/
Автор: Хулио Кортасар
Теги: литература литературоведение художественная литература рассказы сборник рассказов
ISBN: 5-7684-0703-0
Год: 1999
Текст
Редкие занятия
и другие рассказы
Julio
CORTAZAR
1914-1984
Хулио
КОРТАСАР
Редкие занятия
и другие рассказы
А
Санкт-Петербург
Издательство «Азбука»
1999
УДК 82/89
ББК 84.7 Ар
К 69
Составление и примечания
В. Н. Андреева
Перевод с испанского
ISBN 5-7684-0703-0
© В. Андреев, составление,
перевод, примечания, 1999.
© В. Багно, перевод, 1999.
© Э. Бинева, перевод, 1999.
© Э. Брагинская, перевод, 1999.
© М. Былинкина, перевод, 1999.
© Ю. Грейдинг, перевод, 1999.
© С. Змеев, перевод, 1999.
© В. Капанадзе, перевод, 1999.
© А. Косс, перевод, 1999.
© Г. Полонская, перевод, 1999.
© В. Симонов, перевод, 1999.
© Л. Синянская, перевод, 1999.
© Н. Снеткова, перевод, 1999.
© В. Спасская, перевод, 1999.
© Ю. Шашков, перевод, 1999.
© В. Пожидаев, оформление серии, 1996.
© «Азбука», 1999.
* * *
Одна из знакомых, из тех, кто играет в литературные
игры, привезла мне из Японии записную книжку в
обложке из желтого шелка, с наибелейшей бумагой.
Я долгое время берег ее девственную чистоту: глядя
на сверкающие белизной страницы, всё никак не мог
собраться с духом и начать в ней писать. Но однаж-
ды — в ночи одиночества на la rue de I’Eperon1, когда
я принял уже определенную дозу музыки и вина, я
увидел рождение иной ночи — ночи, в которой не
было меня, ибо она не была моей; я увидел подруг —
и реально существующих, и рожденных воображением,
и мертвых, и живых; все они пришли в комнату, где
было тесно, где были подушки для сидения и ковры,
и изящный беспорядок в стиле belle epoque2; светиль-
ники на полу, дым от курения гашиша, стаканы и
одежда вперемешку с раскрытыми книгами и bibe-
lots3 — любимыми и забытыми; ночь свидания с по-
другами, на которое я смотрел из башни одиночества,
из моей собственной магической башни — свидание
1 На улице Эперон (фр.).
2 Так обычно называют во Франции первое десятилетие
нынешнего века.
3 Безделушками (фр.).
5
с марионетками, реально существующими и вызван-
ными заклинанием из романов и стихов, все они сда-
лись на милость ночной игре, мерили друг друга взгля-
дами, и болтали, и любили, и смеялись, это была
лесбийская любовь, не являясь таковой и оказываясь
таковой; и казалось: все они были знакомы друг с
другом, или любили друг друга, или просто представ-
ляли по фотографиям, стихам либо романам, в которые
они вошли, как мои героини, — и вот теперь они
входили в японскую записную книжку.
Праздник так никогда и не закончился для меня,
я верил, что он бесконечен, и верил, что книжка
заполнится играми моих героинь, но на рассвете они
устали, цвет сероватого света, что царапался в окна,
не был их цветом, и они стали зевать и засыпать —
на диванах, на полу, в обнимку и поодиночке, среди
подушек и тел. И они ушли от меня — выскользнули
из книжки, и в ней осталось только то, что книжка
сберегла в своей шелковой раковине, и не раз под-
носил я ее к уху, надеясь еще услышать их голоса...
ПИСЬМО В ПАРИЖ
ОДНОЙ СЕНЬОРИТЕ
Дорогая Андре, мне не хотелось перебираться в вашу
квартиру на улице Суипача. Не столько из-за кроль-
чат, сколько потому, что мне мучительно трудно при-
житься в строго упорядоченном мирке, продуманном
до мельчайшей частицы воздуха, а у вас в доме каждая
такая частица при деле: оберегают мелодичный запах
лаванды, пуховку, что вот-вот забьет лебедиными кры-
льями над пудреницей, голоса скрипки и виолы в квар-
тете Papa. Я испытываю чувство горечи, когда всту-
паю в дом, где некто, живущий по законам красоты,
разместил все предметы, словно зримые повторы соб-
ственной души: тут книги (с одной стороны — на
испанском языке, с другой — на английском и фран-
цузском); тут зеленые подушки; на журнальном сто-
лике — стеклянная пепельница, похожая на мыльный
пузырь в разрезе, и место ее установлено раз и на-
всегда, и повсюду какой-то особый аромат, какие-то
привычные звуки; тут домашние растения — кажется,
видишь, как они растут; тут фотография умершего
друга, а ритуал чаепития с непременным подносом и
щипчиками для сахара... Ох уж этот скрупулезный
порядок, который женщина устанавливает в кокетли-
вом своем жилище, как трудно противостоять ему,
дорогая Андре, даже если приемлешь его, покорствуя
7
всем своим существом. Какое преступное деяние —
взять металлическую чашечку и переставить на другой
край стола, переставить всего лишь потому, что ты
привез свои английские словари и удобнее поместить
их с этого краю, чтобы всегда были под рукой. Сдви-
нуть эту чашечку — все равно что увидеть вдруг на
полотне Озанфана среди сдержанной игры оттенков
жуть внезапного алого мазка, все равно что услышать,
как в самый приглушенный миг какой-нибудь Моцар-
товой симфонии разом лопнут струны всех контрабасов
с одинаковой чудовищной резкостью. Сдвинуть эту
чашечку — значит нарушить гармонию взаимосвязей,
установившуюся во всем доме, между всеми предме-
тами, между живущей в этой чашечке душой — в
каждый миг ее существования — и душой всего дома
и далекой его владелицы. Стоит мне прикоснуться к
какой-нибудь книге, обвести пальцем световой конус
лампы, поднять крышку музыкальной шкатулки — и
у меня такое чувство, будто я совершаю святотатст-
во или бросаю вызов, чувство быстролетное, словно
мелькнувшая перед глазами воробьиная стайка.
Вы знаете, почему я оказался у вас в доме, в вашей
тихой гостиной, куда тщетно просится полуденное солн-
це. Все представляется таким естественным, покуда
правда неизвестна. Вы отбыли в Париж, я поселился
в квартире на улице Суипача, мы выработали простой
и взаимовыгодный план вплоть до сентября, который
возвратит вас в Буэнос-Айрес, а меня отправит куда-
нибудь в новый дом, где, может статься... Но я не
потому пишу вам, это письмо я вам посылаю из-за
крольчат, мне кажется, вы должны быть в курсе; и
еще потому, что мне нравится писать письма; а может
быть, потому, что идет дождь.
Я переехал в прошлый четверг, в пять часов по-
полудни, средь тоски и тумана. За свою жизнь я
столько раз запирал чемоданы, провел столько часов,
8
собирая вещи перед путешествиями, которые никуда
не привели, что весь четверг заполонили ремни и
тени, потому что при виде чемоданных ремней мне
словно бы мерещатся тени, тени от хлыста, которым
меня истязают как-то исподволь, хитроумнейшим и
невероятно жестоким способом. Но все-таки сложил
чемоданы, позвонил вашей домоправительнице, что
выезжаю, и вот я уже в лифте. Между вторым и
третьим этажом я почувствовал, что меня сейчас вы-
рвет крольчонком. Я так и не переговорил с вами
заранее касательно этой моей особенности, но не из
непорядочности, поверьте: не будешь же ни с того
ни с сего объяснять людям, что время от времени
тебя рвет живым крольчонком. Это всегда случалось
со мною без свидетелей, вот я и предпочитал обхо-
дить сей факт молчанием — так же как обходишь
молчанием столько разных разностей, которые по-
стоянно вершатся (или сам ты вершишь), когда ос-
таешься в полнейшем одиночестве. Не ставьте мне
это в укор, милая Андре, не ставьте. Время от вре-
мени меня рвет крольчонком. Нельзя же по этой
причине отказываться от жизни у кого-то в доме, и
мучиться стыдом, и обрекать себя на затворничество
и постоянное молчание.
Когда чувствую, что меня вот-вот вырвет кроль-
чонком, я вкладываю себе в рот два пальца, раздви-
нутые, словно раскрытые щипчики, и жду, пока в
горле не запершит от теплого пушистого клубочка,
поднимающегося вверх быстро-быстро — словно пу-
зырьки, закипающие в воде от щепотки фруктовой
соли. Все очень гигиенично, длится меньше мгнове-
ния. Вынимаю пальцы изо рта, зажав между ними
ушки белого крольчонка. Вид у крольчонка доволь-
ный, крольчонок как крольчонок, без малейшего изъ-
яна, только совсем малюсенький, величиною с шо-
коладного, но белый, а так кролик по всем статьям.
9
Кладу его на ладонь, ласково ерошу пушок кончи-
ками пальцев, крольчонок словно бы радуется, что
родился на свет, и копошится, и тычется мордочкой
мне в ладонь, и щекочуще пожевывает кожу, как
это в обычае у кроличьей братии. Ищет еду, и тут я
(речь идет о том времени, когда я снимал квартиру
в предместье) выношу кролика на балкон и сажаю
в большой цветочный горшок, где растет клевер, ко-
торый я специально высеял. Крольчонок ставит ушки
строго вертикально, мгновенным движением хватает
молоденький побег, я уже знаю, что могу оставить
его и уйти, и в течение некоторого времени жить,
как прежде, жизнью, ничем не отличающейся от жиз-
ни тех, кто покупает себе кроликов у кролиководов.
Итак, дорогая Андре, между вторым и треть-
им этажом я почувствовал, что меня вот-вот вырвет
крольчонком; это было словно предвестие того, чем
станет моя жизнь у вас в доме. Я ощутил мгновенный
испуг (или удивление? Нет, скорее испуг — от соб-
ственного удивления, пожалуй), потому что как раз
за два дня до переезда меня вырвало крольчонком,
и я был уверен, что месяц, а то и пять недель, шесть,
если немного повезет, могу жить спокойно. Видите
ли, кроличья проблема у меня была решена наилуч-
шим образом. Там, в прежней квартире, я высевал
на балконе клевер, производил на свет крольчонка,
сажал его в клевер и по истечении месяца, когда с
минуты на минуту ждал появления нового, дарил уже
подросшего кролика сеньоре де Молина, которая уве-
рилась, что кролики — мое хобби, и помалкивала.
В другом горшке уже проклевывался молоденький
клевер, самый подходящий, и я беззаботно дожидался
часа, когда у меня снова запершит в горле от пушка
и очередной крольчонок заживет жизнью и привы-
чками предшественника. Привычки, Андре, — это
конкретные обличья размеренности, та порция раз-
10
меренности, которая помогает нам жить. Не так уж
страшно, что тебя рвет крольчатами, если ты раз и
навсегда вступил в неизменный круговорот, освоил
метод. Вам, наверное, хочется узнать, к чему все эти
хлопоты, весь этот клевер и сеньора де Молина. Не
разумнее ли было бы сразу же уничтожить кроль-
чонка и... Ах, вот если бы вас хоть однажды вырвало
крольчонком и вы бы вынули его двумя пальцами и
положили себе на раскрытую ладонь, ощущая, что
он все еще связан с вами самим своим появлением
на свет, несказанным трепетом только что прервав-
шейся близости! Месяц самостоятельной кроличьей
жизни — это уже кролик, за месяц крольчонок ста-
новится настоящим кроликом; но первое мгновение,
когда в копошащемся теплом комочке скрывается не-
отчуждаемая жизнь... Как только что написанное
стихотворение, плод Идумейской ночи: оно до такой
степени твое, чуть ли не ты сам... а потом до такой
степени не твое, такое отдельное и отчужденное в
своем плоском белом мире величиною с листок поч-
товой бумаги.
Со всем тем я принял решение уничтожить кроль-
чонка, как только он родится. Мне предстояло про-
жить у вас в доме четыре месяца: четыре — если
повезет, три ложечки алкоголя, по одной на каждого.
(Известно ли вам, что есть милосердный способ уби-
вать кроликов: достаточно дать ложечку алкоголя.
Говорят, от этого мясо у них становится вкуснее,
хоть я... Три либо четыре ложечки алкоголя, затем
в унитаз или в мусорный ящик.)
Когда лифт был на подходе к четвертому этажу,
крольчонок шевелился у меня на раскрытой ладони.
Сара ждала наверху, хотела помочь мне внести че-
моданы. Как объяснить ей, что вот-де такая причуда,
зашел в зоомагазин и... Я завернул крольчонка в
носовой платок, сунул в карман пальто, а пальто
И
расстегнул, чтобы не придавить его. Он чуть-чуть
копошился. Его крохотный разум, должно быть, со-
общал ему важные сведения: что жизнь — это когда
поднимаешься вверх, а потом остановка и что-то щел-
кает; а еще это низкое белое обволакивающее небо
в глубине теплого колодца, и от неба пахнет лавандой.
Сара ничего не заметила, была слишком погло-
щена мучительной проблемой: как сообразовать свое
чувство порядка с моим чемоданом-гардеробом, мои-
ми бумагами и угрюмым видом, с которым я слу-
шал ее продуманные объяснения с частым вводным
словом «например». Я поскорее заперся в уборной:
теперь убить его. От платка веяло мягким теплом,
крольчонок был белоснежный и, по-моему, самый
миловидный из всех. Он не глядел на меня, а только
копошился и был доволен; и это было страшнее лю-
бого взгляда. Я запер его в пустом аптечном шкаф-
чике и, вернувшись в комнату, начал распаковывать-
ся; и ощущал растерянность, но не горе, не вину, не
потребность намылить руки, чтобы смыть память о
последнем содрогании.
Я понял, что убить его не могу. Но в ту же ночь
меня вырвало черным крольчонком. А два дня спус-
тя — белым. А на четвертую ночь — сереньким.
Вы, наверное, любите красивый шкаф, что стоит
у вас в спальне, с большой, широко распахивающейся
дверцей и с полками, пустующими в ожидании моего
белья. Теперь я держу их там. В шкафу. Правда,
невероятно? Сара ни за что не поверила бы. Потому
что Сара ни о чем не подозревает, и то, что она ни
о чем не подозревает, — результат моих изнуряющих
забот, забот, которые сводят на нет мои дни и ночи,
словно сгребая их единым махом, а меня самого вы-
жигают изнутри, так что я стал твердокаменный, как
морская звезда, которую вы положили на бортик
ванны и при виде которой всякий раз, когда ложишь-
12
ся в воду, ощущаешь кожей морскую соль, и хлесткие
лучи солнца, и рокот глубин.
Днем они спят. Десять штук. Днем спят. Дверца
закрыта, шкаф — дневная ночь, только для них; там
спят они ночным сном со спокойной покорностью.
Уходя на работу, беру с собой ключи от спальни.
Сара, видимо, полагает, что я не уверен в ее честности,
и в глазах у нее, когда она смотрит на меня, — со-
мнение; и каждое утро я вижу, что она собирается
что-то сказать, но в конце концов так и не говорит,
а мне только того и надо. (Когда она убирает в спальне
с девяти до десяти, я в гостиной ставлю пластинку
Бенни Картера на полную громкость, и поскольку
Сара тоже любительница саэт и пасодоблей, из шкафа
до ее ушей не долетает ни звука, а может, они и в
самом деле не издают ни звука, потому что для кроль-
чат это уже ночь и время отдыха и покоя.)
День для них начинается в ту пору, которая на-
ступает после ужина, когда Сара, уходя с подносом,
на котором тихонько позвякивают щипчики для са-
хара, желает мне спокойной ночи (да, желает мне
спокойной ночи, Андре, самое горькое — что она
желает мне спокойной ночи) и запирается у себя в
комнате; и вот я остаюсь наедине-наедине с нена-
вистным шкафом, наедине со своим долгом и со своей
печалью.
Я выпускаю их, они проворно выпрыгивают, бе-
рут штурмом гостиную, возбужденно принюхиваются
к клеверу, который я принес в карманах, а теперь
разбросал по ковру мелкими кучечками, и крольчата
роются в этих кучках, разбрасывают их, приканчи-
вают в одно мгновение. Едят с аппетитом; беззвучно
и аккуратно, мне покуда не в чем их упрекнуть, я
только гляжу на них с дивана, где устроился с бес-
полезной книгой в руках — а я так хотел прочесть
всего вашего Жироду, Андре, и Лопесову «Историю
13
Аргентины», которая стоит у вас на самой нижней
полке; а они едят себе клевер.
Десять штук. Почти все белые. Поднимают теплые
головки к светильникам, к трем неподвижным солнцам,
которые творят им день: они любят свет, ибо у них
в ночи нет ни луны, ни звезд, ни фонарей. Глядят на
свое тройное солнце и радуются. И скачут по ковру,
по стульям, десять невесомых пятнышек, перемещаю-
щихся, подобно стае комет, с места на место, а мне
бы так хотелось, чтобы они вели себя смирно — уст-
роились бы у моих ног и вели бы себя смирно, — об
этом, верно, позволяет помечтать себе любое божество,
Андре, вовеки неисполнимая мечта богов, — да, вели
бы себя смирно, не протискивались бы за портрет
Мигеля де Унамуно, не носились бы вокруг бледно-
зеленого кувшина, не исчезали бы в темном зеве сек-
ретера; и всегда их меньше десяти, всегда то шесть,
то восемь, а я гадаю, куда же делись два недостающих,
а вдруг Саре почему-либо потребуется встать, а мне
бы так хотелось почитать у Лопеса о том периоде,
когда президентом был Ривадавиа.
Сам не знаю, как я еще держусь, Андре. Вы
помните, я перебрался к вам в дом, чтобы отдохнуть.
Не моя вина, если время от времени меня рвет кроль-
чонком, если из-за переезда цикличность измени-
лась — это не проявление номинализма, не волшеб-
ство, просто вещи не могут меняться так резко, иной
раз крутой поворот — и когда вы ждали, что вас
ударят по правой щеке, вам... Так ли, Андре, иначе
ли, но всегда именно так.
Пишу вам ночью. Сейчас три пополудни, но для
них это ночь. Днем они спят. Какое облегчение —
эта контора, где полным-полно криков, распоряже-
ний, пишущих машинок, заместителей управляющего
и ротапринтов! Какое облегчение, какой покой, ка-
кая жуть, Андре! Вот меня зовут к телефону, кто-то
14
из друзей обеспокоен, почему я провожу вечера от-
шельником, звонит Луис, зовет пойти погулять, зво-
нит Хорхе, взял для меня билет на концерт. Мне так
трудно отказываться, придумываю нескончаемые и
неубедительные истории: нездоровится, не уклады-
ваюсь в сроки с переводами, прячусь от жизни. А
вечерами, когда возвращаюсь с работы, то, подни-
маясь в лифте — о этот пролет между вторым и
третьим этажом! — из раза в раз неизбежно тешусь
тщетной надеждой, что все это неправда.
Стараюсь по мере сил не давать им портить ваши
вещи. Они чуть-чуть погрызли книги с нижней полки,
я заставил их другими, чтобы Сара не заметила. Вы
очень любили вашу настольную лампу на фарфоровом
цоколе, расписанном бабочками и кабальеро былых
времен? Трещинка почти невидима: я трудился целую
ночь, купил особый клей в английском магазине — в
английских магазинах самый лучший клей, вы знае-
те, — и теперь все время сижу подле лампы, чтобы
никто снова не задел ее лапкой (они любят постоять
неподвижно на задних лапках — зрелище, в котором,
право же, есть своя красота, тоска по человеческому
уровню, от которого они так далеки, а может быть,
они подражают своему богу и создателю, который
ходит по комнате и угрюмо на них поглядывает; а
кроме того, вы, возможно, замечали — хотя бы в
детстве, — что крольчонка в наказание можно поса-
дить в угол и он будет сидеть там, очень смирно и
упершись лапками в стену, долгие часы).
В пять утра (я немного поспал на зеленом диване,
поминутно просыпаясь от топота бархатных лапок,
от легкого звяканья) сажаю их в шкаф и принимаюсь
за уборку. Поэтому Саре не к чему придраться, хоть
иногда я вижу, как в глазах у нее мелькает сдержи-
ваемое недоумение, она некоторое время вглядыва-
ется в какой-нибудь предмет, в пятнышко на ковре
15
в том месте, где краски чуть поблекли, и ей снова
хочется задать мне какой-то вопрос, но я насвисты-
ваю симфонические вариации Франка, так что ей не
подступиться. К чему пересказывать, Андре, все зло-
получные подробности этого приглушенного и зяб-
кого рассвета, когда я брожу в полусне и подбираю
стебельки клевера, листочки, белые ворсинки, и на-
тыкаюсь на мебель, сам не свой от сонливости, а
Жида я так и не сдал в срок, из Труайя не перевел
ни строчки, и что мне писать сеньоре, которая жи-
вет так далеко и уже дивится, наверное, почему я...
К чему продолжать все это, к чему продолжать это
письмо, которое я пишу в промежутках между теле-
фонными звонками и деловыми переговорами?
Андре, дорогая Андре, единственное мое утеше-
ние — что их десять, а не больше. Две недели назад
у меня на ладони появился последний, и с тех пор —
всё, при мне только десяток, спят сейчас в своей
дневной ночи и растут, они уже утратили миловид-
ность, обросли длинной шерстью, они уже подростки,
у них полно срочных потребностей и прихотей, на-
скакивают на бюст Антиноя (он ведь Антиной, верно,
этот юноша с невидящими глазами?), носятся по гос-
тиной, топоча на весь дом, так что мне приходится
выгонять их оттуда, боюсь, вдруг Сара услышит и
в ужасе предстанет передо мной, да еще в ночной
рубашке — Сара ведь, должно быть, из тех, кто
спит в ночной рубашке, — и тогда... Их только де-
сять штук, подумайте, все-таки небольшое утешение,
чувство покоя, позволяющее мне при возвращении с
работы преодолевать пролет меж каменной твердью
перекрытий второго и третьего этажа.
Я прервал письмо, потому что должен был при-
сутствовать на совещании. Дописываю у вас в доме,
Андре, в глухой серости рассвета. Неужели уже и
16
вправду следующий день, Андре? Пробел на листке
будет для вас промежутком, мостком между моим
вчерашним письмом и сегодняшним. Самое время
сказать вам, что в этом промежутке все рухнуло, что
оттуда, где вам видится мостик, по которому так
просто пройти, мне слышится грохот вод, буйно про-
рвавших плотину; для меня после этого пробела кон-
чается то спокойствие, с которым я писал вам до
того мига, когда был вызван на совещание. В ку-
бической своей ночи беспечально спят одиннадцать
крольчат, и, возможно, сию же минуту... — но нет,
не сию. Может быть, в лифте или у самой двери,
мне уже все равно где, потому что теперь «когда»
стало «сию минуту», в любую из сих минут, что еще
мне остались.
Хватит, дописываю, потому что мне важно до-
казать, что я не так уж повинен в непоправимом
ущербе — сущий разгром! — нанесенном вашему
жилищу. Это письмо я оставлю на столе, пусть до-
ждется вашего возвращения, было бы слишком мерз-
ко, если бы почта доставила его вам как-нибудь яс-
ным парижским утром. Вчера вечером я перевернул
корешками внутрь книги со второй полки, кролики
добрались и до них, подпрыгивая и замирая, обгрыз-
ли корешки, просто чтобы поточить зубы, они не
голодны, вон сколько клевера, все время покупаю
и держу в ящиках секретера. Изодрали портьеры,
ткань на креслах, край автопортрета Аугусто Тор-
реса, усеяли весь ковер волосками и вопили: уселись
кружком под лампой, словно поклоняясь мне, и за-
вопили — по-моему, кролики так не вопят.
Тщетно пытался я снять с ковра ворсинки, выров-
нять изгрызенный край портьеры, снова запереть их
в шкафу. Занимается день, Сара, должно быть, скоро
проснется. Странновато: мне и дела нет до Сары.
17
Странновато: мне и дела нет, что кролики носятся
скачками в поисках новых игрушек. Я не так уж
виноват, когда вы приедете, сами увидите, что многое
из поломанного я тщательно склеил клеем, купленным
в английском магазине, сделал, что мог, чтобы вы не
сердились... Что касается меня самого, между десятком
и одиннадцатью штуками — словно пропасть, ее не
перешагнуть. Видите ли, десяток — куда ни шло,
когда у тебя есть шкаф, клевер и надежда, чего только
не сотворишь. Но когда одиннадцать штук, уже не
то: где одиннадцать, там двенадцать, Андре, навер-
няка, а где двенадцать, там тринадцать. И вот рассвет,
зябкое одиночество, вмещающее и радость, и воспо-
минания, и вас, и, может быть, много кого еще. Ваш
балкон навис над улицей Суипача, улица полнится
зарею, первыми городскими звуками. Думаю, не так
уж трудно будет смести в кучку останки одиннадцати
крольчат, разбрызганные по брусчатке, а может быть,
они даже не заметят крольчат — столько будет возни
с другим телом, надо убрать поскорее, пока не появи-
лись первые школьники.
ЦИРЦЕЯ
И, поцеловав ее в губы, я взял яблоко
из ее рук. Но стоило мне надкусить его,
как перед глазами у меня все закружи-
лось, ноги подкосились, и я почувствовал,
как, с треском ломая тесно сплетенные
ветви, я неудержимо падаю вниз, и уви-
дел белые лица мертвецов, приветство-
вавших меня из ямы.
Данте Габриэл Россетти.
«Яма в саду»
Казалось бы, какое ему теперь дело, и все же в этот
раз его больно кольнули и эти шушуканья, прерывае-
мые на полуслове, и угодливое лицо матушки Селесте,
сплетничающей с тетей Бебе, и недоверчивая, брез-
гливая гримаса отца. Начала девица сверху, с этой
своей манерой медленно, по-коровьи ворочать головой
и смаковать каждое слово, будто перекатывая во рту
жвачку. За ней — девчонка из аптеки: «Конечно, я
в это не верю, но если это правда, — какой ужас!» —
и даже дон Эмилио, всегда сдержанный и аккуратный,
как его карандаши и блокноты в гуттаперчевых об-
ложках. Все они говорили о Делии Маньяра, стараясь
держаться в рамках приличия, не до конца уверенные,
что все могло быть именно так, но Марио чувствовал,
как злость волной поднимается в нем, заливая крас-
кой щеки. Он вдруг возненавидел всех своих домаш-
них и пережил бессильный порыв — уйти, зажить
самостоятельно. Он никогда не любил их, и только
родство и страх остаться одному удерживали его возле
матери и братьев. С соседями он был прям и груб:
дона Эмилио послал к чертям, как только тот снова
решил пуститься в комментарии. С девицей сверху
перестал здороваться, хотя такую разве чем проймешь.
А по пути с работы, не скрываясь, у всех на виду,
19
заходил в дом к Маньяра, а иногда дарил коробку
карамели или книгу девушке, погубившей двух своих
женихов.
Я плохо помню Делию, помню только, что она
была блондинка, с тонкими чертами лица, медлитель-
ная (впрочем, мне было тогда двенадцать лет, а в
этом возрасте время и весь мир кажутся медлитель-
ными), носившая светлые платья с широкими разве-
вающимися подолами. Одно время Марио думал, что
люди так ненавидят Делию за ее изящество, элегант-
ность. Он так и сказал матушке Селесте: «Все вы
ее ненавидите, потому что она не такое быдло, как
вы и как я сам», — и даже не вздрогнул, когда мать
замахнулась на него полотенцем. После того раза
наступил полный разрыв: его сторонились, белье сти-
рали как бы из одолжения, а когда по воскресеньям
уезжали в Палермо или на пикник, попросту ничего
ему не говорили. Тогда Марио шел к дому Делии
и, встав под ее окном, бросал камешек. Иногда она
выходила, а иногда только слышался ее смех, немного
ехидный и не оставляющий никаких надежд.
После знаменитого боя между Фирпо и Демпси
в каждой семье бушевали страсти, было пролито не-
мало слез, после чего наступило затишье, меланхо-
личное, почти колониальное. Маньяра переехали, жи-
ли теперь через несколько кварталов, а в Альмагро
это много значит, и теперь уже другие соседи стали
третировать Делию, а в Виктории и Кастро Баррос,
наоборот, забыли про нее, и Марио по-прежнему
виделся с ней два раза в неделю, когда возвращался
из банка. Тем временем настало лето, и Делии иногда
хотелось прогуляться; тогда они шли в какую-нибудь
кондитерскую на Ривадавия или сидели на площади
Онсе. Марио исполнилось девятнадцать, а скоро и
Делия, по-прежнему не снимавшая траура, невесело
отметила двадцать два года.
20
Старики Маньяра считали, что носить траур по
жениху — это уж чересчур, да и Марио, пожалуй,
предпочел бы, чтобы Делия хранила свое горе про
себя. Ему было тяжело видеть печальную улыбку
Делии под траурной вуалью, когда, стоя перед зер-
калом, она надевала шляпу, черные поля которой
еще больше оттеняли светлый цвет волос. Она снис-
ходительно принимала обожание Марио и стариков
Маньяра, позволяла водить себя на прогулки и де-
лать подарки, возвращаться домой под вечер и при-
нимать гостей по воскресеньям. Иногда она отправ-
лялась одна в старый квартал, где они когда-то
встречались с Гектором, когда он за ней ухаживал.
Увидев ее как-то проходящей мимо, матушка Се-
лесте с подчеркнутым презрением опустила штору.
Кот постоянно ходил следом за Делией, и вообще
все животные всегда подчинялись Делии, то ли про-
никаясь к ней симпатией, то ли чувствуя ее скрытую
властность, но они всегда бродили возле, и она даже
на них не глядела. Как-то раз Марио заметил, как
собака, которую Делия хотела погладить, отбежала
от нее. Она позвала собаку (дело было на площади
Онсе, вечером), и та подошла к руке Делии покорно,
пожалуй даже с удовольствием. Мать говорила, что
девочкой Делия любила играть с пауками. Все удив-
лялись, даже Марио, который их не боялся. И ба-
бочки садились ей на волосы — Марио видел это
дважды за один вечер на Сан-Исидро, — но Делия
отгоняла их легким взмахом руки. Гектор подарил
ей белого кролика, который умер скоро, раньше чем
сам Гектор. Но Гектор утопился утром в воскресе-
нье, бросившись в море с пристани в Новом порту.
Тогда-то до Марио и стали доходить слухи. Смерть
Роло Медичи сама по себе никого не заинтересо-
вала — каждый второй умирает от сердечного при-
ступа. Но когда Гектор покончил с собой, соседи
21
решили, что вряд ли все это случайно, и у Марио
снова всплыло в памяти угодливое лицо матушки
Селесте, сплетничающей с тетей Бебе, недоверчивая
и брезгливая гримаса отца. В довершение всего Роло
буквально размозжил себе голову, упав в дверях
дома Маньяра, и, хотя он был уже мертв, страшный
удар о ступеньку был еще одной малоприятной по-
дробностью. Делия осталась внутри, что было стран-
но, поскольку она всегда прощалась в дверях, но в
любом случае она оказалась рядом и закричала пер-
вой. Гектор же, наоборот, умер один, в ту ночь все
было белым от заморозка, через пять часов после
того как ушел от Делии, как уходил от нее каждую
субботу.
Я плохо помню Марио, но говорят, что они с
Делией были красивой парой. Хотя она все еще
носила траур по Гектору (траур по Роло — странная
причуда! — она не надевала вовсе), она принимала
приглашения Марио прогуляться по Альмагро или
сходить в кино. До этого Марио чувствовал себя
посторонним, чуждым Делии, ее жизни и даже ее
дому. Его посещения были «визиты», и только, а
слово это у нас имеет вполне точный, строго опре-
деленный смысл. Когда, переходя улицу или подни-
маясь по лестнице вокзала Медрано, он брал ее под
руку, то иногда смотрел на свою руку, плотно ле-
жащую на черном шелке траурного платья. Этот кон-
траст белого и черного подчеркивал расстояние между
ними. Но в воскресные утра Делия, в сером платье
и в светлой шляпе, казалась ближе.
Теперь, когда от слухов уже нельзя было так
просто отмахнуться, самое скверное для Марио за-
ключалось в том, что в них обнаружилось много
подробностей, никак не желавших складываться в
осмысленную картину. Немало людей в Буэнос-Айре-
се умирает от сердечных приступов или от удушья,
22
наступившего в результате несчастного случая на во-
де. Немало кроликов, содержащихся в городе в не-
воле, чахнет и умирает. Немало собак, сторонящихся
человека или ластящихся к нему. Записка из не-
скольких строк, оставленная Гектором матери, рыда-
ния, которые, как уверяет девица сверху, она слышала
в доме Маньяра в ту ночь, когда умер Роло (но до
падения), лицо Делии в первые дни... За всем этим
люди умудряются увидеть бог весть что, штрих к
штриху — складывается узор, и с ужасом, с отвра-
щением представлялись Марио части этого узора по
ночам, когда бессонница властно вторгалась в его
комнатушку.
«Прости, но я должен умереть, объяснить невоз-
можно, и все же прости меня, мама». Полоска бу-
маги, вырванная из полей «Критики» и придавленная
камнем рядом с пиджаком, который мог бы заметить
первый с утра проходящий по пристани матрос. До
этого вечера он был совершенно счастлив и, само
собой, последние несколько недель выглядел стран-
ным, скорее даже не странным, а рассеянным: глядел
в одну точку, будто что-то ему виделось в возду-
хе. Так, словно старался что-то там прочитать, раз-
гадать какую-то надпись. Все молодые люди из кафе
«Рубин» могут это подтвердить. А вот Роло — нет,
у него сердце отказало сразу; Роло был парень не
компанейский, тихий, при деньгах, владелец четырех-
местного открытого «шевроле», так что мало кому
приходилось с ним сталкиваться в эти последние дни.
В прихожих наших домов любой звук отдается очень
громко, и девица сверху не уставала повторять, что
Роло не то чтобы плакал, а как-то сдавленно взвиз-
гивал, похоже на крик, который стараются заглушить,
закрывая рот руками. Потом мгновенно — жуткий
звук удара, шаги Делии, зовущей на помощь, уже
не нужную.
23
Непроизвольно объединяя, сопоставляя эти от-
рывки, Марио подыскивал свои объяснения, вына-
шивал свою версию, чтобы противостоять атаке со-
седей. Он никогда не расспрашивал Делию, в смут-
ной надежде, что она сама поможет ему. У стариков
Маньяра тоже была довольно странная манера гово-
рить о Роло и Гекторе — ненавязчиво, так, словно
они уехали на время. Таким образом, Делия посто-
янно находилась под предусмотрительной и тщатель-
ной опекой. Когда же к родителям присоединился
Марио, не менее сдержанный и благоразумный, чем
они, все трое окружили Делию некой защитной обо-
лочкой, тонкой постоянной пеленой, становившейся
почти прозрачной по вторникам и четвергам и на-
стойчиво сгущавшейся с субботы до понедельника,
Делия мало-помалу стала проявлять признаки ожив-
ления, однажды села за пианино, в другой раз сыг-
рала партию в лото; стала ласковой с Марио, уса-
живала его у окна в зале и делилась с ним планами
насчет новых платьев и вышивок. Она никогда не
заговаривала ни о десертах, ни о конфетах, слегка
удивленный, Марио приписывал это ее деликатности,
боязни наскучить ему. Старики Маньяра наперебой
хвалили ликеры, которые готовила Делия, и как-то
вечером предложили Марио выпить рюмочку, но Де-
лия, резко вмешавшись, сказала, что это ликеры для
женщин и что она почти все выпила. «Гектору...» —
жалобным голосом начала мать, но тут же умолкла,
чтобы не расстраивать Марио. Потом они поняли,
что Марио воспринимает упоминания о женихах спо-
койно. С тех пор речь о ликерах больше не заходила,
пока Делия, приободрившись, не захотела испробо-
вать новые рецепты. Марио запомнился этот вечер,
потому что он только что получил повышение по
службе и, узнав об этом, первым делом купил ко-
робку конфет для Делии. Когда он пришел, старики
24
мирно толковали о чем-то, слушая радиоприемник с
наушниками, и заставили его остаться в столовой,
чтобы послушать, как поет Росита Кирога. Потом
он сказал им о своем повышении и о том, что купил
Делии в подарок конфеты.
— Вот это ты зря, — сказали они, — но уж
ладно, отнеси ей, она в зале. — И проводив его
взглядами, они еще долго смотрели друг на друга,
пока сеньор Маньяра не снял наушники, так, словно
это был лавровый венок, а сеньора со вздохом отвела
глаза. Вид у обоих вдруг стал несчастный, поникший.
Дрожащей рукой сеньор Маньяра поднял рычажок
приемника.
Увидев коробку, Делия почти не обратила на нее
внимания, но, попробовав вторую конфету, с мятной
начинкой, обсыпанную орехами, сказала Марио, что
тоже умеет делать конфеты. Словно чувствуя себя
виноватой, что так о многом не говорила ему раньше,
она стала оживленно рассказывать про то, как готовит
начинку, как обливает уже готовые конфеты шокола-
дом или мокко. Лучший ее рецепт были конфеты с
апельсиновой начинкой, пропитанные ликером, и, взяв
одну из принесенных Марио, она воткнула в нее игол-
ку, демонстрируя, как она впрыскивает ликер; Марио
глядел на ее белые пальцы, сжимавшие темный шо-
коладный комок, и она напоминала ему хирурга во
время сложной операции, выдерживающего тонкую ар-
тистическую паузу. Конфета в пальцах Делии вдруг
показалась ему похожей на маленькое живое сущест-
во — мышонка, в котором ковыряются иглой. Марио
почувствовал непривычную дурноту, сладкий тошно-
творный комок подкатил к горлу. «Брось эту кон-
фету, -— захотелось сказать ему. — Брось ее сейчас
же, не ешь, ведь она живая, ведь это живая мышь».
Потом его отвлекли приятные мысли о повышении, и
он слушал, как Делия рассказывает про рецепт чайного
25
ликера, розового... запустив руку в коробку, он съел
подряд две или три конфеты. Делия улыбалась чуть
насмешливо. В голове его беспорядочно кружились
робкие, счастливые мысли. «Третий жених, — неожи-
данно подумалось ему. — А может быть, взять и так
и сказать: ваш третий жених, и все еще живой».
Чем дальше, тем рассказывать становится труд-
нее, подробности нашей истории незаметно путаются
с другими, не имеющими к ней отношения, и все
больше мелких подлогов скапливается в памяти за
внешней стороной воспоминаний; кажется, впрочем,
что он стал все чаще навещать дом Маньяра, все
глубже входил в жизнь Делии, ее вкусы и капри-
зы — так что старики, правда в довольно осторож-
ной форме, однажды попросили его позаботиться о
Делии, и он стал покупать ей все необходимое для
приготовления ликеров, фильтры и воронки, а она
принимала эти подношения с торжественной серьез-
ностью, в которой Марио чудились проблески любви
или, по крайней мере, более спокойное отношение к
умершему прошлому.
По воскресеньям после обеда он оставался за
столом со своими, и матушка Селесте, пусть и без
улыбки, но вознаграждала его за это лакомым куском
десерта и свежим, горячим кофе. Шушуканья тоже
в конце концов прекратились, по меньшей мере о
Делии не говорили в его присутствии. Кто знает, что
было тому причиной — пара затрещин, которые он
влепил младшему сынку Камилетти, или то, как он
резко обрывал все поползновения матушки Селесте,
но Марио стало казаться, что ему удалось заставить
их задуматься, что они простили Делию и даже по-
новому относятся к ней. Он никогда не говорил о
своей семье в доме Маньяра, так же как не упоминал
свою подругу в воскресных послеобеденных разгово-
рах. Он даже почти поверил в возможность двойной
26
жизни, в четырех кварталах одна от другой; угол
Ривадавия и Кастро Баррос служил как бы мостом,
удобным и необходимым. У него даже появилась
надежда, что будущее сблизит их дома и их семьи,
равнодушное к тому темному и отчужденному, что —
он чувствовал это иногда, наедине сам с собой —
все же происходит.
Кроме него, к Маньяра никто не ходил. Это от-
сутствие родственников и друзей слегка удивляло.
Марио не пришлось выдумывать какую -то особенную
манеру звонить в дверь, все и так знали, что это он.
Декабрь выдался жаркий, дождливый, Делия как раз
готовила крепкий апельсиновый ликер, и они пили
его, радостные, пока за окнами бушевала гроза. Ста-
рики Маньяра попробовать ликер отказались, уверяя,
что им будет от него плохо. Делия не рассердилась,
но, словно вся преобразившись, затаив дыхание сле-
дила за тем, как Марио сосредоточенно цедит из
крошечной сиреневой рюмки жгуче пахнущую ярко-
оранжевую жидкость. «Бросает в жар — умираю,
но вкусно», — приговаривал он. Делия, вообще го-
ворившая мало, когда была довольна, заметила: «Я
сделала его для тебя». Старики глядели на нее, слов-
но желая прочесть в ее глазах тайну рецепта, мель-
чайшие подробности двухнедельной метаморфозы.
О том, что Роло нравились ликеры Делии, Марио
узнал по нескольким словам, оброненным стариком
Маньяра, когда Делии не было в комнате: «Она
часто готовила ему напитки. Но Роло боялся за серд-
це. Алкоголь вреден для сердца». После такого де-
ликатного намека Марио теперь понимал, откуда взя-
лась та свобода, с какой Делия себя держит, с какой
садится за пианино. Он едва не решился спросить
у стариков, что нравилось Гектору, чем — сладким
или ликерами — угощала Делия Гектора. Он по-
думал о конфетах, которые Делия снова пробовала
27
делать и которые сушились сейчас, разложенные ря-
дами на полке в комнате перед кухней. Что-то под-
сказывало Марио, что конфеты у Делии получат-
ся необыкновенные. После неоднократных просьб он
добился: она разрешила ему попробовать штучку. Он
уже собирался уходить, когда Делия принесла ему
на пробу конфету, белую, воздушную, в мельхиоро-
вой розетке. Пока он медленно жевал конфету —
пожалуй, чуть горьковато, редкое сочетание привкуса
мяты и мускатного ореха, — Делия стояла, скромно
потупясь. Похвалы она решительно отклонила; это
была всего лишь проба, пока еще совсем не то, чего
она хочет. Однако под конец следующего визита —
тоже вечером, когда прощальные сумерки уже сгус-
тились вокруг пианино, — она дала ему попробовать
еще. Чтобы отгадать вкус, Марио должен был за-
крыть глаза, он подчинился и не сразу угадал легкий,
едва уловимый вкус мандарина, исходящий из самой
глубины шоколадной массы. Что-то мелко похрус-
тывало на зубах, ему так и не удалось уловить вкус,
но все равно было приятно почувствовать хоть какое-
то сопротивление в этой вязкой сладкой мякоти.
В результате Делия осталась довольна, сказала
Марио, что вкус, как он его описал, похож на то,
чего она добивается. Однако предстояли еще пробы,
надо было отладить все тонкости. Старики сказали
Марио, что Делия совсем не подходит к пианино и
целыми часами возится то с ликерами, то с конфе-
тами. В их тоне не слышалось упрека, но и довольны
они тоже не были; Марио догадался, что их расстра-
ивают расходы Делии. Тогда он потихоньку попросил
у Делии список всех необходимых ингредиентов. В
ответ она сделала то, чего никогда не делала прежде:
обвив руками его шею, поцеловала в щеку. Губы ее
чуть пахли мятой. Марио прикрыл веки, чувствуя,
что его неудержимо тянет еще раз, с закрытыми
28
глазами, просмаковать запах и вкус. И поцелуй по-
вторился, уже более долгий, с легким стоном.
Он не помнит, ответил ли на поцелуй; скорее всего,
просто стоял, безвольно, молча, впивая запах и вкус
Делии, в полутьме зала. Потом она играла на пианино,
как еще не играла никогда, и попросила его прийти
завтра. Никогда она еще не говорила с ним таким
голосом, никогда они еще так не молчали. Старики
что-то заподозрили, потому что ворвались в залу, по-
трясая газетами, где сообщалось о летчике, пропавшем
без вести над Атлантикой. Кто-то зажег свет, и Делия
рассерженно встала из-за пианино; Марио на мгнове-
ние показалось, что в ее движениях мелькнуло что-то
отчаянное, бешеная поспешность, с какой тысяченожка
убегает от света по стене. Стоя в дверях, она судо-
рожно двигала руками, но потом, словно пристыжен-
ная, вернулась в комнату, исподлобья глядя на стари-
ков; она глядела исподлобья и улыбалась.
Спокойно, как о чем-то окончательно ясном, ду-
мал в тот вечер Марио о том, как хрупок покой
Делии, постоянно тяготимой памятью о двух смертях.
Что ж, Роло — еще куда ни шло; но смерть Гектора
переполнила чашу, это был тот последний толчок, от
которого зеркало разлетается вдребезги. От прежней
Делии остались ее утонченные увлечения, хитрая воз-
ня с кулинарными рецептами и животными, ее от-
ношения с простыми незаметными вещами, тяга к
ней бабочек и кошек, аура ее медленного, как бы
угасающего дыхания. Он поклялся окружить ее без-
граничной лаской и заботой, на долгие годы увезти
в мир целительно светлых комнат и парков, далеких
от печальных воспоминаний; быть может, ему не сто-
ило и жениться на Делии, а просто длить эту без-
мятежную любовь до тех пор, пока она окончательно
не убедится, что в облике третьего жениха с ней ря-
дом идет вовсе не смерть, а жизнь.
29
Когда он стал приносить Делии экстракты и эс-
сенции, то решил, что старики обрадуются, напротив,
они стали дуться, глядели молча, косо, и все же под
конец смирялись и уходили, особенно когда наступало
время проб, всегда в зале, почти в полной темноте,
и надо было закрывать глаза, чтобы определить —
после стольких колебаний, ведь речь шла о тончайших
вкусовых оттенках, — на что похож новый кусочек
сладкой мякоти, новое маленькое чудо на мельхио-
ровой розетке.
Вознаграждая внимание Марио, Делия соглаша-
лась пойти вместе в кино или прогуляться по Палермо.
Старики выражали ему все большую, понимающую
благодарность всякий раз, как он заходил за ней в
субботу вечером или в воскресенье утром. В то же
время он заметил, что Делия страшно недовольна,
когда старики остаются дома одни. Хотя и рядом с
Марио она не скучала, но когда им случалось выходить
вместе со стариками, веселилась от души, как в тот
раз, когда они вместе ходили на Сельскохозяйственную
выставку, просила купить ей пастилок и благосклонно
принимала в подарок игрушки, которые на обратном
пути не выпускала из рук, разглядывая их присталь-
ным, немигающим взглядом. Свежий воздух хорошо
на нее действовал; Марио заметил, как посвежела ее
кожа, стала уверенней походка. Было жаль, что по
вечерам она вновь возвращается к своим опытам, за-
мыкается над бесконечными операциями с весами и
щипчиками. Теперь конфеты поглотили ее настолько,
что она совсем забросила ликеры; теперь она уже
почти не давала пробовать новые образцы, не делилась
удачами. Старикам на пробу она вообще ничего не
давала; Марио безосновательно предполагал, что ста-
рикам просто не нравится любой новый вкус; они
предпочитали обычную карамель, и, когда Делия ос-
тавляла на столе коробку, не предлагая и в то же
30
время как бы предлагая им попробовать, они выбирали
самые простые по форме, те, что уже пробовали, а
некоторые конфеты даже разрезали, чтобы проверить
начинку. Марио забавляло глухое недовольство, с ка-
ким Делия сидела за пианино, ее притворно безраз-
личный вид. Было заметно, что у нее есть для него
новости, в последний момент она приносила с кухни
мельхиоровую розетку; однажды уже успело стемнеть,
пока она играла, и она позволила Марио проводить
ее на кухню — посмотреть новые конфеты. Она за-
жгла свет, и Марио увидел спящего в углу кота и
тараканов, стремительно разбегавшихся по плиткам по-
ла. Он вспомнил кухню в своем доме, матушку Се-
лесте, посыпающую вдоль стен желтый порошок. В
тот вечер у конфет был вкус мокко и необычный
соленый привкус (там, где сам вкус уже, казалось,
кончался), словно утаенная в самой глубине слезинка;
глупо было думать, но он подумал о тех слезах, о той
ночи, когда Роло плакал у дверей.
— Рыбка грустит, — сказала Делия, указывая
на большой стеклянный сосуд с камушками на дне
и искусственными водорослями. Розовая, полупро-
зрачная рыбка дремала, мерно открывая и закрывая
рот. Ее холодный глазок глядел на Марио, как живая
жемчужина. Марио показалось, что глаз тоже соле-
ный, как слезинка, растаявшая у него во рту.
— Надо поскорей сменить воду, — подсказал он.
— Незачем, она уже больная и старая. Завтра
она умрет.
Слова эти как будто вернули Марио к самому
худшему, к скорбной, траурной Делии первых дней.
Все это было еще так близко: роковая ступенька и
пристань, фотографии Гектора среди чулок и летних
юбок. Засушенный цветок с похорон Роло был при-
колот к картинке на обратной стороне дверцы пла-
тяного шкафа.
31
Перед уходом он попросил ее выйти за него за-
муж осенью. Делия не ответила, опустила глаза, вни-
мательно разглядывая пол, словно ища прятавшегося
между паркетинами муравья. Они никогда еще не
говорили об этом, казалось, Делия хочет свыкнуться
с мыслью, прежде чем ответить. Внезапно выпря-
мившись, она взглянула на Марио, глаза ее блестели.
В эту минуту она была очень красива, губы дрожали.
Она повела рукой, словно открыла невидимую в воз-
духе дверцу, и что-то загадочное, почти волшебное
было в ее жесте.
— Теперь ты мой жених, — сказала она. — Что
ж, это совсем другое дело.
Матушка Селесте выслушала новость, не сказав
ни слова, отставила утюг и весь день не показывалась
из своей комнаты, куда один за другим входили бра-
тья Марио и выходили с вытянувшимися лицами и
пустыми пузырьками из-под гесперидина. Марио по-
шел на футбол, а вечером отправился к Делии с
букетом роз. Старики Маньяра встретили его в зале,
обняли, наговорили всякой всячины, не обошлось без
бутылки портвейна и пирожных. В обращении их
появилось что-то родственное и одновременно от-
чужденное. Теперь они были уже не просто друзьями
и глядели на Марио как на человека близкого, о
котором известно все с младых лет. Марио поцеловал
Делию, расцеловался со старушкой Маньяра и, креп-
ко обнимая будущего тестя, хотел было сказать, что
они могут доверять ему, что он будет новой опорой
их семейного очага, но подходящих слов не нашлось.
Заметно было, что старики тоже что-то хотят сказать
ему, но никак не могут решиться. Шурша газетами,
они ушли в свою комнату, и Марио остался наедине
с Делией и пианино, с Делией и призывными, про-
никнутыми страстью звуками.
32
Пару раз за время помолвки он собирался назна-
чить старику Маньяра встречу где-нибудь вне дома,
чтобы поговорить с ним об анонимках. Потом решил,
что это будет излишне жестоко и ненужно, ведь все
равно он ничего не мог поделать с этими жалкими
людьми, которые его преследовали. Самая неприят-
ная пришла в субботу, в полдень, в голубом конверте,
откуда на Марио глядела фотография Гектора в «По-
следнем часе», рядом с заметкой, в которой несколь-
ко строчек было подчеркнуто синими чернилами.
«Как уверяют родственники, только глубокое отчая-
ние могло толкнуть его на самоубийство». Он поче-
му-то подумал, что родственники Гектора ни разу
не появлялись у Маньяра. Может быть, заходили в
первые дни. Потом он вспомнил про розовую рыбку;
старики говорили, что это подарок матери Гектора.
Розовая рыбка умерла в день, предсказанный Де-
лией. Только глубокое отчаяние могло толкнуть. Он
сжег конверт, вырезку, еще раз припомнил всех, на
кого могло пасть подозрение, и решил поговорить
с Делией начистоту, чтобы избавить ее от этих не-
выносимых, отовсюду сочащихся, липких, ядовитых
сплетен. Через пять дней (он так и не говорил ни с
Делией, ни со стариком) пришла вторая. На листке
плотной голубой бумаги сначала, неизвестно почему,
стояла звездочка, потом было написано: «Вы, это,
поосторожней, если будете спускаться по ступень-
кам». От конверта исходил слабый запах миндаль-
ного мыла. Марио подумал, не пользуется ли мин-
дальным мылом девица сверху, а под конец, неумело
храбрясь, даже перерыл комод матушки Селесте и
сестры. И снова он сжег письмо, снова ничего не
сказал Делии. Стоял декабрь, жаркий, один из жар-
ких декабрей двадцатых; теперь после ужина он шел
прямо к Делии, и они ходили и беседовали в ма-
леньком саду за домом или обходили кругом квартал.
2 X. Кортасар
33
Из-за жары они ели меньше конфет, и, хотя Делия
не отказалась от своих экспериментов, теперь она
реже приносила образцы в залу, предпочитая хранить
их в старых коробках, каждую в отдельном углуб-
лении, накрывая сверху светло-зеленой, как трава
газона, бумагой. Марио заметил, что она беспокойна,
как бы начеку. Иногда, сворачивая за угол, она ог-
лядывалась, и в тот вечер, когда она мотнула головой,
проходя мимо почтового ящика на углу Медрано и
Ривадавия, Марио понял, что у нее тоже есть свои
незримые мучители, что, ничего не говоря друг другу,
они испытывают одно и то же чувство затравлен-
ности.
Он встретился со стариком Маньяра в немецкой
пивной на углу Кангальо и Пуэйрредон, без конца
заказывал ему пиво с жареной картошкой, но тот
сидел молча, осовев, и недоверчиво поглядывал на
Марио, словно в самой их встрече ему чудилось
нечто подозрительное. Марио с улыбкой сказал, что
не собирается просить денег, рассказал напрямик об
анонимках, о том, что Делия нервничает, о почтовом
ящике на углу Медрано и Ривадавия.
— Конечно, как только мы поженимся, это без-
образие прекратится. Но я хочу, чтобы вы мне по-
могли ее защитить. Такие вещи для нее опасны. Она
человек чувствительный, деликатный.
— Хочешь сказать, что она может свихнуться,
верно я понял?
— Нет, нет, я не про то. Но если она тоже
получает анонимки и ничего не говорит, и все это
у нее копится...
— Плохо ты знаешь Делию. Анонимки ей... на
анонимки ей наплевать. Она покрепче, чем ты ду-
маешь.
— Но послушайте, она сама не своя, что-то с ней
происходит, —• защищался сбитый с толку Марио.
34
— Не в этом дело, пойми. — Старик громко
прихлебывал и говорил еле внятно. — Она и раньше
такая была, уж я-то ее знаю.
— Когда это раньше?
— Раньше — значит до того, как те померли,
дуралей. Расплатись, мне пора.
Марио хотел возразить, но старик Маньяра уже
ковылял к дверям. Выходя, он слабо махнул на про-
щание и пошел в сторону Онсе, понурив голову.
Марио не решился ни пойти за ним, ни даже хоро-
шенько задуматься над тем, что только что услышал.
Как тогда, вначале, он снова оказался один против
всех: девицы сверху, матушки Селесте, против семьи
Маньяра. Даже против Маньяра.
Делия что-то заподозрила, потому что встретила
его не так, как обычно, много говорила и испытующе
глядела на Марио. Возможно, старики рассказали ей
о встрече в пивной; Марио ждал, пока она сама не
коснется этой темы, но она предпочла сесть за пи-
анино и стала наигрывать то песенки из «Розмари»,
то Шумана, то танго Пачо, страстные, с придыха-
ниями — так, что наконец появились и старики с
галетами и малагой и зажгли весь свет. Говорили
про Полу Негри, про преступление в Линьяре, про
частичное затмение и про то, что у кота расстройство
желудка. Делия считала, что кот наелся волос и надо
дать ему касторки. Старики с ней не спорили, но
слушали недоверчиво. Припомнили знакомого вете-
ринара, полынный отвар. Решили оставить кота в
саду, пусть сам найдет целебную травку. Но Делия
сказала, что кот все равно умрет, даже если касторка
и поможет ему немного. С улицы донеслись крики
газетчика, и старики бросились покупать «Последний
час». По молчаливому знаку Делии Марио поту-
шил в зале свет. Осталась только лампа на столи-
ке в углу, бросавшая пятна тусклого желтого света
35
на салфетку с футуристическим узором. Над пианино
повис мягкий полумрак.
Марио спросил Делию, готовит ли она подвенеч-
ное платье и какой месяц — март или май — больше
подходит для свадьбы. Собираясь с духом, он вы-
жидал минуту, чтобы завести разговор об анонимках,
и каждый раз страх ошибиться удерживал его. Делия
сидела рядом с ним на темно-зеленом диване, и пла-
тье ее смутно голубело в полутьме. Он хотел поце-
ловать ее, но почувствовал, как она сжалась и слегка
отодвинулась.
— Мама еще придет прощаться. Подожди, пока
они лягут...
Слышно было, как за стеной ходят старики, шур-
шат газетами, говорят о чем-то не умолкая. В тот
вечер, хоть и пол-одиннадцатого, им не хотелось спать
и они громко переговаривались. Делия снова села к
пианино и словно с каким-то упрямством начала играть
бесконечные креольские вальсы, каждый из которых
повторялся «da capo al fine»1, с затейливыми пассажа-
ми, пусть несколько пошловатыми, но приводившими
Марио в восторг, и она играла, пока старики не при-
шли пожелать им спокойной ночи и чтобы они не
засиживались, потому что теперь он, Марио, как член
семьи, должен заботиться о Делии и следить, чтобы
она не полуночничала. Наконец они ушли, словно не-
хотя, но уже совсем засыпая, и ночь жарко задышала
во входную дверь и окно залы. Марио захотелось
холодной воды, и он пошел на кухню, хотя Делия
сама хотела принести ему и немного встревожилась.
Когда он вернулся, Делия стояла у окна, глядя на
пустынную улицу, по которой раньше, вот так же
вечером, уходили от нее Гектор и Роло. Как бы лун-
1 От начала до конца (ит.).
36
ный отсвет лежал на полу у ног Делии, на мельхио-
ровой розетке, которую Делия держала в руках, как
еще одну, маленькую луну. Она не хотела, чтобы он
пробовал при стариках, пусть поймет, как надоели ей
их упреки, они всегда считали, что она злоупотребляет
добротой Марио, уговаривая его попробовать новые
конфеты, нет, конечно, если он не хочет, но она никому
так не доверяет, как ему, а старики просто не способны
оценить необычный вкус. Словно умоляя, протягивала
она ему конфету, но теперь Марио понимал затаенное
желание, звучавшее в ее голосе, все вокруг вдруг стало
светло и ясно, но не от лунного света и даже не от
слов Делии. Поставив полный стакан на пианино (он
так и не пил на кухне), он взял двумя пальцами
конфету, а Делия стояла рядом в ожидании приговора,
и дыхание ее было тяжелым, словно все зависело от
этой минуты, она молчала, но лицо ее было напря-
женно-выжидательным, глаза широко раскрылись —
или то была вина освещения, — а по телу пробегала
дрожь, она задыхалась, да, почти задыхалась, когда
Марио подносил ко рту конфету, делая вид, что хочет
откусить, опускал руку, и Делия стонала, словно кто-то
неожиданно мешал ей достичь высшей точки блажен-
ства. Слегка сжимая конфету с боков свободной рукой,
он не спускал глаз с Делии, лицо которой белое как
снег, как маска Пьеро, отвратительно кривилось в по-
лутьме. Пальцы разломили конфету напополам. Лун-
ный свет отвесно упал на белесое тельце таракана,
голое, без кожицы, а вокруг, смешанные с мятой и
марципаном, лежали кусочки ножек и крыльев, посы-
панные мелко истолченным панцирем.
Он швырнул остатки конфеты ей в лицо, и Делия
зарыдала, закрыв лицо руками, задыхаясь от сотря-
сающей все ее тело икоты, и рыдания ее становились
все надрывней, как в ту ночь, когда погиб Роло, и
тогда пальцы Марио сжали ее горло, словно чтобы
37
защитить ее от ужаса, рвущегося из груди, от ут-
робных жалобных всхлипов, от судорог смеха, нет,
он хотел только, чтобы она замолчала, и сжимал
пальцы все сильнее, только чтобы она замолчала,
ведь девица сверху уже, наверное, слушает, замирая
от удовольствия, так что надо было заставить ее
замолчать во что бы то ни стало. Из-за его спины,
с кухни, где он нашел кота с воткнутыми в глаза
щепками, ползущего из последних сил, чтобы все же
умереть в доме, доносилось дыхание проснувшихся
стариков Маньяра, которые прятались в столовой,
чтобы подслушивать, он был уверен, что Маньяра
все слышали и сейчас там, за дверью, в темноте
столовой, прислушиваются, к тому, как он хочет за-
ставить замолчать Делию. Он ослабил хватку, и Де-
лия упала на диван, скрюченная, с посиневшим ли-
цом, но живая. Он слышал, как тяжело дышат за
дверью старики, ему было так жаль их: из-за самой
Делии, из-за того, что он еще раз оставляет их с
нею, живой. Он уходил и оставлял их с ней — как
Гектор, как Роло. Ему было очень жаль стариков
Маньяра, которые сидели, притихнув, там, в темноте,
и ждали, что он — или все равно кто — заставит
умолкнуть плачущую Делию, оборвет этот ее плач.
НЕПРЕРЫВНОСТЬ ПАРКОВ
Он начал читать роман несколько дней назад. За-
бросив книгу из-за срочных дел, он вернулся к ней
лишь в вагоне, на обратном пути в усадьбу; постепенно
его захватывало развитие сюжета, фигуры персонажей.
Под вечер, написав письмо своему поверенному и об-
судив с управляющим вопросы аренды, он вновь рас-
крыл книгу в тишине кабинета, выходившего окнами
в парк, где росли дубы. Устроившись в любимом крес-
ле, спиной к двери, вид которой наводил бы его на
мысль о нежеланных посетителях, и поглаживая левой
рукой зеленый бархат, он принялся читать последние
главы. Его память усваивала без всякого труда имена
и характеры героев; почти сразу же он втянулся в
интриги захватывающего сюжета. С каким-то извра-
щенным наслаждением он с каждой строкой отходил
все дальше от привычной обстановки и в то же время
чувствовал, что его голова удобно покоится на бархате
высокой спинки, что сигареты лежат под рукой, а за
окнами, среди дубов, струится вечерний воздух. Слово
за словом, поглощенный неприглядной ссорой героев,
образы которых делались все ближе и яснее, начинали
двигаться и жить, он стал свидетелем последней их
встречи в горной хижине. Первой туда осторожно во-
шла женщина; следом появился любовник, на лице его
39
алела свежая царапина: он только что наткнулся на
ветку. Она самозабвенно останавливала кровь поцелуя-
ми, но он отворачивался от нее, он пришел сюда не
затем, чтобы повторять обряды тайной связи, укрытой
от чужих глаз массой сухих листьев и лабиринтом тро-
пинок. На груди его грелся кинжал, а под ним билась
вера в долгожданную свободу. Тревожный диалог ка-
тился по страницам, как клубок змей, и чувствовалось,
что все давно предрешено. Даже эти ласки, опутавшие
тело любовника, как будто желая удержать и разубе-
дить его, лишь напоминали о ненавистных очертаниях
другого тела, которое предстояло уничтожить. Ничто
не было забыто: алиби, случайности, возможные ошиб-
ки. Начиная с этого часа у каждого мига имелось свое,
особое назначение. Они дважды повторили весь план,
и торопливый шепот прерывался лишь движением руки,
поглаживающей щеку. Начинало смеркаться.
Уже не глядя друг на друга, накрепко связанные
общим делом, они расстались у дверей хижины. Ей
следовало уйти по тропе, ведущей к северу. Двинувшись
в противоположном направлении, он на секунду обер-
нулся посмотреть, как она убегает прочь, как колышутся
и отлетают назад распущенные волосы. Он тоже по-
бежал, укрываясь за деревьями и оградами, и наконец
в сиреневатых вечерних сумерках различил аллею, иду-
щую к дому. Собаки должны были молчать, и они
молчали. Управляющий не должен был встретиться в
этот час, и его здесь не было. Любовник поднялся по
трем ступеням на веранду и вошел в дом. Сквозь
стучавшую в ушах кровь он слышал слова женщины:
сперва голубая гостиная, потом галерея, в глубине —
лестница, покрытая ковром. Наверху две двери. Никого
в первой комнате, никого во второй. Дверь в кабинет,
и тут — кинжал в руку, свет, слабо льющийся в окна,
высокая спинка кресла, обитого зеленым бархатом, и
голова человека, который сидит в кресле и читает роман.
РЕКА
Ну что же, положим, ты уходила, пообещав напо-
следок броситься в воду или что-то в этом же роде,
обычные глупости, которые только и могут произно-
ситься глубокой ночью, на скомканной простыне, ват-
ным языком, а я их едва слышу, несмотря на твои
попытки легкими прикосновениями привлечь мое вни-
мание, так как давно уже глух к подобным твоим
словам, скользящим по ту сторону моих закрытых
глаз, по ту сторону сна, увлекающего меня куда-то
вниз. А впрочем, это и к лучшему, что мне за дело,
ушла ли ты, утонула ли, или все еще идешь по
набережной, глядя в воду, а кроме того, все не так,
ведь ты еще здесь и прерывисто дышишь во сне, и
ты не уходила, уйдя среди ночи, когда сон меня еще
не сморил, ибо мне помнится, что ты собиралась
броситься в Сену или что тебе было страшно, однако
ты передумала, и вот уже ты совсем рядом, и ты
слегка колеблешься во сне, как если бы тебе снилось,
что ты все же ушла и наконец оказалась на набе-
режной и бросилась в воду. И так из раза в раз,
чтобы потом заснуть с опухшими от глупых слез
глазами и спать до одиннадцати, часа, когда разносят
утренние газеты с сообщениями о тех, кто действи-
тельно утопился.
41
До чего ты смешна. Твоя патетическая реши-
тельность, такие театральные жесты, как потреб-
ность, уходя, хлопнуть дверью, заставляют задаться
вопросом, неужели ты и впрямь веришь в свои уг-
розы, в свой дешевый шантаж, набившие оскомину
полные драматизма сцены, замешенные на слезах,
реестр эпитетов и упреков. Ты достойна другого
мужчины, который не оставит твои слова без ответа,
с которым вы мало-помалу вырастете в идеальную
пару, в потихоньку смердящих мужчину и женщи-
ну, разлагающихся, глядя друг другу в глаза, чтобы
удостовериться в ничтожной отсрочке, и снова жить,
и снова ринуться в утверждение истинности невоз-
деланного клочка земли и дна кастрюли. Итак, пред-
почитаю молчать, закуриваю сигарету и слушаю тебя,
слушаю твои жалобы (согласен, однако чем же я
могу помочь) или же, что куда предпочтительнее,
засыпаю, убаюкиваемый твоими привычными про-
клятиями, прикрыв глаза и совместив на мгновение
первые приливы сна с забавными взмахами твоих
рук в ночной рубашке при свете люстры, которую
нам подарили в день нашей свадьбы, и наконец,
по-видимому, засыпаю, взяв с собой (признаюсь тебе
в этом почти с любовью) все мало-мальски пригод-
ное из твоих жестов и упреков, клокочущий звук,
искажающий губы, посиневшие от негодования. Мои
сны от этого станут богаче, в них, поверь мне, то-
питься никто не станет.
Будь это так, что тебя держит в этой постели,
которую ты готова сменить на другую, широкую и
струящуюся. Ты спишь и во сне слегка шевелишь
ногой, придавая простыне все новые и новые очер-
тания, похоже, ты чем-то раздражена или, скорее,
огорчена, и твои губы, напитанные презрением, уста-
лостью и горечью, едва ли не препятствуют дыха-
нию, порывистому, как ветерок, и не будь я ожес-
42
точен из-за вечных твоих пустых угроз, я, как преж-
де, считал бы тебя прекрасной, как если бы во сне
ты снова стала бы почти желанной, возвращая нас
к утраченной близости и прежним чувствам, столь
далеким от этого тревожного утра, зашелестевшего
шинами и заголосившего холопствующими петуши-
ными криками. Стоит ли снова и снова задаваться
вопросом, действительно ли ты ушла и ты ли это
хлопнула дверью в тот самый миг, когда я погру-
жался в беспамятство, поэтому-то, наверное, я и
хочу касаться тебя, пусть даже и не сомневаясь в
том, что ты здесь, что ты так никуда и не вышла,
это всего лишь ветер захлопнул дверь, мне помере-
щилось, что ты ушла, а ты тем временем, не до-
гадываясь, что я сплю, запугивала меня угрозами.
И все же я к тебе прикасаюсь лишь потому, что
так приятно в зеленоватом предрассветном полумра-
ке дотронуться до вздрогнувшего и отпрянувшего
плеча. Мои пальцы повторяют безупречную линию
шеи, меня ласкает твое ночное, приторно-сладкое
дыхание, и вот уже неосознанно привлекаю к себе
твое едва прикрытое простыней тело, и, хотя, глухо
протестуя, ты изгибаешься, пытаясь высвободиться,
мы оба прекрасно знаем эту игру, чтобы в нее не
верить, так уж заведено, чтобы ты отворачивалась,
что-то отрывисто бормотала, отбиваясь всем своим
дремотным и покоренным телом, все равно в эти
мгновения мы нерасторжимы, раз черная и белая
нити свирепо сплетаются, как пауки в кувшине. Про-
стыня вспыхивает белыми складками, прорезывает
воздух и растворяется во мраке, и тогда рассвет
обволакивает нас, уже нагих, единым вязким колеб-
лемым светом, хотя ты все еще сопротивляешься,
вскидываешь руки, сжимаешься, и вдруг — беше-
ные всплески бедер, и снова защелкнуты адовы кле-
щи, готовые отторгнуть меня от меня самого. Мне
43
приятно владеть тобой (как и прежде, неспешно, с
ритуальной изысканностью), бережно гнуть твои ка-
мышовые руки, приноравливаясь к блаженству тре-
пещущего тела, распахнутых глаз, пока наконец ты
не затихаешь в плавных муаровых ритмах, пузырь-
ками со дна ко мне поднимаясь, я с нежностью за-
пускаю пальцы в твои рассыпавшиеся по подушке
волосы, с удивлением вижу, как в зеленом полумраке
к тебе струится моя рука, и я уже знаю, что тебя
только что извлекли из воды, конечно же, слишком
поздно, и ты лежишь теперь на каменной набереж-
ной, в обрамлении туфель и криков, лежишь лицом
кверху, нагая, и влажны твои волосы, и распахнуты
твои глаза.
ОТРАВА
В субботу дядя Карлос приехал часам к двенадцати
и привез машину для уничтожения муравьев. Нака-
нуне за столом он сказал, что поедет за ней, и мы
с сестрой ожидали увидеть огромное, грозное и мощ-
ное сооружение. Бандфилдские черные муравьи были
нашими давнишними знакомцами; едят они все под-
ряд, муравейники устраивают в земле и в фундаменте
домов, прогрызая скрытые от глаз дыры в том ук-
ромном месте, где дом уходит под землю, но черным
муравьям нигде не укрыться, когда они цепочкой
снуют взад-вперед, таща кусочки листьев, которые
на самом-то деле не просто кусочки листьев, а ку-
сочки растений из нашего сада; вот именно поэтому
мама и дядя Карлос решили купить машину для унич-
тожения муравьев и покончить с ними.
Помню, что первой дядю Карлоса увидела сестра,
она увидела, как он едет по улице Родригеса Пеньи
со станции на извозчике, и с криком ворвалась в
боковой проулок: «Дядя Карлос едет, машину везет!»
Я стоял в кустах бирючины — они росли вдоль
ограды между нашим садом и садом Лилы, и мы с
ней разговаривали через эту проволочную ограду, я
ей рассказывал, что после обеда мы испробуем ма-
шину, и Лиле это было интересно, но, конечно, не
45
очень, потому что и машины, и муравьи девочек не
очень занимают, и внимание Лилы привлек к себе
только дым, который должен был повалить из ма-
шины и убить всех муравьев.
Услышав громкие крики сестры, я сказал Лиле,
чтобы она тоже шла помогать сгружать машину, а
сам с боевым кличем индейцев помчался по проулку;
бежал я особым способом, который сам недавно изо-
брел, не сгибая коленей и как бы поддавая ногой
мяч. Я даже ничуть при этом не уставал, словно бы
не бежал, а летел, но все же полет этот был совсем
не такой, как в том сне, что мне тогда все время
снился: будто бы я как-то слегка поворачиваю свой
корпус и отрываюсь от земли, взлетаю сантиметров
на двадцать, и даже передать невозможно, до чего
же чудесно лететь над широкими улицами, то под-
нимаясь повыше, то снижаясь почти до земли, и
просыпаться во сне и будто бы знать, что вот те-
перь-то ты летишь на самом деле, а до того тебе
это только снилось, зато вот теперь ты летишь —
летишь; а просыпаясь по-настоящему, я всякий раз
словно ударялся, падая наземь, и становилось так
тоскливо опять возвращаться на землю и опять —
хочешь не хочешь — ходить по ней. Шагом или
бегом — все равно тяжело. Немного напоминал по-
лет только вот этот изобретенный мной способ бегать
в кедах, словно поддавая ногой мяч. Мне даже ка-
залось, что все это во сне, но все равно — тут и
сравнивать нечего.
У ворот уже стояли мама и бабушка, они разго-
варивали с дядей Карлосом и с извозчиком. Я по-
дошел не торопясь, иногда мне хотелось, чтобы меня
дожидались; и вот мы с сестрой стоим и смотрим
на упакованный в бумагу и обвязанный множеством
веревок тюк, который дядя Карлос с извозчиком
спускают на дорогу. Сперва я подумал, что это лишь
46
какая-то часть машины, но сразу же понял, что это
и есть сама машина, вся целиком, и она показалась
мне такой маленькой, что у меня упало сердце. Впе-
чатление от машины улучшилось, когда мы ее вно-
сили, потому что, помогая дяде Карлосу, я понял,
что машина очень тяжелая, и эта ее тяжесть заставила
поверить в ее мощь. Я сам снял с машины веревки
и бумагу, потому что мама и дядя Карлос занялись
маленьким пакетиком, вытащили из него жестянку с
отравой и тут же сообщили нам, что трогать жестянку
нельзя и что уже несколько человек умерли в муках
из-за того, что трогали жестянку. Сестра тут же
отошла от нас, сразу утратив всякий интерес, и еще
она, конечно, немножко испугалась, и я посмотрел
на маму, и мы засмеялись, ведь вся эта речь пред-
назначалась для сестры, а мне разрешается трогать
и машину, и жестянку с отравой, и вообще все.
Выглядела эта машина не очень-то здорово, не
как настоящая машина, у которой было бы по крайней
мере хоть колесо и оно бы вертелось, или хоть свис-
ток, из которого вырывалась бы струя пара. Наша
машина походила на черную железную печку, она
стояла на трех выгнутых ножках, одна дверца —
для углей, другая — для отравы, а сверху из нее вы-
лезала гармошка гофрированной металлической тру-
бы, к которой присоединялась еще одна трубка —
резиновая с наконечником. За завтраком мама про-
читала нам инструкцию по обращению с машиной, и
всякий раз, как она доходила до какого-нибудь места,
где говорилось об отраве, мы все смотрели на сестру,
и бабушка уже в который раз рассказывала, что во
Флоресе трое детей погибли оттого, что трогали жес-
тянку с отравой. Мы уже видели череп на ее крышке,
и дядя Карлос нашел старую ложку и сказал, что
ею мы будем наливать отраву и что все части машины
будут храниться на верхней полке в кладовке, где
47
хежат всякие инструменты. На улице была жарища,
ведь уже наступил январь, но арбуз мы ели холод*
ный-прехолодный, его черные косточки наводили ме-
ня на мысль о муравьях.
