Текст
                    

111 отели США охитушцр Г---------- Том 2 Перевру с английского ПРОГРЕСС МОСКВА 1982
Составитесь А. НИКОЛЮКИН Цель издания— представить совлскому мититепю наиболее шнсресные и важные выступления американских писателей о литературе с XVII по XX век Двухтомник диег широкую панораму развития романзизма к реализма в США. сражает борьбу против антигуманистических модернистских концепций, школ и теорий В настоящее издание включены материалы сборника статей «Писатели США о литературе*, выпущенного и 1974 году. Кише предпослана вступительная статья, характеризующая вклад ведущих писателей США в развитие литературно-критической мысли. ЗРецевэенты: Я. ЗАСУРСКИЙ, Г. ЗЛОБИН, П ПАЛИЕВСКИЙ,|г АНИКИ»| Справки об авторах Б. 1ИЛЕНСОНА, справки об источниках А НИКОЛЮКИНА, комментарий Б. ИЛЕНСОНА и А. ШЕМЯКИНА Редактор М. ТУГУШЕВа Редакция литературоведения, искусствознания и лингвистики Материалы, включенные в настоящий сборник, кроме отмеченных в содержании знаком*, вышли на языке орш пиала до 27 мая 1У73 г. С Составление, вступительная статья, перевод на русский язык, комментарий, издательство «Прогресс', 1982 70202-740 41--------— 10/—02 00(4.01)—82 4603000000
1918—1979
<Я ВИДЕЛ РОЖДЕНИЕ НОВОГО МИРА» Из -Послания- нашим читателям от Зжони Рида, только что вернувшегося из Пгтршрада Советская Россия, руководимая рабоче-крестьянским прави- тельством,—это совсем не то, во что буржуазные репортеры, дипломаты и дельны хотели бы заставить уверовать Америку. Мир, отравленный ложью капиталистической прессы, пред- ставляет себе пролетарскую республику в виде новоявленного царства дезорганизации и хаоса, в котором анархисты, пьяные солдаты и немецкие агенты предаются разнузданной вакханалии. Все это совсем не так Что касается дезорганизации, то в ней повинен Николай II, который, как всем известно, погубил русскую армию и русскую транспортную систему для того, чтобы добиться сепаратного мира с Германией Все это усугублялось в результате деятельности буржуазных элементов в коалиционном правительстве Керенского, стремившихся уничтожить револю- цию... Большевики приняли в наследство страну, в которой солдаты миллионами покидали поле боя, а транспорт находился в состоянии распада. Россию—голодающую и истощенную. Нс- в момент заключения мирного договора с Германией Россия уже не была столь дезорганизована, как за два последних месяца правления Керенского. В юродах было больше продуктов, на улицах—больше порядка, а темп русской жизни—убыстрился как никогда за всю ее историю... Керенский лишь закрепил—на базе слегка видоизмененного капитализма—институты царизма. Большевистский режим представляет совершенно новый тип государства—с новыми политическими формами (Советы), новой организацией производства (фабричные комитеты), новой систе- мой образования во всех звеньях сверху донизу, с новой нацио- нальной армией и флотом, с новой аграрной системой. И все это в условиях бурного, массового, свободного и счастливого народного волеизъявления с помощью тысяч газет, книг, брошюр, обще- ственных манифестаций, песен и театральных представлений, «Тирания» большевиков по большей части существует в разгоряченном воображении тех недобросовестных людей, кого меньше всего взволновали бы нарушения свободы слова и собраний в любом другом уголке земного шара... Россказни о кровопролитии просто смешны. В ноябрьские дни десять большевиков погибли при штурме Зимнего дворца, и ни один из его защитников Их просто разоружили и распустили по домам В уличных схватках в течение следующей недели было убито около двух десятков юнкеров. В боях против Керенского
пали сотни красногвардейцев и незначительное число казаков. Во время сражений в Москве, наиболее жестоких, число жертв достигло восьмисот, из них—пятьсот пятьдесят боль- шевиков. Мне вспоминается один характерный эпизод. Буржуазная газета «Век* напечатала однажды сообщение о том, что несколь- ко красногвардейцев, охранявших по распоряжению советского правительс тва ее типографию. грубо обращались с работ никами редакции и похитили принадлежавшие ей деньга. Тогда красно- гвардейцы открыто опровергли это обвинение и потребовали, чтобы их дело разбиралось судом, в составе которого были бы равномерно представлены обе стороны. Если их вина будет доказана, то,согласно их заявлению, они будут готовы доброволь- но отправиться в тюрьму. В это кризисное время люди необычным образом реагирова- ли на происходящие события. Порой человек, обладавший здра- вым рассудком, который в естественных обстоятельствах никогда не принял бы факта, лишенного доказательств, Верил самым диким слухам, ни на чем не основанным. Помню, как на следующее утро после взятия Зимнего дворца, чему я был свидетелем и куда я вступил в числе первых, ко мне зашел один молодой русский из весьма уважа- емой семьи, который был личным секретарем Милюкова и Терещенко. — Вы слышали о взятии Зимнего дворца?—спросил он. — Большевиках™ командовали немецкие офицеры,— он про- должхл с торжественным видом. Я зыразил свое удивление и поинтересовался, в какую форму они были одеты. — Конечно, в немецкую. — Ас ниш были и немецкие солдаты? — Да, и окаю сотни, причем все в форме. Даже команды отдавались по-немецки! В Москве, куда я прибыл сразу же после окончания боев, мне но дороге с вокзала сообщили, что Кремль полностью разрушен... Когда же, проехав всего пять кварталов, я достиг Кремля, то не заметит никаких следов разрушений! Конечно, если в самой России распространялись подобные слухи, как мог американец отличить правду от лжи? Каким образом американец способен представить себе, что русские массы закладывают основы совершенно новой и прекрасной цивилизации, если лишь немногие иностранцы решались признать, что это действительно так? Нам трудно представить себе большевистское государство, потому что это не буржуазная парламентарная демократия, в которой каждый человек теоретически имеет право голоса, но практически правит небольшая группа капиталистов. Это— диктатура пролетариата, беднейших масс народа, установленная для того, чтобы силой вырвать из рук класса собственников орудия их господства. И в своем сопротивлении этому процессу русская буржуазия показала, что готова пойти па союз с самим кайзером.
Все привело меня к трем выводам. Класс собственников, в сущности, блюдет лишь интересы своей собственноепт- Класс собственников никогда по доброй воле не пойдет на компромисс с рабочим классом Массы трудящихся способны не только на великие замыслы, но они в силах претворить свои мечты в действительность. 1918 г.
ДЖОН РИД ПРЕДИСЛОВИЕ К РОМАНУ ТУРГЕНЕВА «ДЫМ» Когда Литвинов, вырванный из своего привычного существо- вания, лишенною тревог и волнений», был захвачен тяжелой страстью, не принесшей ему радости, а затем отвергнут, он поспешил на поезд. Сначала он ощущал опустошенность после сильнейшего нервного потрясения, нм пережитого, но потом какое-то успокоение нашло на него. Он «закостенел». Поезд, время уносили его все дальше от того места, где он потерпел жизненное крушение. «Он принялся глядеть в окно. День стоял серый и сырой; дождя не было, н<> туман еще держался, и низкие облака заволокли все небо. Ветер дул навстречу поезду; беловатые клубы пара, то одни, то смешанные с другими, более темными клубами дыма, мчались бесконечною вереницей мимо окна, под которым сидел Литвинов. Он стал следить за этим паром, за этим дымом. Беспрерывна взвиваясь, поднимаясь и падая, крутясь и цепляясь за траву, за кусты, как бы кривляясь, вытяшваясь и тая, неслись клубы за клубами: они непрестанно менялись и оставались те же... однообразная, торопливая, скучная игра! Иногда ветер менялся, дорога уклонялась—вся масса вдруг исчезала и тотчас же виднелась в противоположном окне; потом опять перебрасывался громадный хвост и опять застилал Литвино- ву вид широкой прирейнской равнины. Он глядел, глядел, и странное напало на него размышление... Он сидел один в вагоне: никто не мешал ему. «Дым, дым»,—повторил он несколько раз; и все вдруг показалось ему дымом, все—собственная . жизнь, русская жизнь,— все людское, особенно все русское. «Всё дым и пар»,—думал он; все как будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности все то же да то же; все торопится, спешит куда-то—и все исчезает бесследно, ничего не достигая; другой ветер подул—и бросилось все в противоположную сторону, и там опять та же безустанная, тревожная и—ненужная игра. Вспомнилось ему многое, что с громом и треском совершалось на его глазах в последние годы... «Дым.— шептал он,—дым...» «Дым». Но не только Литвинов выразил в этом слове свое отношение к горьчайшим переживаниям, выпавшим на долю ею ума и сердца, не только он находил в нем утешение. Сам Тургенев заключил в этом слове свое мироощущение. Глубокое разочарова- ние, охватившее европейских интеллектуалов вслед за разгромом революционного движения в 1848 году, было характерно и для
мыслящей молодежи России, и для следующего поколения людей 80-х годов, столь блестяще запечатленных Чеховым, и для «интеллигенции» в период после поражения революции 1905 года. Недовольство собой, самоанализ, слабость воли—черты, свойственные этому типу людей, воплощены Тургеневым в одном из его значительнейших созданий — в Рудине. Черты эти повторя- ются и у многих персонажей «Дыма», в том числе у Литвинова, да свойственны и самому автору романа. Признание тщеты всяких усилий, революции, вообще политических идей, умиротворенность как следствие взгляда на жизнь с точки зрения вечности—эту философию выразил Тургенев еще в «Отцах и детях». Он стремился смотреть на мир с олимпийским спокойствием; ирония самой смерти Базарова свидетельствует о глубоком пессимизме автора. Но едкая сатира в «Дыме» говорила о том, что, жизнь еще оставалась для Тургенева ареной борьбы и потрясейий. Распросграненный в критике взгляд на Тургенева как на аристократа по рождению и складу характера, который хотел быть прежде всею художником, опровергается его собственной автобиографической заметкой, которую он предпослал полному собранию своих сочинений, изданному в Москве в 1880 году. «Я бросился головою в «немецкое море»,— писал Тургенев о своей поездке в Германию, где он собирался учиться в университете и где, между прочим, другом его студенческих лет был Бакунин.— Мне необходимо нужно было удалиться, чтобы из моей дали сильнее напасть на моего врага. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя* враг этот был— крепостное право». И Тургенев поклялся победить этого «врага». «Это была моя Аннибалова клятва, и не я один дал себе ее тогда... Я и на Запад ушел для того, чтобы лучше ее исполнить'”. О том, как неукоснительно исполнил он эту клятву, можно судить по ею первому значительному произведению—«Записки охотника*,—опубликованному около 1852 года. Тургенев так ярко показал в нем тяжелую жизнь крестьян, что общественное мнение России было разбужено, и с невиданной до того настойчивостью стали раздаваться требования отмены крепостного права. Эту книгу часто называют русской «Хижиной дяди Тома», она появилась почти одновременно с романом Бичер-Стоу. Тема освобождения крестьян пронизывает почти все произведения Тургенева, есть она и в «Дыме», написанном уже после реформы 1861 года. (Между прочим, в 14-й главе романа мы находим окрашенное мягким юмором упоминание о Бичер-Сгоу.) Когда Литвинов, потерпевший крушение, с тяжелым сердцем возвраща- ется в свое русское поместье, первое врем# он чувствует, что бессилен изменить старую систему. «Новое принималось плохо, старое всякую силу потеряло: неумелый сталкивался с недобросо- вестным, <есь поколебленный быт ходил ходуном, как трясина болотная, и только одно великое слово «свобода» носилось как божий дух над водами... Но минул год, за ним другой, начинался третий. Великая мысль осуществлялась понемногу, переходила в кровь и плоть: выступал росток из брошенною семени, но уже не растоптать его врагам—ни явным, ни тайным».
Огромный интерес, вызванный произведениями Тургенева в России, объясняется, в частности, тем, что в них присутствует политическая проблематика, тем, что они. помимо лаконизма и изящества художественной формы, отличаются пропагандистской направленностью, тем, что в них ставятся жгучие вопросы своего времени. «Дым* — это, в частности, отклик Тургенева на острые споры между славянофилами и теми, кто отстаивал для России западные идеалы. Несомненно, что взгляды самого Тургенева высказывает разорившийся дворянин Потугин; да и сам Литвинов, уравнове- шенный, обычный молодой человек, путешествовавший по Евро- пе, где он изучал ведение сельского хозяйства на научной основе, относился, по глубокому убеждению Тургенева, к тем людям, в которых нуждалась Россия Но в то же время наиболее острым нападкам Тургенева подвергалась та русская молодежь, которая, приезжая в Европу, без разбору, со всей присущей славянству восприимчивостью поглощала массу теорий и идей. И ядовитая сатира первых шести глав романа, близкая по духу Диккенсу, нс имеет себе равных в литературе. Однако в ней нет ненависти. Горько посмеиваясь над своими молодыми «интеллектуальными» соотечественниками. Тургенев понимает их. Они, как и он. представители своей среды и ее традиций. Зато на петербургских «аристократов» с их жестоко- стью и продажностью направлено все презрение писателя. Жизнь Литвинова во многом напоминает жизнь Тургенева. Подобно своему герою, писатель был сыном «вышедшего в отставку служаки», доживавшего век в своем поместье, а мать Тургенева, как и полагалось родовитой дворянке, жила на широкую ногу, постепенно разоряя имение. В семье Тургенева, как и в доме Литвинова, говорили исключительно по-французски. У слуг и дворни учился будущий писатель русскому языку, великим мастером которого суждено было ему стать. Как и Литвинов, Тургенев жил в Бадене, там он написал «Дым»; эпизоды и характеры его произведения взяты из самой жизни. Приехал он в Баден, чтобы не разлучаться с певицей Виардо—самым близким другом всей его жизни... И конечно, образ Ирины отразил личный опыт Тургенева определенной поры Она одна из трио тургеневских героинь, пылких, обаятельных, приносящих мужчинам лишь страдания; две другие—это Варвара Павловна из «Дворянского гнезда» и Мария Николаевна из «Вешних вод». Но Ирина—самая человеч- ная' и чистая из них троих Многим мужчинам знакомы такие женщины, подобные львицам, берущие только то, чго им нравит- ся, неся окружающему разрушение, подчиняющиеся только силь- ному мужчине. А Литвинов не был сильным, как и сам Тургенев. Тургенев принадлежал к плеяде великих русских романистов, выступивших вслед за Гоголем, он был предшественником и современником таких гигантов, как Толстой и Достоевский. Своеобразие русскою реалистического романа, отличного по своему методу от западноевропейского, может быть отчасти
объяснено общественно-политическими условиями в России. Несмотря на политические запреты, русские люди горячо интересовались политикой, а русские романисты были в первую очередь политическими пропагандистами. Но как писать о полити- ке, чтобы тебя печатали и читали? Только воплощая в литературе быт и общественный уклад России, только создавая художествен- ные картины народной жизни и давая читателю возможность сделать собственные выводы. В атом была сила Тургенева... «Дым», помимо потрясающею эпизода, связанного с Ириной и Литвиновым в Бадене, представляет для нас особый интерес как изображение русского общества не только 60-х годов, но и целой эпохи вплоть до 1917 тода Вог эта .«интеллигенция», которая поглощает все европейские идеи, читает все книги, усваивает все европейские теории, симпатизирует западному либерализму, но как только в России начинается революционное движение, в панике отшатывается от революции, обнаружившей всю свою неожиданную мощь. Что же касается продажной и жестокой бюрократической аристократии, которая была свершута вместе с царем, она перестала существовать, за исключением той ее части, которая, эмигрировав, все еще интригует и плетет заговоры, неспособная осознать собственную обреченность. В сегодняшней России Советское правительство выпускает Собрание сочинений Тургенева. И народ читает его, восхищаясь художественным мастерством писателя, сопереживая с его геро- ями, воплотившими в себе общечеловеческое, находя в его книгах правдивую летопись эпохи, безвозвратно отошедшей в прошлое. 1Я9 г.
ТОМАС СТИРНС ЭЛИОТ ТРАДИЦИЯ И 1ВОРЧЕСКАЯ ИНДИВИДУАЛЬ- НОСТЬ 1 Английские литераторы редко поминают о традиции, они лишь время от времени сожалеют об ее отсутствии. Мы не пользуемся ни понятием «традиция», ни другим —«традиции»; лучшем случае мы прибегаем к этому слову, чтобы сказать: поэт имярек «традиционен». В высказывании, не несущем осудительною смыс- ла. слово это, кажется, встретишь нс часто. Впрочем, и в таких, высказываниях положительный оттенок расплывчат, и понимать их следует так, что данное произведение хорошо, поскольку оно является добротной археологической реконструкцией. Навряд ли слово «традиция» усладит английский слух, если нет в нем этой для всех удобной отсылки к успокоительной науке археологии. Слова этого почти наверняка не иайги в суждениях о писателях—живых и ушедших. У каждого племени, у каждой нации не только свой собственный творческий, но и свой критический склад, и вот об изъянах и ограниченности своих критических понятий каждый народ забывает еще больше, чем о недостатках, присущих его творческому сознанию. По огромной критической литературе на французском языке мы знаем —или убеждены, что знаем,—каков метод или же дух критики у французов; и из этого мы (уж до того мы лишены способности ясного суждения) заключаем всего лишь, что французы «критич- нее» нас, а то еще и льстим себя тем, что они зато, дескать, более рассудочны. Возможно и так, только нам бы не мешало припом- нить, что критика—дело столь же естественное, как дыхание, и уж мы никак не станем хуже, если будем в состоянии сформули- ровать происходящее в нас при чтении книги и определить переживание, ею вызываемое, если научимся подвергать критиче- скому анализу собственный разум, погруженный в работу крити- ческого осмысления. Может быть, тогда среди прочего уяснится обычная наша склонность, воздавая хвалу поэту, главным обра- зом отмечать то, чем он не похож на кого-нибудь другого. Эти стороны его творчества и произьеления, в наибольшей мере их выражающие, мы тщимся ьыдать за индивидуальность нашего автора, за его особую сущность. Нам доставляет удовольствие уяснять отличие этого поэта от предшественников, и уж особен- но— от близких предшественников; мы стараемся отыскать нечто такое, что возможно выделить из общего ряда, и этим мы желаем насладиться. А ведь если бы мы восприняли его произведение без подобной предвзятости, нам стало бы ясно, что не только лучшее,
но и самое индивидуальное в этом произведении открывается зам, где всего более непосредственно сказывается бессмертие поэтов давнею времени, литературных предков автора. Причем я веду речь не о произведениях, созданных в годы писательского отрочества. когда так легко поддаться различным книжным впечатлениям, а о тех, что созданы в годы полной творческой зрелое!и. Если (ч,| единственной формой традиции, этого движения по цепочке, было следование по стопам поколения, непосредственно нам предшествовавшего, и слепая, робкая приверженность к им достигнутому, такой «традиции», вне сомнения, нужно было бы противодействовать. Немало перевидали мы этих мелких потоков, чей след быстро теряется в песке; новизна лучше подражания. Но традиция — понятие гораздо более широкое. Ее нельзя унаследо- вать, и, если она вам нужна, обрести ее можно лишь путем серьезных усилий. Она прежде всего предполагает чувство исто- рии, можно сказать, почти незаменимое для каждого, кто желал бы остаться поэтом и после тою, как ему исполнится двадцать пять лет; а чувство истории в свою очередь предполагает понимание той истины, что прошлое не только прошло, но продолжается сегодня; чувство истории побуждает писать, не просто сознавая себя одним из нынешнею поколения, но ощущая, что вся литература Европы, от Гомера до наших дней, и внутри нее — вся литература собственной твоей страны существует едино- временно и образует единовременный соразмерный ряд. 'Это чувство истории, являющееся чувством вневременного, равно как и текущего,— вневременного и текущего вместе,—оно-то и вклю- чает писателя в традицию. И вместе с тем оно дает писателю чрезвычайно отчетливое ощущение своего места во времени, своей современности. Нет поэта, нет художника—какому бы искусству он ни служил,— чьи произведения раскрыли бы весь свой смысл, рассмотренные сами по себе. Значение художника, его оценка устанавливаются, ести выяснить, как созданное им соотносится с творениями ушедших художников и поэтов. О нем нельзя судить изолированно; нужно—для контраста и для сравнения—судить о нем, сравнивая ею с ушедшими. Для меня это принцип не только истории литературы, но и художественной критики. Та связь, которой подчиняется и которую длит поэт, не однос торонняя связь; когда создано новое художественное произведение, это событие единовременно затрагивает все произведения, которые ему предше- ствовали. Существующие памятники образуют идеальную сораз- мерность, которая изменяется с появлением нового (истинно нового) произведения искусства, добавляющегося к ним. Существу- ющая соразмерность завершена до того, как в нее входит новое произведение, а чтобы соразмерность сохранилась со вторжением нового, весь существующий ряд должен быть, пусть лишь еле заметно, изменен; оттого по-новому выстраиваются соотношения, пропорции, значимость любого произведения в его связях с целым: это и есть гармония старого и нового. Тому, кто признает эту' мысль об упорядоченности и соразмерности литературы
Европы, английской литературы, не покажется нелепым и предпо- ложение, что прошлое точно так же видоизменяется под воздей- ствием настоящею, как настоящее испытывает направляющее воздействие прошлого. А поэт, осознавший это, осознает и всю меру трудностей, перед шгч возникающих, и меру своей ответ- ственности. В частности, ему откроется то, что труд его с неизбежностью должен быть оценен по критериям прошедших эпох. Подчерки- ваю; оценен, а не насильно приведен в соответствие с ними—речь не о том, чтобы произведение было совершенно достойно прои- зведений прошлого, или лучше, чем они, ши хуже, и уж тем более речь не о том, чтобы прибегать к канонам критиков былого Времени Речь идет об оценке, о сопоставлении, которое выявляет достоинство двух произведений, соотнося их одно с другим. Просто подражать—это для творца нового произведения означает лишить себя всякой возможности руководствоваться старыми критериями искусства, ибо такое произведение не будет новым, а значит, и вообще не будет произведением искусства. И суть дела, Точно говоря, не в том, что новое тем ценнее, чем больше согласуется оно с такими критериями; суть в том, что испытание этими критериями—это и есть испытание истиной' ценности произведения, и оно, конечно, должно быть очень неспешным и тщательным: ведь никто из нас не является непререкаемым авторитетом, когда дело касается подобной согласованности с прошлым. Мы утверждаем, что данное произведение с ним в целом согласуется или что оно кажется произведением самобыт- ным, во всяком случае выглядит таковым, и способно с прошлым согласоваться, однако навряд ли удастся доказать правильность выбора именно этого произведения для подобной проверки. Теперь постараемся уточнить, как соотносится творчество современного поэта с прошлым. Далее скажем, что он не должен воспринимать прошлое как аморфную массу, как безликую целостность. Однако он не вправе и воспринимать его в соответ- ствии со своими личными пристрастиями, которые распространя- ются на каких-нибудь два-три образца. Не вправе мы ограничи- вать свое восприятие прошлого и каким-то одним, наиболее близким периодом. Первое просто недопустимо, второе оправдан- но и существенно, но лишь в юности художника, а третье— Занятие приятное, привлекательное, однако же частное, не боль- ше, Поэту необходимо очень четко представлять себе главное русло, которое однако, не всегда самое заметное, не всегда получившее наибольшее признание. Художнику необходимо ясно осознать ту аксиому, что искусстве не становится лучше с течением времени, однако его материал никогда не остается совершенно гем, что прежде. Ему необходимо уяснить, что сознание Европы—сознание собственной его страны,—сознание, которое со временем ему откроется во всей своей важности, что оно значительней, чем индивидуальное сознание его самого; это сознание меняющееся, а в ходе такого изменения ничто не оставляется на обочине как лишнее и ненужное, ничто не становизся обветшалым и бесполезным, будь то Шекспир, или
Гомер, или наскальные рисунки первобытных художников в пещере Мадлен. Ему необходимо запомнйгь. что подобное разви- тие—или же обогащение и уж несомненно усложнение—отнюдь не является, с точки зрения художника, неким усовершенствова- нием. Возможно, оно не выглядит усовершенствованием по Крайней мере и на взгляд психолога не является таковым самоочевидно—в отличие от наших обычных представлений—и лишь в конечном счете основывается на растущей сложности развития экономического, промышленного Впрочем, современное тем и отличается оз прошлого, что оно осознает это прошлое о такой ясностью и в таких аспектах, какие самому прошлому оставались недоступными. Кто-то сказал: «Писатели былых времен далеки от нас, потому что мы знаем бесконечно больше, чем шали они». Совершенно справедливо, только знаем-го мы как раз то, что создано ими. Мне хорошо известно главное возражение против одного из существенных моментов моего понимания поэзии. Возражают, что это понимание требовало бы от поэза просто немыслимой эрудиции (или же угрожазо бы педантизмом), а ведь во всяком пантеоне великих нетрудно отыскать сколько угодно поэтов, вовсе не отличавшихся подобной образованностью. Могут даже добавить, что чрезмерная ученость притупляет, деформирует поэтическое чувство. Однако же. настаивая на том, что поэту следует знать как можно больше и вместе с тем помнить о черте, за которой это знание способно отрицательно повлиять на его естественные восприимчивость и праздность, недопустимо смеши- вать знание и некую сумму сведений, обладающих практической ценностью, нужных, чтобы выдержать экзамен, или отличиться в светском разговоре, или проявить себя в каком-нибудь еще менее содержательном занятии. Есть люди, словно впитывающие в себя знание, и есть закие, кому приходился его добывать тяжким трудом. Шекспир из одного Плутарха извлек больше ценных познаний в области истории, чем большинство извлекло бы. проштудировав всю библиотеку Британского музея. Суть дела, однако, одна и та же: поэт должен вырабатывать и развивать в себе осознанное чувство прошлого и обогащать его на протяже- нии всего своею творчества. И тогда постепенно он .'тказывается от самого себя, каков он в данную минуту, жертвуя этим во имя чего-то более значимого. Движение художники—это постепенное и непрерывное самопо- жертвование, постепенное и непрерывное исчезновение его инди- видуальности. Остается дать .'пределение этому процессу деперсоналтации и охарактеризовать, как он связан с чувством традиции. Деперсо- нализация и позволяет говорить о том, что искусство приближает- ся к науке. Поэтому справедлива аналогия, которая мне кажется пбучителыюй: вспомните, что происходит, когда кусочек тщатель- но очищенной плагины помещают в колбу, содержащую кислород и двуокись серы
и Истинная критика и подлинная оценка всегда исходят из мысли не об отдельном поэте, но о поэзии в целом. Если внимать путаным разглагольствованиям газетных рецензентов, потом на разные лады повторяемым публикой, в памяти останется множе- ство имен поэтов, но если мы не довольствуемся сведениями, которые можно найти в любом справочнике, а хотим понять, что есть поэзия, и насладиться тем или иным стихотворением, опереться нам почти не на что. Я пытался указать на важность связей между стихотворением того или иного поэта и стихами других поэтов и предложил понимание поэзии как живой цело- стности всего поэтического, что было создано во все времена. Другая сторона этой безличной теории поэзии определяется взаимоотношениями между стихотворением и его автором. Путем аналогии я дал понять, что зрелый поэт отличается от незрелою не тем, что более ценит всякие проявления «индивидуальности.-, и не тем. что этот поэт всегда более интересен и может «сказать больше*, а тем, что его сознание—это более тонкая и совершен- ная среда, в которой особые и очень разнообразные стремления лез ко вступают во всевозможные сочетания. Я взял свою аналогию из области химическою катализа. Когда упомянутые мною газы смешиваются в присутствии очи- щенной платины, возникает серная кислота. Эго происходит лишь в том случае, когда присутствует платина, но полученная кислота не содержит в себе никаких следов плагины и сама платина не подвергается никакому воздействию, оставаясь инертной, ней- тральной и не изменяющейся. Сознание поэта—га же платиновая плнетина. Оно может частично или полностью определяться его опытом как обычной личности, однако, чем совершеннее художник, тем строже разделены в нем человек, живущий и страдающий, подобно остальным, и сознание, которое творит; тем искуснее сознание будет усваивать и претворять переживания, являющиеся для него материалом. Легко заметить, что опыт или же элементы, вступающие во взаимодействие, когда происходит катализ, носят двоякий харак- тер. опыт—это эмоции и переживания. Воздействие произведения на человека, который ею воспринимает,— процесс, по сути своей отличающийся от любого процесса, аыходяшего за сферу искус- ства. Создание искусства может определяться какой-то одной эмоцией или несколькими взаимосвязанными, и различные пере- живания, которые для автора таят в себе те или иные слова, фразы и образы, могут дополнить эту эмоцию, придав произведе- нию завершенность. Но великая поэзия может быть создана и вовсе без непосредственного использования каких бы то ни было эмоций, создана .лишь из переживаний. Песнь XV «Ада» (Брунет- то Латини)—это разработка эмоции, пробуждаемой ситуацией, о которой идет речь, однако воздействие, оставаясь уникальным, как это всегда бывает, когда перед нами явление искусства, достигается при помощи достаточно сложных подробностей и
деталей. Последняя терцина содержит образ и переживание, сопряженное с этим образом,— оно «явилось само собой*, оно не просто выросло из всего предшествующего, хотя наверняка оно таилось в глубинах сознания поэта, ожидая, когда возникнет нужное сочетание, чтобы пробиться наружу, Сознание поэта - поистине воспринимающее устройство, которое улавливает и хранит бесчисленные переживания, слова, фразы, образы, оста- ющиеся в нем до той поры, пока частности, способные соединить- ся, создавая новую целостность, не окажутся совмещенными в нужной последовательности. Если сопоставить несколько образцов величайшей поэзии, нетрудно будет убедиться, насколько многообразны типы подоб- ных сочетаний и насколько бездействен критерий «содержатель- ной значимости», носящий характер наполовину этический, а не художественный. Ибо дело не в «значимости», не в интенсивности эмоций и отдельных компонентов, а в интенсивности художествен- ного процесса—если можно так выразиться, < степени давления, под которым происходит слияние таких компонентов. Сцена Паоло и Франчески подчинена определенного рода эмоции, однако интенсивность поэзии в этой сцене — нечто совсем иное, чем любая интенсивность, которую мог бы приобрести этот эпизод в реальности. Впрочем, по интенсивности сцена не превосходит Песнь XXVI, о странствиях Одиссея,—а ведь эта Песнь не зависит прямо от какой-либо эмоции. Искусство способно переда- вать эмоции самыми различными способами: убийство Агамемно- на, агония Отелло, несомненно, достигают в своем художествен- ном воздействии большего приближения к реальным событиям, нежели сцены Данте. В «Агамемноне» выраженная поэтом эмоция близка тому, что чувствует непосредственный наблюдатель, а в «Отелло»—эмоции самого героя. Но между искусством и претво- ренным в нем событием всегда остается коренное различие; то сочетание эмоций, которое дает нам ощутить убийство Агамемно- на, бызь может, не менее сложно, чем сочетание, позволяющее пережить странствия Одиссея. И там, и тдесь мы имеем дело с определенным слиянием элементов. Ода Китса заключает в себе совокупность переживаний, непосредственно никак не связанных с соловьем, которому она посвящена, но эти переживания стали целостностью при посредничестве соловья—отчасти из-за звучно- сти самого его названия, отчасти из-за установившейся за ним сланы певца. Та точка зрения, которую я пытаюсь опровергнуть, возмож- но, связана с метафизической теорией субстанционального един- ства души; моя мысль в том, что поэт не выражает некую «личность*, но служит своего рода медиумом, являясь лишь средой, а не индивидуальностью, в которой впечатления и опьп реальной жизни сочетаются в причудливых и неожиданных комбинациях. Такие впечатления и такой опыт, для личности в ее обычном бытии очень важные, могут никак не оз разиться в поэзии, а тот опыт, который становится важен в поэзии, может играть лишь самую ничтожную роль в обыденной жизни поэта как индивидуальности.
В свете этих размышлений—простых или неясных—может привлечь к себе внимание следующий отрывок, не слишком знаменитый и поэтому способный пробудить свежее восприятие: И мнится мне, я проклял бы себя За поклоненье этой красоте, хоть будет Нежданным мщение за смерть ее Не для тебя ль свой нежный труд свершает Червь, ткущий шелковую нить? Не для тебя ль Вельможа нишнм стать готов за миг победы жалкой — Причудливый, и сладостный, и малый? А отчею вон тот, другой, дорогу оскверняет, Оставивши судье решать, какая казнь, И, всадников собрав, пускается в разбой. Их доблесть распаляя—для тебя?.. Этот отрывок (что особенно ясно, если знать контекст) содержит в себе сочетание эмоций позитивных и негативных: чрезвычайно сильное влечение к красоте и столь же сильное влечение к недостойному, к тому, что противоположно красоте и уничтожает ее. Такого рода равновесие контрастирующих эмоций предполагается самой драматической ситуацией, вызвавшей весь этот монолог, однако сама по себе ситуация не становится достаточным объяснением. Перед нами, так сказать, структурно организованная эмоция, как и подобает в драме. Но суть впечатления, его доминирующая тональность определяется тем, что самые разнообразные меняющиеся переживания, связанные, пусть далеко не очевидным образом, с данной эмоцией, пришли с нею в сочетание, создав новую художественную эмоцию, Поэт примечателен и шпересен отнюдь не личными своими эмоциями, вызванными частными событиями его жизни. Такие эмоции могут быть простоватыми, грубыми, плоскими. Эмоции, выраженные в ею поэзии,—вещь очень сложная, только это совсем не ю же самое, что сложность пли необычность жизнен- ных эмоций у людей определенного типа, Поэзии подчас присуще эксцентрическое и ошибочное стремление отыскать и выразить какие-то необычные человеческие эмоции; подобное искание новизны на ложных путях увенчивается лишь открытием разного рода отклонений от нормы. Дело поэта не обнаруживать новые эмоции, но передавать самые обычные, претворяя их в поэзию и при этом выражая переживания, вовсе не свойственные данной эмоции в действительной жизни. И то, чего не испытал он сам, доступно ему ничуть не меньше, чем очень хорошо известное из непосредственного опыта. Тем самым мы должны признать неточность известной мысли о «спокойном воспоминании пережи- тых эмоций»- как сущности поэзии. Потому что поэзия—это не эмоции, не воспоминания, не спокойствие, если только в послед- нее понятие не вложить смысл, весьма далекий от обычного. Поэзия—это концентрация и то новое, что возникает из концен- трации чрезвычайно разнообразного опыта, который практичная И активная личность, пожалуй, вовсе опытом и не признает; это концентрация, возникающая не по прихоти и не по воле сознания.
Опыт, который мы имеем в виду, не «вспоминается», а воссозда- ется в атмосфере, которая «спокойна» лишь в том смысле, что событие воспринято пассивной стороной Разумеется, это далеко не все. Поэтический акт включает в себя и много осознанного, продуманного. Как правило, бессознательно творит лишь плохой поэт, которому следовало бы писать осознанно там, где он действует по наитию, и наоборот. И в том и в другом случае он усиливает в своем творчестве момент «индивидуального». По- эзия— это не.простор для эмоции, а бегство от эмоции и это не выражение личного, а бегство от личного. Впрочем, лишь те, кто обладает и собственной личностью, и эмоциями, поймут, что это такое—хотеть от них освободиться 1П б Ьё том$ (сто? йыбтгрбг 71 каС бпайй Естпр1 Автор этого очерка стремится удержать себя на той границе, за которой начинаются метафизика н мистицизм, и удовлетворя- ется практическими соображениями, которые могут пригодигься людям, всерьез интересующимся поэзией. Перенести основной интерес с отдельного поэта на поэзию в целом—стремление Похвальное: оно поможет более справедливой оценке современной поэзии, как замечательной, так и ничтожной. Есть немало людей, ценящих в стихах искренность выраженного чувства, и гораздо меньше таких, кто способен подметить чисто стиховые достоин- ства. Но лишь очень редко умеют выделять стихи, несущие в себе некую значительную эмоцию, чье бытие заключено в самом стихотворении, а не в частной истории его автора. Эмоции, выраженные искусством, безличны. А достичь этой безличности поэт не может, если полностью не подчинит самого себя создаваемому им произведению. И он навряд ли узнает, чего необходимо достичь в произведении, если живет лишь собственно сегодняшним, а не сегодняшним моментом прошлого, осознавая не то, что умерло, а то, что уже живо. 1919 г. 1 Очевидно, разум—ахо нечто билествгяное и потому автономное (греч.).
ТОМАС СТИРНС ЭЛИОТ НАЗНАЧЕНИЕ КРИТИКИ I Несколько лет назад в эссе о взаимоотношениях старогб и нового в искусстве я высказал взгляд, которою и теперь держусь; позволю себе процитировать соответствующее место, поскольку н дальнейшем я буду развивать изложенный в нем принцип. «Существующие в настоящее время памятники культуры составляют некую идеальную упорядоченность, которая изменя- ется с появлением новою (подлинно нового) произведения искус- ства, добавляемого к их совокупности. Существующая упорядо- ченность завершена в себе, до тех пор пока не появляется новое произведение; для того же. чтобы упорядоченность сохранилась вслед за тем. необходимо, чтобы изменилась, хотя бы едва заметно, вся эта наличествующая совокупность; а тем самым по-новому определяются место и значение каждого из произведе- ний в этой совокупности и взаимоотношения между ними, в чем и проявляет себя согласованность между старым и новым. Тот, кто принимает такое истолкование упорядоченности, Такое понимание единства европейской или английской литературы, не сочтет абсурдной мысль, что прошлое должно изменяться под действием настоящего точно так же, как настоящее направляется прошлым». Речь в цитированном эссе шла о художнике и о том чувстве традиции, которым, как мне представляется, художник обязатель- но должен обладал»; но рассмотренный вопрос был более широ- ким, перерастал в проблему упорядоченности, и, думается, иссле- дование этой же проблемы составляет, по суги, назначение критики. И в эссе, о котором идет речь, и в этой работе я рассматриваю литературу—будь то всемирная литература, лите- ратура европейская или литература какой-то одной страны—не как собрание произведений отдельных авторов, а как «орзаниче- ские единства», как системы, по отношению к которым (и только по отношению к которым) обладают определенной значимостью произведения тех или иных писателей, те или иные плоды писательского искусства. Иначе говоря, существует нечто не зави- сящее от художника, по отношению к чему он признает свою зависимость, нечто такое, чему он подчиняется, приносит себя в жертву, ибо только так он может добиться индивидуальнозз своей художественной значимости. Общее для всех наследие и задача, общая для всех, объединяют художников, сознают они это или нет; следует признать, что такое единство по большей части остается неосознанным. Я полагаю, что неосознанная общность
связывает истинных художников всех времен. А поскольку инстинктивная жажда все расставить по своим мессам требова- тельно побуждает нас не отдавать во власть ненадежного бессоз нательного все то, что можно попытаться сделать сознательно, нельзя не заключить, что происходящее неосознанно мы можем себе уяснить и сделать своей задачей, если с полным сознанием дела предпримем такую попытку. Разумеется, второразрядный художник не может позволить себе отдаться какому бы то ни было общему делу, ведь главное для него — подчеркнуть все те мелкие особенности, которые выделяют его среди других; слу- жить общему делу, «носить в него свой вклад, отдавать свое в обмен на чужое—это по силам только тем, кто может дать столько, что способен в работе забыть о самом себе. Если придерживаться подобною взгляда на искусство, из него следует, что человек, их разделяющий, аогйоп1 должен точно так же рассматривать критику. Говоря о критике, я здесь имею в виду, разумеется, комментирование и объяснение художе- ственных произведений посредством печати, что касается общею значения понятия «критика», распространяемого и на такие произведения, которые приводит в качестве примеров в своем эссе Мзтью Арнольд, то я еще вернусь к этой геме и сделаю некоторые пояснения. Никто из толкователей назначения критики (в том ограничительном смысле, какой здесь имеется в виду) нс выдвигал, мне кажется, абсурдной мысли, что критика представ- ляет собой самодовлеющую область творческой деятельности Я не отрицаю, что ь искусстве можно обнаруживать задачи, выходящие за сферу собственно искусства; но вовсе не требуется, чтобы оно отдавало себе в этих задачах отчет; и как бы по-разному, в зависимости от разных критериев, ни понимать назначение искусства, оно в гораздо большей степени соответ- ствует своему назначению, когда остается к таким задачам безразличным Критика же, напротив, должна всегда служить определенной цели, которой, грубо говоря, является толкование произведений искусства и воспитание вкуса. Тем самым задача критика обозначена для нею с совершенной ясностью; и вряд ли особенно большой труд решить, отвечает ли работа критика этим требованиям; более того, какого рода критика полезна и какого рода бесплодна. Однако, присмотревшись к делу чуть вниматель- нее, мы увидим, что критика отнюдь не то добротно вспаханное и цветущее поле, которое сулит богатый урожай и с которого заботливо удаляются сорняки: она скорее напоминает обществен- ный парк, где н воскресный день тщатся перещеголять друг друга сцепившиеся из-за пустяков ораторы, которые и сами-то толком не понимают, что заставляет их спорить друг с другом. Казалось бы, уж критика-то—самая подходящая область для дружного сосредоточенного труда. Казалось бы, критик, коль скоро он хочет оправдать свое существование, должен стараться обуздать собственную предвзятость и личные склонности—кто же от этого свободен?—и елико возможно согласовывать свои индивидуаль- 1 Тем более (лат.).
ные побуждения с побуждениями других в обшем стремлении выработать истинное суждение о произведениях. Когда же выяс- няется, что на деле все обстоит, как правило, наоборот, зарожда- ется подозрение, что критик зарабатывает себе на хлеб тем легче, чем яростнее и непримиримее спорит с другими критиками; либо средства к жизни дают ему умение навязывать всем собственные мелочные причуды, становящиеся как бы приправой к тем мнениям, которых и без него все придерживаются и которые—из тщеславия ли, из лености ли—не собираются менять. И в нас крепнет искушение просто отмахнуться ог большинства критиков. Но едва мы даем этому искушению волю и наша ярость, получив удовлетворение, стихает, мы испытываем необходимость признать, что все-таки есть такие книги, такие эссе, такие суждения и такие критики, которые «принесли пользу». И наш следующий шаг — это попытка классифицировать эту критику, Попытка выяснить, возможны ли твердые принципы, по которым следует решать, какого рода киши нужно сохранить, какие методы критики и какие ее задачи следует поощрять. И Предложенное понимание отношений, л каких отдельное произведение искусства находится к искусству в целом, произве- дение литературы—к литературе, критика—к критике, мне пред- ставлялось естественным и самоочевидным. Однако благодаря Миддлтону Мёррею я увидел, что проблема эта не столь проста; точнее сказать, ее решение предполагает определенный и необра- тимый вывод. Я все больше проникаюсь благодарностью к М. Меррею. Большинство наших критиков изо всех сил старают- ся затемнить смысл ясных вещей; под их пером четко выражен- ные в произведениях идеи смягчаются, приглушаются, приглажи- ваются, затушевываются; такие критики заняты изготовлением приятного тонизирующего напитка для всех, и при этом ими руководит уверенность в том, что они-то люди подлинно утончен ные, а все прочие наделены сомнительным вкусом. М. Мёррей не принадлежит к их числу. Он знает, что в искусстве необходима четкость позиций и что порой приходится что-то отвергать и на его место ставить нечто иное. Он не похож на того анонимного автора, который несколько лет назад утверждал в одном литера- турном издании, что романтизм и классицизм—это в общем и целом одно и то же и что истинно классической эпохой во Франции был тот век, который подарил человечеству готические соборы и... Жанну д’Арк. Я не могу согласиться с той интерпрета- цией классицизма и романтизма, которую предлагает М. Мёррей; различие между ними, с моей точки зрения, есть прежде всего различие между целостностью и фрагментарностью, зрелостью и незрелостью, упорядоченностью и хаосом. Но, как бы то нн было, М. Мёррей, несомненно, доказывает, что существуют по
меньшей мере два подхода к литературе, как и ко всему иному, и что нельзя придерживаться и тою и другого подхода одновремен- но. Подход, избранный М. Мёрреем, с очевидностью предполага- ет, что для иного подхода английский материал просто не дает никаких оснований. Ведь речь идет уже о национальной самобыт- ности. В своей аргументации М. Мёррей вполне последователен. ♦Католицизм,— пишет он,— отстаивает принцип непререкаемой духовной власти, сосредоточенной вне индивидуального мира; тот же принцип отстаивает в литература классицизм». Если придержи- ваться хода рассуждений М. Мсррея, такое определение нужно признать безупречным, хотя, разумеется, как о католицизме, так и о классицизме можно сказать мною больше. Те из нас, кто готовы поддержать идею, обозначенную М. Мёрреем как «класси- цизм*, убеждены, что человек не в состоянии жить, не признав свою зависимость от сил, находящихся вне его индивидуального мира. Я сознаю, что такие понятия, как «вне» и «внутри», создают безграничные возможности для пустой словесной игры и ни один психолог нс стал бы вести дискуссию, основываясь на столь шатких терминах; но. мне представляется, М. Мёррей и я можем условиться, что это противопоставление «вне» и «внутри» отвеча- ет нашей цели и что мы имеем право оставить без внимания критические замечания наших трузей психологов. Если вы нахо- дите, что силы, о которых идет речь, лежаг вовне, пусть это и будет вовне Стало быть, если главный интерес человека— политика, ему следует, я полагаю, признать свою зависимость от политических принципов, от формы правления, от монарха; если такой интерес составляет религия, то человек зависим от церкви; если же случится, что подобным интересом окажется литература, то человеку следует, видимо, признать именно такого рода зависимость, как та, о которой я стремился сказать в предыдущей главе. Во всяком случае, сохраняется та альтернатива, которую сформулировал М. Мёррей: «Английский писатель, английский священнослужитель, английский государственный деятель нс пе- ренимают от предков никаких правил; они перенимают лишь одно—ощущение, что в конечном итоге они должны полагаться на собственный внутренний голос». Я готов признать, что эта мысль находит в некоторых случаях подтверждение; она ярко высвечивает закую фигуру, как Ллойд Джордж. Только почему «а конечном итоге»! Следует ли отсюда, что англичане не внемлют требованиям внутреннего голоса, пока их к тому’ ие вынудит крайность? Я убежден, что те, у кого есть этот внутренний голос, всегда готовы внять ему и не станут прислушиваться ни к какому иному. Внутренний голос—это, в сущности, почти точное соот- ветствие старому’ принципу, провозглашенному одним из прежних критиков в виде максимы «поступай так, как хочется». Обладате- ли внутренних голосов, битком набившись в купе, катят на футбол в Суонси, а внутренний голос нашептывает им вечные соображения тщеславия, боязни и жажды наживы. М. Меррей возразит мне, и по видимости справедливо, что я подаю ею идею в окарикатуренном виде. Он пишет: «Если они
(английский писатель, священнослужитель, государственный де- ятель) достаточно полно посвящают себя цели самопознания—а чтобы докопаться до глубин себя, мало такого инструмента, как разум, требуется весь человек,—они приходят к такому постиже- нию своего, которое делает это свое всеобщим». Где уж нашим футбольным болельщикам приобщиться к такой задаче! Но только католицизм, мне думается, тоже питал к этой задаче достаточный интерес, иначе зачем было его приверженцам сочи- нять руководства по ее практическому осуществлению? Однако же, за исключением каких-нибудь еретиков, католики не напоми- нали снедаемого самообожанием Нарцисса; католик не считал бога идентичным себе. «Человек, подлинно глубоко заглянувший в самого себя, в итоге услышит глас божий»,— говорит М. Мёр- рей. Теоретически это должно породить разновидность пантеизма, который, как я считаю, не является европейским—точно т ак же М Мёррею представляется не английским феноменом «класси- цизм». А что касается практики, интересующихся можно отослать к «Гудибрасу».* Я не сознавал, что М. Мёррей «ысказывает точку зрения большой группы людей, до тех пор пока не прочитал я редакцион- ной статье одной достойной газеты следующее: «Сколь бы величественными именами ни был представлен в Англии классиче- ский гений, его носители не могут притязать на роль тех единственных, кто воплотил в себе английский характер, ибо, по сути, этот характер упрямо сохраняет присущие ему «юмор» и нелюбовь к компромиссам». Автор статьи весьма умерен, когда делает оговорку насчет «единственных», во до грубости открове- нен, поясняя, что этот «юмор» идет от «заключенного в нас неистребимого тевтонского наследия». И М. МёрреЙ, и владелец этого сейчас прозвучавшего голоса то поразительно упрямы, го поразительно терпимы. Ведь вопрос, главный вопрос состоит не в том. что рождается у нас естественно или приходит к нам легко, а в том, что для нас истинно Либо один подход лучше, чем другой, либо это безразлично. Но как же безразличным может быть выбор между ними? Ссылки на особенности формирования нации или просто заявления в том духе, что французы отличают- ся тем-то и тем-то, а англичанам присуще нечто противополож- ное, конечно же, не решат вопроса о том, какой из двух противоположных друг другу взглядов истинен. Я не в силах понять, почему противоборство классицизма и романтизма может приобретать глубокое значение в латинских странах (так говорит М. Мёррей), но для нас не имеет никакого значения Уж если французы по природе склонны к классическому, почему во Франции возможно какое бы го ни было «противоборство» классического и романтического, более явное, чем у нас? А если им по природе классическое чуждо, если они его только приобре- ли, то почему не приобрести классическое в нам? Возьмем для примера 1600 год и спросим себя: были ли в тот год французы склонны к классическому, а мы в тот же самый год — к романтическому? На мой взгляд, куда важнее го различие, что к 1600 году французы уже располагали более зрелой прозой.
Могут решить, что в ходе этих рассуждений мы далеко отклонились от темы настоящего эссе. Однако проследить затем, как М. Меррей сопоставляет Лежащую Вовне Власть с Внутрен- ним Голосом, все же имело смысл. Ибо для тех, кто повинуется (быть может, слово «повинуется» не совсем точно) внутреннему голосу, все, что я могу сказать о критике, не представляет ни малейшего интереса. Их ведь не может заинтересовать стремле- ние найти какие бы то ни было общие принципы работы критика. Зачем эти принципы, коль скоро ты наделен внутренним голосом? Если мне произведение нравится, этого для меня вполне достаточ- но; а если чно нравится многим из нас и все мы об этом кричим дружным хорам, этого вполне достаточно и для вне (которому произведение нс понравилось). Закон искусства, утверждает Клат- тон Ьрок, есть закон, единый для всех. И мы можем почитать в искусстве не только все, что нам хочется почитать, ио еще и почитать это по любой причине, какую нам будет угодно избрать. Собственно говоря, нас вообще не занимают такие вещи, как литературное совершенство; искать совершенства—значит про- являть мелочность духа, ибо тем самым писатель признает существование непререкаемой духовной власти ине его самого и хочет подладиться к ней. Собственно говоря, нас вообще не занимает и искусство. Мы не собираемся простираться ниц пред идолом «Классический принцип подчиненности предполагает преклонение перед каким-то институтом или перед традицией, но никогда перед человеком». А нам нужны не принципы, нам нужны люди. Так говорил Внутренний Голос. Д.ля удобства мы можем дать этому голосу имя, и я предлагаю окрестить его так: «Либераль- ность*. IV Оставим теперь тех, чье избранничество и чье назначение несомненны, вернемся к дру<им, кто постыдно связан традицией и не в силах отряхнуть прах накопленной веками мудрости. Будем адресоваться - наших рассуждениях лишь к симпатизирующим друг другу участникам этого непрочною союза и попробуем объяснить, что понимал под «критикой» и «творческим началом» один из писателей, место которого в общем и целом среди отнюдь не чрезмерно в себе уверенных. Мэтью Арнольд разделяет—на мой взгляд, очень и очень прямолинейно—деятельность критиче- скую и деятельность творческую, не принимая во внимание того огромною значения, какое имеет критическая деятельность в самом процессе творчества. В самом деле, большая часть усилий автора, создающего произведение, уходит, видимо, на критиче-
скую оценку того, что он создает; ведь творчество—это просе- ивание, сочетание в разных комбинациях, удаление лишнего, исправление, опробование: и весь этот изнурительный труд в той же мере может быть назван работой критической, как и творче- ской. Я сказал бы даже, что самая жизнеспособная критика—это та критика, которой подвергает собственное свое проитведение искусный и опытный писатель; это высший вид критики, и (об этом я уже говорил) некоторые писатели превосходят других только потому, что обладают более высокой способностью критическою суждения Есть тенденция (и я полагаю, что это либералистская тенденция) поносить эту критическую деятель- ность художника, трубя о том, что великий художник творит неосознанно, неосознанно начертав на своем знамени; -Вдохнове- ние вывезет». Те из нас, кого природа наградила Внутренней Глухотой и Немотой, иногда получают в компенсацию начатки сознания, которое —правда, без провидческой непогрешимости — подсказывает нам, что надо стараться писать как можно лучше, напоминает, что наши произведения следует по мере возможности избавить от недостатков (надо же как-то вознаградить читателя за полное отсутствие в них вдохновения), и в общем и целом заставляет нас впустую растрачивать массу времени. Мы. кроме того, знаем, что критическое чутье, которое дается нам с таким Трудом, баловней судьбы посещает в самый разгар творения, словно вспышка молнии; и мы не думаем, что критическая работа вообще не понадобилась писателю, если в его произведении не осталось явных ее следов. Мы ведь не знаем, какие для этою Произведения потребовались подготовительные усилия, как не знаем и всех процессов—критических по своему содержанию,— которые происходят в сознании художника, занятого работой над лрои ведением. Все вышесказанное имеет и обратную сторону. Если творче- ство в столь большой степени представляет собой, в сущности, Критическую деятельность, не следует ли признать творческой по сути деятельностью то, что называют «литературной критикой»? А если так, не следует ли говорить о творческой критике в прямом смысле слова? Думается, что уравнивать творческое и критическое все же нельзя. Я исхожу из той аксиомы, что творчество, создание произведения искусства есть процесс само- довлеющий; критика же по самой сути дела имеет своим предме- том нечто постороннее по отношению к себе. Поэтому и нельзя сливать воедино творчество и критику, подобно тому как критика сливается воедино с творчеством Свое высшее, свое подлинное осуществление критическая деятельность находит в том своеоб- разном союзе с деятельностью творческой, какой непосредствен- но осуществляется в процессе работы художника. Но ни один писатель не удовлетворяется целиком только лишь своей работой, а многие писатели наделены такой критиче- ской способностью, которая не реализуется целиком и полностью в процессе их собственного творчества, Некоторым, видимо, необходимо^ поддерживать в готовности к творческой работе свой критический дар, н они это делают, время от времени выступая в
качестве критиков; другие, завершив произведение, испьпывают потребность сохранить приведенную в действие критическую энергию и принимаются комментировать ими созданное. Общего правила не существует. И поскольку человек умеет учиться у друзих людей, некоторые пз критических выступлений такого рода приносят пользу другим писателям. А некоторые—и людям, не являющимся писателями. Одно время я был склонен к крайностям, считая, что внимания заслуживают исключительно те критики, которые в то же время творцы, причем настоящие творцы искусства, которое и есть цель их трудов. Но мне пришлось отказаться от столь жестких ограничений, поскольку необходимо было включить в число настоящих критиков и некоторых неписателей; и с тех пор я все время ищу формулу, позволяющую включить в число Критиков всех, кого мне хочется включить, даже если сюда попадут и те, кого я включать не хотел бы. И самый главный критерий, который я смог найти и который подчеркивает особое значение критики, исходящей от самих творцов искусства, сводит- ся к тому, что критик должен обладать чрезвычайно развитым чувством факта. А это дар далеко не заурядный и не частый. К тому же человеку, им наделенному, не так просто завоевать себе признание масс. Чувство факта вырабатывается очень медленно, и его развитие до истинной высоты, быть может, означает самый высокий взлет цивилизации. Ведь овладеть нужно многими сово- купностями различной значимости фактов, и постигнутые нами факты высшей значимости, знание, умение осуществлять конт- роль соприкасаются с фантазией, уводящей в небесные сферы. Участнику кружка по изучению Браунинга дискуссия поэтов об искусстве поэзии может показаться сухой, сугубо профессиональ- ной и узкоограниченной. А между тем поэты-практики лишь придали ясность и подняли до значения факта все те чувства, которые член кружка способен ощущать .лишь в высшей степени смутно; для лех, кто овладел столь скучной техникой стиха, она вбирает в себя все то, что при чтении стихов приводит участника кружка в трепет; просто теперь все это приобрело измерения точные, поддающиеся анализу и контролю. И уже этим одним объясняется особая ценность критики, когда ею заняты сами практики; они имеют дело с фактами и могут помочь и нам подняться До фактов. Мне кажется, та же необходимость в фактах господствует и на всех других уровнях критики. Очень Часто критическое выступление содержит -интерпретацию- отдельного писателя или произведения. Но и эта интерпретация дается совсем на ином уровне, чем в кружке по изучению Браунинга; порою случается, что кому-то -удается понять другого, понять художника и отчасти передать читателям это свое понимание, которое мы находим истинным и поучительным. Трудно, однако, привести в подтвер- ждение своей интерпретации свидетельства внешнего по отноше- нию к данному предмету характера. Для всякого, кто искушен в установлении фактов на таком уровне, в свидетельствах этих не будет недостатка. Но каким образом доказать свою искушен-
ность? В критике такого характера на одну успешную попытку приходятся тысячи неудач и подтасовок. Вместо постижения вам предлагают лезенду Вы ее проверяете, вновь и вновь сопоставляя с оригиналом, каким видится он вам самому. Но никто не поручится, что вы достаточно компетентны, и мы опять оказыва- емся перед противоречием Нам нужно самим решать, что для нас полезно и что нет; однако вполне возможно, что для решения мы недостаточно компетентны Но одно, во всяком случае, верно: «интерпретация» (я не касаюсь здесь литературы, в которой смысл ясен настолько, что его можно, как в акростихе, прочитать по заглавным буквам) лишь тогда правомерна, когда она вовсе не притязает служить интерпретацией, а всего шшь вводит читателя в круг фактов, на которые иначе он просто не обратил бы внимания. У меня есть определенный опыт преподавания литературы и я знаю лишь два способа побудить своих студентов что-то полюбить так. как следует любить в искусстве: либо сообщить им отобранные мною простейшие факты, касающиеся произведения — рассказать о том, как оно было создано, чему посвящено, чем своеобразно,— либо обрушить на них произведение столь неожиданно, чтобы они нс успели подютовиться и отнестись к нему с предвзятостью. Когда речь шла о елизаветинской драме, помочь ее пониманию могли многочисленные факты; стихи же Т Э, Хьюма достаточно было прочитать вслух, чтобы тут же добиться эффекта. Сопоставление и анализ — вот гтапные инструменты критика; я уже говорил об этом, а еще раньше на это указывал Реми де Гурмон (истинный мастер факта—правда, когда он выходил за пределы литературы, Гурмон, боюсь, иногда представал скорее иллюзионистом, мастерски жонглирующим фактами). Конечно же, должно быть ясно, что это именно инструменты и с ними надо обращаться осторожно, не пуская их в ход для выяснения, сколько раз в английском романе упоминаются жирафы. 'Эффек- тивность их использования многими современными авторами сомнительна. Нужно знать, что с чем сопоставлять и что подвергать анализу. Покойный профессор Кер умел пользоваться этими инструментами как мастер. Для сравнения и анализа нужны лишь тело и анатомический стол; интерпретация же всегда пытается разные органы этого тела приладить по назначению. И любая деталька в «Заметках и недоумениях», любой разбор, любой эссе, коль скоро в нем установлен пусть самый мало значи- тельный факт относительно произведения искусства, обладают ценностью большей, чем девять десятых самой претенциозной критической публицистики, появляющейся в журналах и наполня- ющей целые тома. Конечно, мы исходим из того, что мы — господа фактов, а не их рабы, и из понимания, как мало даст нам обнаружение счетов от прачки, которые получал Шекспир; но никогда не следует спешить с окончательным приговором иссле- дованию, в котором будут приведены эти счета, так как остается возможность, что появится гений, который сумеет придать им настоящую значимость. Ученость даже р самых невыигрышных ее проявлениях сохраняет права на существование, надо лишь
уметь ею пользоваться, как и уметь пренебрегать ею. Разумеется, приумножение критических монографий и эссе грозит породить (и я уже был свидетелем того, как порождало) превратную склон- ность к чтению о произведениях искусства вместо знакомства с самими произведениями; грозит распространением готовых мне- ний вместо воспитания вкуса. Но факты неспособны портить вкус; самое худшее, что они могут за собой повлечь,—привести к гипертрофии одной склонности, скажем к истории, к древностям, к литературным биографиям, посеяв иллюзию, что эта склонность помогает воспитывать вкус вообше. Поистине же портят вкус распространители готовых мнений либо фантастических идей; и здесь небезгрешны даже Гёте и Кольридж — ведь в самом деле, что такое кольриджевский «Гамлет»: беспристрастное исследова- ние в тех пределах, достичь которых позволяли известные тогда факты, или попытка представить самого себя, Кольриджа, в более привлекательном наряде?* Нам не удалось найти такой критерий истинности, пользовать- ся которым мог бы каждый; нам пришлось открыть канал, по которому к нам хлынули бесчисленные скучные и мелочные кни1и; но, мне кажется, мы нашли критерий, который даст возможность людям, им пользующимся, избавиться от книг по-настояшему вредоносных. И. вооруженные этим критерием, мы можем теперь вернуться к предварительным замечаниям о разделении функций в государстве литературы и критики. Для критики тех разновидностей, которые нам представляются пло- дотворными, существует возможность деятельности, согласован- ной с деятельностью творческой, которая сулит в дальнейшем возможность достичь чего-то такого, что лежит вне нас и что можно условно назвать истиной. Если кто-то упрекнет меня в том, что я не дал определения таким вещам, как истина, факт, реальность, я в свое оправдание скажу лишь одно: это и не было моей целью, я хотел только предложить схему, в которой все эти понятия, как бы их ни истолковывать, найдут себе место — конечно, при том условии, что они вообще существуют. 1923 г.
ЮДЖИН О’НИЛ О ТРАГЕДИИ Для меня -Непохожий»—просто повесть о вечном романтике- идеалисте, который живет в каждом из нас и вечно терпит поражение. В глубине души каждый из нас стремится к тому, чтобы быть «непохожим», и друтие тоже. И каждый из нас в той или иной степени Эмма, а степень эта зависит от умения идти на компромисс. Мы либо отчаянно пытаемся поймать свою мечту и в конечном счете принимаем за нее какой-нибудь дешевый замени- тель, либо, прождав лучшую часть жизни, мы обнаруживаем, что время само насмешливо предлагает нам заменитель, однако до того убогий, что от него отворачиваешься. В обоих случаях мы являемся трагическими фигурами, нм годны также для высочай- шей комедии, если автор обладает достаточной беспристрастно- стью, чтобы приняться за таковую. Меня обвиняют в беспросветной мрачности. Но разве это пессимистический взгляд нэ жизнь? Я думаю иначе. Есть опти- мизм легковесный, поверхностный, и есть оптимизм более высо- кого порядка, который обычно и путают с пессимизмом. Для меня только трагическое обладает той значимой красотой, которая и есть правда. Трагическое составляет смысл жизни и надежды. Самое благородное всегда было самым трагичным. Люди, кото- рые достигают успеха и не стремятся к большему, чтобы в конце концов потерпеть неудачу,—духовные буржуа. Достигнутый ус- пех—это свидетельство их склонности к компромиссу, их незна- чительности. Как пусты должны быть их мечты! Человека, который стремизся только к достижимому, следует наказывать исполнением желаний. Пусть он добьется своего и останется с достигнутым. Пусть он почиет на лаврах, восседая в моррисо- вом кресле, пока не увянет вместе с ним. Только в недостижи- мом человек обретает мечту, ради которой стоит жить и умереть, и тем самым обретает самого себя. Тот, кому дана способность надеяться в безнадежности, ближе других к звездам и подножию радуги. Может показаться, что все это звучит чересчур напыщенно и даже банально по отношению к «какой ни есть, но собственной* вещи вроде «Непохожего», но, чтобы тебя правильно поняли, приходится высказывать свое кредо—даже если ты отнюдь не спешишь похвастаться, что всегда в силах жить согласно ему.
Каковы бы ни были недостатки ♦Непохожею», пьеса облада- ет одним достоинством—искренностью. В ней есть правда, истинная правда о жизни людей, как я их воспринимаю и знаю. Насколько она верна психоаналитически—оставляю решать более узким знатокам Фрейда и Юнга, нежели я сам (.и нежели Фрейд и Юнг), И тем не менее это жизнь, жизнь, которая путает все формулы. Некоторые критики указывали, что Эмма не поступит так, а, напротив, поступит иначе Под Эммой они, должно быть, подразумевают женщину вообще. Но Эмма есть Эмма Она дочь капитана китобойного судна из морского городка Новой Англии, огнюдь, разумеется, не феминиста В ней есть черты всеобщности лишь в том смысле, что она, как и всякая женщина, определен- ным образом реагирует на определенные подавленные сексуаль- ные порывы. Но форма, которую принимает ее реакция, полно- стью определяется ее окружением и ее собственным характером. Пусть придиры взвесят, знают ли они своих Эмм так, как я, а уж после советуют насчет ее поступков. Имеются также возражения против развязки Но при данных Характерах Калеба и Эммы такой финал неизбежен. Юная Эмма отказывается пойти на компромисс и полюбить живого человека вместо идеального Калеба. Проходят годы, она живет только выдуманным возлюбленным, тогда как реальный Калеб отодвига- ется в тень, становится другом. И вдруг она понимает, что молодость прошла, а с ней—и возможность осуществления мечты О возлюбленном. Она в панике кидается за ним —и туг ей достается Бенни. Теперь ей предстоит снова сотворить кумира из комка грязи. Когда наконец до нее доходит, что грязь есть грязь, она молит о реальном Калебе, в первый раз увидев его в настоящем свете. Но его уже нет. Ей ничего не остается делать, как броситься за ним вслед. Что до Калеба, то он умирает, потому что не в его натуре идти на компромисс. Он принадлежит к тому старому племени железных волей китобоев из Нантакета или Нью-Бедфорда, чей девиз—«Мертвый кит или пробоина в днище*. Кит оказывается свирепым, недосягаемым Моби Диком, который навсегда уходит в морскую бездну. Судно Калеба получает пробоину, его одиссея пришла к концу. Он гибнет вместе со своим кораблем. Некоторые критики считают пьесу патологической, но я возражаю против акцентов там, где не нужно, где имелись в виду лишь сопутствующие обстоятельства. Кто-то сказал мне, что все персонажи в драме либо дегенераты, либо головорезы, и это ошеломило меня, ибо всех, за исключением Бенни, я считаю вполне обычными людьми, как вы и я. Делить людей по моральным признакам на какие-то касты не принадлежит к числу моих любимых занятий. А кто-то, как я слышал, даже приписал автору слова Калеба о том, что «все с ума посходили и прогнили насквозь». Тут я кидаюсь на помощь к автору «Гамлета» и, схватившись за шнурки его ботинок (а они у них были, шнурки?), начинаю карабкаться на головокружительную высоту ею подъема и вопрошаю писклявым голосом, кто это сказал--он или Макбет,—что жизнь—это
«рассказанная полоумным повесть—она шумна и яростна и ничего не значит». Как бы то ни было, долой оптимистов! Из-за них жизнь делается безнадежной штукой. 1921 г. * • * Я, конечно, напишу о счастье, если когда-нибудь встречу подобную роскошь и если оно будет достаточно драматичным и будет гармонировать с глубинными ритмами жизни. Счастье— пустое слово. Что оно означает? Подъем духа, обостренное ощущение того, насколько значительно становление и существова- ние человека? Что ж, если именно это, а не самонадеянную удовлетворенность собственной судьбой, то в настоящей траге- дии—я убежден—больше счастья, чем во всех пьесах со счастли- вой развязкой, вместе взятых. Сейчас почему-то принято считать, что трагедия—это несча- стье. Греки и елизаветшшы думали иначе. Они чувствовали, что трагедия возвышает их. Она пробуждала их к более глубокому пониманию жизни. В ней они находили освобождение от мелоч- ных забот каждодневного существования. Они считали, что трагедия облагораживает. Произведение искусства—всегда сча- стье. Все остальное—несчастье... Сейчас Америка испытывает муки духовного пробуждения... Рождается душа, а когда речь заходит о душе, тогда и появляется трагедия. Представьте, что когда-нибудь мы вдруг проникнем ясным внутренним взором в наш торжествующий, звенящий медью оркестров материализм, дадим ему правильную оценку, увидим, какой ценой мы за это расплачиваемся и каковы его последствия с точки зрения вечных истин. Какая это будет колоссальная ироническая стопроцентная Американская трагедия! Трагедия чужеродна нашему образу жизни? Нет, мы сами трагедия, самая потрясающая из всех написанных и ненаписан- ных. 1921 г. * * То и дело слышишь, как толкуют о «трагедии» в моих пьесах, называют их «мрачными», «гнетущими», «пессимистичными», ко- роче, говорят те слова, которыми обычно обозначают все, что
имеет трагичный характер. Я думаю, что смысл трагедии в том, как понимали ее греки. Трагедия возвышала их, побуждала жить все более и более полной жизнью. Она давала им глубокое духовное восприятие вешей, освобождала от мелочной жадности повседневного существования. Когда они видели трагедию на сцене, они чувствовали, как воплощается в искусстве их собствен- ная безнадежная надежда... Ведь любая победа, которую мы можем одержать, совсем не та. о какой мы мечтали. Сама по себе жизнь—ничто. Только мечта заставляет нас бороться, желать— жить1 Достижение, понимаемое узко, как обладание,—это тупик. Мечты, которые можно полностью осуществить, недостойны называться мечтами. Чем выше мечта, тем невозможнее ее осуществить Когда человек стремится к недостижимому, он сам обрекает себя на поражение. Но ею успех—в борьбе, в стремле- нии! Тогда человек—пример духовной значительности, которой достигает жизнь, когда он ставит перед собой высокие задачи, когда личность ради будущего и его благородных ценностей вступает в схватку се всеми враждебными силами внутри себя и вне себя. 1922 г. « ♦ • У меня нет желания принимать позу «непонятого», но иногда меня и в самом деле обескураживает (то есть может обескура- жить, если не обладать чувством юмора), что большинство моих критиков не хотят видеть, чтб я пытаюсь сделать и кАк я пытаюсь это сделать, хотя я лыиу себя надеждой, что мои цели и средства достаточно характерны, индивидуальны и позитивны и их не спутать с чьими-то еще, а также с целями и средствами любой «модерной» или «предмодерной» школы. Воистину недоумеваешь, когда тебя называют то «низменным реалистом», то «мрачным натуралистом и пессимистом», то «залгавшимся романтиком- моралистом»— не говоря уже о редакционной статье в «Таймс», которая раз и навсегда определила «Страсти» как пьесу «неонри- митивистскую», а меня назвали Матиесом драмы! Поэтому я действительно хочу объяснить кое-что благосклонному слушате- лю, убедить его в том, что я пытался и пытаюсь быть чем-го вроде плавильного котла для всех этих методов, поскольку в каждом из них я вижу нужные мне достоинства, и, если во мне окажется достаточно жара, сплавить их. таким образом, в мою собственную технику. Однако менее всего обращают внимание на то, что я более всего ценю в себе: на то, что я немного поэт, который старается обработать разговорную речь, чтобы обнажить изначальные ритмы красоты там, где ее, по всей очевидности, нет: «Джонс», «Обезьяна*, -Крылья...», «Страсти» етс., и увидеть
величавую, способную преображать трагедию (в том смысле, как ее, насколько можно уловить, понимали греки) в жизни, которая кажется униженной и лишенной всякого достоинства. Кроме того, я—убежденный мистик, ибо всегда пытался и пытаюсь показать Жизнь через жизнь людей, а не просто жизнь людей через характеры. Я остро ощущаю действие некой скрытой Силы (Рока, Бога, нашего биологического прошлого — как ни назови, во всяком случае Тайны) и извечную трагедию Человека, ведущего славную, губительную для него самого борьбу, дабы проявить себя в этой силе, а не остаться, подобно животному, бесконечно малым эпизодом в ее проявлении И я глубочайшим образом убежден, что это—единственный предмет, о котором стоит писать, и что. видоизменяя современные ценности и символы театра, можно—сейчас или в будущем—достичь такой трагиче- ской выразитетыгости. которая какой-то степени заставит сегодняшнюю аудиторию отождествить себя с возвышенными трагическими фигурами на сцене. Конечно, здесь много от фантазии, но там, где дело касается театра, надо мечтать, а греческая мечта о трагедии —самая высокая мечта на свете! 1925 г.
