще раз всмотреться в лицо женщины или в темное 310
Слюни дьявола пятно на каменном парапете. Вот тут-то я и хлопнул себя по лбу... Ну почему мне до сих пор не приходи- ла в голову такая простая вещь! Ведь когда мы дер- жим фотографию прямо перед собой, наши глаза в точности повторяют положение объектива! Это такая очевидная истина, над которой люди совсем не заду- мываются. Сидя за пишущей машинкой, я смотрел на изображение — нас отделяло метра три, не больше, — и вот тут я и сообразил, что нахожусь в том же самом положении, какое было тогда у объектива моей каме- ры. Чего же лучше? Так ведь легче оценить все дос- тоинства фотографии, хотя если смотришь по диаго- нали, то и тут есть свои прелести и неожиданности. Время от времени, вернее, когда мне не очень удава- лось выразить на хорошем французском языке то, что на хорошем испанском языке написал Хосе Норберто Альенде, я смотрел на фотографию — порой меня притягивало лицо женщины, порой мальчик, норой мостовая, где сухой лист превосходно оттенил боко- вой план. Отдыхая от работы, я мысленно переносил- ся в то утро, которым полнился снимок. Мне забавно было вспомнить, с какой запальчивостью требовала женщина отснятую пленку, каким смешным и в то же время патетичным было бегство мальчишки и как нео- жиданно появился тот странный человек. В общем, я мог быть доволен собой, хотя, по совес- ти говоря, мой уход со сцены не отличался особым изя- ществом. Да и если говорят, что у французов быстрая реакция, мне и самому невдомек, как это я вдруг рети- ровался, не сумев показать с подобающим блеском, что такое гражданские права, привилегии и прерогативы. Но с другой стороны — и это самое главное, — я по- мог мальчишке вовремя удрать (если мои расчеты вер- ны, что пока еще неизвестно, хотя побег есть побег). Не желая того, я влез не в свое дело, но тем самым дал воз- можность перепуганному юнцу извлечь хоть какую-то пользу из своего страха. Пусть он теперь раскаивается, 311
Хулио Кортасар пусть стыдится, пусть считает себя слюнтяем, но луч- ше это, чем дальнейшее знакомство с женщиной, спо- собной смотреть так, как она смотрела на него у пара- пета. В Мишеле порой пробуждается пуританин, и тогда он готов думать, что непозволительно силой склонять к дурному. Значит, случайный снимок сделал свое доб- рое дело. Надо сказать, что я совершенно бессознатель- но прерывал свою работу на каждом параграфе: в те минуты я вообще не задумывался, почему меня притя- гивает это изображение и почему я навел его крупным планом на стену... Наверно, только так, только при подобных условиях и совершаются все роковые по- ступки. Пожалуй, легкий, едва приметный трепет листьев на дереве ничуть не встревожил меня, я продолжал на- чатую фразу и вполне удачно закончил ее. Ничего уди- вительного! Наши привычки — это большой гербарий. Ведь, по сути, крупный план восемьдесят на семьдесят очень напоминает экран, на экране женщина вкрадчи- во беседует с мальчиком и над их головами покачива- ются ветви с сухими листьями. Но вот руки — это уже слишком! И забавно, что я только начал переводить: «Эопс, 1а зесопёе с1б гёз1с1е с(ап5 1а па!иге т1ппзёяие йез сНШсикбз яие 1ез 50С1Й63...»1 — как вдруг увидел, что ладонь женщины осторожно — палец за пальцем — сжалась в кулак. В один миг от меня ничего не осталось, разве что навсег- да оборванная французская фраза, пишущая машинка на полу, заскрипевший от толчка стул и туман. Маль- чик пригнул голову, как это делают вконец обессилен- ные боксеры в ожидании последнего удара. Он поднял воротник и еще больше стал похож на пленника, на иде- альную жертву, что сама потворствует катастрофе... 1 Однако другой ключ — во внутренней природе трудностей, которые общество... (Франц.) 312
Слюни дьявола Рука женщины снова раскрылась, и длинные пальцы легли на щеку мальчика. Женщина что-то зашептала ему на ухо, а он, испуганный, вернее, настороженный, вытягивал голову над ее плечом и поминутно оборачи- вался в ту сторону, где — Мишель отлично знал об этом — была машина и тот человек в серой шляпе. Они не попали в кадр, не попали, но что с того! Мужчина жил в глазах мальчишки (тут нечего и сомневаться), в словах и руках женщины, в самом присутствии этой женщины, которая, как оказалось, исполняла всего лишь роль посредника. А потом я увидел, как он подо- шел к ним, как взглянул на них — руки в карманах, а на лице то ли досада, то ли нетерпение, — суровый хозяин, что вот-вот свистнет разыгравшейся собаке. И я понял, если здесь уместно слово «понял», что могло произойти, что должно было произойти, что непремен- но произошло бы с этими людьми, если бы не мой слу- чайный приход, который стал невольной помехой тому, что тогда затевалось и что теперь обязательно сбудется. И реальность была куда страшнее, чем все, что рисовало мое воображение. Эта женщина не по своей воле стояла у парапета с розовощеким херуви- мом, она не собиралась забавляться его трепетом и ро- бостью. Настоящий хозяин ждал своего часа и верил, что все идет как надо. Не раз и не два бывало так, что за новыми жертва- ми посылали женщину... А дальше — проще просто- го: машина, дом — не тот, так этот, вино, запретные открытки и запоздалые слезы. И на сей раз я реши- тельно ничего не мог сделать, решительно ничего. Оказалось, что фотография мне вовсе не помощник, а враг, она мстила в открытую — любуйся, мол, что теперь произойдет. Я сделал фотографию давно, про- шли не часы, а дни, недели, мы уже далеко друг от друга, слезы раскаяния наверняка уже пролиты, ос- тались тоска и недоумение, мы как-то вдруг поменя- лись местами: они жили, двигались, они решали, и 313
Хулио Кортасар решение повелевало ими, а я по эту сторону, в плену у полного неведения о том, кто эти люди — белокурая женщина, мальчик и мужчина, в плену того, что я — лишь жалкая линза моей камеры, нечто застывшее, неспособное к действию. И какой жестокостью, какой жестокой насмешкой над моим бессилием было все то, что происходило на моих глазах: я видел, как смот- рел мальчик на этого набеленного паяца, я знал, что он попадет в ловушку, что его соблазнят деньгами или попросту обманут. Я знал, что мне теперь не крик- нуть — беги! — не выручить такой, казалось, мало- стью, как случайный снимок, который сразу сломал каркас, скрепленный ароматом дорогих духов и слю- ной восторга. Все было на волосок от свершения там, в те минуты, погруженные в особую тишину, ничуть не похожую на тишину физическую. По-моему, я крикнул, крикнул отчаянно, и понял в тот же миг, что иду прямо к ним, — шаг, полшага, еще шаг. На перед- нем плане плавно качало ветвями дерево, пятно на пе- рилах вышло за кадр. Женщина обернулась, и ее лицо, тревожное, испуганное, нависло надо мной. Тогда я сдвинулся чуть в сторону, вернее, не я, а моя камера. Не теряя из виду женщину, я, то есть каме- ра, приблизился к мужчине, а он, растерянный и обо- зленный, смотрел на меня черными провалами вместо глаз, смотрел так, словно хотел пригвоздить к чему- то в воздухе. Вот тут-то прямо передо мной пронес- лась вне фокуса большая птица, заслонив собой весь снимок. Я мгновенно почувствовал себя счастливым и прислонился к стене — все-таки мой мальчишка уд- рал, исчез. Потом мне удалось увидеть его в самом фокусе: он бежал, нет, не бежал, а летел над остро- вом — его кудри развевались по ветру — прямо к тому самому месту. Он научился летать и сумел вер- нуться в город. Второй раз случилось так, что мальчишка удрал, второй раз я пришел к нему на выручку и вернул его 314
Слюни дьявола в непорочный рай. Дыхание у меня перехватило, и я остановился прямо перед ними. Какой смысл идти дальше — игра уже сыграна! И до чего жесток был новый кадр, где едва виднелось плечо женщины и прядь ее волос, где в упор на меня смотрел мужчина, и я видел, как дрожит его черный язык в приоткры- той яме рта... Он медленно поднял руки, протянул их к переднему плану, попал на миг в фокус, а потом сплошной глыбой заслонил все — и дерево, и остров, а я, спрятав лицо в ладони, расплакался, как послед- ний идиот. Сейчас, да и все это время — ему нет начала и кон- ца, — плывет большое белое облако, Сейчас я могу го- ворить лишь о том, что есть облако, или два облака, или часами совершенно ясное небо. Еще есть чистый квадрат бумаги, пришпиленный булавками к стене. Первое, что я увидел, когда открыл глаза и вытер пальцами слезы, было ясное небо, а потом уже обла- ко — оно заходило слева и медленно, словно красуясь, проплывало вправо. Бывает, что все сплошь закраше- но серым, все затянуто огромной тучей, и тогда раз- летаются брызги дождя. Этот дождь падает косыми черточками, а мне он словно перевернутый плач. По- том квадрат становится чистым — должно быть, от солнца — и снова выползают облака: одно, парой, а то и три сразу. И порой голуби, а бывает, один-дру- гой, воробьи.
ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЬ 1п тетопат СИ. Р.1 Будь верен до смерти... Апокалипсис, 2:10 О, такс те а тазк. Бу1ап Ткотаз2 Дэдэ позвонила мне днем по телефону и сказала, что Джонни чувствует себя прескверно; я тотчас отпра- вился в отель. Джонни и Дэдэ недавно поселились в отеле на улице Лагранж, в номере на четвертом этаже. Взглянул я с порога на комнатушку и сразу понял: дела Джонни опять из рук вон плохи. Окошко выходит в темный каменный колодец, и средь бела дня тут не обойтись без лампы, если вздумается почитать газету или разглядеть лицо собеседника. На улице не холодно, но Джонни, закутанный в плед, ежится в глубоком дра- ном кресле, из которого отовсюду торчат лохмы рыже- ватой пакли. Дэдэ постарела, и красное платье ей вов- се не к лицу. Такие платья годятся для ее работы, для огней рампы. В этой гостиничной комнатушке оно ка- жется чем-то вроде отвратительного сгустка крови. — Друг Бруно мне верен, как горечь во рту, — ска- зал Джонни вместо приветствия. Подняв колени, он уткнулся в них подбородком. Дэдэ придвинула стул, и я вынул пачку сигарет «Голуаз». У меня была припасена и бутылка рома в кармане, но я не хотел показывать ее — прежде следовало уз- нать, что происходит. А этому, кажется, больше всего мешала лампочка, яркий глаз, висевший на нити, заси- женной мухами. Взглянув вверх раз-другой и приставив ладонь козырьком ко лбу, я спросил Дэдэ, не лучше ли Памяти Ч.П. (лат.). О, слепи мою маску. Дилан Томас (англ.). 316
Преследователь погасить лампочку и обойтись оконным светом. Джон- ни слушал, устремив на меня; пристальный и в то же время отсутствующий взор, как кот, который не мигая смотрит в одну точку, но, кажется, видит иное, что-то совсем-совсем иное. Дэдэ наконец встает и гасит свет. Теперь в этой черно-серой мути нам легче узнать друг друга. Джонни вытащил свою длинную худую руку из- под пледа, и я ощутил ее едва уловимое тепло. Дэдэ говорит, что пойдет приготовит кофе. Я обрадовался, что у них по крайней мере есть банка растворимого кофе. Если у человека есть банка кофе, значит, он еще не совсем погиб, еще протянет немного. — Давненько не виделись, — сказал я Джонни. — Месяц, не меньше. — Тебе бы только время считать, — проворчал он в ответ. — Один, второй, третий, двадцать первый. На все цепляешь номера. И она не лучше. Знаешь, поче- му она злая? Потому что я потерял саксофон. В общем- то, она права. — Как же тебя угораздило? — спросил я его, пре- красно сознавая, что именно об этом-то и не следовало спрашивать Джонни. — В метро, — сказал Джонни. — Для большей вер- ности я его под сиденье положил. Так приятно было ехать и знать, что он у тебя под ногами и никуда не денется. — Он опомнился уже тут, в отеле, на лестнице, — сказала Дэдэ немного хриплым голосом. — И я полете- ла как сумасшедшая в метро, в полицию. По наступившему молчанию я понял, что ее стара- ния были напрасны. Однако Джонни вдруг начинает смеяться — своим особым смехом, клокочущим где-то за зубами, за языком. — Какой-нибудь бедняга вот будет тужиться, звук выжимать, — забормотал он. — А сакс паршивый был, самый плохой из всех; недаром Док Родригес играл на нем — весь звук сорвал, все нутро ему покорежил. 317
Хулио Кортасар Сам-то инструмент ничего, но Родригес может и Стра- дивариуса искалечить при одной только настройке. — А другого достать нельзя? — Пытаемся, — сказала Дэдэ. — Кажется, у Рори Фрэнда есть. Самое плохое, что контракт Джонни... — Контракт, контракт, — передразнивает Джон- ни. — Подумаешь, контракт. Надо играть, а игре ко- нец— ни сакса нет, ни денег на покупку, и ребята не богаче меня. С ребятами-то дело обстоит не так, и мы трое это знаем. Просто никто больше не отважится одолжить Джонни инструмент, потому что он либо теряет его, либо тут же расправляется с ним иным образом. Он забыл саксофон Луи Роллинга в Бордо, разнес на кус- ки и растоптал саксофон, купленный Дэдэ, когда был заключен контракт на гастроли в Англии. Не сосчи- тать, сколько инструментов он потерял, заложил или разбил вдребезги. И на всех он играл, я думаю, так, как один только Бог может играть на альт-саксофоне, если предположить, что на небе лиры и флейты уже не в ходу. — Когда надо начинать, Джонни? — Не знаю. Может, сегодня. А, Дэ? — Нет, послезавтра. — Все знают и дни и часы, все, кроме меня, — бур- чит Джонни, закутываясь в плед по самые уши. — Го- ловой бы поклялся, что играть мне сегодня вечером и скоро идти на репетицию. — О чем толковать, — сказала Дэдэ. — Все равно у тебя нет саксофона. — Как о чем толковать? Есть о чем. Послезавтра — это после завтра, а завтра — это после сегодня. И даже сегодня еще не скоро кончится, после «сейчас», когда я вот болтаю с моим другом Бруно и думаю: эх, забыть бы о времени да выпить чего-нибудь горяченького. — Вода уже закипает, подожди немного. — Я не про кипяток, — говорит Джонни. 318
Преследователь Тут-то я и вытаскиваю бутылку рома, и в комнате будто вспыхивает свет, потому что Джонни в изумле- нии разинул рот, и его зубы белой молнией сверкнули в полутьме; даже Дэдэ невольно улыбнулась, увидев его удивление и восторг. Во всяком случае, кофе с ро- мом — вещь хорошая, и мы почувствовали себя гораз- до лучше после второго глотка и выкуренной сигаре- ты. Я уже давно заметил, что Джонни — не вдруг, а постепенно — уходит иногда в себя и произносит стран- ные слова о времени. Сколько я его знаю, он вечно терзается этой проблемой. Я видел очень немного лю- дей, донимающих себя вопросом, что такое время. У него же это просто мания, причем самая страшная сре- ди множества его других маний. Но он так преподно- сит свою идею, излагает ее так занятно, что немногие способны с ним спорить. Я вспомнил о репетиции пе- ред грамзаписью еще там, в Цинциннати, задолго до приезда в Париж, году в сорок девятом или пятидеся- том. В те дни Джонни был в великолепной форме, и я специально пошел на репетицию послушать его и заод- но Майлза Дэвиса. Всем хотелось играть, все были в настроении, хорошо одеты (об этом я, возможно, вспо- минаю по контрастной ассоциации, видя, каким гряз- ным и обшарпанным ходит теперь Джонни), все игра- ли с наслаждением, без всяких срывов и спешки, и звукооператор за стеклом махал руками от удоволь- ствия, как ликующий бабуин. И в тот самый момент, когда Джонни был словно одержим неистовой радос- тью, он вдруг перестал играть и, со злостью ткнув ку- лаком в воздух, сказал: «Это я уже играю завтра», и ребятам пришлось оборвать музыку на полуфразе, только двое или трое продолжали тихо побрякивать, как поезд, что вот-вот остановится, а Джонни бил себя кулаком по лбу и повторял: «Ведь это я сыграл уже завтра, Майлз, жутко, Майлз, но это я сыграл уже зав- тра». И никто не мог разубедить его, и с этой минуты все испортилось: Джонни играл вяло, желая поскорей 319
Хулио Кортасар уйти (чтобы еще больше накуриться марихуаны, ска- зал звукооператор вне себя от ярости), и, когда я уви- дел, как он уходит, пошатываясь, с пепельно-серым лицом, я спросил себя, сколько это еще может про- длиться. — Думаю, надо позвать доктора Бернара, — гово- рит Дэдэ, искоса поглядывая на Джонни, пьющего ма- ленькими глотками ром. — Тебя знобит, и ты ничего не ешь. — Доктор Бернар — зануда и болван, — отвечает Джонни, облизывая стакан. — Он пропишет мне аспи- рин, а потом скажет, что ему очень нравится джаз, например Рэй Нобле. Знаешь, Бруно, будь у меня сакс, я встретил бы его такой музыкой, что он мигом слетел бы с четвертого этажа, отщелкав задницей сту- пеньки. — Во всяком случае, аспирин тебе не помешает, — заметил я, покосившись на Дэдэ. — Если хочешь, я позвоню доктору по дороге, и Дэдэ не придется спус- каться к автомату. Да, а вот контракт... Если ты начи- наешь послезавтра, я думаю, что-нибудь можно еще сделать. Я попробую выпросить саксофон у Рори Фрэнда. На худой конец... Видишь ли, ты должен вес- ти себя разумнее, Джонни. — Сегодня — нет, — говорит Джонни, глядя на бу- тылку рома. — Завтра. Когда у меня будет сакс. По- этому сейчас ни к чему болтать об этом. Бруно, я все больше понимаю, что время... Мне кажется, музыка по- могает немного разобраться в этом фокусе. Нет, тут не разберешься — честно говоря, я ничего не понимаю. Только чувствую — творится что-то странное. Как во сне — знаешь? — когда кажется, что летишь в тартара- ры, и сердце уже замирает от страха, хотя, в общем- то, боязни настоящей нет, и вдруг опять все перевора- чивается, как блин на сковородке, и ты уже лежишь рядом с симпатичной девчонкой, и все удивительно хо- рошо. 320
Преследовател ь Дэдэ моет чашки и стаканы в углу комнаты. Я вижу, что у них в каморке нет даже водопровода; смотрю на таз с розовыми цветами и кувшин, напоминающий му- мию какой-то птицы. А Джонни продолжает говорить, прикрыв рот пледом, и он тоже похож на мумию: коле- ни под самым подбородком, лицо черное, гладкое, влажное от рома и ж#ра. — Я о таком кое-что читал, Бруно. Диковинная штука, в общем-то, трудно разобраться... Но все-таки музыка помогает, знаешь. Нет, не понять помогает — по правде говоря, я действительно ничего не пони- маю. — Он стучит по голове костлявым кулаком. Звук гулко отдается, как в пустом кокосовом орехе. — Ни- чего нет внутри, Бруно, ровным счетом ничего. Она не думает и ничего не смыслит. Да это мне и незачем, ска- жу тебе по совести. Я начинаю что-то понимать, толь- ко глядя назад, и чем дальше все уходит, тем понятнее становится. Но это еще не значит понимать как надо, ясное дело. — У тебя повышается температура, — говорит Дэдэ из глубины комнаты. — Да замолчи ты. Верно, верно, Бруно. Я никогда ни о чем не думаю, и вдруг меня осеняет, что я все-таки думал, но ведь это как прошлогодний снег, а? Какого черта вспоминать о прошлогоднем снеге, о том, что кто- то о чем-то думал? Какая теперь важность — сам я ду- мал или кто другой. Да, вроде бы и не я, да. Я просто делаю то, что приходит на ум, но всегда потом, поз- же — вот это меня и мучит. Ох, трудно мне, так труд- но понять... Нет ли там еще глоточка? Я выжал в стакан последние капли рома — как раз в ту минуту, когда Дэдэ снова зажгла свет; в комнате уже почти ничего не видно. Джонни обливается пбтом, но продолжает кутаться в плед и иногда вздрагивает так, что трещит кресло. — Я кое в чем разобрался еще мальчишкой, сразу как научился играть на саксе. Дома у меня всегда творилось 11 «Врата неба» 321
Хулио Кортасар черт знает что, только и говорили о долгах да ипотеках. Ты не знаешь, что такое ипотека? Наверное, странная штука, — моя старуха рвала на себе волосы, как только старик заговаривал про ипотеку, и дело кончалось дра- кой. Было мне лет тринадцать... да ты уже слыхал не раз. Еще бы: и слышать слышал, и постарался описать детально и правдиво в своей книге о Джонни. — Поэтому дома время никогда не текло, понима- ешь? Одна ссора за другой, даже не пожрешь. А в уте- шение — молитвы. Ты и не представляешь себе всего этого. Когда учитель раздобыл мне сакс — увидел бы какой, со смеху бы помер, — мне показалось, что тут же все прояснилось. Музыка вырывала меня из време- ни... Нет, не так говорю. Если хочешь знать, на самом деле я чувствую, что именно музыка окунула меня в поток времени. Но только надо понять, что это время — совсем не то, которое... Ну, в котором все мы плывем, скажем так. С тех самых пор, как я познакомился с галлюцина- циями Джонни и всех, кто вел такую же жизнь, как он, я слушаю терпеливо, но не слишком вникаю в его рас- суждения. Меня больше интересует, например, у кого он достает наркотики в Париже. Надо будет порас- спросить Дэдэ и, видимо, пресечь ее потворство прихо- тям Джонни. Иначе он долго не продержится. Нарко- тики и нищета — не попутчики. Жаль, что вот так пропадает музыка, десятки грампластинок, где Джонни мог бы ее запечатлеть — свой удивительный дар, кото- рым не обладает ни один другой джазист. «Это я играю уже завтра» — вдруг раскрыло мне свой глубочайший смысл, потому что Джонни всегда играет «завтра», а все сыгранное им тотчас остается позади, в этом самом «сегодня», из которого он легко вырывается с первы- ми же звуками музыки. Как музыкальный критик, я достаточно разбира- юсь в джазе, чтобы определить границы собственных 322
Преследовател ь возможностей, и отдаю себе отчет в том, что мне недо- ступны те высокие материи, в которых бедняга Джон- ни пытается одолеть одному ему видимые преграды, извергая невнятные слова, стоны, рыдания, вопли ярости. Он плюет на то, что я считаю его гением, и отнюдь не кичится тем, что его игра намного превос- ходит игру его товарищей. Факт прискорбный, но приходится согласиться, что ему предназначено быть истоком своего сакса, а мой незавидный жизненный удел — быть его концом. Он — это рот, а я — ухо, что- бы не сказать он — рот, а я... Всякая критика, увы, — это скучный финал того, что начиналось как ликова- ние, как неуемное желание кусать и скрежетать зуба- ми от наслаждения. И рот снова раскрывается, боль- шой язык Джонни смачно слизывает с губ готовую сорваться каплю слюны. Руки рисуют в воздухе за- мысловатую фигуру. — Бруно, если бы ты смог когда-нибудь про это на- писать... Не для меня — понимаешь? — мне-то напле- вать. Но это было бы прекрасно, я чувствую — это было бы прекрасно. Я говорил тебе, что, когда еще мальчишкой начал играть, я понял, что время не стоит на месте. Я как-то сказал об этом Джиму, а он мне от- ветил: все люди чувствуют то же самое, и если кто от- рывается от времени... Он так и сказал: если кто отры- вается от времени. Нет, я не отрываюсь, когда играю. Я только перемещаюсь в нем. Вот как в лифте — ты разговариваешь в лифте с людьми и ничего особенного не замечаешь, а из-под ног уходит первый этаж, десятый, двадцать первый, и весь город остается где-то внизу, и ты кончаешь фразу, которую начал при входе, а между первым словом и последним — пятьдесят два этажа. Я почувствовал, когда научился играть, что вхожу в лифт, но только, так сказать, в лифт времени. Не ду- май, что я забывал об ипотеках или о молитвах. Но в такие минуты ипотеки и молитвы — все равно как одежда, которую скинул; я знаю, одежда-то в шкафу, И* 323
Хулио Кортасар но в эту минуту — говори не говори — она для меня не существует. Одежда существует, когда я ее надеваю; ипотеки и молитвы существовали, когда я кончал иг- рать и входила старуха, вся взлохмаченная, и скули- ла—у нее, мол, голова трещит от этой «черт-ее-дери- музыки». Дэдэ приносит еще чашечку кофе, но Джонни груст- но глядит в свой пустой стакан. — Время — сложная штука, оно всегда сбивает с тол- ку. Все-таки до меня постепенно доходит, что время — это не мешок, который чем попало набивается. Точней сказать, дело не в разной начинке, дело в количестве, только в количестве, да. Вон видишь мой чемодан, Бру- но? В нем — два костюма и две пары ботинок. Теперь представь себе, что ты все это вытряхнул, а потом сно- ва туда засовываешь оба костюма и две пары ботинок и вдруг видишь: там помещается всего один костюм и одна пара ботинок. Нет, лучше не так. Лучше, когда чувствуешь, что можешь втиснуть в чемодан целый ма- газин, сотни, тысячи костюмов, как я иногда втискиваю всю свою музыку в то маленькое время, когда играю. Музыку и все, о чем думаю, когда еду в метро. — Когда едешь в метро? — Да-да, вот именно, — говорит, хитро улыбаясь, Джонни. — Метро — великое изобретение, Бруно. Ког- да едешь в метро, хорошо знаешь, чем можно набить чемодан. Нет, поэтому-то я не мог потерять сакс в мет- ро, не-е-ет... Он давится смехом, кашляет, и Дэдэ с беспокой- ством поднимает на него глаза. Но Джонни отмахива- ется, хохочет, захлебываясь кашлем, и дергается под пледом, как шимпанзе. По его щекам текут слезы, он слизывает их с губ и смеется, смеется. — Ладно, хватит об этом, — говорит он, немного успокоившись. — Потерял, и конец. Но метро сослужи- ло мне службу, я раскусил фокус с чемоданом. Видишь ли, это странно очень, но все вокруг — резиновое, я 324