После сьесты, очень и очень долгой — сестра
читала детский журнал, а я в патьо разбирал мар-
ки — мы вышли в сад, и дядя Карлос установил
машину на круглой лужайке, где висели гамаки и
постоянно появлялись все новые муравейники. Ба-
бушка припасла угли, чтобы набить ими топку, а я,
замешав глину мастерком, изготовил в старом тазу
замечательную замазку. Мама и сестра уселись в
плетеные кресла, они хотели все видеть, а Лила смот-
рела сквозь ветки бирючины, пока мы ей не крик-
нули, чтобы шла к нам, но она сказала, что мама не
разрешила и что она и так все видит. Через прово-
лочную ограду по другую сторону сада уже загля-
дывали к нам девочки Негри, они много о себе во-
ображали, и мы с ними не играли. Звали их, бед-
няжек, Чола, Эла и Куфина. Были они неплохие, но
глупые, играть с ними было невозможно. Бабушка
их жалела, но мама никогда не приглашала их к нам,
потому что они начинали ссориться и с сестрой, и
со мной. Все три хотели командовать, а сами ни во
что не умели играть, ни в классики, ни в шарики,
ни в полицейского и вора, ни в кораблекрушение;
единственное, что они умели, так это смеяться как
дурочки и болтать о всяких глупостях, никому, по-
моему, не интересных. Их отец был городским со-
ветником, и они держали кур орпингтонской породы,
таких рыжеватых. У нас же были родайленды, луч-
шие в мире несушки.
Среди фруктовых деревьев, в зелени, машина вы-
глядела куда солиднее. Дядя Карлос набил ее горя-
чими углями и, пока она нагревалась, выбрал мура-
вейник и сунул в него наконечник, я все вокруг
48
обмазал глиной и утрамбовал, но не очень плотно,
чтобы не завалить подземные ходы, как рекомендо-
валось в инструкции. Тогда дядя Карлос отворил
дверцу для отравы и принес жестянку и ложку. От-
рава была изысканного фиолетового цвета, и нужно
было вылить большую ложку и мгновенно захлопнуть
дверцу. Едва мы налили отраву, как раздался словно
бы вздох, и машина заработала. Потрясающее было
зрелище: отовсюду вокруг воткнутого в муравейник
наконечника валил дым, и надо было снова и снова
бросать на землю глину и размазывать ее руками.
— Теперь они все передохнут, — сказал мой дя-
дюшка, очень довольный машиной.
Я стоял рядом, и руки у меня были по локоть в
глине, сразу видно, что это работа для настоящих
мужчин.
— Сколько времени нужно окуривать каждый
муравейник? — спросила мама.
— Не меньше получаса, — сказал дядя Кар-
лос. — Есть такие длиннющие ходы, что и вообра-
зить невозможно.
Я подумал, что он говорит о таких ходах, что
тянутся метра на два-три, ведь у нас было столько
муравейников, что ходы не могли быть уж слишком
длинными. Но как раз в это самое время мы услы-
шали такой пронзительный вопль Куфины, что его,
наверное, было слышно на станции, и все семейство
Негри высыпало в сад и сообщило нам, что из грядки
с салатом валит дым. Сперва я не хотел этому верить,
но так оно и было, ведь в ту же секунду Лила
сообщила мне из-за кустов бирючины, что у них идет
дым из-под персикового дерева, и дядя Карлос, по-
думав немного, подошел к проволочной ограде сада
Негри и попросил Чолу, не такую ленивую, как две
другие сестрицы, залеплять глиной те места, откуда
валит дым, а я перепрыгнул в сад Лилы и залепил
49
все входы в муравейник. Но дым пошел совсем в
других местах: в курятнике, за белой калиткой, из-
под боковой стены. Мама с сестрой помогали залеп-
лять глиной щели, и жутко представить себе, как
под землей в поисках выхода тянется густой-прегус-
той дым и в этом дыму корчатся в муках обезумевшие
муравьи, как те дети из Флореса.
В тот день мы трудились дотемна, и сестру по-
слали спросить у других соседей, не чувствуется ли
у них дым. Когда уже почти стемнело, машина за-
глохла, и я, вытащив наконечник из муравейника,
слегка копнул мастерком: в ямке было полным-полно
дохлых муравьев, а земля была фиолетовая, и несло
оттуда серой. Я накидал сверху глины, как на похо-
ронах, и высчитал, что погибло никак не меньше
пяти тысяч муравьев. Все пошли в дом, пора было
умываться и накрывать на стол, а мы с дядей Кар-
лосом еще задержались в саду, чтобы почистить и
убрать машину. Я спросил у дяди Карлоса, нельзя
ли мне самому сложить все части машины в кладо-
вую, где хранились инструменты, и дядя Карлос раз-
решил. На всякий случай я сполоснул руки после
того, как прикасался к жестяной ложке, хотя ложку
мы до того уже вычистили.
На следующий день было воскресенье, к нам при-
ехала тетя Роса с моими двоюродными братьями, и
мы весь день играли в полицейского и вора, сестра
и Лила тоже играли с нами, Лилу на этот раз мать
отпустила к нам. Вечером тетя Роса сказала маме,
что было бы хорошо, если бы мой двоюродный брат
Уго мог у нас остаться и пожить недельку в Бан-
филде, он ослаб, у него был плеврит, и ему необхо-
димо солнце. Мама ответила, что, мол, конечно, пус-
кай остается, и мы все обрадовались. Постель для
Уго устроили у меня в комнате, и в понедельник
прислуга привезла все, что ему было нужно на эту
50
неделю. Мы купались, Уго знал куда больше всяких
историй, чем я, но прыгал он не так далеко, как я.
Сразу было видно, что он из Буэнос-Айреса; вместе
с одеждой ему привезли две книжки Сальгари и
учебник ботаники, потому что ему нужно было го-
товиться к поступлению в лицей. В книге лежало
павлинье перо, я еще никогда такого не видел, оно
служило ему закладкой. Перо было зеленое с фио-
летово-синим глазком, все усыпанное золотыми кра-
пинками. Сестра попросила у него это перо, но Уго
не отдал, он сказал, что это перо ему подарила мама.
Он никому не позволял даже дотрагиваться до него,
только мне разрешал, потому что доверял, и я ак-
куратно брал перо за кончик стержня.
Дядя Карлос работал в конторе, поэтому в первые
дни недели мы машину больше в ход не пускали,
хотя я и говорил маме, что если она хочет, я могу
разжечь топку. Мама сказала, что лучше будет, если
мы подождем до субботы, и вообще на этой неделе
у нас маловато дров, да и муравьев столько, как
раньше, не видно.
— Их убавилось на пять тысяч, — сказал я.
Она посмеялась, но не возражала. Пожалуй, даже
лучше, что мне не разрешали запустить машину, не
то Уго тоже вмешался бы, он ведь из тех, кто все
знает и везде хочет сунуть нос. Лучше пусть он мне
не помогает, особенно из-за отравы.
Нам велели, чтобы мы во время сьесты не бегали
и не прыгали — боялись, как бы с кем-нибудь не
случилось солнечного удара. Сестра тоже хотела иг-
рать со мной и с Уго, она все время вертелась рядом
и старалась играть вместе с Уго. В шарики я обыграл
их обоих, но в бильбоке, уж не знаю почему, Уго
играл здорово и обыграл меня. Сестра все время
хвалила его, и я понимал, что ей хочется, чтобы он
стал ее кавалером; об этом стоило рассказать маме,
51
пусть влепила бы ей парочку затрещин, вот только
я не знал, что именно сказать маме, они ведь ничего
плохого не делали. Уго подсмеивался над сестрой,
только не очень заметно, и я готов был его расце-
ловать в эти минуты, но случалось это всегда во
время игры, и тут либо выиграл, либо проиграл, це-
ловаться некогда.
Сьеста длилась от двух до пяти, и это было лучшее
время, чтобы посидеть спокойно и заняться кому чем
захочется. Мы с Уго пересматривали марки, и я от-
давал ему дубликаты, учил раскладывать марки по
странам, и Уго задумал тоже обзавестись в будущем
году коллекцией марок — правда, только американ-
ских. Тогда у него не будет марок Камеруна, а они
все со зверями, но Уго утверждал, что без них кол-
лекция будет выглядеть солиднее. Сестра, конечно,
его поддержала и говорила мне наперекор, хоть са-
ма понятия не имела, где у марки правая сторона,
где левая. После трех появилась Лила, она пролезала
сквозь кусты бирючины и всегда держала мою сторону.
Ей нравились европейские марки. Один раз я дал
Лиле конверт с разными марками, но она его вернула,
сказав, что отец сочувствует ее желанию завести кол-
лекцию, но мать считает, что это совсем не для девочек
и что марки могут быть заразными; конверт с марками
с тех пор хранился у меня в шкафу.
Приходила Лила, и мы, чтобы не сердить до-
машних, забирались в глубь сада и растягивались там
на земле под фруктовыми деревьями. Девочки Негри
тоже выходили в сад, и я знал, что все три без ума
от Уго; переговаривались они очень громко и как-то
в нос, особенно громко вопила Куфина: «Где коробка
с нитками?» — Эла что-то ей отвечала, и у них
завязывалась перепалка, но они все это вытворяли,
только чтобы привлечь к себе внимание, и, пожалуй,
неплохо, что с их стороны кусты бирючины разрос-
52
лись особенно пышно и все заслоняли. Мы с Лилой
умирали от смеху, слушая их, а Уго зажимал нос и
говорил: «Кто же тут так развонялся?» Тогда Чо-
ла, старшая из сестер, говорила: «Видали, девочки,
сколько грубиянов нынче развелось?» А мы сидели
тихо, набравши в рот воды, чтобы не расхохотаться,
потому что лучше было с ними не связываться и не
вести себя как они; но уж когда они видели, что мы
играем в пятнашки, то буквально с ума сходили,
злились еще больше, и дело кончалось тем, что они
заводили свару между собой, да такую, что из дому
выходила мачеха и таскала их за волосы, и они,
плача, уходили из сада.
Мне нравилось играть с Лилой, ведь брат с се-
строй не любят играть вместе, если есть другие участ-
ники игры; так и моя сестра все время хотела играть
в паре с Уго. Мы с Лилой обыгрывали их в шарики,
но Уго больше нравилось играть в полицейского и
вора и в прятки, и все время надо было помнить об
этом и играть в то, что Уго нравится, но все равно
было замечательно, только нельзя было кричать, а
какая же это игра без крика? Когда играли в прятки
и считались, мне все время выходило водить и, уж
не знаю почему, только меня раз за разом обманы-
вали, и когда играли в жмурки, тоже. В пять часов
выходила в сад бабушка и выговаривала нам за то,
что мы были все в поту и перегрелись на солнце, но
мы старались ее рассмешить и целовали ее, и даже
Уго и Лила целовали бабушку, хоть и не были ее
внуками. Я заметил, что в эти дни бабушка часто
ходит посмотреть на кладовку с инструментами, и
понял, что она боится, как бы мы не стали играть с
какими-нибудь частями машины. Но такая глупость
никому и в голову не приходила после того, что
случилось с тремя детьми из Флореса, да к тому же
нам грозила бы и хорошая взбучка.
53
Иногда мне нравилось побыть одному, и в эти
минуты никого не хотелось видеть, даже Лилу. Осо-
бенно когда вечерело, незадолго до того, как в белом
халате выходила бабушка и принималась поливать
сад. В этот час земля уже не так раскалена, сильно
пахнет жимолость и помидоры на грядках, особенно
там, где по канавке течет вода и много разных ко-
зявок. Мне нравилось улечься на землю, припасть к
ней и вдыхать ее запах, чувствовать ее под собой,
горячую, с тем особым летним запахом, с которым
нечего и сравнивать ее запахи в другое время года.
Думал я о множестве разных вещей, но особенно о
муравьях: теперь, когда я своими глазами увидел,
что такое муравейник, я подолгу думал обо всех этих
подземных ходах, которые перекрещиваются во всех
направлениях и которых никто не видел. Они как
едва различимые под кожей прожилки у меня на
ногах, но они полны тайн и снующих взад-вперед
муравьев. Если бы человек поел отравы, с ним все
было бы точно так же, отрава пошла бы по жилкам,
как дым по подземным ходам, не очень-то большая
разница.
Но изучение в одиночку ползающих по кустам
помидоров козявок быстро мне надоедало. Я шел к
белой калитке и, ударив в нее, со всех ног мчался
прочь, как Буффало Билл, и, домчавшись до грядки
с салатом, перемахивал через нее, даже не задев зе-
леную травку по краям. Вместе с Уго мы стреляли в
мишень из пневматического лука или валялись в га-
маках, а сестра, выкупавшись, выходила во всем чис-
том и присоединялась к нам, иногда с нею купалась
и Лила. Мы с Уго тоже шли купаться, а совсем уж
под вечер выходили всей компанией за ограду, или
же сестра играла в зале на рояле, а мы сидели на
перилах и смотрели, как возвращаются с работы со-
седи, пока не приезжал и дядя Карлос; тогда мы всем
54
скопом бежали поздороваться и поглядывали, не при-
вез ли он какого-нибудь обвязанного розовой ленточ-
кой пакета или детского журнала. И вот, когда мы
как-то раз бежали к белой калитке, Лила споткнулась
о камень и разбила коленку. Бедная Лила изо всех
сил старалась не плакать, но слезы выступали на
глазах, и я подумал, что ее строгая-престрогая мать,
увидав разбитую коленку, скажет, что вот, ведешь
себя как мальчишка, и еще всякое... Мы с Уго сло-
жили руки крестом и унесли Лилу от белой калитки,
а сестра побежала за чистой тряпочкой и за спиртом.
Уго вдруг стал невероятно заботливым и хотел сам
помочь Лиле, и сестра тоже, лишь бы ей быть рядом
с Уго, но я их оттолкнул и сказал Лиле, что больно
будет всего одну секунду, и, если она хочет, то может
зажмуриться. Но она не захотела, и, пока я смазывал
ей коленку спиртом, не отрываясь, пристально глядела
на Уго, словно хотела ему показать, какая она храбрая.
Я сильно подул на ранку, а когда забинтовал ногу,
стало совсем хорошо и не больно.
— Иди лучше поскорее домой, — сказала моя
сестра, — тогда твоя мама не разозлится.
Лила ушла, и мне стало скучно с Уго и с сестрой,
они говорили о народной музыке: Уго видел в каком-
то фильме Де Каро и насвистывал танго, чтобы се-
стра их подбирала на пианино. Я пошел к себе в
комнату за альбомом с марками и все время думал
про то, как мать будет бранить Лилу, и вдруг Лила
будет плакать. Или у нее разболелось ушибленное
колено, как часто бывает. А какую немыслимую вы-
держку проявила Лила, когда ей смазывали колено
спиртом, и как она смотрела на Уго, не опуская глаз,
и не плакала.
На ночном столике лежала книга по ботанике, и
из нее высовывался стержень павлиньего пера. Уго
разрешил мне его рассматривать, поэтому я осторожно
55
вытащил перо из книги и положил под лампу, чтобы
хорошенько разглядеть. По-моему, пера красивее это-
го не бывало на свете. Оно походило на переливаю-
щиеся пятна в лужах, но какое же тут сравнение,
перо было куда красивее, зеленое и блестящее, как
жуки, которые живут на жерделях и у которых по
два длинных усика с мохнатыми шариками на концах.
В самом широком и самом зеленом месте пера от-
крывался фиолетово-синий глазок, весь осыпанный
золотыми крапинками, ничего подобного я никогда не
видел. Тут я сразу понял, почему эту птицу называют
«королевской», и чем больше я смотрел на перо, тем
больше самых странных мыслей о разных вещах, ка-
кие происходят в романах, лезло мне в голову, и в
конце концов мне пришлось положить перо на место,
иначе я украл бы его, а этого делать нельзя. А вдруг
Лила думает о нас, сидя одна дома (дом мрачный,
родители суровые), пока я здесь развлекаюсь с пером
и марками. Лучше отложить их в сторону и подумать
о бедной Лиле, такой храброй.
Ночью я никак не мог заснуть, сам не знаю по-
чему. У меня засело в голове, что Лиле плохо, что
у нее температура. Мне хотелось попросить маму
узнать у ее матери, как Лила, но это было невоз-
можно, во-первых, из-за Уго, он бы поднял меня на
смех, и еще потому, что мама рассердилась бы, узнав
о разбитой коленке и о том, что мы ей ничего не
сказали. Сколько раз я вроде бы уже почти засыпал,
но ничего не получалось, и в конце концов я решил,
что лучше будет пойти утром к Лиле и своими гла-
зами увидеть, как она себя чувствует, или окликнуть
ее из-за кустов бирючины. Я все же уснул, думая
о ней, о машине для уничтожения муравьев и о Буф-
фало Билле, но больше всего — о ней.
Наутро я поднялся раньше всех и пошел в свой
садик возле глициний. Мой садик — это всего лишь
56
грядка, но зато она была моя и больше ничья, мне
ее отвела бабушка, чтобы я сажал там, что только
захочу. Сперва я посадил канареечник, потом бататы,
но теперь мне нравились цветы и больше всех —
мой куст жасмина, у него был очень сильный аромат,
особенно ночью, и мама всегда говорила, что мой
куст самый красивый. Я со всех сторон окопал его,
лучшее из моих сокровищ, а потом вытащил со всей
землей, налипшей на корни, и позвал Лилу, она тоже
уже встала, и коленка у нее почти зажила.
— Уго уезжает завтра? — спросила она.
Я ей сказал, что он уезжает в Буэнос-Айрес,
потому что должен продолжать готовиться к поступ-
лению в лицей. И я сказал Лиле, что принес ей
что-то, она спросила, что же это такое, и тогда я
показал ей из-за кустов бирючины мой куст жасмина
и сказал, что дарю ей этот куст и что, если она
хочет, я помогу ей сделать собственный садик, он
будет только ее. Лила ответила, что жасмин очень
красивый, и пошла спросила разрешения у матери,
и тут я сразу перепрыгнул через бирючину, чтобы
помочь посадить мой куст. Мы выбрали маленькую
грядку, выдернули полузасохшие хризантемы, и я
стал переделывать грядку, придавать ей совсем дру-
гую форму, а потом Лила указала, где бы ей хоте-
лось, чтобы рос жасмин — как раз посередине гряд-
ки. Я посадил куст, и мы полили его из лейки,
получился очень миленький садик. Теперь мне нужно
было раздобыть зеленой травки, обсадить грядку,
но дело это было не срочное. Лила осталась очень
довольна садиком, и разбитая коленка больше не
болела. Ей захотелось, чтобы Уго и моя сестра сей-
час же посмотрели, как все получилось, и я пошел
за ними, но именно в это время мама позвала меня
пить кофе с молоком. Девчонки Негри уже ссори-
лись у себя в саду, Куфина, как всегда, громко
57
визжала. Не понимаю, как они могли вытворять
такое в это чудесное утро!
Уго должен был уехать в Буэнос-Айрес в субботу
к вечеру, и я в глубине души порадовался тому, что
дядя Карлос не захотел в этот день запускать ма-
шину, отложив все на воскресенье. Конечно, лучше
нам заняться этим вдвоем, не хватало бы еще такого
невезения, чтобы Уго уехал отсюда, наглотавшись
отравы, или чтобы еще невесть что случилось. В тот
субботний вечер я немного поскучал без него, я уже
привык к тому, что он живет у меня в комнате, ведь
он знал и рассказывал так много всяких историй. Но
куда хуже было с моей сестрой, она бродила по всему
дому как неприкаянная, и когда мама спросила, что
с ней, ответила, что ничего, но на лице у нее было
все написано, и мама внимательно посмотрела и потом
ушла, сказав, что некоторые воображают себя стар-
ше, чем они есть, а сами-то еще толком и нос вы-
тереть не умеют. По-моему, сестра вела себя как
дурочка, я понял это, увидев, как она, поглядывая
на меня, пишет цветными мелками на шиферных пли-
тах во дворе имя «Уго», потом стирает, потом снова
пишет другим цветом и другими буквами и еще ри-
сует сердце, пронзенное стрелой, и я убежал, чтобы
удержаться и не влепить ей пару затрещин или не
пойти сказать об этом маме. Но хуже было то, что
Лила в этот день ушла к себе совсем рано, сказав,
что из-за разбитой коленки мать не разрешила ей
оставаться у нас дольше. Уго сказал, что за ним
приедут из Буэнос-Айреса в пять и не побудет ли
она до его отъезда, но Лила сказала, что она не
может, и убежала, даже не простившись. Поэтому,
когда за Уго приехали, ему пришлось идти к ним
прощаться с Лилой и ее матерью, потом Уго рас-
прощался с нами и уехал, очень довольный, обещая
снова приехать на конец недели. В ту ночь мне было
58
немного одиноко в моей комнате, но, с другой сто-
роны, в этом было то преимущество, что все здесь
снова было мое и можно было гасить свет когда
вздумается.
Проснувшись в воскресенье, я услышал, как мама
разговаривает через проволочную изгородь с сеньо-
ром Негри. Я подошел поздороваться, как раз когда
сеньор Негри говорил маме, что у него на грядке,
из которой шел дым от нашей машины, весь салат
вянет. Мама сказала, что это очень странно, в про-
спекте говорится, что дым этот не наносит никакого
вреда растениям, и сеньор Негри в ответ сказал, что
не следует особенно доверять проспектам, ведь так
же и с лекарствами, человек читает и думает, что
исцелится от всех болезней, а глядь, он уже лежит
между четырех свечей. Мама сказала, что, может
быть, кто-нибудь из девочек нечаянно вылил на гряд-
ку мыльную воду (я понял, что мама хотела сказать
как раз совсем наоборот, намекнуть, что они расте-
рехи, чтобы им влетело), и сеньор Негри сказал, что
разберется, но если машина и в самом деле все же
губит растения, нет особого смысла затрачивать на
нее столько сил. Мама же ему сказала, что не стоит
сравнивать несколько жалких листков салата с ущер-
бом, который наносят садам муравьи, и что после
обеда мы снова разожжем машину, а если они у себя
в саду увидят дым, пусть нам сообщат, и мы придем
и залепим глиной муравейники, чтобы муравьи не
вылезали. Бабушка позвала меня пить кофе, и не
знаю, чего они там еще наговорили, но я очень вдох-
новился при мысли о том, что мы опять начнем
воевать с муравьями, и все утро я читал Раффлза,
хоть он мне и не так нравится, как Буффало Билл
и другие романы.
Сестрица моя уже пришла в себя, разгуливала по
всему дому и громко распевала; теперь она что-то
59
рисовала цветными карандашами и неожиданно яви-
лась в комнату, где я сидел, и сразу же, прежде чем
я ее заметил, сунула нос в мою книгу, в которой я
только-только написал на полях свое имя — мне
нравилось писать свое имя везде и всюду, а имя
Лилы я написал рядом совершенно случайно. Я, ко-
нечно, захлопнул книгу, но она уже прочитала, за-
хохотала и жалостливо поглядела на меня, я хотел
ее вытолкать, но она завизжала, и я услышал, что
к дверям подходит мама, и тогда я сам, жутко ра-
зозлившись, выскочил в сад. За завтраком сестра
все время насмешливо на меня поглядывала, и мне
страшно захотелось хорошенько пнуть ее ногой под
столом, но с нее бы сталось поднять крик, а ведь
мы к вечеру разожжем машину, поэтому я сдержался
и промолчал. Во время сьесты я залез на иву, чтобы
там почитать и подумать, и когда в половине пятого
вышел уже проснувшийся дядя Карлос, мы заварили
мате, и потом подготовили машину к работе, и я
наполнил глиной два больших таза. Женщины стояли
в сторонке, было очень жарко, особенно возле ма-
шины, в ней горели угли, но как раз для такой
жарищи и хорош мате, особенно если он горький и
очень горячий. На этот раз мы выбрали место в
глубине сада, возле курятников, именно там муравьи
вроде бы нашли себе прибежище и очень вредили
мастиковым деревьям. Едва мы сунули наконечник
в самый большой муравейник, как отовсюду вокруг
повалил дым, он шел даже из-под пола в курятнике,
пробивался между кирпичами. Я бегал, замазывая
землю, мне нравилось кидать глину и разглаживать
ее потом руками до тех пор, пока из-под нее не
переставал пробиваться дым. Дядя Карлос перегнул-
ся через проволочную ограду сада Негри и спросил
у Чолы, которая была все же не такая дурочка, как
две другие, нет ли дыма у них в саду, и Куфина
60
разволновалась и стала бегать по всему саду, глядела,
нет ли где дыма, потому что они все очень уважали
дядю Карлоса; но к ним дым не шел. Он шел совсем
в другую сторону; я тут же услышал, как меня зовет
Лила, побежал к кустам бирючины и увидел ее: на
ней было платье в оранжевый горошек, оно мне осо-
бенно нравилось, а на коленке белела повязка. Лила
закричала, что дым идет в ее садике, в ее собственном
саду, и я перепрыгнул через ограду, не выпуская из
рук таза с глиной, и пока огорченная Лила мне рас-
сказывала, как она пошла посмотреть на свой садик
и услышала, что мы разговариваем с Негри, и как
раз в эту секунду рядом с посаженным нами жас-
мином пошел дым, я встал на колени и начал изо
всех сил замазывать землю глиной. Дым вообще был
очень опасен для недавно пересаженного куста жас-
мина, а тут еще и отрава, хотя в инструкции и го-
ворилось, что это не опасно. Я подумал, не переко-
пать ли мне муравьиный ход за несколько метров от
грядки, но пока я начал с того, что старался как
можно лучше замазать глиной место, откуда шел
дым. Лила сидела в тени с книгой и смотрела на
меня, и я накидал и размазал столько глины, что
был уверен — дыму отсюда больше не пробиться.
Подойдя к Лиле, я спросил, где у них лопатка, чтобы
перекопать муравьиный ход до того, как уже отрав-
ленный дым доберется по нему до жасмина. Лила
встала и пошла за лопаткой; она все не возвращалась,
и я посмотрел книгу — это были какие-то рассказы
с картинками — и очень изумился, увидев, что у
Лилы в книге тоже заложено драгоценное павлинье
перо, а она о нем никогда ни слова не сказала. Дядя
Карлос звал меня заделывать дыры, но я все смотрел
на перо: оно ведь не могло быть тем пером, кото-
рое я видел у Уго, но оно было абсолютно такое же
и казалось вырванным из того же павлина, зеленое
61
с фиолетово-синим, все в золотых крапинках. Когда
Лила принесла лопату, я спросил, где она взяла такое
перо, и хотел было рассказать ей, что точно таким
же владел Уго. Я даже не сразу понял, что она мне
говорит, а она, вся залившись краской, объясняла,
что это перо ей подарил Уго, когда приходил про-
щаться.
— Он сказал, что дома у них много таких перь-
ев, — добавила она, словно бы оправдываясь, но не
глядя на меня.
Тут дядя Карлос закричал из-за кустов, и я,
швырнув лопату, которую мне дала Лила, пошел к
ограде, хотя Лила и звала меня, и говорила, что
в садике снова дым. Я перепрыгнул через решетку и
посмотрел на Лилу уже из своего сада сквозь кусты
бирючины: она плакала, держа в руках книгу, из
которой немножко высовывался стержень пера; я уви-
дел, что дым теперь шел прямо из-под жасминового
куста, отрава окутала его корни. Подбежав к машине
и воспользовавшись тем, что дядя Карлос снова всту-
пил в разговор с Негри, я открыл жестянку с отравой
и вылил в машину две или три полные ложки, потом
закрыл дверцу: густой дым заполнял муравейники и
убивал всех муравьев; теперь в нашем саду не оста-
нется ни одного живого муравья.
ЖЕЛТЫЙ ЦВЕТОК
Похоже на шутку, но это так: мы бессмертны. Я
знаю это от противного, знаю, потому что знаком
с единственным существующим на земле смертным.
Свою историю он рассказал мне в бистро на улице
Комброн и был так пьян, что вполне мог сказать
правду, хоть хозяин и завсегдатаи этого заведения
хохотали до слез. Должно быть, он заметил интерес
на моем лице, потому что крепко в меня вцепился,
и в конце концов мы отлично устроились за столиком
в углу, где можно было спокойно пить и разговари-
вать. Он рассказал, что служил в муниципалитете,
а теперь на пенсии, и что его жена уехала на неко-
торое время к родителям — один из возможных
способов пояснить, что она его бросила. В его облике
не было ничего старческого, ничего вульгарного, ху-
дое, иссохшее лицо, глаза как у чахоточного. Конеч-
но, пил он, чтобы забыться, о чем и возвестил, по-
кончив с пятым стаканом красного. Но от него не
исходил тот специфически парижский запах, который,
кажется, чувствуем только мы, иностранцы. И ногти
у него были ухоженные, и никакой перхоти.
Он рассказал, что однажды в девяносто пятом
автобусе увидел мальчика лет тринадцати и в тот же
миг понял, что мальчик очень похож на него самого,
63
во всяком случае похож на того мальчика, каким он
себя помнил в этом возрасте. Постепенно он заметил,
что мальчик похож на него во всем: лицо и руки,
спадающая на лоб прядь, очень широко расставленные
глаза, к тому же он такой же застенчивый и, смущаясь,
так же делает вид, что погружен в чтение детского
журнала, и так же отбрасывает назад волосы, и та же
неисправимая скованность движений. Мальчик так по-
ходил на него, что он чуть было не расхохотался, но
когда ребенок вышел на улице Ренн, он тоже вышел,
предоставив приятелю возможность торчать на Мон-
парнасе, понапрасну его дожидаясь. Заговорив с маль-
чиком под предлогом как пройти на какую-то улицу,
он, уже без удивления, услышал свой собственный
детский голосок. Мальчик как раз шел в сторону этой
улицы, и, несколько смущаясь, они пошли вместе и
прошли так несколько кварталов. Здесь-то на него и
снизошло откровение. Ничего не было объяснено сло-
вами, но что-то позволяло ему обойтись без всяких
объяснений, а когда он пытался — вот как сейчас —
объяснить, все расплывалось и казалось нелепым.
Короче говоря, он исхитрился узнать, где мальчик
живет, и с авторитетностью бывшего руководителя
бойскаутов проник в эту крепость за семью замка-
ми — во французскую семью. Там он нашел при-
стойную бедность, преждевременно увядшую мать,
отчима уже на пенсии и двух котов. А потом уже не
составляло особого труда устроить так, чтобы брат
посоветовал сыну, его племяннику, которому шел че-
тырнадцатый год, познакомиться с Люком, и маль-
чики вскоре подружились. Сам он стал заходить к
Люку каждую неделю, пил спитой кофе, которым
угощала его мать Люка, и вел разговоры о войне, об
оккупации и о Люке. То, что начиналось как от-
кровение, приобретало упрощенно-четкие формы того,
что люди склонны именовать предопределением. Для
64
него даже стало возможным сформулировать это обыч-
ными словами: Люк — его повторение, смерти нет,
все мы бессмертны.
— Все бессмертны, старик. Заметьте, доказать
этого не мог никто, это выпало на мою долю, и где?
В девяносто пятом. Небольшой сбой в механизме,
сдвиг во времени, одновременное воплощение вместо
последовательного. Люк должен был родиться после
моей смерти, а он вместо этого... Не говоря уже о
невероятной случайности — встрече в автобусе. Я
вам, кажется, уже сказал, что доводы мне были ни
к чему, я сразу же обрел полную уверенность. Так,
и никак иначе. Но потом пришли сомнения — ведь
в таких случаях человек либо обзывает себя психом,
либо принимает успокоительное. Но тут же, наряду
с сомнениями, разрушая их одно за другим, — дока-
зательства, что ошибки нет, что нет причин для со-
мнений. Вот сейчас я вам скажу то, что больше всего
смешит этих дурней, когда мне случается им об этом
рассказывать. Люк не только был моим повторением,
но он должен был стать таким, как я, как этот не-
удачник, что беседует с вами. Довольно было посмот-
реть, как он играет, как падает, всегда неудачно —
то нога подвернется, то ключица сместится, как все
его чувства читаются у него на лице, как он краснеет,
едва его о чем-нибудь спросят. А мать — полная
противоположность, ведь женщинам так нравится рас-
сказывать самые невероятные вещи о детях, и она,
хоть мальчик и рядом, и сгорает со стыда, рассказы-
вала про первые зубы, про рисунки, когда ему было
восемь, про болезни... Добрая женщина, конечно, ни
о чем не подозревала, отчим играл со мной в шахматы,
я был как бы членом семьи, даже давал им в долг
деньги перебиться до конца месяца. Без всякого тру-
да я узнал все о Люке: достаточно было вставлять
вопросы в разговор на интересовавшие их темы —
3 X. Кортасар
65
ревматизм отчима, козни консьержки, политика. Так
между «шах королю» и размышлениями о ценах на
мясо я узнал все подробности о детстве Люка, и
доказательство стало неоспоримым. Но послушайте
меня, пока мы ждем еще вина. Люк был мной, мной
ребенком, но не точной копией. Скорее, схожим во-
площением, понимаете? В семь лет, например, я вы-
вихнул себе запястье, он — ключицу, в девять лет
мы оба перенесли соответственно корь и скарлатину,
к тому же, старик, вмешался еще и прогресс: я про-
болел корью две недели, а Люка вылечили за не-
сколько дней — достижения медицины и все такое
прочее. Все шло аналогично, поэтому — вот вам при-
мер на эту тему — вполне могло случиться, что бу-
лочник на углу — новое воплощение Наполеона, он
этого не знает, потому что порядок не был нарушен,
потому что на него никогда не снизойдет откровение
в автобусе, но если бы каким-нибудь образом ему
удалось обнаружить истину, он бы понял, что шел и
идет тем же путем, что и Наполеон, что его скачок
от мойщика посуды к хозяину процветающей булочной
на Монмартре — то же самое, что прыжок с Корсики
на престол Франции, и что, порывшись в событиях
своей жизни, он бы постепенно обнаружил ситуации,
соответствующие Египетской кампании, Консульству
и Аустерлицу; и он даже понял бы, что через не-
сколько лет обязательно что-то случится с его булоч-
ной и он кончит свои дни на острове Святая Елена,
то есть в комнатушке на шестом этаже, тоже побеж-
денным, тоже окруженным водами одиночества, то-
же гордящимся своей булочной, этим своим орлиным
взлетом. Ну что, улавливаете?
Я улавливал, но возразил, сказав, что в детстве
мы все в определенном возрасте болеем обычными
для этих лет болезнями и что почти все мы, играя
в футбол, что-нибудь себе ломаем.
66
— Знаю, но ведь я вам сказал только о явных
совпадениях. Но то, что Люк внешне похож на меня,
особого значения вообще не имело, хотя при встрече
в автобусе, конечно, и имело. По-настоящему важны
были лишь отдельные эпизоды, и это как раз трудно
объяснить, потому что в них сказывается характер,
смутные воспоминания, предания детских лет. В те
времена — я хочу сказать, когда я был как Люк, —
у меня начался трудный период жизни: сперва очень
длительная болезнь, потом, как раз когда я пошел на
поправку, я играл с ребятами в футбол и сломал руку,
а едва выбравшись из этого, влюбился в сестру со-
ученика и страдал, как страдают, когда нет сил взгля-
нуть в глаза девочке, а она насмехается над тобой.
Люк тоже заболел, а едва он стал поправляться, его
повели в цирк, где, спускаясь по ступенькам, он по-
скользнулся и вывихнул лодыжку. Вскоре мать уви-
дела как-то вечером, что он плачет, сидя у окна, и
в руках у него голубой платочек, чужой платок.
Поскольку надобно же в этой жизни противоре-
чить, я сказал, что детская влюбленность — неиз-
бежное приложение к синякам и плевритам. Но я не
возражал, что история с самолетом — это совсем
другое дело. История с заводным самолетом, который
он принес мальчику на день рождения.
— Когда я ему отдал самолет, я снова вспомнил
о конструкторе, который мне подарила мать на мое
четырнадцатилетие, и о том, что тогда случилось.
А случилось вот что: надвигалась летняя гроза, но
я был в саду, хотя уже слышались раскаты грома,
и устроился в беседке, подле калитки на улицу, со-
бирать подъемный кран. Кто-то позвал меня, и при-
шлось побежать на минутку в дом. Я вернулся и не
увидел коробки с конструктором — калитка была
отворена. С отчаянными воплями я выскочил на ули-
цу, где уже никого не было, и именно в это мгновение
67
в дом напротив ударила молния. Все случилось слов-
но бы сразу, и я вспомнил об этом, вручая Люку
самолет, а он глядел на него с тем счастливым видом,
с каким я глядел на свой конструктор. Мать Люка
принесла мне чашку кофе, и мы, как обычно, о чем-то
разговаривали, когда раздался громкий крик. Люк
кинулся к окну, будто хотел из него выброситься.
Бледный, в глазах слезы, наконец ему удалось заго-
ворить: оказывается, самолет, отклонившись в своем
полете, пролетел точно в приоткрытое окно. «Его не
видно, не видно», — твердил Люк, заливаясь сле-
зами. Снизу донеслись какие-то крики, и тут в ком-
нату торопливо вошел отчим Люка и сообщил нам,
что в доме напротив — пожар. Теперь вам понятно?
Да, лучше выпьем еще по стаканчику.
Я молчал, и мой собеседник сказал, что со вре-
менем он стал думать только о Люке, о судьбе Лю-
ка, его предопределении. Мать хотела, чтобы мальчик
поступил в техническое училище и ему бы открылась,
как она выражалась, скромная дорога в жизни, но
его дорога уже была открыта, предопределена, и толь-
ко этот человек, мой собеседник, вынужденный мол-
чать, чтобы его не разлучили навсегда с Люком, по-
считав за сумасшедшего, только он мог бы сказать
матери и отчиму, что все усилия бесполезны и, что
бы они ни делали, результат будет тот же: унижения,
тягостная повседневная рутина, однообразие, неуда-
чи — все это истреплет его, и он найдет прибежище
в озлобленном одиночестве, в бистро своего квартала.
Но самое скверное — это не судьба Люка, самое
скверное — то, что в свою очередь умрет и Люк, и
другой человек вновь повторит облик Люка, его соб-
ственный облик, и тоже умрет в свой черед, когда
еще некто выйдет на дорогу. Люк его как бы уже и
не интересовал; по ночам бессонница рисовала ему
эту цепь, звено за звеном — еще один Люк, еще
68
разные другие люди, которых будут звать Робер,
Клод, Мишель, — бессонница создавала теорию бес-
конечности всех этих неудачников, повторявших, ни-
чего о том не зная, все тот же облик и убежденных
в свободе выбора, в свободе воли...
Вино настраивало этого человека на грустный лад,
туг уж ничего не поделаешь.
— Здесь смеются, когда я им говорю, что через
несколько месяцев Люк умер, они тупые, им не по-
нять, что... Да, да, не смотрите на меня такими
глазами. Он умер через несколько месяцев, началось
нечто вроде бронхита, именно в этом возрасте у меня
было что-то с печенью. Меня положили в больницу,
а мать Люка настояла, чтобы его лечили дома, и я
приходил к ним почти ежедневно, а иногда приводил
с собой племянника, чтобы он поиграл с Люком.
В доме царила такая нищета, что мои посещения
приносили его обитателям радость во всех смыслах:
и Люк не один, и пакетик с селедкой или пирог
с абрикосами — тоже хорошо. Они уже привыкли
к тому, что я взял на себя покупку лекарств, сказав,
что в одной аптеке мне делают особую скидку.
В конце концов они стали меня воспринимать как
сиделку, и вы можете себе легко представить, что
в таком доме, как этот, куда врач приходит без особо-
го интереса, не очень-то станут сличать предсмертные
симптомы с первоначальным диагнозом... Ну что вы
на меня так смотрите? Разве я сказал что-то не то?
Нет, нет, ничего такого он не сказал, к тому же
и выпив столько. Совсем напротив, если не вообра-
жать себе разные ужасы, то смерть бедняжки Люка
как раз и подтверждала, что некто, склонный пофан-
тазировать, позволил своим фантазиям разыграться
в девяносто пятом автобусе и предавался им, пока
они не рассеялись у постели тихо умирающего ре-
бенка. Мне хотелось его успокоить, и я сказал ему
69
это. Некоторое время он смотрел куда-то вдаль, по-
том снова заговорил:
— Ладно, ваше дело. Говоря по правде, так я в
эти недели после похорон впервые испытал что-то
похожее на счастье. Я по-прежнему навещал мать
Люка, носил ей печенье, но уже ни этот дом, ни
она сама почти ничего для меня не значили, я был
как бы весь поглощен чудесной уверенностью в том,
что я первый смертный на земле, чувством, что так,
день за днем, стакан за стаканом — моя жизнь
сходит на нет и она кончится где-нибудь, в какой-то
час, до последней минуты повторяя судьбу неведо-
мого мне человека, уже умершего, поди знай где и
когда, но я-то уж умру по-настоящему, и никакой
Люк не вступит в круговорот, чтобы по-дурацки по-
вторить эту дурацкую жизнь. Оцените, старик, всю
полноту охватившего меня чувства, завидуйте испы-
танному мной счастью.
По-видимому, он его больше не испытывал. Об
этом свидетельствовали и бистро, и дешевое вино, и
лихорадочно блестевшие глаза, хотя дело здесь было
не в болезни тела. И все же он прожил несколько
месяцев, смакуя каждое мгновение своего повседнев-
ного житья, свое неудавшееся супружество, разру-
шение организма в пятьдесят и твердо веря в свою
неизбежную смерть. Как-то раз, к вечеру, он шел
через Люксембургский сад и увидел цветок.
— Он рос у края клумбы, какой-то желтый цве-
ток. Я остановился закурить и вдруг заметил этот
цветок. И он тоже вроде бы смотрел на меня, иногда
так бывает... Это, знаете, случается с теми, кто, как
говорится, чувствует красоту. Вот именно так, цветок
был изумительный, цветок необыкновенной красоты.
А я был приговорен, мне было суждено умереть раз
и навсегда. Цветок был восхитительный, и всегда
будут расцветать цветы, и люди будут на них смот-
70
реть. Внезапно я осознал, что же такое это «ничто»,
которое я воспринимал как покой, как конец цепи.
Я скоро умру, а Люк уже умер, и для таких, как
мы, цветок не расцветет, наступит «ничто», полное
«ничто», и это «ничто» никогда не расцветет пре-
красным цветком. Догоревшая спичка обожгла паль-
цы. На площади я прыгнул в какой-то автобус, ко-
торый шел неведомо куда, и стал бессмысленно смот-
реть на все и всех на улице и в автобусе. Автобус
пришел на конечную остановку, я пересел в другой;
он шел в пригород. Весь вечер, пока совсем не стем-
нело, я то входил в автобус, то выходил, думая о
цветке и о Люке, и искал среди пассажиров кого-то
похожего на Люка, кого-то похожего на меня или
на Люка, кого-то, кто мог быть снова мной, кого-то,
кто при взгляде на него дал бы мне твердую уве-
ренность, что это я; я оставил бы его в покое, я
ничего бы ему не сказал, я бы всячески его опекал,
лишь бы он дотянул свою дурацкую, неудачливую
жизнь, свою проигранную жизнь до другой дурацкой
проигранной жизни, до другой дурацкой проигранной
жизни, до другой...
Я расплатился.
АКСОЛОТЛЬ
Было время, когда я много думал об аксолотлях. Я
ходил в аквариум Ботанического сада и часами не
спускал с них глаз, наблюдая за их неподвижностью,
за их едва заметными движениями. Теперь я сам
аксолотль.
Случай привел меня к ним одним весенним утром,
когда Париж распускал свой павлиний хвост после
медлительной зимы. Я проехал по бульвару Пор-Ро-
яль, миновал бульвары Сен-Марсель и Л’Опиталь,
увидел зелень среди серых массивов и подумал о львах.
Мне нравились львы и пантеры, но никогда до тех пор
я не входил в сырое и темное помещение аквариума.
Я оставил велосипед у ограды и пошел посмотреть на
тюльпаны. Львы были уродливы и печальны, а моя
пантера спала. Я решил зайти в аквариум, мельком
глянул на обычных рыб и неожиданно натолкнулся на
аксолотлей. Я простоял возле них целый час и вышел,
уже неспособный думать ни о чем другом.
В библиотеке святой Женевьевы я справился по
словарю и узнал, что аксолотли — это снабженные
жабрами личинки тигровой амблистомы из рода амб-
листом. То, что они мексиканцы, я увидел по ним
самим, по их маленьким розовым ацтекским физио-
номиям и по табличке над аквариумом. Я прочел,
72
что в Африке находили экземпляры, способные жить
на суше в периоды засухи, и что они продолжают
свою жизнь в воде при наступлении периода дождей.
Я нашел их испанское название, ахолоте, упоминание
о том, что они съедобны и что их жир применялся
(по-видимому, сейчас уже не применяется) так же,
как рыбий жир.
Мне не хотелось изучать специальные труды, но
на следующий день я вернулся в Ботанический сад.
Я стал ходить туда каждое утро, иногда утром и
вечером. Сторож в аквариуме недоуменно улыбался,
надрывая мой билет. Я опирался о железный пору-
чень, огораживающий стеклянные стенки, и принимал-
ся смотреть на них. В этом нет ничего странного, ибо
с первого же момента я понял, что мы связаны, что
нечто бесконечно далекое и забытое продолжает все
же соединять нас. Мне достаточно было в то первое
утро просто остановиться перед стеклом, за которым
в воде бежала вверх струйка пузырьков. Аксолотли
сгрудились на мерзком и тесном (только я знаю, на-
сколько он тесен и мерзок) полу аквариума, усыпанном
ослизлыми камнями. Их было девять экземпляров, и
почти все, уткнувшись носом в стекло, глядели на
посетителей своими золотыми глазами. Я стоял сму-
щенный, почти пристыженный; казалось чем-то не-
пристойным торчать перед этими молчаливыми и не-
подвижными фигурами, сбившимися на дне аквариума.
Мысленно выделив одного, находившегося права и
немного в стороне от остальных, я внимательно изучал
его. Я увидел розоватое и словно прозрачное тельце
(при этом мне пришли на память китайские статуэтки
из молочного стекла), похожее на маленькую пятнад-
цатисантиметровую ящерицу, с удивительно хрупким
рыбьим хвостом, самой чувствительной частью нашего
тела. Вдоль хребта у него шел прозрачный плавник,
сливавшийся с хвостом, но особенно меня поразили
73
лапки, изящные и нежные, которые заканчивались
крохотными пальцами, миниатюрными человеческими
ногтями. И тогда я обнаружил его глаза, его лицо.
Лицо без выражения, где выделялись только глаза,
два отверстия с булавочную головку, целиком запол-
ненные прозрачным золотом, лишенные всякой жизни,
однако смотрящие; мой взгляд, проникая внутрь, слов-
но проходил насквозь через золотистую точку и те-
рялся в призрачной таинственной глубине. Тончайший
черный ореол окружал глаз и вписывал его в розовую
плоть, в розовый камень головы, пожалуй, треуголь-
ной, но с закругленными неправильными краями, ко-
торые придавали ей полное сходство с изъеденной
временем статуэткой. Рот находился на самом подбо-
родке треугольного лица, и только в профиль угады-
вались его значительные размеры; в фас на безжиз-
ненном камне едва виднелась тонкая щель. По обе
стороны головы, там, где полагалось быть ушам, у
него росли три красные веточки, точно кораллы, —
растительный придаток, по-видимому жабры. И это
было единственно живое в нем: каждые десять —
пятнадцать секунд веточки жестко выпрямлялись и
вновь опадали. Порой одна из лапок чуть шевелилась,
я видел, как крохотные пальцы мягко погружались в
ил. Мы вообще не любим много двигаться, да и ак-
вариум такой тесный: едва тронешься с места, как
наталкиваешься на чей-нибудь хвост или голову; это
вызывает недовольство, ссоры, в результате — утом-
ление. Когда мы неподвижны, время идет незаметнее.
Именно это спокойствие заворожило меня, когда
я в первый раз наклонился над аквариумом. Мне
почудилось, что я смутно постиг его тайное стрем-
ление потопить пространство и время в этой безраз-
личной неподвижности. Потом я понял: сокращение
жабр, легкие касания тонких лапок о камень, вне-
запное продвижение (некоторые из них могут плыть,
74
просто волнообразно качнув тело) доказывали, что
они способны пробуждаться от мертвого оцепенения,
в котором они проводили часы. Их глаза потрясли
меня сильнее всего. Рядом с ними, в других аквари-
умах, прекрасные глаза прочих рыб, так похожие на
наши, отливали простой глупостью. Глаза аксолотля
говорили мне о присутствии некой иной жизни, ино-
го способа зрения. Прижав лицо к стеклу (иногда
сторож обеспокоенно покашливал), я старался получ-
ше рассмотреть крохотные золотистые точки, этот
вход в бесконечно медленный и далекий мир розовых
существ. Бесполезно было постукивать пальцем по
стеклу перед их лицами; никогда нельзя было заме-
тить ни малейшей реакции. Золотые глаза продол-
жали смотреть на меня из неизмеримой глубины, от
которой у меня начинала кружиться голова.
И тем не менее как они были нам близки! Я
узнал об этом еще раньше, еще до того, как стал
аксолотлем. Я узнал об этом в тот день, когда впе-
рвые подошел к ним. Антропоморфические черты
обезьян вопреки распространенному мнению подчер-
кивают расстояние, отделяющее их от нас. Полное
отсутствие сходства между аксолотлем и человечес-
ким существом подтверждало, что моя догадка верна,
что я не основывался на простых аналогиях. Только
лапки-ручки... Но у ящерицы тоже такие лапки, а
она ничем не похожа на нас. Я думаю, что тут дело
в голове аксолотля, треугольной розовой маске с зо-
лотыми глазами. Это смотрело и знало. Это взывало.
Они не были животными.
Тут было легко, почти очевидно обратиться к
мифологии. Я стал рассматривать аксолотлей как ре-
зультат метаморфозы, которой не удалось уничто-
жить таинственное сознание их человеческой сути. Я
представил себе, что это сознательные существа, ра-
бы своего тела, навечно приговоренные к подводной
75
тишине, к размышлениям и отчаянию. Их слепой
взгляд, маленький золотой диск, ничего не выражаю-
щий и, однако, пугающе разумный, проникал в мою
душу, как призыв: «Спаси нас, спаси нас». Я замечал
вдруг, что шепчу слова утешения, стараюсь внушить
им ребяческие надежды. Они, не шевелясь, продол-
жали смотреть на меня; внезапно розовые веточки
жабр поднимались. В этот миг меня пронзала смутная
боль: быть может, они видели меня, улавливали мое
усилие постичь их непостижимые жизни. Они не
были человеческими существами, но ни в одном жи-
вотном я не находил такой глубокой связи с собой.
Аксолотли были как будто свидетелями чего-то, а
порой грозными судьями. Перед ними я чувствовал
себя виноватым, такая жуткая чистота виднелась в
этих прозрачных глазах. Они были личинками, но
личинка — личина — означает также и маска, а
еще — призрак. Какое обличье ожидало своего часа
за этими ацтекскими лицами, невыразительными и в
то же время неумолимо жестокими?
Я боялся их. Думаю, что, если бы рядом не было
других посетителей и сторожа, я не осмелился бы
остаться с ними наедине. «Вы прямо пожираете их
глазами», — смеясь, говорил мне сторож, наверное
считавший меня немного тронутым. Он не понимал,
что это они, в своем золотом каннибализме, медленно
пожирали меня глазами. Вдали от аквариума я думал
только о них, они словно воздействовали на меня на
расстоянии. Я стал ходить туда каждый день, а по
ночам рисовал себе, как они неподвижно висят в
темноте, как неторопливо вытягивают руку и внезап-
но встречают руку другого. Быть может, их глаза
видят и ночью, так что день для них длится беско-
нечно. Глаза аксолотлей лишены век.
Теперь я знаю, что тут не было ничего странного,
что это должно было произойти. Каждое утро, когда
76
я наклонялся над аквариумом, я узнавал их все боль-
ше. Они страдали — и каждой клеткой своего те-
ла я ощущал их немое страдание, недвижную муку
в толще воды. Они словно высматривали нечто —
давно утраченное господство, эпоху свободы, когда
мир принадлежал аксолотлям. Казалось невероятным,
чтобы такое жуткое выражение, побеждавшее вы-
нужденную неподвижность их каменных лиц, не оз-
начало бы скорбную весть, не служило бы доказа-
тельством вечных мучений в этом жидком аду, где
они жили. Напрасно я пытался уговорить себя в том,
что моя собственная обостренная чувствительность
проецирует на аксолотлей отсутствующий у них ра-
зум. Они и я знали. Потому не было ничего стран-
ного в том, что произошло. Мое лицо прижималось
к стеклу аквариума, мои глаза старались проникнуть
в секрет этих золотых глаз без радужной оболочки
и без зрачков. Я видел очень близко, за стеклом,
неподвижное лицо аксолотля. Без перехода, без удив-
ления я увидел за стеклом свое лицо, вместо лица
аксолотля увидел за стеклом свое лицо, увидел его
вне аквариума, по другую сторону стекла. Потом мое
лицо отодвинулось, и я понял.
Только одно было странно: продолжать думать,
как раньше, знать. Понять — это означало в пер-
вый момент почувствовать леденящий ужас человека,
который просыпается и видит, что похоронен заживо.
Снаружи мое лицо снова приблизилось к стеклу, я
смотрел на свой рот с губами, сжатыми от усилия
понять аксолотлей. Я был аксолотлем и теперь мгно-
венно узнал, что никакое понимание невозможно.
Он был вне аквариума, его мысль была мыслью вне
аквариума. Зная это, будучи им, я был теперь ак-
солотлем и находился в своем мире. Ужас пришел —
я понял это сразу же, — оттого что я счел се-
бя пленником в теле аксолотля, переселившимся в
77
него со своей человеческой мыслью, заживо погре-
бенным в аксолотле, осужденным разумно сущест-
вовать среди неразумных тварей. Но это прошло,
когда чья-то лапа коснулась моего лица, когда, чуть
отодвинувшись в сторону, я увидел рядом с собой
аксолотля, глядящего на меня, и понял, что он тоже
знает, знает так же ясно, хоть и не в состоянии
выразить это. Или я был тоже и в нем, или все
мы думаем, как люди — неспособные к самовыра-
жению, когда все сведено к золотистому сиянию
наших глаз, смотрящих на лицо человека, прижатое
к стеклу.
Он возвращался много раз, теперь приходит реже.
Иногда не показывается по целым неделям. Вчера я
видел его, он долго смотрел на меня, потом резко
повернулся и ушел. Мне кажется, что он уже не так
интересуется нами, что ходит сюда по привычке. И
поскольку единственное, что я могу делать — это
думать, я много думаю о нем. Мне приходит в голову,
что вначале мы еще были соединены, и он чувствовал
себя больше чем когда-либо связанным с неотступной
тайной. Но мосты между нами разрушены, ибо то,
что было его наваждением, стало теперь аксолотлем,
чуждым человеческой жизни. Я думаю, что вначале
я мог еще в какой-то степени стать им — ах, только
в какой-то степени — и поддерживать в нем желание
узнать нас получше. Теперь я окончательно стал ак-
солотлем, и если думаю, как человек, то это лишь
потому, что все аксолотли в своей личине из розового
камня думают, как люди. Мне кажется, что из всего
этого мне удалось сообщить ему кое-что в первые
дни, когда я еще был им. И в этом окончательном
одиночестве — ибо он уже не вернется — меня
утешает мысль о том, что, может быть, он напишет
про нас, — веря, что придумывает, напишет рассказ
про аксолотлей.
КОНЕЦ ИГРЫ
После обеда в самую жару Летисия, Оланда и я
убегали к железной дороге. Мы выскальзывали из
дома через белую дверь, едва только мама и тетя
Руфь уходили к себе отдыхать. Маму и тетю Руфь
всегда утомляло мытье посуды, особенно если мы с
Оландой помогали им вытирать тарелки. Бесконеч-
ные споры, наше шушуканье и эти ложечки на полу
делали невыносимой полутемную кухню, где засто-
ялся запах сала и утробно мяукал Хосе, и все, как
правило, заканчивалось бурной ссорой и общим раз-
ладом.
Оланда, вот кто умел затевать скандалы! Она
могла нарочно уронить чистый стакан в миску с
жирной водой или вдруг, как бы невзначай, заме-
тить, что у наших соседей — целых две служанки.
Я действовала по-другому. Мне, к примеру, достав-
ляло особое удовольствие сказать тете Руфи, что
лучше бы она полоскала стаканы и тарелки, а не
портила руки чисткой кастрюль. Мама, разумеется,
не прикасалась к кастрюлям, и я, стало быть, от-
кровенно настраивала их друг против друга — вот,
мол, сами разбирайтесь, кому из вас делать работу
полегче. Когда же нам становилось совсем невмого-
ту от попреков и надоевших семейных историй, мы
79
решались на очень смелый, даже героический шаг —
шпарили кипятком старого Хосе. Говорят, ошпарен-
ный кот и от холодной воды шарахается, а наш —
так наоборот — всегда как нарочно вертелся возле
плиты, вроде бы просил: ну плесните на меня во-
дичкой градусов в сто, то есть не в сто, а поменьше,
гораздо меньше. Словом, коту от этого никакого
вреда, он жив и здоров, а уж в доме, как говорит-
ся, дым столбом, и несусветную суматоху обычно
венчал знаменитый си бемоль тети Руфи. Пока ма-
ма разыскивала знакомую нам палку, мы с Оландой
исчезали в крытой галерее и прятались в одной из
дальних комнат, где нас поджидала Летисия, ко-
торая, к нашему великому удивлению, зачитыва-
лась в ту пору Понсоном дю Террайлем. Мама пре-
следовала нас до самой двери, но по дороге она
расставалась с желанием пересчитать наши кости.
Ей довольно быстро надоедало слушать, как мы,
запершись изнутри, с театральным надрывом выма-
ливали прощение, и она уходила, повторяя одно и
то же:
— Ну, мерзкие девчонки, вы кончите улицей!
Но все наши невзгоды кончались там, у железной
дороги, куда мы убегали, как только в доме водво-
рялась тишина, и даже Хосе, растянувшись в тени
душистого лимона, засыпал под жужжание пчел. Мы
тихонько отворяли белую калитку, и, едва она за-
крывалась за нами, сам ветер, вернее, сама свобода
легко подхватывала нас и, будто невесомых, бросала
вперед. Мы с разгона взлетали на железнодорожную
насыпь и оттуда, сверху, молча осматривали наше
королевство.
У нас и правда было свое королевство. Оно было
там, где железная дорога выгибалась крутой дугой
и чуть ли не вплотную подходила к задам наше-
го дома. И в этом королевстве — щебень, две ко-
80
леи, жалкая нелепая травка среди битого камня, да
еще мелкие осколки гранита, в которых настоящими
бриллиантами сверкали кварц, полевой шпат и слю-
да. С опаской, наспех (не из-за поезда, а из-за до-
машних: они могли нас увидеть в любую минуту)
мы прикасались к рельсам, и прямо в лицо ударяло
жаром раскаленных камней. Потом, выпрямившись
во весь рост, мы поворачивались в сторону реки, и
нас обдавало влажным и горячим ветром, от которого
мокрыми делались щеки и даже уши. Мы сбегали
вниз и снова карабкались наверх по насыпи, и так
по многу раз — из сухого зноя в пекло, пропитанное
влагой. Нам нравилось прикладывать ладони к раз-
горяченному лицу и чувствовать, как по телу ручей-
ками стекает пот. А перед глазами — то железно-
дорожные шпалы, то река, лучше сказать, кусочек
реки цвета кофе с молоком.
Потом, спустившись с насыпи, мы усаживались
в жидкой тени ив, притулившихся к каменному за-
бору нашего сада, куда выходила калитка. Тут под
ивами была столица королевства, сказочный город,
святая святых наших игр. Все игры придумывала
Летисия, самая счастливая из нас. Самая счастливая,
потому что ей жилось великолепно, много лучше,
чем нам. Она не вытирала посуды, не стелила по-
стели, ей разрешали целый день напролет клеить
фигурки или читать и даже сидеть со взрослыми
допоздна, если пожелает. Да разве только это? А
отдельная комната? А сладости? Да сколько еще
всяких благ и преимуществ! Летисия, конечно, на-
училась извлекать пользу из своего положения. Она
стала главной не только в наших играх, но и вооб-
ще в нашем королевстве. Мы подчинялись ей бес-
прекословно, даже с удовольствием. Может, все де-
ло в маминых наставлениях: она с утра до вечера
говорила о том, как надо обращаться с Летисией.
81
А может, мы просто любили свою сестренку и не
видели ничего дурного в том, что она везде и всюду
командует нами. Жаль только, что по своему виду
Летисия никак не годилась в командиры. Она была
меньше всех ростом и страшно худая. Оланда тоже
была худая, да и я никогда не весила больше пя-
тидесяти килограммов. Но Летисия была по-особо-
му, на редкость худая — кожа да кости, даже шея,
даже уши и те какие-то безжизненные, худые. На-
верно, Летисия казалась такой из-за болезни, из-за
больного позвоночника. Она ведь совсем не могла
поворачивать голову и очень напоминала гладильную
доску, вроде той, обтянутой белым полотном, что
стояла на кухне у наших соседей. Ну самая насто-
ящая гладильная доска! А вот вертела нами как ей
вздумается.
Я с огромным удовольствием представляла себе,
что произойдет в нашем доме в тот день, когда мама
и тетя Руфь узнают наконец о нашей игре. Обмо-
роки и знаменитый си бемоль тети Руфи — это уж
непременно. Потом пойдут стенания о загубленной
жизни и напрасных жертвах, попреки в неблагодар-
ности и предлинный список наказаний, которые мы,
разумеется, давно заслужили. И конечно, мы услы-
шим знакомую нам угрозу: «Мерзавки, вы кончите
улицей!» А чем так плоха улица, что в ней страш-
ного, — мы не понимали.
Перед началом игры Летисия заставляла нас тя-
нуть жребий. То нужно было угадывать, в какой
руке камешек, то считать до двадцати одного, то
еще что-нибудь... Когда считали до двадцати одного,
для удобства делали так, будто нас не трое, а пять
или шесть. Если выходила какая-нибудь из вообра-
жаемых девочек, мы начинали все сначала, пока два-
дцать первой не становилась какая-либо из нас. Тог-
да мы с Оландой отодвигали тяжелый камень, под
82
которым в яме стояла коробка с украшениями. Вы-
играет, допустим, Оланда, и мы с Летисией под-
бираем ей украшения на наш вкус. У нас было
две игры — одна называлась «Статуи», другая —
«Картины». Для второй игры главное не наряд, не
украшения, а выражение лица, верный жест. Вот
Зависть, к примеру, — это оскаленные зубы и стис-
нутые руки, да так, чтобы пальцы пожелтели от
напряжения. Милосердие? Пожалуйста, — ангель-
ское личико с возведенными к небу глазами, а в
протянутых руках что угодно: лоскуток, веточка ивы,
мяч — словом, дар воображаемому сиротке. Проще
простого было изобразить Стыд или Страх. Зато
вот Злость или, скажем, Ревность давались нам с
трудом. Украшения шли в ход, когда играли в статуи,
где было больше простора для творческой фантазии.
Мы подолгу обдумывали каждую мелочь, чтоб по-
лучилось что-нибудь интересное. По нашим прави-
лам, сама статуя не могла выбрать для себя даже
ленточки. Только двое обсуждали, что нацепить на
нее, и уж в зависимости от наряда она решала, что
ей изображать. В этой игре были свои сложно-
сти, ведь случалось, что мы нарочно, назло обря-
жали свою жертву так, чтоб у нее ничего не вышло.
В таких случаях статую спасало чутье и особая на-
ходчивость, чаще дело кончалось полным провалом.
Когда мы играли в картины, все шло гладко, и
главное — без ссор и обиды.
То, о чем я рассказываю, началось бог весть как
давно, но все сразу изменилось в тот день, когда
из окна вагона упала первая записочка. Разумеется,
не будь у нас зрителей, нам бы скоро наскучили
наши статуи и картины. Вся суть этих игр заклю-
чалась в том, что выигравшей полагалось красоваться
у самой железнодорожной насыпи и ждать поезда
из Тигре, который ровно в два часа восемь минут
83
проходил мимо нашего дома. Обычно поезда шли
здесь на большой скорости, и мы ничуть не стес-
нялись показывать наше искусство пассажирам, ко-
торых едва различали в мелькавших окошках. Прав-
да, со временем наши глаза привыкли к мельканию,
и мы даже знали, что некоторые пассажиры ждут
с нами встречи. Один седовласый сеньор в рого-
вых очках каждый раз высовывался из окна и, раз-
махивая платком, приветствовал очередную статую.
Мальчишки, что возвращались из школы на под-
ножках поезда, вели себя по-разному: одни что-то
кричали, другие смотрели в нашу сторону молчаливо
и серьезно. В сущности, та, кому доставалась роль
статуи или картины, не могла этого видеть: ведь все
ее усилия уходили на то, чтобы стоять не шелох-
нувшись, пока проходил поезд. Зато мы под тенью
ивы следили за пассажирами, стараясь понять, какое
впечатление произвела главная участница игры. Как
раз во вторник из второго вагона упала эта роковая
записочка. Она упала возле Оланды, изображавшей
Злословие, и отлетела прямо к моим ногам. К за-
писочке, сложенной в несколько раз, была привязана
гайка. Довольно небрежным мужским почерком кто-
то писал: «Очень красивые статуи. Я сижу у третье-
го окна во втором вагоне. Ариэль Б.». Странно,
что записочка с этой гайкой — значит, автор хотел,
чтоб мы ее обязательно получили, — была такой
сдержанной, даже сухой. Но так или иначе, мы
пришли в полный восторг и сразу бросили жребий,
кому она достанется. Выиграла я. На следующий
день никому из нас не хотелось стоять у насыпи:
каждая желала получше разглядеть Ариэля Б. По-
том, поразмыслив, мы решили, что нельзя прерывать
нашу игру -— Ариэль поймет это превратно, — и
камешек вытащила Летисия. Мы страшно обрадо-
вались, потому что Летисии, бедняжке, лучше всех
84
удавались статуи. Когда Летисия застывала в непо-
движной позе, никто не мог заметить, что она ка-
лека, но самое главное — во всей ее позе, в каждом
повороте было особое благородство и красота. Если
мы играли в картины, она, как правило, изображала
Великодушие, Милосердие, Смирение, Самопожер-
твование... Если ей случалось быть статуей, то она
хоть в чем-то стремилась походить на ту самую
Венеру, которая украшала нашу гостиную и которую
тетя Руфь упорно звала Венерой Силосской. Да...
в тот день мы долго обсуждали наряд Летисии —
ведь нужно было поразить воображение Ариэля. Ле-
тисия была в коротком платье без рукавов, и когда
мы смастерили из куска зеленого бархата что-то
вроде туники, а на ее волосы надели красивый ве-
нок из ивовых веток, она до удивления стала похо-
жа на древнегреческую богиню. Летисия показала
нам, какую позу она придумала, и мы решили, что
разумнее всего выйти к поезду всем троим, что-
бы достойно и, конечно, любезно поздороваться с
Ариэлем.
Летисия была необыкновенно хороша, она не ше-
лохнулась, пока проходил длинный поезд. Голова ее
была откинута назад, а руки слились с телом; не
будь туники, да еще зеленой, — настоящая Венера
Милосская. Мы сразу увидели в третьем окне свет-
ловолосого юношу — его лицо расплылось в улыбке,
когда мы ему помахали. Поезд унес этого юношу в
одно мгновение, но в половине пятого у нас все еще
шел спор о том, какого цвета его темный пиджак и
какого оттенка красный галстук и вообще, симпатич-
ный он или противный. В четверг, когда я изображала
Уныние, мы получили новую записочку: «Мне очень
нравится вся троица. Ариэль Б.». После этой запи-
сочки он каждый раз высовывался из окна и, весело
улыбаясь, махал нам рукой. Мы сошлись на том, что
85
ему уже больше восемнадцати (хотя были уверены,
что ему нет и шестнадцати) и что он ежедневно
возвращается домой из английского колледжа. На-
счет колледжа никто не сомневался — разве можно,
чтоб наш Ариэль учился в обыкновенной школе. По
всему видно, что это за человек!
Три дня подряд — бывает же такое везение! —
выигрывала Оланда. У нее великолепно получилось
Разочарование, еще лучше Корысть и уж совсем
бесподобно — статуя балерины. А ведь попробуй
постой на мысочке, пока весь поезд пройдет мимо
нашего королевства. Наконец снова настала моя оче-
редь, и вот, когда я изображала Ужас, из окна по-
летела записочка, смысл которой мы поняли не сра-
зу: «Симпатичнее всех самая безучастная». Летисия
позже нас догадалась, о ком речь, и когда догада-
лась — покраснела и отошла в сторонку. Признать-
ся, мы с Оландой страшно обозлились. Какой, од-
нако, дурак этот Ариэль! Но разве такое скажешь
до болезненности чуткой Летисии? Она, ангел, и без
того несла тяжкий крест! А все-таки записочку взяла
себе — значит, поняла, что это о ней. По дороге
мы почти не разговаривали, а вечером разбрелись
кто куда. За ужином Летисия была очень оживлен-
ной, глаза ее искрились, и мама раза два торжест-
вующе взглянула на тетю Руфь — вот, мол, погляди,
какие прекрасные результаты, не узнать девочку! Де-
ло в том, что в те дни Летисии начали давать новое
лекарство.
Перед сном мы с Оландой обсудили, как быть
дальше. В конце концов, нас не так уж сильно
задела записочка Ариэля. Что ж, из окна вагона он
видел то, что видел. Но вот Летисия, она, конечно,
злоупотребляла своим положением, потому что знала,
что мы ей ничего не скажем, знала, что в любой
семье, где есть человек с физическими недостатка-
86
ми, и притом человек гордый, — все, начиная с не-
го самого, притворяются, будто не видят этих недо-
статков. Или делают вид, что совсем не знают о
том, что он-то сам давным-давно все знает. Вот
почему она и присвоила себе записочку и так от-
кровенно веселилась за столом. А это уже слишком!
В ту ночь меня снова преследовали кошмары с по-
ездами. На рассвете — так мне снилось — я бро-
дила по пересекающимся путям огромного железно-
дорожного узла, навстречу мне летели красные огни
паровозов, и я в ужасе гадала — слева или справа
пройдет состав, а потом обмирала от страха, пото-
му что за спиной несся скорый, но больше всего
я боялась, что вовремя не переведут стрелку и один
из поездов меня раздавит... Проснувшись, я напрочь
забыла обо всем, потому что Летисии было так пло-
хо, что она даже одеться не смогла без нашей по-
мощи. Похоже, что в глубине души Летисия корила
себя за вчерашнее, и мы были само участие, само
внимание: тебе, мол, надо отдохнуть, посидеть дома,
почитать... Она не возражала, но завтракать пришла
вместе с нами и даже сказала взрослым, что чув-
ствует себя хорошо и что спина почти не болит.
При этом она в упор смотрела то на меня, то на
Оланду.
В тот день выиграла я, но почему-то — не знаю,
как уж это вышло, — уступила свое место Летисии.
Уступила — и все, без всяких объяснений: чего уж
тут, раз он отдает ей предпочтение, пусть любуется,
пока не надоест. Летисия играла только в статуи, и
мы выбрали для нее что-нибудь попроще — зачем
усложнять жизнь бедняжке! Летисия решила, что
она будет китайской принцессой. Это совсем просто:
надо сложить руки у груди, стыдливо опустить глаза,
как положено всем китайским принцессам, вот и все.
Как только показался наш поезд, Оланда нарочно
87
повернулась к нему спинои, а я, я видела все, я ви-
дела, что Ариэль смотрел только на Летисию, он не
отрывал от нее взора, пока поезд не скрылся за по-
воротом. Летисия, застывшая в позе китайской прин-
цессы, не могла знать, как он смотрел на нее. Но
когда она вернулась к нам под нашу иву, мы поня-
ли, что она все знает и что ей бы хотелось остать-
ся в наряде китайской принцессы весь вечер, всю
ночь.
В среду жребий тянули лишь мы с Оландой —
так решила Летисия, и с ее стороны это было спра-
ведливо. Оланда — вот везучая! — снова выиграла,
но письмо Ариэля упало прямо к моим ногам. В
первую минуту я хотела отдать это письмо Летисии,
но потом передумала. С какой стати мы должны
рассыпаться перед ней? С какой стати? Ариэль со-
общал в своем послании, что хочет поговорить с нами
и что на следующий день придет к нам по шпалам
с соседней станции. Почерк — мало сказать отвра-
тительный, но зато в конце такие милые слова: «Всем
трем статуям сердечный привет. Ариэль Б.». Вместо
подписи — сплошные каракули, но в них было что-
то свое, необычное.
Я прочла это послание вслух, а мои сестры —
прямо удивительно! — словно онемели. У нас такое
событие, а они молчат, будто не понимают, что все
надо обсудить заранее, потому что, если о приходе
Ариэля узнают дома или, на беду, нас выследят эти
пигалицы Лоса — нам несдобровать! И так странно,
что мы все делали молча: сняли украшения с Летисии,
молча сложили их в корзину и молча, почти не глядя
друг на друга, дошли до белой калитки.
Тетя Руфь приказала нам с Оландой выкупать
Хосе и сразу забрала с собой Летисию, которой
пора было принимать лекарство. Оставшись вдво-
ем, мы наконец смогли выговориться. Какое чудо!
88
К нам придет Ариэль, у нас наконец есть знакомый
мальчик, ведь не принимать же всерьез кузена Тито,
этого болвана, который до сих пор играет в солда-
тики и верит в первое причастие! Мы так волнова-
лись в предвкушении этой встречи, что Хосе, бед-
няжке, пришлось совсем плохо. Конечно, не я, а
решительная Оланда заговорила первая о Летисии.
У меня так просто лопалась голова: с одной стороны,
ужасно, если Ариэль узнает правду, а с другой —
пусть уж все сразу раскроется, потому что никто не
должен губить свою судьбу из-за других людей.
Но самое главное — как сделать, чтобы Летисия
не переживала? Ведь она и без того несла тяжкий
крест, а тут на нее навалилось и новое лекарство,
и эта история...
Вечером мама была поражена тем, что мы почти
не разговариваем. Вот чудеса, уж не мыши ли нам
язык отгрызли? Она взглянула на тетю Руфь, и на-
верняка обе решили, что мы в чем-то сильно прови-
нились и нас теперь мучает совесть. Летисия, едва
прикоснувшись к еде, сказала, что ей нездоровится
и что она пойдет к себе и будет читать «Рокамболя».
Оланда вызвалась проводить ее, на что та согласи-
лась, но нехотя, а я взялась за вязанье — такое
бывает со мной в минуты особого волнения. Раза
два я порывалась встать и посмотреть, что делается
в комнате у Летисии и почему там застряла Оланда.
Наконец Оланда появилась и с многозначительным
видом уселась рядом со мной, явно выжидая, пока
мама и тетя Руфь кончат убирать со стола. «Завтра
она никуда не пойдет, — сказала Оланда, когда мы
остались вдвоем. — Вот это письмо велела отдать
ему, если он будет расспрашивать о ней». Для убе-
дительности Оланда оттянула карман блузки и по-
казала мне сиреневый конвертик. Вскоре нас позвали
вытирать тарелки, а потом мы легли спать и уснули
89
как убитые — очень устали от всех волнений и еще
от Хосе, который не выносит купания.
На другой день меня послали на рынок, и целое
утро я не видела Летисии, которая пряталась в своей
комнате. Перед обедом я все же заглянула к ней
на минутку: она сидела у окна, обложенная подуш-
ками, и рядом — девятый томик «Рокамболя». Она
очень плохо выглядела, но встретила меня веселым
смехом и рассказала, какой смешной сон ей при-
снился и как забавно билась о стекло глупая оса.
Я пробормотала, что мне обидно идти без нее к на-
шим ивам, но почему-то эти слова было очень трудно
выговорить... «Если хочешь, мы скажем Ариэлю,
что ты нездорова». А она как отрезала: «Нет!»
Тогда я стала уговаривать ее, правда, не слишком
настойчиво, пойти вместе с нами, а потом осмелела
и даже сказала, что ей нечего бояться и вообще
настоящее чувство не знает преград. Я даже вспом-
нила еще несколько торжественных и красивых фраз,
которые мы вычитали в «Сокровищнице младости».
Но чем дальше, тем труднее мне было говорить,
потому что Летисия упорно молчала, разглядывая
что-то в окне, и, казалось, вот-вот заплачет. В конце
концов я вдруг спохватилась, что меня, мол, ждет
мама, и убежала. Обед тянулся целую вечность, и
Оланде досталось от тети Руфи за жирное пятно
на скатерти. Не помню, как мы вытирали тарелки
и как добрались до белой калитки. Помню, что у
заветной ивы мы, переполненные счастьем и без
тени ревности друг к другу, обнялись и чуть не
заплакали. Оланда тревожилась, сможем ли мы хо-
рошо рассказать о себе, останется ли у Ариэля хо-
рошее впечатление. Ведь мальчики из старших клас-
сов презирают девчонок, которые кончили только
школу первой ступени и умеют лишь кроить тряпки
и сбивать масло. Ровно в два часа восемь минут
90
появился поезд, и Ариэль радостно замахал нам обе-
ими руками, а в ответ вместе с разрисованными
платочками взметнулось наше: «Добро пожаловать!»