ЮДЖИН О'НИЛ ТЕАТР И ЕГО СРЕДСТВА Меня теперь уже не привлекает •дноактная пьеса. Эта форма недостаточна, тут нс развернешься. Правда, одноактная пьеса— прекрасное средство создать что-то одухотворенное, поэтическое, то настроение, которое трудно сохранить в большой пьесе. Мой цикл, который готовит «Провинстаун», включает отдельные за- конченные веши, и все-таки в них фигурирует команда одною и того же корабля, как бы сплавляя четыре одноактные пьесы одну большую драму, Я не претендую на оригинальность—ведь то же самое сделал Шинцлер в своем «Анатоле»*. И, бесспорно, не только он. Многие действующие лица в моих драмах, особенно морские характеры, подсказаны реальными людьми. Я не верю в необхо- димость какого-то особого заступничества. «На дне» Горького— великая пролетарская революционная драма—является более удивительной, чем любая другая пьеса, пропагандой в полыу униженных просто потому, что она не содержит пропаганды, а показывает людей как они есть, то есть правду в образах человеческой жизни Когда же автор намеренно вводит в пьесу пропаганду, драма становится аргументом в споре. «Косматая обезьяна» тоже была пропагандой—в Том смысле, что она показывала человека, который утратил ту гармонию с природой, которая существовала, когда он пребывал в животном состоянии и еще не достиг новой гармонии, духовного плана. Не в состоянии обрести гармонию ни на земле, ни на небесах, он оказался где-то посередине, пытаясь примирить их, но получая лишь «с обеих сторон тумаки». Эта мысль выражена в заключи- тельном монологе Янка Зрители видели только кочегара, не улавливая обобщения, а символика придает пьесе значительность, во всяком случае, это совсем другая пьеса. Янк не может идти в будущее, поэтому он пытается идти назад. Бот что означает его рукопожатие с гориллой. Но он и в прошлом не находит себе места. Горилла убивает его. Это древняя тема, она была и навсегда останется единственной темой драмы; человек в борьбе с собственной судьбой. Прежде борьба велась с богами, теперь человек борется с самим собой, с собственным прошлым в стремлении определить свое место. Самые совершенные пьесы без интриги принадлежат Чехову. Но новейшее поветрие в драматургии противоположно драме характеров- Это экспрессионистская пьеса. Экспрессионизм отри-
цаез драматический характер. Как я понимаю, экспрессионисты пытаются свести до минимума все то на спене, что может встать между автором и зрителем. Автор-экспрессионист стремится обращаться непосредственно к зрителю Насколько я разбираюсь, они считают, будто характер в драме чересчур занят собой и своими поступками в ущерб идее Многие, наверное, проклянут меня за это высказывание: ведь у каждого свое представление об экспрессионизме, а у меня оно сложилось из того, что я читал об этой теории. Я думаю, что нельзя успешно внушить зрителю идею иначе как посредством человеческих характеров. Ко1Да действуют абстрактные фигуры, например Мужчина или Женщина, то утрачивается тот контакт, когда зритель узнает себя в героях пьесы» Пример экспрессионизма этого рода—«С утра до полуно- чи» с абстрактными действующими лицами вроде «Банковского клерка». Вот тут-то я и расхожусь с теорией экспрессионистов. Я не верю, что характер является преградой авторской идее на пути к зрителю. Действительная заслуга экспрессионистов в том, что они внесли в драму динамичность. Кое-что в современной жизни они выражают лучше, чем старая драма. Я частично исполыовал этот метод в -Косматой обезьяне». Но Янк остается жиным человеком, иначе его и не воспринимают. Я считаю «Цену славы» самым значительным явлением в истории нашего театра Просто великолепно, что первая насто- ящая, правдивая пьеса о войне появилась в самой реакционной стране мира. Еще более обнадеживает всех любигелей театра то, каким огромным успехом пользуется она у зрителя—ведь даже года два назад такая пьеса могла идти только на дневных представлениях или для избранной публики Сейчас я почти не бываю в театре, хотя читаю все пьесы, которые могу раздобыть Я не бываю в театре потому, что мысленно всегда могу поставить спектакль куда лучше, чем тот, что увижу на сцене. Мне это интереснее, и никто не мешает. Никто не чихает во время полюбившихся мне эпизодов Не хожу я и на собственные пьесы; с тех пор как они начали ставиться, я видел лишь три из них. Дело в том, что я вырос практически в театре, за кулисами, и знаю технику актерской игры. Я знаю, что делает в театре каждый—от осветителя до рабочего сцены. Так что мне видно, как действует весь этот механизм, если только пьеса не поставлена совершенно блестяще и актеры бесподобны. Кроме того, всякий раз, когда я смотрю свою пьесу, я вхожу в каждую роль и переживаю происходящее на спене так сильно, что к концу спектакля бываю как выжатая мочалка. 1924 г.
ЮДЖИН О’НИЛ ПИСЬМО В КАМЕРНЫЙ ТЕАТР Побывав на ваших спектаклях «Страсти под вязами- и ‘Крылья даны всем детям человеческим-, я испытываю чувство изумления и глубочайшей благодарности Робко признаюсь, что я шел в театр не без тайных опасений. Я не сомневайся а том, что ваша постановка будет превосходна сама по себе, артистично задумана и осуществлена Я не мог сомневаться, ибо хорошо знаю репутацию Камерного как одного из самых прекрасных театров Европы. Но я боялся, что во время труднейшего процесса перевода драмы на друюй язык, перенесения в другую обстанов- ку внутренний ее дух, то неуловимое существенное качество, которое есть сердцевина произведения и потому так дорою автору, может быть искажено или утрачено в силу вполне понятных препятствий. Отсюда мое изумление и блаюдарность, когда я посмотрел спектакли—они доставили мне радость, потому что они так верны духу моих пьес. 11 не только это! Созданные ашим режиссером, Александром Таировым, эти постановки отмечены редчайшим среди режиссеров даром—творческим воображением! Игра г-жи Коонсн и других выдающихся членов вашей труппы тоже проникнута этим редчайшим среди актеров даром—творческим воображением! Театр творческого воображения всегда был моим идеалом. Видеть свои пьесы, поставленные таким театром, всегда было моей мечтой. Камерный театр мечту превратил н реальность, Я никогда не забуду полученного впечатления и всегда буду благодарен за него, за честь познакомиться с вами, за ваш теплый, дружеский прием И самым приятным было чувство, что. несмотря на языковые барьеры, все вы нашли во мне — гак же как и я в вас—родственную душу, что мы будто давно знаем друг друга, что нас соединяет старая испытанная дружба — нет, това- рищество!— и любовь к высокому театру. Камерному театру моя благодарность, мое восхищение, моя привязанность! Пусть сбудутся ваши мечты! Ваш друг Юджин О'Нил 2 июня 1930 года.
УИЛЛА КЭЗЕР РОМАН БЕЗ РЕКВИЗИТА Роман уже так давно завален реквизитом, что в нем не повернуться. Мы настолько успели привыкнуть к тому, что реквизитор то и дело мелькает на страницах книги, нам столько раз говорили об исключительной важности всей этой бутафории, что мы готовы всякого наблюдательного человека, тем более если он обучен грамоте, зачисли!ь в романисты, причем последнее требование часто расценивается как необязательное. Начиная разговор о романе, надо прежде всего оговориться, имеется ли в виду развлекательный жанр или произведение искусства, ибо и них преследуются совершенно разные цели и достигаются они совершенно разными способами Никто ведь не требует, чтобы яйцо на завтрак или утренняя газета несли на себе отпечаток вечности. К роману, изготовленному на потребу всем и каждому, следует относиться точно так же, как к дешевым мылу, духам или мебели Хорошая выделка ни к чему, когда вещь предназначена для очень широкого круга людей, которые гоняют- ся не за качеством, а за количеством, не за тем, чтобы это «носилось», а за разнообразием, когда одну вещь сменяет другая, которая в свою очередь, гак же быстро придя в негодность, без сожалений выбрасывается. Не станет же кто-нибудь всерьез утверждать, что стоит завалить витрины «Вулворта»* греческими статуэтками, но по десять центов за штуку, как обыватели начнут расхватывать их так же бойко, как раскрашенные фигурки индейцев? Одно дело развлечение, другое дело наслаждение предметом искусства. Всякий истинный художник знает, что «наблюдательность» и «умение описать» составляют лишь наиболее грубые орудия в его техническом арсенале. Без них ему, понятно, не обойтись, но вместе с тем ему хорошо известно, что самые банальные писатели наделены нередко великолепной наблюдательностью. Сказал же Мериме в своем замечательном очерке о Гоголе: «В конце концов, искусство выбрать одну краску из того бесконечного многообра- зия, которое являет нам природа, куда сложнее, нежели умение прилежно разглядеть все эти краски и точно передать их». Существует распространенное заблуждение, будто «реализм* состоит исключительно в том, чтобы заносить в реестр огромное число окружающих предметов, объяснять суть механических процессов, методов управления фабриками и различными отрасля- ми, ну и, конечно, в том, чтобы долго, в мельчайших подробно-
стях вписывать всевозможные чувства. Но разве реализм не есть в первую очередь отношение писателя к своему материалу, некий скрытый намек на то, с какой готовностью и прямотой берется он—именно берется, а не выбирает—за свою тему? Неужели рассказ о банкире, который изменяет своей жене и. пытаясь удовлетворить все прихоти любовницы, теряет на финансовых махинациях состояние, сколько-нибудь выиграет оттого, что будет мастерски показано банковское дело, наша система креди- тов, биржевые операции? Разумеется, если рассказ слабоват, он в каком-то смысле вышрает от этих подробностей — от довеска говядины чаша весов не может не опуститься. Только стоит ли писать про все эти биржевые операции и банковское дело? Имеют ли подобные вещи прямое отношение к художественной фанта- зии? А как же Бальзак, немедленно возразите вы? Да. конечно, Бальзак добивался в романе безусловной достовернос ти (и зашел в этом так же далеко, как Нагнер, добивавшийся сценической достоверности в музыкальной драме). Добивался он этого, надо сказать, со страстью первооткрывателя, с пламенной одержимо- стью на редкость пытливого ума. Но если в огне такой печки не закалились и не обрели четкость форм различные предметы быта, то ничей ум на это не способен. Воссоздать на бумаге Париж как он есть, с его домами, коврами, едой, винами, игрой в наслажде- ния, деловой и финансовой игрой,—какой грандиозный замысел, но... недостойный, если разобраться, настоящего художника. Чем больше ему удавалось обрушить на страницы своих книг кирпи- чей, известки, мебели, описаний постепенного банкротства, тем дальше удалялся он от своей цели. Ге, благодаря кому он жив а нашей памяти,—его создания, само воплощение алчности и скупости, честолюбия, гордыни и нравственного падения— вызывают к себе сегодня не меньший интерес, чем тогда. Что до их материального окружения, описать которое стоило писателю такого труда и мучении, то наш взгляд на этом не задерживается. Довольно показали нам и всевозможных интерьеров, и «историй делового человека» со времен Бальзака Город, выстроенный им на бумаге, уже рушится. Стивенсон говорил, что с удовольствием прошелся бы по большинству бальзаковских «описаний»,— а ведь он предпочитал его всем современным писателям. Зато найдется ли человек, который взялся бы вычеркнуть хотя одно предложе- ние в новелле Мериме? И кому нужны дополнительные подробно- сти относительно того, как Карменсиза и ее подружки на фабрике набивали сигары? Это новый тип романа? Безусловно, и разве он не лучше прежнего? В нашем разговоре не может не всплыть имя друюго великого писателя. Почти так же, как Бальзак, любил все материальное Толстой, которою тоже весьма занимало, как приготовляются блюда, как кто одевается и как обставляются дома. Однако здесь обнаруживается решающее отличие: одежда, блюда, незабываемая обстановка старомосковских особняков— все это, кажется, существует не столько в сознании автора, сколько в эмоциональном фоне самих персонажей, все это
составляет настолько неотъемлемую часть человеческих пережи- ваний, что получается великолепный сплав. Когда происходит подобное соединение, достоверность перестает быль просто досто- верностью—она становится одним из элементов бытия. Роман, если он результат художественной фантазии, не может быть одновременно облечен в журналистскую форму, пусть даже яркую и живую. Из многоликого искрящегося потока действительности автор должен отбирать лишь тот вечный мате- риал, из которого создается искусство. Судя по ряду обнадежива- ющих признаков, кое-кто из молодых пытается покончить с простым жизнеподобием и. следуя примеру современной живопи- си. пропускает все материальное и социальное обрамление своих героев сквозь призму воображения, не столько перечисляет факторы их существования, сколько намекает на них. Чем выше искусство, тем оно проще. Романист должен разучиться писать, после того как научился это делать; так современный художник, научившись рисовать, постигает в дальнейшем, когда следует полностью пренебречь техникой, когда следует подчинить ее высшему, истинно верному эффекту. Думается, что, идя только в этом направлении, роман может превратиться в нечто более гибкое и совершенное, чем все те бесчисленные сочинения, которые мы имели в прошлом, Одно из самых ранних романтических повествований может послужить хорошим примером для тех. кто пришел в литературу позже. Насколько верно в «Алой букве» при описании места .действия автором схвачен самый дух искусства. Едва ли выпу- скника колледжа, корпевшего над своими будущими проповедями, переносили в другую эпоху только затем, чтобы просветить насчет нравов, костюмов и меблировки домов времен старых пуритан Материальное обрамление повествования подается как бы неосознанно—невидимой, хотя и твердой рукой художника,— а не подчеркивается дешевыми жестами балаганною зазывалы или механическими движениями заводной игрушки в витрине магази- на. Насколько мне помнится, за гуманной грустью этой книги, за ее особой тональностью вообще трудно разглядеть предметы, окружающие тою или иного персонажа, их присутствие скорее угадывается в сумеречном освещении. Не назвать, а только намекнуть—вот, в сущности, к чему сводится творчество. Необъяснимое присутствие вещи неназван- ной, отголосок, угаданный, а не услышанный, настроение, запе- чатленное в слове, эмоциональная подкладка факта, явления или поступка —вот что придает роману, и драме, и, конечно, поэзии их наивысшую ценность. От достоверности, когда к ней прибегают, чтобы описать движения ума или физические ощущения, обычно так же мало толку, как и от достоверных описаний материального мира. Роман, перегруженный физическими ощущениями, сродни рома- ну, перегруженному реквизитом, и есть не что иное, как каталог. Достаточно взять книгу вроде «Радуга» Дж. Г. Лоуренса, чтобы понять, как велика дистанция между переживаниями и простей- шей реакцией органов чувств. Лабораторные опыты по изучению
того, как различные органы реагируют на сенсорные раздражите- ли. могут привести к потере персонажами всего человеческого, к превращению их в конечном счете в нечто звероподобное. Можно ли вообразить себе что-либо ужаснее, чем история Ромео и Джульетты, пересказанная в прозе Дж Г. Лоуренсом? Как было бы прекрасно—выбросить весь этот реквизит в окно, а с ним заодно всю бессмысленную риторику по поводу наших физических ошушений, все старые, давно набившие ос ко мину шаблоны, чтобы помещение стало пустым, как сцена в греческом театре или келья, на которую сошла божья благо- дать, и пусть бы на этой голой сцене разыгрывались страсти, великие и малые, ибо даже детская сказка, как и трагедия, погибнет, если в нее натолкать всего сверх меры. Дюма-старший провозгласил великий принцип, когда сказал, что для создания драмы человеку довольно одной страсти и четырех стен. 1922 г.
ЭДИТ УОРТОН ПОВЕСТВОВАНИЕ В РАССКАЗЕ I Современный короткий рассказ, как и современный роман, судя, по всему, зародился—по крайней мере оформился в своем нынешнем виде—во Франции. Пока английские писатели медленно нащупывали правильное направление, французы и русские уже преуспели в этом жанре С тех пор короткий рассказ развивался, пойдя но новым руслам, благодаря таким новеллистам, как мистер Гарди, чьи удачи носят скорее случайный характер, как Стивенсон, Джеймс и Конрад (трое последних почти безупречны), как мистер Кип- линг, непрев щйденный мастер того, что мы называем сопге', и сэр Артур Квиллер-Куч, чьи прекрасные ранние вещи вроде «Крестиков и ноликов» или «Три корабля я видел» незаслуженно забыты. Разумеется, задолго до этих писателей были Скотт с его «Рассказом странника Вилли» и другими короткими рассказами, и По, единственный и неповторимый, и Готорн; однако почти все лучшие новеллы Скотта, По и Готорна принадлежат к совершенно особой категории «страшных историй», стоящих в стороне от классической традиции. Когда мы имеем дело с романом нравов, классификация в плане исторического развития или по степени значимости оказы- вается задачей не из легких, ибо даже если на одной чаше весов будут Бальзак, Толстой и Тургенев, достаточно положить на другую чашу великих английских знатоков, от Ричардсона и Джейн Остин до Теккерея и Диккенса, чтобы чаши пришли в равновесие. Что же касается рассказа, в особенности ею Наибо- лее сжатой формы—короткого рассказа, или сопГе, то первые его образцы, вне всяких сомнений, континентального происхождения. К счастью, однако, для английской литературы, новое поколение писателей, которое заимствовало уже сложившийся Канон, вырос- ла на гётевской заповеди, гласящей, что «тот, кто находится в плену ложных представлений о собственной оригинальности, никогда не сумеет раскрыть до конца своею дарования». Ощущение формы, определяемой мной как упорядочение во времени и по степени важности повествуемых событий, имеет но всех видах искусства, тем более в классических, латинскую традицию. Тысячелетнее существование формы (в самом широ- ком—воспитательном—смысле), ее изучение, применение, молча- 1 Рассказ, вовепа (^раи^.).
ливое принятие как данности, без которой невозможно творческое самовыражение,—все это расчистило дорогу французским беллет- ристам, освободив ее от многих ненужных препон. Как поля Франции больше, нежели другие, прополоты, ухожены и плодо- родны, так и поле искусства, коего коснулась французская культура, оказывается самым обработанным н восприимчивым к любому семени, которое будет в нею брошено. Но стоило великим русским писателям (которые, кстати сказать, обязаны французской культуре значительно больше, чем принято считать) взять в свои руки эту изящную вещь под названием поигеПе1, как последняя обнару жила словно бы новые грани, дотоле неведомые. Любая стоящая тема, если копнуть глубоко, растрогает чигателя до слез; так вот, русские почти всегда копают по-настоящему глубоко. В результате рассказ—в том виде, который придали ему французы и русские совместными усилиями,— стал изумительно насыщен по содержанию и совер- шенен по форме. Это не сеть, кое-как растянутая на поверхности жизни, но (если говорить о лучших образцах) бур, вгрызающийся в самые глубины человеческого опыта. и Хотя современный критик давно уже не испытывает потреб- ности в том, чтобы классифицировать и категоризировать тот или иной жанр, как это дотошна делали современники Вордсворта, Вч всяком искусстве всегда существует, однако, особый, так сказать, род продукции, которому, по-видимому, нельзя не посвятить хотя бы несколько слов. В беллетристике на таком особом положении находятся истории, повествующие о сверхъестественном. Своими корнями они, думается, уходят в таинственные леса Г ермании и Арморики *, в края долгих сумерек и воющих ветров И можно не сомневать- ся, что к нам эти истории пришли без посредничества французов и даже русских. Родина чародеев и магов—юг, Средиземноморье, Но ведьма Феокрита варила свое варево для сестриц-колдуний не из чего-нибудь, а из шотландского вереска, и если где-то разгуливают всевозможные духи и призраки, то в первую очередь на страницах английских и немецких книг. С особым успехом они это делают в оригинальнейших новеллах наших наиболее выдающихся мастеров короткого рас- сказа, пишущих по-английски,—от «Странника Вилли» Скотта и чудовищных галлюцинаций По до «Наблюдателя» Ле Фаню, от стивенсоновской «Кривой Дженет- до -Поворота винта» Генри Джеймса, последнего великого английского мастера таинственно- го. 1 Новелла (франц.)
Все эти рассказы, авторы которых сумели полностью достичь желаемого эффекта, могут служить образцами художественного совершенства. Для того чтобы написать хороший рассказ о привидениях, мало верить в привидения и даже увидеть хотя бы одно из иих собсзвенными глазами. Чем невероятнее может показаться читателю ситуация, тем убедительнее должно быть описание, тем искуснее надо передать атмосферу естественности происходящего, чтобы само собой рождалось убеждение: да, так оно, по всей видимости, обычно и бывает. Одно из главных требований, предъявляемых к короткому рассказу,— заставить читателя сразу и безоговорочно поверить. Каждая фраза должна служить своего рода стрелкой, указыва- ющей только правильное (исключая случаи сознательной попытки сбить с толку) направление; читатель должен знать, что он вправе довериться этим указателям Однажды поверив, он позволит увлечь себя в самое невероятное путешествие—достаточно вспомнить «Тысячу и одну ночь». Понимающий критик сказал как-то: «Читатель поверит всему, надо только заставить его поверить». Неправдоподобны не сами джинны, а неубедительное их описание. Одна малейшая неточность, одно расхолаживающее замечание.—и чары рассеялись, а заставить их снова действовать столь же непросто, как водворить Шалтая-Болтая опять на стену. Стоит читателю усомниться в том, что автор является хозяином положения, как начинает разверзаться бездна неправдоподобия. Ни один человек, если в нем есть хоть искра воображения, не стал бы возражать против добротного рассказа с привидениями на том лишь основании, что он «неправдоподобен»; впрочем, говорят, 41 о миссис Барболц *, у которой явно отсутствовала такая искра, раскритиковала «Старого морехода» именно на этом основании. В нас гак или иначе живут зыбкие воспоминания о страхах, одолевавших наших предков, о бесплотных существах, произносив- ших их имена. Ним трудно поверить а рпоп в правдоподобность поступков сумасшедших и неврастеников—по той простой причи- не. что логика их действий нам зачастую непонятна, в лучшем случае приходится делать поправку на то, что мы имеем дело с аномалией, исключением из общего правила; но стоит нам прочесть о старом добром привидении, как мы уже поверили в его существование. Завоевав доверие читателя, надо помнить следующее условие игры — читательское внимание не должно отвлекаться ни на что постороннее, не должно распыляться. Сколько «страшных расска- зов» не состоялось вследствие бесконечного нанизывания одною ужаса на другой. Уж если умножать их число, то гак, чтобы они воздействовали как единое целое, а не каждый в отдельности. Вообще говоря, чем .меньше ужасов, гем лучше достаточно напугать один раз в самом начале, а дальше весь фокус в том, чтобы играть на этой струне, на этом нерве. Медленное нараста- ние ужаса оглушает сильнее, чем многочисленные лобовые атаки, то, чего ждешь, страшит больше, чем нечто непредвиденное. Пьеса «Император Джонс» может служить разительным приме- ром того, как простота и повторы доводят чувства зрителей де необходимого напряжения. Здесь самый незамысловатый шаман-
с кий ритуал воздействует со всей силой, на которую только способен В «Повороте нинза»—а вещь эта стоит особняком от прочих историй о сверхъестественном из-за того, что «духовность»- джеймсовских духов держит нас в своей власти на протяжении не каких-нибудь десяти, но двухсот страниц.— экономная дозировка ужасов доведена до предела. Чего, собственно, приходится ожидать читателю? Постоянно, на протяжении всей книги, одною и тою же: что вот сейчас в какой-то из комнат этою затаившего- ся рокового дома бедная гувернантка столкнется нос к носу со зловещей тенью кого-то из тех. с кем она воюет за души своих питомцев. Это будет либо Питер Квинт, либо «само воплощение ужаса» мисс Джессел; и ни единой попытки автора отвлечься самому или отвлечь читателя от этою главного страха! Правда, надо сказать, что история эта так крепко сбита во многом из-за глубокого, леденящего душу морального подтекста, но большин- ство читателей, я думаю, сознаются в том, что, прежде чем они поняли это, душа у них уже ушла в пятки от самого непритворного животного страха, вызвать который, собственно говоря, и стремятся все, кто пишет «страшные истории». II) Порой можно услышать, что «хороший сюжетец» для корот- кого рассказа, если развить его, всегда «дотянет» до полноценно- го романа. В отдельных случаях, возможно, это и так, однако несомнен- но, что на основе сего порочного принципа нельзя построить общую теорию. Всякий «сюжетец» (с позиций самою рассказчи- ка) уже содержит в себе некие заданные параметры, и природный дар писателя как раз и заключается в том, чтобы разобраться, соответствуют ли данному сюжету, требующему какою-то вопло- щения. границы романа или короткого рассказа. Если и та и другая форма кажутся ему • равной степени подходящими, есть основания предположить, что ни одна из них не будет в конечном счете адекватной. Впрочем, это негативное утверждение, ранно как и позитив- ное, еще не есть повод для того, чтобы поспешно строить универсальную теорию. Кому не известны случаи, когда из сюжетов, словно предназначенных для романов, выходили расска- зы, типичные короткие рассказы, а не просто маленькие романы? В искусстве общие правила полезны не более, чем фонарь в шахте или перила, в случае если лестница плохо освещена: они помогают нащупать направление, но было бы ошибкой, сформулировав правила, излишне полагаться на них. Существуют пс крайней мере две причины, по которьгм сюжет должен бьпь облечен в форму романа, а не рассказа, причем ни одна из этих причин не связана ни с количеством того,
что мы для удобства называем «эпизодами», ни с внешними событиями, составляющими ткань повествования. Так, есть нема- ло романов, насыщенных действием, которые без труда можно было бы «ужать» до коротких рассказов, не теряя при этом наиболее характерных особенностей, свойственных роману. Пока- зателем того, что сюжет требует весьма длительного развития, является, во-первых, необходимость постепенного развертывания внутренней жизни персонажей и, во-вторых, потребность в созда- нии у читателей ощущения временной протяженности. Внешние события, даже самые разнообразные и необыкновенные, можно без всяких потерь для правдоподобия вместить в считанные часы, Но вот драмы, разыгрывающиеся вокруг нравственных вопросов, уходят своими корнями, как правило, в самую душу, берут начало в далеком прошлом, и любой взрыв, которым разрешаются эти драмы, при всей своей кажущейся внезапности, должен подготав- ливаться шаг за шагом, если вы хотите, чтобы он выглядел оправданным и убедительным Бывают, однако, случаи, когда и в рассказе моральная драма вдруг разрешается подобным образом. Если речь идет о событии, Характер которого может полностью раскрыть одна ретроспектив- ная вспышка, то вполне уместно изложить такое событие в коротком рассказе. Но если сюжет чрезмерно сложен, а все этапы его последовательного развития настолько сами по себе любопытны, что требуют тщательной детализации, тут уж не обойтись без определенной протяженности во времени, чему будет соответствовать форма романа. Эффект компактности и сиюминутности, преследуемый в коротком рассказе, достигается главным образом за счет соблю- дения двух условий—традиционного единства времени и единства иного, куда более современного н сложного, требующего, чтобы стремительно разыгрываемый эпизод раскрывался через воспри- ятие одной н только одной пары глаз. Согласитесь, ничто так не задерживает повествование, как обозначение больших разрывов во времени, в течение которых и сами персонажи, и различные обстоятельства должны существен- но измениться. Прибегать к таким интервалам—значит неизбеж- но растягивать сюжет, который в данном случае было бы правомернее не втискивать в рамки рассказа, но расценивать как наброски к сценарию будущего романа. В третьей главе этой книги, где будет сделана попытка проанализировать технологию создания романа, мне предстоит заглянуть в одну из величайших тайн—пожалуй, лишь Толстой постиг ее в полной мере,— в искусство создавать у читателей ощущение движущегося времени. А пока достаточно будет указать на существование третьей, переходной формы рассказа—большого рассказа, или пове- сти,—которая приемлема для всякого сюжета, слишком растяну- того для компактной новеллы и вместе с тем недостаточнч значительною для романа. О втором «единстве», а именно о писательском видении, более подробно будет сказано в главе, посвященной роману, так как в случае с романом вопрос этот особенно сложен Генри Джеймс
был едва ли не единственным новеллистом, изложившим свои взгляды на данный вопрос, он первым сформулировал тот принцип, над которым уже давно, хотя и нечасто, задумывались многие мастера прозы. Маловероятно, что другим новеллистам не приходило в голову—наверняка приходило — спросить себя, са- дясь за письменный стол: кто мог видеть то, о чем я собираюсь рассказать? От чьею имени я хочу рассказать это? Думается, что подобные вопросы должны предварять все прочие размышления писателя над очередной темой, ибо сама тема зависит от того, каким будет ответ; однако похоже, ни один критик не сказал обо всем этом прямо, и задача эта в результате выпала не кому иному, как Генри Джеймсу, осуществившему ее в одном из своих сложнейших для понимания предисловий к академическому изда- нию собственных сочинений, откуда когда-нибудь будут с трепе- том извлечены рабочие аксиомы творческого процесса. Всем ясно, что два человека переживают одно и то же событие неодинаково, и каждый, пересказывая го, чему он был свидетелем, сделает это по-своему. Предложи некий небесный работодатель одновременно какую-нибудь тему Джейн Остин и Джорджу Мередиту—и читатель будет ошеломлен, с трудом впоследствии отыскивая единый источник. Отметив это обсто- ятельство. Генри Джеймс сделал соответствующий вывод: лич- ность, избранная автором в качестве зеркала, в котором отразятся предлагаемые события, должна быть поставлена в такие обсто- ятельства, должна занять такую позицию, откуда возможен наилучший обзор всего происходящего. И еще один момент нужно учесть в стремлении к безусловной достоверности; персонаж, служащий зеркалом, не должен фикси- ровать то, что не может открываться ему с его наблюдательного поста. Первая задача новеллиста—выбрать наиболее подходящую «личность-отражатель», как выбирают подходящее место под строительную площадку или наилучший вариант ориентации буду- щего дома; сделав это, писатель должен переселиться в своего избранника и попытаться видеть, чувствовать и реагировать в точности как он—не больше, не меньше и, уж конечно, не иначе. Только так писатель может избежать того, что в мыслях и самом видении ею интерпретатора появятся досадные несоответствия. IV Остается попьпаться выяснить, что включает в себя (и всегда включало) понятие «хороший короткий рассказ». Налицо любопытное различие между удавшейся новеллой и удавшимся романом Не рискуя ошибиться, можно сказать (учи- тывая, что главным испытанием для всякого произведения искус- ства является испытание жизнью), что роман проверяется тем. насколько жизненны в нем персонажи. Никакая тема сама по себе, какой бы плодотворной она ни была, не сможет вдохнуть жизнь в роман: только персонажи способны это сделать. Другое дело рассказ Есть величайшие рассказы, которые свой жизненно-
стью обязаны исключительно тому, что события в них переданы с большим драматизмом. Спору нет, персонажи при этом должны быть не просто марионетками, но очевидно и то, что им совсем не обязательно быть вполне одушевленными существами. В этом отношении рассказ в отличие от романа можно назвать прямым потомком старинного эпоса или баллады—тех ранних литератур- ных форм, где на переднем плане всегда было действие, характе- ры же если и не выступали в роли совершенных марионеток, то, во всяком случае, редко либо никогда не поднимались выше человеческих типов, как, например, герои пьес Мольера. Тип, то есть характер в самых общих чертах, можно набросать нескольки- ми штрихами, но если дело дойдет до постепенного развертыва- ния, раскрытия личности (в чем читатель тотчас же испытает потребность, довелись действующим лицам повествования проне- сти свою индивидуальность через цепочку противоречивых обсто- ятельств), то эта медленная, но непрерывная эволюция потребует значительного пространства, а следовательно, понадобится и более развернутый, полифонический замысел. Итак, говоря о технологии, главное отличие короткого рас- сказа от романа можно выразить следующим образом: на первом месте в рассказе—ситуация, в романе—характер. Отсюда можно заключить, что эффект, достигаемый в рассказе, почти всецело зависит от формы, в которую он облечен При создании коротко- го рассказа больше—да-да, гораздо больше,— чем при создании романа, надо стремиться к тому, чтобы показать, изложить данную историю возможно живее. Все это должно быть продума- но заранее со всей тщательностью и искусностью, которые оборачиваются безыскусностью во •сяком подлинно художествен- ном достижении. Новеллист обязан не просто знать, под каким углом показать то или иное происшествие, но, если автор хочет, чтобы он<< заиграло всеми красками, он должен понимать, почему именно этот и никакой другой угол зрения является в данном случае единственно правильным. Он должен повертеть сюжет так и сяк, походить вокруг него кругами, что ли, а затем применить те законы перспективы, которые Паоло Учелло назвал «безукориз- ненно прекрасными», прежде чем предложить свою историю читателям в качестве естественного, ничуть не приукрашенною фрагмента действительности, отделенною от нее, как спелый плод от ветки. Стоит писателю начать плутать в лабиринтах «материала», начать колебаться в выборе того или иного поворота (а их любое событие предлагает во множестве и в полном беспорядке), как читателям сразу же передастся эта ею неуверенность, и с иллюзией достоверности будет покончено. Пренебрежение зако- нами оптики на страницах книги так же не дает «играть» сюжету, как пренебрежение этими же законами не позволяет сыграть пьесу на сцене. Пусть рассказчик, бога ради, сведет к минимуму арсенал технических средств (не случайно ведь настоящие актри- сы почти не кладут грима), но пусть, однако, не забывает о том. что этот оставшийся минимум служит единственным мостом между его, писателя, и читательским воображением.
V Надо быть гением, сказал Ницше, чтобы «ставить точки», иными словами, завершать в любом виде искусства произведение так, что тут уж, как говорится, ни прибавить, ни отнять. В беллетристике эта мысль особенно верна по отношению к роману, этому медленно слагаемому монументу, в котором каждый камень имеет свой вес и нагрузку и где основание должно закладываться с учетом пропорций верхней части пирамиды, то есть конца Что касается короткого рассказа, то здесь, напротив, писатель должен прежде всего знать, с чего начинать повествование. Надо ли говорить о том, что неподходящая либо неестествен- ная концовка снижает впечатление от рассказа ничуть не меньше, чем от романа? Это доказывают с удручающей регулярностью штампованные «журнальные публикации» объемом в четыре тысячи пятьсот слов, со стандартными концовками, которые автоматически выбираются из некоего общепринятого ассорти- мента. Спору нет, подобно тому, как любая тема диктует свои законы воплощения, так и завершение темы предрешено аЬ оуо ', и поэтому неумение окончить повествование - соответствии с заложенным в нем самом глубинным смыслом обесценивает весь рассказ. И все же когда сюжет продуман, первая забота новеллиста— освоить то. что музыканты называют «начальными тактами». Известное правило, гласящее, что первая страница романа должна содержать в себе зародыш всего произведения, еще в большей степени касается рассказа, поскольку траектория последнего настолько коротка, что вспышка я звук воспринимаются почти одновременно В своей «Автобиографии» Бенвенуто Челлини рассказывает о том, как однажды, будучи ребенком, он сидел с отцом у очага, в огне которого горела саламандра Это было удивительное зрели- ще, и отец на всякий случай дал сыну несколько увесистых оплеух, чтобы тот до конца своих дней не забыл увиденного. Этот исторический анекдот достоин быть начертанным на щите всех, кто сочиняет короткие рассказы. Если первые мазки сделаны живо и ярко, автор мгновенно завоюет читательское внимание. Начни он повествование так, как начал свое школьное сочинение некий мальчик из Итона («Черта с два»,— сказала герцогиня, раскуривая сигару»), написавший эту фразу в те времена, когда герцогини еще не имели привычки курить и чертыхаться, и его рассказ, без сомнения, войдет в анналы, при том, понятно, условии, что продолжение будет выдержано на столь же высоком уровне. Отсюда еще один вывод: бесполезно давать читателю опле- уху, коль вы не можете показать ему саламандру. Если язычок вашего пламени не затрепещет от каких-то живых безымянных токов, никакие крики и встряски не заставят читателя удержать в 1 С момента зарождения (ла/и.).
памяти вашу историю, Саламандра—вот тот высший смысл, ради которого стоит городить огород. Умение привлечь внимание читателя броским зачином есть нечто большее, чем обыкновенное трюкачество. Тут речь о том, что рассказчику следует гак долго обдумывать свой замысел, так тщательно шлифовать его, что тот станет как бы частью его самого: подобна тому как великий рисовальщик несколькими штрихами передает характерные черты лица или пейзажа, так и рассказчик может дать абрис своей новеллы в первом же абзаце, который станет ключом ко всему недосказанному. Когда такой ключ дан, писателю остается только умножать успех. Впрочем, тут нужно иметь хорошую хватку, на секунду нельзя забывать о том, что ты хочешь сказать и почему об этом стоит рассказывать. Чтобы крепко держать нити замысла в своих руках, даже если речь идет о каком-нибудь крохотном рассказе, предварительно необходимо все хорошенько обдумать. В силу естественной ограниченности «малой формы», препятству- ющей правдивому воссозданию действительности за счет разра- ботки характеров, новеллист тем более обязан как можно жизне- подобнее изложить саму интригу. Однажды известного француз- ского кондитера, работавшего в Нью-Йорке, спросили, отчего шоколад у него, хотя и вкусный, не идет ни в какое сравнение с парижским. Кондитер ответил: «Да потому, что, не имея доста- точно средств, мы не .можем разработать технологию производства так же тщательно, как наши французские коллеги» Эти слова подтверждают и другие, столь же всем знакомые аналогии; чтобы изготовить самый простой на первый взгляд соус, надо хитроумно подобрать и смешать всевозможные ингре- диенты; для изготовления внешне незатейливого платья требуется кропотливая работа модельера. Драгоценное умение отбирать проходит сквозь фильтры терпеливого вынашивания замысла, что само по себе если и не дар, то, во всяком случае, одно из главных условий того, что писатель будет понят. Тут уже простительны и повторы, и подчеркнутая акцентировка — ведь чем короче расска>, чем сво- боднее от деталей «поле действия», гем больше будет зависеть конечный эффект не только от того, чтб отобрали и чём пожертвовали, но и от самою порядка расположения важнейших элементов. VI Только глубокое знание предмета может оберечь автора коротких рассказов от еше одной оиаености—соблазна набросать эскизно эпизод и удовлетвориться этим. Искус тем более велик, что некоторые критики, осуждая вязкий и тягучий стиль, прояв- ляют склонность к переоценке стиля сжатого и скупого на слова. Так. новеллы Мериме нередко приводятся в качестве образца
короткого рассказа, но ведь их скорее можно назвать торопливым изложением вкратце каких-то сравнительно длинных историй, нежели смелым отсечением всего .лишнего после лого, как вся соль эпизода умело извлечена. Легко писать короткими и резкими мазками, поступаясь при атом одним или несколькими измерени- ями: о подлинном достижении, судя по отдельным рассказам Флобера и Тургенева, Стивенсона и Мопассана, можнч говори!ь только тогда, когда пространство мало, а воздух, наполняющий его, неисчерпаем. Новеллы немецкого романтика Генриха фон Клейста также хвалят за чрезвычайную экономию материала, но, по-моему, их следует приводить в качестве грозного предупреждения ог воь можных потерь, поскольку в процессе откровенного нанизывания в них случаев один невероятнее другою если и практикуется какая-то экономия, то она заключается исключительно в том, чтобы отказываться от всего обогащающего предмет, радующего глаз и чувства. Взять одну из новелл, «Маркизу О.» (бережли- вость доведена здесь до того, что героев мы узнаем по одним инициалам), ведь из нее мог бы выйти целый роман, не хуже гетевского *Избирательного сродства*, однако, ограничив матери- ал размерами короткого рассказа, автор сумел сохранить лишь скелет своего замысла. Выражение «экономия материала* подразумевает совсем иную опасность, коей в равной степени подвержены и романист и новеллист. И тому и другому то и дело приходится напоминать об экономном использовании художественных средств в тех случаях, когда налицо нагромождение случайных событий, второстепенных эпизодов, неправдоподобностей и всевозможных неувязок. Боль- шинство начинающих писателей «впихивает* в свои сочинения материала, изобилующего перечисленным сором, едва ли не вдвое больше, чем те способны в себя вместить. Нежелание вникнуть достаточно глубоко в предмет исследования приводит к утвержде- нию праздной привычки украшать ткань повествования затейли- выми узорами. Однажды меня попросили прочесть рукопись, посвященную вечной теме раздоров между влюбленными. Герои жаждали примирения, их поведение и сама ситуация уже оправды- вали необходимость примирительною разговора, но автору, нович- ку в литературе, позарез понадобилось найти дополнительный, как бы случайный предлог, чтобы соединить героев.— и тогда он отправил их прогуляться верхом, затем пустил лошадей бешеным галопом и предоставил молодому человеку возможность спасти жизнь юной леди. Вот вам грубый пример расхожей ошибки. Писатель снова и снова проходит мимо важного подтекста ситуации, не умея просто-напросто дать этому подтексту самому раскрыть все свои потенции, и знай себе рыщет вокруг да около в поисках оригинальных эффектов. Если бы он, задумав какой-то сюжет, позволил последнему медленно вызревать в голове, вместо того чтобы охотиться за сомнительными совпадениями различных обстоятельств, рассказ его в результате обладал бы приятным ароматом и вкусом, как всякий плод, выращенный под солнцем, в отличие от парниковых скороспелок.
Писательство можно в известном смысле сравнить с умением распорядиться наследством. Тут будут и экономия, и траты, важно только, чтобы они не свелись к сквалыжничеству либо к мотовству. Разумная экономия состоит в гом, чтобы выкачать из замысла по капле весь его смысл; разумные же траты заключают- ся в том, чтобы посвятить себя долгим раздумьям и кропотливому труду, который выражается в процессе отбора и изложения материала. Это вновь возвращает нас к вопросу о расходах — расходе времени, терпения, сосредоточенности, мыслей, это возвращает нас к тому, что надо предоставлять возможность сотням разроз- ненных жизненных впечатлений накапливаться и группироваться в памяти, пока однажды несколько из них не заявят о себе в голос, чтобы ярко высветить идею, давно вами вынашиваемую. Как часто (и как неточно) сознание художника называют зеркалом, а произведение искусства—отразившейся в этом зеркале жизнью. Действительно, сознание художника, подобно зеркалу, отражает весь его опыт, но что касается произведений искусства, от малого до великого, то они должны быть не отражениями, а проекциями, накладываясь на которые — при благоприятном расположении светил,—отраженный опыт вдруг начинает изливать псе свое сияние. 1925 г.
ТЕОДОР ДРАЙЗЕР НОВЫЙ ГУМАНИЗМ Традиционализм—вместо всякой новизны и необычайности, или декорум (голоса робких, боязливых и не приемлющих ничего нового, странного, непривычною) — вместо действия или труда, вместо голосов тех, кто ищет новизны и необычности; «леди» и -джентльмены»—вместо «мужчин» и «женщин»; д-р Ирвинг Бэббит—вместо Бернарда Шоу и Менкена; религия—вместо науки; тени Оксфорда и Кембриджа, Принстона я Гарварда и — металлургические заводы Г лри; передовые линии мкопов или миллионы покорно марширующих солдат и—современные боль- шие города. Таков гуманизм, восстающий против натурализма, своего исконного врага. Но как может «декорум» или заумная утонченность стать предметом веры? Как можно класть это в основу искусства и литературы? Что же тогда будет с Вольтером, Руссо, Шекспиром, Марло, Вийоном, Рабле, Боккаччо, Дефо, Свифтом, Фильдингом или — обращаясь уже к нашей современности—со Стриндбергом, Горьким. Уитменом, Стендалем, Достоевским, Мопассаном, Баль- заком. даже с нашим Марком Твеном? Все они попадают в кучу нежелательного и подлежат забвению! А кем же их заменить? Диккенсом? Теккереем? Джордж Элиот? Уильямом Дином Хоуэл- сом? Прустом? Д-ром Ирвингом Бэббитом? Может быть. Разве знаешь, что несет завтрашний день! А пока вокруг нас шумит все та же жизнь, неизменная и низменная. Чикаго не платит рабочим, в Лондоне горсточка власть имущих не может столковаться относительно тою, как лучше убивать друг друга,_ коммунизм ослепляет споим ярким светом капитализм, в Нью-Йорке развращенные судьи сажают в тюрьмы людей менее преступных, чем они сами, католическая церковь ополчается на науку; словом, два десятка стран и с полдюжины континентов, набитых, как соты медом, пороками, ложью, обманом и наглостью всех видов и родов, и—маленькая кучка школьных философов и эстетов, требующих от нас, чтобы мы занимались шлифовкой аметистовых прилагательных и отоб- ражали ь своих произведениях «декорум», а не грубые мысли! Я лично подозреваю, что эта борьба за «декорум»—просто крошечная буря в очень маленьком, хотя и весьма изящном и нарядном чайнике. Леди и джентльмены от литературы, пропове-
дующие этот крестовый походик, знают действительную жизнь весьма мало, и я боюсь, что у них на такое знание просто нет сил. Чай с вкусными сухариками—это да. «Любители молочных сухариков», как их остроумно назвал м-р Хэзлит в «Нейшнл», сладкоежки. К тому же, весьма обеспокоенные теми двадцатью— тридцатью содами бунта и недовольства, которые, кажется, начали наконец приводить у нас к чему-то реальному. А ведь наша литература дала за последнее время немало интересного: взять хотя бы Норриса с его «Мактигом» или «Вэндовером», Дэвида Грэма Филлипса с его «Сусанной Ленокс», Шервуда Андерсона с его «Уайнсбурюм, Огайо» Мастерса с его «Антологией Слуи-ривер», Синклера Льюиса—с «Главной улицей» и «Бэббитом», Дос Пассоса и многих других. И у всех, решитель- но у всех, отсутствует тот знаменитый «декорум», который «для гуманиста—превыше всего» Белова профессора Ирвинга Бэббита), и нет «волн к припеву» (его же слова). Словом, ни один не вылощен, не изыскан, не напевен и вообще не такой, каким его хотели бы видеть «гуманисты». Наоборот, эти писатели по большей части грубы, не отшлифованы, чересчур прямолинейны и примитивны, то есть очень похожи на самую жизнь. Что по таланту нм далеко до Вийона, Марло, Рабле, Шекспира, Свифта, Стриндберга, Горького, Стендаля, Уитмена, Достоевского—факт, конечно, печальный, так ведь с этим никто и не спорит. Тут уж ничего не поделаешь—требуется врожденная гениальность. Но если бы даже они оказались людьми сверхталант- ливымм, все ныне пишущие и выступающие «гуманисты» все равно предали бы их анафеме, ибо у них все-таки отсутствовал бы «декорум», столь необходимый для «гуманистов». (О, Рабле, Свифт, Марло, Вийон!) Впрочем, этот тупой и болтливый -гуманизм» совсем не новость. И, что хуже всего, появился он согласно законам смены, которые, по-видимому, присущи материи и энергии, действующим во времени и пространстве. Ибо если перечитать учебники по астрономии, химии и физике, то станет ясно, что ни в одной из областей жизни нашей неутомимой вселенной мы не найдем непрерывного процесса. Куры несут яйца, но яйца превращаются в яичницу, живой скот—в бифштекс, деревья — в доски, доски— в дома. Ничто нс может продвигаться только в одном направлении, прямо вперед. Ко всему примешивается скука или вражда. Поэтому-то натурализм и уступает место «гуманизму», хотя бы на время (надеюсь, чго это не. просто несчастный случай), как некогда классицизм уступил место романтизму, романгизм— рационализму, рационализм—реализму, реализм—натурализму или «глупости», как выражаются «любители сухариков»; и вот опять выступает на сцену требование изысканности и утонченно- сти. призыв к «припеву», к воздержанию от избытка реальности. Но разве натурализм, на который теперь гак яростно нападают «гуманисты», эти исполнители танца теней,— разве натурализм
победил в свое время без усилий и борьбы? Для этого достаточно прочесть любой труд, описывающий его историю. И разве он в будущем в том или ином виде не появится опять? Весьма опасаюсь, что да. Вся жизнь—цепь изменений; • литературе и в искусстве непрерывно появляются течения, превозносящие то один метод, то другой. Вспомните только нашу собственную дороз ую новоан- глийскую школу с ее. трансцендентализмом и ее современницу и кузину—эпоху английского викторианства, особенно в средний период. Я уверен, что именно о них-то профессор Бэббит и ею коллеги «гуманисты» и мечтают. Но по какой удивительной игре случая он носит фамилию «Бэббит»!.. В лучшем случае подобные споры и интеллектуальные бои служат приятным развлечением Они безвредны, впрочем, только до тех пор, пока одна сторона не начнет слишком вяло или слишком энергично на чем-нибудь настаивать, ибо все — будь то определенный нишевой режим, философская система, форма правления или литературная теория—хорошо, пока не надоест или не превратится в тразедию. Я лично уже несколько устал от штампованного натурализма, ньпзе ставшего в Америке общепринятым 1еперь всякий считает своим долгом плеваться, ругаться, кощунствовать и откровенно подчеркивать свои вкусы и пристрастия, следуя повадкам ше- етнадцатилетнего подростка, стоящего на углу упины в маленьком провинциальном городке. Но слишком уж это плоско, слишком банально. Речь идет ведь о целой вселенной, а не о лондонской или чикагской грязной улице. И если натурализм является сейчас идеологией секты близоруких фанатиков, настаивающих главным образом на том, чтобы все людские отправления и отношения называть своими именами, то... это уже не натурализм Руссо, Стендаля, Фильдинга или Достоевского. Это, так сказать, «нату- ралисты», думающие превзойти великих мастеров подбором при- лагательных, а не подлинным пониманием. В данном случае метод—если здесь можно говорить о методе—попал в руки неумелых и неумных людей. А жизнь тем временем идет. И она открывается по-разному гуманисту и натуралисту. «Гуманист» баббитовскогп толка видит ее, какой она, по его мнению, должна быть, а натуралист—какая она, по ею мнению, есть. Первым из них интересуется одна часть мира, вторым—другая. Но что бы и тот и другой ни писали, жизнь идет своим путем, она содержит, содержала и будет содержать все свои основные, исконные элементы: все так же слабость будет противоположна силе, мрак—свету, зло—добру, безобразие—красоте, жестокость—нежности, мелочность— величию, ум—отсутствию ума, талант—бездарности. И среди тех, кто созерцает жизнь, всегда будут такие, у кого не хватит силы смотреть—хотя бы только смотреть—на ее темные, грубые стороны, и такие, кто будет даже участвовать в некоторых ее наиболее болезненных и первобытных проявлениях.
Среди первых окажутся, конечно, гуманисты, моралисты, религиозники и все слишком чувствительные и трусливые души, предпочитающие грезы—реальности. А среди вторых—натуралисты и реалисты, проклинаемые робкими душами, но стоящие всегда за более широкое понимание жизни, которое дало миру великие произведения искусства и которое — или я ничего не понимаю?—даст их еще не раз. 1930 г.
ТЕОДОР ДРАЙЗЕР ВЕЛИКИЙ АМЕРИКАНСКИЙ РОМАН Весьма возможно, что на заре американский литературы писатели, стремясь отобразить американскую действительность, обращались к великим европейским мастерам реалистического романа в поисках вдохновения. Но ни в одной из читанных мною книг по истории американской лнзературы я не нашел ни единой заслуживающей внимания ссылки на такие источники. Начиная же с «ТаЙпи» Мелвилла, «Алой буквы» Готорна и весьма своеобразных, если не вполне реалистических, по своей манере творений По и Уитмена, мы уже можем говорить о писателях- американцах, которые если и обязаны чем-либо своим иностран- ным современникам, то весьма немно1им. Более того—с этих пор у них уже учится Европа да и весь мир. Чтобы установить точную дату появления первого чисто реалистическою изображения хмериканской действительности, следует обратиться к началу 1850-х годов. «Дневник пятидесятни- ка», найденный в заброшенной хижине углекопа в Калифорнии, представляет собою изумительный образец рсалилма и натурализ- ма. Перед нами предстает живой человек, работающий на золото- носных горных реках. Эта книга никогда не умрет. В «Хижине дяди Тома», в -Дреде» и «Алом знаке доблести» мы находим смесь романтизма с реализмом. А затем в Америке появляются уже подлинные реалисты: Генри Джеймс, Уильям Дин Хоуэлле, Брет Гарт, Марк Твен и Роберт Грант. Как человек и как представитель современного реализма, я отбросил бы почти все книги Джеймса за их узкий и откровенно классовый подход к описываемым событиям, а также всего Хоуэллса за отсутствие у его героев социальных характеристик и, что еще хуже, за безграмотность (исключением является «Свадебное путеше- ствие»). Несмотря на такую книгу, как «Возвышение Сайласа Лафэма», Хоуэллса можно без церемоний вычеркнуть из числа стбяших авторов.* В 1886 году Чикаго дал Генри Б Фуллера: его роман «За процессией-—самый яркий образец реализма из всего, что было когда-либо написано до него. Без сомнения, Фуллер создал первый подлинно американский реалистический роман. Он изобра- жает период окончания войны за независимость. Путем раскры- тия внутреннего мира своих персонажей, путем показа их поступ- ков и изображения торговой и общественной жизни послевоенною периода автор дает картину чикагской действительности тех дней.
Эта книга гораздо ближе, чем сотни других, более слабых и менее значительных произведений, подводит нас к моменту появления крупного бизнеса и порожденной им общественной среды. Если вообще можно говорить о родоначальнике американского реализ- ма, то это Генри Б. Фуллер Но Фуллер писал в 1886 году, а с тех пор прошло почти полсотни лет. Что же сделано за это время в области американ- скою реалистического романа? Если предположить, что учителя- ми американских реалистов были мастера-реалисты Франции, России, Германии или Англии, то их литературное кредо можно свести к следующему; главный противник человека в его жизнен- ной борьбе—судьба, человеку непременно противостоят какие-то препятствия, если он и не проигрывает битву сразу, то неминуемо проиграет ее позже — благодаря естественной утраге молодости, сиз, честолюбия и успеха, сопутствовавшею ему в лучшие его юды И в творчестве более поздних американских художников- реалистов мы полностью находим это кредо. Почти одновременно появились —«Алый знак доблести» Стивена Крейна (часто назы- ваемый первым реалистическим произведением Америки) и «Глав- ные проезжие дорою» Хемлина Гарленда (роман, реалистически изображающий сельскую жизнь). Обе книги вышли в 1894 году Разумеется, в обеих человек борется—и борется безуспеш- но—со своей судьбой Вслед за ними, в марте 1899 года, появляется «Мактиг* Фрэнка Норриса, начатый, по словам брата автора, в 1891 году, но оконченный лишь в 1897 году я не увидевший света до марта 1899 года. «Мактиг»—лучший образец того, каким должен быть американский реалистический роман. Его можно по достоинству поставить наравне с романом «За процессией». Год сцустя появились «Сыпучие пески» Харви Уайта (кнйга чопорная, но заслуживающая внимания), «Сказание о Еве» Уилла Пейна (силь- ная вещь), -Проклятие Теронских холмов» Хэролда Фредерика (правдиво и трогательно) и «13-и район» Брэнда Уитлока (немало- важный вклад в литературу, несмотря на большой недостаток— откровенное и чистосердечное оправдание моральных условностей того времени). В том же году вышла «Сестра Керри». Все эти книги были признаны опасными и немедленно оплеваны обще- ством, проникнутым ханжеством и лживой моралью. Авторам их, в том числе и автору «Сестры Керри», общество, издатели и критики объявили бойкот, заклеймив их кличкой бездарных и бесстыдных писак. Я пережил это время. С большим удовольствием и симпатией прочел я упомянутые книги и поразмыслил над их достоинствами и возможностями. Однако, хотя в числе других и моя книга подверглась преследованиям и бойкоту, а от Фрэнка Норриса, после того как в 1902 году вышел его второй роман «Омут», отвернулись все его литературные друзья, поглощенные тупой погоней за наживой, я так тогда и не понял, что не одни издатели, пресса и критика, но сам душевный склад американцев и их моральные воззрения повинны в том, что у нас в корне пресекают
всякую попытку честно подойти к изображению жестокой и грубой жизни. Короче говоря, за пресечение таких попыток дблжно винить нс того или иного издателя, а все американское общество в целом. И общество было неумолимо. Книги и их авторы были просто-напросто преданы забвению. Они исчезли из памяти и, за исключением «Мактига» и «Сестры Керри», так и не всплывали больше на поверхность. Уже в 1908 году я убедился в том. что такой критик, как Генри Л. Менкен, сотрудничающий в библиографическом отделе «Смарт сет», понятия не имеет ни о Норрисе, ни о других перечисленных мною современниках. И еще меньше—об истинных пионерах реализма. Желающим убедиться в этом советую прочитать предисловие Менкена к «Мактигу» в собрании сочинений Ф. Норриса, издание 1929 года, где автор называет Норриса пионером американского реализма, игнорируя Мелвилла, Джеймса, Уортон, Фуллера и Крейна. А Г.Дж. Уэллс и до сих пор уверен, что пионер американскою реализма—Стивен Крейн. Сам Генри Б Фуллер рассказывал мне в 1913 году, почему он бросил писать: ею затравита орава романтически настроенных, взбесившихся недоносков—критиков-пуритан, без умолку вопя- щих, что ею книги не только пасквиль на действительность, но к тому же еще и бездарный пасквиль. Чикаюкие друзья не только неодобрительно встречали его кнши, но попросту занимались травлей. Под влиянием требований общества, к которому он принадлежал, видя, что оно считает его еретиком, Фуллер смирился. Там же, в Чикаго, в 1913 году Хсмлнн Гарленд говорил мне, что 1 рубая реальность повседневной жизни, которую он описывает в «Проезжих дорогах», оказалась не под силу не столько его перу, сколько его смелости. Ему пришлось поступить- ся убеждениями, поддавшись требованиям людей своего круга. Он был женат на богатой женщине, и реальное изображение амери- канской жизни грозило ему изгнанием из общества, Я убежден, что Уилл Пейн и Хэролд Фредерик, подвергшиеся жестоким нападкам за свои попытки реалистически показать действитель- ность, с готовностью бросились в золотые • объятия журнала «Сатердей ивнин! пост», на страницах которого через некоторое время появились их насквозь фальшивые творения. Но сказанное отнюдь не исчерпывает темы Драма постепен- но превратилась в нелепый фарс. На это указывает хотя бы та вереннпа лсевдореалистов, которые не замедлили манерно и напыщенно выйти на сцену вслед за пионерами реализма: 1, Ричард Хардин: Дэвис (автор «Ван-Биббсрских расска- зов»). 2. Роберт У. Чемберс (сам Джеймс Хьюнекер—не кто нибудь!—превозносил его «Короля в желтом»). 3. Поль Лейстер Форд (одна из его книг — «Достопо- чтенный Питер Стерлинг-—удостоилась чести быть названной «великим реалистическим творением»). 4. Брэнд Уитлок (чеезный реалист, если не считать того, что он слепо следовал буржуазным условностям в вопросах семьи и брака).
5. Роберт Херрик (романтик с потугами на реализм). 6. О. Генри (за исключением полдюжины рассказов, чисто развлекательный писатель). 7 Джек Лондон (писатель, творчество которого являет собой смесь реализма и романтизма в равной пропорции— соответственно современным вкусам широкой публики). 8. Дэвид Грэм Филлипс (превознесенный за мастерство Фран- ком Норрисом и Менкеном, но совершенно бесплодный писатель). 9. Бут Таркингтон (извечная сладость шестнадцати лет и любовь». 10. Уилл Левинттон Камфорт (бо! всегда с нами). 11. Джордж Бронсон Говард (романтик, решивший стать реалистом, не поняв, что такое реализм). 12. Артур Трэн (романтик, увлекшийся реализмом судебных процессов). 13. Харви Фергюссон (воспетый одним лишь Менкеном). 14. Джозеф Хергесхаймер (ныне довольствующийся аромата- ми и томлением, но все еще не забытый Менкеном). 15. Сэмюел Хопкинс Адамс (статистик, решивший использо- вать роман как средство для социальных реформ). Второй этап утверждения реализма в Америке не менее забавен, чем первый,— он просто нелеп. Он был пронизан стремлением всячески поощрять дух реализма, ибо таким путем можно создать целую школу американского реализма. Источника- ми вдохновения служило творчество вышеупомянутых пионеров. Из критиков этой тенденции придерживался Хьюнекер и позднее Менкен. Норриса, дожившего лишь до 1902 года, расхваливали за «Макгнга* и «Спрута*. Другим объектом похвал явилась «Сестра Керри». Погребенная в Америке Фрэнком Даблдеем, она продол- жала жить в Англии и на континенте Правда, среди американцев были даже такие, которые прочли «Сыпучие пески», «Проклятие Геройских холмов» и «Сказание о Еве», ощутив, таким образом, вкус зарождавшейся в Америке согп&Не Нитагпе1. Она возбудила в них жгучее желание у видеть и у нас подлинно великий реализм, и уже в 1907 году со стороны Хьюнекера и в 1909 году со стороны Менкена послышались призывы к созданию реалистических про- изведений в духе Золя и Бальзака. После смерти Норриса господа Хьюнекер и Менкен выделили меня как единственного писателя, подающего в этом смысле надежды, и с тех пор каждого новичка с малейшими склонностя- ми к реализму стали осыпать похвалами, часто преувеличивая его достоинства. Так было с Джеком Лондоном, О.Генри и Дэвидом Грэмом Фи. клипсом, не говоря уже о других. И настолько сильна была тоска по реализму, что. когда в 1909—1910 годах господа Менкен и Натан взялись за руководство критическим отделом в «Смарт сет», они основали при этой передовой редакции школу молодых американских реалистов под своей эгидой. На литературных факультетах почти всех колледжей и высших школ Америки, немедленно проникшихся благоговением и 1 Человеческой комедии
энтузиазмом, тотчас появились курсы лекций по реализму'. И сейчас мы видим страшные результаты этого увлечения. Полки моей библиотеки ломятся от псевдореалистичсских литературных детиш того времени, обязанных своим появлением Менкену. Ведь именно вслед за его громогласными поощрениями все газеты, все критические журналы занялись восхвалением «великих гениев», «истинных носителей американского мастерства», сменявшихся не только каждый месяц, но чуть ли не каждую неделю. А чтобы закрепить за тем или иным писателем славу гения, тогда же вошли в моду аннотации на обложках, когда сам издатель, приложив руку к сердцу, восторженно вторил похвалам критики. Ьолее того, нечестные издатели, заинтересованные прежде всего в наживе, искусно применяя новую тактику, стали использо- вать в своих интересах эту обуявшую американцев восторжен- ность, чтобы лучше сбывать товар И в самом деле, вплоть до 1929 года, когда начался кризис и интерес к литературным делам поостыл, выявление и выпуск в свет новых гениев реализма были доходной статьей каждого издательства, торгующего фальшивы- ми ценностями Тем не менее за этот период спекуляции на реализме появилось и исчезло много настоящих и никем не воспетых реалистов Эптон Синклер («Джунгли», «Испытание любви»), Хэррис Мертон Лайонс («Сардоники», «Графика»), Нит Бойс («Гордая леди»), Стивен Фрэнч Уитмен («Предопределение»), Роберт Стил (-Некто»), Луи Джозеф Вэнс («Джон ТэрсдеЙ»), Шервуд Андерсон («Избранные рассказы»), Альберт Эдуардо («Мир человека»), Уилла Кэзер («Моя Антония»), Эвелин Скотт («Тесный дом»), Конрад Берковичи («Преступления благотвори- тельности»), Чарльз Форт («Отверженные фабриканты»), Синклер Льюис («Главная улица»), Гомер Крой («Крушение водяной башни»), Флойд Делл («Мечтатель»), Абрахам Кахан («Происхож- дение Дэвида Левинского»), Джон Дос Лассос («Манхэттен»), Сэмюел Орнитц («Бедро, брюхо и кадык»), Эрнест Хемингуэй («Прощай, оружие!»), Генри К Маркс («Сила отлива»), Эллен Грэйс Карлайл («Крик матери»), Дюбуа Хэйуорд («Порджи»), Уильям Фолкнер («Святилище»). Из них, как известно, некоторую славу приобрели' Синклер, Кэзер. Андерсон, Льюис, Делл, Дос Пассос, Хемингуэй и Фолкнер Остальные, пережив минутный успех, погрузились во мрак безвестности. Читатель и по сей 'день еще ждет появления великою американского реалистического романа. Того, что под эту рубри- ку в известной мере попадают такие произведения, как «За процессией», «Сказание о Еве», «Сыпучие пески», -Некто», «Отверженные фабриканты», «Тесный дом», «Джон Тэрсдей», «Происхождение Дэвида Левинского», никто и не заметил. Кри- тик, издатель и нетерпеливый читатель все еше ждут Но все, как один, пренебрегают указанными книгами, отдавая предпочтение лжереалистам. Прежде всего надо думать о сбыте книг первой из упомянутых групп, а потом уж заниматься судьбой подлинных реалистов. Критическое чутье и вкус американских читателей
настолько невысоки, что исключительно интересная реалистиче- ская книга, написанная в собственную защиту талантливым писателем Джердом Флэггом («Преступления Джерда Флэгга»), канула в реку забвения исключительно благодаря широко распро- страненному мнению, будто книга написана в защиту аморального, лживого человека. За это время начался и окончился один из поразительнейших периодов мировой истории—период подъема, господства и упадка индустриализма. Появлялись титаны. Велись войны. Миллионы мужчин и женщин порабощались, эксплуатировались, умирали с голоду, уничтожались. Бездушная, жестокая власть денег царила всюду, подобно тому как в прошлом царила религия или монар- хия,—дгныи не только установили свою диктатуру, но и создали принципы, в соответствии с которыми должен жить человек. На месте дворцов и соборов прошлою они воздвигли заводы и небоскребы и воскликнули: «Смотрите и преклоняйтесь! Вот каким должен быть мир!» Одновременно все тупое, посредственное и непристойное получает признание ь качестве реалистической литературы. Это бросается н глаза, стоит заглянуть в любую библиотеку или на книжные полки в бакалейных и табачных лавках, битком набитые новинками беллетристики, претендующими не только на реалисти- ческое, но я на сверхреалистическое изображение великосветских и порно! рафических сторон нашей американской жизни. Эти книги, разумеется, неглупы. Они даже не так уж плохи с точки зрения психологии, хотя это преимущественно психология гостиных и чайного стола. Действие развертывается бойко. Но ни строчки о настоящей жизни, настоящих переживаниях, настоящих людях, настоящей драме, настоящей трагедии И покупаются эти кни1и почти исключительно ненастоящими людьми, которые живут не реальностью, а иллюзией. 1933 г.