Преследователь чувствую, я не могу отделаться от этого чувства. Все вокруг — резина, дружище. Вроде бы твердое, а смот- ришь — резиновое... — Джонни задумывается, собира- ясь с мыслями. — Только растягивается не сразу, — добавляет он неожиданно. Я удивленно и одобрительно киваю. Браво, Джон- ни, а еще говорит, что не способен мыслить. Вот так Джонни! Теперь я действительно заинтересовался тем, что' последует дальше, но он, угадав мое любопытство, смотрит на меня и плутовски посмеивается: — Значит, думаешь, я смогу достать сакс и играть послезавтра, Бруно? — Да, но надо вести себя разумнее. — Ясное дело — разумнее. — Контракт на целый месяц, — поясняет бедняжка Дэдэ. — Две недели в ресторане Реми, два концерта и две грамзаписи. Мы могли бы здорово поправить дела. — «Контракт на целый месяц», — передразнивает Джонни, торжественно воздевая руки. — В ресторане Реми, два концерта и две грамзаписи. Бе-бата-боп-боп- боп-дррр... А мне хочется пить, только пить, пить, пить. И охота курить, курить и курить. Больше всего охота курить. Я протягиваю ему пачку «Голуаз», хотя прекрасно знаю, что он думает о наркотике. Наступил вечер, в переулке мельтешат прохожие, слышится арабская речь, пение. Дэдэ ушла, наверное, что-нибудь купить на ужин. Я чувствую руку Джонни на своем колене. — Она — хорошая девчонка, веришь? Но с меня хва- тит. Я ее больше не люблю, просто терпеть не могу. Она меня еще волнует иногда, она умеет любить у-ух как... — Он сложил пальцы щепоточкой, по-итальянски. — Но мне надо оторваться от нее, вернуться в Нью-Йорк. Мне обязательно надо вернуться в Нью-Йорк, Бруно. — А зачем? Там тебе было куда хуже, чем здесь. Я говорю не о работе, а вообще о твоей жизни. Здесь, мне кажется, у тебя больше друзей. 325
Хулио Кортасар — Да, ты, и маркиза, и ребята из клуба... Ты никог- да не пробовал любить маркизу, Бруно? — Нет. — О, это, знаешь... Но я ведь рассказывал тебе о метро, а мы почему-то заговорили о другом. Метро — великое изобретение, Бруно. Однажды я почувствовал себя как-то странно в метро, потом все забылось... Но дня через два или три снова повторилось. И наконец я понял. Это легко объяснить, знаешь, легко потому, что в действительности это — не настоящее объяснение. Настоящего объяснения попросту не найти. Надо ехать в метро и ждать, пока случится, хотя мне кажется, что такое случается только со мной. Да, вроде бы так. Зна- чит, ты правда никогда не пробовал любить маркизу? Тебе надо попросить ее встать на золоченый табурет в углу спальни, рядом с очень красивой лампой, и тог- да... Ба, эта уже вернулась. Дэдэ входит со свертком и смотрит на Джонни. — У тебя повысилась температура. Я звонила док- тору, он придет в десять. Говорит, чтобы ты лежал спокойно. — Ладно, согласен, но сперва я расскажу Бруно о метро... И вот однажды мне стало ясно, что происходит. Я подумал о своей старухе, потом о Лэн, о ребятах, и, конечно, тут же мне представилось, будто я очутился в своем квартале и вижу лица ребят, какими они тогда были. Нет, не то чтобы я думал, я ведь тебе сто раз го- ворил, что никогда не думаю. Будто просто стою на углу и вижу, как мимо движется то, о чем я вроде бы думаю, но я вовсе не думаю о том, что вижу. Понима- ешь? Джим говорит: все-то мы на один лад, и вообще (так он говорит) своей головой никто не думает. Лад- но, пусть так — сейчас речь не о том. Я сел в метро на станции «Сен-Мишель» и тут же стал думать о Лэн, о ребятах и увидел свой квартал. Как сел, так сразу стал думать о них. Но в то же время я соображал, что я в метро и что почти через минуту оказался уже на стан- 326
Преследователь ции «Одеон», замечал, как люди входят и выходят. И я снова стал думать о Лэн и увидел свою старуху — вот она идет за покупками, — а потом увидел их всех вме- сте, был с ними — просто чудеса, я давным-давно тако- го не испытывал. От воспоминаний меня всегда тошнит, но в тот раз мне приятно было думать о ребятах, ви- деть их. Если я стану рассказывать тебе обо всем, что видел, ты не поверишь — прошла-то, наверное, всего минута, а ведь все до мелочей представилось. Вот тебе только для примера. Видел я Лэн в зеленом платье, ко- торое она надевала, когда шла в клуб «Тридцать три», где я играл вместе с Хэмпом. Я видел ее платье, с лен- тами, с бантом, с какой-то красивой отделкой на боку, и воротник... Не сразу все, а словно я ходил вокруг пла- тья Лэн и не торопясь оглядывал. Потом смотрел в лицо Лэн и на ребят, потом вспомнил о Майке, который жил рядом в комнате, — как Майк мне рассказывал истории о диких конях в Колорадо: сам он работал на ранчо и выпендривался, как все ковбои... — Джонни, — одергивает его Дэдэ откуда-то из угла. — Нет, ты представь, ведь я рассказал тебе только самую малость того, о чем думал и что видел. Сколько времени я болтал? — Не знаю, вероятно, минуты две. — «Вероятно, минуты две», — задумчиво повторя- ет Джонни. — За две минуты успел рассказать самую малость. А если бы я рассказал все, чтб творили перед моими глазами ребята и как Хэмп играл «Берегись, дорогая мама», и я слышал каждую ноту, понимаешь, каждую ноту, а Хэмп не из тех, кто скоро сдает, и если бы я тебе рассказал, что слышал тоже, как моя стару- ха читала длиннющую молитву, в которой почему-то поминала кочаны капусты и, кажется, просила сжа- литься над моим стариком и надо мною, и все помина- ла какие-то кочаны... Так вот, если бы я подробно рас- сказал обо всем этом, прошло бы куда больше двух минут, а, Бруно? 327
Хулио Кортасар — Если ты действительно слышал и видел их всех, должно было пройти не менее четверти часа, — говорю я смеясь. — Не менее четверти часа, а, Бруно! Тогда ты мне объясни, как могло быть, что вагон метро вдруг оста- новился и я оторвался от своей старухи, от Лэн и всего прочего и увидел, что мы уже на «Сен-Жермен-де- Прэ», до которой от «Одеона» точно полторы минуты езды. Я никогда не придаю особого значения болтовне Джонни, но тут под его пристальным взглядом у меня по спине пробежал холодок. — Только полторы минуты твоего времени или вон ее времени, — укоризненно говорит Джонни. — Или времени метро и моих часов, будь они прокляты. Тог- да как же может быть, чтобы я думал четверть часа, а прошло всего полторы минуты? Клянусь тебе, в тот день я не выкурил ни крохи, ни листочка, — добавля- ет он тоном извиняющегося ребенка. — Потом со мной еще раз такое приключилось, а теперь везде и всюду бывает. Но, — повторяет он упрямо, — только в метро я могу это осознать, потому что ехать в метро — все равно как сидеть в самих часах. Станции — это мину- ты, понимаешь, это наше время, обыкновенное время. Хотя я знаю, есть и другое время, и я стараюсь понять, понять... Он закрывает лицо руками, его трясет. Я бы с удо- вольствием ушел, но не знаю, как лучше распрощать- ся, чтобы Джонни не обиделся, потому что он страшно чувствителен к словам и поступкам друзей. Если его перебить, ему станет совсем плохо — ведь с той же Дэдэ он не будет говорить о подобных вещах. — Бруно, если бы я только мог жить, как в эти ми- нуты или как в музыке, когда время тоже идет по-дру- гому... Ты понимаешь, сколько всего могло бы произой- ти за полторы минуты... Тогда люди, не только я, а и ты, и она, и все парни, могли бы жить сотни лет, если 328
Преследователь бы мы нашли такое «другое» время — мы могли бы про- жить в тысячу раз дольше, чем живем, глядя на эти чертовы часы, идиотски считая минуты и завтрашние дни... Я изображаю на лице понимающую улыбку, чув- ствую, что он в чем-то прав, но все его догадки и то, чтб я улавливаю в его догадках, улетучатся без следа, едва я окажусь на улице и окунусь в повседневное житье-бытье. В данный момент, однако, я уверен — Джонни говорит нечто рожденное не только его полу- бредовым состоянием, не утратой чувства реальности, которая оборачивается для него какой-то пародией и воспринимается им как надежда. Все, о чем Джонни говорит в такие минуты (а он уже пять лет говорит мне и другим подобные вещи), невозможно слушать, не думая о том, что надо как можно скорее забыть услы- шанное. И едва оказываешься на улице, и твоя память, а не голос Джонни повторяет эти слова, как они слива- ются в бредовый бубнеж наркомана, в приевшиеся рас- суждения (ибо и немало других людей говорят нечто похожее, то и дело слышишь подобные мудрствова- ния), и чудо-откровение представляется ересью. По крайней мере, мне кажется, будто Джонни вдоволь поиздевался надо мной. Но это обычно происходит позже, не тогда, когда Джонни разглагольствует: в тот момент я улавливаю какой-то новый смысл, что-то ори- гинальное в его словах; вижу искру, готовую вспых- нуть пламенем, или, лучше сказать, чувствую: нужно что-то разбить вдребезги, расколоть в щепы, как поле- но, в которое вгоняют клин, обрушивая на него кувал- ду. Однако у Джонни уже нет сил что-нибудь разбить, а я даже не знаю, какая нужна кувалда, чтобы вогнать клин, о котором тоже не имею ни малейшего представ- ления. Поэтому я наконец встаю и направляюсь к двери, но тут происходит то, что не может не происходить в жизни — не одно, так другое. Я прощаюсь с Дэдэ, 329
Хулио Кортасар поворачиваюсь спиной к Джонни и вдруг понимаю — что-то случилось: я вижу это по глазам Дэдэ, быстро оборачиваюсь (так как, наверное, немного побаива- юсь Джонни, этого «ангела Божьего», который мне точно брат, этого брата, который для меня «ангел Божий») и вижу, что Джонни рывком скинул с себя плед, вижу его совершенно голого. Он сидит, упер- шись ногами в сиденье, уткнув в колени подбородок, трясется всем телом и хохочет, абсолютно голый в ободранном кресле. — Становится жарковато, — фыркает Джонни. — Бруно, гляди, какой у меня шрам под ребром, красота. — Прикройся, — говорит Дэдэ, растерявшись, не зная, что делать. Мы знакомы друг с другом давно, и нагой мужчина — не более чем нагой мужчина, но все-таки Дэдэ смущена, и я тоже не знаю, куда глядеть, чтобы не показать, что поведение Джонни меня шокирует. А он это видит и сме- ется во всю свою огромную пасть, не скрывая атрибутов мужской наготы, не меняя непристойной позы — точь-в- точь обезьяна в зоопарке. Кожа у него на бедрах пестрит какими-то странными пятнами, и мне становится совсем тошно. Дэдэ хватает плед и поспешно кутает в него Джонни, а он смеется и кажется очень довольным. Я нео- пределенно киваю, обещаю вскоре зайти, и Дэдэ выводит меня на лестничную площадку, прикрыв за собой дверь, чтобы Джонни не слышал ее слов. — Он психует все время, как мы вернулись из тур- не из Бельгии. Он так хорошо играл везде, и я была так счастлива. — Интересно, откуда он мог достать наркотик, — говорю я, глядя ей прямо в глаза. — Не знаю. Вино и коньяк все время пьет, запоем. Но и курит тоже, хотя, наверное, меньше, чем там... Там — это Балтимор и Нью-Йорк, а затем — три месяца в психиатрической лечебнице Бельвю и долгое пребывание в Камарильо. 330
Преследователь — Джонни действительно хорошо играл в Бельгии, Дэдэ? — Да, Бруно, мне кажется, как никогда. Публика ревела от восторга, ребята из оркестра мне сами гово- рили. Иногда вдруг находило на Джонни, как это бы- вает с ним, но, к счастью, не на эстраде. Я уже дума- ла... но сами видите, как сейчас. Хуже быть не может. — В Нью-Йорке было хуже. Вы не знали его в те годы. Дэдэ не глупа, но ни одной женщине не нравит- ся, если с ней говорят о той поре жизни ее мужчи- ны, когда он еще не принадлежал ей, хотя теперь и приходится терпеть его выходки, а прошлое — не более чем слова. Не знаю, как сказать ей, к тому же у меня нет к ней особого доверия, но наконец реша- юсь: — Вы, наверное, сейчас совсем без денег? — У нас есть контракт, послезавтра начнем, — го- ворит Дэдэ. — Вы думаете, он сможет записываться и выступать перед публикой? — О, конечно, — говорит Дэдэ немного удивлен- но, — Джонни будет играть бесподобно, если доктор Бернар собьет ему гриппозную температуру. Все дело в саксофоне. — Я постараюсь помочь. А это вам, Дэдэ. Только... Лучше, чтобы Джонни не знал... — Бруно... Я махнул рукой и зашагал вниз по лестнице, чтобы избежать ненужных слов и благодарственных излия- ний Дэдэ. Спустившись на четыре-пять ступенек, го- раздо легче было сказать: — Ни под каким видом нельзя ему курить перед первым концертом. Дайте ему немного выпить, но не давайте денег на другое. Дэдэ ничего не ответила, но я видел, как ее руки комкали, комкали десятифранковые бумажки, наконец 331
Хулио Кортасар совсем исчезнувшие в кулаке. По крайней мере, я теперь уверен, что сама Дэдэ не курит. Она может быть толь- ко соучастницей — из-за страха или любви. Если Джон- ни грохнется на колени, как тогда при мне в Чикаго, и будет ее молить, рыдая... Ну, что делать, риск, конеч- но, есть, как всегда с Джонни, но все-таки у них теперь есть деньги на еду и лекарства. На улице я поднял воротник пальто — стал накра- пывать дождь — и так глубоко вдохнул свежий воздух, что кольнуло под ребрами; мне показалось, что весь Париж пахнет чистотой и свежеиспеченным хлебом. Только тогда до меня дошло, как пахнет каморка Джонни, тело Джонни, вспотевшее под пледом. Я за- шел в кафе сполоснуть коньяком рот, а заодно и голо- ву, где вертятся, вертятся слова Джонни, его россказ- ни, его видения, которых я не вижу и, признаться, не хочу видеть. Я заставил себя думать о послезавтраш- нем дне, и пришло успокоение, словно прочный мостик перекинулся от буфетной стойки к будущему. Если в чем-нибудь сомневаешься, самое лучшее упо- добиться поплавку: нырнул и узнал, кто дергает лес- ку. Двумя-тремя днями позже я подумал, что надо «нырнуть» и узнать, не маркиза ли достает марихуану Джонни Картеру. И я отправляюсь в студию на Мон- парнас. Маркиза — в самом деле настоящая маркиза, и у нее куча денег, которые отваливает ей маркиз, хотя они давно разошлись из-за ее пристрастия к марихуа- не. Дружба маркизы с Джонни началась еще в Нью- Йорке, возможно, в том самом году, когда Джонни одним прекрасным утром проснулся знаменитостью — всего лишь потому, что кто-то дал ему возможность объединить четверых или пятерых ребят, влюбленных в его манеру игры, и Джонни впервые смог развернуть- ся во всю свою силу и потряс публику. Я не собираюсь сейчас заниматься анализом джазовой музыки; кто ею интересуется, может прочитать мою книгу о Джонни и 332
Преследовател ь новом послевоенном стиле, но с уверенностью могу ска- зать, что в сорок восьмом году — в общем, до пятидеся- того — произошел словно музыкальный взрыв, хотя взрыв холодный, тихий, взрыв, при котором все оста- лось на своих местах и не было ни криков, ни оскол- ков, однако заскорузлость привычки разбилась на ты- сячи кусков, и даже для защитников старого (среди оркестрантов и публики) признание каких-то новых ощущений было только вопросом самолюбия. Потому что после пассажей Джонни уже невозможно слушать прежних джазистов и верить в их несравненное совер- шенство; надо только решиться на своего рода публич- ное отречение от старого, называемое чувством совре- менности, но не преминуть отметить, что кое-кто из этих музыкантов был великолепен и останется таковым «для своего времени». Джонни же перевернул джаз, как рука переворачивает страницу, — и ничего не по- делаешь. Маркиза, у которой чутье к настоящей музыке, как у борзой на дичь, всегда невероятно восхищалась Джонни и его товарищами по оркестру. Представляю себе, сколько долларов она им подкинула в дни суще- ствования клуба «Тридцать три», когда большинство критиков протестовали против грамзаписи Джонни и применяли для оценки его джаза давно прогнившие критерии. Возможно, именно в ту пору маркиза стала иногда проводить ночи с Джонни и покуривать с ним. Часто я видел их вместе перед сеансами записи или во время антрактов в концертах, и Джонни выглядел без- мерно счастливым рядом с маркизой, хотя в партере или дома его ждали Лэн и ребята. Но Джонни просто не понимал, зачем ждать попусту, и вообще не пред- ставлял себе, что кто-то может его ждать. Выбранный им способ отделаться от Лэн достаточно для него ха- рактерен. Я видел открытку, которую он послал ей из Рима после четырех месяцев отсутствия (он удрал само- летом с двумя другими музыкантами, не сказав Лэн ни 333
Хулио Кортасар слова). На открытке изображены Ромул и Рэм, кото- рые всегда очень забавляли Джонни (одна из его пла- стинок так и называется), и написано: «Брожу один средь множества любви» — строка из стихотворения Дилана Томаса, которым Джонни зачитывался. Пове- ренные Джонни в Нью-Йорке устроили так, чтобы часть его доходов переводилась Лэн, которая сама ско- ро поняла, что сделала неплохое дельце, развязавшись с Джонни. Кто-то мне сказал, что маркиза тоже пере- сылала деньги Лэн, и не подозревавшей, откуда они берутся. Это меня не удивляет, потому что маркиза добра до безрассудства и относится к жизни почти как к пирожкам, которые печет в своей студии, когда у нее собираются толпы друзей, или, точнее, как к своего рода вечному пирогу, который начиняет всякой всячи- ной и от которого отламывает кусочки, наделяя ими страждущих... Я застал у маркизы Марселя Гавоти и Арта Букайю; они как раз говорили о записях, которые Джонни сде- лал накануне вечером. Все бросились ко мне, словно сам архангел явился пред ними; маркиза целовала меня до изнеможения, а парни жали руки так, как это могут делать только контрабасист и баритонист. Я на- шел убежище за креслом, с трудом вырвавшись из объятий, — оказывается, они узнали, что я достал ве- ликолепный саксофон и Джонни смог уже записать четыре или пять своих лучших композиций. Маркиза тут же заявляет, что Джонни — мерзкий тип, и так как он нахамил ей (о причине она умолчала), этот мерзкий тип прекрасно знает, что, только попросив у нее, у маркизы, прощения в надлежащей форме, он мог бы получить чек на покупку саксофона. Понятно, Джон- ни не пожелал просить прощения после своего приез- да в Париж — ссора, кажется, произошла в Лондоне месяца два назад, — и потому никто не знал, что он потерял свой проклятый сакс в метро, и так далее и так далее. Когда маркиза разражается речью, невольно 334
Преследователь думается, не выделывает ли она языком штуки в стиле Диззи, ибо импровизации следуют одна за другой в са- мых неожиданных регистрах. Наконец маркиза в каче- стве финального аккорда хлопнула себя по ляжкам и залилась таким истерическим смехом, словно кто-то воз- намерился защекотать ее до смерти. Арт Букайя пользу- ется моментом и подробно рассказывает мне о вчераш- ней грамзаписи, которую я пропустил по вине жены, схватившей воспаление легких. — Тика вон подтвердит, — говорит Арт, кивая на маркизу, которая продолжает корчиться от смеха. — Бруно, ты представить себе не можешь, чтб было, пока не прослушаешь пластинку. Если сам Бог бродил вчера по грешной земле, то — верь не верь — он забрел в эту проклятую студию, где мы, кстати сказать, просто сды- хали от дьявольской жары. Ты помнишь «Плакучую иву», Марсель? — Еще бы не помнить, — говорит Марсель. — Ду- рацкий вопрос, помню ли я. С головы до пят исхлеста- ла меня эта «Ива». Тика подала нам Ы^ЬЬаНз1, и мы приготовились приятно поболтать. В общем-то, мы мало говорили о вчерашней грамзаписи, потому что любому музыканту известно, как трудно говорить о таких вещах, но не- многое, услышанное мной, вернуло мне некоторую на- дежду, и я подумал, что, может быть, мой саксофон принесет удачу Джонни. Однако я наслушался и таких любопытных историй, которые способны изрядно охла- дить эту надежду, — Джонни, например, в перерыве стащил с себя оба ботинка и разгуливал босиком по сту- дии. Но зато помирился с маркизой и обещал зайти к ней опрокинуть стопку перед своим сегодняшним вечер- ним выступлением. — Ты знаешь девчонку, которая сейчас у Джон- ни? — интересуется Тика. Виски со льдом (англ.). 335
Хулио Кортасар Я описываю ее весьма кратко, но Марсель добавля- ет — на французский манер — всякого рода детали и дву- смысленности, которые несказанно веселят маркизу. О наркотике никто не заикается, однако я так насторожен, что, кажется, улавливаю его запах в самом воздухе сту- дии Тики, не говоря уж о том, что у Тики та же манера смеяться, какую я нередко замечал у Джонни и у Арта, та, что выдает наркоманов. Я спрашиваю себя, как мог Джонни добывать марихуану, если был в ссоре с марки- зой; мое доверие к Дэдэ снова лопается, как мыльный пузырь, если я вообще питал к ней доверие. В конце концов все они друг другу под стать. Я, правда, немного завидую единению, которое их роднит и с такой легкостью превращает в сообщников. С моей пуританской точки зрения (это вовсе не секрет, каждому, кто меня знает, известно мое отвращение к аморальным занятиям), они представляются мне боль- ными ангелами, раздражающими своей беспечностью, но платящими за заботу о себе такими вещами, как грампластинки Джонни или великодушная щедрость маркизы. Я помалкиваю, но мне хотелось бы заставить себя сказать вслух: да, я вам завидую, завидую Джон- ни, тому потустороннему Джонни, без которого никто не узнал бы, чтб такое та, другая сторона. Я завидую всему, кроме его терзаний, которых никто никогда не поймет, но даже в его терзаниях у него бывают озаре- ния, коих мне не дано. Я завидую Джонни, и в то же время меня разбирает зло, что он губит себя, глупо расходует свой талант, идиотски впитывая в себя скверну жизни, не щадящей его. Я думаю, правда, что, если бы Джонни сам мог управлять своей жиз- нью, не жертвуя ради нее ничем, даже наркотиком, и если бы он лучше управлял этим самолетом, который уже лет пять несется вслепую, он, возможно, кончил бы совсем плохо, полнейшим сумасшествием, смер- тью, но зато излил бы в музыке все, что пытается изобразить в нудных монологах после игры, в расска- 336
Преследователь зах о дивных переживаниях, которые, однако, обры- ваются на полдороге. По сути, я сторонник именно такого исхода, движимый страхом за собственное бу- дущее, и, может быть, честно говоря, мне бы даже хотелось, чтобы Джонни взорвался разом, как яркая звезда, которая вдруг рассыпается на тысячи осколков и оставляет астрономов на целую неделю в дураках. Потом зато можно идти спокойно спать, а завтра — новый день, иные заботы... Джонни, кажется, догадался, о чем я раздумываю, хитро мне подмигнул и почти тотчас сел со мной рядом, успев поцеловать и крутнуть по воздуху маркизу, об- меняться с нею и Артом сложным ритуалом нечлено- раздельных приветствий, что всех нас привело в вос- торг. — Бруно, — говорит Джонни, растянувшись на са- мой шикарной софе, — эта дудка просто чудо. Пусть они тебе скажут, чтб я из нее вчера выжал. У Тики слезы катились — с грушу каждая, и, уж наверное, не потому, что надо платить модистке, а, Тика? Мне захотелось побольше узнать о репетиции, но Джонни удовольствовался этим всплеском самодоволь- ства и тут же заговорил с Марселем о программе пред- стоящего вечера и о том, как им обоим идут новехонькие серые костюмы, в которых они появятся на эстраде. Джонни в самом деле хорошо выглядит, и заметно, что в последнее время он курит не слишком много; видимо, как раз столько, сколько ему нужно, чтобы играть с подъ- емом. Едва я успеваю об этом подумать, Джонни хлопает меня рукой по плечу и, пригнувшись ко мне, говорит: — Дэдэ сказала, что я тогда, вечером, по-хамски вел себя. — Брось вспоминать. — Нет, не брошу. По правде говоря, я вел себя пре- красно. Тебе надо гордиться, что я с тобой не стесня- юсь, я ни с кем так не делаю, веришь?.. Это показыва- ет, как я тебя ценю. Нам бы закатиться куда-нибудь 337
Хулио Кортасар вместе да поговорить обо всякой всячине. Здесь-то... — Он презрительно выпячивает нижнюю губу, заливается смехом и подергивает плечами, будто пританцовывая на софе. — Бруно, старик, а Дэдэ говорит, что я по-хамс- ки вел себя, ей-Богу... — Как твой грипп? Сейчас ничего? — Никакой это был не грипп. Пришел врач и стал болтать, что обожает джаз и что как-нибудь вечерком я должен зайти к нему послушать пластинки... Дэдэ мне сказала, ты дал ей денег. — Перебьетесь пока, получишь и отдашь. Ты как сегодня вечером? В настроении? — Да, играть охота, сейчас бы заиграл, если бы сакс был здесь, но Дэдэ уперлась: «Сама принесу в театр». Классный сакс. Вчера мне казалось, я исходил любо- вью, когда играл... Видал бы ты лицо Тики. Или ты ревновала, Тика? И они снова визгливо захохотали, а Джонни счел самым подходящим схватить Арта и запрыгать в упое- нии по студии, высоко вскидывая ноги в танце без му- зыки — только брови у него и у Арта задергались, от- мечая ритм. Невозможно сердиться на Джонни или на Арта, это все равно что злиться на ветер, который треп- лет вам волосы. Полушепотом Тика, Марсель и я ста- ли обсуждать предстоящее вечернее представление. Марсель уверен, что Джонни повторит свой потрясаю- щий успех пятьдесят первого года, когда он впервые приехал в Париж. После вчерашней репетиции, но его мнению, все сойдет отличным образом. Хотелось бы и мне в это верить... Во всяком случае, мне не оставалось ничего иного, как только усесться в первом ряду и слу- шать концерт. По крайней мере, я знал, что Джонни не насосался марихуаны, как в Балтиморе. Когда я ска- зал об этом Тике, она схватила меня за руку, словно боясь свалиться в воду. Арт и Джонни подошли к пиа- нино, и Арт стал показывать Джонни новую тему, тот покачивал в такт головой и подпевал. Они были неве- 338