Не прошло и получаса, как мы увидели Ариэля,
который спускался к нам с насыпи, — он был в
сером и куда выше ростом, чем нам казалось. Я
плохо помню, как начался наш разговор. Ариэль с
трудом подбирал слова и явно робел — кто бы мог
подумать после таких записочек и самого решения
прийти к нам! Он слишком поспешил расхвалить
наши статуи и картины, спросил, как нас зовут и
почему мы только вдвоем. Оланда сказала, что Ле-
тисия не смогла, а он: «Мне очень жаль» и «Какое
красивое имя Летисия!» Потом он рассказал много
вещей о Промышленном училище — вот тебе и
английский колледж! — и попросил показать наши
украшения. Оланда отодвинула камень, и перед ним
предстали все наши богатства. По-моему, он с явным
интересом рассматривал эти украшения, а порой, за-
держивая в руках какую-нибудь вещь, задумчиво го-
ворил: «Это однажды надевала Летисия» или: «Это
было на восточной статуе» — так он окрестил ки-
тайскую принцессу. Мы сидели под тенью ивы, и
хоть у него было довольное лицо, он слушал нас
рассеянно — по всему чувствовалось, что только
хорошее воспитание мешает ему встать и уйти. Раза
два или три, когда разговор готов был оборваться,
Оланда вскидывала на меня строгие глаза. Нам обе-
им было совсем плохо, хотелось, чтоб все это по-
скорее кончилось, хотелось просто убежать. И зачем
его дернуло знакомиться с нами! Ариэль снова спро-
сил о здоровье Летисии, но Оланда, метнув в меня
взглядом, ответила: «Она не смогла прийти», — и
все, а я-то думала, что она скажет правду... Ариэль
прутиком чертил на земле геометрические фигуры,
то и дело поглядывая на белую калитку. Все было
91
понятно без слов, и я очень обрадовалась, когда
Оланда вытащила наконец сиреневый конвертик и
подала его Ариэлю — он так и замер от удивления,
а потом, когда ему растолковали, что это от Летисии,
сделался пунцовым и спрятал его в карман, не хотел
читать у нас на глазах. Тут же Ариэль поднялся и
сказал: «Очень рад нашему знакомству», — но рука
его была вялая, даже неприятная, и мы просто уже
не чаяли, чтоб все поскорее кончилось, хотя потом
только и говорили о его серых глазах и о том,
сколько грусти в его необыкновенной улыбке. Еще
нас поразило, как он сказал на прощание: «Простите
и прощайте!» — мы ни разу в жизни такого не
слыхали, и прозвучало это красиво, трогательно, как
стихи. Когда мы пересказывали все это Летисии —
она встретила нас под лимонным деревом в саду, —
меня так и подмывало спросить, что было в ее пись-
ме, но попробуй спроси, если она запечатала его,
прежде чем отдать Оланде, словом, я не посмела,
и мы по очереди нахваливали Ариэля и еще ахали
над тем, как много он спрашивал о ней. Признаться,
мы делали это через силу, потому что любому по-
нятно, что все сложилось очень странно: и очень
хорошо, и очень плохо, потому что Летисия чувст-
вовала себя счастливой и в то же время едва сдер-
живала слезы.
Кончилось тем, что мы позорно удрали, сослав-
шись на тетю Руфь, которая якобы нас ждала, а
Летисия осталась под лимонным деревом в обществе
жужжащих ос.
Перед сном Оланда шепнула мне: «А завтра —
вот увидишь — нашей игре конец!» Она ошиблась,
хотя и не очень: на другой день, за обедом, когда
принесли сладкое, Летисия осторожно подала нам
условный знак. Мы просто оторопели, даже обозли-
лись — все-таки со стороны Летисии это некрасиво,
92
надо же иметь совесть! Но так или иначе, после того
как посуда была перемыта, мы встретились с Лети-
сией у калитки и все трое побежали к железной
дороге. А там, у ивы — мы обомлели от страха! —
Летисия не торопясь, молча вытащила из кармана
мамино жемчужное ожерелье, все ее кольца и зна-
менитый перстень с рубином — гордость тети Руфи.
Вот ужас! Ведь если эти поганки Лоса за нами
шпионят — ас них станется, — они тут же доложат
маме, что мы утащили из дому семейные драгоцен-
ности, и мама нас просто убьет! Но Летисия и бровью
не повела, сказала, что в случае чего сама за все
ответит, а потом, глядя в землю, глухо проговорила:
«Можно, я сегодня буду статуей?» Мы как-то сразу
прониклись добрым чувством к Летисии, нам захо-
телось обласкать ее, угодить ей во всем, но и при
этом внутри оставался след злой досады. Мы вы-
брали для сестренки самые лучшие украшения —
павлиньи перья, мех, издали напоминавший сереб-
ристого песца, и розовую вуаль, которую она навер-
тела на голову в виде тюрбана. Все это очень красиво
сочеталось с драгоценными камнями. Летисия мол-
чала, должно быть, обдумывала, какой будет ее ста-
туя. Когда появился поезд, она не спеша подошла к
насыпи, и все драгоценности разом вспыхнули на
солнце. Потом она резко вскинула руки вверх, словно
собиралась изобразить живую картину, а не статую;
голову отвела назад (единственное, что ей, бедняжке,
было доступно) и так сильно перегнулась, что нам
на минуту-другую стало страшно. Но какая это была
прекрасная статуя! Настоящее чудо! Мы даже не
сразу вспомнили об Ариэле, который высунулся из
окна и смотрел на Летисию, смотрел только на нее,
не видя нас, не видя ничего вокруг, смотрел, пока
поезд не скрылся за поворотом. Не знаю, почему
мы, словно нас кто толкнул, побежали к Летисии, —
93
она стояла с закрытыми глазами, и по ее лицу ка-
тились крупные слезы. Тихонько, совсем беззлобно
Летисия отвела наши руки и спустилась с насыпи.
Мы с Оландой помогли ей спрятать все драгоцен-
ности и потом, когда она ушла, в последний раз
сложили в корзину ее любимые украшения. Нам не-
зачем было гадать, что нас ждет, и все же назавтра
мы как угорелые побежали к нашим ивам, побежали,
едва дослушав тетю Руфь, которая строго-настрого
велела нам не шуметь, не мешать Летисии — она,
бедняжка, расхворалась и не вставала с постели. Ког-
да мимо нас промчался поезд, мы нисколько не уди-
вились пустому окошку во втором вагоне. Мы улы-
бались, испытывая сразу и злость и облегчение. А
наш Ариэль — мы это знали — тихо сидел с про-
тивоположной стороны и смотрел на реку серыми
глазами.
МАМИНЫ ПИСЬМА
Это скорее всего можно было бы назвать услов-
ной свободой. Всякий раз, когда консьержка вручала
Луису конверт, ему стоило лишь взглянуть на мар-
ку со знакомым портретом Хосе де Сан-Мартина,
чтобы почувствовать, как освобождаются все пути к
прошлому. Сан-Мартин, Ривадавия — это были не
просто слова: они воскрешали в памяти улицы, род-
ные места. Ривадавия, номер шесть тысяч пятьсот,
особняк в квартале Флорес, мама, кафе на углу Сан-
Мартина и Корриентос, где его часто поджидали
друзья и где сладкий кофе слегка отдавал касторкой.
Поблагодарив: «Merci bien, madame Durand!»1 — с
конвертом в руках он выходил на улицу уже не тем
человеком, которого видели вчера и все предыду-
щие дни. Каждое мамино письмо (даже до всего,
что недавно произошло, до этой нелепой и странной
ошибки) сразу меняло течение жизни Луиса, возвра-
щало его в прошлое (словно мяч, отскакивающий
рикошетом от стены). Главное, что письма сами по
себе еще до того, как он их вскрывал, — а сейчас
Луис, разъяренный и одновременно растерянный, си-
дя в автобусе, перечитывал новое письмо, не желая
1 Благодарю вас, мадам Дюран! (франц.)
95
верить своим глазам, — всегда прерывали ход вре-
мени, вносили разлад в тот порядок, который Луису
удалось завести и который он так тщательно под-
держивал, когда у него появились Лаура и Париж.
Каждое новое письмо мамы на мгновение (имен-
но на мгновение, так как он вычеркивал их из сво-
ей памяти, как только был написан нежный ответ
на них) напоминало о том, что его с трудом отвое-
ванная свобода, его новая жизнь, отрезанная наскоро
безжалостными ножницами от запутанного клубка,
который другие называли его жизнью, теряла вся-
кий смысл, устойчивость, уходила из-под ног, по-
добно асфальту из-под колес автобуса, двигавшегося
по улице Ришелье. Оставалась лишь видимость сво-
боды, иллюзия жизни, подобно слову, заключенному
в скобки, оторванному от основной фразы, которое
почти всегда является опорой и объяснением ее. И
еще досада и желание тотчас же ответить, как бы
захлопнуть дверь.
Это утро ничем не отличалось от всех других,
когда приходили мамины письма. С Лаурой он го-
ворил очень редко о прошлом и почти никогда об
особняке в квартале Флорес. И не потому, что не
любил вспоминать о Буэнос-Айресе. Скорее всего,
он пытался избежать имен — не тех людей, которых
они избегали уже давно, а именно имен, в которых
скрыто упорство призраков. Однажды он набрался
смелости и сказал Лауре: «Если бы можно было
разорвать и выбросить прошлое, подобно черновику
письма или рукописи книги. Но оно остается навсег-
да, оно пачкает переписанное начисто, и, по-моему,
это и есть подлинное будущее».
И действительно, почему бы им не поговорить о
Буэнос-Айресе, где жили их родные и откуда время
от времени друзья посылали им открытки с ласковы-
ми словами. А газета «Ла Насьон» с сонетами вос-
96
торженных дам, с давно устаревшей сенсацией! И
время от времени правительственный кризис, взбун-
товавшийся полковник или непревзойденный боксер!
Почему бы им с Лаурой и не поболтать о Буэнос-
Айресе? Но она тоже не касалась прошлого и лишь
случайно в каком-нибудь разговоре, чаще, когда при-
ходили письма мамы, что-то вспоминала, называла
какое-нибудь имя, и оно падало, как вышедшая из
употребления монета, как какая-то старая вещь, от-
жившая свой век на далеком берегу реки.
— Eh oui, fait lourd!1 — сказал рабочий, сидев-
ший в автобусе напротив него.
«Знал бы он, что такое настоящая жара, — по-
думал Луис. — Ему бы пройтись в феврале по Аве-
нида-де-Майо или по одной из улочек Линье!»
Он снова, ничуть не обольщаясь, вытащил письмо
из конверта — конечно, вот она, эта строка, напи-
сана совершенно отчетливо. Полная нелепость, а от
строки никуда не денешься. Первой естественной ре-
акцией Луиса — после того как он пришел в себя
от удивления — было стремление защищаться. Лау-
ра ни в коем случае не должна видеть мамины пись-
ма. Пусть это глупая ошибка, простая путаница имен
(мама, конечно, хотела написать «Виктор», а вмес-
то этого написала «Нико»), но Лаура расстроится,
а уж это ни к чему. Вообще-то письма иногда те-
ряются: вот бы и этому утонуть в море! Бросить его
в унитаз у себя на службе? Но через несколько дней
Лаура непременно скажет: «Как странно, от тво-
ей матери нет писем». Она никогда не говорила
«твоя мама», вероятно, потому, что лишилась матери
еще в детстве. И он бы ответил ей: «Действитель-
но странно. Я сегодня же черкну ей пару строк».
1 Ох, какая жарища! (франц.)
4 X. Кортасар
97
И написал бы, и спросил бы маму, отчего она не
пишет. Жизнь бы потекла своим чередом: служба,
по вечерам — кино, Лаура всегда спокойная, милая,
чуткая к его желаниям.
Выйдя из автобуса на улице Ренн, Луис вдруг
со всей откровенностью спросил себя (это не был
вопрос, но как лучше выразиться), почему, собст-
венно, он не хочет показать письмо Лауре. Конеч-
но, дело не в ней, не в Лауре, и не в том, что она
почувствует. Его мало беспокоило, что она может
чувствовать, раз она скрывает свои чувства. (Но
беспокоило ли его то, что она может чувствовать,
раз она скрывает свои чувства?) Да, его это мало
беспокоило. (Его это не беспокоило? Так ли?) Пер-
вое, что ему было важно (за первым стояло и вто-
рое), — это первое, непосредственное, если можно
так выразиться, заключалось в том, что ему не было
безразлично выражение лица Лауры при этом и ее
поведение. Словом, его беспокоил он сам, его соб-
ственное отношение к тому, как Лаура воспримет
письмо мамы. Лаура наткнется глазами на имя Нико,
и он хорошо знал, что в этот момент ее подбородок
слегка задрожит, а затем она скажет: «Однако, как
странно... Что случилось с твоей матерью?» И все
это время он будет чувствовать, что Лаура изо всех
сил старается не закричать, не закрыть руками лицо,
уже искаженное рыданием, и виной всему будет имя
Нико, готовое сорваться с ее губ.
В рекламном бюро — Луис работал там худож-
ником — он еще раз перечитал это письмо, похожее
на многие мамины письма, в котором не содержалось
ничего особенного, кроме строки, где было перепу-
тано имя. Ему даже подумалось, что можно стереть
слово, заменить «Нико» на «Виктор», просто испра-
вить ошибку, а потом дома показать письмо Лауре.
98
Письма мамы всегда интересовали Лауру, хотя по
существу они не предназначались ей. Это труд-
но объяснить, но мама писала только ему одному:
в конце письма, а иногда и в середине, она посылала
горячие приветы Лауре. Однако это ничего не озна-
чало. Лаура читала их с интересом, иногда подол-
гу разбирая какое-нибудь слово, написанное нечет-
ко из-за маминого ревматизма или близорукости.
«Я принимаю саридон, а доктор выписал мне немно-
го салициловой кислоты...» Письма оставались ле-
жать на рабочем столе еще в течение двух или трех
дней. Будь на то воля Луиса, он бы выбрасывал
письма сразу. Но Лаура перечитывала их — жен-
щинам доставляет удовольствие перечитывать, изу-
чать письма; кажется, что они находят в них какой-то
другой смысл каждый раз, когда возвращаются к ним
заново.
Письма мамы были короткими: домашние новос-
ти и изредка какое-нибудь событие в стране (пос-
леднее уже давно было известно из телеграмм, на-
печатанных в «Монд», и теряло свой интерес). Сло-
вом, можно было бы подумать, что это одно и то
же простое и нехитрое письмо, в котором нет ничего
интересного. Слава богу, мама никогда не предава-
лась тоске, которую должна была бы испытывать
из-за отъезда сына с невесткой, ни даже горю —
а какие слезы и крики были вначале — из-за смерти
Нико. За два года, которые они прожили в Париже,
мама ни разу не упомянула в письме имени Нико.
Лаура также никогда не говорила о нем. Они оба
не называли этого имени, а прошло уже более двух
лет со дня его смерти. Неожиданное упоминание его
имени в середине письма было чем-то невероятным.
Просто не укладывалось в голове это неожиданное
появление имени Нико, с этим «Н» прописным и
дрожащим «о» с закорючкой; но хуже всего было
99
то, что имя стояло в каком-то непонятном и бес-
смысленном предложении, которое лишь свидетель-
ствовало о старческом маразме. Мама вдруг поте-
ряла представление о времени, представила себе,
что... Строка следовала за фразой, в которой сооб-
щалось о получении письма от Лауры. После едва
различимой точки, поставленной бледно-голубыми
чернилами, купленными в местной лавке, шло как
выстрел в упор: «Сегодня утром Нико спросил о
вас». Дальше ничего необычного: здоровье, кузина
Матильда упала и вывихнула ключицу, собаки чув-
ствуют себя хорошо. Но Нико спросил о них.
Конечно, было легко заменить имя Нико именем
Виктор. Кузен Виктор, всегда такой внимательный,
он, несомненно, он и спрашивал о них. В имени
Виктора было на две буквы больше, чем в имени
Нико, но с помощью резинки и ловкости рук можно
было бы изменить имя. «Сегодня утром Виктор спро-
сил о вас». Это так естественно, что Виктор за-
шел навестить маму и спросил ее о родственниках,
уехавших в Париж.
Когда он вернулся домой завтракать, письмо по-
прежнему лежало у него в кармане. Он окончательно
решил ничего не говорить Лауре, которая встретила
его приветливой улыбкой, игравшей на ее лице, ка-
завшемся немного расплывчатым после отъезда из
Буэнос-Айреса, как будто бы серый воздух Парижа
лишил его красок и четкости. Больше двух лет они
прожили в Париже, покинув Буэнос-Айрес спустя
два месяца после смерти Нико, но, по правде говоря,
Луис простился с Аргентиной в день своей женитьбы
на Лауре. Однажды вечером, после разговора с Ни-
ко, который уже был болен, Луис поклялся, что
убежит из Аргентины, из особняка, от мамы, от
собак, от брата. В те месяцы все кружилось вокруг
100
него, подобно фигурам в танце: Нико, Лаура, мама,
собаки, сад. А его клятва была сродни дикому по-
ступку человека, который вдруг разбивает вдребезги
бутылку на танцплощадке и прерывает танцы, рас-
швыривая осколки. Все было диким в эти дни: его
женитьба, его внезапный отъезд без объяснений и
разговоров с мамой, отказ от всех принятых правил
общественной жизни, отказ от друзей, удивленных
и разочарованных. Ему было все безразлично, даже
слабые попытки Лауры удержать его. Мама остава-
лась совсем одна в особняке, с собаками и лекарст-
вами, с вещами Нико, все еще висевшими в шкафу.
Пусть себе остается, пусть все убираются к чертям.
Казалось, мама все поняла, она уже не оплакивала
Нико, а по-прежнему бродила по дому, с холодным
и отрешенным видом старого человека, ожидающего
своей смерти. Но Луис не любил вспоминать о том,
что происходило в день его отъезда, чемоданы, такси
у дверей, дом, где прошло его детство, сад, где они
с Нико играли в войну, двух собак, ленивых и глупых.
Теперь он был готов забыть обо всем этом. Он
ходил в рекламное бюро, рисовал плакаты, возвра-
щался обедать, выпивал чашку кофе, которую ему
подавала с улыбкой Лаура. Они часто ходили в кино,
в лес, все лучше узнавали Париж. Им везло: жизнь
текла удивительно легко, работа не тяготила, квар-
тира была хорошей, фильмы — превосходными. И
вот тогда приходили письма мамы.
Он не питал к ним ненависти. Если бы их не
было, свобода свалилась бы на него невыносимой
тяжестью. Мамины письма приносили ему молчали-
вое прощение (но за что его, собственно, было про-
щать?), они как бы перебрасывали мост, по которо-
му можно было пройти. Каждое письмо приносило
ему успокоение или беспокойство о здоровье мамы,
напоминало о семейных заботах, о существовании
101
знакомого порядка. Но вместе с тем этот порядок
бесил его. Да, он бесил его, и бесил из-за Лауры,
потому что она была с ним в Париже, а каждое
письмо мамы делало ее чужой, делало ее соучастни-
цей того порядка, от которого он отказался однажды
ночью в саду, когда вновь услышал приглушенный
и почти смиренный кашель Нико.
Нет, он не покажет Лауре письмо. Было небла-
городно заменять одно имя другим. Но нельзя же,
чтобы Лаура прочла эту фразу. Ужасная ошибка
мамы, глупая, случайная небрежность — он как буд-
то видел маму, которой трудно сладить со старым
пером, с выскальзывающей бумагой, со старческим
зрением, — пустила бы ростки в Лауре, подобно
отзывчивому семени. Лучше выбросить письмо (и он
выбросил его в тот же день) и вечером пойти с
Лаурой в кино, забыть как можно скорее о том, что
Виктор спрашивал о них. Даже если это был Виктор,
их благовоспитанный кузен. Забыть о том, что Вик-
тор спрашивал о них.
Коварный, хитрый и вылощенный Том ждал, ког-
да Джерри попадет к нему в сети. Джерри ускольз-
нула от него, и на Тома обрушились неисчислимые
беды. В перерыве Луис купил мороженое, и они ели
его, пока на экране шел цветной анонс. Когда начался
фильм, Лаура еще глубже погрузилась в свое кресло
и высвободила руку из руки Луиса. Он снова по-
чувствовал, что она отдалилась от него, и кто знает,
одно и то же видели ли они на экране, хотя позже
у них будет разговор о фильме — или по пути домой,
или в постели. Он задал себе вопрос (это не был
вопрос, но как тут лучше сказать), что чувствовали
Нико и Лаура в ту пору, когда Нико ухаживал за
ней и они вместе ходили в кино, возникала ли эта
отчужденность? Вероятно, они знали все до единого
102
кинотеатры Флореса, изучили всю эту скучную на-
бережную на улице Лавалье, статую льва, атлета,
ударяющего в гонг, титры на испанском языке в
«Карменде-Пинильос»: действующие лица этой кар-
тины надуманы, как и сам сюжет...
Итак, Джерри убежала от Тома, и пришел час
Барбары Стэнуик или Тайрон Пауэр. Рука Нико
тихо легла бы в эту минуту на бедро Лауры (бедный
Нико, такой робкий, такой целомудренный), и оба
почувствовали бы себя виноватыми бог знает в чем.
Луис хорошо понимал, что они не были виноваты
в самом существенном, хотя он и не получил наи-
более приятного доказательства, но столь быстрое
исчезновение чувства привязанности у Лауры к Ни-
ко говорило о том, что эта помолвка была лишь
видимостью, союзом, который предопределялся со-
седством, средой, постоянным общением, одинако-
выми вкусами, привычками и времяпрепровождением
молодежи квартала Флорес. Луису стоило однажды
вечером попасть в тот танцевальный зал, где часто
бывал Нико, и брат представил его Лауре. Вероятно,
благодаря легкости начала все последующее было
таким безнадежно тяжелым и горьким. Но он не
хотел вспоминать об этом: игра закончилась быстрым
поражением Нико, его меланхолическим бегством в
смерть от чахотки. Странным лишь было то, что
Лаура никогда не упоминала его имени, вот почему
и он не говорил о нем; словом, Нико не был для
них ни покойником, ни умершим деверем, ни сыном
мамы.
Вначале, после тяжелых упреков, рыданий и воп-
лей мамы, глупого вмешательства дяди Эмилио и
кузена Виктора (Виктор сегодня спросил о вас!), ему
принесла облегчение поспешная женитьба на Лау-
ре, женитьба без лишних церемоний — вызванное
по телефону такси, три минуты в муниципалитете
103
у чиновника в обсыпанном перхотью пиджаке. Ук-
рывшись в гостинице в Адрогё, вдали от мамы и
всей разъяренной родни, Луис был благодарен Лауре
за то, что она никогда не говорила о Нико, который,
как жалкая марионетка, превратился из жениха в
деверя. Но и теперь, два года спустя после смерти
Нико — а это срок немалый, и их разделяет оке-
ан, — Лаура по-прежнему не упоминала его имени,
а он, Луис, из трусости стал ее невольным сообщни-
ком, хорошо зная, что в глубине души это молчание
оскорбляло его, что за ним скрывались упреки, уг-
рызения совести, нечто такое, что сродни предатель-
ству. Несколько раз, в разговоре, он сознательно
упомянул имя Нико, но прекрасно понимал, что это
не в счет, так как Лаура постаралась уклониться от
беседы. В их общении мало-помалу создалась некая
зыбкая запретная зона, отдалявшая их от Нико, об-
волакивая его имя и память о нем грязной и липкой
ватой. И мама, как будто в сговоре с ними, тоже
хранила молчание. В каждом письме она писала о
собаках, о Матильде, Викторе, салициловой кислоте,
о получении пенсии. Луис надеялся, что когда-нибудь
мама хотя бы намекнет сыну, что пора им заключить
союз против Лауры, чтобы исподволь заставить ее
принять хотя бы посмертное существование Нико.
Не потому, что это было кому-то необходимо: кого
интересовал Нико, живой или мертвый? Но терпи-
мость Лауры, ее смирение перед пребыванием памяти
о нем в пантеоне прошлого, были бы мрачным, не-
опровержимым доказательством того, что она его за-
была окончательно и навсегда. Кошмар, вызванный
упоминанием его имени, рассеялся бы так же легко
и бесследно, как и при его жизни. Однако Лаура
по-прежнему не произносила его имени, и каждый
раз, когда было бы совсем естественно произнести
это имя, она хранила молчание, и тогда Луис вновь
104
ощущал присутствие Нико в саду Флореса, слышал
сдержанный кашель Нико, который готовил самый
прекрасный подарок к их свадьбе — свою смерть к
медовому месяцу той, кто была его невестой, и того,
кто был его братом.
И конечно, как и следовало ожидать, спустя не-
делю Лаура удивилась тому, что от мамы не было
писем. Она перебрала все возможные причины, и
Луис в тот же день отправил маме письмо. Ответ
его не очень беспокоил, но ему бы хотелось (он
думал об этом, спускаясь по утрам по лестнице),
чтобы консьержка не отдавала письма Лауре. Недели
через две он увидел знакомый конверт с двумя мар-
ками: портрет адмирала Брауна и водопад Игуасу.
Он спрятал письмо, вышел на улицу и помахал рукой
высунувшейся из окна Лауре. Ему показалась стран-
ной сама необходимость завернуть за угол, чтобы
распечатать письмо.
Мама писала, что Боби удрал на улицу, что через
несколько дней он начал чесаться — заразился от
какой-то чесоточной собаки. Мама ходила к ветери-
нару, приятелю дяди Эмилио, не хватало еще, чтобы
Боби заразил чумкой Негро. Дядя Эмилио считает,
что нужно было их сразу искупать в акароине, но
ей это уже не под силу, было бы куда лучше, если
бы ветеринар выписал какой-нибудь порошок от на-
секомых или что-нибудь, что можно примешать в
пищу. У сеньоры в соседнем доме жила чесоточная
кошка, и кто знает, может быть, кошки способны
заражать собак, хотя между их домами проволочная
сетка. Может, их утомила болтовня старухи, но Луис
всегда так любил собак, даже одна из них спала в
его ногах, когда он был ребенком, а вот Нико не
жаловал их. Сеньора, живущая по соседству, сове-
товала посыпать собак ДДТ, потому что, даже если
105
нет никакой чесотки, к собакам на улицах всегда
цепляется всякая гадость; на углу Бакакай обычно
останавливался цирк с редкими животными, возмож-
но, поэтому в воздухе косились микробы и все такое.
Маму одолевали страхи, и она писала то о чесоточном
Боби, то о сыне портнихи, обжегшем себе руку ки-
пящим молоком.
Затем стояло что-то похожее на голубую звездоч-
ку (кончик пера, должно быть, зацепился за бумагу,
мама досадливо заворчала), а потохМ шли печальные
размышления о полном одиночестве, ожидавшем ее,
если Нико уедет в Европу, а ей кажется, что так и
будет. Но таков удел стариков: дети подобны лас-
точкам, улетающим в один прекрасный день из род-
ного гнезда. Надо терпеть, пока есть силы. Сеньора,
живущая по соседству...
Кто-то толкнул Луиса, затем ему напомнили о
правилах поведения на улице — выговор был явно
марсельский. До него дошло, что он мешал движению
людей в узком проходе метро. Остаток дня также
прошел как в тумане. Он позвонил Лауре, сказав,
что не будет обедать дома, два часа он не вставал
со скамейки в сквере, все читал и перечитывал ма-
мино письмо, спрашивая себя, что же ему делать с
этим бредом. Прежде всего надо поговорить с Лау-
рой. С какой стати (это не был вопрос, но как тут
лучше сказать) скрывать от Лауры все, что произо-
шло. Он уже не мог притвориться, что и это письмо
тоже затерялось. Он уже не мог, совсем не мог
верить в то, что мама по ошибке написала «Нико»
вместо «Виктор». И даже нельзя было думать, что
она не в себе. Вне сомнения, причина этих писем —
Лаура, то, что должно было случиться с Лаурой. И
даже не так: это то, что уже случилось в день их
свадьбы, это их медовый месяц в Адроге, и ночи,
когда они, позабыв обо всем на свете, предавались
106
любви на том пароходе, что увозил их во Францию.
Все это — Лаура, все это будет Лаура теперь, когда
в бредовом воображении мамы Нико надумал при-
ехать в Европу. Они стали сообщницами, как никогда
раньше: мама писала Лауре о Нико, сообщала, что
Нико собирается приехать в Европу, и писала про-
сто — Европа, хорошо зная, что Лаура прекрасно
поймет, что Нико приедет во Францию, в Париж,
в дом, где так искусно притворялись, что его, бед-
няжку, начисто забыли.
Луис сделал две вещи: написал дяде Эмилио о
том, что он встревожен и просит навестить маму как
можно скорее, чтобы лично во всем убедиться и
принять необходимые меры. Выпив одну за другой
две рюмки коньяку, Луис пошел домой пешком, что-
бы по дороге обдумать, что же сказать Лауре, так
как в конце концов он должен был поговорить с ней
и поставить ее обо всем в известность. Сворачивая
с одной улицы на другую, он чувствовал, каких уси-
лий ему стоило думать о настоящем, о том, что долж-
но произойти через полчаса. Письмо мамы насиль-
но погружало его в реальную действительность этих
двух лет жизни в Париже, в ложь купленного покоя,
счастья на людях, поддерживаемого развлечениями и
спектаклями, невольного пакта о молчании, благода-
ря которому они оба постепенно отдалялись друг от
друга, как это обыкновенно и бывает во всех подоб-
ных пактах.
«Да, мама, да, бедный чесоточный Боби. Бедный
Боби, бедный Луис, кругом чесоточные! Вечер тан-
цев в клубе Флореса, и я пошел туда, мама, пото-
му что Нико настаивал на этом. Думаю, что он хо-
тел похвастать своей победой. Бедный Нико, мама,
с этим сухим кашлем, которому тогда еще никто
не придавал значения, в своем двубортном костюме
в полоску, с напомаженными бриолином волосами,
107
с шелковыми галстуками, такими новенькими, акку-
ратными. А тут поболтали минутку и чувствуете воз-
никшую к вам симпатию... Ну как же не пригласить
на этот танец невесту брата. О! Невеста — слишком
громко сказано, Луис! Я думаю, вы позволите мне
называть вас так, не правда ли? Однако странно,
что Нико все еще не пригласил вас к нам в дом.
Вы, без сомнения, понравитесь маме. Наш Нико
такой неловкий! Он даже еще не говорил с вашим
отцом! Робкий? Да, он всегда был таким. Как и я.
Над чем вы смеетесь? Вы мне не верите? Но я
совсем не такой, каким кажусь... Правда, здесь жар-
ко? Конечно, вы должны прийти к нам, мама будет
очарована. Мы живем только втроем и собаки. Ну,
Нико, тебе не стыдно столько времени скрывать от
нас все это, негодяй. Мы вот такие, Лаура, мы
говорим друг другу все. С твоего разрешения я стан-
цую это танго с сеньоритой».
Все получилось легко, играючи, — а он (Нико)
такой наглаженный, и галстук в полоску. Она порвала
с ним по ошибке, по слепоте: изворотливый брат был
способен одержать победу с ходу, вскружить голову
без труда. «Нико не играет в теннис! Ну когда ему
играть, его не оторвешь от шахмат и марок. Не
трогайте его! Молчаливый и такой ни то ни се, бед-
няга!»
Нико постепенно отставал, затерявшись где-то в
углу двора, утешаясь сиропом от кашля или горьким
мате. Нико слег в постель, и ему прописан покой, и
это как раз совпало с вечером танцев в гимнасти-
ческом и фехтовальном зале «Вилья-дель-Парке».
Стоит ли упускать случай, тем более что играет Эд-
гар до Донато, и будет неплохо...
Маме очень нравилось, что он уделял внимание
Лауре: она полюбила Лауру как собственную дочь,
сразу же, еще в тот день, когда они с братом при-
108
вели ее в дом. Учти, мама, мальчишка очень слаб
и может разволноваться, если ему кто-нибудь рас-
скажет об этом. Такие больные, как он, могут во-
образить невесть что. Он еще подумает, что я уха-
живаю за Лаурой. Лучше ему не знать, что мы
идем в спортзал.
Но я не сказал об этом маме: дома никто никогда
и не узнал, что мы ходили туда вдвоем с Лаурой.
Конечно, это до тех пор, пока не выздоровеет Нико,
бедняжка. И так пошло: один бал за другим, рент-
геновский снимок Нико, затем машина коротышки
Рамоса, вечеринка в доме Бебы, вино, прогулка в
машине до моста через реку, луна. Эта луна, напо-
минающая окно отеля там, наверху, и сопротивляю-
щаяся, немножко хмельная Лаура в машине! Ловкие
руки, поцелуи, сдавленные крики, плед из вигоневой
шерсти, возвращение в молчании, затем улыбка про-
щения.
Улыбка была почти такой же и на этот раз, когда
Лаура открыла ему дверь. На обед было духовое
мясо, салат и взбитые сливки. В десять часов пришли
соседи, их партнеры по игре в канасту. Очень поздно,
когда они уже готовились ко сну, Луис вытащил
письмо и положил его на ночной столик.
— Я не сказал о нем раньше, так как не хотел
огорчать тебя. Мне кажется, что мама...
Лежа в постели, повернувшись к ней спиной, он
ждал. Лаура положила письмо в конверт и потуши-
ла ночник. Он почувствовал, как она лежит воз-
ле него, не совсем вплотную, но ощущал ее дыхание
у своего уха.
— Ты понимаешь? — спросил Луис, сдерживая
голос.
— Да, тебе не кажется, что она перепутала имя?
По всей вероятности. Пешка четыре, король.
Пешка четыре, король. Превосходно.
109
— Скорее всего она хотела написать «Виктор», —
сказал он, медленно вонзая ногти себе в ладонь.
— Да, конечно. Вполне возможно, — сказала
Лаура.
Конь, король три, слон.
Они притворились спящими.
Лаура также считала, что обо всем должен знать
только один человек — дядя Эмилио. И потянулись
дни, но они больше не заводили разговор об этом.
Каждый раз, возвратившись домой, Луис ждал от
Лауры какой-нибудь выходки или реплики, которые
пробили бы брешь в этом превосходно хранимом
спокойствии и молчании. Они все так же ходили в
кино и все так же предавались любви. Луис уже не
видел в Лауре никакой тайны, кроме ее покорного
согласия с этой жизнью, в которой не осуществилось
ничего, о чем они могли мечтать два года тому назад.
Теперь он хорошо знал ее, делая сопоставления, он
понимал, что Лаура похожа на Нико, на всех тех,
кто всегда остается позади и действует лишь по инер-
ции, хотя иногда она проявляла почти железную во-
лю, чтобы ничего не делать, чтобы превратить жизнь
в бесцельное времяпрепровождение. Нико и Лаура
лучше бы понимали друг друга, и Луис и Лаура
поняли это уже в день женитьбы, с первых шагов
совместной жизни, следующих за нежным согласием
медового месяца и желанием.
Теперь же Лауру снова стали одолевать кошмары.
Ей часто снились сны, но кошмары можно было
узнать сразу. Луис угадывал их по особым движе-
ниям ее тела во сне, по смутным словам или преры-
вистым крикам задыхающегося животного. Все это
началось уже на борту парохода, тогда они могли
еще говорить о Нико, так как отплыли в Европу
через несколько дней после его смерти. Однажды
110
ночью после долгих воспоминаний о Нико — уже
тогда зарождалось это безмолвное молчание, которое
потом они приняли как нечто незыблемое, — Лаура
разбудила его хриплым стоном, резкой судорогой в
ногах и внезапным криком, она от чего-то отбивалась,
отказывалась принять; ее руки, ее тело и голос от-
талкивали прочь что-то ужасное, липкое, обволаки-
вавшее ее целиком. Он тряс Лауру, успокаивал, давал
ей воды, которую она пила, всхлипывая, наполовину
во власти своего кошмара. Потом она говорила, что
ничего не помнит, что это было что-то ужасное, чего
нельзя объяснить, и наконец засыпала, унося с собой
свою тайну, но Луис знал то, что знала она сама,
знал, что Лаура встретилась с тем, кто вошел в ее
сон, бог весть под какой страшной личиной, и она
обнимала его колени в припадке ужаса, а может, и
тщетной любви. Всегда повторялось одно и то же:
Луис подавал ей стакан воды и молча ждал той
минуты, когда она опустит голову на подушку.
Возможно, когда-нибудь страх станет сильнее гор-
дости, если это называется гордостью. Возможно, тог-
да и он сумеет бороться с ним... Возможно, еще не
все потеряно, и жизнь будет совсем иной, не похо-
жей на это искусственное существование, состоящее
из улыбок и французского кино.
Сидя за рабочим столом, в окружении чужих лю-
дей, Луис старался восстановить в себе чувство рав-
новесия и тот порядок, которому ему нравилось сле-
довать в жизни. И коль скоро Лаура не касалась
этой темы и ждала ответа от дяди Эмилио с показ-
ным равнодушием, он сам должен был объясниться
в этой истории с мамой. Отвечая на ее письмо, он
ограничился краткими новостями последних недель и
в конце приписал слова, которые должны были все
исправить: «Итак, Виктор говорит о поездке в Ев-
ропу. Теперь все путешествуют. Должно быть, это
111
результат стараний туристических агентств. Скажи
ему, чтобы он нам написал, мы можем сообщить все
необходимые сведения. Передай также, что он вполне
может рассчитывать на наше гостеприимство».
Ответ от дяди Эмилио пришел сразу же с об-
ратной почтой. Писал он сухо, как и полагалось
столь близкому родственнику, оскорбленному тем,
как недопустимо они вели себя после смерти Нико.
Дядя Эмилио ни разу не высказал Луису своего
откровенного возмущения, но уже не однажды под-
черкнул со свойственным ему умением, как он от-
носится к племяннику. К примеру: он просто не
пошел провожать Луиса на пароход и в течение двух
последующих лет ни разу не поздравил его с днем
рождения.
Вот и теперь он лишь выполнил свой долг род-
ственника по отношению к маме и весьма скупо со-
общал о визите к ней. Мама чувствовала себя очень
хорошо, но почти не разговаривала: вполне понятная
вещь, если принять во внимание все переживания
последних лет. Чувствуется, что она очень одинока
в доме, и это естественно, поскольку любая мать,
прожившая всю жизнь с двумя сыновьями, не может
чувствовать себя хорошо в огромном пустом доме,
полном воспоминаний. Что же касается интересую-
щих его строк, то дядя Эмилио в данном случае
старался быть осторожным, как того и требовали
деликатные обстоятельства дела, и, к сожалению, он
должен сказать, что ничего определенного не выяс-
нил, ибо мама не была расположена к беседе и даже
приняла его в холле, чего раньше никогда не позво-
ляла себе в отношении к своему деверю! На вопрос
о ее здоровье она ответила, что чувствует себя пре-
восходно, разве что иногда дает себя знать ревма-
тизм, но в эти дни ее утомляет глажка мужских
112
рубашек. Дядя Эмилио поинтересовался, о каких ру-
башках шла речь, но она вместо ответа неопределенно
покачала головой и предложила подать херес с гале-
тами Багли.
Мама не позволила им слишком долго обсуждать
письмо дяди Эмилио и его бесплодный визит к ней
в дом. Спустя четыре дня пришло заказное письмо,
хотя мама прекрасно знала, что нет никакой необхо-
димости посылать заказные письма в Париж авиа-
почтой. Лаура позвонила Луису на работу и попро-
сила его как можно скорее приехать домой.
Через полчаса, придя домой, он застал ее погру-
женной в созерцание желтых цветов на столе. Лаура
тяжело дышала. Письмо лежало на консоли камина,
и Луис положил его туда же после того, как прочел.
Он сел возле Лауры, немного подождал. Она пожала
плечами.
— Мать сошла с ума, — сказала Лаура.
Луис зажег сигарету. Дым вызвал слезы на его
глазах. Он понял, что игра продолжается и что он
должен делать очередной ход. Но эту партию разы-
грывало три игрока, даже четыре. Теперь он был
уверен, что мама также стояла возле доски. Он все
глубже и глубже погружался в кресло незаметно для
себя и зачем-то прикрыл лицо руками, словно маской.
Он слышал рыдания Лауры. Внизу с криком носи-
лись дети консьержки.
Ночь, как известно, приносит решения и все про-
чее. Им же она принесла тяжелый и тупой сон после
того, как их тела выдержали скучную битву, которую
каждый из них в глубине души не желал.
Снова вступал в силу молчаливый договор, за-
ключенный ими: утром они болтали о погоде, о пре-
ступлении в Сен-Клу, о Джеймсе Дине. Письмо
продолжало лежать на консоли камина, и во время
ИЗ
завтрака они не могли не видеть его. Но Луис знал,
что по возвращении со службы уже не найдет его
там. Лаура с холодным, упорным старанием стирала
все следы.
Прошел день, потом другой и еще день. Однажды
вечером они долго смеялись над рассказами соседей,
над программой Фернанделя. У них возникла идея,
что надо сходить в театр и провести конец недели в
Фонтенбло.
На рабочем столе Луиса накапливались теперь
уже ненужные сведения, потому что все совпадало
с тем, о чем говорилось в письме мамы. Пароход
действительно прибывал в Гавр в пятницу, семнад-
цатого утром, а специальный поезд приходил на вок-
зал Сен-Лазар в одиннадцать сорок пять. В четверг
они были в театре и очень весело провели время. За
два дня до этого Лауре опять приснился кошмар, но
Луис не пошевельнулся, чтобы принести воды, он
лежал к ней спиной и ждал, пока она сама успоко-
ится. Затем Лаура заснула. Весь день она возилась
с летним платьем, кроила его, что-то переделывала.
Они поговорили о том, что надо купить электричес-
кую швейную машину после выплаты взноса за хо-
лодильник.
Луис нашел письмо мамы в ящике ночного сто-
лика и унес его с собой на службу. Он позвонил в
пароходство, хотя уже не сомневался в том, что мама
сообщала точную дату прибытия. Это было единст-
венное, чему он верил: обо всем остальном не хоте-
лось даже и думать. Еще этот дурак дядя Эмилио!
Лучше было бы написать Матильде. Несмотря на
то что они были далеки друг от друга, Матильда
поняла бы, что нужно вмешаться и спасти маму. Но,
по правде говоря (это не был вопрос, но как тут
лучше выразиться), нужно ли спасать маму, именно
маму? На миг он подумал заказать телефонный раз-
114
говор с Матильдой. Вспомнив же о хересе и галетах
Багли, он пожал плечами. Не было уже времени
писать Матильде, хотя в действительности, пожалуй,
было. Но, вероятно, лучше подождать пятницы сем-
надцатого, до...
Коньяк уже не помогал ему просто не думать
или, по крайней мере, думать без страха. Он все
яснее видел лицо мамы в последние недели в Буэ-
нос-Айресе, сразу после похорон Нико. То, что ему
тогда казалось выражением горя, он воспринимал те-
перь как злобное недоверие, как хищный оскал жи-
вотного, которое чувствует, что от него хотят отде-
латься и бросить где-нибудь далеко от дома. Теперь
он понял истинное лицо мамы. Только теперь он
видел ее такой, какой она была в те дни, когда все
родственники наносили ей визиты, выражая соболез-
нование в связи со смертью Нико, сидели с ней
вечерами. Он с Лаурой тоже приезжал из Адроге,
чтобы побыть возле нее. Они оставались в доме
совсем недолго, потому что тут же появлялся дядя
Эмилио, или Виктор, или Матильда, и все, как один,
демонстрировали холодное презрение: родственники,
возмущенные случившимся, возмущенные Адроге и
тем, что они были счастливы, в то время как Нико,
бедняжка, в то время как... Луис никогда не подо-
зревал о том, как потрудилась вся родня, как чуть
ли не в складчину они покупали им билеты и ласково
проводили на пароход, осыпав подарками, и про-
щально махали вслед платками.
Конечно, сыновний долг обязывал его немедленно
написать Матильде. Он еще был в состоянии думать
об этом перед четвертой рюмкой коньяка! На пятой
он думал обо всем сначала и уже смеялся (бродил
пешком по Парижу, чтобы подольше побыть одному
и проветрить мозги), смеялся над своим сыновним
долгом, как будто бы дети имели какой-то долг, как
115
будто бы долг мог быть как в четвертом классе,
священный долг к священной сеньорите из отврати-
тельного четвертого класса!
Конечно, его прямой сыновний долг — написать
письмо Матильде! Зачем притворяться (это не был
вопрос, но как тут лучше выразиться), что мама
сошла с ума? Единственное, что стоило делать, это
ничего не делать: пусть дни идут своей чередой, все,
кроме пятницы.
Когда Луис, как обычно, простился с Лаурой,
предупредив ее, что не придет завтракать, так как у
него срочная работа, он уже знал наперед все даль-
нейшие события и мог бы добавить: «Если хочешь,
пойдем туда вместе».
Он укрылся в кафе на вокзале, скорее всего не
для того, чтобы спрятаться, а для того, чтобы иметь
маленькое преимущество — видеть, оставаясь сам
невидимым. В одиннадцать тридцать пять он узнал
Лауру по ее голубой юбке, двинулся за ней на рас-
стоянии, увидел, как она изучала расписание, спраши-
вала о чем-то у служащего, купила перронный билет,
вышла на платформу, где уже собралась публика,
зевавшая по сторонам в ожидании поезда. Стоя за
вагонеткой, груженной ящиками с фруктами, он на-
блюдал за Лаурой, которая, казалось, не могла при-
думать: остаться у выхода на платформу или пройти
вперед. Он смотрел на нее нисколько не удивляясь,
смотрел, как на насекомое, чье поведение могло пред-
ставлять какой-то интерес.
Поезд пришел сразу, и Лаура смешалась с толпой,
хлынувшей к окнам вагона, где каждый искал взгля-
дом своих, среди криков и рук, судорожно высовы-
вающихся из вагона, как будто бы там внутри можно
было задохнуться. Он обогнул вагонетку, прошел на
перрон между ящиками с фруктами, стараясь не сту-
пать на масляные пятна.
116
Из своего укрытия он, конечно, увидит выходя-
щих пассажиров, вновь увидит Лауру и чувство об-
легчения, написанное у нее на лице. Разве у нее на
лице не было написано чувство облегчения? (Это не
был вопрос, но как тут лучше выразиться.) И затем,
позволив себе удовольствие остаться на перроне пос-
ле того, как исчезнут последние пассажиры и пос-
ледние носильщики, он уйдет, спустится на площадь,
залитую солнцем, и направится к кафе выпить конь-
яку. В этот же вечер он напишет маме, и словом
не обмолвясь о забавном случае (но что тут было
забавного!), а после наберется смелости и поговорит
с Лаурой (но он, конечно, не наберется смелости и
не поговорит с Лаурой). Вот коньяк обязательно
будет, это вне всякого сомнения, и пусть все летит
к черту! Видеть этих обнимающихся с криками и
слезами людей! Эту как бы сорвавшуюся с цепи
родню, ярмарочную карусель дешевой эротики, на-
воднившей перрон между наваленными чемоданами
и пакетами! «Наконец-то, сколько времени мы не
виделись, как ты загорела, Иветта, конечно, было
такое чудное солнце, детка!» Луис готов был хоть
в ком-нибудь найти сходство с Нико, он был полон
желания приобщиться к этой нелепице. Скорее всего,
два человека, прошедшие мимо него, прибыли из
Аргентины, судя по их прическе, пиджакам, выра-
жению самодовольства, под которым пряталось вол-
нение от того, что они в Париже. Один из них и
правда напоминал Нико, если, конечно, искать сход-
ства. Другой не имел ничего общего с Нико, как,
собственно говоря, и первый. Вот хотя бы шея, она
ведь намного толще, чем у Нико, и в поясе он куда
шире. Но если все же искать сходства, ну просто
для интереса, то в этом втором, который прошел ми-
мо с единственным чемоданом в левой руке и теперь
направился к выходу, было что-то общее с Нико.
117
Он, как и Нико, левша, и у него такая же слегка
сутулая спина и эта линия плеч. Должно быть, и
Лаура думала так же, потому что она шла за ним,
не отрывая от него глаз, и на ее лице застыло
знакомое ему выражение, то выражение, с которым
она пробуждалась от кошмара и садилась на кровати,
пристально смотря в пространство, смотря, как он
это теперь хорошо понял, на того, кто удалялся, по-
вернувшись к ней спиной, свершив месть, не имею-
щую названия, заставлявшую ее кричать и биться
во сне.
Но как бы они ни искали сходства с Нико, этот
человек был им незнаком: они увидели его спереди,
когда он поставил чемодан на землю, чтобы найти
билет и передать его служащему у выхода с перрона.
Лаура первой покинула вокзал. Он дал ей воз-
можность удалиться и затеряться на стоянке автобу-
са. Сам же Луис вошел в кафе на углу площади и
опустился на стул. Позже он никак не мог вспомнить,
просил ли он принести ему что-нибудь выпить, не
отдавала ли горечь, что теперь обжигала ему рот
дешевым коньяком.
После обеда он без отдыха работал над новыми
афишами. Иногда думал о том, что должен написать
маме, но так ничего и не придумал до самого ухода
со службы.
Он пошел домой пешком. У подъезда дома встре-
тил консьержку и немножко поболтал с ней. Он
хотел бы остаться еще, чтобы поговорить с ней или
с соседями, но все спешили домой: приближался час
ужина.
Луис медленно поднялся по лестнице (правда, он
всегда поднимался медленно, чтобы не уставали лег-
кие и не было кашля) и на площадке третьего эта-
жа, прежде чем позвонить, остановился передохнуть,
прислонясь к дверям и словно прислушиваясь к тому,
118
что происходит внутри квартиры. Затем он позвонил
двумя обычными короткими звонками.
— А, это ты! — сказала Лаура, как обычно
подставляя ему для поцелуя холодную щеку. — Я
уже подумала, что вас задержали. Мясо, должно
быть, уже переварилось.
Нет, оно не переварилось, но было совершенно
безвкусным. Спроси он в этот момент Лауру, зачем
она ходила на вокзал, кофе или сигарета, вероятно,
восстановили бы свой вкус. Но Лаура целый день
не выходила из дома: она сказала это, как будто
кто-то заставлял ее лгать, или ждала, что он сделает
наигранно шутливое замечание по поводу сегодняш-
него числа или злополучной мании мамы.
Помешивая кофе, опершись локтями на стол, он
опять упустил удобный момент. Ложь Лауры уже
ничего не означала. Одной больше там, где столько
чужих поцелуев, где такое долгое молчание, где все
полнится Нико, где в нем или в ней ничего иного,
кроме Нико, не было. Почему бы (это не был во-
прос, но как тут лучше выразиться) не поставить
на стол третий прибор? Почему бы не вскипеть,
сжать кулак и трахнуть им по этому печальному и
страдальческому лицу, которое, искажаясь в дыме
сигареты, то возникало, то исчезало, как между стру-
ями воды, и, казалось, постепенно наливалось нена-
вистью, как будто было лицом самой мамы? Как
будто сам Нико находился в другой комнате или,
возможно, ожидал на лестнице, прислонясь к две-
ри, — так же как раньше сделал это он сам, — или
расположился там, где всегда он был хозяином, на
белом пространстве простынь. Это он (Нико) при-
ходил сюда (на белую постель) в снах Лауры. Мо-
жет быть, там он и поджидал теперь, лежа па спи-
не, с зажженной сигаретой, слегка покашливая, с
улыбкой на лице клоуна: такое лицо было у него
119
последние дни, когда в его венах уже не оставалось
ни капли здоровой крови.
Луис перешел в другую комнату, приблизился к
рабочему столу, зажег лампу. Ему не нужно было
перечитывать письмо мамы для того, чтобы ответить
на него так, как это следовало.
Он начал писать: «Дорогая мама». Написал: «До-
рогая мама», скомкал бумагу. Написал: «Мама». Он
чувствовал, что дом сжимается, как кулак. Все су-
зилось, все душило. Квартира была предназначена
для двоих, так он думал, точно для двоих. Когда он
поднял глаза (успев написать «мама»), Лаура стояла
в дверях, смотря в упор на него. Луис отложил перо.
— Тебе не кажется, что он очень похудел? —
сказал Луис.
Лаура сделала какое-то движение. Две блестящие
струйки слез бежали по ее щекам.
— Немного, — сказала она. — Человек ведь ме-
няется...
РЕДКИЕ ЗАНЯТИЯ
Почта и телеграф
Однажды, когда некий дальний-предальний наш ро-
дич выбился в министры, нам удалось по его протекции
пристроить кучу членов семейства в почтовое отделе-
ние на улице Серрано. Продержались мы там недолго,
врать не буду. Из трех дней, что мы там проработали,
в течение двух мы обслуживали народ с такой не-
вероятной быстротой, что нас осчастливил визитом
потрясенный инспектор из Почтового управления и
хвалебной заметкой — очередной номер газеты «Ла-
Расон». На третий день мы удостоверились, что за-
воевали популярность, поскольку люди повалили к нам
из других частей города, дабы отправить письма и
прочее, в том числе почтовые переводы в Пурмамарку
и прочие столь же немыслимые места. Тут мой дядя
(который старший) дал сигнал, и наше семейство при-
ступило к обслуживанию в соответствии со своими
вкусами и обычаями. В окошечке «Продажа марок»
моя сестра (которая вторая) выдавала каждому поку-
пателю пестрый воздушный шарик. Первый шарик
получила одна пышная сеньора, она так и окамене-
ла — в одной руке шарик, в другой марка, сеньора
успела ее послюнить, и марка, постепенно скручиваясь,
приклеивалась к ее пальцу. Долгогривый парень от
своего шарика категорически отказался, и моя сестра
121
строго его отчитала, а в очереди, выстроившейся
к ее окошечку, мнения высказывались противоречи-
вые. Несколько провинциалов, которые переминались
у окошечка рядом, упорствуя в неразумном намерении
перевести часть своих заработков живущим вдали чле-
нам семей, не без изумления принимали стопочки ви-
ноградной водки — а кое-кто и пирожки с мясом —
из рук моего отца, да еще он вдобавок выкрикивал
во всю глотку лучшие советы старика Вискачи. Тем
временем мои братья, трудившиеся в посылочном от-
делении, смазывали коробки с посылками дегтем, а
затем опускали в ведро с перьями. После чего демон-
стрировали результаты потрясенному отправителю и
убедительно ему разъясняли, какая радость получить
такую посылочку. «Бечевочки не видно, — говорили
они. — И сурхуча не видно, сургуч — это так вуль-
гарно, а имя получателя, обратите внимание, — такое
впечатление, что оно прячется у лебедя под крылыш-
ком». Сказать честно, в восторге были далеко не все.
Когда в помещение ворвались полицейские и зе-
ваки, моя мать завершила мероприятие самым эф-
фектным образом, запустив в толпу великое множе-
ство разноцветных самолетиков, сделанных из блан-
ков для телеграмм и переводов, а также конвертов
для заказных писем. Исполнив хором государствен-
ный гимн, мы отступили стройными рядами; я заме-
тил, что одна девчушка, стоявшая в очереди к око-
шечку «Продажа марок», плакала: она была третья,
но знала, что уже не успеет получить шарик.
Тетушкины затруднения
Почему одна из наших тетушек так боится упасть
на спину? Годы и годы мы всем семейством стара-
лись излечить ее от этого навязчивого страха, но
122
настало время признать наше бессилие. Что бы мы
ни предпринимали, тетушка боится упасть на спину,
и ее невинная мания затрагивает всех нас, начиная
с отца, который, как любящий брат, провожает ее,
куда бы она ни шла, и смотрит при этом на пол,
чтобы тетушка могла шагать беззаботно; мать тща-
тельно подметает внутренний дворик несколько раз
в день, сестры убирают теннисные мячики, коими в
невинности души забавлялись на террасе, а кузены
очищают все поверхности от всякого рода следов,
которые можно вменить в вину собакам, кошкам,
черепахам и курам, а живности этой в доме полно.
Но все напрасно, тетушка решается пройти по ком-
нате лишь после долгих колебаний, бесконечного ви-
зуального изучения местности и несдержанных речей,
обращенных к детворе, попадающейся ей на глаза в
этот момент. Затем тетушка пускается в путь, сна-
чала ставит одну ногу и некоторое время притопы-
вает ею, как боксер на разминке, затем ставит дру-
гую, перемещая таким образом свои телеса (в детстве
нам казалось — величаво); и ей требуется несколько
минут, чтобы добраться от одной двери до другой.
Кошмар.
Мы всем семейством несколько раз пытались
добиться от тетушки, чтобы объяснила более или
менее связно, почему она так боится упасть на спи-
ну. Один раз она отмолчалась, причем молчание
было такое непроницаемое — хоть руби топором;
но как-то вечером, после обычного стаканчика це-
лебного бальзама, тетушка снизошла до объяснения:
если она упадет на спину, то подняться не сможет.
В ответ на естественное замечание, что все тридцать
два члена семейства не преминут поспешить ей на
помощь, тетушка ограничилась томным взглядом и
двумя словами: «все равно». Несколько дней спус-
тя мой брат (который старший) повел меня ночью
123
в кухню и показал таракана, лежавшего на спине
под раковиной. Мы долго и совершенно безмолвно
наблюдали за тщетными его попытками перевер-
нуться, а прочие тараканы тем временем, преодолев
светобоязнь, сновали по полу, причем задевали на
бегу собрата, покоившегося в лежачей позе на спине.
Мы вернулись к себе в спальню, глубоко опеча-
ленные; по сей или по иной причине, но никто
больше не приставал к тетушке с расспросами; мы
ограничились тем, что старались по мере возмож-
ности облегчить ее страх, провожали, куда бы ни
шла, водили под руку и покупали в больших коли-
чествах обувь с рифленой подошвой и прочие пред-
меты, помогающие сохранять равновесие. Жизнь,
таким образом, продолжалась и была не хуже, чем
у других.
Тетушка истолкована (или наоборот)
Кто больше, кто меньше, четыре моих двоюрод-
ных брата увлекаются философией. Читают книги,
спорят друг с другом, а прочие члены семейства
восхищаются ими на расстоянии, храня верность се-
мейному правилу: не соваться в чужие увлечения и
даже, по мере возможности, поощрять их. Эти ре-
бята, вызывающие у меня великое уважение, не раз
задавались вопросом о природе и сути тетушкиных
страхов и пришли к выводам туманным, но, воз-
можно, достойным внимания. Как обычно бывает в
подобных случаях, тетушка знать не знала об этих
внутренних смутах, но с того времени заботливость
семейства по отношению к ней существенно возрос-
ла. Долгие годы мы сопровождали тетушку, когда
она нетвердым шагом перемещалась из гостиной в
переднюю, из спальни в ванную, из кухни в кладо-
124
вую. Нам отнюдь не казалась пустой прихотью ее
привычка спать только на боку (по четным дням на
правом, по нечетным — на левом) и соблюдать в
течение всей ночи полнейшую неподвижность. На
стульях, будь то в столовой или во внутреннем дво-
рике, тетушка сидит очень прямо; ни за что не
согласилась бы насладиться комфортом кресла-ка-
чалки или глубокого кожаного кресла в американском
стиле. В ночь, когда над нами должен был проле-
теть спутник, все семейство разлеглось во внутрен-
нем дворике прямо на плиточном полу, чтобы не
упустить зрелища, но тетушка осталась на стуле и
на следующий день ужасно мучилась из-за ревма-
тических болей в шее. Постепенно мы убедились,
что ничего не поделаешь, и теперь смирились. Очень
помогают нам двоюродные братья: обмениваются по-
нимающими взглядами и произносят фразы вроде
нижеследующей: «Она права». Но почему? Мы не
знаем, они же не хотят объяснять. Что касается
меня, например, то, на мой взгляд, лежать на спине
замечательно удобно. Тело всей своей поверхностью
соприкасается с матрацем (или с плитками пола,
когда лежишь во внутреннем дворике); чувствуешь,
как вся его тяжесть, распределяясь, уходит в пятки,
щиколотки, ляжки, ягодицы, хребет, лопатки и за-
тылок, а оттуда — в землю, так надежно и есте-
ственно перетекая в ее недра, которые с жадностью
втягивают нас и, кажется, хотят поглотить. Любо-
пытная вещь, для меня лежать на спине — самое
естественное положение; иной раз подозреваю, что
именно по этой причине оно так ненавистно тетушке.
А по-моему, положение идеальное и, по сути, самое
удобное. Да-да, именно так, по сути, по самой сути:
на спине. Мне даже страшновато становится, а вот
отчего — никак не объяснить. Хотелось бы мне
быть как она, а не могу. Никак.
МАТЕРИАЛ ДЛЯ ВАЯНИЯ
Сюжет для настенного ковра
У генерала — восемьдесят человек, а у противника —
пять тысяч. В своей палатке генерал матерится и
плачет. Потом вдохновенно пишет прокламацию, а
почтовые голуби разбрасывают ее над лагерем про-
тивника. Двести человек пехоты переходит на сторону
генерала. Затем следует стычка, и генерал одержи-
вает легкую победу. Еще два полка переходят к нему.
Три дня спустя у противника — восемьдесят чело-
век, а у генерала — пять тысяч. И снова генерал
пишет прокламацию, к нему переходят еще семьдесят
девять человек. В стане врага остается лишь один.
Тишина. Генерал ждет. Проходит ночь, против-
ник не сдается. Генерал матерится и плачет в своей
палатке. На рассвете противник, медленно обнажая
шпагу, подступает к генеральской палатке. Входит в
нее и смотрит. Армия генерала разбежалась. Встает
солнце.
Реальный случай
У одного господина падают очки и с ужасным
грохотом стукаются о каменный пол. Господин при-
седает, буквально обмякший, стекла для очков стоят
126
недешево, и... с удивлением обнаруживает, что
они — чудом — остались целы.
Глубоко благодарный, господин понимает, что
это — дружеское предупреждение. Он идет в оптику
и тут же приобретает кожаный футляр с двойной
защитной прокладкой. Теперь-то он сбережет свое
здоровье.
Час спустя :подин роняет футляр и, спокойно
наклонившись вдруг обнаруживает, что очки —
вдребезги!
Пройдет время, прежде чем он поймет, что не
так-то легко понимать знаки Провидения и что на-
стоящее чудо произошло именно сейчас.
Провал в памяти
Выдающийся ученый, автор двадцатитрехтомной
римской истории, верный кандидат на Нобелевскую
премию, краса и гордость нации.
И — внезапное замешательство: в один прекрас-
ный день сей книжный червь выдает исторический
опус, где пропущен император Каракалла. Не Бог
весть какое, но все-таки упущение. Изумленные по-
читатели ученого роются в фолиантах: какой великий
артист погибает... Квинтилий Вар, верни легионы...
муж всех жен и жена всех мужей (бойся мартовских
ид)... деньги не пахнут... сим победишь... Нет со-
мнений: нет Каракаллы.
Замешательство. Телефон отключен, ученый не
может принять шведского короля Густава, хотя тот
и думать не думал звонить ему... однако кто-то, по-
напрасну, все набирает и набирает телефонный номер
и ругается... на мертвом языке.
127
Чудесные занятия
Какое чудесное занятие: оторвать пауку лапу,
положить ее в конверт, надписать — господину Ми-
нистру иностранных дел, добавить адрес, спуститься,
припрыгивая, по лестнице и бросить письмо в поч-
товый ящик на углу.
Какое чудесное занятие: идти по бульвару Араго
и считать деревья, и у каждого пятого каштана за-
держиваться на мгновение, стоя на одной ноге, пока
кто-нибудь на тебя не посмотрит, и тогда издать
короткий боевой клич и крутануться волчком, рас-
ставив руки широко, словно кокуйо — крылья, где-
нибудь на севере Аргентины.
Какое чудесное занятие: зайти в кафе и попро-
сить сахарного песку, и еще раз сахарного песку, и
еще... три-четыре раза... сахарного песку: соорудить
из него маленькую горку прямо в центре столика...
и пока нарастает раздражение за стойкой и под
белыми передниками, прицельно плюнуть... прямо в
центр сахарной горки... и наблюдать, как оседает
махонький айсберг от слюны, слышать, как кошки
скребут на душе у пяти оказавшихся при этом зав-
сегдатаев и у хозяина, человека почтенного в слу-
жебное время.
Какое чудесное занятие: сесть в автобус, сойти
у Министерства, пробить себе дорогу, размахивая
пакетами, миновать всех секретарей и войти, стро-
го и серьезно, в большой кабинет с зеркалами как
раз в тот момент, когда одетый в голубое служи-
тель вручает министру письмо, и увидеть, как тот
разрезает конверт прямо-таки историческим ножом
и тонкими пальцами достает... лапку паука и смот-
рит на нее... и в этот момент зажужжать, точно
муха, и увидеть, как бледнеет лицо министра, ко-
торый пытается стряхнуть паучью лапку и не может
128
этого сделать, потому что она... вцепилась в его
руку...
Повернуться и выйти из кабинета и, насвисты-
вая, возвестить в коридорах об отставке министра,
и знать, что на следующий день в город войдут не-
приятельские войска и все полетит к черту, и бу-
дет пятница, тринадцатое число да еще и високос-
ный год.
ВСЕ ОГНИ — ОГОНЬ
Такой будет когда-нибудь моя статуя, иронически
думает проконсул, поднимая руку, вытягивая ее в
приветственном жесте, каменея под овации зрителей,
которых не смогли утомить двухчасовое пребывание
в цирке и тяжелая жара. Это миг обещанной неожи-
данности; проконсул опускает руку и смотрит на же-
ну, та отвечает ему бесстрастной улыбкой, приготов-
ленной для публичных празднеств. Ирена не знает,
что за этим последует, и в то же время как будто
знает, даже неожиданность становится привычкой,
когда научаешься сносить капризы хозяина с безраз-
личием, бесящим проконсула. Не глядя на арену, она
предвидит, что жребий уже брошен, предчувствует
жестокое и нерадостное зрелище. Винодел Ликас и
его жена Урания первыми выкрикивают имя, под-
хваченное и повторенное толпой. «Я хотел сделать
тебе приятную неожиданность, — говорит прокон-
сул. — Меня заверили, что ты ценишь стиль этого
гладиатора». Хозяйка своей улыбки, Ирена благода-
рит наклоном головы. «Ты оказала нам честь, со-
гласившись сопровождать на эти игры, хотя они тебе
и наскучили, — продолжает проконсул, — и спра-
ведливо, чтобы я постарался вознаградить тебя тем,
что больше всего тебе по вкусу». — «Ты соль зем-
130
ли! — кричит Ликас. — По твоему велению на нашу
бедную провинциальную арену нисходит тень самого
Марса!» — «Ты видел только первую половину», —
говорит проконсул, касаясь губами чаши с вином и
передавая ее жене. Ирена делает долгий глоток, и
легкий аромат вина словно отгораживает ее от густого
и въедливого запаха крови и навоза. В разом насту-
пившей выжидательной тишине, которая безжалостно
очерчивает его одинокую фигуру, Марк идет к се-
редине арены; его короткий меч поблескивает на солн-
це там, где сквозь дыры в старом холщовом навесе
пробивается косой луч, и бронзовый щит небрежно
свисает с левой руки. «Ты выставишь против него
победителя Смирния?» — возбужденно спрашива-
ет Ликас. «Кое-кого получше, — отвечает прокон-
сул. — Я хотел бы, чтобы твоя провинция помнила
меня за эти игры и чтобы моя жена хоть раз пере-
стала скучать». Урания и Ликас аплодируют, ожидая
ответа Ирены, но она молча возвращает чашу рабу,
как бы не слыша вопля, которым толпа приветству-
ет появление второго гладиатора. Стоя неподвижно,
Марк тоже словно не замечает оваций, встречающих
его соперника; концом меча он легко касается своего
позолоченного набедренника.
«Алло», — говорит Ролан Ренуар, протягивая ру-
ку за сигаретой — это как бы неизбежное продол-
жение жеста, которым он снимает трубку. В телефоне
потрескивает, там какая-то путаница, кто-то диктует
цифры, потом тишина, еще более глухая на фоне
молчания, что льется в ухо из телефонной трубки.
«Алло», — повторяет Ролан, кладя сигарету на край
пепельницы и нашаривая спички в кармане халата.
«Это я», — говорит голос Жанны. Ролан утомленно
прикрывает глаза и вытягивается поудобнее. «Это
я», — повторяет Жанна. Ролан не отвечает, и она
добавляет: «От меня только что ушла Соня».
131
Ему надо посмотреть на императорскую ложу, сде-
лать традиционное приветствие. Он знает, что должен
это сделать, и что увидит жену проконсула и самого
проконсула, и, быть может, жена проконсула улыб-
нется ему, как на предыдущих играх. Ему не надо
думать, он почти не умеет думать, но инстинкт под-
сказывает ему, что это плохая арена — огромный
медно-желтый глаз, грабли и пальмовые листья кри-
выми дорожками исчертили песок в темных пятнах
от прошлых сражений. Накануне ночью ему присни-
лась рыба, ему приснилась одинокая дорога меж рух-
нувших колонн; пока он одевался, кто-то шепнул, что
проконсул заплатит ему не золотыми монетами. Марк
не стал спрашивать, и человек злобно рассмеялся и
ушел, пятясь, не поворачиваясь к нему спиной; а потом
другой сказал, что то был брат гладиатора, которого
Марк убил в Массилии, но его уже подталкивали к
галерее, навстречу крикам толпы. На арене невыно-
симо жарко, шлем тяжело давит голову, отбрасывая
солнечные блики на навес и ступени. Рыба, рухнувшие
колонны; неясные сны, провалы памяти в миг, когда,
казалось, он мог бы их разгадать. А тот, кто одевал
его, сказал, что проконсул заплатит ему не золотыми
монетами; пожалуй, жена проконсула не улыбнется
ему сегодня. Крики толпы сейчас не трогают его, ведь
это аплодируют другому, правда, меньше, чем Марку
минуту назад, но к аплодисментам примешиваются
возгласы удивления, и он поднимает голову, смотрит
на ложу, где Ирена, повернувшись, говорит с Ура-
нией, где проконсул небрежно делает знак рукой, и
все тело его напрягается, рука сжимает рукоять меча.
Ему достаточно скользнуть взглядом по противопо-
ложной трибуне; его противник выходит не оттуда; со
скрипом поднимается решетка темного коридора, из
которого на арену обычно выбегают хищники, Марк
видит, как из тьмы появляется гигантская фигура во-
132
оружейного сетью нубийца, до тех пор незаметного
на фоне мшистого камня; вот теперь каким-то шестым
чувством Марк понимает, что проконсул заплатит ему
не золотыми монетами, и угадывает значение рыбы
и рухнувших колонн. И в то же время ему не важно,
что произойдет между ним и нубийцем, это его работа,
все зависит от умения и от воли богов, но тело его
еще напряжено, словно от страха, что-то внутри во-
прошает, отчего нубиец вышел из коридора для хищ-
ников, и тот же вопрос среди оваций задает себе
публика, и Ликас спрашивает то же у проконсула, а
проконсул молча улыбается, наслаждаясь всеобщим
удивлением, и Ликас смеется и протестует и считает,
что обязан поставить на Марка; еще до того, как
раздастся ответ, Ирена знает, что проконсул удвоит
ставку в пользу нубийца, а потом благосклонно взгля-
нет на нее и прикажет подать ей охлажденного вина.
И она отопьет вино и примется обсуждать с Уранией
достоинства нубийца, его рост и свирепость; каждый
ход предусмотрен, хотя подробности неизвестны, мо-
жет не быть чаши вина или гримаски Урании, когда
она станет громко восхищаться могучим торсом ве-
ликана. Тут Ликас, большой знаток по части цирко-
вых сражений, обратит их внимание на то, что шлем
нубийца задел за шипы решетки, а она поднята на
два метра от земли, и похвалит непринужденность, с
какой боец укладывает на левой руке ячеи сети. Как
всегда, как с той уже далекой брачной ночи, Ирена
прячется в самый дальний угол самой себя, хотя внеш-
не она снисходительна, улыбается, даже выглядит до-
вольной; и в этой свободной, пустой глубине она
ощущает знак смерти, который проконсул облек в фор-
му веселой неожиданности, знак смерти, который мо-
гут понять лишь она и, быть может, Марк, но Марк
не поймет — грозный, молчаливый, не человек, а
машина; теперь его тело, что она возжелала прошлый
133
раз в цирке (и проконсул угадал это, ему не нужны
провидцы, он угадал это, как всегда, в первый же
миг), заплатит за простую игру воображения, за бес-
полезный взгляд — глаза в глаза — поверх трупа
тракийца, искусно убитого точным ударом в горло.
Перед тем как набрать номер Ролана, рука Жанны
пролистала страницы журнала мод, коснулась тюбика
с успокоительными таблетками, шерсти кота, свер-
нувшегося клубком на диване. Потом голос Ролана
сказал «Алло», его чуть сонный голос, и вдруг Жанна
почувствовала, что она смешна, что она скажет Ро-
лану именно те слова, которые приобщат ее к сонму
телефонных плакальщиц, в то время как единственный
и ироничный слушатель будет курить в снисходитель-
ном молчании. «Это я», — сказала Жанна, но сказала
это больше себе самой, чем молчанию на другом конце
провода, на фоне легких потрескиваний. Она посмот-
рела на свою руку, рассеянно приласкавшую кота,
перед тем как набрать цифры (а в телефоне как будто
слышатся другие цифры, кто-то далеко-далеко дик-
тует номера, а его собеседник молчит и послушно
записывает), отказываясь верить, что эта рука, ми-
моходом дотронувшаяся до тюбика с таблетками, —
ее рука, что голос, который только что повторил «Это
я», — ее голос, звучащий на пределе, у самой гра-
ницы. Во имя собственного достоинства замолчать,
медленно положить трубку на место, остаться в не-
запятнанном одиночестве. «От меня только что ушла
Соня», — говорит Жанна, и граница перейдена, на-
чинается смешное, маленький, с удобствами, ад.
«А-а», —- говорит Ролан и чиркает спичку. Жан-
на ясно слышит этот звук, она словно видит лицо
Ролана: он втягивает дым, слегка откинувшись назад,
прикрыв глаза. Поток сверкающих ячеек как будто
вылетает из рук черного гиганта, и Марк точным
движением уклоняется от падающей сети. В прежние
134
разы — проконсул знает это и поворачивает голову
так, чтобы только Ирена видела его улыбку, — он
использовал эту долю секунды, самый уязвимый миг
для всякого бойца с сетью, чтобы отразить щитом
угрозу длинного трезубца и молниеносным движени-
ем броситься вперед, к обнаженной груди противни-
ка. Но Марк не нападает, он стоит слегка согнув
ноги, будто вот-вот прыгнет, а нубиец ловко собирает
сеть и готовится к новому броску. «Он погиб», —
думает Ирена, не глядя на проконсула, который вы-
бирает сласти на подносе, протянутом Уранией. «Он
уже не тот, что прежде», — думает Ликас, жалея о
верном проигрыше. Марк чуть пригнулся, следя за
вращательным движением нубийца; он единственный,
кто еще не знает того, что предчувствуют все, он
просто, сжавшись, выжидает другой случай, смутно
растерянный оттого, что пренебрег наукой. Ему по-
надобится время, быть может, в часы возлияний,
которые следуют за триумфами, он поймет, отчего
проконсул собирается заплатить ему не золотыми мо-
нетами. Угрюмо ждет он нового подходящего мига;
кто знает, вдруг в конце, когда он поставит ногу на
труп нубийца, он снова увидит улыбку жены про-
консула; но об этом думает не он, и тот, кто думает
это, уже не верит, что нога Марка станет на грудь
заколотого противника.