Ф. СКОТТ ФИЦДЖЕРАЛЬД ОТЗВУКИ ВЕКА ДЖАЗА Пока что не пришло время писать о Веке джаза с некоторой дистанции; пожалуй, еще сочтут, что у тебя слишком рано начался склероз. Как много еще людей, которых чуть не судорогой сводит, стоит им услышать любое из свойственных той эпохе специфических словечек—теперь-то они утратили свою живую непосредственное гь и стали жаргоном разною рода подон- ков. Век джаза так же мертв, как мертвы были к 1902 году «лихорадочные 90-е». Но вот я пишу об этом времени и вспоминаю о нем с грустью. Меня вынесло в те юды на гребень волны, меня осыпали похвалами и деньгами, о каких я нс смел и мечтать, и все по одной причине: я юворил людям, что испыты- ваю чувства. одинак<-ные с их чувствами, и что надо найти какое-то применение всей скопившейся и оставшейся в годы войны неизрасходованной нервной энергии. То десязилетие, которое словно бы сознательно противилось тихому угасанию на домашнем одре и предпочло ему смерть на глазах у всех в октябре 1929 года, началось примерно в дни майских демонстраций 1919-го*. Когда полиция силой разгоняла толпу демобилизованных парней из провинции, слушавших орато- ров на Мэдисон-сквер, происходило нечто такое, что не могло не внушить более интеллигентной молодежи чувства отчужденности от господствующих у нас порядков. Мы и не вспоминали про конституционные права, пока о них не начал упорно твердить Менкен, но мы и без того хорошо знали, что подобной тирании место разве что в задавленных страхом крошечных государствах на юге Европы. А раз правительство так покорно идет на поводу у объевшихся гусиной печенкой бизнесменов, то, значит, нас и впрямь погнали на войну для того, чтобы не пошли прахом займы Дж. П Моргана. Но мы к тому времени уже устали от Великих Начинаний; поэтому взрыв морального негодования, так точно описанный в «Трех солдатах» Дос Пассосом, оказался недолтим. Теперь и нам тоже кое-что перепадало от государственного пир. та, и, читая в газетах мелодраматические истории о Гардинге и всей этой банде из Огайо или о Сакко и Ванцетти, мы иногда ощущали в себе идеальные порывы. События 1919 года внушили нам скорее цинизм, чем революционные стремления, хотя все мы то и дело принимались шарить в поисках невесть куда пропавшего флага свободы—«Черт побери, да ведь был же он у меня, я помню!»—и домотканой рубахи, тоже пропавшей. Век джаза
отличался тем, что не испытывал решительно никакого интереса к политике. Это был век чудес, век искусства, век крайностей и век сатиры. На троне Соединенных Штатов восседало раздувшееся от мании величия ничтожество, всеми мыслимыми и немыслимыми ухищрениями пытавшееся придать себе живой облик и запугивав- шее тех, кто этого облика за ним не признавал; щеголевато одетый молодой человек не поленился пересечь океан, дабы мы имели возможность полюбоваться на того, кому принадлежал трон Англии*. Целый сонм девиц вздыхал по юному англичанину, а старик американец тяжело ворочался во сне, ожидая, пока его отравит собственная жена, прислушавшаяся к совету Распутина в юбке, которому затем будет принадлежать решающее слово в наших государственных делах. Но в сторону все это; мы наконец-то могли жить так, как хотели. Когда американцы массами принялись шить костюмы в Лондоне, портным с Бонд- стрит волей-неволей пришлось приспособить покрой к американ- скому сложению с длинной талией и к американским вкусам— просторно, но по фигуре; а вместе с этим покроем в Америку проникло нечто утонченное, определенный стиль человека. Во времена Ренессанса Франциск 1 вспоминал Флоренцию, едва взгляд его падал на собственный камзол. Англия XVII века изо всех сил подделывалась под французский двор, а лет пятьдесят назад пруссак-гвардеец обязательно приобретал штатский костюм в Лондоне. О, наряд джентльмена—этот знак «могущества, кото- рое человек должен удержать и которое передается от поколения к поколению-! Ныне самой могущественной страной стала наша. Кго бы вздумал теперь указывать нам, что модно, а что смешно? Пока в Европе кипела война, мы были в стороне; мы принялись стара- тельно изучать все сше неведомые Юг и Запад в поисках экзотических развлечений и обычаев, но оказалось, что еще больше таких развлечений и обычаев можно найти совсем рядом, буквально под рукой. Первое имевшее общественные последствия открытие этого рода вызвано энтузиазм, явно не соответствовавший заключавше- муся здесь элемент) новизны. Еще в 1915-м году избавившиеся от каждодневной опеки молодые люди из маленьких городов осозна- ли. что тот самый автомобиль, который на шеетнадцагилетие подарили Биллу, чтобы ов «чувствовал себя самостоятельным», дает возможность в любую минуту уединиться, отъехав куда- нибудь подальше. Поначалу ласки в автомобилях даже при столь благоприятных условиях казались чем-то отчаянно рискованным, но вот с обеих сторон выявилась растущая уверенность в себе—и прощай, древняя запгведь! Уже к 1917 году в любом номере «Иейл рекорд» ити «Принстон тайгер» можно было прочитать рассказы о таких вот случайных и захватывающих дух приключе- ниях Но ласки более смелые пока что могли себе позволить только отпрыски семей побогаче—среди менее обеспеченной молодежи вплоть до конца войны еще держались старые понятия, и за
поцелуем должно было последовать предложение, о чем не раз, к своему огорчению, узнавали занесенные судьбой в незнакомые города молодые офицеры. И только в 1920 году покровы упали окончательно: Век джаза вступил в свои права. Степенные американские граждане не успели и дух перевесги, как самое необузданное из всех поколений, то поколение, которое в смутные годы войны еще переживало отрочество, бесцсременно отодвинуло в сторону моих ровесников и танцующей походкой вышло на залитую юпитерами сцену. Их девочки разыгрывали из себя прожженных львиц; новое поколение подорвало моральные устои старших, но в конце концов раньше зремени исчерпало себя, и не потому, что ему не хватило морали, а потому, что ему не хватило вкуса Если говорить об этом поколении, надо вспомнить 1922 год. Тогда оно переживало свой расцвет, а после Век джаза не закончился, но он все меньше и меньше становился чем-ю таким, что было создано молодыми. Все, что было после, напоминало вечеринку подростков, на которой их вдруг заменили взрослые, приведя хозяев > ечеринки в недоумение, внушив нм такое чувство, что имя пренебрегли, и даже—некоторую растерянность. К 1923 году взрослые, которым надоело с плохо скрытой завистью наблюдать за этим карнава- лом, решили, что молодое вино вполне заменит им молодую кровь, и под вопли и гиканье началась настоящая оргия. Моло- дежь перестала быть в центре всеобщего внимания. Всю страну охватила жажда наслаждений и погоня за удовольствиями Раннее приобщение молодежи к интимной сфере Шло своим чередом, какие бы запреты на это ни налагались,— это был естественный результат попыток привить Америке англий- ские обычаи. (Наш Юг, в частности,—это тропики, где созревают рано; но ведь французам или испанцам никогда и в голову не приходило предоставлять свободу девицам в шестнадцать- семнадцать лет.) Впрочем, эта всеобщая решимость наполнить жизнь развлечениями, поначалу выразившаяся в вечеринках с коктейлями, которые устраивали уже году в 1921-м, имела под собой причины более сложные. Слово «джаз», которое теперь ник го не считает неприличным, означало сперва секс, затем стиль танца и наконец му зыку. Когда говорят о джазе, имеют в виду состояние нервной взвинченности, примерно такое, какое воцаряется в больших городах при прибли- жении к ним линии фронта. Для многих англичан га война все еще не окончена, ибо силы, им угрожающие, по-прежнему активны; а стало быть, давайте жить, пока живы, веселиться, пока завтра за нами не явится смерть. То же самое настроение появилось теперь—хотя и по другим причинам—ь Америке; правда, здесь были целые категории людей (например, люди, перешагнувшие за пятьдесят;, которые все это десятилетие отрицали, что подобное настроение вообще существует, даже когда оно, словно в насмеш- ку, вдруг обнаруживалось в их собственном семейном кругу. Им не приходило в голову что они этому настроению способс твовали и сами. Добропорядочные граждане всех социальных категорий, Почитавшие строгую общественную мораль и располагавшие
достаточной властью, чтобы закрепить ее правила в соответству- ющих законах, и не подозревали, что вокруг них непременно расплодятся всякие мошенники и проходимцы, да и по сей день не могут в это поверить. У бо1атых поборников справедливости всегда была возможность навербовать добросовестных и толко- вых наемников, чтобы борогься за уничтожение рабства или освобождение Кубы от испанского владычества,* но когда выясни- лось, что все такие начинания кончились банкротством, наше старшее поколение—люди, связавшие себя с заведомо ненадеж- ным делом,—лишь упорствовало в своей преданности этому делу и, стремясь отстоять свою правоту, теряло собственных детей. Дамы с сединой в волосах и господа с приятными липами прежних времен, все эта люди, занимающие в нью-йоркских, бостонских, вашиш томских отелях номера на пол-этажа и в жизни своей нс совершившие—сознательно — ни единого бесчестного поступка, и сегодня, как встарь, уверяют друг друга, что «подрастает новое поколение, которое до гробовой доски не узнает вкуса спиртно- го». А тем временем их внучки читают по ночам в пансионе сильно потрепанный томик «Любовника леди ЧаттерлеЙ» и, если только они нс из числа совсем уж не от мира сего, в шестнадцать лет без труда отличают джин от виски Но что за беда? Поколение, сформировавшееся между 1875 и 1895 годами, будет по-прежнему верить в то, во что оно хочет верить. Да и поколение куда помоложе точно так же отказывалось верить в происходящее у него на глазах. В 192« году Хейвуд Браун заявил, что все эти разговоры про молодежь—сплошная чепуха, что молодые люди, как прежде, сначала выясняют все дела с родителями будущих невест, а уж потом решаются своих невест поцеловать. Но прошло совсем немного лет, и те, кому было немного больше двадцати пята, поняли, что пришла пора всему на свете переучиваться. Попробую восстановить последова- тельность сделанных ими для себя открытий, назвав с десяток книг, созданных в те годы и описывавших разные этапы интел- лектуального развитая. Для начала мы выяснили, что жизнь Дон Жуана весьма интересна («Юрген», 1919); затем мы узнали, что в окружающей нас жизни огромную роль играет секс, о чем мы и не догадывались («Уайнсбург, Огайо», 1919), что подростки чрезвычайно влюбчивы («По эту сторону рая», 1920), что наш язык таит в себе массу забытых слов англосаксонского происхож- дения («Улисс», 1921), что и старики нс всегда могут противиться неожиданным искушениям («Цитерея», 1922), что девушки, кото- рых соблазняют, не всегда отправляются прямо на дно («Пыла- ющая юность», 1922), что даже насилие нередко оказывается благом (.-Шейх», 1922), что чопорные английские леди нередко склонны к разврату («Зеленая шляпка-, 1924), а точнее, посвяща- ют разврату большую часть своего времени («Водоворот», 1926), и очень хорощо делают («Любовник леди ЧаттерлеЙ», 1928), и что, наконец, бывают противоестественные отклонения («Бездна оди- ночества», 1928, и «Содом и Гоморра», 1929)*. На мой взгляд, все, что было эротического в этих книгах, даже в «Шейхе», предназначавшемся для детей и написанном в
манере -Питера-кролика», не содержало ни грана вреда. То, что в них описывалось—и гораздо дольше этого.— было отнюдь не новостью: мы это знали по окружавшей нас жизни. В большин- стве своем высказываемые авторами соображения оминались искренностью и стремлением устранить неясность, а в итоге эти книги помогали вернуть какое-то значение такому понятию,1 как мужчина, вытесненному в американской жизни другим поняти- ем—супер мен. («А что такое супермен?—спросила как-то Гер- труда Стайн.— Вы не находите, «по сюда уже не укладывается все, прежде подразумевавшееся при слове «мужчина»? Подумать только, супермен!») Замужним женщинам была теперь дана возможность самим для себя определить, не проигрывают ли они в браке и действительно ли секс—нечто такое, что надо, как им намекали их матушки, научиться выносить, вознаградив себя тиранией нал супругом а области духовной. Быть может, впервые для многих женщин открылось, что любовь предполагает' чувство радости, Как бы то ни было, думавшие по-иному я преподносив- шие свои мыслишки в цветистом словесном обрамлении проиграли в этой войне, что, кстати, и сделало среди прочего нашу современную литературу самой жизнеспособной в мире. Вопреки распространенному мнению, фильмы Века джаза но оказали никакою влияния на его представления о морали. Социальные взгляды оостановщиков отдавали трусостью и ба- нальностью и не отвечали эпохе, так, скажем, в кино даже и не пытались, пусть хотя бы поверхностно, рассказать о молодежи вплоть до 1423 года, когда существовали уже особые журналы, писавшие только о новом поколении, и само оно давно уже ни для кою не было новостью. Лишь тогда и в кино начались робкие и бестолковые попытки что-то сказать об этом поколении, затем появилась «Пылающая юность- с Кларой Бау, и голливудские мастера на все руки, подхватив тему, в мгновение ока вырыли для нее кинематографическую могилу. Весь Век джаза дело в кино не шло дальше миссис Джштс, вполне олицетворявшей присущую кино грубость и пошлятину. Дело, конечно, объяснялось строго- стями цензуры и свойственной кино, по его природе, спецификой. Впрочем, независимо от существования кино Век джаза, изобретя свой собственный мотор, уже катил на полной скорости по широкой дороге, делая остановки только на больших заправочных станциях, где ключом били деньги. В его карнавальную пляску включились и люди, которым было за тридцать, люди, уже подбирающиеся к пятидесяти. Мы, старички (пусть передернет Ф П. А.), помним, какой шум поднял.- ся в 1912 году, когда женщины, к сорока успевшие стать бабушками, забросили подальше свои костыли и принялись брать уроки танго и тустепа. Прошло десять лет, и женщина могла уже, собираясь в Европу юти в Нью-Йорк, положить в чемодан и свою Зеленую шляпку, не боясь, что на нее падет взгляд Савонаролы: тот был слишком занят в собственноручно им выстроенных авгиевых конюшнях, нахлестывая зохлых лошадей. Б обществе, даже самом провинциальном, стало обычаем обедать и отдельных кабинетах, и стол трезвенников мог узнать о расположившемся
поблизости более оживленном столе только из лакейских пересу- дов. Да и сально поредело за столом трезвенников. Одно из непременных встарь украшений этого стола, не пользующаяся Чрезмерным успехом юная особа, смирившаяся с необходимостью Чем-то себя вознаграждать за вполне вероятное вечное девство, жаждала теперь вознаграждения интеллектуального и. случайно открыв для- себя Фрейда и Юнга, затевала за таким столом скандал за скандалом. Году к 1926-му всеобщее помешательство на сексе стало утомлять. (Вспоминаю одну молодую мамашу, вкусившую все радости счастливою брака и вполне довольную судьбой; она спрашивала у моей жены, «не имеет ли смысла завести прямо сейчас иягрижку-, никого конкретно не имея в виду, просто -«есть что-то унизительное в этом ощущении, что тебе уже порядком за тридцать, вам не кажется?».) Было время, когда пластинки с записями негритянских игривых песенок, исполненных разного рода эвфемизмов, чтобы избежать прямой фаллической лексики, побудили подозревать такого рода символы повсюду, и немедленно поднялась волна эротических пьес; как ни протестовал Джордж Джин Натан, школьницы выпускных классов битком набивали галерку, чтобы узнать наконец, сколь романтично быть лесбиянкой. Дошло до того, что один режиссер,совсем потеряв голову, осушил, как кубок, ванну со спиртным экстрактом, где выкупалась гризетка, и отправился за решетку. Это самоотверженное усилие ухватить за хвост романтику все-такн было в духе Века джаза; а сидевшей в < >дно с ним время Рут Снайпер рекламу создали смаковавшие ее историю бульварные газеты; «Дейли ньюс» сулила гурманам редкое наслаждение—почитать, как та будет «разогреваться, скворчать и ЖАРИТЬСЯ!» на электрическом стуле. Те в нашем обществе, кто вознамерился веселиться, разби- лись на два основных потока: один устремился к Палм-Бич и Довилю, а другой, гораздо слабее,—к французской Ривьере. На Ривьере заманчивого было больше и, что бы здесь ни происходи ло. все каким-то образом, казалось, имело мтношение к искус- ству. В великие годы мыса Антиб, в годы 1926—1929-й, этот уголок Франции был во власти группы людей, очень отличавших- ся от остального американского общества, которое находилось во власти европейцев. На мысе Антиб занимались всем, чем угодно, к 1929 году в этом роскошнейшем для пловцов уголке Средизем поморья никто и не думал купаться разве что для протрезвления окунались разок при луне. Над морем живописными крутыми уступами высились скалы, и с них. случалось, ныряли чей-нибудь Лакей или забредшая сюда девушка-англичанка, ио американцев совершенно удовлетворяли вечера, проводимые в баре, где можно было посудачить друг о друге. По их поведению чувствовалось, что происходит у них на родине: американцы размагничивались. Признаки этого встречались повсюду; мы по-прежнему побеждали на Олимпийских играх, но имена наших чемпионов все чаще состояли чуть не сплошь из согласных, команды подбирались, как «Нозр-Дам», сплошь из ирландцев, недавно приехавших за океан, нужна была свежая кровь Стоило французам как следует
заинтересоваться теннисом, как чуть ли не автоматически Кубок Дэвиса* уплыл из наших рук. Пустыри в городах Среднего Запада теперь застраивались—мы ведь в конце концов не собирались становиться нацией спортсменов, как англичане, спорт для нас кончался вместе со школой. Прямо как в рассказике про зайца и черепаху. Ну конечно, если уж нам сильно захочется, мы тоже примчимся к цели так, что глазом не успеешь моргнуть; запас энергии, доставшейся от предков, еще не истощился, но I- 1926 году приходил вдруг день, когда мы обнаруживали, что у нас дряблые руки и поросшее жирком брюшко и что лучше нам не задирать сицилийцев Мир праху твоему, Ван Биббер,— видит бог, не надо нам никаких утопических прожектов*. Даже гольф, в свое гремя почитавшийся игрой для неженок, ныне стал вызывать жалобы на изнурительность—появился какой-то ублюдочный его вариант и тут же всем пришелся по вкусу. К 1927 году повсюду стали явственно выступать приметы нервного истошення: первым, еще слабым его проявлением — вроде подрагивания колен—было распространившееся вдруг увле- чение кроссвордами. Помню, как один мой знакомый-экспатриант получил от нашею общего приятеля письмо, в котором тот настойчиво звал его вернуться домой и начать новую жизнь, черпая силы для нее в здоровом, бодрящем во здухе родных мест. Письмо было написано страстно и произвело на нас обоих большое впечатление, но, взглянув на почтовый штемпель, мы увидели, что оно отправлено из лечебницы для душевнобольных в Пенсильвании. Наступило время, когда мои современники начали друг за другом исчезать в темной пропасти насилия. Один мой школьный товарищ убил на Лонг-Айленд жену, а затем покончил с собой; другой «случайно» упал с крыши небоскреба в „Филадельфии, третий—уже не случайно—с небоскреба в Нью-Йорке. Одною прикончили ь подпольном кабаке в Чикаго, гругого избили до полусмерти в подпольном кабаке в Нью-Йорке, и домой, в Принстон-клаб, он дотащился лишь затем, чтобы тут же испу- стить дух; сше одному какой-то маньяк в сумасшедшем доме, куда того поместили, проломил топором череп. Обо всех этих катастрофах я узнавал не стороной—все это были мои друзья; мало того, эти катастрофы происходили не в годы кризиса, а в годы процветания. Весной 1927 года небосклон озарился вдруг неожиданной яркой 'вспышкой. Один юный миннесотец, казалось, решительно ничем не связанный со своим поколением, совершил поступок подлинно героический, и на какой-то миг посетители загородных клубов и подпольных кабаков позабыли наполнить рюмки и вернулись памятью к лучшим своим устремлениям былых лет. Может, и вправду полеты—это средство бежать от скуки, может, наша беспокойная кровь поугомонится, если мы окунемся в бескрайний воздушный океан? Но вот беда—к этому времени все мы уже очень глубоко вросли в ту жизнь, которой жили, и Век джаза не кончился, и значит, просто надо было вьшить еще по одной.
Но вместе с тем американцы все дальше разбредались по свету—друзья вечно куда-то уезжали: в Россию, в Персию, в Абиссинию, в Центральную Африку. И уже к 1928 году в Париже нечем стало дышать. С каждым новым пароходом, доставлявшим из-та океана очередную партию американцев, изверженных из глубинки процветанием, все. что отличаю Париж, падало в цене; и наконец, эти безумные пароходы стали сами казаться чем-то зловещим. Теперь уже они привозили не тех простосердечных папашу и мамашу, что прежде глазели на Европу в обществе сына и дочки, твердо веря, что и любознательностью своей, и обходи- тельностью они намного превосходят таких же папаш и мамаш по эту сторону Атлантики: они привозили каких-то неандертальских чудищ, которых побуждало ехать в Европу смутное воспоминание о чем-то вычитанном в грошовом романчике. Мне вспоминается облаченный в форму офицера запаса американской армии италь- янец, прогуливавшийся но палубе и на плохом английском языке затевавший перебранки с американцами, позволившими себе неле- стно отозваться в барс о порядках в их стране. Мне вспоминается растолстевшая еврейка, точно инкрустированная бриллиантами, которая сидела за нами на русском балеге и, кот да поднялся занавес, изрекла: «Шудссно, шудесно, прямо картинка, как красиво». Все это отдавало низкой комедией, но при взгляде на такие веши становилось понятно, что власть и деньги очутились теперь • руках людей, по сравнению с которыми какой-нибудь неграмотный мужик и русской деревне выглядел просто светочем культуры. В 1928—1929 годах попадались американцы, обставляв- шие свое путешествие помпой, но роскошные условия, в каких они жили, только подчеркивали, что в смысле духовном самой подходящей для них компанией были бы пекинские мопсы, двустворчатые моллюски и всякие разные мозоленогие и парно- копытные. Помню, как писали об одном нью-йоркском судье, отправившемся вместе с дочерью осматривать гобелены в Байе* и поднявшем в газетах истерику—он требовал немедленно убрать гобелены с глаз публики, поскольку нашел неприличным один из сюжетов. Но в те дни жизнь уподобилась состязаниям в беге из «Алисы в стране чудес»; какое бы ты место пи занял, приз все равно был тебе обеспечеп. У Века джаза была бурная юность, но это упоение кончилось с юностью и сменилось продуманным разгулом. Был период вечеринок с ласками в укромных местах, и процесса Леопольда— Леба по делу об убийстве (во время которого мою жену, помню, задержали на Квинсборо-бридж, заподозрив в ней «завившегося для маскировки бандита»), и костюмов по образцам Джона Хелда. На смену ему пришел другой период: к таким вещам, как секс или убийство, подходили теперь более обдуманно, хотя они и стали куда более заурядными Когда юность позади, приходится думать и о своем теле, и вот на пляжах появились длинные купальные халаты, чтобы не выставлять раздавшиеся бедра и оплывшие жиром колени на всеобщее обозрение—неизбежное, если отва- житься надеть купальник- А вслед за тем поползли вниз юбки, и все было теперь закрыто. Все подготовились к новой фазе. Что ж, поехали...
Но мы так и не тронулись с места. Кто-то Iде-то грубо просчитался, и самой дорогостоящей оргии в истории пришел конец. Он пришел два года назад, и пришел потому, что безгранич- ной уверенности в себе, которой все определялось, был нанесен сильнейший удар, н его оказалось достаточно, чтобы вся фанер- ная постройка рухнула наземь. И хотя прошло с той норы всего два года, Век джаза кажется таким же далеким, как довоенные времена. Да и то сказать, ведь все это была жизнь взаймы — десятая часть общества, его сливки, вела существование беззабот- ное, как у герцогов, и ненадежное, как у хористок. Легко читать теперь мораль; однако как хорошо было, что наши двадцать лет пришлись на такой уверенный в себе н не знавший тревог Период истории. Даже разорившись в прах, нс надо было беспокоиться о деньгах—их повсюду валялось великое множество. Только к концу пришлось выкладываться, чтобы продержаться; стало почти знаком великодушия принять чье-нибудь приглашение в гости, если оно влекло за собой дорожные расходы, А прежде обаяние, репутация да и просто хорошие манеры были более надежным социальным капиталом, чем банковский счет, Это было по-своему восхитительно; но сквозь этот разгул пробивались и вновь о себе заявляли вечные и необходимые человеческие потребности, и они находили себе удовлетворение в пещах куда менее совершенных, чем прежде. Писателю достаточно было написать один сносный роман или пьесу, и его уже объявляли гением; мелкая рыбешка чувствовала себя властелином морей — так в годы войны офицеры, примерившие погоны все^о четыре месяца назад, получали власть над сотнями людей. На подмостках несколько не бог весть каких крупных звезд, объединившись, осуществляли постановки, о которых потом шумели все; и то же самое происходило везде, вплоть до политики: должности, озна- чавшие аысшую власть и высшую ответственность, не могли привлечь толкогых людей: власть и ответственность здесь быта несопоставимо выше, чем в мире бизнеса, но плазили-то всего пять-шесть тысяч в год. Теперь пояса вновь туго затянуты, и, оглядываясь на нашу растраченную юность, мы, естественно, испытываем ужас. Но случается, что вновь вдруг издают приглушенную дробь умолкшие барабаны и вновь, точно задыхаясь ог астмы, что-то едва слышно поют тромбоны, и тогда я переношусь назад, к на- чалу 20-х годов, когда мы пили настоящий спирт и с «каждым Днем становились все умнее и умпее», ко1 да впервые несмело стали подкорачиваться юбки, и девочки, облаченные в свитеры, выгляде- ли вес одинаково, и повсюду распевали «Да, бананов больше нет>»,— и казалось, что пройдет всего год-другой, и старики уйдут наконец на покой, предоставив вершить судьбы мира тем, кто видел вещи в их истинном свете,—и нам, кто тогда был молод, все это теперь видится в розовом, романтическом свете, потому что никогда нам уже не вернуть былую напряженность восприятия жизни, которая нас окружает. 1931 г.
ПРОЕКТ МАНИФЕСТА КЛУБОВ ДЖОНА РИДА Редакторы «Нью Мэссиз» с удовольствием обнародуют этот манифест, представляющий собой проект, подготовленный нью- йоркским Клубом Джона Рида и рекомендованный конференции Клубов Рида, которая состоится в Чикаго 30 мая Эта конфе- ренция созывается по предложению Международного союза революционных писателей. Международный союз уполномочил исполнительное бюро нью-йоркского Клуба выступить в роли национального организационного комитета и функционировать до тех пор, тюка официально избранное национальное исполнитель- ное бюро не будет сформировано. • • • Человечество переживает наиболее трудный кризис ь своей истории Старый миропорядок умирает; новый—рождается. Ка- питалистическая цивилизация, которая главенствовала в экономи- ческой, политической и культурной жизни всех континентов, находится в процессе упадка. Она уже получила смертельный удар в результате империалистической войны, которую сама же и породила. Теперь она вынашивает новые, еще более опустоши- тельные войны. В настоящее время обстановка на Дальнем Востоке чревата военными конф постами и приготовлениями, которые могут иметь далеко идущие для всего человечества последствия. Тем временем нарастающий экономический кризис возлагает нее более тяжкий груз на широкие массы во всем мире, на тех, кто занят физическим я интеллектуальным грудом. В городах на пяти шестых земного шара миллионы рабочих бродят по улицам в бесплодных поисках работы. В сельскохозяйсгвенных районах миллионы фермеров обанкротились. В колониях ширится револю- ционная борьба угнетенных народов против империалистической эксплуатации; в капиталистических странах классовая борьба обостряется с каждым днем. Нынешний кризис обнажил природу капитализма. С еще большей чем когда-либо откровенностью он предстает как систе- ма грабежа и обмана, безработицы и террора, голода и войны. Общий кризис капитализма отразился в его культуре. Эконо- мическая и политическая машина буржуазии находятся в упадке,
ее философия, литература и искусство—обанкротились, Отдель- ные круги буржуазии начали утрачивать веру в свои некогда прогрессивные идеалы. Буржуазия перестала быть прогрессивным классом, ее идеи перестали быть прогрессивными. Напротив, буржуазный мир движется навстречу пропасти, он склоняется к мистицизму, к средневековью. Фашизм в политике дополняется неокатолицизмом в области духовной. Капитализм не может дать массам хлеба. В равной мере не способен он выработать прогрес- сивные идеи. Кризис, охвативший все стороны жизни, держит Америку, как и другие капиталистические страны, железной хваткой. Повсеместно—безработица, голод, терроризм, подготовка к вой- не. Повсеместно правительства, национальные и местные, сбрасы- вают лицемерную маску демократизма и открыто являют свой фашистский лик. Требования работы и хлеба встречаются пуле- метными очередями. Места забастовок закрыт ы для расследова- ний; рабочих лидеров хладнокровно убивают. И по мере того как конституционные гарантии из нориру ются, по мере того как грубая сила используется против трудящихся, борющихся за лучшие условия жизни, расследования вскрывают глубочайшую корруп- цию, подкуп в правительственных сферах, теснейшее сотрудниче- ство между буржуазными политическими партиями и преступным миром. В Америке буржуазная культура тоже увядает, оказавшись в тупике. После окончания империалистической войны наиболее талантливые люди в сфере буржуазной литературы и искусства, философии и науки, наделенные богатейшей фантазией и высо- чайшим мастерством, с каждым годом выявляли глубочайшее бесплодие буржуазной культуры, ее неспособность вести челове- чество к новым вершинам духа. Они со всей ясностью показали, что, хотя буржуазия обладает монополией на срсдсгва духовного воздействия, ее культура переживает упадок. Большинство амери- канских писателей, выдвинувшихся за последние пятнадцать лет, отвергают цинизм и отчаяние, которыми проникнуты ценности капиталистического мира. Кинопромышленность является наибо- лее продажным коммерческим предприятием, тяготея либо к примитивной развлекательности, либо к грубой пропаганде во имя обогащения держателей акций. Философия приобрела мистиче- скую И идеалистическую окраску, наука склоняется к богоиска- тельству Живопись погрязла в абстракциях и мелкотемье. За истекшие два года, однако, в среде американской интелли- генции произошли значительные перемены. Классовая борьба в сфере Культуры обострилась. В последнее время мы были свидетелями двух главных тенденций, затронувших американских интеллектуалов: это, с одной стороны, так называемое движение гуманизма, откровенно реакционное с идейной точки зрения, и Движение влево, захватившее различные слои либеральной интел- лигенции. Совсем не трудно отыскать причины этого поворота влево. Лучшие представители молодых американских писателей—по большей часта выходцы из средни* классов. В эпоху бума,
последовавшего за окончанием войны, эти классы повысили свои доходы. Они пользовались б загодеяниями Новой Эры. Крах осенью 1929 года обрушился на их головы подобно удару молнии Они почувствовали себя жертвами величайшего О1раблсния в истории нашей страны. Наиболее здравомыслящие представители средних классов, писатели и художники, деятели интеллектуаль- ных профессий, утратили ту самую веру в капитализм, которая в 20-е годы цепко держала их в тенетах декадентских иллю- зий послевоенного времени Эти интеллектуалы неожиданно пробудились к осознанию того факта, что мы живем в эпоху империализма и революции, когда две цивилизации вступили в смертельную схватку, и что они должны сделать выбор. Целый ряд факторов стимулировал это понимание истинного положения дел. Кризис воздействовал на умонастроения интелли- генции, потому что затронул се доходы. Тысячи школьных учителей, инженеров, химиков, газетчиков, представителей других профессий стали безработными. Сильно пострадало от экономиче- ского кризиса издательское дело Покупатели из средних классов не смогли более приобретать картины так, как они это делали раньше. Киностудия и театры начали увольнять писателей, актеров и художников. И вот в условиях экономического кризиса интеллигенция, дочь среднего класса, пережившая последнюю войну, видит па горизонте новую, еще более жестокую, видя грядущие руины цивилизации, которая их вскормила. По контрасту они видят также новую цивилизацию, рожда- ющуюся в Советском Союзе. Видят страну с населением в 160 миллионов человек, занимающую одну шестую часть земного шара, в которой у власти союз рабочих и крестьян. В этой огромной стране нет безработицы. В условиях упадка капитали- стической экономики советская индустрия и сельское хозяйство с каждым годом добиваются все более высоких уровней производ- ства. По контрасту с капиталистической анархией они видят плановую социалистическую экономику. Они видят, что система частной прибыли и паразитическая классовая иерархия, вскармли- ваемая ею, отменена, они видят мир, в котором земля, фабрики, шахты, реки, руки и ум народа служат производству ценностью не для кучки капиталистов, но для нации в целом. По контрасту с капиталистическим угнетением колоний, линчеванием негров, де- лом в Скоттсборо они видят, что сто тридцать две нации и национальности живут в условиях полного социального и полити- ческого равноправия, соьместно строят социалистическое обще- ство. И что всего важнее, они—очевидцы культурной революции, не имеющей прецедента в истории, ни с чем не сравнимой в современном мире. Они видят, как ликвидирована монополия на культуру, что знания, искусство и наука стали более доступными массам рабочих и крестьян. Они видят, как рабочие и крестьяне сами создают литературу и искусство, делают научные открытия и изобретения. И, видя все это, они убеждаются в том, что Советский Союз—авангард нового коммунистического общества, призванного сменить общество старое. Некоторые интеллектуалы, которые серьезно задумались над
мировым кризисом, военной •пасностью и достижениями Совет- ского Союза, сделали следующий логический шаг. Они начали сознавать, что в каждой капиталистической стране революцион- ный рабочий класс борется за ликвидацию отжившей, варварской системы капитализма. Некоторые из их числа, став в ряды американских рабочих, отправились на места забастовок в Кен- тукки и Пенсильванию и отдали талант Делу рабочего класса. Таких союзников, выходцев из среды разочаровавшейся интеллигенция среднего класса, следует приветствовать, но перво- степенной задачей на данном этапе является развитие революци- онной культуры самого рабочего класса. Пролетарская революция вооружена своей собственной философией, разработанной Марксом, Энгельсом и Лениным. Она вызвала к жизни свои собственные революционные школы, газеты и журналы; она имеет своих рабочих корреспондентов, свои собственные литера- туру и искусство. За два последние десятилетия она воспитала писателей, художников и критиков, которые подошли к изображе- нию американской действительности с точки зрения революцион- ных рабочих. Чтобы придать движению в сфере искусства и литературы больший размах и силу, чтобы приблизить его к повседневной борьбе трудящихся, осенью 1929 года был создан Клуб Джона Рида. За последние два с половиной года влияние этой организа- ции распространилось на многие города. В настоящее время в стране имеется тринадцать Клубов Джона Рида. Эти организации открыты для читателей и художников, вне зависимости от их социального происхождения, но поддерживающих фундаменталь- ную программу, принятую международной конференцией револю- ционных писателей и художников, собравшихся в Харькове в ноябре 1930 года. Программа состоит из шести пунктов, на базе которых все честные интеллектуалы, вне Зависимости от своего происхождения, могут объединиться в общей борьбе против капитецгизма. Эти пункты следующие: 1. Борьба против империалистической войны, защита Совет- скою Союза от империалистической агрессии. 2. Борьба против фашизма, как открытого, так и скрытого под маской социал-наиионзлизма. 3. Борьба за развитие и укрепление революционного рабочего движения. 4. Борьба против белого шовинизма (против всех форм дискриминации изи преследования негров;, а также гонений на всех лиц иностранного происхождения 5. Борьба против воздействия мелкобуржуазной идеологии на творчество революционных писателей и художников. 6. Борьба против судебных преследований революционных писателей и художников, равно как защита узников классовой борьбы во всем мире. Основываясь на этой программе-минимум, мы призываем всех честных интеллектуалов, всех честных писателей и художников безоговорочно отрешиться от ложной иллюзии, будто может существовать искусство для искусства, а художник способен
находиться в стороне от исторических конфликтов, в которых необходимо занять определенную позицию Мы призываем их порвать с буржуазной идеологией, стремящейся скрыть насилие и обман, коррупцию и упадок капиталистического общества. Мы призываем их к солидарности с рабочим классом «его борьбе против капиталистического угнетения и эксплуатации, против безработицы и террора, против фашизма и войны. Мы призываем их присоединиться к литературному и художественному движе- нию рабочего класса, стремящегося создать новое искусство, которое будет оружием в битве за новый и более достойный мир. 1932 г.
УОЛДО ФРЭНК ДОСТОИНСТВО РЕВОЛЮЦИОННОГО ПИСАТЕЛЯ (Речь на I Конгрессе американских писателей) Я, как большинство писателей, здесь собравшихся, защищаю ту идею, что коммунизм должен наступить и что за нею необходимо бороться. Мир стоит на распутье. Либо он будет продвигаться вперед к социалистическому укладу жизни, либо человеческая культура—не та, которую мы знаем, но та, кото- рую мы мечтаем создать,— обречена на гибель Я не хочу сказать, что это продвижение вперед представляется чем-то вполне решен- ным. На повестке дня—судьба человека, а когда речь идет о судьбе человека, то всех да, во все времена, существует лишь одна альтернатива—жизнь и смерть. С ней мы столкнулись и сегодня. Вот это можно утверждать со всей определенностью. Агонизировать вместе с существующей системой и отказываться от переустройства мира, которое несет с собой пролетарская революция, означает для человечества на Западе низвергнусь себя во мрак, куда его могут увлечь ею же собственные творческие и интеллектуальные способности, если они и дальше будут прояв- ляться столь бесконтрольно; и это будет мрак, 1де угаснет даже слабое мерцание света, благодаря которому существует то, что существует сегодня. А из этого явствует, чго социалистическое общество в конце концов решает не столько политико- экономические проблемы, сколько проблемы культурные, пробле- мы человеческие. Мне хочется показать, ь чем сегодня, в нынешней кризисной обстановке, состоит особая значимость литературного творче- ства— не как выражения революционной политики и не как отголоска революционной борьбы, но как независимой деятельно- сти. Мне хочется показать, что именно в сегодняшней Америке, учитывая наши специфические культурные условия, революцион- ный писатель не может быть «попутчиком*, что он в своем творчестве должен ориентироваться (хотя и не полататься цели- ком и полностью) на политические и экономические аспекты возрождения человечества. Это вызывает необходимость дать определение истории и литературного творчества (ибо мы участвуем в процессе создания истории). К счастью, я моту сослаться на то историческое понимание человека, которое пронизывает труды Маркса и согласно которому человечество, подобно всей органической природе, развивается за счет всестороннего приспособления к окружающему миру, обеспечивающему ею пищей и испытыва- ющему его ответные реакции: причем в основе всех этих
процессов лежит принцип, определяющий природу любого орга- низма, принцип, который у человека обладает большей гибко- стью. главным образом благодаря тому, что мы несколько туманно называем сознанием. Роль сознания или. если угодно, опыта в ходе исторического развития представляется для нас важной именно потому, что непосредственно подводит наб к пониманию социального предназ- начения искусства. Произведение искусства есть средство (среди прочих) расширения и углубления нашего повседневного опыта, наших контактов с жизнью как органическим целым. Чувство тесного внутреннего сродства с каждым объектом окружающего мира—вот то, что мы называем красотой. А когда это чувство сродства находит выражение в целостной социальной общности, тогда образуется то, что мы называем культурой. Основное социальное назначение искусства заключается в таком воспитании людей, чтобы они, как единое общественное целое, могли стать орудием социального действия, направленною на ускорение прог- ресса и на осуществление преобразований, в которых они сами нуждаются. Чтобы быть плодотворными, эти социальные дей- ствия должны основываться на том реальном опыте, который приобретается в процессе познания жизни во всей се полноте: передача и распространение этого опыта и составляет главную функцию искусства. Я сейчас это поясню Представьте себе, что человек строит себе новый дом и ему нужно забить несколько гвоздей. Он должен попасть молотком точно по шляпке. А для этого в свою очередь он должен находиться в хорошем физическом состоянии Если он плохо видит или у него кружится голова, то даже вся его природная сноровка не поможет ему правильно забить хотя бы один гвоздь. И никто, это совершенно ясно, не в состоянии выполнить такое простейшее дело, как забить гвоздь, пока его тело и мозг не будут подготовлены настолько, чтобы обеспечить выполнение этой работы. И никакое общество, никакой обще- ственный класс не может считагься хорошо подготовленным для необходимых действий, пока не достигнет в своем развитии такого уровня сознательности, при котором сможет стать движущей силой этих действий. В примитивных обществах главную роль в воспитании созна- тельности играют лирические виды искусства, музыка, песня, танец. Приобщаясь к тому опыту, который концентрируется и сохраняется этими искусствами, народ становится активным субъектом тех действий, которых требуют его эмоциональные и экономические нужды и которых требуют его вожди. В нашем мире, где? прямо на глазах происходит крушение людских судеб, основной вид искусства, выполняющий воспитательную работу (хотя и другие виды искусства имеют значение), призван синтези- ровать весь прошлый и настоящий опыт и указать нам ориентиры будущего развития. Этим искусством является искусство слова, с помощью которого человек постигает окружающий мир и людей, все, что дала ему жизнь, и зримо воссоздает их в своем творческом воображении
Теперь в общих Чертах мы знаем, каких социальных действий следует требовать от нашей литературы Это главным образом воспитание в людях способност к активным поступкам, из которых сла1аегся их жизнь: это и есть наша основная задача— •юспитание наших читателей, а ими, как мы надеемся, будут рабочие, фермеры или их союзники, которые и станут движущей силой революции Этот нелегкий процесс воспитания нельзя путать с деятельно- стью, связанной с непосредственной подготовкой к повседневным битвам: эта задача возлагается прежде всего на учителей, теоретиков, партийных и профсоюзных руководителей, которые благодаря объединенным усилиям наших писателей уже достигли необходимого уровня сознательности. Должно быть ясно, что эта работа по воспитанию социальной сознательности, какой бы незаметной эта работа ни казалась, призвана стать непосредствен- ной задачей наших мастеров пера. Их громкое слово, конечно, тот же инструмент «подготовки*; поэтому репортаж, памфлет, ло- зунг, манифест (а эта моя статья тоже своеобразный манифест), как средства политической работы, имеют право на сущесзвова- пие. Но лишь постольку, поскольку писатель полностью осознает необходимость воспитания революционных сил и не забывает, что формирование этих сил—главная функция литературы. Писатель же, не думающий об этом и стремящийся подчинить свое творческое вдохновение какой-либо другой, по видимости более насущной, задаче, ослабляет органическую мощь и сдерживает прогрессивное развитие человечества, отказываясь от своей веду- щей роли в этом процессе. А в мире, где свирепствуют Голод и вопиющая несправедливость, где существует опасность войны, только редкая, по нынешним временам труднодостижимая и достойная восхищения трезвая ясность ума будет единственной поддержкой художника слова в его часто неблагодарном, часто незаметном, ио необходимом труде. Теперь я хочу применить эти общие определения к конкрет- ным проблемам, стоящим перед американским революционным писателем. Но сначала нужно окинуть взором ряды наших писателей и читателей. Мы никогда не испытывали нужды в литературных талантах. Однако экономическая почва, на которой они произрастали, оскудевала прежде, чем они успевали глубоко укорениться в ней. У нас были великие писатели. Они обретали известность и пользовались влиянием далеко за пределами нашей страны, там, где национальная культура, которой было присуще то, чего мы и посейчас лишены—коллективная память и коллективное созна- ние,—могла принять их в свое лоно. Здесь же новый По, новый Уитмен, новый Торо, новый Мелвилл могли лишь оставить после себя группку сентиментальных подпевал, ибо отсутствие этниче- ских традиции и преемственности в области экономического развития приводило к тому,, что их произведения устаревали быстрее, чем современники поднимались до их осмысления. Мы, американцы, обладаем куда более слабым—бесконечно более слабым, чем крестьяне Китая, Латинской .Америки или России,—
интуитивным чувством взаимосвязанности почвы, индивидуально- сти и исторического прошлого; тем чувством, которое и делает народ могучим орудием творческих свершений и которое позволя- ет сравнительно легко, в психологическом плане, осуществить переход к коммунистической сознательности. Здесь, при суще- ствующем у нас культурном голоде, прямо заявляет о себе потребность в здоровой литературе, но наши писатели поддались той болезни, для излечения которой как раз и требуется их помощь. Ошушение творческого бессилия, порожденного их оторванностью от жизнеспособных общественных сил Америки, привело к тому, что они принялись усваивать одну за другой европейские дот мы и причуды: имитация чуждых литературных стилей была затейлива, как мельтешение стекляшек калейдоско- па, но ровным счетом ни к чему не привела. Когда же они обращали свои взоры к нашей действительности, они нс могли противостоять сокрушительному натиску капиталистической си- стемы. Они превращались в балаганных шутов, в торговцев леденцами, в разносчиков коктейлей Накануне войны многие из них взбунтовались, но бунт их оказался бесплодным: он ограни- чился всего лишь истерическими выкриками, хохотом и визгом, доставлявшим развлечение им самим. Причина их поражения как писателей и творческого бессилия коренится в глубинной идеологии американского образа жизни, которую большинство наших писателей—и либеральных, и кон- сервативных в равной мере — впитало в себя, И это, к несчастью, оказывается самой серьезной помехой, ибо ту же идеологию, сознательно или бессознательно, исповедуют многие наши рево- люционные писатели. Слишком многие из нас поддерживают философию американской буржуазной культуры, которую мы поклялись ниспровергнуть. Этой американской идеологией, которая господствует у нас с незапамятных времен—еще со времен пророков буржуазного делячества Бенджамина Франклина и Александра Гамильтона, подлинных творцов нашего образа жизни,— является плоский и мертвящий радионалн зм, доставшийся нам в наследство от блестя- щих и глубоких умов Франции и Англии XVII века, эмпирический рационализм, основанный на культе факта, на фетишистском обожествлении (столь же антинаучном, сколь и ангипоэтическом) точных и непререкаемых данных наших чувств.. Если бы этот вульгарный рационализм властвовал в Англии и Франции XVIII века, то существование современной науки было бы невозможно. Именно этот рационализм, игнорирующий органическую и разви- вающуюся природу человека, и есть главный враг всякой творче- ской деятельности, а потому и враг, пусть скрытый, искусства И понимаемой в марксистском смысле слова революции. Теперь я кратко останоатюсь на характеристике тех воззре- ний наших революционных писателей, которые разоблачают их приверженность (о чем и сами пни не догадываются) этой бесплодной философии. 1. Неверие в независимый характер искусства слова и в то же время отказ считать его—именно как искусство—составной
частью органического развития человечества, и в частности революционного движения. Это неверие заставляет писателя капитулировать как художника, заставляет его, творческую инди- видуальность, ожидать приказаний от политических боссов, что наиболее интеллигентных среди этих самых боссов приводит в ужас. Это неверие заставляет американского писателя основы- ваться в своем творчестве на заимствованных из чужих рук ценностях, которые обладают глубоким смыслом лишь в тех условиях, которые их породили, но совершенно бессмысленны у нас. Подобное отношение к искусству не что иное, как пережиток глупых предрассудков, свойственных нашей буржуазной литера- туре. 2. Из-за того же недопонимания органической сущности жизни и, соответственно, искусства, проистекает беспомощно- нетворческое по своей сути осмысление революционной литерату- ры как преимущественно «информативной», «копиистской- и «пропагандистской». Эзэ мысль об утилитарной и морализиру- ющей сущности искусства, конечно же, заимствована из арсенала эпохи викторианской буржуазии Вместе с тем нет достаточных причин утверждать, будто настоящая литература не может иметь значения ..ажного социального документа и не обладать сильным политическим звучанием. Впрочем, в такой динамичный век, как наш, и серьезные литературные произведения, если они изобража- ют характерные для эпохи глубинные перемены • человеческом сознании, вполне могут считаться средством «пропаганды» как этих перемен, так и их конечных целей. Но пропаганда такого рода—это непосредственный результат художественной значи- тельности произведения, и ее действенность целиком зависит от его эстетических достоинств. 3. Что убивает действенность многих наших революционных произведений? Ответ заключается в этом слове «убивает». Мы знаем, что убийство—в высшей степени характерное явление американской жизни. Как говорят, в США ежедневно совершает- ся больше убийств, чем в Европе за целый месяц. Ныне убийство стало своего рода универсальным способом выходить из любого затруднения. Но не слишком ли это упрощенный способ решать свои проблемы—скажем, семейные,—если он не требует ничего, кроме желания избавить себя от этих проблем? Такой метод губит жизнь, одним из движущих факторов которой и является проб- лемность. Чем убийство оказывается для искусства жизни, зем оказывается для познания такая незавидная философия, которую, если употребить литературную терминологию, можно назвать «упрощенчеством-. Вот некоторые плоды этого ложного и вымученного направ- ления. а) . Романы, имеющие своей целью вскрыть революционную сущность современности, где изображаются некие ходульные герои, или написанные в духе подкрепленных журналистским жаргоном газетных репортажей, дающие самые поверхностные описания событий: или браво-подражазельные. скрывающие идей- ные слабости стиля Хемингуэя—Дэшиелла Хэмметта: или заим-
ствующие дешевые бытописатетьские эффекты викторианского реализма—словно бы с помощью всею этого можно изобразить трагическую, фарсовую, взрывную, мистическую, нежную, без- донную, как ад, и безграничную, как небо, американскую жизнь во всей ее полноте' б) . Пролетарская проза и поэзия,, где рабочие предстают какмми-го автоматами, лишенными жизни, воображения, затаен- ных побуждений, чувства юмора—того, словом, что является источником творчества и революции. в) . Нудные критические и историко-литературные статьи, где целостно-органические произведения поэтов и прозаиков препари- руются в плоские и безжизненные декларации, обсуждающие политические проблемы. 4. В этом отказе—отказе, совершаемом зачастую людьми с подлинным литературным дарованием,—от поисков нужного ма- териала для серьезного революционного искусства и заключается одна из наших идеологических болезней. А главное зло, ею причиняемое, в том, что марксизм превращается в догматическую и механически- неподвижную философию. В итоге получается, что, будучи именно в таком виде преподнесена нашей страстной, остро чувствующей, но недостаточно образованной молодежи (как рабочей, так и писательской), эта философия лишь отталкивает их от себя; к тому же многие из них (причем не самые безнадежные, а самые отчаявшиеся) стремятся найти духовное пристанище, примыкая к реакционным течениям мысли, адепты которых всеми силами поддерживают устаревшие формы животно-интуитивных устремлений человека. Если же стародавняя приверженность националистическим и религиозным предрассудкам сможет приобщить американскую молодежь к фашизму, то это будет отчасти потому, что наши революционные писатели, сбитые с толку мертвым рационализ- мом, пронизывающим всю умирающую капиталистическую куль- туру, не осознали, что жизнь сегодня в самых своих глубинных основаниях, преданности и любви, зовет на путь революции. Американский революционный писатель, который выполняет свою миссию по культурному воспитанию людей, будущих твор- цов революции, должен видеть жизнь во всей ее полноте. У него должны быть четкие политические убеждения; если он честен, он не сможет не внести свою лепту в повседневную политико- экономическую борьбу, но его политические ориентации должны естественно вырастать из его жизненных устремлений. Любая программа действий, любая система взглядов возникает из дина- мической целостности самой жизни, и эта целостность, со всеми ее специфическими особенностями, должна бьпь в центре внима- ния художника. Вот почему можно прям!- сказать, что художе- ственное мировидение и есть материал искусства. Многие у нас еше недостаточно представляют себе разницу между «материалом» и «темой’». Тема киши—это всего только ярлычок или упаковка: она может ввести в заблуждение или оказаться пустой, когда се распечатаешь. Наши поэты я проза- ики, вследствие своей преданности рабочему классу (неважно.
являются ли они сами выходцами из него или нет) и естественно стремясь избрать самые значительные и выразительные темы, будут все чаще изображать борьбу фермеров и рабочих, И если мироощущение художника окажется достаточно зрелым, он соз- даст—вне зависимости от избранной им темы—то, что сможет стать материалом революционного искусства. Термин «пролетар- ский*, применяемый к искусству, должен скорее указывать на угол зрения и специфику мировидения, отразившихся в данном произведении, а не на его тему. Этот термин должен иметь качественный, а не количественный смысл. Пусть в про и зведснии изображается жизнь средней буржуазии, или интеллигенции, или даже мифологических героев, но. если оно озарено революцион- ным видением мира, оно одно будет более действенным, как произведение пролетарского искусства, чем целая кипа скучных романов, рисующих плоско-бездушные образы пролетариев. Я хочу указать на две наши специфические проблемы. У нас, писателей, есть два пути для художественного вопло- щения материала. Мы должны смело идти в жизнь—ту, что нас окружает, и ту, что внутри нас. Эти два пути на самом деле едины, и писателю нужно овладеть ими обоими, а не то, отдав предпочтение одному, он неминуемо зайдет Ь тупик. Если мы сосредоточим все свое внимание на окружающих нас людях, на целых классах, но не проникнем в глубины собственного «я», мы никогда их не поймем. Если же мы устремим свой взор на самих себя, предварительно пе выработав способности постигать объек- тивную действительность, то мы не увидим в себе ничего, кроме собственных эгоистических побуждений, которые, в сущности, убивают личность. Куда более сложен оказывается этот двойной путь постижения, которым мы должны идти и никогда его не покидать. Мы не сможем понять жизнь какого-либо класса до тех пор, пока не обратимся к жизни класса другого, противоположно- го. Если мы наблюдаем какой-то процесс, мы не поймём его сути без исследования прошлых стадий этого процесса, без учета возможностей его динамического развития в будущем. Это и есть диалектический метод художника. То, что классы вступают в смертельную схватку друг с другом, а мы должны взять чью-либо сторону в этой схватке, не означает, что у этих классов нет ничего общего; общее у них—жизнь. Для нас сегодня классовая борьба—тот фокус, в котором концентрируется вся сущность современности; это та форма современной жизни, в которой проявляют себя вневремен- ные свойства человеческой природы, обшие всему роду людско- му. Классовой борьбой не исчерпывается вся суть современной жизни,, она, скорее, тот эталон, который обусловливает воплоще- ние томлений и страстей, любви и жалости, зависти и благогове- ния, мечтаний и страхов, отчаяния и экстаза в их динамической современной модификации. Другое ответвление нашего двуединого пути—личность. Лич- ность является вместилищем ценностей и социальной активности, нормой и формой той жизни, какую только и может знать человек. Революционный писатель должен понять личность—или
же созданные им картины классовых битв будут такими же плоскими и недолговечными, как плакаты на стенах. Уже во времена Шекспира, Сервантеса и Расина писатели создавали образы людей «одинокой души», «неистовой воли»,— образы, которые способствовали укреплению социальных сил. стоявших на страже экономического проипетания протестантско- буржуазного, индивидуалистического общества. У нас же должны появиться поэты, которые создадут в своих песнях образ нового, настоящею человека,— человека, ощущающего свою нерасторжи- мую связь со своим классом и со всем космосом, устами которого будет говорить все человечество и который станет сознательной частицей сознательного коммунистического целого. Лишь привнося вневременные ценности в классовую борьбу, лишь делая их достоянием каждого представителя эксплуатиру- емых классов, особенно же тех, кто обладает более острой восприимчивостью (ибо тонко чувствующие всегда оказываются первыми жертвами капитализма), писатель сможет воспитать в людях волю к революционным действиям. Лишь углубляя свое понимание культурно-исторических форм—например, религии, которая пусть даже ошибочно и ложно, но воплотила исконное для человека интуитивное чувство органической связи своего существования с миром (точно так же творческая воля взрослого воплощается в снах и играх ребенка), писатель сможет прикос- нуться к духу американского пролетариата, фермерства, среднего класса, освободить этот дух от обветшавших пут и выпустить его на простор новых творческих возможностей Только так мы сможем искоренить в людях вековечное чувство слепой покорно- сти, на котором спекулирует фашизм. Словом, американскому революционному писателю нужно понять, что создание неполной картины жизни—это никудышная философия, никудышное искусство и никудышная стратегия. Мы знаем- идет война, мы объявши, что эта война наша, и мы отдаем себе отчет в том, что в любой войне важна стратегия. Но эта война особенная: ее полем боя является весь мир — бескрайний мир вокруг нас и столь же бескрайний мир внутри нас. В этой битве ежедневно происходит бесчисленное количество мелких сражений. Мно1ие бойцы, потерпевшие поражение на местных фронтах, спешат видеть в своем поражении признак глобальной катастрофы; они недооценивают или попросту игнори- руют те ценности, которые, как им кажется, не имеют большого значения для их непосредственных целей. Вот почему нам. писателям, так необходимо понимать всю сложность этой борьбы: знать то, что делается в тылу и на передовой, уметь различать конечные цели в ближайших задачах—для того чтобы, объеди- няя совместные усилия, мы смогли бы сохранить единство и сплоченность наших рядов и чтобы в лихорадке битв не погибло ни одно создание человеческой культуры, чтобы великая война за Человека неминуемо пришла к своему победному завершению. Наша работа имеет универсальный характер. Мы на нашем фронте не можем придерживаться никакой другой стратегии, кроме стремления сказать всю правду.
Если писатель ставит это под сомнение, то я ставлю под сомнение то. что он — писатель и марксист. Если мы убеждены, что коммунизм является следующим шагом, который человече- ство должно сделать ради оздоровления мира, нам необходимо верить в искусство, проникающее в глубины человеческого духа, где таятся силы, призванные выполнить эту миссию. Мы вопло- тим в своих книгах сущность жизни: кровь и плоть, остроту зрения, способность овладеть необходимостью, детищем которой является свобода,— зная, что по мере тою, как мы творим эту правду, мы движемся вперед и увлекаем тех, кто внимает нам, к Революции. 1935 г.
ЭРНЕСТ ХЕМИНГУЭИ ИЗ КНИГИ «ЗЕЛЕНЫЕ ХОЛМЫ АФРИКИ* ...Ну, а какие у вас есть хорошие писатели? — Хорошие писатели—это Генри Джеймс, Стивен Крейн и Марк Твен Я назвал их не по порядку. Для хороших писателей никаких рангов не существует. — Марк Твен юморист. А других что-то я не знаю. — Вся американская литература вышла из одной киш и Марка Твена, из его «Гекльберри Финна*. Если будете читать се, остановитесь на том месте, где негра Джима крадут у Гека. Это и есть настоящий конец. Все остальное там—надуманное. Но лучшей книги у нас нет. Из нее вышла вся американская литература. До «Гекльберри Финна» ничего не было. И после него равноценной книга тоже не появлялось. — А те, другие? — У Крейна есть два замечательных рассказа, «Шлюпка* и «Голубой отель». «Голубой отель* лучше. — А где Крейн? — Умер. Л это не удивительно, потому что он умирал с ранних лет. — А остальные двое? — Те дожили до глубокой старости, но мудрости у них с годами не прибавилось Я не знаю, что, собственно, им было нужно. Ведь мы делаем из наших писателей черт знает что. — Не понимаю. — Мы губим их, и для этого имеется много способов. Во-первых, губим экономически. Они начинают сколачивать день- гу. Сколотить деньгу писатель может, только пойдя на риск, хотя в конечном результате хорошая книга всегда приносит Доход. Разбогатев, наши писатели начинают жить на широкую ногу, и тут-то они и попадаются. Теперь уж им, хочешь не хочешь, приходится писать, чтобы поддерживать свой образ жизни, содержать своих жен, и прочая, прочая,— а ч результате получа- ется макулатура. Это делается отнюдь не намеренно—всему виной спешка. Всему виной то, что они пишут, когда им нечего сказать, когда вода в колодце иссякла. Всему виной честолюбие. Раз изменив самим себе, они стараются оправдать эту измену, и мы получаем очередную порцию макулатуры. А бывает и так: писатели начинают читать критику. Если верить критикам, когда те поют тебе хвалы, приходится верить и в дальнейшем, когда тебя начинают бранить, и кончается это тем, что ты теряешь веру
в себя. Сейчас у нас есть два хороших писателя, которые не могут писать, потому что они изчитатись критических статей и изверились в самих себе. Не брось они работать, у них иногда получались бы хорошие веши, иногда посредственные, а иногда и совсем плохие, но то, что хорошо,—осталось бы. А они начита- лись критических статей и думают, что надо создавать только шедевры. Такие же шедевры, какие, по словам критиков, выходи- ли раньше из-под их пера. Конечно, эго были далеко не шедевры.. Просто вполне сносные книги. А теперь эти люди совсем ие могут писать. Критики обесплодили их — А кто это такие? — Имена вам ничего нс скажут, и, может быть, за это время они написали что-нибудь новое, опять испугались и опять страда- ют бесплодием. — Что же все-таки происходит с американскими писателями? Выражайтесь точнее. — Видите ли, о прошлом я ничего не могу рассказать, потому что в те времена меня на свете нс было, но в наши дни с писателями бывает всякое. В определенном возрасте писатели- мужчины превращаются н ворчливых бабушек. Писательницы становятся Жаннами д’Арк, ие отличаясь, однако, ее боевым духом. И те и другие мнят себя духовными вождями. Кого они за собой ведут—это неважно. Если последователей не находится, их изобретают. Тем, кто зачислен в последователи эгих людей, никакие протесты не помогут. Их обвинят в предательстве. А. черт! Чего только у нас не бывает. Но это еще ие все. Есть и такие, кто пытается спасти душу своими писаниями. Это весьма простой выход. Других губят первые деньги, первая похвала, первые нападки, первая мысль о гом, что они не могут больше писать, первый случай, когда они убеждаются, чго ничего другого делагь не умеют. А бывает, что писатель и сам не знает, что ему нужно. Генри Джеймсу были нужны деньги. Ну и, конечно, больших денег он не видал. — А вы? — У меня много других интересов. Жизнью своей я очень доволен, но писать мне необходимо, потому что, если я не напишу какого-то количества строк, вся остальная жизнь потеряет для меня свою прелесть. — А что вам нужно? — Мне нужно писать, и как можно лучше, и учиться в процессе работы. Кроме того, у меня есть моя жизнь, я ею очень доволен, жизнь у меня просто замечательная. — Охота на куду? — Да, охота на куду и многое другое. — А что—другое? — Много чего—разное. — И вы знаете, что вам н].жно? - Да. — И вам действительно доставляв! удовольствие делать то, что вы делаете сейчас—такая чепуха, как охота на куду? — Не меньше, чем посещение Прадо.
— И вы ставите знак равенства между Прадо и куду? — И то и другое мне необходимо. Не говоря о прочих вещах. — Ну конечно. Иначе не может быть. Но неужели эго действительно что-то дает вам? — Дает. — И вы знаете, что вам нужно? — Совершенно точно, и я получаю то, что мне нужно. — Но это стоит денег. — Деньги я всегда заработаю, кроме того, мне везет. — Значит, вы счастливы? — Да. пока не думаю о других людях. — Значит, о других вы все-таки думаете? — Да, конечно. — Но ничего для них не делаете? — Ничего не делаю. — Совсем ничего? — Ну, может, так, самую малость. — А как вы считаете —ваша писательская работа стоит того, чтобы ею заниматься,—может она служить самоцелью? — Да, конечно. — Вы в этом уверены? — Абсолютно уверен. — Такая уверенность, должно быть, очень приятна. — Да, эго очень приятно—сказал я.— Это единственное, что приятно в писательской работе без всяких оговорок. — Беседа принимает весьма серьезный оборот,—сказала моя жена. — Это очень серьезная тема. — Вот видите, есть же такие вещи, к которым он относится серьезно,—сказал Кандисский.— Я знал, что для него существу- ют и другие серьезные проблемы, помимо куду. — Почему сейчас все стараются обойти этот вопрос, отрица- ют его важность, доказывают, что здесь ничего не добьешься? Только потому, что это очень трудно. Для того чтобы это стало осуществимо, требуется наличие слишком многих факторов. — О чем это вы? — О том, как можно писать. О том уровне прозы, который достижим, если относиться к делу серьезно и не знать неудач. Ведь есть четвертое и пятое измерения, а ими можно овладеть. — Вы верите в это? — Я это знаю. — А если писатель сладит с такой задачей, тогда что? — Тогда все остальное уже будет неважно. Это самое значительное из всею, что писатель способен сделать. Может быть, он потерпит неудачу, это весьма вероятно. Однако некото- рые шансы на успех у него есть. — По-моему, то, о чем вы говорите, называется поэзией. — Нет. Это гораздо труднее, чем поэзия. Это проза, еще никем и никогда не написанная. Но написать ее можно, и без всяких фокусов, без всякою шарлатанства. Без всего того, чго портится от времени.
— Почему же она до сих пор не написана? — Потому, что для этого требуется наличие слишком многих факторов. Во-первых..нужен талант, большой талант. Такой, как у Киплинга Потом самодисциплина. Самодисциплина Флобера. Потом надо иметь ясное представление о том. что из всего этого получится, и надо иметь совесть, такую же абсолютно неизмен- ную, как метр-эталон в Париже,—для того чтобы уберечься от подделки. Потом от писателя требуется ум и бескорыстие и самое главное—долголетие. Попробуйте соединить все это в одном лице и заставьте это лицо преодолеть все те влияния, которые тяготеют над писателем. Самое трудное для него — ведь время бежит быстро—прожить долгую жизнь и довести работу До конца. Но мне бы хотелось, чтобы у нас был такой писатель и чтобы мы могли прочесть его книги... 1935 г.
ЭРНЕСТ ХЕМИНГУЭЙ ПИСАТЕЛЬ И ВОЙНА (Речь на П Конгрессе американских писателей) Задача писателя неизменна. Сам он меняется, но задача его остается та же. Опа всегда в том, чтобы писать правдиво и, поняв, в чем правда, выразить ее так, чтобы она вошла в сознание читателя частью ею собственного опыта. Нет ничего труднее этого, и трудностью задачи можно объяснить, почему награда, все равно, приходит ли она скоро или заставляет себя ждать, обычно очень велика. Если награда приходит скоро, это часто губит писателя. Если она заставляет себя ждать слишком долго, это очень часто озлобляет его. Иногда награда приходит лишь после смерти, и тогда ему уже все равно. Но именно потому, что писать правдивые, долговечные произведения так трудно, по-настоящему хороший писатель рано или Поздно будет признан. Только романтики воображают, что на свете есть «неизвестные мастера*. Настоящий хороший писатель будет признан почти при всякой из существующих форм правления, которая для него терпима. Есть только одна политическая система, которая не может дать хороших писателей, и система эта—фашизм. Потому что фашизм—это ложь, изрекаемая бандитами. Писатель, кото- рый не хочег лгать, не может жить и работать при фашизме. Фашизм—ложь, и потому он обречен на литературное бес- плодие. И когда он уйдет в прошлое, у него не будет истории, кроме кровавой истории убийств, которая и сейчас всем известна и которую кое-кто из нас за последние несколько месяцев видел своими глазами. Писатель, если он знает, из-за чего и как ведется война, привыкает к ней Это—важное открытие. Просто поражаешься при мысли, что ты действительно привык к ней. Когда каждый день бываешь на фронте и видишь позиционную войну, маневрен- ную войну, атаки и контратаки, вСе 5 го имеет смысл, сколько бы людей мы ни теряли убитыми и ранеными, если знаешь, за что борются люди, и знаешь, что они борются разумно. Когда люди борются за освобождение своей родины от иностранных захватчи- ков и когда эти люди—твои друзья, и новые друзья и давнишние, и ты знаешь, как на них напали и как они боролись, вначале почти без оружия, то, глядя на их жизнь, и борьбу, и смерть, начинаешь понимать, что есть вещи и хуже войны. Трусость хуже, преда- тельство хуже, эгоизм хуже. В Мадриде мы, военные корреспонденты, в прошлом месяце девятнадцать дней бьыи свидетелями убийства. Совершала его
германская артиллерия, и это было отлично организованное убийство. Я сказал, что к войне привыкаешь. Если по-настоящему интересуешься военной наукой—а это великая наука—и вопро- сом о том, как ведут себя люди в моменты опасности, этим можно так увлечься, что одна мысль о собственной судьбе покажется гадким себялюбием. Но к убийству привыкнуть нельзя. А мы в Мадриде девятнад- цать дней подряд наблюдали массовое убийство. Фашистские государства верят в тотальную войну. Это попросту значит, что всякий раз, как их бьют вооруженные силы, они вымещают свое поражение на мирных жителях. В эту войну, начиная с середины ноября 1937 года, их били в Западном Парке, били в Пардо, били в Карабанчеле, били на Хараме, били под Бриуэгой и под Кордовой. И всякий раз после поражения на фронте они спасают то, что почему-то зовут своей честью, убивая гражданское население. Начав описывать все это, я вызвал бы у вас только тошноту. Может быть, я пробудил бы в нас ненависть. Но не это нам сейчас нужно. Нам нужно ясное понимание преступности фашиз- ма и тою, как с ним бороться. Мы должны понять, что эти убийства—всего лишь жесты бандита, опасною бандита, фашиз- ма. А усмирить бандита можно только одним способом—крепко побив его. И фашистского бандита бьют сейчас в Испании, как сто тридцать лет назад на том же самом полуострове били Наполеона. Фашистские государства знают это и готовы на все. Италия знает, что ее солдаты не будут драться за пределами своей страны, и, несмотря на превосходное снаряжение, они не идут ни в какое сравнение с солдатами Народной испанской армии, не говоря уже о бойцах интернациональных бригад. Германия осознала, что она не может рассчитывать на Италию как на союзника в любой наступательной войне. Я недавно читал, что фон Бломберг присутствовал на больших импозантных маневрах, которые устроил для него маршал Бадольо; но одно дело маневрировать на венецианской равнине, вдали от всякого противника, и совсем другое дело подвергнуться контрманевру и потерять три дивизии на плато между Бриуэгой и Триуэгой в боях с Одиннадцатой и Двенадцатой интербригадами и превосходными испанскими частями Листера, Кампесино и Мэра. Одно дело бомбардировать Алмерию и захватывать беззащитную Малагу, сданную в результате измены, и совсем другое дело положить семь тысяч под Кордовой и тридцать тысяч в безуспеш- ных штурмах Мадрида. Я начал говорить о том, как трудно писать хорошо и правдиво, и о том, что достигших этого мастерства неизбежно ждет награда. Но в военное время—а мы живем в военное время, хотим мы того или нет,—награды откладываются на будущее. Писать правду о войне очень опасно, и очень опасно доискивагься правды. Я не знаю в точности, кто из американских писателей поехал в Испанию на поиски ее. Я знаю многих бойцов батальона имени Линкольна. Но это не писатели. Они пищут только письма.*
В Испанию поехало много английских писателей Много немецких писателей. Много французских и голландских писателей. А когда человек едет на фронт искать правду, он может вместо нее найти смерть. Но если едут двенадцать, а возвращаются только двое, правда, которую они привезут с собой, будет действизельно правдой, а не искаженными слухами, которые мы выдаем за историю. Стоит ли рисковать, чтобы найти эту правду,— об этом пусть судят сами писатели. Разумеется, много спокойнее прово- дить время в ученых диспутах на теоретические темы. И всегда найдутся новые ереси, и новые секты, и восхитительные экзоти- ческие учения, и романтичные непонятные мэтры,— найдутся для тех, кто не хочет работать на пользу дела, в которое якобы верит, а хочет только спорить и отстаивать свои позиции, умело выбранные позиции, которые можно занимать без риска. Пози- ции, которые удерживают пишущей машинкой и укрепляют вечным пером Но всякому писателю, захотевшему изучить войну, есть и долго еще будет куда поехать. Впереди у нас, по-вндимому, много лет необъяазенных войн * Писатели могут участвовать н них по разному. Впоследствии, во »можно. придут и награды. Но это не должно смещать писателей, Потому что наград еще долго не будет. И ие стоит писателю особенно надеяться на них Потому что, если он такой, как Ральф Фокс и некоторые другие, его. возможно, не будет на месте, когда настанет время получать награду. 19.37 г.
ЭРНЕСТ ХЕМИНГУЭИ РЕЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ НОБЕЛЕВСКОЙ ПРЕМИИ Члены Шведской академии, дамы и господа! Не будучи мастером произносить речи, не искушенный в риторике и ораторском искусстве, я хочу поблагодарить за эту премию тех, кто распоряжается щедрым даянием Альфреда Нобеля. Всякий писатель, знающий, какие великие писатели в прош- лом этой премии не получили, принимает ее с чувством смирения. Перечислять этих великих нет нужды — каждый из присутству- ющих здесь может составить собственный список, сообразуясь со своими знаниями и своей совестью. Я не считаю возможным просить посла моей родины прочи- тать речь, в которой писатель высказал бы все, что есть у него на сердце В том, что человек пишет, могут оказаться мысли, ускользающие при первом восприятии, и бывает, что писатель от этого выигрывает; но рано или поздно мысли эти проступают совершенно отчетливо, и от них-то, а также от степени таланта, которым писатель наделен, зависит, пребудет ли его имя в веках или будет забыто. Жизнь писателя, когда он на высоте, протекает в одиноче- стве. Писательские организации могут скрасить его одиночество, но едва ли повышают качество его работы. Избавляясь от одиночества, он вырастает как общественная фигура, и нередко это идет во вред его творчеству. Ибо творит он один, и, если он достаточно хороший писатель, ею дело—изо дня в день видеть впереди вечность—или отсутствие таковой. Для настоящего писателя каждая книга должна быть нача- лом, новой попыткой достипгуть чего-то недостижимого. Он должен всегда стремиться к тому, чего никто еще не совершил или что другие до него стремились совершить, но не сумели. Тогда, если очень повезет, он может добиться успеха. Как просто было бы создавать литературу, если бы для этого требовалось всего лишь писать по-новому о том, о чем уже писали и писали хорошо. Именно потому, что в прошлом у нас были такие великие писатели, современный писатель вынужден уходить столь далеко, за пределы доступного ему, туда, где никто не может ему помочь. Ну вот, я уже наговорил слишком много. Все, что писатель имеет сказать людям, он должен не говорить, а писать. Еще раз благодарю. Эрнест Хемингуэй. 1954 г.
ТОМАС ВУЛФ ИСТОРИЯ ОДНОГО РОМАНА Один литературный редактор,’ мой добрый друг, сказал мне с год назад, что сожалеет, что не вел в свое время дневника, в котором записывал бы ход нашей совместной работы, фиксировал ее движение, находки, течение, остановки, завершение, тысячи поправок, переделок, взлетов и падений, которыми сопровожда- лось создание книги. Редактор заметил также, что некоторые из них были фантастичны, мно1ие неправдоподобны, все— удивительны; он был к тому же настолько щедр, что сказал, будто испытание, которое ему пришлось пережить, было самым волнующим за двадцать пять лет его участия в издательском деле. Именно об этом испытании я и собираюсь рассказать; я не могу говорить о том, как надо писать кни>и; я не буду даже и пытаться давать советы тем, кто хочет видеть свои книги опубликованными или принятыми к печати журналами, платящи- ми высокие гонорары. Я не профессиональный писатель; я даже и не умелый писатель; я просто писатель, который находится на пути к овладению своей профессией, на пути к открытию характера, структуры и звучания того языка, которым должен овладеть, чтобы делать свое дело так, как я хочу его делать. Только поэтому я, бредущий на ощупь, отдающий этому откры- тию всю свою энергию, весь свой талант, и начинаю подобный разговор. Я собираюсь рассказать о том, как писал свою книгу. Рассказ будет носить исключительно личный характер. Он пойдет о том, что в течение ряда лет составляло большую часть моей жизни. О литературе речи почти не будет. Это рассказ о поте и боли, об отчаянии и маленьких победах. Я еще не научился писать рассказы. Я еще не научился писать романы. Но я кое-что узнал о самом себе и о том, что представляет собой работа писателя; об этом я и попытаюсь рассказать. Не знаю, когда я впервые подумал о том, что могу стать писателем. Наверное, подобно многим своим сверстникам и соотечественникам, я решил, что было бы прекрасно стать писателем, ибо образ писателя ассоциируется с такими людьми, как лорд Байрон и лорд Теннисон, Лонгфелло и Перси Биши Шелли. Писатель—это такой человек, который подобно тем, кого я только что упомзшул, пребывает в иных сферах, и поскольку сам я был американцем, притом американцем, не принадлежащим ни к зажиточным семьям, ни к семьям университетского толка, то и решил, что мне никогда не достичь тех далей, где рождаются писатели.