Преследователь роятно элегантны в своих серых костюмах, хотя Джон- ни портил жирок, который он нагулял за последнее время. Мы с Тикой пустились в воспоминания о вечере в Балтиморе, когда Джонни перенес первый жестокий кризис. Во время разговора я смотрел Тике прямо в глаза, чтобы убедиться, что она меня понимает и не испортит дело на сей раз. Если Джонни перепьет ко- ньяка или сделает хоть одну затяжку марихуаной, концерт провалится и все полетит к черту. Париж — не провинциальное казино, здесь весь свет смотрит на Джонни. Думая об этом, я не могу избавиться от противного привкуса во рту, от злости — не на Джон- ни, не на его злоключения, а скорее на себя самого и на людей, окружающих его, маркизу и Марселя, на- пример. По существу, все мы — банда эгоистов. Под предлогом заботы о Джонни мы лишь пестуем соб- ственное представление о нем, предвкушаем удоволь- ствие, которое всякий раз доставляет нам Джонни, хотим придать блеск статуе, сообща воздвигнутой нами, и оберегать ее, чего бы это ни стоило. Провал Джонни свел бы на нет успех моей книги о нем (вот- вот должны выйти английский и итальянский пере- воды), и, возможно, волнения такого рода составля- ют часть моих забот о Джонни. Арту и Марселю он нужен, чтобы зарабатывать на хлеб, а маркизе... ей лучше знать, маркизе, что она находит в нем, кроме таланта. Все это закрывает другого Джонни, и мне вдруг приходит в голову, что, вероятно, Джонни именно об этом хотел сказать мне, когда сорвал с себя плед и предстал голым, как червь. Джонни без саксофона, Джонни без денег и одежды, Джонни, одержимый идеей, которую не может одолеть его скудный интеллект, но которая так или иначе влива- ется в его музыку, заставляет его тело трепетать от неги, готовит его кто знает к какому нежданному броску, для нас непостижимому 339
Хулио Кортасар И когда одолевают вот такие мысли, поневоле начи- наешь ощущать гадкий привкус во рту, и вся честность мира не в состоянии окупить внезапного открытия, что ты просто жалкий подлец рядом с таким вот Джонни Картером, пьющим свой коньяк на софе и лукаво на тебя поглядывающим. Пора было идти в зал «Плей- ель». Пусть музыка спасет хотя бы остаток вечера и выполнит, в общем-то, одну из своих худших миссий: поставит добротные ширмы перед зеркалом, сотрет нас на пару часов с лица земли. Завтра, как обычно, я напишу для журнала «Хот- джаз» рецензию на этот вечерний концерт. Но во вре- мя концерта, хотя я и царапаю стенографические кара- кули на колене в кратких перерывах, у меня нет ни малейшего желания выступать в роли критика, то есть давать сопоставительные оценки. Я прекрасно знаю, что для меня Джонни давно уже не только джазист; его музыкальный гений — это нечто вроде великолепного фасада, нечто такое, что в конце концов может пронять и привести в восторг всех людей, но за фасадом скры- вается другое, и это другое — единственное, что долж- но интересовать меня, хотя бы потому, что только оно по-настоящему важно для Джонни. Легко говорить так, пока я весь в музыке Джонни. Когда же приходишь в себя... Почему я не могу посту- пать, как он, почему никогда не смогу биться головой о стену? Я обдуманнейшим образом подгоняю к дей- ствительности слова, которые претендуют на ее отра- жение; я ограждаю себя размышлениями и догадками, которые суть не более чем какая-то несуразная диалек- тика. Но, кажется, я наконец понимаю, почему иной колокольный звон заставляет инстинктивно бухаться на колени. Изменение позы символизирует иное ощу- щение звука, того, чтб он воспроизводит, саму сущ- ность воспроизводимого. Едва я улавливаю такую перемену, как явления, которые секунду назад мне 340
Преследователь казались дикими, наполняются глубоким смыслом, уди- вительно упрощаются и в то же время усложняются. Ни Марселю, ни Арту и в голову не пришло, что Джонни отнюдь не рехнулся, когда скинул ботинки в зале зву- козаписи. Джонни нужно было в тот момент чувство- вать реальную почву под ногами, соединиться с землей, ибо его музыка — утверждение всего земного, а не бег- ство от него. И это тоже я чувствую в Джонни — он ни от чего не бежит, он курит марихуану не для забвения жизни, как другие пропащие людишки; он играет на саксофоне не для того, чтобы прятаться за оградой зву- ков; он проводит недели в психиатрических клиниках не для того, чтобы спасаться там от всяких давлений, которым он не в силах противостоять. Даже его музы- кальный стиль — это его подлинное «я», — стиль, кото- рый напрашивается на самые абсурдные определения, но не нуждается ни в одном из них, подтверждает, что искусство Джонни — не замена и не дополнение чего- либо. Джонни бросил язык «хот», в общем пользую- щийся популярностью уже лет десять, ибо этот джазо- вый язык, до предела эротический, кажется ему слишком вялым. В музыке Джонни желание всегда зас- лоняет наслаждение и отбрасывает его, потому что же- лание заставляет идти вперед, искать, заранее отметая легкие победы традиционного джаза. Поэтому, думаю, Джонни не любит популярнейшие блюзы с их мазохиз- мом и ностальгией... Впрочем, обо всем этом я уже написал в своей книге, объяснил, как отказ от непос- редственного удовлетворения побудил Джонни создать музыкальный язык, наивысшие возможности которого он и другие музыканты пытаются довести до полного совершенства. Такой джаз разбивает вдребезги весь банальный эротизм и так называемое вагнерианство, чтобы освоить область, кажущуюся безгранично про- сторной, где музыка обретает полную свободу, подобно тому как живопись, освобожденная от образов, стано- вится подлинной живописью. Следовательно, желая 341
Хулио Кортасар быть властителем музыки, которая не облегчает ни оргазма, ни ностальгии и которую я условно назвал бы метафизической, Джонни будто хочет выявить в ней себя, вцепиться зубами в действительность, кото- рая все время ускользает от него. В этом я вижу уди- вительнейший парадокс его почерка, его будоражащее воздействие. Никогда не удовлетворяясь достигнутым, музыка становится непрерывно возбуждающим сред- ством, не имеющей конца композицией, — и прелесть всего этого не в завершении, а в творческом искании, в проявлении душевных сил, которые затмевают сла- бые человеческие эмоции, но сами не теряют человеч- ности. И если Джонни, как сегодняшним вечером, за- бывается в своих нескончаемых импровизациях, я очень хорошо знаю, что он не бежит от жизни. Стрем- ление чему-то навстречу никогда не может означать бегства, хотя место встречи всякий раз и отдаляется. А то, что остается позади, Джонни игнорирует или гордо презирает. Маркиза, например, думает, будто Джонни боится бедности. Она не понимает, что Джон- ни может испугаться лишь одного — если нельзя вса- дить нож в бифштекс, когда ему захочется есть, или рядом не окажется кровати, когда его будет клонить ко сну, или в бумажнике не найдется ста долларов, когда ему покажется вполне естественным истратить эти сто долларов. Джонни не парит в мире абстракций, как мы. Поэтому его музыка, удивительная музыка, кото- рую я услышал этим вечером, никоим образом не аб- страктна. Однако только один Джонни может отдать себе отчет в том, что' он постиг в своей музыке, но он уже увлечен другой темой, теряясь в новых устремле- ниях или в новых догадках. Его завоевания — как сно- видения: он забывает о них очнувшись от аплодисмен- тов, возвращающих его назад издалека, оттуда, куда он уносится, переживая свои четверть часа за какие- то полторы минуты. 342
Преследовател ь Наивно, конечно, полагать, что, если держишься обеими руками за громоотвод во время жуткой грозы, то останешься невредим. Дней пять спустя я столкнулся с Артом Букайей у «Дюпона» в Латинском квартале, и он тут же, захлебываясь, сообщил мне прескверную новость. В первый момент я чувствовал нечто вроде удовлетворения, которое, каюсь, граничило со злорад- ством, ибо я прекрасно знал: спокойная жизнь долго не продлится. Но потом пришли мысли о последствиях — я же люблю Джонни, — и стало не по себе. Поэтому я опрокинул двойную порцию коньяка, и Арт подробно рассказал мне о случившемся. В общем, оказалось, что накануне днем Джонни все подготовил для записи но- вого квинтета в составе: Джонни — ведущий саксофон, Арта, Марселя Гавоти и двух отличных ребят из Пари- жа — фортепьяно и ударные инструменты. Запись дол- жна была начаться в три пополудни, рассчитывали иг- рать весь день и захватить часть вечера, чтобы выложиться до конца и записать побольше вещей. А случилось иначе. Прежде всего Джонни явился в пять, когда Делоне уже зубами скрежетал от нетерпения. Ра- стянувшись в кресле, Джонни заявил: чувствую себя, мол, неважно и пришел только затем, чтобы не испор- тить ребятам день, но играть не желаю. — Марсель и я наперебой старались уговорить его отдышаться, отдохнуть малость, но он заладил черт знает о каких-то полях с урнами, на которые он на- брел, и битых полчаса бубнил об этих самых урнах. А под конец стал пригоршнями вытаскивать из карманов и сыпать на пол листья, которые набрал где-то в пар- ке. Не студия — какой-то сад ботанический. Операторы мечутся из угла в угол, злющие, как собаки, а записи — никакой. Представь себе, главный звукооператор три часа курил в своем кабинете, а в Париже это немало для главного-то звукооператора. Наконец Марсель уговорил Джонни попробовать — может, получится. Они начали играть, а мы тихонько 343
Хулио Кортасар им подыгрывали, — продолжает Арт, — чтобы хоть не сдохнуть со скуки. Но скоро я приметил, что у Джонни сводит правую руку, и, когда он заиграл, честно тебе скажу, тяжко было смотреть на него. Лицо, знаешь, серое, а самого трясет как в лихорадке. Я даже не за- метил, когда он на пол шмякнулся. Потом вскрикнул, медленно обвел взглядом нас всех, одного за другим, и спрашивает, чего, мол, мы ждем, почему не начинаем «Страстиз». Знаешь эту тему Аламо? Ну, ладно, Дело- не дал знак оператору, мы вступили, как сумели, а Джонни поднялся, расставил ноги, закачался, как в лодке, и стал выдавать такие штуки, что, клянусь тебе, в жизни подобного не слыхивал. Минуты три так иг- рал, а потом как рванет жутким визгом... Ну, думаю, сейчас вся твердь небесная на куски разлетится, — и пошел себе в угол, бросив нас на полном ходу. При- шлось закругляться кое-как. А дальше-то — самое плохое. Когда мы кончили, Джонни сразу огрел нас: мол, все чертовски плохо вы- шло и запись никуда. Понятно, ни Делоне, ни мы не об- ратили на его слова внимания, потому что, несмотря на срыв, одно только соло Джонни стоит в тысячу раз больше всего, что каждый день слушаешь. Удивитель- ное дело, трудно тебе объяснить... Когда услышишь, сам поймешь, почему ни Делоне, ни операторы и не поду- мали стереть запись. Но Джонни просто осатанел, гро- зил вышибить стекла в кабине, если ему не скажут, что пластинки не будет. Наконец, оператор показал какую- то штуковину и успокоил его, и тогда Джонни предло- жил записать «Стрептомицин», который получился и намного лучше, и намного хуже. Понимаешь, эта плас- тинка гладенькая, не придерешься, но нет в ней того невероятного чуда, какое Джонни в «Страстизе» выдал. Вздохнув, Арт допил свое пиво и скорбно уставил- ся на меня. Я спросил, чтб было с Джонни потом. Арт сказал, что после того как Джонни напичкал всех ис- ториями о листьях и полях, покрытых урнами, он от- 344
Преследовател ь казался дальше играть и, шатаясь, ушел из студии. Марсель отобрал у него саксофон, чтобы он его опять не потерял или не разбил, и вместе с одним из ребят- французов отвел в отель. Что мне остается делать? Надо тут же идти наве- щать его. Но все-таки я отложил это на завтра. А завт- ра нахожу имя Джонни в полицейской хронике «Фи- гаро», потому что ночью Джонни якобы поджег номер и бегал нагишом по коридорам отеля. Ни он, ни Дэдэ не пострадали, но Джонни находится в клинике под врачебным надзором. Я показал газетное сообщение своей выздоравливающей жене, чтобы успокоить ее, и немедля отправился в клинику, где мое журналистское удостоверение не произвело ни малейшего впечатле- ния. Мне удалось лишь узнать, что Джонни бредит и абсолютно отравлен марихуаной — такой лошадиной дозы хватило бы, чтобы рехнулась дюжина парней. Бедняга Дэдэ не смогла устоять, не смогла убедить его бросить курение; все женщины Джонни в конце концов превращаются в его сообщниц, и я дал бы руку на отсе- чение, что наркотик ему раздобыла маркиза. В конечном итоге я решил тотчас пойти к Делоне и попросить его дать мне как можно скорее послушать «Страстиз». Кто знает, может быть, «Страстиз» — это завещание бедного Джонни. А в таком случае моим профессиональным долгом было бы... Однако, нет. Пока еще нет. Через пять дней мне позвонила Дэдэ и сказала, что Джонни чувствует себя намного лучше и хочет видеть меня. Я предпочел не упрекать ее: во-первых, потому, что это, безусловно, пустая трата времени, и, во-вторых, потому, что голос бедняжки Дэдэ, казалось, выдавливается из расплю- щенного чайника. Я обещал сейчас же прийти и сказал ей, что, когда Джонни совсем поправится, надо бы ус- троить ему турне по городам Франции. Дэдэ начала всхлипывать, а я повесил трубку. 345
Хулио Кортасар Джонни сидит в кровати. Двое других больных в палате, к счастью, спят. Прежде чем я успел что-нибудь сказать, он схватил мою голову своими ручищами и стал чмокать меня в лоб и в щеки. Он страшно худой, хотя сказал мне, что кормят хорошо и аппетит нормальный. Больше всего его волнует, не ругают ли его ребята, не навредил ли кому его кризис, и так далее. Отвечать-то ему, в общем, незачем, он прекрасно знает, что концер- ты отменены, и это здорово ударило по Арту, Марселю и остальным. Но он спрашивает меня, словно надеясь услышать что-то хорошее, ободряющее. И в то же вре- мя ему меня не обмануть: за этой тревогой где-то глубо- ко в нем кроется великое безразличие ко всему на све- те. В душе Джонни не дрогнуло бы ничто, если бы все полетело к чертовой матери. Я знаю его слишком хоро- шо, чтобы ошибаться. — О чем толковать, Джонни. Все могло бы сойти лучше, но у тебя талант губить всякое дело. — Да, отрицать не буду, — устало говорит Джон- ни. — Но во всем виноваты урны. Мне вспоминаются слова Арта, и я не отрываясь гляжу на него. — Поля, забитые урнами, Бруно. Сплошь одни неви- димые урны, зарытые на огромном поле. Я там шел и все время обо что-то спотыкался. Ты скажешь, мне при- снилось, да? А было так, слушай: я все спотыкался об урны и наконец понял, что поле сплошь забито урнами, которых там сотни, тысячи, а в каждой — пепел умер- шего. Тогда, помню, я нагнулся и стал отгребать землю ногтями, пока одна урна не показалась из земли. Да, хорошо помню, я помню, мне подумалось: «Эта навер- няка пустая, потому что она для меня». Глядишь — нет, полным-полна серого пепла, какой, я уверен, был и в других, хотя я их не открывал. Тогда... тогда, мне ка- жется, мы и начали записывать «Страстиз». Украдкой гляжу на табличку с кривой температу- ры. Вполне нормальная, не придерешься. Молодой 346
Преследователь врач просунул голову в дверь, приветственно кивнул мне и ободряюще салютовал Джонни, почти по-спортив- ному. Хороший парень. Но Джонни ему не ответил, и, когда врач скрылся за дверью, я заметил, как Джонни сжал кулаки. — Этого им никогда не понять, — сказал он мне. — Они все равно как обезьяны, которым дали метлы в лапы, или как девчонки из консерватории Канзас- Сити, которые думают, что играют Шопена, ей-Богу, Бруно. В Камарильо меня положили в палату с тремя другими, а утром является практикант, такой чистень- кий, розовенький — загляденье. Ни дать ни взять — сын Клинекса и Тампекса, честное слово. И этот ублю- док садится рядом и принимается утешать меня, меня, хотя я только и желал что умереть и уже не думал ни о Лэн, ни о ком. А этот тип еще и обиделся, когда я от него отмахнулся. Он, видать, ждал, что я встану, за- вороженный его белым личиком, прилизанными воло- сенками и полированными ноготками, и исцелюсь, как эти дурни, которые приползают в Лурд, швыряют туда же костыли и начинают козами скакать... Бруно, этот тип и те другие типы из Камарильо — какие-то убежденные. Спросишь, в чем? Сам не знаю, клянусь, но в чем-то очень убежденные. Наверное, в том, что они очень правильные, что они ох как много стоят с их дипломами. Нет, не так выразился. Некото- рые из них скромники и не считают себя безгрешны- ми. Но даже самый скромный чувствует себя уверен- но. Вот это меня бесит, Бруно, что они чувствуют себя уверенно. В чем их уверенность, скажи мне, по- жалуйста, когда даже у меня, отребья несчастного с тысячей болячек и заскоков, хватает ума, чтобы раз- глядеть, что все кругом на соплях, на фуфу держится. Надо только оглядеться немного, почувствовать немного, помолчать немного, и везде увидишь дыры. В двери, в кровати — дыры. Руки, газеты, время, воздух — все сплошь в пробоинах; все — как губка, как решето, само 347
Хулио Кортасар себя дырявящее... Но они — это американская наука соб- ственной персоной, понимаешь, Бруно? Халаты их за- щищают от дыр. Они ничего не видят, верят тому, что скажут другие, а воображают, что видели сами. И ко- нечно, они не могут видеть вокруг дыры и очень увере- ны в себе самих, абсолютно убеждены в необходимости своих рецептов, своих клизм, своего проклятого психо- анализа, своих «не пей», «не кури»... Ох, дождаться бы дня, когда я смогу сорваться с места, сесть в поезд, смотреть в окошко и видеть, как все остается позади, разбивается на куски. Не знаю, заметил ли ты, как бьется на куски все, что мелькает мимо... Мы закуриваем «Голуаз». Джонни разрешили не- много коньяка и не более восьми-десяти сигарет в день. Но видно, что курит, если можно так сказать, его те- лесная оболочка, что сам он вовсе не здесь, будто не желает вылезать из глубокого колодца. Я спрашиваю себя, что он увидел, перечувствовал за последние дни. Мне не хочется волновать его, но если бы вдруг ему самому вздумалось рассказать... Мы курим, молчим, иногда Джонни протягивает руку и водит пальцами по моему лицу, словно удостовериваясь, что это я. Потом постукивает по наручным часам, глядит на них с неж- ностью. — Дело в том, что они считают себя мудрецами, — говорит он вдруг. — Они считают себя мудрецами, по- тому что замусолили кучу книг и проглотили их. Меня просто смех разбирает: ведь в общем они — неплохие ребята, а живут, уверенные в том, что все, чему они учатся и что делают, — вещи ох какие трудные и ум- ные. В цирке тоже так, Бруно, и среди нас тоже. Люди думают, мол, в таком-то деле — верх трудности, и по- тому аплодируют трюкачам-акробатам или мне. Не знаю, что им при этом кажется. Что человек на части разрывается, когда хорошо играет? Или что акробат руки-ноги ломает, когда прыгает? В жизни настоящие трудности — совсем иные, они вокруг нас — это все то, 348
Преследовател ь что людям представляется самым простым да обычным. Смотреть и видеть, например, или понимать собаку или кошку. Вот это трудно, чертовски трудно. Вчера вече- ром я почему-то стал глядеть на себя в зеркало, и, верь не верь, это было страшно трудно, я чуть не скатился с кровати. Представь себе, что ты со стороны увидел себя — одного этого хватит, чтобы обалдеть на полча- са. Ведь в действительности же этот тип в зеркале — не я; мне сразу стало ясно — не я. Вдруг, не знаю как, а понял — нет, не я. Душой почувствовал, а уж если по- чувствуешь... Но получается, как в Палм-Бич, где на одну волну накатывает другая, за ней еще... Только успеешь что-то почувствовать, уж накатывает другое, приходят слова... Нет, не слова, а то, что в словах, какая-то липкая ерунда, тягучие слюни. И слюни душат тебя, текут, и тут начинаешь верить, что тот, в зерка- ле, — ты. Ясное дело, как не понять. Как не признать себя — мои волосы, мой шрам. Но люди-то не понима- ют, что узнают себя только по слюням. Потому им так легко глядеться в зеркало. Или резать хлеб ножом. Ты режешь хлеб ножом? — Случается, — говорю я с шутливой иронией. — И тебе хоть бы что. А я не могу, Бруно. Один раз за ужином как швырну все к черту — чуть глаз не вы- шиб ножом японцу за соседним столиком. Было это в Лос-Анджелесе, скандал получился жуткий... Я им объяснял, объяснял, но они меня схватили. А мне ка- залось — понять-то так просто. В тот раз я познако- мился с доктором Кристи. Хороший парень; да что я про врачей... Он машет рукой, рассекая воздух с разных сторон, — и словно остаются там невидимые взрезы. Улыбается. Мне же чудится, что он один, совершенно один. Я — просто пустое место рядом с ним. Если бы Джонни ткнул меня рукой, она бы прошла сквозь меня, как сквозь масло или дым. Потому-то, наверное, он так осторожно гладит пальцами мое лицо. 349
Хулио Кортасар — Вот хлеб на скатерти, — говорит Джонни, гля- дя куда-то вдаль. — Вещь как вещь, хорошая, ничего не скажешь. Цвет чудесный, аромат. В общем, я — одно, а это — совсем другое, ко мне никак не отно- сится. Но если я к нему прикасаюсь, протягиваю руку и беру его, тогда ведь что-то меняется... Тебе не ка- жется? Хлеб — не часть меня, но вот я беру его в руку, ощущаю и чувствую, что это тоже существует в мире. Если же я могу взять и почувствовать его, тогда, значит, и вправду нельзя сказать, будто это — вещь сама по себе, а я — сам по себе. Или, ты дума- ешь, можно? — Дорогой мой, тысячелетиями великое множество длиннобородых умников ломали себе головы, решая эту проблему. — В хлебе — своя суть жизни, — бормочет Джон- ни, закрывая лицо руками. — А я осмеливаюсь брать его, резать, совать себе в рот. И ничего не происходит, я вижу. Вот это-то — самое страшное. Ты понимаешь, как это страшно, что ничего не происходит? Режешь хлеб, вонзаешь в него нож, а вокруг все по-старому. Нет, это немыслимо, Бруно. Меня стало беспокоить выражение лица Джонни, его возбуждение. Все труднее и труднее склонять его к разговору о джазе, о его прошлом, о его планах, возвращать к действительности. (К действительности. Я написал слово, и самому стало муторно. Джонни прав, это не может быть действительностью. Невоз- можна такая действительность — быть джазовым кри- тиком и не знать, что кое-кто может оставить тебя в дураках. Но с другой стороны, нельзя плыть по тече- нию за Джонни — так все мы в конце концов сойдем с ума.) Затем он заснул или, по крайней мере, притворил- ся спящим, сомкнул глаза. Иногда мне приходит на ум, как трудно определить, что он делает в данный мо- 350
Преследователь мент, что есть Джонни. Спит ли, прикидывается спя- щим, полагает ли, что спит. Неизмеримо труднее уло- вить сущность Джонни, чем понять любого другого моего приятеля. И при этом он — самый что ни на есть вульгарный, самый обыкновенный, привыкший к пе- рипетиям самой жалкой жизни человек, которого мож- но подбить на все, — так кажется. Отнюдь не ориги- нальная личность, — так кажется. Всякий — правда, с поэтической душой и талантом — способен легко упо- добиться Джонни, если согласится стать этаким бедо- лагой, больным, порочным, безвольным. Так кажется. Я, привыкший в своей жизни восхищаться всевозмож- ными гениями — Эйнштейнами, Пикассо, именами из святцев, которые каждый может составить в одну минуту (Ганди, Чаплин, Стравинский), — даже готов, как и любой человек, допустить, что подобные унику- мы ходят по небу, как по земле, и не удивлюсь ниче- му, что бы они ни делали. Они абсолютно отличны от нас, и говорить тут не о чем. Напротив, отличие Джонни — загадочно и раздражает своей необъясни- мостью, ибо в самом деле это трудно объяснить. Джон- ни — не гений, он ничего не открыл, играет в джазе, как тысячи других негров и белых, и, хотя играет луч- ше их всех, надо признать, что слава в какой-то сте- пени зависит от вкусов публики, от моды, от эпохи, в конце концов. Панасье, например, находит, что Джон- ни просто никуда не годится, хотя мы полагаем, что никуда не годится именно Панасье. Во всяком случае, поле для дискуссий открыто. Все это доказывает, что в Джонни вовсе нет ничего сверхъестественного, но сто- ит мне так подумать, как я тут же снова спрашиваю себя, а точно ли в Джонни нет ничего сверхъестествен- ного? (О чем сам он, конечно, и не мыслит.) Он, на- верное, хохотал бы до упаду, если ему об этом сказать. Я, в общем-то, хорошо знаю, что он думает о таких вещах, как их расценивает. Я говорю «как их расцени- вает», потому что Джонни... Впрочем, не буду в это 351
Хулио Кортасар вдаваться — мне только хочется пояснить себе самому, что дистанция, отделяющая Джонни от нас, не имеет объяснения, обусловлена необъяснимыми различиями. И мне кажется, он первый страдает от последствий на- шего внутреннего разобщения, которое его так же му- чит, как и нас. Тут как бы напрашивается вывод: Джонни — это ангел среди людей, но элементарная че- стность заставляет прикусить язык, добросовестно пере- фразировать определение и признать, что, может быть, именно Джонни — это человек среди ангелов, реаль- ность среди ирреальностей, то есть всех нас. Иначе за- чем Джонни трогает мое лицо пальцами и заставляет меня чувствовать себя таким несчастным, таким при- зрачным, таким ничтожным со всем моим распрекрас- ным здоровьем, моим домом, моей женой, моим обще- ственным престижем. Да, моим престижем — вот что самое главное. Самое главное — моим престижем в об- ществе. Но, как всегда, едва я выхожу из больницы и оку- наюсь в шум улицы, в водоворот времени, во все свои хлопоты, блин, плавно перевернувшись в воздухе, шлепается на сковородку другой стороной. Бедный Джонни, как далек он от реальности. (Да, да, именно так. Мне гораздо легче так думать — теперь, в кафе, спустя два часа после посещения больницы, думать, что все сказанное мною выше — это словно вынужден- ное признание человека, приговоренного хотя бы иног- да быть честным с самим собой.) К счастью, дело с пожаром уладилось, ибо, как я и предполагал заранее, маркиза постаралась, чтобы дело с пожаром уладилось. Дэдэ и Арт Букайя зашли за мной в газету, и мы втроем пошли в «Вике» послушать уже прославленную — хотя пока еще не размножен- ную — запись «Страстиза». В такси Дэдэ без особого энтузиазма рассказала мне, как маркиза вызволила Джонни из переделки, в результате которой, в общем- 352