«Ну, решайся, — говорит Ролан, — или ты хо-
чешь, чтобы я весь вечер слушал этого типа, кото-
рый диктует цифры бог знает кому? Тебе его слыш-
но?» — «Да, — говорит Жанна, — слышно как буд-
то очень издалека. Триста пятьдесят четыре, двести
сорок два». На миг все замолкает, кроме далекого
монотонного голоса. «Во всяком случае, — говорит
Ролан, — он использует телефон по делу». Ответ
можно предусмотреть, скорее всего, это будет первая
жалоба, но Жанна молчит еще несколько секунд и
135
повторяет: «От меня только что ушла Соня. — Она
колеблется и добавляет: — Наверное, она скоро будет
у тебя». Ролана это бы удивило. Соне незачем идти
к нему. «Не лги», — говорит Жанна, и кот выскаль-
зывает из-под ее руки и смотрит обиженно. «Это
вовсе не ложь, — говорит Ролан. — Я имел в виду
час, а не сам факт ее прихода. Соня знает, что я не
люблю, когда ко мне приходят или звонят в это время».
Восемьсот пять, издалека диктует голос. Четыреста
шестнадцать. Тридцать два. Жанна закрывает глаза,
выжидая, когда этот безыменный голос сделает первую
паузу, чтобы сказать единственное, что остается ска-
зать. Если Ролан повесит трубку, у нее будет еще
этот голос в глубине телефона, она сможет держать
трубку у уха, все ниже и ниже соскальзывая на диван,
поглаживая кота — он снова устроился у ее бока, —
играя с тюбиком таблеток, слушая цифры до тех пор,
пока другой голос тоже не устанет, и уже не будет
ничего, абсолютно ничего, только сама трубка, кото-
рая покажется вдруг такой тяжелой, мертвый предмет,
годный лишь на то, чтобы отложить не глядя. Сто
сорок пять, сказал голос. И где-то еще глубже, точно
крохотный карандашный набросок, кто-то, быть мо-
жет очень робкая женщина, спрашивает между двумя
щелчками: «Северный вокзал?»
Ему удается вторично выпутаться из сети, но он
плохо рассчитал прыжок назад и поскальзывается на
влажном пятне. Отчаянным движением меча, которое
заставляет зрителей вскочить с мест, Марк отражает
сеть и одновременно приподнимает левую руку со
щитом, встречая удар трезубца. Проконсул пропус-
кает мимо ушей возбужденные комментарии Ликаса
и поворачивает голову к Ирене, сидящей неподвижно.
«Сейчас или никогда», — говорит проконсул. «Ни-
когда», — отвечает Ирена. «Он уже не тот, что
прежде, — повторяет Ликас, — и это дорого ему
136
обойдется, нубиец больше не подпустит его, сразу
видно». Марк, застыв посреди арены, как будто осо-
знает свою ошибку; прикрываясь щитом, он неотрыв-
но смотрит на уже собранную сеть, на трезубец, ко-
торый завораживающе покачивается в двух метрах от
его глаз. «Ты прав, он уже не тот, — говорит про-
консул. — Ты ставила на него, Ирена?» Пригнув-
шись, готовый к прыжку, Марк чувствует — кожей,
пустотой в животе, — что толпа отворачивается от
него. Если бы у него была одна спокойная секунда,
он сумел бы разорвать стягивающий его узел, неви-
димую цепь, которая идет откуда-то очень издалека,
он не знает откуда, и в какой-то миг может обернуться
вниманием проконсула, обещанием особой платы, и
еще сном с рыбой, но теперь, когда уже нет времени
ни на что, он чувствует, будто он сам — эта рыба,
и сеть пляшет перед глазами и, кажется, ловит каж-
дый луч солнца, пробивающийся сквозь дыры ветхого
навеса. Все, все — цепь, ловушка; распрямившись
резким угрожающим движением, от которого публика
разражается аплодисментами, а нубиец впервые де-
лает шаг назад, Марк избирает единственный путь —
смятение, пот, запах крови, перед ним смерть, и надо
ее отвратить, — кто-то думает это за него, прикрыв-
шись улыбающейся маской, кто-то, возжелавший его,
слившийся с ним взглядом над телом агонизирующего
тракийца. «Яд, — думает Ирена, — когда-нибудь я
найду яд, но теперь прими от него чашу с вином,
будь сильней его, жди своего часа». Пауза удлиня-
ется, как удлиняется коварная черная галерея, в ко-
торой отрывисто звучит далекий голос, повторяющий
цифры. Жанна всегда верила в то, что по-настоящему
важные послания часто сообщаются без помощи слов:
может быть, эти цифры значат больше, они сущест-
веннее, чем любая речь, для того, кто внимательно
слушает их, так же как для нее запах духов Сони,
137
легкое прикосновение руки к плечу на пути к двери
куда важнее Сониных слов. Но ведь так естественно,
что Соня не удовлетворилась шифром, ей надо было
произнести все слова, смакуя их одно за другим. «По-
нимаю, для тебя это будет большим ударом, — по-
вторила Соня, — но я ненавижу притворство и пред-
почитаю сказать тебе всю правду». Пятьсот сорок
шесть, шестьсот шестьдесят два, двести восемьде-
сят девять. «Мне все равно, пошла она к тебе или
нет, — говорит Жанна. — Теперь мне уже все без-
различно». Вместо новой цифры — долгое молчание.
«Ты здесь?» — спрашивает Жанна. «Да», — отве-
чает Ролан, кладя окурок в пепельницу, и не спеша
шарит по полке, отыскивая бутылку коньяка. «Я толь-
ко одного не пойму...» — начинает Жанна. «Пожа-
луйста, — говорит Ролан, — в этих случаях, дорогая,
все мало что понимают, а кроме того, если вдруг и
поймешь, ничего от этого не выиграешь. Мне жаль,
что Соня поторопилась, не ей полагалось бы сказать
тебе об этом. Проклятие, кончит он когда-нибудь со
своими цифрами?» Еле слышный голос, наводящий
на мысль о мире муравьев, продолжает размеренно
диктовать под слоем более близкого, более сгущенного
молчания. «Но ты, — глупо говорит Жанна, — зна-
чит, ты...» Ролан отпивает глоток коньяку. Ему всег-
да нравится выбирать слова, избегать поверхностных
диалогов. Жанна повторит каждую фразу два, три
раза, с разными выражениями, с разной интонацией;
пусть говорит, пусть повторяется, пока он подготовит
минимум осмысленных ответов, которые поставят все
на свои места, введут в пристойное русло этот неле-
пый выплеск чувств. Сделав глубокий вздох, он вы-
прямляется после обманного движения и боковой ата-
ки; что-то говорит ему, что на этот раз нубиец из-
менит тактику, что удар трезубцем опередит бросок
сети. «Смотри хорошенько, — объясняет Ликас же-
138
не. — Я видел, как он действовал в Апта Юлия, это
всегда сбивает с толку». Плохо прикрытый, рискуя
попасть в поле сети, Марк бросается вперед и только
тогда поднимает щит, чтобы укрыться от блестящей
реки, срывающейся точно молния с руки нубийца. Он
отбрасывает край сети, но трезубец бьет вниз, и кровь
брызжет из бедра Марка, а слишком короткий меч
глухо стукается о древко. «Я же тебе говорил!» —
кричит Ликас. Проконсул внимательно смотрит на
раненое бедро, на кровь, исчезающую за позолочен-
ным набедренником; он почти с жалостью думает,
что Ирене было бы приятно ласкать это бедро, упить-
ся его жаром, его тяжестью, стоная так, как она умеет
стонать, когда он стискивает ее, стараясь причинить
боль. Он скажет это ей сегодня же ночью, и будет
интересно понаблюдать за лицом Ирены, отыскать
слабинку в ее идеальной маске, изображающей без-
различие до самого конца, так же как теперь она
вежливо делает вид, что увлечена схваткой, от которой
разом взвыла чернь, подхлестнутая неотвратимостью
конца. «Судьба отвернулась от него, — говорит про-
консул. — Я почти чувствую себя виноватым, что
привез его сюда, на эту провинциальную арену. Ка-
кая-то его часть явно осталась в Риме». — «А все
прочее останется здесь, вместе с деньгами, что я на
него поставил», — смеется Ликас. «Пожалуйста, ус-
покойся, — говорит Ролан. — Глупо продолжать этот
телефонный разговор, когда мы можем встретиться
прямо сегодня вечером. Я повторяю, Соня поторопи-
лась, я хотел уберечь тебя от удара». Муравей пере-
стал диктовать свои цифры, и слова Жанны слыш-
ны совсем ясно; в ее голосе нет слез, и это удивля-
ет Ролана, он подготовил фразы, предвидя лавину
упреков. «Уберечь от удара? — говорит Жанна. —
Ну конечно, ложью. Обманув меня еще раз». Ролан
вздыхает, отказывается от ответов, которые могли
139
бы продлить этот скучный диалог до бесконечности.
«Мне очень жаль, но если ты будешь продолжать
в таком духе, я предпочитаю повесить трубку, — го-
ворит он, и впервые в его голосе проскальзывает
приветливость. — Лучше уж я зайду к тебе завтра,
в конце концов, мы же цивилизованные люди, како-
го черта». Очень далеко муравей диктует: восемьсот
восемьдесят восемь. «Не надо, — говорит Жанна, и
забавно слышать ее слова вперемешку с цифрами:
не восемьсот надо восемьдесят восемь. — Больше не
приходи никогда, Ролан». Драма, возможные угрозы
покончить с собой, скучища, как тогда с Мари-Жозе,
как со всеми, кто принимает это слишком трагично.
«Не глупи, — советует Ролан, — завтра ты увидишь
все в другом свете, так лучше для нас обоих». Жанна
молчит, муравей диктует круглые цифры: сто, четы-
реста, тысяча. «Ну хорошо, до завтра», — говорит
Ролан, с одобрением оглядывая выходной костюм Со-
ни, которая только что открыла дверь и замерла на
пороге с полувопросительным-полунасмешливым ви-
дом. «Уж конечно, она не теряла времени даром», —
говорит Соня, кладя сумочку и журнал. «До завтра,
Жанна», — повторяет Ролан. Молчание на проводе
натягивается, будто тетива лука, но тут его сухо об-
рывает новая далекая цифра — девятьсот четыре.
«Бросьте наконец свои дурацкие номера!» — кричит
Ролан изо всех сил и, перед тем как отвести трубку
от уха, еще улавливает легкий щелчок на другом кон-
це — из лука вылетела безобидная стрела. Парали-
зованный, зная, что не сможет уклониться от сети,
которая вот-вот опутает его, Марк стоит перед ну-
бийцем, слишком короткий меч неподвижен в вытя-
нутой руке. Нубиец встряхивает сеть раз, другой,
подбирает ее, ища удобное положение, долго раскру-
чивает над головой, словно хочет продлить вопли пуб-
лики, требующей покончить с противником, и опус-
140
кает трезубец, отклоняясь в сторону, чтобы придать
большую силу броску. Марк идет навстречу сети,
подняв щит над головой, и башней рушится на черную
фигуру, меч погружается во что-то, воющее выше;
песок забивается в рот и в глаза, уже ненужная сеть
падает на задыхающуюся рыбу.
Кот безразлично принимает ласки, не чувствуя,
что рука Жанны чуть дрожит и начинает остывать.
Когда пальцы, скользнув по шерсти, замирают и,
вдруг скрючившись, царапают его, кот недовольно
мяукает, потом переворачивается на спину и выжида-
тельно шевелит лапами, это всегда так смешит Жанну,
но теперь она молчит, рука лежит неподвижно рядом
с котом, и только один палец еще зарывается в его
мех, коротко гладит и снова замирает между его теп-
лым боком и тюбиком от таблеток, подкатившимся
почти вплотную. С мечом, торчащим посреди живота,
нубиец воет, откидываясь назад, и в этот последний
миг, когда боль превращается в пламя ненависти, вся
его гаснущая сила собирается в руке, которая вонзает
трезубец в спину лежащего ничком противника. Он
падает на тело Марка и в конвульсиях откатывается
в сторону; Марк медленно шевелит рукой, приколо-
тый к песку, как огромное блестящее насекомое.
«Не часто бывает, — говорит проконсул, пово-
рачиваясь к Ирене, — чтобы столь опытные глади-
аторы убили один другого. Мы можем поздравить
себя с редким зрелищем. Сегодня же вечером я на-
пишу о том брату, чтобы хоть немного скрасить его
тоскливую супружескую жизнь».
Ирена видит движение Марковой руки, медлен-
ное бесполезное движение, как будто он хочет вы-
рвать из спины длинный трезубец. Она представляет
себе проконсула, голого, на песке, с этим же трезуб-
цем, по древко впившимся в его тело. Но проконсул
не шевельнет рукой движением, полным последнего
141
достоинства; он будет бить ногами и визжать, как
заяц, и просить пощады у негодующей публики. При-
няв руку, протянутую мужем, она встает, еще раз
подчиняясь ему; рука на арене перестала шевелиться,
единственное, что теперь остается, — это улыбаться,
искать спасения в уловках разума. Коту, по-видимо-
му, не нравится неподвижность Жанны, он продол-
жает лежать на спине, ожидая ласки, потом, словно
ему мешает этот палец у его бока, гнусаво мяукает
и поворачивается, отстранившись, уже в полусне, за-
быв обо всем.
«Прости, что я зашла в такое время, — гово-
рит Соня. — Я увидела твою машину у дверей и не
устояла перед искушением. Она позвонила тебе, да?»
Ролан ищет сигарету. «Ты поступила плохо, — го-
ворит он. — Считается, что это мужское дело, в кон-
це концов я был с Жанной больше двух лет, и она
славная девочка». — «Да, но удовольствие, — отве-
чает Соня, наливая себе коньяку. — Я никогда не
могла простить ей ее наивность, это просто выводило
меня из себя. Представь, она начала смеяться, уве-
ренная, что я шучу». Ролан смотрит на телефон, ду-
мает о муравье. Теперь Жанна позвонит еще раз, и
будет неудобно, потому что Соня села рядом и гладит
его волосы, листая литературный журнал, точно ищет
картинки. «Ты поступила плохо», — повторяет Ро-
лан, привлекая Соню к себе. «Зайдя в это время?» —
смеется Соня, уступая рукам, которые неловко нащу-
пывают первую застежку. Лиловое покрывало оку-
тывает плечи Ирены, она стоит спиной к арене, пока
проконсул в последний раз приветствует публику. К
овациям уже примешивается шум движущейся толпы,
торопливые перебежки тех, кто хочет опередить дру-
гих и спуститься в нижние галереи. Ирена знает, что
рабы тащат по песку трупы, и не оборачивается, ей
приятно думать, что проконсул принял приглашение
142
Ликаса поужинать у него в доме, на берегу озера,
где ночной воздух поможет ей забыть запах черни и
последние крики, медленное движение руки, словно
ласкающей песок. Забыть нетрудно, хотя проконсул
и преследует ее напоминаниями о прошлом, которое
не дает ему покоя. Ничего, когда-нибудь Ирена най-
дет способ тоже заставить его забыть обо всем и
навсегда, да так, что люди подумают, будто он просто
умер. «Вот посмотришь, что выдумал наш повар, —
говорит жена Ликаса. — Он вернул моему мужу ап-
петит, а уж ночью...» Ликас смеется и приветствует
друзей, ожидая, когда проконсул двинется к выходу
после последнего приветственного жеста, но тот не
торопится, словно ему приятно смотреть на арену, где
подцепляют на крюки и уволакивают трупы. «Я так
счастлива», — говорит Соня, прижимаясь щекой к
груди полусонного Ролана. «Не говори так, — бор-
мочет Ролан. — Всегда думаешь, что это простая
любезность». — «Ты мне не веришь?» — улыбается
Соня. «Верю, но не надо говорить это сейчас. Давай
лучше закурим». Он шарит по низкому столику, на-
ходит сигареты, вставляет одну в губы Сони, при-
ближает лицо, зажигает обе одновременно. Они едва
смотрят друг на друга, их уже сморил сон, и Ролан
машет спичкой и кладет ее на столик, где должна
быть пепельница. Соня засыпает первая, и он очень
осторожно вынимает сигарету из ее рта, соединяет со
своей и оставляет на столике, соскальзывая в тепло
Сониного тела, в тяжелый, без сновидений, сон. Га-
зовая косынка, медленно сворачиваясь, горит без огня
на краю пепельницы и падает на ковер рядом с кучей
одежды и рюмкой коньяка. Часть публики кричит и
скапливается на нижних ступенях; проконсул закан-
чивает приветствие и делает знак страже расчистить
проход. Ликас, первым поняв, в чем дело, указывает
ему на дальнюю часть старого матерчатого навеса,
143
который рвется у них на глазах и дождем искр осы-
пает публику, суматошно толпящуюся у выходов. Вы-
крикнув приказ, проконсул подталкивает Ирену, не-
подвижно стоящую спиной к нему. «Скорее, пока они
не забили нижнюю галерею», — кричит Ликас, броса-
ясь вперед, обгоняя жену. Ирена первая почувствова-
ла запах кипящего масла: загорелись подземные кла-
довые; сзади навес падает на спины тех, кто отчаянно
пытается пробиться сквозь гущу сгрудившихся людей,
запрудивших слишком тесные галереи. Многие, десят-
ки, сотни, выскакивают на арену и мечутся, ища дру-
гие выходы, но дым горящего масла застилает глаза,
клочок ткани парит у границы огня и падает на про-
консула, прежде чем он успевает укрыться в проходе,
ведущем к императорской галерее. Ирена оборачива-
ется на его крик и сбрасывает с него обугленную
ткань, аккуратно взяв ее двумя пальцами. «Мы не
сможем выйти, — говорит она. — Они столпились
внизу, как животные». Тут Соня вскрикивает, ста-
раясь высвободиться из пламенного объятия, обжи-
гающего ее во сне, и ее первый крик смешивается с
криком Ролана, который тщетно пытается подняться,
задыхаясь в черном дыму. Они еще кричат, все слабее
и слабее, когда пожарная машина на всем ходу влетает
на улицу, забитую зеваками. «Десятый этаж, — го-
ворит лейтенант. — Будет тяжело, дует северный ве-
тер. Ну, пошли».
ЮЖНОЕ ШОССЕ
Gli automobilisti accaldati sembrano non avere
storia... Come realta, un ingorgo automobi-
listico impressiona, ma non ci dice gran che.
Arrigo Benedetti. L’Espresso,
Roma, 21. 6. 1964'
Вначале девушка из «дофина» утверждала, что сле-
дит за временем, хотя инженера из «Пежо-404» это
уже не трогало. Глядеть на часы дело нехитрое, но
время, прикрепленное к правому запястью, или ра-
диосигналы «би-би» словно отмеряли что-то иное,
время тех людей, которые не поддались идиотскому
желанию возвращаться в Париж по южному шоссе
в воскресенье вечером и которые не были вынужде-
ны, едва миновав Фонтенбло, еле-еле ползти, то и
дело останавливаясь, — шесть рядов на каждой сто-
роне дороги (как известно, по воскресеньям шос-
се целиком предоставляется возвращающимся в сто-
лицу), — включишь мотор, продвинешься на два-три
метра, вновь остановишься, поболтаешь с монахи-
нями, машина которых стоит справа, с девушкой
в «дофине» — слева, бросишь взгляд через заднее
стекло на бледного мужчину за рулем «каравеллы»,
шутливо выразишь свою зависть супружеской паре
из «Пежо-203» (позади «дофина»), которая хлопочет
1 Считается, что об этих оголтелых автомобилистах расска-
зывать нечего... В самом деле, пробки на дорогах — любо-
пытное зрелище, но не более. Ар риг о Бенедетти.
Л’ Э спрессо. Рим (итал.).
145
над своей девочкой, играет с ней, забавляет и жует
сыр, терпишь иногда дикие выходки двух желторо-
тых юнцов из «симки», двигающейся впереди «Пе-
жо-404», а во время остановок даже выходишь на
разведку, не слишком удаляясь от машины, ибо ни-
когда не узнаешь, в какой момент передние машины
возобновят движение — беги тогда во всю прыть,
чтобы соседи сзади не подняли шум, сигналя и бра-
нясь, и так доберешься до «таунуса», что впереди
«дофина», в котором девушка то и дело поглядывает
на часы, перекинешься словом — иногда весело, а
порой и досадливо — с двумя мужчинами, с кото-
рыми едет белокурый мальчик, несмотря ни на что
с великим удовольствием катающий игрушечный ав-
томобиль по сиденьям и буферу «таунуса»; можно
рискнуть отойти подальше, если увидишь, что перед-
ние машины стоят намертво, бросить жалостливый
взгляд на старых супругов из «ситроена», похожего
на гигантскую фиолетовую ванну, в которой плавают
оба старичка, он — держа руки на руле с выраже-
нием терпеливой усталости, она — грызя яблоко,
скорее со старанием, чем с охотой.
Это повторялось трижды, и на четвертый раз ин-
женер решил больше не выходить из машины и ждать,
когда в конце концов пробка рассосется. Августовский
жар скапливался в этот час дня где-то на уровне шин,
словно для того, чтобы неподвижность еще больше
взвинчивала нервы. Все пропахло бензином, над ма-
шинами взлетали крикливые голоса молодых людей
из «симки», солнце отражалось в стеклах и хроми-
рованных частях автомобилей, и в довершение все-
го — росло нелепое, странное чувство, будто ты по-
гребен в этом густом лесу машин, которым полага-
лось бы мчаться вперед. Принадлежавший инженеру
«четыреста четвертый» располагался во втором ряду
справа, если считать от линии, разделяющей авто-
146
страду пополам; таким образом, справа от него нахо-
дилось еще четыре машины, а слева еще семь, хотя,
по сути дела, разглядеть как следует можно было
лишь восемь непосредственно окружавших его машин
и их пассажиров, на которых он уже насмотрелся до
одури. Он успел переговорить со всеми, кроме моло-
дых владельцев «симки», внушавших ему неприязнь.
Положение обсуждали в мельчайших подробнос-
тях, и у всех возникло впечатление, что до Корбей-
Эссона придется продвигаться шажком или еще того
медленнее, а между Корбей и Жювизи ритм начнет
убыстряться, как только вертолетам и мотоциклистам
удастся ликвидировать самое трудное место в пробке.
Никто не сомневался, что затор вызван тяжелой ка-
тастрофой где-нибудь неподалеку — во всяком слу-
чае, трудно было найти иное объяснение столь неве-
роятной медлительности. И тут же — правительство,
жара, налоги, дорожное управление, банальности одна
за другой, на три метра продвинулись, очередная ба-
нальность, еще сто метров, поучение или сдержанная
брань.
Две монахини торопились попасть в Милли-ля-
Форэ до восьми — они везли в своем «2НР» кор-
зину овощей и другой зелени для кухни. Супруги из
«Пежо-203» больше всего боялись пропустить теле-
визионную игру, которую передают в половине деся-
того; девушка за рулем «дофина» сказала инженеру,
что ей все равно, приедет ли она в Париж раньше
или позже, но она возмущается из принципа, так как
считает безобразием заставлять тысячи людей дви-
гаться со скоростью каравана верблюдов. В эти пос-
ледние часы (было, должно быть, около пяти, но
солнце все еще подвергало их невыносимой пытке)
они, по мнению инженера, проехали несколько сотен
метров, но один из пассажиров «таунуса», который
подошел перекинуться словом, ведя за руку мальчика
147
с игрушечным автомобилем, иронически улыбаясь,
указал на верхушку одинокого платана, и девушка из
«дофина» вспомнила, что этот платан (или, может
быть, каштан) находится на одной линии с ее машиной
уже столько времени, что не стоило глядеть на часы
и ломать голову над бесполезными подсчетами.
Вечер никак не наступал, солнечный жар струился
и дрожал над шоссе и кузовами машин, доводя до
головокружения. Темные очки, смоченные одеколоном
платки на лбах, импровизированные укрытия от солн-
ца, от ослепительных солнечных бликов и клубов вы-
хлопного газа, вырывающихся из труб при каждом
броске вперед, становились лучше и совершеннее, пе-
ренимались другими и оживленно обсуждались. Ин-
женер вновь вышел из машины размять ноги, обме-
нялся несколькими словами с супругами деревенского
вида из «ариана», стоявшего впереди «2НР». Позади
«2НР» стоял «фольксваген» с солдатом и девушкой,
очевидно молодоженами. Третий ряд в сторону обо-
чины уже не интересовал инженера, это могло бы
увести его на опасное расстояние от «четыреста чет-
вертого», у него рябило в глазах от пестроты и раз-
нообразных силуэтов — «мерседес-бенц», «ситроен»,
«4Р», «ланча», «шкода», «моррисмайнор», — пол-
ный набор. Слева, по другой стороне шоссе, тянулись
настоящие заросли — недостижимые для него «ре-
но», «Англия», «пежо», «порш», «вольво»; все это
было так однообразно, что в конце концов, поболтав
с двумя мужчинами из «таунуса» и безуспешно по-
пытавшись обменяться впечатлениями с одиноким во-
дителем «каравеллы», инженер не нашел ничего луч-
шего, как вернуться в свой «четыреста четвертый» и
вновь завести разговор о времени, расстояниях и кино
с девушкой из «дофина».
Иногда, протискиваясь между машинами, к ним
забредал какой-нибудь чужак с другой полосы дороги
148
или от самых крайних рядов справа, приносил ту или
иную новость, возможно и ложную, но передававшу-
юся от машины к машине вдоль раскаленных кило-
метров. Пришелец смаковал успех своих сообщений,
прислушиваясь к хлопанью дверец, — автомобилисты
кидались обсуждать принесенную им новость, — но
спустя некоторое время где-нибудь раздавался гудок
или рев мотора, и чужак бегом бросался прочь, видно
было, как он лавирует между машинами, стараясь
поскорее добраться до своей и избежать праведного
гнева соседей. Именно так за вечер узнали о столк-
новении «флориды» с «2НР» возле Корбей — трое
убитых, один ребенок ранен; о двойном наезде —
«Фиат-1500» налетел на крытый грузовик «рено»,
который в свою очередь смял «остин», набитый анг-
лийскими туристами; рассказывали также, будто пере-
вернулся автобус, шедший из Орли и переполненный
пассажирами с копенгагенского самолета. Инженер
не сомневался, что все или почти все — выдумка,
хотя что-то серьезное, вероятно, и правда должно
было произойти возле Корбей или даже у самого
Парижа, раз движение остановилось на таком боль-
шом участке. Крестьяне из «ариана», у которых была
ферма в стороне Монтре, хорошо знали окрестности
и рассказали, что как-то, тоже в воскресенье, дви-
жение было остановлено на пять часов, но теперь
этот срок уже казался почти ничтожным — ибо солн-
це, клонясь к горизонту слева от дороги, опрокиды-
вало на каждую машину последнюю лавину апельси-
нового желе, от которого закипал металл и темнело
в глазах, и позади все маячила и маячила верхушка
дерева, а другая едва различимая вдалеке тень все не
приближалась, словно для того, чтобы дать почувст-
вовать, что колонна все же двигается, — пусть еле-
еле, пусть то и дело останавливается и вновь трогается
с места, и внезапно тормозит и ползет только на
149
первой скорости, и всякий раз приходится испытывать
оскорбительное разочарование, когда еще и еще раз
первая скорость кончается полной остановкой — нож-
ной тормоз, ручной, стоп. И так еще раз, еще и еще.
Однажды, по горло сытый бездействием, инженер
решил воспользоваться остановкой, особо долгой и
нудной, и обойти ряды машин слева; оставив позади
себя «дофин», он увидал DKW, еще один «2НР»,
«Фиат-600», задержался возле «де-сото», чтобы по-
говорить с взволнованным и растерянным туристом
из Вашингтона, который почти не понимал по-фран-
цузски, но к восьми часам должен был непременно
попасть на Плас Опера you understand, my wife will
be awfully anxious, damn it1, — разговор шел поне-
многу обо всем, и тут из DKW выбрался человек,
торговый агент с виду, и заявил, что час назад ему
рассказали, будто посреди шоссе вдребезги разбился
«пиперкэб», несколько убитых. Американец оставил
без внимания историю с «пиперкэбом», инженер то-
же, — услыхав хор гудков, он кинулся к своему
«четыреста четвертому», на бегу успев сообщить но-
вости пассажирам «таунуса» и супругам из «двести
третьего». Подробности он приберег для девушки из
«дофина» и излагал их, пока машины ползли свои
несколько метров (теперь «дофин» немного отстал
от «четыреста четвертого», чуть позже порядок по-
менялся, но в целом все двенадцать рядов двига-
лись единым блоком, словно невидимый регулиров-
щик, спрятанный где-то под полотном дороги, вы-
пускал одновременно все машины, и никто не мог
вырваться вперед). «Пиперкэб», мадемуазель, это
небольшой прогулочный самолет. A-а! Пришло же
1 Понимаете, жена будет ужасно беспокоиться, черт побери
(англ.).
150
в голову шлепнуться посреди шоссе в воскресный
день. Если бы хоть не так парило в этих проклятых
машинах, если бы вон те деревья справа оказались
наконец позади, если бы последняя цифра на счетчике
километров совпала бы наконец с черной стрелочкой,
а не висела целую вечность на собственном хвосте.
И вот как-то (начинало смеркаться, уходящие к
горизонту автомобильные крыши подернулись лило-
вой дымкой) большая белая бабочка присела на вет-
ровое стекло «дофина», и девушка с инженером за-
любовались ее крылышками, мимолетным и совер-
шенным мгновением покоя; с какой-то особой тоской
они глядели ей вслед, когда она, перелетев «таунус»
и фиолетовый стариковский «ситроен», направилась
к «Фиату-600», уже неразличимому вдали, вернулась
к «симке», где рука неудачливого охотника попыта-
лась было схватить ее, затем легко перепорхнула «Эри-
ан», принадлежащий крестьянской чете, которая, ка-
жется, ужинала, и исчезла из поля зрения где-то спра-
ва от «четыреста четвертого». С наступлением сумерек
колонна в первый раз продвинулась на значительное
расстояние — почти сорок метров; когда инженер рас-
сеянно взглянул на счетчик километров, шестерка ис-
чезла и показался кончик цифры семь. Все включили
приемники, а обитатели «симки» пустили радио на
полную мощность и, подпевая мелодии твиста, тряс-
лись и дергались так, что содрогалась вся машина;
монахини перебирали четки, мальчик из «таунуса»
уснул, прижавшись лицом к стеклу и не выпуская из
рук игрушечного автомобиля. Вновь появились незна-
комцы (стояла уже глухая ночь) и принесли новые
слухи, столь же противоречивые, как первые, уже за-
бытые. Речь шла теперь не о «пиперкэбе», а о пла-
нере, который пилотировала дочь генерала. Подтверж-
дался слух о том, что грузовик-фургон «рено» нале-
тел на «остин», однако это случилось не в Жювизи, а
151
у въезда в Париж; один из пришедших рассказал вла-
дельцам «двести третьего», что дорожное покрытие
возле Иньи повреждено и что пять автомашин пере-
вернулись, врезавшись передними колесами в трещину.
Вести о происшествии дошли и до инженера — тот
пожал плечами и воздержался от комментариев. По-
позже, перебирая в памяти минуты ранних сумерек,
когда стало легче дышать, он вспомнил, как почему-то
вдруг высунул руку из машины, постучал по обшивке
«дофина» и разбудил девушку, которая уснула, уронив
голову на руль и не заботясь о том, что надо двигаться
дальше. Вероятно, наступила уже полночь, когда одна
из монахинь робко предложила инженеру бутерброд
с ветчиной, полагая, что инженер голоден. Он принял
его из вежливости (на самом деле его мутило) и по-
просил разрешения поделиться с девушкой из «дофи-
на», которая взяла бутерброд и съела его с аппетитом,
закусив долькой шоколада, предложенной ей соседом
слева, владельцем DKW. Многие выбрались на воздух
из своих прокаленных машин, вновь на многие часы
застрявших на месте; люди стали ощущать жажду, так
как все запасы лимонада, кока-колы и вина у них
кончились. Первой попросила пить девочка из «двести
третьего», и солдат с инженером и отцом девочки, по-
кинув автомобили, направились на поиски воды. Впе-
реди «симки», обитателям которой радио, очевидно,
вполне заменяло пищу, инженер обнаружил «болье»
и в нем женщину зрелых лет с тревожным взглядом.
Нет, воды у нее нет, но она может дать для девочки
конфет. Супруги из «ситроена» посовещались немного,
и затем старушка извлекла из сумки банку фруктового
сока. Инженер поблагодарил и справился, не голодны
ли они и не может ли он быть им полезен; старик от-
рицательно покачал головой, но его жена, видимо,
готова была принять помощь. Спустя некоторое время
девушка из «дофина» вместе с инженером обследовали
152
ряды машин, стоящих по левую руку, не слишком
удаляясь от своих; они добыли немного печенья и от-
несли его старушке в «ситроен», едва успев вернуться
на свои места под ливнем автомобильных гудков.
Если не считать этих ничтожных отлучек, заняться
было нечем, и часы в конце концов стали наслаиваться
одни на другие, слившись в памяти в единое целое:
в какой-то момент инженер решил вычеркнуть день
из своей записной книжки и сдержал смешок, но в
дальнейшем, когда оказалось, что монахини и пасса-
жиры «таунуса» и девушка из «дофина» не сходятся
в подсчетах, он понял, что следовало бы соблюдать
точность. Передачи местного радио прекратились, и
лишь коротковолновый приемник у пассажира DKW
упорно передавал биржевые новости. К трем часам
утра между людьми возникло молчаливое согласие
отдохнуть, и до самого рассвета колонна не сдвину-
лась с места. Молодые люди из «симки» вытащили
надувные матрасы и улеглись возле машины; инженер
опустил спинки передних сидений «четыреста четвер-
того» и хотел уступить ложе монахиням — те отка-
зались; прежде чем прилечь, инженер подумал о де-
вушке из «дофина», неподвижно сидевшей за рулем,
и как бы между прочим предложил ей до рассвета
обменяться машинами; она отказалась, объяснив ему,
что может спокойно спать в любых условиях. Какое-
то время он слышал плач ребенка в «таунусе», уло-
женного на заднем сиденье, где было, должно быть,
слишком жарко. Монахини еще творили молитву, ког-
да инженер растянулся наконец на сиденьях и уснул,
но сон его был слишком настороженным и чутким,
и он вскоре пробудился в поту и тревоге, в пер-
вый момент не поняв, где находится; вскочив, инже-
нер стал прислушиваться к неясному шороху снару-
жи, увидел скольжение теней между автомобилями и
неясный силуэт, удалявшийся к обочине шоссе. Он
153
понял причину этих передвижений и немного погодя
сам потихоньку вышел из машины и крадучись стал
пробираться к обочине, чтобы облегчиться; по краям
не было ни изгородей, ни деревьев — лишь черное
пространство, без звезд, словно некая абстрактная
стена, отгораживающая белую ленту шоссе с застыв-
шей рекой автомобилей. Он чуть не налетел на крес-
тьянина из «ариана», тот пробормотал что-то невра-
зумительное; к запаху бензина, который висел над
нагретым шоссе, присоединился теперь острый и кис-
лый запах, выдававший присутствие человека, и ин-
женер поспешил вернуться к своему автомобилю. Де-
вушка из «дофина» спала, облокотившись на руль,
прядь волос свешивалась ей на глаза; прежде чем
зайти к себе в машину, инженер некоторое время с
интересом изучал во тьме ее профиль, угадывал очер-
тания ее губ, испускавших во сне легкий свист. С
другой стороны на девушку смотрел владелец DKW
и молча курил.
Утром продвинулись вперед — ненамного, но все
же это дало надежду, что после полудня путь в Па-
риж будет открыт. В девять явился откуда-то человек
с добрыми вестями: трещины заделали и нормальное
движение скоро восстановится. Ребята из «симки»
включили радио, один из них влез на крышу авто-
мобиля и стал орать и петь. Инженер отметил про
себя, что новости столь же сомнительны, сколько и
вчерашние, к тому же тот, кто их принес, восполь-
зовался всеобщим оживлением и радостью, чтобы вы-
просить апельсин у четы из «ариана». Попозже еще
какой-то человек хотел проделать тот же номер, но
уже не нашлось желающих что-либо ему дать. Жара
усиливалась, и люди предпочитали не выходить из
машин в ожидании момента, когда добрые вести под-
твердятся на деле. В полдень девочка из «двести
третьего» вновь захныкала, девушка из «дофина» по-
154
шла поиграть с ней и подружилась с ее родителями.
Владельцам «двести третьего» не повезло: справа от
них стояла «каравелла», молчаливый владелец которой
был чужд всему, что происходило вокруг, а от соседа
слева — водителя «флориды» — им пришлось тер-
петь нескончаемый поток гневных речей, ибо затор
воспринимался им исключительно как выпад против
него лично. Когда девочка снова стала жаловаться на
жажду, инженеру пришло на ум переговорить с крес-
тьянами из «ариана» — он был уверен, что у тех
были кое-какие припасы. К его удивлению, супруги
приняли его очень любезно, им понятно, что в таком
положении необходимо помогать друг другу, и они
думают, что, если бы кто-нибудь взялся командо-
вать группой (жена рукой обрисовала в воздухе круг,
включающий около дюжины окружавших ее машин),
они бы не испытывали затруднений до самого Пари-
жа. Инженеру в голову не могло прийти предлагать
себя в начальники, и он предпочел позвать мужчин
из «таунуса» и посовещаться с ними и с владельцами
«ариана». Вскоре они по очереди переговорили со
всеми членами группы. Молодой солдат из «фолькс-
вагена» согласился сразу, а супруги из «двести третье-
го» предложили небольшой запас провизии, который
у них оставался (девушка из «дофина» отдала стакан
гранадина с водой девочке, та резвилась и смеялась).
Один из пассажиров «таунуса» пошел узнать мнение
молодых людей из «симки» и получил шутливое со-
гласие; бледный водитель «каравеллы» пожал плечами
и заявил, что ему безразлично, пусть поступают как
сочтут нужным. Старики из «ситроена» и дама из
«болье» заметно обрадовались, словно почувствова-
ли себя под надежной защитой. Водители «флори-
ды» и DKW промолчали, а американец, управляю-
щий «де-сото», посмотрел на делегацию с удивлением
и пробормотал что-то насчет воли Божьей. Инженеру
155
не стоило труда предложить кандидатуру одного из
пассажиров «таунуса», к которому он испытывал ин-
стинктивное доверие, в руководители их группы. Ни-
кому не хотелось есть, но было необходимо раздобыть
воду. Избранный руководитель, которого молодежь
из «симки» забавы ради стала называть просто Та-
у ну сом, попросил инженера, солдата и одного из мо-
лодых людей обследовать участок, прилегающий к
шоссе, и предложить продукты в обмен на питье.
Таунус, явно обладавший способностью руководить,
подсчитал, что им необходимо обеспечить себя мак-
симум на полтора дня — в худшем случае. В авто-
машине монахинь и в крестьянском «ариане» имелся
достаточный для этого запас провизии, и, если раз-
ведчики вернутся с водой, проблема будет решена.
Однако лишь солдат принес полную флягу, хозяин
которой требовал взамен продовольствие на двоих.
Инженеру обмен не удался, но благодаря хождению
он уяснил себе, что в других местах тоже образуются
такие же группы с теми же целями; в один прекрасный
момент владелец «альфа-ромео» отказался вести с
ним переговоры насчет воды и предложил обратиться
к представителю их группы — пятая машина сзади
в том же ряду. Немного позже увидали, как возвра-
щается молодой человек из «симки» — тоже без
воды, но Таунус подсчитал, что у них уже достаточно
ее для детей, старушки из «ситроена» и для остальных
женщин.
Инженер описывал девушке из «дофина» свои
блуждания по окрестностям (был час дня, и солнце
загнало их в машины), когда она вдруг прервала его
жестом и указала на «симку». В два прыжка инженер
достиг машины и схватил за локоть одного из мо-
лодых людей, который, развалясь на сиденье, боль-
шими глотками пил воду из фляжки, незаметно про-
несенной под пиджаком. Парень обозлился и попро-
156
бовал было вырваться, но инженер сжал его руку
сильнее; приятель парня выскочил из машины и ки-
нулся на инженера; тот отступил на два шага и даже
с некоторым сожалением стал его поджидать. Солдат
уже бежал ему на помощь, а крики монахинь при-
влекли внимание Таунуса и его товарища; Таунус
выслушал рассказ о происшествии, подошел к парню
и отвесил ему пару пощечин. Парень закричал, стал
возмущаться и хныкать, его приятель ворчал, но вме-
шаться не посмел. Инженер забрал флягу и протянул
ее Тауну су. Раздались гудки, и все разошлись по
своим автомобилям, впрочем, зря, так как колонна
продвинулась на каких-нибудь полдюжины метров.
К середине дня, когда солнце жгло еще горячей,
чем накануне, одна из монахинь сняла с головы чепец,
а вторая смочила ей виски одеколоном. Женщины
понемногу стали заниматься делами милосердия, пе-
реходя от машины к машине, и возиться с детьми,
чтобы освободить мужчин; никто не жаловался, но
бодрое настроение было вымученным, оно поддержи-
валось только привычной игрой слов и скептическим
взглядом на вещи. Инженер и девушка из «дофина»
особенно страдали, чувствуя себя потными и грязны-
ми, их умиляло почти полное безразличие супругов
из «ариана» к исходившему от них тяжелому запаху
пота, который ударял в нос всякий раз, когда инженер
с девушкой подходили к их машине поболтать или
передать какую-нибудь новость. К вечеру инженер,
случайно взглянув в заднее стекло, как всегда, увидал
бледное, напряженное лицо человека за рулем «кара-
веллы», державшегося, как и толстяк водитель «фло-
риды», особняком. Инженеру показалось, что черты
его еще более вытянулись, он даже спросил себя, не
болен ли тот. Однако несколько позже, когда инже-
нер отправился поболтать с солдатом и его женой,
ему представилась возможность увидеть водителя
157
«каравеллы» поближе, и он сказал себе — человек
этот не болен; это было что-то другое, отчужденность,
что ли, если необходимо дать какое-то название. Сол-
дат рассказал потом инженеру, что на его жену на-
водит страх этот молчаливый субъект, ни на мгновение
не отрывающийся от руля и, кажется, бодрствующий
во время сна. Стали рождаться всякие предположе-
ния, создавался целый фольклор как противоборство
вынужденному безделью. Дети из «таунуса» и «двес-
ти третьего» подружились, подрались и вновь поми-
рились; их родители навещали друг друга, а девушка
из «дофина» то и дело ходила справляться о здоровье
старушки из «ситроена» и дамы из «болье». Когда
к вечеру внезапно задул резкий ветер и солнце скры-
лось за облаками, затянувшими небо на западе, все
обрадовались, надеясь, что в воздухе станет свежее.
Первые капли совпали с небывалым рывком впе-
ред — почти на сотню метров; вдалеке блеснула мол-
ния, стало еще душнее. Воздух был так насыщен
электричеством, что Таунус, проявив безошибочное
чутье, восхитившее инженера, оставил свою группу в
покое до вечера, словно боялся, что усталость и жара
дадут себя знать. В восемь вечера женщины взялись
распределять провизию; решили сделать крестьянский
«ариан» главной продовольственной базой и складом,
а в «2НР» у монахинь устроить запасной склад.
Таунус лично отправился переговорить с руководите-
лями четырех или пяти соседних групп. Затем с по-
мощью солдата и мужчины из «двести третьего» отнес
часть продовольствия в другие группы и возвратился
с водой и несколькими бутылками вина. Было решено,
что молодые люди из «симки» уступят свои надувные
матрасы старушке из «ситроена» и даме из «болье»;
девушка из «дофина» отнесла этим женщинам два
шотландских пледа, а инженер предложил всем жела-
ющим свою машину, которую в шутку назвал «спаль-
158
ным вагоном». К его удивлению, девушка из «до-
фина» приняла предложение и провела эту ночь на
диване «четыреста четвертого» вместе с одной из мо-
нахинь; другая устроилась в «двести третьем» вместе
с девочкой и ее матерью, а отец девочки переночевал
прямо на дороге, завернувшись в плюшевое одеяло.
Инженеру не спалось, и он коротал ночь, играя в
шашки с Таунусом и его приятелем; через некоторое
время к ним присоединился крестьянин из «ариана»,
они поговорили о политике и выпили несколько глот-
ков водки, которую крестьянин вручил Таунусу се-
годня утром. Ночь прошла неплохо; посвежело, между
облаками блеснули звезды.
На рассвете их стало клонить ко сну — стрем-
ление оказаться под кровом, рождавшееся с первым
неясным светом зари. Таунус уснул рядом с сыниш-
кой на заднем сиденье машины, его приятель и ин-
женер устроились на переднем. В промежутках меж-
ду двумя сновидениями инженеру показалось, что он
слышит где-то далеко крики и видит смутный свет;
руководитель другой группы, навестивший их, рас-
сказал, что машин на тридцать вперед возник пожар,
виновником оказался какой-то человек, пытавшийся
тайком сварить себе овощи. Таунус пошутил по по-
воду происшествия и, обходя машины, интересовался,
как прошла ночь, но ни от кого не ускользнуло, что
он хотел сказать. Тем утром колонна двинулась очень
рано, и пришлось пошевеливаться, чтобы поставить
на место сиденья и надеть чехлы, но поскольку это
надо было делать всем, почти никто не терял терпе-
ния и не нажимал на гудки. К полудню продвинулись
вперед более чем на пятьдесят метров, и справа от
дороги проступили очертания леса. Те, кто в этот
момент мог добраться до опушки и понежиться в
тени, вызвали всеобщую зависть. Может, там был
ручей или колонка с питьевой водой. Девушка из
159
«дофина» прикрыла глаза и размечталась — о душе,
о струйках, бьющих по шее и спине, сбегающих по
ногам; инженер, краем глаза наблюдавший за ней,
увидел, как две слезы скатились у девушки по щекам.
Таунус навестил «ситроен» и тотчас же отправился
на поиски женщин помоложе, которые могли бы при-
смотреть за старушкой, почувствовавшей себя плохо.
В третьей группе позади был врач, и солдат побежал
за ним. Инженер, который насмешливо, но благоже-
лательно следил за стараниями ребят из «симки» за-
гладить свою вину, понял, что сейчас удобный момент
предоставить им эту возможность. Брезентом от ту-
ристской палатки ребята прикрыли окна «четыреста
четвертого», и спальный вагон превратился в сани-
тарную машину, где старушка могла лежать в отно-
сительной темноте. Муж улегся рядом с нею и взял
ее за руку, и их оставили наедине с врачом. За-
тем старой женщиной, которой стало лучше, занялись
монахини, и остаток дня инженер развлекался как
мог — навещал другие машины и отдыхал в машине
Таунуса, когда солнце жгло особенно немилосердно;
только трижды пришлось ему бежать к своему авто-
мобилю — старики там, кажется, уснули, — чтобы
провести его вместе со своей колонной до следующей
остановки. Когда наступила ночь, они все еще не
поравнялись с лесом.
К двум часам ночи температура упала, и те, у
кого нашлись одеяла, радовались, что могут закутать-
ся. Поскольку колонна вряд ли могла двинуться до
рассвета (что-то такое носилось в воздухе, в дунове-
нии ветерка, набегавшего от горизонта, до которого
недвижно стояли в ночи машины), инженер и Тау-
нус сели покурить и побеседовать с крестьянином из
«ариана» и солдатом. Расчеты Таунуса уже не оп-
равдались, он откровенно это признал; утром придется
что-то предпринимать, чтобы добыть еще провизии
160
и питья. Солдат отправился к руководителям соседних
групп — те тоже не спали; понизив голоса, чтобы
не разбудить женщин, они решали, что делать. Оп-
росили представителей самых отдаленных групп, в
радиусе восьмидесяти или даже ста автомобилей, и
убедились, что положение у всех одинаковое. Крес-
тьянин хорошо знал местность; он предложил послать
на заре двоих или троих молодых людей купить про-
довольствие на близлежащих фермах, а Таунус за-
нялся подбором водителей для машин, которые на
время этой вылазки лишатся хозяев. Мысль была
удачной, и среди присутствующих легко собрали день-
ги; решили, что крестьянин, солдат и приятель Тау-
нуса пойдут вместе и захватят с собой все имеющиеся
сумки, сетки и фляжки. Руководители других групп
вернулись к себе организовать такие же экспедиции,
а на рассвете все рассказали женщинам и приняли
необходимые меры, чтобы колонна могла двигаться
дальше. Девушка из «дофина» сообщила инженеру,
что старушке стало лучше и она хочет вернуться к
себе в «ситроен», в восемь пришел врач — он не
обнаружил ничего такого, что мешало бы старикам
вернуться в свой автомобиль. Так или иначе, Таунус
решил оставить «четыреста четвертый» на роли са-
нитарной машины; молодые люди забавы ради соору-
дили флажок с красным крестом и укрепили его на
антенне автомобиля. Уже некоторое время люди пред-
почитали пореже выходить из машин; температура все
падала, и в полдень хлынул проливной дождь, вдали
засверкали молнии. Жена фермера стала поспешно
подставлять под струи воды пластмассовый кувшин,
чем особенно развеселила ребят из «симки». Наблю-
дая за этой картиной и склонившись над раскрытой
на руле книгой, которая его не слишком интересова-
ла, инженер задавал себе вопрос, почему экспедиция
так долго не возвращается; немного позже Таунус
6 X. Кортасар
161
тихонько пригласил его к себе в машину и, когда они
уселись внутри, сообщил, что их постигла полная
неудача. Приятель Таунуса пояснил: на фермах либо
никого не было, либо хозяева отказывались что бы
то ни было продавать, ссылаясь на правила ограни-
чения частной торговли и подозревая в покупателях
инспекторов, которые воспользовались обстоятельст-
вами, чтобы произвести проверку. Несмотря на все,
им удалось добыть немного воды и кое-какие про-
дукты, возможно, они были украдены солдатом —
тот только улыбался и в подробности не входил. Ра-
зумеется, пробка скоро рассосется, однако провизия,
которой они располагали, не слишком подходит для
двоих детей и старухи. Врач, в половине пятого на-
вестивший больную, устало и раздраженно сказал Та-
унусу, что и в его, и в других группах та же картина.
По радио сообщили о срочных мерах, принимаемых
для разгрузки шоссе, но, кроме одного вертолета,
который ненадолго показался над ними к вечеру, не
было заметно никаких других признаков деятельности.
Тем временем становилось все холодней, и люди, ка-
залось, ждали наступления ночи, чтобы закутаться в
одеяла и скоротать во сне еще несколько часов ожи-
дания. Сидя в своем автомобиле, инженер слушал,
как торговый агент рассказывал девушке из «дофина»
анекдоты, вызывая у нее принужденный смех. С удив-
лением увидел инженер даму из «болье» — она почти
никогда не покидала свою машину — и отправился
узнать, не надо ли ей чего, но дама просто интере-
совалась новостями и завела разговор с монахинями.
Какая-то непонятная, невыразимая тяжесть стала уг-
нетать их к вечеру; сна ждали с большим нетерпением,
чем сообщений — обычно противоречивых или лож-
ных. Приятель Таунуса незаметно для других посетил
инженера, солдата и владельца «двести третьего». Та-
унус извещал их, что экипаж «флориды» только что
162
дезертировал: один из молодых людей из «симки»
увидел пустую машину и стал разыскивать ее хозяина,
чтобы вместе с ним убить время. Никто не был хо-
рошо знаком с толстяком из «флориды», который так
бурно возмущался в первый день, а потом умолк и,
подобно хозяину «каравеллы», больше не раскрывал
рта. Когда к пяти утра не осталось ни малейшего
сомнения, что Флорида, как, дурачась, называли его
ребята из «симки», дезертировал, взяв с собой ручной
саквояж и бросив в машине чемодан, набитый ру-
башками и нижним бельем, Таунус решил, что один
из ребят будет управлять покинутой машиной, чтобы
не застопорить все движение. Это бегство во тьме
вызвало у всех смутное раздражение, и люди зада-
вались вопросом, как далеко мог уйти Флорида на-
прямик через поля. И для других эта ночь оказалась
ночью серьезных решений; растянувшись на диване
своей машины, инженер прислушался — ему почу-
дился какой-то стон, но он подумал, что это солдат
и его жена, — стояла глубокая ночь, и в такой об-
становке их в конце концов легко было понять. Потом
он поразмыслил и приподнял брезент, закрывавший
заднее стекло; при свете скудных звезд он, как всегда,
увидел в каком-нибудь полуметре от себя ветровое
стекло «каравеллы», а за ним словно прильнувшее к
нему и несколько странно повернутое, перекошенное
судорогой лицо человека. Стараясь не шуметь, ин-
женер вышел в левую сторону, чтобы не разбудить
монахинь, и оглядел «каравеллу». Потом разыскал
Таунуса, а солдат побежал за врачом. Так оно и
было, этот человек покончил самоубийством, приняв
какой-то яд; несколько строчек карандашом в запис-
ной книжке и письмо к некой Иветт, покинувшей его
во Вьерзоне, говорили сами за себя. К счастью, при-
вычка спать в машинах достаточно укоренилась (по
ночам было уже так холодно, что никому не приходило
163
в голову остаться на улице), и поэтому никого не
занимало, что другие ходят между машинами или про-
скальзывают к обочине облегчиться. Таунус созвал
военный совет, врач согласился с его предложением.
Оставить труп на обочине шоссе значило подвергнуть
тех, кто едет сзади, тяжелой психической травме; если
оттащить его подальше в поле, можно вызвать столк-
новение с местными жителями, которые в прошлую
ночь поколотили молодого человека из другой груп-
пы, отправившегося за провизией. У крестьянина из
«ариана» и владельца DKW имелось все необходи-
мое, чтобы герметически закрыть багажник «каравел-
лы». Когда они начинали работу, к ним подошла
девушка из «дофина» и, дрожа, вцепилась в руку
инженера. Он тихонько рассказал ей о случившемся
и, уже несколько успокоенную, проводил обратно в
машину. Таунус с товарищами положили тело в ба-
гажник, а владелец DKW при свете фонарика, ко-
торый держал солдат, принялся орудовать изоляци-
онной лентой и тюбиками с клеем. Поскольку жена
«двести третьего» умела водить машину, Таунус ре-
шил, что ее муж возьмет на себя «каравеллу», сто-
явшую справа от «двести третьего», а утром девочка
обнаружила, что у ее папы есть еще одна машина, и
часами развлекалась и играла, переходя из одной
в другую, и даже перенесла часть своих игрушек в
«каравеллу».
Впервые холод стал ощущаться также и в полдень,
и никто уже не думал скидывать пиджак. Девушка
и монахини составили список имевшихся в группе
пальто и других теплых вещей. Кое-кто неожиданно
обнаружил у себя в чемоданах, в автомобилях пуло-
веры, одеяла, плащи или легкие пальто. Их тоже
переписали и распределили. Снова вышла вся вода,
и Таунус послал троих из своих подопечных, в том
числе инженера, наладить связи с местными жителя-
164
ми. Трудно сказать почему, но их сопротивление бы-
ло повсеместным; стоило сойти с шоссе, как откуда-
нибудь обрушивался град камней. Ночью кто-то за-
пустил в машины косой — она ударилась о крышу
DKW и упала рядом с «дофином». Торговый агент
побледнел и не двинулся с места, но американец из
«де-сото» (не входивший в группу Таунуса, но поль-
зовавшийся всеобщей симпатией за остроумие и ве-
селый смех) выскочил из машины, схватил косу и,
покрутив ею над головой, швырнул обратно в поле,
послав вслед громкое проклятие. Таунус, однако, по-
лагал, что не стоит обострять враждебность; может
быть, им еще удастся выйти за водой.
Уже никто не вел счет метрам, на которые они
продвинулись в эти дни. Девушка из «дофина» по-
лагала — на восемьдесят или двести; инженер был
настроен менее оптимистически, но развлекался тем,
что продлевал и усложнял подсчеты своей соседки,
и время от времени делал попытки отбить ее у тор-
гового агента из DKW, который ухаживал за ней
на свой, профессиональный лад. В тот же вечер мо-
лодой человек, которому поручили «флориду», при-
шел к Тауну су и сообщил, что владелец «форда-мер-
кури» предлагает воду по дорогой цене. Таунус от-
казался, но к вечеру монахиня попросила у инженера
глоток воды для старушки из «ситроена», которая
мучилась, но не жаловалась: муж не выпускал ее
руки, и монахини, и девушка из «дофина» по оче-
реди ухаживали за ней. Оставалось пол-литра воды,
и женщины предназначили ее для старушки и дамы
из «болье». В ту же ночь Таунус заплатил из своего
кармана за два литра воды; Форд Меркури пообещал
на следующий день достать еще, но за двойную цену.
Собраться и поговорить обо всем было трудно, —
стоял такой холод, что никто не выходил из машины,
кроме как по неотложной нужде. Батарейки начали
165
разряжаться, и нельзя было надолго включать ото-
пление; Таунус решил, что два наиболее комфорта-
бельных автомобиля нужно выделить на всякий слу-
чай для больных. Завернувшись в одеяла и тряпки
(ребята из «симки» сняли чехлы с сидений своей ма-
шины, соорудили себе из них душегрейки и шапки,
а остальные начали им подражать), каждый старался
по возможности реже открывать дверцы, чтобы сбе-
речь тепло. В одну из таких промозглых ночей ин-
женер услышал отчаянный плач девушки из «дофи-
на». Понемногу, неслышно он приоткрыл дверцу ее
машины, нащупал в темноте ее лицо и погладил мок-
рую щеку. Почти без сопротивления девушка дала
увести себя в «четыреста четвертый», инженер помог
ей улечься на сиденье, укрыл единственным одеялом
и положил сверху свой плащ. Тьма в машине, пре-
вращенной в санитарную, была еще более густой,
ведь стекла были затянуты брезентом. Потом инже-
нер опустил оба солнцезащитных щитка и повесил
на них свою рубашку и свитер, чтобы полностью
затемнить машину. Перед самым рассветом девушка
сказала ему на ухо, что еще до того, как она рас-
плакалась, ей показалось, что она видит далеко спра-
ва огни какого-то города.
Возможно, это и был город, но из-за утреннего
тумана не удавалось ничего разглядеть дальше чем
на двадцать метров. Как ни удивительно, в этот день
колонна продвинулась вперед на порядочное рассто-
яние, может, на двести или триста метров. И тогда
же по радио (которое почти никто не слушал — за
исключением Таунуса, чувствовавшего себя обязан-
ным быть в курсе событий) передали новое сообще-
ние; дикторы с упоением говорили о принятии особых
мер для освобождения шоссе и ссылались на само-
отверженную работу дорожных бригад и полиции.
Внезапно одна из монахинь начала бредить. Пока ее
166
приятельница ошеломленно смотрела на нее, а де-
вушка из «дофина» смачивала ей виски остатками
духов, монахиня говорила что-то об Армагеддоне, о
девятом дне, о какой-то цепи. Много позже, под
снегом, который начал падать с полудня и постепенно
засыпал автомашины, пришел врач. Он выразил со-
жаление, что нельзя сделать успокаивающий укол, и
посоветовал положить монахиню в машину с хоро-
шим отоплением. Таунус поместил ее в свой авто-
мобиль, а мальчик перебрался в «каравеллу», где бы-
ла также его маленькая приятельница из «двести
третьего»; они играли со своими игрушечными авто-
мобилями и очень веселились — ведь они единст-
венные не испытывали голода. Весь этот и следую-
щий день снегопад почти не прекращался, и, когда
колонне предстояло продвинуться на несколько мет-
ров, нужно было придумывать, как и чем расчистить
снежные сугробы, выросшие между машинами.
Никому не приходило в голову удивляться, что
продукты и вода распределяются так, а не иначе.
Единственное, что мог сделать Таунус, — это ру-
ководить распределением общих запасов и поста-
раться извлечь побольше пользы из некоторых об-
менов. Форд Меркури и еще Порш каждый вечер
торговали съестным. Таунус и инженер взялись рас-
пределять продукты в соответствии с физическим
состоянием каждого. Невероятно, однако старушка
из «ситроена» все еще жила, хотя находилась в
полузабытьи, из которого женщины старались ее вы-
вести. Дама из «болье», страдавшая несколько дней
назад от тошноты и головокружения, благодаря по-
холоданию пришла в себя и больше других помогала
монахине ухаживать за ее приятельницей, по-преж-
нему слабой и несколько одурманенной. Жены сол-
дата и Двести третьего опекали обоих детей; торго-
вый агент из DKW — возможно, чтобы утешиться,
167
поскольку хозяйка «дофина» предпочла инженера, —
часами рассказывал детям сказки. По ночам люди
вступали в другую жизнь, тайную и глубоко частную;
неслышно отворялись дверцы машин, чтобы впустить
или выпустить съежившийся силуэт; никто не глядел
на других, глаза были так же слепы, как сам мрак.
Под грязными одеялами в затхлом воздухе, изда-
вавшем запах склепа и заношенного белья, эти люди
с грязными, отросшими ногтями добывали себе не-
много счастья. Девушка из «дофина» не ошиблась:
вдалеке сверкал огнями город, они постепенно при-
ближались к нему. К вечеру молодой человек из
«симки», неизменно закутанный в обрывки драпи-
ровки и зеленое рядно, взбирался на крышу своей
машины и замирал там, словно часовой. Устав тщет-
но исследовать горизонт, он озирал в тысячный раз
окружавшие его автомобили; с некоторой завистью
обнаруживал Дофин в автомобиле Четыреста чет-
вертого — руку, поглаживающую тонкую шею, за-
вершение поцелуя. Шутки ради, теперь, когда друж-
ба с Четыреста четвертым была восстановлена, он
кричал им, что колонна сейчас тронется; тогда До-
фин вынуждена была покидать Четыреста четвертого
и пересаживаться в свою машину, но вскоре она
возвращалась в поисках тепла, а парню из «симки»,
должно быть, так хотелось тоже привести в свою
машину какую-нибудь девушку из другой группы,
но нечего было и думать об этом в такой холод, да
еще с подведенным от голода животом, не говоря
уже о том, что группа, находившаяся непосредст-
венно впереди них, откровенно враждовала с группой
Таунуса после истории с тюбиком сгущенного мо-
лока, и, не считая официальных связей с Фордом
Меркури и Поршем, с другими группами отношения
были практически невозможны. И парень из «сим-
ки» лишь досадливо вздыхал и снова занимал свой
168
пост, до тех пор пока снег и холод не загоняли его,
дрожащего, в машину.
Однако холод начал слабеть, и после дождей и
ветров, которые довели всех до состояния крайне-
го нервного напряжения и осложнили добычу продо-
вольствия, наступили прохладные солнечные дни, ког-
да можно было выйти из машины, нанести визит
соседу, вновь завязать отношения с другими группами.
Главы групп обсудили положение, и в конце концов
было принято решение помириться с соседями впере-
ди. О внезапном исчезновении Форда Меркури го-
ворили долго, но никто не знал, что могло с ним
случиться; однако Порш по-прежнему посещал и кон-
тролировал черный рынок. Всегда был какой-то запас
воды или консервов, хотя эти запасы таяли, и Таунус
с инженером пытались угадать, что произойдет в тот
день, когда уже не останется денег, которые можно
будет отнести к Поршу. Подумывали даже о насиль-
ственных мерах — предлагали захватить Порша и
заставить его открыть источник продовольствия, но
как раз в эти дни колонна продвинулась на большое
расстояние, и руководители группы предпочли подо-
ждать еще, избегнув таким образом риска испортить
все. Инженера, которым в конце концов овладело
почти приятное безразличие, на миг взволновало роб-
кое признание девушки из «дофина», но, подумав, он
решил, что никак не мог избежать этого, и мысль
иметь от нее сына в конце концов показалась ему
такой же естественной, как вечернее распределение
продуктов или тайные вылазки к обочине шоссе. Даже
смерть старушки из «ситроена» не могла никого уди-
вить. Пришлось снова поработать глубокой ночью,
сидеть с мужем и утешать его, ибо он отказывался
понимать случившееся. Двое из передней группы под-
рались, и Таунус должен был выступить третейским
судьей и как-то решить их спор. Все совершилось
169
вдруг, без предварительного плана; главное началось
тогда, когда уже никто этого не ожидал, и самый
беззаботный из всех первым понял, что произошло.
Вскарабкавшись на крышу «симки», веселый часовой
подумал, что горизонт, пожалуй, как-то изменился
(день клонился к вечеру, желтоватое солнце источало
свой скользящий скудный свет) и что метрах в пяти-
стах, трехстах, двухстах происходит что-то неулови-
мое. Он позвал Четыреста четвертого, Четыреста чет-
вертый сказал что-то Дофин, она быстро перебралась
в свою машину, Таунус, солдат и крестьянин уже
бежали с разных сторон, а с крыши «симки» парень
указывал вперед и бесконечно повторял радостную
весть, словно хотел убедиться, что то, что он видит, —
правда; затем послышался шум, оживление, что-то
похожее на тяжелое, но безудержное движение, про-
буждение от бесконечного сна и пробу сил. Таунус
громко велел всем вернуться к машинам; «болье»,
«ситроен», «Фиат-600» и «де-сото» взяли с места в
едином порыве. Теперь начинали двигаться «2НР»,
«таунус», «симка» и «ариан», и парень из «симки»,
гордый, как победитель, обернулся к Четыреста чет-
вертому и махал ему рукой, пока «Пежо-404», «до-
фин», «2НР» с монахинями и DKW в свою очередь
не тронулись с места. Однако всем хотелось знать,
как долго это продлится; Четыреста четвертый инте-
ресовался этим почти по инерции, стараясь тем вре-
менем держаться на одной линии с Дофин, и обод-
ряюще улыбался ей. Позади уже трогались «фолькс-
ваген», «каравелла», «двести третий» и «Флорида»,
сначала на первой скорости, затем на второй, беско-
нечно долго на второй, но уже не выключая мотора,
как бывало столько раз, нога уверенно нажимает на
акселератор, вот-вот можно перейти на третью ско-
рость. Четыреста четвертый протянул левую руку
и встретил руку Дофин, чуть коснулся кончиков ее
170
пальцев, увидел на ее лице улыбку надежды и неве-
рия и подумал, что они скоро приедут в Париж и
вымоются, куда-нибудь пойдут вместе — к нему или
к ней — вымыться, поесть и снова будут мыться,
мыться до бесконечности, и есть, и пить, а потом
уже все прочее, спальня, обставленная как полагается,
и ванная комната, и мыльная пена, и бритье, насто-
ящее бритье, и уборная, обед и уборная, и простыни.
Париж — отхожее место, и две простыни, и струи
горячей воды, стекающей по груди и ногам, и мани-
кюрные ножницы, и белое вино, они выпьют белого
вина, прежде чем поцеловаться и почувствовать, что
оба пахнут лавандой и одеколоном, прежде чем по-
знать друг друга по-настоящему, при сиянии дня, на
чистых простынях, и снова купаться играючи — лю-
бить друг друга, и купаться, и пить, и войти в па-
рикмахерскую, войти в ванную, погладить рукой про-
стыни, и гладить друг друга на простынях, и любить
друг друга среди пены, лаванды, разных щеток и
щеточек, прежде чем начать думать о том, что пред-
стоит делать, о сыне, о разных разностях и о будущем,
и все это, если они не задержатся, если колонна будет
двигаться, — раз уж сейчас нельзя перейти на третью
скорость, пусть по-прежнему на второй, но двигаться.
Коснувшись бампером «симки», Четыреста четвертый
откинулся на спинку сиденья, почувствовал, как воз-
растает скорость, понял, что может нажать на аксе-
лератор, не боясь наскочить на «симку», и что «сим-
ка» нажимает, не опасаясь ударить «болье», и что
сзади идет «каравелла», и что скорость этих машин
все растет и растет, и что можно, не опасаясь за
мотор, переходить на третью скорость, и рычаги —
почти невероятно — стоят на третьей скорости, и
ход сделался мягким и все еще убыстрялся, и Че-
тыреста четвертый поглядел нежным затуманенным
взглядом влево, отыскивая глаза Дофин. Естественно,
171
что при такой скорости параллельность рядов нару-
шилась, Дофин опередила его почти на метр, и Четы-
реста четвертый видел ее затылок и еле-еле профиль,
как раз тогда, когда она оборачивалась, чтобы взгля-
нуть на него, и сделала удивленный жест, заметив,
что Четыреста четвертый все больше отстает. Стара-
ясь успокоить ее улыбкой, Четыреста четвертый резко
нажал на акселератор, но почти тут же вынужден
был затормозить, так как чуть не наскочил на «сим-
ку», он коротко надавил гудок — молодой человек
из «симки» поглядел на него через заднее стекло и
жестом объяснил, что ничего не может поделать, ука-
зывая левой рукой на «болье», прижавшееся к его
машине. «Дофин» шел на три метра впереди, рядом
с «симкой», и девочка из «двести третьего», шедшая
рядом с «четыреста четвертым», махала руками и
показывала ему свою куклу. Красное пятно справа
озадачило Четыреста четвертого; вместо «2НР», при-
надлежавшего монахиням, или солдатского «фолькс-
вагена» он увидел незнакомый «шевроле», и почти
тотчас «шевроле» вырвался вперед, а за ним «ланча»,
и «Рено-8». Слева в паре с ним шел «ситроен»,
постепенно опережая его метр за метром, но, прежде
чем его место занял «пежо», Четыреста четвертому
удалось разглядеть впереди «двести третий», который
заслонил от него «дофина». Группа рассыпалась, она
уже не существовала, «таунус», должно быть, шел
где-то на два десятка метров впереди, за ним «до-
фин», в то же время третий ряд слева отставал, потому
что вместо знакомого DKW перед глазами у Четы-
реста четвертого маячил задник старого черного фур-
гона, может быть «ситроена» или «пежо». Автомо-
били мчались на третьей скорости, то обгоняя друг
друга, то отставая, в зависимости от ритма движения
всего ряда, а по сторонам шоссе бежали деревья,
домики, окруженные туманом и вечерними сумерками.
172
Потом зажглись красные огни, каждый включал их
вслед за впереди идущим. Ночная тьма стала быстро
сгущаться. Изредка звучали гудки, стрелки спидомет-
ров ползли все выше, некоторые ряды шли со ско-
ростью семьдесят километров, другие — шестьдесят
пять, третьи — шестьдесят. Четыреста четвертый все
еще надеялся, что, то вырываясь вперед вместе со
своим рядом, то отставая, он поравняется в конце
концов с Дофин, но каждый следующий момент убеж-
дал его в тщете его надежд — ведь группа рассы-
палась раз и навсегда, и больше не повторятся ни
привычные встречи, ни ритуальный дележ продуктов,
ни военные советы в машине Таунуса, ни ласки До-
фин в безмятежном покое рассвета, ни смех детей,
играющих со своими машинами, ни монахиня, пере-
бирающая четки. Когда зажглись огни — знак, что
«симка» тормозит, Четыреста четвертый сбавил ход
с нелепым ощущением какой-то надежды и, затор-
мозив, выскочил из машины и бегом кинулся вперед.
За «симкой» и «болье» (сзади оставалась «каравел-
ла», но это его не интересовало) он не узнал ни одной
машины; через незнакомые стекла с удивлением, а
может быть и возмущением, глядели на него чужие,
ни разу не встречавшиеся ему лица. Гудели гудки, и
Четыреста четвертый вынужден был вернуться к ма-
шине. Молодой человек из «симки» приветствовал
его дружеским жестом, как бы выражая понимание,
и ободряюще указал в сторону Парижа. Колонна сно-
ва начала двигаться, сперва несколько минут медлен-
но, а затем так, словно шоссе окончательно освобо-
дилось. Слева от «четыреста четвертого» шел «тау-
нус», и на какой-то момент инженеру показалось, что
группа вновь собирается, что вновь налаживается по-
рядок, что можно двигаться вперед, ничего не раз-
рушая. Но «таунус» был зеленый, а за рулем сиде-
ла женщина в дымчатых очках, не мигая глядевшая
173
вперед. Оставалось лишь отдаться движению, механи-
чески приспособиться к скорости окружающих машин,
не думать. В «фольксвагене» у солдата лежала его ко-
жаная куртка. У Таунуса — книга, которую он читал
в первые дни. Полупустой пузырек с лавандой —
в машине у монахинь. Он поглаживал правой ру-
кой плюшевого мишку, которого подарила ему Дофин
вместо амулета. Как ни нелепо, он поймал себя на
мысли о том, что в половине десятого будут распре-
делять продукты и надо навестить больных, обсудить
обстановку с Тауну сом и крестьянином из «ариана»,
а потом настанет ночь, и Дофин неслышно скользнет
к нему в машину, взойдут звезды, или набегут тучи,
будет жизнь. Да, так и должно быть, невозможно,
чтобы это кончилось навсегда. Может, солдату удаст-
ся достать немного воды, которую за последние часы
почти всю выпили; так или иначе, можно рассчиты-
вать на Порша, если заплатить ему, сколько он про-
сит. А на радиоантенне яростно трепетал и бился
флажок с красным крестом, и автомобили мчались со
скоростью восемьдесят километров в час к огням,
которые все росли, расплывались, и уже никто не
знал, зачем нужна эта бешеная скорость, зачем нужен
этот стремительный бег машин в ночи среди других,
незнакомых машин, и никто ничего не знал о другом,
все пристально смотрели вперед, только вперед.
ОСТРОВ В ПОЛДЕНЬ
Впервые Марини увидел остров, когда, склонившись
над креслами левого борта, прилаживал пластмассовый
столик, чтобы поставить на него поднос с завтраком.
Пассажирка, одна из бесчисленных путешествующих
американок, уже не раз поглядывала на него, пока он
разносил журналы и виски. Неспешно устанавливая
столик, Марини привычно и равнодушно прикидывал,
стоит ли ответить на ее настойчивый взгляд, как вдруг
в голубой овал иллюминатора вплыло побережье ост-
рова, золотистая лента пляжа, холмы, переходящие в
унылое плоскогорье. Поправив накренившийся бокал
с пивом, Марини улыбнулся пассажирке. «Греческие
острова», — сказал он. «Oh, yes, Greece»,1 — с при-
творным интересом ответила американка. Послышался
короткий звонок, стюард выпрямился и, все с той же
профессиональной улыбкой на тонких губах, перешел
к чете сирийцев, пожелавших томатного сока. В хвосте
самолета он на несколько секунд оторвался от своих
обязанностей и еще раз взглянул вниз. Остров был
маленький, затерявшийся в ярко-синем Эгейском море,
окаймленный ослепительно-белой, как бы окаменевшей
полосой, которая там, внизу, наверняка была пеной
1 Ах да, Греция (англ.).
175
разбивающихся о скалы и рифы волн. Марини заме-
тил, что пустынные пляжи шли на север и запад,
остальное побережье занимали обрывающиеся в мо-
ре скалы. Скалистый и безлюдный остров. Впрочем,
свинцовое пятно у северного пляжа могло быть убогим
домишком, и даже не одним. Он принялся открывать
банку с соком, а когда выпрямился, остров исчез из
иллюминатора, осталось только море, нескончаемый
зеленый горизонт. Почему-то он взглянул на часы;
был ровно полдень.
Марини обрадовался назначению на линию Рим —
Тегеран. Полеты здесь были не такими унылыми,
как на северных линиях, девушки всегда казались
счастливыми от путешествия на Восток или от зна-
комства с Италией. Спустя четыре дня, успокаивая
малыша, который потерял ложечку и в полном от-
чаянии показывал ему на нетронутый десерт, он снова
обнаружил край острова. Правда, было восемь минут
разницы во времени, но, когда он взглянул в хвос-
товой иллюминатор, у него не осталось никаких со-
мнений. Спутать форму этого острова было невоз-
можно: он походил на черепаху, чуть высунувшую
из воды лапы. Марини смотрел до тех пор, пока его
не позвали. Теперь он знал наверняка, что свинцовое
пятно было группой домишек. Ему удалось разгля-
деть несколько возделанных участков, подступавших
к самому пляжу. Во время остановки в Бейруте он
взял у своей напарницы атлас и определил по нему,
что этот остров скорее всего Хорос. Радиотелегра-
фист, ко всему безразличный француз, удивился его
любопытству. «Все эти острова на одно лицо. Я уже
два года на этой линии, и мне до них нет никакого
дела. Да, в следующий раз покажите мне его».
Это был не Хорос, а Ксирос, один из многих
островов, которые пока оставались в стороне от ту-
ристских маршрутов. «Он не продержится и пяти
176
лет, — заявила ему стюардесса в Риме, когда они
сидели за рюмкой. — Если думаешь туда поехать,
поспеши. Орды туристов могут нагрянуть в любой
момент — Дженджис Кук не дремлет». Но Марини
по-прежнему лишь мечтал об острове, разглядывал
его, если вовремя о нем вспоминал или оказывался
рядом с иллюминатором, и почти всегда под конец
пожимал плечами. Все это не имело никакого смысла.