Я. думал, что подобное происходит со всеми или почти со всеми американцами. Мы все еще — более, чем любой народ на земле,— заворожены таинственностью писательской профессии. Наверное, поэтому среди людей моего круга—людей трудящих- ся. фермерствующих—так много тех, кто относится к писателям с чувством великого восхищения и романтического недоверия; им трудно представить, что писатель .может принадлежать и к их среде, а не быть пришельцем из иного мира, подобно лорду Байрону, Теннисону или Шелли. Возьмем теперь другой гик американцев—американцев, вышедших из более образованных, университетских кругов; они тоже, хотя и на свой лад, ослеплены блеском и трудностями писательской профессии Их воображе- ние, оказывается, задето сильнее, чем воображение европейцев, принадлежащих тому же общественному слою Они становятся ббльшими «флоберианцами», чем сам Флобер. Они основывают журнальчики, которые нс только превращают в педантов даже лучших из них, они сами по себе уже настолько педантичны, что европейцам трудно себе это представить. Европейцы говорят: «Боже, откуда появились эти люди, эти эстетствующие американ- цы?» Что же, нам ведомо все это. Я думаю, что любой из нас, американцев, взявшихся за писательство, мог очутиться между этими двумя группами честных, но сбитых с толку людей; однако если нам суждено все-таки стать писателями—то несмотря на существование таких групп Не знаю, как я стхт писателем, но. должно быть, это произошло потому, что жила во мне некая сила, которая в конце концов нашла себе путь и прорвалась наружу. Мои предки были трудовыми людьми. Мой отец, резчик по камню, испытывал большое уважение и почтение к литературе. Он обладал исключи- тельной памятью, он любил поэзию—более всего риторическую поэзию, что естественно для человека подобного типа. Тем не менее это была хорошая поэзия—монолог Гамлета, -Макбет», надгробная речь Марка Антония.* «Элегия» Грея и так далее. Ребенком я слышал, как он читает эти вещи; я запомнил и выучит их. Он послал меня учиться в университет штата. Желание писать, которое овладело мною еще в школе, стало сильнее. Я редактировал университетскую газету, университетский журнхт, а в течение двух последних студенческих лет участвовал в работе драматургических курсов, которые только что были там основа- ны. Я напиехт несколько маленьких одноактных пьес, все еще полагая, что стану юристом или газетчиком, и даже не смея поверить в то, что мне действительно предстоит сделаться писателем. Затем я поступи.! в Гарвард, напиехт еще несколько пьес, убедил себя в том, что должен стать драматургом, закончил Гарвард, пьесы мои отвергли, и наконец осенью 1926 года—как, почему и каким образом, я до сих пор не понял, но, должно быть, потому все-таки, что сила, таившаяся в груди, нашла наконец выход,—принялся в Лондоне за свою первую книгу. В те годы я жил совершенно один. У меня было две комнаты—спальня и гостиная—в мхтеньком районе, в Челси, где дома, как и во всем
Лондоне, были сделаны из обожженною кирпича и покрыты желто-кремовой штукатуркой. Они были похожи друг на друга как две капли воды. Как я уже говорил, жил я тогда одиноко и в чужой стране. Я не мог бы сказать, почему меня туда занесло и какое направление примет моя жизнь в дальнейшем, и в таком вот состоянии я начал писать книгу. Я думаю, что начало—один из самых тяжелых периодов писательской жизни. Не выработались еще приемы, нет постороннего критического суждения, которым можно было бы проверить сделанное. Днями я писал, используя в качестве тетради большие гроссбухи, специально купленные для этой цели, а ночами лежал в постели, подложив руки под голову, думая о том, что написано днем, и слыша твердую, уверенную поступь лондонского полицейского, проходящего под моим окном, вспоми- ная о том, что я родился в Северной Каролине, и изумляясь тому, каким, черт возьми, образом я очутился в Лондоне, на холодной постели, где мне приходится думать о словах, которые раньше, днем, легли на бумагу. Затем ко мне подкрадывалось огромное, бездонное, тщетно ищущее исхода чувство, и тогда я вскакивал с кровати, зажигал свет и начинал перечитывать написанное за день, а потом останавливался в изумлении: зачем я здесь, что привело меня сюда? Угром пробуждался в своем великом смутном ворчании Лондон, подернутый, как и обычно в октябре, золотисто-желтым туманным светом. Кишащий людьми, старый, паутине подобный, дымный Лондон! Я любил его и чувствовал отвращение к нему, ненавидел его. Я никого не знал тут, когда-то был ребенком в Северной Каролине, а теперь жил в двухкомнатной квартире, опутанный щупальцами спрута, охваченный бесконечной паутиной всесильного города. Я не понимал, что привело меня сюда, зачем я приехал. Испытывая такие вот чувства, я работал в Лондоне ежеднев- но, а затем зимой вернулся ь Америку, где работа продолжалась. Дни были заняты преподаванием, иисал я ночами, и наконец по прошествии двух с половиной лет с момента, когда я начал писать книгу в Лондоне, я закончил ее в Нью-Йорке. Об этом я тоже хотел бы рассказать. В то время я был очень молод и обладал яростной, безудержной энергией, которой бывает наделен человек в этом возрасте. Книга взяла всего меня, завладела мной. Мне казалось, что в некотором роде она сама себя написала. Подобно любому молодому человеку, я испытывал сильное влияние тех писателей, которыми восхищался. Одним из ведущих писателей г те годы был Джеймс Джойс, автор «Улис- са». Моя книга была написана, видимо, под сильным влиянием «Улисса», и все же отмечена она была—да, пожалуй, и целиком поглощена—мощной энергией и огнем моей собственной юности. Подобно Джойсу, я писал о вешах, мне известных, о непосред- ственном жизненном опыте, который пришелся на ггору моего детства. В отличие от Джойса у меня не было литературного опыта. У меня не бььте ни одной опубликованной работы. Мое отношение к писателям, издателям, книгам, всему этому мифиче-
скому, далекому миру было почти таким же романтически абстрактным, как в годы моего детства. И все же моя кни1а, персонажи, которыми я населил ее, характер и атмосфера той вселенной, которую я сам создал, поглотили меня, и я писал и писал, и меня сжигало то мощное пламя, которое горит в груди человека, не напечатавшего еще ни единой строки, но убежденно- го, что все будет хорошо и должно идти хорошо. Это странное ощущение, его трудно передать, но любому писателю оно становится сразу же внятно. Я стремился к славе, как и всякий молодой человек, взявшийся за перо, а слава была сверкающим, ярким и очень неверным огпньком. Я закончил книгу, когда мне было двадцать восемь лет. Я не был знаком ни с издателями, ни с писателями. Одна моя приятельница отнесла огромную — почти в 350 тысяч слов— рукопись своему знакомому, издателю. Через несколько дней, может быть через неделю или две. я получил от этого человека письмо, которое гласило, что книга не может быть издана. Сущность его ответа сводилась к тому, что издательство в прошлом году выпустило несколько книг, подобных моей, и ни одна из них не имела успеха; к тому же, продолжал он. в нынешнем своем виде моя киша написана неумело, гю- любитсльски, слишком автобиографично, и издание ее было бы связано со слишком большим риском. К тому времени я испыты- вал такую опустошенность и усталость, а идеальное чувство созидания, которое поддерживало мой дух н течение двух с половиной лет, столь явно рассеялось, что я поверил этому человеку. В ту пору я работал преподавателем одного из крупных нью-йоркских университетов* и, ко1да учебный год подошел к концу, уехал за границу. Я находился там уже в течение полугода, когда другой американский издатель шшисал мне, чго читал мою рукопись и хотел бы увидеться со мной, как только я вернусь на родину. Я вернулся под Новый год. На следующий же день по приезде я позвонил издателю. Он спросил, нс могу ли я прийти к нему на службу и поговорить. Я отправился немедленно и, не выходя из его кабинета, подписал договор и получил пятьсот долларов аванса. По-моему, впервые в жизни мне тогда вполне ясно дали понять, что нечто, вышедшее из-под моего пера, стоит хотя бы пятнадцати центов; помню, что в гот день, когда я вышел из здания издательства, меня поглотал поток людей, вечно несущий- ся вдоль Пятой авеню и 48-й улицы, в конце концов я очутился на 110-й и по сию пору не могу понять, как я гуда попал. В продолжение последующих шести или восьми месяцев я работал в университете и одновременно имеете с редактором трудился над рукописью. Книга была опубликована в октябре 1929 года. Вся эта история до сего дня овеяна для меня тем дуновением сладзтсгного ужаса и мечты, которые неизменно сопровождают мою писательскую работу с тех самых пор, когда я принялся за нее всерьез, когда я в своей лондонской квартире лег, закинув руки за голову, на постель и подумал: «Зачем я
здесь?* Момент страшной, абсолютной обнаженности печатного слова, пробуждающей во всех нас острое чувство стыда, прибли- жался день ото дня Я не мог представить себе, что действительно хочу этой публичности. Мне каталось, что я бесстыдно выстав- ляю себя на всеобщее ободрение, но в то же время неуловимо и желал этого, это желание завораживало меня, как взгляд змеи, и я не мог иначе. В конце концов я обратился к редактору, который работал со мной, который открыл меня, и спросил, не может ли он сказать мне, что меня ожидает. Он сказал, что предпочел бы воздержаться от ответа, что не может заниматься предсказаниями и не представляет, что достанется на мою долю в результате публикации книги. 0.1 сказал: «Уверен только, что ее нельзя будет не заметить, нельзя будет ею пренебречь Книга проложит себе путь». Так оно и получилось. Недавно мне довелось прочесть, что моя книга была встречена «взрывом критических восторгов», но на самом деле это было нс так. Она действительно получила несколько прекрасных рецензий. Она получила и несколько отрицательных рецензий, но, бесспорно, для первой книги прием был хорошим, а самое приятное заключалось в том, что с течением времени в кругу читающей публики у нее находились все новые друзья. Тираж первого издания пользовался спросом в течение четырех-пяти лет, затем киша полнилась в более дешевом издании «Современная библиотека» и обрела таким образом новую жизнь. Самое же главное заключалось в том, что после публикации книги в 1929 году я обнаружил, что стал писателем. И тут я извлек из нового моего положения первые уроки. До тех пор я был просто молодым человеком, который больше всего на свете хотел стать писателем и который создавал первую свою книгу, пожираемый мощным пламенем мечты, без которой молодому писателю не прожить, ибо его движет вперед только вера в собственные силы. Теперь положение в некотором роде изменилось. Раньше я был писателем в надеждах и мечтах, теперь я стал писателем на деле. Например, я читал статьи, в которых обо мне говорилось как об одном из «молодых американ- скнх писателей». Я быт одним из тех, на кого, по словам критика, следует обратить внимание. Моей новой книги ожидали с интере- сом и с некоторым чувством тревоги. И здесь тоже кое-что добавилось к моему, как романиста, воспитанию. Я научился выслушивать публичные суждения о самом себе, и это оказалось куда страшнее, чем я раньше себе представлял. Я был смущен, растерян, испытывал смешанное чувство вины и ответственности. Я был молодым американским писателем, на меня надеялись, о моем будущем тревожились: что я еше напишу, получится ли из этого что-нибудь или ничего нс получится, много я дам или мало? Будут ли недостатки, которые обнаружились в первой книге, усугублены или я их исправлю? Суждено ли мне стать просто еще одним писателем, не оправдавшим надежд? Или мне удастся преодолеть трудности? Что произойдет со мной? Все это действительно меня волновало. Вечерами я возвра- щался к себе домой, оглядывал комнату, видел чашку, из которой
утром пил кофе и которая осталась немытой, книги, разбросанные по полу, рубашку, валяющуюся там, где я вчера ее оставил, огромные кипы рукописей н другие вещи, столь же привычные и знакомые, и думал: теперь я «молодой американский писатель», и еще думал, что в некотором роде обманываю своих читателей и критиков, потому что моя сорочка, моя кровать, мои книги выглядели вполне обычно — не неряшливо, а именно обычно. Но вот новое явление начало исподволь проникать в мое сознание. Критики начата строить предположения о второй кише, так что и мне пришлось начать о ней думать. Я всегда хотел думать о второй, и тридцать второй, и пятьдесят второй книге. Я был уверен, что способен написать сотню книг и все они будут хороши и принесут мне славу. Но и гут резким толчком я был выведен из состояния безумных надежд и торжествующей уверенности, а очевидный мучительный факт остался. Теперь, когда я действи- тельно написал кишу и они. реальные читатели и критики, которые познакомились с ней, ожидали от меня второй, я столкнулся с ним вплотную. Цело не в том. что я боялся; просто я чувствовал себя так, будто наткнулся на стену, холодную и непробиваемую. Я был писателем. Я жил жизнью писателя; пути назад нс было; я должен был двигаться вперед. Что мне было делать? После первой книги должна была появиться вторая О чем она должна быть? Откуда она появится? Поначалу эти неумолимые вопросы, хотя они и заявляли о себе все настойчивее, не слишком беспокоили меня. Скорее, я был озабочен иными пещами, связанными с публикацией первой книги, и, как и раньше, не умел их предвидеть Прежде всего я ие предвидел одного факта, который становится совершенно ясен после тою, как напишешь книгу, но который предугадать абсо- лютно невозможно. Факт этот заключался в том. что книги пишутся не для того, чтобы их запоминать, а для того, чтобы забывать,—это стало вполне ясно. Как только книга пошла в печать, я начал забывать ее. я хотел забыть ее, я не хотел, чтобы о ней говорили или спрашивали меня о ней. Я просто хотел, чтобы о ней перестали говорить и оставили меня в покое. А в то же время я отчаянно жаждал успеха своей книги. Я хотел, чтобы она заняла высокое и достойное место в том мире, в котором я стремился ее видеть,—короче говоря, я хогел успеха и славы, но так, чтобы мне не говорили о них, хотел обрести наконец возможность жить замкнутой, частной жизнью. Эта проблема породила еще Одну болезненную и тяжелую ситуацию. Я написал книгу, более или менее прочно основываясь на опыте собственной жизни, написал ее, далее, в некоей обнаженной ярости духа, которая весьма характерна для ранних опытов писателя. Во всяком случае, я могу честно сказать, что не мог предвидеть того, что произойдет. Я был удивлен не только Тем откликом, который книга нашла среди критиков и читателей страны: более всего я был удивлен тем приемом, который она встретила в моем родном городе. Я думал, ее, можел быть, прочтут сто Ммих земляков, нс если осталось хоть сто (.исключая
негров, слепых и неграмотных), кто не прочитал ее, то, право, нс знаю, куда они попрятались. В течение месяца город буквально кипел от ярости—я и представить не мог, что такое возможно. Книгу проклинали с кафедр главных церквей города. Люди собирались на улицах, чтобы осудить ее. В течение недель вся общественная жизнь городка—женские клубы, казино, вечерин- ки. приемы, библиотеки—гневно бурлила. Я получал анонимные письма, полные брани и поношений; в одних содержались угрозы убить меня, если только я осмелюсь вернуться домой, другие проело поливали меня грязью- Одна достойная старая дама, которую я знал с детства, написала мне, что, хотя она никогда и не признавала суд Линча, на сей раз она ничего не сделает, чтобы помешать толпе протащить мое «огромное тяжелое тело» по городской площади. Она писала далее, что мою мать, -“белую, как призрак*, уложили в постель, с которой «она более не поднимет- ся->. Мне пришлось выслушать от своих земляков и много других злобных оскорблений, и тогда я впервые усвоил еще один урок, который необходимо знать каждому молодому писателю. Урок этот —обнаженная, раскаленная сила печатного слона. В то время эта ситуация выбила меня из колеи, буквально обрушилась на меня, Радость, которую принес мне успех книги, смешалась с горечью, вызванной реакцией моих земляков. Но и этот опыт кое-чему меня научил. В первый раз в жизни мне пришлось непосредственно столкнуться с проблемой: откуда художник черпает материал для своих произведений? Что означает достойно распорядиться этим материалом и насколько взаимосвязаны сво- бода его использования и ответственность художника как члена общества? Это серьезная проблема, я и сейчас не могу сказать, что окончательно решил ее. Может быгь, никогда и не решу, но страдания, которые испытал в свое время я и которые, возможно, были испытаны другими из-за меня, кое-чему меня научили и привели к некоторым выводам. О книгах, подобных моей, часто говорят—«автобиографи- ческий роман». В предисловии к ней я возражал против такого термина, утверждая, что любое серьезное произведение искус- ства неизбежно автобиографично и что в мировой литературе найдется немного произведений более автобиографичных, чем -Приключения Гулливера». Там же я ссылался на слова доктора Джонсона о том, что человеку, для того чтобы найти нужную книгу, надо переворошить половину своей библиотеки; точно так же романисту, для того чтобы создать художественный образ, нужно переворошить половину населения своего родного города. Все это, однако, не убедило и не удовлетворило моих земля- ков, да и не только их: обвиненггя в автобиографичности слы- шались с разных сторон Как уже было сказана, моя мысль заключается в том, что всякое серьезное творчество в основе своей автобиографично и что истинное произведение искусства требует от автора использо- вания опыта его собственной жизни. Но я думаю также, что молодой писатель по неопытности часто испытывает искушение
слишком прямого и непосредственного использования событий своей собственной жизни, что противоречит специфическому характеру искусства. Молодой писатель склонен смешивать реаль- ность и реализм. Он бессознательно стремится к тому, чтобы описывать событие именно так, как оно имело место и действи- тельности, а с точки зрения искусства, как я сейчас вижу, такой путь ложен. Неважно, например, что кому-то запомнилась встреча с красивой женщиной легкого нрава, которая в 1907 году приехала из Кентукки. Равным образом она могла приехать из Айдахо, Техаса или Новой Шотландии. Что действительно важно, гак это как можно ярче описать характер красивой женщины легкого нрава. молодой писатель, связанный фактом и собственной неопытностью, не обретший еше свободы, которая приходит имеете со зрелостью, пожалуй, возразит: «-Нужно написать о том, что 1на приехала из Кентукки, ибо она действительно оттуда приехала». Но даже и в этом случае человек, одаренный способностью к созиданию, бессилен дать буквальную копню своего жизненного опыта. В произведении искусства все поверяется и 1рансформиру- ется личностью художника. Что же касается моей киши, могу с чистой совестью сказать, что ни одна ес строка не отмечена достоверностью факта. И из этого я тоже извлек очередной урок сочинительства. Ибо. хотя в моей кипе не было правды фактов, в ней была правда жизни моего родного города и, надеюсь, правда всеобщего человеческого опыта. Пожалуй, лучше всего было бы объяснить это следующим образом: я оказался в положении скульптора, который нашел определенный сорт глины, наилучшим образом подходящий для его работы. Фермер, хорошо знающий те места, где была найдена глина, мог, проходя мимо и увидев скульптора за работой, сказать ему: -Я знаю ферму, на которон вы нашли эту глину». Но он был бы не прав, добавив: «Я знаю и человека, фигуру которого вы лепите». Думаю, что нечто в этом роде произошло с моими земляками: увидев знакомую глину, они сразу же решили, что и человек им тоже знаком; результаты этого заблуждения были столь болезненны и нелепы, что рассказ о них звучит почти неправдоподобно. Земляки уверяли меня, что помнят не только те события и героев моего романа, которые действительно отчасти соответству- ют реальной действительности,— они вспоминали и го, что, как мне кажется, лишено всякой реальной основы. Например, в романе есть сцена, в которой резчик’ по камню продает женшине, пользующейся в городе дурной репутацией, фигуру мраморного ангела, в течение долгих лет хранившуюся им как зеница ока. Насколько я знаю, в действительности ничего подобного не было. и тем не менее позже мне говорили, что не только помнят этот эпизод, но и сами были свидетелями сделки. И это не все. Мне говорили, что одна газета послала на кладбище репортера и фотокорреспондента и напечатала снимок с комментарием, в котором говорилось, что над могилой установлена фигура знаме- яитого ныне ангела, который в течение долгих лет стоял около Дома резчика по камню и который дал название моей книге. Беда,
однако, заключается в том. что никогда раньше я не видел этого ангела и не слышал о нем, и что на самом деле он был сооружен над могилой одной известной прихожанки методистской церкви, умершей за несколько лет до появления книги, и что ее возмущенные родственники потребовали изъять ангела из романа, утверждая, что их мать не имела никакого отношения к этой дурной книге из» к этому дурному ангелу, который дал этой дурной книге ее название. Таковы были некоторые из непредви- денных трудностей, с которыми мне пришлось столкнуться после того, как книга была опубликована. Месяц сменялся месяцем; книга имела успех. Передо мной открылись все пути. Но только один из них следовало избрать— работу, а я даром терял время, изводя себя гневом, горечью, бессмысленными переживаниями по поводу того приема, который книга встретила у меня на родине, в грываясь восторгом при звуке критических и читательских одобрений, испытывая страдание и тоску от насмешек. Впервые тогда я осознал природу одного из самых тяжких переживаний художника, столкнулся с необходи- мостью пройти через них. Впервые тогда я понял, что художник должен не только жизъ, чувствовать, любить, страдать и наслаж- даться, как все другие люди, но и работать, как они, и что он, далее, должен работать даже и тогда, когда эти естественные жизненные переживания втягивают его в свой круговорот. Эта истина кажется простой и банальной, но я шел к ней трудно, и осознание ее было одним из самых тяжелых моментов моей жигни. Не существует художнического вакуума; нет такого времени, когда художник пишет в восхитигельной атмосфере, очищенной от страданий, испытываемых людьми, а если такой период и наступает, то надеяться на его приход, подсознательно стремиться к нему не следует. Тем временем моя жизнь, все мои силы были поглощены бурными переживаниями, которые вызвало появление первой книги; работа же над второй не продвигалась. Тогда я столкнулся еще с одной серьезнейшей проблемой, которую молодому худож- нику, если только он хочет продолжать свою работу, следует ясно осо гнать. Как надо писать'- Как долго следует оставаться за письменным столом и как часто за него садиться? Какой системе (если таковая существует) надо следовать в своей работе? Неожиданно я столкнулся лицом к лицу с беспощадной необходи- мостью постоянной, повседневной работы. Это открытие может показаться элементарным, но я к нему не был готов. Молодой, еще никому не известный писатель не испытывает чувства необходимости, не ощущает давления времени в отличие от писателя, у которою уже есть публикации и который уже вынужден думать о том, как строить работу, о сроках выхода книг, о времени завершения нового произведения Неожиданно с чувством острой тревоги я обнаружил, что с момента публикаций первой книги прошло уже шесть месяцев, я же за это время—не считая множества заметок и набросков—не сделал ничего. Тем временем тираж книги медленно, но верно расходился,и в феврале 1930 года, пять месяцев спустя после выхода книги, я решил, что
могу оставить преподавание в Нью-Йоркском университете и целиком посвятить себя работе над второй. Мне к тому же Сопутствовала удача—весной мне присудили Гуггенхеймовскую стипендию, на которую я мог в течение года жить и работать за Границей.* Так, в начале мая я снова уехал за границу. Два месяца, до середины июля, я провел в Париже, и, хотя мне удалось заставить себя сидеть за столом по четыре-пять часов ежедневно, моя работа все еше носила нерегулярный, беспорядочный характер, и никак мне не удавалось найти струк- турный принцип будущей книги. Как и обычно, жизнь большого города захвагила меня, но одновременно и пробудила старое чувство щемящей бездомности, оторванности от корней, одиноче- ства, которое я всегда ошушат ь Париже. Для меня, во всяком случае, он оставался городом, в котором острее всего испытыва- ешь тоску по дому: городом, в котором, более чем где бы то ни было, ощущаешь себя чужим и ненужным; и, конечно, как бы восхитителен и пленителен Париж ни был, для работы мне он не особенно подходил. Но здесь я хочу сказать несколько слов о месте для работы вообще, ибо это еще одна проблема, которая вызывает у молодых писателей чувство—чувство, на мой взгляд, бесплодное—сомнений, неуверенности, растерянности. Я часто испытывал это чувство, но теперь почти покончил с ним. Впервые я приехал в Париж за шесть лет до описываемых событий, двадцагичетырсхлетним молодым человеком, преиспол- ненным той романтической и глуповатой веры, которук» питали в те годы немало молодых людей, впервые увидевших Париж. Я приехал сюда (говорил я себе), чтобы работать, и столь велико было обаяние самого этого слова «Париж», что я и вправду находил, будто в мире нет лучшею места для работы, здесь сам воздух, казалось мне, насыщен энергией творчества; здесь худож- нику суждено обрести более полную и счастливую жизнь, чем та, что ему когда-либо доведется вести в Америке. Но уже в то время мне пришлось убедиться в своем заблуждении. Уже тогда вполне отчетливо я понял, что многие из нас в те годы, покидая родину в надежде найти прибежище за границей, стремились на самом деле найти место не для работы, а место, где можно уйти от работы; что в действительности мы бежали не от мещанства, грубою материализма, уродства американской жизни, хотя и говорили, что бежали именно от них, но от необходимости суровой борьбы с самими собою. Мы бежали от той борьбы, которая заставляет нас находить опору жизни я извлекать из собственною опыта глубинную суть своего творчества, которую человеку, написавше- му в своей жизни хоть единственную настоящую вещь, так или иначе пришлось извлечь, ибо без нее он потерян. Место для работы! Что ж, Париж был таким местом; им была и Испания; ими были Италия. Капри и Майорка, но. боже, не в меныпей степени и Кеокук, и Портленд, штат Мэн, и Денвер, Штат Колорадо, и округ Джерси, штаг Северная Каролина, и любая другая точка на земном шаре, если, конечно, работа в то время была внутри нас. Даже если бы я извлек из своих путешествий в Европу только это, если б итогом всех моих
скитаний стал бы только этот простой урок, даже и тогда игра бы стоила свеч; но это было не все. В те годы я обнаружил: для того чтобы открыть свою родную землю, надо покинуть се; для того чтобы открыть Америку, надо от крыть ее в своем сердце, в своей памяти, в своем духе—и на чужой земле. Думаю, что могу сказать: я открыл Америку в тс годы своей жизни за границей, ибо очень нуждался в ней. Великая победа этого открытия была, наверное, подарена мне чувством утраты. Теперь за спиной у меня пять путешествий в Европу, всякий раз, отправляясь туда, я испытываю восторг, безумную радость возвращения, но всякий раз, почему и каким образом, не знаю, я испытываю и горькую боль бездомности, отчаянную тоску по Америке, всепоглощающее желание вернуться домой. В то лето в Париже эту тоску п<> дому я переживал, кажется, сильнее, чем когда-либо, и почти уверен, что материал и структу- ра кни1, над которыми я работал в последние годы, были порождены именно этим переживанием, этим постоянным и почти нестерпимым напряжением памяти и желания. Я полагаю, что память характеризуется более, чем какими- либо иными признаками, интенсивностью чувственных впечатле- ний, способностью возрождать и воплотить с живой достоверно- стью запахи, звуки, цвета, формы и ощущения жизни. И вот моя память ожила, она работала днем и ночью, так что поначалу я даже не мог взять под контроль проносящийся в моем сознании мощный, ничем не сдерживаемый поток сверкающего зеликоле- пия миллионов глубинных проявлений той жизни, которая оста- лась позади меня,—моей жизни, Америки. Я мог, например, сидеть в открытом кафе, наблюдая пеструю жизнь, проносящу- юся передо мной по Авеню дель Опера, и неожиданно вспомнить железные перила, ограждающие дощатый настил пляжа в Атлан- тик-Сити. Картина являлась мне во всей своей реальности: тяжелые железные перила, их прочно пригнанные друг к Другу стыки. Все это так живо и зримо возникало в моей памяти, что я буквально чувствовал свою руку на перилах, ощущал их тяжесть, форму, линию. И тут мне внезапно приходило в голову, что подобных перил нигде в Европе я не видел. И этот в высшей степени обычный, знакомый предмет вдруг пробуждал во мне то ощущение чуда, с которым открываешь для себя нечто, встреча- ющееся на каждом шагу, и все же до сего момента непознанное. В другом случае это мог быть вид железного моста, перекинутого через какую-нибудь реку в Америке, звук поезда, пересекающего этот мост; глухое громыхание опор; вид грязных берегов; медленное, густое, желтое течение реки; старая плоскодонка, до половины наполненная водой, тяжело покачивающаяся у грязною берега; а то это мог быть самый одинокий и протяжный из звуков, когда-либо мною слышанных,— звук молочного фургона, появляющегося на улице в американском городке с первым проблеском утренней зари, мерный и одинокий стук копыт, перезвон бутылок, шум от неожиданно упавшей старой смятой банки из-под молока; поспешные шаги молочника, и снова перезвон бутылок, слово, тихо сказанное лошади, а затем
мощный, медленный стук копыт, затихающий вдали, а затем покой и птичья трель, звучащая над улицей. Или это могла быть небольшая деревянная будка в двух милях от города, где я родился, в которой люди ждали трамвая; и я вновь нидел и ощущал запах тусклой ржаво-зеленой краски и видел и вспоминал многочисленные инициалы, вырезанные перочинным ножиком на стенах и скамейках; я вдыхал теплый и душный воздух, возбуж- дающий, пахнущий смолой, наполняющий грудь странным и невыразимым чувством не испытанного дотоле счастья, воздух сбывающихся пророчеств; слышал шум трамвая, приближающего- ся к остановке, шум, к меняющийся задумчивой, дремотной тишиной; ощущал теплую истому, навеваемую полуденным зноем, запах травы и жаркий пьянящий запах клевера, а йотом внезапное ощущение отсутствия, одиночества, расставания, когда трамвай уже отошел и не осталось ничего, кроме теплой и дремотной истомы. Или это могла быть улица в американском юроде с ее тысячами беспорядочна расположенных уродливых домов. Это могли быть Монте! ю-струт или Фултон-стрит в Бруклине, Один- надцатая улица в Нью-Йорке, другие улицы, на которых мне пришлось жить; внезапно мне являлась кошмарная, вытянутая в длину вереница небоскребов на Фултон-стрит, я видел свет, заливающий пыльные, выщербленные стойки баров, и тогда я вспоминал старый, привычный цвет ржавчины, этот несравненный цвет ржавчины, которая покрывает столь многое в Америке. И это тоже входило в круг предметов, виденных мною миллион раз в жизни. Я сидел в кафе, глядя на Авеню дель Опера, и в сердце проникала боль памяти об оставленном доме, желание вновь посмотреть на него, найти слова, чтобы выразить все это, язык, способный запечатлеть форму, цвет, образ знакомых предметов. И тогда я почувствовал, что должен найти язык, который выразит то, что я знал, но не мог сказать. В тот момент, как я сделал это открытие, жизнь моя обрела цель и направление развития. Определилась идея, которой отныне были отданы на службу все силы мои и талант. Я словно бы открыл целую новую систему химических элементов и начал улавливать связи между некоторыми из них, хотя и был еще весьма далек от того, чтобы привести их в гармоничное и стройное соответствие друг другу. С этого времени, я думаю, моя работа могла быть охарактеризована как попытка завершить организацию системы, открыть тот язык, который искал, достичь этою окончательного соответствия. Знаю, что мне еще нс удалось сделать этого, но полагаю, что я достаточно ясно осознал, в чем заключаются причины моей неудачи, и, конечно, глубочайшая и серьезнейшая моя надежда состоит в том, что придет время, когда я добьюсь успеха. Во всяком случае, к тому времени я уже мог бы сформулиро- вать общий смысл тех трех книг, которые мне предстояло написать в ближайшие четыре с половиной года. Начав с бушующего водоворота и созидательного хаоса, я медленно, Ценой тяжелого труда, через ошибки и заблуждения двитался к
ясности и завершенности упорядоченной и кинкретизироланиой структуры. Поразительный образ сохранился в моем сознании с той поры, с того года, проведенного за границей, когда материал этих книг впервые начал обретать внятную форму. Мне казалось, что внутри меня жило, постоянно набухая, увеличиваясь в размерах, огромное черное облако и что это облако было насыщено мощной взрывной силой, которая не могла более быть удерживаема под контролем; что момент взрыва неудержимо приближался. Что ж, единственное, что я могу сказать, так это то, что буря разразилась. Она разразилась летом, когда я жил в Швейцарии Они разразилась мощно и до сих пор не утихла. Не могу сказать, что книга была написана. Она словно бы завладела мной, поглотила меня, и еще до того, как я закончил ее—то есть до того, как была завершена первая ее часть,— ощутил, что она закончила меня. Все произошло так, как если бы та гигантская черная буря, о которой я говорил, разразилась наконец и, сверкая молниями, извергла из своих глубин мощный и непреодолимый поток. Подобно огромной реке, этот поток сметал и поглощал все на своем пути. И вместе со всем остальным был поглощен и я. Сначала не было ничего, что можно было бы назвать романом. Я писал о ночи и тьме в Америке, о лицах людей, спящих в тысячах маленьких городков, о потоках сна и о реках, вечно катящих свои воды во тьме. Я писал о шипящем звуке прилива, омывающего десять тысяч миль американского побе- режья, о лунном свете, мерцающем в пустыне и отражающемся в холодных желтых глазах кошки. Я писал о смерти, я о сне, и о таинственной скале жизни, которую мы называем городом. Я писал об октябре, о гигантских поездах, грохочущих в ночи, о пароходах и вокзалах утром, о людях в гаванях и О движении пароходов. Зиму того года, от октября до марта, я провел в Англии, и здесь, возможно, по той причине, что жизнь в Анзлии так напоминает жизнь на родине, а это. разумеется, приносит чувство покоя и порядка, я сделал в своей работе еще один шаг вперед, отдалившись от того всепоглощающего хаоса, которым начинал. Впервые работа стала приобретать контуры системы. Ее линии были все еще беспорядочны и изломанны, а инозда и вовсе пропадали, но теперь наконец я действительно почувствовал, что обтесываю огромный кусок мрамора, ваяю фигуру, которую еще никто, кроме самого создатетя, не может увидеть, но которая обретает все более и более ясные очертания. Идея, главная легенда, которую я хотел выразить в своей книге, оставалась с самого начата неизменной—И именно это укрепляло мою веру в себя в минуты безнадежности. Идея эта заключатась в следующем, мне казалось, что главное в жизни то, что так или иначе становится стержнем человеческого существо-' вания,— это стремление отыскать отца, не того отца, кто дал тебе жизнь, не того отца, которого утратил в юности, но образ силы и мудрости, внешней по отношению к человеческим нуждам и высшей по отношению к человеческим стремлениям, нечто такое,
с чем может быть объединена вера человека я энергия его жизни. И все же я был бесконечно далек от момента действительного Завершения книги—насколько далек, в то время я не мог и представить. Четыре года должно было пройти до того, как первая из той серии книг, над которыми я тогда работал, оказалась готовой к печати, и, если бы я мог предположить, что эти четыре года пройдут в десятках смертей и возрождений к жизни, пройдут в отчаянии, поражениях и триумфах, моментах жестокой изнуренности и полной потери сил, не знаю, нашел ли бы я в себе мужество продолжать работу Но меня поддерживал буйный оптимизм молодости Пессимистически относясь ко многому в жизни, я всегда испытывал какую-то странную уверенность во времени, и, хотя прошло больше года, в течение Которого были написаны только мощные песни о смерти и снс да бесчисленные заметки, из которых вырисонывались только очень смутные очертания будущей книги, я твердо верил в то, что весной или осенью будущего года она будет каким-то чудесным образом завершена. Насколько я помню, той зимой в Англии я разрабатывал не столько сюжетные линии кнши, сколько ту основную идею, о которой только что упомянул,— писал отдельные куски, которые, во всяком случае, должны были войти в книгу. То, что на самом деле совершалось в моем творческом сознании все это время — хотя в ту лору я этого и не понимал,—может быть выражено следующим образом: в продолжение всею того срока, который прошел с момента моего открытия Америки в Париже предыду- щим летом, день за днем, месяц за месяцем с фанатической настойчивостью я познавал самого себя как человека и как писателя. Это изучение продолжалось, по самому скромному подсчету, в течение двух с половиной лег. Этот процесс продол- жается и сейчас, хотя уже не с той всепоглощающей силой, иогому что произведение, к которому он вел меня, которое н результате бесконечного изнурительного груда столь чудесно сейчас определилось в моем сознании,—это произведение достиг- ло такой степени завершенности, что сейчас моей непосредствен- ной, всего меня поглощающей задачей является окончательная его отделка. В ту пору я был, пожалуй, в некотором роде подобен Старому Моряку, когда он говорит Свадебному Гостю*, что все его существо охвачено страшной тревогой и. чтобы освободиться от нее, он должен рассказать ему свою историю. В моей жизни свадебными гостями были огромные гроссбухи, которые я исполь- зовал для письма, а истории, которые я им рассказывал, могли, боюсь, показаться совершенно бессвязными, столь же загадочны- ми, сколь и характеры китайцев, если читателю когда-либо приходилось с ними сталкиваться. Я не могу даже надеяться, что мне здесь удастся дать более или менее ясное представление о том, сколько усилий я потратил в те годы, ибо эти книги отняли у меня три года жизни и около полутора миллиона слов. В них вошло все—от гигантских, качающихся под собственной тяже- стью списков городов, графств, штатов и стран, в которых я
побывал, до подробнейших, сразу же пробуждающих мучитель- ные воспоминания описаний буферов, пружин, колес, крыш, рычагов, цвета, веса и иных подробностей конструкции вагона американскою поезда. Я перечислял комнаты и дома, в которых жнл или провел хотя бы ночь, и сопровождал список в высшей степени точным и мучительным описанием их размеров, формы, цвета и рисунка обоев; я писал о том, как именно повешено на вешалку полотенце, как скрипит стул, как через потолок просачи- вается вода. Там были и бесчисленные диаграммы, каталоги, описания—все то. что я заношу в рубрику -^Количество» и «Число». Каково общее население всех стран Европы и Америки? В скольких из них мне пришлось испытать яркие переживания? Сколько людей я узнал за двадцать девять или тридцать лет своей .жизни? Сколько из них просто повстречалось мне на улице? Скольких я видел в поездах и метро, в театрах, на матчах по футболу и бейсболу? Сколько из них связано со мной общим ярким и запоминающимся переживанием —будь то радость, боль, гнев, жалость, любовь и.1Н просто случайная встреча, как бы коротка она ня бьгла? Далее, в гроссбухах есть другие секпин, объединенные общим и загадочным названием «Где сейчас?». В эту рубрику заносились краткие описания тех бесчисленных предметов, которые только на момент появляются перед нашим взором и, не имея но видимости никакой связи с тем моментом, когда они возникли, тем не менее навеки поселяются в нашем сознании и сердце; которые подчас заключают в себе всю боль и радость человече- ского существования и которые поэтому норой болео существен- ны для нас, нежели другие, куда более очевидные и логичные вещи. «Где сейчас?» Тихие шаги, прошуршавшие по листьям, покрывавшим летом ночную улицу, годы назад где-нибудь в маленьком городке на Юге, голос женщины, неожиданный взрыв ее мягкого и низкого смеха; уходящие голоса и шаги, тишина, шевеление листьев на дереве. «Где сейчас?» Два поезда, случайно встретившиеся на маленьком полустанке в маленьком городке огромного тела континента; девушка, улыбающаяся из окна одного из этих поездов; другая девушка, проезжающая в автомо- биле по улице Норфолка; постояльцы, приехавшие двадцать лет тому назад на зимний сезон в пансионат на Юге; мисс Флори Мэнтл, опытная сиделка; мисс Джесси Риммер, кассир в аптеке Рида, доктор Ричардс, ясновидец, хорошенькая девушка, выступа- ющая в цирковой труппе Джонни Д. Джонса, отбросившая свой хлыст и сунувшая голову в пасть льву. «Где сейчас?» Этот вопрос выходит за пределы реальной человеческой памяти. Ответы на нею возникают в глубинах детства, в досознательную пору, когда ребенок мечтает о том дне, когда он коснется солнца, и одновременно слышит, как корова Пигрема щиплет грубую траву у соседнего дома и как в полдень громыхает трамвай на холме над домом его отца: это память о том. как Эрнест Ингрем возвращается к обеду домой и привет- ствует тебя своим мягким голосом; память об уходящем трамвае, оставляющем за собою тишину зеленого золота, и о железном
стуке закрывающихся ворот, и о том, как меркнет свег этою потерянного дня. «Где сейчас?» Он не может вспомнить больше ничего, да и не знает, было ли то, что он вспомнил, в действительности или то была мечта или смесь одною и другого. «Где сейчас?»—месяц за месяцем в те огромные гроссбухи я заносил не только конкретные, осязаемые свидетельства упорядо- ченной человеческой памяти, но и го, что не отважишься назвать реальным воспоминанием; все те блики, и мгновения, и вспышки света, что проносятся через сознание человека и возвращаются незваными в самый неожиданный момент' некогда услышанный голос, исчезнувшее лицо, появившийся и тотчас погасший луч солнца, шорох листка на ветке дерева, камень, лист, дверь. Мне мо1ут возразить—и некоторые критики так уже дела- ли.— что тот путь, который я попытался описать,—путь бескон- трольно-избыточный, что он питается почти безумной жаждой поглотиз ь всю вселенную человеческого опыта, что он связан с попытками включить больше, испытать больше, чем способен один человек или чем то позволяют рамки законченною произве- дения искусства. Я охотно признаю основательность такой крити- ки. Полагаю, что не хуже всякого другого вижу ту гибельную угрозу, которую таит в себе это ненасытное стремление, те опасности, которыми оно чревато для жизни и работы человека. Но раз оно вошло в меня, я уже не знал, как убедить себя отказаться от него, хотя умом и понимал необходимость этого. Единственная возможность для меня заключалась в том, чтобы честно поглядеть в глаза этому стремлению—испытать его не разумом, а жизнью. Оно было частью моей жизни; в течение многих лет оно было моей жизнью; и освободиться от него я мог. только изжив его. Это я и сделал. Я еще не вполне достиг своей цели,но теперь подо- шел к ней так близко, как когда-то не смел и надеяться. И теперь я уверен, что, поскольку дело касается художника, для него важна не столько неограниченность человеческого опыта, сколько глубина и сила его переживания. Я теперь уверен также в том, что для художника куда важнее узнать сто живых мужчин и женщин Нью-Йорка, понять их жизнь, проникнуть в глубинные источники их характеров, чем увидеть, пройти мимо или погово- рить на улице с семью миллионами жителей юрода. А более всего мне хотелось бы сказать о том пути, на который я стал, следующее: каким бы глупым и ошибочным весь мой опыт ни показался, его обший смысл, его содержание, ею результат не были ни бесцельными, ин чрезмерными. И с моей точки зрения, во всяком случае, этот опыт в своем общем содержании и представляет то достояние, которым я мог бы поделиться с другими. Я и поныне считаю, что в главном этот опыт был наиболее ценной и плодотворной частью моей писательской жизни. При всех провалах, заблуждениях, потерях, связанных с ним, этот опыт скорее, нежели любое иное испытание в моей жизни, приблизил меня к пониманию собственных истоков, к верной оценке собственного таланта, а более всею к робкому, только начинающемуся осознанию того, к чему я стремился все
время,— языка, которым мне следовало овладеть для того, чтобы моя жизнь не остановилась а двигалась дальше. Я знаю, что дверь еше не открыта. Я знаю, что язык, речь, звучание, которые я ищу, еще не найдены, но я от души верю, что я нашел путь, проложил канал и впервые начал с начата И я также от души верю, что всякий, кто надеется преобразить опыт собственной жизни в живое творение, должен найти—для себя и своим путем—этот язык и эту дверь, да, должен найти их для себя, как попытался сделать это я. Когда весной 1931 года я вернулся в Америку, у меня было написано 300 или 400 тысяч слов, но романа не было. Почти полтора года прошло с момента публикации моей первой книги, и Люди все чаше начали задавать вопросы, сами по себе вполне доброжелательные, но для меня начавшие с годами звучать горше, чем самая явная насмешка; «Вы уже написали свою следующую книгу? Когда она будет опубликована?» В то время я был убежден, что для завершения книги мне понадобится только несколько месяцев упорной работы. Я нашел жилье —квартиру в полуподвальном этаже дома в ассирийском квартале южного Бруклина,—там я и принялся за дело. Весна перешла в лето, лето—в осень. Я грудился упорно, каждодневно, и все же книга моя никак не могла обрести единства и цельности законченного произведения. Никогда раньше не был я столь безнадежно поглощен самой проблемой публикации кнши. Ко мне пришло ощущение подавленности, «строго отчаяния, которое целиком и безумно поглотаю меня на ближайшие зри года. Я начал осознавать, что замысел мой оказался куда масштабнее, чем мнилось сначала. В то время, только что возвратившись из Европы, я все еще думал, что пишу одну книгу, которая уложится приблизительно в двести тысяч слов. Но эпизод следовал за эпизодом, возникали все новые герои, я все глубже проникал в свой собственный замысел и постепенно приходил к выводу, что размеры, которые некогда казались мне достаточными, на самом деле вовсе недостаточны. Все эти годы меня постоянно преследовал некий феномен времени, идея временных соотношений, избежать которых было невозможно и которые я отчаянно стремился выразить в некоей структурно завершенной форме Сюда входили три элемента. Первый, и наиболее очевидный,— реально существующее насто- ящее, элемент, которым движется повествование, в котором раскрываются ныне существующие характеры и события в их непосредственном движении в ближайшее будущее. Второй эле- мент— прошлое; в нем ге же самые характеры рассматриваются в связи с обобщенным опытом человеческого существования, так что каждый миг их жизни определяется не только сиюминутным переживанием, но и всем тем. что было испытано до настоящею момента Помимо этих двух, существовал еще п третий элемент, который представлялся мне в виде времени неподвижного, време- ни рек, гор, океанов, земли: род печной и неизменной вселенной времени, на которую могут быть спроецированы быстротечность человеческой жизни, горькая мимолетность отпущенного ему
срока. Именно колоссальная проблема трехэлементного времени почти полностью подавила меня в те годы и стоила мне бесчисленных страдании. Чем глубже я проникал в истинную природу задачи, которую сам себе поставил, тем чаще являлся мне образ реки. Я словно бы ощущал эту великую, взыскующую свободы реку внутри себя, ощушал, что должен найти канал, по которому могут устремиться наружу ее мощные воды. Я знал, что должен найги его, иначе буду разрушен напором собственною моего творения; я уверен, что каждый художник испытывал в своей жизни нечто подобное. Между гем меня преследовала определенная, но немыслимая идея, всю неосуществимость которой в то время я еще не вполне осознавал. Я все еще был убежден, что весь мой грандиозный план должен воплотиться в рамках одной книги, которая будет озаглавлена «Ярмарка в октябре- Должен был пройти еше год, прежде чем я понял наконец, что даже киша объемом в двести тысяч слов явно не сможег охватить сто пятьдесят лег истории, изобразить жизнь двух тысяч персонажей и исследовать почти все расовые и социальные тины американской действительности — а именно в этом заключался мой план Как же мне удалось наконец понять это? Думаю, дело не в том. что я пришел к подобному заключению просто н процессе письма. В продолжение всего тою года я писал яростно, испытывая мощное давление неумолимою времени, желание хоть что-либо завершить. Я писал как безумный, эпизод за эпизодом, главу за главой Персонажи обретати жизнь, они росли и множились в количестве, пока наконец не стати измеряться сотнями: но .масштабы моею замысла, как я начал это с отчаянием осознавать, были столь огромны, что я мог бы уподобить эти главы только потоку световых бликов, которые подчас видишь ночью из окна поезда, мчащегося во тьме через пустынную сельскую местность. Я работал яростно, день за днем, до тех пор, пока наконец моя творческая энергия совершенно не иссякла, и, хотя к тому моменту я написал уже не менее двухсот тысяч слов, которые сами по себе могли бы составить достаточно длинную книгу, я понял с чувством страшного отчаяния, что сделанное мною—это лишь небольшая часть всей книги. Меня постепенно охватывало чувство обнаженной тоски и полного одиночества—чувство, которое должен испытать и пре- одолеть всякий художник, ибо оно— залог его дальнейшего существования. До той поры меня поддерживала восхитительная иллюзия успеха, преследующая любою из нас. когда мы мечтаем о тех книгах, которые нам суждено написать, вместо того чтобы писать их. Но теперь эта иллюзия рассеялась; и неожиданно я осознал, что вся моя жизнь, все мое существо оказались столь невозвратно втянутыми в борьбу с этим чувством одиночества, что мне оставлена только одна альтернатива: победить его или погибнуть. Я остался со своей работой один на один и понял теперь, что это одиночество необходимо, что помочь мне преодо- леть его не в силах никто, как бы к этому ни стремился. Впервые
в жизни я столкнулся еще с одним обнаженным фактом, а именно: труд художника взрастает не только на семенах жизни, но и на семенах смерти; я п<'нял и то, что созидательная сила, которая поддерживает нас, ммжет нас и разрушить, подобно проказе, если только мы позволим ей задеть наши жизненно важные органы. Я должен был как-то выгнать из себя проказу. И то!Да впервые в меня закралось страшное сомнение, что Моей жизни может не хватить на то, чтобы освободиться от проказы, и что я предпринят попытку столь огромную и немыслимую, что для се осуществления не хватит и десяти жизней. Но в это время я обрел и бесценную поддержку. Она явилась в виде друга—человека, обладающего бесконечной мудростью и терпением, человека деликатного, но и твердого. Я полагаю, что именно мужеству и терпению этого человека я обязан тем. что устоял перед чувством безнадежности, которым сопровождались мои мощные усилия воплотить свой план в жизнь. Я не сдался только потому, что он нс позволил мне сдаться, к тому же в то время он обладал преимуществом опытного наблюдателя, озирающего ход сражения. Я же был поглощен этим сражением, покрыт его пылью и потом, измучен нм, так что куда менее ясно, чем мой друг, мог оценить природу и ход борьбы. В то время он вряд ли мог сделать больше, чем просто наблюдать да удерживать меня гем или иным способом за работой; то и другое он успешно—незаметно и прекрасно— осуществлял. Я был тогда поглощен работой, а даже величайший в мире редактор вряд ли чем в силах помочь писателю до того, как последний из потаенных глубин своего собственного духа и воображения не извлечет завершенный груд и не явит его миру. Мой друг, редактор, уподоблял себя в то тяжелое время человеку, который пытается ухватиться за плавник кита в момент, когда кит собирается нырнуть; он ухватился за роман, и именно его цепкости я обязан тем, что все-таки завершил свой труд. Тем временем я работал на пределе возможностей. Иногда я писал, теряя веру в то, что когда-либо кончу, ощущая только черное отчаяние, и все же писал и писал и нс мог остановиться. Казалось, что само это отчаяние было благотворно для меня, ибо заставляло писать даже тогда, когда веры в то, что кончу, не было. Мне казалось, что моя жизнь в Бруклине, хотя прожил я там всего два с половиной года, захватила века, океаны черного, бездонного опыта, глубины которого не могут быть измерены обычным ходом времени. Меня спрашивают порой, что произош- ло со мной в те годы. Меня спрашивают, как мне удалось найти время на то, чтобы узнать, что творится в мире,—ведь я был так безраздельно поглощен писанием. Что ж, это может показаться неправдоподобным, но это факт: никогда прежде не жил я столь полной жизнью, никогда не принимал так близко к сердцу опыт повседневного человеческою существования, как в те три года, когда сражался с гигантскими проблемами собственной своей работы.
Все мои чувства. способность переживания и осмысления, даже просто слух, а более всего сила памяти предельно обостри- лись. К концу дня, заполненною нечеловеческим трудом, мой мозг все еще был накален жаром этой работы, и никаким наркотиком—в виде чтения, поэзии, музыки, алкоголя или любого иного приятного времяпрепровождения—его было не успокоить. Я не мог спать, не мог ни на минуту снять напряжения сил, и в результате в течение всех этих трех лет я бродил ночью по улицам, исследовал засасывающую паутину миллионоглавого города и утнал его, как никогда раньше не знал. Это были черные времена для меня самого, и естественно, наверное, что воспомина- ния о них у меня сохранились тоже достаточно мрачные и болезненные. В те годы повсюду вокруг себя я наблюдал свидетельства тяжелой разрухи и страданий. Во время так называемой «депрес- сии» потеряли все свои накопления, стоившие им трудов всей жизни, члены моей собственной семьи. Всеобщее бедствие так или иначе коснулось почти всех, кого я знал. Больше того, бесконечные ночные блуждания внутри огромной паутины джун- глей города заставили меня увидеть, почувствовать, испытать, пережить всю тяжесть этой ужасной человеческой катастрофы. Я видел человека, чья жизнь свелась к массе бесформенных и грязных, кишащих ыиамм лохмотьев: бродяги жались друг к другу в поисках тепла, сбивались в кучу окало общественных уборных, где двери были сорваны с петель и откуда несло холодом; а вокруг, тут же, рядом, возвышались роскошные и мощные монументы богатству. Я видел проявления устрашающе- го насилия и жестокости, скотства со сгороны сильных, безжало- стно и грубо растаптывающих бедных и слабых, забитых н беззащитных. Гнетущая тяжесть этой черной картины бесчеловечности по отношению к своему брату человеку, нескончаемое, незамолка- ющее эхо этих сцен страдания, насилия, подавления, голода, холода, грязи и нищеты, свободно разыт рывавшихся в мире, где ботатые продолжали разлагаться в своем богатстве, оставили шрам ь моей жизни, наполни.™ душу убежденностью, которая навсегда останется со мной. И как последний итог всею этого сохранилась память, некое свидетельство силы человека, его способности страдать и пере- жить это страдание. Именно поэтому сейчас я вспоминаю это черное время с ощущением даже некоторой радости, хотя в то время я, конечно, не мог поверить, что это возможно; ибо именно тогда моя жизнь обрела свою первичную завершенность и через страдание и труды собственного существования я пришел к пониманию страдания и трудов людей, окружающих меня. Оно наполнило меня таким чувством роста, которое, я думаю, возни- кает у каждого художника, когда оя кончает работу над своим произведением; я познал это и почувствовал себя много уверен- нее. Пришла зима 1933 года, а вместе с ней, казалось мне, последнее проклятие моего страшного поражения. Я все еще
писал и писал, но слепо, безнадежно, подобно тому, как старый конь заведенно ходит по бесконечному кругу и видит в том единственный смысл своего существования. Если я и спал ночью, то мне постоянно являлись кошмары, горящие видения мелькали в моем воспаленном, не знающем отдыха мозгу. А просыпаясь, я чувствовал себя совершенно истощенным и. не зная ничего, кроме своей работы, бросался в омут безнадежного труда и яростно писал целый день: а затем опять приходила ночь, и я возобновлял свое исступленное бродяжничество по тысячам городских улиц, затем возвращался в постель, чтобы погрузиться в бессонную ночь с ее ярким карнавалом кошмаров, в котором мое сознание играло роль подневольного зрителя. Это были сны, которые приблизительно можно определить как сны Вины и Времени Подобные хамелеону в своем страшном и бесконечном многообразии, они восстанавливали в памяти гигантский мир—миллиарды виденных лиц, миллионы слышан- ных речей.— восстанавливали со злобным торжеством тихою и нежеланною покоя. Моя постоянная борьба с Количеством и Числом, тяжкое бремя долголетней борьбы с формами жизни, жестокие и бесконечные попытки запечатлеть н памяти каждый квадратный метр асфальта на улицах, по которым мне пришлось пройти, каждое лицо в бурлящих толпах городов, стран, в безумном и неравном поединке с которыми мой дух стремился к победе,— все это вернулось теперь: каждый камень, каждая улица, каждый юрод, каждая страна, да, даже каждая книга той библиотеки колледжа, чьи богатства я в свое время тщетно стремился поглотить,— асе это вернулось на крыльях мощных, печальных, безумных, но тихо безумных снов; я увидел, услышал и познал все это в единстве, и сразу же боль л страдание отступили, и пришло тихое осознание божественной власти над той вселенной, с проявлениями которой я—стремясь к высшему знанию—соперничал столь долгие годы. Но результатом этой огромной победы, этого мгновенно возникшего ощущения нечело- веческого, потустороннего бессмертия была горечь, горше и тяжелее самой тяжкой горечи моего поражения в борьбе с многообразием жизни. Ибо поверх этой вселенной снов нечно сиял тихий, недвиж- ный и неизменный свет времени И поверх движения этих безумствующих толп—лица которых, их расщепленная в своем единстве жизнь принадлежали теперь мне безо всяких к тому с моей стороны усилий—вечно возникало грустное, неизбывное звучание, исходившее от тела этой жизни: огромные откатыва- ющиеся волны человеческой смерти, которая вечно обдает своим замогильным дыханием огромные берега мира. А там, там—вечн-> поверх, вокруг, позади—безграничное и покойное сознание моего духа, принявшего ныне в свои гигант- ские объятия землю и все ее элементы: в нем хранилось гибельное знание моей собственной неизбывной вины. Я не знал, что именно я сделал, знал только, что самым ужасным образом забыл время и поэтому предал своего брата— человека. Я долю не был дома, но—как, почему, не знаю —
очутился вблизи родных мест, в родных краях, купаясь там в ленивых волнах зеленой долины ведьм, и грудь моя переполня- лась какой-го неведомой тоской и горечью, Внезапно я вновь очутился дома; освещаемый покойным, тихим, неизменным све- том коричневого, я бродил по дорогам, по склонам холмов, по родным улицам; подчас в моем сознании возникали точные, явные очертания и приметы моего дома, моего детства, моего родного города и с ними не только то. что я когда-то ЗНаЛ И МО1 вспомнить: знакомая улица, лицо, дом, булыжник мостовой,— но и бесчисленное количество предметов, которые я никогда не замечал или забыл, что замечал: проржавевшая петля на дверце погреба, особый скрип лестницы, потрескавшаяся, покрывшаяся копотью поверхность камина ручной работы, ствол дуба с зияющим дуплом на вершине холма, блестящее стекло входной двери, медная тормозная ручка трамвая, отполированная до серебряного блеска на том месте, где ее постоянно сжимает рука вожатого.—подобные вещи вместе с миллионами других возвра- щались ко мне в кошмарах сна. А еще более знакомыми даже, чем эти воспоминания о прошлых годах, были те картины, которые ими каким-то образом порождались, я созерцал улицы, дома, города и лица нс в том виде, в котором они реально существовали, но такими, какими их делает невообразимая, загадочная внезапная логика человеческо- го ума и сердца; именно поэтому они были более реальны, чем сама реальность, более правдивы, чем родной дом. Я Давно не был дома—я вырос в ином, зловещем и заколдованном месте, растранжирил и угробил свою жизнь в пресыщенности и лени. Моя жизнь была потеряна, а работа не завершена; занятый высоким и несокрушимым делом, я предал свой дом, своих друзей, свою семью и внезапно снова очутился дома, и ответом мне была тишина! В их взглядах нс было горечи или ненависти, они не клеймили меня презрением, не проклинали, нс угрожали местью или отлучением—о. их проклятия были бы самой сладкой болью в мире!—но нет, их взгляд и речь были—молчание. Вновь и вновь я ходил по улицам знакомого города и после долгих лет отсутствия видел знакомые лица, слышал знакомые слова, звуки знакомых голосов и в глубоком и одиноком изумлении наблюдал течение жи зни, привычный облик дня. движение улиц, убеждался в том, что я ничего не забыл, что все было неизменно до тех пор, пока не появился я, а со мной смерть. Я проходил среди них, и их движения замедлялись, я проходил среди них, и их речи замирали, я проходил среди них, и, пока я не удалялся, они оставались недвижными и молчаливыми, а если они глядели на меня, то глаза их были пусты в молчании, в них не было памяти; ни упрека, ни горечи, ни презрения, ни тоски, ни насмешки—если бы я умер, остался хотя бы призрак памяти, но они вели себя так, будто я никогда и не был рожден. Я проходил мимо них, и куда бы ни ступала моя нога, там была смерть, а когда они оставались позади, я снова слышат их
ожившие голоса; шум улицы, возрожденное движение яркого дня—но только после того, как я проходил! И так яесь город проплывал мимо меня, оставался позади, и внезапно, без какого бы то ни было перехода, я оказался на голой дороге, внутри гигантской бесплодной пустоты, и на меня падал свет, тихий свет ужаса этой вселенской пустоты, глядело пустое безжалостное око недвижного неба, постоянно наполнявшею мой обнаженный дух горечью несказанною стыда. Был у меня и другой, более соответствующий моему жизнен- ному опыту тип еновцдений о Вине и Времени. Мне мнилось, чго я уехал за границу, но, живя там. никак не мог забыть свои обязанности преподавателя в университете. Оставим позади наси- лие и хаос американской жизни, тяжелое бремя повседневности, раздражающий университетский жарт он, коридоры с мелькающи- ми а них перекошенными лицами и от лушительным шумом юлосов, да, оставив позади всю суету лихорадочной жизни университета, я погрузился в заграничную роскошь зеленою ц золотого. Мне снилась жизнь в древних готических городках или романтика сельских замков, мой дух парил над разными землями, перетекал из одного очарования в другое, моя жизнь вся была воплощение сладкой мечты—и все же меня постоянно преследо- вали образы Времени и Вины, необъяснимая жажда потерянной истины. И внезапно Я как бы просыпался, охваченный страшным чувством: меня уже год как нет на месте и студенты мои ждут меня—и вот я внезапно снова оказываюсь в университете, мчусь сквозь его кишащие людьми коридоры, отчаянно врываясь в одну аудиторию за другой в поисках своего семинара. В этих снах, конечно, заключалась своего рода гротескная ирония, которую я в То время, к сожалению, не мог оценить: я мнил, что студенты, которых я бросил на целый год, ищут меня, я видел их лица, мелькающие в лабиринтах коридоров, они пробирались сквозь тридцатитысячную толпу своих однокашников, сидели в унылом терпении в назначенные для занятия часы в своих аудиториях, а их наставник все не появлялся. И наконец—то было самым страшным,—я видел растущую гору непроверенных студенческих сочинений—этих проклятых сочинений, что увеличивались в количестве от недели к неделе, увеличивались бурно и безнадеж- но; их белые поля выглядели невинно, не тронутые пометками преподавателя, которыми я в свое время, обуреваемый двумя чувствами—скуки и совести.—покрывал каждый свободный дюйм тетрадей. А теперь было слишком поздно! Месяц, две недели, неделя чудесно раздвинувшегося времени и яростною труда могли бы еще как-го спасги меня, но был уже последний день семестра, закончился последний семинар, и момент спасения безвозвратно ушел. Я внезапно увидел себя в одной из аудиторий факультета английской литературы—я стоял, пораженный немым ужасом, перед белой громадой непроверенных сочинений. Я повернулся и очутился в кольце застывших в молчании фигур — в их взглядах не отражалось ни гнева, ни презрения, они не пытались приблизиться, просто в глазах их застыло гихое проклятие. Впереди стояли мои маленькие евреи, глядя на меня со 116
смиренным, но явным упреком, а позади, образуя внешний круг, располагались мои судьи—преподаватели. Все зам было: студенты, преподаватели. друзья, враги, давящее проклятие кипы непроверенных сочинений—ни слова, сказанного вслух, ничего, кроме кроткого взгляда, в котором отражалось твердое и непрощающее осуждение. Этот сон приходил ко мне кошмарными ночами вновь и вновь; сякий раз я просыпался в холодном поту, с ощущением боли и ужаса, и столь катастрофически реальными были эти сновидения, что подчас, уже проснувшись, я должен был пролежать несколь- ко минут, охваченный ледяным страхом, прежде чем сознание мое не побеждало фантомы сна и не возвращало меня к действитель- ности. Но и этим не исчерпывались мои сны Вины и Времени: мои сознание и память полыхали ночью бесконечной вереницей обра- зов, лившихся огненной рекой; огромные резервуары памяти опорожнялись и выплескивали свое содержимое в зги огненные потоки, миллионы предметов, когда-то виденных и давно забы- тых, восстанавливались в памяти и проносились потоками света, а миллионы миллионов предметов, никогда не виденных: лица, города, пейзажи, еще не виденные, но давно воображаемые, незнакомые лица, более реальные, чем те, что давно известны, неслышанные голоса, более знакомые, чем те, что слышались постоянно, невиданные картины, неведомые конструкции, массы, формы, пейзажи, которые в своей сущности были куда более реальны, нежели любой, имевший место в действительности и существенный факт,— все это проносилось через мой воспален- ный взбудораженный мозг в своем нескончаемом великолепии—и внезапно я понял, что конца этому не будет. Ибо сон умер—благодетельное, темное и сладостное забве- ние детского сна ребенка. Червь проник в мое Сердце, червь лежал там, свернувшись кольцами и питаясь соками моего мозга, моего духа и моей памяти,—я понял, что меня сжигает огонь моей собственной души, что меня истощает мой собственный голод, чзо я пойман на крючок собственного яростного и неутолимого желания, которое поглотило мою жизнь на годы вперед. Иначе говоря, я понял, что какая-то одна клеточка моего мозга, сердца или памяти будет отныне гореть вечно—ночью, днем, сплю я или бодрствую; червь насытится, свет загорится, и никакое лекарство—хлеб или вода, дружба, путешествия, спорт, женщина—не исцелит меня, и до тех пор, пока смерть не набросит на меня покров непроницаемой и окончательной тьмы, от моей болезни мне не уйти. Я понял наконец, что стал писателем, понял, что значит избрать дорогу писательства. Вот в каком состоянии находился я осенью 1933 года, и в это время завершение моего колоссального труда находилось, хотя тогда я этого и не осознавал, в пределах видимости. В середине декабря того года редактор, о котором я уже говорил и который в продолжение всего этого мучительного периода постоянно под- держивал меня своим спокойствием, пригласил меня к себе Дчмой
и хладнокровно заявил, что книга закончена. Я только и мог, что поглядеть на него в крайнем изумлении, а затем, испытывая чувство совершенной безнадежности, сказать, что он ошибается, что книга не закончена, что она не может быть завершена и что писать я больше не могу. С той же спокойной уверенностью он повторил, что книга, понимаю я это или нет, окончена и что теперь мне надо вернуться домой и в ближайшую неделю привести рукопись—результат двухлетней работы—в надлежа- щий порядок. Я последовал указаниям редактора, хотя все еще безо всякой надежды и веры. В течение шеста дней я работал, сидя на полу и пытаясь разобраться в обступивших меня со всех сторон гигант- ских кипах исписанной бумаги. К концу недели я собрал первую часть, за два дня до рождества 1933 года отнес редактору рукопись «Ярмарки в октябре*, а еще через несколько дней — Там за холмами». В «Ярмарке» в то время было что-то около миллиона слов. В течение предшествующего времени редактор просмотрел почти всю ее, но в виде не связанных друг с другом фрагментов, теперь же впервые он мог прочитать ее в упорядо- ченной форме, ц выяснилось, что интуиция не подвела его и на этот раз: как он и говорил мне, книга была закончена. Она была закончена не в том смысле, что ее можно было печатать или даже читать. Это была еще не книга, скорее скелет киши, но впервые за четыре года появился хоть скелет. Предсто- ял еще грандиозный совместный труд по редактуре, оформлению отдельных эпизодов в единое целое, а главное, по сокращению, но теперь у меня была книга, и отныне ничто, Даже отчаяние, нс могло отнять ее у меня. Это мне и сказал редактор, и внезапно я понял, что он был прав. Я напоминал человека, который, кажется, вот-вот угонет и все же последним, отчаянным усилием достигает берега. Мой дух воспарил в величайшем, прежде неведомом восторге, и, хотя мозг мой устал, а тело было измотано, в этот момент я ощутил себя одним из самых сильных .мира сего. Было очевидно, что предстоит решить еще немало проблем, но теперь у нас была книга, и к работе над ней мы приступили с чувством счастливой уверенности. Прежде всего смущали гшанг- ские размеры кши и. Даже в нынешней своей «скелетной» форме рукопись «Ярмарки в октябре- раз в десять превышала объем обычного романа и была вдвое длиннее «Войны и мира». Было вполне очевидно поэтому, что в одном томе такую рукопись не опубликуешь; но даже если дать ее в нескольких томах, все равно колоссальные размеры произведения практически лишат его шансов на читательский успех. Мы столкнулись теперь с этой проблемой вплотную, и редактор немедленно взялся за дело. По мере углубления в рукопись «Ярмарки в октябре» он обнаружил, что в кнше описываются два завершенных внутри себя и отделенных друг от друга жизненных пикта. В рамках первого из них описываются годы исканий голодных юных лет героя. В рамках второго описывается время большей уверенности в себе, когда жизнь
человека начинает диктоваться единством определенного чувства. Стало очевидным, что в двух этих циклических потоках заключа- ется материал двух совершенно различных хроник человеческой жизни, я, хотя вторая к тому времени была в большей степени завершена, логично было сначала закончить л опубликовать первую; так мы н решили поступить. Сначала мы принялись за первую часть. Я сразу же сделал точный конспект, в котором было отражено не только общее развитие сюжета книги, с первой страницы до последней, но отмечены те главы, которые были уже завершены окончательно, те, которые были написаны только частично, и те. которые были вообще не написаны; имея перед собой конспект, мы и начали готовить книгу к печати. Эта работа заняла у меня весь 1934 год. В начале 1935 года книга быта закончена, а в марте того же года она вышла под названием «О времени и реке*. Прежде всего рукопись, даже в незавершенной форме, требовала весьма серьезных сокращений, а учитывая особенности ее создания, и также ту страшную усталость, которую я в то время испытывал, я не мог в одиночку осуществлять эту работу. Сокращения всегда были наиболее трудной и неприятной Частью моей профессиональной работы; я всегда скорее был склонен к писанию, нежели к сокращению. Больше того, даже и то чувство самокритичности, которое я сохранял по отношению к собственной работе, было в те четыре года яростного труда сильно ослаблено. Когда, подобно вулканической лаве, произведе- ние выплескивается из тебя в течение почти пяти лет, когда в него вкладываешь—какой бы преувеличенной она ни была — Полыхающую белым пламенем страсть своей творческой энергии, очень трудно бывает резко переключиться и стать в позу хирурга, с безжалостным хладнокровием делающего свое дело. Вот несколько конкретных примеров тех трудностей, с которыми мы столкнулись. В первой главе книги описывается путешествие, во время которого поезд ночью пересекает Вирги- нию. Роль этой главы в книге состоит просто в том, чтобы представить несколько главных действующих лиц, дать фон будущего действия и, может быть, в самом движении поезда, в Тишине земли отразить некий ритм, вызвать определенное чув- ство, которое заложено в природе кнши. Отсюда очевидна бесспорная роль этой главы, но в отношении к общей идее книги Эта роль все же вторична, потому и глава должна занять соответствующее место. Однако в оригинале описание ночного движения поезда через Виргинию заняло площадь, явно превышающую размеры романа средней величины. Тут нужны были одна-две вводные главки, я же написал более ста тысяч слов; подобное нарушение пропорций явно давало о себе знать и в других частях рукописи. То, что я написал о великом поезде, было по-настоящему хорошо. Но мне пришлось столкнуться с тем, к чему следует подготовить себя всякому человеку, желающему писать книги, горечь урока заключается в том, что написанное тобою может быть прекрасно, лучше этого ты ничего доселе не писал, и все же
<но совершенно не укладывается в рукопись, которую ты намерен опубликовать. Это тяжело, но этому надо прямо взглянуть в глаза, что мы и сделали. Мой дух содрогался при виде кровавой резни. Мое сердце сжималось при виде того, как обкарнывается книга, в которую вложена ею частица. Но это надо было сделать, ими делали это. Первая глава оригинала, глава, которую и сам редактор находил лучшим из дотоле написанного мною, была безжалостно выкинута.—выкинута потому, что представляла собой на самом деле не начало книги, а лишь нечто подводящее к нему; поэтому от нее следовало отказаться. И мы отказались от нее, с первой до последней строки. Главы длиною в пятьдесят тысяч слов сокра- щались до десяти или пятнадцати тысяч, и, столкнувшись с этой тяжелой неизбежностью, я сам обрел качество некоей безжало- стности и раз или два проводил доже большие сокращения, нежели то казалось правильным редактору. Другая проблема, с которой я постоянно и трудно сталкивал- ся в своем творчестве, состояла в том, что часто я стремился к воспроизведению жизненных обстоятельств во всей их полноте и точности. Так, в одной из частей книги изображались четверо людей, которые в течение четырех часов, без перерыва, беседуют друг с другом. Все они любят поговорить, часто говорят—или, во всяком случае, пытаются говорить—одновременно. Беседа полу- чилась живой и увлекательной, потому что я знал жизнь, характеры, язык этих людей из первых рук и ничего при этом не забыл. Действие же этой сцены заключалось лишь в том, что молодая женщина, оставив в машине мужа и зайдя в дом к матери, все повторяет, когда муж нетерпеливо сигналит из машины: «Все в порядке. Все в порядке. Через пять минул я буду на месте». На деле эти пять минут растянулись в четыре часа, в продолжение которых несчастный му ж упорно давил на свой клаксон, а в это время две женщины и два молодых человека— все родственники,—сидя в доме, вели длинную беседу, обсуждали малейшие подробности жизни и родословной буквально каждого жителя города—их прошлое, перипетии их настоящего, перспек- тивы на будулцее. Я записал эту сцену так, как видел, слышал, перечувствовал ее сотни раз, и, право, содержание самой беседы, живость и особенности языка ее участников, совершенная есте- ственность и течение ее, подобное речному потоку, были замеча- тельны; нс' четыре человека произносили у меня восемьдесят тысяч слов—двести страниц на машинке, напечатанных через один интервал,—и были заняты во второстепенной сцене гигант- ской книги; конечно, как бы хороша она ни была сама по себе, от нее следовало отказаться. Таковы были наши главные трудности, с которыми мы столкнулись, работая над рукописью, и, хотя после публикации ее раздавалось немало голосов, что книга, мол, выиграла бы от еще более решительных сокращений, те, которые были осуществлены нами, были столь радикальны, что раньше представлялись мне совершенно невозможными. Тем временем я был полностью поглощен работой по завер-
шению общего моего замысла, дописывал незаконченные части, искал соединительные линии, что было .’чень серьезным делом. Эю был изнурительный труд, который в течение года отнимал у меня дни и ночи. И тут я опять столкнулся с главной своей трудностью. Снова я писал слишком много. Писал не только то, что был.’ существенно важным для книги, но вновь и вновь, захваченный какой-то одной интересной сценой, одним из тех волшебных видений, что посещают человека в самый разгар созидательной работы, я тратил тысячи слов на описание эпизода, ничего не добавлявшего к общей идее книги, которая уже и так более всего нуждалась в безжалостном уплотнении. В течение этого года я, должно быть, написал добрых полмиллиона слов, только небольшая часть которых, естественно, могла бьпь впоследствии использована. Особенности моего метода, желание полностью исчерпать материал легли в основу еще одного заблуждения. Пять лет непрерывного писания неизбежно должны были убедить меня в том, что в книге следует использовать все жизненные реалии; следует, более того, все говорить прямо, подтекста быть не может. Поэтому мне н казалось, что я должен довести до кондиции еще по крайней мере с десяток глав, чтобы придать книге окончательную завершенность. Сотни раз я с отчаянием обсуждал этот вопрос со своим редактором. Я говорил ему, чго эти главы следовал»- включить в книгу хотя бы потому, что она казалась без них неполной, а он все упорно доказывал мне, что я заблуждаюсь. Теперь я вижу, что в главном он был прав, но в то время я еще столь безысходно находился внутри своей книги, что мне явно не хватало необходимой дистанции для трезвой ее оценки. Конец пришел внезапно—конец пяти годам муки и безбреж- ного труда. В октябре я —впервые в том году — поехал отдохнуть на две недели в Чикаго. Когда я вернулся, то обнаружил, что мой редактор хладнокровно и решительно отправил рукопись в типог- рафию—наборщики уже трудились над ней—и начала поступать верстка. Этого я не предвидел—я был растерян, поражен. «Вы нс должны были этого делать,— говорил я ему,—книга еще не закончена. Мне нужно еще шесть месяцев». На это он отвечал, что книга закончена, а если я еще шесть месяцев буду сидеть над ней, то потребую потом еще новых шесть месяцев, а затем еще шесть, и работа в конце концов настолько поглотит меня, что книга никогда не увидит света. Такая система работы, продолжал он—и был, я полагаю, совершенно прав,—не годится для меня. Я не принадлежу, •утверждал он, к флоберовскому типу писателя. Я не принадлежу к. тем, кто доводит свою работу до совершенства. Во мне было двадцать, тридцать или сколько там книг, и задача заключалась в том, чтобы их написать, а не доводить до совершенства одну из них. Он не возражал против того, что шесть месяцев работы могли бы добавить книге некоторые достоинства по часта ее завершенности, но полагал, что эффект будет не таким сильным, как я на то рассчитывал; с другой стороны, он был глубоко
убежден, что книгу следует печатать без всяких проволочек, что я должен освободиться от нее, забыть о ней, обратиться к окончательной отделке уже готового произведения. Он говорил мне, далее, о том, какова будет реакция критики на него, что книгу будут ругать за длинноты, за эпитеты, за избыточность выражения; при этом он советовал мне не отчаиваться. Он говорил, наконец, что мне следует продолжать работу и делать ее лучше, что мне следует научиться писать, избегая растерянности, пустой траты времени, ненужных терзаний, что мои будущие книги будут становиться все более цельными и завершенными — такими, какими хочет видеть свои произведения всякий художник,— но что учебу мне следует продолжать на избранном пути, идти ощупью, бороться, искать свою собствен' ную дорогу—только так я могу двигаться дальше. В январе 1935 года я закончил правку корректуры; сигналь- ный экземпляр появился в феврале. Тираж должен был быть отпечатан в первых числах марта. Но меня не было в Америке, когда это произошло. Неделей раньше я сел на пароход, отплыва- ющий в Европу, и, по мере того как он отдалялся от берегов Америки, настроение мое все падало и падало, достигнув наконец предельной точки безнадежного отчаяния. Это была, я думаю, главным образом физическая реакция организма, неизбежный итог отдохновения, пришедшего на смену пятилетнему напряже- нию сил. Моя жизнь представлялась мне гигантской пружиной, которую сдавливали в течение ряда лет и которая теперь начала медленно распрямляться. Думая о книге, я переживал тяжелей- шее чувство опустошенности. До тех пор я никогда с такой силой не ощущал, сколь близка она мне, как глубоко вошла в мою жизнь, и теперь, когда ее у меня отняли, моя жизнь вдруг стала пуста, как раковина. Теперь, когда книга перестала быть со мной, когда я уже ничего больше не мог с нею сделать, меня охватил жуткий страх поражения. Я и всегда боялся каким-то странным образом печатного слова, хотя именно к нему столь упорно стремился. И все же так происходило со всем написанным мною: когда подходил срок обнаженности печатного слова, я испытывал какое-то отчаяние и даже умолял издателя отложить публикацию книги до следующею сезона; то же самое происходило с рассказами, когда я просил редакторов журналов отложить их печатание на месяц-другой, с тем чтобы у меня появилась возможность еще немного поработать над ними, добавив в них что-нибудь, сам не знаю что. Меня переполняло дототе не испытанное чувство всепоглоща- ющего стыда. Мне казалось, что -я убийственно представил Себя на всеобщее обозрение, как жалкий глупец, у которого нет никакою таланта и который раз и навсегда подтвердил суждения тех критиков, которые при появлении первой книги предсказыва- ли автору судьбу еше о гной ^оправдавшейся надежды. В 'гаком состоянии духа я и прибыл в Париж восьмого марта, как раз тогда, когда в Америке должна была появиться моя книга. Я уехал, чтобы забыть о ней, а вместо этого думал о ней все время. Я бродил по улицам с рассвета дотемна, с ночи до утра, но
крайней мере десять раз за две недели слушая мессу в Сакр-Кёр, а затем вновь возвращался на улицы: к десяти часам я приходил в гостиницу и ложился, но сон не шел ко мне- Проведя таким образом несколько дней, я заставил себя отправиться в бюро путешествий, тде для меня могла быть корреспонденция. Там меня ждала телеграмма. Она была от издателя и гласила: ^Прекрасная пресса хвалят все критические замечания согласно ожиданиям». Я прочитал текст с чувством почти несказанной радости, но затем начал перечитывать его, и старые черные сомнения вновь начали проникать ь мое сознание, а к ночи я вовсе, уверил себя, что эта замечательная телеграмма была не более как приговором и что мой редактор, человек в высшей степени сострадательный, решил таким образом сообщить мне, что книга моя совершенно провалилась В течение трех дней я метался по парижским улицам, как обезумевшее животное, и впоследствии эти три дня почти вовсе исчезли из моей памяти. На третий лень я послал редактору паническую телеграмму, в которой писал, что готов перенести все, что угодно, кроме этой проклятой неопределенности, и просил его сказать мие голую правду, какой бы горькой она ни была, Ответ на телеграмму был таков, что я нс мог уже далее сомневаться ни в его правдивости, ни в том приеме, который книга получила в Америке- Таков был, насколько я помню, конец истории создания книги и тех переживаний, что пришлись на долю автора. Я знаю, что история эта очень длинна: я знаю и то, что кому-то она может показаться лишь описанием человеческой смятенности и смешных заблуждений, но н этом-то, я полагаю, как раз и состоит известная ее ценность. Это история художника как человека и как труженика. Это история художника как человека, который вышел из совершенно простой семьи и который познал всю боль, все заблуждения, всю потерянность, через которые проходит каждый живой человек земля. Жизнь художника никогда на всем протяжении истории нс была легкой. А в Америке, как мне часто кажется, она, пожалуй, и вонсе может стать невыносимой Я не имею в виду некую пцету самой Жизни в Америке, некое бесплодие духа, некое скучное мещанство, которое враждебно жизни художника и препятствует его развитию. Я не имею в виду всего этого, ибо не верю в существование этого так, как когда-то верил. Я веду речь —с самого начала и до конца—о конкретных условиях реальною художнического опыта, о природе той специфической задачи, что Стоит перед ним. Мне кажется, что здесь, в Америке, физические размеры этой задачи куда обширнее, а сама она куда труднее, чем в любой другой части света. Дело не просто в том, что в европейской или восточной культуре американский художник не может найти источника, традиций, стилевой структуры, которые обеспечили бы его произведению истинность и прочность. Дело не просто в том, что он должен создавать некую новую традицию, основывающуюся на его собственной жи ши и на 01 ромных просторах и энергии американской жизни, которые и образуют
структуру его идей; дело не в том. что ему приходится сталки- ваться с такими проблемами; задача, стояшая перед ним, куда труднее: он ищет завершенное звучание слова, открывает целую вселенную и новый язык. Такова суть борьбы, которой отныне мы должны себя посвятить. Из миллиардов форм бытия Америки, из жестокого насилия и темных лабиринтов, что составляют суть ее кипящей жизни, из уникальной и единственной сути этой земли и нашей собственной сути должны мы извлечь силу и энергию нашего бытия, звучание нашей речи, сущность нашею искусства. Ибо именно на этом трудном и достойном пути мы, как мне кажется, только и можем обрести свою речь, найти свой язык, свое сознание—все то, что как людям и художникам нам так необходимо. На этом пути нам — кто обладает только тем, чем обладает, знает только го, что знает, является только тем. чем является.— предстоит найти свою Америку. Сейчас, в этот самый час, в этот момент моей жизни, я ищу свою. 1936 г.