Преследовател ь то, только прожжен матрас да до смерти перепуганы ал- жирцы, живущие в гостинице на улице Лагранж. Штраф (уже уплаченный), другой отель (уже найден- ный Тикой) — и Джонни лежит, выздоравливает, в ог- ромной роскошной кровати, пьет молоко ведрами и читает «Пари-матч» и «Нью-Йоркер», не менее часто заглядывая в знаменитую (весьма потрепанную) стихот- ворную книжку Дилана Томаса, всю испещренную ка- рандашными пометками. Заправившись добрыми новостями и коньяком в кафе на углу, мы располагаемся в зале для прослуши- вания. Предстоит знакомство со «Страстизом» и «Стрептомицином». Арт просит погасить свет и растя- гивается на полу — так удобнее слушать. И вот вры- вается Джонни и швыряет нам свою музыку в лицо, врывается, хотя и лежит в это время в отеле на крова- ти,, и четверть часа крушит нас своей музыкой. Я по- нимаю, почему его бесит мысль о распространении «Страстиза», — кое-кто мог бы уловить фальшивые нотки, дыхание, особенно слышимое при концовке не- которых фраз, и, конечно же, дикий финальный об- рыв, острый короткий скрежет: мне почудилось, что разорвалось сердце, что нож вонзился в хлеб (он ведь говорил недавно о хлебе). Но Джонни как раз и не ухватывает того, что нам кажется ужасающе прекрас- ным, страстное томление, ищущее выход в этой импро- визации, где звуки мечутся, вопрошают, внезапно взрываются или глохнут под его рукой. Джонни вовек не понять (ибо то, что он считает поражением, для нас — откровение или, по крайней мере, проблеск но- вого), что «Страстиз» останется одним из величайших джазовых свершений. Художник, живущий в нем, все- гда задыхался бы от ярости, слыша эту пародию на желанное самовыражение, на все то, что ему хочется сказать, когда он борется, раскачиваясь как безумный, исходя слюной и музыкой, очень одинокий, наедине с чем-то, что он преследует, что убегает — и тем быстрее 12 «Врата неба» 353
Хулио Кортасар убегает, чем настойчивее он преследует. Да, интересно, это надо было услышать — хотя, в общем, в «Страсти- зе» только синтезирована суть его творчества — чтобы я наконец понял, что Джонни — не жертва, не пресле- дуемый, как все думают, как я сам преподнес его в сво- ей книге о нем (кстати сказать, недавно появилось анг- лийское издание, идущее нарасхват, как кока-кола), понял, что Джонни — сам преследователь, а не пресле- дуемый, что все его жизненные срывы — это неудачи охотника, а не броски затравленного зверя. Никому не дано знать, за чем гонится Джонни, но преследование безудержно, оно во всем: в «Страстизе», в дыму мари- хуаны, в его загадочных речах о всякой всячине, о бо- лезненных рецидивах, в томике Дилана Томаса; оно целиком захватило беднягу, который зовется Джонни, и возвеличивает его, и делает живым воплощением аб- сурда, охотником без рук и ног, зайцем, стремглав ле- тящим вслед за неподвижным ягуаром. И если гово- рить откровенно, при звуках «Страстиза» у меня к самому горлу подкатывает тошнота — будто она помо- гает мне освободиться от Джонни, от всего того, что в нем бушует против меня и других, от этой черной бес- форменной лавины, этого безумного шимпанзе, кото- рый водит пальцами по моему лицу и умиленно мне улыбается. Арт и Дэдэ не увидели (я думаю, не хотели видеть) ничего, кроме формальной красоты «Страстиза». Дэдэ даже больше понравился «Стрептомицин», где Джон- ни импровизирует со своей обычной легкостью, кото- рую публика считает верхом исполнительского искус- ства, а я воспринимаю скорее как его презрение к форме, желание дать волю музыке, унестись с ней в не- изведанное... Позже, на улице, я спрашиваю Дэдэ, ка- ковы планы Джонни. Она мне говорит, что как только он выйдет из отеля (полиция его пока задерживает), будет выпущена новая серия пластинок с записью все- го, что ему заблагорассудится, и это даст большие 354
Преследовател ь деньги. Арт подтверждает — у Джонни тьма великолеп- ных идей, и, пригласив Марселя Гавоти, они «изобра- зят» что-нибудь новенькое вместе с Джонни. Однако последние недели показали, что сам Арт не очень-то и верит в эти прожекты, а я, со своей стороны, тоже знаю о его переговорах с одним антрепренером насчет возвра- щения в Нью-Йорк. Я прекрасно понимаю ностальгию бедного парня. — Тика — просто прелесть, — с горечью говорит Дэдэ. — Конечно, для нее это легче легкого. Явиться под занавес, раскрыть кошелечек — и все улажено. А мне вот... Мы с Артом переглянулись. Что можно ей отве- тить? Женщины всю жизнь крутятся вокруг Джонни и вокруг таких, как Джонни. И это неудивительно, и вовсе не обязательно быть женщиной, чтобы чувство- вать притягательную силу Джонни. Самое трудное — вращаться вокруг него, не сбиваясь с определенной орбиты, как хороший спутник, как хороший критик. Арт не был тогда в Балтиморе, но я помню времена, когда познакомился с Джонни — он жил с Лэн и с детьми. На Лэн жалко было смотреть. Впрочем, когда поближе узнаешь Джонни, послушаешь его бред на- яву, его сумасбродные россказни о том, чего никогда и не случалось, поглядишь на его внезапные приливы не- жности, тогда нетрудно понять, почему у Лэн было такое лицо и почему не могло быть другого выражения лица, пока она жила с Джонни. Тика — иное дело; ее спасает круговорот новых впечатлений, светская жизнь, кроме того, ей удалось «ухватить доллар за хвост, а это поважнее, чем иметь пулемет», — по край- ней мере, так говорит Арт Букайя, когда злится на Тику или страдает от головной боли. — Приходите почаще, — просит меня Дэдэ. — Ему нравится болтать с вами. Я с удовольствием отчитал бы ее за пожар (причи- на которого, безусловно, и на ее совести), но знаю — 12* 355
Хулио Кортасар это пустой номер, все равно что уговаривать самого Джонни превратиться в нормального, полезного чело- века. Пока все наладилось. Любопытно (но и тревож- но): как только дела у Джонни налаживаются, я испы- тываю огромное удовлетворение. Я не так наивен, чтобы относить это лишь за счет дружеских чувств. Это скорее отсрочка беды, своего рода передышка. А в об- щем, ни к чему искать всякие объяснения, если я по- нимаю ситуацию столь же хорошо, как, скажем, ощу- щаю нос на собственной физиономии. Меня бесит только, что Арту Букайе, Тике или Дэдэ в голову не приходит простая мысль: когда Джонни мучается, си- дит в психушках, пытается покончить с собой, поджи- гает матрасы или бегает нагишом по коридорам отеля, он ведь как-то расплачивается и за них, гибнет за них, причем не зная об этом, — не в пример тем, кто произ- носит громкие слова на эшафоте или пишет книги, об- личая людские пороки, или играет на фортепьяно с таким пафосом, будто очищает мир от всех земных гре- хов. Да, не зная об этом, будучи всего-навсего бедня- гой саксофонистом, — хотя такое определение и может показаться смешным, — одним из полчища бедняг сак- софонистов. Все правильно, но если я буду продолжать в том же духе, я поведаю, пожалуй, больше о себе, чем о Джонни. Я начинаю казаться себе этаким евангелистом, а это не доставляет мне никакого удовольствия. По пути домой я думал с цинизмом, необходимым для полного убеждения в собственной правоте, что я правильно сделал, упомянув в книге о Джонни лишь походя, весьма осторожно о его патологических стран- ностях. Абсолютно незачем сообщать публике, что Джонни верит в свои блуждания по полям с зарытыми урнами или что картины оживают, когда он на них смотрит, — это просто наркотические галлюцинации, исчезающие по выздоровлении. Но я не могу отделать- ся от ощущения, что Джонни дает мне на хранение 356
Преследователь свои призрачные образы, рассовывая их по моим кар- манам, как носовые платки, чтобы востребовать в дол- жное время. И мне думается, я единственный, кто их хранит, копит и боится; и никто этого не знает, даже сам Джонни. В этом невозможно признаться Джонни, как вы признались бы действительно великому челове- ку, перед которым мы унижаемся, желая получить муд- рый совет. И какого дьявола жизнь взваливает на меня такую ношу! Какой я, к черту, евангелист! В Джонни нет ни грана величия, я раскусил его с первого дня, как только начал восхищаться им. Сейчас меня уже не удивляет парадоксальность его личности, хотя внача- ле здорово шокировало это отсутствие величия, может быть, потому, что с такой меркой подходишь далеко не к каждому человеку, тем более к джазисту. Не знаю почему (не знаю почему), но одно время я верил, что в Джонни есть величие, которое он день за днем нисп- ровергает (или мы сами ниспровергаем, а это не одно и то же, потому что — будем честны с собой — в Джонни словно таится призрак другого Джонни, ка- ким он мог бы быть, и тот, другой Джонни, велик; но к призракам неприменимы такие мерки, как величие, которое тем не менее в нем невольно чувствуется и проявляется. Хочу добавить, что попытки, которые предпринимал Джонни, чтобы вырваться из тисков жизни, — от не- удачного покушения на самоубийство до курения марихуаны — именно таковы, какие и следовало ожи- дать от человека, в котором нет ни капли величия. Но мне кажется, я восхищаюсь им за это еще больше, по- тому что, по сути дела, он — шимпанзе, который же- лает научиться читать; бедняга, который бьется голо- вой об стену, ничего не достигает и все равно продолжает биться. Да, но если однажды подобный шимпанзе научится читать, это будет катастрофа, всемирный потоп и — спасайся, кто может, я первый. Страшно, когда человек, 357
Хулио Кортасар отнюдь не великий, с таким упорством долбит лбом сте- ну. Всех нас заставляет цепенеть хруст его костей, по- вергает в прах его первый же трубный глас. (Ну, свя- тые мученики или герои — ладно, с ними знаешь, на что идешь. Но Джонни!) Наваждение. Не знаю, как лучше выразиться, од- нако иногда приходится сознавать, что на человека по- рой накатывает жуткое или дурацкое наваждение, причем непонятно, какой тут действует сверхъесте- ственный закон, когда, например, после внезапного телефонного звонка как снег на голову сваливается на вас сестра из далекой Оверни, или вдруг сбегает мо- локо, заливая плиту, или, выйдя на балкон, видишь мальчишку под колесами автомобиля. И кажется, судьба, как в футбольных командах или руководящих органах, всегда сама находит заместителя, если выбы- вает основная фигура. Так вот и этим утром, когда я еще пребывал в блаженном сознании того, что Джон- ни Картер поправляется и утихомиривается, мне вдруг звонят в газету. Срочный звонок от Тики, а новость такова: в Чикаго только что умерла Би, млад- шая дочь Лэн и Джонни, и он, конечно, сходит с ума, и было бы хорошо, если бы я протянул друзьям руку помощи. Я снова поднимаюсь по лестнице отеля — сколько лестниц я излазил за время своей дружбы с Джон- ни! — и вижу Тику, пьющую чай; Дэдэ, окунающую полотенце в таз; Арта, Делоне и Пепе Рамиреса, шепо- том обменивающихся свежими впечатлениями о Лесте- ре Янге; и Джонни, тихо лежащего в постели, — мок- рое полотенце на лбу и абсолютно спокойное, даже чуть презрительное выражение лица. Я тут же подаль- ше прячу сострадательную мину и просто-напросто крепко жму руку Джонни, закуриваю сигарету и жду. — Бруно, у меня вот здесь болит, — произносит через некоторое время Джонни, дотронувшись до того 358
Преследователь места на груди, где полагается быть сердцу. — Бруно, она белым камешком лежала у меня в руке. А я всего только бедная черная кляча, и никому, никому не осу- шить моих слез. Слова выговариваются торжественно, почти речита- тивом, и Тика глядит на Арта, и оба с усмешкой по- нимающе кивают друг другу, благо на глазах Джонни мокрое полотенце и он не может видеть их. Мне все- гда претит дешевое фразерство, но сказанное Джонни, если не говорить о том, что подобное я где-то уже чи- тал, кажется маской, которой он прикрывается, — так напыщенно и банально звучат его слова. Подходит Дэдэ с другим мокрым полотенцем и меняет ему холод- ный компресс. На какой-то миг я вижу лицо Джон- ни — пепельно-серого цвета, с искаженным ртом и плотно, до морщин сомкнутыми веками. И как всегда бывает с Джонни, случилось то, чего никто не ожи- дал, — Пепе Рамирес, который его очень мало знал, до сих пор не может опомниться от неожиданности или, я бы сказал, от скандальности этого инцидента: Джон- ни вдруг садится в кровати и начинает браниться, мед- ленно, со смаком подбирая словечки и влепляя их, как пощечины; бранит тех, кто посмел записать на плас- тинку «Страстиз». Он ругается, ни на кого не глядя, но пригвождая нас к месту, как жуков к картону, не- вероятно скверными словами. Так поносит он минуты две всех причастных к записи «Страстиза», начиная с Арта и Делоне, потом меня (хотя я...) и кончая Дэдэ, поминая при этом всемогущего Господа Бога и... мать, которая, оказывается, родила всех людей без исключе- ния. А в сущности, эта тирада и та, про белый камешек, не более чем заупокойная молитва по его Би, умершей в Чикаго от воспаления легких. Прошли две безалаберные недели: масса никчемной работы, газетные статейки, беготня туда-сюда — в общем, 359
Хулио Кортасар типичная картина жизни критика, человека, который может довольствоваться только тем, что ему подадут: новостями и чужими делами. Рассуждая об этом, сидим мы как-то вечером — Тика, Малышка Леннокс и я — в кафе «Флор», благодушно напеваем «Далеко, дале- ко, не здесь» и обсуждаем соло на фортепьяно Билли Тейлора, который всем нам троим нравится, особенно Малышке Леннокс — она, кроме всего прочего, одета в стиле Сен-Жермен-де-Прэ и выглядит очаровательно. Малышка с понятным восхищением — ей ведь всего двадцать лет — глядит на входящего Джонни, а Джон- ни смотрит на нее не видя и бредет дальше, пока не натыкается на стул за соседним пустым столиком; садит- ся, абсолютно пьяный или полусонный. Рука Тики ло- жится мне на колено. — Смотри, опять накурился вчера вечером. Или се- годня днем. Эта женщина... Я без особой охоты отвечаю, что Дэдэ не более ви- новата, чем любая другая, начиная с нее, с Тики, кото- рая десятки раз курила вместе с Джонни и готова за- курить снова хоть завтра, будь на то ее святая воля. У меня появилось огромное желание уйти и остаться од- ному, как всегда, когда нельзя подступиться к Джон- ни, побыть с ним, около него. Я вижу, как он рисует что-то пальцем на столе, потом долго глядит на офици- анта, спрашивающего, что он будет пить. Наконец Джонни изображает в воздухе нечто вроде стрелы и будто с трудом поддерживает ее обеими руками, слов- но она весит черт знает сколько. Люди за другими сто- ликами тотчас оживляются, не скупясь на остроты, как это принято в кафе «Флор». Тогда Тика говорит: «По- донок», идет к столику Джонни и, отослав официанта, шепчет что-то на ухо Джонни. Понятно, Малышка тут же выкладывает мне свои самые сокровенные мечты, но я деликатно даю ей понять, что сегодня вечером Джонни надо оставить в покое и что хорошие девочки должны рано идти бай-бай, если возможно — в сопро- 360
Преследовател ь вождении джазового критика. Малышка мило смеется, ее рука нежно гладит мои волосы, и мы спокойно раз- глядываем идущую мимо девицу, у которой лицо по- крыто плотным слоем белил, а глаза и даже рот густо подведены зеленым. Малышка говорит, что эта рос- пись, в общем, неплохо смотрится, а я прошу ее тихонь- ко напеть мне один из тех блюзов, которые принесли ей славу в Лондоне и Стокгольме. Потом мы снова возвра- щаемся к песне «Далеко, далеко, не здесь», она этим вечером привязалась к нам, как собака, тоже в белилах, с зелеными кругами вокруг глаз. Входят двое парней из нового квинтета Джонни, и я пользуюсь случаем, чтобы спросить их, как прошло сегодняшнее вечернее выступление. И узнаю, что Джонни едва мог играть, но то, что он сыграл, стоило всех импровизаций какого-нибудь Джона Льюиса, осо- бенно если учесть, что этот Льюис «запросто может выдать готовую руладу, потому что, — поясняет один из ребят, — у него всегда под рукой ноты, чтобы затк- нуть дырку», а это ведь уже не импровизация. Я меж тем спрашиваю себя, до каких пор продержится Джонни и, главное, публика, верящая в Джонни. Ре- бята от пива отказываются, мы с Малышкой остаемся одни, и мне не удается увильнуть от ее расспросов и приходится втолковывать Малышке, которая действи- тельно заслуживает свое прозвище, что Джонни — больной и конченый человек, что парни из квинтета скоро по горло будут сыты такой жизнью, что все со дня на день может взлететь вверх тормашками, как это уже не раз бывало в Сан-Франциско, в Балтимо- ре и в Нью-Йорке. Входят другие музыканты, играющие в этом квар- тале. Некоторые направляются к столике Джонни и здороваются с ним, но он глядит на них словно отку- да-то издалека с абсолютно идиотским выражением — глаза влажные, жалкие, на отвисшей губе пузырики слюны. Забавно в это время наблюдать за поведением 361
Хулио Кортасар Тики и Малышки: Тика, пользуясь своим влиянием на мужчин, с улыбкой и без лишних слов заставляет их отойти от Джонни; Малышка, выдыхая мне на ухо свое восхищение Джонни, шепчет, как хорошо было бы от- везти его в санаторий и вылечить — и в общем, только потому, что она ревнует и хочет сегодня же переспать с Джонни, но, видно, на сей раз это абсолютно исклю- чается — к моей немалой радости. Как нередко бывает во время наших встреч, я начинаю думать о том, что, наверное, очень приятно ласкать бедра Малышки, и едва удерживаюсь, чтобы не предложить ей пойти вдвоем выпить глоточек в более укромном месте (она не захочет и, по правде говоря, я тоже, потому что мысли об этом соседнем столике отравили бы все удо- вольствие). И вдруг, когда никто не подозревал, что такое может случиться, мы видим, как Джонни медлен- но встает, смотрит на нас, узнает и направляется пря- мо к нам — точнее, ко мне, так как Малышка в счет не идет. Подойдя к столику, он слегка, без всякой рисов- ки, наклоняется, словно желая взять жареную карто- фелину с тарелки, и опускается передо мной на коле- ни. И вот он уже — ей-Богу, без всякой рисовки — стоит на коленях и смотрит мне в глаза, и я вижу, что он плачет, и без слов понимаю, что Джонни плачет по маленькой Би. Естественно, мое первое побуждение — поднять Джонни, не дать ему сделаться посмешищем, но в ко- нечном итоге посмешищем-то становлюсь я, потому что никто не выглядит более жалким, чем человек, кото- рый безуспешно старается сдвинуть с места другого, тогда как тому, видно, совсем не плохо на этом своем месте, и он прекрасно чувствует себя в том положении, в каком по собственной воле находится. Таким образом, завсегдатаи «Флор», не тревожащие себя по пустякам, стали поглядывать на меня не слиш- ком благожелательно. Большинство даже еще не зна- ло, что этот коленопреклоненный негр — Джонни Кар- 362
Преследователь тер, но все глядели на меня, как смотрела бы толпа на нечестивого, который вскарабкался на алтарь и теребит Иисуса, чтобы сдернуть его с креста. Первым присты- дил меня сам Джонни — молча обливаясь слезами, он просто поднял глаза и уставился на меня. И его взгляд, и явное неодобрение публики вынуждали снова сесть перед Джонни, хотя чувствовал я себя в тысячу раз хуже, чем он, и желал бы оказаться скорее у черта на рогах, нежели на стуле перед коленопреклоненным Джонни. Финал оказался не таким уж и страшным, хотя я не знаю, сколько веков прошло, пока все сидели в оцепе- нении, пока слезы катились по лицу Джонни, пока его глаза не отрывались от моих, а я в это время тщетно предлагал ему сигарету, потом закурил сам и ободря- юще кивнул Малышке, которая, мне кажется, готова была провалиться сквозь землю или реветь вместе с ним. Как всегда, именно Тика спасла положение: она с великим спокойствием вернулась за наш столик, при- двинула к Джонни стул и положила ему руку на пле- чо, ни к чему его не принуждая. И вот Джонни распря- мился и покончил наконец со всем этим кошмаром, приняв нормальную позу подсевшего к нам приятеля, для чего ему пришлось всего лишь немного приподнять колени и отгородить свой зад от пола (едва не сказал — от креста, что, собственно, и представлялось всем) спа- сительно удобным сиденьем стула. Публике надоело смотреть на Джонни, ему надоело плакать, а нам — паскудно чувствовать себя. Мне вдруг открылась тайна пристрастия иных художников к изображению сту- льев; каждый стул в зале «Флор» неожиданно показал- ся мне чудесным предметом, цветком, зефиром, совер- шенным орудием порядка и соблюдения гражданами правил приличия в своем городе. Джонни вытаскивает платок, просит как ни в чем не бывало прощения, а Тика заказывает ему двойной кофе и поит его. Малышка же откалывает великолепный 363
Хулио Кортасар номер: когда Джонни очнулся, она в мгновение ока распростилась со своей непроходимой тупостью и ста- ла мурлыкать «Мэмиз-блюз», не подавая и вида, что делает это намеренно. Джонни глядит на нее, и улыб- ка раздвигает его губы. Мне кажется, Тика и я одно- временно подумали о том, что образ Би мало-помалу тает в глубине глаз Джонни, и он снова возвращается на какое-то время к нам, чтобы побыть с нами до сво- его следующего исчезновения. Как всегда, едва лишь проходит неприятный момент, когда я чувствую себя побитым псом, ощущение собственного превосходства над Джонни побуждает меня проявить снисходитель- ность и завязать легкий разговор о том о сем, не за- трагивая сугубо личных сфер (не дай Бог, Джонни опять сползет со стула и опять...). Тика и Малышка тоже ведут себя просто как ангелы, а публика «Флор» обновляется каждый час, и новые посетители, сидя- щие в кафе после полуночи, даже не подозревают о том, что было до них, хотя, в общем, ничего особого и не было, если поразмыслить спокойно. Малышка уходит первой (она трудолюбивая девочка, эта Ма- лышка, — в девять утра ей надо репетировать с Фрэ- дом Каллендером для дневной записи); Тика, выпив третью стопку коньяка, предлагает подбросить нас домой. Но Джонни говорит «нет», он желает еще по- болтать со мной. Тика находит это вполне естествен- ным и удаляется, не преминув, однако, с лихвой оп- латить счет, как и полагается маркизе. А мы с Джонни, опрокинув еще по рюмочке шартреза в знак того, что между друзьями это позволительно, отправ- ляемся пешком по Сен-Жермен-де-Прэ, так как Джонни заявляет, что ему надо подышать воздухом, а я не из тех, кто бросает друзей в подобных обстоя- тельствах. По улице Л'Аббэ мы спускаемся к площади Фюр- стенберг, вызвавшей в Джонни опасное воспоминание о кукольном театре, будто бы подаренном ему крест- 364
Преследовател ь ным, когда Джонни исполнилось восемь лет. Я спешу повернуть его к улице Жакоб, боясь, что он снова вспомнит о Би, но нет — кажется, Джонни закрыл эту тему на остаток ночи. Он шагает спокойно, не качаясь (иной раз я видел, как его швыряло по улице из сторо- ны в сторону, и вовсе не по вине лишней рюмки; что- то не ладилось в мыслях), и нам обоим хорошо в теп- лоте ночи, в тишине улиц. Мы курим «Голуаз», ноги сами ведут к Сене, а рядом с одной из жестяных стоек букинистов на Кэ-де-Конти случайная ассоциация или свист какого-то студента навевает нам обоим одну из тем Вивальди, и мы подхватываем и мурлычем ее с большим чувством и настроением, а Джонни говорит потом, что, если бы у него с собой был сакс, он всю ночь напролет играл бы Вивальди, в чем я тут же вы- ражаю свое сомнение. — Ну, я поиграл бы еще немного Баха и Чарлза Айвза, — отвечает уступчиво Джонни. — Не понимаю, почему французов не интересует Чарлз Айвз. Ты зна- ешь его песни? Ту, о леопарде... Тебе надо бы знать песню о леопарде. А 1еорагс1... И своим глуховатым тенором он начинает напевать о леопарде — конечно, многие музыкальные фразы ни- чего общего не имеют с Айвзом, но Джонни это вовсе не тревожит, и он уверен, что поет действительно хо- рошую вещь. Наконец мы садимся на парапет, спиной к улице Жиле-Кер, свесив ноги над рекой, и выкури- ваем еще по сигарете, потому что ночь действительно великолепна. А йотом, после курева, нас тянет выпить пива в кафе, и одна эта мысль доставляет удовольствие и Джонни и мне. Когда он впервые упоминает о моей книге, я почти пропускаю его слова мимо ушей, пото- му что он тотчас снова начинает болтать о Чарлзе Айв- зе и о том, как его забавляет варьировать на сто ладов темы Айвза в своих импровизациях для записи, о чем никто и не подозревает (ни сам Айвз, полагаю), но через какое-то время я мысленно возвращаюсь к его реплике о 365
Хулио Кортасар книге и пытаюсь направить разговор на интересующую меня тему. — Да, я прочитал несколько страниц, — говорит Джонни. — У Тики много спорили о твоей книге, но я ничего не понял, даже названия. Вчера Арт принес мне английское издание, и тогда я кое-что посмотрел. Хо- рошая книжка, интересная. Лицо мое принимает подобающее в таких случаях выражение: сама скромность, но не без достоинства, приправленная микродозой любопытства, словно бы его мнение может открыть мне (мне, автору!) истин- ную суть моего произведения. — Все равно как в зеркало смотришь, — говорит Джонни. — Сначала я думал, что когда читаешь про кого-нибудь, это все равно как смотришь на него самого, а не в зеркало. Большие люди — писатели, удивитель- ные вещи творят. Вот, например, вся эта часть об ис- тории «бибоп»... — Ничего особенного, я только буквально записал твой рассказ в Балтиморе, — говорю я, неизвестно по- чему оправдываясь. — Ладно, пусть так, но только это все равно как в зеркало смотришь, — стоит на своем Джонни. — Ну и что же? Зеркало — точная штука. — Кое-чего не хватает, Бруно, — говорит Джон- ни. — Ты в этом больше разбираешься, ясное дело. Но, мне думается, кое-чего не хватает. — Видимо, только того, что ты сам недосказал, — отвечаю я, немного уязвленный. Этот дикарь, эта обезьяна еще смеет... (Сразу за- хотелось поговорить с Делоне, одно такое безответ- ственное заявление в состоянии свести на нет чест- ный труд критика, который... «Например, красное платье Лэн», — говорит Джонни. Вот такие детали не мешает брать на заметку и включать в последую- щие издания. Это не повредит. «Будто псиной пах- нет, — говорит Джонни. — Только в запахе и цена 366