Три раза в неделю пролетать в полдень над Ксиросом
было так же нереально, как три раза в неделю гре-
зить, что пролетаешь в полдень над Ксиросом. Все
стало неправдоподобным в этом бессмысленном по-
вторяющемся видении, все, кроме, пожалуй, желания
повторить его снова: взгляд на ручные часы перед
полуднем, короткое жгучее ощущение при виде ос-
лепительно белой каймы на темно-синем, почти чер-
ном фоне, при виде домов, где рыбаки, наверное, и
глаз не поднимут, чтобы проследить за полетом этой
другой нереальности.
Восемь-девять недель спустя, когда ему предло-
жили работу на нью-йоркской линии со всеми ее
преимуществами, Марини сказал себе, что это под-
ходящий момент, чтобы покончить со своей невинной,
но неотвязной манией. В кармане у него лежала кни-
га, где какой-то географ с левантийским именем да-
вал о Ксиросе больше сведений, чем обычно содер-
жится в путеводителях. Слыша свой голос как бы
издалека, он ответил отказом и, не дожидаясь, когда
шеф и две его секретарши придут в себя от изум-
ления, отправился обедать в буфет компании, где его
ждала Карла. Недоумение и разочарование Карлы
его не смутили. Южный берег Ксироса был необи-
таем, но на западном остались следы еще лидийской
или, быть может, критомикенской колонии и про-
фессор Гольдманн нашел приспособленные рыбака-
ми под опоры небольшого мола две каменные плиты
177
с высеченными на них письменами. У Карлы разбо-
лелась голова, и она вскоре ушла. Осьминоги были
основным источником существования горстки жите-
лей. Каждые пять дней приходило судно, чтобы за-
брать улов и оставить кое-какую провизию и утварь.
В бюро путешествий ему сказали, что на Рино-
се нужно нанять специальное судно. Может быть,
его возьмут на фелюгу, забирающую осьминогов, но
об этом Марини сможет узнать только уже на Ри-
носе, так как там бюро не имело своего агентства.
Так или иначе, мысль провести на острове несколько
дней была всего лишь наметкой на июньский отпуск.
А пока ему предстояло несколько недель замещать
Уайта на тунисской линии, потом началась забастов-
ка, и Карла вернулась в Палермо, к своим сестрам.
Марини перебрался в гостиницу неподалеку от Пьяц-
ца Навона, где расположены букинистические лавки.
От нечего делать он разыскивал в них книги о Гре-
ции. Иногда он перелистывал разговорник. Ему по-
нравилось слово «kalimera»1. Однажды в кабаре он
сказал его рыжеволосой девушке, переспал с ней,
узнал, что на Одосе у нее есть дедушка и почему-то
болит горло. В Риме начались дожди. В Бейруте его
всегда ждала Таниа. Были другие истории, вечные
разговоры о родственниках и болезнях. Однажды
снова был рейс на Тегеран, опять возник остров в
полдень. Марини долго не отходил от иллюминатора,
и новая стюардесса даже упрекнула его, что он совсем
ей не помогает, и подсчитала, сколько раз она по-
давала завтрак вместо него. Вечером Марини при-
гласил стюардессу поужинать в Фируз, и ему не
составило большого труда добиться прощения за ут-
ренний случай. Лючия посоветовала ему постричься
1 Добрый день (греч.).
178
по-американски, он ей рассказывал о Ксиросе, но
потом понял, что она предпочитает хилтоновскую
водку с лимоном. Так проходило время. Среди бес-
численных подносов с едой, сопровождаемых улыб-
кой, на которую имеют право все пассажиры. Во
время обратных рейсов самолет пролетал Ксирос в
восемь утра, солнце било прямо в иллюминаторы с
левой стороны, и было почти невозможно разглядеть
золотистую черепаху. Марини предпочитал ждать по-
лудня во время рейса на Тегеран. Тогда, он знал,
можно будет долго стоять у иллюминатора, меж тем
как Лючия (а потом Фелиса), подтрунивая над ним,
одна делает всю работу. Однажды он сфотографи-
ровал Ксирос, но снимок получился слишком рас-
плывчатым. Он уже кое-что знал об острове, в не-
скольких книгах подчеркнул те немногие строки, в
которых о нем упоминалось. Фелиса рассказала, что
пилоты прозвали его «помешанным на острове», но
это его не обидело. Карла только что написала ему,
что решила не оставлять ребенка, Марини послал ей
две зарплаты и подумал, что теперь денег на отпуск
не хватит. Карла приняла деньги и через подругу
сообщила, что, вероятно, выйдет замуж за дантиста
из Тревизо. Все это не имело никакого значения
в полдень по понедельникам, четвергам и субботам
(а два раза в месяц и по воскресеньям).
Со временем Марини убедился, что единственным
человеком, немного его понимавшим, была Фелиса.
Между ними существовал молчаливый уговор, что в
полдень, как только он пристраивается у хвостового
иллюминатора, пассажиров обслуживает она. Остров
показывался всего на несколько минут, но воздух
всегда был так чист и море с такой беспощадной
четкостью очерчивало остров, что все новые мель-
чайшие детали неумолимо наслаивались на воспоми-
нания от прошлых полетов: зеленое пятно выступа
179
на севере, свинцово-серые дома, просыхающие на
песке сети. Когда сетей не было, Марини чувствовал
себя обкраденным, почти оскорбленным. Он было
подумал заснять остров во время полета на кино-
пленку, чтобы в гостинице увидеть его снова, но по-
том решил не покупать кинокамеру и сэкономить эти
деньги, так как до отпуска оставался только месяц.
Он не вел точного счета дням. Была Таниа в Бей-
руте, Фелиса в Тегеране, почти всегда — его млад-
ший брат в Риме, все это было немного смутно,
приятно легко и мило, оно как бы заменяло то, дру-
гое, заполняя часы до или после полета, и во время
полета все тоже было зыбко, и легко, и глупо вплоть
до того момента, когда нужно было приникнуть к
хвостовому иллюминатору, чувствуя холод стекла как
стенку аквариума, где в густо-синем медленно про-
плывала золотистая черепаха.
В этот день сети четко вырисовывались на песке,
и Марини мог бы поклясться, что черная точка слева,
у кромки моря, — это рыбак, который, наверное,
смотрел вслед самолету. «Kalimera», — ни с того ни
с сего подумал он. Не было смысла ждать еще. Ма-
рио Меролис одолжит ему недостающие для поездки
деньги, и меньше чем через три дня он будет на
Ксиросе. Прижавшись к стеклу губами, он улыбнулся,
представив себе, как станет взбираться на зеленое
пятно мыса, нагишом купаться в северных бухточках,
как вместе с рыбаками будет ловить осьминогов, объ-
ясняясь при помощи жестов и улыбок. Если решиться,
ничто не покажется таким уж трудным. Ночной поезд,
сначала один пароходик, потом другой, старый и гряз-
ный, пересадка на Риносе, нескончаемый торг с ка-
питаном фелюги, ночь на мостике, под самыми звез-
дами, вкус аниса и баранины, рассвет среди островов.
Он сошел на берег с первыми лучами солнца, и ка-
питан представил его старику, видимо местному ста-
180
рейшине. Клайос взял его за левую руку и, глядя
прямо в глаза, медленно заговорил. Подошли двое
парней, и Марини понял, что это дети Клайоса. Ка-
питан фелюги выкладывал все свои запасы английских
слов: двадцать жителей, осьминоги, ловля рыбы, пять
домов, итальянский гость заплатит за комнату Клайос.
Когда Клайос заспорил о цене, парни рассмеялись, и
Марини тоже, он уже был их приятелем. Солнце
вставало над менее темным, чем казалось с воздуха,
морем, комната была бедная и чистая, кувшин с водой,
запах шалфея и дубленой кожи.
Его оставили одного, ушли грузить фелюгу, Ма-
рини сбросил с себя одежду, надел купальные трусы
и сандалии и отправился бродить по острову. Еще
никого не было видно, солнце медленно набирало
силу. От травы исходил тонкий кисловатый запах,
смешанный с приносимым ветром запахом йода. Бы-
ло, наверное, около десяти, когда он добрался до
северного выступа и узнал самую большую бухту.
Он с удовольствием искупался бы у песчаного пляжа,
но Марини предпочитал оставаться здесь один. Ост-
ров завладел всем его существом, счастье перепол-
няло его, и он не мог ни думать, ни выбирать. Солнце
и ветер обожгли тело, когда он разделся и бросился
со скалы в море. Вода приятно холодила кожу, он
отдался на волю коварных течений, отнесших его
к гроту, вернулся в открытое море, лег на спину и
замер. Он принял все в едином акте согласия, которое
было еще одним названием будущего. Он твердо
знал теперь, что не покинет остров, что так или иначе
навсегда останется здесь. Ему удалось на мгновение
представить себе лица своего брата и Фелисы, когда
они узнают, что он остался жить на одинокой скале
и промышлять рыбной ловлей. Но в следующий миг,
перевернувшись, чтобы плыть к берегу, он уже забыл
о них.
181
Солнце тут же обсушило его, и он пошел к домам.
Завидев его, две пораженные женщины бросились
бежать и заперлись дома. Он отвесил поклон пустоте
и спустился к сетям. Один из сыновей Клайоса под-
жидал его на пляже, и Марини жестом пригласил
его искупаться. Парень заколебался, указывая на по-
лотняные брюки и красную рубаху, но потом сбегал
в один из домов и вернулся почти нагишом. Вместе
они бросились в море, теплое и сверкающее под
лучами солнца, стоявшего уже почти в зените.
Обсушиваясь на песке, Ионас принялся объяснять,
как что называется. «Kalimera», — сказал Марини,
и парень захохотал, схватившись за живот. Потом
Марини повторил новые фразы, научил Йонаса не-
скольким итальянским словам. Фелюга была уже поч-
ти у самого горизонта и становилась все меньше и
меньше. Марини почувствовал, что теперь, с Клайо-
сом и его близкими, на острове он был действительно
один. Пройдет несколько дней, он заплатит за ком-
нату, научится ловить рыбу, однажды вечером, когда
они уже хорошенько его узнают, он им скажет о
своем намерении остаться работать вместе с ними.
Он встал, протянул руку Йонасу и неторопливо на-
правился к холму. Поднимаясь по крутому склону,
он часто останавливался передохнуть, оборачивался,
чтобы еще раз увидеть раскинутые на песке сети,
силуэты женщин, Йонаса и Клайоса. Они оживленно
разговаривали, смеясь и искоса поглядывая на него.
Добравшись до зеленого пятна, он вошел в мир, где
запах тмина и шалфея, солнечный жар и морской
бриз были единой материей. Марини взглянул на ча-
сы, но тут же с раздражением сорвал их с запястья
и сунул в карман купальных трусов. Не так-то просто
уничтожить в себе прежнего человека, но тут, наверху,
под напором солнца и простора, он почувствовал, что
это возможно. Он был на Ксиросе. Он столько раз
182
сомневался, что сможет сюда добраться. Он повалил-
ся на камни, спиной ощущая их острые грани и рас-
каленные бока, и уперся взглядом в небо. Издали
донеслось гудение мотора.
Закрыв глаза, Марини сказал себе, что не взгля-
нет на самолет, не даст заразить себя худшим, что
в нем есть, и что еще раз пролетит над островом.
Но в полумраке век он представил себе Фелису с
подносом, Фелису, разносящую завтрак в этот са-
мый момент, и заменяющего его стюарда, может, это
Джорджо, а может, кто-нибудь еще с другой линии,
кто-нибудь, кто сейчас, наверное, улыбается так же,
как он, подавая вино или кофе. Не в силах более
бороться с прошлым, он открыл глаза и встал на
ноги и в тот же миг почти над головой увидел не-
объяснимо кренящееся правое крыло самолета. Из-
менение звука турбин, почти отвесное падение в море.
Он бросился бежать с холма что было мочи, уши-
баясь о камни, раздирая о колючки руки. Холм скры-
вал от него место падения. Не добежав до пляжа,
он свернул и помчался напрямик через бугор и вы-
скочил на пляж поменьше. Хвост самолета среди
полной тишины исчезал под водой метрах в ста от
берега. Марини с разбегу кинулся в воду. Он наде-
ялся, что самолет вынырнет и будет еще на плаву,
но уже не было видно ничего, кроме слабых волн
да картонной коробки, бессмысленно покачивающей-
ся на месте падения, и уже почти под конец, когда
не имело смысла плыть дальше, из воды на мгновение
показалась рука, но этого оказалось достаточно, что-
бы Марини изменил направление, нырнул и схватил
за волосы человека, который отчаянно пытался ух-
ватиться за него. Марини тянул человека, с хрипом
глотавшего воздух, стараясь держаться от него по-
дальше, и мало-помалу добрался до берега. Он под-
нял на руки одетое во все белое тело, отнес от воды,
183
положил на песок и взглянул в лицо, залепленное
пеной. Смерть уже накрыла его своей тенью. Из
огромной раны на шее хлестала кровь. Какой был
толк в искусственном дыхании, если от каждого дви-
жения рана, казалось, раскрывалась все шире и по-
ходила на отвратительный рот, который звал Мари-
ни, выхватывал его из маленького, столь недолгого
счастья жизни на острове, кричал ему, булькая, что-
то, чего он уже не мог понять. Во весь дух бежали
дети Клайоса, за ними женщины. Когда подошел
Клайос, парни стояли вокруг распростертого на песке
человека, недоумевая, как это ему хватило сил до-
плыть до острова и, истекая кровью, добраться сюда.
«Закрой ему глаза», — проговорила сквозь рыдания
одна из женщин. Клайос обвел взглядом море в на-
дежде отыскать кого-нибудь еще из уцелевших. Но
никого не было видно, как всегда, они были на ост-
рове одни, и только безжизненное тело с открытыми
глазами распростерлось у их ног.
ИНСТРУКЦИИ
ДЛЯ ДЖОНА ХАУЭЛЛА
Питеру Бруку
Думая об этом позже — на улице, в поезде, на
загородной прогулке, — он мог бы счесть все это
абсурдом, но театр и есть пакт с абсурдом, дейст-
венное и роскошно обставленное проведение абсурда
в жизнь. Райсу, который, томясь от скуки в осеннем
Лондоне, в конце недели забрел на Олдвич и вошел
в театр, почти не глянув в программу, первый акт
пьесы показался весьма посредственным; абсурд на-
чался в антракте, когда человек в сером костюме
подошел к его креслу и вежливо, чуть слышным
голосом пригласил его проследовать за кулисы. Не
особенно удивившись, Райс подумал, что, наверное,
дирекция театра проводит какую-нибудь анкету,
какой-нибудь расплывчатый опрос зрителей с рек-
ламными целями. «Если вы интересуетесь моим мне-
нием, — сказал Райс, — то первый акт показался
мне слабым, а, к примеру, освещение...» Человек в
сером костюме любезно кивнул, но его рука продол-
жала указывать на боковой выход, и Райс понял,
что должен встать и идти с ним, не заставляя себя
упрашивать. «Я предпочел бы чашку чаю», — по-
думал он, спускаясь по ступеням в боковой кори-
дор, полурассеянно, полураздраженно. И вдруг не-
ожиданно очутился перед декорацией, изображавшей
185
библиотеку в доме средней руки; двое мужчин, сто-
явших со скучающим видом, поздоровались с ним
так, словно его появление было предусмотрено и даже
неизбежно. «Конечно же, вы подходите как нельзя
лучше, — сказал тот, кто был повыше. Второй на-
клонил голову — он выглядел немым. — Времени
у нас немного, но я попытаюсь объяснить вашу роль
в двух словах». Он говорил автоматически, как будто
исполнял надоевшую обязанность. «Не понимаю», —
сказал Райс, делая шаг назад. «Так даже лучше, —
сказал высокий. — В подобных случаях анализ в
какой-то степени мешает: вот посмотрите, едва толь-
ко вы привыкнете к софитам, это даже покажется
вам забавным. Вы уже знакомы с первым актом,
явно он вам не понравился. Никому не нравится.
Теперь же пьеса может стать интереснее. Но, ко-
нечно, это зависит от вас». — «Надеюсь, что она
станет интереснее, — сказал Райс, думая, что ослы-
шался. — Однако в любом случае мне пора возвра-
щаться в зал». Он сделал еще шаг назад и не осо-
бенно удивился, наткнувшись на человека в сером
костюме, который ненапористо преграждал ему путь,
бормоча тихие извинения. «Кажется, мы не поняли
друг друга, — сказал высокий, — и это жаль, потому
что до начала второго акта остается меньше четырех
минут. Прошу вас выслушать меня внимательно.
Вы — Хауэлл, муж Эвы. Вы уже видели, что Эва
обманывает Хауэлла с Майклом и что Хауэлл, ве-
роятно, понял это, хотя предпочитает молчать по еще
неясным причинам. Не шевелитесь, пожалуйста, это
всего лишь парик». Но предупреждение было, соб-
ственно, излишним, потому что человек в сером кос-
тюме и немой крепко держали его под руки, а вы-
сокая и худая девушка, внезапно оказавшаяся рядом,
надевала ему на голову что-то теплое. «Вы же не
хотите, чтобы я поднял крик и устроил скандал в
186
театре», — сказал Райс, пытаясь унять дрожь в го-
лосе. Высокий пожал плечами. «Вы этого не сделае-
те, — устало сказал он. — Это будет так неэлегант-
но... Нет, я уверен, что вы так не поступите. А
потом, парик очень вам идет, у вас тип рыжеволо-
сого». Зная, что ему не следует этого говорить, Райс
сказал: «Но я же не актер». Все, включая девушку,
подбадривающе улыбнулись. «Вот именно, — сказал
высокий. — Вы прекрасно понимаете, в чем тут раз-
ница. Вы — не актер, вы — Хауэлл. Когда вы
выйдете на сцену, Эва будет сидеть в гостиной и
писать письмо Майклу. Вы сделаете вид, будто не
заметили, как она прячет листок и пытается скрыть
замешательство. С этого момента делайте всё, что
хотите. Очки, Рут». — «Всё, что хочу?» — пере-
спросил Райс, украдкой пытаясь высвободить руки,
в то время как Рут надевала ему очки в черепаховой
оправе. «Да, именно так», — неохотно сказал высо-
кий, и у Райса мелькнуло подозрение, что тому на-
доело повторять одно и то же из вечера в вечер.
Раздался звонок, созывающий публику, и Райс краем
глаза уловил движение рабочих по сцене, изменения
в свете; Рут разом исчезла. Его охватило негодова-
ние, скорее горькое, чем подстегивающее к действию;
но почему-то оно все равно казалось неуместным.
«Это глупый фарс, — сказал он, пытаясь освобо-
диться, — ия предупреждаю вас, что...» — «Мне
очень жаль, — пробормотал высокий. — Честно го-
воря, я думал о вас иначе. Но раз вы относитесь к
этому так...» В его словах не было прямой угрозы,
но трое мужчин сгрудились вокруг, и надо было или
подчиниться, или вступить в открытую борьбу, а
Райс почувствовал, что и одно и другое в равной
степени нелепо или неверно. «Выход Хауэлла, —
сказал высокий, указывая на узкий проход между
кулисами. — На сцене делайте всё, что хотите, но
187
нам будет жаль, если придется... — Он говорил лю-
безным тоном, не нарушая воцарившейся в зале ти-
шины; занавес поднялся, бархатисто шурша, и их
обдало теплым воздухом. — Я бы на вашем месте,
однако, призадумался, — устало добавил высокий. —
Ну, идите». Не толкая, но мягко двигая вперед, они
проводили его до середины кулис. Райса ослепил
сиреневый луч; перед ним лежало пространство, ка-
завшееся бесконечным, а слева угадывался большой
провал, где как будто сдержанно дышал великан, —
там в сущности-то и был настоящий мир, и глаз
постепенно начинал различать белые манишки и то
ли шляпы, то ли высокие прически. Он сделал шаг-
другой, чувствуя, что ноги его не слушаются, и был
уже готов повернуться и бегом броситься назад, но
тут Эва, торопливо встав со стула, пошла ему на-
встречу и плавно протянула руку, казавшуюся в си-
реневом свете очень белой и длинной. Рука была
ледяная, и Райсу почудилось, что она слегка царап-
нула ему ладонь. Подчинившись ей, он дал себя
увести на середину сцены, смутно выслушал объяс-
нения Эвы, — она говорила о головной боли, о том,
что ей захотелось побыть в полумраке и тишине
библиотеки, — ожидая паузы, чтоб выйти на про-
сцениум и в двух словах сказать зрителям, что их
надувают. Но Эва как будто ждала, что он сядет
на диван столь же сомнительного вкуса, как сюжет
пьесы и декорации, и Райс понял, что смешно, что
просто невозможно оставаться на ногах, в то время
как она, снова протянув ему руку, с усталой улыб-
кой опять пригласила его присесть. Сидя на диване,
он явственно различал первые ряды партера, ед-
ва отделенные от сцены полосой света, который
из сиреневого становился желтовато-оранжевым; но
странно, Райсу было легко повернуться к Эве и
встретить ее взгляд, каким-то образом соединявший
188
его с этой бессмыслицей, и отложить еще на миг
единственно возможное решение — если не под-
даться безумию, не покориться этому притворству.
«Какие долгие вечера этой осенью», — сказала Эва,
отыскивая среди книг и бумаг на низком столике
коробку из белого металла и предлагая ему сигарету.
Механически Райс вытащил зажигалку, с каждой
секундой чувствуя себя все смешнее в парике и в
очках; но привычный ритуал — вот ты закуриваешь,
вот вдыхаешь первые клубы дыма — был как бы
передышкой, позволил ему усесться поудобнее, рас-
слабить невыносимо напряженное тело под взглядами
холодных невидимых созвездий. Он слышал свои
ответы на фразы Эвы, слова лились одно за другим
почти без усилий, и притом речь не шла ни о чем
конкретном; диалог строился, как карточный домик,
в котором Эва возводила хрупкие стены, а Райс без
труда перекрывал их своими картами, и домик рос
ввысь в желтовато-оранжевом свете, но вдруг, после
долгого объяснения, где упоминалось имя Майкла
(«Вы уже видели, что Эва обманывает Хауэлла с
Майклом») и имена других людей и других мест,
какой-то чай, на котором была мать Майкла (или
мать Эвы?), и оправданий почти на грани слёз Эва
как бы в порыве надежды наклонилась к Райсу,
словно хотела обвить его руками или ждала, что он
обнимет ее, и сразу же после последнего слова, ска-
занного ясным громким голосом, прошептала у само-
го его уха: «Не дай им меня убить», — и тут же
безо всякого перехода снова четко, профессионально
заговорила о том, как ей тоскливо и одиноко. Раз-
дался стук в дверь, находившуюся в глубине сцены,
Эва прикусила губу, как будто хотела добавить еще
что-то (во всяком случае, так показалось Райсу,
слишком сбитому с толку, чтобы отреагировать сра-
зу), и встала на ноги, чтобы встретить Майкла,
189
который вошел с самодовольной улыбкой на губах,
невыносимо раздражавшей Райса в первом акте.
Следом появилась дама в красном платье, затем ста-
рый джентльмен — вся сцена вдруг заполнилась
людьми, которые обменивались приветствиями, цве-
тами, новостями. Райс пожал протянутые ему руки
и как можно скорее сел на диван, укрывшись от
происходящего за новой сигаретой; теперь действие,
по всей видимости, могло обходиться без него, и
публика с удовлетворенным перешептыванием встре-
чала блестящие диалоги Майкла с характерными ак-
терами, в то время как Эва занималась чаем и давала
указания слуге. Быть может, настал как раз подхо-
дящий миг, чтобы подойти к краю сцены, уронить
сигарету, растоптать ее ногой и начать: «Уважае-
мая публика...» Но, пожалуй, было бы элегантнее
(«Не дай им меня убить») подождать, пока опус-
тится занавес, и тогда, быстро бросившись вперед,
раскрыть мошенничество. Во всем этом был некий
церемониал, следовать которому казалось неслож-
но; ожидая своего часа, Райс поддержал разговор с
джентльменом, принял от Эвы чашку чаю — она
подала чашку не глядя, словно знала, что за ней
следят Майкл и дама в красном. Надо было лишь
выстоять, не впадать в отчаяние от тягучего беско-
нечного напряжения, быть сильнее, чем нелепый сго-
вор тех, кто пытался превратить его в марионетку.
Было уже совсем просто заметить, как обращенные
к нему фразы (иногда — Майкла, иногда — дамы
в красном, но Эвы — теперь — почти никогда)
заключали в себе нужный ответ; пусть марионетка
отвечает то, что ей предлагают, пьеса продолжается.
Райс подумал, что, имей он чуть побольше времени,
чтобы разобраться в ситуации, было бы забавно от-
вечать наоборот и ставить актеров в тупик; но этого
ему не позволят, так называемая свобода действий
190
не оставляла иной возможности, кроме скандала, от-
крытого мятежа. «Не дай им меня убить», — ска-
зала Эва; каким-то образом, столь же абсурдным,
как все остальное, Райс почувствовал, что лучше
подождать. Вслед за сентенциозной и горькой реп-
ликой дамы в красном упал занавес, и Райсу пока-
залось, что актеры вдруг спустились с невидимой
ступени; они словно съежились, стали безразличны-
ми (Майкл пожал плечами, повернулся спиной и
зашагал прочь в глубь сцены), уходили за кулисы,
не глядя друг на друга, но Райс заметил, что Эва
повернула голову в его сторону, пока дама в красном
и старый джентльмен любезно вели ее под руки к
правой кулисе. Он подумал было пойти за ней, в
его голове промелькнуло смутное видение: артисти-
ческая уборная, разговор наедине. «Великолепно, —
сказал высокий человек, похлопывая его по пле-
чу. Он указывал на занавес, из-за которого доле-
тали последние хлопки. — Им вправду понравилось.
Пойдемте выпьем по глотку». Двое других мужчин,
приветливо улыбаясь, стояли неподалеку, и Райс от-
казался от мысли последовать за Эвой. Высокий
открыл дверь в конце первого коридора, и они во-
шли в небольшую комнату, где были старые кресла,
шкаф, уже початая бутылка виски и чудеснейшие
стаканы резного хрусталя. «У вас все получилось
превосходно, — настаивал высокий, пока все расса-
живались вокруг Райса. — Немного льда, не правда
ли? Конечно, любой выйдет оттуда с пересохшим
горлом». Человек в сером костюме, предупреждая
отказ Райса, протянул ему почти полный стакан.
«Третий акт труднее, но в то же время заниматель-
нее для Хауэлла, — сказал высокий. — Вы уже
видели, как они открывают свои карты. — Быст-
ро, без обиняков он принялся объяснять дальнейший
ход действия. — В какой-то степени вы усложнили
191
дело, — сказал он. — Я никогда не мог предполо-
жить, что вы поведете себя так пассивно с вашей
женой: я бы реагировал иначе». — «Как?» — сухо
спросил Райс. «Ну нет, дорогой друг, нельзя зада-
вать такие вопросы. Мое мнение может повлиять на
ваше собственное решение, ведь у вас уже сложил-
ся определенный план действий. Или нет? — Райс
промолчал, и он добавил: — Если я вам это говорю,
так именно потому, что здесь не нужно иметь пред-
варительных планов. Все вышло слишком хорошо,
чтобы рисковать, не то можно загубить остальное».
Райс отпил большой глоток виски. «И однако, вы
сказали, что во втором акте я могу делать всё, что
захочу», — заметил он. Человек в сером костюме
засмеялся, но высокий посмотрел на него, и тот
сделал быстрый извинительный жест. «У приключе-
ния или случайности — назовите это, как вам нра-
вится, — всегда есть свои границы, — сказал вы-
сокий. — Теперь прошу вас, внимательно прислу-
шайтесь к моим указаниям, — разумеется, в деталях
вам предоставлена полная свобода». Повернув пра-
вую руку ладонью вверх, он пристально поглядел на
нее и несколько раз коснулся указательным пальцем
левой. Между двумя глотками (ему опять наполнили
стакан) Райс выслушал инструкции для Джона Хау-
элла. Поддерживаемый алкоголем и каким-то новым
чувством — он точно медленно приходил в себя и
наполнялся при этом холодной яростью, — он без
труда вник в смысл инструкций, в сюжетные ходы,
которые должны были привести к кризису в пос-
леднем акте. «Надеюсь, вам все ясно», — сказал
высокий, очертив пальцем круг на раскрытой ладони.
«Очень даже ясно, — сказал Райс, вставая, — но
кроме того, мне хотелось бы знать, можно ли в
четвертом акте...» — «Все в свое время, дорогой
друг, — прервал его высокий. — В следующем ант-
192
ракте мы вернемся к этой теме, но теперь я пред-
лагаю вам сосредоточиться исключительно на тре-
тьем действии. Ах да, выходной костюм, пожалуйс-
та». Райс почувствовал, что немой расстегивает ему
пиджак; человек в сером костюме достал из шкафа
тройку из твида и перчатки; Райс автоматически
переоделся под одобрительными взглядами всех тро-
их. Высокий уже открыл дверь и ждал его; вдали
слышался звонок. «Как мне жарко в этом проклятом
парике», — подумал Райс, одним глотком прикан-
чивая виски. Почти сразу же, не противясь любез-
ному нажиму руки на его локоть, он оказался среди
новых декораций. «Нет, еще рано, — сказал высо-
кий позади него. — Помните, что в парке прохладно.
Быть может, вам лучше поднять воротник пиджака...
Ну, ваш выход». Встав со скамьи у края дорожки,
Майкл шагнул ему навстречу, приветствуя его какой-
то шуткой. Райсу следовало ответить с полным без-
различием и поддерживать разговор о прелестях осе-
ни в Риджентпарке вплоть до появления Эвы и
дамы в красном, которые придут кормить лебедей.
Впервые — и это удивило его самого почти так
же, как остальных, — Райс повысил голос, отпустив
колкий намек, по-видимому оцененный публикой, и
заставил Майкла перейти к обороне, прибегнуть в
поисках выхода к самым очевидным уловкам своего
ремесла. Резко отвернувшись от него, как бы ук-
рываясь от ветра, Райс начал закуривать и поверх
очков бросил взгляд за кулисы, на троих мужчин;
рука высокого взметнулась в угрожающем жесте.
Райс рассмеялся сквозь зубы (наверное, он был не-
много пьян, а кроме того, веселился от души, взмах
руки показался ему чрезвычайно забавным), повер-
нулся к Майклу и положил руку ему на плечо. «В
парках видишь много занятного, — сказал он. —
Право, я не понимаю, как это, находясь в Лондон-
7 X. Кортасар
193
ском парке, можно тратить время на лебедей и лю-
бовников». Публика засмеялась громче, чем Майкл,
которого в эту минуту очень заинтересовало появ-
ление Эвы и дамы в красном. Уже не колеблясь,
Райс двинулся против течения, понемногу нарушая
полученные инструкции, яростно и бессмысленно
сражаясь с искуснейшими актерами, которые изо
всех сил старались вернуть его в роль, и иногда им
это удавалось, но он снова увертывался, чтобы как-
то помочь Эве, толком не зная почему, но повторяя
себе (при этом он давился от смеха, наверное, тут
виновато виски), что все изменения, вносимые им
сейчас, неизбежно должны повернуть по-иному пос-
ледний акт («Не дай им меня убить»). И другие,
очевидно, разгадали его намерения, потому что сто-
ило лишь взглянуть поверх очков в сторону левой
кулисы, чтобы заметить, как гневно жестикулировал
высокий; все на сцене и вне ее боролись против
него и Эвы, вставали между ними, чтобы они не
могли перекинуться словом, чтобы она ничего ему
не сказала, и вот уже входил старый джентльмен в
сопровождении мрачного шофера, действие как будто
замедлилось (Райс вспомнил инструкции: пауза, по-
том разговор о покупке акций, разоблачительная реп-
лика дамы в красном и занавес), и в этот миг, когда
Майкл и дама в красном непременно должны бы-
ли отойти в сторону, чтобы старый джентльмен мог
заговорить с Эвой и Хауэллом о биржевой опе-
рации (вот уж поистине в этой пьесе ничего не
упустили), мысль еще чуточку затруднить действие
наполнила Райса чем-то похожим на счастье. Жес-
том, показывающим, какое глубокое презрение вну-
шают ему рискованные аферы, он подхватил Эву
под руку, ловко обошел разъяренного, но улыбаю-
щегося джентльмена, повел ее по дорожке, слыша
за спиной лавину остроумных замечаний, никак его
194
не касавшихся, придуманных исключительно для пуб-
лики, зато Эва была рядом, зато легкое дыхание на
секунду овеяло его щеку и ее настоящий голос про-
шептал еле слышно: «Останься со мной до конца»,
но шепот прервался ее инстинктивным движением,
сработала профессиональная привычка, которая за-
ставила ее ответить на вопрос дамы в красном, раз-
ворачивая Хауэлла так, чтобы разоблачительные
слова были брошены ему прямо в лицо. Безо всякой
паузы, не давая ему ни секунды, чтобы как-то свер-
нуть дальнейшее действие с пути, открытого этими
словами, перед глазами Райса упал занавес. «Глу-
пец», — сказала дама в красном. «Идите, Фло-
ра», — приказал высокий, стоя вплотную к доволь-
ному, улыбающемуся Райсу. «Глупец», — повторила
дама в красном, хватая Эву за локоть, — та стояла
опустив голову, чуждая всему происходящему. Тол-
чок указал Райсу дорогу, но его все равно распирало
от счастья. «Глупец», — в свою очередь сказал вы-
сокий. Новый толчок в голову был весьма чувстви-
тельным, но Райс сам снял очки и подал их высо-
кому. «Виски у вас не такое уж плохое, — заметил
он, — и если вы собираетесь дать мне инструкции
к четвертому акту...» От следующего толчка он ед-
ва не упал, и, когда ему удалось выпрямиться, ис-
пытывая легкую тошноту, его уже вели по плохо
освещенному коридору; высокий исчез, и двое дру-
гих держались вплотную, напирая на него, вынуждая
идти вперед. Там оказалась дверца, над ней горе-
ла оранжевая лампочка. «Переодевайтесь», — ска-
зал человек в сером костюме, протягивая его одежду.
Не успел он надеть пиджак, как дверь распахнулась
от удара ноги; его выпихнули на тротуар, на хо-
лод, в переулок, пахнущий отбросами. «Сукины де-
ти, этак я схвачу воспаление легких», — подумал
Райс, ощупывая карманы. В дальнем конце переулка
195
горели фонари, оттуда доносился шум машин. На
первом углу (деньги и бумаги были при нем) Райс
узнал вход в театр. Поскольку ничто не мешало ему
посмотреть последнее действие со своего места, он
вошел в теплое фойе, окунулся в табачный дым, в
болтовню людей в баре: у него еще осталось время
выпить виски, но думать он ни о чем не мог. Перед
самым поднятием занавеса он еще успел спросить
себя, кто же будет исполнять роль Хауэлла в пос-
леднем акте и нет ли другого бедняги, который вы-
слушивает сейчас любезности и угрозы и примеряет
очки; но, очевидно, шутка каждый вечер кончалась
одинаково, потому что он сразу же узнал актера,
игравшего в первом акте, — тот читал письмо, сидя
в своем кабинете, и затем молча протянул его Эве —
бледной, одетой в серое платье. «Это же просто
скандально, — заметил Райс, повернувшись к соседу
слева. — Где видано, чтобы актера заменяли посреди
пьесы?» Сосед устало вздохнул. «С этими молоды-
ми авторами теперь ничего не поймешь, — ответил
он. — Наверное, это какой-то символ». Райс по-
удобнее устроился в кресле, со злорадством прислу-
шиваясь к ропоту зрителей, которые, очевидно, вос-
приняли не так пассивно, как его сосед, физические
изменения Хауэлла: и тем не менее театральная ил-
люзия захватила его почти мгновенно, актер был
превосходен, и действие разворачивалось в таком
темпе, что удивило даже Райса, тонувшего в при-
ятном безразличии. Письмо было от Майкла, он
извещал, что покидает Англию; Эва молча прочла
его и молча вернула мужу; чувствовалось, что она
тихо плачет. «Останься со мной до конца», — ска-
зала ему Эва. «Не дай им меня убить», — несуразно
сказала она. Здесь, в безопасности партера, казалось
невероятным, чтобы с ней могло что-то случиться в
окружении сценической фальши; все было сплошным
196
надувательством, долгим вечером среди париков и
нарисованных деревьев. Конечно же, дама в красном
должна была нарушить меланхоличный покой биб-
лиотеки, где в молчании Хауэлла, в его почти рас-
сеянных движениях, когда он порвал письмо и бро-
сил его в огонь, сквозило прощение, быть может,
даже любовь. Дама в красном обязательно должна
была намекнуть, что отъезд Майкла •— всего лишь
маневр, и столь же обязательно Хауэлл давал ей
почувствовать всю глубину своего презрения, что
отнюдь не исключало вежливого приглашения выпить
чашку чаю. Райса слегка позабавило появление слуги
с подносом; чай, казалось, был одним из главнейших
ресурсов драматурга, особенно теперь, когда дама в
красном в какой-то миг извлекла флакончик из ро-
мантической мелодрамы, а огни потускнели, что было
совершенно неуместно в кабинете лондонского адво-
ката. Раздался телефонный звонок, и Хауэлл с пол-
ным самообладанием поговорил с кем-то (следовало
предвидеть, что произойдет резкое падение курса
акций или еще какой-то кризис, необходимый для
развязки); чашки перешли из рук в руки с любез-
ными улыбками — демонстрация хороших манер,
предшествующая катастрофам. Райсу показался не-
лепым жест Хауэлла в тот миг, когда Эва подносила
чашку к губам, — резкое движение, и серое платье
потемнело от пролитого чая. Эва стояла неподвижно,
ее поза была почти смешна; на мгновение все на
сцене застыли (Райс поднялся с кресла, сам не зная
почему, и кто-то нетерпеливо шикал у него за спи-
ной), и в этом оцепенении возглас скандализованной
дамы в красном наложился на легкий щелчок, рука
Хауэлла поднялась, как будто он собирался о чем-то
объявить, Эва повернула голову в сторону публики,
словно не веря, и потом начала клониться вбок и в
конце концов оказалась почти лежащей на диване,
197
ее медленное падение точно пробудило Хауэлла, он
бросился к правой кулисе, но Райс не видел его
бегства, потому что сам тоже уже бежал по цент-
ральному проходу, когда еще ни один зритель не
двинулся с места. Прыгая вниз по ступеням, он
догадался нащупать номерок и получил на вешалке
пальто. Уже подбегая к дверям, он услышал первые
звуки, сопровождающие окончание спектакля, апло-
дисменты, голоса, кто-то из служащих бежал вверх
по лестнице. Райс бросился в сторону Кин-стрит и,
пробегая мимо бокового переулка, заметил какую-то
темную фигуру, движущуюся вдоль стен: дверь, через
которую его изгнали, была приоткрыта, но Райс, еще
не осознав увиденного, уже мчался по освещенной
улице и, вместо того чтобы удаляться от театра, снова
спустился по Кингсуэю, предвидя, что никому не при-
дет в голову искать его по соседству. Он повернул
на Стрэнд (воротник его пальто был поднят, он шел
быстрым шагом, сунув руки в карманы) и наконец с
чувством облегчения, непонятным ему самому, зате-
рялся среди запутанной сети переулков, отходящих от
Чэнсери-лейн. Опершись о стену (он слегка зады-
хался и чувствовал, как рубашка прилипла к вспотев-
шему телу), он закурил и впервые ясно и членораз-
дельно, всеми нужными словами, спросил себя, почему
он убегает. Приближающиеся шаги заслонили от него
ответ, которого он искал; на бегу он подумал, что,
если ему удастся перейти реку (он был уже недалеко
от моста Блэкфраерс), он будет спасен. Он шагнул
в нишу подъезда, в стороне от фонаря, освещавшего
выход к Уотергейту. Что-то обожгло ему рот; он
резко отшвырнул окурок, о котором совершенно за-
был, и почувствовал саднящую боль на губах. В ок-
ружающем молчании он попытался вернуться к во-
просам, так и оставшимся без ответа, но как нароч-
но в его мозгу все время билась мысль, что он будет
198
в безопасности лишь на другой стороне реки. Логики
тут не было, шаги могли преследовать его и на мосту,
и в любом переулке на той стороне; и однако он
выбрал мост поближе и устремился вперед, восполь-
зовавшись ветром, который помог ему перейти реку
и углубиться в лабиринт незнакомых улочек; район
был плохо освещен; третья за ночь передышка — в
узком и длинном тупике — поставила наконец перед
ним единственно важный вопрос, и Райс понял, что
не в силах найти ответ. «Не дай им меня убить», —
сказала Эва, и он пытался сделать все возможное,
тупо и по-дурацки, но ее все равно убили, по крайней
мере, ее убили в пьесе, а ему пришлось убегать,
потому что пьеса не могла кончиться вот так, без-
обидно опрокинутая чашка чаю облила платье Эвы,
и все равно Эва начала клониться вбок и в конце
концов опустилась на диван; случилось нечто иное, и
его не было рядом, чтобы помешать этому, «останься
со мной до конца» — молила его Эва, но его выки-
нули из театра, его отстранили от того, что должно
было произойти и что он, глупо сидя в партере, видел,
не понимая или понимая той частью своего существа,
где был страх, и бегство, и этот миг, липкий, как
пот, струившийся у него по животу, и отвращение к
самому себе. «Но я тут ни при чем, — подумал он. —
И ведь ничего не случилось; не может быть, чтобы
такое случалось на самом деле». Он старательно по-
вторил себе последние слова: такого не бывает —
чтобы к нему подошли, предложили эту нелепицу,
любезно угрожали ему; приближающиеся шаги — на-
верное, шаги какого-нибудь бродяги, не оставляющие
следов. Рыжеволосый человек, который остановился
возле него, почти не глянув в его сторону, и судо-
рожным движением снял очки, потер их о лацкан и
снова надел, был просто похож на Хауэлла, на актера,
игравшего Хауэлла и опрокинувшего чай на платье
199
Эвы. «Снимите этот парик, — сказал Райс. — В нем
вас узнают повсюду». — «Это не парик», — ответил
Хауэлл (его фамилия Смит или Роджерс, Райс уже
не помнил, как было указано в программе). «Что я
за дурак», — сказал Райс. Можно было догадаться,
что они приготовили парик точь-в-точь такой, как
волосы Хауэлла, и очки тоже были копией его очков.
«Вы сделали всё, что смогли, — сказал Райс, — я
сидел в партере и видел все; любой может засвиде-
тельствовать в вашу пользу». Хауэлл дрожал, при-
жимаясь к стене. «Не в этом дело, — сказал он. —
Какая разница, если они все равно добились своего».
Райс наклонил голову; его охватила непобедимая ус-
талость. «Я тоже пытался ее спасти, — сказал он, —
но они не дали мне продолжить». Хауэлл сердито
взглянул на него. «Всегда одно и то же, — проговорил
он, словно думая вслух. — Это так типично для лю-
бителей, они воображают, что сумеют сделать все
лучше других, а в результате ничего не выходит». Он
поднял воротник пиджака, сунул руки в карманы.
Райсу хотелось спросить: «Почему всегда одно и то
же? И если это так — почему же мы убегаем?»
Свист словно влетел в тупик из-за угла, отыскивая
их. Они долго бежали бок о бок и наконец остано-
вились в каком-то закоулке, где пахло нефтью и сто-
ячей водой. С минуту они постояли за штабелем меш-
ков; Хауэлл дышал тяжело и часто, как собака, а у
Райса свело судорогой лодыжку. Он потер ее, опер-
шись на мешки, с трудом удерживаясь на одной ноге.
«Но, наверное, все не так уж страшно, — пробор-
мотал он. — Вы сказали, что всегда происходит одно
и то же». Хауэлл рукой закрыл ему рот; послышался
свист, потом еще. «Каждый бежит в свою сторону, —
коротко приказал Хауэлл. — Может, хоть одному
удастся спастись». Райс понял, что тот был прав, но
ему хотелось, чтобы сперва Хауэлл ответил. Он схва-
200
тил его за локоть и с силой подтянул к себе. «Не
оставляйте меня вот так, — взмолился он. — Я не
могу вечно убегать, не понимая почему». Он почув-
ствовал дегтярный запах мешков, его рука хватала
воздух. Шаги бегущего удалялись; Райс наклонил
голову, вдохнул поглубже и бросился в противопо-
ложную сторону. В свете фонаря мелькнуло ничего
не говорящее название: Роз Элли. Дальше была река
и какой-то мост. Мостов и улиц не счесть — только
беги.
ШАГИ ПО СЛЕДАМ
Довольно заурядная история — скорее
в стиле упражнения, чем упражнение
в стиле, — поведанная, скажем, каким-
нибудь Генри Джеймсом, который по-
сасывал бы мате в патио Буэнос-Айреса
или Ла-Платы двадцатых годов.
^Сорхе Фрага уже переступил порог своего сорока-
летия, когда у него созрело решение изучить жизнь
и творчество поэта Клаудио Ромеро.
Мысль эта зародилась у Фраги во время одной
из бесед с друзьями в кафе, где все снова сошлись
во мнении, что о Ромеро как личности до сих пор
почти ничего не известно: автор трех книг, все еще
вызывавших восхищение и зависть и принесших ему
шумный, хотя и непродолжительный успех в начале
нашего века, поэт Ромеро как бы сливался с собст-
венными поэтическими образами и не оставил замет-
ного следа в литературоведческих, а тем более в
иконографических трудах своей эпохи. Кроме в меру
хвалебных рецензий в журналах того времени и одной
книжки неизвестного энтузиаста учителя из провин-
ции Санта-Фе, чье упоение лирикой не оставляло
места трезвым умозаключениям, ничего не было на-
писано о жизни и деятельности поэта. Отрывочные
сведения, туманные фотографии, а все остальное —
досужие выдумки завсегдатаев литературных вечеров
или краткие панегирики в антологиях случайных из-
дателей. Но внимание Фраги привлекал тот факт,
что многие продолжали зачитываться стихами Ромеро
так же, как зачитывались, до умопомрачения, стихами
202
Карриего или Альфонсины Сторни. Сам Фрага от-
крыл для себя поэзию Ромеро еще на школьной
скамье, и, несмотря на все усилия эпигонов с их
нравоучительным тоном и затасканными образами,
поэмы «певца Рио-Платы» оставались для него та-
ким же незабываемым впечатлением юности, как
Альмафуэрте или Карлос де ла Пуа. Однако лишь
много позже, став уже довольно известным критиком
и очеркистом, Фрага серьезно заинтересовался твор-
чеством Ромеро и пришел к выводу, что почти ничего
не знает о его человеческих переживаниях, возможно,
еще более глубоких и тонких, чем его творения. От
стихов других хороших поэтов начала века стихи Кла-
удио Ромеро отличались особой доверительностью
тона, задушевностью, сразу же привлекавшей к себе
сердца молодых, которые по горло были сыты пус-
тозвонством и велеречивостью. Правда, во время бе-
сед о творчестве Ромеро с друзьями или учениками
Фрага нередко задавался вопросом — не приумно-
жает ли тайна, окутывающая личность поэта, магию
этой поэзии, идеалы которой туманны, а истоки не-
ведомы? И всякий раз с досадой убеждался, что, в
самом деле, таинственность, незнание человека еще
сильнее распаляют страсти почитателей Ромеро, хотя,
как бы там ни было, его поэзия была слишком хороша
сама по себе, чтобы обнажение ее корней могло ума-
лить ее достоинства.
Выходя из кафе после одного из таких собраний,
где, как обычно, собеседники прославляли Ромеро
в неопределенно-общих выражениях, Фрага ощутил
настоятельную потребность заняться этим поэтом. Он
почувствовал и то, что на сей раз не сможет огра-
ничиться чисто филологическими изысканиями, как
почти всегда делал прежде. Сразу стало ясно —
надо воссоздать биографию, биографию в самом вы-
соком смысле слова: человек, среда, творчество в их
203
целостном единстве, хотя задача казалась неразре-
шимой, время заволокло прошлое плотной пеленой
тумана. Вначале надо было составить подробную кар-
тотеку, а затем постараться синтезировать данные,
идя по следам поэта, став его преследователем от
начала до самого конца. Только такой путь мог рас-
крыть подлинный смысл творчества Ромеро.
Когда Фрага решил приступить к делу, он на-
ходился в критической полосе своей жизни. У него
был известный научный авторитет и звание доцента,
его уважали коллеги по кафедре и студенты. В то
же время недавняя попытка заручиться официальной
поддержкой для поездки в Европу, чтобы поработать
там в библиотеках, окончилась плачевно, наткнув-
шись на бюрократические препоны. Его публикации
не принадлежали к тем, что без стука распахивают
двери министерств. Модный романист или критик
масштаба газетной колонки могли рассчитывать на
гораздо большее, чем он. Фрага великолепно пони-
мал, что, если бы его книга о Ромеро имела успех,
самые сложные вопросы разрешились бы сами со-
бой. Он не был тщеславен сверх меры, но кипел
от возмущения, глядя, как ловкие борзописцы легко
оставляют его позади. В свое время сам Клаудио
Ромеро с горечью сетовал на то, что «стихотворец
великосветских салонов» удостаивается того дипло-
матического поста, в котором отказывают ему, Ро-
меро.
Два с половиной года собирал Фрага материалы
для книги. Работа была нетрудной, но кропотливой
и подчас утомительной. Приходилось ездить в Пер-
гамино, в Санта-Крус, в Мендосу; переписываться
с библиотекарями и архивариусами, копаться в под-
шивках газет и журналов, делать необходимые вы-
писки и заодно изучать литературные течения той
204
эпохи. К концу 1954 года уже четко обозначились
основные вехи будущей книги, хотя Фрага не написал
еще ни строчки, ни единого слова.
Как-то одним сентябрьским вечером, ставя новую
карточку в черный картонный ящик, он спросил себя:
а по силам ли ему эта задача? Трудности его не
волновали, скорее, наоборот — тревожила легкость,
с какой можно припустить по хорошо знакомой до-
рожке. Все данные были собраны, и больше ничего
интересного уже не обнаруживалось ни в аргентин-
ских книгохранилищах, ни в воспоминаниях совре-
менников. Он собрал все доселе неизвестные факты
и сведения, которые проливали хоть какой-то свет
на жизнь Ромеро и его творчество. Главное состояло
теперь в том, чтобы не ошибиться, правильно сфо-
кусировать световые лучи, наметить линию изложе-
ния и композицию книги в целом.
«Но образ Ромеро... Достаточно ли он мне
ясен? — спрашивал себя Фрага, сосредоточенно гля-
дя на тлеющий кончик сигареты. — Да, есть сходство
нашего мироощущения, определенная общность эсте-
тических и поэтических вкусов, есть все, что неиз-
бежно обусловливает выбор биографа, но не будет
ли это уводить меня в сторону, к созданию практи-
чески собственной биографии?»
И с правом отвечал себе, что сам никогда не
обладал поэтическим даром, что он не поэт, а лишь
любитель поэзии и что его собственные возможности
ограничиваются литературной критикой, наслаждени-
ем, которое приносят знания. Надо только быть на-
стороже, не забываться, анализируя творческий про-
цесс поэта, дабы случайно не вжиться в чужую роль.
Нет, не было у него причин опасаться своей симпатии
к Ромеро и очарования его стихов. Следовало лишь,
как при фотографировании, так нацелить аппарат,
чтобы рамка не отсекла объекту ноги.
205
Но вот, когда перед ним уже лежал чистый лист
бумаги — словно дверь, которую давно пора от-
крыть, — его снова охватило сомнение: в силах ли
он сделать книгу такой, какой хотел ее видеть. Обыч-
ное жизнеописание с критическими экскурсами в поэ-
зию грозит привести автора к легковесной занима-
тельности, если ориентироваться на читателей такого
сорта, которые ждут от каждой книги кинотрюков
или сентенций в духе Моруа. С другой стороны, ни
в коем случае нельзя потерять этого безымянного
массового потребителя, которого друзья-социалисты
именуют «народ», нельзя пренебречь им в угоду куч-
ке своих коллег-эрудитов. Необходимо подать мате-
риал под таким углом, чтобы книга вызвала широкий
интерес, но не стала банальным бестселлером; чтобы
одновременно снискала и признание научного мира,
и любовь обывателя, уютно располагающегося в крес-
ле субботним вечером.
Да, почти переживания Фауста, минута сделки.
За окном рассвет, на столе — окурки, бокал вина
в бессильно повисшей руке. «Вино, ты как перчатка,
скрывающая время», — написал где-то Клаудио Ро-
меро.
«А почему бы и нет, — сказал себе Фрага, за-
куривая сигарету. — Сейчас я знаю о нем то, чего
никто не знает, и было бы величайшей глупостью
писать обычную повестушку, тиражом этак экзем-
пляров триста. Хуарес или Риккарди могли бы со-
стряпать нечто подобное не хуже меня. Но ведь
никто и ничего не слышал о Сусане Маркес».
Слова, нечаянно оброненные мировым судьей из
Брагадо, младшим братом покойного друга Клау-
дио Ромеро, навели его на важный след. Чиновник
в бюро регистрации актов гражданского состояния
г. Ла-Платы вручил ему, после долгих поисков, нуж-
206
ный адрес в Пиларе. Дочь Сусаны Маркес оказалась
маленькой пухлой женщиной лет тридцати. Сначала
она не хотела разговаривать с Фрагой, ссылаясь на
занятость (торговля в зеленной лавке), но затем при-
гласила его в комнату, указала на пыльное кресло и
согласилась побеседовать. После первого вопроса с
минуту молча смотрела на него, потом всхлипнула,
промокнула глаза платочком и стала говорить о своей
бедной маме. Фрага, преодолев некоторое смущение,
намекнул, что ему кое-что известно об отношениях
Клаудио Ромеро и Сусаны, и затем с надлежащей
деликатностью немного пофилософствовал о том, что
любовь поэта иногда стоит неизмеримо больше, чем
свидетельство о браке. Еще несколько таких же роз
к ее ногам, и она, признав справедливость его слов
и даже придя от них в умиление, поверила ему тайну.
Через несколько минут в ее руках оказались две
фотографии — редкий, не публиковавшийся ранее
снимок Ромеро и пожелтевшая карточка, где рядом
с поэтом сидела женщина, такая же кругленькая и
миленькая, как дочь.
— У меня есть и письма, — сказала Ракель Мар-
кес. — Может, они вам пригодятся, если уж вы го-
ворите, что будете писать о нем...
Она долго рылась в стопке бумаг на нотной эта-
жерке и, наконец, протянула Фраге три письма, ко-
торые тот, окинув их беглым взглядом и убедившись
в подлинности почерка Ромеро, быстро спрятал в
портфель. В ходе беседы он уже убедился, что Ракель
не дочь поэта, ибо при первом же осторожном во-
просе она опустила голову и замолчала, словно по-
грузившись в раздумье. Затем сказала, что ее мать
позже вышла замуж за одного офицера из Балькарсе
(«с родины Фанхио», добавила она как бы в под-
тверждение своих слов) и что они оба умерли, когда
ей исполнилось всего восемь лет. Маму она помнит
207
хорошо, а отца почти нет. Правда, строгим он был,
это верно.
По возвращении в Буэнос-Айрес Фрага прочитал
письма Клаудио Ромеро к Сусане — ив мозаичной
картине последней части вдруг все легло на свои мес-
та, неожиданно получилась абсолютно завершенная
композиция, открылась драма, драма, о которой не-
вежественное и ханжеское поколение поэта не могло
даже подумать. В 1917 году Ромеро опубликовал ряд
стихотворений, посвященных Ирене Пас, и среди них
знаменитую «Оду к твоему двойственному имени»1,
которую критика провозгласила самой прекрасной
поэмой любви из когда-либо написанных в Аргентине.
И в то же время за год до появления этой оды другая
женщина получила три письма, проникнутых духом
лучших поэтических творений Ромеро, полных эк-
зальтации и самоотреченности, где автор одновремен-
но обнажал собственную душу и становился верши-
телем своей судьбы, выступал в роли главного героя
и греческого хора. До прочтения писем Фрага полагал,
что это — обычная любовная переписка, застывшее
зеркальное отражение интимных чувств, имеющих
значение лишь для двоих. Однако дело обстояло ина-
че — он открывал в каждой фразе все тот же ду-
ховный мир большого поэта, ту же силу всеобъем-
лющего восприятия любви. Страсть Ромеро к Сусане
Маркес отнюдь не отрывала его от земли, напротив,
в каждой строке ощущалась общечеловеческая взвол-
нованность — что еще более возвышало любимую
женщину, — чувствовалось самоутверждение и само-
оправдание жизненной, воинствующей поэзии.
История сама по себе была несложной. Ромеро
познакомился с Сусаной в одном непрезентабельном
1 Ирена (Ирина) — мир (гр.). Paz — мир, покой (исп.).
208
литературном салоне Ла-Платы, и их роман совпал
с периодом почти полного молчания поэта, молчания,
которое его узколобые биографы не могли объяснить
или относили за счет первых проявлений чахотки,
сведшей его в могилу два года спустя. Никто ничего
не знал о существовании Сусаны — словно тогда,
как и позже, она была всего лишь тусклым изобра-
жением на выцветшей фотографии, а с фото лишь
глядели большие испуганные глаза. Безработная учи-
тельница средней школы, единственная дочь старых
и бедных родителей, не имевшая знакомых мужчин,
которые могли бы проявить к ней интерес. Отсут-
ствие поэта на литературных вечерах Ла-Платы со-
впало и с наиболее драматичным периодом европей-
ской войны, пробуждением новых общественных ин-
тересов, появлением молодых поэтических голосов.
Поэтому Фрага мог считать себя счастливцем, ус-
лышав мимоходом брошенные слова провинциального
мирового судьи. Ухватившись за эту тончайшую нить,
он разыскал мрачный дом в Бурсако, где Ромеро и
Сусана прожили почти два года; письма, которые
отдала ему Ракель Маркес, приходились на конец
этого двухлетнего периода. Первое письмо со штем-
пелем Ла-Платы на конверте служило как бы про-
должением предыдущего послания, где речь, вероят-
но, шла о возможном браке поэта с Сусаной. Теперь
же он выражал глубокую печаль по поводу своей
болезни и отвергал всякую мысль о женитьбе на той,
которую, увы, ждала скорее участь сиделки, нежели
супруги. Второе письмо вызывало просто восхище-
ние: страстное заклинание уступало место невероятно
трогательной, чистосердечной мольбе, словно Ромеро
всеми силами стремился внушить своей возлюблен-
ной, чтобы она так же, как и он, сознательно сми-
рилась с трагедией и стойко перенесла душевную
боль. В одном кратком отрывке было сказано все:
209
«Никому нет дела до нашей жизни, я предлагаю
тебе избрать свободу и хранить молчание. Еще более
крепкие, вечные узы свяжут меня с тобою, свободною
от брачных уз. Вступи мы в закон, и я чувствовал
бы себя твоим палачом всякий раз, как ты входила
бы в мою обитель с розой в руке». И сурово до-
бавлял: «Я не желаю кашлять тебе в лицо, не хочу,
чтобы ты вытирала мне пот. Ты знала другое тело,
другие цветы я тебе дарил. Ночь мне нужна одному,
и я не позволю тебе смотреть, как я плачу». Третье
письмо было написано в более спокойном тоне; ка-
залось, Сусана уже склонялась к тому, чтобы принять
жертву поэта. В одном месте говорилось так: «Ты
уверяешь, что я околдовал тебя и вынуждаю уступать
моей воле... Но моя воля — твоя будущность, и
позволь мне сеять эти семена, которые вознаградят
меня за нелепую смерть».
По хронологии, установленной Фрагой, жизнь
Клаудио Ромеро вошла в эту пору в монотонно-спо-
койное русло, мирно текла в стенах родительского
дома. Ничто более не говорило о его дальнейших
встречах с Сусаной Маркес, хотя трудно было ут-
верждать и противное. Однако лучшим доказатель-
ством того, что самоотвержение Ромеро состоялось
и что Сусана в конце концов предпочла свободу и
отказалась связать свою жизнь с больным, послужи-
ло явление новой, удивительно яркой звезды на поэ-
тическом небосводе Ромеро. Год спустя после этой
переписки и разлуки с Сусаной в одном из журналов
Буэнос-Айреса появилась «Ода к твоему двойствен-
ному имени», посвященная Ирене Пас. Здоровье
Ромеро, по-видимому, улучшилось, и поэма, которую
сам автор читал в различных салонах, вдруг вознесла
его на вершину славы, той славы, что исподволь
ковалась всем предыдущим творчеством поэта. По-
добно Байрону, проснувшись однажды утром, он мог
210
сказать себе, что стал знаменит, — и сказал, без
капли ложного стыда. Тем не менее вспыхнувшая
страсть поэта к Ирене Пас осталась неразделенной,
и потому, судя по некоторым довольно противоре-
чивым светским сплетням, дошедшим до потомков
благодаря стараниям острословов того времени, пре-
стиж поэта серьезно пострадал, а сам он, покинутый
друзьями и почитателями, снова удалился под роди-
тельский кров. Вскоре вышел последний сборник сти-
хов Ромеро. Несколько месяцев спустя у него прямо
на улице хлынула горлом кровь, и через три недели
он скончался. На похороны собралось немало писа-
телей, но, как свидетельствуют некрологи и хрони-
кальные отчеты, тот мир, к которому принадлежала
Ирена Пас, не проводил его в последний путь и не
почтил его память, как все же можно было ожидать.
Фрага без труда представил себе, что любовь
Ромеро к Ирене Пас в равной мере должна была
и импонировать аристократии Буэнос-Айреса и Ла-
Платы, и шокировать эту публику. О самой Ирене
он не мог составить ясного представления. Судя по
фотографиям, она была красива в свои двадцать лет,
но остальные сведения приходилось черпать лишь из
газетной светской хроники. Однако нетрудно было
вообразить, как складывались отношения Ромеро с
этой ревностной хранительницей традиций семейства
Пас. Она, вероятно, встретила поэта на каком-ни-
будь из вечеров, которые иногда устраивали ее ро-
дители, дабы послушать тех, кого они называли мод-
ными «песнопевцами» и «артистами», акцентируя го-
лосом слова, взятые в кавычки. Увлекла ли ее «Ода»,
заставило ли прекрасное название поверить в истин-
ность ослепительной страсти, звавшей презреть «все
терния жизни», — на то способен был ответить, на-
верное, только Ромеро, да и то едва ли положительно.
Но Фрага и сам понимал, что тут не над чем ломать
211
голову и что эта тема не заслуживает развития. Кла-
удио Ромеро был слишком умен, чтобы хоть на мо-
мент поверить в возможность ответного чувства. Раз-
делявшая их социальная пропасть, всякого рода пре-
грады, абсолютная недоступность Ирены, заточенной
в темницу с двойными стенами, — воздвигнутыми
аристократическим семейством и ею самой, привер-
женной своей касте, — все это делало ее недосягае-
мой с самого начала. Тон «Оды» не оставлял в том
сомнений, его торжественная приподнятость не имела
ничего общего с нежностью любовной лирики. Ро-
меро назвал себя в оде «Икаром, павшим к ногам бе-
лоснежным», использовав шутливое прозвание, дан-
ное ему одним из корифеев журнала «Карас и ка-
ретас», а сама ода знаменовала собой не что иное,
как немыслимо высокий взлет вослед за непости-
жимым идеалом, и оттого обретала неземную красоту:
отчаянный рывок человека на крыльях поэзии к солн-
цу, которое обожгло его и погубило. Затворничество
и молчание поэта перед смертью были последним
трагическим этапом, завершившим его падение, при-
скорбный возврат на землю, от которой он хотел
оторваться в своих мечтах, далеких от реальности.
«Да, — подумал Фрага, подливая себе вина, —
все совпадает, все на своих местах. Остается только
писать».
Успех «Жизни одного аргентинского поэта» пре-
взошел все ожидания — и автора, и издателей. В
первые две недели почти не было никаких коммен-
тариев, но затем вдруг появилась хвалебная рецензия
в газете «Ла Расой» и расшевелила флегматичных,
осторожных в своих суждениях жителей столицы:
все, кроме ничтожного меньшинства, заговорили об
этой книге. Журнал «Сур», газета «Ла Насьон»,
влиятельная провинциальная пресса с энтузиазмом
212
обсуждали сенсационную новинку, которая тотчас
сделалась предметом разговоров за чашечкой кофе
или на десерт. Две опубликованные острые дискуссии
(о влиянии Дарио на Ромеро и о достоверности хро-
нологии) еще более подогрели интерес публики. Пер-
вое издание «Жизни поэта» разошлось за два месяца,
второе — за полтора. Не устоявший перед искуше-
ниями золотого тельца, уступивший обстоятельствам,
Фрага сделал сценическую редакцию «Жизни поэта»
и радиокомпозицию. Казалось, подходил момент,
когда накал страстей и громкая шумиха, поднятая
вокруг произведения, достигли пика — или, если
хотите, той опасной вершины, из-за которой уже
готов вынырнуть очередной любимец публики. Ввиду
этой неприятной неизбежности и словно бы в каче-
стве компенсации за нее Фрага был удостоен На-
циональной премии, правда, не без содействия двух
друзей, которые успели сообщить ему новость, опе-
редив первые телефонные звонки и разноголосый хор
поздравителей. Смеясь, Фрага заметил, что присуж-
дение Нобелевской премии не помешало Андре Жиду
тем же вечером отправиться смотреть фильм с учас-
тием Фернанделя. Возможно, именно поэтому он по-
спешил укрыться в доме одного из приятелей и на-
блюдал оттуда, как накатывает девятый вал общест-
венных восторгов, с таким равнодушием, что даже
сам гостеприимный «тюремщик» нашел подобное по-
ведение противоестественным и даже лицемерным.
Но все эти дни Фрагу не оставляла задумчивость,
в нем росло необъяснимое желание отдалиться от
людей, отгородиться от того популярного «себя», о
котором трубили газеты и радио, известность кото-
рого, перешагнув границы Буэнос-Айреса, достиг-
ла кругов провинциальной интеллигенции и даже вы-
шла за пределы отечественных культурных сфер. На-
циональная премия казалась не сошедшей с неба
213
благодатью, а чем-то вроде сатисфакции. Теперь и
остальное было не за горами — то, что, если при-
знаться, более всего вдохновляло его на создание
«Жизни поэта». Он не ошибся: неделей позже ми-
нистр иностранных дел пригласил его к себе домой
(«мы, дипломаты, знаем, что хороших писателей не
привлекают официальные приемы») и предложил ему
пост культурного атташе в одной из стран Европы.
Все происходило как во сне и так нарушало при-
вычную жизнь, что Фраге приходилось совершать
над собой усилия, чтобы взбираться — ступенька за
ступенькой — по лестнице славы: от первых интер-
вью, улыбок и объятий издателей, от первых пригла-
шений выступить в литературных обществах и круж-
ках он добрался, наконец, до той лестничной площад-
ки, откуда, почти не склоняя головы, можно было
увидеть весь светско-литературный мир, почувство-
вать себя словно бы его властителем и обозреть до
последнего угла, до последней белоснежной манишки
и последнего палантина из шиншиллы литературных
меценатов и меценаток, жующих бутерброды с паш-
тетом из гусиной печенки и рассуждающих о Дилане
Томасе. А там, дальше — или ближе, в зависимости
от точки зрения или настроения в данный момент, —
он видел массы отупелых и смиренных пожирателей
газет, телезрителей и радиослушателей, большинство
которых, не зная для чего и почему, подчиняется
потребности купить стиральную машину или толстый
роман — предмет объемом в двести пятьдесят куби-
ческих сантиметров или триста двадцать восемь стра-
ниц — и покупает, хватает немедля, подчас жертвуя
хлебом насущным, и тащит домой, где супруга и дети
ждут «этого» не дождутся, потому что соседка «это»
уже имеет, потому что популярный обозреватель сто-
личной радиостанции «Эль Мундо» опять превозно-
214
сил «это» до небес в своем выступлении ровно в
одиннадцать пятьдесят пять. Самым удивительным
было то, что его книга попала в каталог произведений,
которые рекомендовалось приобрести и прочитать, хо-
тя столько лет жизнь и творчество Клаудио Роме-
ро интересовали одних лишь интеллектуалов, то есть
практически очень и очень немногих. Когда же, слу-
чалось, он снова ощущал необходимость остаться на-
едине с самим собой и поразмыслить над тем, что
происходит (теперь на очереди стояли переговоры с
кинопродюсерами), первоначальное удивление все ча-
ще уступало место какому-то тревожному ожиданию.
Впрочем, впереди не могло быть ничего иного, кроме
следующей ступеньки по лестнице славы, если не счи-
тать того неизбежного дня, когда, как это бывает на
мостиках в садах, последняя ступень подъема перейдет
в первую ступень спуска, в достойное сошествие вниз,
к пресыщению публики, которая отвернется от него
в поисках новых эмоций. К тому времени, когда он
собрался уединиться, чтобы подготовить свое выступ-
ление на церемонии получения Национальной премии,
все его ощущения от головокружительных успехов
последних недель синтезировались в какую-то ирони-
ческую удовлетворенность собой, отчего и триумф
представлялся лишь своего рода сведением счетов, да
к тому же еще омрачался примесью непонятного бес-
покойства, которое иногда вдруг целиком овладевало
им и грозило отнести к тем берегам, куда здравый
смысл и чувство самосохранения решительно не да-
вали держать курс. Он надеялся, что подготовка текс-
та выступления вернет ему радость труда, и отпра-
вился работать в усадьбу Офелии Фернандес, где
всегда чувствовал себя хорошо и спокойно.
Был конец лета, парк уже оделся в цвета осени,
и Фрага любовался им с веранды, разговаривая с
Офелией и лаская собак. В комнате на первом этаже
215
стоял его рабочий стол с картотекой; придвинув к
себе главный ящик, Фрага рассеянно перебирал паль-
цами шуршащие карточки, как пианист, который на-
страивает себя на игру, и повторял, что все идет
нормально, что, несмотря на вульгарный практицизм,
неизбежно сопровождающий большой литературный
успех, «Жизнь поэта» является достойным деянием,
данью Нации и Родине. И можно с легким сердцем
приступить к написанию речи, получить свою пре-
мию, готовиться к поездке в Европу. Даты и цифры
смешивались в его голове с параграфами договоров
и часами приглашений к обеду. Скоро должна была
прийти Офелия с бутылкой хереса, молча сесть не-
подалеку и с интересом наблюдать, как он работает.
Все шло прекрасно. Оставалось только взять лист
бумаги, придвинуть лампу и закурить, слушая, как
кричит вдали птица теро.
Он так никогда и не смог вспомнить — откры-
лась ли ему истина именно в эту минуту или позже,
когда они с Офелией, насладившись любовью, ле-
жали в постели, дымили сигаретами и глядели на
маленькую зеленую звездочку в окне. Прозрение,
назовем это так (впрочем, точное название ощущения
или его суть не имели значения), могло прийти и с
первой фразой текста выступления, которое началось
легко, но внезапно застопорилось на том месте, от-
куда все покатилось к чертям и лишилось смысла,
который был словно выметен ветром из стоявших на
очереди слов. А потом скрип пера оборвался, насту-
пила мертвая тишина — да, видимо, так: он все уже
знал, когда выходил из той маленькой гостиной, знал,
но не хотел знать, — и тишина давила на виски, как
разыгравшаяся мигрень или начинавшийся грипп.
Ни с того ни с сего в какой-то неуловимый миг
душевное недомогание, темная дымка тумана исчезли
216
и превратились в уверенность: «Жизнь поэта» —
сплошной вымысел, история Клаудио Ромеро не име-
ет ничего общего со всей этой писаниной. Нет веских
доводов, нет прямых доказательств, и все-таки био-
графия — сплошной вымысел. Клаудио Ромеро не
жертвовал собой ради Сусаны Маркес, не возвращал
ей свободу ценой своего самоотречения и не был
Икаром у белоснежных ног Ирены Пас. А он, био-
граф, словно плыл под водой против течения, не
будучи в силах высунуть голову, не желая, чтобы
волны били в глаза, — и знал правду. Но этим пытка
не кончалась: сзади, ниже по течению, в мутной и
грязной заводи осела на дно уверенность в том, что
он знал правду с самого начала.
Незачем раскуривать вторую сигарету, винить рас-
шалившиеся нервы, целовать в темноте тонкие подат-
ливые губы Офелии. Незачем говорить себе, что зат-
мение нашло в пылу чрезмерной увлеченности своим
героем, что слабость можно оправдать слишком боль-
шой затратой сил. Рука Офелии мягко сновала по
его груди, ее горячее прерывистое дыхание щекотало
ухо. И тем не менее он уснул.
Утром он взглянул на открытый ящик картотеки,
на бумаги, и все это ему показалось куда более чуж-
дым, чем ночные переживания. Внизу Офелия зво-
нила по телефону на станцию, чтобы узнать распи-
сание поездов. До Пилара он добрался около поло-
вины двенадцатого и направился прямо к зеленной
лавке. Дочь Сусаны смотрела на него робко и на-
стороженно, как побитая собака. Фрага попросил
уделить ему пять минут, снова вошел в пропыленную
гостиную и сел в то же самое кресло, покрытое белым
чехлом. Ему не пришлось долго говорить, ибо дочь
Сусаны, смахивая слезинки, стала кивать в подтверж-
дение его слов и все ниже и ниже склоняла голову.
217
— Да, да, сеньор. Именно так и было, сеньор.
— Но почему же вы не сказали мне об этом
сразу?
Нелегко было объяснить, почему она не сказала
об этом сразу. Мать заставила ее поклясться, что
она кое о чем никогда и никому не проболтается, а
после того, как на матери женился офицер из Баль-
карсе, — тем более, вот и... Но ей очень, очень
хотелось написать ему, когда поднялся такой шум
вокруг книги о Ромеро, потому что...
Она испуганно глядела на него, а слезинки кати-
лись по щекам.
— Да как же вам стало известно? — сказала
она затем.
— Пусть это вас не волнует, — сказал Фра-
га. — Когда-нибудь все становится известным.
— Но в книге вы написали совсем не так. Я
ведь ее читала. Я все там читала.
— Именно из-за вас в книге написано совсем не
так. У вас есть другие письма Ромеро к вашей ма-
тери. Вы мне дали только те, которые вам хотелось
дать, которые выставляют в наилучшем свете Ромеро
и попутно вашу матушку. Мне нужны другие, не-
медленно. Дайте их.
— Есть только одно, — сказала Ракель Мар-
кес. — Но мама заставила меня поклясться, сеньор.
— Если она не сожгла его, значит, в нем нет
ничего страшного. Дайте мне. Я куплю.
— Сеньор Фрага, я не потому вам его не даю...
— Вот деньги, — резко сказал Фрага. — За
свои тыквы столько не выручите.
Глядя, как она роется в бумагах на нотной эта-
жерке, ему подумалось: то, что он знает сейчас, он
уже знал (возможно, как-то иначе, но знал) в день
своего первого посещения Ракели Маркес. Открыв-
шаяся истина вовсе не застала его врасплох, и теперь,
218
задним числом, он мог сколько угодно винить себя
и спрашивать, почему, например, его первое свидание
с дочерью Сусаны окончилось так быстро; почему
он так обрадовался трем письмам Ромеро, словно
только они одни и существовали на свете; почему не
предложил денег взамен, не докопался до всех, да,
до всех подробностей, о которых Ракель знала и
молчала. «Глупости, — тут же подумал он. — В ту
пору я не мог знать, что Сусана стала проституткой
по вине Ромеро». А почему же тогда он оборвал на
полуслове свой разговор с Ракелью, удовольствовав-
шись полученными фотографиями и тремя письмами?
«Э, нет, я знал, бог весть откуда, но знал и, зная
это, написал книгу; возможно, и читатели тоже зна-
ют, и критика знает, и вокруг — одна сплошная
ложь, в которой барахтаемся мы все, вплоть до еди-
ного...» Однако легче легкого было идти по пути
обобщений и возлагать на себя лишь частицу вины.
Это тоже ложь: виновен был только он, он один.