ЭЛЛЕН ГЛАЗГОУ ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К РОМАНУ «УЮТНАЯ ЖИЗНЬ- ...Когда я работаю над романом, то нахожусь или стараюсь быть в состоянии абсолютной сосредоточенности. На первый, черновой, вариант, если это долгое повествование, я обычно трачу два года и еще год уходит на окончательную отделку. Все это время в моем сознании присутствуют воображаемые обстоятель- ства, в которых совершается действие, я почти постоянно думаю о своих героях. Я живу с ними день за днем, они для меня — более реальные существа, чем знакомые мне люди из плоти и кропи. В нашем с сестрой детском издании «Путешествий Гулливера» была картинка, которая, как мне кажется, пророчески изображала мои грядущие муки над этим окончательным вариантом. На земле, привязанный к ней тысячами нитей, лежит Гулливер, а множес гво лилипутов скачет по нему, пресекая все его попытки шевельнуть- ся Так и слова: они кишат передо мной, мешая схватить единственно верное из них, не давая уловить точный ритм, нужный тон и оттенок. Однако интуиция, а возможно, просто вспышка натренированной памяти, снова приходит мне на помощь Бывало, я часами страдаю в поисках самого нужного, точного слова или фразы и, отчаявшись, бросаю свои попытки, а затем, словно от толчка, просыпаюсь ночью, потому что это слово или фраза стремительно пронзают мое дремлющее сознание. Тем не менее именно тщательное переписывание (бесконеч- ная чистка и полировка во имя выразительного и гибкого стиля) дает писателю величайшее наслаждение, несмотря на всю моно- тонность и нудность занятия. Смею сказать, каждый литератор- профессионал, уважающий свой труд, чувствует то же, что и я. ею ум не .может снискать покоя и отдохновения, пока, сначала, он не уловит нужную атмосферу повествования, а затем—это единственное слово. Хотя у моих героев могут вдруг объявиться странные черты характера, хотя они подчас совершают поступки, на которые я считала их неспособными, хотя эпизоды в романе могут поменяться местами н возникнуть новые коллизии, ие предусмотренные развитием действия, все же как неподвижная, одинокая звезда над хаосом созидания сверкает конец. Никогда в жизни я не написала первой строчки не зная, каким будет последнее слово. Иногда я много раз переписываю начало, как это было с «Они уступили безумию», а порой (хотя, если говорить правду, это произошло лишь однажды) книга, не очень большая, складывается сразу, прежде чем перо коснется бумаги, словно
силой внутренней энергии. Так было с «Романтическими комеди- антами». Однако, пиша первую, трудную главу «Они уступили без- умию», я могла бросить взгляд в будущее романа, поразмышлять над характерами, что ускользали из-под моего Контроля, обдумать акварельную финальную сцену, в то время как последний параг- раф Романтических комедиантов» звучал в том же ироническом ключе, что был задан с самого начала. Оценивая итоги любою действия, мы всегда спрашиваем себя, а стоило ли оно затраченных усилий. Да, я считаю, что писательский труд этих усилии стоит не менее чем рытье канав или вычерчивание небесных карт, во всяком случае он дарует то же удовлетворение. Хотя я не могу быть авторитетом, но долгий и терпеливый труд дает мне право это утверждать. Я стала писательницей прежде, чем научилась противостоять искушению, и продолжала заниматься литературным трудом, потому что никакое другое занятие не было мне столь интересно и нс приносило такой радости. Верно, что я писала, повинуясь только собственному суду, но этот внутренний критический голое всегда звал к недосягаемо’ высокой цели и придавал некий волнующий блеск неизведанности тому, что на первый взгляд могло пока- заться лишь одним из более или менее обычных способов зарабатывать себе на жи знь Однако новичку, тому, кто молод и лелеет честолюбивые замыслы прославиться, я бы порекомендо- вала более короткий путь к славе (который может доставить поистине королевские почести)—через радио и Голливуд. И уж, конечно, не один художник пер.» успешнее можег обеспечить себе экономическую независимость, просто-напросто купив новую мет- лу и отправившись па ближайший перекресток. Но, как это ни покажется невероятным, в наше практическое время существуют писатели, которые так стремятся познать истинные ценности, что не променяют свое художническое призвание на голос, звучащий в эфире, трепет кадра в кино и дивиденды в банке. Существуют и среди нас одержимые безрассудной верой в собственный труд, а есть и такие, кто одарен свыше столь жизнеспособным и стойким духом комического, что им интересно все, даже наша националь- ная способность возвеличивать низменное. Этим счастливцам из числа наших непризнанных писателей дар иронии несет с собой свои особые радости и может даже с течением времени вознаградить, как это ни странно, за вес старания. Оглядываясь назад, сквозь долгую чреду лет, я вижу, я понимаю, что нечто, прежде называемое мной методом постоян- ного обновления, может быть сведено к трем главным принципам Подчинение этим принципам дало мне возможность писать рома- ны почти сорок лет и все-таки чувствовать, что источник, дарующий материал и энергию, столь же искрометен и свеж сегодня, как и в дин моего первого юношеского провала. Время идет, но я еще вижу жизнь в ее началах, ее противоречивых устремлениях, ее неторопливом изменении, которое и есть ее единственный постоянный закон Однако способность так видеть (но,может быть, в самообольщении я приписываю мастерству то,
что больше принадлежит темпераменту?) смягчилась под влияни- ем долгого житейского опыта—самой суги бытия, которую можно извлечь из жизни,только прожив ее. Среди многих старинных предрассудков нашего научного века особенно распространена оптимистическая убежденность в том, что незрелость самодостаточна. Напыщенное невежество, усколь- знувшее из клетки фрейдизма, лихо гарцует на коне, и юлос любителя выдается за глас мудреца. Обратившись к миру прозы, мы то и дело видим, как в небеса литературы взмывают шутихи и исчезают в тумане. Но беда с этими шутихами всегда была в том, что они не могут заменить постоянный блеск светил. Стоит окинуть взглядом все послевоенные годы, чтобы убедиться: дороги Нека джаза густо усыпаны остатками этих скоропалительных фейервер- ков. Безусловно, поэту, если он су мест задобрить судьбу и умереть молодым, юность может придать неувядающее обаяние, но для автора романа, который зачинает его с весьма умеренными восторгами, а то и совсем без них, а может быть даже с помощью таких непоэтических свойств, как трудолюбие и терпение, требуют- ся более существенные ингредиенты чем малая толика невежества и огромная жажда поведать миру то. чего то: еще не знает. Когда я вспоминаю Дефо, нашего общего прародителя, я вновь и вновь убеждаюсь, что писателя, который собрал богатую жатву лег и заполнил свои закрома житейским опытом,ждет в его зрелые годы самый щедрый урожай. Если попробовать изложить мои три принципа как один писательский метод, они будут таковы: 1) Всегда жди, пока не почувствуешь, что весеннее половодье сил переполняет тебя. Тогда начинай книгу. 2) Всегда храни, как святая святых, недоступным другим мир своего воображения. 3) Веет да по возможности глубже старайся проникнуть в жизнь с обеих ее сторон, но пусть внутреннее зрение, этот беспристрастный, не уклоняющийся в сторону мысленный взор, этот свет разума будет неподвластен никаким влияниям. Для моих скромных свершений эти правила были полезны. Они помогли мне не только следовать призванию, к которому я была предназначена в одинаковой степени и своим характером, и своими желаниями, но даже и получать удовольствие, изучая мир, который,по сардоническому умозаключению Генри Адамса, «чув- ствительные и робкие натуры не могут созерцать без содрогания». 1936 г.
РИЧАРД РАЙТ ПРОГРАММА НЕГРИТЯНСКОЙ ЛИТЕР АТУТЫ 1. Точка зрения меньшинства В одной из своих работ Ленин говорит, что угнетенное меньшинство зачастую использует приемы буржуазной политики даже с большим искусством, нежели это делают некоторые группы самой буржуазии. Психологическое значение данного обстоятельства становится очевидным, если вспомнить, что угне- тенное меньшинство и особенно его мелкобуржуазные прослойки пытаются при этом усвоить некоторые буржуазные добродетели, полагая, что таким образом они сумеют подняться в более высокие социальные сферы. Однако стремится к улучшению своей доли не только мелкая буржуазия угнетенной нации. Рабочий класс угнетенных народов также стремится сформиро- вать свои боевые организации с этой целью. И проявляет не меньшую активность. Свободные от ложных амбиций и собствен нических устремлений, трудящиеся проявляют более широкий социальный кругозор и классовую сознательность. Им свойствен- на большая свобода и инициатива в достижении своих целей, нежели мелкой буржуазии Организации, созданные трудящими- ся. выказывают большую силу, гибкость и эффективность, нежели любые другие. Несомненно, что негритянские рабочие продемонстрировали сознательность и мобильность в политической и экономической борьбе, но нашло ли все это отклик I- кнюах негритянских писателей? Получила ли в их произведениях достойное воплоще- ние борьба негритянских рабочих в Скоттсборо, за освобождение Анжело Херндона, против линчевания? В полной ли мере творческие работники используют те особые возможности, кото- рые проистекают из их роли как представителей угнетенного меньшинства? Ответ, конечно же, должен быть отрицательным. Негритянские писатели все еще плетутся в хвосте событий, и пропасть между негритянскими рабочими и литераторами-неграми неумолимо ширится. Как можно преодолеть подобный разрыв между негритянски- ми рабочими и негритянскими писателями? Как нейтрализовать негативное воздействие—результат столь долгого ненормального положения? Подходя к такого рода проблеме, надо признать, что испытанный метод поиска аналогичных прецедентов—бесплоден. Почтительная ссылка на нечто случившееся в прошлом скорее повредит, нежели поможет делу. Позиция серьезного и самокри- тичного отношения к данной проблеме более надежна, нежели
простая констатация прошлых достижений. Поскольку перед нами огромная задача, акцент надлежит делать на тенденциях развития, на эксперименте, необходимо исходить из того, что мир склонен к переменам, а не столь милой иным людям статистике. Именно такая позиция позволит негритянским писателям стать плечом к плечу с негритянскими рабочими, ощутить общность мироощуще- ния и настроений. 2. Роль неграгянгкой литературы. Два определения Если подводить итоги, то негритянская литера гура в прошлом сводилась к сумме весьма слабых романов, поэм и пьес. Их авторы были робкими ходатаями, обращавшимися к белой Америке с протянутой рукой. Они являлись на Суд Американского Обще- ственного Мнения, символизируя коленопреклоненную угодли- вость, заклиная признать, что негры отнюдь не низшая раса, что они достойны сравнения с Друз ими людьми, а их воспринимают как пуделей, которые научились выделывать всякие умные трюки. Белая Америка всегда отказывала им в сколько-нибудь серьезной критике. Самый феномен Негра, умеющего писать, вызывал удивление. Белая Америка не задумывалась всерьез над той ролью, какую писателн-негры играют в сферах американской культуры, И чаще всего такая роль была случайна, а отнюдь не четко обозначена. Им было уготовано место где-то на задворках культуры в качестве джазистов или клоунов. С другой стороны, художественно совершенные создания негритянских писателей вызывали гордость у большинства обра- зованных негров, хотя в лучшем случае негритянская литература была чем-то внешним по отношению к жизни самих этих образованных негров. Никого всерьез не заботило, могут ли произведения этих писателей быть светочем, освещающим повсед- невное существование этой образованной прослойки. Негритян- ская литература воспринималась как некий изящный орнамент. Короче говоря, литература норов была голосом образованной негритянской прослойки, обращенным к белой Америке. Редко произведения Эти были адресованы самому негру, были созвучны его нуждам, страданиям, мечтам. В силу подобной ложной перспективы негритянские литераторы в большей мере служили другим, нежели своему народу. Признав подобное положение, мы должны осветить по-новому саму проблему негритянской литера- туры, усомниться в правильности ее нынешней ориентации. Существует, однако, культура негра, котмрая обращена на него и только на него, культура, которая, хорошо или плохо, содействовала формированию его самосознания, воспитывала тот эмоциональный настрой, который побуждает к деянию. Кульгура эта вырастает на основе двух источников: негритянской церкви и живого фольклора негритянского народа.
Именно через двери церкви американский негр впервые ступил в храм западной цивилизации Пребывая в тенетах рабства, оторванный от своего африканского наследия, негр, сражавшийся за право иметь религию в пору своего невольничества в 1820— 1860 годах, в сущности, боролся за человеческие права. Эта борьба носила относительно прогрессивный характер в той мере. Пока религия помогала смягчать страдания и ощущение безысход- ности. И сегодня для миллионов негров архаические формулы христианского учения остаются все еще действенным способом мировидсния, связи с обществом и человечеством, единственной возможностью утверждения себя как личности. Но именно в фольклоре, рожденном в самых суровых и бесчеловечных жизненных обстоятельствах, негр достиг наиболее полного самовыражения Блюзы, спиричуэле, народные побасен ки, передаваемые из уст в уста, присказки о мужчинах, которые нашептывает черная мать своей черной дочери, та сокровенная мудрость. которую черный отец передает своему черному сыну, рассказы о сексуальном опыте, которым на смачном жаргоне делятся подростки, собирающиеся где-то в подворотнях, рабочие песни, звучащие под палящим солнцем,—все это и составляет то богатство, в котором проявлялось народное сознание. Естественно предположить, что ь нынешнем столетии негрн тянские писатели в своих художественных поисках направят усилия на то, чтобы сформировать более тесные, социально значимые, глубокие связи со своим народом. Однако иллюзия, согласно которой с помощью личного успеха негритянские лист е- ли сумеют избежать горькой участи, уготованной их народу, отвращает от этого пути. Так сложились две культуры: одна, адресованная негритянским массам, грубоватая, стихийная, непи- саная и непризнанная, и другая, рассчитанная на детей и дочерей набирающей силы негритянской буржуазии, бескровная, анемич- ная, манерная и невротическая. Вопрос ныне стоит следующим образом: будет ли негритян- ская литература обращена к самому быгию и сознанию нет ритян- ских масс, воздействуя на них и побуждая к решению новых задач, или она так и останется просительницей, умоляющей признать, что негры тоже люди? 3. Проблема национализма в негритянской литературе Подчеркивая разницу между той ролью, которую негритян- ская литература сыграла в жизни негритянского народа, и той ролью, которую ей надлежит сыграть в будущем, мы выполняем задачу исторической значимости. Памятуя, что негритянская литература в большей мере была ориентирована на белую, нежели на негритянскую аудиторию, не следует закрывать глаза и на то, что ничего не было сделано для развития ее специфического и весьма яркого национального элемента. Между' тем присутствие
национального начала в характере негра несомненно. Психологи- чески этот национализм сказывается во всей негритянской культу- ре, и особенно в фольклоре. В условиях, не позволявших неграм иметь четких, заботливо выращенных форм культуры, именно фольклор запечатлел память народа, историю ею борьбы. Не изображенные в красках или камне, нашедшие негромкий отзвук в стихах и романах, наиболее впечатляющие образы негров, исполненные духа надежды и свободы, все еше бытуют в изменчивом потоке устной речи. Сколько Джонов Генри жило и умирало на устах черного народа? А сколько мифических героев погибало на устах народа, не имевшего интеллектуальных возможностей для самовыражения? Негритянский фольклор вобрат в себя в несравненно большей мере, чем другие виды искусств, коллективистский дух жизни негров в Америке. Пусть те, кто посмеивается над национальной спецификой негритянского бьпа, обратятся к фольклорному наследию, живому и мощному, вырастающему из осознания общности жизненных условий и общности судьбы. Здесь коренят- ся те живые начала, через которые утверждаются жизненные ценности и происходит формирование новой культуры, рожда- ющейся из форм культуры старой. И в начальной стадии этого процесса, когда люди только приходят к пониманию источника своих бед,—цивилизация, в них повинная, обрекается на гибель. Негритянский фольклор остается самым мощным оружием негри- тянского писателя, призванного оттачивать его во имя грядущих суровых сражений, которые станут испытанием веры людей в самих себя. Национальные аспекты негритянской жизни столь же отчет- ливо проявляются в социальных институтах черных, как и в его фольклоре. Есть негритянская церковь, негритянская пресса, негритянская общественная жизнь, негритянский спортивный .мир, негритянский бизнес, негритянская школьная система, мир нег- ров. людей свободных профессий, короче говоря, -существует негритянский образ жизни в Америке. Не негры выдумали его, они выражают себя через свои институты и привержены к своему особому образу жизни, поскольку он был навязан им извне под угрозой веревки линчевателя, штыка и кулачного права толпы, 1е скромные крохи американской цивилизации, которые негры полу- чали со стола капитализма, добывались ими через эти специаль- ные и изолированные институты. Нсг нужды их приукрашивать. Многие из них двуличны и некомпетентны, но это все, чем негры владеют, и любой шаг, будь то в сторону прогресса или, напротив, реакции, осуществляется через эти институты на том простом основании, что все прочие каналы закрыты. Негритян- ские писатели, стремящиеся влиять на сознание негритянского народа, должны формулировать обращенные к нему призывы в соответствии с теми идеалами, той идеологией, которые порожде- ны подобным образом жизни, основанном на насилии и подавле- нии. Социальные институты негров заключены, словно в тюрьму, в рамки политической системы Джима Кроу на Юге, которая в з*
свою очередь базируется на плантационной феодальной экономи- ке. В этом объяснение эмоционально выраженного группового чувства, озадачивающею столь многих и вызывающего неприязнь к тому, что белые именуют «черным шовинизмом •>. Последний есть, в сущности, не некая органически присущая неграм черта, а следствие условий жизни, глубоко укоренившихся в южной почве. Негритянские писатели должны принять национальные осо- бенности своего существования, но не для того, чтобы их поддерживать, а для того, чтобы их трансформировать и преодо- леть. Они должны принять концепцию национализма, чтобы изменить ее, а Для этою ее необходимо попять, сю надо овладеть Националистический дух в произведениях писателей-негров дол- жен означать высшую степень общественною сознания. Нацио- нализм такого рода подразумевает понимание своей ограниченно- сти, равно как опасностей, с ним свя юнных: он знает также, что его цели недостижимы в условиях капиталистической Америки Для негритянских писателей, даже в большей степени, чем для негритянских политиков, национализм—сложный и противо- речивый феномен, все аспекты которого не могут быть рассмотре- ны в настоящей работе. Среди негритянских рабочих и представи Телей негритянского среднего класса дух национализма жив. он проявляется в сотнях разнообразных форм. Но если писатели- реалисты будут изображать жизнь своего народа вне широкого социального контекста, вне национальных тенденций, вне револю- пионной значимости этих самых тенденций, они с неизбежностью окажут дурную услугу негритянскому народу и оттолкнут их возможных союзников в борьбе за освобождение Если писатели, будь то белые и черные, столь ограничены в споем мироощуще- нии, что неспособны видеть всю значимость существования негров, проявляющуюся в нацигна.пьных формах, то оно окажет- ся непонятым и самими темнокожими американцами. Одна из главных задач негритянских писателей—показать незрам самих себя. Это значит, перефразируя выражение Джеймса Джойса, выковывать в горниле нашего духа неоформившееся расовое самосознание. 4. Общественное сознание н новая ответственность Естественно, что повсюду, где негритянские писатели стре- мятся быть глашатаями своей расы, на них ложится новая и весьма серьезная ответственность. Чтобы честно воплотить из- бранную тему и запечатлеть жизнь негров во всех ее многообраз- ных и непростых взаимосвязях, необходимо глубокое, основатель- ное знание предмета. Сила этого знания—в проникновении в живой дух народа, созидании самого этого духа, в воплощении тех концепций, которые направляют сегодня силы истории. В каждой новелле, романе, поэме и пьесе должна присутствовать, открыто или косвенно, мысль. что негритянский народ угнетен,
что существуют опасность войны, фашизм, угроза самому суще- ствованию культуры и цивилизации, и в равной мере в ней должна заключаться убежденность в необходимости созидать новый мир На фоне неуклонного упадка морального авторитета негри- тянской церкви, а также усугубляющейся неэффективности руко- водства со стороны среднею класса эта новая ответственность приобретает для негритянских писателей все большую настоятель- ность Они призваны ни больше ни меньше как созидать ценности, являющиеся делом борьбы, делом жизни и смерти для их народа. Их обязанность—заложить моральную основу для конкретного действия возжечь надежду в тех, кто упал духом, стимулировать массовое движение миллионов людей. В силу своей способности дать выражение человеческому опыту, в силу того, что их тонкое искусство позволяет проникать в самые глубины человеческого сердца, творить мифы и символы, исполненные веры в жизнь, писатели либо будут преданы забвению, в случае если рабочие молча отвернутся от их произведений, либо станут подлинно выдающимися их представителями Самый исторический поток пробуждает сегодня негритянских писателей к созданию литературы живой и честной. Стремитель- ные, коренные сдвиги в социальных и экономических условиях предопределяют соответствующие изменения в сфере искусства. С эпохи первой мировой войны многие глубокие потрясения выводили и выводят негритянские массы из состояния оцепене- ния Период переселения на Север, бум, депрессия, борьба за создание профсоюзов — все это сформировало благоприятные условия для развития художественных школ. Их аудиторию составляют миллионы людей, которые подверглись воздействию этих сил и событий. Вопрос состоит не в том. чтобы они откликались на явления искусства, а в том. чтобы искусство отзывалось на их духовные чаяния. Эти люди нуждаются не в хлебе едином. Это доверие читателей—ни больше и ни меньше—ставит насущный вопрос о самой личности художника слова. А отсюда следует, что на личном опыте негритянские писатели должны познавать материал, на основе которого они сумеют создать значительные и впечатляющие картины сегодняшнего мира. Мно- гие молодые писатели пришли к пониманию того, что марксист- ский анализ общества дает подобную панораму. А она, будучи развернутой перед взором писателя, поможет ему найти себя, выразить свои чувства, вооружиться неодолимой решимостью изменить мир. Конечао, для писателя марксизм является исход- ной позицией Но теория, объясняющая жизнь, не может заме- нить знание самой жизни. Марксизм предлагает схему действия общественных сил. задача писателя — наполнить эту схему плотью и кровью. Он может с отвращением и неприязнью рассказывать об ужасах капиталистического рабства, выпада- ющих на долю человека. Или с надеждой и страстью, исполнен- ный веры, поддерживать еще слабые ростки новой поднимающей- ся жизни Но какой бы социальной тональности не был исполнен его голос, утверждающий или отрицающий, в нем неизменно
будут услышаны, с большей или меньшей отчетливостью, его вера, его внутренняя убежденность. Эта вера, эта убежденность не должны быть упрощенно, однолинейно выраженными, ведь бытие негров отнюдь не столь просто, как это себе представляют некоторые утонченные интеллектуалы. Да, изображение этой жизни должно отличаться простотой, но в нем должна присут- ствовать вся сложность, вся необычность, все таинственное чудо жизни, озаряющие самое унылое существование. Если использо- вать одно русское выражение, это будет сложная простота. Элиот, Сгайн, Джойс. Хемингуэй и Андерсон, а также Горький, Барбюс, Нексе и Джек Лондон, не говоря уже о самом негритян- ском фольклоре,—все эти влияния формируют художественный арсенал негритянских писателей. Любая крупица человеческого эмопиональниго опыта, любая мысль не будут бесполезными для их творческой лаборатории, как бы ни оказались они далеки от их конкретного приложения. Те негритянские писатели, которые пройдут мимо этих возможностей, окажутся в незавидном поло- жении. Отказ от усвоения этого художественного опыта приведет лишь к сужению их кругозора. 5. Проблема перспективы Каким кругозором должны обладать негритянские писатели, чтобы ощутить насущную необходимость творить? Каков тот угол зрения, который позволяет обозреть все силы современного общества в движении, все линии экономического и политического развития, устремленные к далекой цели? Должны ли художники слова быть привержены к неким «измам»? Им может показаться, что только глупцы принимают на веру «изм». Они также могут ощутить с известной долей справедливо- сти, что приверженность к очередной доктрине способна в конечном счете вызвать лишь разочарование. Однако тот, кто вообще отвергает теории, касающиеся строения, развития и сущности современного общества, может оказаться беспомощной жертвой, затерянной в мире, который он не в силах понять, в котором он не способен ориентироваться. Но Даже если негритянские писатели солидаризируются с некими «измами*, какое воздействие они окажут на их творче- ство'’ Обязаны ли они «проповедовать»? Быть «разносчиками» идей? «Проституировать» свое искусство? Какова связь между «убеждениями?» и их художественным выражением? Должны ли они «пачкаться». политикой? Сочинять «пропаганду»? Нет. Это вопрос убеждения, вопрос мировоззрения. И всего более вопрос перспективы. Перспектива—это тог элемент поэмы, романа или пьесы, который прямо не выразишь на бумаге, но она ощущается в каждой строке произведения. Это та идейная вышка, благодаря которой писатель видит борьбу, надежду и страдания своего
народа Бывают времена, когда писатель столь близко стоит к своему материалу, что от его взгляда ускользают некоторые важные явления. Изо в«;сх проблем, с которыми соприкасаются писатели, до сих пор не объединявшиеся словом и делом со всемирным движением, проблема перспективы—наисложнейшая. В сущности, перспектива—это некая аксиома, некое подсозна- тельное предположение, нечто принимаемое писателями как само собой разумеющееся, ибо око выношено всей их жизнью. Один испанский писатель говорил недавно, что жить надо на гребне эпохи. В сущности, перспектива именно это и означает. Это значит, далее, что норитянские литераторы, описывая жизнь негров в нью-йоркском Гарлеме и чикагском Саут-Сайде, помнят о том, что на одной шестой части земного шара трудящиеся уже стали хозяевами жизни Это значит, что писатс- ли-не1ры должны помочь своим читателям уловить взаимосвязь между негритянкой, собирающей хлопок на Юге. и теми людьми, которые, усевшись в удобные кресла на Уолл-стрите, пожинают плоды ее труда. Перспектива —это рама, в которую заключена картина. Это невидимая пружина или ускоритель, определяющий самый ритм поэмы; это та особенность романа, которая остается в сознании еще долги после того, как уже забудется сам сюжет. Перспектива для писателей-негров обозначится тогда, когда, размышляя и наблюдая долго и упорно горькую судьбу своей расы, они воспримут ее в контексте борьбы и надежды всех друз их национальных меньшинств. И тогда голые факты обнару- жат свой подлинный смысл. 6. Материал и тема Имея перспективу, негритянские писатели оказываются перед обширнейшей панорамой жизненного материала. Это—негры- политики и те социальные силы, которые их создают; это— негритянские лидеры со своей тактикой, которой они пользуются, дабы ублажить, с одной стороны, массы черных, стремящихся к свободе, с другой—белых, облекших этих людей своим доверием; это—тысячи юных преступников на улицах чикагского Саут- Сайда и нью-йоркского Гарлема; это—негритянские учителя, слишком слабо воздействующие на умы юного поколения; это негритянские женщины, влекущие тройной груз: своего поза, своей расы и своего класса; это—манипуляции вампира, имену- емого негритянским адвокатом; это—странные деяния святого дьявола, негритянского священника; это—два миллиона черных, которые переселились на Север в 1917 году; это —душевная смятенность негритянки, работницы благотворительной организа- ции. грудящейся в трущобах, где обитают люди ее расы; это—шестнадцатилетняя черная девушка, читающая «Тру стори мэгэзин»*. Все это создает действительность, исполненную значе-
ния и взывающую к осознанию. Все это материал для негритян- ских писателей, ею следует обрабшать во имя определенной цели с точки зрения критического анализа. Этот материал надо также включить в общую панораму художественных исканий человече- ства. Негритянская литература должна быть помешена в истори- ческую и пространственную перспективу Короче говоря, она должна иметь свою социальную тему. Сказанное отнюдь не означает, что единственная забота негритянских писателей— воссоздание социальной панорамы. Но если их концепция жизни своего народа—широка и достаточно глубока, если осмысление жизни в целом — живо и серьезно, тогда в своем творчестве они неизбежно должны охватить те социальные формы, в которых развертывается существование их народа. Говоря о теме, мы, конечно же, должны подходить к этой проблеме с самых общих позиций, помня, что темперамент писателя определяет трактовку и краски увиденной им картины мира. К любой теме можно подойти с тысячи разных углов зрения, неограниченно используя любые технические и стилисти- ческие приемы. Однако в сердцевине народной жизни кроется одна тема, дающая ощущение жизни в ее историческом движении, тема, в которой сфокусировано все эстетически преображенное многоцветье мира. Негритянские писатели связаны с семьей, кланом, классом, народом И та социальная группа, из которой они вышли, имеет свою судьбу, свою историю... Если обратиться к самым простым и общим понятиям, то тема для негритянских писателей определя- ется тем обстоятельством, что они были «пересажены»- из «дикарской»- среды в «цивилизацию- со всеми социальными, политическими, экономическими и эмоциональными факторами, ей сопутствующими. Это значит, что писатели-негры должны учитывать в целом всю ту взрастившую их культуру Африки, из которой они были вырваны, и всю ту сложную, долгую (по большей части бессознательную) борьбу, которую они во враж- дебных обстоятельствах вели, дабы обрести эту культуру вновь. Это означает, что писатели не только должны представлять весь нот процесс, но и знать социальную в эмоциональную среду в ее конкретной тональности и деталях. Тема для негритянских писате- 1ей выкристаллизуется тогда, когда они проникнутся ощущением истории своего народа в такой мере, словно сами прожили долгие столетия, пережитые их народом. 7. Проблема оценки и критики Как это явствует из разработки писателями-неграми своего материала и тематики, они восстают не только против эксплуата- ции со стороны белых, но и против всего того внутри их собственной расы, что тормозит их активность и мешает ясному мировидению. Поэтому их долг—солидаризироваться со всеми
теми силами, которые содействуют росту расового самосознания их народа в духе героического деяния. Их задача—дать глубокую художественную интерпретацию всему жизненному опыту народа, опыту, который может вести и к гибели, и к порождению, и написать свои художественные произведения духом ненависти или. напротив, любви. До сих пор предательская сентиментальность отвращала негритянских писателей от того, чтобы объявить поход протин тех зол, которые есть следствие неграмотности и невежества негров. Они должны не колеблясь высказать всю правду, каса- ющуюся их народа, не опасаясь, что это может быть воспринято им с обидой или что истины эти будут взяты на вооружение враждебно настроенными белыми. Проблема подхода к материалу сопряжена для негритянских писателей с проблемой становления их как полноценных людей. Есть лишь один прожектор, способный озарить нет риз янским писателям эту каменистую дорогу: это—свет бескомпромиссной критики, носящей как исторический, политический, экономиче- ский, так и эстетический характер. Сколь бы ни были внушитель- ны их достижения, негритянские писатели не должны полагать, будто их цель уже достигнута. Впереди всегда окажутся пласты материала, требующие освоения, проблемы, которые должны бьпь осмыслены и решены; и всегда остается погребность в совершенствовании. А результат всего этого — все возрастающая нужда в критике... Только тогда, когда негритянская литература будет пронизана духом постоянной я ответственной критики, только тогда, когда критика станет делом совести негритянских писателей, можно будет констатировать, что наша литература достигла зрелости. 8. Автономия искусства Для того чтобы запечатлеть новую действительность, чтобы обращаться к новой аудитории, требуется большая дисциплина и ответственность, чем в эпоху так называемой Гарлемской школы. Не только самый предмет, находящийся в поле зрения писателей, отличается большей сложностью и значимостью; качественно изменилась и сама роль писателя. Новая позиция, занимаемая ныне негритянскими писателями, вызывает погребность в более четком определении самого статуса искусства и дополнизельного внимания к его функциональной автономии. Писатели желают благодаря своему мастерству играть столь же значимую роль в судьбах людей, как это делают представители других профессий. В четких границах мастерства заключены их самые сильные стороны. Если слово писателя оказывается перегруженным ди- дактизмом, то произведение лишается эстетической ценности. Если писатель берется решать социальные гадачи, свойственные другим специальностям, тогда сама природа искусства будет искажена за счет вторжения в него посторонних интересов
Взаимосвязи между действительностью и художественным образом ие всегда просты и прямы Художественная концепция исторического периода не есть плоско скопированная реальность. Образ и эмоция подчиняются своей собственной логике. Букваль- ный «перевод» реальности на язык образов оказывается гибель- ным для художественного творчества. В подобных вульгаризиро- ванных упрощениях кроегея наибольшая угроза для понимания сложного взаимоотношения между писателем и его окружением. Подобно медицине или инженерному делу, писательское ремесло обладает своей автономией, но отнюдь не абсолютной независимо- стью. Литература способна обогатить смежные области, но она не должна их подменять. 9. Необходимость коллективной работы Несомненно, что все эти цели не могут быть реализованы, пока негритянские писатели остаются в нынешнем изолированном положении. Эта изоляция существует и среди писателей — негров и белых. То обстоятельство, что негритянские писатели не могут полностью интегрироваться в американское общество, равно как и ясно определить свою собственную роль, породило целое поколе- ние литераторов—разочарованных неудачников. Их одиночество отнюдь не результат добровольного выбора, как это может показаться на первый взгляд, отнюдь не главная цель устремле- ний не1ритянских писателей. Десятилетиями не имевшие доступ в театр и издательство, они невольно проникались этим чувством одиночества. Их невысказанное желание работать и жить изоли- рованно (хотя на словах они это и отрицают!) есть не что иное, как реакция на тот особый способ существования, на который они обречены Проблема эта по своей самой природе требует рассмотрения с двух точек зрения Идеологическое единство негритянских писа- телей и их союз со всеми прогрессивными течениями нашего времени есть непременное условие эффективной совместной рабо- ты. На плечи как белых, так и черных писателей возложена ответственность покончить со взаимным недоверием и изоляцией Поставив вопросы культурного прогресса выше узких групповых предрассудков, белые писатели-либералы должны помочь разбить каменную стену самодовольства, под сенью которой как след- ствие произрастает негритянский национализм А писатель-негр может способствовать вытравлению семян реакционною национа- лизма, чтобы взрастил, на их месте другие, более приятные и здоровые, злаки. Проблемы эти приобрели особую актуальность в свете тою, что мы живем в эпоху, когда большинство прежних жизненных постулатов уже не могут рассматриваться как непреложные истины. Традиция перестала считаться руководящим принципом Мир предстает во всей своей масштабности и суровости Настало
время задавать вопросы, теоретизировать, размышлять, фантази- ровать на тему о том, из какого материала можно построить подлинно человеческий мир. Каждый новый шаг по этой неизве- данной тропе должен быть сделан после серьезного раздумья, самоанализа, неторопливо и осознанно. И когда негритянские писатели полагают, что .достигли какого-то рубежа, каких-то высот правды и гуманности, они должны проверить, прочувство- вать это вместе с другими Очи должны вложить в свой труд страсть и энергию с такой экспрессией, чтобы это передалось миллионам других, которые страждут, подобно им. Подведем итоги. Мы писатели, принадлежащие к националь- ному меньшинству, рабочий класс которого с боем наступает. Перед нами выбор: либо мы будем писать для негритянского и белого «общества», либо для рабочего класса во имя дела социальной справедливости, за которое он сражается. Если мы примем сторону общественного прогресса, тогда наше художе- ственное творчество станет выражением восходящих к фольклору чаяний нашего народа. А это требует с нашей стороны коренной переориентировки, идеологической и эстетической. Это требует нового мироощущения, нового чувства ответственности. Нори- з янские писатели должны жить на гребне своего времени, дать своему материалу достойное художественное воплощение... Писателям, озабоченным столь внушительными задачами, будет недосуг заниматься соперничеством ити завидовать друг другу. Условия роста каждого художника слова во многом зависят от удачной работы его коллег. Появление талантливого романа, поэмы или пьесы поднимает общий уровень Приступая к работе, мы начинаем не с самого начала, а с того рубежа, которого достиг наш коллега. Каждый наш успех удобряет ту общую почву, на которой произрастаем мы, писатели Мы нуждаемся друг друге 1937 г.
ЛАРС ЛОРЕНС ДЕМОКРАТИЯ УОЛТА УИТМЕНА «Я принимаю Реальность без всяких оговорок и вопросов.. Женщины, пригодные к зачатию, отиы не станут рожать от мен« более круп ных и смышленых детей. (То, что я вливаю в них сегодня, станет самой горделивой республикой».)1 («Песня о себе») Возрождение игпереса к Уолту Уитмену в большой степени связано с признанием того, что он является самым могучим и вдохновенным демократическим поэтом Америки. Поэтому для нас особенно важно сейчас понять до конца, что Уитмен подразу- мевал под демократией, которую он столь горячо восславил в «Листьях травы». Не брал ли он за образец своей демократии буржуазное общество прошлою века, в котором жил? Что он понимал под индивидуализмом? Был ли он просто-напросто идеалистом и роман гиком9 Как он мыслил себе единство целого и отдельного? Ответы на все эти вопросы должны дать ключ к более глубокому пониманию того, какое значение Уитмен имеет для нашей эпохи. Как и все большие поэты. Уитмен стремился выразить свои идеи в поэтической форме. Однако в своих прозаических произве- дениях он постарался изложить их в более систематическом и логически последовательном виде. Тик что было бы полезно попристальнее вчитаться в его многочисленные предисловия к -Листьям травы»,я заметки, лекции и эссе, среди которых особое место занимают «Демократические дали». Пытаясь полнее вы- явить взгляды Уитмена, мы не ограничимся двумя-гре.мя цитата- ми, а предоставим поэту право самому изложить свои мысли как можно подробнее, насколько это позволит объем нашей неболь- шой статьи. Прежде чем обратиться к его программному определению сущности и задач демократии, мы бы хотели решить вопрос, в какой степени и в каком смысле Уитмен был «индивидуалистом», «эгоистом» и романтиком». Достаточно бросить даже поверхностный взгляд на произве- дения Уитмена—и мы убедимся, что понятия «индивидуализм» и 1 Здесь и далее перевод К Чуковского.
«эгоизм» обозначают у него все, чго угодно, но только не себялюбие или безответственность, не тягу к личной выгоде или безоглядное стремление властвовать. Он неизменно употреблял эти слова в том самом смысле, в каком мы сегодня употребляем слова «индивидуальность» или «личность», обозначающие наибо- лее зрелую и здоровую ступень разнития человека как члена общества. Он всегда отвергал узкое значение этих слов и настаивал на том, что отдельная индивидуальность—ничто в отрыве от массы. «Устремленность ввысь, желание достичь исключительного и привилегированного положения» были для него «помыслами самого общего свойства»; в то же время «вождь ради своего же величия и благополучия должен сохранять союз с массами: это так же необходимо, как и взаимное согласие... Так возникает великое понятие Солидарность*. Смысл этого высказы- вания едва ли неясен. Уитменовская великая личность, «вождь», скорее напоминает Авраама Линкольна, чем какого-нибудь «грубо- го индивидуалиста» с крепко стиснутыми зубами или топающего ногой грозного диктатора. Подлинная индивидуальность, другими словами, оказывается у Уитмена диалектическим единством про- тивоположное гей. «Основополагающая идея уникальности человека, индивиду- ализм, будет вьпеказь даже из ей противоречащих предпосылок. Необходимо постоянно учитывать и принимать во внимание, способствуя его формированию, массовый, или всеобщий, харак- тер. Лишь из него... вырастает его противополож- ность, лишь он порождает условия для возникнове- ния индивидуализма. Это две противоположности, но наша задача заключается в их примирении». Чтобы не создалось впечатления, будто эта мысль, выража- ющая диалектический подход Уитмена к проблеме взаимосвязи единичного и общего, является у него случайной, приведем еще один отрывок: «Последнее, и главное, положение [демократии]1—опора на человека как такового, на его врожденные и получившие полное развитие способности, исключающая какое-либо обраще- ние к суевериям. Идея абсолютного индивидуализ- ма есть, в сущности, то, что пронизывает насквозь и обусловливает весь характер идеи общего». И еше: «С демократией, в основе которой лежит обязательный принцип уравнивания, усреднения, с необходимостью смыкается другой принцип, столь же обязательный и теснейшим образом снязанный с первым, хотя и противоположный ему (в гом же смысле, в каком противоположны мужской и женский пол)... противоречащий ему и даже вступающий с ним в борьбу, но, парадоксальным образом, не имеющий без него никакого смысла... Этот второй принцип—индивидуальность... личность, словом, персонализм». 1 Здесь и Долее в квадратных скобках добавления автора статьи.— Прим, перец.
И конечно же, совсем не случайно первые две строки первого стихотворения его демократического эпоса «Листья травы» звучат так: Одного я пою, всякую простую отдельную личность, Л все же демократическое слово твержу, слово “Еп Маме”. В самом деле, в Предисловии к «Листьям гравы» издания 1872 года он говорит, что его книга -является по своему замыслу песнью великой собирательной демократической лично- сти, мужчины или женщины. И. оставаясь верным своему замыслу и желая развить его далее, я предполагаю воссоздать в песнях этой книги (если я когда-нибудь завершу ее) глубинный, более или менее внятный голос целостной, неразделимой, уни- кальной. огромной и собирательной, наэлектризованной демо- кратической иаиии». Диалектическое единство личности и массы—вот суть всей его концепции Нс только его киша как единое целое, но и каждое отдельное стихотворение, как, например «Песня, о себе», будут (и были!) совершенно непонятны и неверно истолкованы, если мы не примем во внимание, что его вера в эгоизм как форму полного расцвета демократической личности, уходящей своими Корнями в демократическую общность, частью которой она является, не противоречила, но. напротив, величественно выража- ла устремления масс. «Я вмещаю в себе множество разных людей»—это необходимо понять и в таком смысле: --Множество разных людей вмешает меня в себе или выражают себя через меня». Назвать Уитмена «эгоистом-индивидуалистом XIX века» было бы вопиющим недоразумением, но мы бы совершили еще боль- шую глупость, поместив его в один ряд с поэтами-романтиками прошлого столетия. Здесь опять будет полезно обратиться к .его Прозе. Отличительной особенностью руссоистского романтизма является убежденность в уникальности и самоценности индивиду- альной души, в абсолютной свободе индивидуальной воли. Право- верный романтик не признает для себя никаких ограничений. С его точки зрения, человек, будучи в сущности своей богоподобен, обнаруживает препятствия для осуществления своей совершенной природы, возводимые «неестественными» условиями его суще- ствования в обществе. Поэтому романтик и становится заклятым врагом общества, которое он. впрочем, способен подчинить себе Или над которым он может «возвыситься», будь только на то его воля. Но так обстоит дело в теории На практике же с романтиком происходит вот что. Убеждение в своей уникальности и абсолют- ной свободе воли постоянно приходит в столкновение с жизненны- ми обстоятельствами, и ради сохранения своих иллюзий он бежит от реальности и создает себе собственный воображаемый мирок На исходе романтизма он уже предстает перед нами отчаявшимся пессимистом, который ненавидит людей за их несовершенства, либо предается своим грезам, находясь в полной изоляции, либо страдает параноической манией собственного величия. В каждом
случае он слепо сражается с теми общественными силами, которые могли бы сокрушить основы социального зла, ибо эти силы одновременно угрожают рагрушитъ и его иллюзорный мир. Только при искажении действительно! о содержания романти- ческой доктрины или же при грубо ошибочном истолковании смысла уитменовского творчества может увенчаться успехом попытка втиснуть Уитмена в прокрустово ложе романтизма.* Мы уже убедились, что для него индивидуальность не абсолютное, Но диалектическое единство. И самый характер, и все помыслы его “«совершенной» личности полностью совпадали с характером и помыслами масс. А о своих человеческих недостатках он говорил с такой непосредственностью, какую не обнаружишь даже у простого смертного. Ни один из когда-либо живших поэтов но был так далек от мании величия. И никто не воспел так темпераментно обыденное», * конкретное», «привычное». На .ты- сячу ладов он повторял, что *в конце концов главное значение и стране имеет лишь средний человек». Он неустанно защищал интересы масс, «трудового народа, мужчин и женщин», «ферме- ров и механиков» Америки и стать же неустанно обнажал пороки системы экономической эксплуатации. Никто из его современни- ков, за исключением разве что Линкольна, его идеального героя, не любил простых людей—весь народ в целом и каждого его отдельного представителя—так, как он. Он вдохновлял и восславлял бунтарей и революционеров, выступавших против феодализма и реакции во все времена, в любой стране. Что же касается пресловутого вопроса о свобод© воли и необходимости, то .мы обнаружим, что его позиция оказывается ближе диалектическим воззрениям Энгельса, чем метафизике Руссо. Уитмен писал: «Как бы странно это ни показалось, мы обретаем свободу лишь в том случае, если знаем Закон, которому .мы должны подчиняться... Недалекие люди... почитают за свободу независимость от всех законов, от всех сдерживающих сил. Мудрые же, напротив, видят в ней могучий Закон Законов—именно, сочетание и взаимосвязь сознательной воли, являющейся частично индивидуальным законом, с теми универсальными, вечными, неосознаваемыми законами, которые существуют вместе со Временем на протяжении всей истории, которые гарантируют бессмертие, наделяют моральным принци- пом весь сущий мир и даруют человеческой жизни ее высокое достоинство». Энгельс в ♦Анти-Дюринге* выразил эту же мысль так: «Не в воображаемой независимости от законов природы заключается свобода, а в познании этих законов и в основанной на этом знании возможности планомерно заставлять законы природы действовать для определенных целей»1. Конечно, Уитмен творил в эпоху литературного романтизма и не мог не испытать его влияния. Он Часто использовал его характерный язык для переосмысления, видоизменения или опро- вержения понятий романтизма Можно не без основания сказать, 1 Маркс К, и ЭнгельсФ Сот , т. 20, с. 116.
что. как и Гегель, оя поставил диалектику на голову. Можно, далее, сказать, что демократия, которую он воспел так энергично в своих поэмах, всего лишь розовая мечга. Но ведь он сам это вполне осознавал! ♦Осуществление демократии в самом полном смысле слова целиком относится к будущему». Америку «ожидает далеко не заурядная судьба. Соединенным Штатам суждено либо посрамить всю пышность истории феодализма, либо же потерпеть самое сокрушительное поражение*. То, что он превозносил и возвеличивал в «Листьях травы», было только первыми признака- ми, первыми ростками, исходным человеческим материалом для будущего расцвета демократии. *Я считаю, что наша Америка сегодня во многом представляет собой необъятное изобилие материала, более разнообразного, лучшего (и худшего тоже), нежели все ранее существовавшее,— вполне пригодного для того, чтобы в конечном счете возвести из него гигантскую идеальную нацию будущего, которая просуществует в веках...» Он никогда не закрывал глаза ни на проявления зла, которое несло с собой господство системы 1ак5ег-(агге XIX века, ни на ♦сердечную пустоту» американских правящих классов: ♦Ужасное зрелище... Испорченность деловых кругов в нашей стране не меньше, чем принято думать, но неизмеримо больше. Общественные учреждения,., кроме судебного, изъедены взяточ- ничеством и злоупотреблениями всякого рода. Суд начинает заражаться тем же. В крупных городах ггроцветает благопристой- ный, а порою и открытый грабеж и разбой .. В бизнесе (всепожирающее новое слово «бизнес») существует только одна цель—любыми средствами добиться барыша». Но даже несмотря на все бесчинства власть имущих, он чувствовал, что его неизменный оптимизм оправдан, ибо «за кулисами этого нелепого фарса, поставленного у всех на виду, где-то в глубине, на заднем плане, можно разглядеть колоссаль- ные труды и подлинные ценности, которые рано или поздно, когда наступит срок, выйдут из-за кулис на авансцену». Другими словами, «уродливые картины американской полити- ческой я общественной жизни, наблюдаемые повсеместно,— это всего только временные явления... сорняки, которые неизбежно взрастают на плодородной почве,— далеко не главный и не долговечный ее урожай*. Современные политиканы и полководцы, эти однодневки, никоим образом, утверждал он, не могут считаться представите- лями молодой демократии- «Наиболее полное проявление гения Соединенных Штатов мы видим не в их государственных деятелях и законодателях, не в их послах, писателях и изобретателях; мы не обнаружим его в колледжах, церквах или гостиных, ни даже в газетах, но всегда—в простом народе юга, севера, запада, востока, всех штатов, всей нашей необъятной земли». Он писал, что видел, как на его глазах «миллионы крепких и смелых фермеров н мастеровых превращаются в беспомощный ломкий тростник в руках сравнительно немногочисленной кучки политиканов». «Печальные, серьезные, глубокие истины. Но есть другие, еще более глубокие истины, которые преобладают над
первыми и, так сказать, противостоя? им. Над всеми политикана- ми, над их большими и малыми шайками, над их наглостью и хитрыми уловками, над самыми сильными партиями возвышается власть, может быть, покуда еще дремлющая, но всегда держащая наготове свои приговоры, которые она приведет в исполнение с суровой неумолимостью, как только приспеет время». Тогда, разумеется, демократическое общество переживало еще пору своего отрочества, и его подлинный характер не успел выкристаллизоваться. Его и нельзя было считать достигшим зрелости до тех пор, пока оно «не сформировало, не привело в систему и победно не утвердило, в своих же собственных интересах и с невиданным успехом новую землю и нового человека». Нельзя сказать, что у Уитмена было примитивное представле- ние об историке-эволюционном процессе. Для него демократия не абстрактное и вечное добро, а конечная цель развития человече- ства, кульминация «всего исторического развития». Он ютов признать полезность и неизбежность для своего исторического времени других форм общественного устройства. «Америка без пренебрежения относится к прошлому, не отвергая того, что этим прошлым в самых разнообразных формах было создано— политические теории, разделение общества на касты, учения старых религий; она невозмутимо соглашается с тем, что формы жизни, которые сослужили свою службу, переходят в новые формы современной жизни... что они были наиболее приемлемы- ми для своего времени, что их опыт перейдет к здоровому и крепкому поколению, которое грядет, и что она [демократия] будет наиболее приемлемой формой жизни для своей эпохи». Он понимал, что демократия развивалась и будет развиваться не только благодаря -моральным силам-, но и благодаря «торговле, финансам, машинам, средствам сообщения». Он соглашался с теорией, утверждавшей, что «единственно надежной основой—и также, помимо прочего, зше 90а поп 1 — подлинной процветающей цивилизации яатяется гарантированная возможность неограничен- ною производства продуктов питания и предоставления одежды и жилища для каждого... и только тогда будут созданы все условия для развития эстетических и интеллектуальных способностей» Остановить обладающий «суровой неумолимостью» процесс социального развития «так же невозможно, как и задержать морской прилив изи земной шар, несущийся по своей орбите». И как только демократия достигнет своей зрелости, она поставит своей целью непременно воплотиль в жизнь учение о том, что «человек, живущий в здоровых условиях полной свободы, может и должен стать законом, сводом законов, для самого себя, не только осуществляя контроль над собой, но и сообразуясь с интересами других людей, как и всего государства, и что, подобно другим учениям, созданным в прошлом, и будучи необходимым порождением своего времени, сыгравшим значительную роль в жизни наций, это учение, как показывает жизнь нашего нынешне- 1 Непременным условием (лат.).
го цивилизованного мира, является единственно возможным и достойным стать путеводной программой, причем результаты ее осуществления, столь же надежные, как и те, которые мы получаем вследствие действия раз навсегда установленных зако- нов Природы. нс заставят себя ожидать». Эти строки показывают, насколько глубоким был уитменов- ский реализм и как в то же время был еще силен в нем романтический идеализм. Мысль, что человек может стать зако- ном для самого себя,—разве это не отрицание романтической аксиомы, гласящей, что человек—уникальная и свободная душа, которая изначально является своим собственным законодателем! Это также означает признание ограниченности человека и призыв к его совершенствованию—а не провозглашение этого совершен- ства чем-то изначальным—и превращению его в высокоразвитую демократическую «масс-индивидуальность». Человек идет к совер- шенству «в своих же собственных интересах» и в соответствии с законами природы, а не вопреки им. Однако обратим внимание на то, что эта программа предполагает развитие от. а не к конечной цели Такова логика свойственного Уитмену гегельянскою мыш- ления. Он отправляется от конечной цели и подвергает критике наличную действительность за ее несоответствие последней, высшей, стадии развития. В свою очередь Маркс, который поставил диалектику с головы на ноги материализма, начал с научною анализа объективной действительности, ее прошлою и настоящего («История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов»1) и индуктивным путем пришел к формулировке конечной цели. Маркс постоянно делает акцент на роли объективных условий и на ближайших задачах; Уитмен же, исходя из своего предел явления о том, какими мы должны стать, удовольствовался лишь туманными рассуждениями о «суровой неумолимости» социального развития, о «колоссальных трудах», о покуда еще дремлющей власти, которая держиг свои приговоры наготове... В том. что он сосредоточивал свое внимание на неизбежно идеальном будущем, игнорируя насущные конкретные цели, Уитмен может бьпь с полным основанием назван романти ком п идеалистом. Но, охарактеризовав его гак и не более, мы едва ли постигнем его подлинное величие. Ведь здесь важно уже то, что он говорит с нами с такой предельной честностью, которая вдохновляет нас на активное действие в неизмеримо большей степени, нежели трезвые научные выкладки и доказательства. Мы не можем требовать от поэта быть политическим эконо- мистом. Наука и поэзия говорят на разных языках, хотя их истины тождественны. Кстати сказать, Уитмен настаивал на политическом значении своего творчества. Он прямо говорил, что «Листья травы» в целом создавались как «выступление радикала», а «особый смысл цикла «Аир благовонный» заключается главным образом в его политическом звучании». Если человек способен зажечь в нас эмоциональный порыв к преобразованию обществен- ного уклада, должны ли мы требовать от него еще и скрупулезно- 1 Маркс К. Л Энгельс Ф Соч., т. 4, с. 424.
го исследования механизма этого преобразования, которое долж- но произойти? Не достаточно ли того, что, став великим постом демократии. Уитмен стал вместе с тем и первым великим поэтом социализма? Вся история становления демократия, полагал Уитмен, распа- дается на три основных этапа. «На первой стадии были выработа- ны и обнародованы основные политические права, предоставляв- шиеся огромным массам людей, в сущности, всем людям.,, не представителям каких-то определенных классов, но человеку вообще, и этот правопорядок был зафиксирован сначала в тексте Декларации независимости, а потом и в тексте федеральной Конституции, со всеми многочисленными поправками, возникав- шими с течением времени; его воплощением является структура Государственных учреждений каждого штата и система всеобщего избирательного права; и все эти права обладают глубокой значи- мостью не только сами по себе, но и в том, что они, распростра- няясь и внедряясь в повседневную жизнь, должны были способ- ствовать возникновению и упрочению сотен других, столь же демократических прав». Политическая зрелость, о чем свидетель- ствует этот отрывок, поразительна. Уитмен подчеркивает ни больше ни меньше как то, что основополагающие для демократии права были -выработаны», «обнародованы», «распространялись» и «внедрялись*. И прежде чем демократия достигнет апогея своего развития, должны возникнуть «сотни других, столь же демократи- ческих, прав». Заметим также, как безоговорочно он принял Декларацию независимости и как он особенно настойчиво указы- вал на важность введения новых поправок к Конституции. Без всякого риска мы можем утверждать, что он никогда бы не согласился с Конституцией, в которой отсутствовал бы Билль о правах и поправки о запрещении рабства. Уитмен считхт, что эта стадия, на когорой произошло провозглашение основных принципов, факгичсски завершилась с окончанием Гражданской войны, с отменой рабства и освобожде- нием человека от феодальной зависимости. Хотя, конечно, пред- стояло развить демократические завоевания вглубь и вширь. «Вторая стадия имеет своей целью обеспечить материальное преуспеяние, рост богатств, увеличение производства, внедрение облегчающих труд машин, добычу железа, выращивание хлопка, строительство местных, в каждом штате, и трансконтинентальных железных дорог, развитие средств связи и торговли со всеми странами, постройку пароходов, разработку полезных ископа- емых, всеобщее трудообеспечение, возведение огромных городов, выпуск дешевых предметов домашнею обихода, организацию многочисленных технических школ, печатание книг, газет, бумаж- ных денег и т. п.+. Уитмен думал, что здесь, в области экономиче- ской жизни, существовавшая демократия находилась на пути к зениту. «Я нимало не сомневаюсь в предполагаемом у нас... материальном успехе*. В его время— чего нельзя сказать сегод- ня— еще резко бросалось в глаза различие между относительно высоким жизненным уровнем американского народа и бедствен- ным положением народных масс в Европе; поэтому ему казалось,
что необходимо только -выработать более универсальную систему владения собственностью, учредить общие гомстеды, повысить всеобщее благосостояние—и добиться гибкого и всеобъемлющего распределения богатств» Он не замечал, что массовое производ- ство уже сокрушило джефферсоновский идеал свободного частно го предпринимательства в процессе быстрого роста средств производства. Он настойчиво повторял, что, -по словам Сисмон- ди. подлинное процветание нации достигается не за счет увеличе- ния богатств одного класса; его можно достичь лишь тогда, когда большинство людей имеют возможность, платя небольшой налог, владеть собственным домом и землей. Вероятно, это будет и не самое лучшее зрелище, но зато самая лучшая реальность». Но он. безусловно, не мог не знать об укреплении в Америке привилеги- рованного класса богачей. Он предупреждал: «-В современных условиях среди любых опасностей для наций нет опасности более серьезной, чем существование больших групп людей, отгорожен- ных ог остального общества высокой стеной Они не обладают никакими привилегиями, они унижены, растоптаны, их попросту не принимают в расчет». Время шло, и существование этого класса стало беспокоить его так сильно, что он уже задавал себе ч-шрос, не превратится ли Америка в конце концов, подобно европейским «феодальным» государствам, в страну величайшего социального неравенства и несправедливости. Заостряя внимание на «богатстве цинилизован- него мира, столь резко контрастирующем с его бедностью», он восклицал: «Богачу необходимо иметь крепкие кулаки Сегодня в Европе богатство растет в основном благодаря олицетворяемому им насилию, «сроломству, жадности, убийствам и другим преступ- лениям Так продолжалось сотни лет и гак будет впредь; и у нас в Америке все происходит точно гак же (пока, возможно, не в столь чудовищных формах или. во всяком случае, не столь заметно— ибо мы ведь и существуем недолго,— но мы. кажется, стараемся изо всех сил наверстать упущенное)». Он испытывал живейшее отвращение к «лихорадочному азарту, с каким делаются деньги», к процветанию -постыдною обжорства в то самое время, когда другие голодают». Он выступал против политики тарифной «протекции» не только из принципа (а это очень важное свиде- тельство его практического реализма), но видя перед собой конкретные факты, свидетельствующие о том, что всю «добычу» получали «немногие избранные», «вульгарная аристократия» бан- киров и политиканов, а не «массы», не «трудящиеся мужчины и Женщины». Его заметки по этому вопросу были написаны в то время, когда уже утвердили свое господство магнаты-грабители. Классо- вая борьба обострилась настолько, что уже вряд ли кто-нибудь мог пройти мимо нее, и менее всего—Уитмен, который, начиная еще со своих первых шагов в журналистике в бруклинском «Игл», часто писал об этом на страницах многих газет, причем всегда выступал на стороне рабочих. Теперь, впрочем, в его словарь начал проникать характерный для рабочего движения язык, когда он писал о своих растуших сомнениях в «невиданном успехе»
демократии в сфере американской экономики. «Американская революция 1776 года была попросту гигантской забастовкой, которая успешно завершилась удовлетворением ее самою насущ- ного тогда требования, но все еше предстоит решить, было ли это подлинным успехом. Французская революция стала забастовкой в высшем смысле слова, забастовкой ужасной и беспощадной, против многовекового грабежа, против бесчестного распределения богатств, против жадного всевластия кучки роскошествовавших которым противостояла огромная масса рабочею люда, прозябав шею в нищете. Если Соединенные Штаты, по примеру других стран Старою Света, тоже собираются породить массу бедною, отчаявшеюся, неудовлетворенного, бродяжничающею, полуго- лодного народа, что мы наблюдаем на протяжении последних нескольких лет, тогда наш республиканский эксперимент, невзи рая на весь сю внешний блеск, является в своих глубинных основаниях болезнетворным предприятием». Возможно, думал Уитмен, современная ему республика не была наилучшей формой государственною устройства для осуществления демократии Од- нако. по сю мнению, не могло быть и речи о движении вспять, об отступлении, о возврате к устаревшему социальному миропоряд- ку. Необходимо идти только вперед Вопрос заключался не в том. что лучше — «монархизировать» или «демократизировать». Сов- ременная обстановка в мире совершенно ясно требовала «более широкой демократизации общественных институтов», и только один-единсгвенный вопрос имел важность: «как, в какой степени должна осуществиться эта демократизация» Как теперь ясно, он не мог этого вполне осознать до тех пор, пока Тробел* не разъяснил ему, старику, что «более широкая демократизация общественных институтов» в конечном-то итоге означает их превращение в социалистические. И все же, даже нс будучи «знаком с основами политической экономии», он делал четкое различие между двумя противоположными классами, видел их борьбу; он непреклонно стоял на позициях надежды, силы духа, прогресса. Третья, последняя, стадия вызревания демократии, этого его любимейшею детища, предполагала в той или иной степени одновременное: I) слияние всех наций в единое демократическое братство, 2) появление высокоразвитых демократических лично- стей, 3) возникнивение «особого духа выразительности» в литера- туре, искусстве, науке, родственного великой демократии, кото- рую этот дух призван воплотить. В его понимании это были три аспекта единого процесса. Высокоразвитая демократическая лич- ность, убежденная в прямой зависимости ее собственного благосо- стояния от благосостояния всего народа, не могла бы порождать ничего, кроме «космических» созданий демократического духа, который и силу своего непревзойденного превосходства над всеми другими формами социальною устройства должен непременно распространить свое влияние на все человечество, превратив его в огромное демократическое братство и осуществив «ослепитель- ную, заветную мечту всех времен’» — «восславляя демократию, эту столь пленительную цель, за то, что лишь одна она может
объединить все нации, всех людей, так непохожих друг на друга и живущих в разных уголках света, в братство, в одну семью. Это ли не древняя, но всегда современная мечта земли, создание ее старейших и самых юных, ее преданнейших философов и по- этов...—превращение всех народов в товарищей, в побратимов». Очевидно, что, даже сформулированная в характерных для Уитмена выражениях, цель его демократии — «новая земля и новый человек» — совпадает с целями современного международ- ного социализма. Можно предположить, что и сегодня американские писатели могут во многом ориентироваться на культурную программу Уитмена. Мы видим, насколько близкими уитменовским оказыва- ются наши собственные задачи и наши воззрения. Ибо он требовал «...проекта культуры, не предназначенной для какого-то одного класса, или для гостиных, или для универсИ1етских аудиторий, но учитывающей особенности практической жизни у нас на Западе, не остающейся равнодушной ни к ферме, ни к рубанку, ни к труду рабочих и инженеров. . она не должна оставаться в узких рамках, которые делают ее непонятной для масс». Он был непримиримым врагом идей «искусства для искус- ства», «башни из слоновой кости» и «той современной эстетиче- ской заразы, которую один мой друг, большом шутник, называет заразой красоты». Поэзия демократии должна иметь своей задачей «вдохновлять и снодвигать, а не определять и завершать». «Мужчина или женщина должны видеть в великой поэме нс завершение, а, скорее, начинание.... Душа [великого поэта], как и сама Природа, выражает себя в действии». «Во все времена старания создателей высокой поэзии, госу- дарств, религий, литератур были и будут—и наше время не исключение — в основе своей одинаковы: направлять помыслы людей прочь от постоянных заблуждензш и болезненных абстрак- ций. к бесценному, обыденному, к божественно и изначально- конкретному». •Новая выдающаяся плеяда творцов», говорил он, даст жизнь «еще более блистательным картинам, поспособствует небывалому расцвету языков, песен, опер, ораторий, лекций, архитектуры» — не ради искусства как такового, но ради «преобразования и демократизации общества-. Произведения искусства будут, види- мо, подвергаться прежде всего проверке на совершенство техниче- ского исполнения; затем, если они с успехом выдержат это испытание и им будет присвоена категория «первоклассных произведений», их станут -стрО|О и пристрастно испытывать на прочность их этических оснований и на способность распростра- нять, причем всегда косвенным путем, высокие эстетические принципы, на способность даровать свободу, вдохновлять, увле- кать». Вот почему в своем собственном творчестве он заботился более о том. чтобы его «песни подвигали на смелые дерзания и способствовали формированию сильного характера и воспитанию физически крепких и выносливых людей-атлетов. а не блистали изысканными рифмами, которыми ласкают слух и гостиных».