Преследователь всей пластинки». Да, надо внимательно слушать и быстро действовать: если подобные, даже мелкие по- правки стали бы широко известны, неприятностей не избежать. «А урна посредине, самая большая, пол- ная голубоватой пыли, — говорит Джонни, — так похожа на пудреницу моей сестры». Пока — одни полубредовые дополнения; хуже, если он возьмется конкретно опровергать мои основные идеи, мою эсте- тическую систему, которую так восторженно... «Л кроме того, про "кул-джаз" ты совсем не то напи- сал», — говорит Джонни. Ого, настораживаюсь я. Внимание!) — Как это — не то написал? Конечно, Джонни, все меняется, но еще шесть месяцев назад ты... — Шесть месяцев назад, — говорит Джонни, слеза- ет с парапета, ставит на него локти и устало подпирает голову руками. — 51х топ1Ьз а^о1. Эх, Бруно, как бы я сыграл сейчас, если бы ребята были со мной... Кста- ти, здорово ты это написал: сакс, секс. Очень ловко повернул слова: з1х топ1:Ь5 а§о: 51х, зах, зех. Ей-Богу, красиво вышло, Бруно. Черт тебя дери, Бруно. Незачем объяснять ему, его умственное развитие не доходит до понимания глубокого смысла этой невинной игры слов, передающих целую систему довольно ориги- нальных идей (Леонард Фезер полностью поддержал меня, когда в Нью-Йорке я поделился с ним своими выводами), и что параэротизм джаза преобразуется со времен \уазЬЬоаг<12, и так далее и тому подобное. Как всегда, меня опять развеселила мысль о том, что крити- ки гораздо более необходимы обществу, чем я сам скло- нен полагать (наедине с собой, в дневниковых записях), потому что создатели — от настоящего композитора до Джонни* — обреченные на муки творчества, не могут диалектически оценивать результаты своего творчества, 1 Шесть месяцев назад (англ.). 2 Стиральная доска (англ.). 367
Хулио Кортасар постулировать основы и определять значимость собствен- ного произведения или импровизации. Всегда надо напо- минать себе об этом в тяжелые минуты, когда становится худо от мысли, что ты — всего-навсего критик. «Имя сей звезде полынь», — говорит Джонни, и теперь я слы- шу его другой голос, его голос, когда он... Как бы это выразиться, как описать Джонни, когда он около вас, но его уже нет, он уже далеко? В беспокойстве слезаю с па- рапета, вглядываюсь в него. Имя сей звезде полынь, ни- чего не поделаешь. — Имя сей звезде полынь, — говорит Джонни в ла- дони своих рук. — И куски ее разлетятся по площадям большого города. Шесть месяцев назад. Хотя никто меня не видит, хотя никто об этом не узнает, я с досады пожимаю плечами для одних толь- ко звезд. {«Имя сей звезде полынь!») Мы возвраща- емся к старому: «Это я играю уже завтра». Имя сей звезде полынь, и куски ее разлетятся шесть месяцев на- зад. По площадям большого города. Джонни ушел да- леко. А я зол, как сто чертей, всего лишь потому, что он не пожелал ничего сказать мне о книге, и, в общем, я так ничего и не узнал, что он думает о моей книге, которую столько тысяч любителей джаза читают на двух языках (скоро будут и на трех — поговаривают об издании на испанском: в Буэнос-Айресе, видно, не только танго играют). — Платье было великолепным, — говорит Джон- ни. — Не поверишь, как оно шло Лэн, но только луч- ше я расскажу тебе об этом за стопкой виски, если у тебя есть деньги. Дэдэ оставила мне каких-то вшивых триста франков. Он саркастически смеется, глядя на Сену. Будто ему и без денег не достать спиртного и марихуаны. Джонни начинает толковать мне, что Дэдэ очень хоро- шая (а о книге — ничего!) и заботится о его же благе, но, к счастью, на свете существует добрый приятель Бруно (который написал книгу, но о ней — ничего!), 368
Преследователь и как хорошо было бы посидеть с ним в кафе, в араб- ском квартале, где никогда никого не беспокоят, особен- ное если видят, что ты хоть каким-то боком относишься к звезде по имени полынь (это уже подумал я; мы вош- ли в кафе со стороны Сен-Северэн, когда пробило два часа ночи, — в такое время жена моя обычно просыпа- ется и вслух репетирует все то, что выложит мне за ут- ренним кофе). Итак, мы сидим с Джонни, заказываем отвратный дешевый коньяк, повторяем по стопке и ос- таемся очень довольны. Но о книжке — ни слова, толь- ко пудреница в форме лебедя, звезда, осколки предме- тов вперемешку с осколками фраз, с осколками взглядов, с осколками улыбок, брызгами слюны на сто- ле и на стакане (стакане Джонни). Да, бывают момен- ты, когда мне хотелось бы, чтобы он уже перешел в мир иной. Думаю, в моем положении многие пожелали бы того же. Но можно ли допустить, чтобы Джонни умер, унеся с собой мысли, которых он не хочет выложить мне этой ночью; чтобы и после смерти он продолжал преследовать и убегать (я уже просто не знаю, как вы- разиться); можно ли допустить такое, хотя бы это и стоило мне моего спокойствия, моей карьеры, автори- тета, который так укрепили бы уже абсолютно неопро- вержимые тезисы и пышные похороны... Время от времени Джонни прерывает монотонное постукивание пальцами по столу, глядит на меня, кор- чит непонятные гримасы и снова принимается бараба- нить. Хозяин кафе знает нас еще с тех пор, когда мы приходили сюда с одним арабом-гитаристом. Бен-Айфа явно хочет спать — мы сидим совсем одни в грязном кабачке, пропахшем перцем и жаренными на сале пи- рожками. Меня тоже клонит ко сну, но ярость отгоня- ет сон, глухая ярость, и даже не против Джонни, а против чего-то необъяснимого — так бывает, когда весь вечер занимаешься любовью и чувствуешь: надо при- нять душ, стало тошно, совсем не то что вначале... А Джонни все отбивает пальцами по столу осточертевший 13 «Врата неба» 369
Хулио Кортасар ритм, иногда подпевая себе и почти не обращая на меня внимания. Похоже было, что он ни словом больше не обмолвится о книге. Жизнь кидает его из стороны в сторону; сегодня — женщина, завтра — новая неприят- ность или путешествие. Самым разумным было бы ста- щить у него английское издание, а для этого следует пого- ворить с Дэдэ и попросить ее оказать эту любезность — я-то в долгу не останусь. А впрочем, зря я тревожусь, даже выхожу из себя. Нечего и ждать какого-либо инте- реса к моей книге со стороны Джонни; по правде говоря, мне и в голову никогда не приходило, что он может ее прочитать. Я прекрасно знаю, в книге не говорится прав- ды о Джонни (но и лжи там нет), — в ней только анализ музыки Джонни. Благоразумие и доброе к нему отноше- ние не позволили мне без прикрас показать читателям его неизлечимую шизофрению, мерзкое дно наркомании, раз- двоенность его жалкого существования. Я задался целью выделить основное, заострить внимание на том, что дей- ствительно ценно, на бесподобном искусстве Джонни. Стоило ли еще о чем-то говорить? Но может быть, имен- но здесь-то он и подкарауливает меня, как всегда, выжи- дает чего-то в засаде, притаившись, чтобы сделать затем дикий прыжок, который может сшибить всех нас с ног. Да, наверное, здесь он и хочет поймать меня, чтобы по- трясти весь эстетический фундамент, который я воздвиг для объяснения высшего смысла его музыки, для создания стройной теории современного джаза, принесшей мне все- общее признание. Честно говоря, какое мне дело до его внутренней жизни? Меня лишь одно тревожит — что он будет про- должать валять дурака, а я не могу (скажем, не желаю) описывать его сумасбродства и что в конце концов он опровергнет мои основные выводы, заявит во всеуслы- шание, что мои утверждения — ерунда и его музыка, мол, выражает совсем другое. — Послушай, ты недавно сказал, что в моей книге кое-чего не хватает. 370
Преследователь (Теперь — внимание!) — Кое-чего не хватает, Бруно? Ах, да, я тебе ска- зал — кое-чего не хватает. Видишь ли, в ней нет не только красного платья Лэн. В ней нет... Может, в ней не хватает урн, Бруно? Вчера я их опять видел, целое поле, но они не были зарыты, и на некоторых — над- писи и рисунки, на рисунках — здоровые парни в кас- ках, с огромными палками в руках, совсем как в кино. Страшно идти между урнами и знать, что я один иду среди них и чего-то ищу. Не горюй, Бруно, не так уж и важно, что ты забыл написать про все это. Но, Бру- но, — и он ткнул вверх недрогнувшим пальцем, — ты забыл написать про главное, про меня. — Ну, брось, Джонни. — Про меня, Бруно, про меня. И ты не виноват, что не смог написать о том, чего я и сам не могу сыграть. Когда ты там говоришь, что моя настоящая биогра- фия — в моих пластинках, я знаю, ты от души в это веришь, и кроме того, очень красиво сказано, но это не так. Ну, ничего, если я сам не сумел сыграть, как надо, сыграть себя, настоящего... то нельзя же требовать от тебя чудес, Бруно... Душно здесь, пойдем на воздух. Я тащусь за ним на улицу, мы бредем куда глаза гля- дят. В каком-то переулке за нами увязывается белый кот, Джонни долго гладит его. Нет, думаю, хватит. На пло- щади Сен-Мишель возьму такси, отвезу его в отель и отправлюсь домой. Во всяком случае, ничего страшного не случилось; был момент, когда я испугался, что Джон- ни изобрел нечто вроде антитезы моей теории и испробу- ет ее на мне, прежде чем поднять трезвон. Бедняга Джон- ни, ласкающий белого кота. В сущности, он только и сказал разумного, что никто ни о ком ничего не знает, а это далеко не новость. Любое жизнеописание на том сто- ит и стоять будет, и нечего тут канителиться, черт побе- ри. Идем домой, идем домой, Джонни, уже поздно. — Не думай, что дело только в этом, — вдруг говорит Джонни, выпрямляясь, словно прочел мои мысли. — 13* 371
Хулио Кортасар Есть еще Бог, дорогой мой! Вот тут-то ты и наплел ерунды. — Идем домой, идем домой, Джонни, уже поздно. — Есть еще то, что и ты, и такие, как мой приятель Бруно, называют Богом. Тюбик с зубной пастой — для них Бог. Свалка барахла — для них Бог. Боязнь дать себе волю — это тоже для них Бог. И у тебя еще хватило совести смешать меня со всем этим дерьмом. Наплел чего-то про мое детство, про мою семью, про какую-то древнюю наследственность... В общем — куча тухлых яиц, а на них сидишь ты и кукарекаешь, очень доволь- ный своим Богом. Не хочу я твоего Бога, никогда не был он моим. — Но я только сказал, что негритянская музыка... — Не хочу я твоего Бога, — повторяет Джонни. — Зачем ты заставляешь меня молиться ему в твоей книжке? Я не знаю, есть ли этот самый Бог, я играю свою музыку, я делаю своего Бога, мне не надо твоих выдумок, оставь их для Махалии Джексон и Папы Римского, — и ты сию же минуту уберешь эту ерунду из своей книжки. — Ладно, если ты настаиваешь, — говорю я, чтобы что-нибудь сказать. — Во втором издании. . — Я так же одинок, как этот кот, да еще и поболь- ше, потому что я это знаю, а он нет. Проклятый, оца- рапал мне руку. Бруно, джаз — не только музыка, я — не только Джонни Картер. — Именно так у меня и сказано и написано, что ты иногда играешь, словно... — Словно мне в зад иглу воткнули, — говорит Джонни, и впервые за ночь я вижу, как он свирепе- ет. — Слбва нельзя сказать — сразу ты переводишь на свой паскудный язык. Если я играю, а тебе чудятся ангелы, я тут ни при чем. Если другие разевают рты и орут, что я достиг вершины, я тут ни при чем. И самое плохое — вот это ты совсем упустил в своей книжке, Бруно, — что я ведь ни черта не стою, вся моя игра и 372
Преследователь все хлопки публики ни черта не стоят, действительно, ни черта не стоят! Поистине трогательный прилив скромности, да еще в такой поздний час. Ох, этот Джонни... — Ну, как тебе объяснить? — кричит Джонни, схва- тив меня за плечи и сильно тряхнув раза три («Ьа ра1х!»' — завизжали слева из окна). — Дело не в том, музыкально это или нет, здесь другое... Вот есть же раз- ница — мертвая Би или живая. То, что я играю, — это мертвая Би, понимаешь? А я хочу, я хочу... И потому я иногда бью свой сакс вдребезги, а публика думает: я — в белой горячке. Ну, правда, я всегда под мухой, когда так делаю, сакс-то бешеных денег стоит. — Идем, идем. Я возьму такси и отвезу тебя в отель. — Ты сама доброта, Бруно, — усмехается Джонни. — Мой дружок Бруно пишет в своей книжке все, что ему болтают, кроме самого главного. Я никогда не думал, что ты можешь так загибать, пока Арт не достал мне книгу. Сначала мне показалось, что ты говоришь о ком-то дру- гом, о Ронни или о Марселе, а потом — Джонни тут, Джонни там, значит, говорится обо мне, и я спросил себя: разве это я? Там и про меня в Балтиморе, и про Бэрд- лэнд, и про мою манеру игры, и все такое... Послу- шай, — добавляет он почти холодно, — я не дурак и по- нимаю, что ты написал книгу на публику. Ну и хорошо, и все, что ты говоришь о моей манере игры и чувстве джаза — на сто процентов о'кэй. Чего нам еще спорить об этой книге? Мусор в Сене, вон соломинка, плывущая мимо, — твоя книга. А я — вон та, другая соломинка, а ты — вот эта бутылка... плывет себе, качается... Бруно, я, наверное, так и умру и никогда не поймаю, не... Я поддерживаю его под руки и прислоняю к пара- пету. Он опять тонет в своих галлюцинациях, шепчет обрывки слов, отплевывается. 1 «Тише!» (франц.) 373
Хулио Кортасар — Не поймаю, — повторяет. — Не поймаю... — Что тебе хочется поймать, старина? — говорю я. — Не надо желать невозможного. То, что ты пой- мал, хватило бы... — Ну да, для тебя, — говорит Джонни с упре- ком. — Для Арта, для Дэдэ, для Лэн... Ты знаешь, как это... Да, иногда дверь начинает открываться... Гляди- ка, обе соломинки поравнялись, заплясали рядом, за- кружились... Красиво, а?.. Начинала дверь открывать- ся, да... Время... Я говорил тебе, мне кажется, что эта штука, время... Бруно, всю жизнь в своей музыке я хотел наконец приоткрыть эту дверь. Хоть немного, одну щелку... Мне помнится, в Нью-Йорке, как-то ночью... Красное платье... Да, красное, и шло ей уди- вительно. Так вот, как-то ночью я, Майлз и Холл... Целый час, думаю, мы играли запоем, только для са- мих себя, и были дьявольски счастливы... Майлз играл что-то поразительно прекрасное — я чуть со стула не свалился, а потом сам заиграл, закрыл глаза и полетел. Бруно, клянусь, я летел... И слышал, будто где-то да- леко, далеко, но в то же время внутри меня самого или рядом со мной кто-то растет... Нет, не кто-то, не так... Гляди-ка, бутылка мечется в воде как чумовая... Нет, не кто-то, очень трудно искать сравнения... Пришла ка- кая-то уверенность, ясность, как бывает иногда во сне — понимаешь? — когда все хорошо и просто, Лэн и дочки ждут тебя с индейкой на столе, когда машина не натыкается на красный свет и все катится гладко, как бильярдный шар. А я был словно рядом с самим собой, и для меня не существовало ни Нью-Йорка, ни, главное, времени, ни «потом»... Не существовало ни- какого «потом»... На какой-то миг было лишь «всегда». И невдомек мне, что все это — ложь, что так случилось из-за музыки, она меня унесла, закружила... И только кончил играть — ведь когда-нибудь надо было кон- чить, бедняга Холл уже доходил за роялем — в этот самый момент я опять упал в самого себя... 374
Преследователь Он всхлипывает, утирает глаза грязными руками. Я просто не знаю, что делать; уже поздно, с реки тянет прохладой. Так легко простудиться. — Мне кажется, я хотел лететь без воздуха, — опять забормотал Джонни. — Кажется, хотел видеть красное платье Лэн, но без Лэн. А Би умерла, Бруно. Должно быть, ты прав — твоя книжка, наверное, очень хорошая. — Пойдем, Джонни, я не обижусь, если она тебе не по вкусу. — Нет, я не про то. Твоя книжка хорошая, потому что... Потому что ты не видишь урн, Бруно. Она все равно как игра Сатчмо — чистенькая, аккуратная. Тебе не кажется, что игра Сатчмо похожа на день именин или на какое-то благодеяние? А мы... Я сказал тебе, что мне хотелось летать без воздуха. Мне казалось... надо быть совсем идиотом... казалось, придет день, и я поймаю что-то совсем особенное. Я ничем не мог себя успокоить, думал, что все хорошее вокруг — красное платье Лэн и даже сама Би — это словно ловушки для крыс, не знаю, как сказать по-другому... Крысоловки, чтобы никто никуда не рвался, чтобы, понимаешь, го- ворили — все на земле прекрасно. Бруно, я думаю, что Лэн и джаз, да, даже джаз, — это как реклама в жур- налах, красивые штучки, чтобы я забавлялся ими и был доволен, как доволен ты своим Парижем, своей женой, своей работой... У меня же — мой сакс... мой секс, как говорится в твоей книжке. Все это не то. Ловушки, друг... потому что не может не быть чего-то другого; не верю, чтобы мы не подошли очень близко, совсем вплотную, к закрытой двери... — Одно я тебе скажу — надо давать, что мо- жешь, — буркнул я, чувствуя себя абсолютным дура- ком. — И, пока можешь, хапать премии журнальчика «Даун бит», — кивает Джонни. — Да, конечно, да-да, конечно. 375
Хулио Кортасар Потихоньку я подталкиваю его к площади. К счас- тью, на углу — такси. — Все равно плюю я на твоего Бога, — бормочет Джонни. — Ты меня туда не впутывай, я не разрешаю. А если он взаправду стоит по ту сторону двери — будь он проклят. Невелика заслуга попасть туда, если от него зависит — открыть тебе дверь или нет. Надо са- мому вышибить дверь ногами, вот и все. Разбить вдре- безги, извалять в дерьме, ... на нее. Тогда, в Нью-Йор- ке, я было поверил, что открыл дверь своей музыкой, но, когда кончил играть, этот проклятый захлопнул ее перед самым моим носом — и все потому, что я никог- да ему не молился и в жизни не буду молиться, пото- му, что я знать не желаю этого продажного лакея, от- крывающего двери за подачки, этого... Бедняга Джонни, он еще жалуется, что такое не попадает в книгу. А ведь уже три часа ночи, Матерь Божья! Тика вернулась в Нью-Йорк, Джонни вернулся в Нью-Йорк (без Дэдэ, которая прекрасно устроилась с Луи Перроном, многообещающим тромбонистом). Ма- лышка Леннокс вернулась в Нью-Йорк. Сезон в Пари- же выдался неинтересным, и я скучал по своим друзь- ям. Моя книга о Джонни всюду имела успех, и, понятно, Сэмми Претцал заговорил о возможности ее экранизации в Голливуде — такая перспектива особен- но приятна, если учесть высокий курс доллара по от- ношению к франку. Жена моя еще долго злилась по поводу моего флирта с Малышкой Леннокс, хотя, в общем, ничего серьезного и не было: в конце концов Малышка — типичная потаскушка, и любая умная женщина должна понять, что подобные эпизоды не нару- шают супружеской гармонии, не говоря уже о том, что Малышка уехала в Нью-Йорк с Джонни и даже, во ис- полнение своей давней мечты, на одном с ним пароходе. Наверное, уже курит и марихуану с Джонни, бедная де- 376
Преследовател ь вочка, пропащее, как и он, существо. А грампластинка «Страстиз» только что появилась в Париже, как раз в то время, когда уже совсем было подготовлено второе издание моей книги и шел разговор о ее переводе на немецкий. Я много думал о некоторых новых трактов- ках. Будучи честным человеком — в меру возможнос- тей своей профессии, — я спрашивал себя, так ли не- обходимо по-иному освещать личность моего героя. Мы долго обсуждали этот вопрос с Делоне и Одейром, но они, откровенно говоря, ничего не могли мне посовето- вать, так как считали, что книга великолепна и в таком виде нравится публике. Мне казалось, оба они побаи- вались литературщины, перегрузки эпизодами, почти или совсем не имеющими отношения к музыке Джонни, по крайней мере к той, которую мы все понимаем. Мне казалось, мнение авторитетных специалистов (и мое собственное решение, которое глупо было бы отметать в данной ситуации) позволяло оставить в неприкосно- венности первый вариант. Внимательный просмотр музыкальных журналов США (четыре репортажа о Джонни, сообщения о новой попытке самоубийства — на сей раз настойкой йода, — промывание желудка и три недели в больнице, затем снова выступление в Бал- тиморе как ни в чем не бывало) меня вполне успокоил, если не говорить об огорчении, причиненном этими досадными рецидивами. Джонни не сказал ни одного плохого слова о книге. Например (в «Стомпинг эра- унд», музыкальном журнале Чикаго, в интервью, взя- том Тедди Роджерсом у Джонни): «Ты читал, что на- писал о тебе в Париже Бруно В.?» — «Да. Очень хорошо написал». — «Что можешь сказать об этой книге?» — «Ничего. Написано очень хорошо. Бруно — великий че- ловек». Оставалось выяснить, что мог сболтнуть Джонни в состоянии опьянения или наркотической одури, но, по крайней мере, слухи о каком-нибудь его выпаде до меня не дошли. И я решил оставить книгу для второго издания в неприкосновенности и изображать Джонни 377
Хулио Кортасар таким, каким он, по сути дела, и был: жалким бродя- гой с интеллектом ниже среднего, с прирожденным та- лантом, как у иных музыкантов, шахматистов, поэтов, способных создавать шедевры, но не осознающих (вроде боксера, гордого своей силищей) всего велико- лепия собственного творчества. Обстоятельства побуди- ли меня сохранить именно такой портрет Джонни; незачем идти против вкусов публики, которая обожает джаз, но отвергает сугубо профессиональный или пси- хологический анализ. Публика требует полного и быс- трого удовлетворения, а это значит — пальцы, которые сами собой отбивают ритм; лица, которые блаженно размякают; музыка, которая щекочет тело, зажигает кровь, учащает дыхание, — и баста, никаких заумных рассуждений. Сначала пришли две телеграммы (Делоне и мне, а вечером уже появились в газетах с глупейшими ком- ментариями). Три недели спустя я получил письмо от Малышки Леннокс, не забывшей меня: «В Бельвю его принимали чудесно, и я с трудом пробивалась к нему, когда он выходил. Жили мы в квартире Майка Руссоло, который уехал на гастроли в Норвегию. Джонни чувствовал себя прекрасно и, хотя не желал выступать публично, согласился на грамза- пись с ребятами из клуба «Двадцать восемь». Тебе могу сказать, что, в общем-то, он был очень слаб (я пред- ставляю себе, на что тут намекала Малышка после на- шего парижского флирта) и по ночам пугал меня свои- ми вздохами и стонами. Единственное мое утешение, — мило присовокупила Малышка, — что умер он спокой- ненько, даже сам не заметил как. Смотрел телевизор и вдруг свалился на пол. Мне сказали, что все произош- ло в один момент». Из этого можно заключить: Ма- лышки не было с ним рядом — так и оказалось. Позже мы узнали, что Джонни жил у Тики, провел с ней дней пять, был в озабоченном и подавленном настроении, говорил о своем намерении бросить джаз, переехать в 378
Преследовател ь Мексику и работать «на земле» (всех их тянет «к зем- ле» в определенный период жизни — просто надоело!) и что Тика оберегала его и делала все возможное, что- бы успокоить и заставить подумать о будущем (так потом говорила Тика, будто она или Джонни хоть на секунду могли задумываться о будущем). На середине телепередачи, которая очень нравилась Джонни, он вдруг закашлялся, резко согнулся и так далее и тому подобное. Я не уверен, что смерть была мгновенной, как сообщила Тика полиции (стремясь выйти из весьма неприятного положения, в каком она оказалась из-за смерти Джонни в ее квартире, из-за найденной у нее марихуаны, из-за прежних неприятностей, которых было немало у бедной Тики, и из-за не вполне благо- приятных результатов вскрытия. Можно себе предста- вить, чтб обнаружил врач в печени и легких Джонни). «Меня ужасно расстроила его смерть, хотя я могла бы тебе кое-что порассказать, — игриво продолжала пре- лестная Малышка, — но про то напишу или расскажу в другой раз, когда будет настроение (кажется, Род- жерс хочет подписать со мною контракт на гастроли в Берлине и Париже), и ты узнаешь все, что должен знать лучший друг Джонни». Затем шла целая страни- ца, посвященная Тике: на маркизе не осталось живого места. Если верить бедной Малышке, Тика повинна не только в смерти Джонни, но и в нападении японцев на Пёрл-Харбор, и в эпидемии бубонной чумы. Письмо заканчивалось следующим образом: «Чтобы не забыть, хочу сообщить тебе, что однажды в Бельвю он долго расспрашивал про тебя, мысли у него путались, и он думал, что ты тоже в Нью-Йорке, но не хочешь видеть его; все время болтал о каких-то полях, полных чего- то, а потом звал и даже бранил тебя, несчастный. Ты ведь знаешь, как он бредил в горячке. Тика сказала Бобу Карею, что последние слова Джонни были что-то вроде: «О, слепи мою маску», — но ты понимаешь, в такие минуты...» Еще бы мне не понимать. «Он очень 379
Хулио Кортасар обрюзг, — заканчивала Малышка свое письмо, — и при ходьбе сопел». Подобные детали были совсем в духе такой деликатной особы, как Малышка Леннокс. Последние события совпали со вторым изданием моей книги, но, к счастью, я успел вставить в верстку нечто вроде некролога, сочиненного просто на ходу, а также фотографию похорон, где запечатлены лица многих известных джазистов. В этом виде биография, можно сказать, представлена полностью. Вероятно, мне не пристало так говорить, но ведь, разумеется, речь идет только об эстетической стороне. Уже ходят слухи о новом переводе моей книги, кажется, на шведский или норвежский. Моя жена в восторге от этой новости.