Чтение последнего письма стало всего-навсего сло-
весным подтверждением того, что Фрага представ-
лял себе, хотя и несколько иначе, и письмо это мог-
ло послужить лишь «вещественным доказательством»
в его пользу на случай полемики. После того как
маска была сорвана, некто, по имени Клаудио Ромеро,
по-звериному скалил зубы в последних фразах, обла-
дающих неотразимой логикой. Фактически пригова-
ривая Сусану к грязному ремеслу, которым ей отныне
и до конца дней своих придется заниматься — на
что недвусмысленно намекалось в двух великолепных
пассажах, — он предлагал ей «помалкивать, не при-
ставать и катиться в тартарары», толкая ее с глум-
лением и угрозами в ту яму, которую сам рыл в
течение двух лет, неторопливо, шаг за шагом развра-
щая наивное существо. Человек, который ханжески
выводил несколькими неделями раньше следующую
219
строку: «Ночи нужны только мне одному, я не хочу,
чтобы ты видела мои слезы», завершал теперь свое
послание пошлейшим советом, на действенность ко-
торого у него, видимо, был свой расчет, и прилагал
к сему гнусные рекомендации и издевательские на-
ставления, а вместо прощальных слов желал «успехов
на злачном поприще» и грозил полицией, если Сусана
осмелится показаться ему на глаза.
Ничто из прочитанного уже не удивляло Фрагу,
но еще долгое время он сидел с письмом в руке,
бессильно привалившись плечом к косяку вагонного
окна, словно кто-то в нем старался вырваться из
когтей кошмарного, невыносимо долгого сна. «Это
объясняет и все остальное», — услышал он биение
собственной мысли. «Остальным» были Ирена Пас,
«Ода к твоему двойственному имени», финальный
крах Клаудио Ромеро. К чему веские доводы и пря-
мые доказательства, если давняя, глубокая уверен-
ность в ином развитии событий, не нуждавшаяся в
каких-либо письмах или чьих-либо свидетельствах,
теперь сама выстраивала рядами дни последних лет
жизни Ромеро перед мысленным взором человека
(имя его, в общем-то, не играет роли), ехавшего в
поезде из Пилара и выглядевшего в глазах пассажи-
ров сеньором, который хватил лишнюю рюмку вер-
мута. Когда он сошел на своей станции, было четыре
часа пополудни и моросил дождь. В шарабане, ко-
торый довез его до усадьбы Офелии, было холодно
и пахло отсыревшей кожей. Сколь же рассудочна
была эта надменная Ирена Пас, сколь сильны бы-
ли аристократические устои, рождавшие убийствен-
ное презрение высшего света к тем, кто жаждал
попасть туда. Ромеро обладал чарами, чтобы приво-
рожить бедную женщину, но вовсе не был Икаром,
и его прекрасная поэма не могла стать его крыльями.
Ирена, или не она, а ее мать, или братья тотчас
220
разглядели за вспышкой таланта устремленность ка-
рьериста, домогательство проходимца, который начи-
нает с того, что пренебрегает людьми своего круга,
а потом готов, если нужно, втоптать их в грязь и
уничтожить (такое преступление называлось Сусана
Маркес, школьная учительница). Чтобы избавиться
от него, аристократам — во всеоружии их денег и
в окружении понятливых лакеев — было достаточно
кривой улыбки, отказа в приглашении, отъезда в свое
поместье. Они даже не утрудили себя присутствием
на похоронах поэта.
Офелия ждала его в дверях. Фрага сказал ей,
что тотчас садится за работу. Когда, прикусив зу-
бами сигарету и чувствуя огромную усталость, да-
вившую на плечи, он увидел первые строчки, напи-
санные вчера вечером, то сказал себе, что никто и
ничего не знает, кроме него. Словно сел заново
писать «Жизнь поэта» и опять был хозяином един-
ственного ключа. Чуть усмехнувшись, он приступил
к работе над своей ответной речью. Лишь значи-
тельно позже, когда он вспомнил о письме Ромеро,
ему пришло в голову, что письмо это потерялось, —
видимо, еще в поезде.
Каждый, кто хочет, может поворошить архив и
прочитать в буэнос-айресских газетах тех лет сооб-
щения о церемонии вручения Национальной премии
и о том, что Хорхе Фрага ни с того ни с сего вдруг
привел в замешательство и разгневал немало здра-
вомыслящих людей, изложив с трибуны свою новую,
абсолютно дикую версию жизни поэта Клаудио Ро-
меро. Какой-то хроникер писал, что Фрага, по всей
видимости, был не вполне здоров (достаточно ясный
эвфемизм!), ибо, помимо всего прочего, иной раз
заговаривался, выступая от лица самого Ромеро; ора-
тор, правда, замечал свою оплошность, но тут же
221
снова впадал в удивительное состояние. Другой кор-
респондент отметил, что Фрага держал в руке два
или три сплошь исписанных листка бумаги, но почти
ни разу не заглянул в них, — и создавалось впе-
чатление, будто он говорит сам для себя, одобряя
или опровергая свои же только что высказанные
мысли, чем вызывал растущее раздражение — пе-
решедшее затем в негодование — многочисленной
аудитории, собравшейся с явным намерением выра-
зить ему свое искреннее восхищение. Еще в одной
газете рассказывалось о яростной полемике между
Фрагой и доктором Ховельяносом после окончания
речи и о том, что многие, вслух возмущаясь, поки-
дали зал; с неодобрением упоминалось также, что
на просьбу доктора Ховельяноса представить бес-
спорные подтверждения тех зыбких обвинений, ко-
торые порочили священную память Клаудио Ромеро,
лауреат только пожал плечами и потер рукою лоб,
словно давал понять, что все заключается в его лич-
ном убеждении, а затем впал в прострацию, не заме-
чая ни ропота расходившейся публики, ни вызываю-
ще громких аплодисментов и поздравлений со сто-
роны нескольких молодых людей и ценителей юмора,
которые, казалось, были в восхищении от такого
оригинального ответа на присуждение Национальной
премии.
Когда Фрага два часа спустя после торжествен-
ного акта вернулся в усадьбу, Офелия молча протя-
нула ему длинный список поздравителей, звонивших
по телефону, — начиная от министра иностранных
дел и кончая одним из родных братьев, который им
ранее никогда не звонил. Он рассеянно взглянул на
хоровод имен, жирно подчеркнутых или небрежно
начертанных. Листок выскользнул из его руки и упал
на ковер. Ничего не замечая, Фрага стал подниматься
по лестнице в свой кабинет.
222
Прошло немало времени, прежде чем Офелия ус-
лышала, как он бродит по кабинету. Она легла и
усилием воли заставила себя ни о чем не думать.
Шаги то приближались, то удалялись, иногда зати-
хали; наверное, он останавливался у письменного сто-
ла, размышляя о чем-то. Спустя час она услышала
скрип лестницы и шаги к двери в спальню. Не от-
крывая глаз, она почувствовала, как осели пружины
под тяжестью тела, и он вытянулся на спине рядом
с ней. Холодная рука сжала ее руку. В темноте
Офелия поцеловала его в щеку.
— Единственно, чего я не понимаю... — ска-
зал Фрага, словно обращаясь не к ней, а в пусто-
ту, — почему я так долго не осознавал того, что
все это я знал всегда. Глупо было бы думать, что
я — медиум. У меня нет с ним ничего общего.
До последних дней у меня не было с ним ничего
общего.
— Ты бы поспал немного, — сказала Офелия.
— Нет, я должен разобраться. Существуют две
вещи: то, чего я не могу постигнуть, и то, что
начнется завтра или уже началось сегодня вечером.
Мне конец, понимаешь? Мне никогда не простят
того, что я сотворил им кумира, а потом вырвал его
у них из рук и разбил на куски. И представь себе,
как все странно и глупо: Ромеро ведь остается ав-
тором лучших стихотворений двадцатых годов. Но
идолы не могут иметь глиняных ног; и с таким же
цинизмом мне завтра заявят об этом мои дорогие
коллеги.
— Но если ты считал своим долгом сказать
правду...
— Я ничего не считал, Офелия. Сказал, и все.
Или кто-то сказал за меня. Той ночью мне показа-
лось, что это — единственный путь. Я мог поступить
только так и не иначе.
223
— Может быть, лучше было бы подождать чуть-
чуть, — робко сказала Офелия. — А то вдруг сразу,
в лицо...
Она хотела сказать «министру», и Фрага услы-
шал это слово так ясно, будто оно было произнесено.
Улыбнулся и погладил ее по руке. Мало-помалу вода
спадала, нечто еще туманное начинало вырисовы-
ваться яснее, приобретать очертания. Долгое, тос-
кливое молчание Офелии помогало сосредоточиться,
прислушаться к себе, и он глядел в темноту широко
раскрытыми глазами. Нет, никогда бы, наверное,
ему не понять, почему раньше он не осознавал того,
что было ясно как день, если бы в конечном итоге
не признался себе, что он такой же ловкач и каналья,
как Ромеро. Сама мысль написать эту книгу заклю-
чала в себе желание взять реванш у общества, до-
биться легкого успеха, вернуть то, что причитается
ему по праву и что хваткие приспособленцы у него
отнимали. С виду безукоризненно точная «Жизнь
поэта» рождалась, уснащаемая всеми нужными ат-
рибутами, чтобы пробиться на книжные прилавки.
Каждый этап ее триумфального шествия ожидался
заранее, скрупулезно подготавливался каждой гла-
вой, каждой фразой. Отсюда его ироническое отно-
шение и возраставшее равнодушие к этим триум-
фальным этапам, тоже не выходившее за рамки всей
этой нечистоплотной затеи. Под блестящей облож-
кой «Жизни» сразу же стали вить гнезда радио-
передачи и телекинофильмы, дипломатический пост
в Европе и Национальная премия, богатство и сла-
ва. Лишь у самого финиша ждало нечто непредви-
денное, чтобы рухнуть на тщательно отлаженный
механизм и превратить его в груду обломков. И
незачем было теперь думать об этом «непредвиден-
ном», страшиться чего-то, сходить с ума от проиг-
рыша.
224
— У меня нет с ним ничего общего, — повторил
Фрага, закрывая глаза. — Не знаю, как это случи-
лось, Офелия, мы совсем разные люди.
Он почувствовал, что она беззвучно плачет.
— Но тогда получается еще хуже. Словно бы
мы с ним заражены одним и тем же вирусом, и
болезнь моя развивалась скрыто, а потом вдруг вы-
явилась, и скверна вышла наружу. Всякий раз, когда
мне надо было делать выбор, принимать решение за
этого человека, я выбирал и решал именно так, как
хотел бы преподнести, изобразить себя он сам при
жизни. Мое решение образа не расходилось с его
решением, и никому бы в голову не пришло искать
другую правду его жизни, его писем, даже его пос-
леднего года жизни, когда близость смерти обнажала,
раскрывала всю его суть. Я не желал ни в чем со-
мневаться, не хотел добираться до истины, ибо тогда,
Офелия, тогда Ромеро не был бы тем персонажем,
который был нужен мне и нужен ему самому, чтобы
создать легенду, чтобы...
Он умолк, но все само собой упорядочивалось и
логически завершалось. Теперь он допускал свою ис-
конную тождественность с Ромеро, отнюдь не имев-
шую ничего общего со спиритизмом. Братья по фарсу,
по лжи в своем стремлении к головокружительному
взлету, братья по несчастью, поразившему их и по-
вергшему в прах. Просто и ясно представилось Фра-
ге, что такие, как он, всегда будут Клаудио Ромеро,
а вчерашние и завтрашние Ромеро всегда будут Хор-
хе Фрагой. Произошло именно то, чего он боялся в
тот далекий сентябрьский вечер: он все-таки написал
«собственную» биографию. Захотелось расхохотаться
и в то же время подумалось о револьвере, который
хранился в письменном столе.
Он так и не вспомнил, в эту ли минуту или позже
Офелия сказала: «Самое главное — то, что сегодня
8 X. Кортасар
225
ты им выложил правду». Об этом он тогда не думал,
не хотелось снова переживать почти невероятные ми-
нуты, когда он говорил, глядя прямо в глаза тем, на
чьих лицах восторженная или вежливая улыбка по-
степенно уступала место злобной или презрительной
гримасе, тем, кто вздымал руки в знак негодования.
Но это было то единственное, что имело цену, един-
ственно подлинное и непреходящее во всей этой ис-
тории; никто не мог отнять у него те минуты, минуты
его истинного триумфа, действительно не имевшего
ничего общего ни с фарисейскими замыслами, ни с
тщеславием. Когда он склонился над Офелией и неж-
но провел рукой по ее волосам, ему на какой-то миг
показалось, что это — Сусана Маркес и что его
нежность спасает и удерживает ее возле него. В то
же время Национальная премия, пост дипломата в
Европе и прочие блага — это Ирена Пас, нечто
такое, что надо отвергнуть, отбросить, если не хочешь
полностью уподобиться Ромеро, во всем идти по сле-
дам лжегероя книги и радиопостановки.
А потом — этой же ночью, которая тихо вра-
щала небосвод, сверкавший звездами, — другая ко-
лода карт была перетасована в бескрайнем одиноче-
стве бессонницы. Утро принесет с собой телефонные
звонки, газеты, скандал, раздутый на две колонки.
Ему показалось немыслимой глупостью даже на миг
подумать о том, что все потеряно, когда стоит толь-
ко проявить немного расторопности и прыти — и,
ход за ходом, партия будет отыграна. Все зависело
от быстроты действий, от нескольких визитов. Если
только захотеть, то и отмену премии, и отказ ми-
нистерства иностранных дел от его кандидатуры еще
не поздно было приостановить, вновь повернуть на
сто восемьдесят градусов назад — лицом к массовым
тиражам, к переводным изданиям, к международно-
му признанию. Но он мог, конечно, и дальше лежать
226
на спине в постели, прекратить всякие визиты, ме-
сяцами жить в тиши этой усадьбы, возобновить и
продолжить свои филологические изыскания, восста-
новить прежние добрые, уже прервавшиеся знаком-
ства. Через полгода он был бы всеми забыт, благо-
получно вытеснен с афиш фортуны очередным, еще
более бесталанным сочинителем.
Оба пути были в равной мере просты, в равной
мере надежны. Осталось только решить. И, хотя все
уже было решено, он продолжал размышлять ради
одних лишь размышлений, обдумывать и взвешивать,
доказывать себе правильность своего выбора, пока
рассветные лучи не начали красить окно и волосы
спящей Офелии, а расплывчатый силуэт сейбы в саду
не стал, съеживаясь, уплотняться на глазах, — как
будущее, которое сгущается в настоящее, постепенно
затвердевает, принимает свои обычные формы, сми-
ряется с ними, оправдывает и обвиняет их в свете
нового дня.
ЛЕТО
Под вечер Флоренсио с малышкой спустились к лет-
нему домику по тропинке, сплошь покрытой рытви-
нами и усеянной камнями, так что только Мариано и
Сульма отваживались ездить по ней на джипе. Дверь
открыла Сульма, и Флоренсио показалось, что глаза
у нее такие, как будто она только что резала луковицы.
Из другой двери появился Мариано, пригласил гостей
в дом, но Флоренсио хотел только, чтобы они взяли
к себе малышку до завтрашнего утра, потому что ему
надо съездить на побережье, срочное дело, а в селении
некого попросить о таком одолжении. Да, разумеется,
сказала Сульма, оставляйте у нас, мы постелем ей
здесь же, внизу. Зайдите выпейте рюмочку, уговари-
вал Мариано, всего-то пять минут, но Флоренсио ос-
тавил машину на площади, и ему надо ехать не мешкая;
он поблагодарил обоих, поцеловал дочурку, которая
уже обнаружила на диванчике стопку журналов; когда
дверь закрылась, Сульма и Мариано переглянулись
почти недоуменно, словно все произошло слишком бы-
стро. Мариано пожал плечами и вернулся к себе в
мастерскую, где подклеивал старое кресло; Сульма
спросила малышку, не голодна ли та, предложила ей
посмотреть журналы, а то в кладовке есть мячик и
сачок для бабочек; малышка поблагодарила и приня-
228
лась листать журналы; Сульма понаблюдала за ней
немного, пока готовила к ужину артишоки, и подумала,
что ее можно оставить играть в одиночестве.
Здесь, на юге, уже смеркалось рано, оставался
всего месяц до возвращения в столицу, в другую —
зимнюю — жизнь, которая, по сути, сведется все к
тому же житью-бытью — вместе, но на расстоянии,
дружеская приветливость, уважительное соблюдение
бесчисленных пустячных и деликатных ритуалов, при-
нятых между супругами, — вот как сейчас, когда
Мариано нужна конфорка, чтобы подогреть баночку
клея, и Сульма снимает с огня кастрюльку с картош-
кой и говорит, что доварит потом, а Мариано благо-
дарит, потому что кресло уже почти готово и лучше
подклеить сразу же; ну, конечно, ставь греться свой
клей. Малышка листала журналы в глубине большой
комнаты, которая служила столовой и кухней, Ма-
риано достал из кладовки конфет для нее; пора было
выйти в сад, выпить рюмочку, поглядеть, как сгуща-
ется темнота над холмами; на тропинке никогда никто
не появлялся, первый дом селения вырисовывался го-
раздо дальше, на самом верху; перед их домиком
гряда холмов спускалась все дальше вниз, в глубь
долины, уже погруженной в полумрак. Налей, я сей-
час, сказала Сульма. Все свершалось по заведенному
порядку, всякому делу свой час, и всякому часу свое
дело, только вот из-за малышки схема чуть-чуть смес-
тилась; для нее табуретик и кружка молока, погладить
по головке, похвалить за то, что так хорошо себя
ведет. Сигареты, ласточки, снующие над крышей до-
мика; все повторялось, все было как всегда, кресло
уже, должно быть, почти высохло, оно подклеено,
как этот новый день, в котором ничего нового нет.
Незначительное разнообразие вносилось присутстви-
ем малышки — в этот вечер — да — иногда —
появлением в полдень почтальона, нарушавшего их
229
одиночество письмом для Мариано или для Сульмы,
которое адресат принимал и уносил, не говоря ни
слова. Еще один месяц предсказуемых повторений,
словно отрепетированных заранее, — и джип, загру-
женный доверху, отвезет их обратно в столичную
квартиру, в жизнь, которая отличается от летней лишь
по форме: компания Сульмы, друзья Мариано, тоже
художники, послеобеденное хождение по магазинам
для нее, вечера в кафе для него, всюду они появляются
врозь, хоть и встречаются для соблюдения отлажен-
ных ритуалов: утренний поцелуй и совместное время-
препровождение по нейтральной программе, вот как
сейчас, когда Мариано предлагал еще рюмочку, а
Сульма кивала, глядя на дальние холмы, уже темно-
фиолетовые.
Что бы ты хотела на ужин, малышка? Мне то
же, что вам, сеньора. А вдруг она не любит арти-
шоков, сказал Мариано. Нет, люблю, сказала малыш-
ка, с маслом и уксусом, только соли поменьше, от
соли щиплет во рту. Они засмеялись, для тебя при-
готовим отдельно. И яйцо всмятку, ты ешь всмятку?
Ем ложечкой, сказала малышка. И соли поменьше,
от соли щиплет во рту, пошутил Мариано. От соли
щиплет во рту, сказала малышка, я своей кукле даю
пюре без соли, сегодня я куклу не взяла, папа очень
спешил, и я не успела. Хорошая будет ночь, поду-
мала вслух Сульма, погляди, какое прозрачное небо
с северной стороны. Да, будет не очень жарко, сказал
Мариано, втаскивая кресла в нижнюю гостиную и
включая лампы по обе стороны большого окна, выхо-
дившего в долину. Так же автоматически он включил
радио. Никсон поедет в Пекин, представляешь, ска-
зал Мариано. Конец света, сказала Сульма, и оба за-
смеялись одновременно. Малышка углубилась в изу-
чение журналов и загибала уголки на страницах с ко-
миксами, словно собираясь их перечитывать.
230
Темнота наступала в запахе аэрозоля — инсек-
тицида, который Мариано распылял в спальне, — ив
благоухании луковиц, которые крошила Сульма, под-
певая радио, передававшему мелодии в стиле «поп».
Среди ужина малышка стала клевать носом над яйцом
всмятку? Мариано и Сульма подшучивали, уговорили
ее доесть яйцо; Мариано уже поставил раскладушку
с надувным матрацем в самом дальнем углу кухни,
так чтобы не мешать ей, если они еще посидят внизу,
слушая пластинки или читая. Малышка доела персик
и согласилась, что ей хочется спать. Ложись, солныш-
ко, сказала Сульма, ты знаешь, если захочется пипи,
поднимайся наверх, мы оставим свет на лестнице.
Малышка поцеловала обоих в щеку, уже совсем сон-
ная, но, перед тем как лечь, выбрала журнал и сунула
под подушку. Фантастический народец, сказал Ма-
риано, какой недосягаемый мир, и подумать только,
он был когда-то открыт и для нас с тобой, и для
всех. Может, он не так уж и отличается от нашего,
сказала Сульма, убиравшая со стола, вот у тебя тоже
пунктики, флакон одеколона слева, «джиллет» справа,
а уж обо мне и говорить нечего. Но ведь это не
пунктики, подумал Мариано, скорее ответ смерти и
небытию — закрепить на месте каждую вещь, каж-
дый отрезок времени, измыслить обряды и способы
преодоления хаоса, полного прорех и пятен. Но вслух
он не говорил ничего такого, потребность говорить с
Сульмой, казалось, все убывала, да и Сульма не
говорила ничего, что могло бы вызвать обмен мне-
ниями. Принеси кофейник, чашки я уже поставила на
каминную полку. Проверь, остался ли сахар в сахар-
нице, в кладовке есть непочатый пакет. Куда девался
штопор, эта бутылка водки с виду недурна, как ты
считаешь? Да, приятный оттенок. Уж раз ты все
равно идешь наверх, захвати сигареты, они на комоде.
Водка и правда хороша. Жарко, тебе не кажется?
231
Да, душновато, окна лучше не открывать, налетят
мотыльки и москиты.
Когда Сульма в первый раз услышала тот звук,
Мариано перебирал стопку пластинок в поисках со-
наты Бетховена, которую этим летом еще не ставил.
Он замер, подняв руку, взглянул на Сульму. Звук
донесся словно бы с каменной лестницы, которая вела
в сад, но в эту пору к ним в дом никто не наведывался,
по вечерам сюда никто никогда не наведывался. Ма-
риано пошел в кухню, оттуда включил фонарь, осве-
щавший ближнюю часть сада, ничего не увидел и
погасил фонарь. Бродячая собака, ищет, чего бы по-
есть, сказала Сульма. Странный звук, похоже на фыр-
канье, сказал Мариано. За окном мелькнуло огромное
белое пятно, Сульма сдавленно вскрикнула, Мариано,
стоявший спиной, обернулся слишком поздно, в окон-
ном стекле отражались только картины да мебель.
Он не успел задать вопрос, фырканье послышалось
за стеной, выходившей на север, вернее, то было
ржание, приглушенное, как крик Сульмы, которая,
закрывая ладонями рот, прижималась к торцовой сте-
не и не сводила глаз с окна. Конь, сказал Мариано,
сам тому не веря, фыркает, как конь, и я слышал
стук копыт, он в саду, мчится галопом. Грива, крас-
ные, словно окровавленные губы: огромная белая го-
лова касалась стекла, конь едва удостоил их взглядом,
белое пятно размылось где-то справа, они снова ус-
лышали стук копыт, внезапно около каменной лест-
ницы стук стих, потом снова послышались ржание,
топот. Но в здешних краях нет лошадей, сказал Ма-
риано, он держал за горлышко бутылку водки, сам
не заметил, как схватил; теперь он снова поставил ее
на диванчик. Хочет войти, сказала Сульма, прижи-
маясь к торцовой стене. Да нет, что за вздор, удрал,
должно быть, с какой-нибудь фермы там, в долине,
и прискакал на свет. Говорю тебе, хочет войти, взбе-
232
сился и хочет войти. Бешенства у лошадей не бывает,
насколько мне известно, сказал Мариано, по-моему,
он ускакал, пойду наверх, посмотрю оттуда. Нет, нет,
останься здесь, мне и сейчас слышно, он на лестнице,
которая ведет на террасу, топчет горшки с цветами,
он вернется, а вдруг разобьет стекло и войдет. Не
болтай ерунды, ничего он не разобьет, сказал Ма-
риано без всякой уверенности, может, если погасим
свет, уберется восвояси. Не знаю, не знаю, сказала
Сульма, она сползла на диванчик, села; послушай,
как ржет, он там, наверху. Они услышали, как копыта
простучали по лестнице вниз, услышали раздраженное
фырканье у самой двери, и Мариано почудилось, что
на дверь как будто нажали с той стороны, по ней
словно поскребли, и Сульма подбежала к нему с ис-
терическим воплем. Он мягко оттолкнул ее, протянул
руку к выключателю; в полутьме (свет горел только
в кухне, где спала малышка) ржание и стук копыт
слышались еще громче, но конь уже отскочил от
двери, слышно было, как он носится по саду. Мариано
сбегал в кухню, выключил свет, даже не взглянув в
тот угол, где уложили малышку, вернулся, обнял ры-
дающую Сульму, погладил по волосам, по щеке, уго-
варивая успокоиться, а то ничего не слышно. Голова
коня потерлась о стекло большого окна, но не очень
сильно, в темноте белое пятно казалось призрачным;
они почувствовали, что конь вглядывается внутрь до-
ма, словно ища чего-то, видеть их он уже не мог и
все-таки оставался на месте, храпя и фыркая, внезап-
но отскакивая то в одну сторону, то в другую. Те-
ло Сульмы обмякло в объятиях Мариано, он помог
ей снова сесть на диванчик, подвинув так, чтобы
она опиралась о спинку. Не шевелись, молчи, сейчас
уйдет, вот увидишь. Хочет войти, сказала Сульма
чуть слышно, знаю, хочет войти, а что, если разобьет
стекло, что будет, если разобьет стекло копытами?
233
Ш-ш, сказал Мариано, замолчи, прошу тебя. Сейчас
войдет, пробормотала Сульма. Хоть бы ружье было,
сказал Мариано, всадил бы ему в череп полдесятка
пуль, сукину сыну. Он уже не здесь, сказала Сульма,
внезапно выпрямившись, он наверху, я слышу, если
увидит дверь на террасе, может войти. Дверь закрыта
на ключ, не бойся, подумай, не будет же он входить
в темноте в дом, где ему не повернуться, не такой
он идиот. Нет, сказала Сульма, он хочет войти, хочет
расплющить нас о стену, я знаю, он хочет войти.
Ш-ш, повторил Мариано, он думал о том же самом,
он мог только ждать, ощущая, как на спине просту-
пает холодный пот. Копыта снова простучали по ка-
менным ступеням, и снова тишина, дальние цикады,
одинокий птичий голос с орешника на вершине холма.
Не зажигая лампы, так как теперь большое окно
пропускало смутный лунный свет, Мариано налил в
рюмку водки и поднес рюмку к губам Сульмы; за-
ставил выпить, хотя губы Сульмы дрожали и водка
лилась ей на блузку; затем сам отпил большой глоток
прямо из горлышка и пошел в кухню взглянуть на
малышку. Сунув руки под подушку, словно придер-
живая свое сокровище, журнал, она спала немыслимо
крепким сном и явно ничего не слышала; казалось,
ее присутствие — только видимость, а из гостиной
доносились рыдания Сульмы, время от времени пре-
рывавшиеся сдавленным хрипом, почти воплем. Он
ускакал, ускакал, сказал Мариано, подсев вплотную
и ласково встряхнув ее, просто напугал, и все. Вер-
нется, сказала Сульма, не сводя глаз с окна. Да нет,
он уже, наверное, далеко, скорей всего отбился от
какого-нибудь табуна из долины. Ни одна лошадь
так себя не ведет, сказала Сульма, ни одна лошадь
не будет ломиться в дом. Странно, согласен, сказал
Мариано, все же давай посмотрим, что в саду, фо-
нарь у меня есть. Но Сульма плотней прижалась
234
к стене, еще чего, открыть дверь, выйти, а под де-
ревьями, может, затаился белый призрак, готовый к
прыжку. Послушай, нужно же удостовериться, что
конь исчез, не то мы оба нынче ночью глаз не сомк-
нем, сказал Мариано. Выждем еще немного, а ты тем
временем ляжешь, и я дам тебе твой транквилизатор,
двойную дозу, бедняжка, заслужила, и как еще.
В конце концов Сульма безвольно согласилась;
не зажигая света, они пошли по лестнице, и Мариано
повел рукою, показывая на спящую малышку, но
Сульма еле на нее взглянула, по лестнице поднима-
лась спотыкаясь, у входа в спальню Мариано должен
был подхватить ее, потому что она чуть не ударилась
о косяк. Из окна, которое находилось над навесом
террасы, они поглядели на каменную лестницу, на
самую высокую часть сада. Видишь, ускакал, сказал
Мариано, взбивая подушку Сульмы, которая разде-
валась машинально, не сводя глаз с окна. Он дал ей
капель, протер ей шею и руки одеколоном, мягко
прикрыл простыней до плеч; Сульма закрыла глаза,
ее била дрожь. Он вытер ей щеки, переждал немного,
спустился за фонарем; с незажженным фонарем в
одной руке и топором в другой он потихоньку при-
открыл дверь гостиной и вышел на нижнюю террасу,
откуда мог оглядеть всю ту часть сада, которая вы-
ходила на восток; ночь была похожа на все такие
же летние ночи, вдали трещали цикады, мерно ква-
кала лягушка, словно выплескивая по две капельки
зараз. Фонарь зажигать не понадобилось, Мариано
и так разглядел затоптанный куст сирени, огромные
следы копыт на клумбе с фиалками, цветочный гор-
шок, скатившийся к подножию лестницы; стало быть,
не примерещилось, тем лучше; завтра они с Фло-
ренсио съездят в долину, наведут справки на фермах,
его так просто не запугаешь. Прежде чем вернуться,
он поставил на место цветочный горшок, подошел
235
к ближайшим деревьям, долго слушал цикад и ля-
гушку; когда он поглядел на дом, Сульма стояла у
окна спальни, обнаженная и неподвижная.
Малышка не шевельнулась, Мариано бесшумно
поднялся в спальню, стал рядом с Сульмой, заку-
рил. Вот видишь, он ускакал, можем спать спокой-
но, завтра посмотрим. Он полегоньку довел ее до
постели, разделся, лег навзничь, докуривая сигаре-
ту. Спи спокойно, все в порядке, бессмысленный
испуг и больше ничего. Погладил ей волосы, пальцы
скользнули к плечу, коснулись груди. Сульма повер-
нулась на бок, спиной к нему, не сказав ни слова;
и это было точно так же, как в другие летние ночи.
Уснуть было не просто, но Мариано уснул вне-
запно, едва только потушил окурок; окно осталось
незакрытым, наверняка налетит мошкара, но тут же
он погрузился в сон без сновидений, в полное небы-
тие, из которого его в какой-то миг вывело ощущение
невыразимого ужаса, пальцы Сульмы сдавили ему
плечо, она дышала прерывисто. Почти не сознавая,
что происходит, он уже вслушивался в ночь, в абсо-
лютную тишину, размеченную цикадами. Спи, Суль-
ма, ничего нет, тебе приснилось. Он пытался угово-
рить ее, заставить снова лечь, пусть спиною к нему;
но она уже успела отдернуть руку и сидела, вся на-
прягшись и пристально глядя на закрытую дверь. Он
встал в тот же миг, что и Сульма, но не смог помешать
ей открыть дверь и вышел вместе с нею на лестницу,
смутно подумывая, а не лучше ли надавать ей поще-
чин, силой уволочь в кровать, преодолеть наконец эту
окаменелую отчужденность. Посреди лестницы Суль-
ма остановилась, схватилась за поручень. Знаешь,
зачем здесь малышка? Голосом, который еще был
весь во власти страшного сна. Малышка? Еще две
ступеньки, уже на повороте к кухне, Сульма, прошу
тебя. И надтреснутым голосом, почти фальцетом, она
236
здесь, чтобы впустить его, говорю тебе, она его впус-
тит. Сульма, не заставляй меня вести себя по-идиот-
ски. И торжествующим голосом, тоном выше, гляди,
да гляди же, если не веришь, кровать пуста, журнал
на полу. Мариано оттолкнул Сульму назад, подскочил
к выключателю. Малышка глядела на них, розовая
пижамка выделялась на фоне двери, ведущей в гос-
тиную, личико было сонное. Что ты делаешь, почему
встала в такое время, сказал Мариано, обматывая
себе бедра кухонным полотенцем. Малышка глядела
на обнаженную Сульму, то ли не проснувшись, то ли
застыдившись; казалось, она больше всего хочет вер-
нуться в постель и вот-вот заплачет. Я встала, чтобы
сделать пипи, сказала она. И вышла в сад, когда мы
тебе сказали, чтобы ты, когда захочется, поднялась
наверх, в уборную. Малышка захныкала, руки забавно
ерзали в кармашках пижамы. Ничего страшного, ло-
жись, сказал Мариано, погладив ее по голове. Он
укрыл ее, сунул под подушку журнал; малышка по-
вернулась лицом к стене, положив палец в рот, словно
чтобы утешиться. Пошли наверх, сказал Мариано,
видишь, ничего не происходит, не стой тут как по-
терянная. Сульма сделала шаг к двери в гостиную,
еще шаг, но Мариано преградил ей путь, ну хватит,
какого дьявола. Но ты не замечаешь, она же открыла
ему дверь, сказала Сульма все тем же чужим голосом.
Не болтай глупостей, Сульма. Пойди сам посмотри,
права я или нет, или пусти меня. Пальцы Мариано
впились ей в предплечье, Сульма дрожала всем телом.
Немедленно наверх, он подтолкнул ее к лестнице,
мимоходом поглядев на малышку; та не пошевелилась,
наверное, уже спала. На первой ступеньке Сульма
вскрикнула и попробовала вывернуться, но лестница
была узкая, и Мариано подталкивал ее до самой пло-
щадки, потом впихнул в спальню и запер за собою
дверь. Она его впустит, повторяла Сульма, дверь
237
открыта, и он войдет. Ложись, сказал Мариано. Го-
ворю тебе, дверь открыта. Плевать, сказал Мариано,
пускай входит, если хочет, теперь мне плевать, войдет
он или не войдет. Он перехватил руки Сульмы, пы-
тавшейся высвободиться, подтолкнул к кровати, они
упали вместе, Сульма рыдала, упрашивала, но не мог-
ла шевельнуться под тяжестью тела, прижимавшегося
к ней все плотнее, вынуждавшего ее подчиниться же-
ланию, которое он вышептывал, притиснув губы к ее
губам, самыми грубыми словами, не замечая ее слез.
Не хочу, не хочу, никогда больше, не хочу, не хочу,
но было поздно, ее сила и гордость уступили этой
давящей тяжести, возвращавшей ее в невозвратимое
прошлое, когда лето было просто летом без писем и
без коней. В какой-то миг — начало светлеть —
Мариано молча оделся, спустился в кухню; малышка
спала, сунув палец в рот, дверь в гостиную была
открыта. Сульма оказалась права, малышка открыла
дверь, но конь в дом не вошел. А может, и вошел,
подумал он, закуривая первую сигарету и глядя на
синюю гряду холмов, может, и тут Сульма оказалась
права и конь вошел в дом, но как узнать, если они
не расслышали, если все в порядке и часы, как по-
ложено, размеряют своим тиканьем утро, и после того,
как Флоренсио заедет за малышкой около двенадцати,
возможно, появится почтальон, издалека возвещаю-
щий о своем появлении свистом, и почтальон оставит
на столике в саду письма, которые он или Сульма
возьмут, не сказав ни слова, а после паузы начнут
мирно обсуждать, что приготовить на обед.
ШЕЯ ЧЕРНОГО КОТЕНКА
Вообще это было не в первый раз, но раньше
начинал всегда Лучо: когда вагон толкало, он словно
по рассеянности опускал свою руку на руку пригля-
нувшейся блондинки или рыженькой и ждал реакции,
может быть зацепки; на мгновение маленькая руч-
ка оказывалась в плену, и к Лучо оборачивалось
раздраженное или презрительное (это зависело от
многого) лицо; иногда его ждала удача, все сходило
тихо, незаметно, и понемногу они втягивались в игру,
как втягивались в нее станции, мелькавшие за ва-
гонным окошком, но в тот вечер все случилось не
так: во-первых, было очень холодно, Лучо промерз,
снег густо запорошил волосы и, тая в тепле, холод-
ными каплями стекал за ворот; спустившись в метро
на улице Бак, без особых мыслей в голове, со всех
сторон стиснутый толпой, он предвкушал тепло на-
топленной комнаты, коньяк и как он будет читать
газету, а потом, с половины восьмого до девяти,
усядется за немецкий, все как обычно, вот только
эта маленькая рука в черной перчатке, обхватив-
шая поручень, потерявшаяся среди других рук, лок-
тей и рукавов, — рука в маленькой черной перчат-
ке, ухватившаяся за металлический поручень рядом
с его мокрой коричневой перчаткой, крепко сжавшей
239
поручень, чтобы не упасть на женщину с пакетами
и хнычущей малышкой, — и вдруг он почувствовал,
как один из пальчиков карабкается, словно пытаясь
оседлать, по его перчатке, мелькнул кроликовый по-
тертый рукав; мулатка, показавшаяся ему очень мо-
лодой, стояла, опустив глаза, будто ничего не про-
исходит; вагон качнуло, слитно качнулась людская
масса, и Лучо подумал, что это отступление от пра-
вил даже забавно, он не убрал руки и вообще никак
не отреагировал, решив, что это по рассеянности,
что девушка просто задумалась и не замечает, как
маленькая всадница взобралась верхом на мокрую,
послушную лошадь. Он пожалел, что из-за тесноты
даже нельзя достать газету, просмотреть заголовки,
в которых наверняка говорится о Бьяфре, об Из-
раиле, о студенческих волнениях в Ла-Плате, но
газета лежала в правом кармане, и, чтоб достать ее,
ему пришлось бы отпустить поручень, а тогда не
устоять на повороте, нет, лучше уж держаться по-
крепче и освободить хоть немного места между паль-
то и пакетами для малышки, а то она совсем скисла,
и мать говорит с ней противным тоном налогового
инспектора.
На мулатку он почти не смотрел. Ему предста-
вилась копна пышных волос под капюшоном пальто,
и он неодобрительно подумал, что странно — в ва-
гоне жара, уж можно было бы откинуть капюшон,
а пальчик между тем опять ластился к его перчат-
ке, сначала один, а за ним другой вскарабкались
на влажный лошадиный хребет. На повороте перед
Парнас-Бьенвеню девушку качнуло, она прижалась
к Лучо, ее рука соскользнула с уже оседланной было
лошади, снова ухватившись за поручень, такая ма-
ленькая и глупая рядом с большой лошадью, которая
теперь, естественно, тыкала ее затянутой в перчатку
мордой, прося, чтобы ее пощекотали, погладили, не
240
слишком назойливо, скорее в шутку, по-прежнему
отстраненная и мокрая. Девушка вздрогнула, будто
проснулась (впрочем, и в ее рассеянности до этого
тоже было что-то сонно-оцепенелое), и слегка ото-
двинула руку, глядя на Лучо из темной ниши ка-
пюшона, а затем внимательно посмотрела на свою
руку, словно была с ней не согласна или словно
делая ей выговор за нарушение правил хорошего
тона. На Монпарнас-Бьенвеню сошло много народа,
и Лучо вполне мог бы достать газету, но вместо
этого он с несколько насмешливым вниманием про-
должал наблюдать за поведением маленькой руки в
перчатке, не глядя на девушку, которая снова опус-
тила глаза, и туфли ее теперь были видны внизу,
на грязном полу; женщина с хныкающей малыш-
кой незаметно исчезла вместе со многими, сошед-
шими на Фальгьер. Тронулись, вагон дернуло, и обе
перчатки, черная и коричневая, судорожно схвати-
лись за поручень, каждая вполне сама по себе, но,
когда поезд остановился на станции Пастера, паль-
цы Лучо отыскали черную знакомку, которая уже
не отодвинулась, как в первый раз, а, наоборот,
безвольно расслабилась, словно став еще нежнее и
меньше под тяжестью сначала двух, потом трех паль-
цев, — и вот уже вся ладонь медленно и ласково
завладела ею, сжимая не слишком крепко, настой-
чивая, но не категоричная, и, когда двери откры-
лись на станции Волонтэр и вагон был уже почти
пустым, девушка тихонько обернулась к Лучо, не
поднимая глаз, словно глядела на него, спрятавшись
в перчатке, накрытой его ладонью, а когда наконец
взглянула — обоих здорово тряхнуло в этот момент
на перегоне от Волонтэр до Вожирар, — то взгляд
ее больших, затененных капюшоном глаз был вы-
жидательным, пристальным и серьезным, без наме-
ка на улыбку или упрек, одно лишь бесконечное
241
ожидание сквозило в нем, и Лучо это смутно не
понравилось.
— Вот так всегда, — сказала девушка. -— Ни-
чего не могу с ними поделать.
— Ага, —- сказал Лучо, готовый начать игру, но
почему-то чувствуя, что она будет невеселой, что это
и не игра вовсе, хотя ничем иным это быть не могло,
даже подумать нелепо, чтобы это могло быть чем-то
иным.
— Ничего, — повторила девушка. — То ли не
понимают, то ли не хотят, попробуй разбери, но
ничего с ними не поделать.
Казалось, она говорит, обращаясь к своей затя-
нутой в перчатку руке, глядя сквозь Лучо, она го-
ворила, обращаясь к маленькой черной перчатке, поч-
ти невидной под укрывшей ее тяжелой коричневой
ладонью.
— Со мной та же история, — сказал Лучо. —
Совершенно неисправимы.
— Нет, это другое, — ответила девушка.
— Поверьте, вы же сами видели.
— Не о чем тут говорить, — понурилась девуш-
ка. — Простите, это я во всем виновата.
Конечно, это была игра, но вот только почему
ему было так невесело, почему он чувствовал, что
это не игра вовсе, хотя ничем иным это не могло
быть, даже подумать нелепо, чтобы это могло быть
чем-то иным.
— Нет, пусть уж они будут виноваты, — ска-
зал Лучо, отодвигая руку, чтобы подчеркнуть слово
«они», чтобы заклеймить обхвативших поручень пре-
ступниц, молчаливых, затянутых в кожу, притаив-
шихся на поручне.
— Это совсем не то, —- сказала девушка. — Вам
только кажется, но это совсем не то.
— Правильно, всегда кто-то начинает первым.
242
— Да, всегда. Кто-то.
Это была игра, и оставалось лишь подчиниться
правилам и стараться не думать, что это может быть
чем-то другим, какой-то безнадежной правдой. К
чему выставляться чудаком — лучше уж продол-
жать, если оно само так складывается.
— Вы правы, — сказал он. — Надо принять
меры, запретить им, наконец.
— Не помогает, — ответила девушка.
— Верно, стоит зазеваться — и результат на-
лицо.
— Да, — сказала она, — хоть вы и шутите.
— Нет, нет, я серьезно, как и вы. Посмотрите-ка
на них.
Коричневая перчатка легонько коснулась малень-
кой, черной, которая притихла на поручне, обняла ее
одним пальцем за талию, потом отпустила и, отъехав
на другой конец, выжидательно поглядела в ее сто-
рону. Девушка еще больше потупилась, и Лучо снова
подумал: отчего все так невесело, когда игра в самом
разгаре.
— Если бы вы говорили серьезно, — сказала
девушка, впрочем, обращаясь не к нему и даже не
к опустевшему пространству вагона. — Если бы вы
говорили серьезно, как было бы хорошо.
— Я серьезно, — сказал Лучо, — ведь им прав-
да не запретишь.
Она взглянула на него в упор, резко, как бы
очнувшись; поезд подходил к площади Конвента.
— Люди не понимают, — сказала девушка. —
Все мужчины сразу думают, что...
«Довольно вульгарно, — подумал Лучо, — к то-
му же надо было спешить — оставалось только три
остановки».
— А женщины и того хуже, — продолжала де-
вушка. — У меня уже были случаи, хоть я и слежу
243
за ними, как только сажусь в метро, все время,
но — сами видели.
— Логично, — согласился Лучо. — Человек
ведь в любой момент может отвлечься, ну они и
пользуются.
— У вас, может, и так, — ответила девушка, —
но это не то. Простите, это я виновата, мне выходить
на Корентэн Сельтон.
— Конечно, виноваты, — насмешливо сказал
Лучо. — Мне надо было выйти еще на Вожирар,
из-за вас я проехал две остановки.
На повороте их прижало к двери, и руки, со-
скользнув, соединились на конце поручня. Девушка
еще что-то говорила, нелепо извиняясь, и Лучо по-
чувствовал, как ее пальцы снова цепко карабкаются
по его руке. А когда она резко отдернула руку,
сконфуженно пробормотав что-то на прощание, ему
оставалось одно — выйти вслед за ней и пойти
рядом по перрону, нащупывая маленькую кисть, бес-
цельно, потерянно болтавшуюся внутри рукава.
— Нет, — сказала девушка. — Прошу вас, не
надо. Отпустите, я пойду одна.
— Согласен, — сказал Лучо, не выпуская ее
руки. — Но мне не хотелось бы отпускать вас од-
ну сейчас. Будь у нас побольше времени там, в
метро...
— Зачем? Какая разница — много времени или
мало?
— Может быть, нам вместе удалось бы что-ни-
будь придумать? То есть что-нибудь, чтобы с ними
справиться.
— Но вы не понимаете. Вы думаете...
— Откуда вы знаете, что я думаю, — с досто-
инством произнес Лучо. — Откуда вы знаете, какой
кофе подают в кафе на углу и есть ли на углу кафе,
я-то этого района почти не знаю.
244
— Кафе есть, — сказала девушка, — только
плохое.
— Ну вот вы и улыбнулись, не отпирайтесь.
— Улыбнулась, только все равно кафе плохое.
— В любом случае на углу есть кафе.
— Да, — в этот раз она действительно взглянула
на Лучо с улыбкой, — кафе есть, но кофе в нем
плохой, и вы думаете...
— Я ничего не думаю, — ответил он, и, черт
побери, это была правда.
— Спасибо, — сказала девушка. Невероятно,
немыслимо, однако она сказала «спасибо». Она тя-
жело дышала, будто поднимаясь по крутой лестнице,
и Лучо показалось, что она дрожит, но снова ма-
ленькая нежная беззащитная податливая безответная
рука в черной перчатке, эта рука снова ожила в его
ладони, и пальцы ее то сжимались, то разжимались,
копошились, резвились и заигрывали. Им было хо-
рошо, тепло, приятно, и они ластились, маленькие
черные пальчики: один, другой, третий, четвертый,
пятый, палец льнул к пальцу, перчатка к перчатке,
черное к коричневому, палец обвивал палец первый
и третий, второй и четвертый. Вся эта эквилибрис-
тика творилась сейчас там, внизу, где-то у его ко-
леней, и ничего нельзя было сделать, и непонятно
даже — приятно это ему или нет, но сделать ничего
было нельзя, это происходило само, и вовсе не Лучо
играл сейчас с маленькой ручкой, обвивавшей его
пальцы, копошившейся в его ладони, но ни при чем,
казалось, была и девушка, которая задыхалась, слов-
но взобравшись наконец на верх лестницы, и под-
ставляла лицо летевшей с неба измороси, как будто
хотела смыть следы жаркого, спертого воздуха под-
земки.
— Я живу вон там, — сказала она, указывая на
одно из окон в верхнем этаже одного из многих,
245
неотличимых друг от друга зданий, протянувшихся
по другой стороне улицы.
— Ага, — откликнулся Лучо, и теперь уже его
пальцы медленно сомкнулись вокруг ее запястья, как
вокруг шеи черного котенка.
В комнате, довольно большой, было очень жарко,
стояла азалия, торшер, рядом — пластинки Нины
Саймон и неприбранная постель, которую девушка,
смущенно извиняясь, тут же бросилась застилать.
Лучо помог ей достать чашки и ложки, и, сварив
крепкий сладкий кофе, они устроились за столиком
у окна, представились: Дина, Лучо. Довольная, слов-
но сбросив с себя какую-то тяжесть, Дина болтала
о Мартинике, о Нине Саймон и временами казалась
совсем девочкой в своем гладком красно-коричневом
платье, мини-юбка ей тоже шла, работала она в но-
тариальной конторе, конечно, неприятно, когда нога
все время подворачивается, но зато как здорово —
кататься на лыжах в феврале в Верхней Савойе.
Несколько раз она задерживала на нем взгляд, на-
чиная говорить таким же тоном, как в метро, держась
за поручень, но Лучо отшучивался, он решил не
поддаваться, сколько бы она на него ни смотрела,
хотя и допускал, что Дина, быть может, страдает и
лучше покончить комедию разом, пока все не стало
слишком серьезно. И когда в очередной раз, нагнув-
шись, чтобы налить ему в чашку кипятка, Дина снова
залепетала что-то о своей вине, что она не виновата,
что с ней это случается не часто, что он сам видит,
как все по-другому теперь, кофе и все, и никако-
го неприличия, — Лучо понял, хотя непонятно, что
именно, но он вдруг понял, и все изменилось, пере-
неслось в другой мир, снова возник невидимый по-
ручень, игра перестала быть игрой, и какая там, к
черту, подвернутая нога, какие лыжи, когда Дина
опять говорила тем же голосом, и он не прерывал
246
ее, не старался увести разговор в сторону, предоста-
вив ей полную свободу, внутренне ободряя ее, веря,
несмотря на абсурдность этой веры, быть может,
только потому, что это была Дина, со своим печаль-
ным личиком, своей маленькой грудью, без всякого
намека на пышные тропические формы, просто по-
тому, что это была Дина.
— Лучше бы меня запереть, — сказала Дина
серьезно, словно излагая одну из возможных точек
зрения. — Нельзя так жить дальше, поймите, это
может случиться в любой момент, хорошо, если по-
падется такой, как вы, а иначе...
— Что иначе?
— Ругаются, щиплют, пойдем ко мне, крошка,
зачем терять время. Ну и...
— Что, ну и? Ну и что дальше, Дина?
— Я думала, вы поняли, — хмуро ответила Ди-
на. — Я ведь сказала, лучше меня запереть.
— Ерунда. Но я сначала...
— Знаю, знаю... Конечно, сначала. Именно сна-
чала все и ошибаются, естественно. Это так естест-
венно. И запереть меня — тоже естественно.
— Нет, Дина.
— Да, черт возьми. Извините. Но это так. Все
лучше, чем то, что есть. И столько раз. Маньячка,
шлюшка, маленькая сучка. Нет, так было бы намного
лучше. Или взять вот так, самой, и отрубить их
тесаком. Только тесака нет, — закончила Дина с
улыбкой, как бы снова извиняясь, такая нелепая,
согнувшаяся в кресле, усталая, потерянная, короткая
юбочка совсем задралась, отрешенно глядящая, как
руки берут чашку, насыпают кофе, послушные при-
творщицы, домовитые шлюшки, маньячки столько-
столько раз.
— Не говорите ерунды, — повторил Лучо, вко-
нец запутавшись в сложной смеси чувств — желания,
247
недоверия, сострадания. — Я понимаю, это ненор-
мально, надо найти причину, надо. Но в любом
случае, зачем эти крайности. Я имею в виду тесак,
запереть.
— Кто знает, — сказала Дина. —- Может, край-
ности и нужны. Может, лучше всего дойти до черты,
и там — выход.
— Что значит до черты? — устало спросил Лу-
чо. — И какой, собственно, выход?
-— Не знаю, ничего не знаю. Только боюсь. Я
тоже, наверно, задергалась, если бы мне такое рас-
сказали, но есть дни, когда... Да, есть дни. И ночи.
— Ага, — сказал Лучо, поднося спичку к си-
гарете. — Ведь что ночь, что день — какая раз-
ница.
- Да.
— А когда вы одна?
— И когда одна.
— Ага, значит, и когда одна.
— Поймите, я имею в виду, что...
— Ладно, — сказал Лучо, отхлебывая кофе. —
Очень хороший кофе, горячий. То, что нужно в та-
кой день.
— Спасибо, — просто ответила Дина, и Лучо
понял, что она вовсе не собиралась его благодарить,
просто хотела, чтобы он понял, что она довольна
этой минутной передышкой, тем, что призрак поручня
наконец исчез.
— И потом, это не было неприятно, — сказала
Дина, словно угадав его мысли. — Можете мне не
верить, но в первый раз это не было неприятно.
— Что — в первый раз?
— Не было неприятно.
— А то, что они снова?..
— Да, то, что они снова и что это не было
неприятно.
248
— А полиция не приставала? — спросил Лучо,
опуская чашку медленным, выверенным движением,
так, чтобы поставить ее точно в центр блюдечка. Да
это, пожалуй, заразно...
— Нет, никогда. Наоборот... Есть вещи похуже.
Я ведь вам уже говорила, что многие думают, будто
я специально, и начинают, ну как вы. Или набра-
сываются, ругаются, особенно женщины, тогда при-
ходится сходить на ближайшей станции, а если в
магазине или в кафе — просто бежать.
— Не плачь, — сказал Лучо. — Слезами тут не
поможешь.
— Я не нарочно. Но никто еще не говорил со
мной так, с тех пор... Никто мне не верит, не может
поверить, да и вы не верите, просто вы добрый и
не хотите сделать мне плохо.
— Теперь верю, — сказал Лучо. — Хотя еще
пару минут назад я был как другие. И все же лучше
уж смеяться, чем плакать.
— Я понимаю, — сказала Дина, закрывая гла-
за. — Я понимаю, что не поможет. И вы не помо-
жете, хоть и говорите, что верите. Слишком все
глупо.
— А к врачу ходила?
— Ходила. Ты же знаешь: попейте успокоитель-
ное, чаще гуляйте. Несколько дней удается себя об-
манывать, а потом...
— Понятно, — сказал Лучо, протягивая ей си-
гареты. — Погоди. Ну-ка посмотрим, как они себя
поведут.
Дина взяла сигарету большим и указательным
пальцами, а безымянный и мизинец уже переплелись
с пальцами Лучо, который, вытянув руку, внима-
тельно наблюдал за тем, что происходит. Он положил
сигарету, и его рука накрыла маленькую смуглую
руку, слегка сжала ее, начала медленно поглаживать
249
и наконец отпустила, и рука Дины дрожа повисла в
воздухе; сигарета упала в кофе. Дина согнулась, за-
крыв лицо руками, неудержимо всхлипывая.
— Ну, пожалуйста, — сказал Лучо, беря чаш-
ку. — Пожалуйста, не надо. Не плачь так, это не-
лепо.
— Я не нарочно. Плакать глупо, но ты же ви-
дишь.
— Глотни еще кофе, поможет, он еще горячий.
А себе я сделаю. Погоди, только помою чашку.
— Нет, дай, я сама.
Оба встали одновременно и оказались друг на-
против друга у края стола. Лучо поставил грязную
чашку на стол; руки обоих безвольно повисли; губы
чуть соприкоснулись; Лучо смотрел на девушку в
упор, глаза Дины с мокрыми от слез ресницами были
закрыты.
— Может быть, — прошептал Лучо, — это как
раз и нужно, это единственное, что мы можем, и
потом...
— Нет, нет, пожалуйста, — сказала Дина, по-
прежнему не двигаясь и не открывая глаз. — Ты не
знаешь, что... Нет, лучше не надо, не надо...
Лучо обнял ее за плечи, медленно привлек к
себе, он чувствовал ее горячее дыхание, запах табака,
кофе и смуглой кожи. Потом поцеловал в губы,
глубоко, коснулся кончиком языка ее зубов, ее язы-
ка; тело Дины обмякло, а ведь всего сорок минут
назад ее рука ласково и боязливо искала его руку
на поручне в метро, сорок минут — маленькая чер-
ная перчатка поверх коричневой. Она почти не со-
противлялась, твердя «нет, не надо», в этих словах
ощущалось как бы предостережение, но — напере-
кор — все в ней, в нем, в них обоих тянулось
навстречу, пальцы Дины медленно поднимались по
его спине, ее волосы терлись о его губы, нос, глаза,
250
и уже не было ни слов, ни предостережений, один
только ее бессловесный запах, голубое покрывало,
послушные пальцы расстегивали одежду, скидывали
ее, повинуясь молчаливым приказам своих хозяев,
гладкая кожа на груди, между ног, ладони, ласко-
вые и жадные, как губы, все теснее колени, животы,
просьба шепотом, упругое сопротивление тяжести,
падение и мгновенное — от губ к пальцам, от паль-
цев к паху — смещение сладостной точки, выплеск
горячей пены, в которую обратились их слившиеся
тела, игра началась. Когда они закурили в темноте
(Лучо хотел выключить свет, но лампа упала и звуч-
но разбилась, Дина вскочила в ужасе, говоря, что
она не переносит темноты, что надо зажечь хотя бы
свечку и спуститься купить новую лампочку, но он
снова обнял ее, почти невидимую, и они курили,
видя друг друга только при свете затяжек, и опять
целовались), за окном упрямо моросил дождь, го-
рячий воздух комнаты обнимал их расслабленные
голые тела, легко соприкасавшиеся то губами, то
коленями. Это была одна бесконечно растянувшаяся
ласка, пальцы быстро и зряче касались влажной ко-
жи, и в пахучей темноте не умолкал односложный,
тягучий шепот. В какой-то момент снова зазвуча-
ли вопросительные нотки, подозрения, притаившиеся
было в темных углах и под кроватью, но когда Лучо
захотел спросить, она упала на него всем своим
маленьким потным телом и начала быстро и часто
целовать, покусывая, и только намного позже, когда
они снова закурили, сказала, что живет одна, что
все ее быстро бросали, что только и есть — дом
и работа, что ничего не помогает и надо зажечь
свет, что никто никогда ее не любил, — да еще
болезнь, и все это так, словно на самом деле ей это
не важно или, наоборот, слишком важно, чтобы по-
лагаться на слова, или как будто, кроме этой ночи,
251
ничего не будет и можно не вдаваться в объяснения,
ведь там, в метро, было только начало, и, главное,
надо зажечь свет.
— Где-то должна быть свечка, — монотонно по-
вторяла она, уклоняясь от его ласк. — Уже поздно,
лампочку все равно не купить. Дай, я поищу, она
должна быть в ящике. Дай спички. В темноте плохо.
Дай СПИЧКИ.
— Подожди, не зажигай, — сказал Лучо. —
Так хорошо, когда ничего не видно.
— Плохо. То есть хорошо, но понимаешь, по-
нимаешь, иногда...
— Ну я прошу, — сказал Лучо, шаря рукой по
полу в поисках сигарет, — давай все забудем... Зачем
начинать снова? Ведь нам и так хорошо.
— Пусти, я поищу свечку, — повторила Дина.
— Если уж так хочешь, ищи. — Лучо протянул
ей спички. Огонек вспыхнул, заколыхался в спертом
воздухе, осветив тело, почти такое же темное, как
сама темнота, блестящие глаза и ногти, погас, снова
чиркнула спичка, погасла, снова — и огонек мет-
нулся в глубь комнаты, темнота и быстрый топот
босых ног, обнаженное тело с размаху, задыхаясь,
навалилось на Лучо, больно ударив ключицу. Он
крепко обнял ее и стал целовать, не понимая, что
так могло напугать ее, шепча слова утешения, уло-
жил ее рядом, лег сверху, ласково гладя, хотя же-
лания не было, а только глубокая усталость, проник
в нее, она напряглась, а потом раскрылась и вот,
вот так, так, да, так, и снова мягкая волна выбросила
их на берег, и они лежали на спине, отдыхая, глядя
в черное ничто, слушая дождливый пульс ночи —
огромного чрева, укрывшего их от страхов, от на-
вязчивых поручней, разбитых лампочек и спичек,
которые Дина никак не могла удержать в пальцах,
она свесилась с кровати и жгла спичку за спичкой,
252
обжигаясь, ведь темнота искажает пропорции и че-
ловек делается неуклюжим, как маленький ребенок,
вспыхнула новая спичка, но пальцы, перебирая по-
крабьи, уже гасили огонек, боль ожога, Дина по-
пробовала зажечь последнюю — другой рукой, но
вышло еще хуже, и она ничего не могла объяснить
Лучо, который, чувствуя, как им овладевает смутный
страх, сидел, держа в пальцах незажженную сырую
сигарету.
— Но пойми, они не хотят, опять.
— Что опять?
— Это.
— Что опять?
— Ерунда, надо найти свечку.
— Я найду, дай спички.
— Они упали там, в углу.
— Успокойся, погоди.
— Нет, не надо, пожалуйста. Пусти, я найду.
— Давай вместе, лучше вместе.
— Нет, пусти, я найду сам, скажи, где у тебя
эта чертова свечка.
— Там, на полке, но сначала зажги спичку.
— Ничего не видно, пусти.
Осторожно отстранить, разжать обхватившие его
руки, медленно спуститься с кровати. Когда цепкая
маленькая пятерня впилась в его член, он вскрикнул
больше от неожиданности, чем от боли, и, разжав
пальцы — Дина лежала навзничь и всхлипывала, —
отшвырнул ее к стене. Она звала его, просила, чтобы
он вернулся, лег рядом, что она больше не будет,
что это он виноват, упрямый. Двинувшись в темноте
туда, где, ему казалось, был угол, он наткнулся на
что-то, кажется стол, нагнулся и стал шарить по
полу, ища спички, — вот, но что-то она была слиш-
ком длинная, может зубочистка, и коробка не было,
руки его шарили по старому ковру; встав на колени,
253
он заполз под стол; спичка, другая, но коробка так
и не было; здесь, у пола, казалось еще темнее, тя-
желый запах давно непроветриваемой комнаты. Слов-
но острые крючья полоснули его по спине и теперь
карабкались выше, к шее, к волосам, он вскочил,
оттолкнув Дину, она бросалась на него, крича что-то
про свет на лестнице, надо открыть входную дверь,
ну конечно, как же они раньше не додумались.
— А где дверь?
— Вон там.
— Не может быть, там же стол у окна.
— Я же говорю — там.
— Вот и иди, раз знаешь.
— Давай вместе, я не хочу сейчас оставаться
одна.
— Ты мне делаешь больно, не могу, говорю же,
что не могу, отпусти, или я ударю, нет, нет, гово-
рю — отпусти.
Он изо всех сил оттолкнул ее, темнота, преры-
вистое дыхание совсем рядом; вытянув руки, он дви-
нулся к стене, соображая, где может быть дверь;
рука наткнулась на что-то горячее, отпрянувшее с
криком, но другая успела схватить Дину за горло,
сжимая его, как руку в перчатке, как шею черного
котенка, мгновенная боль ожгла щеку и губы, задев
веко; он отшатнулся, пытаясь стряхнуть ее с себя,
упал навзничь на ковер, отполз в сторону, уже зная,
что сейчас произойдет. Горячий вихрь пронесся над
ним, ногти полосовали живот и грудь. Я же говорила,
говорила, что так нельзя, чтобы ты зажег свечку,
ищи дверь, скорее ищи дверь.
Голос, захлебываясь, повис в темноте, всхлипы
душили его; Лучо, ползая по полу, наткнулся на
дверь, нащупал косяк, рука поползла вверх — за-
мок, холодный воздух лестницы коснулся кровото-
чащих губ, все так же на ощупь он попытался найти
254
выключатель, сзади раздалось мягкое быстрое шле-
панье босых ступней, пронзительный вскрик — это
Дина ударилась о дверь, открытая створка, наверное,
рассекла лицо, причем дверь захлопнулась именно в
тот момент, когда он поворачивал выключатель. Со-
сед, следивший из двери напротив, увидел Лучо,
сдавленно вскрикнул и нырнул обратно, защелкали
засовы, Лучо, голый, чертыхнулся, провел рукой по
горящему, окровавленному лицу, лицо горело, а на
лестнице было холодно, очень холодно, чьи-то шаги
торопливо поднимались снизу.
— Открой, открой сейчас же, бога ради открой,
я включил свет, открой, я включил свет.
За дверью — выжидательная тишина, старуха в
лиловом, наспех накинутом халате, в упор глядела
на него снизу, взвизгнула: «Бесстыжий, в такое вре-
мя, развратник, полиция, все вы такие, мадам Роже,
мадам Роже!» «Не откроет, — подумал Лучо, са-
дясь на нижнюю ступеньку и вытирая кровь с губ,
с век, — наверное, потеряла сознание, лежит на полу
под дверью, нет, не откроет, вечно одно и то же,
господи, как холодно». Он начал стучать в дверь,
а из квартиры напротив уже доносились всполошен-
ные голоса, старуха шаркала вниз по лестнице, при-
зывая мадам Роже, проснулись нижние этажи, не-
ясный шум. «Что, что случилось?» Он на мгновение
перестал стучать, прислушался — голый, весь в кро-
ви, вид безумный.
— Мадам Роже, Дина, открой, теперь не важно,
что всегда было так, только открой, у нас ведь все
было по-другому, Дина, у нас получалось вместе.
Почему ты там, в темноте, лежишь одна на полу,
что я тебе сделал, ведь я не виноват, что ты уда-
рилась? Мадам Роже, открой — и мы что-ни-
будь придумаем, ты же сама видела, как хорошо
все шло, зажжем свет и подумаем вместе. Почему
255
ты не хочешь открыть? Ты плачешь, мяукаешь, как
поранившаяся кошка, я слышу, слышу, слышу, ма-
дам Роже, слышу, как подъехала полиция. А ты,
старый ублюдок, что ты смотришь на меня в щелку,
открой, Дина, мы еще успеем найти свечку, вымо-
емся, мне холодно, Дина, вон идут с одеялом, ко-
нечно, все правильно — голого человека надо за-
вернуть в одеяло, мне придется сказать, что ты ле-
жишь там, на полу, чтобы принесли еще одеяло,
чтобы выломали дверь, умыли тебя, позаботились о
тебе, ведь меня уже не будет, нас сразу разлучат,
наверняка разлучат и поведут отдельно, мы даже не
увидим друг друга, и я не знаю, чью руку отыщешь
ты, Дина, чье лицо расцарапаешь, когда тебя поведут
вниз жильцы во главе с мадам Роже.
В ИНОМ СВЕТЕ
По четвергам репетиции на «Радио Бельграно»
заканчивались поздно вечером, после чего Лемос
обыкновенно зазывал меня к себе и, угощая чинзано,
строил планы будущих постановок, а я должен был
выслушивать его, мечтая поскорей выбраться на ули-
цу и век не вспоминать о радиотеатре. Но Лемос
был модным автором и хорошо платил за то немно-
гое, к чему сводилось мое участие в его програм-
мах, где я исполнял второстепенные и, как прави-
ло, малопривлекательные роли. Голос у тебя что
надо, хвалил Лемос, радиослушатель начинает нена-
видеть тебя после первой же реплики, и, в сущно-
сти, не обязательно, чтобы ты предавал кого-нибудь
или травил стрихнином собственную мать: стоит тебе
раскрыть рот, как половина Аргентины уже мечтает
поджарить тебя на медленном огне.
Лусиана к этой половине не принадлежала. Как
раз в тот день, когда наш премьер Хорхе Фуэнтес
получил после заключительной передачи по «Розам
бесчестья» две корзины любовных писем и белого ба-
рашка, присланного некой романтической помещицей
из Тандиля, малыш Мацца вручил мне первый ли-
ловый конверт от Лусианы. Привыкший к пустосло-
вию в бессчетных его проявлениях, я сунул конверт
9 X. Кортасар
257
в карман и спустился в кафе вместе с Хуаресом
Сельманом и Оливе (после триумфа «Роз» у нас
выдалась неделя передышки, а затем мы приступали
к «Птице, застигнутой бурей»). Нам принесли уже
по второму мартини, когда я внезапно вспомнил о
лиловом конверте и сообразил, что письма-то и не
прочел. Мне не хотелось распечатывать его при всех,
ведь от скуки люди рады прицепиться к чему угодно,
а уж лиловый конверт — это просто золотая жила.
Поэтому сначала я вернулся домой, к своей кошке —
ее по крайней мере такие вещи не интересовали, —
оделил ее молоком и ежедневной порцией ласк и
лишь после этого узнал о существовании Лусианы.
Мне не нужна Ваша фотография, писала Лусиана,
и не важно, что «Симфония» и «Антенна» печатают
портреты Мигеса и Хорхе Фуэнтеса, Ваши же —
никогда, зато со мной всегда Ваш голос. Мне не
важно, что все относятся к Вам с антипатией и пре-
зрением, потому что Ваши роли обманывают всех, —
напротив, это вселяет в меня надежду на то, что я
единственная, кто знает правду: Вы страдаете, когда
исполняете такие роли, Вы вкладываете в них свой
талант, но я чувствую, что Вы не раскрываетесь до
конца, как Мигес или Ракелита Байлей, ведь Вы так
непохожи на жестокого принца из «Роз бесчестья».
Но люди все путают, они переносят свою ненависть
с принца на Вас, я уже поняла это по тете Поли и
другим в прошлом году, когда Вы играли Вассилиса,
контрабандиста-убийцу. Сегодня мне как-то одиноко,
вот и захотелось написать Вам. Возможно, я не един-
ственная, кто говорит Вам об этом, и мне даже хо-
чется, чтобы было именно так: хочется узнать, что и
у Вас, несмотря ни на что, есть поклонники. И в то
же время я предпочла бы быть той единственной, кто
способен разглядеть, что скрывается за Вашими ро-
лями, за Вашим голосом, кто уверен в том, что знает
258
Вас настоящего, кто восхищается Вами больше, чем
теми, кому всегда достаются хорошие роли. Это как
с Шекспиром, я никогда никому об этом не говорила,
но, когда Вы сыграли Яго, он стал мне нравиться
больше, чем Отелло. Не считайте себя обязанным
ответить мне, указываю свой адрес на случай, если
Вы и в самом деле захотите написать, но я и без
того буду чувствовать себя счастливой от одной мыс-
ли, что высказала Вам все это.
Вечерело, почерк был размашист и стремителен,
кошка спала на диванной подушке, наигравшись с
лиловым конвертом. Со времени безвозвратного ис-
чезновения Бруны в моем доме уже не готовили
ужин, мы с кошкой обходились консервами, правда,
мне полагались еще коньяк и трубка. В дни отдыха
(перед началом работы над ролью в «Птице, застиг-
нутой бурей») я еще раз перечитал письмо Лусианы,
вовсе не думая отвечать, потому что я как-никак
актер, хотя мне и пишут в три года раз. Уважаемая
Лусиана, писал я ей в пятницу вечером перед кино,
меня глубоко взволновали Ваши слова, и это не веж-
ливая фраза. Какая там вежливая фраза, я писал так,
будто эта женщина, которую я воображал себе ми-
ниатюрной, с каштановыми волосами и грустными
светлыми глазами, сидела напротив меня, а я говорил,
как меня взволновали ее слова. Остальная часть вы-
шла более избитой, я не знал, что еще можно сказать
после слов правды, надо было чем-то заполнить стра-
ницу, две-три фразы с выражением симпатии и бла-
годарности, Ваш друг Тито Балькарсель. Еще одна
правдивая строчка содержалась в постскриптуме: рад,
что Вы сообщили мне свой адрес, было бы очень
грустно, если бы я не имел возможности написать
Вам о своих чувствах.
Никто не любит признаваться в том, что без ра-
боты начинает в конце концов скучать, — по крайней
259
мере такие люди, как я. В юности у меня хватало
любовных приключений, и, когда выдавалось свобод-
ное время, я мог заняться проверкой расставленных
ловушек и почти всегда уходил с добычей. А потом
появилась Бруна, и это продолжалось четыре года,
ну а в тридцать пять жизнь в Буэнос-Айресе начи-
нает блекнуть и как-то сужается, во всяком случае
для того, кто живет один со своей кошкой и не
большой любитель чтения или долгих прогулок. Не
то чтобы я чувствовал себя старым, наоборот, —
казалось, что все остальные, в том числе и вещи,
стареют и покрываются трещинами. Видимо, поэтому
я предпочитаю вечерами сидеть дома, репетировать
«Птицу, застигнутую бурей» наедине с кошкой, ко-
торая не сводит с меня глаз, и по-своему разделы-
ваться с этими неблагодарными ролями, доводя их
до совершенства, делая их моими, а не Лемосовыми,
преобразуя самые безобидные реплики в игру зеркал,
в которых множатся и порочные, и притягательные
черты персонажа. Таким образом, к моменту, когда
я стану читать перед микрофоном, все уже бывало
предусмотрено — каждая запятая, каждая интона-
ция, — чтобы радиослушатель проникался ко мне
ненавистью не сразу, а постепенно (опять это был
персонаж вполне сносный вначале, но по ходу дей-
ствия обнаруживающий всю свою подлую сущность;
в эпилоге, спасаясь от преследователей, он, к неопи-
суемому восторгу слушателей, совершает эффектный
прыжок в пропасть). Когда я, потянувшись за второй
порцией мате, обнаружил письмо Лусианы, забытое
на полке среди журналов, и от нечего делать пере-
читал его, я снова увидел ее как наяву. У меня всегда
было хорошо развито воображение, и я могу легко
представить себе любую вещь. В первый раз Лусиана
показалась мне маленького роста и примерно моих
лет. Особенно четко видел я ее светлые до прозрач-
260
ности глаза. При втором чтении этот образ не претер-
пел изменений; я снова представлял, как она обдумы-
вает каждую фразу, прежде чем написать ее. В одном
я был твердо убежден: Лусиана не из тех женщин,
что вначале пишут начерно, наверняка она долго ко-
лебалась прежде чем села за письмо, но услышала
меня в «Розах бесчестья»— и нужные слова оты-
скались сами собой. Чувствовалось, что письмо на-
писано единым духом, и в то же время — возможно,
из-за лиловой бумаги — оно оставляло у меня ощу-
щение старого вина, долго томившегося в бутылке.
Я легко воображал себе даже ее дом, стоило
только прикрыть глаза. Он, конечно, был с крытым
патио или по крайней мере с галереей, увитой изнутри
растениями. Всякий раз, когда я думал о Лусиане,
я представлял ее в одном и том же месте —- на
застекленной галерее, которая в конце концов со-
всем вытеснила патио. Просачиваясь сквозь ее цвет-
ные стекла и полупрозрачные занавески, уличный
свет становился сероватым. Лусиана сидит в плете-
ном кресле и пишет мне письмо, Вы так не похожи
на жестокого принца из «Роз бесчестья», она грызет
кончик ручки, перед тем как вывести следующую
фразу, но никто не подозревает этого, у Вас такой
талант, что люди ненавидят Вас, каштановые волосы,
освещенные, как на старой фотографии, эти серова-
то-пепельные и в то же время чистые тона, мне
хотелось бы быть единственной, кто способен раз-
глядеть, что скрывается за Вашими ролями, за Вашим
голосом.
Накануне первой передачи по «Птице» пришлось
обедать с Лемосом и прочей компанией, мы репети-
ровали сцены из числа тех, что Лемос называл удар-
ными, а мы — бездарными. В них были и столк-
новение темпераментов, и драматические объяснения,
а Ракелита Байлей блистала в роли Хосефины —
261
надменной девицы, которую я постепенно опутываю
сетями своего коварства, замышляя, как всегда, раз-
ные мерзости, по части которых Лемос был неисто-
щим. Остальным роли тоже пришлись в самый раз,
а в общем-то — никакой разницы между этим и во-
семнадцатью предыдущими радиоспектаклями, в ко-
торых мы участвовали. Если я запомнил эту репе-
тицию, то только потому, что малыш Мацца принес
второе письмо от Лусианы, и на этот раз мне захо-
телось сразу же его прочесть, для чего я на минутку
отлучился в уборную, пока Анхелита и Хорхе Фу-
энтес клялись друг другу в вечной любви на танцах
в спортклубе «Химнасиа и Эсгрима». Подобные мес-
та частенько упоминались у Лемоса, что безумно
нравилось постоянным слушателям, которые еще пол-
нее могли отождествить себя с главными героями —
во всяком случае, по Лемосу и Фрейду, все должно
было обстоять именно так.
Я принял ее бесхитростное и трогательное пред-
ложение встретиться в кондитерской на Альмагро.
За приглашением шло скучное перечисление деталей,
по которым мы узнаем друг друга: она будет в крас-
ном, я же должен явиться со сложенной вчетверо
газетой — без этого, видимо, нельзя было обойтись.