Зрелая демократическая поэзия должна воспевать не «приятные прогулки по подстриженным газонам, цветочные клумбы и со- ловьиное пение*, столь близкое сердцу английских поэтов, а «весь мир. приникать взором в его геологическую историю, в космиче- ские дали, объять огонь и снег, устремляясь в бесконечные пространства*. Ни один аспект жизни, ни одна область знания не будет чужда этой поэзии. «Точные к прикладные науки являются не средством проверки гениальности великих поэтов, но лишь их опорой и источником вдохновения». Поэзия будущего должна «вдохновляться достижениями науки, самой современностью» и выразить «безгласные, но вечно живые и деятельные, всепроника- ющие стремления нашей [демократической] страны, ее непреклон- ную волю, проникаясь духом,который ей свойствен». Она должна превзойти самые выдающиеся героические эпопеи прошлого и затмить феодальную роскошь произведений поэтов-елизаветиицев. В сравнении с этими предвидениями современная ему литера- тура являла собой жалкое зрелище. Образование, нравы, литера- тура, говорил Уитмен, все еще пронизаны «духом феодализма, кастовости, верности отжившим церковным традициям». Среди поэтов «определенного сорта • «многие элегантны, многие учены и все чрезвычайно приятны», Но они по большей части оказывались «денди и нудными людьми», которые «угнетают нас тонкими салонными чувствами, дамскими зон1иками. . Они вечно хнычут и поют, гоняясь за каким ннбудь недоноском мечты и вечно заняты худосочной любовью с худосочными женщинами». Короче говоря, это все были поэты типично романтического склада, и степень уитменовского презрения к ним показывает, сколь глубокой была пропасть, отделявшая его от романтической традиции В американской художественной литературе гой поры Уитмен не мог обнаружить «ни одного великого литературного произведения, ни одного великого писателя*. Это иногда доводило его до отчаяния. «Неужели этих жеманных карликов можно назвать поэтами Америки.’ Неужели эти грошовые, худосочные штучки, эти стекляшки, выдающие себя за драгоценные камни, можно назвать американским искусством, американской драмой, критикой, поэзией? Мне кажется, что с западных горных вершин я слышу презрительный хохот Гснпя этих Штатов». Тот, кого он слышал, в действительности был он сам. Он повторял вновь и новь, что демократическое искусство должно с корнем вырвать ядовитые цветы феодализма. Однако ни Шекспир демократической поэзии, ни гем более «выдающаяся плеяда творцов» не появлялись на американском горизонте. Что ж, тогда он решил сам стать их предтечей. Уитмен никогда не претендовал на то, чтобы считаться единовластным «вселенским бардом» будущего общества. Он был лишь первым — не идеальным образ- цом для рабского копирования, но только первопроходцем,— «зачинателем’ , как он сам себя называл, чьи открытия оказались, безусловно, самыми плодотворными во всей литературной истории. Хотя он творил в эпоху романтизма и идеализма, он вышел далеко за их рамки. Когда его острый, пророческий взор
обнаруживая пороки современного общества, так разительно отличавшегося от его ослепительного идеата. он не впадал в уныние, не затворялся в башне из слоновой кости, не превращал- ся в циничного мизантропа, проклинавшего человеческую добро- ту. Напротив, он с вниманием слушал то, что говорил ему Тробел о научном социализме. Но увы, было уже слишком поздно. К этому времени он стал полупарализованным стариком. Его твор- ческий путь был завершен. Впрочем, там. где это новое совпадало с его личными симпатиями и интересами, оно делало более ясными его собственные мысли «Америка...— как бесчис- ленная масса людей—это огромная, волнующаяся, подающая столько надежд армия грудящихся Множество суровых тружени- ков нашего мира—вот надежда, единственная надежда, плодот- ворная надежда нашей демократии- Поддавшись влиянию Тробела. он почти принял, пусть только на словах, марксизм «Иногда я думаю, я даже почти уверен, что социализму принадлежит будущее». Но вместе с тем: «Я пытаюсь тем или иным способом забыть о нем... Иногда мне вовсе не хочется об этом думать». Его колебания можно понять! Для Уитмена принять нерасторжимую целостность научного социализ- ма неминуемо означало бы признать несостоятельными возвышен- но-идеальные интонации и выражения, отличавшие все им создан- ное. Он был стар. И ему недоставало сил начать все заново: опять, с прежним оптимизмом, обратиться к воспеванию «ферм и рубанков» и сделать мучительное признание, что его «осуществи- мое братство всех людей», эта его всемирная бесклассовая демократия немыслима без последней смертельной схватки с «феодализмом». Это было теперь слишком тяжелым бременем для его угасающих сил Он не хотел об этом думать Как-то Тробел прямо спросил его, не думает ли он, что класс, которьгй грабит грудящихся, когда-нибудь добровольно откажет- ся от награбленного. Уитмен ответил: «Боюсь, что нет. Боюсь, людям придется силой завоевать право владеть плодами своего труда». Это скорее неохотное и вынужденное согласие, нежели твердое признание необходимости. Тробел старался подбодрить его, называя его. с некоторой долей преувеличения, «закончен- ным революционером». И Уитмену эти слова были приятны, хотя и не могли обмануть его То ли из-за своего незнакомства с теорией, то ли из-за отсутствия непосредственного контакта с современным ему марксистским движением Уитмен никогда глу- боко не понимал идей социализма и не скрывал этого.’ Короче говоря, он был наиболее ярким сторонником и вырази- телем переходного периода в американской литера- турной традиции от идеализма нашей революцион- но-буржуазной демократии к материализму нашей будущей революционно-пролетарской демократии, Его идеи могли быть сформулированы на языке, характерном для первого периода, но его симпатии и цели полностью принадлежали ко второму. В этом и заключается его неотъемлемое право требовать от нас, чтобы мы отнеслись к нему самым серьезным образом.
Миллионы американцев все еще стоят перед необходимостью совершить такой же переход. Причем они имеют почетную возможность отправиться в это путешествие в обществе нашего крупнейшего поэта—с Уолтом Уитменом, верно прочитанным и оцененным. И когда они достигнут конечной точки своего путешествия, они не окажутся, подобно ему, старыми и немощны- ми. Окончательные реалистические истины, которые он смог лишь принять на веру и прошептать тихим голосом, войдут в их плоть и кровь, и они будут бороться за них своими собственными руками. 1938 г.
ЛЕНГСТОН ХЬЮЗ МЫ ХОТИМ НАСТОЯЩЕЙ АМЕРИКИ (Речь на 111 Конгрессе американских писателей) Дважды я имел честь и удовольствие представлять Лигу американских писателей на конгрессах за границей, в Париже и в Испании. В Европе я говорил прежде всего к.н американец и как писатель, и уже во вторую очередь—как негр. Здесь, в Нью Норке, на третьем Конгрессе американских писателей будет правильно, мне кажется, в интересах демократии изменить пот порядок. Я буду говорить в первую очередь как негр и писатель, и уж во вторую—как американец, потому что негры—□то амери- канцы второй очереди, второго сорта... Вог наши проблемы' прежде всего книги негритянских писа- телей рассматриваются редакторами и издателями как экзотика. Негритянский материал относится к той же рубрике, что и китайский, или материал об островах Ьали. или материал о Восточной Индии Редактор журнала скажет вам -<Мы можем печатать не больше такого-то количества негритянских рассказов и год» (и это «такое-то количество» будет очень маленьким). Издатели скажут вам: «Мы уже выпускаем этой осенью одну негритянскую книгу». Для негритянских писателей рынок, стало быть, твердо ограничен, если они пишут о самих себе. И чем вернее мы описываем нашу жизнь, тем ограниченнее становится наш рынок. Те повести о неграх, которые расходятся лучше всего, написаны ли они неграми или белыми, повести, входящие в список бестсел- леров и получающие главные премии, эти повести почти всегда лишь слегка касаются действительных фактов негритянской жиз- ни; они рисуют наши мрачные гетто в больших городах как счастливые острова, наши плантации на далеком Юге—как райские кущи В этих книгах нет голода, нет сегрегации, нет линчевания, нет страхов, нет угроз и насилий. Экзотическое — это причудливое и счастливое, патетическое, быть может, мелодрама- тическое, но никак не трагическое. В нас видят экзотику Когда мы перестаем бьпь экзотическими, нас перестают покупать. Я, разумеется, знаю, что очень немногие писатели, какой бы они ни были расы и.ги нации, могут жить на доходы от своей творческой работы. Для этого нужно бьпь очень удачливым и очень знаменитым. Но многие американские писатели, если они не негры, могут кормиться работой в областях, более или менее связанных с литературой. Они могут быть профессиональными писателями, жить на доходы от своих литературных репутаций и
благодаря этому иметь досуг для личной творческой работы. Хороши или плохи их книги, они могут работать в редакциях, в издательствах, в рекламных конторах, на радио, в кино. Писателю же негру подобной работы фактически никогда не предоставляет- ся, будь он знаменит, как покойный Джеймс Уэлдон Джонсон, или такой блестящий мастер, как здравствующий Ричард Рай г. Негритянскому писателю может достаться случайная премия или стипендия, не не литературная работа. Редакции и конторы журналов, газет, издательств наглухо закрыты для нас в Амери- ке, как если бы мы были чистокровными неарийцами в Берлине. Само собою понятно, что негритянские писатели не продают права на инсценировку своих произведений для кино. Ни одна киностудия ь Америке за все время существования кино не осмелилась сделать хотя бы одну картину на драматическом материале из негритянской жизни. Ни одна студия! Ни одной картины! На экране мы—слуги, клоуны, шуты. Для потехи. Смешно и очень глупо. Этого рода материал, используемый киностудиями, очень редко пишется неграми Я начал с проблемы источников существования, потому что это основная проблема. Большинство недоедающих писателей умирают молодыми или перестают быть писателями, потому что вынуждены заниматься другим ремеслом. Обратимся к лекциям, являющимся источником доходов для многих белых писателей. Главные лекционные бюро не выпуска- ют негритянских ораторов. Тысячи женских клубов и трибун никогда не слышали — и нс услышат—негра. Поскольку в таких клубах беседы часто происходят за чаем, момент социального равенства играет большую роль Во многих штатах Американской республики закон воспрещает белым и неграм имеете пить чай в публичных местах. Если негритянскому писателю случается выехать в лекцион- ное турне, он испытывает все затруднения, которые терпит в этой стране всякий «цветной» путешественник, в особенности на Юге,—вагоны Джим Кроу* и изолированные залы ожидания. Если негритянский писатель-лектор едет на своей машине, он не найдет места ни в одном кемпинге, и в очень немногих ресторанах ему подадут обед. Его не пустят в гостиницу. На этой неделе газеты сообщали, что отель «Линкольн» в Спрингфилде отказался предоставить комнату Мариап Андерсон, приехавшей на премьеру «Молодой мистер Линкольн», где она поет. Десять дней назад мой друг, довольно известный негритян- ский писатель, третья книга которого только что вышла из печати, был приглашен на беседу о его творчестве в помещение большого женского клуба. Когда писатель прибыл на место в назначенный час, он не мог попасть в помещение, так как швейцар отказался пропустить его. Он быт вынужден пойти в ближайшую аптеку, позвонить по телефону пригласившим ею дамам и сообщить, что он лишен возможности попасть в помещение. Когда такие вещи описываются в книге или рассказе, они неэкзогичны, неприятны. В них нет забавного южного юмора, и они плохо расходятся Один из старых и наиболее культурных
। ских . оп отклонив как-то мой рассказ (на что он ,ел полное лр < ’к сообр <е. • нм ли гературно' о порядка), прислал мне вместе с ним маленькое письмо. Редактор писал: «Мы полагаем, что наши читатели вес еще ищут в чтении прежде всего удовольствия*. Итак, подытоживаю рынок негритянских писателей очень ограничен. Работы в качестве профессионального писателя, сот- рудника редакции рецензента издательства и так далее почти нет. Нсюду в Америке негры лишены возможности прилично путеше- ствовать, лишены доступа в отели и рестораны, вежливого обращения со стороны швейцаров, лифтеров, служащих публич- ных помещений Таковы некоторые из наших проблем. Что можете вы, писатели, сделать, чтобы помочь нам9 Что можете сделать вы, наши читатели, чтобы разрешить их? Мои проблемы — ваши проблемы Нет. я не прав Это касается не меня и не вас. Это касается нас. Все мы американцы Мы хотим - оплотить Амери- канскую мечту, создать лучшую и более демократическую Амери- ку. Я не могу сделать это без вас. Вы не можете сделать это, забыв обо мне. Можем ли мы в таком случае маршировать вместе9 Но, может быть, слово маршировать — неподходящее слово, напоминающее солдат и армию’ Не можем ли мы соединить наши усилия и вместе думать, а не только мечтать о будущей Америке? И потом создать ее нашими руками? Создать землю, на которой даже негритянский писатель сможет прожить, если он хороший писатель И на которой, будучи негром, он не будет американцем второго сорта? Мы не желаем никаких второсортных американцев. Мы не желаем слабой и несовершенной демократии Мы нс желаем нищеты, голода, предрассудков, страха, мы не желаем, чтобы от них страдала какая-либо часть нашего населения. Мы желаем, чтобы Америка действительно была Америкой для каждого! Давайте же сделаем ее такой1 1939 г.
КАРЛ СЭНДБЕРГ ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ СТИХОВ 1943 ГОДА Эти зри поэтические книги опубликованные в 1920—1928 годах, сейчас выходят под одной обложкой. Первая, «Дым и сталь»,— художественное воплощение и воспевание индустриаль- ной Америки и некоторых людей, се представляющих; книга была написана в канун первой мировой войны, и в ней чувствуется та душевная тяжесть и смута, что были присущи атмосфере 1918— 1920 годов. Вторая книга, «Глыбы пустынного Запада»,— посвящение аризонскому Грэнд-Кэньон, который, несмотря на свой тысячелетний возраст, с виду почти все тот же, и еще Городу Ветров (Чикаго), разговорная речь которого, крылатые слова, архитектура и виды транспорта меняются с каждым поколением. Третья книга, «Доброе утро, Америка!», имеет очень широкие по охвату задачи. Написанная в годы наивысшего процветания, опубликованная в 1928 году и уже с первого взгляда демонстрирующая тенденции своего времени, она лишь в малой степени передаст облик Америки, всего через несколько лет погрузившейся к мрачнейшую экономическую депрессию. Книга эта — еще не современница ужасающих трагедий, разразившихся в Китае, Испании и Чехословакии, и нет в ней еще роковых драматических отголосков второй мировой войны, хотя уже звучит пророчество роли Америки, уготованной ей в этом всемир- ном конфликте. Лучше всего человек пишет о том, что его в наибольшей степени волнует, но лишь только написанное им превращается в книгу, он теряет власть над написанным Время и человечество теперь распоряжаются ею по собственному разумению Порой се читают и расхваливают, порой клянут, отвергают и забывают—и вот уж написанное чахнет, хотя, может быть, еще и возродится, И то, что возрождается в нем впоследсгвии, зачастую не было замечено, когда произведение только появилось на свет. Вот как бывает. Так бывает в литературе и в других видах искусства. Конечно же, в этих поэтических книгах я многое переписал бы, если бы сейчас они лежали передо мной рукописным текстом в ожидании правки и дополнений. Более того, кое-что я бы выбросил или же отложил как любопытные варианты. Таких стихов немного, вместе с тем их названия по-особому памятны мне, хотя сейчас это никого, кроме меня, не интересует. Тем не менее, скажу по секрету, кое-какие стихи уже тогда казались мне устаревшими, и я не придавал нм никакого значения—но вдруг
возникает такой-то или такая-то, и вот уже они утверждают, что именно эти мои стихи хороши, именно в них наивысший смысл. А то, что казалось мне удачным, никто не прочел так, как я,— и я уж совсем было решил, что мои любимые стихи понятны только мне, а для других ничего не значат. Однако проходят годы, и вот объявляется балерина, которая мечтает сделать танцевальный номер на тему одного из этих самых стихов, или, оказывается, некий композитор собирается положить один из этих стихов на музыку — сочинить то ли песню, то ли музыкальную картину,— а какой-то писатель хочет процитировать мое стихотворение в своей книге. Еще не веря себе, я присел у радиоприемника, как вдруг слышу: то ли в музыкальной композиции, то ли в радиопьеске, а то и в торжественной речи звучат мои строчки или даже целая поэма, писанная свободным стихом, которая от меня давным- давно ушла туда, где вьется жимолость, и где на со'ретых солнцем щеках холодных камней дремлют ящерки Часто во время своих скитаний с гитарой и чтением стихов я встречал женщин и мужчин, и они говорили мне: «Я не понимаю ваших стихов, г-н Сэндберг, но мой сын любит их, вот я и думаю, может, время ушло вперед?» или: <Я пробовала читать ваши стихи, г-н Сэммер, я в них ничего не поняла, но моя дочь учила их в колледже и пытается объяснить мне, о чем они*. Заведующий Публичной библиотекой в Сент-Луисе г-н Чарли Комптон решил выяснить, кто читает Сэндберга, и обнаружил, что, помимо некоего круга интеллектуалов, тех, кто и с общественной, и с профессиональной точек зрения 01 стаивает культуру с большой буквы, мои читатели—полицейские, водители такси, стенографи- стки, косметички, машинисты и широкая масса простых людей, которым даже и книгу-то купить не на что, но они регулярно берут «книжки со стихами Сэндберга» в библиотеках и находят в этих книжках что-то близкое и созвучное им. Писатели, как и все те. кто вкладывает свою душу в любой вил искусства, всегда стоят перед опасностью, что читатели могут порой сбить их с толку, обмануть Многие писатели скорее бы заткнули себе уши, чтобы не слышать, что пишется об их творчестве,—так много говорится из вежливости или же просто от неглубокою восприятия, или отвергается из зависти, предрас- судков либо непонимания. Обычно я стараюсь читать рецензии и комментарии, попадающиеся мне на глаза, но отношусь к ним как к очередному свидетельству адских мук, за свои же деньги переживаемых маститыми писателями, получающими журналы по подписке Никогда не забуду, с какой добротой многие преподаватели английских университетов и колледжей отнеслись к моим опытам в области свободною стиха, как поддерживали их и как постоянно кто-нибудь из них цитировал слова студентов: «Пока мы не начали изучать Сэндберга, поэзия меня совершенно не интересо- вала». Никогда не забуду и того, как были дружелюбны некото- рые из критиков-профессионалов и не жалели похвал в адрес моих стихов—этого мне тоже никогда не забыть. Недавно процитировали одного поэта, который будто бы
сказал, что для нею писать свободным стихом то же, что играть в теннис без сетки*. Звучит так, как если бы зебра сказала леопарду: «Мне полоски нравятся больше, чем пятна», а леопард в свою очередь сказал бы зебре: «А я больше пятна люблю», Поэт без воображения, или просто не. способный играть в теннис через невидимую сетку, может сам себе казаться большим профессионалом, Но есть и такие поэты, которые могут играть и играли не раз в теннис невидимыми ракетками, запуская воздуш- ные мячи через воображаемую сетку и стоя при этом на зыбком, сотканном из лунного света корте. Возражать против свободного стиха начали давным-давно. Однако не прежде, чем появился на свет сам свободный стих. Когда первобытный, доисторический человек впервые заговорил красочно и мелодично, тогда свободный стих и родился, за века до сонета, баллады, тех стихотворных форм, создавая которые писатель или певец должен точно знать, даже быть уверенным, сколько слогов отпускается на строку. Туг не о чем спорить. Те, кто сочиняет стихи и думает, что эти стихи хороши, могут найги свою аудиторию а мо1ут и не найти. Так обстоит дело. Ничего никому не докажешь, но ясно одно: у иных поэтов своя аудитория, у других—своя, Ужасно, просто катастрофично, если поэт уподобится математику, утвер- ждающему. что сначала надо решить уравнение, а потом можно начать писать: -«Определите неизвестное — и вперед!» А кригики- злопыхатели, ополчившиеся на произведение, еще не апробиро- ванное временем, уже готовы уподобиться тем, кто считает своим долгом пресекать всякого, с улыбкой говорящего: «Так л ог шум и есть пение?» К каждому маститому поэту является молодежь, начина- ющие. и просят: «Пожалуйста, почитайте мои стихи и скажите, хорошо это или плохо...» И обычно, если новичку говорят, что его стихи совсем плохи или нехороши или ему просто недостает опыта, бедняге становится худо м он тащит свою рукопись к другому маститому в надежде найти такого, кто скажет, что он не зря старался, Я не раз говорил одному симпатичному пареньку, который считал, что самое главное — выяснить, не зеряет ли он времени понапрасну: «Если хочешь быть поэтом, какое тебе дело до чужою мнения—важно, что ты сам думаешь. Если боишься, что тратишь свое время напрасно, значит,ты и впрямь его попусту тратишь». Разве не убедительный пример: Шекспир писал именно такие пьесы и стихи.какие мог создавать только он,п никто другой на это не был способен. «Никакой особенный совет Вам не поможет,— отвечал я на одно из писем,—Ищите свою дорогу. Сами выбирайте себе коней. И Вы пойдете туда, и Вы пойдете дальше, и увидите сами, что годится, а что не годится Вам по сзилю, технике воплощения, по теме. И лишь только тогда Вы пойдете своей дорогой Не исключено, что опасность возникает именно тогда, когда начинают серьезно прислушиваться к тому, «что тог сказал, что этот», и твердить себе, что необходимо поразмыслить -над тем да над сем». Слушайте, конечно же, слушайте опять, слушайте ьновь
и вновь, но сомневайтесь в услышанном и молите бога, чтобы слух Ваш стал острее. Вам, например, могут посоветовать не вникать в неясное, потому что неясное и не может выражать себя Но тут ушам должны помочь глаза, потому что глаза улавливают движение неясного, и вот уже несутся раскаты грома из-под согнутых, выпевающих песню пальцев И тогда непременно это неясное прозвучит легким шепотом. Таково противоречие. Вот Вам истина, и эта истина тем значительней, чем очевидней И поэты, и политики должны ее постичь, чтобы улучшить атмосфе- ру мира и взаимопонимания. Неясное негромко. Голубые птицы питаются червями Поэты выплакивают свои души Не выплаки- вается душа—значит, ты не поэт. Субстанция, обретенная в процессе взаимного сострадания,— что это? Скорбь сливается со скорбью и, изведенная горечью, как пулю выбрасывает । свет стих, отражение печали. И из этого однажды рождается музыка, общение, великое утешение. Каж- дый чуткий слушатель Баха сам по себе маленький Бах. Иначе Бах не стал бы бессмертным. В Вас столько всего заложено. Новый язык по праву Ваш — неужто Вам ничего не достанется? Берегитесь высокомерных слов, милая девушка. На этом пути Вы будете одиноки и Вас не оценят по существу. Я же молю бога, чтоб в Вас раскрылось многое, и всегда надо жить, все больше и все суровее требуя от того, что уже сделано. Вы—живая натура. Такой и будьте Это нелегко... Но вы держитесь. Побольше работайте. Все сколько-нибудь стоящие люди много работают. Нередко н.гми будет овладевать ощущение тщеты... Но это совсем неплохо, потому что обычно это означает, что заговорило столь необходимое нам смирение. Когда вы слишком высоко возомните о себе—молитесь, чтоб господь пощадил Ваше тщеславное сердечко. И пишите больше. Пишите ежедневно и откладывайте написанное в сторону. Потом посмот- рите, что получится». Как-то студент колледжа поделился со мной сомнением, писать ли ему рифмованные стихи или же в рифму не писать? Я не смог придумать ничего лучше такого ответа: «Слагается свободный стих — прекрасно, слагается рифмованный—тоже прекрасно». Любой советчик не должен торопиться с оценками способно- стей начинающего. Чем оригинальнее произведение, гем менее вероятно, что консультант или критик обнаружит, чтб именно оригинально. Некоторые образцы великой поэзии вынуждены были пройти через множество испытаний, прежде чем их призна- ли. Один из ранних поэтов Америки. Макдоналд Кларк,* писал об этом так: Зачем при жизни слава нам? Забудьте, люди, пишущих поэтов, Чтоб им потом, безжизненным стволам. Гнилушкой по себе оставить отблеск света. Чекаминг Гоут Фар.ч, Харберт, Мичиган, 30 сентябри 1941 г.
МАЙКЛ ГОЛД ВТОРОЙ АМЕРИКАНСКИЙ РЕНЕССАНС (Речь на IV Конгрессе американских писателей) Высокомерное, утонченное презрение к людям и столь же пошлое отвращение к жизни были главенствующими особенностя- ми литературы 20-х годов. Джозеф Вуд Кратч, критик из журнала «Нейшн», вырази.! дух времени в нескольких весьма посредствен- ных сочинениях, из которых можно было бы извлечь такой вывод. -Мы принуждены волей-неволей взирать на душу человека как на нечто пошлое, ибо чувства его—ничтожны».?. С. Элиот, молодой поэт, писавший стихи, посвященные чувствованиям старцев, опустошенных и уставшйх от жизни, назвал эту эпоху «бесплодной», а интеллектуалов — «полыми людьми».* Роберт Фрост сетовал на то, что жизнь в Америке «течет до ужаса уныло», а потому в ней не может быть большой литературы. Среди представителей младшего поколения писателей 20-х годов, присоединившихся к хору голосов, унылых и бесплодных, можно назвать Э. Хемингуэя, Скотта Фицджеральда, Джона Дос Пассоса и Эдмунда Уилсона. Этих людей, которые, пройдя войну, оказались затем свидетелями декады буржуазного процветания и утраты иллюзий, Гертруда Стайн назвала «потерянным поколени- ем». Они даже гордились этим прозвищем и, подобно Арчибальду Маклишу, автору длинного самоуничижительного стихотворения «Гамлет Арчибальда Маклиша», воображали себя одинокими, трагическими гамлетами, затерянных™ в мире вульгарности. Мне представляется, что наиболее ярким выразителем духа 20-х гг. был Торнтон Уайлдер. Его роман «Мост короля Людоника Святого» был бестселлером литературного сезона 1929/1930 гг. Вкупе с другими его романами он дает завершенную картину буржуазных вкусов этого десятилетия. Нет нужды тревожить мертвых, и я не собираюсь выступать с повторными нападками на Уайлдера позднего периода. Как примета времени, он представля- ет несомненный интерес. Он яркий продукт «нового капитализма», той волны послевоенного процветания, которая вызвала у многих либералоь и социалистов представление, будто марксизм действи- тельно устарел, а капиталистическая система может и впредь беспредельно совершенствоваться. В Америке сформировался новый класс выскочек, увлечен- ных перспективой легкой наживы и, подобно старым миллионе- рам-юрнод сбытчикам, желающих побыстрее окультуриться. Тор сгейн Веблен в 1899 году охарактеризовал довольно точно в своей «Теории паразитического класса» сущность этой прослойки. Веб-
лен был тем неумолимым Иоанном Крестителем, который пред- сказал пришествие утонченного Христа, воплощенного в Торнтоне Уайлдере. Уайлдер был наделен всеми внешними качествами, которые, как предвидел Веблен, потребуются паразитическому классу— парвеню: хорошими манерами, внешней импозантностью, религи- озностью, светским лоском; ему же были присущи и некоторые внутренние особенности: неприязнь к общественным делам, дух кастовости, любовь к архаике и т. д и т. п. Все эти свойства позволяли классу выскочек забыть о своем низком происхождении в американском индустриальном мире. Это наделяло их обликом аристократически чувствующих людей. Это маскировало варварские источники их прибылей, то есть тех мил пионов, которые были отняты у американских рабочих и иностранцев-кули. Это помогало им ощущать себя достойными подобной роскоши Но десять лет спустя на литературном небосклоне, где главенствовал Торнтон Уайлдер, засверкала новая звезда. Успех «Гроздьев гнева* Джона Стейнбека—сенсация последнего време- ни, столь яркая, что не требует специального пояснения. Этот роман завоевал Пулитцеровскую премию,* на его основе был поставлен фильм. Книга разошлась в количестве 500 тысяч экземпляров, а история Джоудов, семьи оклахомских фермеров, которых пыльные бури и банкиры превратили в мигрирующих рабочих, сделалась частью американского фольклора. Лишь два романа во всей истории американской литературы вызвали подобный общественный резонанс; «Хижина дяди Тома» Ьичер Стоу и -Джунгли» Э. Синклера. Менее чем через год после «Гроздьев гнева» появился еще одни роман, имевший феноменаль- ный успех. Это был «Сын Америки» Ричарда Райта. Трудно представить себе, чтобы два романа с их чисто пролетарской тематикой, посвященные первый—скитаниям са- мых бедных фермеров, второй—психологическим обстоятель- ствам убийства, совершенного негритянским юношей, выросшим в трущобах Чикаго, могли бы иметь такой же поразительный успех десятью годами ранее, в эпоху выскочек. За го десятилетие, которое разделяет Стейнбека и Уайлдера, произошла революция в сфере вкусов, морали, духовных устрем- лений и общественного сознания Американская литература и читающая публика обрели зрелость. Народная культура, сотни великолепных романов, пьес и стихотворений, исполненных под- линно пролетарского духа, сокрушили преграды, гоздвигнутые буржуазными монополистами от литературы. В творческих индивидуальностях Стейнбека и Райта воплоти- лась и синтезировалась новая литературная традиция. В их произведениях можно проследить влияние многих художествен- ных экспериментов, восходящих к пьесам агитпропа, критическим очеркам, романам в духе «южной» школы, пьесам о бродягах, о новой Америке, открытой сотнями пролетарских писателей. Если утонченность Уайлдера, снобизм Т. С. Элиота и ари- стократизм Менкена быта рождены десятилетием капиталистиче- 162
ского «бума*, то демократический ренессанс 30-х годов был плодом Великой депрессии. Депрессия означала конец преоблада- ния в американской литературной жизни некогда модных фило- софских школ. Фрейдизм. бо!ечианизм, неогуманизм, менкенизм, джойсизм. даже туманный демократизм среднезападного образ- ца—все обнаружило свою несостоятельность. Сторонники учения Менкена и Элиота также пережили банкротство, они также выбиватись из привычной колеи, вынуж- дены были искать работу, как и остальные американцы. Теперь, в момент кораблекрушения, быть заумным, снобом, скептиком не имело никакого смысла Изоляция означала гибель. Тот, кто хотел выжить, должен был научиться сотрудничать с другими жертвами, научиться дисциплине и организованности. В период с 1930 по 1940 год в нашей литературе произошло второе открытие Америки —как и в знаменитую эпоху в царской России, философствующие ранее книгочеи «пошли в народ*. Обнажились неизвестные дотоле сферы американской жизни — глубокий Юг, повседневная жизнь рабочих на фабриках, заводах и шахтах, борьба фермеров, духовный мир черных, проблемы новоприбывших иммигрантов и их детей. Наконец, американская литература установила подлинную связь со всем огромным и удивительным континентом. Каждый новый сезон эпохи кризиса открывался появлением многих ода- ренных молодых писателей. Появилось значительное число не-: больших журналов, наполненных не привычными поэтическими безделушками, но пролетарских по духу. Все это коснулось и писателей старшего поколения: многие отказались ос самосозер- цания, оставили уютные обиталища отвлеченных умствований. Иным это не удалось, но все, несомненно, испытали потрясение и изменились. Признаком ренессанса стали разгоревшиеся ожесточенные споры, литература приобрела живость и весомое гь, стала социаль- ным фактором в жизни нации; подобного не наблюдалось со времен Гражданской войны. Были созданы федеральные проекты развития искусств; произошел переворот в широкой культурной сфере, какого не знала Америка. Да, это было значительное и плодотворное десятилетие, когда ле1ковесный оппортунизм и юношеские робость и колебания были изтнаны из литературы. Оно научило американских писателей гордиться своим мастер- ством, потому что благодаря ему они могли вести народ к великим целям. Ойо учило их писать и действовать в духе человеческих и гражданских идеалов, быть не развлекателями, не вечными студентами Гарварда, не мистиками, не огшепенцами, стоящими в стороне от жизни нации. Писатель перестат казаться чужаком, он крепко укоренился в американской почве Конечно, невозможно охарактеризовать в подробностях этот ренессанс в рамках краткого доклада. В будущем историки посвятят этому киши, как было с движением аболиционистов, трансценден галистов и социатистов в литературе после Граждан- ской войны. Мы еше слишком близки к ренессансу 30-х годов, чтобы судить о нем с достаточной объективностью. Но что в нем «• 1*;з
поражает, так это широта и размах, жизненность и совершенство в самых разных аспектах. Великие народные движения вообще имеют удивительное свойство воздействовать совершенно неожи- данным образом на национальную культуру. Мексиканская рево- люция начиналась как борьба крестьян за землю, но она также создала прославленную школу современных художников- мюралистов. В ходе русской революции, помимо прочих достиже- ний, явилось искусство кино, до этою—невысокого уровня и носившее чисто коммерческий характер, Народный фронт во Франции за свое кратковременное существование обновил фран- цузскую кинематографию и возродил народные баллады в духе средневековья. Коммунистическое движение в Китае создало искусство резьбы по дереву, привело к развитию жанра короткого рассказа и хорового пения. Японское освободительное движение стимулировало появление реалистического романа, привнесло эпический дух в японскую литературу, в которой под влиянием среднего класса преобладал лишь тривиальный, худосочный авто- биографический очерк В Америке влияние народною движения 30-х юдов ощуща- лось во многих областях. Рабочая тематика первых романов о забастовках и безработице обрела множество граней, она отрази- лась даже на голливудской продукции Картины, подобные фильмам «Доносчик», «Эмиль Золя», «Мистер Дидс едет в город», не создавались до этого в Голливуде. Фольклор, балет, живопись, театр —во всем сказался этот новый дух. Подлинная жизнь масс на Юге, и белых и черных, впервые была запечатлена в литературе ЗО-х юдов. Разве мы забыли то время, когда фолкнеровские монстры с их кукурузными початками считались воплощением белых мужчин Юга, а старый сводник, создание Карла Ван Вехтена, выдавался за образец -нового негр$»?* Юг считался надежным оплотом реакции, питомником амери- канского фашизма. Политиканы и их литературные соратники убеждали нас в том. что расовый конфликт неразрешим, что Юг не подвержен переменам. Но стачка текстильщиков в Гастонии, руководимая компартией, нанесла удар по .мертвящей атмосфере реакции. В результате этой забастовки, стачки шахтеров в Харлане, штат Кентукки, демонстраций безработных и создания новых союзов арендаторов-испольщиков солидарность черных и белых стала реальностью и родился новый Юг. Начало издаваться большое число кнш об этом новом Юге. Рабочий-текстнльшик, примитивный горец, все еще изъясняющий- ся на старомодном английском языке и в течение жизни одного поколения познавший водоворот современной промышленной ци- вилизации, стал новым героем лирического романа -Камень покатился» Филдинга Берка. Появились также «Стачка» Мэри Хитон Ворс, «Перед грозой» Майры Пейдж и -Зарабатывать свой хлеб» Г рейс Лампкин — произведения, которые суммировали то новое, что принесли с собой стачки в Каролине Родилась богатая южная литеразура, глубоко прогрессивная по своей направленности. Картины, созданные Фолкнером, были правдивы в том, что касалось высшего класса; он изобразил лишь
деморализованный и побежденный феодализм, лежащий в разва- линах. оставленных Гражданской войной. Новый класс с его новыми общественными устремлениями нуждался в омоложении этою края разбитых аттических колонн и низвергнутых привычек и предрассудков. И то был великий ветер коммунизма, чистый и суровый, как буря, разрушающая прежние твердыни, рассеявший семена новой жизни на Юге. В 1435 году, в самой середине десятилетия, была опубликова- на антология под названием -Пролетарская литература в Соеди- ненных Штагах» (издание «Интернешнл паблишере»). В ней, например, был рассказ Роберта Кэнтуэлла о городке лесорубов в штаге Вашингтон, воссоздающий сцены его детства; Джек Кон- рой поместил трогательный автобиографический очерк о шахтер- ском поселке на Среднем Западе, в котором вырос. Ьена Филда представляла в антологии оригинальная новелла «Корова», дей- ствие которой происходило на ферме в пригороде Нью-Йорка. Альберт Халпер поместил рассказ о бастующих водителях такси в Нью-Йорке; Альберт Мальц дал в антологию свою знаменитую новеллу «Человек на дороге», историю рабочего из Западной Виргинии, заболевшего силикозом. Уильям Ро.глинс пишет о забастовке на текстильной фабрике в Ноной Англии: Джозефина Хербст—о социальных сдвигах в одной пенсильванской семье из среднего класса; Мсркдел Лесур повествует о Миннесоте; «Пись- мо президенту» Джона Спивака —маленький памятник трагедии, случившейся в среде мексиканпев, рабочих на свекольных план га- пнях в Колорадо; Джон Маллен описывает происшествие на сталелитейном заводе в Питтсбурге; Джон Дос Пассос говорит об учиненном Гувером погроме безработных ветераноь в Анакосзия Флэт. Как можно заметить, перед нами не только новая рабочая тематика. Это также и художественное исследование отдельных регионов, дотоле неизвестных американской литературе. На осно- вании данной антологии можно утверждать, что американский народ до сих пор не становился по-настоящему объектом художе- ственного воплощения. Но не только открытие новою материала и новых регионов отличает пролетарскую литературу. Это и подлинное становление новой философии жизни, нового взгляда на материал и саму страну. Маркой гм —вот философия, которая дала основу миро- ощущения поэтам, критикам и романистам демократического ренессанса. Я не в состоянии описать все тс споры о марксизме, которые велись на страницах американских журналов; для этого понадоби- лись бы усилия библиографа. Однако не могу не упомянуть об одном забавном приеме враждебной критики. Стоит только появиться новому пролетарскому роману или пьесе, написанным с таким искусством, которое уже невозможно игнорировать, как эги критики восхваляюз их как «исключение из марксистского правила». Догматизм и предрассудки заставляют отверждать, что вся пролетарская литература схематична, однообразна, скучна, груба и примитивна, прямолинейно дидактична и узка. Но с. щ
перед нами роман, запечатлевший все богатство человеческой природы, исполненный драматизма, а не дидактики, широкий и свободный. как и сама жи знь? Что тогда'’ Тогда они превозносят его как выражение победоносного протеста против марксизма, как счастливое исключение из правил, установленных литературными диктаторами в Москве, и т. д Но со временем число подобных Исключений множилось, и вот появилась новая, оригинальная литература, пролетарская литература как таковая, не исключение, не случайность, но реальное явление. Однако поскольку уже было произнесено это опасное слово «Москва», я должен оглянуться на тех теоретиков, которые утверждают, если употребить выражение ныне покойною Н. Ф. Калвертона,” что все движение ЗО-х годов было «искусствен- ной, инспирированной Москвой пролетарской литературой». Су- ществуют различные школы, посвященные теории исторического процесса. В Голливуде есть одна школа мыслителей, полагающих, что история творится по ночам в роскошных постелях с шелковы- ми простынями. Некоторые психоаналитики утверждают, что Маркс был нездоров в период написания «Капитала», а русская революция есть продукт эдипова комплекса в общенаци- ональном масштабе. Но самая глупая из всех теорий такого рода—это та, которая объясняет, что любые потрясения и социальные перемены имеют в наше время один-единственный источник—знаменитый «заговор Москвы». Между Тем жил и работал Маркс более ста лет назад Марксизм имел источником революцию 1848 года в Германии, а не революцию 1917 года в России. Это—синтез традиций и научное развитие политической идеологии Франции, английской экономи- ческой теории и немецкой философии Марксизм наследовал все демократические традиции человечества и имел своей целью дать трудящимся современное оружие, чтобы уметь противостоять новому и ужасному оружию современного финансового капитала. Если возможным было столь решительно повлиять на амери- канских писателей в пору депрессии, то можно заключить, что марксизм действительно оказал им помощь в сложившейся ситу- ации. А то, что в Америке жила и пульсировала марксистская идея, воздействовавшая на сознание интеллектуалов, объясняется наличием в стране зрелого и влиятельного коммунистического движения. Было оно отнюдь не результатом заговора Москвы, а законным наследником деятельности американских отцов и де- дов—Хорэса Грили, Альберта Брисбейна, Юджина Дебса, Билла Хейвуда, Джека Лондона и Уолта Уитмена. Что, если бы случилось иначе—и марксизм оказался не во всеоружии к эпохе депрессии? Что, если бы -гуманисты» оказа- лись настойчивей и тверже, чем марксисты, те самые «гуманисты» с их теориями, предваряющими нацизм? Что. если бы они и сторонники Менкена овладели искусством демагогии с не мень- шим совершенством, чем Гитлер? Разве не последовала бы за ними сбитая с толку интеллигенция и не содействовала бы торжеству фашизма в Америке? Ведь демократические идеи в литературе 20-х гопов были
мертвы, именно марксизм оживил их, а это спасло писателей от влияния фашизма, облекло в демократическую форму их еще незрелый протест. И если это результат «заговора Москвы», то каждый американец должен питать к ней чувство благодарности, хотя это равносильно утверждению, будто Джек Лондон был орудием московского заговора. Развитие классовых противоречий в обществе создает пролетарскую литературу в пору кризисов, так же как литература в свою очередь играет значительную роль в процессе ускорения, «кристаллизации» и формировании умона- строений людей в такие времена. Попробуем в самом схематическом виде обозначить основные вехи, характеризующие развитие событий в ЗО-е годы. 1 Экономический кризис и крах Уолл-стрита 2. Рост нищеты 20 миллионов неимущих и безработных американцев, которым Норман Томас, Герберт Гувер и Уильям Грин смогли предложить .тишь лозунги в стиле базарных зазывал. 3. 6 марта 1930 шда миллион безработных—мужчин и жен- щин. руководимых коммунистами, проводят демонстрации по всем крупным городам, требуя не подачек частной благотворительно- сти, а гарантированного пособия по безработице как выражения демократического права каждого тражданнна и грудящегося. 4. Эта мощная демонстрация определила дух всего десятиле- тия. Оно стало десятилетием социальной борьбы, а не пораженче- ства и отчаяния, в литературе же—десятилетием Максима Горь- кого, а не десятилетнем Т С. Элиота и «потерянного поколения*. 5. Тысячи специалистов, интеллигентов, других представите- лей среднего класса почувствовали притягательную силу марксиз- ма и коммунизма, так как находили в них глубокие ответы на волнующие их проблемы и чаяния 6. Многие писатели решительно перековались в горниле пер- вых драматических лет и эпоху депрессии. Конгресс этих писате- лей был созван оргкомитетом в 1935 году. 7. Состоялись съезды художников, танцоров, музыкантов, представителей других искусств. К этому времени создалось множество профсоюзов и гильдий, объединяющих людей разных профессий. В этих организациях, где прогрессивная идеология играла определяющую роль, создавалась основа культурного возрождения. 8. Это пионерское движение, не столь широкое, однако способное объединить свои усилия с теми, кто ставил перед правительством экономические проблемы, связанные с безработи- цей. В результате оказанного на него давления Вашингтон принял Федеральный проект в области искусе гв, а также некоторые другие рабочие проекты и программы помощи нуждающимся, что также было завоеванием американских трудящихся. 9. Теперь, когда авангардные группы левого крыла влились в широкое национальное движение, они сделались ядром культурно- го возрождения, продлившегося до 1940 года, когда Рузвельт умер для нас как либеральный президент. Итак, следует отметить, что в десятилетии выделяется два периода, первый проходит под знаком преобладающего влияния
коммунистов и левого авангарда, затем движение приобретает характер общенационального единого фронта. Таким же образом был завоеван наш Дикий Запад: немного- численные решительные поселенцы победили индейцев, вырубили девственные леса, построили хижины и обработали землю. Вок- руг выросли города. Одна часть пионеров двинулась затем дальше, других поглотила борьба новой цивилизации Многие растворились в толпе или даже оказались забыты. Но все же они бросили семена—это было достаточной наградой для пионеров Первые комму нисгы были вознаграждены, став свидетелями того, как к концу этого десятилетия демократия восторжествовала в литературе, увидев сотни театров, книг, танцевальных постановок, концертов, кинокартин, появлявшихся ежемесячно и несших в себе, пусть слабо, расплывчато, непоследовательно, зачатки пролетарских идей. «Ты тоже, о друг, думаешь, что демократия —это только для выборов, политических дрязг, партийной вывески?*—спрашивал Уолт Уитмен в книге -Демократические дали». «Я считаю, что демократия имеет смысл лишь тогда, когда она развивается, процветает, приносит плоды во всех областях, в высших формах общения между людьми, в их убеждениях, в религии, литературе, в образовании, получаемом в колледжах и школах, демократия в сфере общественной и частной жизни, в армии и на флоте. Я требую такой программы в области культуры, которая была бы ориентирована не на один класс в обществе, не на салоны и университетские аудитории, но отвечала бы запросам практической жизни, отражала бы жизнь Запада, быт рабочих, фермеров, инженеров, интересы женщин из средне- го класса и среды трудящихся и ратовала бы за женское равноправие. Демократия еще спит, еще не разбужена; это великое слово, чья история еще не написана, гак как само дело еще не завершено*. Точно так же история Федеральною Проекта в области искусства осталась недописанной, ибо она была прервана в то самое время, когда обрела жизненную силу. «Правительственные эксперименты в области музыки, живописи, театра уже в самый первый год представляли собой нечто вроде культурной револю- ции в Америке*,— признавался уоллстритовский журнал «Фор- чун», редактируемый Арчибальдом Маклишем, в своем обзоре Федерального Проекта, сделанном в мае 1937 года. Да, если Америка смогла проникнуться демократическим духом, так это благодаря данным проектам. Можно ли с помощью статистических данных ьыразить все то значение, которое имели фрески на стенах школ, судебных зданий, почтовьгх оффисов и других сооружении по всей Америке? Можно ли с их помощью подсчитать, сколько миллионов людей впервые пошли в театр? Сколько тысяч картинных галерей, музыкальных школ, симфонических оркестров, детских театров и других подобных учреждений возникло в самых разных местах—Бил Стоун Гэп в Виргинии, Лэрэми в Вайомишс, Окада
во Флориде? Сколько появилось учебников по истории негров и американских иммигрантов, сколько научных коллективов, от- крывших неведомые дотоле бохатства американского фольклора? Эта история поразительна, как и история самой демократии. Но с самого начала эти проекты культурного развития подвер- 1лись яростным нападкам и саботажу со стороны фашистов и приспешников Уолл-стрита, которые умудрились и в них усмот- реть заговор Москвы. Правда, это огромное внимание к нуждам народа, эта абсолютно невыгодная с точки зрения профита война с отсталостью и бедностью, возрождение национального образо- вания, здравоохранения, создание центров здоровья и отдыха трудящихся—все это было, правда, в более широком масштабе и на более высоком уровне осуществлено в Советском Союзе. Это также начало осуществляться в республиканской Испании в период войны против ее злейших недругов. В период войны против японских фашистов китайский народ также строил школы, госпитали, создавал национальную культуру. Всюду, где народ освобождался, он осуществлял великие начинания. У народа есть воля, энергия, идеалы, клокочущие, как огненная лава про- буждающегося вулкана. Реализация Рабочих Проектов была той рабочей войной, которая разбудила вулкан: она явила демократию в действии и развитии, такой, какой ее провидел Уолт Уитмен. Американские монополисты, конечно, имели основание боять- ся проектов развития культуры и стремились удушить их; это был их враг—демократия, которой они страшились и которую поэто- му подавляли. Достаточно знаменательно, что эти проекты стали в Америке первой жертвой войны. Каждый либерал в период антифашист- ской борьбы после 1933 года помнил знаменитую фашистскую формулу: «Когда я слышу слово «культура», я взвожу курок револьвера», Долгие годы монополисты Уолл-стрита держали под прицелом Администрацию Рабочих Проектов в области культуры, и война дала им шанс для того, чтобы с нею наконец расправить- ся. Весьма примечательно также, что всевозможные критиканы, считают необходимым одновременно развязать кампанию против литературной тенденции 30-х годов. Социальный реализм подвер- гается атакам, выдвигаются требования искоренения из литерату- ры демократической идеология. Раздаются призывы к возрожде- нию реакции в литературе, к возврату к бездумной вере, к ветхому, исполненному мистицизма национализму, помогавшему царю, кайзеру и фюреру. В одной из своих многочисленных речей Муссолини заявил: «Фашизм отрицает материалистическое понимание истории, сфор- мулированное Марксом. Фашизм отвергает концепцию экономиче- ского процветания, в результате которого можно было бы облегчить страдания и горести беднейших. Фашизм верует в героизм и святость». Это как раз те ложные героизм и святость, отказ от концепции экономического процветания для масс, которыми
маклиши и мамфорды хотят заменить демократические идеалы и достижения только что завершившегося десятилетия. Но я отнюдь не собираюсь в конце своего очерка вступать в какую- либо дискуссию. Позвольте мне в заключение повторить еще раз, что проле- тарская декада, ЗО-е годы, была ни недоразумением, ни результа том иностранного заговора, ни эфемерным эстетическим культом, который искусственно создали немногочисленные критики, а потому его можно столь же легко уничтожить. Это было великое движение, выросшее из самого сердца американского народа. Его невозможно искоренить из нашей национальной истории, так же как немыслимо изъять из нее общественную школьную систему или профсоюзное движение Надо быть фашистом, чтобы попы- таться закрыть профсоюзы в Америке. И надо быть фашистом, чтобы попытаться разрушить народную культуру и литературу 30-х годов. Десятилетие 30-х годов удачно сравнивают с эпохой Граждан- ской войны, великой, уникальной главой в истории американской культуры. Ее значение определяется ее массовым характером. Хотя она и не дала своего Эмерсона и Уолта Уитмена, зато она породила тысячи потенциальных уитменов и эмерсонов. Они еще совсем молоды. Многие из них призваны в армию. Они не продадут свои души армейскому сержанту или литературным фюрерам. Демократия все еще имеет в Америке будущее, как и во всем сражающемся мире. Нынешняя война оборвала демократиче- ский ренессанс 30-х годов, но этот ренессанс и его литература положат конец системе, порождающей войны и прибыли. Мы выстоим 1941 г.
АРЧИБАЛЬД МАКЛИШ СИЛА книги (Речь ва заседании Ассоциации книготорговцев .Америки 6 мая 1942 года) Наше заседание носит почти что юбилейный характер. Через четыре дня можно было бы отметить десятую годовщину книго- сожжения, устроенного фашистами 10 мая 1932 года, когда погибло двадцать пять тысяч книг. Я говорю об этом не потому, что придаю особую важность этому случайному совпадению дат—десятого мая в Берлине пылали на костре книги, а шестого мая в Нью-Йорке собрались на банкет люди, посвятившие себя книге; нет, я упоминаю об этом потому, что и то и другое событие показывает, как огромна сила книги. Точнее, я сопоставляю зги два события потому, что в определенном смысле берлинский пожар был, несомненно, самым неоспоримым доказательством силы книги, хотя к этому меньше всего стремились его устроители. И еще потому, что это событий повлекло за собой некоторые последствия Фашисты—эти пошедшие ложным путем невежественные подростки, это не нашедшее себе места поколение, из которого набрался фашистский сброд, из которою формировались фашист- ские банды, которое устанавливало фашистский ^порядок»,— фашисты устроили это позорное, омерзительное сожжение книг, поскольку при всем своем невежестве, озлобленности и бессиль- ной ярости они хорошо понимали, что книга—это оружие, что книга, служащая свободным людям, книга, которая создана свободным человеком и запечатлела в себе гордое сознание свободных людей,—оружие столь отточенное, могущественное, неодолимое, что те, кто вознамерился поставить на колени свободу, должны прежде всего уничтожить книгу—оружие, каким свобода сражается за свои права И вопрос, который я хочу сейчас вам предложить, вопрос, над которым должны задуматься все мы. кто не мыслит жизни без книги—писатели и книготорговцы, издатели и библиотекари, ученые и общественные деятели,— вопрос этот заключается в следующем: умеем ли мы, так горячо протестующие против фашистского надругательства над книгой, умеем ли мы, способ- ные так хорошо говорить о книгах, и работать над ними, и изучать их. умеем ли мы пенить силу книги так. как ценит ее фашистская чернь, швыряющая книги в огонь? Сознаем ли мы—пишущие книги и распространяющие их, составляющие их описи—полностью я до конца значение книги, сознаем ли мы его
не только на словах., но всем своим существом, сознаем ли в той же мере, что и те. кто боится книг настолько, что сжигает их? Это не риторический вопрос. Это вопрос, который я задаю всерьез. Задаю со всей серьезностью, на которую способен. Мне кажется, я знаю и ответ на него. Думаю, и вы его знаете. Но согласитесь, что адвокат дьявола может, если ему заблагорассу- дится, подсказать нам и не слишком для нас лестный полуответ. Сведущий адвокат дьявола мог бы попросить нас на время отвлечься от примера озверения и невежества, проявленною фашистами, и вспомнить наш собственный образ действий в последние десятилетия, а затем потребовать, чтобы мы честно сказали, вели ли себя мы, люди, посвятившие жизнь книге, в зги годы так, как должно, если мы сознаем могучую силу воздей- ствия книг, этих инструментов преобразования жизни людей и народов, или же. наоборот, мы смотрели на книгу как на товар, как на предмет украшения вигрнны, где рядом с книгой красуют- ся пластмассовые зубные щетки, бутылочки лосьона и патенто- ванные медикаменты? И на такой вопрос будет совсем не просто ответить Мы могли бы не кривя душой указать, что блаюдаря методам книжной торговли, выработанным в 20-е годы и утвер- дившимся в ЗО-е, количество предаваемых книг намного возросло, а тиражи бестселлеров увеличивались с такой стремительностью, что, похоже, для бестселлеров скоро вообще не будет тиражных ограничений Но адвокат дьявола, выслушав наш рассказ о том, как много продали мы книг, спросит1 «А каких именно книг? По какому принципу выбирались эти книги для широкою распростра- нения? И к чему привело их широкое распространение?» Несомненно одно,—скажет он нам,—что, даже оставляя в стороне вопрос о литературных достоинствах этих книг (и я думаю, для нас очень хорошо, если адвокат дьявола оставит этот вопрос в стороне), в самих /гих книгах и в вашем подходе к ним маловато свидетельств в пользу того, что вы относитесь к книгам как к могучим орудиям воздействия на жизнь страны и ее будущее Если и бывало когда-нибудь, что народ великой страны не представлял себе тайных изменений, происходивших в окру- жавшем его мире, если и бывало, что народ великой страны оказывался несведущим и неготовым к необычного характера изменениям, которые приносил ход времени, то уж другого такого примера, как неосведомленность и неготовность американцев перед лицом нарастающею могущества фашизма, не отыскать. В списке бестселлеров было всего несколько кнш о том мире, в каком мы живем сегодня,—книг вроде «По ком звонит колокол» Эрнеста Хемингуэя, или «Стратегии страха» Эда Тейлора, или •Дневника Билла Ширера», книг, которые могли бы при условии доверия к ним дать народу нашей страны понимание грозившей ему опасности еще до тою, как она воплотилась в бомбардиров- щики врага над Гонолулу * и швырнула тела убитых на атлантиче- ские берега. Но основную массу шедших в продажу книг составляли произведения, не дававшие ни малейшего представле- ния о том, что последнее десятилетие мировой истории могло завершиться лишь смертельной угрозой для всех нас; о том, что
фашистский переворот в Испании означал начало всемирного фашистскою наступления, которое создало смертельную опас- ность и для наших свобод, для самих наших жизней; о том, что фашистская оккупация Чехословакии означала завоевание фашиз- мом не одних только Судетов, а попытку завоевать и другие, куца более далекие от Германии страны, и .. том числе и конечном счете и нашу страну Нет нужды дальше продолжать этот воображаемый диалог, выдвигая самоочевидные контрдоводы что американские писате- ли выступили самыми первыми и самыми отважными борцами протии фашизма в нашей стране, называя франкистский перево- рот в Испании так, как и нужно было его называть, хотя, кроме писателей, у нас мало кто тогда стремился сказать о нем правду; что многие американские издатели вложили в публикацию антифа- шистских книг больше усилий и средств, чем могли себе позво- лить; что у нас были такие бестселлеры, авторы которых вдохновлялись патриотическим долгом предупредить народ об опасности. Все это, и не только эго, можно привести в качестве возражения адвокату дьявола И тем нс менее факт остается фактом: в целом мы не можем утверждать, что эффективно использовали возможности книги для тех целей, которым книга и должна служить. Я думаю, все согласятся со мной, что положение дел в Америке последних двух десятилетий не может быть признано удовлетворительным в этом отношении Все согласятся со мной, что, анализируя ошибку за ошибкой, огметиншие нашу историю, мы должны будем от тою трагическою дня, когда капитулировал Батаан* и от того трапгческою дня, когда пал Коррехидор, перенестись памятью к гем не менее трагическим дням, когда мы по собственной безответственности и недальновидности потеряли нее, что завоевали в предыдущей войне Все согласятся с тем, что теперь последние двадцать четыре года нашей истории при взгляде назад предстают как путь от преступной беспечности к неотвратимому несчастью — пу гь ужасный, роковой и неизбеж- ный, словно в европейской трагедии. И все согласятся с тем, что нет человека или группы людей нашего поколения—и особенно человека или группы людей, чья жизнь связана с книгой,— который не нес бы ответственности за зло, выпавшее нам всем сегодня. Но теперь нужно уже не просто копаться в прошлом и каяться в ошибках: теперь нужно, чтобы общее чувство ответ- ственности переросло в личное чувство каждого человека, созна- ющего свой особый, именно на него возложенный долг. Нужно, чтобы это чувство переросло в действие, направляемое ответ- ственностью. Если речь идет, например, о кинопромышленности, недостаточно, чтобы ее представители обрушили проклятия на головы тех, кто год, и два, и пять лет назад^ убеждал, что единственная задача кино—развлекать зрителей, а смерть и судьба пусть обретаются где-нибудь подальше от залитых элек- тричеством подъездов кинотеатров. Нужно, чтобы кинопромыш- ленность взглянула теперь в лицо многим истинам и сделала для
себя необходимые выводы, а главная из ^тих истин та, что кинофильмы оказывают сильное воздействие на жизнь нашей страны, что их влияние даст свои плоды, стремится ли к этому автор картины или нет, и что картины, уводящие от жизни или внушающие ложные о ней представления, зпздействуют на зрителей Так же сильно, как и картины правдивые, изобража- ющие вещи такими, каковы они есть,— только воздействие в данном случае ведет к иллюзиям и самообману. Нужно, чтобы кинопромышленжкть признала ее попытки снять с себя ответ- ственность за характер >бшественного мнения в Америке, сослан шись на то, что она не имеет никакою отношения к формирова- нию общественных взглядов и старается просто доставить амери- канскому народу развлечение,—попытки безосновательные и недостойные. Необходимо признать, что она несет О1ромную и неизбежную ответственность—как и радио, и печать, и книжное дело, и колледжи, и школы, и все мы—за то. что американский народ раньше, мною раньше не понял, каков характер современ- ного мира и какими опасностями этот мир чреват. Не существует того различия между развлекательным кино и кино, оказывающим воздействие на людей, которое прежде пыталась утверждать кинопромышленность. Попытка изобразить мир не таким, каков он есть, оказывает свое воздействие на зрителя точно так же, как стремление изобразить мир правдиво; «Гроздья гнева» и «Испанская земля»* являются «пропагандист- скими фильмами* ничуть не больше, чем самые далекие от реальности голливудские ленты, где игнорируются реальные Проблемы, стоящие перед людьми в наше трагическое, полное опасностей время, но зато вам предлагают любоваться бесчислен- ными стройными ножками и лицами, на которых сияет стандарт- ная улыбка. Уж если на то пошло, эти ножки и улыбки куда более справедливо называть -пропагандой'-, ибо мир—вернее, антимир,—мысли о котором они пробуждают, множество амери- канцев понемногу привыкли считать действительно существу- ющим и так и считали, пока с неба не посыпались бомбы и вместо лучезарного экрана их засыпанным пылью глазам не предстали самые обычные кирпичи, из которых сложено здание кинотеатра. Но то же самое можно сказать и о людях, чей предмет занятий—книга, включив сюда и людей, назначением которых является доносить книгу до читателей. Книжное дело разделяет ответственность, которую мы все должны нести, а значит, книжное дело, как и кинопромышленность, как и писатели, и библиотекари, и все прочие, должно принять на себя свою долю вины. Принципы распространения книги, которыми руководство- вались в 20-е и 30-е годы, привели в книжном деле к тем же последствиям, которые были порождены сходными принципами г кино В книжном деле тоже—правда, не столь открыто и недвусмысленно—заявляло о себе мнение, что все сводится просто к торговле товаром, на который есть спрос, и, стало быть, не может быть и речи об ответственности за содержимое тех пакетов, которые продавец книг вручал покупателю. Поскольку книги продавались по сниженной пене в закусочных, люди, их
продававшие, приучились подходить к ним с точки зрения хозяев закусочных, интересующихся только ценой. Книга—это товар стоимостью три доллара или девяносто восемь центов: как товар, она шла в оборот. Книга делхтась знаменитой оттого, что удалось продать сто тысяч экземпляров, или пятьсот тысяч, или миллион. В крупных магазинах книга подбирались гак же, как подбирались костюмы определенного покроя, и принцип был тот же самый — покупателю нравится именно эта модель. Иными словами, в книжном деле происходило примерно то же самое, что и в кино Но когда речь шла о книге, последствия оказывались особенно плаченными Надо помнить, что до 20-х годов книжное дело нели люди, полностью сознававшие ту ответственность, от которой потом старались отречься их преем- ники. Книжное дело, несомненно, было одной из тех профессий, где сознание ответственности было особенно необходимо. В прошлом столетии и в веке позапрошлом книги продавались людьми, которые видели в них не товар, а книги; людьми, державшимися о той или иной продаваемой ими книге определен- ного мнения и умевшими это мнение обосновать; людьми, чьи покупатели говорили с ними не о том, сколько экземпляров такою-то романа уже продано, а о самом романе, о его достоин- ствах и недостатках, о его качестве Траюдия состоит не столько в том, что в книжном деле- отступим от старых принципов торговли книгой, хотя это отступление не радует. Трагедия в том, что продавцы книг вообще забыли о своем назначении—столь важном своем назначении, благодаря которому их деятельность была так важна для распро- странения заключенных в книге идей. Книги, если это настоящие книга, сами по себе не расходятся Внешний вид настоящей книги, даже если на суперобложке убедительно говорится о ее достоин- ствах. не содержит ничего такого, что побудило бы людей, которым се следует прочитать, приобрести эту книгу. Настоящие книга раскупаются благодаря энергии людей, которые знают такие книга и относятся к ним с уважением. А эта энергия должна быть прежде всего энергией убеждения читателя, рас- сматривающего книгу. Самая замечательная рецензия, написанная в высшей степени уважаемым критиком, принесет меньше пользы, чем разювор читателя с читатетем. А из всех возможных читателей самым авторитетным в таких разговорах всегда будет книюпродавец, который знает и свои книги, и своих покупателей. Если исчезнут такие продавцы, книжная торговля окажется торговлей, и только, столь же заурядной, как торговля мылом или консервами, где все решают огромные яркие рекламные плакаты, а об успехе или неуспехе судят, подсчитывая выручку. Пока в книжной торговле не утвердится вновь идея назначе- ния настоящего книгопродавца, книги едва ли будут играть ту роль, которую они должны играть, определяя общественные настроения эпохи: ведь до той поры книги, которые должны причесть тысячи и тысячи читателей нашей воюющей страны, едва ли попадут в руки хотя бы малому числу этих читателей. Никогда еще книга нс представляла для нашей страны такой
ценности, как сегодня Проблемы, которые необходимо решить, трудности, которые надо уладить, нередко таковы, что правильно определить их способна только книга. Только книги могут, например, стать форумом для обсуждения глубоко волнующих нсех нас вопросов, каким по своему характеру будет послевоен- ный мир. Да и самый главный вопрос, тот, который стоит перед нами неотступно,—вопрос о том, чго представляет собой наше время,—может быть поставлен и обсужден лишь в книгах, которые дают для этого и достаточное место, и все возможности. Пока что люди, живущие в наше время, еще не сумели понять его особенности, и .лишь неустрашимый поиск, к которому зовет книга, позволит нам увидеть смысл современной эпохи, И поэтому еще многие месяцы, а может быть и годы, кнши будут играть исключительно большую и очень важную роль, формируя нашу историю. Я говорю не только о книгах по экономике и политике. Теперь, как никогда прежде, существен- ную важность приобретает труд мастери! слова, труд поэта, который показывает нам опыт жизни в таком свете, под таким углом зрения, что смысл и характер его становятся наглядными и захватывают всех, труд романиста, вносящего порядок и осмыс- ленность в хаос и путаницу жизни, какой мы живем. Кнши будут писать я дальше—в этом не сомневайтесь. Потребности такой эпохи, как наша, рождают те книги, в которых нуждается эпоха. Но книги мало создавать. Их мало рецензировать на литературных полосах тех немногочисленных газет и журналов, что помещают серьезные рецен ши. Если мы хотим, чтобы поднятые в книгах вопросы получали широкое общественное обсуждение—а это необходимо,—мы должны до- биться, чтобы такие книги доходили до читателей, в них нужда- ющихся, знаютцих, что они и них нуждаются, но не знающих, как мм удовлетворить эту свою потребность. Вот где, таким образом, лежит как никогда ясное призвание продавцов книг, то призвание, которому должны следовать именно продавцы книг и которому нс смогут следовать—им и не стоит пытаться это делать—люди, занятые реализацией расфасо- ванной печатной продукции. Это призвание, которое воодушевит всякого, кто чувствует ход современной истории, призвание, которому радостно и гордо посвятил бы себя каждый человек. Иными словами, это именно то призвание, выше которого не Может быть ничего для людей, любящих книгу и человека достаточно крепкой любовью, чтобы отдать всю жизнь их сближению друг с другом. А чтобы следовать такому призванию, нужно прежде всего осознать и принять свое нелегкое, но достойное назначение— назначение не только профессиональное, но и всечеловеческое— служить посредником между народом, выражающим свои запро- сы. и литературой, создаваемой в наше время. Такому назначению будет соответствовать лишь человек, знающий и читателя и книгу так досконально, как может знать их лишь настоящий книгопро- давец. Он должен разбираться в современных книгах так, как человек науки разбирается в ученых степенях, а жителей своего
города он должен изучить так, как изучил их местный врач. Иначе говоря, он должен знать, что хотят почерпнуть из книг читатели и чему могут их научить авторы книг. И он должен свести читателя и книгу лицом к лицу—не $иЬ 5реае аетегпйайз1, не в неопределенные будущие времена, а сегодня, в наше время, в наши огненные, мрачные и все же дышащие надеждой дни. 1942 г. 1 С точки зрения вечности (лат.).