ТАЙНОЕ ОРУЖИЕ Забавно: люди считают, что расстелить постель — это расстелить постель; что протянуть руку всегда зна- чит — протянуть руку; что открыть банку сардин зна- чит до бесконечности открывать одну и ту же банку сар- дин. «Но ведь все неповторимо, — думает Пьер, неловко разглаживая вытертое синее покрывало. — Вчера шел дождь, и на душе было пасмурно; сегодня — солнце, и должна прийти Мишель. Единственное неизменное это то, что мне никогда не привести эту постель в нормаль- ный вид». Не важно, что женщинам нравится холостяц- кий беспорядок, они начинают улыбаться (улыбка лучит- ся материнской заботой) и поправлять занавески, переставляют цветочные горшки, стулья, говорят, что только тебе могло прийти в голову поставить стол в тем- ном углу. Наверное, Мишель тоже скажет что-нибудь в этом роде, тоже будет ходить, перекладывая книги, пе- реставляя лампу, он не станет мешать и просто будет молча, не отрываясь, следить за ней, растянувшись на кровати или на диване с продавленными пружинами, просто все время смотреть, сквозь дымок «голуаз», смот- реть — и хотеть ее. «Шесть — серьезное время», — думает Пьер. Золо- тистый час, когда весь квартал Сен-Сюльпис начинает меняться, готовясь к ночи. Скоро появятся отучивши- еся у нотариуса девочки, муж мадам Ленотр, привола- кивая ногу, шаркая пройдет по лестнице, послышатся голоса сестер с шестого этажа — они всегда ходят за хлебом и газетами вместе. Мишель должна уже вот-вот прийти, если только она не заблудилась или не застря- ла на улице, есть у нее эта черта — вдруг застывать на 381
Хулио Кортасар месте и завороженно исследовать маленькие уютные миры за стеклами витрин. А потом она расскажет ему про заводного медведя, пластинку Куперена, бронзо- вую цепочку с голубым камнем, про полное собрание Стендаля и про коллекцию летних мод. Вполне уважи- тельные причины, чтобы немного запоздать. Что ж, еще одна «голуаз», еще глоток коньяка. Неплохо бы послушать несколько песенок Мак Орлана; он лениво роется в груде блокнотов и бумаг. Все ясно — плас- тинку прихватил Ролан или Бабетт; могли бы хоть предупредить. Но где же Мишель? Он садится на край кровати, разглаживает складки на покрывале. Вот так; теперь надо потянуть на этот край, но тогда вылезает уголок этой чертовой подушки. В комнате разит табачищем; Мишель наморщит нос и скажет: «Разит табачищем». Сотни, тысячи «голуаз», выку- ренных за сотни и тысячи дней: диссертация, подруж- ки, два печеночных приступа, романы, скука. Сотни, тысячи «голуаз»? Его всегда поражала собственная слабость к мелочам, значение, которое он придает нич- тожным деталям. Он помнит все: старые галстуки, выброшенные в мусорную корзину лет десять назад, цвета марки Бельгийского Конго — предмета гордости юного филателиста. Словно память где-то в глубине со- хранила точное число всех выкуренных сигарет, вкус каждой, как он ее прикуривал и куда бросил окурок. Быть может, нелепые цифры, всплывающие иногда во сне, и есть обрывки этой неумолимой бухгалтерии? «Но тогда Бог существует», — думает Пьер. Зеркало в дверце шкафа возвращает ему улыбку, заставляя, как всегда, снова сделать серьезное лицо, закинуть назад прядь черных волос, которую Мишель грозится от- стричь. Где же Мишель? «Ей не хочется заходить в мою комнату», — думает Пьер. Но чтобы отстричь ему прядь волос, ей рано или поздно придется зайти в его комнату и лечь в его постель. Дорого платит Далила, к мужским волосам просто так не подберешься. Пьер 382
Тайное оружие ругает себя: какая глупая мысль, что Мишель не хочет подниматься к нему. Смутная, глухо прозвучавшая мысль. Иногда, чтобы быть услышанной, мысли при- ходится преодолевать бесконечные препятствия. Это просто идиотизм — подумать, что Мишель не хочет подниматься к нему. Она опаздывает просто потому, что застряла перед витриной какой-нибудь скобяной лавки или антикварного магазинчика, в восхищении разглядывая фигурку фарфорового тюленя или лито- графию Цзяо-Вуки. Он словно видит Мишель и одно- временно вполне отчетливо представляет себе двуствол- ку, именно в тот момент, когда глотает дым сигареты, и прощает себе свои глупые мысли. В самой двуствол- ке нет ничего странного, но откуда она взялась, здесь и сейчас, эта мысль о двустволке и непривычное чув- ство отчужденности? Ему не нравится это время, ког- да все цвета отливают то сиреневым, то серым. Он лениво протягивает руку, зажигает настольную лампу. Где же Мишель? Она уже не придет, и ждать беспо- лезно. Приходится предположить, что ей действитель- но не хочется заходить к нему. Так, так. Главное — не делать из этого трагедии; еще глоток коньяку, начатый накануне роман и — перекусить в бистро у Леона. Женщины — всегда женщины, в Энгиене ли, в Пари- же, молодые или старые. Его теория неповторимости понемногу спускается на землю, мышка прячется в нору, так и не зайдя в мышеловку. Но при чем здесь мышеловка? Сегодня или завтра, раньше или позже... Он ждал ее с пяти часов, когда она должна была прийти в шесть; для нее постелил — и так, чтобы ни морщинки, — синее покрывало; как идиот, вскараб- кался с метелкой в руках на стул, чтобы смахнуть па- утинку, безобидно висевшую в углу. А она, вполне ес- тественно, могла в это самое время выходить из автобуса на Сен-Сюльпис, недалеко от его дома, или стоять перед какой-нибудь витриной, или смотреть на голубей на площади. И вовсе у нее нет никаких 383
Хулио Кортасар причин, чтобы не заходить к нему. Ясно, впрочем, что нет никаких причин и для того, чтобы думать о дву- стволке или решать, за какую книгу взяться: Мишо или Грэхем Грин. Проблема мгновенного выбора все- гда интересовала Пьера. Ничего не бывает просто так, и не может простой случай предпочесть Грина Мишо, Мишо — Энгиену, то есть Грину. Ну вот, не хватало еще спутать Энгиен с Грином, город — с писателем... «Не может все быть так нелепо, — думает Пьер, гася сигарету. — Если ее до сих пор нет, значит, что-то слу- чилось и к нам обоим это не имеет никакого отноше- ния». Спустившись, он какое-то время стоит в дверях. На площади зажигаются фонари. Посетителей у Леона почти нет; он садится за столик на улице и заказывает пиво. Входная дверь как раз видна отсюда, так что если... Леон рассказывает о Тур де Франс; подходят Николь с подругой — флористкой, с хриплым голосом. Пиво — ледяное, пожалуй, стоит взять сосисок. У две- рей его дома маленький сын консьержки прыгает на одной ноге. Устав, он меняет ногу и продолжает пры- гать, не отходя от двери. — Что за глупости? — говорит Мишель. — Почему это я не хотела идти к тебе, раз мы договорились? Эдмон приносит утренний кофе. Сейчас, в одиннад- цать, в кафе почти никого нет, и Эдмон задерживается у столика, чтобы рассказать о Тур де Франс. Потом Мишель говорит то, о чем Пьер и сам мог бы догадать- ся: у матери частые обмороки, отец пугается, начинает трезвонить в контору, приходится ловить такси, мчать- ся сломя голову, а в результате — самое обычное голо- вокружение. И ведь все это не в первый раз, но только Пьеру могло прийти в голову... — Я рад, что ей лучше, — глухо произносит Пьер. Он кладет руку на руку Мишель. Мишель кладет свою руку поверх руки Пьера. Пьер кладет руку поверх 384
Тайное оружие руки Мишель. Мишель освобождает нижнюю руку и кладет ее сверху. Пьер освобождает нижнюю руку и кладет ее сверху. Мишель освобождает нижнюю руку и зажимает нос Пьера ладошкой. — Холодный, как у собачонки. Пьер согласен, что температура его носа — неразре- шимая тайна. — Глупый, — подводит черту Мишель. Пьер целует ее лоб, волосы. Она наклоняет голову, он берет ее за подбородок и заставляет смотреть ему в глаза, прежде чем поцеловать ее в губы. Он целует ее раз, еще раз. Пахнет свежестью, тенью деревьев. «1т ^ипс1ег5сЬопеп Мопа! МаЬ>\ — отчетливо доносится ме- лодия. Его смутно удивляет, что он так хорошо помнит слова, смысл которых ему непонятен. Но ему нравится мелодия, и так чудно звучат эти слова, когда он целует волосы Мишель, ее влажные губы. 1т \уипс1ег5сЬопеп Мопа! Ма1, аЬ... Мишель хватает его за плечо, впивается в него ног- тями. — Мне больно, — говорит Мишель, отталкивая его, и проводит пальцами по губам. Пьер видит след своих зубов на краешке губы. Он ласково гладит Мишель по щеке и снова, легко, осто- рожно, целует. Мишель не сердится? Нет, нет. Но ког- да же, когда они наконец увидятся наедине? Он чего- то не понимает, словно Мишель все время говорит о другом. Он так сосредоточен на мысли увидеть ее у себя, как она поднимается на пятый этаж и входит в его комнату, что не понимает, что все разом реши- лось — родители Мишель уезжают на две недели на ферму. И слава Богу, пусть едут, ведь тогда Мишель... Наконец до него доходит, он застывает, глядя на нее. Мишель смеется. — И ты будешь одна в доме целых две недели? 1 Чудесным, светлым майским днем... (нем.) 385
Хулио Кортасар — Какой ты все-таки глупый, — говорит Мишель и пальцем рисует в воздухе звезды, ромбики, завитушки. Мама, скорей всего, думает, что все эти две недели с ней рядом будет верная Бабетт, ведь в пригородах сей- час очень опасно: нападения, грабежи. Но Бабетт ос- танется в Париже столько, сколько они захотят. Пьер никогда не был в доме у Мишель, но столько думал о нем, что, кажется, знает его наизусть; вот они с Мишель входят в тесную прихожую, заставленную старой пыльной мебелью, поднимаются по лестнице, и в самом начале перил он чувствует ладонью стеклян- ный шарик. Непонятно почему, но дом ему не нравит- ся, хочется выйти в сад, хотя трудно поверить, чтобы при таком маленьком доме был сад. Он с трудом отма- хивается от навязчивой картины и вновь чувствует, что счастлив, что сидит в кафе вместе с Мишель и что дом наверняка не такой, каким ему представляется, с душ- ным запахом старой мебели и вытертых ковров. «Надо попросить мотоцикл у Ксавье», — думает Пьер. Он за- едет за Мишель, полчаса — и они в Кламаре, две не- дели можно будет разъезжать куда захочешь, только обязательно купить термос и растворимого кофе. — А у вас на лестнице есть стеклянный шарик? — Нет, — говорит Мишель, — ты спутал с... Она умолкает, словно поперхнулась. Пьер сидит на табурете, прислонясь затылком к зеркалу, с помощью которого Эдмон хочет расширить помещение кафе, и смутно думает о том, что Мишель для него как кошка или портрет неизвестного художника. Они знакомы еще очень недавно; возможно, и ей бывает трудно его понять. Любовь, особенно вначале, еще не означает понимания, так же как не означают его общие знако- мые или сходство политических убеждений. Поначалу люди всегда считают, что никакого чуда нет, что так просто узнать человека по внешним данным: Мишель Дювернуа, двадцать четыре года, шатенка, глаза се- рые, служит в конторе. И она тоже знает, что некто 386
Тайное оружие Пьер Жоливе, двадцати трех лет, блондин... Но завт- ра они вместе поедут к ней домой, полчаса в пути, и они — в Энгиене. «Опять этот Энгиен!» — думает Пьер, отгоняя название, как назойливую муху. Две недели они будут вместе, и, возможно, сад возле дома совсем не такой, как он думает, надо бы спросить Ми- шель, но Мишель подзывает Эдмона: уже почти две- надцать, и управляющий будет фыркать, если она опоздает. — Посиди еще немного, — говорит Пьер. — А вот Ролан и Бабетт. Поразительно — в этом кафе ни ми- нуты нельзя побыть одним. — Одним? — переспрашивает Мишель. — Но мы затем и пришли, чтобы с ними встретиться. — Знаю, все равно. Мишель пожимает плечами, и Пьеру ясно, что она его понимает и в глубине души тоже недовольна пунк- туальностью своих друзей. Ролан и Бабетт, как всегда, излучают атмосферу тихого счастья, которая сегодня его раздражает и злит. Защищенные волнорезом вре- мени, они — по ту сторону; их ссоры и недовольство могут относиться к чему угодно: к жизни, политике, искусству, но никогда к ним самим, тому глубинному, что их связывает. Их спасает привычка, отлаженная механика жестов. Все выглажено, приглажено, рассор- тировано, пронумеровано. Довольные свинки; милые, жалкие друзья. Он глядит Ролану прямо в глаза, с трудом проглатывает слюну и в последний момент все же берет протянутую ему руку, сжимая пальцы так, словно хочет их сломать. Ролан хохочет и садится на- против, свежие новости из киноклуба, в понедельник надо обязательно пойти. «Довольные свинки», — злоб- но повторяет про себя Пьер. Идиотизм, так нельзя. Фильм Пудовкина, представляете; но пора, пойдемте, поищем чего-нибудь новенького. — Новенького, — хихикает Бабетт. — Новенького. Старенький, старенький Пьер. 387
Хулио Кортасар Нет никаких причин не пожимать руку Ролану. — И она надела оранжевую блузку, которая ей так шла, — рассказывает Мишель. Ролан протягивает пачку «голуаз» и заказывает кофе. Никаких причин не пожимать руку Ролану. — Да, она девочка умненькая, — говорит Бабетт. Ролан глядит на Пьера и подмигивает. Абсолютно спокоен, никаких проблем. Абсолютно никаких про- блем, довольная свинка. Пьеру отвратительно это са- модовольство, то, что Мишель рассказывает про оран- жевую блузку и снова так бесконечно от него далека. Нет, он им совершенно чужой; в кружок он пришел последним, его еле терпят. Продолжая говорить (теперь речь о каких-то туф- лях), Мишель проводит пальцем по краешку губы. Ну да, он даже поцеловаться не умеет, сделал ей больно, и теперь она вспомнила. А все они, разве не делают ему больно — подмигивают, улыбаются, словом, очень его любят. Он чувствует тяжесть в груди, хо- чется немедленно встать и уйти, остаться одному в своей комнате и думать о том, почему не идет Ми- шель, почему Бабетт и Ролан без спросу унесли плас- тинку. Мишель испуганно смотрит на часы. Договаривают- ся о киноклубе. Пьер платит за кофе. Ему легче, он даже не против еще поболтать с Роланом и Бабетт и прочувствованно прощается с ними. Добрые свинки, милые друзья Мишель. Ролан глядит, как они удаляются по залитой солн- цем улице. Задумчиво прихлебывает кофе. — Интересно, — говорит Ролан. — Мне тоже, — откликается Бабетт. — А почему бы и нет, в конце концов? — Вот именно. Первый раз с тех пор. — Пора уже Мишель как-то оформить свою жизнь, — говорит Ролан. — И если хочешь, то по-мое- му, она по уши влюблена. 388
Тайное оружие — Они оба по уши влюблены. Ролан задумчиво молчит. Он договорился встретиться с Ксавье в кафе на площади Сен-Мишель, но пришел раньше. Заказав пиво, он листает газету; все, что было после того, как они расстались с Мишель у конторы, вспоминается с трудом. Последние месяцы проходят смутно, как ут- ром, когда обрывки сна мешаются с новыми впечатле- ниями и память дает сбои. В этой, вдруг ставшей да- лекой и чужой, жизни его единственная надежда — быть как можно ближе к Мишель, хотя он и понима- ет, что этого мало, что и здесь все загадочно и смут- но, что он ничего не знает о Мишель, по сути абсо- лютно ничего (ну да, у нее серые глаза, на каждой руке по пять пальцев, она не замужем, причесывает- ся под девочку), но по сути абсолютно ничего. Но если о Мишель ничего не известно, то достаточно хоть на минуту упустить ее из виду — и мелькнувший про- свет оборачивается густой и безотрадно непроходимой чащей; она боится тебя, ты ей противен, бывает, что она отталкивает тебя посреди долгого и жаркого по- целуя, она не хочет спать с тобой, что-то внушает ей ужас, и сегодня утром она резко, почти зло оттолкну- ла тебя (а как она была хороша, как тесно прижалась к тебе, когда вы прощались, как готовила все, чтобы встретиться с тобой завтра и вместе поехать к ней до- мой в Энгиен), а ты оставил метку у нее на губах, ты целовал ее и укусил, и она пожаловалась, провела пальцем по губе и пожаловалась, хотя и не рассерди- лась, только удивилась немного, а1з а11е Кпозреп зргап^еп1, напевал ты про себя из Шумана, ты — зверь, напевал, кусая ее губы, и ты помнишь это, а потом поднимался по лестнице, да, поднимался по лестнице и потрогал ладонью стеклянный шарик — ...Когда весь мир в цветенье (нем.). 389
Хулио Кортасар там, где начинаются перила, но Мишель сказала, что никакого стеклянного шарика у них дома нет. Качнувшись на табурете, Пьер достает сигарету. В конце концов и Мишель не очень-то много о нем зна- ет и не любопытна, несмотря на ее манеру вниматель- но, серьезно выслушивать признания, ее способность разделить любое мгновенное впечатление жизни, будь то выходящая из ворот кошка, ливень над Сите, три- листник клевера, пластинка Джерри Маллигана. Вни- мательная, энергичная и серьезная, всегда готовая выс- лушать и заставить слушать себя. Вот так — от встречи к встрече, слово за слово — они добрались до одино- чества затерянной в толпе пары: немного политики, разговоры о литературе, вместе забежать в киношку, поцелуи, раз от раза все более долгие, и рука его гла- дит шею и постепенно опускается, касается груди, и один и тот же вопрос, повторяемый бесконечно и бес- конечно остающийся без ответа. Дождь — давай спря- чемся в подъезде; солнце так печет, зайдем в эту книж- ную лавочку, завтра познакомлю тебя с Бабетт, она моя старая подруга, тебе понравится. А потом оказы- вается, что друг Бабетт — старинный приятель Ксавье, лучшего друга Пьера, и круг постепенно становится теснее, замыкается с каждым новым знакомством то в доме Бабетт и Ролана, то в кабинете Ксавье или вече- ром в одном из кафе Латинского квартала. Пьеру при- дется благодарить, не понимая, собственно, за что, Бабетт и Ролана, таких по-дружески внимательных, так благоразумно пекущихся о Мишель, которая при этом вовсе не нуждается в опеке. Никто в этом кругу не говорит об остальных; предпочтение отдается мас- штабным темам, политике, процессам, но больше все- го им нравится обмениваться довольными взглядами, угощать друг друга сигаретами, сидеть в кафе и жить с ощущением, что ты повсюду окружен товарищами. Ему повезло, что его приняли, впустили; не так уж они просты и знают надежные способы поставить на место 390
Тайное оружие чужака. «Славные ребята», — думает Пьер, допивая пиво. Наверное, они думают, что Мишель уже его лю- бовница, по крайней мере Ксавье точно так думает; ему и в голову не придет, что Мишель могла отказывать ему все это время, без всяких на то причин, просто отказывать и вместе с тем встречаться, появляться вме- сте в компании, то позволяя ему говорить, то по-хозяй- ски беря слово сама. Даже к странностям можно при- выкнуть, убедив себя, что разгадка тайны — в ней самой и что человек рано или поздно все равно уходит в себя, соглашаясь с тем, с чем согласиться нельзя, прощаясь то на углу, то в кафе, хотя все так просто: лестница со стеклянным шариком на конце перил, ве- дущая к встрече — настоящей. Но Мишель сказала, что никакого стеклянного шарика нет. У Ксавье, длинного, худого, лицо — будничная маска. Разглядывая палец, запачканный в желтом, он говорит о каких-то опытах, о том, что корень скепти- цизма — в биологии. — Тебе никогда — вот так, вдруг — не приходили в голову вещи совершенно посторонние тому, о чем ты думал? — спрашивает Пьер. — Разве что совершенно посторонние рабочей гипо- тезе, — говорит Ксавье. — Я как-то странно себя чувствую эти дни. Дал бы ты мне что-нибудь, какой-нибудь объективатор. — Объективатор? — переспрашивает Ксавье. — Такого еще не выдумали, старик. — Слишком я сосредоточился на себе, — говорит Пьер. — Просто идиотизм. — А Мишель — не объективирует? — В том-то и дело, что вчера... Он слышит собственный голос, видит Ксавье, кото- рый на него смотрит, видит отражение Ксавье в зерка- ле, его острый кадык, видит себя самого, что-то гово- рящего Ксавье (но почему, откуда я так знаю этот стеклянный шарик на перилах?), и время от времени 391
Хулио Кортасар замечает, как Ксавье кивает головой — жест професси- ональный, но такой нелепый, когда ты не в кабинете на приеме, а на враче нет марлевой маски, которая делает его частью иного мира и наделяет его иной, не-от-мира- сего властью. — Энгиен, — повторяет Ксавье. — Чепуха, не вол- нуйся, я сам вечно путаю Ле Мэн и Ментоной. Скорее всего, виновата какая-нибудь учительница — оттуда, из далекого детства. 1т \уипс!ег5сЬопеп Мопа! Ма1 — всплывает в памя- ти у Пьера, легкомысленное. — Если будешь плохо спать, позвони — я что:ни- будь выпишу, — говорит Ксавье. — В любом случае: две недели в раю, и все как рукой снимет, уверен. До- статочно уснуть на одной подушке, и в мыслях уже никакой путаницы; впрочем, иногда и никаких мыс- лей, а это и есть покой. А может быть, работай он больше, уставай он боль- ше, вздумай расписать свою комнату или проделывай он путь до факультета пешком, а не на автобусе. Рабо- тай он больше, чтобы зарабатывать те семьдесят тысяч франков, которые присылают ему родители... Облоко- тясь на перила Понт-Неф, он смотрит на проплывающие баржи и чувствует, как летнее солнце пригревает заты- лок и плечи. Несколько девчонок возятся, смеясь; копы- та цокают о мостовую, рыжий велосипедист протяжно свистит, проезжая мимо девчонок, раздается взрыв смеха — и словно палые листья, взметнувшись, хищ- ной черной стаей впиваются ему в лицо. Пьер протирает глаза, медленно выпрямляется. Это была не словесная игра и не галлюцинация; скорее всего, и то и другое, образ, распавшийся на слова, усыпавшие землю, как те палые листья, которые, взметнувшись, впи- лись ему в лицо. Правая рука его, лежащая на парапете, дрожит. Пьер сжимает пальцы в кулак, стараясь побо- роть дрожь. Ксавье уже далеко, да и есть ли смысл до- 392
Тайное оружие гонять его, чтобы пополнить коллекцию анекдотических советов. «Опавшие листья? — скажет Ксавье. — Но на Понт-Неф нет опавших листьев». Будто он сам не зна- ет, что на Понт-Неф нет опавших листьев, что опавшие листья — из Энгиена. Теперь я буду думать о тебе, любимая, всю ночь только о тебе. Я буду думать только о тебе, это един- ственный способ снова ощутить себя и тебя — как де- рево — где-то в самой сердцевине моего существа, по- немногу отделяясь от ствола, который меня поддерживает и направляет, распуститься вокруг тебя, бережно и осторожно ощупывая воздух каждым листком (мы оба зеленеем — ты и я, полный жизне- творных соков ствол и зеленые листья), не отдаляясь от тебя, не позволяя ничему постороннему встать меж- ду нами, отвлечь меня от тебя, хоть на мгновение за- ставить забыть о том, что эта ночь стремится навстре- чу заре и что там, по ту сторону, где ты живешь и где сейчас спишь, снова будет ночь, когда мы вместе при- едем и войдем в твой дом, поднимемся на крыльцо, зажжем свет, приласкаем твою собаку, будем пить кофе и долго-долго глядеть друг на друга, прежде чем я обниму тебя (и снова — как дерево — ты прорас- тешь во мне), и поведу к лестнице (на которой нет ни- какого стеклянного шарика), и мы начнем медленно подниматься, а дверь будет заперта, но в кармане у меня лежит ключ... Пьер спрыгивает с кровати, сует голову под кран умывальника. Думать только о тебе, но как могло слу- читься, что мысли его превратились в темное, глухое желание, где Мишель уже не Мишель (и снова — как дерево — ты прорастешь во мне), где он не чувствует ее рядом, поднимаясь по лестнице, потому что, едва ступив на первую ступень, он увидел стеклянный ша- рик и потому, что он один, один поднимается по лест- нице, а Мишель наверху, запертая, там, за дверью, не 393
Хулио Кортасар знающая о том, что у него есть другой ключ и что он поднимается. Он вытирает лицо, распахивает окно, впуская све- жий рассветный воздух. Пьяница дружелюбно беседу- ет сам с собой посреди улицы, покачиваясь, будто пла- вая в густой жидкости. Напевая себе под нос, он прохаживается взад-вперед, словно исполняя какой-то медленный, переменный танец, а туман трогает дымча- той когтистой лапой камни мостовой, запертые подъез- ды. А1з а11е Кпозреп зргап^еп — очертания слов возни- кают на пересохших губах Пьера, слипаются с доносящимся снизу бессвязным пением, которое никак не вяжется с мелодией, как, впрочем, и сами слова не вяжутся ни с чем вокруг, а, придя ниоткуда, на мгно- венье слипаются с жизнью, после чего остается лишь чувство досадной тревоги, ткань рвения — и узкие лос- кутья цепляются, опутывают ствол двустволки, вплета- ются в ковер палой листвы, кружатся вокруг пьяницы, который, мерно кланяясь, танцует нечто вроде паваны, церемонные и угловатые фигуры которой напоминают невнятную, сбивчивую, запинающуюся речь. Мотоцикл, урча, катит по улице Алезиа. Пьер чув- ствует, как Мишель прижимается к нему, когда они обгоняют автобус или поворачивают. Всякий раз, как их останавливает красный свет, он откидывает голову, ждет, что она потреплет его по волосам, поцелует. — Мне уже не страшно, — говорит Мишель. — Ты отлично водишь. Теперь нам направо. Маленький домик, затерянный среди десятков та- ких же, как он, стоит на холме, за Кламаром. «Ма- ленький загородный домик», — думает Пьер, и эти слова звучат надежным прибежищем, навевают мысли о том, что все будет спокойно, тихо, о том, что, навер- ное, есть сад с плетеными стульями, а может быть, и светляки по ночам. — У вас в саду есть светляки? 394