Но в остальном это была прежняя Лусиана, она
опять писала мне на застекленной галерее, а поодаль
сидела ее мать или, может быть, отец, с самого
начала я видел какого-то пожилого человека рядом
с ней в доме, где некогда жила большая семья, а
ныне в пустующих комнатах поселилась печаль —
то была тоска матери по второй дочери, умершей
или уехавшей неизвестно куда. Да-да, очень возмож-
но, что их дом совсем недавно посетила смерть. Если
Вы не захотите или не сможете прийти, я пойму;
мне не следовало, конечно, проявлять инициативу,
но я ведь знаю, писала она, как о чем-то само собой
262
разумеющемся, что такой человек, как Вы, выше
всяких предрассудков. И совершенно неожиданно до-
бавляла, растрогав меня до глубины души: Вы знаете
обо мне только из этих двух писем, я же три года
живу Вашей жизнью и, слушая Вас в очередной
роли, понимаю, какой Вы на самом деле. Я отделяю
Вас от театра, и Вы для меня всегда тот же, какую
бы маску ни надевали. (Это второе письмо где-то
затерялось, но смысл был такой, и слова тоже; первое
же письмо, помнится, я засунул в роман Моравиа,
который тогда читал; уверен, оно и по сей день лежит
в этой книге, пылящейся на полке.)
Расскажи я обо всем этом Лемосу, у того навер-
няка родился бы замысел очередного опуса, куль-
минацией которого стала бы встреча, происходящая
после многочисленных перипетий и отсрочек, причем
юноша обнаружил бы, что Лусиана точь-в-точь такая,
какой он ее себе воображал, и это доказывало бы,
что любовь делает человека провидцем — сентенции
такого рода всегда были в большом ходу на «Радио
Бельграно». Однако Лусиана оказалась женщиной за
тридцать (хотя, надо отдать ей должное, выглядела
великолепно) и далеко не такой миниатюрной, как
незнакомка, писавшая письма на галерее; у нее были
роскошные черные волосы, которые, казалось, жили
собственной жизнью, особенно когда она вскидывала
голову. О лице Лусианы я как-то не составил доста-
точно ясного представления: светлые грустные гла-
за — вот, пожалуй, и все. Сейчас же из-под легких
черных волос на меня смотрели смеющиеся карие гла-
за. Грусти в них не было и в помине. То, что она
предпочла виски, показалось мне забавным, у Лемоса
почти все романтические встречи начинались чаепи-
тием (а с Бруной мы пили кофе с молоком в вагоне
поезда). Она не извинилась за то, что пригласила
меня, а я, хотя иногда и переигрываю, потому что
263
в глубине души не слишком верю в то, что со мной
происходит, на этот раз чувствовал себя очень не-
принужденно, да и виски оказалось настоящим. По-
истине нам было так хорошо, словно наша встреча
была случайной, а не назначена заранее. Обычно так
и завязываются добрые отношения, когда не прихо-
дится ничего демонстрировать или скрывать. Естест-
венно, в основном говорили обо мне: как-никак я был
известной личностью, а что такое была она? Два
письма и имя — Лусиана. Поэтому, не боясь пока-
заться тщеславным, я не перебивал ее, когда она
вспоминала мои роли в разных радиопостановках; в
той, где меня убивают после пыток, в той, где рас-
сказывается о шахтерах, погребенных под землей, и
в какой-то еще. Понемногу я привыкал к ее лицу и
голосу, с трудом освобождаясь от писем, застекленной
галереи, плетеного кресла. В конце нашего разговора
выяснилось, что живет она в довольно тесной квар-
тирке на первом этаже со своей тетей Поли, которая
когда-то играла на фортепьяно и в тридцатые годы
даже выступала в Пергамино. Лусиана тоже сверяла
про себя вымышленный образ с действительным, как
и бывает, если отношения напоминают поначалу игру
в жмурки, и наконец призналась, что представляла
меня выше ростом, с вьющимися волосами, серыми
глазами. Вьющиеся волосы меня просто убили, ни в
одной из ролей я не видел себя с вьющимися воло-
сами, но, возможно, этот образ возник у нее как
некое обобщение всех подлостей и измен, которые
Лемос нагромоздил в своих пьесах. Я высказал ей
это в шутку, но Лусиана возразила, что все персонажи
она видела именно такими, какими они были у Ле-
моса, но в то же время могла отвлечься от них и
остаться наедине с моим голосом, со мной, только
я по неизвестной причине казался ей выше ростом и
с вьющимися волосами.
264
Не думаю, что я влюбился бы в Лусиану, если
бы Бруна по-прежнему существовала в моей жизни;
ее отсутствие было еще слишком заметно, вокруг
меня образовалась пустота, которую Лусиана начала
заполнять, сама того не зная и, быть может, того не
желая. В отличие от меня в ней все свершилось
гораздо быстрее, в том числе и переход от моего
голоса к этому другому Тито Балькарселю с гладкими
волосами и куда менее яркой индивидуальностью,
чем Лемосовы монстры. Превращения эти не заняли
и месяца; сначала были две встречи в кафе, потом
еще одна, в моей квартире. Кошка благосклонно от-
неслась к запаху духов и кожи Лусианы и задремала
было у нее на коленях, как вдруг почувствовала себя
лишней. Это ей решительно не понравилось, и, жа-
лобно мяукнув, она спрыгнула на пол. Тетя Поли
уехала к сестре в Пергамино, свою миссию она вы-
полнила, а Лусиана на той же неделе перебралась
ко мне. Я помогал ей собирать вещи и до боли жалел,
что нет застекленной галереи, нет сероватого света;
я уже знал, разумеется, что не увижу ничего похо-
жего, и все же мне словно чего-то не хватало. В
день переезда тетя Поли с милой улыбкой поведала
мне несложную семейную сагу, рассказав о детстве
Лусианы, о женихе, который исчез навсегда из ее
жизни, соблазнившись работой на чикагских холо-
дильниках, о браке с владельцем гостиницы в районе
Примера-Хунта и разрыве с ним через шесть лет.
Все это мне было уже известно от Лусианы, но та
рассказывала как-то иначе, вроде бы о ком-то дру-
гом, а не о себе, начинавшей новую жизнь, в которой
были мои объятия, блюдечко с молоком для кошки,
кино чуть ли не каждый день, любовь.
Кажется, мы уже работали над «Окровавленны-
ми колосьями», когда я попросил Лусиану чуть-чуть
подсветлить волосы. Вначале она восприняла это как
265
актерскую блажь. Если хочешь, я куплю парик, рас-
смеялась она, добавив мимоходом: между прочим,
тебе тоже пошел бы завитой паричок. Но когда через
несколько дней я вернулся к той же теме, она со-
гласилась, сказав, что, в общем-то, ей все равно,
черные или каштановые у нее волосы. Но, скорее
всего, она догадалась, что перемена эта связана не
с моими актерскими причудами, а совсем с другим:
с застекленной галереей, плетеным креслом... Мне
не пришлось ее больше упрашивать, я был горд, что
она сделала это для меня, и часто повторял ей это
в минуты любви, зарывшись лицом в ее волосы и
лаская ее грудь, а потом, крепко прижавшись к ней,
проваливался в иной, долгий сон. Кажется, на сле-
дующий же день — то ли утром, то ли когда она
собиралась за покупками — я взял ее волосы в обе
руки и закрутил их в пучок, уверяя, что так ей
больше к лицу. Она взглянула на себя в зеркало и
ничего не сказала, хотя я видел, что она не согласна
со мной. И это было понятно: Лусиана не принад-
лежала к типу женщин, которым идет такая прическа.
Ей гораздо больше шли распущенные и темные во-
лосы, но я не стал об этом говорить, потому что
хотел видеть ее другой — более прекрасной, чем в
тот день, когда она впервые переступила порог кон-
дитерской.
Мне никогда не доставляло удовольствия слушать
себя в записи — я просто делал свою работу, и
точка. Коллеги поражались отсутствию у меня тще-
славия, которого в них самих было хоть отбавляй.
Они, должно быть, думали, и, наверное, не без ос-
нования, что мне просто не хочется лишний раз вспо-
минать о своих ролях. Вот почему Лемос вытаращил
глаза, когда я попросил у него из архива записи «Роз
бесчестья». Он поинтересовался, для чего они мне,
и я промямлил что-то вроде того, что хочу поработать
266
над недостатками своей дикции, или что-то еще в
этом духе. Когда я пришел домой с альбомом плас-
тинок, Лусиана тоже немного удивилась, поскольку
я никогда не говорил с ней о работе — это она на
каждом шагу делилась своими впечатлениями и слу-
шала мой голос по вечерам с кошкой на коленях. Я
повторил ей то же, что и Лемосу, но вместо того,
чтобы слушать записи в другой комнате, внес про-
игрыватель в гостиную и попросил Лусиану остаться,
а потом приготовил чай и переставил торшер, чтобы
было уютней. Зачем, удивилась Лусиана, он был
хорош и на старом месте. Разумеется, но свет, ко-
торый он отбрасывал на диван, где сидела Лусиана,
был слишком резок и ярок. Куда лучше приглушен-
ный предвечерний свет, падающий из окна, этот се-
ровато-пепельный свет, что окутывал ее волосы, ру-
ки, разливающие чай. Ты меня слишком балуешь,
заметила Лусиана, все для меня, а сам забился куда-
то в угол и даже не присядешь.
Конечно, я поставил лишь отдельные эпизоды из
«Роз», и, пока они звучали, мы успели выпить всего
по две чашки чаю да выкурили по сигарете. Мне
было приятно смотреть на Лусиану, внимательно сле-
дившую за интригой. Заслышав мой голос, она под-
нимала голову и улыбалась, показывая, что ее ни-
сколько не возмущают происки подлого деверя бед-
ной Карменситы, мечтающего завладеть состоянием
семьи Пардо и добивающегося своей коварной цели
на протяжении всего спектакля, который заканчивал-
ся неизбежной победой любви и справедливости в
понимании Лемоса. Мне было хорошо в моем углу
(я выпил чашку чая, присев рядом с Лусианой, но
потом снова отошел в глубину гостиной, объяснив,
что оттуда мне якобы лучше слышно); в какое-то
мгновение я вновь обрел то, чего мне так недоставало
последнее время. Я мечтал, чтобы это никогда не
267
кончилось, чтобы предзакатный свет вечно струился
из окна, напоминая о застекленной галерее. Это было,
разумеется, невозможно; я выключил проигрыватель,
и мы вместе вышли на балкон, но сначала Лусиана
переставила обратно торшер, потому что он и в самом
деле был не на месте. Тебе хоть немного помогло
это прослушивание? — спросила она, ласково погла-
живая мою руку. Да, конечно, и я заговорил о по-
становке дыхания, о гласных, еще о чем-то. Она
внимательно слушала меня. В одном только я ей не
признался — в том, что в эти прекраснейшие минуты
мне для полноты счастья не хватало лишь плетено-
го кресла да, быть может, задумчиво-грустного вы-
ражения, какое появляется на лице, когда человек
всматривается в невидимую даль, прежде чем вывес-
ти следующую строку письма.
Работа над «Окровавленными колосьями» посте-
пенно приближалась к концу, через три недели мне
должны были дать отпуск. Возвращаясь с радио, я
заставал Лусиану за чтением или за игрой с кошкой:
она сидела в кресле, которое я подарил ей ко дню
рождения вместе с таким же плетеным столиком.
К нашей обстановке это совсем не подходит, сказала
тогда Лусиана улыбаясь, но как-то растерянно. Впро-
чем, если тебе нравится, мне и подавно: очень кра-
сивая и, главное, удобная мебель. Тебе будет хорошо
в этом кресле, особенно если понадобится написать
кому-нибудь письмо, заметил я. Да, согласно кивнула
Лусиана, а то я все никак не соберусь написать тете
Поли, как там она, бедняжка. Поскольку под вечер
на старом месте ей стало темновато (вряд ли она
догадалась, что я сменил лампочку в торшере), она
в конце концов переставила столик с креслом к окну
и там вязала или листала журналы. Видимо, в один
из этих осенних дней или немного позже я как-то
долго сидел с ней рядом, а потом крепко поцеловал
268
и сказал, что никогда еще не любил ее так, как в
эту минуту, и что именно такой мне хотелось бы
видеть ее всегда. Она ничего не ответила и лишь
взъерошила мне волосы. Потом ее голова склонилась
ко мне на плечо, и она замерла, словно ушла куда-то.
Чего еще можно было ждать от Лусианы в этот
предвечерний час? Она сама была похожа на лиловые
конверты, на простые и тихие слова своих писем.
С этих пор я уже с большим трудом мог представить
себе, что мы познакомились в кондитерской и ее
непослушные черные волосы взметнулись, как хвосты
плетки, когда она, поборов смущение, поздоровалась
со мной. Память моей любви хранила застекленную
галерею и силуэт в плетеном кресле, мало чем на-
поминавший рослую и жизнерадостную женщину, ко-
торая по утрам расхаживала по дому или играла с
кошкой, а под вечер перевоплощалась в другую, ко-
торую я боготворил и которая внушала мне любовь
к Лусиане.
Возможно, надо было сказать ей об этом. Но я
никак не мог собраться, колебался, — думаю, оттого,
что предпочитал сохранить все как было. Мое чув-
ство было таким полным, таким всеобъемлющим, что
не хотелось задумываться о причинах загадочного
молчания, рассеянности, которой я в ней раньше не
замечал, новой привычки иногда смотреть на меня
так, будто она что-то ищет, а потом взгляд ее вновь
возвращался к кошке или к книге. Ведь и это не
шло вразрез с грустной обстановкой застекленной
галереи, ароматом лиловых конвертов. Помню, что,
проснувшись как-то в полночь и взглянув на нее,
спящую рядом со мной, я почувствовал, что настало
время рассказать ей обо всем, чтобы она поняла,
каких усилий стоило мне сплести вокруг нее тонкую
любовную паутину, и окончательно стала моей. Я не
сделал этого, потому что Лусиана спала, затем —
269
потому что Лусиана уже встала, потому что в этот
вторник мы шли в кино, потому что мы искали под-
ходящий автомобиль для поездки в отпуск, потому
что жизнь мелькала перед нами, подобно кинокадрам,
замедляя свой бег лишь в те короткие вечерние ча-
сы, когда серовато-пепельный свет подчеркивал со-
вершенство силуэта Лусианы на фоне неизменного
плетеного кресла. Она очень редко теперь со мной
заговаривала и опять и опять смотрела так, будто
искала что-то, и это подавляло во мне смутную по-
требность рассказать ей правду, объяснить, что зна-
чили для меня каштановые волосы и пепельный свет
на галерее. Я так и не собрался. Случайное изменение
в расписании привело меня однажды поздним утром
в центр, и я увидел ее, выходящую из дверей отеля.
Я узнал ее и не узнал, и ничего не понял, поняв,
что она держит под руку какого-то мужчину выше
меня ростом, а тот слегка наклонился к ней, чтобы
поцеловать в ушко и потереться кудрявой шевелюрой
о каштановые волосы Лусианы.
ЖАРКИЕ ВЕТРЫ
ТГрудно решить, кому из них пришло это в голо-
ву, — скорее Вере, когда они праздновали день ее
рождения. Маурисио захотел открыть еще одну бу-
тылку шампанского, и они, смакуя его маленькими
глотками, танцевали в гостиной, где от дыма сига-
рет и ночной духоты загустевал воздух, а может,
это придумал Маурисио в тот миг, когда печальный
«Blues in Thirds»1 принес из далекого далека вос-
поминания о первой поре, о первых пластинках, о
днях рождения, которые были не просто привыч-
ным, отлаженным ритуалом, а чем-то иным, осо-
бым... Прозвучало это шуткой, когда болтали, улы-
бались как заговорщики, танцуя в полудреме, дур-
манной от вина и сигарет, а почему бы и нет, ведь,
в конце концов, вполне возможно, чем плохо, про-
ведут там лето; оба равнодушно просматривали про-
спект бюро путешествий, и вдруг — идея, то ли
Веры, то ли Маурисио, взять и позвонить, отпра-
виться в аэропорт, попробовать, может, стоит свеч,
такое делается разом — да или нет, в конце концов,
плохо ли, хорошо ли, вернутся под защитой без-
обидной привычной иронии, как возвращались из
1 Блюз в терциях (англ.).
271
стольких безрадостных поездок, но теперь надо по-
пытаться по-другому, все взвесить, решить.
На этот раз (в том и новизна идеи, которая пришла
Маурисио, хотя могла зародиться от случайно обро-
ненного замечания Веры, как-никак двадцать лет со-
вместной жизни, полное совпадение мыслей: фразу,
начатую одним, заканчивает другой на противополож-
ном конце стола или телефонного провода) нет, все
может повернуться иначе, надо лишь упорядочить, ут-
вердить кодекс, и — развлекайся хотя бы с самого
начала, с того — просто бред! — что они полетят
разными самолетами, поселятся в одном отеле, но как
совершенно чужие, а потом, дня через два-три, слу-
чайно встретятся где-нибудь в столовой или на пляже,
у каждого возникнут новые знакомства, как всегда на
курортах, договоримся заранее — держаться друг с
другом любезно, упомянуть о своей профессии, пред-
ставиться, ну, скажем, за коктейлем, где будет столько
разных профессий и судеб и столько той тяги к легко-
му, необременительному приятельству летних отпусков.
Нет, никто не обратит внимания, что у них одна
и та же фамилия, она такая распространенная, но
куда как забавно, что их отношения станут склады-
ваться постепенно, подчиняясь ритму жизни всего
отеля, оба заведут свои компании, будут развлекаться
врозь, не искать встреч друг с другом и лишь время
от времени видеться наедине и смотреть глаза в глаза,
как сейчас под звуки «Blues in Thirds»; на какой-то
миг они останавливались, поднимая бокалы с шам-
панским, и тихо, в такт музыки, чокались — дру-
жески и утомленно, и вот уже половина первого
среди дыма сигарет и аромата духов, сам Маурисио
выбрал их для этого вечера, но вдруг засомневал-
ся — не спутала ли Вера, а она, вздергивая чуть-чуть
нос, втягивая воздух, принюхивалась, это было ее,
какое-то особенное движение.
272
Все дни рождения они без нетерпения, любезно
дожидались ухода последних гостей, а потом любили
друг друга в спальне, но на этот раз не было никого,
им просто не захотелось никого приглашать, потому
что на людях еще скучнее; они дотанцевали до конца
пластинки и, обнявшись, полусонно глядя друг в дру-
га, вышли из гостиной, все еще сохраняя ритм смолк-
шей музыки, и, потерянные, почти счастливые, бо-
сиком ступили на ковер спальни, а потом неспешно
раздевались на краю постели, помогали, мешали друг
другу — поцелуи, пуговицы, поцелуи и... вот еще
одна встреча, самые приятные, но давно заученные
ласки при зажженной лампе, которая как бы ведет
их на поводу, разрешает только эти привычные жес-
ты, а потом медленное, усталое погружение в нера-
достное забытье после всех изведанных формул люб-
ви, которым подневольны их тела, их слова.
Утром -— было воскресенье, и шел дождь — они
завтракали в постели и все решили всерьез, надо
лишь обсудить заранее, чтобы это не стало еще одним
тусклым путешествием и, главное, еще одним оче-
редным возвращением. Они перечислили все пункты,
загибая пальцы. Поедут отдельно — это раз; посе-
лятся порознь в одном и том же отеле и возьмут от
лета все блага — два; никаких упреков и осуждаю-
щих взглядов, так хорошо знакомых каждому, — три;
встречи наедине, но только чтобы поделиться впе-
чатлениями, осмыслить, стоило ли затевать это, —
четыре; и наконец, пятый пункт — все опять как
прежде, домой одним самолетом, до других людей
им уже не будет дела (а там как знать — ясность
внесет четвертый пункт). То, что произойдет потом,
в счет пока не шло, это — зона, обозначенная раз
и навсегда, но нечеткая, тут речь может идти о сумме
случайных величин, где допустимо все, а о ней пока
говорить рано.
273
Рейсы в Найроби были по четвергам и субботам,
Маурисио улетел первый, в четверг после обеда, где
была лососина, тосты и обмен талисманами, глав*
ное — не забудь хинин и не оставь, как всегда, крем
для бритья и свои пляжные сандалии.
Забавно приехать в Момбасу, а потом — час
езды на такси -— подкатить прямо к «Trade Winds»1,
к бунгало почти на пляже, где на ветвях кокосовых
пальм кувыркаются обезьяны и всюду улыбающиеся
африканские лица, забавно увидеть издалека Мау-
рисио, он уже вполне освоился, играет в настольный
теннис с какой-то парой и стариком с рыжими ба-
кенбардами.
После коктейля она вышла на открытую веранду
над самым морем и увидела Маурисио вблизи, среди
туристов, он появился с женщиной и двумя моло-
дыми людьми в тот момент, когда все увлеченно
говорили о раковинах и рифах, и спустя какое-то
время поинтересовался, откуда прилетела Вера, да,
я тоже из Франции, и по профессии — геолог. Хм,
неплохо, если бы он был геологом, подумалось Вере,
пока она отвечала на расспросы незнакомых лю-
дей, да, врач-педиатр, время от времени нужен от-
дых, чтобы не впасть в депрессию, старик с ры-
жими бакенбардами оказался дипломатом на пен-
сии, его супруга одета, словно ей двадцать лет, но
пусть, можно простить, в таком месте все смахивало
на цветной фильм, включая щеголей официантов и
обезьян, и даже название отеля «Trade Winds» тот-
час напоминало о Сомерсете Моэме, о Конраде,
коктейли подавали в кокосах, рубашки расстегнуты,
вечером после ужина прогулка под безжалостно яр-
кой луной по пляжу, испещренному ползущими те-
1 «Пассаты» (англ.).
274
нями, к великому изумлению приезжих, уставших от
тяжести грязного дымного неба.
Последний всегда впереди, вспомнила Вера по-
словицу, когда Маурисио сказал, что его комната в
самой комфортабельной части отеля, все шикарно,
но в бунгало у самого моря особая прелесть. Вечером
играли в карты, а день — долгий-долгий диалог
солнца и тени, море, спасительный ветерок под паль-
мами, теплые накаты волн, которым тело отдает на-
копившуюся усталость, прогулка в пироге к рифам,
где ныряли и плавали в масках, совсем рядом со
стайками доверчивых рыбок, и любовались коралла-
ми, красными, голубыми. На второй день только и
разговоров что о двух морских звездах — одна в
розовую крапину, другая в синих треугольниках, ну
а на третий время заскользило, покатилось, как лас-
ковая морская вода по коже, Вера плавала с Сандро,
который возник где-то между двумя коктейлями, он
без умолку говорил о Вероне, об автомобилях, анг-
личанин с рыжими бакенбардами сильно обгорел, и
к нему вызвали врача из Момбасы, лангусты были
до невероятия огромные в своих последних жилищах
из майонеза и кружочков лимона, словом — летний
отпуск. Губы Анны слабо улыбались, будто она где-
то далеко, отстраненно, а не в баре, откуда на чет-
вертый день вышла со стаканом в руке, ветераны —
три дня это срок! — встретили ее на веранде все-
возможными советами и наставлениями, к северу
полно морских ежей, очень опасных, боже упаси без
шляпы в пироге и непременно что-нибудь на плечи,
англичанин, бедняга, дорого поплатился, а негры нет
чтобы предупредить туристов, да о чем говорить, и
Анна благодарно, но без пафоса кивает головой,
медленно потягивая мартини и как бы показывая
всем своим видом, что приехала побыть в одиноче-
стве, наверно из Копенгагена или из Стокгольма,
275
который нужно забыть. Чутье подсказало Вере, что
Маурисио — с Анной, да, наверняка Маурисио и
Анна, меньше чем за сутки, она играла в пинг-понг
с Сандро и увидела, как они прошли к морю, как
легли на песок, Сандро отпустил шуточку насчет
Анны, которая показалась ему необщительной, сты-
лой, как северные туманы, он легко выигрывал пар-
тии, но как истинный итальянский рыцарь время от
времени поддавался, уступал мячи, и Вера, понимая
это, про себя благодарила его, двадцать один: во-
семнадцать, не так уж плохо, дело тренировки. В
какой-то миг, засыпая, Маурисио подумал, что, так
или иначе, все складывается хорошо, хотя смешно
сказать — Вера спит в ста метрах от его комнаты
в бунгало под ласковый шорох пальм, тебе повезло,
жена, позавидуешь. Они оказались рядом на экс-
курсии к ближним островам и веселились от души,
когда плавали и придумывали разные игры вместе
с другими; Анна сожгла плечи, и Вера дала ей свой
крем, понимаете, детский врач с годами узнает все
про все кремы на свете, англичанин, бедняга, по-
явился сникший, растерянный, на сей раз осмотри-
тельно прикрытый небесно-голубым халатом, вече-
ром по радио без конца говорили о Джомо Кениате
и о племенных распрях, кто-то знал уйму всего о
воинственных масаи и, опустошая бутылку за бу-
тылкой, занимал общество рассказами об этом на-
роде, страшными историями о львах, баронесса Ка-
рен Бликсен, амулеты из слоновьего волоса — ерун-
да, стопроцентный нейлон, и так что ни возьми
в этих странах. Вера не помнила, какой это был
день — четверг, среда? — когда Сандро проводил
ее до бунгало после прогулки по пляжу, где они
целовались так, как надо целоваться на таком пляже,
при такой луне, она позволила ему войти, едва он
положил руку на ее плечо, и позволила себя любить
276
всю ночь до рассвета, она услышала странные вещи,
узнала, как бывает по-другому, и засыпала медлен-
но, наслаждаясь каждой минутой блаженной тишины
под москитной сеткой, почти невидимой. У Маури-
сио это произошло в час сиесты, после обеда, когда
его колени коснулись упругого бедра Анны, он довел
ее до двери, шепнул: «Пока», заметил, как она слег-
ка задержала пальцы на дверной ручке, вошел сле-
дом и пропал, утонул в остром блаженстве, которое
отпустило их на волю лишь к ночи, когда многие
в гостинице уже забеспокоились — может, заболе-
ли? — и Вера нетвердо улыбалась, обжигая язык
адской смесью кампари с кенианским ромом, кото-
рую Сандро взбивал для нее в баре, к ужасу Мото
и Никуку: эти европейцы скоро рехнутся все до
одного.
По утвержденному кодексу их встреча пришлась
на субботу, в семь вечера. Вера, улучив момент,
когда на пляже не было никого, кивнула в сторону
пальмовой рощи — вполне подходящее место. Они
обнялись с прежней нежностью, смеялись, как на-
шалившие дети, да-да, пункт четвертый, выясним,
ну... оба очень милые люди, нет спору. Мягкая пус-
тынность песка и сухие ветви, сигареты и этот брон-
зовый загар пятого, шестого дня, когда глаза сияют,
как новые, и говорить друг с другом — праздник.
Все идет прекрасно, чуть ли не сразу сказал Мау-
рисио, а Вера: еще бы, все превосходно, судя по
твоему лицу и твоим волосам; почему по волосам?
Потому что они блестят по-особому, это от соли,
дуреха, может быть, но от этой соли они обычно
склеиваются, хохот мешает им говорить, да и к чему
слова, они смеются, смотрясь друг в друга, а закатное
солнце быстро уходит за край неба, тропики, гляди
внимательнее — увидишь легендарный зеленый луч,
277
да я пробовал прямо с балкона и ни черта не увидел,
а-а-а, у вас есть балкон, сеньор, да, достойная се-
ньора, балкон, но вы шикуете в бунгало, лучше не
придумать для оргий под звуки океана. И как-то
само собой, чуть ли не вскользь, зажигая новую
сигарету: да нет, он действительно потрясающий, у
него все так... Верю, раз ты говоришь. Ну а твоя,
расскажи. Не говори — твоя, это режет ухо. Будто
мы члены жюри и распределяем премии. Не будто!
Ну ладно, только Анна... О! Сколько меда в твоем
голосе, когда ты произносишь ее имя, будто обли-
зываешь каждую букву. Каждую — нет, но. Свинья!
А ты? Вообще-то вопрос не ко мне, хотя. Могу себе
представить, все итальянцы вышли из Декамерона.
Маурисио, ты что, мы же не на сеансе групповой
терапии. Прости, это не ревность, да и кто вправе.
A-а, ну good bye! Значит — да? Значит — да,
нескончаемо прекрасно, невыразимо прекрасно. По-
здравляю, я бы не хотел, чтобы тебе было не так
хорошо, как мне. Ну, по правде, я не очень пред-
ставляю твою радость, а четвертый параграф пред-
полагает, вспомни. Твоя правда, хотя нелегко найти
слова, Анна как волна, как морская звезда... Красная
или фиолетовая? Всех цветов сразу, золотистая река,
розовые кораллы. Ба-ба, этот сеньор — скандинав-
ский поэт! А вы, сеньора, — венецианская блудница.
Он из Вероны, а не Венеции. Какая разница, на
памяти все равно Шекспир. Действительно, мне не
пришло в голову. Итак, все остается в силе? Да,
Маурисио, у нас еще пять дней. Главное — пять
ночей, проведи их как следует. Не сомневайся, он
обещал посвятить меня в таинство, так он именует
это высокое искусство, которое позволит постичь глу-
бинную реальность. Ты мне потом растолкуешь, на-
деюсь? В подробностях, поверь, а ты расскажешь о
твоей золотистой реке и голубых кораллах. Розовых,
278
малыш. Словом, мы, как видишь, не теряем времени
даром. Поглядим-посмотрим, во всяком случае, мы
не теряем его сейчас, и именно поэтому не следует
так долго задерживаться на четвертом пункте. Оку-
немся перед виски? Виски — фу, пошлость, меня
угощают карпано, джином. О! Пардон! Ничего, бы-
вает, хорошие манеры — дело наживное, хотя и тре-
бует времени, давай поищем зеленый луч, вдруг по-
везет?
Пятница — день Робинзона, кто-то вспомнил об
этом за коктейлем, и разговор завертелся вокруг ост-
ровов и кораблекрушений, с моря налетел тугой и
яростный порыв ветра, который посеребрил листья
пальм и принес нездешний гомон птиц, долгие пере-
леты, старый моряк и альбатрос, как у Колриджа,
эти люди умеют жить, каждая порция виски сдобрена
фольклором, старинной песней о Гебридах или о Гва-
делупе, к концу дня Вера и Маурисио подумали об
одном и том же: отель вполне заслуживает свое на-
звание, для них это пора жарких ветров — пассатов,
Анна, дарующая забытые вихри, Сандро, великий,
изощренный творец, жаркие ветры, вернувшие им те
времена, где не было привычки, где все — откро-
вение, изначальность, дерзкие выдумки, шквал в по-
стели, где все только теперь и уже не теперь, и
поэтому пассаты будут дуть до четверга, до конца
дней вне времени, которые обернулись далеким про-
шлым, мгновенным броском к истокам, к новому цве-
тению, к острому счастью, где — и они оба это
знали, может, еще до всех пунктов кодекса, — зву-
чали горькие звуки «Blues in Thirds».
Они не говорили об этом, встретившись в «боин-
ге», улетавшем из Найроби, каждый закуривал пер-
вую сигарету возвращения. Смотреть друг на друга
как раньше? Но им мешало что-то, для чего нет
слов, и они забивали молчание веселыми историями
279
о «Trade Winds», попивая вино; надо было как-то
сохранить этот «Trade Winds», жаркие ветры, пас-
саты должны быть попутными; пусть это плава-
ние, как в прежние времена, милое сердцу, под па-
русом, которому они препоручили себя, превратит
в осколки пропеллеры и покончит с днями, похожи-
ми на липкую жирную нефть, которая льется отра-
вой в шампанское их годовщин и в надежды каждой
ночи. Затягиваясь сигаретами, они продолжали гло-
тать жаркие ветры Анны и Сандро, подставляя им
лица, — почему, Маурисио? Теперь она видит толь-
ко Сандро: его кожа, его волосы, его голос, и лицо
Маурисио становится тоньше, деликатнее, а хриплый
смех Анны в самом накале любви стирает улыбку,
которой Вера так трогательно пыталась скрыть свое
отсутствие. Шестого пункта не было в их кодексе,
но они не сговариваясь могли придумать его: что
странного в том, если он возьмет и предложит Анне
еще виски, а она в знак согласия погладит его лас-
ково по щеке и скажет — да, скажет — да, Сан-
дро, неплохо бы выпить еще виски, чтобы пропала
эта дурацкая боязнь высоты, и продолжать эту игру
до конца полета и в аэропорту, уже не нуждаясь в
новых статьях кодекса, просто решить, что Сандро
захочет проводить Анну до дома и она согласится
на этот обычный знак мужского внимания, и не
более, а у дверей именно она найдет ключ и при-
гласит Сандро выпить чего-нибудь еще и попросит
оставить чемодан в прихожей, проведет его в гос-
тиную, извинится — столько скопилось пыли и не
проветрено, раздернет шторы, принесет лед, а Сан-
дро тем временем с видом знатока станет разгляды-
вать гравюру Фридлендера и полку с пластинками.
Был двенадцатый час, они выпили за дружбу, и
Анна принесла банку печени трески и бисквиты,
Сандро помог ей сделать бутерброды, но они не
280
успели их попробовать, руки, губы нашли друг друга,
они упали на постель и разделись, путаясь во всех
этих пуговицах, тесемках, петлях, и, откинув одея-
ло, сняв со стола лампу, овладели друг другом не
торопясь, с ожиданием и надеждой, с шепотом на-
дежды.
Бог знает, когда пришел черед виски и сигаретам,
они сидели на кровати, откинувшись на подушки, и
курили при свете лампы, поставленной на пол. Оба
прятали глаза, а слова, наталкиваясь на стену, от-
летали от нее не упруго, вяло, точно мячи, брошен-
ные вслепую; она первая сказала вслух, точно задала
вопрос самой себе: что будет с Верой и Маурисио
после «Trade Winds», что с ними будет, когда вер-
нутся.
— Они, наверное, все уже поняли, — сказал
он. — Им все ясно, и теперь ничего нельзя сделать.
— Всегда можно что-то сделать, — сказала
она. — Вера не сможет оставить все как есть, до-
статочно было посмотреть на нее.
— Маурисио — тоже, — сказал он. — Яс ним
был едва знаком, но тут нет сомнений. Ни один из
них не сможет оставить все вот так, и, пожалуй,
нетрудно представить, что они сделают.
— Да, совсем нетрудно, я их вижу.
— Скорее всего, они не спали, как и мы, и теперь
разговаривают, пряча глаза. У них уже нет слов друг
для друга, наверно, Маурисио, именно он, откроет
ящик и возьмет синий пузырек. Вот как этот, смотри.
— Вера сосчитает все таблетки и поделит их
поровну, — сказала она. — Ей всегда приходилось
заниматься практическими делами, она с этим спра-
вится в один момент. Шестнадцать каждому, четное
число, так что проще простого.
— Они будут их глотать по две с виски одно-
временно, не опережая друг друга.
281
— Таблетки, наверно, горьковатые на вкус, —
сказала она.
— Кислые, сказал бы Маурисио.
— Да, может статься, что кислые. Потом они
погасят свет неизвестно зачем...
— Кто знает зачем? Но они вправду погасят
свет и обнимутся. Я знаю, наверняка знаю, что об-
нимутся.
— В темноте, — сказала она, протянув руку к
выключателю. — Вот так, правда?
— Так, — сказал он.
ЧТО НАМИ ДВИЖЕТ
Можете верить, можете -— нет, тут все как в лентах
байографа, что показывают, то и смотри, а не хо-
чешь — уходи, только уж монеты тебе не вернут.
Как ни крути, уже двадцать лет прошло и дело это
прошлое, так что я все расскажу, а если кто думает,
что я загибаю, пошел он подальше.
Монтеса убили в порту ночью, в августе. Может,
и верно, что Монтес оскорбил какую-то женщину,
а ее мужик взыскал должок с процентами. Но я
знаю, что Монтеса убили сзади, выстрелом в заты-
лок, а такое не прощается. Мы с Монтесом были
как нитка с иголкой, всегда вместе за картами и кофе
в заведении негра Падильи, ну да вы не слыхали о
негре. Его тоже убили, если хотите, как-нибудь рас-
скажу.
В общем, когда мне сказали, Монтес уже отдал
концы, и я только застал, как сестра выла над ним
и падала в обморок. Посмотрел я на Монтеса — он
лежал с открытыми глазами — и поклялся, что этот
тип далеко не уйдет. Той же ночью я переговорил
с Барросом, и вот здесь-то может показаться, что я
загибаю. Дело в том, что Баррос первым прибежал,
когда раздался выстрел, и нашел Монтеса при по-
следнем издыхании под густым параисо. Баррос -—
283
не промах и постарался, чтобы тот назвал убийцу.
Монтес и хотел сказать, но с пулей в голове это, на-
верное, нелегко, так что Баррос немногого добил-
ся. Во всяком случае, Монтесу удалось проговорить
(смотрите, какой бред у умирающего!) что-то вроде
«тот, с синей рукой», потом выдавил из себя слово,
похожее на «татуировка», и мы поняли, что этот тип
был моряком. И точка. Ведь как легко было сказать
«Лопес» или там «Фернандес», но с пулей в чере-
пе — попробуйте сами. Может быть, Монтес не
знал, как того зовут, татуировка-то видна, а имя надо
спрашивать, и наверняка оно ненастоящее. А теперь
можете смеяться, ведь уже через неделю мы с Бар-
росом нашли этого парня, а лучшая в мире полиция
все еще устраивала облавы в порту и окрестностях.
У нас был свой розыск, не буду уж надоедать по-
дробностями. Но самое смешное — то, что наш че-
ловек не смог дать нам приметы этого типа, зато
сказал, что он отчаливает на французском судне, и
не матросом, а пассажиром — роскошная жизнь! По-
этому мы решили, что парень уже не морячит, зато
бывалый и пользуется этим, чтобы смыться. Единст-
венное, что мы знали — что он аргентинец и едет
третьим классом. Удивляться нечему, какой-нибудь
гринго и не справился бы с Монтесом, но самое
странное — что наш человек не смог узнать фамилии
этого малого. Вернее, ему назвали одну, но ее не
оказалось в списке пассажиров. Люди ведь дрейфят,
и, наверное, тот тип, который за тридцать монет вы-
ложил сведения нашему человеку, нарочно переврал
имя. А может, парень в последнюю минуту добыл
другие бумаги. Так что опять крутится байограф —
мы с Барросом проговорили всю ночь, а утром я
пошел в департамент за бумагами. Тогда не так труд-
но было получить паспорт. В общем, короче, наши
устроили мне билет, и вот я в десять вечера погру-
284
зился собственной персоной на борт корабля и отплыл
в Марсель, это пристань такая у французишек. Я уж
вижу — вам скучно. Могу и не рассказывать. Ну
ладно, подлей еще каньи, и вообразите, что читаете
«Графа Монте-Кристо». Я ведь сразу сказал, что
такое редко бывает, да и времена другие были.
Корабль был почти пуст, и мне дали на одного
целую каюту с четырьмя койками. Вот роскошь! Я
мог хоть всю одежку свою разложить, и еще осталось
бы место. Доводилось вам путешествовать в Европу,
ребята? Да ладно, я так, к смеху. В общем, каюты
выходят в коридор, а по коридору можно дойти до
буфета в одном конце, в другую сторону взбираешься
по лестнице — и ты уже в передней части корабля.
Первый вечер я провел на палубе, смотрел на Буэ-
нос-Айрес, который терялся вдали. Но на другой же
день начал слежку. В Монтевидео никто не сошел,
корабль даже и не причалил. Когда вышли в море,
всего пришлось натерпеться, кишки наизнанку выво-
рачивались, не пожелаю вам такого. А дело было
само не трудное, потому что в буфете сразу все
узнаешь, и получалось, что из двадцати с чем-то
пассажиров было пятнадцать юбок, а остальные —
почти все испанцы и итальяшки. Аргентинцев —
всего трое, не считая меня, и уже через минуту мы
все четверо пристроились к бильярду и к пиву.
Из этих трех один был уже старик, хотя страха
мог на любого нагнать. А двум другим было лет по
тридцать, как и мне. С Перейрой мы сразу сошлись,
а Ламас был посдержанней, унылый какой-то Я все
навострил уши, не заговорит ли кто на моряцком
жаргоне, все про корабль твердил, вдруг кто-нибудь
из троих клюнет на это. Но скоро понял, что не тот
путь выбрал и что мой морячок так остерегался,
будто во сне боялся обмочиться. Такую ерунду несли
о корабле, что даже мне было ясно. И к тому же
285
был зверский холод и никто не снимал ни пиджаков,
ни свитеров.
Все трое сказали мне, что едут в Марсель, так
что в Бразилии я был начеку, но и в самом деле
никто не смылся. Когда стало жарко, я появился в
майке, чтобы показать пример, но они оставались в
рубашках и рукава засучивали не выше локтя. Старик
Ферро смеялся, видя, как я ударяю за горничной, и
все намекал на матрацы, что были в каюте. Перейра
тоже закидывал удочку, а Петрона, задорная испа-
ночка, завлекала нас обоих. А про то, как плыл
корабль и какую мерзкую еду нам давали, и вспо-
минать не хочется.
Когда мне показалось, что Перейра всерьез за-
нялся Петроной, я принял свои меры. Столкнувшись
с ней в коридоре, я сказал ей, что мою каюту залива-
ет вода. Она поверила, и оставалось лишь закрыть
за ее спиной дверь, как только вошла. Когда я ее
облапил, она дала мне пощечину, но смеясь. Потом
была послушной, как овечка. Ну и умножайте все
на число коек, как говорил Ферро. По правде говоря,
в тот раз мы не больно отличились, но на следующий
день я ей дал жару, а дело в том, что испанка стоила
того. Еще как стоила!
Я рассказал об этом походя Ламасу и Перейре,
сначала они не хотели верить или притворялись удив-
ленными. Ламас молчал, как всегда, ну а Перейра
был возбужден, и я угадывал его намерения. Я при-
творился дурачком, и он ушел, кусая губы. В эту
ночь она не пришла в мою каюту, я видел, они
болтали около душевых. Не догадались, почему ис-
паночка так скоро меня бросила? Ну да я все рас-
скажу. За одну канарейку и еще одну — обещанную,
если добудет нужную информацию, — Петрона ре-
тиво взялась за дело. Само собой, я не сказал ей,
зачем мне надо знать, есть ли у Перейры какая-ни-
286
будь метка на руке; я толковал о пари, о всякой
ерунде. Мы хохотали как сумасшедшие.
На следующий день я поговорил с Ламасом, по-
сидели на бухте каната в передней части корабля.
Он сказал, что едет во Францию работать курьером
в посольстве или что-то в этом роде. Вообще-то он
молчаливый, унылый какой-то, но со мной был до-
вольно откровенным. Я заглядывал ему в глаза, и
вдруг в памяти всплывало лицо мертвого Монтеса,
крики сестры, ночное бдение, когда его привезли
после вскрытия. Мне хотелось прижать Ламаса и
спросить его напрямик, он это или нет. Но так я бы
ничего не добился, только погубил бы все. Лучше
подождать, когда Петрона покажется в моей каюте.
Около пяти она постучала в дверь. Она помирала
со смеху и сразу объявила мне, что у Перейры ничего
на руках нет. «Было время, чтобы рассмотреть его
со всех сторон», — сказала она. И хохотала как сума-
сшедшая. Я вспомнил Ламаса, который казался мне
самым симпатичным, и понял, как можно погореть,
если поддаваться впечатлениям. Вот так симпатичный!
Раз Ферро и Перейра тут ни при чем, тогда все
ясно. Уж просто со зла я тут же повалил Петрону,
а она не хотела, и пришлось стукнуть ее пару раз,
чтобы побыстрей раздевалась. Я отпустил ее только
к ужину, и то, чтобы не заподозрила команда: ее уже
искали. Договорились, что она придет завтра к вечеру
и я пошел ужинать. Нас, всех четверых земляков,
поместили за одним столом, подальше от испанцев и
итальяшек, и напротив меня сидел Ламас. Ух, чего
мне стоило глядеть на него как ни в чем не бывало
и помнить о Монтесе! Теперь уж я не удивлялся,
что он одолел Монтеса, он любому сто очков вперед
даст со своим серьезным видом, внушающим доверие.
Перейру я уже и в расчет не принимал, но под конец
обратил внимание, что он молчал про Петрону, это
287
он-то, который все трезвонил, как он поимеет испа-
ночку. Потом сообразил, что и она не много сказала
мне о парне, кроме самого главного. На всякий случай
я постоял у приоткрытой двери и около полуночи
увидел, как она проскользнула в каюту Перейры.
Я улегся на койку и стал соображать.
На следующий день Петрона не пришла. Я при-
пер ее к стенке в одной из ванных и спросил, в чем
дело. Сказала, что ничего, просто много работы.
— Вчера ты снова была с Перейрой? — спросил
я вдруг.
— Я? С чего ты взял? Нет, не была, — солга-
ла она.
Если у тебя уводят женщину, тут не до шуток,
но если ты еще сам в этом виноват, совсем уж,
понимаете, не до смеха. Когда я ей велел прийти ко
мне той же ночью, она заплакала, стала говорить,
что старший матрос или там боцман косо на нее
смотрит и обо всем догадывается, что она не хочет
терять места, и все такое прочее. Наверное, тогда я
и понял, в чем тут дело, и стал соображать. На
испанку-то мне было наплевать, хотя самолюбие взы-
грало. Но были вещи посерьезней, и я размышлял
всю ночь. Той же ночью я снова увидел, как Петрона
прошмыгнула в каюту Перейры.
На следующий день я изловчился поговорить со
стариком Ферро. Я уже давно не думал на него, но
хотел быть уверен. Он повторил мне, с подробностями,
что едет во Францию к дочери, которая вышла за
французишку и народила кучу детей. Старик хотел
увидеть внуков, прежде чем протянет ноги, и таскал
бумажник, набитый семейными фотографиями. Перей-
ра появился поздно, заспанный. Опять... А Ламас
таскался с французским самоучителем. Ну и компания!
Так продолжалось почти до прихода в Марсель.
Я только прижал Петрону раз или два в коридоре,
288
но так и не добился, чтобы она пришла в мою каюту.
Даже не вспоминала про обещанные деньги, хотя я
напоминал ей каждый раз. Она воротила нос, слыша
о песо, которые я ей задолжал, и я понял, что был
прав, и все стало ясненько. Вечером накануне при-
бытия я встретил ее на палубе — дышала воздухом.
Рядом был Перейра, увидел меня и сделал вид, что
он тут ни при чем. Я выждал и в час, когда уже
пора было идти спать, загородил дорогу испаночке,
которая куда-то торопилась.
— Придешь? — спросил я, погладив ее по мяг-
кому месту.
Она отпрянула, будто черта увидела, но потом
решила притвориться.
— Не могу, — сказала она. — Я же тебе объ-
ясняла — за мной следят.
Хотел дать ей по морде, чтобы не принимала меня
за младенца, но сдержался. Было уже не до шуток.
— Скажи-ка, — спросил я, — ты уверена в том,
что сказала про Перейру? Смотри, это очень важно.
Может быть, ты не рассмотрела?
Я видел в ее глазах и боязнь, и желание рассме-
яться.
— Да нет же, я ведь сказала тебе, что у него
ничего нет. Ты что, хочешь, чтобы я снова к нему
пошла ради проверки?
И улыбалась, сукина дочь, за губошлепа меня
принимала. Я ее стукнул легонько и вернулся в каю-
ту. Теперь уж мне было все равно, пойдет Петрона
к Перейре или нет.
Утром чемодан был уже уложен, и все, что нуж-
но, — в широком поясе. Французик буфетчик фуры-
кал немного по-испански и объяснил мне, что в Мар-
селе полиция поднимается на борт и проверяет доку-
менты. Только после этого разрешают сойти на берег.
Мы все встали в очередь и по одному показывали
10 X. Кортасар
289
бумаги. Я дал сначала пройти Перейре, а когда ока-
зались на другой стороне, взял его за руку и пригласил
в свою каюту на глоток каньи. Он ее уже распробовал
и поэтому сразу согласился. Я закрыл дверь на за-
движку и посмотрел ему в глаза.
— А канья? — спросил он, но когда увидел,
что у меня в руке, побледнел и отпрянул назад. —
Не будь зверем... Из-за этой девки... — успел он
сказать.
Каюта оказалась тесной, пришлось перешагнуть
через покойника, чтобы выкинуть нож в воду. Хотя
уже было ясно, что это ни к чему, я наклонился
посмотреть, не соврала ли Петрона. Подхватил че-
модан, закрыл каюту на ключ и вышел. Ферро уже
был на берегу и орал мне что-то на прощание. Ламас
ждал своей очереди молча, как всегда. Я подошел к
нему и сказал пару слов на ухо. Думал, он с катушек
свалится, но это только показалось. Он подумал не-
много и согласился. Я-то был уверен, что он согла-
сится. Тайна за тайну, и оба сдержали слово. О нем
я больше ничего не слышал после того, как он устроил
меня у своих друзей-франпузишек. Через три года
я уже смог вернуться. Так тянуло в Буэнос-Айрес...
МЫ ТАК ЛЮБИМ ГЛЕНДУ
Поначалу откуда мы могли это знать. Идешь себе
в кино или в театр и получаешь удовольствие, не
думая о тех, кто проделал тот же ритуал, выбрал
место и час, одевался, звонил по телефону, одиннад-
цатый ряд или там пятый, полумрак, музыка, ничей-
ная земля и земля всех, где каждый — никто, просто
мужчина или женщина в своем кресле, быть может,
беглое извинение за то, что опоздал, замечание впол-
голоса — кто-то его услышит или пропустит мимо
ушей, — почти всегда тишина, взгляды, устремлен-
ные на сцену или на экран, отталкивающие все здеш-
нее, то, что лежит по эту сторону. И в самом деле,
учитывая рекламу, бесконечные очереди, афиши и
рецензии, откуда нам было знать, что столькие из
нас любят Гленду.
На это ушло три-четыре года, и было бы рис-
кованно утверждать, кто положил всему начало —
Ирасуста или Диана Риверо, они сами не помнили,
как это вышло, что в один прекрасный день, где-то
в кафе, куда они зашли с друзьями выпить по рю-
мочке после киносеанса, были сказаны или подуманы
слова, которые внезапно сблизили их, и возникло
то, что мы позже стали называть ядром, а более
молодые — клубом. От клуба тут не было ничего,
291
просто мы любили Гленду Гарсон, и этого было
достаточно, чтобы выделить нас из тех, кто только
восхищался ею. Так же как они, мы тоже восхи-
щались Глендой, а кроме того, Анук, Мэрилин, Ан-
ни, Сильваной и еще — почему бы и нет? — Мар-
челло, Ивом, Витторио и Дирком, но только мы
одни любили Гленду, и этот факт определил сущ-
ность нашего ядра, оно пошло отсюда, стало нашим
секретом, который мы доверяли лишь тем, кто в
ходе долгих бесед постепенно обнаруживал, что тоже
любит Гленду.
Начавшись с Дианы или Ирасусты, ядро мед-
ленно разрасталось, в год, когда шло «Снежное пла-
мя», нас было едва ли шестеро или семеро, а когда
выпустили «Полезный дар элегантности», ядро рас-
ползлось, и мы чувствовали, что нас уже невыно-
симо много и нам грозит снобистское подражатель-
ство и преходящий сентиментализм. Мы, самые пер-
вые — Ирасуста, Диана и еще двое-трое, решили
повысить требовательность, не принимать без ис-
пытаний, без экзамена, замаскированного порциями
виски и эрудицией напоказ (о, как характерны для
Буэнос-Айреса, для Лондона, для Мехико эти полу-
ночные экзамены). К премьере «Непрочных возвра-
тов» пришлось признать с меланхоличным торжест-
вом, что нас много — тех, кто любит Гленду. Час-
тые встречи в кино, взгляды после сеанса, эти как
будто потерянные лица женщин и мучительное мол-
чание мужчин — все это отличало нас очевиднее,
чем какой-нибудь значок или пароль. Не поддаю-
щиеся исследованию жизненные механизмы приво-
дили нас в одно и то же кафе в центре, отдель-
ные столики начали сдвигаться, неожиданно заве-
лась привычка спрашивать один и тот же коктейль,
и тогда мы могли наконец отбросить ненужные со-
мнения и взглянуть друг другу в глаза, туда, где
292
еще жил последний кадр с Глендой в последней
сцене последнего фильма.
Двадцать, быть может, тридцать — мы так и
не узнали, сколько же нас стало, потому что иногда
Гленда шла месяцами в одном кинотеатре или одно-
временно в двух или в четырех, а как-то раз —
исключительное событие — она появилась на сцене
в спектакле «Исступленные», в роли молодой де-
вушки-убийцы, и ее успех, прорвав все плотины,
вызвал взрыв недолговечного восторга, который мы
не принимали всерьез. К тому времени мы уже знали
друг друга, многие из нас ходили друг к другу в
гости, чтобы поговорить о Гленде. С самого начала
Ирасуста молчаливо был признан как бы президен-
том, хотя он никогда и не помышлял о власти. А
Диана Риверо разыгрывала неторопливые шахматные
партии, утверждая или отвергая кандидатов, гаран-
тируя истинность их призвания, ограждая от пролаз
и глупцов. То, что зародилось как свободная ассо-
циация, приобретало теперь структуру клана, и на
смену первоначальным, поверхностным беседам при-
шли конкретные вопросы: эпизод со споткнувшейся
в «Полезном даре элегантности», заключительная
реплика из «Снежного пламени», вторая эротическая
сцена в «Непрочных возвратах». Мы так любили
Гленду, что не могли мириться с чужаками, с вос-
торженными лесбиянками, с эрудитами от эстетики.
Даже возник обычай (мы так и не узнали откуда)
собираться в кафе по пятницам, когда фильм с Глен-
дой шел в центре, а когда картины повторно пока-
зывали в кинотеатрах на окраинах, мы выжидали
неделю до следующей встречи, чтобы все успели там
побывать; все обязанности были строго регламенти-
рованы и исполнялись беспрекословно, под страхом
презрительной улыбки Ирасусты или этого любез-
но-убийственного взгляда Дианы Риверо, которым
293
она обличала отступника, заслужившего тяжелое на-
казание.
В тот период наши встречи были полны только
Глендой, ее блистательным присутствием в каждом
из нас, и мы не знали расхождений и сомнений.
Лишь постепенно, поначалу робко и виновато, неко-
торые, осмелев, начали высказывать отдельные кри-
тические замечания, недоумения или разочарования
от менее удачной сцены, от проскользнувшей баналь-
ности или шаблонности. Мы знали, что Гленда не
виновата в срывах, замутнявших в иных местах ве-
ликолепную прозрачность «Хлыста» или финал «Ни-
когда не знаешь почему». Мы были знакомы с дру-
гими работами этих режиссеров, знали, откуда бра-
лись сюжеты и кто писал сценарии, с ними мы бывали
беспощадны, ибо уже чувствовали, что наша любовь
к Гленде идет дальше простого интереса к актри-
се и что только ее одну не портило все, что так
несовершенно делали другие. Диана первой загово-
рила о нашей миссии, она затронула это в свойст-
венной ей косвенной манере, не формулируя того,
что на самом деле было для нее столь существенно,
и мы увидели, как ее радость проявилась в двойной
порции виски, в удовлетворенной улыбке, когда мы
открыто признали ее правоту, признали, что нам уже
мало только кинозалов, кафе, мало того, что мы так
любили Гленду.
Но и тогда не было сказано ясных слов, нам они
были не нужны. Важно было лишь счастье хранить
Гленду в душе каждого из нас, и это счастье могло
быть полным только по достижении совершенства.
Внезапно нам стали невыносимы ошибки, промахи:
мы не могли согласиться с тем, что «Никогда не
знаешь почему» кончается именно так, или что в
«Снежное пламя» включен отвратительный эпизод
игры в покер (Гленда в нем не участвовала, но каким-
294
то образом он пачкал ее, как рвота, — этот жест
Нэнси Филлипс и недопустимый приход раскаявше-
гося сына). Как всегда, Ирасусте выпало четко сфор-
мулировать ожидавшую нас миссию, и в этот вечер
мы разошлись по домам, как бы придавленные взятой
на себя ответственностью и вместе с тем предвкушая
будущее счастье — счастье без единого темного пят-
нышка, когда образ Гленды не будут омрачать не-
совершенство и предательство.
Инстинктивно ядро сомкнуло свои ряды, наша
цель не допускала расплывчатого плюрализма. Ира-
суста сказал о лаборатории, оборудованной в заго-
родном доме в Ресифе-де-Лобос, лишь тогда, когда
она была уже готова. Мы поровну распределили за-
дания среди тех, кто должен был отвечать за сбор
всех существующих копий «Непрочных возвратов»—
этот фильм мы выбрали благодаря тому, что в нем
было сравнительно мало неудачных моментов. Ни-
кому и в голову не пришло ставить вопрос о деньгах,
Ирасуста был компаньоном Говарда Хьюза по до-
быче олова в Пичинче, с помощью простейшей ме-
ханики мы получали в руки необходимую власть,
реактивные самолеты, союзников, суммы на взят-
ки. У нас даже не было своей конторы, компьютер
компании «Хейгар Лосс» программировал задания и
этапы их выполнения. Через два месяца после фра-
зы Дианы Риверо лаборатория была уже в состоя-
нии начать работу; заменяя слабый эпизод с птицами
в «Непрочных возвратах» на другой, который воз-
вращал Гленде идеальный ритм и точное ощущение
драматического действия. Картина вышла уже не-
сколько лет назад, и ее вторичное появление на меж-
дународных экранах не сопровождалось никакими
сюрпризами: память любит подшучивать над ее об-
ладателями и умеет убедить их в достоверности замен
и новых вариантов; наверное, даже сама Гленда не
295
почувствовала поправок, но зато отметила — ибо
это отметили мы все — идеальное совпадение уви-
денного с воспоминанием, очищенным от шлака, со-
впадение с тем, чего бы она могла пожелать.
Мы работали без отдыха; едва удостоверившись
в эффективности лаборатории, мы тут же завершили
изъятие копий «Снежного пламени» и «Призмы»;
затем в стадию переработки вступили другие филь-
мы, ритм операций был точнейшим образом опре-
делен персоналом «Хейгара Лосса» и лаборатории.
У нас возникли трудности с «Полезным даром эле-
гантности»: богачи из арабских нефтяных эмиратов
хранили у себя копии исключительно для личного
пользования, и потребовались сложные маневры и
особая помощь, чтобы выкрасть их (к чему упот-
реблять другое слово) и заменить на другие без
ведома владельцев. Лаборатория работала замеча-
тельно, на уровне, который поначалу казался нам
недостижимым, хотя мы и не решались сказать это
Ирасусте; как ни странно, скептичнее всех была
настроена Диана, но когда Ирасуста показал нам
«Никогда не знаешь почему» и мы увидели насто-
ящий финал, где Гленда не возвращалась в дом
Романо, а мчалась на своей машине к утесу и по-
трясала нас своей великолепной логичнейшей гибе-
лью в бурном потоке, мы поняли, что в этом мире
тоже возможно совершенство и что теперь Гленда
совершенна, совершенна для нас навсегда.
Конечно же, самым трудным было решать, что
надо заменить, что вырезать, как сместить акценты
в монтаже и в ритме фильма, различия в нашем
восприятии Гленды приводили к серьезным стычкам,
и примирить спорщиков удавалось лишь после дол-
гого анализа, а в иных случаях брало верх мнение
большинства в ядре. Но хотя некоторые из нас, по-
бежденные, смотрели новый вариант с некой горечью,
296
чувствуя, что он не вполне отвечает нашей мечте,
думаю, никто не остался разочарованным проделан-
ной работой, мы так любили Гленду, что результаты
всегда были оправданными и часто превосходили то,
о чем думалось вначале. Случались и тревоги: не
обошлось без непременного письма читателя в газете
«Таймс», который выражал удивление по поводу трех
эпизодов в «Снежном пламени»— ему казалось, что
они шли в ином порядке; а в «Опиньон» появилась
статья одного критика, протестовавшего против вы-
резанной сцены в «Призме»— как он предполагал,
по причине бюрократического ханжества. Во всех
случаях принимались срочные меры для того, чтобы
избежать возможных последствий; это было не так
уж трудно, люди легкомысленны, они быстро забы-
вают, или принимают то, что им дают, или устрем-
ляются в погоню за чем-нибудь новеньким, мир кино
переменчив, как мир политики, все меняется, за ис-
ключением нас — тех, кто так любит Гленду.
Более опасными по существу были полемики,
вспыхивавшие в ядре, риск ереси или раскола. Хотя
мы чувствовали себя едиными, как никогда, накрепко
спаянными нашей миссией, как-то вечером вдруг раз-
дались аналитические голоса тех, кого не обошла
эпидемия политического философствования, в разгар
работы они принялись ставить перед всеми мораль-
ные проблемы, спрашивали, не глядимся ли мы с
мазохистским рвением в бесконечный ряд зеркал, не
вытачиваем ли бессмысленные барочные узоры на
слоновьем клыке или на зернышке риса. И было
нелегко повернуться к ним спиной, ибо ядро могло
выполнить свою задачу так, как, скажем, сердце или
самолет выполняет свою: лишь подчиняясь идеаль-
ному ритму. Было нелегко выслушивать критику, об-
винявшую нас в эскапизме, в растрачивании попусту
сил, нужных для решения не терпящих отлагательств
297
реальных проблем, которые в наши дни особенно
требуют объединения всех усилий. И тем не менее
не было необходимости сурово душить едва намечав-
шуюся ересь, даже сами бунтовщики ограничивались
отдельными сомнениями, и они, и мы так любили
Гленду, что надо всеми расхождениями по этическим
и историческим пунктам господствовало чувство, ко-
торое будет объединять нас всегда: уверенность в
том, что совершенствование Гленды совершенствует
нас самих и совершенствует мир. Мы даже были
вознаграждены с лихвой, ибо один из философов,
преодолев период напрасных колебаний, восстановил
былое единодушие: из его уст мы услышали слова о
том, что любая частность тоже имеет историческое
значение и нечто столь неизмеримо важное, как изо-
бретение книгопечатания, родилось из сугубо инди-
видуального и частного желания многократно повто-
рить и увековечить имя женщины.
И так мы дожили до дня, когда удостоверились,
что образ Гленды не омрачен теперь ни малейшей
тенью; он изливался с экранов мира таким, каким
она сама — в этом мы были уверены — хотела бы,
чтоб он изливался, и, может быть, поэтому нас не
слишком удивило сообщение прессы о том, что она
объявила о своем уходе из кино и со сцены. Не-
вольный и замечательный вклад Гленды в наш труд
не мог быть простым совпадением или чудом, оче-
видно, что-то в ней помимо ее сознания уловило
нашу безыменную любовь и из глубины ее существа
донесся единственный ответ, который она могла нам
дать, ее ответная любовь выразилась в окончательном
слиянии с нами, хотя профаны воспримут это лишь
как ее отсутствие. Мы переживали счастье седьмого
дня, мы отдыхали после сотворения своего мира; те-
перь мы могли созерцать любое произведение Глен-
ды, избавившись от постоянного страха перед гро-
298
зящими нам завтра новыми ошибками и несообраз-
ностями; теперь мы собирались вместе, невесомые
как ангелы или птицы, в абсолютности настоящего,
быть может, похожего на вечность.
Да, но под теми же небесами Гленды один поэт
сказал, что вечность влюблена в преходящие творения
времени, и год спустя Диане выпало узнать об этом
и сообщить всем нам. Обычная и по-человечески
понятная новость: Гленда объявляла о своем возвра-
щении на экран, причины те же, что и всегда: чув-
ство неудовлетворенности человека, не занимающе-
гося своим делом, персонаж точь-в-точь по ней, близ-
кие съемки. Никто не забудет этого вечера в кафе,
как раз после просмотра «Полезного дара элегант-
ности», только что вернувшегося в центральные ки-
нотеатры. Собственно, Ирасусте не было необходи-
мости высказывать вслух то, что все мы ощущали
как горечь несправедливости и бунтарства. Мы так
любили Гленду, что наше отчаяние не затрагивало
ее, чем она виновата в том, что она актриса, что она
Гленда, весь ужас заключался в порочной машине,
вновь запущенной в ход, в реальности цифр, столк-
новении престижей, новых «Оскарах», как незамет-
ная трещина раскалывающих наше небо, завоеванное
с таким трудом. Когда Диана положила руку на
рукав Ирасусты и сказала: «Да, это единственное,
что нам осталось», она знала, что говорила за всех.
Никогда еще ядро не обладало такой страшной силой,
никогда еще не тратилось меньше слов, чтобы при-
дать ей действенность. Мы расстались раздавленные,
уже переживая то, что произойдет в день, о котором
лишь один из нас будет знать заранее. Мы были
уверены, что больше не встретимся в кафе, что от-
ныне каждый найдет себе одинокий уголок в нашем
идеальном царстве. Мы знали, что Ирасуста сдела-
ет все необходимое, нет ничего проще для такого
299
человека, как он. Мы даже не простились, как обыч-
но, с беззаботной уверенностью, что вскоре встре-
тимся вновь как-нибудь вечером после «Непрочных
возвратов» или «Хлыста». Казалось, мы заторопи-
лись расстаться, бормоча, что уже поздно, что пора
по домам; мы вышли порознь, каждый желал бы
забыть, забыть, пока все не останется позади, но
каждый знал, что этого не дано, что предстоит еще
как-то утром раскрыть газету и прочесть эту новость,
глупые фразы пустых профессиональных некрологов.
Мы никогда ни с кем не будем говорить об этом,
мы станем вежливо избегать друг друга в кино и на
улице; только так ядро сможет сохранить верность,
сберечь в молчании память о выполненном долге.
Мы так любили Гленду, что одарили ее последним
нерушимым совершенством. Поместив ее на недося-
гаемую высоту, мы убережем ее от падения, и верные
почитатели будут и впредь поклоняться ей, не боясь,
что образ ее потускнеет, ибо с креста не сходят
живым.
ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ
ДЛЯ РАССКАЗА
2 февраля 1982 года
Порою, когда меня начинает одолевать зуд рассказа,
этот тайный, все нарастающий зов, который подтал-
кивает меня вопреки желанию все ближе и ближе к
моей «Олимпии-тревеллер-люкс»
(люксового в ней, бедняжке, нет ничего, но зато
она и вправду, как настоящий путешественник, тре-
веллер, плавала через семь голубых морей и сносила
все прямые и непрямые удары, какие только могут
выпасть на долю портативной пишущей машинки,
втиснутой в чемодан меж брюками, бутылками с
ромом и книгами),
итак, порою, когда опустится ночь, и я вставляю
чистый лист в каретку, и закуриваю «Житан», и
называю себя дураком
(зачем, в конце концов, писать рассказ, не лучше
ли раскрыть сборник рассказов другого писателя
или послушать какую-нибудь пластинку?),
все же бывает, что я не могу ничего другого и
сажусь и начинаю писать рассказ, как мне хотелось
бы написать этот, и вот тогда-то я бы желал быть
Адольфо Биоем Касаресом.
Я бы желал быть Биоем, потому что всегда вос-
хищался им как писателем и уважал как человека,
хотя наша стеснительность не помогла нам стать
301
друзьями, помимо других существенных причин, в
том числе и океана, довольно рано и в буквальном
смысле слова пролегшего между нами. Посчитав хо-
рошенько, я пришел к выводу, что в этой жизни
мы с Биоем виделись всего три раза. Первый раз —
на банкете в Аргентинской книжной палате, где я
присутствовал, поскольку в сороковые годы был ди-
ректором-распорядителем этого учреждения, а он уж
не знаю почему, и в ходе банкета мы представились
друг другу поверх блюда с равиолями, мы улыбались
друг другу с симпатией, но весь наш разговор свелся
к тому, что в какой-то момент он попросил меня
передать ему солонку. Второй раз Биой в Париже
пришел ко мне домой и фотографировал меня, однако
зачем — не могу вспомнить, но тем не менее мы
довольно долго разговаривали с ним о Конраде, ка-
жется. В последний раз, наоборот, я в Буэнос-Айре-
се ужинал у него, и в тот вечер мы разговаривали
главным образом о вампирах. Разумеется, ни в одну
из этих трех встреч мы не говорили об Анабел, но
вовсе не потому я бы желал быть Биоем, а потому,
что мне ужасно хочется написать об Анабел так,
как написал бы о ней он, если бы знал ее и если
бы решил писать о ней рассказ. В этом случае Биой
сумел бы рассказать об Анабел так, как я не спо-
собен, показал бы ее вблизи и изнутри, сохраняя
одновременно отстраненность, какую он намеренно
сохраняет (я и мысли не допускаю, что это проис-
ходит ненамеренно) между некоторыми своими пер-
сонажами и рассказчиком. Для меня это совершенно
невозможно, и не потому, что я знал Анабел; когда
я придумываю персонажи, я тоже не могу отстра-
ниться от них, хотя иногда мне это и представляется
столь же необходимым, сколь необходимо художнику
отойти на некоторое расстояние от мольберта, чтобы
охватить картину целиком и увидеть, куда следует
302
положить решающие мазки. Я бы так не сумел, ибо
чувствую, что Анабел сразу же захватит меня це-
ликом и полностью, точно так же, как тогда, в
Буэнос-Айресе, когда я познакомился с нею в конце
сороковых годов, и хотя она не в состоянии была
бы представить этот рассказ — если она еще жива,
если еще бродит по свету, старая, как и я, — она
все равно бы сделала все возможное, чтобы поме-
шать мне написать так, как мне хотелось бы, другими
словами, так, как это написал бы Биой, если бы он
знал Анабел.
3 февраля
Не потому ли я так долго плету слова, хожу
вокруг да около, как пес, обнюхивающий дерево?
Вот бы позабавился Биой, прочти он это, позабавился
бы и вдобавок, чтобы раздразнить меня, процитиро-
вал бы произведение, где указано время, место и
имя, что, по его мнению, подтвердило бы истинность
рассказа.
Итак, на великолепном английском языке:
It was many and many years ago,
In kingdom by the sea,
That maiden there lived whom you know
By the name ot Annabel Lee1.
— Ну что ж, — сказал бы я, — начнем, начнем
с того, что дело было в республике, а не в королев-
стве, и кроме того, Анабел писала свое имя с одним
«н», не говоря о том, что «давным-давно» она пе-
рестала быть «невинной девой», по вине не Эдгара * В
1 Давным-давно было дело,
В королевстве далекой земли
Жила невинная дева
По имени Эннабел Ли.
3G3
Аллана По, а одного коммивояжера из Тренке-Ла -
укена, который лишил невинности ее, тринадцатилет-
нюю девочку. А кроме того, фамилия ее была Фло-
рес, а не Ли, и сама бы она о себе сказала, что ее
снасильничали, поскольку другого слова, разумеется,
не знала.
4 февраля
Интересно, что вчера я не смог писать (я имею
в виду историю с коммивояжером), возможно, как
раз потому, что чувствовал искушение написать, а
мне мешала Анабел с ее манерой рассказывать. Мож-
но ли рассказать об Анабел и не впасть при этом в
подражание, другими словами, не исказить ее образ?
Я знаю, что бесполезно даже пытаться, что стоит
мне начать, и я непременно подчинюсь ее воле, а
мне, как в боксе, недостает хорошей работы ног и
умения держать точную дистанцию, как Биой, чтобы
набирать очки, а самому не получать серьезных уда-
ров. Именно по этой причине я глупо тешу себя
мыслью написать то, что будет не просто рассказом
(написать так, чтобы была не одна только Анабел,
разумеется), и потому позволил себе роскошь цити-
ровать По, и потому хожу вокруг да около, как
сейчас, и мне до смерти хочется перевести кусочек
из Жака Дерриды, который вчера вечером я вычитал
в «La verite en peinture»1 и который не имеет ничего
общего с моим рассказом, но по необъяснимой ана-
логии может быть приложим к нему, подобно тому
как отшлифованные полудрагоценные камни являют
нам неузнаваемые пейзажи, неведомые замки, города
или горы. Фрагмент этот труден для понимания, как
всегда у Дерриды, и я переведу его ближе к той
1 «Правда в живописи» (франц.).
304
манере, в которой я воспитан (он пишет так же,
хотя, кажется, образован лучше):
«Почти ничего не остается (у меня): ни самой
вещи, ни ее существования, ни моего, ни чистого
объекта, ни чистого субъекта, никакого интереса к
чему бы то ни было. И тем не менее я люблю —
нет, пожалуй, это слишком сильно сказано, без
сомнения, это просто означает интерес к сущест-
вованию. Я не люблю, однако мне приятно, что я
не испытываю интереса, а значит, не так важно,
люблю я или нет. Это сладкое чувство, что я мо-
гу брать, а могу и не брать и скорее отдал бы;
я отдаю то, что беру, получаю то, что отдал,
и не пользуюсь тем, что получил. И все же я бе-
ру. Могу ли я сказать, что беру? Это настолько
всеобъемлюще субъективно — и на мой взгляд,
и с общепринятой точки зрения, — что может
прийти только извне как такового. Это невоспри-
нимаемо. В конечном счете это сладкое чувство,
это удовольствие, которое я себе доставляю или,
скорее, которому я предаюсь и ради которого я
готов на многое, и даже не испытываю, если «ис-
пытывать» означает «ощущать»: феноменологичес-
ки, эмпирически, в пространстве и времени моего
существования, ощущающего интерес или интерес
представляющего. Это удовольствие для меня —
непостижимый опыт. Я его не испытываю, не по-
лучаю, не отдаю, не доставляю себе никогда, потому
что я (я, субъект, существующий) не способен
постичь прекрасное как таковое. И сколько я ни
существую, я не знаю, что такое чистое наслаж-
дение».
Деррида говорит о человеке, который столкнулся
с тем, что кажется ему прекрасным, и отсюда про-
истекает все; предо мною же — ничто, а именно
305
ненаписанный рассказ, дырка от рассказа, засасы-
вающая воронка рассказа, и я непостижимым образом
чувствую, что это и есть Анабел, иными словами,
есть Анабел, хотя рассказа и нет. И наслаждение
состоит именно в том, даже если это не наслаждение,
а скорее похоже на соленую жажду, и хочется от-
казаться от какого бы то ни было писания, но все-
таки я пишу (пишу в перерывах между работой над
другими вещами, поскольку я не Биой, и мне никогда
не удастся рассказать об Анабел так, как, полагаю,
я должен был бы это сделать).
Ночью
Я перечитываю то, что написал Деррида, и убеж-
даюсь, что оно не имеет ничего общего с моим
состоянием духа и даже с моими намерениями; ана-
логия есть, но она в ином, она в отношении к кра-
соте, содержащемся в приведенном мною отрывке и
в моем ощущении Анабел: в обоих случаях полно-
стью отрицается даже возможность подступиться,
навести мосты, и если тому, от лица кого ведется
речь в отрывке Дерриды, недоступно прекрасное как
таковое, то мне, ведущему речь от своего имени
(ошибка, которой ни за что бы не совершил Биой),
как это ни тяжело, но мне, я знаю, никогда не
дастся Анабел как Анабел, а именно такая, какая
она есть, и написать рассказ о ней, рассказать о
ней хотя бы отчасти в ее манере — невозможно.
Таким образом, завершая аналогию, я снова прочув-
ствовал ее начало, начальные слова отрывка, которые
прочитал вчера вечером и которые представились
мне неким будоражащим продолжением того, что я
чувствую, оставаясь один на один с «Олимпией»,
один на один с ведающимся рассказом и с тоской
по умелости Биоя. Точь-в-точь как в начале отрыв-
ка: «Почти ничего не остается (у меня): ни самой
306
вещи, ни ее существования, ни моего, ни чистого
объекта, ни чистого субъекта, никакого интереса к
чему бы то ни было». То же самое отчаянное про-
тивостояние один на один с ничто, распадающимся
на целый ряд субничто, не поддающихся никакому
словесному выражению; ибо сегодня, по прошествии
стольких лет, у меня не осталось ни Анабел, ни
бытия Анабел, ни моего бытия, сопричастного ее
бытию, ни чистого объекта — Анабел, ни тогдаш-
него меня, в чистом виде субъекта по отношению к
Анабел в ее комнате на улице Реконкисты, и ни-
какого интереса к чему бы то ни было, поскольку
все постепенно сошло на нет давным-давно, many
and many years ago, в стране, которая сегодня —
лишь то, что привиделось мне, или я привиделся ей,
во времена, которые ныне не более чем пепел от
сигарет «Житан», что копится день за днем до тех
пор, пока мадам Перрэн не придет убирать мою
квартиру.
6 февраля
Эта фотография Анабел служила закладкой не
где-нибудь, а в романе Онетти, и вновь обнаружи-
лась благодаря закону притяжения во время одного
из переездов с квартиры на квартиру года два назад:
взял стопку старых книг с полки, из одной выпала
фотография, и я не сразу узнал Анабел.