ТЕННЕССИ УИЛЬЯМС ТРАМВАЙ «УСПЕХ* Зимой исполнится три года с тех пор, как в Чикаго прошла премьера «^Стеклянного зверинца»,—событием этим окончился один период моей жизни и начался другой, и как он отличался по всем внешним признакам от предыдущею, представить себе, видимо, нетрудно. Меня внезапно извлекли из глубочайшего забвения и вытолкнули и знаменитости; ненадежный постоялец меблирашек в разных городах страны, я вдруг был водворен в апартаменты первоклассного отеля на Манхэттене. История моя—отнюдь не исключение. Успех нередко врывается воз так внезапно в жизнь американцев. Недаром сказка про Золушку — наш любимый национальный миф. краеугольный камень кинопро- мышленности. а бьпь может, и самой Демократии. Я так часто вижу его воплощение на экране, что он уже вызывает у меня зевоту: не то что бы я в нем разуверился, просто спрашиваю себя — кому это нужно? Если у человека такие чудесные зубы и волосы, как у киногероя, он, безусловно, найдет способ неплохо устроиться в жизни, и можете прозакладывать свой последний доллар и весь чай. какой есть в Китае, что его силой не затащищь ни на одно собрание, где обсуждаются вопросы, тревожащие гражданскую совесть. Нет, история моя не исключение, но в то же время она не совсем обычна, и если вы готовы принять мои не очень убедительные заверения в том. чго пьесы свои я писал, отнюдь не рассчитывая на такой оборот дела (а ведь многие не хотят верить, что у драматурга может быть какая-то цель, кроме успеха), то, пожалуй, есть смысл сравнить эти два периода. Жизнь, которую я вел до того, как ко мне пришел большой успех, требовала стойкости, я отчаянно карабкался вверх по отвесной скате, обламывая ногти, и если мне удавалось забраться хоть на дюйм выше, чем я был вчера, изо всех сил вцеплялся в камень голыми руками, и все же это была хорошая жизнь, ибо именно на такую и рассчитан человеческий организм. Лишь после того, как борьба была окончена, я осознал, сколько жизненных сил она потребовала. И вот я выбрался на некую ровную площадку, но руки мои все еще судорожно колотили по воздуху, а легкие все еще лихорадочно вбирали его Наконец-то я добился обеспеченности. Я сел, огляделся, и внезапно глубокое уныние охватило меня. Сперва я решил, чло просто еще не успел приспособиться к
новому положению. Утром проснусь в апартаментах первоклас- сного отеля, в окна которого доносится приглушенный шум ист-сайдского проспекта, стану радоваться их элегантности и наслаждаться всеми удобствами, сознавая, что очутился на Олимпе—в нашем, американском, его варианте. Взгляну утром вон на тот зеленый диван и влюблюсь в него. А то, что сейчас его зеленый шелк вызывает в моем представлении пленку слизи на стоячей воде,— это так, временно. Но утром безобидный зеленый диванчик показался мне еще отвратительнее, чем накануне вечером, и вообще я уже слишком зажирел для 125-долларовых апартаментов, которые снял для меня один знакомый, человек весьма светский Ни с того ни с сего в номере стали ломаться вещи. От дивана отвалилась ручка На полированной мебели появились выжженные сигаретами сле- ды. В окна, которые я позабыл закрыть, ворвался ливень, струи его затопили номер. Однако горничная неизменно нее приводила в порядок, а терпению администрации не было границ. Допоздна затягивавшиеся пирушки не очень ее смущали. Соседей моих невозможно было пронять ничем, разве что фу1 аскоЙ. Еду мне подавали в номер Но это тоже потеряло для меня всякую привлекательность. Я заказывал обед по телефону, и к тому времени, когда его вкатывали в дверь, словно труп, на столе-каталке с резиновыми колесиками, я терял к нему всякий интерес. Как-то раз заказал бифштекс из вырезки и пломбир с шоколадом, но все было сервировано так хитроумно, что я принял жидкий шоколад за соус и полил им бифштекс. Разумеется, то были лишь малозначащие внешние признаки душевного неблагополучия, и оно не замедлило проявиться в куда более неприятных формах. Я почувствовал, что люди становятся мне безразличны. Во мне поднималась волна цинизма. Все разговоры звучали так. словно когда-то, давным-давно, были записаны на пластинку, и вот теперь ее проигрывают. Мне казалось, что в голосах моих друзей больше нет ни сердечности, ни искренности. Я подозревал их в фальши. Перестал им звонить, встречаться с ними. Мне во всем виделась бессмысленная лесть, и это было невыносимо. Когда кто-нибудь говорил. «Мне так нравится ваша пьеса!» — меня просто мутило, я даже не мог выдавить из себя ответное «Благодарю нас». Слова эти застревали у меня в глотке, и я по-хамски поворачивался спиной к человеку, который прежде всегда был искренним. Теперь я уже не гордился пьесой, она меня раздражала—быть может, потому, что я чувствовал себя совер- шенно опустошенным и боялся, что другой мне не написать. Я превратился в живой труп и понимал это, но мне казалось: у меня нет такого друга, которого бы я достаточно знал и которому доверял бы настолько, чтоб отвести его в сторонку и рассказать, что со мной творится. В гаком странном состоянии я пребывал месяца три, а в конце весны решил снова лечь на глазную операцию—главным образом для того, чтобы укрыться от мира за марлевой повязкой. Это была четвертая по счету операция, и здесь, пожалуй, следует
упомянуть, что вот уже пять лет, как у меня на левом глазу образовалась катаракта, мне несколько раз прокалывали ее иглой и Наконец сделали операцию на глазной мышце. (Глаз я сохранил, И хватит об этом) Чю ж. марлевая повязка сослужила мне службу. Пока я отлеживался в больнице, друзья, к которым я был так невнимате- лен, которых оскорблял, кого чем, стали меня навешать, и мне, погруженному во мрак и боль, казалось, что их голоса измени- лись—вернее, в них больше не ощущалось той весьма неприятной перемены, которая чудилась мне раньше,—и сейчас они звучали так же, как в те невозвратные дни, когда я пребывал в безвестности. Голоса опять стали искренними, сердечными, и них вновь был чистый звук правдивости и понимания — именно то, за что я когда-то предпочел их остальным. В прямом, физическом смысле слова зрение мое не улучши- лось, операция была не особенно успешной (впрочем, радужная оболочка по виду стала чистой, незамутненной, и зрачок очутился там, где положено, или примерно там), но н переносном смысле она вызвала сдвиг куда более важный. Когда марлевую повязку сняли, я увидел, что в мире все стало на свои места. Я выехал из первоклассного огеля. где занимал столь элегантные апартаменты, сложил рукописи и кое-какие пожитки, что попалось под руку, и уехал в Мексику— это страна простых страстей, здесь с тебя быстро слетают тщеславие и чванство, порожденные успехом: страна, где бродя- ги. простодушные, словно дети, спят, свернувшись клубочком, прямо на мостовой, и человеческие голоса, особенно если не знаешь языка, звучат так же нежно, как птичьи Моего искус- ственного, публичного «я», созданного игрой зеркал, здесь не было, и я вновь стал самим собой. А чтобы обрести себя окончательно, я на какое-то время обосновался в Чапале и стал работать над пьесой «Ночь за покером» (впоследствии—«Трамвай «Желание»). Только в работе может художник обрести реальность и удовлетворение, ибо подлинный мир не имеет над ним такой власти, как мир его вымысла, и потому, коль скоро он не выламывается из благопри- стойных будней, для него не так уж существенно, какую жизнь вести. Наиболее подходящие для него условия — те, • которых работа не только ладится, но и становится необходимостью. Мне самому лучше всего работается где-нибудь в отдаленном месте, среди чужих людей—только чтобы там можно было хорошенько поплавать. Однак,- жизнь должна требовать от художника некоторых—пусть самых небольших—усилий. От гостиничного обслуживания все время испытываешь неловкость. Ни перед кем на свете не бывает мне так неловко, как перед горничными, официантами, посыльными, носильщиками и т. д., ибо они вновь и вновь напоминают о неравенстве, которое мы привыкли считать чем-то само собой разумеющимся. Когда видишь, как дряхлая старушонка, пыхтя и изнемогая от тяжести, тащит через весь коридор ведро с водой, чтобы подтереть за упившимся постояльцем из числа власть имущих, на душе
становится до того тошно, тяжко, просто корчишься от стыда за наш мир, где такое не только терпят, но даже считают прямым доказательством того, что все колесики в механизме Демократии крутятся исправно, без какого бы то ни было вмешательства, будь то сверху или снизу. Никто не должен подбирать грязь за другим. Это пагубно для обеих сторон-.но особенно, пожалуй, для тех, за кем убирают. Я не менее остальных развращен многообразнейшими форма- ми холуйского обслуживания, на которое наше общество привык- ло рассчитывать и от которого оно зависит. Мы должны были бы все делать для себя сами — или же предоставить это машинам, нашей хваленой технике, ведь ее принято считать новой зарей цивилизации. Мы уподобились человеку, накупившему кучу всякой всячины для туристского похода; каноэ и палатку, и рыболонные снасти, и топорик, и охотничьи ружья, и индейские шерстяные одеяла,— но после того, как снаряжение и провизия были умело, со знанием дела упакованы, его вдруг охватила робость—он так и сидит на том же месте, что и вчера, и позавчера, и позапо- завчера, и время от времени подозрительно поглядывает сквозь кисейные занавески на небо, уверенный, что ясность его обманчива. Замечательная наша техника—ниспосланная богом возможность для смелого поиска, для прогресса, воспользоваться которой мы не решаемся. Нынешние наши идеалы и представле- ния—совершенно такие же, как и три столетия тому назад. Впро- чем, нет. Извините. Сейчас уже даже провозглашать их стало небезопасной Однако я перешел от узкой темы к широкой и слишком отвлекся, а это вовсе не входило в мои намерения, так что позвольте мне вернуться к тому, о чем я говорил раньше. Все это, разумеется, чрезмерное упрощение. Отказаться от соблазнов бездумной и бездеятельной жизни совсем не так просто. Как будто можно вдруг взять и сказать себе: с этой минуты буду жить так, как жил раньше,—до того, как на меня обрушился этот самый Успех. Но коль скоро вы полностью отдаете себе отчет в том. что жизнь без борьбы пуста, гладкое средство спасения у вас в руках. Коль скоро вы сознаете, что так оно и есть, что сердце человека, тело его и мозг прошли через добела раскаленное горнило именно в расчете на битвы и конфликты (борьбу созидания); что, если конфликты устранены, человек уподобляется мечу, которым срезают маргаритки, что вовсе не лишения, а роскошь—волк у его дверей, а зубы этого волка — мелкое тщеславие, самодовольство и размагниченность, порождаемые Успехом,— что ж, если вам все это известно, вы, по крайней мере, знаете, откуда ждать опасности. Тогда вам известно, что ваше публичное «я», та Персона, какой вы являетесь в глазах общества, когда у вас «есть имя»,— попросту фикция, игра зеркал, и единственно подлинное ваше «я», имеющее право на жизнь,—то невидимое миру, потаен- ное «я», которое существует с первого вашего вздоха, слагается из ваших поступков и, значит, постоянно находится в процессе становления, управляемом вашей волей. А если вам все это
известно, вы сумеете выйти целым и невредимым из катастрофы, имя которой — Успех! Спастись никогда не поздно—разве что вы очень уж крепко, обеими руками, обнимаете эту богиню-распросуку. как называл славу Уильям Джеймс, и в этом душащем вас объятии обрели то, чего всегда так жаждал тоскующий по дому мальчик, который в вас сидит: полнейшую безопасность и возможность сидеть сложа руки Мне думается, обеспеченность—один из видов смерти; она может прийти в виде лавины гонораров и застигнуть вас подле шикарного, изогнутого в форме почки плавательного бассейна где-нибудь в Беверли-Хиллс или в любом другом месте, где условия резко отличаются от тех, которые сделали вас художни- ком,— если вы и вправду художник, или же были им когда-то, или намеревались стать. Спросите любого, на чью долю выпал такого рода успех: на что ои ему сдался? Чтобы получить прямой ответ, придется, пожалуй, ввести тому человеку сыворотку, от которой начинают говорить правду, да и тогда у него вырвется только стон и одно-единственное словцо, которому никак не место на страницах благопристойных изданий. Что же действительно нужно художнику? Всепоглощающий интерес к людям и их делам, а еще—известная доля сострадания и убежденность, ибо именно они поначалу и послужили Толчком к тому, чтобы перевести жизненный опыт на язык красок, музыки или движения, поэзии или прозы,—словом, чего угодно, лишь бы это было динамично и выразительно—вот что вам нужно, если у вас и в самом деле серьезные намерения. Уильям Сароян написал замечательную пьесу на этот сюжет: о том, что душевная чистота—единственный вид успеха, какой нужен человеку. «В отпущенный тебе срок жизни—живи!» Срок этот очень мал, и время уходит безвозвратно. Вот и сейчас мы упускаем его: я--пока пишу эти строки, вы—пока читаете их, и часы так и будут отстукивать: «У-пу-стил», «у-пу-стил», «у-пу-стил»—если только вы не положите всю душу на то, чтобы не дать времени уйти бесследно 1947 г.
РОБЕРТ ФРОСТ ДВИЖЕНИЕ, СОВЕРШАЕМОЕ В СТИХЕ Абстракция —вещь хорошо знакомая философам, но в руках художников нашего времени абстракция напоминает только что подаренную игрушку. Почему мы нс умеем выбирать в поэзии какое-то одно ее качество и отделять его от других? .Мысленно мы этому научились. Тем прискорбнее, что нс научились практи- чески. И это уж совершенно точно. Бесспорно, одних лишь ученых-гуманитариев может всерьез занимать вопрос, как прозвучит для читателей такое-то стихотво- рение, если в нем, кроме звучности, ничего нет. Звук—это золото, спрятанное в руде. Извлечем же из нее звук и отбросим все несущественное. И мы этим занимаемся, пока нс обнаружива- ем, что задача человека, пишущего стихи,—добиться, чтобы все эти стихи звучали как можно менее похоже, а для этого недостаточно возможностей, предоставляемых выбором гласных, согласных, слов и размера,, пунктуацией и синтаксисом- Нужно, чтобы на помощь пришел контекст—смысл — содержание стихов. Вот где величайшие возможности разнообразия. Все, чего можно добиться, по-особому подбирая слова, быстро иссякает. То же самое и с размерами—особенно в нашем языке, н котором, гк> сути, размеров всего два: строгий ямб и свободный ямб. Древние, у которых размеров было много, все равно были бедны, если всю мелодию стиха создавали только размерами. Тяжко наблюдать, как люди, захваченные одними только ритмами, судорожно' стараются избавиться от монотонности, прибегая чуть ли нс к тому, чтобы укоротить стопу на один такт. Возможности обога- щения мелодии драматическими тонами смысла, ломающими железные рамки скупого метра, безграничны. Вот мы и вернулись к пониманию поэзии как просто одною из видов искусства, в котором художнику нужно иметь что сказать, нужды нет— прозвучит нм сказанное здраво или безумно. Наверное, лучше, чтобы здраво, потому что тогда сказанное и глубже, и предпола- гает более широкий опыт жизни. Затем появляется необходимость освоить ту заросшую дикой травой почву, из которой произрастает поэтическое слово. Бес- спорно и то, что приносимое этой почвой имеет столь же веское право именоваться основным компонентом стихотворения, сколь и звук. Если мелодия звучит до дикости дисгармонично—значит, перед нами настоящее стихотворение. Что ж, в гаком случае нам, современным любителям абстракций, остается лишь доводить
дикость до крайней ее точки, остается .тишь впадать в дикость, когда не из-та чего в нее впадать. Мы становимся мастерами аберраций, мы готовы дать простор ненаправляемым ассоциациям и от одного случайного мотива бросаемся к другому, мечемся ко все стороны, как полные энергии кузнечики солнечным днем в разгар лета. Удержать нас на месте может только тема. И если первая загадка поэзии—каким образом в стихотворении, загнан- ном в жесткие рамки размера, появляется мелодия, то вторая ее загадка—каким образом сочетаются в стихотворении неуправля- емость мотивов н в то же время присутствие темы, которую необходимо воплотить. Дать ответ, каким образом это удается, должно саме наслаж- дение, которое приносят стихи. Движение, совершаемое в стихе. У начала его стоит восторг, а в конце его ждет мудрость. Движение такое же, как движение чувства любви Никто не станет утверждать, что страсть должна быть статичной и пребы- вать в неподвижности все на одном и том же месте. Вначале стихотворению сопутствует восторг, на середине пути оно стано- вится все более импульсивным, его движение обретает направлен- ность, как только явилась на свет первая строка; двигаясь дальше, оно узнает светлый миг удачи и завершается объяснением жизни—не обязательно великим открытием ее законов, созда- ющим религии и общественные течения, но мгновением истины и гармонии на фоне хаоса. У него есть развязка. У него есть разрешение, которое, хотя и оставалось невидимым, было предоп- ределено, едва настроение, в нем выразившееся, навеяло первый образ,—нет, даже с той минуты, когда пришло само это настро- ение. Стихи, в которых лучшие строки были записаны сразу же я просто приберегались для концовки,—стихи по рецепту, вообще не стихи; настоящее стихотворение открывает само себя по мере того, как оно складывается, и узнает, что самое лучшее ждет его впереди, на последнем отрезке, когда мудрость сольется с печалью, как слиты ноты счастья и тоски в застольных песнях. Если писавший стихотворение не пролил над ним слез, их не прольет и читатель. Если писавший не поражался внезапности строк, они не удивят и читателя. У меня чувство восторга, необходимое, чтобы началось стихотворение, появляется от вне- запного изумления, когда мне в голову приходит что-то такое, о чем я не знал, что знаю это. Тогда я чувствую, что я на месте, что это мой час—словно я парил где-то вместе с облаком и вдруг обрел плоть, словно я поднялся из земли. Приходит радость нового, давни утраченного переживания, и все остальное следует само собой. С каждым шагом все явственнее чудо запасов, остававшихся мне неведомыми, и они все растут. Впечатления, которые всего нужнее для моих задач, всегда оказываются теми, о которых я не подозревал я которых не фиксировал, когда они приходили; и делаешь вывод, что мы, подобно гигантам, всегда катим перед собой камни нашего опыта, чтобы замостить ими будущее—просто замостить, а уж потом придет день, когда нам вдруг по какой-то причине захочется внести порядок в это нагромождение, проложив прямую среди хаоса. И эта прямая
будет для нас обладать тем большей значимостью, что она никогда не совпадет с геометрически безукоризненной прямой. Нам доставляет наслаждение прямизна трости, которая вся в буграх. Современные инструменты, призванные обеспечивать точ- ность, применяются с целью сделать предметы изогнутыми, что достигалось встарь глазомером. Я говорю о том. что возможна большая дисгармоничность, если отбросить непоследовательность и оперировать логикой Но логика—нечто вторичное, появляющееся при взгляде назад, когда вещь уже сделана. Ее скорее надо чувствовать, чем видеть перед собой— она как откровение. Она и должна быть откровени- ем, целой цепочкой откровений, для поэта столь же неожиданных, сколь и для читателя. И чтобы она была откровением, необходи- ма величайшая свобода передвижения материала в границах логичного, величайшая свобода установления внутри этих границ отношений, не зависящих от времени и пространства, от прежних отношений, от всего на свете, за исключением принципа родствен- ности. Мы обожаем поговорить о свободе. Мы называем наши школы свободными, поскольку самм-то мы не вольны оставить школу, пока нам не исполнится шестнадцать. Я отказался от своей демократической предвзятости и теперь охотно предостав- лю низшим классам свободу находиться на полном попечении высших классов. Политическая свобода в моих I лазах ничего не значит, Я предоставляю ее направо и налево. Все, что я хочу сохранить для себя,—свобода моего материала, способность тела и духа время от времени вызывать нужные мне воспоминания из необозримого хаоса прожитых мною лет. Когда ученые и художники обмениваются мыслями друг с другом, их часто раздражает невозможность уловить, в чем же они расходятся; и те и другие опираются в работе на знания; но, думаю, всего глубже они расходятся как раз в том, каким образом приобретаются Эти знания. Ученые приумножают свои познания планомерным трудом, подчиненным законам логики; поэты же делают то же самое, не заботясь о планомерности и совсем не обязательно прибегая к книгам. Они не стремятся удержать что-то в памяти, но, если что-то удерживается—как колючки, прилипшие к одежде, когда человек гулял в поле, —они не проз ив. Здесь ничто не приобретается специальной работой, даже если человек и поставил перед собой такую цель. Такое знание приобретается скорее иными, произвольными путями — остротой ума и склонностью к искусству. Тот, кто способен рассказать вам все, что знает, в том порядке, в каком эти знания были получены,— школьник. Художник же тем больше художник, чем выше в нем способность изымать нечто из прежнего временного и пространсгвенного ряда и переносить в иной ряд так, что от прежнего ряда, где перенесенное выглядело органич- ным, остается лишь самая слабая мета. Я бы уже давным-давно целиком и без остатка отдался радикализму, если бы он и впрямь знаменовал собой дух оригинальности, как ошибочно полагали юные его приверженцы. (фигняалкпосп, и дух инициативы—вот все, чего я желаю моей
стране. Для самого же меня оригинальности вполне достаточно в каждом свежем стихотворении, движущемся путем, который я описал: от восторга к мудрости. Движение то же самое, что движение чувства любви. Подобно куску льда на горячей алите, стихотворение должно бурлить тем сильнее, чем стремительнее идет таяние. Стихотворение можно переделать, пока оно живет, но его нельзя заставить жить силой. Самым драгоценным в нем останется то. что оно сумело сложиться до конца и целиком увлечь за собой поэта. Перечитайте его в сотый раз — оно по-прежнему хранит свою свежесть, как сохраняет свой состав металл. Оно не может утратить свое право на жизнь, ибо в нем—запечатленное движение смысла, когда-то неожиданно рас- крывшегося. пока стихотворение слагалось 1949 г.
АРТУР МИЛЛЕР ТРАГЕДИЯ И ОБЫКНОВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК В наш век пишется мало трагедий. Часто высказывались соображения, что их недостаток вызван нехваткой среди нас ге- роев или же тем еще. что из органов веры современного человека выкачали кровь, наполнив их научным скептицизмом, а героический штурм жизни не может рождаться из осторожности и осмотритель- ности. Так или иначе, часто считают, что мы ниже трагедии или что трагедия выше нас. Из чего, разумеется, с неизбежностью вытекает, что форма трагедии архаична, что она пригодна лишь для тех, кто занимает очень высокое положение—царей или царственных особ, и что там, где это не признается открыто, в таких-то и таких-то словах, это по большей части подразумевает- ся. Я уверен, что обыкновенный человек столь же способен быть объектом трагедии и высшем смысле этого слова, как и короли На первый взгляд казалось бы, это должно быть очевидно в свете современной психиатрии, основывающейся в своем анализе на классических формулах, вроде, например, эдипова комплекса или комплекса Ореста, которые нашли воплощение в царственных персонажах, но применимы к любому человеку в подобной эмоциональной ситуации. Проще говоря, там, где перед нами не стоит вопрос о трагедии как искусстве, мы неизменно без колебаний признаем полную идентичность душевных процессов у людей высоких и знатных и у людей скромного положения. И наконец, если бы возвышенность трагического действия быта истинно свойством одних лишь высокородных натур, невероятно, чтобы человече- ство в своей массе почитало трагедию превыше всех других форм, не говоря о том, что понимало бы ее. Как правило, в котором, возможно, существуют неизвестные мне исключения, трагическое чувство возникает в нас, по-моему, в присутствии персонажа, готового, если необходимо, положить жизнь ради того, чтобы сохранить лишь одно—чувство собствен- ного достоинства. От Ореста до Гамлета, от Медеи до Макбета в ее основе лежит борьба личности, стремящейся занять в окружа- ющем обществе принадлежащее ей «по праву» положение. Иногда этот персонаж был лишен этого положения, иногда он стремится достичь его впервые, но роковой удар, от которого с неизбеж- ностью раскручиваются все события, это унижение, а основная движущая сила—негодование Трагедия, таким образом, есть
следствие всепоглощающего стремления человека оценить себя по справедливости. История героя—в том смысле, что сам он кладет начало действию,—всегда обнаруживает так называемую его «трагиче- скую вину», недостаток, свойственный не одним только именитым и знатным Не является она непременно и слабостью. В действи- тельности эта вина, или изъян характера, есть нс что иное — и так и должно быть.— как присущее ему нежелание оставаться пассив- ным перед лицом того, в чем он видит оскорбление своему достоинству, своему представлению о принадлежащем ему по праву месте. «Безупречны» лишь пассивные, лишь те, кто безответно мирится со своим уделом. Большинство из нас принадлежит к этой категории. Но есть среди нас сейчас, как были всез да, те, кто действует, ополчаясь против такого положе- ния вещей, которое унижает их, и в ходе их действий нее, с чем мы смирились со страху, по невежеству и непониманию, перетря- хивается и пересматривается на наших глазах, и из этого тотального выступления человека против кажущегося незыбле- мым окружающего нас космоса —из тотального исследования, которому подвер! астся «неизменное» окружение,— возникает тот ужас и страх, который считается классической принадлежностью трагедии. Что еще важнее, это тотальное сомнение в вещах, ранее несомненных, учит нас. И в этом процессе нет ничего недоступно- го обыкновенному человеку. В революциях, которые происходили н мире за последние тридцать лет, данный процесс вновь и вновь проявлял внутреннюю динамику всякой трагедии Настаивать на знатности трагического героя или так называ- емом благородстве его характера значит, в действительности, цепляться всего лишь за внешние формы трагедии. Если бы знатность и благородство характера составляли непременное условие, тогда из этого вытекало бы, что проблемы трагедии суть проблемы титулованных особ. Но право одного монарха захваты- вать владения другого, конечно, больше нс возбуждает наших страстей, а наши понятия справедливости не совпадают с пред- ставлениями о ней у короля елизаветинских времен. Однако то. что потрясает нас в таких пьесах, проистекает из лежащего в основе действия страха, связанного с невозмож- ностью занять надлежащее положение, катастрофы, заключенной в ра зрыве с дорогими для нас представлениями о том. кт 6 мы и чтб мы в этом мире. Этот страх среди нас в настоящее время не менее, а, вероятно, более велик, чем когда бы то ни было. Право же, именно обыкновенный человек знаком с этим страхом боль- ше всего. Так вот, ежели трагедия действительно есть следствие всепо- глощающе! о стремления человека оценить себя по справедливости, его гибель выявляет зло или порочность окружающего мира. И в этом именно и состоит мораль трагедии, ее урок. Открытие нравственного закона, в котором, собственно, и заключается даруемое трагедией прозрение, не есть открытие некоего абстрак- тного или метафизического свойства.
Справедливость трагедии—это условия жизни, условия, в которых человеческая личность может расцветать, реализуя себя. Зло—это такие условия, которые подавляют человека, уродуя проявления его любви и творческих сил. Трагедия поучает—и должна это делать.— героически укатуя на противника человече- ской свободы. Этот порыв к свободе составляет то свойство трагедии, которое возвышает. Революционный пересмотр незыб- лемою окружения — вот то, что внушает ужас. Обыкновенный человек никоим образом не лишен подобных чувств или подобных действий. Если рассматривать ее в таком свете, отсутствие у нас трагедии может отчасти объясняться тем, что современная литература склонна или к чисто психологическому, или чисто социологическому пониманию жизни, Если все наши несчастья, все наши унижения рождаются и складываются в нашей собствен- ной душе, тогда протагонист должен быть столь чист и соверше- нен, что мы будем вынуждены признать несостоятельность ею характера. Трагедия не может возникнуть на основе ни одною из этих взглядов просто потому, что ни один не представляет целостной концепции жизни. А помимо всего, трагедия требует от писателя тончайшего понимания причин и следствий. Поэтому никакая трагедия не может возникнуть, когда писатель боится поставить под сомнение абсолютно всё, когда он рассматривает какой-либо институт, обычай или принятую норму как нечто вечное и неизменное или неигбежное. С точки зрения трагедии единственная неподвижная звезда—это необходимость полной реализации личности, и все, что стесняет или унижает человеческую природу, подлежит рассмотрению и критике. Что не значит, будто трагедия должна проповедовать революцию. Греки могли подвергать рассмотрению самые божественные основы своею уклада, завершая его подтверждением справедливо- сти своих законов. Иов мог ь гневе бросить вызов Богу, требуя признания своих прав, и кончить покорностью. Но на миг все находится в неопределенном состоянии, ничто не принимается как должное, и в этом разъятии и сокрушении космоса, в самом этом действии персонаж обретает «масштабность*, трагическое вели- чие, которое в нашем сознании ошибочно ассоциируется с царственным или высоким происхождением. Самый обыкновен- нейший из людей может достичь подобною величия в той мере, в какой он готов бросить все, что имеет, в это единоборство, в борьбу за достижение того места в мире, которое принадлежит ему по праву. Существует неверное представление о трагедии, которое поражает меня во множестве рецензий и во многих разговорах как с писателями, так и с читателями. Это представление о том, что трагедия неизбежно пронизана пессимизмом. Даже в словаре говорится о том, что это слово означает историю с печальным или несчастным концом. Представление это въелось так глубоко, что я чуть было не поколебался в своем утверждении, что на самом деле трагедия предполагает у ее автора больше оптимизма, нежели комедия, и что ее окончательный исход должен служить
укреплению самых радужных представлении зрителя о животном, которое называется человеком. Ибо если утверждение, что трагический герой, в сущности, намерен сполна востребовать все, что причитается ему как личности, соответствует истине и если эта борьба должна быть всепоглощающей и безоглядной, тогда она автоматически показы- вает несокрушимость воли человека в осуществлении своей человеческой сущности. Возможность победы должна быть заложена в самой траге- дии. Там, где преобладает жазость, где жалость является конеч- ным результатом, герой ведет борьбу, в которой он не может победить. Жалость появляется там, где протагонист в силу своего нсразумения, невосприимчивости или самого того впечатления, которое он производит, оказывается не способен к схватке с высшими силами. Жалость действительно пригодна для пессимиста Но траге- дия требует более тонкою равновесия между возможным и невозможным, Любопытно, хотя и поучительно, что пьесы, которые мы чтим из столетия в столетие,— это трагедии. В них—и только в них — заключена вера, оптимистическая, если угодно, в совершенство человека. Думаю, настало время, когда мы, у которых нет королей, должны вновь подхватить эту яркую нить нашей истории и последовать за ней туда, куда она единственно и может привести в наше время,— в сердце и душу простого человека. 1949 г.
УИЛЬЯМ ФОЛКНЕР РЕЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ НОБЕЛЕВСКОЙ ПРЕМИИ Я думаю, что этой премией награжден не я, как частное лицо, но мой труд—труд всей моей жизни, творимый в муках и поте человеческого духа, груд, осуществляемый не ради славы и, уж конечно, не ради денег, но во имя того, чтобы из элементом человеческого духа создать нечто такое, что раньше не существо- вало. Вот почему мне эта премия выдается только по доверенно- сти. Денежной ее части нетрудно будет найти применение, достойное ее истинного назначения и сущности. Но я хотел бы найти то же применение и чести, которой я удостоен, использован для этого сегодняшнюю кафедру, с которой я могу быть услышан молодыми людьми, уже обрекшими себя на то же страдание и груд, что и я, среди которых уже есть тот, кто когда-нибудь поднимется на трибуну, с которой сегодня говорю я. Наша нынешняя трагедия заключена в чувстве всеобщего и универсального страха, с таких давних пор поддерживаемого в нас, что мы даже научились выносить его. Проблем духа более не существует. Остался лишь один вопрос: когда тело мое разорвут на части? Поэтому1 молодые писатели наших дней—мужчины и женщины—отвернулись от проблем человеческого сердца, нахо- дящегося в конфликте с самим собой,— а только этот конфликт может породить хорошую литературу, ибо ничто иное не стоит описания, не стоит мук и пота. Они должны снова это понять. Они должны убедить себя в том. что страх—самое гнусное, что только может существовать, и, убедин себя в этом, отринуть его навсегда и убрать из своей мастерской все, кроме старых идеалов человеческого сердца— любви и чести, жалости и гордости, сострадания и жертвенно- сти,— отсутствие которых выхолащивает и убивает литературу. До тех пор пока они этого не сделают, они будут работать под знаком проклятия. Они пишут ве о любви, но о пороке, о поражениях, в которых проигравший ничего не теряет, о победах, не приносящих ни надежды, ни—что самое страшное—жалости и сострадания. Их раны не уязвляют плоти вечности, они не оставляют шрамов. Они пишут не о сердце, но о железах внугренней секреции До тех пор пока они вновь не поймут этой истины, они будут писать как равнодушные наблюдатели конца человеческого. Я отказываюсь принять конец человека. Легко сказать, что человек бессмертен просто потому, что он выстоит; что когда с последней
ненужной твердыни, одиноко возвышающейся в лучах последнего багрового и умирающего вечера, прозвучит последний затиха- ющий звук проклятия, что даже и тогда останется еше одно колебание—колебание его слабого неизбывного голоса. Я отка- зываюсь это принять Я верю в то, что человек не только выстоит—он победит. Он бессмертен не потому, что только он один среди живых существ обладает неизбывным голосом, но потому, что обладает душой, духом, способным к состраданию, жертвенности и терпению. Долг поэта, писателя и состоит в том, чтобы писать об этом. Его привилегия состоит в том, чтобы, возвышая человеческие сердца, возрождая в них мужество, и честь, и надежду, и гордость, и сострадание, и жалость, и жертвенность— которые составляли славу человека в прошлом,— помочь ему выстоять. Поэт должен не просто создавать летопись человеческой жизни: его произведение может стать фундаментом, столпом, поддерживающим человека, помогающим ему выстоять и победить. 1950 г.
УИЛЬЯМ ФОЛКНЕР О ЧАСТНОЙ жизни (Американская мечта: что с ней произошло?) Быта американская мечта: земно© святилище для человека- одиночки; состояние, в котором он был свободен не только от замкнутых иерархических установлений деспотической власти, угнетавшей его как представителя массы, по и от самой этой массы, сформированной иерархическими установлениями церкви и государства, которые удерживали его, как личность, в рамках зависимости и бессилия. Мечта, равно вдохновляющая отдельных индивидов, столь разобщенных и не связанных друг с другом, что им оставались невнятные устремления и надежды, распространенные в странах Старого Света, чье существование как нации поддерживалось не идеей Гражданственности, но идеей подчиненности, чья прочность обеспечивалась лишь количеством народонаселения и послушани- ем подчинившейся массы; мечта, сливающая в едином звучании голоса индивидов—мужчин и женщин; «Мы создадим новую землю, где каждая индивидуальная личность—не масса людей, а индивидуальная личность—будет обладать неотчуждаемым пра- вом индивидуального достоинства и свободы, основывающимся на индивидуальном мужестве, честном труде и взаимной ответствен- ности». Не просто идея, но состояние—живое человеческое состо- яние, долженствующее возникнуть одновременно с рождением самой Америки, зачинающееся, создающееся и заключающееся'в самом воздухе, в самом слове «Америка», состояние, которое мгновенно, тотчас же одухотворит всю землю, подобно воздуху или свету. И так оно было—распространялось вовне, захватывая даже старые, истощенные, мертворожденные народы, пока по- всюду человек, который только слышал само слово «Америка» и, уж конечно, не знал, где 1,-на расположена, откликался ей, взмывая не только сердцем, но и надеждами, которые до тех пор были ему неведомы И-Ш, во всяком случае, он не осмеливался думать о том, что они заложены в нем. Состояние, которое не только нс позволит человеку стать королем, но и нс позволит ему захотеть стать им. Ему не придется даже мечта!ь о том, чтобы сравняться с королями, потому что он свободен от королей и им подобных; свободен не только от символов, но и от самих старых деспотических иерархий, представляемых игрушечными символами—судами и советами, церквами и школами, для которых ценность человека
определяется не его индивидуальностью, но принадлежностью целому, его неизменным процентным отношением к лишенным сознания числам, накоплением безвольного, послушного и массо- видною в нем. Мечта, надежда, состояние, которые наши предки не завеща- ли нам, своим наследникам и правопреемникам, но, скорее, завещали нас, своих потомков, мечте и надежде. Нам даже не было дано возможности принять или отверзнуть мечту, ибо мечта уже обладала и владела нами с момента рождения. Она не была нашим наследием, потому что мы были ее наследием, мы сами, в чреде поколений, были унаследованы самой идеей мечты. И не только мы, сыны и питомцы Америки, но и люди, рожденные и воспитанные в старых чужих угнетенных землях, тоже чувствова- ли это дыхание, это дуновение воздуха, тоже слышали отзвуки обещания надежды. И сами старые народы, такие старые и настолько закосневшие в своих старых концепциях человека, что уже и отказались от всякой надежды на перемену, отдают дань этой новой мечте о новом предназначении человека, ставя ей памятники и расписывая перзалы неотчуждаемого права и надеж- ды человека: «Для любого человека земли здесь найдется место, для тебя, лично бездомного, лично узнетенного, лично обезличен- ного-. Дар свободы, оставленный нам теми, кто вместе работал и в одиночку страдал, чтобы создать ее; нам. их наследникам, даже не пришлось зарабатывать, заслуживать, не говоря уже о том, чтобы завоевывать ее. Нам даже не надо было удобрять и вскармливать ее. Нам надо было только помнить о том, что, живая, она была тем самым смертна и поэтому ее надо защищать в момент кризиса. Иные из нас, может быть большинство, не могли бы в точности определить, в чем она заключается. Но нам и не было нужды делать это—нам, нуждавшимся в определении ее не больше, чем в определении тою воздуха, которым мы дышим, или зтою слова; которые уже одним фактом одновремен- ности своего существования—дуновение американского воздуха, осуществившего Америку,—породили и возвели здание мечты в первый же день Америки, подобно тому как воздух и движение создали температуру и атмосферу в первый день творения. Потому что эта мечта не была объектом человеческого стремления в точном смысле слова «стремление». То была не просто слепая я невыразимая надежда сердца человека; эю быта работа его легких, его свет, обмен веществ, постоянно осуще- ствляющийся внутри него,—мы жили Мечтой. Мы жили не в мечте, мы жили Мечтой, точно так же, как мы не просто живем в воздухе и атмосфере, но живем Воздухом и Атмосферой; мы сами—воплощение Мечты, Мечта же разносит себя звуком сильных, ничем не стесненных голосов, которые не боялись на самой высокой своей ноге декларировать банальные формулы типа: «Дайте мне свободу или дайте мне смерть» или «Мы признаем само собой разумеющимся, что все люди рождены равными в своем праве на свободу»; они придавали этим боже- ственным банальностям, которые всегда были истинны, ибо
истинны надежда и достоинство—надежность и силу безотлага- тельности, которые освобождали их даже от банальности. Была Мечта: человек становится равным себе подобному не потому, что он рожден черным, или белым, или коричневым, или желтым и, следовательно, безвозвратно обречен оставаться тако- вым до конца своих дней, вернее, оч не обречен на равенство, а благословлен равенством, ибо сам, дремотно свернувшись в ею теплом вакууме, подобно эмбриону в утробе матери, и пальцем не шевельнет для достижения равенства; Мечта—это свобода равно- го начала со всеми остальными людьми, это свобода, которая обязывает защищать и охранять это равенство индивидуальным мужеством, честной работой и взаимной ответственностью. Потом мы потеряли Мечту. Она оставила нас, она, которая поддержива- ла и охраняла, и защищала нас в то время, как наш народ, выработавший новую концепцию человеческого существования, обретал прочную точку опоры, чтобы во весь рост стать в ряду иных народов земли; та самая Меч га, которая ничего о г йас ио требовала взамен, кроме необходимости постоянно помнить о том, что. живая, она, следовательно, смертна и, как таковая, должна постоянно поддерживаться неубывающей ответственностью и бдительностью мужества, чести, гордости и смирения. Теперь она ушла от нас. Мы дремали, мы погрузились в сон, и она оставила нас. И в вакууме теперь не звучат больше сильные голоса, которые не только ничего не боялись, но которые даже но знали, что существует такое явление, как страх, голоса, слившиеся в единстве надежды и воли. Потому что то, что мы слышим теперь,—это какофония страха, умиротворенности и компромис- са, напыщенный лепет; громкие и пустые слова, которые мы лишили какого бы то ни было смысла,— «свобода», «демократия*, «патриотизм»; произнося их, мы, наконец-То разбуженные, отча- янно пытаемся скрыть потерю оз самих себя. Что-то произошло с Мечтой. Многое произошло. Вот, мне кажется, один из симптомов того, что произошло. Около десяти лет назад известный литературный критик и эсссист, мой старый приятель *, сказал мне, чго новый богатый и весьма популярный иллюстрированный еженедельник предложил ему хороший гонорар за статью обо мне—за статью не о моем романе или романах, но обо мне как частной фигуре, как индибиде. Я сказал: ♦Нет»,— и объяснил почему: я полагаю, что только произведения писателя представляют собой общественное достояние, только они могут подвергаться обсуждению, исследо- ванию и рецензированию; таковыми их делает сам писатель, предлагая их для публикации и получая за них деньги; следова- тельно, он не только может, но и должен принимать все, что публика скажет о его трудах или сделает с ними: от восхвалений до костра из книг. Но до тех пор, пока писатель не совершит преступления или не поступит на государственную службу, его частная жизнь принадлежит ему самому; и не только он сам имеет право защищать свое одиночество, но и публика должна делать это, ибо свобода одного человека кончается как раз тамг где. начинается свобода другого; я думаю, добавит я, что всякий
человек* обладающий вкусом и чувством ответственности, согла- сится со мной. Но мой приятель сказал: «Нет». Он сказал: «Ты ошибаешься. Если я напишу этот очерк, я еде таю это со вкусом и ответствен- ностью. Но если ты откажешь мне, рано или поздно кто-нибудь другой, кому наплевать и на вкус, и на ответственность, сделает это: его не будут интересовать ни ты сам, ни твоя репутация как писателя, художника: гы для него только предмет потребления, товар, продав который можно поднять тираж еженедельника и заработать немного денег». «Я не верю п это,—сказал я.—До тех пор пок-' я не совершу преступления или не поступлю на государственную службу, они ие могут вторгаться в мою частную жизнь, если я прошу их нс делать этого». «Не только могут,—сказал он,—но, как только репутация, которую ты завоевал в Европе, распространится на Америку и сделает тебя финансово стоящей фигурой, именно так И поступят. Подожди и сам увидишь». Так я и сделал. Подождал и увидел. Два года назад, разговаривая с одним редактором в издательстве, публикующем мои книги, я совершенно случайно узнал, что тот же самый журнал уже разработал тот же самый план, который я отверг восемь лет назад: не знаю, быта ли мои издатели официально поставлены об этом в известность или узнали так же случайно, как и я. Я повторил: -«Нет»,—и привел те же самые аргументы, которые, как я все еще полагал, должны быть безусловны для всякого человека, занимающего командные позиции в печати, ибо качеств»- вкуса и ответственности неотделимо входят в его работу и делают его позицию стойкой и прочной. Редактор перебил меня. «Я согласен с вами,—сказа,! он.—К тому же вам нет нужды что-либо доказывать мне. Вполне достаточно уже того, что вы этого не хотите. Заняться мне этим делом?» Он и занялся им или. во всяком случае, попытался. Потому что мой друг критик был все же прав Тогда я сказал: «Попытайтесь еще раз. Скажите им. «Я прошу вас, не делайте этого». Потом я обратился с тем же «Я прошу вас, не делайте этого» к автору предполагаемого очерка. Не знаю, работал ли он в штате и ему поручили написать обо мне или он сам вызвался, а может, и предложил идею своим нанимателям. Только помнится мне, что ответил он в таком ррнмерно роде: «Я должен сделать это, если я откажусь, меня уволят». Что скорее всего верно, ибо тот же ответ и по тому же вопросу я получил от работника другого журнала. Но если это действительно было так, если штатный работник печати тоже становился жертвой той же силы, чьей жертвой был и я—безот- ветственного использования, а значит, злоупотребления, что в свою очередь является предательством системы, именуемой Сво- бода Печати, каковая является одним из наиболее мощных и неоценимых защитников и охранителей человеческого достоин- ства и прав,—тогда единственное средство зашиты, которое мне осталась, был отказ от сотрудничества, отказ иметь что-либо общее с планами редакции Только к тому времени я уже понял,
что это не спасет меня, что остановить их мне не удастся. Быть может, они—автор и его наниматель—не верили мне, не могли поверить. А возможно, не осмеливались поверить. Возможно, ни один американец уже не способен поверить в то, что человек, если только он не скрывается от полиции, действи- тельно может не хотеть, чтобы его имя и фотография — притом совершенно даром—появлялись в печатном органе, независимо от того, каков он—вульгарен, благопристоен — и насколько ограни- ченным тиражом издается. Но дело, наверное, до этого и не доходило: ведь оба они—автор и издатель—понимали с самого начала, независимо от того, понимал или нет это я. что мы. все трое, являемся жертвами той аномалии (в том смысле, и каком геологи употребляют этот термин) нашей американской культуры, которая кричит нам повседневно: ♦Берегись!»: все трос, как один, имеют дело не с идеей, не с концепцией выбора между хорошим и дурным вкусом или меж 1у ответственноегью и отсутствием ес, но с фактом, с состоянием нашей американской жизни, перед лицом которого все трое (н данный момент) были беспомощны, обрече- ны. Итак, автор пришел со своей группой, командой, экипажем, или как это называется, и получил свой материал, где и как мог его получить, а потом ушел и опубликовал статью. Но не в этом дело Автор не виноват, поскольку, вернись он с пустыми руками, его (если мне не изменяет память) уволили бы с работы, которая лишила его права выбирать между хорошим и дурным вкусом. Не виноват и наниматель, поскольку, для того чтобы сохранить свою (нанимателя) зыбкую долю в общем деле, даже он, глава одного из его подразделений, оказывается вынужден служить преходя- щей моде, дабы выдержать конкуренцию противников. Дело не в том, что автор сказал, дело в том, что он сказал это. Что он опубликовал это в известном органе печати, который, дабы завоевать и сохранить свою известность, должен действо- вать согласно неким определенным незыблемым стандартам; опубликовали не только вопреки протестам героя очерка, ио и с чувством полного безрахтичия к ним; это безразличие стало не только принципом работы данного органа—он уже авансом оправдан публикой, которой с выгодой продается журнальная продукция. Самое страшное (не возмутительное; мы не можем быть возмущены таким положением вещей, ибо сами способство- вали его рождению и росту, сами отпустили грехи и придали ему законную силу и даже в случае необходимости использовали в своих собственных целях) состоит в том, что подобное вообще могло случиться в данных обстоятельствах. Что вдобавок подоб- ное вообще могло случиться, а человека даже не поставили заранее в известность. А когда он. жертва, все же узнал об этом случайно заранее—даже и в этом случае он был бессилен что-либо предпринять. И даже когда все уже было сделано, у жертвы не оставалось иных способов протеста, кроме проклятий и богохульства; у нас нет законов, преследующих дурной вкус, быть может, потому, что в условиях демократии большинство, диктующее свои законы, не распознает приметы дурного вкуса,
сталкиваясь с ними, а может быть, и потому, что в условиях нашей демократии торговые компании, создающие рынок и товары, наводняющие его (не спрос: он не нуждается в создании; его нужно только удовлетворять), превратили дурной пкус в предмет потребления, который может быть выброшен на рынок, и, следовательно, обложен налогом, и, следовательно, предвари- тельно разрекламирован; дурной вкус, обретя платежеспособ- ность, был очищен от скверны и оправдан. И даже если бы и были основания для обращения в суд, писатель псе равно проиграл бы дело, ибо издатель всегда сумеет сделать так, что издержки судопроизводства будут отнесены к проитводстненным расходам, а прибыль от выросшего в результате шумихи тиража увеличит капитальные вложения самого издателя. Дело в том, что сегодня в Америке любая ор1анизация или труппа уже потому только, что действует она под маркой Свободы Печати, или Национальной Безопасности, или Лиги Борьбы с Подрывными Элементами, может присвоить себе безраздельное право не считаться с индивидуальностью любого, кто в свою очередь не является членом какой-нибудь организации или группы или недостаточно богат для того, чтобы отпугнуть их. Л недостаток индивидуальной свободы лишает человека индивидуальности, ли- шенный же индивидуальности, он лишается всего, что стоило бы иметь или удерживать. Разумеется, эта организация состоит не из писателей, художников; будучи индивидуальностями, даже два художника нс могли бы составить союз, не говоря уже о большом количестве. К тому же художникам в Америке и не нужно иметь права на частную жизнь, потому что, поскольку дело касается Америки, им не нужно и быть художниками. Америке не нужны художники, потому что в Америке они не идут в счет; художники занимают в американской жпзнн не больше места, чем работода- тели авторов, работающих в штате иллюстрированных еженедель- ников, занимают в частной жизни писателя из Миссисипи. Но существуют еще в американской жизни две профессии, которые нужны Америке и которым нужна Америка, которые требуют свободы частной жизни для того, чтобы существовать, выжить. Это естественные и гуманитарные науки, ученые и зуманитарии— пионеры науки терпения и инженерного мастерства, самодисцип- лины и артистизма, как полковник Линдберг, которого заставили в конце концов отречься от этой науки—заставили нация и культура, один из моральных принципов которой заключался в присвоении неотчуждаемого права нарушать его частную жизнь вместо признания своим ненарушаемым долгом защищать ее. Нация, которая полагает своим неотчуждаемым правом присвоить себе его славу, но у которой не достало ни силы, чтобы защитить еГо детей, ни чувства ответе твеня< юти, чтобы укрыть его п его горе: пионеры простой науки спасения нашит, такие, как доктор Оппенгеймер*, которого всячески изводили и преследовали на основе все тех же моральных принципов, пока наконец всякие покровы частной жизни не были сорваны с нею и остались только те качества индивидуальности, какими мы привыкли похваляться, ибо они только и отличают нас от животных,—благодарность за •
добро, верность в дружбе, рыцарское отношение к женщине и способность к любви—и перед видом которых даже официально назначенные преследователи оказались бессильными и отверну- лись (надо надеяться) в стыде. Будто все дело не имело никакого отношения к лояльности, или нелояльности, или проблемам государственной безопасности, а состояло лишь в том, чтобы просто обрушится на него и обнажить его частную жизнь, лишенный которой он уже никогда не сможет стать одним из тех немногих, кто способен послужить своей стране, когда никто другой яяно не способен на это. и таким образом превратить его еще в одно безымянное слагаемое той безымянной, безликой, лишенной индивидуальности массы, формирование которой, похо- же, стало нашей целью. Но даже и это—только отправной пункт. Ибо корни самой болезни простираются далеко вглубь. Они тянутся к тому моменту нашей истории, когда мы решили, что старые моральные истины, регулировавшиеся и контролировавшиеся чувством вкуса и ответственности, устарели и должны быть отброшены. Они протягиваются к тому моменту, когда мы отказались от смысла, который наши отцы вкладывали в слова «свобода» и «независи- мость», смысла, положенного ими в основу нас как нации, завещанного ими нам как народу и превращенного нами в наше время в пустой звук. Опи тянутся к тому моменту, когда свободу мы подменили патентом,—патентом на любое действие, осуще- ствляемое в рамках законов, сформулированных творцами патен- тов и жнецами материальных выгод. Они тянутся к тому моменту, когда свободу мы подменили безразличием ко всякому протесту и объявили, что может быть совершено любое действие, лишь бы оно освящалось вьгхолощенным словом «свобода»-. В этот самый момент исчезла также истина. Мы не упраздни- ли истины; даже мы не способны бььти сделать этого. Просто она отказалась от нас, повернулась к нам спиной—не с насмешкой, или даже презрением, или даже (будем надеяться) отчаянием. Она просто отказалась от нас, с тем чтобы, может быть, вернуться, когда с нами что-нибудь случится—несчастье, национальная катастрофа, может бьпь даже (если ничто другое нс поможет) военное поражение; вернуться и научить нас уважать истину и заставить заплатить любую цену, принести любую жертву (а ведь мы достаточно храбры и настойчивы: мы только хотим как можно дольше не пускать эти качества в ход), чтобы вновь обрести истину и хранил» ес так, чтобы она уже никогда не покинула нас, хранить на ее собственных бескомпромиссных условиях вкуса и ответственности. Истина—эта длинная, чистая, четкая, неоспори- мая, прямая и сверкающая полоса, по одну сторону которой черное—это черное, а по другую белое — это белое,— в наше время стала углом, точкой зрения, чем-то таким, что не имеет ничего общего не только с истиной, во даже я с простым фактом и целиком зависит от того, какую позицию ты занимаешь, глядя на нее. Или—точнее говоря—от того, насколько тебе удастся заставить того, кого ты хочешь обмануть или сбить с толку, занять определенную позицию при взгляде на нее.
Ставка в игре, цена пари—единство трех: истины, свободы и независимости. Американское небо, бывшее некогда бездонным царствам свободы, американский воздух, напоенный некогда жиным дыханием независимости, превратились теперь в гигант- скую замкнутую атмосферу, подавляющую и то и другое, лишающую человека че товеческой индивидуальности, лишающую (следующий шаг) его последнего прибежища—частной жизни, без которой человек не может существовать как личность. Сама архитектура наших жилищ служит предостережением. Раньше стены наших домов не позволяли ничего увидеть: ни того, что делается внутри, ни того, что происходит снаружи. Теперь можно увидеть то, что происходит снаружи, хотя стены еще достаточно крепки, чтобы укрыть то, что происходит внутри. Настанет время, когда будет доступно взору и то и другое Тогда частная Жизнь действительно исчезнет; человек, у которого индивидуаль- ное чувство развито хотя бы настолько, чтобы захотеть в одиночестве сменить сорочку или принять ванну, будет заклеймен единым Голосом Америки как личность, подрывающая основы американского образа жизни и несущая угрозу независимости •американского флага. Если, конечно (к этому времени), сами стены, светонепрони- цаемые или нет, смогут устоять перед этим яростным взрывом, этой силой, этой мощью, стремящейся, подобно громовому удару, к своему американскому зениту, мощью многоликой, но объеди- ненной, извергающей устами своих яростных и безразличных Пророков слова и выражения, которые мы давно уже лишили всякого смысла и функции, кроме служебной функции инструмен- та, слова, служащие дальнейшему подавлению индивидуальной свободы человеческого духа: «безопасность*, «подрыв», «анти- коммунизм», «христианство», «процветание», «американский образ жизни», «флаг». С более или менее равными шансами (прилагая, конечно, к тому время от времени некоторые усилия) один индивид может защитить свою свободу от свободы другою индивида. Но когда могучие федерации, организации, объединения, подобные изда- тельским концернам и религиозным сектам, политическим парти- ям и судебным учреждениям, могут освободить хотя бы одно из своих рабочих подразделений от моральной ответственности, используя такие условные обозначения, как «свобода» и «спасе- ние нации», «безопасность» и «демократия», и под покровом этого освобождения и отдельные лица, находящиеся на службе корпо- раций, тоже освободятся от индивидуальной ответственности и ограничений,—тогда действительно давайте бить тревогу. Тогда даже люди, подобные доктору Оппенгеймеру, полковнику Лин- дбергу и мне (и штатному сотруднику еженедельника тоже, если его действительна заставили выбирать между хорошим вкусом и нищетой), должны н свою очередь объединиться для того, чтобы защитить право на частную жизнь, которая только и обеспечивает художнику, ученому-естественнику и гуманитарию возможность существования. Или защитить саму жизнь, дыхание; и не только жизнь
художников, ученых и гуманитариев, но также и жизнь родителей и свойственник, >в врачей-хирургов. Я имею в виду, разумеется, врача из Кливленда, осужденного недавно за жестокое убийство жены; трое из его родственников—отец жены и его собственные отец и мать—не пережили судебного процесса, который, по признанию самой печати, до самого конца помещавшей отчеты об этой печальной истории на первых полосах большинства амери- канских газет, освещался далеко не так, как следовало, Я думаю о трех жертвах. Не об осужденном—он, несомненно, будет еще долго жить,—но о трех родственниках, дное из которых—один, во всяком случае,—умерли из-за того, что, по словам самой печати, «слишком устали от жизни», а третий—мать—сама себя убила, как будто хотела сказать: <-Я не могу этого больше вынести». Быть может, они умерли только потому, что были потрясены преступлением, хотя и удивительно, что их смерть совпала по времени не с совершением преступления, а с публич ным слушанием цела. Ну а если причиной тому, что одна Из жертв, по собственным ее словам, «устала от жи ши», а другая явно сказала :«Я не могу этого больше вынести», была не только сама трагедия? Гели у них было много причин желать смерти? Тогда какой же средневековой охоте за ведьмами, приведшей родных преступника к смерти во искупление его преступления (если человек был действительно виновен, как то признали присяжные), выдала индульгенцию машина, именуемая Свободой Печати, которая в условиях любой высокоразвитой цивилизации, должна быть верным паладином, чья несгибаемая честность способствует торжеству истины, справедливости и милосердия? А если врач был невиновен, как то утверждал он сам, участником какого преступления стал этот паладин—радетель униженных д оскорбленных? Нет, повторяю, Америке художник не нужен, Америка еще не нашла для него места—для него, который занимается только проблемами человеческого духа, вместо того чтобы употреблять свою известность на торговлю мылом, или сигаретами, или авторучками, или рекламировать автомобили, морские круизы и курортные отели, или (если, конечно, он восприимчив к обучению и -сможет достаточно быстро приспособиться к • стандартам) выступать по радио и сниматься в кино, где он принесет прибыль, оправдавшую бы внимание, ему уделяемое. Но ученые- естественники и гуманитарии, гуманизм науки, научность гуманиз- ма могут еще спасти ту цивилизацию, которую профессионалы спасители, жиреющие на низменных страстях человека и его глупости и з'веренные в своей правоте, политики, наживающие капитал на его жадности и глупости и уверенные в своей правоте, церковники, спекулирующие его страхом и предрассудками и уверенные в своей правоте, спасти уже не могут, что они И доказывают на каждом шагу.
ЭРСКИН КОЛДУЭЛЛ НАЗОВИТЕ ЭТО ОПЫТОМ 1 Пожалуй, каждый, кто зарабатывает на жизнь литературным трудом, порой задает себе вопрос, как это случилось, что он не стал актером, банкиром или продавцом обуви, а избрал вместо этою профессию писателя. Болес рациональные натуры, по крайней мере тс, у кого сохранилась лучшая память, возможно, с легкостью припоминают какой-нибудь юношеский вдохновляющий эпизод, который явил- ся, по существу, поворотным в их жизни, Мне нс так повезло. До сих пор я нередко с удивлением думаю о том, какое событие, происшедшее лет двадцать пять—тридцать назад, направило, склонило, подтолкнуло меня на этот путь. Могу с уверенностью сказать, что писательский труд нс был для меня легким и приятным занятием. Всякий раз я брался за дело с чувством неуверенности, и результаты работы никогда не приносили мне удовлетворения. Чтобы продвигаться вперед, постоянно приходилось совершать усилие, над собой. Работа означала для меня просиживать с утра до вечера прикованным к письменному столу и пишущей машинке, в то время как мне хотелось встать и отправиться куда-нибудь, чтобы повидать вещи, по моему убеждению, более интересные, нежели то, чем я должен был заниматься. Она означала попытки создавать живые образы людей, значительные события в узких рамках известного мне мира. Она означала стремление найти точные слова и закрепить на бумаге неуловимое ощущение и дух жизни—бесконечную погоню за точными определениями и их оттенками... И разумеется, мне никто не навязывал занятия писательским трудом. Ни один учитель никогда не советовал мне избрать писательскую профессию. Никакой странствующий редактор или издатель, готовый подбодрить светловолосого паренька, не загля- дывали в наши края. Моя мать надеялась, что я изберу традици- онную профессию, и побуждала меня Заняться изучением юрис- пруденции или медицины: отец—хотя я не помню, чтобы он говорил об этом,— возможно, он был бы разочарован, если б я пошел по клерикальной линии. Насколько я могу припомнить теперь, когда мне сорок с лишним лет, у меня не появлялось желания, стремления или наклонности стать писателем в период между двенадцатью и шестнадцатью годами. Но. очевидно, когда мне исполнилось пятнадцать—шестнадцать или семнадцать лет, что-то произошло,
и впоследствии, к двадцати одному—двадцати двум годам, я понял, что больше всего на свете хочу писать, Вскоре после этого я самонадеянно решил сделать писательский груд—без всяких побочных занятий—делом всей своей жизни. Первая цель, которую я поставил перед собой,—это стать в течение десяти лет профессионально издаваемым писателем. Легко было дать себе такой обет, но вскоре я постиг, что одной лишь готовности принимать желаемое за сущее было недостаточно. Я обнаружил необходимую решимость и упорство, но умение долгое время оставалось неуловимым Думаю, что одним из важных уроков, которые я усвоил в те ранние годы, было убеждение, что сама жизнь должна стать моим лучшим учителем. Если хотите, назоните это опытом, но, каково бы ни было название, к этому я неизменно стремился с тех пор. 2 Стремление писать было сильнее, чем желание осматривать прославленные достопримечательности Голливуда, и я редко покидал свой номер в «Варвике» более чем на час. В тех случаях, когда я делал это, я обычно направлялся в угловую закусочную, чтобы подкрепиться там пятнадцатицентовым завтраком или двадцатицентовым ленчем, а в конце дня или вечером направлялся в ресторанчик, расположенный неподалеку на Голливудском бульваре, где всего .тишь за двадцать центов можно было получить тарелку с куском мяса и поджаренной картошкой. Двадцатицентовый бифштекс вряд ли можно было назвать неж- ным мясом, но это была сытная еда. Я неплохо укладывался в свой бюджет—двенадцать долларов в неделю, у меня еще оставались деньги на табак, которым я набивал гильзы, и на почтовые расходы: почти ежедневно я отправлял рассказы в экспериментальные журналы. Через шесть недель, проведенных в отеле «Варвик*, мне стало ясно, что достигнутые успехи не удовлетворяют меня. К октябрю-ноябрю до меня постепенно стало доходить, что полного удовлетворения от работы не будет до тех пор, пока я не напишу полнометражного романа, и что это неизбежно должен быть роман о жизни фермеров—арендаторов и издольщиков, которьгх я встречал в Восточной Джорджии. И хотя я давно не был в округах Ренс и Джефферсон, я чувствовал, что не смогу правдиво написать о других людях до тех пор, пока не расскажу о безземельных, обездоленных семьях, живущих среди песчаных холмов Восточной Джорджии и вдоль табачных дорог. Романы, с которыми я в свое время знакомился как обозреватель, казались мне теперь еще более далекими от жизни, чем тогда, когда я читал их; авторов этих книг больше интересовали искусственные ситуации и вымышленные происше- ствия, чем сама действительность.
Я хотел написать о людях, которых знал, передав атмосферу, в которой эти люди жили день за днем, год за годом, и рассказать об этом без оглядки на литературную форму и традиционные сюжеты. Я считал, что подлинным материалом художественной литературы—и наиболее долговечным—являются сами люди, а нс искусно построенные сюжеты и побочные линии, придуманные для того, чтобы манипулировать речью и поступками действу- ющих лиц. Решение было принято Я уложил чемодан и отправил- ся через Аризону, Нью-Мексико и Техас назад в Джорджию, где жили мои родители. До родного дома в Ренсе я добрался в декабре. Стояла сырая, Холодная погода. Вокруг простирались коричневые хлопковые плантации, и кизиловые ограды гастыли в сонной неподвижности. В окрестностях городка семьи батраков, живущих на фермах, Грелись у очагов в своих жалких, пронизанных ветром хижинах. Большинство этих людей застыло в отчаянии. Одних, как обычно, Терзал голод, других—болезни; медицинской помощи не было никакой. И еды и одежды не хватало, а порой не было вовсе; Найти работу было почти невозможно. Картина получалась невеселая, более удручающая, чем несколько лет назад. И я не мог не вспомнить замечания Макса Перкинса о том, что экономическая жизнь нации расстроена и должно пройти немало времени, прежде чем она сможет оздоровиться: жизнь арендато- ров и батраков в Восточной Джорджии была расстроена уже давно. День за днем я отправлялся в сельские места, и все, что мне приходилось видеть по мере удаления от поселков и шоссе, приводило меня в глубокое уныние. Я не мог привыкнуть к виду распухших от голода детей, к больным старикам, настолько ослабевшим, что им не удавалось добраться до поля, где можно было раздобыть себе хоть какое-нибудь пропитание. По вечерам я записывал все виденное в течение дня, но при этом мне никак не удавалось передать всю глубину бедности, безнадежности, упад- ка, с которыми я сталкивался в действительности. И чем лучше я узнавал жизнь округов Бэрк, Джефферсон и Ричмонд, тем меньше удовлетворяли меня мои записи. Мне казалось, что уже существует предначертанная повесть, которую лишь следует записать, и передать ее надо такими словами, которые были бы близки и понятны людям, пережившим ее. В конце концов поняв, что до осуществления этого замысла я не смогу переключиться ни на что другое, я покинул Ренс и переехал в Нью-Йорк. Переезд Дал мне перспективу, которой раньше мне так не хватало. Я снял дешевую комнату на четвертом этаже дома из темного камня между Пятой и Шестой, авеню. Комнатенка была крохот- ная, в ней умещалась лишь узкая кровать, ночной сюлик и стул, но из окна видны были корггчневые стены домов на другой стороне улипы. Окрестные здания собирались сносить, чтобы на их месте построить потом небоскребы Радио-сиги, и квартирная плата в то время была невысокой. За мою комнату с меня брали три с половиной доллара в неделю. На питание я умудрялся тратить пятьдесят центов в день, покупая чаще всего буханку
черного хлеба I? фунт творога,—все это я съедал в своей комнате. Раз в день обычно по вечерам, я отправлялся в (Ьшжайшую забегаловку на Шестой авеню, где покупал тарелку чечевичною супа за десять центов н чашку кофе за пять центов. Тратя на жилье и питание всею лишь семь долларов в неделю—на пять долларов меньше, чем в Калифорнии,—я сэкономил достаточное количество денег, чтобы провести в Нью-Йорке всю зиму с января до апреля. Для начала я купил за пятьдесят центов новую ленту для машинки, двадцать пять центов ушло на покупку дешевой второ- сортной бумага и пять центов на два карандаша. Затем я уничтожил все написанное в Джорджии. Подготовившись к началу работы, я напечатал заглавие, на котором остановился, когда ехал в -автобусе в Нью-Йорк. У романа могло быть одно-сдинственное заглавие—«Табачная дорога». Табачной доро- гой называли путь, проложенный тяжелыми бочками с табачным листом, которые отправляли вдоль холмов из ферм Восточной Джорджии к реке Саванне. После того как эти дорога теряли свое значение, они попадали в руки землевладельцев, которые не поддерживали ИХ В исправное П1. У меня не возникаю никаких сомнений в исходе работы до тех лор, пока три месяца спустя я не завершил рукописи. Как правило, мой день складывался так. Я вставал ежедневно по утрам, съедал кусок хлеба с сыром и садился писать. События, о которых я хотел рассказать, так ярко жили в моей памяти, что мне жаль было тратить время и перечитывать написанное накану- не. К концу второй половины дня я обычно прерывал работу на Час, чтобы поесть супу и прогуляться в районе Пятидесятых улиц. Потом я возвращался обратно и засаживался за работу до- трех или четырех часов ночи. Окончив главу, я редактировал ее до тех пор, вока не был удовлетворен ею, и лишь потом брался за следующую. Когда у меня истощился -запас бумаги, я слал использовать в целях экономии и оборотную сторону листка. ...Работа над первым вариантом «Табачной дороги- объемом в двести страниц была завершена к началу' апреля 1931 года. К этому времени оставшихся денег могло хватить лишь на автобус- ный билет д^ Маунт-Вернона. Несколько позже была напечатана «Американская земля»... и Макс Перкинс После появления этою сборника рассказов поинтересовался, не собираюсь ли я взяться за роман. Я не признался ему, что уже завершил первый вариант «Табачной дороги», но выразил надежду, что смогу прислать ему рукопись романа до конца лета. 3 Вопрос. Посещали ли Вы школу, в которой Вас обучат писательскому мастерству? Ответ. Нет. Я учился на собственном опыте, пробуя и ошибаясь. И работал до тех пор, пока результаты меня не удовлетворяли.
Вопрос. Существуют ли в действительности герои Ваших книг? Берете ли Вы их из самой жизни? Ответ. Нет, это вымышленные образы. Но я стремлюсь к тому, чтобы создавать характеры, верные жизни. Вопрос. Один из героев Вашей книги разговаривает и ведет себя точно так же, как мой дядюшка. Вы действительно списали этого героя с него? Ответ. Нет. Но всегда бывает приятно обнаружить, что один из придуманных тобой героев находит своего двоиника в реальной жизни. ' Вопрос. С какой целью Вы создавали такие произведения, как «Табачная дорога*, «Путешественник» и «Трагическая зем- ля»? Какую пользу принесли эти книги? Ответ. Цель всех написанных мною книг—создать зеркало, глядя в которое люди могли бы узнавать себя. Какую пользу или вред приносят созданные мной вещи, зависит от того, какая у человека возникает реакция на тот образ, который он видит ь зеркале. Вопрос. Вы так много пишете о бедняках. Почему Вы не пишете о вещах приятных? Ответ. Количество людей, наслаждающихся благами жизни, значительно уступает числу людей, переносящих ее трудности. И лишь после того, как эти социальные условия канут в прошлое, я скажу себе, что не имеег смысла больше писать о воздействии нищеты на человеческую душу. Вопрос. Смогут ли обучить меня писательскому мастерству на снециальных курсах в школе или универсигете? Ответ. Никто не сможет нах чить Вас этому до тех пор, пока Вы сами не возьметесь за дело. Никакой честный учитель не даст обещания сделать из Вас писателя, но учеба даст Вам возмож- ность помочь самому себе. * Вопрос. Я хочу писать рассказы. Поможет или повредит работа репортером? Ответ. Я не знал ни одного человека, которому любой вид литературной работы принес бы вред. В довершение к преимуще- ствам, которые дает постоянная практика, работа в газете поможет Вам усвоить привычку писать ежедневно. Те, кто прошел школу репортерской работы, не дожидаются, когда придет вдохновение. Вопрос. Я всегда хотел стать писателем, но у меня есть семья, которую надо содержать, и я не могу бросить работу ь надежде зарабатывать литературным трудом. Что мне делать? Ответ. И то и другое. Продолжать работать по профессии и писать. Не все, кто печатается, литераторы-профессионалы. Много хороших произведений принадлежит перу тех, кто волею обстоятельств вынужден повседневно заниматься домашним хо- зяйством или каким-нибудь другим делом пять или шесть дней в неделю. Писать—это все равно что коллекционировать марки или заниматься стрельбой по мишени. И тем и другим можно заниматься с увлечением. Но немногие филателисты или стрелки оставляют при этом свою основную профессию.
Вопрос. Вы работаете в определенные часы или в любое удобное для Вас время? Ответ. Я работаю шесть дней в неделю, с девяти утра до пяти часов дня. И так десять месяцев в году. Вопрос. И вы пишете все это время9 Ответ. Нет. Но я все равно провожу все эти часы За машинкой. Бывают дни, когда мне не удается написать ни единой строчки. Вопрос. Приходится ли Вам переписывать Ваши рассказы и романы или все получается у Вас, как задумано с первого раза? Ответ. К концу рабочею дня моя мусорная корзина бывает полна бумаги. Иногда мне приходилось переписывать свои расска- зы и романы по десять-двенадцать раз. Вопрос: Если бы вам довелось начать жизнь сначала, Вы опять решили бы взяться за писательское ремесло? Ответ. Несомненно. Вряд ли я мог бы зарабатывать себе на жизнь чем-нибудь другим. 7Р51 г.
ДЖОН СТЕЙНБЕК ВСТУПЛЕНИЕ К РОМАНУ «К ВОСТОКУ ОТ РАЯ» Паскалю Котщи Дорогой Пэт, для своей книга «К востоку от рая* я решил написать посвящение, пролог, объяснительную записку, апологию, эпилог и, пожалуй, эпитафию и объединить все это в одном тексте. Посвящение обращено к тебе, и я хотел бы уместить в нем то восхищение и ту симпатию, которые я ощущал во все время нашего уникального, отмеченного знаком свыше сотрудничества. Твое имя стоит на этой книге, поскольку оно неотделимо от ее замысла и исполнения. Как ты знаешь, пролог пишется в последнюю очередь, но его помещают' в начало книги, чтобы объяснить ее недостатки и призвать читателя к снисходительности. Но кроме того пролог— это еще и прощание автора со своим детищем. Многие годы они были близки той близостью, какая возможна только в случае любви или жгучей ненависти. •И вот внезапно книга завершена. Это похоже на смерть, за которой следует реквием. Мигель Сервантес создал современный роман, и его «Дон Кихот» и поныне остается высоким и сияющим эталоном. В прологе к роману он лучше других выразил то, что чувствует в такие минуты писатель—радость и ужас. «Досужий читатель,—писал Сервантес,—ты и беЗ клятвы можешь поверить, как хотелось бы мне, чтобы эта книга, плод моего разумения, являла собой верх красоты, изящества и глубокомыслия. Но отменить закон природы, согласно которому всякое живое существо порождает себе подобное, не в моей власти^. То же самое, Пэт, я должен сказать и о себе. Хотя порой мне и казалось, что я держу в своих руках пламя, отблеск которого возникает на страницах моей книги, я никогда не мог освободить- ся от ощущения собственной неумелости и невежества, от острого чувства неудовлетворенности. Книга подобна человеку—она умна и недалека, храбра и труслива, красива и безобразна. На каждую возвышенную мысль там обязательно найдется страница, похожая на слюнявую чесо- точную дворняжку, а головокружительный полет фантазии непре- менно будет сопровождаться напоминанием о том, что близость к солнцу способна растопить воск, скрепляющий перья.
Когда книга закончена, она становится беззащитной, и писателю хочется крикнуть: «Верните ее мне, дайте мне ее иереиисать или, что еще лучше, сжечь. Не выпускайте ее на мороз в том виде, как она есть». Ты знаешь лучше многих, Пэт, что книгой сперва завладева- ют не читатели, а -зубры»—редакторы, издатели, критики, рекламщики. Ее швыряют от одного к другому, кроят и перекра- ивают, а то и четвертуют. А несчастному автору ничею не остается, как принять оборонительную стойку. Редактор. Книга не сбалансирована. Читатель ожидает одно- го, а вы подсовываете ему совсем другое. Вы написали две книги и соединили их. Читатель этого не поймет. Автор. О нет, сэр, цельность тут не нарушена. Я писал об одной семье и использовал эпизоды из жизни другой семьи в качестве контрапункта—для разрядки, для перебивки интонации и общего колорита. Редактор. Публика этою не поймет. То, что вы называете контрапунктом, только замедляет темп книги. Автор. Его и нужно время от времени замедлять,—для того, чтобы потом ускорение было заметным. Редактор. В итоге сюжет вообще замирает, а вместо нею появляются бог весть какие рассуждения. Автор. Да, это верно. Я не знаю, почему так произошло. Просто мне захотелось; пожалуй, это моя ошибка. Редактор. Или вот в середине вы вставляете историю про вашу матушку и про аэроплан. Читателю непонятно, к чему она здесь, и это ему может не понравиться. Автор. Пожалуй, вы правы, сэр. Может, мне вообще выбросить все о матушке и аэроплане? Редактор. Тут уж вам виднее. Служащий отдела распространения. Объем рукописи завы- шен. Цены растут. Нам придется запросить за нее пять долларов. Это слишком дорого. Книта не разойдется. Автор. Моя предыдущая книга была невелика, но вы тоже говорили, что сейчас такие книги никто не купит. Корректор. В хронологии рукописи полно дырок, а граммати- ка нс имеет ничего общего с английским языком. На такой-то странице ваш герой сверяется со «Всемирным альманахом» по поводу цен на пароходные билеты. Там таких данных нет, я проверял. То же самое и в отношении Нового года у китайцев. В обрисовке характеров не хватает последовательности. Сначала вы описываете Лизу Гамильтон, а потом заставляете ее поступать совсем наоборот. Редактор. Ваша Кэти—слишком негативный образ. Чита- тель в нее не поверит. А Сэм Гамильтон слишком позитивен. Читатель в это тоже, не поверит. К тому же гак, как он, ирландцы не говорят. Автор. Так говорил мой дед. Редактор. Вряд ли это выглядит убедительно. Младший редактор. И дети тут говорят совсем не как в жизни.