Тайное оружие — Вряд ли, — отвечает Мишель. — И чего ты толь- ко не выдумаешь. Говорить трудно, дорога приковывает внимание, а Пьер устал — поспать удалось разве что несколько ча- сов, под утро. Надо не забыть принять таблетки, кото- рые дал Ксавье, но, естественно, он забудет, да и не понадобятся они. Он откидывает голову и ворчит — Мишель запаздывает с поцелуем. Мишель смеется и ерошит его волосы. Зеленый свет. «Брось свои глупос- ти», — сказал Ксавье, явно растерянный. Все должно пройти, две таблетки перед сном, запить водой. — Мишель, ты хорошо спишь? — Отлично, — говорит Мишель. — Правда, иногда снятся кошмары, как всем. Конечно, как всем, вот только, проснувшись, она знает, что сон — позади, он не смешивается с уличным шумом, не проступает в лицах друзей, не прокрадыва- ется в самые невинные занятия (но Ксавье сказал: две таблетки — и порядок), и она спит, уткнувшись в по- душки, слегка поджав ноги, еле слышно дыша — и та- кой он увидит ее совсем скоро, услышит ее дыхание, прижмется к ее сонному телу, обнаженному, беззащит- ному, когда он сожмет в руке ее волосы, желтый свет, красный, стоп. Он тормозит так яростно, что Мишель вскрикивает, а потом надолго затихает, словно ей стыдно, что она испугалась. Поставив одну ногу на асфальт, Пьер обо- рачивается и улыбается чему-то, что не похоже на Мишель и тут же тает в воздухе, продолжая улыбать- ся. Он знает, что сейчас зажжется зеленый; за мото- циклом — грузовик и легковушка, и кто-то уже не- сколько раз нетерпеливо гудел. — Что с тобой? — спрашивает Мишель. «Идиот!» — кричит, обгоняя, водитель легковушки, пока Пьер медленно трогается с места. Итак, мы говори- ли о том, что скоро он увидит ее без прикрас, обнажен- ной и беззащитной. Дошли до того момента, когда она 395
Хулио Кортасар лежала перед нами, спящая, обнаженная и беззащитная, и не было никаких причин предполагать, хотя бы на мгновение, что надо будет... Да, я слышу; сначала нале- во, потом опять налево. Вон там? Та черепичная крыша? Сосны, как красиво, у тебя очень красивый дом, сад с соснами, и папа с мамой уехали на ферму, просто неве- роятно, Мишель, нет, это просто невероятно. Бобби, который встретил их громким лаем и прочи- ми полагающимися почестями, теперь, как то подобает приличной собаке, придирчиво обнюхивает брюки Пье- ра, подкатывающего мотоцикл к крыльцу. Мишель уже вошла в дом, подняла шторы, вернулась за Пьером, и вот он тоже входит, оглядываясь и обнаруживая, что все здесь совсем не похоже на то, что ему представлялось. — Здесь должны быть три ступеньки, — говорит Пьер. — А гостиная, хотя, конечно... Не обращай вни- мания, всегда чего-нибудь себе напридумываешь, а окажется не так. И мебель, и все эти мелочи. С тобой не бывает? — Иногда, — говорит Мишель. — Пьер/ я есть хочу. Нет, ты послушай; будь умницей и помоги мне, надо чего-нибудь приготовить. — Любимая... — Открой окно, будет посветлее. И веди себя спо- койно, а то Бобби решит, что... — Мишель... — Нет, погоди. Я поднимусь — переоденусь. Сни- май рюкзак и посмотри вон в том шкафу выпить, я в этом ничего не понимаю. Он видит, как она мягко взбегает по лестнице, скрывается за дверью. В шкафу есть что выпить, она в этом ничего не понимает. В глубине гостиной по- лутьма; рука Пьера ощупывает перила. Правда, сама Мишель сказала, но он чувствует как бы глухую доса- ду, что шарика нет. Возвращается Мишель, в старых брюках и неверо- ятной блузе. 396
Тайное оружие — Ты похожа на гриб, — говорит Пьер с той нежно- стью, какую испытывает всякий мужчина при виде жен- щины в не по росту большой одежде. — Может, пока- жешь дом? — Если хочешь, — отвечает Мишель. — Нашел, что выпить? Погоди, ничего-то ты не умеешь. Взяв стаканы, они возвращаются в гостиную и са- дятся на низкий диван у полуоткрытого окна. Бобби радостно приветствует их, ложится на ковер и гля- дит. — Ты так сразу согласился, — говорит Мишель, об- лизывая край стакана. — Понравился дом? — Нет, — говорит Пьер. — Мрачный, до смерти буржуазный, полный жуткого хлама. Но в нем ты — в этих жутких штанах. Он гладит ее шею, привлекает к себе, целует в губы. Мишель отвечает на поцелуй, Пьер чувствует горячий отпечаток ее ладони, еще один поцелуй, они теряют равновесие, но в этот момент Мишель резко, со стоном отстраняется, пытается вырваться, бормочет что-то не- внятное. Смутная мысль о том, что самое трудное — заткнуть ей рот так, чтобы она не потеряла сознания. Он отпускает ее и непонимающим взглядом смотрит на свои руки, словно они — не его, смотрит, слушая пре- рывистое дыхание Мишель и глухое ворчание — с ков- ра, где лежит Бобби. — Ты меня с ума сведешь, — говорит Пьер, и неле- пая фраза все же не так нелепа и ужасна, как то, что произошло. Неудержимое, властное, как приказ, жела- ние заткнуть ей рот, но так, чтобы она не потеряла со- знание. Протянув руку, но не приближаясь, гладит Мишель по щеке, он согласен на все: придумать что- нибудь перекусить, выбрать вино, и действительно, у окна страшно жарко. У Мишель своя манера есть: она смешивает все вме- сте — сыр и анчоусы в масле, салат и кусочки краба. 397
Хулио Кортасар Пьер пьет белое вино, смотрит на нее и улыбается. Женись он на ней, он каждый день пил бы вот так вино, смотрел и улыбался. — Любопытно, — говорит Пьер. — Мы никогда не говорили про войну. — Тем лучше, — отвечает Мишель, подчищая та- релку кусочком хлеба. — Да, но иногда само вспоминается. Мне-то было не так уж плохо; в конце концов мы тогда были еще детьми. Как сплошные каникулы — полный абсурд, даже забавно. — А у меня каникул не было, — говорит Ми- шель. — Все время шел дождь. — Дождь? — Здесь, — говорит она, прикасаясь ко лбу. — Сна- ружи и внутри. Все казалось влажным-влажным, слов- но в испарине. — Ты жила здесь? — Сначала да. Потом, после оккупации, меня от- правили к дяде с тетей в Энгиен. Пьер, забыв о том, что в пальцах у него зажженная спичка, застывает, открыв рот, потом трясет рукой и чертыхается. Мишель улыбается, довольная, что мож- но переменить тему. Когда она выходит, чтобы прине- сти фрукты, Пьер закуривает сигарету и глубоко, как утопающий — воздух, глотает дым, но уже отпустило, всему есть объяснение, если подумать, сколько раз Мишель упоминала Энгиен, болтая в кафе — в незна- чительной фразе из тех, что так легко забываются, пока не всплывают центральной темой какого-нибудь сна или фантазии. Персик — да, только чищеный. Ко- нечно, она очень сожалеет, что все его женщины все- гда чистили ему персики, и пусть Мишель не думает, что она исключение. — Все его женщины. Если они чистили тебе перси- ки, значит, были такие же дурочки, как я. Смолол бы лучше кофе. 398
Тайное оружие — Значит, ты жила тогда в Энгиене, — говорит Пьер, глядя на руки Мишель с легким отвращением, какое чувствует всегда, когда видит, как чистят фрук- ты. — А твой старик чем занимался в войну? — Да ничем особенным. Жили, ждали, пока все на- конец кончится. — А немцы никогда не беспокоили? — Нет, — говорит Мишель, вертя персик в мокрых, липких пальцах. — Ты первый раз говоришь, что вы жили в Эн- гиене. — Не люблю говорить о тех временах, — говорит Мишель. — И все же как-то раз ты говорила, — противоре- чит себе Пьер. — Не пойму откуда, но я знал, что ты жила в Энгиене. Персик падает на тарелку, и кусочки кожицы снова липнут к мякоти. Мишель ножом смахивает кожуру, и Пьер снова чувствует дурноту и изо всех сил налегает на ручку кофемолки. Почему она ничего не хочет ему рассказать? Со страдальческим видом она сосредото- ченно трудится над ужасным, истекающим соком пер- сиком. Почему она молчит? Ведь слова так и рвутся наружу, достаточно взглянуть на ее руки, на то, как нервно и часто она моргает, пока это морганье не пе- реходит во что-то вроде тика: половину лица слегка перекашивает, как еще тогда, в Люксембургском саду, он заметил этот тик — знак того, что она недовольна и сейчас надолго замолчит. Мишель заваривает кофе, стоя спиной к Пьеру, который прикуривает одну сигарету от другой. Они возвращаются в гостиную, неся фарфоровые чашки в синих горохах. Запах кофе настраивает на мирный лад, они смотрят друг на друга, словно удивляясь этой странной паузе и всему, что произошло; слова звучат невпопад, перемежаясь улыбками, взглядами, и они пьют кофе рассеянно и увлеченно, как будто это 399
Хулио Кортасар приворотное зелье. Мишель приспустила шторы, и зе- леноватый горячий свет сочится из сада, обволакивая их, как сигаретный дымок, как дымка коньячного теп- ла, ласково баюкающая Пьера. Бобби дремлет на ков- ре, вздрагивая и тяжело вздыхая. — Почти все время спит, — говорит Мишель. — А иног- да плачет, и вскакивает, и смотрит на всех, как будто ему сделали ужасно больно. А ведь еще совсем щенок... Здесь так приятно, так хорошо закрыть глаза, слу- шать, как вздыхает Бобби, провести рукой по волосам, еще и еще раз, чувствуя и не чувствуя их, словно рука не твоя, немного щекотно, когда пальцы касаются шеи, — покой, тишина. Он открывает глаза и видит лицо Ми- шель, полуоткрытый рот и лицо, в котором, кажется, не осталось ни кровинки. Он глядит на нее, ничего не по- нимая, бокал с коньяком катится по ковру. Пьер вскаки- вает, и вскакивает его отражение в зеркале; миг — но он успевает полюбоваться прямым пробором, разделившим его волосы, как у любовников в немом кино. Почему плачет Мишель? Не плачет — но почему тогда она пря- чет лицо в ладонях, как это делают люди, когда плачут? Он резко разнимает ее руки, целует в шею, в губы. Его слова, ее слова пробираются друг к другу, ищут друг друга, как зверюшки, торопливо ласкаясь, и жарко пах- нет полуденный воздух, пустой дом, лестница, ждущая, чтобы по ней поднялись, и стеклянный шарик на конце перил. Пьеру хочется взять Мишель на руки и — через ступеньку — побежать с ней наверх, в кармане у него ключ, ключ от спальни, он удадет на нее, чувствуя, как она дрожит, начнет неловко возиться с пуговицами и бре- тельками, но на перилах нет стеклянного шарика, все да- леко и страшно, и Мишель, такая близкая, такая далекая, плачет рядом, пальцы ее мокры от слез, она дышит тя- жело, всем телом, и тело это в страхе отталкивает его. Он встает на колени, уткнувшись головой в живот Мишель. Час прошел или минута? Время то несется вскачь, то пускает слюни. Рука Мишель ласково гла- 400
Тайное оружие дит Пьера по волосам, лицо у нее меняется, на губах проступает улыбка; Мишель с силой, почти делая ему больно, пытается зачесать волосы назад, потом накло- няется, целует и улыбается снова. — Ты меня напугал, мне вдруг показалось... Глупо, конечно, но ты был такой другой. — И кто же тебе привиделся? — Никто, — говорит Мишель. Пьер затихает, выжидая; похоже, что дверь дрогну- ла и вот-вот откроется. Мишель дышит тяжело, напря- женно, как пловец в ожидании стартового выстрела. — Я испугалась, потому что... Не знаю, в общем, мне показалось, что... Дверь дрожит, подается, пловчиха ждет выстрела, чтобы нырнуть в воду. Время тянется, как резина, и тогда Пьер протягивает руки и крепко хватает Ми- шель, встает и впивается в ее губы поцелуем, ищет грудь под рубашкой, слышит, как она стонет, и сам стонет, целуя ее, иди, иди ко мне, стараясь поднять ее на руки (пятнадцать ступенек и дверь — направо), слыша ее жалобные, беспомощные крики, выпрямляет- ся, держа ее на руках, не в силах больше ждать, толь- ко теперь, сейчас, и пусть цепляется за стеклянный ша- рик, за перила (но никакого стеклянного шарика нет), все равно он должен отнести ее наверх и там, как суч- ку, он весь — комок мускулов, как сучку, потому что она и есть сучка, — о Мишель, о любовь моя, не дай мне снова провалиться в эту черную яму, и как я толь- ко мог подумать, не плачь, Мишель. — Пусти, — говорит Мишель чужим, сдавленным голосом, стараясь вырваться. Ей это удается, мгнове- ние она пристально, как на чужого, смотрит на него и, выбежав из гостиной, захлопывает за собой дверь на кухню, слышно, как ключ поворачивается в замке и лает в саду Бобби. Из зеркала на Пьера глядит стертое, невыразитель- ное лицо, руки висят, как у тряпичной куклы, угол 14 «Врата неба» 401
Хулио Кортасар рубашки выбился из-под ремня. Он машинально по- правляет одежду, следя за своим отражением. Горло так перехватило, что коньяк не проглотить, он обжигает рот, приходится делать усилие, и он приникает к бутыл- ке. Бобби перестал лаять; в доме полуденная тишина и свет становится все гуще и зеленее. С сигаретой в пере- сохших губах он выходит на крыльцо, спускается в сад и идет в глубь участка. Пахнет гудящим пчельником, пахнет толстый ковер сосновых игл; Бобби лает за де- ревьями, он вдруг начал рычать и лаять на него, сна- чала издалека, но понемногу приближаясь — рычать и лаять на него. Метко брошенный камень попадает ему в спину; Бобби взвизгивает, отбегает и снова начинает лаять. Пьер прицеливается не торопясь и на этот раз попадает в заднюю лапу. Бобби прячется в кустах. «Надо найти место, где можно все обдумать, — говорит себе Пьер. — Прямо теперь — найти место и хорошенько подумать». Он прислоняется к стволу сосны и потихоньку сползает на землю. Мишель следит за ним из окна кухни. Она, наверное, видела, как я бросал камнями в собаку, смот- рит на меня и как будто не видит, смотрит и уже не плачет, молча, она такая одинокая там в окне, надо по- дойти к ней и приласкать, я хочу быть с ней добрым и ласковым, хочу взять ее руку и целовать ее пальцы, каждый по отдельности, ее нежную кожу. — В какую игру мы играем, Мишель? — Надеюсь, ты его не поранил. — Бросил камень, просто чтобы испугать. Похоже, он меня не узнал, как и ты. — Не говори глупостей. — А ты не запирай двери на ключ. Мишель впускает его, позволяет обнять себя за та- лию. В гостиной теперь еще темнее, начала лестницы почти не видно. — Прости меня, — говорит Пьер. — Сам не пони- маю, такая ерунда. 402
Тайное оружие Мишель поднимает упавший бокал и затыкает бутыл- ку. Становится еще жарче, слощо дом тяжело дышит всеми ртами своих дверей и окон. Носовой платок, кото- рым она вытирает ему пот со лба, пахнет землей. Ах, Мишель, разве можно так дальше, разве можно молчать и даже не попробовать разобраться в том, что обруши- вается на нас в тот самый момент, когда... Да, любимая, я сяду рядом с тобой, буду умницей и забуду про все, целуя тебя, твои волосы, твою шею, и ты поймешь, что нет причин... да, поймешь, что, когда я хочу взять тебя на руки и унести с собой, бережно отнести тебя в твою комнату, а ты положишь голову мне на плечо... — Нет, Пьер, нет. Только не сегодня, милый, пожа- луйста. — Мишель, Мишель... — Пожалуйста. — Но почему? Скажи, почему? — Не знаю, прости... И не вини себя ни в чем, это я во всем виновата. Но у нас еще есть время, много времени... — Но чего еще ждать, Мишель! Почему не сейчас? — Нет, Пьер, сегодня — нет. — Но ты мне обещала, — глупо возражает Пьер. — Мы и приехали... Столько времени, столько времени я ждал, пока ты хоть немного меня захочешь... Бог знает что я говорю, когда об этом говоришь, все зву- чит так грязно... — Если бы ты мог меня простить, если я... — Как я могу тебя простить, когда ты молчишь, ког- да я тебя почти не знаю? И что я должен тебе про- щать? Бобби рычит на крыльце. От жары становится лип- кой одежда, липким — тиканье часов, прядь волос на лбу у Мишель, которая, с ногами сидя на диване, смот- рит на Пьера. — Я тоже не так хорошо тебя знаю, но дело не в этом... Ты решишь, что я сумасшедшая. 14* 403
Хулио Кортасар Бобби снова рычит. — Несколько лет ^ад... — говорит Мишель, закры- вая глаза. — Мы жили тогда в Энгиене, я тебе уже го- ворила. Мне кажется, я говорила, что мы жили в Эн- гиене. Не смотри на меня так. — Я не смотрю, — говорит Пьер. — Нет, смотришь, и делаешь мне больно. Но это не так, не может быть, чтобы он делал ей больно только тем, что ждал, молча ждал, что она ска- жет, гладя, как слабо шевелятся ее губы, и вот теперь это должно случиться: она будет умолять, и цветок наслаждения начнет распускаться вместе с ее мольба- ми, будет биться и плакать в его объятиях, а влажный цветок — распускаться все пышнее, и наслаждение, от- того что она беспомощно бьется в его руках... Бобби входит, приволакивая лапу, и ложится в углу. «Не смотри на меня так», — сказала Мишель, и Пьер отве- тил: «Я не смотрю», и тогда она сказала — нет, смот- ришь, а мне неприятно, когда на меня так смотрят, но дальше ничего не успела сказать, потому что теперь уже Пьер вскочил, переводя взгляд с Бобби на свое отраже- ние в зеркале, провел рукой по лицу и, застонав, тяже- ло, с присвистом дыша, упал на колени перед диваном и спрятал лицо в ладони, судорожно дергаясь и зады- хаясь, стараясь сорвать липкую паутину образов, вдруг залепивших ему глаза, нос и уши, как палые листья, облепившие потное лицо. — Пьер, — выговорила Мишель дрожащим голосом. Он не может сдержать всхлипывающие рыданья, они прорываются сквозь пальцы, то утихая, то выры- ваясь вновь, загромождая тишину комнаты. — Пьер, Пьер, — говорит Мишель. — Что случи- лось, милый, что? Она медленно гладит его по волосам, протягивает платок, пахнущий землей. — Прости меня, идиота несчастного. Ты г-г-гово- рила... 404
Тайное оружие Встав, он тяжело опускается на другой конец дива- на и не замечает, как Мишель вдруг снова вся сжа- лась, как тогда, перед тем как убежать. «Ты г-г-гово- рила», — повторяет он с усилием, горло перехватило, но что это: Бобби снова рычит, а Мишель встала и медленно, не оборачиваясь, отступает шаг за шагом, отступает, глядя на него в упор, да что же это, почему опять, почему она уходит сейчас, почему. Стука двери он как будто не слышит. Он улыбается, видит свою улыбку в зеркале, улыбается снова, напевает, не раз- жимая губ А1з а11е Кпозреп зргап§еп; в доме тихо, и слышно, как щелкает снятая телефонная трубка, как жужжит диск — одна буква, другая, первая, вторая цифра. Пьер стоит, пошатываясь, мелькает смутная мысль о том, что надо бы пойти объясниться с Ми- шель, но он уже на улице, рядом с мотоциклом. Боб- би рычит на крыльце, дом яростным эхом откликается на шум заводимого мотора, первая и — вверх по ули- це, вторая — в лучах солнца. — Это был тот же голос, Бабетт. И я вдруг по- няла... — Глупости, — отвечает Бабетт. — Будь он там, он бы тебе задал взбучку. — Пьер уехал, — говорит Мишель. — Пожалуй, это лучшее, что он мог сделать. — Ты не могла бы приехать, Бабетт? — Зачем! Нет, я, конечно, приеду, но это идиотизм. — Он заикался, Бабетт, клянусь... Мне не помере- щилось, помнишь, я говорила, что еще раньше... Все это уже как будто было... Приезжай скорее, по теле- фону я не могу объяснить... Мотоцикла больше не слышно; уехал, а мне так ужасно тоскливо, он бы меня понял, бедняга, но он тоже как сумасшедший, Бабетт, такой странный. — Мне казалось, у тебя уже все переболело, — го- ворит Бабетт наигранно небрежным тоном. — В конце 405
Хулио Кортасар концов, Пьер не дурак — поймет. Я думала, он уже давно все знает. — Я уже вот-вот хотела ему сказать, хотела и тогда... Бабетт, клянусь, он заикался, а раньше... — Я помню, но ты преувеличиваешь. Ролану тоже взбредет иногда сделать себе какую-нибудь причес- ку, но, черт побери, что ты его из-за этого — не уз- наешь? — Все, уехал, — упавшим голосом повторяет Ми- шель. — Вернется, — говорит Бабетт. — Ладно, приго- товь что-нибудь вкусненькое для Ролана, он день ото дня жрет все больше. — Клевета, — говорит Ролан, появляясь в две- рях. — Что там с Мишель? — Поехали, — говорит Бабетт. — Скорее. Миром можно управлять, крутя круглую резиновую ручку: чуть от себя — и деревья сливаются в одно де- рево, растянувшееся по обочине; а теперь немного на себя — и зеленый великан распадается на сотни бегу- щих назад тополей; высоковольтные мачты мерно ша- гают одна следом за другой, и в радостный ритм дви- жения вплетаются слова, клочки образов, никак не связанных с дорогой; резиновая ручка — от себя, звук становится все выше, звуковая струна натянута до пре- дела, но мыслей уже нет, ты весь — часть машины, тело срослось с мотоциклом, и бьющий в лицо ветер выдувает остатки воспоминаний; Корбейль, Арпажон, Лина-Монтлери, снова тополя, будка полицейского, свет набухает синевой, губы полуоткрыты, воздух хо- лодит во рту; теперь тише, тише, с этого перекрестка — направо; Париж — восемнадцать километров, Па- риж — семнадцать километров. «Как это я не разбил- ся», — думает Пьер, медленно сворачивая налево. «Не- вероятно, что я не разбился». Усталость — верный попутчик — тяжело ложится на плечи, и тяжесть эта 406
Тайное оружие приятная, нужная. «Должна же она меня простить, — думает Пьер. — Мы оба ведем себя так глупо, надо, чтобы она поняла, поняла наконец, разве можно что-то узнать, не переспав, а я хочу ее волосы, ее тело, хочу ее, хочу, хочу...» Лес встает рядом с дорогой, ветер выносит на шоссе палые листья. Пьер смотрит, как мо- тоцикл рассекает круговорот палой листвы, и резиновая ручка снова поворачивается от себя, больше, больше. И вдруг стеклянный шарик слабо вспыхивает на конце перил. Нет никакой нужды оставлять мотоцикл далеко от дома, но Бобби станет лаять, и поэтому мотоцикл спрятан за деревьями, и уже совсем в сумерках он под- ходит к дому, входит в гостиную, где должна быть Мишель, но Мишель уже нет на диване,только бутылка на столе и два бокала с остатками коньяка, дверь на кухню открыта, и красноватый свет падает в окно — солнце садится в глубине сада, и очень тихо, так что лучше идти по лестнице, ориентируясь на блестящий стеклянный шарик, или это горят глаза Бобби, растя- нувшегося, тихо рыча, со вздыбленной шерстью, на нижней ступеньке, теперь несложно переступить через Бобби и начать подниматься по лестнице, медленно, чтобы не скрипели ступеньки, не испугалась Мишель, дверь приоткрыта, не может быть, чтобы дверь была приоткрыта и у него в кармане не было ключа, но дверь и в самом деле приоткрыта, ключа не нужно, и так при- ятно провести рукой по своим волосам, пока подходишь к двери, легко толкнуть ее носком, она бесшумно откры- вается, и Мишель, сидящая на краю кровати, поднима- ет глаза, глядит на него, подносит руки ко рту, словно собираясь закричать (но почему волосы у нее не распу- щены, почему на ней не голубая ночная рубашка, а брюки, и выглядит она старше), и тогда Мишель улы- бается, вздыхает, встает, протягивая к нему руки и про- износит: «Пьер, Пьер», — вместо того, чтобы, сжав руки на груди, умолять его и сопротивляться, произно- сит его имя и ждет его, глядя на него и дрожа словно 407
Хулио Кортасар от стыда или от счастья, точь-в-точь нашкодившая суч- ка, и он видит ее словно сквозь палые листья, снова залепившие ему лицо, и он обеими руками пытается их смахнуть, а Мишель пятится, задевает за край кровати, в отчаянии смотрит на открытую дверь и кричит, кри- чит, волна наслаждения захлестывает его, кричит, вот так тебе, волосы зажаты в кулаке, так тебе, напрасно жалишься, так тебе, сучка, так тебе. — Боже мой, да все уже быльем поросло, — гово- рит Ролан, круто поворачивая машину. — И я думала. Почти семь лет. И вдруг н2 тебе, всплыло, и именно сейчас... — Вот тут ты не права, — говорит Ролан. — Если оно и должно было всплыть, то как раз сейчас; в этом абсурде есть своя логика. Я сам... Знаешь, иногда мне все это снится. Как мы кончали этого типа — забыть трудно. Но, в конце концов, тогда было не до церемо- ний. Ролан прибавляет газу. — Она ничего не знает, — говорит Бабетт. — Толь- ко то, что скоро после этого его убили. Было справед- ливо сказать ей, хотя бы это. — Вероятно. А вот ему все это показалось не очень- то справедливо. Помню его лицо, когда мы останови- лись прямо посреди леса — сразу понял, что с ним кон- чено. Но держался он храбро, это точно. — Всегда легче быть храбрецом, чем просто мужчи- ной, — говорит Бабетт. — Надругаться над таким ре- бенком... Как подумаю: сколько сил отдала, чтобы она ничего с собой не сделала. Эти первые ночи... Ничего страшного, что теперь она снова переживает старое, вполне естественно. Машина на полной скорости выезжает на улицу, ведущую к дому Мишель. — Да, скотина была порядочная, — говорит Ро- лан. — Чистокровный ариец — все они тогда этим бре- 408
Тайное оружие дили. Ну, естественно, попросил сигарету, чтобы все по полной программе. Потом захотел узнать, почему его лик- видируют; ну, мы ему объяснили по-свойски. Когда он мне снится, то чаще всего в тот самый момент: вид удив- ленный, презрительный, и заикался так, почти элегантно. И упал — лицо вдрызг, — прямо в кучу листьев. — Пожалуйста, хватит, — говорит Бабетт. — И поделом. Да и не было у нас другого оружия. Патрон с дробью, если взяться умело... Теперь налево? Вон там? — Да, налево. — Надеюсь, коньяк у них найдется, — говорит Ро- лан, притормаживая.