На мой взгляд, она вышла довольно похоже, хотя
причесана необычно: когда она пришла ко мне в
контору первый раз, волосы у нее были подобра-
ны; мои тогдашние ощущения словно бы сгустились,
и я помню, что с головой был погружен в пере-
вод промышленного патента. Из всех видов работ,
за которые мне случалось браться, а мне случалось
браться за все, что называется переводом, худшим
были патенты, приходилось часами перемалывать
307
подробные пояснения усовершенствований электри-
ческой швейной машины или корабельных турбин,
и, разумеется, я ничего не понимал в этих пояснениях
и почти не разбирался в технической лексике, а
потому валял перевод слово за слово, заботясь глав-
ным образом о том, чтобы не пропустить строчку,
не имея ни малейшего представления, что такое гид-
ровибрирующий геликоидальный ствол, который в
магнитном поле соответствует тензорам 1, 1' и 1"
(рис. 14). Наверняка Анабел постучала в дверь, а
я не услышал, но, когда я поднял взгляд, она стояла
у моего письменного стола, и первым делом в глаза
бросились блестящая клеенчатая сумочка и туфли,
которые меньше всего подходили для одиннадца-
ти часов обычного, хлопотливого буэнос-айресского
утра.
Вечером
Я уже начал писать рассказ или это все еще
наброски — вполне возможно — для ничего? Ста-
рый-престарый, весь перепутанный клубок с множе-
ством концов, и я могу дернуть за любой, не зная,
к чему это приведет; тот, за который я дернул се-
годня утром, оказался первым по хронологии, ибо
то был первый приход Анабел. Разбирать или не
разбирать эти нити одну за другой: последователь-
ность наводит на меня скуку, но в равной мере не
нравятся мне и дешевые flash-backs1, которые лишь
усложняют столькие фильмы и столькие рассказы.
Если они возникают сами собой, пожалуйста — в
конце концов, кто знает, что такое на самом деле
время, — но только не планировать их заранее. О
фотографии Анабел следовало бы рассказать после
1 Здесь: ретроспекции (англ.).
308
многих других вещей, которые дали бы о ней больше
представления, хотя бывает и так, вспомнится что-то,
как вот теперь вспомнился листок бумаги, пришпи-
ленный булавкой на двери моей конторы, мы уже
были близко знакомы, и, хотя послание это мог-
ло уронить меня в глазах уважаемых клиентов, мне
все равно было бы бесконечно приятно прочитать:
ТЕБЯ НЕТ, НЕБЛАГОДАРНЫЙ, ПРИДУ В КОН-
ЦЕ ДНЯ (запятые расставил я, а не надо бы, но
ничего не попишешь, воспитание). К концу дня она
не пришла, потому что в конце дня начиналась ее
работа, о которой я четкого представления не имел,
но, в общем и целом, знал, что это занятие в газетах
именовалось проституцией. В ту пору, когда мне
удалось составить некоторое представление о ее жиз-
ни, занятие Анабел было полно превратностей, не
проходило недели, чтобы она как-нибудь утром не
бросила мне мимоходом: в ближайшие дни мы не
увидимся, в «Фениксе» требуется подавальщица и
платят хорошо, или же, вздохнув и выругавшись, не
сказала бы, что дела идут худо и придется на не-
сколько дней податься в «Чемпе», чтобы заплатить
за квартиру к концу месяца.
Беда в том, что Анабел, как и все ее товарки,
полагала: ничто на свете не долговечно, даже пере-
писка с матросами, и недолгой практики в моей
конторе мне хватило, чтобы подсчитать и убедиться,
что подобная переписка, как правило, ограничивалась
двумя или тремя письмами, кому посчастливится —
четырьмя, поскольку моряк быстро уставал или за-
бывал о своей подружке или она о нем, и, кроме
того, моим переводам, наверное, не хватало сексу-
альной завлекательности или завлекательной чувст-
вительности, а моряки в свою очередь не владели,
как говорится, пером, и в результате все заканчи-
валось довольно быстро. Как плохо я объясняю, мне
309
докучает писание и надоедает пускать слова, как
собак, по следу Анабел, на мгновение поверив, что
они притащат мне ее такой, какой она была, какими
были мы many and many years ago.
8 февраля
Хуже всего, что мне утомительно перечитывать
написанное, чтобы поймать нить, да и какой же это
рассказ: в то утро, когда Анабел вошла ко мне в
контору на улице Сан-Мартин, почти на углу Кор-
рьентес, я гораздо больше запомнил клеенчатую су-
мочку и туфли на пробковой платформе, чем ее лицо
(и вправду, первое впечатление от лица не имеет
ничего общего с тем, какое складывается у нас со
временем и в силу привычки). Я работал за старым
письменным столом, который за год до того получил
в наследство вместе с остальной рухлядью в конторе,
и все не мог собраться с духом обновить ее; в этот
момент я как раз подошел к самому непонятному
месту в патенте и пробирался вперед фраза за фразой,
не в состоянии оторваться от технических словарей
и от ощущения, что обманываю Марвела и О’Дон-
нела, которые платят мне за переводы. Появление
Анабел было так же не к месту, как не к месту было
бы влететь сиамской кошке в зал с вычислительными
машинами, и я бы сказал, она это понимала, потому
что посмотрела на меня почти жалостливо, прежде
чем сообщила, что мой адрес дала ей подруга Маруча.
Я попросил ее сесть и из чистого пижонства допере-
вел фразу, в которой промежуточный калиброван-
ный каландр вступал в таинственное соприкоснове-
ние с антимагнитным бронированным картером X2.
Тогда она закурила сигарету светлого табака, а я —
черного, и, хотя мне достаточно было одного имени
Маручи, чтобы все стало ясно, я все равно дал ей
говорить.
310
9 февраля
Упорное сопротивление диалогу, в котором в лю-
бом случае больше всего было бы вымысла. Главным
образом мне запомнились словечки Анабел, ее ма-
нера называть меня то «юноша», то «сеньор», го-
ворить то и дело «а вот какое предположение» или
ронять «ой, расскажу — не поверите». И курить у
нее тоже была своя манерка — тотчас выпускала
дым, не затягиваясь. Она принесла мне письмо от
некоего Уильяма, отправленное из Тампико месяцем
ранее, и я перевел ей письмо вслух, прежде чем
сделать письменный перевод, о чем она тут же меня
попросила. «Как бы не забыть», — сказала Анабел,
доставая пять песо, чтобы расплатиться со мной. Я
сказал ей, что не стоит, что прежний мой компаньон
назначил эту нелепую цену в те времена, когда он
работал один и вызвался переводить девушкам из
нижних кварталов письма от моряков и их ответные
послания. Я ему тогда сказал: «Почему вы берете
так мало? Берите с них или больше, или вообще
ничего, это не ваша работа, вы ее делаете по доброте
душевной». А тот объяснил мне, что он слишком
стар, чтобы противиться желанию время от времени
переспать с какой-нибудь из них, и потому взялся
переводить им письма, чтобы всегда были под рукой,
а не назначь он им такую символическую плату,
глядишь, они бы все превратились в мадам де Са-
винье, а этого он ни за что не допустит. Потом мой
компаньон уехал из страны, а я унаследовал эту
лавочку и по инерции продолжал его линию. Все
шло прекрасно, Маруча и остальные (их тогда было
четыре) поклялись мне, что никому на свете не дадут
моего адреса, и в среднем на месяц приходилось по
два письма, одно надо было прочитать по-испански,
а другое составить на английском (гораздо реже —
311
на французском). Но тут, как видно, Маруча забыла
про клятву, и, помахивая нелепой, блестящей клеен-
чатой сумочкой, вошла Анабел.
10 февраля
А времена были — перонистская демагогия гро-
хотала и оглушала прямо из громкоговорителя в цент-
ре города, испанец-привратник приходил ко мне в
контору с фотографией Эвиты и весьма нелюбезно
просил оказать любезность: повесить фотографию на
стенку (во избежание предлога он приносил с собой
четыре кнопки). Вальтер Гизекинг дал серию восхи-
тительных вечеров в театре Колон, а Хосе Мариа
Гатика, как мешок с картошкой, рухнул на ринге в
Соединенных Штатах. В свободные минуты я пере-
водил «Жизнь и переписку Джона Китса», написан-
ную лордом Хьютоном, а еще более свободные ко-
ротал во «Фрегате», почти напротив конторы, с при-
ятелями адвокатами, которым тоже нравился хорошо
взбитый «демария». А иногда Сусана —
Нет, нелегко прослеживать нить, я все время уто-
паю в воспоминаниях, желая, наоборот, уйти от них,
но для того, чтобы заклясть их, заставить замолчать,
надо их описать (а в таком случае приходится соби-
рать их все до единого, в том-то и беда). Я бы хотел
рассказать все с самого начала, теряющегося в ту-
мане, начать оттуда, где нити расползлись от времени
(и, как в насмешку, ясно вижу черную сумочку Ана-
бел и отчетливо слышу ее «благодарю вас, юноша»,
вслед за тем как, дочитав письмо Уильяма, я дал ей
сдачи десять песо). Только теперь я по-настоящему
знаю, что к чему, а тогда не очень-то понимал, что
происходило, другими словами, не видел глубинных
пружин того дешевого танго, в которое я пустился
с Анабел, вернее, начиная с Анабел. Да и как мне
312
было разобраться в той чудовищно сплясанной ми-
лонге, где была по крайней мере одна смерть и —
как ни крути — пузырек с ядом, не могла же сама
Анабел рассказать чистую правду — если допустить,
что она ее знала, — переводчику с собственной кон-
торой и бронзовой дощечкой на двери. В ту пору я
во многом руководствовался абстрактными идеями,
и теперь, в конце пути, спрашиваю себя, как мог я
жить, держась на поверхности, в то время как внизу
скользили и жалили друг друга создания, рожденные
ночным Буэнос-Айресом, огромные рыбины, обитав-
шие в этой мутной реке, которой я, как и многие
другие, совершенно не знал. Глупо, что теперь мне
хочется рассказать о том, чего я не способен был
постигнуть в то время, когда это происходило: словно
в пародии на Пруста, я намереваюсь проникнуть в
воспоминания о событиях, в которые не проник, когда
они случились, проникнуть, чтобы наконец-то пере-
жить их по-настоящему. Наверное, я делаю это из-за
Анабел, я хочу написать рассказ, чтобы она предстала
передо мной заново и чтобы она сама увидела себя
так, как, я думаю, она тогда себя не видела, потому
что и Анабел тоже плавала в тяжелом и грязном
воздухе Буэнос-Айреса, который держал ее и в то
же время выталкивал, как какие-нибудь запредель-
ные отбросы, как весь этот портовый люмпен, из
жалких комнатушек, выходящих в коридор, куда вы-
ходит множество других точно таких же, и в каждой
звучит свое танго, мешаясь с крикливыми ссорами,
жалобами, а иногда и смехом, ну конечно, иногда и
смехом, потому что Анабел с Маручей рассказывали
друг другу анекдоты и сальности, запивая их мате
или пивом, которое никогда не бывало достаточно
холодным. Вырвать бы Анабел из этого сумбурного
и захватанного образа, который остался от нее, такого
же сумбурного и захватанного, какими порою бывали
313
письма Уильяма, и, когда она клала мне их на ладонь,
казалось, что я притронулся к грязному носовому
платку.
И февраля
В то утро я узнал, что грузовое судно Уильяма
простояло в Буэнос-Айресе неделю, а теперь пришло
первое письмо от Уильяма из Тампико и с ним —
классический пакетик с обещанными подарками: ней-
лоновые трусики, фосфоресцирующий браслет и фла-
кон духов. Письма и подарки, которые получали де-
вушки от своих приятелей, не слишком отличались
друг от друга, девушки всегда просили нейлоновое
белье, которое в те поры в Буэнос-Айресе достать
было трудно, и моряки слали подарки, сопровождая
их весточками почти всегда романтического свойства,
в которых вдруг прорывались такие подробности, что
мне бывало трудно переводить их девушкам вслух, а
те, разумеется, диктовали мне ответные письма или
приносили черновики, в которых они бесконечно ску-
чали, вспоминали танцы по ночам и просили при-
слать нейлоновые чулки и кофточки цвета танго. И с
Анабел было точно так же: не успел я перевести ей
письмо Уильяма, как она принялась диктовать ответ,
но я хорошо знал своих клиенток и потому попросил
ее лишь обозначить темы, а письмо я позже напишу
сам. Анабел уставилась на меня с удивлением.
— А как же чувства, — сказала она. — Надо
вложить побольше чувств.
— Разумеется, не беспокойтесь, пожалуйста, ска-
жите мне только, что я должен ему сообщить.
То был обычный и обыденный перечень: получила
его письмо, чувствует себя хорошо, но устала, когда
же Уильям вернется, и пусть посылает по крайней
мере по одной открытке из каждого порта, да пере-
даст какому-то Перри, чтобы тот не забыл выслать
314
фото, он их сфотографировал на берегу. Ах да, еще
скажите, что с Долли все по-прежнему.
— Не объясните ли вы мне поподробнее на-
счет... — начал было я.
— Просто скажите, что с Долли все по-преж-
нему, и ничего больше. А в конце напишите, ну, вы
сами знаете, в общем, про чувства, вы меня поняли.
— Ну конечно, не беспокойтесь.
Она сказала, что зайдет на следующий день, и
пришла, поставила свою подпись, проглядев письмо
мельком, видно было, что она понимала довольно
много слов, на некоторых абзацах она задерживалась,
а потом подписала письмо и показала мне листок,
где Уильям проставил все порты и даты прибытия в
них. Мы решили, что лучше всего послать письмо в
Окленд, к тому времени лед между нами уже растаял,
и Анабел взяла предложенную мною первую сигаре-
ту; опершись на край стола и напевая что-то, она
смотрела, как я надписываю конверт. Через неделю
она принесла мне черновик, чтобы я срочно написал
Уильяму, она выглядела встревоженной и попросила
меня написать письмо сразу же, но я был по горло
занят переводом итальянских свидетельств о рожде-
нии и пообещал ей написать к вечеру, подписать
письмо за нее и отправить по дороге домой. Она
поглядела на меня как бы с сомнением, но потом
согласилась и ушла. На следующее утро она явилась
в половине двенадцатого, чтобы убедиться, что я
послал письмо. И вот тогда я поцеловал ее в первый
раз и мы условились, что пойдем к ней, как только
я закончу работу.
12 февраля
Нельзя сказать, чтобы мне в ту пору нравились
девушки из нижних кварталов, у меня сложился
маленький удобный мирок, постоянная связь с некой
315
особой, которой я дал имя Сусана и назову ее ки-
несиологом, правда, порою этот мирок казался мне
чересчур маленьким и слишком удобным, и тогда
появлялась настоятельная потребность как бы погру-
зиться снова во времена юности, когда я в одино-
честве бродил по южным кварталам, а там после
рюмки-другой чего-нибудь по мимолетной прихоти
пускался с кем-нибудь в короткие интерлюдии, ско-
рее эстетического, чем эротического свойства, напо-
добие того как написан этот кусок, который я пере-
читываю и который следовало бы вычеркнуть, но я
его оставляю, потому что именно так происходило
все то, что я называю погружениями; эти падения
на дно объективно совершенно ненужные, если при-
нять во внимание Сусану, если принять во внимание
Т. С. Элиота, если принять во внимание Вильгельма
Бакхауза, и тем не менее, тем не менее.
/3 февраля
Вчера я разозлился на себя, смешно вспомнить.
Я же с самого начала знал, что Анабел не даст мне
написать рассказ, потому что, во-первых, это выйдет
не рассказ, и, кроме того, Анабел сделает (как это
она делала всегда, сама того не зная, бедняжка),
сделает все возможное, чтобы оставить меня одного
перед зеркалом. Мне достаточно перечитать этот
дневник, чтобы понять: она не более чем катализа-
тор, который старается затащить меня в самую глу-
бину, на каждой странице, которой мне потому и
не хочется писать, выволочь на самую середину зер-
кала, где я хотел бы увидеть ее, а вместо этого из
глубины выступает переводчик, имеющий частную
практику, и все, какие положено, дипломы, и даже
свою Сусану, что вполне можно было предвидеть,
свою-свиристящую-свою-сусану, вот незадача, поче-
316
му я не назвал ее Амалией или Бертой. Когда пи-
шешь — проблемы на каждом шагу, не всякое имя
годится для... (Ну, будешь писать дальше?)
Ночью
Комнату Анабел на улице Реконкиста, в районе
пятисотых номеров, мне бы не хотелось вспоминать,
главным образом, наверное, потому, что, хотя Анабел
этого и не знала, комната ее оказалась слишком близ-
ко от моей квартиры на двенадцатом этаже, выхо-
дившей окнами на реку цвета львиной шкуры. Я
помню (невероятно, что помнятся такие вещи), когда
мы уговорились о встрече, меня так и подмывало
сказать, чтобы она пришла в мою холостяцкую квар-
тиру, где у нас будет и виски, должным образом
охлажденное, и постель, какая мне нравится, однако
я сдержался при мысли о том, что привратник Фер-
мин, еще более глазастый, чем Аргус, увидит, как
она входит или выходит из лифта, и я упаду в его
глазах ниже некуда, ведь он почти растроганно здо-
ровался с Сусаной, когда видел нас выходящими или
приходящими вместе, а уж он-то разбирался в таких
вещах, как макияж, как дамские сумочки и каблучки.
Я раскаялся, едва начал подниматься по лестнице, и
чуть было не повернул назад, очутившись в коридоре,
куда выходило несчетное количество дверей, из-за
которых пробивалось столько же поющих пластинок
и запахов разнообразных духов. Анабел уже улыба-
лась мне с порога своей комнаты, к тому же у нее
было виски, хотя и не охлажденное, и непременные
куколки, но зато и репродукция картины Кинкели
Мартина. Процедура свершилась без спешки, мы
выпили, сидя на софе, и Анабел пожелала узнать,
когда я познакомился с Маручей, а также поинте-
ресовалась моим прежним компаньоном, о котором
317
рассказывали ей другие девушки. Когда я положил
руку ей на колено и поцеловал в ушко, она улыбну-
лась мне совершенно естественно и поднялась снять
с постели розовое покрывало. И при прощании, когда
я клал под пепельницу несколько купюр, она улыб-
нулась мне той же самой улыбкой, с отстраненным
принятием происходящего, и ее улыбка тронула меня
искренностью, хотя другие, возможно, назвали бы ее
профессиональной. И, помню, я ушел, так и не по-
говорив с ней, как собирался, о ее последнем письме
к Уильяму, да и какое мне было дело до их отно-
шений, в конце концов, и я мог ей улыбаться так,
как она улыбалась мне, я тоже был профессионалом.
16 февраля
Невинность Анабел — как тот рисунок, что она
нарисовала однажды у меня в конторе, пока ждала,
когда я закончу срочный перевод, рисунок, который,
наверное, заблудился в какой-нибудь книге и в один
прекрасный день выпадет из нее, как и фотография
Анабел, когда я стану переезжать на следующую
квартиру или возьмусь перечитывать книгу. На ри-
сунке домики, как в предместье, куры ходят по улице.
Но при чем тут невинность? Легче всего приписать
Анабел наивное неведение, которое волокло-тащи-
ло ее то туда, то сюда; но откуда тогда внезапные
порывы, довольно низменные, которые угадывались
только по глазам или после того, как решение уже
было принято, откуда это предощущение того, что
проходило мимо меня и что сама Анабел немного
драматично называла «жизнью», а для меня было
запретной зоной, которую могли мне возместить лишь
воображение или книги Роберто Арльта. (Мне вспо-
минается Ардой, мой приятель адвокат, впутывавший
меня, бывало, во всяческие переделки где-нибудь в
предместье, поскольку тосковал по вещам, которые
318
в глубине души считал для себя невозможными, од-
нако сам он в этих переделках никогда по-настоящему
участия не принимал, оставаясь всего лишь свидете-
лем, как и я — свидетель жизни Анабел, и не более.
Нет, невинными были мы, носившие галстук и вла-
девшие тремя языками; и Ардой, как хороший ад-
вокат, не зря ценил свою роль очевидца, считая ее
едва ли не миссией. Однако не ему, а мне хочется
написать рассказ про Анабел.)
17 февраля
Я не назову это близостью, для этого я бы должен
был уметь давать Анабел то, что она мне давала так
естественно, должен был бы привести ее к себе до-
мой, например, установить хоть какое-то равенство,
даже если между нами и были отношения, какие
складываются между постоянным клиентом и жен-
щиной, которая ведет ночную жизнь. В те времена
я не задумывался, как теперь, над тем, что Анабел
ни разу не упрекнула меня за то, что я держал ее
строго на расстоянии; должно быть, она считала это
одним из условий игры, что вовсе не исключало от-
ношений настолько дружеских, чтобы заполнять сме-
хом и шутками пустые, не в постели, и всегда самые
тяжкие минуты. Какую я вел жизнь, Анабел совер-
шенно не заботило, вопросы она задавала редко и,
как правило, в таком духе: «У тебя в детстве была
собачка?» или «Ты всегда стригся так коротко?» Я
знал достаточно и о Долли, и о Маруче, и о всяческих
перипетиях в жизни Анабел, а она по-прежнему не
имела понятия и ее совершенно не интересовало, что
у меня были сестра и брат, и последний — певец-
баритон. Маручу я знал и раньше, из-за писем, иног-
да мы собирались в кафе «Качабамба», с нею и с
Анабел, выпить импортного пива. Из одного письма
к Уильяму я узнал о ссорах между Маручей и Долли,
319
однако то, что я назову историей с пузырьком, не
принимало серьезного оборота еще довольно долго и
вначале выглядело до смешного невинно (я уже го-
ворил о невинности Анабел? Тоска берет перечи-
тывать этот дневник, чем дальше, тем все меньше
он помогает мне писать рассказ), потому что Ана-
бел, которая была неразлучна с Маручей, рассказала
Уильяму, что Долли продолжала отнимать у Маручи
лучшие места, отбивать денежных клиентов и даже
увела сына комиссара, совсем как в танго, — словом,
до невозможности осложнила ей жизнь в «Чемпе»
и без зазрения совести пользовалась тем, что у Ма-
ручи начали выпадать волосы, что у нее возникали
проблемы с зубами, и в постели — тоже, и так
далее, и тому подобное. Все это Маруча выплакала
Анабел, мне она всего не рассказывала, видно не
слишком доверяла, да и что с меня взять, делаю
переводы — и на том спасибо; она говорит, ты про-
сто чудо, рассказывала мне Анабел, ты ей так хорошо
переводишь, что кок с французского судна стал по-
сылать еще больше подарков, Маруча считает, это
из-за чувств, ты их так здорово описываешь.
— А тебе не стали посылать больше?
— Нет. Наверное, из ревности мне ты пишешь
скупее.
Она говорила что-нибудь в этом роде, и мы ужас-
но смеялись. И так же, смеясь, она рассказала про
пузырек, который уже раз или два мелькал в письмах
к Уильяму, и я ни о чем не спрашивал, потому что
одним из удовольствий для меня было дать ей со-
зреть, пока она сама не выговорится. Помню, она
рассказала мне об этом у себя в комнате, когда мы
открывали бутылку виски, заработав право хлебнуть
по глоточку.
— Клянусь, я прямо остолбенела. Он всегда мне
казался немного с приветом, может, потому, что не
320
очень понимаю его речи, но в конце-то концов он
всегда сделает так, что поймешь. Ты его не знаешь,
а если б видел, какие у него глаза, как у рыжего
кота, и ему идет, он парень видный, когда на берег
сходит, то, я тебе скажу, одевается будь здоров как,
во все синтетическое, — словом, понимаешь,
— А что он тебе сказал?
— Что в следующий раз привезет пузырек. На-
рисовал пузырек на салфетке, а над ним — череп и
скрещенные кости. Ты меня слушаешь?
— Слушаю, но не понимаю зачем. Ты ему рас-
сказала про Долли?
— Ну конечно, в ту ночь, когда он пришел ко
мне, как только приплыло судно, Маруча была у
меня и плакала, ее даже вырвало, мне пришлось
вцепиться в нее и держать, чтобы она не выскочила
опрометью и не порезала бы Долли физиономию.
Это было как раз в тот день, когда она узнала, что
Долли переманила у нее старика, который ходил по
четвергам, кто его знает, что эта сучка сказала ему
про Маручу, может, про волосы рассказала или что
она, мол, заразная. Мы с Уильямом дали ей сно-
творное, она и заснула прямо на моей кровати, а мы
пошли потанцевать. Я ему все про Долли рассказала,
я уверена, он понял, что-что, а у меня он понимает
все до капельки, он как впился в меня своими жел-
тыми глазами, мне пришлось только отдельные слова
ему повторить.
— Погоди, давай-ка выпьем еще по одной, се-
годня у нас все в двойном размере, — сказал я,
шлепнув ее, и мы захохотали, потому что и от пер-
вой-то рюмки нас здорово разобрало. — А ты что
сказала?
— Думаешь, я круглая дура? Еще чего, я разо-
рвала салфетку в мелкие клочки, чтобы понял. А он
все про пузырек, что пришлет мне его для Маручи,
11 X. Кортасар
321
пусть, мол, подольет ей в вино. In a drink1, сказал.
И нарисовал легавого на другой салфетке, а потом
перечеркнул его крестом, хотел сказать, мол, никто
ни о чем не догадается.
— Замечательно, — сказал я, — этот янки счи-
тает, что наши судебные врачи просто шляпы. Ты
правильно поступила, детка, как-никак, а пузырек
попадет в твои руки.
— Ну да.
(Не помню, каким образом вспомнился мне этот
разговор. Но он вспомнился, я пишу и слышу его,
а может, придумываю, копируя с того, что было, или
копирую и по ходу дела придумываю. Надо бы спро-
сить как-нибудь, не это ли и есть литература.)
19 февраля
Но порою все не так, а гораздо тоньше и сложнее.
Иногда вдруг по каким-то параллельным или сим-
метричным ассоциациям раз и навсегда запечатлева-
ются в памяти фразы и события, ничем особенно не
примечательные (мой случай именно таков), при том
что множество гораздо более важных вещей начисто
забывается.
Нет, не всегда только вымысел или копирование.
Вчера вечером я лишь подумал, что должен писать
дальше про Анабел и что, может быть, это приведет
меня к рассказу, в котором и будет заключена окон-
чательная правда, как вдруг опять — комната на
улице Реконкиста, мартовская, не то февральская
жара, а в комнате по другую сторону коридора па-
рень из Риохи без конца крутит пластинки Альбер-
то Кастильо, этот тип никак не мог распроститься
со своей замечательной пампой, даже Анабел и то
1 Здесь: в выпивку (англ.).
322
надоело, а уж как она любит музыку, прощаааааай,
моя пааааампа, и Анабел, голая, сидит на постели
и вспоминает свою пампу, там, вокруг Тренке-Ла-
укена. Сколько шуму из-за этой пампы, Анабел пре-
зрительно закуривает сигарету, всю плешь проел сво-
ей вонючей пампой, а что в ней такого, одни коровы.
Но, Анабел, детка, я думал, в тебе больше патри-
отизма. Говорю тебе, там одна вонь и скука, и если
бы я не приехала в Буэнос-Айрес, то пропала бы.
Одно за другим новые воспоминания в подкрепле-
ние, и вдруг так, словно она не может не расска-
зать, — история с коммивояжером, она еще и слова
не проронила, а я уже чувствовал, что знаю эту
историю, что мне ее рассказывали. Я позволил ей
рассказать, потому что рассказ просто рвался у нее
с языка, раньше история с пузырьком, а теперь эта,
с коммивояжером, но меня с ней в этот момент не
было, то, что она рассказывала, поведали мне как
бы иные голоса иных комнат, да простит мне Трумэн
Капоте, это пришло ко мне из гостиничной столовой
пыльного селения Боливар, селения в пампе, где я
прожил два года давным-давно, или с вечеринки, на
которой собрались друзья и случайные люди и где
говорилось обо всем на свете, но главным образом
о женщинах, которых мы, молодые ребята, в те
времена называли «кадрами» и которых так не хва-
тало в нашей захолустной холостяцкой жизни.
Как ясно помнится мне тот летний вечер и после-
обеденная беседа за кофе с граппой, лысому Росатти
пришли на память былые дни, в этом человеке мы
ценили чувство юмора и щедрость, и в тот вечер он,
после довольно возвышенного рассказа не то Фло-
реса Диеса, не то зануды Саласа, вдруг пустился
в воспоминания об одной метиске, уже не молодой,
к которой ездил на ранчо неподалеку от Касбаса,
где она жила на свою вдовью пенсию, на то, что
323
выручала, разводя кур, и в крайней бедности растила
тринадцатилетнюю дочь.
Росатти продавал автомобили, новые и подержан-
ные, и во время поездок, если ему приходила охота,
заезжал на ранчо к вдове, привозил ей какой-нибудь
подарочек и спал с нею до следующего утра. Она
была ласковой, заваривала хороший мате, жарила ему
пирожки и, по словам Росатти, была недурна и в
постели. А Чолу, полукровку, они отсылали спать
под навес, где в прежние времена покойник держал
теперь уже проданный автомобильчик; Чола была
молчаливая девочка, всегда прятала глаза и тотчас
же пропадала из виду, стоило Росатти появиться, а
за ужином сидела, низко опустив голову, и почти не
разговаривала. Иногда он привозил ей игрушку или
конфеты, ее почти насильно заставляли взять гос-
тинцы, и всякий раз она говорила «спасибо, дон».
В тот вечер, когда Росатти привез подарков больше,
чем обычно, потому что утром он продал «плимут»
и был доволен, вдова схватила Чолу за плечо и
велела ей как следует поблагодарить дона Карлоса
и не быть такой букой. Росатти засмеялся и сказал,
что прощает ее, он знал, какой у нее характер, но
тут, взглянув на смущенную девочку, он первый раз
увидел ее, увидел ее чернющие глаза и ее четырна-
дцать лет, которые уже начинали приподымать лег-
кую ткань кофточки. Той ночью в постели он вдруг
почувствовал разницу, и, наверное, вдова тоже ее
почувствовала, потому что заплакала и сказала, что
он уже не любит ее, как раньше, и наверняка ско-
ро забудет, она чувствует, он с ней уже не такой,
как бывало. Подробностей сговора мы не узнали, но
только вдова побежала за Чолой, притащила ее и
втолкнула в дом. Помню, Росатти чуть опустил го-
лову и сказал не то со стыдом, не то с вызовом:
«Как она плакала...» Никто из нас не проронил ни
324
слова, и густое молчание держалось до тех пор, пока
зануда Салас не отпустил какую-то свою шуточку,
и тогда все, и в первую очередь Росатти, разом
заговорили о другом.
И я, выслушав рассказ Анабел, не сказал ни
слова. Что я мог ей сказать? Что знал все до мель-
чайших подробностей, хотя две истории разделяло по
крайней мере двадцать лет, и коммивояжер из Трен-
ке-Лаукена был не Росатти, а Анабел — не Чола?
Что все более или менее получается именно так со
всеми Анабел в этом мире, хотя иногда их и зовут
Чола?
23 февраля
А клиенты Анабел — она лишь иногда мельком
называла какое-нибудь имя или коротко рассказыва-
ла, что было. Случайная встреча в кафе нижних квар-
талов, глянули друг другу в лицо, перебросились сло-
вом. Разумеется, все это меня совершенно не трогало,
я полагаю, что при такого рода взаимных отношениях
никто не чувствовал бы себя клиентом, а я, кроме
того, мог быть уверенным в своем преимуществе,
во-первых, из-за писем и, во-вторых, из-за себя са-
мого, что-то во мне нравилось Анабел, и мне доста-
валось больше, чем остальным: доставалось целыми
днями сидеть у нее в комнате, вместе ходить в кино,
плясать милонгу и еще доставалось то, что, наверное,
называется нежностью и любовью, во всяком случае,
все время, по каждому пустяку хотелось смеяться и
была непритворной щедрость, с которой Анабел хо-
тела давать и давала наслаждение. Невозможно, что-
бы она была такой и с другими, с клиентами, и
потому они были мне совершенно безразличны (я-то
полагал, что мне безразлична была Анабел, но почему
в таком случае сегодня вспоминается все это), хотя
в глубине души я бы предпочел быть единственным
325
и жить вот так с Анабел, и с Сусаной тоже, разу-
меется. Но Анабел должна была зарабатывать на
жизнь, и время от времени я сталкивался с конкрет-
ным подтверждением этого, к примеру, встретил од-
нажды на углу толстяка — я не знал и никогда не
спрашивал, как его зовут, а она называла его просто
толстяком — и увидел, как он вошел к ней в дом,
а потом представил, как он проделал мой путь, сту-
пенька за ступенькой, на галерею и в комнату к
Анабел, ну и все остальное. Помню, я пошел тогда
и выпил виски в «Фрегате» и прочитал от корки до
корки все новости из-за рубежа в «Ла Расоне», не
переставая подспудно ощущать, что толстяк сейчас
у Анабел, это было глупо, но я чувствовал себя так,
словно он забрался в мою постель и безо всякого на
то права.
Возможно, поэтому я был не очень любезен с
Анабел, когда она через несколько дней появилась
у меня в конторе. Своих эпистолярных клиенток
(еще одно любопытное выражение получилось, как
оно тебе, Зигмунд?) я знал как облупленных и уга-
дывал все их прихоти и настроения, едва они при-
нимались диктовать письмо, а потому я бровью не
повел, когда Анабел почти прокричала, чтобы я сей-
час же написал Уильяму, пусть пришлет пузырек,
эта сукина дочь не имеет права жить на свете. Du
calme1, сказал я ей (она довольно понимала по-фран-
цузски), разве можно так выходить из себя, не глот-
нув даже вермута. Но Анабел была в ярости и,
вместо того чтобы диктовать письмо, рассказала, что
Долли увела у Маручи еще одного дядю с машиной,
а в «Чемпе» болтает направо и налево, что сделала
это исключительно ради того, чтобы уберечь его от
1 Успокойся (франц.).
326
сифилиса. Я закурил сигарету, словно выбрасывая
белый флаг, и написал письмо, где глупейшим об-
разом вынужден был просить пузырек заодно с се-
ребряными босоножками тридцать шестого с поло-
виной размера (в крайнем случае — тридцать седь-
мого). Мне пришлось пересчитать размер на пятый
или пятый с половиной, чтобы не создавать лишних
проблем Уильяму, и письмо вышло очень коротким
и деловым, никаких чувств, чего обычно требовала
Анабел, хотя чем дальше, тем меньше она этого
требовала по совершенно очевидным причинам. (А
как, по ее представлению, заканчивал я теперь ее
письма к Уильяму? Она больше не заставляла меня
перечитывать готовое письмо и сразу же уходила,
попросив отправить его, а я оставался верен своему
стилю и по-прежнему приписывал в конце, что она
тоскует и любит, не потому, что был слишком добр,
а потому, что следовало позаботиться об ответе и о
подарках, а это наверняка было для Анабел самым
надежным барометром.)
В тот день я без спешки все обдумал и, прежде
чем запечатать конверт, вложил в него еще один
листок, на котором кратко представился Уильяму как
переводчик Анабел и просил его зайти ко мне сразу
же, как только он высадится на берег, во всяком
случае раньше, чем он повидается с Анабел. Когда
через две недели он вошел ко мне, то его желтые
глаза поразили меня гораздо больше, чем весь его
сдержанно-агрессивный вид, какой бывает у всех мо-
ряков на суше. Мы не тратили слов, я просто сказал,
что знаю насчет пузырька, но положение не так ужас-
но, как это представляется Анабел. Я ловко дал
понять, что беспокоюсь за безопасность Анабел, ко-
торая, если запахнет жареным, не сможет отчалить
к другим берегам, как намеревается сделать он ровно
через три дня.
327
— Но она меня попросила, — сказал Уильям не
моргнув глазом. — Мне жалко Маручу, а это —
лучший способ уладить дело.
Если ему верить, содержимое пузырька не ос-
тавляло никаких следов, а это удивительным обра-
зом, в глазах Уильяма, как бы снимало всякую вину.
Я почувствовал опасность и постарался, не пережи-
мая, провести свою линию. По сути дела, склоки с
Долли не стали меньше или больше со времен его
последнего приезда, ну конечно, Маруче надоело, и
это, само собой, отражается на бедняжке Анабел.
Меня это интересует лишь постольку, поскольку я
перевожу для девушек, хорошо их знаю и т. д. и
т. п. Я достал виски, предварительно повесив на
дверь табличку «Вышел», запер дверь на ключ, и
мы сели с Уильямом пить и курить. С первого взгля-
да я увидел в нем человека незамысловатого, сен-
тиментального и опасного. То, что я был перевод-
чиком писем Анабел, в которых она изливала свои
чувства, похоже, придало мне авторитет почти ис-
поведника, и за вторым стаканом виски я узнал, что
он по-настоящему влюблен в Анабел и хочет выта-
щить ее из этой жизни, увезти в Штаты, года через
два, как только уладит, сказал он, кое-какие дела.
Невозможно было не встать на его сторону, не одоб-
рить по-рыцарски его намерения и не поддержать
его с тем, чтобы попытаться убедить: ничего хуже
этой затеи с пузырьком для Анабел он и придумать
не мог. Он разделил мою точку зрения, однако не
скрыл от меня, что Анабел никогда не простила бы,
если бы он ее подвел, сочла бы его слабаком и
сукиным сыном, а такого он ни от кого не потерпит,
даже от Анабел.
Воспользовавшись тем, что удалось еще плеснуть
ему в стакан виски, я предложил план, в котором
он мог бы иметь меня союзником. Разумеется, он
328
вручит Анабел пузырек, но в нем будет чай или
кока-кола; а я со своей стороны буду держать его
в курсе всех новостей, вкладывая каждый раз от-
дельный листок, чтобы в письмах Анабел было толь-
ко то, что касается их двоих, и я уверен, что Долли
с Маручей сами перестанут враждовать, устанут в
конце концов. А если нет — в чем-то надо было
и уступить этим желтым глазам, которые смотрели
все пристальнее, — то я напишу ему, чтобы он все-
таки прислал настоящий пузырек, что же касается
Анабел, я уверен, она все поймет, а я ради общего
блага вину за обман возьму на себя, и так далее, и
тому подобное.
— О’кей, — сказал Уильям. Первый раз я ус-
лышал от него это выражение, и оно показалось мне
не таким глупым, как в устах моих приятелей. В
дверях мы подали друг другу руки, он поглядел на
меня долгим желтым взглядом и сказал: «Спасибо
за письма». Он сказал «письма» во множественном
числе и, возможно, думал в это время о письмах
Анабел, а не о моем отдельно вложенном листке.
Только почему от этого «спасибо» я почувствовал
себя так скверно и почему, оставшись один, я, преж-
де чем запереть контору и отправиться обедать, еще
раз глотнул виски?
26 февраля
Писатели, которых я ценю, умеют изящно вы-
смеять язык таких, как Анабел. Конечно, читать
смешно, однако в подобном зубоскальстве мне ви-
дится некоторая подлость, я бы тоже мог набрать
разных фразочек у Анабел или у нашего приврат-
ника-испанца и даже мог бы использовать их здесь,
это дело нехитрое, если я напишу все-таки рассказ.
Но в те времена я скорее занимался тем, что мыс-
ленно сравнивал язык Анабел и Сусаны, и язык
329
раздевал каждую из них гораздо ловчее, чем мои
руки, обнаруживая то, что у них на виду и что
скрыто, их слабости и их силу и чего каждая из
них стоила в этой жизни. Никогда я не слышал от
Анабел слова «демократия», которое, без сомнения,
она двадцать раз на дню слышала или читала, а
Сусана, наоборот, употребляла его по любому поводу
и всегда со спокойной совестью собственника. Ин-
тимные отношения, например, Сусана вполне могла
назвать половой жизнью, в то время как Анабел
для подобных случаев находила слова, которые при-
водили на память морскую волну или взмах ресниц.
Вот уже десять минут я топчусь на месте и никак
не решусь продолжить и досказать то, что осталось
(а осталось немного, но это не совсем то, что я
смутно надеялся написать), — одним словом, всю
неделю я, как и следовало ожидать, ничего не знал
об Анабел, вероятно, она все время проводила с
Уильямом, и вдруг однажды около полудня явилась,
вся в нейлоновых дарах Уильяма и с новой сумочкой
из шкуры кого-то там с Аляски, при одном взгляде
на которую в это время года становилось еще жарче.
Она пришла сказать, что Уильям только что отбыл,
но для меня это не было новостью, и что он привез
ей эту штуку (странно, но она не хотела произносить
слова «пузырек») и эта штука уже у Маручи.
У меня не было никаких оснований беспокоить-
ся, однако лучше было показаться обеспокоенным и
спросить, отдает ли себе Маруча отчет в том, как
это чудовищно и т. д. и т. п., и Анабел пояснила,
что заставила Маручу поклясться родной матерью
и пресвятой девой Луханской, что только в том
случае, если Долли снова возьмется за свое, и т. д.
и т.п. Мимоходом она поинтересовалась, как я на-
хожу ее сумочку и нейлоновые чулки, и мы дого-
ворились встретиться у нее дома на следующей не-
330
деле, потому что у нее накопилась куча дел после
такой full time1 с Уильямом. И, уже уходя, вспом-
нила:
— Знаешь, он такой хороший. Представляешь,
во что ему обошлась эта сумка? Я ничего не хоте-
ла ему говорить про тебя, но он сам все время
твердил про письма и что ты здорово передаешь
чувства.
— А, — отозвался я, не очень понимая, почему
это известие стало мне поперек горла.
— Смотри-ка, у нее двойная застежка для стра-
ховки. Потом я сказала ему, что просто ты меня
хорошо знаешь и потому так здорово переводишь
письма, я ему все сказала, ему-то что, он тебя даже
в глаза не видел.
— Конечно, что ему, — выговорил я наконец.
— Он пообещал, что в следующий раз привезет
мне проигрыватель с радиолой и все такое, вот тогда
сосед у нас заткнется со своей пампой, если, конечно,
ты купишь мне пластинки Канаро и Д’Арьенцо.
Не успела она уйти, как мне позвонила Сусана,
на которую, видно, в очередной раз напала охота к
перемене мест, и пригласила меня поехать с ней на
машине в Некочеа. Мы договорились на субботу и
воскресенье, до которых оставалось еще три дня, и
все эти три дня я только и делал, что думал, чув-
ствуя, как что-то незнакомое подкатывает к самому
зеву желудка (интересно, есть у желудка зев?). Пер-
вое: Уильям не сказал Анабел о своем намерении
жениться, а это почти наверняка означало, что само-
разоблачение Анабел ударило его как обухом по
голове (и то, что он, по-видимому, это скрыл, тре-
вожило больше всего). Или совсем другое.
1 Здесь (иронии.): работки без продыху (англ.).
331
Бесполезно говорить мне, что я предавался де-
дуктивным размышлениям в духе Диксона Карра или
Эллери Квина и что, в конце концов, у такого, как
Уильям, незачем было отнимать иллюзии, будто я
всего лишь один из клиентов Анабел. И все равно
я чувствовал, что дело не в этом, как раз такой, как
Уильям, мог бы отреагировать совершенно иначе, тут
бы и могли выплеснуться его сентиментальность и
агрессия, которые я уловил в нем, едва он вошел.
Потому что вот оно — второе: узнав, что я несколь-
ко больше чем переводчик писем Анабел, почему он
не пришел сказать мне об этом, сказать по-хорошему
или по-плохому? Я никак не мог забыть, что он
испытал ко мне доверие и даже восхищение, а по-
лучилось, что он открылся тому, кто, наверное, упи-
сался, смеясь над его наивностью, вот это Уильям
наверняка почувствовал в тот момент, когда Анабел
так глупо раскрылась. До чего легко было предста-
вить: Уильям укладывает ее одним ударом кулака и
идет прямо ко мне в контору, чтобы проделать то
же и со мной. Однако не случилось ни того, ни
другого, а значит...
А это значит. И я сказал себе, как сказал бы
всякий, наполняя стакан вином: в конце концов, его
судно уже далеко и остались одни предположения;
время и волны Некочеа понемногу смоют и предпо-
ложения, а кроме того, Сусана читает сейчас Олдоса
Хаксли, значит, будут и другие темы для размыш-
лений, — словом, в добрый час. Я тоже купил не-
сколько новых книг по дороге домой, помнится, что-
то Борхеса и/или Биоя.
27 февраля
Хотя теперь этого уже почти никто не помнит,
но меня продолжает волновать то, как Спэндрелл в
«Контрапункте» ждет и принимает смерть. В соро-
332
ковые годы этот эпизод не мог так живо тронуть
аргентинских читателей, а сегодня мог бы, но теперь
его никто не помнит. Мои чувства к Спэндреллу
остались прежними (я никогда не перечитывал этого
романа, и у меня нет его под рукой), и, хотя детали
стерлись в памяти, мне кажется, я вижу эту сцену,
когда он слушает запись своего любимого квартета
Бетховена, зная, что фашисты подходят к дому, что-
бы убить его, и это придает его окончательному вы-
бору смысл, который еще больше уничижает убийц.
Сусану тоже тронула эта сцена, хотя причины, по
которым она взволновалась, по-моему, не были в
точности теми же, что у меня и, возможно, у Хаксли;
мы еще продолжали спорить на террасе гостиницы,
когда мимо прошел разносчик газет, я купил «Ла-
Расон» и на восьмой странице увидел полицейский
отчет о загадочной смерти, увидел фотографию Дол-
ли, на которой ее невозможно было узнать, и про-
чел ее полное имя, упоминание о ее в дурном смыс-
ле слова публичном занятии и сообщение о том, что
она через два часа после того, как была срочно до-
ставлена в больницу «Рамос Мехиа», скончалась от
сильнодействующего яда. Давай не возвращаться се-
годня в город, сказал я Сусане, все равно дождь,
какая разница, здесь или там. Она рассердилась и,
я слышал, назвала меня деспотом. Отомстил все-
таки, думал я, не мешая Сусане говорить, и чувст-
вовал, как спазма подымается от паха к желудку,
отомстил, сучий сын, вот, должно быть, радуется
теперь на своем судне, вот тебе и чай, вот тебе и
кока-кола, а эта сучка Маруча через десять минут
запоет как миленькая. Вспышки страха пронзали ме-
ня после каждой фразы рассерженной Сусаны, двой-
ное виски, судорога, чемодан, запоет, сучка, запоет,
выложит все до последнего, стоит ее разок хлестануть
по физиономии.
333
Но Маруча не запела, и на следующий день под
дверью в конторе оказалась записка от Анабел, в
семь мы встретились в кафе у Черного, она пришла
совершенно спокойная и с этой своей сумочкой из
шкуры, она мысли не допускала, что Маруча может
впутать и ее. Клятва есть клятва, решено и подпи-
сано, говорила она мне так спокойно, что я бы вос-
хитился, если бы не испытывал желания влепить ей
как следует. Признание Маручи занимало половину
газетной страницы, и именно его читала Анабел, ког-
да я пришел в кафе. Журналист не пошел дальше
положенных ему по должности общих рассуждений:
женщина призналась, что раздобыла мгновенно дей-
ствующий яд и добавила его в рюмку ликера или
чинзано, который Долли глушила литрами. Сопер-
ничество женщин достигло кульминационной точки,
заключал репортер-всезнайка, и вот она, трагическая
развязка, и т. д.
Неудивительно, что я забыл почти все подроб-
ности той встречи с Анабел. Вижу только, как она
улыбается мне, и слышу, как говорит: адвокаты до-
кажут, что Маруча — жертва, и ей дадут меньше
года; и еще от того дня у меня осталось ощущение
полной нелепости, какую невозможно выразить сло-
вами, в тот момент Анабел представилась мне как
бы ангелом, парящим над реальной действительнос-
тью, твердо верящим, что Маруча права (она и была
права, но по сути, а не по форме) и что ни с кем
ничего страшного не случится. Она рассказывала мне
все это, будто какой-нибудь душещипательный ра-
диоспектакль, так, словно совершенно ни при чем
тут была она, а главное — я, и ни при чем были
письма, главное — письма, которые с полным осно-
ванием повязывали меня с Уильямом и с ней. Она
говорила со мной оттуда, из радиоспектакля, и не-
измеримо огромное расстояние пролегало между нею
334
и мной, между ее миром и моим ужасом, который
хватался за сигареты и снова за виски, ну конечно,
конечно, Маруча — баба что надо, конечно, она не
запоет.
Но одно я знал твердо в этот момент: я ничего
не могу рассказать этому ангелу. Мерзко было бы
говорить ей, что Уильям на этом не остановится и
наверняка напишет, мстить так мстить, и обвинит
Анабел, а заодно и меня впутает, мол, знал и по-
крывал. Она бы только взглянула на меня как по-
терянная, а может, сумку бы стала показывать в
доказательство его честности, он мне ее подарил, как
ты можешь о нем так думать, о нем, и все такое
прочее.
Не знаю, о чем мы с ней разговаривали после
этого, я вернулся домой подумать, а на следующий
день договорился со своим коллегой, что он месяца
два побудет вместо меня в конторе; хотя Анабел и
не знала моего адреса, я, терзаясь сомнениями, пере-
ехал на квартиру, которую Сусана снимала в Бель-
грано, и носу не высовывал из этого богоспасаемого
квартала, чтобы ненароком не встретить в центре
Анабел. Ардой, которому я полностью доверял, с
превеликим удовольствием взялся последить за нею
и прямо-таки купался в атмосфере этого, как он
говорил, дна. Такие предосторожности были вовсе
не нужны, однако же они сделали свое дело, я стал
спать лучше, прочитал гору книг и даже открыл
новые и неожиданно привлекательные черты в Су-
сане, а бедняжка была убеждена, что я решил просто
отдохнуть, и вывозила меня погулять на машине.
Полтора месяца спустя прибыло судно Уильяма, и
я узнал от Ардоя, что в тот же вечер они с Анабел
встретились и до трех часов утра танцевали милонгу
в «Палермо». Было бы логично испытать облегче-
ние, но я облегчения не испытывал, а вместо того
335
почувствовал, что Диксон Карр с Эллери Квином —
дерьмо собачье, а ум и образованность хуже всякого
дерьма в сравнении с этой милонгой, в которой один
ангел встретился с другим ангелом (per modo di
dire1, разумеется), чтобы походя, в перерыве между
двумя танго, от души плюнуть мне в лицо, и они
плевали, даже не видя меня, ничего не зная обо
мне, и главное, что при этом им не было до меня
никакого дела — так, не глядя, плюют на мостовую.
У них, в их мире ангелов, свои законы, у них Маруча
и в определенном смысле — Долли, а я по другую
сторону, я, со своими спазмами и успокоительными
таблетками, с Сусаной и Ардоем, который все рас-
сказывал и рассказывал мне про милонгу, так и не
поняв, что я вынул носовой платок — не переставая
слушать его и благодарить за дружескую услугу, —
что я вынул платок не просто вытереть лицо, а
утереться от плевка.
28 февраля
Остались совсем мелкие детали: когда я вернулся
в контору, у меня уже было продумано, как убеди-
тельно объяснить Анабел мое отсутствие; я знал, она
не любопытна и наверняка примет все, что я ни
скажу, теперь она, должно быть, уже написала оче-
редное письмо и захочет перевести его, если, конечно,
не нашла за это время другого переводчика. Но Ана-
бел так и не пришла ко мне в контору, может, виной
тому было обещание, которое она дала Уильяму, по-
клявшись для верности пресвятой девой Луханской,
а может, и вправду обиделась, что я пропал, или
была по горло занята в «Чемпе». Вначале, думаю,
я все-таки ждал ее, хотя и не уверен, что ее приход
1 Здесь: если так можно сказать (итал.).
336
доставил бы мне радость, однако в глубине души я
чувствовал себя оскорбленным, до чего легко она
вычеркнула меня: кто еще переведет ей письма, как
я, кто разберется в Уильяме или в ней лучше, чем
я. Два или три раза я застывал над патентом или
свидетельством о рождении, рука замирала в воздухе,
и я ждал: вот откроется дверь и войдет Анабел в
новых туфлях, но в дверь вежливо стучали, и ока-
зывалось, что принесли счет из консульства или за-
вещание. Я по-прежнему старался избегать мест, где
бы мы могли встретиться вечером или ночью. Ардой
тоже больше не видел ее, и вот тогда судьба сама
распорядилась, и я надумал ненадолго съездить в
Европу, да там и остался, и прижился, и дожил до
седых волос, и до диабета, который приковал меня
к этой конторе, и до этих вот воспоминаний. Сказать
правду, мне хотелось бы записать свои воспоминания,
написать рассказ про Анабел и про те времена, и,
глядишь, почувствовал бы себя лучше, все пришло
бы в порядок, но я уже не верю, что сделаю это
когда-нибудь; есть тетрадь, вся из лоскутных обрыв-
ков, и есть желание собрать их и дополнить, запол-
нить пустоты и рассказать про Анабел еще много
другого, а могу только одно — твердить себе, как
хочется написать рассказ про Анабел, а в результа-
те — еще одна страница в дневнике, еще один день
прошел, а рассказ так и не начат. Вот в чем беда:
я не перестаю убеждать себя, что не смогу написать
этот рассказ, потому что я просто не способен на-
писать про Анабел, и ни к чему склеивать разроз-
ненные обрывки; как ни взгляни, они все не про
Анабел, а про меня, такое ощущение, будто не я, а
Анабел захотела написать рассказ и вспоминает про
меня, про то, как я не привел ее к себе в дом, про
то, как ужас на два месяца выгнал меня из ее жизни,
про все то, что теперь возвращается, хотя наверняка
337
ей, Анабел, это было почти безразлично, и только
я еще помню о чем-то, что так мало, но все-таки
возвращается и возвращается оттуда, из того, что,
возможно, должно было быть совсем иным, как и я
и как почти всё — и там, и тут. И вот я думаю:
бесконечно прав Деррида, когда говорит, когда го-
ворит мне: «Почти ничего не остается (у меня): ни
самой вещи, ни ее существования, ни моего, ни чис-
того объекта, ни чистого субъекта, никакого интереса
к чему бы то ни было». И в самом деле: какой
интерес отыскивать Анабел в глубине времени, для
меня это всегда означает снова углубляться в самого
себя, а это так грустно, писать о себе, в то время
как хотелось бы и дальше воображать, будто пишу
про Анабел.
ПРИМЕЧАНИЯ
ПИСЬМО В ПАРИЖ ОДНОЙ СЕНЬОРИТЕ
С. 7. Papa — прозвище французского композитора Мо-
риса Равеля (1875—1937).
С. 8. Озанфан Амеде (1886—1966) — французский
художник.
С. И. ...Идумейской ночи. — Идумея (Эдом) — древ-
няя страна в Передней Азии.
С. 13. Картер Бенни (Бенджамин; р. 1907) — амери-
канский композитор, саксофонист и трубач.
Саэта — народная андалусская песня (Андалусия —
историческая область на юге Испании).
Пасодобль — быстрый латиноамериканский танец.
Жироду Жан (1882—1944) — французский писатель.
Лопес Висенте Фидель (1815—1903) — аргентинский
историк, писатель.
С. 14. Унамуно Мигель де (1864—1936) — испанский
писатель, философ; глава «Поколения 1898 года».
Ривадавиа Бернардино (1780—1845) — аргентинский
государственный деятель, участник Войны за независимость
испанских колоний в Америке 1810—1826 годов. Президент
Аргентины в 1826—1827 годах. Его именем названа одна
из главных улиц Буэнос-Айреса.
Номинализм — направление в философии, сторонники
которого считают, что понятие есть наименование, которому
у каждого человека соответствует собственный индивидуаль-
ный образ.
С. 16. Франк Сезар Огюст (1822—1890) — француз-
ский композитор и органист.
339
Жид Андре (1869—1951) — французский писатель,
лауреат Нобелевской премии (1947).
Труайя Анри (наст, имя — Лев Тарасов; р.1911) — фран-
цузский писатель.
Антиной (II в.) — юный грек, любимец императора
Адриана; воплощение мужской красоты.
С. 17. Торрес Аугусто (р. 1913) — аргентинский ху-
дожник.
ЦИРЦЕЯ
С. 19. Цирцея (Кирка) — в греческой мифологии: ним-
фа острова Эя, волшебница. Цирцея превратила в свиней спут-
ников Одиссея, а его самого год удерживала на своем острове.
Иносказательно: цирцея — обольстительная красавица.
Россетти Данте Габриэл (1828—1882) — английский
писатель и художник.
С. 20. Палермо, Алъмагро — районы Буэнос-Айреса.
С. 25. Кирога Росита (полное имя — Роса Родригес
Кирога де Капьелло: 1901 — ?) — аргентинская певица.
С. 35. Пачо — прозвище аргентинского композитора и
исполнителя танго Хуана Мальо (1880—1934).
Негри Пола (наст, имя — Барбара Антония Халупец;
1894 — ?) — немецкая и американская киноактриса.
ОТРАВА
С. 45. Бирючина — кустарник семейства маслинных.
С. 47. Флорес — район в центральной части Буэнос-
Айреса.
С. 48. Съеста (сиеста) — самое жаркое время дня, по-
луденный отдых, послеобеденный сон.
Патъо (патио) — внутренний дворик в домах Испании
и Латинской Америки.
С. 51. Салъгари Эмилио (1863—1911) — итальянский
писатель, автор приключенческих романов.
Бильбоке — игрушка в виде шарика, прикрепленного к
палочке, который подбрасывается и ловится на острие палочки.
340
С. 54. Буффало Билл — прозвище Уильяма Фредерика
Коуди (1846—1917), американского охотника, участника аме-
рикано-индейских войн, героя приключенческих романов и ки-
нофильмов.
С. 55. Де Каро —- семья аргентинских композиторов и
исполнителей танго, из которых более всего известны Фран-
сиско (1898—1976) и Хулио (1899 — ?).
С. 56. Жерделъ — сорт абрикосов.
С. 59. Раффлз — уголовный герой романа английского
писателя Эрнеста Уильяма Хорнунга (1866—1921) «Взлом-
щик-любитель». Роман был неоднократно экранизирован.
С. 60. Мате (парагвайский чай) — популярный в Ла-
тинской Америке тонизирующий напиток.
АКСОЛОТЛЬ
С. 72. Аксолотль — личинка саламандры (тигровой ам-
бистомы). «Аксолотль» — слово из языка индейского наро-
да ацтеки, живущего в Мексике (отсюда — реплики героя,
разглядывающего аксолотлей: «они мексиканцы», «ацтекские
лица»).
КОНЕЦ ИГРЫ
С. 80. Понсон дю Террайлъ Пьер Алексис (1829—
1871) — французский писатель, автор многочисленных ро-
манов о Рокамболе.
МАМИНЫ ПИСЬМА
С. 95. Сан-Мартин Хосе де (1778—1850) — один из ру-
ководителей Войны за независимость, генерал; национальный
герой Аргентины. Его именем в Буэнос-Айресе названы улица,
площадь, театр; воздвигнут памятник (на площади Сан-Мар-
тин).
С. 97. Авенида-де-Майо (Майская улица) — улица на-
звана в честь Майской революции 1810 года, свершившейся
в Буэнос-Айресе и ставшей частью Войны за независимость.
25 мая — национальный праздник Аргентины.
341
Линье — район в Буэнос-Айресе. Район назван в честь
Сантьяго де Линье (1753—1810). Линье происходил из ста-
ринного французского рода; с 1775 года — на службе в
испанской армии. Отличился в сражениях с англичанами,
захватившими в 1806 году Буэнос-Айрес. В 1807 году —
вице-король Ла-Платы.
С. 103. Стэнуик Барбара (наст, имя — Руби Стивенс;
р. 1907) — американская актриса, голливудская звезда 30—
40-х годов.
Тайрон Пауэр Эдмунд (1913—1958) — американский
киноактер.
С. 104. Адроге — город в южной части провинции Бу-
энос-Айрес.
С. 105. Браун Гильермо (1777—1857) — аргентинский
военный и государственный деятель, адмирал, участник Вой-
ны за независимость. Родом — из Ирландии.
Игуасу — один из красивейших водопадов мира. Нахо-
дится на реке Игуасу, на границе Аргентины и Бразилии.
С. 108. Донато Эдгар до (1897—1963) — аргентин-
ский композитор и исполнитель танго.
С. ИЗ. Сен-Клу — город неподалеку от Парижа, на реке
Сена.
Дин Джеймс (1931—1955) — американский киноактер.
С. 114. Фернандель (наст, имя — Фернан Контанди;
1903—1971) — комедийный французский киноактер.
Фонтенбло — город к югу от Парижа. Окрестности
города — места отдыха парижан.
РЕДКИЕ ЗАНЯТИЯ
С. 122. Вискача — здесь: популярный в Латинской Аме-
рике персонаж фольклора и книжек для детей. (Вискача —
грызун семейства шиншилловых; распространен в Аргентине.)
МАТЕРИАЛ ДЛЯ ВАЯНИЯ
С. 127. Каракалла Сентимий Бассиан (186—217) —
римский император с 211 года.
«Какой великий артист погибает,., сим побе-
дишь...» — крылатые слова, связанные с историей Древнего
342
Рима. «Какой великий артист погибает» — слова Нерона
(37—68), сказанные им незадолго до насильственной смер-
ти. «Квинтилий Вар, верни легионы» — слова Августа
(63 до Р. X. — 14 Р. X.), которые он воскликнул, узнав
о поражении войск римского полководца Квинтилия Вара в
Тевтобургском лесу. «Муж всех жен и жена всех мужей
(бойся мартовских ид)» — фразы, относящиеся к Юлию
Цезарю; первая — в связи с тем, что Цезарь был би-
сексуален, вторая — предостережение гадателя Спуринны,
предсказавшего Цезарю гибель в мартовские иды (то есть
15 марта). «Деньги не пахнут» — слова Веспасиана (9—
79), сказанные им вскоре после того, как он ввел налог на
нужники. «Сим победишь» — надпись на кресте, который
увидел на небе Константин Великий (285—337) перед сра-
жением в Риме у Мульвийского моста в 312 году (при
Константине христианство стало официально дозволенной ре-
лигией).
Густав — здесь: Густав VI (1882—1973), король
Швеции с 1950 года (шведский король вручает золотые
медали лауреатам Нобелевской премии).
С. 128. Кокуйо — жесткокрылое насекомое, обитающее
в тропической Америке.
ЮЖНОЕ ШОССЕ
С. 145. Бенедетти Арриго (р. 1910) — итальянский
писатель, журналист.
С. 149. Орли — пригород Парижа; в Орли — один из
главных аэропортов французской столицы.
С. 167. Армагеддон — в христианстве: последняя битва
между Богом и силами Сатаны.
ОСТРОВ В ПОЛДЕНЬ
С. 177. ...с левантийским именем... — Левант —
общее название стран восточной части Средиземноморья, в
более узком смысле — Сирии и Ливана.
...следы еще лидийской или, быть может, критоми-
кенской колонии... — Лидия — древняя страна на западе
343
Малой Азии. Критомикенская колония — древнегреческая
колония эпохи бронзы.
ИНСТРУКЦИИ ДЛЯ ДЖОНА ХАУЭЛЛА
С. 185. Брук Питер (р. 1925) — английский режиссер;
всемирную известность ему принесли постановки шекспиров-
ских спектаклей.
ШАГИ ПО СЛЕДАМ
С. 202. Джеймс Генри (1843—1916) — североамери-
канский писатель.
Ла-Плата — здесь: город к юго-востоку от Буэнос-
Айреса, административный центр провинции Буэнос-Айрес.
С. 203. Карриего Эваристо (1883—1912) — аргентин-
ский поэт.
Сторни Альфонсина (1892—1938) — аргентинская
поэтесса.
Альмафуэрте (наст, имя — Педро Бонифасио Па-
ласьос; 1854—1917) — аргентинский поэт и прозаик.
Пуа Карлос де ла (1898—1950) — аргентинский поэт.
С. 204. Перг амино — селение в провинции Буэнос-Айрес.
Синта-Крус — город на юге Аргентины, в Патагонии.
Мендоса — город на западе Аргентины, у подножия
Анд.
С. 206—207. Брагадо, Пилар, Балькарсе —- города в
провинции Буэнос-Айрес.
С. 207. Фанхио Хуан Мануэль (р. 1911) — аргентин-
ский автогонщик, знаменитый в 50-е годы.
С. 210. Подобно Байрону... стал знаменит... — Бай-
рон прославился сразу же после публикации (начало 1812 го-
да) двух первых песен поэмы «Паломничество Чайльд Га-
рольда».
С. 213. Дарио Рубен (наст, имя — Феликс Рубен Гар-
сиа Сармьенто; 1867—1916) — никарагуанский поэт, глава
испано-американского модернизма. Творчество Дарио на ру-
беже веков оказало чрезвычайно большое влияние на лати-
ноамериканских писателей.
344
С. 214. Томас Дилан (1914—1953) — английский поэт.
С. 227. Сейба — высокое листопадное дерево семейства
бомбаксовых.
ЛЕТО
С. 230. Никсон поедет в Пекин... — Переговоры о при-
езде президента США Ричарда Никсона в Китай в 1972 году
были для многих полной неожиданностью (отсюда — реплика
героини рассказа о конце света).
ШЕЯ ЧЕРНОГО КОТЕНКА
С. 240. Бъяфра (Биафра) — богатая нефтью юго-вос-
точная часть Нигерии. В 1967—1970 годах, во время меж-
доусобной войны в Нигерии, сепаратистами была создана
республика Биафра.
С. 246. Мартиника — владение («заморский департа-
мент») Франции, расположенное на одноименном острове в
Карибском море.
Саймон Нина (р. 1935) — американская певица.
Верхняя Савойя — департамент на юго-востоке Фран-
ции, в Савойских Альпах.
В ИНОМ СВЕТЕ
С. 257. Тандилъ — горная гряда, а также город в про-
винции Буэнос-Айрес.
С. 263. Моравиа Альберто (1907—1990) — итальян-
ский писатель.
ЖАРКИЕ ВЕТРЫ
С. 274. Момбаса — город в Кении, расположен на ко-
ралловом острове, соединенном с материком дамбами.
Моэм Сомерсет (1874—1965) — английский писатель;
в своем творчестве не раз обращался к морской и иной
экзотической тематике.
Конрад Джозеф (наст, имя — Юзеф Теодор Конрад
Коженевский; 1857—1924) — английский писатель; в своих
345
произведениях неоднократно описывал полную опасностей
жизнь в тропиках.
С. 276. Кениата Джомо (1891—1978) — африкан-
ский политический деятель, в 1964—1978 годах — прези-
дент Кении.
Масаи — народ, живущий в пограничных районах Кении
и Танзании.
С. 277. Зеленый луч — оптическое явление: иногда на
закате, когда солнце садится в море, виден зеленый луч.
Увидеть такой луч — к счастью, к удаче.
С. 278. ...все итальянцы вышли из Декамерона. — Во
многих новеллах «Декамерона» Бокаччо герои, по националь-
ности итальянцы, соблазняют замужних женщин.
...на памяти все равно Шекспир. — В «Ромео и Джуль-
етте» действие происходит в Вероне и Мантуи, в «Отелло» —
в Венеции.
С. 279. Колридж Сэмюэл Тейлор (1772—1834) —
английский поэт. В его «Поэме о старом моряке» герой
убивает альбатроса — птицу добрых предвестий — и обре-
чен за это на скитания и муки.
Гебриды — острова в Атлантическом океане, у западных
берегов Шотландии.
Гваделупа — остров в Вест-Индии, в группе Малых
Антильских островов. Открыт Колумбом в 1493 году.
С. 280. Фридлендер Джонни (р. 1912) — немецкий ху-
дожник.
ЧТО НАМИ ДВИЖЕТ
С. 283. Байограф — система кинематографа, созданная
в США в 1896 году.
Параисо — коричное дерево.
С. 284. Гринго — в Латинской Америке презрительно-
ироническая кличка иностранцев (главным образом — севе-
роамериканцев) .
С. 285. Канъя — водка из сахарного тростника.
С. 286. Канарейка — здесь: желтая ассигнация в 100
песо.
346
МЫ ТАК ЛЮБИМ ГЛЕНДУ
С. 291. Гленда — имеется в виду Гленда Джексон
(р. 1936), английская киноактриса. Далее в рассказе, и тоже
только по именам, упоминаются известные артисты кино:
Анук Эме (р. 1932), Мэрилин Монро (1926—1962), Ан-
ни Жирардо (р. 1931), Сильвана Пампанини (р. 1925),
Марчелло Мастроянни (1923—1998), Ив Монтан (1921—
1990), Витторио Гассман (р. 1922), Дирк Богард (р. 1921).
С. 297. Эскапизм — бегство от действительности.
ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ ДЛЯ РАССКАЗА
С. 301. Тревеллер (англ.) — путешественник; техн.: хо-
довой ролик.
С. 302. Биой Касарес Адольфо (р. 1914) — аргентин-
ский писатель, друг и соавтор Борхеса.
Равиоли — небольшие пирожки с мясом, пельмени.
Анабел — испанская форма имени Эннабел.
С. 303. Эннабел Ли — героиня одноименного стихотво-
рения Эдгара По (1809—1849), запредельная и недости-
жимая возлюбленная.
С. 304. Тренке-Лаукен — селение в провинции Буэнос-
Айрес.
Деррида Жак (р. 1930) — французский философ, ис-
следователь структур языка, литературы, искусства.
С. 307. Онетти Хуан Карлос (1909—1995) — уру-
гвайский писатель.
С. 311. Тампико — город в Мексике.
Савинье Мари де Рабютен-Шантилъ (1626—1696) —
маркиза, французская писательница; автор «Писем к дочери»,
в которых эпистолярное искусство доведено до совершенства.
С. 312. ...перонистская демагогия... — Перон Хуан
Доминго (1895—1974) — государственный и военный де-
ятель Аргентины, президент страны в 1946—1955 и 1973—
1974 годах. Кортасар в 40-х годах принимал участие в анти-
перонистском движении.
Эвита — Эва Дуарте (1919—1952), жена Хуана До-
минго Перона. В годы перонистской диктатуры в Аргентине
существовал подлинный культ Эвиты, «матери-родины».
347
Гизекинг Вальтер (1895—1956) — немецкий пианист,
композитор.
С. 315. Окленд — город в США, в Калифорнии.
С. 316. Кинесиолог — по-видимому, придуманное Кор-
тасаром название профессии (от греческого слова kinesis —
движение).
Элиот Томас Стерн (1888—1965) — англо-американ-
ский поэт, лауреат Нобелевской премии (1948).
Бакхауз Вильгельм (1884—1969) — немецкий пианист.
С. 317. Аргус — в греческой мифологии: многоглазый
великан; в переносном значении: бдительный страж.
Кинкела Мартин Бенито (1890—1977) — аргентин-
ский художник.
С. 318. Арлът Роберто (1900—1942) — аргентинский
писатель. Значение его творчества для аргентинской литера-
туры XX века Кортасар определил так: «Все мы вышли из
Арльта».
С. 322. Риоха — провинция на западе Аргентины, боль-
шую часть которой занимают степи.
Кастильо Альберто (р. 1914) — аргентинский певец и
киноактер, исполнитель танго.
Пампа — южноамериканская степь.
С. 323. ...иные голоса иных комнат... — Кортасар
слегка изменяет название повести североамериканского писа-
теля Трумэна Капоте (1924—1984) «Иные голоса — иные
комнаты».
Траппа — виноградная водка.
С. 326. Зигмунд — то есть: Зигмунд Фрейд.
С. 331. Канаро Франсиско (1888—1964) — аргентин-
ский композитор и исполнитель танго.
ДАръенцо Хуан (1900—-1976) — аргентинский компо-
зитор.
С. 332. Диксон Карр Джон (1905—1977) — амери-
канский писатель, автор детективных романов.
Эллери Квин — псевдоним американских писателей
Ф.Даннэ (р. 1905) и М. Б.Ли (р. 1905).
Хаксли Олдос (1894—1963) — английский писатель.
Далее в рассказе упоминается его роман «Контрапункт».
348
Борхес Хорхе Луис (1899—1986) — аргентинский пи-
сатель, один из крупнейших прозаиков мировой литературы
XX века. Кортасар неизменно называл Борхеса своим ли-
тературным учителем. В одном из интервью он, например,
сказал: «В первый период своей литературной работы я писал
рассказы и только рассказы и был беспощаден к себе, так
как за образец взял Хорхе Луиса Борхеса, его необычайную
краткость изложения».
Виктор Андреев
СОДЕРЖАНИЕ
«Одна из знакомых, из тех, кто играет
в литературные игры...». Перевод В, Андреева ...... 5
ПИСЬМО В ПАРИЖ ОДНОЙ СЕНЬОРИТЕ.
Перевод А. Косс............................. 7
ЦИРЦЕИ. Перевод В. Симонова............. 19
НЕПРЕРЫВНОСТЬ ПАРКОВ. Перевод В. Спасской . . 39
РЕКА. Перевод Вс. Багно .............. . 41
ОТРАВА. Перевод Н. Снетковой................45
ЖЕЛТЫЙ ЦВЕТОК. Перевод Н. Снетковой.........63
АКСОЛОТЛЬ. Перевод В. Спасской..............72
КОНЕЦ ИГРЫ. Перевод Э. Брагинской...........79
МАМИНЫ ПИСЬМА. Перевод Э.Биневой............95
РЕДКИЕ ЗАНЯТИЯ. Перевод А. Косс............121
МАТЕРИАЛ ДЛЯ ВАЯНИЯ. Перевод Ю. Шашкова . . 126
ВСЕ ОГНИ — ОГОНЬ. Перевод В. Спасской . ... . 130
ЮЖНОЕ ШОССЕ. Перевод Г. Полонской ....... 145
ОСТРОВ В ПОЛДЕНЬ. Перевод С. Змеева........Т75
ИНСТРУКЦИИ ДЛЯ ДЖОНА ХАУЭЛЛА.
Перевод В. Спасской........................185
350
ШАГИ ПО СЛЕДАМ. Перевод М. Былинкиной .... 202
ЛЕТО. Перевод А. Косс ..........................228
ШЕЯ ЧЕРНОГО КОТЕНКА. Перевод В. Симонова . . 239
В ИНОМ СВЕТЕ. Перевод В. Капанадзе..............257
ЖАРКИЕ ВЕТРЫ. Перевод Э. Брагинской ....... 271
ЧТО НАМИ ДВИЖЕТ. Перевод Ю. Грейдинга . . . . 283
МЫ ТАК ЛЮБИМ ГЛЕНДУ. Перевод В. Спасской . . 291
ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ ДЛЯ РАССКАЗА.
Перевод Л. Синянской ...........................301
Примечания. В. Андреев .........................339
Литературно’художественное издание
ХУЛИО КОРТАСАР
РЕДКИЕ ЗАНЯТИЯ
и другие рассказы
Руководитель проекта Алексей Балакин
Редактор Антонина Балакина
Художественный редактор Вадим Пожидаев
Технический редактор Татьяна Тихомирова
Корректоры Елена Сокольская, Татьяна Бородулина
Верстка Владимира Титова
Главный редактор Вадим Назаров
Директор издательства Максим Крютченко
АР № 071177 от 05.06.95.
Подписано в печать 19.03.99.
Формат 80ХЮ01/32. Печать высокая. Гарнитура Academy.
Тираж 10 000 экз. Усл. печ. л. 16,28.
Изд. № 703. Заказ № 728.
Издательство «Азбука».
196105, Санкт-Петербург, а/я 192.
Отпечатано с готовых диапозитивов в ГПП «Печатный Двор»
Государственного комитета РФ по печати.
197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15.
АЗБУКА-КЛАССИКА |
ВЫШЛИ ИЗ ПЕЧАТИ:
Теннесси УИЛЬЯМС
Трамвай «Желание»
и другие пьесы
Э. Т. А. ГОФМАН
Золотой горшок
Крошка Цахес,
по прозванию Циннобер
Хулио КОРТАСАР
62. Модель для сборки
Велимир ХЛЕБНИКОВ
Избранные сочинения
Бертольт БРЕХТ
Трехгрошовая опера
и другие пьесы
А. С. ПУШКИН
Дубровский
Капитанская дочка
Проспер МЕРИМЕ
Души чистилища
и другие новеллы
Милорад ПАВИЧ
Хазарский словарь
Роберт Луис СТИВЕНСОН
Приключения
принца Флоризеля
СЭЙ СЁНАГОН
Записки у изголовья
КОРТАСАР
1914 -1984
А
А
КОРТАСАР Редкие занятия