ПРИМЕЧАНИЯ В интервью, данном незадолго до смерти, Хулио Корта- сар сказал: «Я рад, что написал такой роман, как «Игра в классики», и рассказы — их около восьмидесяти...» Кортасар писал рассказы всю жизнь и написал их куда как больше, чем восемьдесят, но далеко не все считал своей творческой удачей. Он издал десять сборников рассказов, при переиздании постоянно менял их состав — какие-то про- изведения убирал, какие-то добавлял. Ряд рассказов, даже опубликованных в каком-либо журнале или альманахе, ни- когда не включал в свои авторские сборники. Настоящее издание не является полным собранием «ма- лой прозы» Хулио Кортасара. Но вместе с тем оно дает русскому читателю — по сравнению с выходившими ранее книгами аргентинского писателя — наиболее полное представ- ление о Кортасаре-новеллисте. Из книги БЕСТИАРИЙ Первым изданием первый сборник рассказов Кортасара «Бестиарий» («ВсзИагю») вышел в Буэнос-Айресе в 1951 году. Сделаю попытку «расшифровать», что для Кортасара значило слово «бестиарий». Самос привычное значение слова «бестиарий» — «звери- нец». Под таким названием на русском языке и печатался рассказ, давший имя всему сборнику. Кортасар провел дет- ство в доме, «где было полно кошек, собак, черепах и сорок», и писал о животных постоянно. В одном из интервью он ска- зал: «Если произвести своеобразный статистический подсчет животных среди образов, созданных мной, то число это окажется огромным. Начать хоть с того, что первый мой сборник рассказов называется «Бестиарий». Нередко у меня люди представлены в виде животных или показаны «с точки зрения» животных... Моя территория фантастического дей- ствительно кишмя кишит животными». 410
Примечания Другое значение: «описание зверей с аллегорическим нра- воучительным истолкованием их нравов»; подобные книги были популярны в средневековье. Это уводит в прошлое, воз- никает важная для творчества Кортасара проблема взаимосвя- зи времен. И может быть, уже здесь сказалось его пристрастие к аллегориям. Возможно также, сказалась и признательность Кортасара к своему учителю — Хорхе Луису Борхесу — с его любовью к притчам. Но это не было рабским преклонением перед мэтром. Борхес создал свой вымышленный и серьезный «Бестиарий», а Кортасар стал с удовольствием придумывать «веселых бестий» — хронопов, фамов и надсек. Еще одно значение: «гладиатор, боровшийся с дикими зверями». Тоже — прошлое; но, возможно, от этого толкова- ния слова «бестиарий» дорога уже ведет к будущему расска- зу Кортасара «Все огни — огонь» из одноименного сборника 1966 года. И наконец, «Бестиарий» — это название знаменитой сти- хотворной книги Гийома Аполлинера (о нем Кортасар не- однократно пишет в своих произведениях). Это выводит нас уже к Парижу, певцом которого Аполлинер был в начале столетня и певцом которого стал спустя полвека сам Корта- сар; а также к теме «литература и искусство», занимающей в последующем творчестве аргентинского писателя чрезвычай- но важное место. ЗАХВАЧЕННЫЙ ДОМ «Захваченный дом» — первый опубликованный рассказ Кортасара. О начале своей литературной деятельности Ху- лио Кортасар впоследствии вспоминал: «Я писал рассказы, и только рассказы, и был беспощаден к себе, так как за об- разец взял произведения Хорхе Луиса Борхеса, его необы- чайную краткость». Кортасар в этот период писал много, но не торопился выносить созданное на суд читателей. Нако- нец, написав «Захваченный дом», он понял, что «таких рас- сказов на испанском языке еще не было», и отнес его Борхе- су в журнал «Аналсс де Буэнос-Айрес», где рассказ и увидел свет. Произошло это в 1946 году. Стр. 34. Родригес Пенья — улица в Буэнос-Айресе. Назва- на в честь Николаса Родригсса Псньи (1775-1853), аргентинс- кого политического и военного деятеля, участника Войны за не- зависимость испанских колоний в Америке 1810—1826 годов. 411
Примечания Стр. 35. Мате (парагвайский чай) — тонизирующий на- питок, популярный в юго-восточных странах Латинской Америки. Приготовляется из высушенных и измельченных листьев и стеблей йербы-матс (дерева семейства падубовых). Пьют мате из специальной посуды (в виде тыквочки), кото- рая обычно тоже называется мате. АВТОБУС Стр. 38. Вилья-дель-Парке — район Буэнос-Айреса. Сан-Мартин — улица в Буэнос-Айресе. Названа в честь Хосе дс Сан-Мартина (1778—1850), национального героя Ар- гентины, государственного и военного деятеля, одного из руководителей Войны за независимость. Именем Сан-Мар- тина названы в Буэнос-Айресе также площадь и оперный театр; установлен памятник. Стр. 40. Альвеар — больница в Буэнос-Айресе, назван- ная в честь Карлоса Мариа дс Альвсара (1789—1852), арген- тинского государственного и военного деятеля, участника Войны за независимость. В его честь названа также улица в Буэнос-Айресе; установлен памятник (работы французско- го скульптора Эмиля Антуана Бурдсля). Эстрелья — район Буэнос-Айреса. Далии — устарелое название георгинов (по имени шведс- кого ботаника А. Даля). Стр. 43. Ретиро — район в центральной части Буэнос- Айреса, примыкает к заливу Ла-Плата. Доррего — улица в Буэнос-Айресе, названная в честь Мануэля Доррего (1787—1828), аргентинского военного деятеля, участника Войны за независимость. В 1820 и 1827 годах Доррего был губернатором провинции Буэнос- Айрес. Стр. 44. Каннинг — улица, названная в честь Джорд- жа Каннинга (1770—1827), английского государственного деятеля. Каннинг способствовал признанию английским правительством бывших испанских колоний в Латинской Америке. Стр. 45. Пуэйрредон — улица, названная в честь Хуана Мартина де Пуэрредона (1776—1850), аргентинского военного 412
Примечания и государственного деятеля, участника Войны за независи- мость. Стр. 46. Леандро Алем — улица, названная в честь Ле- андро Алсма (1842—1896), аргентинского политического де- ятеля, юриста. Майская площадь (Пласа-дс-Мано) - центральная пло- щадь аргентинской столицы; названа в честь Майской рево- люции 1810 года, свершенной в Буэнос-Айресе и ставшей частью Войны за нсзавизимость. 25 мая — национальный праздник Аргентины. ПИСЬМО В ПАРИЖ ОДНОЙ СЕНЬОРИТЕ Стр. 48. Суипача — улица в Буэнос-Айресе. Названа в честь победы, которую 7 ноября 1810 года армия патриотов под командованием аргентинского генерала Антонио Баль- карсс (1774—1819) одержала в сражении с испанскими войс- ками в округе Суипача (Боливия). Рара — прозвище французского композитора Мориса Равеля (1875-1937). Озанфан Амсде (1886—1966) — французский худож- ник. Стр. 52. ...плод Идумейской ночи... — Идумся(Эдом) — древняя страна в Передней Азии. Стр. 54. Картер Бенни (Бенджамин, р. 1907) - амери- канский композитор, саксофонист и трубач. Саэта — народная андалусская песня (Андалусия — ис- торическая область на юге Испании). Пасодобль — быстрый латиноамериканский танец. Жироду Жан (1882—1944) — французский писатель и драматург. Лопес Внесите Фидель (1815—1903) — аргентинский ис- торик, писатель. Стр. 55. Унамуно Мигель дс (1864-1936) — испанский писатель, философ; глава «Поколения 1898 года». Ривадавиа Бернардино (1780-1845) - аргентинский го- сударственный деятель, участник Войны за независимость. 413
Примечания Президент Аргентины в 1826—1827 годах. Его именем назва- ны одна из главных улиц Буэнос-Айреса (протяженностью 20 км) и музей естественных наук. Стр. 55. Номинализм — направление в философии, сто- ронники которого считают, что понятие есть наименование, которому у каждого человека соответствует собственный индивидуальный образ. Стр. 56. Франк Ссзар Огюст (1822-1890) - французс- кий композитор и органист. Труайя Анри (наст, имя — Лев Тарасов; р. 1911) — фран- цузский писатель. Стр. 57. Ангпиной (II в.) — юный грек, любимец импера- тора Адриана; воплощение мужской красоты. Стр. 58. Торрес Аугусто (р. 1913) — аргентинский ху- дожник. ДАЛЬНЯЯ Стр. 59. ...портрет Дориана Грея... — В романс Оска- ра Уайльда (1854—1900) «Портрет Дориана Грея» с годами изменяется не сам герой, а его портрет, запечатлевающий все пороки оригинала. Бирючина — кустарник семейства маслинных. Теперь я ложусь спать... — начало детской молитвы из старинного пуританского молитвенника. «Луна в наряде жасминном... > — строки из стихотворе- ния Федерико Гарсиа Лорки «Романс о луне, луне» (пер. В. Парнаха). Стр. 60. Палиндром (перевертыш) — слово или фраза, которые одинаково читаются и слева направо, и справа на- лево. Анаграмма — слово или словосочетание, составленные из букв другого слова или словосочетания. Далее в рассказе приведена анаграмма Сальвадора Дали (1904—1989), приду- манная французским поэтом Андрс Брстоном (1896—1966) и означающая «жадная на доллары». Кочабамба — город в Боливии. Кетцальтенанго — го- род в Гватемале. В рассказе даны как реально существующие 414
Примечания топонимические названия, так и вымышленные (в дальней- шем это специально не оговаривается). Стр. 60. Корпия — нащипанные из полотняной ткани нитки, употреблявшиеся в прошлом как перевязочный мате- риал, вата. Стр. 61. Форе Габриэль (1845-1924) — французский композитор, автор романсов на стихи Поля Всрлсна. Стр. 62. Твоя душа — та избранная даль... — первая строка стихотворения Верлсна «Лунный свет» (пер. Ф. Со- логуба). Стр. 63. Род Эдуард (1857—1910) — швейцарско-фран- цузский писатель. Родо Хосе Энрике (1872—1917) — уругвайский эссеист, литературовед, философ. Стр. 64. Збунаятхепо — вымышленное название птицы. Стр. 65. Альбенис Исаак Мануэль Франсиско (1860— 1909) — испанский композитор, пианист. Стр. 66. Агирре Хулиан (1869—1924) — аргентинский композитор, пианист. Густавино Карлос (р. 1914) — аргентинский композитор. Че — характерное аргентинское словечко: междометие и обращение к собеседнику. ЦЕФАЛЕЯ Стр. 70. Цефалея — сильная головная боль невротичес- кого происхождения. Крус Иренсо Фернандо (1904—1954) — аргентинский пи- сатель, литературовед, лингвист. Сан-Хуан — провинция на западе Аргентины. Стр. 71 Аконит (борец) — ядовитое травянистое расте- ние семейства лютиковых. В прошлом считалось, что яд ако- нита способен разрушить стенки любого сосуда, в котором он помещен. Пампа — южноамериканская степь; в более узком значении слова — равнинная природная область на севере Аргентины. Стр. 77. Лига — мера длины, около 5 км. 415
Примечания ЦИРЦЕЯ Стр. 85. Цирцея (Кирка) — в греческой мифологии: нимфа острова Эя, волшебница. Цирцея превратила в сви- ней спутников Одиссея, а его самого год удерживала на своем острове. Иносказательно: цирцея — обольститель- ная красавица. Россетти Данте Габриэл (1828—1882) — английский пи- сатель и художник. Стр. 86. Палермо, Альмагро — районы Буэнос-Айреса. Стр. 87. Сан-Исидро —пригород Буэнос-Айреса. Стр. 90. Кирога Росита (полное имя — Роса Родригсс Кирога де Капьелло, 1901—?) — аргентинская певица. Стр. 100. Пачо — прозвище аргентинского композито- ра и исполнителя танго Хуана Мальо (1880 — 1934). Негри Пола (наст, имя — Барбара Антония Халупсц, 1894—?) — немецкая и американская киноактриса. ВРАТА НЕБА Стр. 105. Бомбилья — специальная трубка для питья мате. Так же подчас называют и посуду для питья мате. Мисия (мисья) — сеньора, госпожа (аргентинское просто- речие). Стр. 107. Канаро — вероятно, имеется в виду Франснс- ко Канаро (1888—1964), известный аргентинский компози- тор и исполнитель танго. «Расинг* — буэнос-айресская футбольная команда. Стр. 108. «МоиИп Коиде» («Мулен Руж») — кабаре в Бу- энос-Айресе, названное в подражание знаменитому парижс- кому кафешантану. Милонга — здесь: танцевальный зал, кабаре. В прямом значении слова: милонга — песенно-танцевальный жанр ар- гентинского городского фольклора. Стр. 111. ...в третмм — северной... — Севером в Арген- тине называют провинции Сальта и Жужуй. Маламбо — народный танец аргентинских пастухов и ско- товодов (гаучо); исполняется мужчинами соло или вдвоем. 416
Примечания Стр. 111. Ортега — Хосс Ортсга-и-Гассст (1883-1955), испанский философ, теоретик искусства. В 1939-1945 го- дах жил в Аргентине. Канья — вино из сахарного тростника. Стр. 114. Бандонеон — вид баяна. Стр. 115. Эмма — имя, не идущее худым. — Возможно, Кортасар намекает не только на Эмму Бовари, но и на само- го автора «Мадам Бовари», сказавшего: «Эмма - это я» (а Флобер отнюдь не был худым). Вилья-Креспо — город в аргентинской провинции Энтре- Риос (Междуречье). Эль-Талар — город в провинции Жужуй. Тутти — муз. термин: все инструменты. «Корриды»у «восьмерки» - здесь: фигуры танго. Ранчера — пссснно-танцсвальный жанр сельского фоль- клора в Аргентине и ряде других латиноамериканских стран. БЕСТИАРИЙ Стр. 119. Мар-дель-Плата — знаменитый курорт в про- винции Буэнос-Айрес, на берегу Атлантики. Стр. 121. Риачуэло — река в Буэнос-Айресе. Стр. 122. Маренго — ткань черного цвета с белыми нитями. Стр. 123. Пеон — наемный работник, батрак. Стр. 125. Формикарий — искусственный муравейник. Стр. 128. Пелота — игра в мяч. Чаще всего пелотой назы- вают игру, напоминающую бейсбол. Подобная игра была чрез- вычайно популярна у индейцев еще доколумбовой Америки. Глициния — декоративный вьющийся кустарник (лианы) семейства бобовых. Терпентинное дерево — листопадное небольшое дерево из рода фисташка семейства сумаховых; его родина — запад- ное Средиземноморье. Стр. 133. Флан — сладкое желеобразное кушанье. Пророк (мамборста) — американское прямокрылое насе- комое из семейства богомоловых. 417
Примечания Из книги КОНЕЦ ИГРЫ Первым изданием сборник «Конец игры» («Рта1 с1с1 ^е^о») вышел в 1956 году в Буэнос-Айресе; второе — рас- ширенное — издание вышло в 1964-м. ОТРАВА Стр. 148. Флорес — район в центральной части Буэнос- Айреса. Стр. 151. Банфилд — пригород Буэнос-Айреса, где про- шло детство Кортасара. (Как признавался Кортасар: «Маль- чик в рассказе "Отрава" — это я».) Сальгари Эмилио (1863—1911) — итальянский писатель, автор приключенческих романов. Стр. 152. Бильбоке — игрушка в виде шарика, прикреп- ленного к палочке, который подбрасывается и ловится на ос- трие палочки. Стр. 154. Буффало Билл — прозвище Уильяма Фре- дерика Коуди (1846—1917), американского охотника, уча- стника американо-индейских войн; героя приключенческих романов и кинофильмов. Стр. 155. Де Каро — семья аргентинских композиторов и исполнителей танго, из которых более всего известны Франсиско (1898-1976) и Хулио (1899-?). Стр. 156. Жердель — сорт абрикосов. Стр. 159. Раффлз - уголовный герой романа английс- кого писателя Эрнеста Уильяма Хорнунга (1866—1921) «Взломщик-любитель». Роман был неоднократно экранизи- рован. ЗАКОЛОЧЕННАЯ ДВЕРЬ Стр. 164. Улица 18 Июля. — 18 июля 1830 года в Монтеви- део была принята Первая конституция независимой республики Уругвай. 418
Примечания МЕНАДЫ Стр. 170. Менады — женщины, участвовавшие в мисте- риях в честь древнегреческого бога Диониса (Вакха); мена- ды растерзали легендарного певца Орфея, укрощавшего сво- им пением даже диких зверей. В переносном смысле: крайне возбужденные, неистовствующие женщины. Театр Корона. Вероятно, Кортасар имеет в виду оперный театр в Буэнос-Айресе — «Колон» («Колумб»). Под своим неизмененным названием этот всемирно известный театр упоминается в ряде произведений Кортасара. «Сон в летнюю ночь» — так называются два сочинения немецкого композитора Якоба Людвига Феликса Мендель- сона- Бартольди (1809—1847); видимо, если принять во вни- мание реплики персонажей рассказа, имеется в виду сочине- ние 1842 года. «Дон Жуан» — симфоническая поэма немецкого компо- зитора Рихарда Штрауса (1864—1949). «Море» — сочинение (три эскиза) французского компо- зитора Клода Ашиля Дебюсси (1862—1918). «Пятая симфония» — произведение Бетховена. Стр. 171. ...победа и ее символ — буква V. - По-испанс- ки слово «победа» (укропа) начинается латинской буквой V, совпадающей с римской цифрой V (пять). «Травиата» — опера итальянского комрозитора Джузеп- пе Верди (1813-1901). «Гуарани» — опера бразильского композитора Антонио Карлоса Гомиса (Гомсса; 1836—1896). Гуарани — группа ин- дейских народов, проживавших на территории современных Парагвая, Боливии и Бразилии, а также на северо-востоке Аргентины. Стр. 173. Рислер Эдуард (1873—1929) — французский пи- анист. Бюлов Ханс Гвндо фон (1830—1894) — немецкий пианист, дирижер, композитор. Стр. 174. Брукнер Антон (1824—1896) — австрийский композитор, органист, педагог. ...знаменитый опыт доктора Окса... — Имеется в виду седьмая глава повести Жюля Верна «Опыт доктора Окса». 419
Примечания В повести рассказывается об опытах с чистым кислородом, которые в городе Кикадонс проводит ученый Оке; в седьмой главе действие происходит в городском театре, где и музыкан- ты и публика — под воздействием чистого кислорода — при- ходят в сильнейшее возбуждение. Стр. 180.Карнак — крупнейший в Древнем Египте комп- лекс храмов. ЧТО НАМИ ДВИЖЕТ Стр. 195. Байограф — система кинематографа, создан- ная в США в 1896 году. Параисо — коричное дерево; растет в тропиках Южной Америки. Стр. 196. Гранго — в Латинской Америке презритель- но-ироническая кличка иностранцев (главным образом — североамериканцев). По одной из версий слово «гринго» по- явилось во время американо-мексиканской войны 1846—1848 годов: так мексиканцы стали называть солдат США, кото- рые носили зеленую (англ. #гесп) форму и распевали песен- ку «Растет зеленая трава» («Сгссп #га55 &го\У5»). Стр. 198. Канарейка — здесь: желтая ассигнация в 100 песо. ЗАСТОЛЬНАЯ БЕСЕДА Стр. 203. Гераклит (VI в. до Р. X.) — древнегреческий философ. Лобос — округ на западе провинции Буэнос-Айрес. Стр. 204. Амфитрион — гостеприимный хозяин (по име- ни греческого царя Амфитриона, героя комедий Плавта и Мольера). Стр. 205. ...блеснуть креольским остроумием... — Кре- олы — потомки от смешанного брака испанцев и индейцев; в Аргентине креолами называют потомков иммигрантов, ро- дившихся уже на новой родине. Стр. 209. Карамболь — бильярдная игра в три шара, ког- да один шар, отскочив от другого, попадает в третий. 420
Примечания АКСОЛОТЛЬ Стр. 212. Аксолотль — личинка саламандры (тигровой амбистомы). «Аксолотль» — слово из языка индейского на- рода ацтеки, живущего в Мексике (отсюда — реплики героя, разглядывающего аксолотлей: «они мексиканцы», «ацтекс- кие лица»). НОЧЬЮ НА СПИНЕ, ЛИЦОМ КВЕРХУ Стр. 221. Мотеки. — Придуманное Кортасаром название индейского племени — это искаженное слово «метеки». На парижском арго «метеки» — бранное слово для обозначения иностранцев, особенно представителей Латинской Америки. (В Париже Кортасар жил с 1951 года.) Первоначально: ме- теки — иноземные поселенцы в Древних Афинах. Стр. 222. Сельва — тропический лес Южной Америки. КОНЕЦ ИГРЫ Стр. 230. Понсон дю Террайль Пьер Алексис (1829 — 1871) — французский писатель, автор многочисленных ро- манов о Рокамболе. Стр. 233. Тигре — пригород Буэнос-Айреса. ТАЙНОЕ ОРУЖИЕ Сборник «Тайное оружие» («Ьаз агтаз $ссге1а5») был из- дан в Буэнос-Айресе в 1959 году. МАМИНЫ ПИСЬМА Стр. 247. Авенида-де-Майо (Майская улица) — улица названа в честь Майской революции 1810 года. Линье — район в Буэнос-Айресе. Район назван в честь Сантьяго де Линье (1753—1810). Линье происходил из ста- ринного французского рода; с 1775 года — на службе в 421
Примечания испанской армии. Отличился в сражениях с англичанами, захватившими в 1806 году Буэнос-Айрес. В 1807 году — вице- король Ла-Платы. Стр. 352. Стэнуик Барбара (наст, имя — Руби Стивене, р. 1907) — американская актриса, голливудская звезда 30— 40-х годов. Стр. 252. Тайрон Пауэр Эдмунд.(1913—1958) — амери- канский киноактер. Стр. 253. Адроге — город в южной части провинции Буэ- нос-Айрес. Стр. 254. Браун Гильсрмо (1777—1857) — аргентинский военный и государственный деятель, адмирал, участник Вой- ны за независимость. Родом — из Ирландии. Игуасу — один из красивейших водопадов мира. Находит- ся на реке Игуасу, на границе Аргентины и Бразилии. Стр. 257. Донато Эдгардо (1897—1963) — аргентинский композитор и исполнитель танго. Стр. 258. ...из вигоневой шерсти. — Вигонь — животное рода лам, семейства верблюдов. Обитает в Южной Америке (главным образом в Перу). Стр. 262. Сен-Клу — город неподалеку от Парижа, на реке Сена. Дин Джеймс (1931—1955) — американский киноактер. Фернандель (наст, имя — Фсрнан Контандсн; 1903— 1971) — французский комедийный киноактер. Фонтенбло — город к югу от Парижа; окрестности горо- да — места отдыха парижан. ДОБРЫЕ УСЛУГИ Стр. 272. Бретонка — уроженка Бретани (северо-запад Франции). Стр. 282. И он стал читать стихи... — Вероятно, речь идет о «Пьяном корабле» Рембо. Стр. 287. Нормандия — историческая область на северо- западе Франции. Стр. 292. Пуату — историческая область на западе Франции, у побережья Атлантики. 422
Примечания СЛЮНИ ДЬЯВОЛА По мотивам этого рассказа итальянский режиссер Микс- ланджсло Антониони (р. 1912) поставил в 1967 году фильм «Блоу ап» (-«Крупным планом»), получивший широкую из- вестность. Стр. 300. Консьержери и Сент-Шапелъ. — Дворец Кон- сьержери (XIV в.) и часовня Сент-Шапсль (XIII в.) входят в знаменитый архитектурный ансамбль Парижа — Дворец пра- восудия (остров Сите). Стр. 301. Сен-Луи — остров, расположенный рядом с ос- тровом Сите, 4колыбелью Парижа». Аполлинер Гийом (наст, имя — Гнйом Альбер Владимир Александр Аполлинарий Костровицкий; 1880—1918) — французский поэт. О каких конкретно строках Аполлинера (в связи с особняком Отсль-дс-Лозсн на острове Сен-Лун) идет речь — не ясно. Также не ясно, какого «другого поэта» вспоминает рассказчик. Может быть (учитывая, что «Робср- то Мишель наполовину француз, наполовину чилиец»), име- ется в виду чилийский поэт Внесите Уидобро (1893—1948), в 1916—1933 годах он жил в Париже, писал стихи на испан- ском и французском языках; в некоторых ранних произве- дениях Уидобро ощутимо влияние Аполлинера. Стр. 304. Фра Филиппе Липпи (1406—1469) — итальян- ский художник. Авиньон — город на юге Франции (в Провансе). ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЬ Стр. 316. Ч. П. — имеется в виду Чарлз Паркер (1920— 1955), американский альт-саксофонист негритянского про- исхождения, один из крупнейших джазистов мира. В книге «Становление джаза» Дж. Л. Коллиер пишет: «В джазе было два подлинных гения. Один из них, конечно, Лун Армст- ронг... Другим был человек по имени Чарли Паркер, ненави- девший общество и не находивший в нем своего места... Что можно сказать о человеке, который был лишен способности разделять чувства других, но создавал музыку, магнитом притягивающую к себе людей? Если он большой художник — публика понимает то, что он, вопреки себе, говорит ей. Всю 423
Примечания силу любви, дружеской верности и щедрости, которую Пар- кер прятал в тайниках своей души, смог передать его саксо- фон. Неспособность уважать других людей губительна. Гу- бительна она оказалась и для Паркера. Но кто решится сказать, что свою жизнь он прожил напрасно?» Стр. 316. Будь верен до смерти... — начало фразы из Апокалипсиса; се продолжение: «и дам тебе венец жизни». О, слепи мою маску — начальные слова стихотворения (без названия) английского поэта Дилана Томаса (1914—1953). Стр. 319. Дэвис Майлз Дьюи (р. 1926) — американский музыкант-трубач; его творчество оказало значительное вли- яние на музыкальную культуру второй половины XX века. Стр. 322. Ипотека — залог недвижимого имущества, главным образом земли, с целью получения ссуды. Стр. 327. Хэмп — Лионсл Хэмптон (р. 1913), американс- кий вибрафонист. Далее упоминается песня «Берегись, доро- гая мама», которую Хэмптон исполнял с непревзойденным ма- стерством. Стр. 330. Бельвю — город к северу от Парижа. Стр. 334. «Брожу один средь множества любви». — Кор- тасар приводит строку Дилана Томаса по-испански; вероят- но, цитируется — в измененном виде — начало стихотворе- ния Томаса «На замужество девственницы» (в оригинале: «Пробуждаясь один во множестве любви»). Стр. 335. Диззи — прозвище американского трубача-вир- туоза Джона Бэркса Гиллеспи (р. 1917). Стр. 340. *Хот-джаз» (англ. Ьо<: ]гт.г — букв, «горячий джаз») — одно из направлений джазовой музыки. Стр. 347. Клинекс — название бумажных носовых плат- ков и косметических салфеток фирмы «Кинберли-Кларк». Лурд — город на юго-западе Франции, в предгорьях Пи- ренеев. Место паломничества, связанное с культом Девы Марии: в 1858 году четырнадцатилетней жительнице Лурда Бернадсттс Субиру неподалеку от местного целебного ис- точника было явление Богородицы. Стр. 351. Папасье Юг (р. 1912) — французский музы- кальный критик. Стр. 358. Янг Лестер Виллис (1909—1959) — американс- кий тенор-саксофонист. 424
Примечания Стр. 360. Тейлор Билли (Вильям; р. 1921) — американс- кий пианист. ...одета в стиле Сеп-Жермен-де-Прэ... — То есть одета довольно строго и скромно; так, как одевалась артистичес- кая молодежь в Париже в конце 40-х — начале 50-х годов. В ту пору в кабачках и кафе парижского района Ссн-Жсрмсн- де-Прэ любили собираться молодые небогатые художники, писатели, философы, музыканты, артисты. Стр. 361. Льюис Джон (р. 1920) — американский пианист. Стр. 364. Каллендер Фрэд (Джордж; р. 1918) — амери- канский музыкант, исполнитель на тубс-бас. Стр. 365. Айвз Чарлз Эдуард (1874—1854) — американс- кий композитор: один из первых обратился к фольклорной музыке США. Стр. 366. «Бибоп» («боп») — стиль игры, характерный для «хот-джаза»; среди тех, кто создал «бибоп», — Чарлз Паркер. Стр. 367. «Кул-джаз» (англ. соо1 ')ъгг — букв, «холодный джаз») — одно из направлений джазовой музыки, возник- ших в 50-е годы. Фезер Леонард Джефри (р. 1914) — американский музы- ковед, автор работ о музыкальной культуре XX века, в том числе «Энциклопедии джаза». Стиральная доска — в 40-е годы стала применяться в качестве джазового инструмента. Стр. 368. «Имя сей звезде полынь» — цитата из Апока- липсиса (8: 11). Стр. 372. Джексон Махалия (1911— 1972) — американс- кая певица; ряд песен, исполненных сю, — религиозного со- держания. Стр. 375. Сатчмо — прозвище американского трубача и певца Луи Даннэла Армстронга (1900—1971). Кортасар нео- днократно писал об Армстронге и называл его «величайшим хронопом». ТАЙНОЕ ОРУЖИЕ На русском языке рассказ печатался также под названи- ем «Секретное оружие» (в переводе Анатолия Ткачснко). 425
Примечания Стр. 382. Куперен Франсуа (1668—1733) — французский композитор, органист и клавссинист. Происходил из рода, давшего несколько поколений музыкантов. Прозван «Купс- рсном-всликим»; его творчество — вершина французского клавесинного искусства. Цалила (Дал и да) — возлюбленная древнееврейского ге- роя Самсона. Сила Самсона была скрыта в его волосах; уз- нав об этом, Дал ила усыпила Самсона, велела отрезать ему волосы и передала его, уже бессильного, филистимлянам (см.: Книга судей, гл. 16). Стр. 383. Цзяо-Вуки (р. 1921) — французский худож- ник. Энгиен — город в Бельгии. Стр. 384. Мишо Анри (1899—1984) - французский поэт; его творчество связано с сюрреализмом и гермстизмом. Грин Грэхем (1904—1991) — английский прозаик. Сам Грин делил свои произведения на «развлекательные исто- рии» и «серьезные романы». Стр. 385. Чудесным светлым майским днем... — песня немецкого композитора Роберта Шумана (1810—1856) на слова Генриха Гейне (пер. В. Зоргенфрся). Стр. 386. Кламар — город к юго-западу от Парижа. Стр. 390. Маллиган Джерри (Джсралд Джозеф; р. 1927) — американский композитор, саксофонист. Стр. 394. Павана — старинный испанский танец, полу- чивший широкое распространение во Франции. Виктор Андреев
СОДЕРЖАНИЕ Вс. Багно. Место под названием Кортасар 5 Из книги БЕСТИАРИЙ Захваченный дом. Перевод Н. Трауберг 33 Автобус. Перевод Н. Трауберг 38 Письмо в Париж одной сеньорите. Перевод А. Косе 48 Дальняя. Перевод А. Косе 59 Цефалея. Перевод В. Симонова 70 Цирцея. Перевод В. Симонова 85 Врата неба. Перевод М. Абезгауз 104 Бестиарий. Перевод А. Косе 119 Из книги КОНЕЦ ИГРЫ Непрерывность парков. Перевод В. Спасской 141 Река. Перевод Вс. Багно 143 Отрава. Перевод Н. Снетковой 146 Заколоченная дверь. Перевод Н.Трауберг 163 Менады. Перевод Э.Брагинской 170 Желтый цветок. Перевод Н. Снетковой 186 Что нами движет. Перевод Ю. Трейдинга 195 Застольная беседа. Перевод В. Спасской 203 Аксолотль. Перевод В. Спасской 212 Ночью на спине, лицом кверху. Перевод Г. Полонской .... 219 Конец игры. Перевод Э. Брагинской 229 427
ТАЙНОЕ ОРУЖИЕ Мамины письма. Перевод Э. Биневой 245 Добрые услуги. Перевод А. Миролюбивой 269 Слюни дьявола. Перевод Э. Брагинской 298 Преследователь. Перевод М. Былинкиной 316 Тайное оружие. Перевод В. Симонова 381 В.Андреев. Примечания 410
Литературно-художественное издание Хулио Кортасар ВРАТА НЕБА Ответственный редактор Алексей Балакан Редактор Виктор Андреев Художественный редактор Павел Борозенец Технический редактор Любовь Никитина Корректоры Галина Мартьянова, Татьяна Мельникова Верстка Максима Залиева Подписано в печать 23.03.99. Формат издания 84х1081/32* Печать офсетная. Бумага офсетная. Тираж 10 000 экз. Усл. печ. л. 22,68. Изд. № 014. Заказ № 121. ЯП № 000029 от 04.11.98. Издательство «Амфора» 197061, Санкт-Петербург, ул. Льва Толстого, д. 19. Отпечатано с готовых диапозитивов на ФГУИПП «Уральский рабочий» 620219, Екатеринбург, ул. Тургенева, 13.
издательство «АМФОРА» представляет ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ мшешм «мньемшм» - это собрания сочинений ВЫДАЮЩИХСЯ ПИСАТЕЛЕЙ ВОСТОКА И ЗАПАДА «М1ЫЕШШМ» - ЭТО САМЫЕ ЗНАМЕНИТЫЕ КНИГИ ЗАКАНЧИВАЮЩЕГОСЯ ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ «М1ШЖГСМ» - ЭТО ИМЕНА, ИЗВЕСТНЫЕ ВСЕМ ФРАНЦ КАФКА ОЛДОС ХАКСЛИ ХУЛИО КОРТАСАР ГЕРМАН ГЕССЕ МАРСЕЛЬ ПРУСТ ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕС Собрания сочинений этих авторов издательство «Амфора» выпустит в свет в течение 1999 года
издательство «АМФОРА» представляет ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ I I ! ШШШйм ОЛДОС ХАКСЛИ Собрание сочинений в четырех томах Вышли в свет Том 1 «Желтый Кром» «Шутовской хоровод» Том 2 «Контрапункт» Готовятся к изданию Том 3 «О дивный новый мир» «Через много лет» Том 4 «Двери восприятия» «Гений и богиня» «Обезьяна и сущность» «Ад и рай» По вопросам оптовых поставок обращайтесь по телефонам Москва: (095) 276-63-05; Санкт-Петербург: (812) 234-96-37
издательство «АМФОРА» представляет ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ I ФРАНЦ КАФКА Собрание сочинений в четырех томах Вышли в свет Том 1 «Америка» Новеллы Том 4 Дневники Готовятся к изданию Том 2 «Замок» ТомЗ «Процесс» «Сельский врач» «Голодарь» По вопросам оптовых поставок обращайтесь по телефонам Москва: (095) 276-63-05; Санкт-Петербург: (812) 234-96-37