Автор (раздраженно, но стараясь не сорваться). Черт побе- ри, это моя киша, н дети у меня говорят так, как я считаю нужным. Моя книга—о добре и зле, и по-моему все получилось как надо. Будете вы ее печатать или нет? Редактор. Давайте посмотрим, что тут можно сделать. Речь идет о деталях. Вы ведь тоже хотите, чтобы книга пошла, не так ли? Вот, например, конповка—читатель ее не поймет. Автор. А вам она понятна? Редактор. Мне—да, но не читателю. Корректор. А вот еще насчет употребления причастий—вы только взгляните на страницу'... Такие вот дела, Пэт. Приходишь к ним, думая, что у тебя в руках кимвал славы, а оказывается, что вместо него ведро с помоями. А после этой встречи у меня возник еще один образ—образ Читателя. Он настолько глуп, что не в состоянии уразуметь ни единой мысли. Он настолько умен, что не протает автору ни малейшей ошибки. Он не покупает тонких книг. Он не покупает толстых книг. Отчасти он кретин, отчасти гений и отчасти людоед. Есть сомнения относительно того, умеет ли он читать. Ей-богу, Пэт в этом Читателе нет ничего необычного; он совсем как я, и он найдет в книге то, что уже сидит в нем самом. Человеку недалекому она покажется скучной, а смышленый увидит в ней то, о чем я и нс подозревал. И поскольку мы с ним похожи друг на друга, я хотел бы. чтобы эта книга стала бы его другом, заслужила бы с его стороны интерес и признание. Сервантес заканчивает свой пролог отличными словами. Я хотел бы сослаться на них и поставить точку. Он обращается к своему читателю: -Молю бога, чтобы он и тебе послал здоровья и меня не оставил*. Джон Стейнбек 1952 г. Нью-Йорк
ТЕОДОР РЁТКЕ ПОЭТ-ПРЕПОДАВАТЕЛЬ Никогда не изменю своему убеждению; работа есть работа— пусть даже результат ничтожен, все равно затраченные усилия не проходят даром. Лирические стихи, в особенности короткие, представляют собой грандиозное педагогическое средство воздей- ствия. Здесь буквально все компоненты слагаются в единый всеобъемлющий процесс. Одно то, что поэзию слушают, уже раздвигает пределы обыденной системы образования. А создание стихов, даже одного стихотворения, пусть необработанного и незрелого, но несущего какую-то печать, какое-то свойство характера его создателя, есть работа и, я утверждаю, большое достижение человека. Пусть педагог не в силах сотворить поэта, но можно многому научить в области стихотворного мастерства. Приходят несколько человек и вместе создают интеллектуальную и эмоциональную атмосферу, необходимую для творчества. Они учатся друг у друга—это и есть идеальное условие того, что назвали как-то ♦прогрессивным образованием*. Люди учатся в процессе работы. Здесь вновь проявляется утраченное со времен детства стремле- ние к творчеству. Студенты (да и преподаватели) узнают весьма много сами о себе и своем языке. Поэзию создают люди. Не стоит ожидать при этом грандиозных результатов. Многих ли современников можно назвать истинными поэтами? Одни студенты приходят на эти занятия, чтобы отточить прозаическое мастерство—и в этом нет ничего удивительного. Другие—чтобы глубже, постичь сущность стиха. Бесспорно и то, что кое-кто из студентов пишет стихи просто по молодосзи лет. Молодежь еще и сама, возможно, не знает, чего хочет, а работа над стихом представляется им выходом из душевной сумятицы—но все же это гораздо больше, чем просто психологическое развитие. Стихотворение надо слушать, к нему надо относиться уважитель- но. Я не разделяю презрения многих профессионалов по отноше- нию к труженикам-любителям. Работа над стихотворением—словно бы отступление от обыч- ного хода университетской жизни, ведь почти вся современная наука стремится к анализу, расчленению, в то время как метафора есть синтез, сочленение, создание новой действительно- сти, как бы ни была она несовершенна, необработанна, прнмигив- на и наивна. Она так изи иначе имеет свой собственный масшгаб, свою собственную сущность—а разве часто можно сказать то же самое о современной мысли?
Занятия поэтическим мастерством почти на всем своем протяжении представляют собой коллективный, скооперирован- ный акт. Однако свести в единое целое различных людей, среди которых попадаются и неуравновешенные, и туповатые, и невеже- ственные,—такая задача, к которой педагогу сначала надо подго- товиться, а затем без особого нажима ее осуществлять. Если старший наставник, кому вскружило голову навязчивое тщесла- вие, действует принуждением, ученик перед ним будет чувство- вать себя скованным. Обсуждения должны проходить свободно и непринужденно, иначе метод не оправдает себя. Нередко также в первое время наставнику следует привести в действие всю свою энергию, весь свой такт и преподавательский талант, чтобы достичь подлинного контакта и взаимного уважения. Норой лучше всего начинать с того, что есть иод рукой: у кого старые, у кого только что написанные стихи. Представляя их на суд, автор должен обеспечить каждого экземпляром своей работы, чтобы можно было следить за текстом. Сначала читает он, потом кго-нибудь из слушателей. Нередко, если работа неуверенная и слабая, лучше всего сразу предложить высказать определенное мнение. Некоторым студентам трудно воплотить в словах то, что они чувствуют, но бывает их робкие поиски приводят к оригинальной образности. С терминологией они чуть-чуть не в ладах. Наша задача—ухватить то, что стоит сохранить в работе начинающе- го— единственную истинно поличес кую фразу, единственную динамичную строчку,—и встроить это в законченный фрагмент со своей формой и своим развитием. Студенты берутся за работу со всем рвением, со всей искренностью, нередко им помогает их по-настоящему свежее, непосредственное восприятие. И вновь начинается великий урок по сокращению, и возможности туз самые разные. Война против штампов бесконечна, однако поэзия не создается из одного лишь усилия избежать штампов. Надо меньше рассуждать о стихотворных размерах, ио постоянно читать стихи вслух, чтобы ощущать размер, чтобы получить представление о том, как течет речь. Вог и получается—учимся слушая, улавливая ухом неосознанное, неясное. То и дело отторгаются одни перекрещивающиеся ассоциации, однако порой подхватываются и перерабатываются другие: струится поток примеров, нередко они почерпнуты из неизвестных или полузабы- тых источников. Отчего так происходит? Надо либо сознательно подражать, либо изучать одно, а делать по-иному. Я во время занятий пользуюсь массой размноженных материалов, антологи- ями и сборниками; администрация университета поставила в аудитории специальные шкафы, чтобы я имел возможность при случае заглядывать в свои книжки для справок. Необходимо постоянно напоминать студентам, что поэзия—искусство высше- го порядка, а значит, должна неукоснительна звучать во всех видах литературы. Каждый студент должен исправлять готовые фрагменты, где это необходимо, и сохранять все варианты в тетради, которую нужно сдавать в конце курса. Студент, кроме тою, заносит итоги
прослушивания своих стихов в особого рода дневник, заполня- емый им самим—нечто вроде «Записных книжек» Эдит Ситу- элл— и состоящий из замечаний по поводу мастерства, отдель- ных удачных строк, стихов, всего того, что имеет отношение к творческому росту студента. 'Это не просто альбом для вырезок или образчик интеллектуальной саморекламы, но сугубо индиви- дуальное собрание данных, нередко демонстрирующее, что и ведение дневника может явиться актом творчества. В общих заданиях может быть несколько тем: игра со звуковыми сочетаниями, работа над вилами строф, как начальный /гап—сильноударные простые стишки типа детских прибауток. Эти последние—самый трудный, но, пожалуй, наилучший тре- нинг, если, конечно, группа состоит из юных, неискушенных студентов. Цель занятий в том, чтобы каждый следовал своим собствен- ным наклонностям, писал бы такие стихи, какие ему хочется,— но. кроме того, выполнял несколько обязательных упражнений в качестве тренировки. Так. например, он должен написать стихот- ворение без прилагательных, или стихотворение, построенное на одних прилагательных, либо на комбинациях глаголов, существи- тельных и прилагательных; стихотворения-зарисовки, предполага- ющие или не предпола! ающне какую-либо аналогию: стихотворе- ния, построенные вокруг единственного образа; анализ какого- нибудь слабого стихотворения (в этом смысле творчество Брей- туэйта и Моулта —неисчерпаемый кладезь примеров); стихот- ворный перевод; стихотворение, развившееся из одной строки; стихотворение, дописанное при заданной первой и третьей стро- фах; песня (у некоторых даже бывает готово музыкальное сопровождение); сюжетное стихотворение; отрывок оригинальной метрической прозы и затем рождаемое на его основе стихотворе- ние; диалог в поэзии; поэтическое выражение ненависти; письмо в стихах. «Форма» представляется нам, говоря словами Одена, филь- тром для отбора разного поэтического материала. Даже такой допотопный пример, как тетраметрический куплет, вновь обратит студента к языку и побудит его внимательно относиться к словам как к средству выражения; кроме того, тетраметрический куплет научи г студента завершать фразу подобающей ей концовкой, достигать эффекта как при полной рифме, так и при отсутствии оной, овладевать многосложной речью. Студент может перенять особенности этой формы, но может и отказаться от нее—и го и другое пойдет на пользу. У каждого преподавателя есть свои особые приемы, свои трюки, излюбленные примеры, которые, он уверен, срабатыва- ют—нередко потому, что они любимые и используются с увлечением, а увлеченность—залог успеха Например, при обсуж- дении какой-либо формы можно прочитать стихотворение на- изусть, расхаживая по аудитории, затем написать его на доске; анализировать стихотворение по мере его записывания обычно гораздо более действенный метод, чем простое обращение к книге, даже если пользоваться такими прекрасными текстами, как
«Английская галактика» Буллета или «-Избранные стихотворения У. Б. Йейтса», однако такой прием возможен для курсов, рассчи- танных на студентов с развитой способностью к анализу в целях их наибольшею стимулирования. Вспоминаю занятие по эпиграмме—участвовали все студен- ты, мы с увлечением цитировали фривольные отрывки из елизаве- тинцев, Джонсона, Прайора, еще более несдержанных на язык поэтов-ирландцев. Работала сильная группа, но «эпиграммы», которые затем последовали, были чудовищны. Почему? Возмож- но, причиной явился наш чрезмерный восторг перед классикой, а может быть, так случилось потому, что эпиграмма—форма, покоряющаяся только зрелому уму, особая разновидность оже- сточенной мудрости, которой обладают лишь люди пожившие. Идеальный пример (и как только мы, преподаватели, не охотимся за ним, как с ним не носимся) такой, который нс доконает нерасторопных, запугав сложностью, и вместе с тем не заставит скучать самых одаренных, Я привожу в качестве примера тетраметрического куплета, скажем, -Перемены» Стэнли Кьюннца—не самое лучшее из его стихотворений, но облада- ющее четкой структурой и техническими достоинствами, которые можно наглядно продемонстрировать слушателям. Стихотворение удачно благодаря таким очевидным достоинствам, как основная вводная фраза, определения до и после существительного, совер- шенная конструкция, терцет и, кроме того, искусство ритмики и изящество сюжета. Еще один пример: «Прелестный беспорядок» Геррика, с прекрасно подобранными эпитетами и воздушными рифмами, с многозначностью при внешне безыскусном стихе. И еще: «К его смиренной госпоже» Марвелла, поистине все, что бы нм создавал поэт в этой форме, образцово. Или возьмем Вогена. Пли Коттона. Или «Жажду земли» Каули, с ее чистотой и совершенством стиля. Однако представьте, что кло-то из студенте! воскликнул: «Мое призвание—лирика. А ваша форма—для остро- умцев!» Ответом может послужить мощный «Алхимик» Богэн, где простые повествовательные предложения создают впечатляющий эмоциональный эффект. А потом можно устремиться к Бриджесу, Кэмпиону, Джонсону. Достигнув профессиональных высот, занятия сами превраща- ются в цельное поэтическое создание, и тогда в движение приходит вся мощь ассоциативных сил разума (и нс одного, а нескольких)... Я не знаю, спровоцировал ли я когда-нибудь подобный взрыв эмоции и интеллекта, но помню, как общее возбуждение группы поднималось до такой степени, что даже оговорки, даже слуховые казусы рождали новые образы: вместо «взорви недосказанное!»—«сорви недосказанное!». Вот вам и метафора—новая, ассоциативная, емкая. Конечно же, преподавание вовсе не только передача другому творческого жара, не только взаимосвязь творческих устремле- ний. Качество преподавания зависит от того, будет ли конечный результат осмысленным и добротным. Но опять же можно ли это заранее предсказать? Нередко преподавателю приходится очень долю ждать признания.
Находятся и такие, кто считает, что молодежи не о чем писать. Это неправда. Прежде всего, существует мир юности, где живут эти молодые или откуда только что вышли,— мир, полный своих причуд, неясных замыслов, особой остроты восприятия. Но есть и воспоминания о детстве, все еще являющиеся в разных формах. Кроме того, молодежь может выйти за известные ей пределы и окинуть происходящее свежим взглядом. В моей преподавательской работе немало недостатков. Я не уверен, достаточно ли строг г вопросах мастерства, как, напри- мер, взыскательны Уинтерс, Хамфриз или Рэнсом. Возможно, я необоснованно резок со студентом, которому нужен ментор— опекун, Но нам нельзя все время вмешиваться, нельзя взваливать па себя духовную ношу другого, Я утверждаю, что поэту- преподавателю необходимо сохранять свое особое положение, в противном случае он не только зачеркнет свое творчество, а значит, утратит влияние на лучших студентов, но и окажет им еще одну плохую услугу: безотчетно он попытается лепить из них свое подобие. Всегда должен быть обмен мнениями, однако большая часть знаний в области мастерства приобретается косвенным путем. Одна фраза, одно замечание после лекции или на досуге, если только тема в этот момент актуатьна, стоит гораздо большего, чем бесконечные посасывания трубки, бессмысленные судороги пера, скорбные заседания кафедр. Сюрприз—следствие психологического скачка. Как и в игре на фортепиано, внезапно. без видимой причины, кто-то взмывает на абсолютно иной уровень исполнительского мастерства и про- никновения. Юноша, заучивший наизусть почти все стихи Эдди Геста, вдруг явится с поэмой, пусть еще шероховатой, но в которой сверкает искра божья. Значительная часть преподавательского труда незаметна, и веселого гама, сопровождающего поэтическое занятие, тоже никому не слышно. Этот труд неуловим, как танец, его нелегко описать, нелегко определить. Однако после всех чтений, и размышлений, и декламаций все же кое-что остается— образование. 1952 г.
ТОМАС МАКГРАТ РОМАН-ПАНОРАМА Писать о книге, прочитанной не до конца, разумеется, дело рискованное. Но что поделаешь, когда опубликовано всего две части будущей трилогии. Только что вышел второй том трилогии «Семена» Ларса Лоренса—роман «Из праха»,— и, я думаю, теперь уже можно составить представление о произведении в целом и высказать о нем предварительные суждения. Читатели помнят первую книгу трилогии—«Утро, полдень и вечер»,—широкомасштабный роман-панораму, типичный, «класси- ческий» пролетарский роман, воплотивший все достоинства и недостатки этой разновидности жанра. Действие кнши происходит в шахтерском юродке в юго-западной части страны, В центре повествования—«бунт», организованный группой неблагонадеж- ных шахтеров, в основном мексиканского происхождения, возму- щенных тем, что их выселяют из домов. Гремят выстрелы; убиты шериф и один из шахтеров, несколько человек ранено. Далее следуют массовые аресты, слежка, повсюду сеющие страх. В результате шахтеры объединяются с представителями левых сил в целях самозащиты и утверждения своих прав. Хозяева же шахт, политиканы и представители местной буржуазии стремятся ис- пользовать события для своей выгоды; постепенно атмосфера в городке накаляется. Развивая эту часть повествования, Лоренс вводит массу действующих лиц: тут и хозяева шахт, и политиче- ские деятели, и множество шерифов и иных представителей власти, и выразительная галерея шахтеров, жен шахтеров, герои- коммунисты. На протяжении всего ромэна автору удается дер- жать в гюле зрения всю разноликую толпу жителей городка. Мир колоссальный. Первая книга трилогии обрывается на самом последнем, в день «бунта», аресте События романа «Из праха» начинаются с утра следующего дня. В центре второй части трилогии—развитие двух антагонистических линии: прежде всего, робкие, стоящие многих мук шаги, предпринимаемые левыми силами для создания организации за освобождение заключенных в тюрьму товарищей, с другой стороны—попыгка буржуазных лидеров использовать «бунт» как средство широкою наступления на грудящихся и. представителей левых сил или же извлечь для себя выгоду из самих последствий - бунта». В ходе столкновения этих двух сил крупных событий проис- ходит немного—это освобождение кое-кого из заключенных, привлечение к следствию новых, лиц, обвиняемых в убийстве,
похороны убитого шахтера, которые по иронии судьбы выливают- ся в ту самую демонстрацию, что планировали, но так и не сумели организовать прежде. Эти основные события включают огромное количество мелких эпизодов, чем-то связанных с основными событиями, в чем-то второстепенных, но в массе своей оказыва- ющихся весьма поучительными. Так, Хэм Тернер, один из руководителей коммунистической ячейки, постепенно постигает могущество идеи: Транклшо де Вака, шахтер-коммунист, посте- пенно все более раскрывает свои оршнизагорские способности; Фрэнк Хогард. адвокат, защитник рабочих на процессе, в ходе событий понимает, что подавление рабочего движения представи- телями юго-западной шахтерской компании, собственно, ни в чем не противоречит существующему закону, а юный герой под влиянием любовного чувства постигает (хотя, может, это ему только кажется) смысл революционного движения. Чтобы только перечислить огромное количество эпизодов книги, каждый из которых вполне мог явиться основой целого романа, пришлось бы исписать несколько страниц. «Бунт» вско- лыхнул городок, словно брошенный камень—воду— от всплеска пошли крут. И это, разумеется, неизбежно. Любое крупное социальное событие потрясает целое общество, целую нацию Но именно с момента «бунта» в книге начинается разлад, и художе- ственное воплощение приходит в несоответствие с замыслом. Причина, думается, состоит в том, чго основное ядро книги начинает подавляться разросшимися деталями, основные события тонут под тяжестью эпизодов и фрагментов, и, хотя повествова- нию не откажешь в страстности, в разноплановости (и это все вполне художественно оправдано), в середине книги ощущается некоторая статичность. Мне сдается, что гак происходит в силу особого метода повествования, присущею роману. Лоренс избрал для повествования в романе форму, состо- ящую из серии кратких сцен и эпизодов—что вполне объяснимо при наличии огромного количества действий, описываемых в книге. Но в результате такого «членения» автор начинает испытывать затруднение в развитии сюжета к кульминации. Вместо этого предлагаются мини-кульминации—эпизоды, рас- крывающие лишь одну сторону в характере одних героев и М1ноьснно переключающиеся на других. В результате в романе недостаточно развития. У читателя не хватает времени как следует рассмотреть тот или иной характер, тот или иной эпизод. Но хуже всего, как мне кажется, то, что все эти эпизоды чаще всею переданы г форме размытых внутренних монологов. Сам по себе внутренний монолог, безусловно, превосходен как средство исповеди Но он скорее всего приемлем для психологического, нежели для социального романа. Здесь же, думается, мог бы более подойти метод «непосредственного изображения»: диалог, спор, столкновение характеров—словом, действие. Вместо этого в романе, пожалуй, слишком много именно «внутреннего- разви- тия: характерам недостает психологической напряженности, глу- бины—в результате неубедителен основной конфликт правдивого сюжета...
Второй недостаток используемого метода внутреннего разви- тия вытекает из первого: писатель оказывается в плену взглядов, манеры поведения и иных свойств героев, становящихся его рупором. Безусловно, это один из способов передачи контрасти- рующих точек зрения. Но ведь в жизни редкий негодяй считает себя негодяем, а Лоренс, будучи убежденным поборником спра- ведливости, порой то перекраивает на свой лад образ мыслей и язык своего героя, то выставляет своею персонажа в шаржиро- ванном виде, а то и побуждает ею к осознанию им самим своего порока, чего бы, несомненно, не произошло без помощи ангора. Приведу пример Элмер Парсонс, подающий надежды репор- тер, собирается написать о происшедшем «бунте». Парсонс надеется, что материал удастся продать Ассошиэйтед Пресс, и тогда ему светит лучшая работа и благосостояние. Словом, Парсонс хочет и капитал приобрести, и порядочность соблюсти. Вот как он это себе представляет: «Уже нельзя было опрометчиво прибегать к избитым при- емам, что могли бы превратить новый сюжет в затасканный газетный хлам—и тогда не видать ему приличного куша как своих ушей! Хороший репортер излагает факты, и только факты. Отступишь от этой древней заповеди, тотчас превратишься в дерьмо, в обычного продажного писаку, каких Ассошиэйтед Пресс закупает пачками по дешевке*. Дело тут нс в том. что думает и ощущает Парсонс, а в том, как он думает и как он это ощущает. Трудно себе представить, чтобы он сам про себя эдак цинично рассуждал. Думаю, что здесь автор в своем стремлении к справедливости, заставил персонаж, шаржировать самого себя. И сталкиваясь с этим, читатель чувствует фальшь, а значит, в дальнейшем перестает безусловнр верить автору книги. Предыдущий роман критиковали за то, что его герой, Хэм Тернер, организатор коммунистической ячейки, выписан неправ- доподобно, эдаким простаком, неспособным руководить массами. Я, конечно, не специалист в вопросах профессиональных досто- инств организатора масс, однако не думаю, что неумелость непременно означает «неправдоподобие». Мне интересно знать, чго думает сам автор о своем герое и что он ждет в этом смысле от читателя. Я знаю, чго автор симпатизирует герою, и я уверен, что писатель отдает себе отчет в том. что Тернер—простой, способный ошибаться человек, оказавшийся в очень серьезной, тяжелой ситуации, которая неподвластна никому — не только Тернеру. Но может быть, автор считает, что Тернер недалекий человек? А между тем, представители левых относятся к Тернеру с большим уважением. Однако Тернер, кстати, сам видит в себе массу недостатков. Ему свойственно шаблонное мышление... то же можно сказать и о других деятелях левою крыла. Однако еще рано выводить окончательно суждение об образе: особенности метода не позволяют самому автору выражать свое собственное суждение, да и образ героя еще не полностью проявился, поскольку нет еше заключительной части трилогии Поживем — увидим!
Думается, что вся эта проблема в связи с Тернером возникла в результате стремления Лоренса избежать упрощенного раскры- тия образов... Лоренс хочет, чтобы его персонажи отражали все многообразие жизни. И когда эго ему удается, получается (по крайней мере мне так кажется) гакой персонаж, как Бернс Боллинг, шериф — образ немудреный, но неоднозначный и досто- верный. Если же не удается, тогда из второстепенного персонажа вытягивается еле осязаемая противоречивость, из которой и конфлнкта-то не разовьешь—и вот, как я уже говорил, готова «мини-кульминаиня». Это мешает основной линии повествования. Все-таки роман не анатог жизни, и потому второстепенные персонажи не обязательно переосложнять. Ведь переизбыток их заставляет читателя подумать, что городок Рента—просто скопище неврастеников. Мне кажется все эти недостатки, если их так можно назвать, становятся наиболее очевидными к середине романа, когда Ло- ренс, если я правильно его понял, пытается драматизировать сумятицу, последовавшую за стрельбой и арестами. Последняя же часть книги значитезьно собраннее, действие развивается бы- стрее, больше «-непосредственных описаний*. Кульминация рома- на—поистине смела, впечатляюща и замечательно иронична. Хозяева решили немедленно, по возможности без шума, похоро- нить убитого шахтера, чтобы предотвратить демонстрацию. Одна- ко какая-то блаженная, полубезумная старуха, узнав об их замысле, решает прочесть на похоронах проповедь. Так слух доносится до рабочих, и они направляются к кладбищу, откуда разносятся апокалиппгческис вопли старухи,— и таким образом демонстрация, задуманная Тернером, все-таки происходит. Думаю, на многих читателей эта сцена—пусть неровная, замедляющаяся размышлениями разных персонажей, каждый из которых по-своему истолковывает происходящее,—произведет впечатление шока, изумления, точно так же, как это происходит в аналогичных случаях в жизни. И читатели вправе назвать этот эпизод самым сильным эпизодом двух частей трилогии. Трилогия Лоренса—произведение крупномасштабное, пожа- луй, это самое крупное произведение левой литературы. Оконча- тельный вывод о нем можно сделать только тогда, когда будет опубликован третий том. 1956 г.
ТОРНТОН УАЙЛДЕР ИЗ ИНТЕРВЬЮ Вопрос: Хотя служба в армии стала у современных американ- ских писателей почетной традицией, объясните, пожалуйста, почему в 1942 году вы пошли добровольцем, будучи ветераном первой мировой войны? Считаете ли вы, что опытный и зрелый художник поступает правильно, оставляя из патриотических соображений дело, к которому более всего способен? Ответ- По-моему, в таких делах каждый можс1 говорить только за себя. Мне очень не хотелось идти в армию Я был уже пожилым человеком, пригодным лишь для штабной работы, но все же пошел туда по убеждению. Считаю, что армейская служба в обоих случаях дала мне много полезного. Одна из опасностей, (розяших американскому художнику, состоит в том, что он знает главным образом людей, так или иначе связанных с искусством. В этом кругу он живет, ест, ссорится, женится. Я давно заметил, что образы людей, далеких от искусства, в американской литературе создаются по шаблону. Писатель изображает человека с улицы по детским впечатлениям или заимствует его из других книг Поэтому одно из преимуществ военной службы—одно из нескольких—заключается в ежеднев- ном общении с людьми, далекими от искусства. Молодой амери- канский писатель должен сознательно стремиться к этому—ему нужны и такие знакомые, что прочли только «Остров сокровищ» и успели забыть о нем. С 1800 года многие герои литературных произведений были, подобно их создателям, художниками или людьми, причастными к миру искусства. Можете вы назвать в более ранней литературе хотя бы трех героев, склонных к художественной деяте тьности? В.: Походил ли .молодой Торнтон Уайлдер на Джорджа Браша и чем? О.: Многим. Мой отец был ортодоксальным кальвинистом, в детстве я несколько лет провел в Китае среди миссионеров и поступил в тот самый колледж: в Оберлине, о котором идет речь в романе. Преподавание и жизнь студентов тогда были проникнуты тем религиозным рвением, которое теперь мы назвали бы узколо- бым протестантизмом. Книга небу наш путь») является, так сказать, попыткой примириться с подобными духовными влияни- ями. А чувство комического Дано нам для того, чтобы мы были способны анализировать, оценивать и очищать в себе то, что нас
раздражает, или то, что мы переросли, или чему стараемся придать новый облик. Это очень автобиографичная книга. В.: Почему в своем творчестве вы избегаете современного материала? О.: Очевидно, вы заметили, что моя работа—это постепенное приближение к той Америке, которую я знаю. Начал я с совершенно нереальное- современного Рима (мне редко приходи- лось бывать в таких кругах); затем Перу, потом эллинистическая Греция. Впервые я приблизился к американской действительности в книге «К небу наш путь», но, уже работая над одноактными пьесами, я понял, что отобразить художественно современный мир гораздо труднее, чем миры, отдаленные во времени и пространстве. Однако полагаю, что я достиг определенного успеха, можно сказать, что у меня уже есть практика, опыт и мужество, чтобы писать о своем времени. В.: Как вы относитесь к «достоверности»? Например: вы не бывали в Перу, однако написали «Мост короля Людовика Свято- го». О.: Дело в том, что перенестись воображением в отдаленные места, гораздо легче, чем в другие времена. Я часто бывал в Нью-Йорке, но писать о Нью-Йорке 1812 года так же трудно, как об инках. В.: Вас часто называют стилистом. Как писатель, несомненно придающий большое значение изяществу стиля и точности выра- жений, считаете ли вы, что создание художественных произведе- ний тяжелый и утомительный процесс, или вы пишете быстро, легко и радостно? О.-. Если у вас появился замысел большою произведения— драмы или романа—и вы увлеклись мм, то процесс творчества не столько приносит радость, сколько захватывает... Знаете, моя корзина для бумаг набита произведениями, написанными всего на четверть, потому что они не смогли увлечь меня целиком. А потом наступает мучительны?! период, когда я пытаюсь перестро- ить выброшенное произведение так, чтобы оно захватило меня. Тяжело отказываться от замысла. В.: Многое приходится переписывать? О.: Не помню, кто из великих поэтов сказал о сонете: «Одна из четырнадцати строк берется с потолка, остальные приходится прилаживать к ней». Точно так же в каждом романе есть страницы, которые пишутся почти набело. А вот чтобы прила- дить, сцементировать эти места—тут нужна серьезная работа и перестройка. В.: Не могли бы вы сказать, почему вам так трудно рассказывать о своем творческом становлении? О.: Попытаюсь. Рассказывать о своем писательском прошлом все равно что создавать вымышленное. Трудность заключается в воспроизведении пережитого таким образом, чтобы не лишать события их естественности. Многое из того, что говорится и пишется о прошлом, неестественно. Прошлый опыт кажется чем-то неживым и непреклонным. Современный писатель напы- щенно выносит категорические суждения и придает жизненным
обстоятельствам тот безжизненный аспект, который присущ гипсовым слепкам в музее. Он, далее, повествует о прошлом так, словно герои событий знали, что произойдет с ними впоследствии В.: Считаете ли вы, что определенные места, время и среда рождения благоприятствовали вашему формированию как писате- ля? О.: Оглядка на чужие судьбы ничему не учит и расслабляет волю. Мы многим обязаны тем, кто родился в атмосфере бедности, болезней и глупости, во времена хаоса. Кстати, с точки зрения многих и моей тоже, эти обстоятельства были благоприят- ны—но что значат наши суждения в подобных вопросах? Перед каждым с рождения стоит множество препятствий—даже если ты Моцарт или Софокл,—и в дальнейшем возникают все новые препоны. Шекспир в знаменитом сонете горько жаловался, что не наделен «жребием» других поэтов! Мы все одинаково далеки от солнца, но светит оно всем. Самое ценное, что я получил в наследство,—это темперамент, который не восстает против Необ- ходимости и постоянно возвращается к Надежде. (Я имею в виду замечательное стихотворение Гёте о нашем общем жребии— ОгрЫкИе \Уоне.) <...> В.: Драматург берется за перо из тех же стремлений, что и романист? О.’. Думаю, что да, но, говоря о них, я сталкиваюсь с парадоксом. Драматург считает, что само событие, действие, интереснее любого его толкования. На сцене всегда «сейчас»; персонажи находятся на той тонкой грани между прошлым и будущим, которая является существенно важной особенностью для мыслящего существа; говорят они непринужденно и непосред- ственно. А роман—это то, что было; как бы автор ни самоустра- нялся, он не может скрыть того, что мы слышим его голос, излагающий, воскрешающий те события, которые прошли и завершились и которые он отобрал—из несметного количества прочих,— чтобы поведать о них. Даже самые бесстрастные романы окрашены эмоциями автора и его представлениями о жизни, душе человека и его страстях. Но парадокс не в том, что драматург тоже отбирает—отбор присущ любому виду искусства, а в том, что все великие драматурги, за исключением самого великого, использовали сцену, чтобы выразить религиозную или этическую точку зрения на данное явление. Театр замечательно приспособлен к тому, чтобы сказать: «Смотри! Вот что происхо- дит*, однако многие драматурги используют его, говоря: «Сию .моральную истину можно усвоить, лишь посмотрев мой спек- такль». Трагические поэты Греции писали для поучения, назидания и даже политического воспитания. Комедийная традиция в театре отмечена стремлением разоблачать глупость и обуздывать неуме- ренность. Лишь у Шекспира мы не слышим, как точат топоры. В.: Чем же вы объясняете эту особенность драмы? О.: Возможно, мой ответ странен. Но я считаю, что .морали- заторские стремления, присущие писателям,—непреложное требо- вание времени, в которое они живут: обычно социальные условно-
сти так глубоко укореняются в сознании писателя, что без них творчества «и не мыслят. Повторю избитую истину: известно, что Шоу писал развлекательные пьесы, чтобы подсластить пилюлю социальной проповеди. О прочих драматургах можно сказать, что они впрыскивают дидактический смысл в действие, дабы оправ- дать в глазах своих и зрителя чистую зрелищность. В.: То есть вы хотите сказать, что драма должна быть искусством для искусства? О.: Зрелище, созданное для зрелища,—лучше, чем то, что создано для моральной проповеди. Если мы говорим, что “Кру- жевница» Вермеера—произведение искусства для искусства, в этих словах нет ничего пренебрежительною. Я считаю театр высшим родом искусства, лучшим средством дать человеку возможность разделить с другим ощущение того, что значит быть человеком. Такое превосходство театра объясняется тем, что на сцене всегда «настоящее». Этого достаточно, чтобы целые поколе- ния, затаив дыхание, смотрели, как Клитемнестра усаживает Агамемнона в роковую ванну или как Эдин «ыясняет истину, которая погубит его; следующая же из действия мораль типа ‘Не возгордись» или 'Не называй человека счастливым, пока он не умер* является несущественным обстоятельством. В.: Значит, вы полагаете, что в театре нет места дидактике? О.: Театр—столь грандиозный и столь волшебный мир. что там найдется место и для проповедников, моралистов, памфлети- стов. Чю же до высшего назначения театра, то мои доводы подкрепляет Шекспир—как «Двенадцатой ночью», так и «Макбе- том». В.: Но все-таки вы не исключаете дидактики из своего творчества абсолютно? О.: Подозреваю, что всем писателям свойственны дидактиче- ские намерения. Это стимулирует. К примеру: большая часть того, что мы едим, приготовлено на газовой плите, но привкус газа в пище не ощущается. К: На одной из лекций, прочитанной в Гарварде, вы говорили—точных слов не помню—о пропасти, существующей между интеллектуальным и нетребовательным читателями. Как вы думаете, может в наше время появиться произведение, удовлетворяющее и разборчивого читателя, и широкую публику? О.: Великим веком в литературе мы называем тот, когда это было вполне возможно: все Афины способствовали расцвету греческой трагедии и комедии. То же самое было в век великих испанцев. И в век Елизаветы. Сейчас, разумеется, отнюдь не золотой век драмы, и одна из причин—громадный разрыв между воспринимающими. Будет замечательно, если станет больше появляться произведений, заполняющих эту пропасть меж интел- лектуалом и массовым читателем. В.: Кто-то—кажется, один из ваших коллег-драматургов, не помню, кто именно.—сказал, что писатель на протяжении всего своего пути руководствуется одной-двумя идеями. Можно ли то Же самое сказать о вас? О.: Вероятно, да. Долгое время я сам этого не сознавал.
Видимо, определенные идеи побуждали меня к работе, во я не отдавал себе в том отчета. Теперь, в моем нынешнем возрасте, мне очень странно, что столь долгое время это влияние остава- лось подспудным. Вот одно, например: неослабевающее удивле- ние перед неизмеримым несоответствием мелочей повседневной жизни и грандиозными масштабами пространства и времени, где любой человек играет свою роль. Я имею в виду нелепость претензий на значительность отдельного человека, твердящего: «Я люблю!», «Я страдаю!», при мысли о миллионах людей, которые жили и умерли, живут и умирают и, несомненно, будут жить и умирать. Эта идея возникла у меня почти случайно. В 1920 году по окончании Йельского университета я уехал изучать археологию при Американской академии в Риме. В те времена мы даже .ыезжали на раскопки и принимали в них участие. Если взмахом кирки ты обнажил поворот дороги, которая четыре тысячи лет назад была оживленной магистралью, то уже никогда не будешь совершенно прежним. Ты уже смотришь на Таймс-сквер как на место, о котором ученые когда-нибудь скажут: «Кажется, здесь находился какой-то общественный центр». Эта идея проникла в мое творчество, когда я еще не осознал ее. Даже в пьесе «Наш городок», которая, как я теперь понимаю, проникнута ею, эта идея еще не совсем отчетлива. С первого взгляда пьеса кажется просто жанровой картиной, сюжет кото- рой—жизнь нью-хэмпширского городка. На второй взгляд она кажется размышлением о том. как надо «понимать жизнь». Но в тексте с самого начала постоянно повторяются слова «созни», «тысячи», «миллионы», словно бы зрители, хотя никто не говорил мне этого, смотрят на городок в телескоп. Несколько примеров: в начале пьесы Режиссер разговаривает с профессором геологии из местного университета, который рассказывает, сколько миллионов лег Земле, на которой они живут. И Режиссер отвечает, что хорошо бы некоторые предметы и книги замуровать в стене нового банка, чтобы их можно было прочесть через тысячу лет. Или в роли священника на свадьбе Режиссер размышляет о всех браках, которые козда-либо заклю- чались на земле—«их миллионы, миллионы... тех, кто решал жизь вдвоем...» Под конец один из сидящих мертвецов говорит: «Мой сын был моряком и любил сидеть на этом крыльце. Он говорил, что свет от той звезды идет до нас миллионы лет». И еще Можно привести много подобных примеров. Поэтому в конце, когда с Эмили после неудачного возвращения к жизни случается сердечный приступ, этому событию словно вторит гул ужасающе- го множества подобных высказываний. А пьеса «На волосок от гибели», действие которой происхо- дит в течение пязи тысяч лет,— серьезная попытка познать смысл того, почему люди и их стремления так разнообразны. Итак, я рассматриваю свое творчество как стремление обна- ружить величие мелочей повседневной жизни, вопреки гем гран- диозным срокам, которые лишают ее всякого величия; и ценность каждого индивидуального чувства.
В.: Мне кажется, через ваше творчество проходит еще одна важная тема, связанная с природой любви Например, в романе «Мост короля Людовика Святого» есть много метких замечаний, относящихся к данной теме. Изменитесь ли ваши взгляды на любовь в последующих произведениях? О.: Мои взгляды почти не изменились: но афоризмы «Моста» выражают их неполно, они продиктованы событиями данного романа. В «Мартовских идах» мои взгляды не столько сформули- рованы, сколько проиллюстрированы. Любовь—явление, сопутствующее продолжению рода; она создает новую жизнь и оберегает ее, и поэтому она— утверждение жизни и веры в ее ценность. Прошли десятки тысяч лет; возникли новые, более сложные формы общественного устройства и общественного сознания. Любовь приобрела множе- ство других аспектов. Она замутнена конфликтом между мужчи- ной и женщиной; она отрицает свое исконное назначение и стала утонченной физиологической забавой, служанкой кульга наслаж- дений; она гырватась за пределы взаимоотношений пары и вновь обрела себя как благодеяние; она воплотила наше представление о мировом порядке и стала атрибутом божественного. Тем не менее я всетда видел в ней силу, стремящуюся оправдать рождение жизни, гармонизировать ее, источник силы, к которому жизнь должна припадать, чтобы стать лучше. В -Мартовских идах- я показал ее очищающее воздействие (любовь Цезаря к жене и Клеопатре, актрисы к Марку Антонию) и ее способность ^кристаллизовать» идеальное представление о воз- любленной (влюбленность Катулла в порочную «утопающую» Клодию—он находиз в ней те высокие достоинства, которыми га некогда обладала). Такой взгляд является для меня настолько само собой разумеющимся, что я не могу обсуждать эту тему или выслушивать какие-либо возражения. Возможно, то, что я гово- рю, избитая истина или наивная чепуха, не знаю В.: Не хотите ли в заключение что-нибудь сказать о романе9 О.: Боюсь, что не внес никакой лепты в замысел серии бесед об искусстве романа. Я считаю себя писателем, а не критиком. Я понимаю, что писатель вынужден быть критиком—то есть каж- дая фраза—это набросок, требуюший завершения, и выбор определяется общими принципами правды, силы, красоты и так далее. Но, как уже говорим, я считаю, что деятельность писателя состоит в стремлении передать все больше, все тщательнее эту работу подсознания. Критик, существующий в каждом писателе, похож на айсберг—девять десятых его скрыты под водой. Йейтс предостерегал писателя от анализа причин, как и почему он пишет; он называл это «загрязнением источника» и цитировал строки Браунинга: Длань к яблоку познанья Не простирай. Не то мы в наказанье Утратим рай. {Перевод В. Васильева)
Я долго вел дневник. которому поверял размышления о «всеведении» романиста», мысли о том. как выразить в романе эпоху и так далее, но я никогда не перечитывал своих записей. Они похожи на легкие пробежки, которые устраивают лошадям перед скачками. Сидящему во мне критику они дают понять, что я знаю о его существовании, надеюсь, что он постоянно совершен- ствует свою систему принципов, помогает мне, когда мне трудно, но я надеюсь, что в день скачек мой внутренний критик не станет пугаться у меня под ногами Гертруда Стайн как-то сказала в шугку, что писать—это просто «рассказывать о том, что знаешь». Что ж. такой рассказ — серьезное упражнение как в технике, так и в честности, но нести рассказ должно как можно непринужденнее, непосредственнее, свободнее. 1956 г.
ЛОРЕНС ФЕРЛИНГЕТТИ ЗАМЕТКИ ПО ПОВОДУ ПОЭЗИИ В САН- ФРАНЦИСКО Каких тут только нет поэтов, каких только нет поэтических стилей.. Но я бы сказал, что поэзия, наделавшая здесь столько шума, абсолютно не похожа на «поэзию о поэзии», на поэзию техники, поэзию для поэтов и преподавателей, которая за последнее время наводнила журналы и антологии в нашей стране и которая, конечно же, есть и в Сан-Франциско. Эту самую поэзию можно было бы назвать «поэзией улиц». Она настолько всесильна, что выталкивает поэта из его потаенного эстетическою святилища, где вот уже столько времени он созерцает свой неповторимый пуп. Новое искусство обрело такую мощь, что смогло возвратить поэзию улице, где она когда-то родилась, вырвав ее из аудиторий и практически сорвав с печатных листов. Печатное слово отняло у поэзии голос. А поэзия, о которой я говорю,— звучит, ее воспринимаешь как несущееся из уст посла- ние. Она хороша, когда звучит в полную силу. Кое-что из таких стихов читается в сопровождении джаза, многое просто деклами- руется. Что это, поэтизация «отбросов»? Новая волна рок-н- ролла? Неважно, кто пишет стихи, важно то, что эта поэзия использует глаза и слух так, как их уже столько лет нс использовали. «Поэзия о поэзии*, подобно большинству полотен «беспредметной» живописи, породила атрофию чувств у художни- ка. Он буквально отринул от себя свои ощущения. (Недавно я прогуливался по Чайнатауну с одним известным поэтом- академистом, и вот выяснилось, что он и в глаза не видал этих задыхающихся на прилавках бесчисленных рыбьих полчищ, поня- тия не имеет о том, что слышится в их предсмертном дыхании.) В заключение скажу, что в более широком смысле это новое явление отражает неизбежность наших дней, поэзия вновь стано- вится социальным видом искусства, Но это происходит иначе, чем в тридцатые годы. 1958 г.
ДЖЕЙМС БОЛДУИН МАССОВАЯ КУЛЬТУРА И ХУДОЖНИК (Некоторые личные наблюдения) Кто-то однажды сказал мне. что люди, как правило, не выдерживают слишком интенсивного контакта с реальностью. Имелось в виду, что фантазии люди отдают предпочтение перед доподлинным воспроизведением их собственного жизненного опы- та. Например, в то время как Де Сика и Росселиии вносили в итальянское кино дух живой жизни, итальянцы самым откровен- ным образом выказывали предпочтение картинам с Ритой Хэйу орт, мир, окружавший ее на экране, напоминал сказку, а тот мир, о котором рассказывал Де Сика, им был и без того слишком хорошо знаком. Можно вместе с тем предположить, что амери- канцев, выстаивавших очереди, чтобы посмотреть «Шуша» и «Рим—открытый город», тоже привлекал в этих фильмах худо- жественный мир, который они находили экзотическим и который не грозил стать для них миром реальным. В нашей стране очень часго за похвалами, которые воздают серьезным произведениям, скрывается всего лишь неспособность отнестись по-настоящему серьезно к чему бы то ни было на свеге. Не приходится спорить с тем, что слишком интенсивного контакта с реальностью, если под этим иметь в виду способность воспринимать напряженные интеллектуальные или художествен- ные искания, люди действительно не выдерживают. Я никогда не мог понять, почему от них вообще этого ожидают. В мире, каким я его вггжу, существует разделение труда, и у людей контакт с реальностью достаточно интенсивен—надо ведь как-то прожить жизнь, вырастить детей, снов?» и снова решать для себя все эти вечные проблемы: рождения, налоги, смёрть. Конечно, было бы хорошо, если бы, решая их. люди проявляли больше мудрости, благоразумия, доброжелательности друг к другу; но, во всяком случае, эги проблемы стоят перед ними всегда и точно так же всегда стоят они перед писателем- Ему, собственно, больше не о чем и писать. И само стремление писать о них свидетельствует об исключительном му жестве, так что люди, одержимые подобным стремлением, уже в силу одного этого оказываются несколько отделенными от остальных. Совсем не редкость, что другие начинают таких людей преследовать и даже забивать насмерть. Затем они воздвигают им памятники, но из этого никак не следует, что новому поколению художников придется легче. Д не убежден в том, что культурный уровень масс неуклонно возрастает; как показывает опыт, в условиях, когда массам
доступен высокий, по нашим понятиям, уровень культуры, могут происходить веши самые непредсказуемые — вспомним о Герма- нии перед второй мировой войной или о сегодняшней Швеции. И дело, мне кажется, заключается в том. чго искусство, например. Шёнберга и Пикассо (или Уильяма Фолкнера и Альбера Камю) по самой своей сущности никак не согласуется с мыслью о физическом покое и вообще о каком бы тс ни было покое. А ведь стремление людей, поднявшихся до высокого уровня культуры — иначе говоря, поднявшихся до уровня средних классов,—есть именно стремление к покою и тела и духа. Произведения искусства, которые таких людей окружают, оказываются просто неспособными выполнить свою изначальную функцию разруше- ния умиротворенности—а это и сегодня единственный способ побуждать духовную жизнь к движению вперед; произведения искусства становятся свидетельством того, что доспи нута опреде- ленная ступень экономической устойчивости и определенная ступень умственного развития, пусть и куцего. Между тем искусство и воодушевляющие его идеи порождаются страстью и мукой бытия, и невозможно вдохнуть в искусство эту страсть, если твоя цель—укрыться от этой муки. Наивно было бы ожидать, что огромное большинство людей устремится к интеллектуальным и духовным поискам, для кото- рых достаточно оснащены только немногие и которые по силам еще более немногим: этого и не следует добиваться. У большин- ства есть в конце концов свои собственные насущные заботы, как есть они у вас и у меня. Говоря о состоянии массовой культуры в нашей стране, мы приходим в уныние—и на это есть все причины—от другого: от охватившего массы людей состояния тупости и от путаницы представлений. Не все из тех, в чьем ведении находятся средства массовой коммуникации, негодяи и не все из них трусы, хотя, должен признать, мне трудно не согласиться с резкими обвинениями Дуайта Макдональда, счита- ющего, что многие из них—люди весьма недалекие, (Да и как иначе? Ведь эти люди тоже поднялись к высокому уровню культуры прямо из уличной толпы И на них, вне всяких сомнений, тоже сказывается самый высокий в мире уровень жизни и, бьпь может, самый непостижимо пустой в мире образ жизни.) Но и зе из них. кто превосходит прочих, в плену у своей публики: меня не так шокирует самый факт, что телевидение ставит «Дымок», как то, что эту передачу жаждет увидеть множество людей Но ведь жить как-то нужно. Те. кто ведает средствами массовой коммуникации, и те, кто потребляет их продукцию, по сути дела, оказываются в одной упряжке. Приходится снова и снова производить вещи, которые самих их создателей не приво- дят в восторг и еще меньше в умиление, чтобы снова и снова покупать другие вещи, которые им, в общем, не нравятся и еще того меньше необходимы. Если бы все сводилось к изготовлению и приобретению каких-нибудь необыкновенных ластов для плава- ния, автомобилей двуцветной окраски и телепрш рамм вроде ♦Дымка», положение было бы не таким уж серьезным Но беда в
том, что и вещи серьезные изготавливаются (и приобретаются) с той же бросающейся в глаза несерьезностью. Вот хотя бы такой пример. «Мост через реку Квай» и «Не склонившие головы»—великолепные фильмы, но ни тот, ни другой нельзя назвать серьезным*. Сделаны они очень умело и смотрятся с большим интересом; но все усилия их создателей направлены к тому, чтобы зрители остались на безопасном удалении от реального опыта, который в этих фильмах как раз по этой причине и не мог отобразиться. То безумие, которое эскизно запечатлено в «Мосте через реку Квай», На самом деле куда более опасно и куда более распространенно, чем можно заключить по фильму. Что касается Не склонивших головы», то сама мысль, будто негр и белый могут проникнуться взаимной любовью и для этого надо только на долгое время сковать их одной цепью, настолько фантастична и настолько не вяжется с реальностью, что ее можно расценить лишь как одно из новомодных и явно болезненных заблуждений либерального толка, даже если вы не сомневаетесь в желательности самой любви на таких условиях. Цель подобных фильмов—не обеспокоить, а поддержать уверен- ность; они не отображают реальность, а лишь перетолковывают ее факты так, чтобы мы могли с ними примириться. Они подрывают нашу способность воспринимать мир таким, каков он есть, и нас самих такими, каковы мы на деле. В сущности, массовая культура (как и «серьезная», если брать пьесы вроде -Дж Б.») свидетельствует лишь о растерян- ности американцев перед лицом того мира, в котором мы живем. Похоже, мы просто не хотим знать, что и вправду живем в этом мире и подвержены тем же самым катастрофам, тому же самому безумию, порокам и радостям, с которыми человечество сталки- валось веками, упорно стремясь их понять И, разумеется, все это имеет самое прямое отношение к Америке и к тем надеждам, которые с Америкой связывались; теперь, когда на смену надеж- дам столь янно пришло разочарование, оказалось, что в самих этих надеждах скрывался отказ признать существование неприят- ных сторон человеческой природы, нежелание отдать себе отчет в неоднозначности и несправедливости любой социальной структу- ры, в общем, нежелание отдать себе отчет в том, что мы есть на самом деле. Американский образ жизни потерпел неудачу — и в попытках сделать жизнь людей счастливее, и в попытках сделать самих людей лучше. Мы не хотим этого признать, и мы это не признаем. Мы упорствуем в убежденности, что бездуховность и преступные наклонности наших детей—результат какой-то ошиб- ки в расчетах (которую можно поправить); что безбрежная и бесцельная враждебность, воцарившаяся в наших городах и сделавшая жизнь в них опаснее, чем где-либо на земле, создается и нагнетается кучкой сбившихся с пути; что повсюду в нашей стране вопиющее отсутствие искренних убеждений и морального авторитета личности служит только еще одним доказательством присущих нам, и в обшем-то вызывающих симпатию, коллекти- визма и демократичности. Мы оказались во власти очень жестоко- го противоречия между тем. чем мы хотели быть, и тем, что мы
собою представляем в действительности. И даже думать нечего, чго мы сумеем стать такими, какими хотим стать, пока не испытаем потребности постичь, почему жизнь, которой мы здесь живем, по большей части оказывается такой пустой, бескрылой и безобразной Вот это и должно стать задачей художника,—художника, который, по сути, ничего не имеет общего с массовой культурой, как бы часто ни приглашали многих из нас дать интервью по телевидению Быть может, жизнь и не походит на ту выдержан- ную в черных тонах, неизъяснимо прекрасную, полную таинствен- ности и духа одиночества картину, какой обычно предстает она в сознании художника; но она, во всяком случае, и не та залитая солнцем площадка для жр, на которой американцы столь часто теряют сначала личность, а потом и д>шу. И все же я испытываю твердую уверенность в том, что зта аморфная масса людей охвачена сейчас отчаянным поиском чего-то такого, что поможет ей восстановить связь с ее собствен- ным «я» и друг с другом. Это восстановление начнется только после того, как прояснится истина. Мы находимся сейчас в самом эпицентре грандиозного процесса перемен, тех перемен, кото- рые—я надеюсь на это всей душой—освободят нас от иллюзии и вернут ним настоящую нашу историю, которые уничтожат ниши предвзятые суждения и вернут нам нишу личность. А пока этого нс произошло, существует массовая культура, способная лишь запечатлевать хаос, нас окружающий: и, бьпь может, поэтому нам надо вновь и вновь напоминать себе, что в этом хаосе заключается и жизнь, и великая энср1ия перемен. 1960 г.
ЛОРЕЙН ХЭНСБЕРРИ НЕГР В АМЕРИКАНСКОМ ТЕАТРЕ Несколько недель тому назад ко мне пришла одна актриса, участница довольно удачной бродвейской постановки, которая и сама удостоилась немалых похвал со стороны критиков и зрите- лей. Я ее знала также как одну из тех, кто действительно серьезно интересуется своей профессией,—одну из тех преданных своему делу актеров, которые по собственной воле каждую неделю проводят дополнительно много часов в студиях танца, актерского мастерства и вокала. Ей двадцать четыре года, она очень талантлива, предана своей работе, обладает внушительным списком достижений на Бродвее, и она—негритянка. Так что мы довольно долго проговорили о се карьере. Получила ли она, к примеру, предложения относительно работы после того, как сойдет этот спектакль? -Ч го ж,—сказала она меж двух вздохов,—осенью пойдет одна постановка, так меня пригла- шали туда на пробы. Оказалось, что есть возможность снова сыграть Проблему Молодого Негра». Она рассудительно поясни- ла, что один американский писатель, у которого наметился хотя и неполный, но столь отчаянно ожидаемый отход от стереотипов, написал роль, исполнитель которой должен ныйги на сцену как Социальный Вопрос и уйти как Социальный Вопрос. И притом быстро. Как,—спрашивала она,—может кто-нибудь учиться для это- го? Как можно найти оттенки и характер там, где нет ни оттенков, ни характера?» Она желала знать как актриса, каким образом можно по-человечески интерпретировать то, что просто лишено всякого человеческого содержания. Когда современные драматурги перестанут бояться наделять персонажей-негров обыч- ной сложностью чсловечсск* >го характера, раз уж теперь заведо- мо наиболее отвратительные традиции начали понемногу ослабе- вать? Размышляя о великолепных отзывах, которые она получила в последнем спектакле, я спросила, было ли то, о чем она рассказала, действительно единственным намеком на будущую работу. Она рассмеялась и ответила: -О, нег. Мне звонили с телевидения, приглашали на пробу в традиционной роли. Нег, не служанки, другой тип, девушка -из народа». И я подумала: работа есть работа. Так что достала сценарий, познакомилась с текстом и отправилась на пробу. Стала читать: «-Вот сидеть я на энтой моей койке и думать, я слушать в темноте шум, дак я...» В конце
концов все это застряло у меня в горле, я закрыла книгу, поблагодарила присутствовавших за внимание и ушла Милая, я просто больше не могу исполнять эту сиену»-. «Энтой девушке из народа надоело сидеть на энтой койке». Когда она ушла, я предалась размышлениям о положении негров в американском театре Авторы двух пьес, о которых мы говорили, отнюдь не были исключительно глупыми или бездарны- ми людьми, но в творческом отношении они попались в ловушку старого, чудовишно всепроникающего, глубоко въевшегося исто- рического наследия. Дух коммерческой экспансии, который обуял Европу в XV] веке, породив завоевание колоний и европейскую работорговлю, явился также зачинателем современных расистских теорий. Эти теории позволили белым превратить африканца в «товар» и не допустили идентификации восходящего европейского гуманизма с жертвами этого завоевания и работорговли. Чтобы придать планам коммерции и империи невиданный ранее в истории масштаб, потребовалось посредством произвола вывести негра в психологии европейцев, а впоследствии—и белой Америки, за пределы всякой, даже относительной человечности. И его душе, и его телу было отказано в сострадании В сложившейся системе взглядов белых ему предстояло стать—и он действительно стал—неким гротескным воплощением радости природы, вообра- жаемой неизменной реликвией первозданного прошлого, извечно экзотическим существом, которое в отличие от других людей не проливает крови, когда его ранят, и нс мстит, когда ему причиняют зло. Таким образом, на протяжении трех столетий как в Европе, так и в Америке буффонада и образы злодеев были единственным, что ему дозволялось на эстраде и в драме. И несмотря на отдельные исключения, встречавшиеся в Европе в более поздние времена (самым разительным была, конечно, карьера Айры Олдриджа, негритянского актера XIX столетия, родившегося в Америке, объехавшего Европу в составе шекспи- ровских трупп И добившегося значительного признания), в Амери- ке вид—или даже сама лишь идея—негра, раздираемого сложны- ми душевными муками в духе Гамлета, оскорблял культурную традицию, как ныне он все еще приводит ее в замешательство. Вот поэтому 140 лет назад местные хулиганы устроили налет на «Африканский репертуарный театр- на углу Бликер- и Мерсер- стрит в Нью-Йорке и своими бесчинствами навсегда разогнали и актеров, и зрителей. Поэтому же в нашехг театре и ныне нет интеграции негров. Перед этой старой исторической ситуацией и стоит театр, где в настоящее время некоторые драматурги тщетно бьются над образами негров, а продюсеры и их секретарши вынуждены либо грубить, либо неловко извиняться при виде на удивление упорного и все возрастающего легиона темнокожих, исполненных надежды лиц среди армии других исполненных надежды лиц. осаждающих их знаменитые городские приемные Надо полагать, талант, всякий талант, так же благоприятен для театра, как демократия для демократической нации. Но
сказать так — значит игнорировать то напряженно-беспомощное выражение на лице нашего театра, когда он снова и снова вопрошает «Что действительно можно сделать относительно интеграции негра в театре при существующем в Соединенных Штагах климате расовых отношений?» Вопрос этот подразумевает, что интеграция актеров-негров в большинстве предлагаемых драмой ситуаций означает насаждение социальной лжи и подрыв ответственности искусства. К тому же он начинает как бы с той точки, где значение имеют вопросы искусства. Он довольно подло обходит огромную область, где дискриминация в театре не имеет с «искусством» ничего общего. Мне, например, никогда не случалось купить билет на Бродвее у кассира-негра; не могу представить, чтобы дело заключалось только в искусстве или соответствии человека должности, так как на основе личного опыта могу подтвердить, что раздражитель- ность—а именно это качество, как убедились мы все, есть первейшее свойство, определяющее пригодность к этим мифиче- ским постам.— не является исключительной прерогативой белых. Я так ни разу и не купила у буфетчика-негра коробочки мятных конфет и не получила программы от билетера-негра. Если перейти к более важным сферам, бродя за сценой, я так же не обнаружила, чтобы мои 10 процентов были представлены среди тех, кто занимался установкой мебели, света и реквизита или вызывал актеров на выход. Лишь в самых редчайших случаях замечала я негров в оркестровых ямах (кажется, это явление хотя бы с минимальной регулярностью повторяется только в «Нью- Йорк Сити Центр») и. конечно же, никогда с дирижерской палочкой -з руках, несмотря на стойкую легенду о -музыкально- сти- некоего народа. Подобные наблюдения можно сделать и относительно хористок в наших музыкальных комедиях. Что же касается других подразделений театра—актеров, писателей, режиссеров.— я думаю, лишь два первых заслуживают более пристального внимания, чем те, что уже рассмотрены. Режиссерами должны быть мужчины и женщины, достаточно талантливые, чтобы отдавать 1 их распоряжение произведения искусства. Я не верю, чтобы на их талант влиял их рост, рацион питания, место рождения или раса. Естественно, желательно, чтобы режиссер обладал культурным багажом, необходимым для данной пьесы, но мы без колебаний поручаем пьесы, происходя- щие в Японии, американцам или происходящие в Америке— заведомым англичанам. Когда это хорошие режиссеры, они ставят хорошо, когда плохие—плохо. Исходя из качеств поста- новки, я никогда не могла определить, какой у режиссера акцент,— только одно: профессионально и творчески ли выполнил он свою работу. Потребовалось бы действительно немало вообра- жения. чтобы доказать, почему и в чем это должно быть иначе для режиссеров-негров. Проблема привлечения негритянских актеров выдвигает, од- нако, ряд интересных вопросов, которые в иной социальной атмосфере, как можно доказать, представляли бы собой мелкие вопросы постановочной техники. Но в настоящее время в наибо-
лее просвещенных театральных кругах существует поразительная и красноречивая двойственность н отношении участия актеров- негров. Как ни странно, люди, которым больше всего надоели и опротивели надетые на воображение современного театра шоры, как они их называют, в духе Ибсена и Шоу, которые мечтают о безоговорочной победе воображения и иллюзии, которые могут прочесть целую проповедь о том, что разбивать на сиене «настоящие яйца» — это фнтистерство, очень часто одними из первых вопят о предательстве «реалистических» позиций, стоит кому-нибудь заговорить о приглашении негра на роль белого, Это очень любопытно Кто сказал, например, что царица Титания белая—или какая-нибудь еще? Или такой-то почтальон, полицей- ский, клерк или школьный приятель в современной пьесе? Или вся толпа в той массовой сцене в Нью-Йорке, которая якобы происходит на Таймс-сквер? Гораздо больше хитрости требуется, чтобы представить многие американские городские сцены без негров, нежели с ними Но в конечном счете защищать «цветной барьер» в театре — значит игнорировать или оспаривать сущность театра, которая всегда заключалась в иллюзии Мы не берем слепых, чтобы играть слепых, или детей, чтобы играть детей. Мы нс переносим на сцену южных особняков или оксанов В этом нет необходимо- сти. Наш театр должен достичь достаточной степени зрелости й тонкости, чтобы устранить искусственные барьеры, чтобы при- знать, что любой актер, действительно подходящий для данной роли,— белый ити черный—может при соответствующем гриме ее исполнить. Я не говорю, разумеется, о ролях, где оговорен цвет кожи и волос. Когда же такие вещи скорее безразличны, нежели существенны, их и нужно видеть, как они есть, а не превращать их в вымышленные основания для подобных барьеров. В отношении писателей-нег ров все еще бытует убеждение, будто их произведения узко ограничены по материалу и, следова- тельно, не представляют интереса для широкой театральной публики Подобное отношение трудно подтвердить, если посмот- реть иа последние шесть-семь лет, когда сразу це.’1ым трем сценариям негритянских писателей было дозволено дойти до Бродвея и предстать на суд публики Интересно отметить, что из этих грех два были первоклассными. Первая пьеса после своею пребывания на Бродвее встретила радушную публику, упорно поддерживавшую ее вне Бродвея, а последовавший затем цс! овор на съемки фильма принес довольно кругленькую сумму тем, кто ее финансировал. Вторая не только сорвала премию и при окончательном расчете принесла полтора миллиона; она прошла более года (отличный результат, если учесть, что пьесы идут в наши дни удручаюше плохо) и была в этом сезоне включена в программу гастролей по всей стране, удостоилась перевода и постановки по всему свету, и лишь съемки фильма не позволили американской труппе отправиться на гастроли за границу, как требовало тою наше правительство, чтобы представлять нашу национальную драматургию. Странный вид ограниченности. И даже третья постановка, ужасающая пьеска, шла, на мой взгляд,
на несколько недель дольше, чем нужно, прежде чем уйди в небытие. Если посмотреть с любой точки зрения, Бродвей едва ли мог повторить подобный результат. Не следует, как это часто делается, смешивать вышесказан- ное с постановками «негритянских шоу», написанных не негритян- скими писателями. 'Это совсем иное дело. Такие шоу легче поставить, и они принадлежат к той области, которая требует наиболее революционных преобразований. Именно на наших драматургов и либреттистов падает в театре самая большая ответственность за то, чтобы представлять нам наш мир со все возрастающим пониманием и проникновением. С грустью прихо- дится говорить, что—за очень немногими чудесными и достойны- ми исключениями—традиция изображения негров, на которую они могли бы опереться в силу масштабов идущего исстари отчуждения, крайне бедна. Негр, как его сначала изображали в прошлом, не существовал нн на суше, ни на море. Это редко бывал портрет человека, но только вместилище идеи, и идея эта была чисто романтической, По самой своей природе белые в своем превосходсгве жаждали, чтобы негр был доволен «своим местом»; всегда хочется верить, что кто-то другой весел, довольствуясь «ровным счетом ничем». Поскольку негры из реальной жизни—с их историей восстаний, «подземных дорог», массовых вступлений в армию северян, петиций, делегаций, организаций, прессы, литературы и даже музыки протеста—не оправдывали возложенных на них ожида- ний, белые писатели не преминули заселить свой «негритянский мир» неграми, которые, казалось, не ведали о невыносимости рабства и о том, что сохранившееся и в датьиейшем угнетение— сущий ад на земле. Таким образом, в вымышленном мире Порти и Брутуса Джонса осуждаются слабости тотько других негров; но всем остальном бешеные страсти этой особо счастливой породы ограничены сугубо сексом, спиртным и сверхбезумным помеша- тельством мистического свойства, обычно на «энтой или той бабе». Ьолее обширная область их мук и упований ускользала от их создателей, выявляя, что великие в иных отношениях художе- ственные гении не способны признать сложность, универсально присущую человечеству. Это не означает, что причиной всегда был злой умысел. Было бы так же глупо считать, что Марк Твен или миссис Стоу пытались обезвредить свой собственный гуманистический про- тест, как и полагать, что Марку Коннелли, работавшему в иной манере, когда-либо приходило в голову, что его «Зеленые пастби- ща»—расистское произведение Скорее дело тут в отчасти невинном культурном наследстве, которое в силу собственной необходимости было исполнено страстного желания верить среди прочего в огромное очарование народов, «похожих на детей». Вероятно, из этого представления и развилась тенденция считать, что драматические и музыкальные произведения, не предназна- ченные специально для негров, становятся «чудными» в исполне- нии «цветных трупп-. Этой изумительной идее мы обязаны в прошлом сокровищами вроде «Кармен Джонс», и, несомненно, до
того как она истощится, нас в будущем еще попотчуют чем- нибудь вроде «Милашки Тбски». В свепе ожидаемых перемен небезынтересно также отметить, что эти переложения «для негров» обычно означали (помимо введения саксофонов и красных платьев) беспорядочные набеги на английский язык, уродовавшие его до неузнаваемости, словно негритянский народ не создал языка, отмеченного подлинной самобытностью и состоящего не только в случайном усечении глагольных окончаний. Это не предполагает противоположного желания увидеть негров, которые говорили бы (или вели себя) точь-в-точь как «все остальные», потому что, в общем, ничего подобного негры и не делают—да и -все остальные» тоже — и это не замедлит обнару- жить всякий имеющий совесть драматург. Речь американцев изменчива, как ветер, и мало кому из наших опытных писателей взбрело бы в голову вложить речь техасцев в уста жителей Нью-Йорка — разве что для самой грубой комедии,— поэтому нет ничего особенною в предположении, что в конце концов речь негров должна быть передана художественными средствами с уважением к ее подлинной колоритности, нюансам и вариациям, какие присуши каждому классу и поколению. Наконец, я считаю, американские писатели уже начали понимать то, что, по моему мнению, всегда составляло одну из 1айн замечательного искусства—простых людей не существует. Китайские крестьяне и конголезские солдаты совершают в мире коренные перевороты, тогда как тупицы и верящие всяким сказкам люди продолжают размышлять о «непостижимости и вечной безмятежности» этих народов. Я верю, когда спадут шоры и обнаружится, что, пока американцам из поколения в поколение втемяшивали образ безмерно страдающею Порги, его более истинный жи зненный прототип был одержим желаниями, которые отнюдь не чужды—как раньше, т«к и теперь—всему остальному человечеству, желаниями, которые заключают в себе предмет истинно великого искусства. Он все еще ждет, кто же из нас пристальнее взглянет ему в глаза и внимательно выслушает его монологи. Нас нс должны пугать пережитки прошлого; мир слишком дорого платит за длившийся столетиями обман, и каждый промелькнувший час учит тому, что Порги не менее склонен распевать мятежные гимны, чем любовные или колыбель- ные песни; это глубоко сложная и интересная личность; он повсюду оглашает ночь криком. Я считаю долгом культурных наследников Твена и Уитмена. Мелвилла и О'Нила услышать его и вкупе с американским пейзажем во всем его многообразии проникнуться этим мятежным криком, а затем возвратить обре- тенное в новом искусстве великому и полному жизненных сил институту, который зовется американским театром. 1960 г.
РОБЕРТ ЛОУЭЛЛ ИЗ ИНТЕРВЬЮ В. Вы знакомы с поэтами старшего поколения—с Фростом, например, ведь он, должно быть, близок вам? Л, Как-то я отправится к Фросту с письмом, вложив туда свою бесконечную эпическую по^му о первом крестоном походе, неуклюже нацарапанную на листках линованной бумаги. Он посмотрел страницу и произнес: «Ужать бы». А потом прочел мне очень короткое стихотворение Коллинза «Вечный сон Отваж- ных» и сказал: «Это не самое лучшее стихотворение, зато не слишком длинное» И прозвучало это очень добродушно. Помни- те, как он говорил о голосе, вливающемся в поэзию, и приводил совершенно невероятный пример, начало «I ипериона», где гово- рится о наяде, которая прикладывает свой хладный пальчик к хладным губкам—казалось бы, уж какой тут голос! А Фрост говорил: «Вот тут Китс разговаривает с нами, как живой». Для меня это прозвучало откровением: меня-то поражали в «Гипери- оне» тяжелые строки в духе Мильтона, Не помню, что я сделал с той своей поэмой, но тогда я внезапно ощутил ее многословие и монотонность и мне стало не по себе... В. Часто ля вы общались с Элиотом? Л. Я встречался с ним много раз, и он неизменно был доброжелателен ко мне. Задолго до того, как он издал мои стихи, мои книжки стояли у него на полках. Нас в определенном смысле связывала Новая Англия. В. Помогала ли вам его критика? Л. Он делал только самые общие замечания. Когда первую мою книжку опубликовал Фейбер. Элиот задал мне множество мелких вопросов пс поводу пунктуации, но ни разу при этом не отметил, что ему нравится, а что нет. Потом он высказался о моей последней книге: -.По-моему, это первоклассная работа» — или что-то вроде этого, приятное, но очень сдержанное. Мне кажется, что Элиот гораздо менее скован формой, чем множество его последователей: его творчеству всегда присущ свободный дух 20-х годов, и это меня очень привлекает. Безусловно, он и Фрост—величайшие поэты Новой Англии. Вы вряд ли назовете Стивенса новоанглийским поэтом, но об Элиозе и Фросте нельзя не думать как о бесспорных представителях Новой Англии с ее пуританским наследием, Оба они—развитие и критика этой традиции, и, пожалуй, как поэты они равновелики. Фрост по- своему вдохнул жизнь в мертвую традицию. Его поэзия должна
была отпугивать тогдашних издателей—так необычна, так свежа она была с первых своих строк. Но вместе с тем то была старая поэзия, и поистине ничего обгпего с современным стилем она не имела — не считая, правда, того, что сам Фрост—один из величай- ших поэтов современности. Элиот же был вызывающе современен и непримирим к приверженцам традиции Сейчас о нем говорят как о диктаторе от литературы, однако мне сдается, он относился к своему положению в литературе с удивительным тактом и остроумием. Его взгляды лишены широты, к которой стремлюсь я, но мне кажется, что он проводит их н жизнь с удивительной порядочностью, последовательно, без консерватизма. Элиот пов- торил то, что. по его словам, сделал Шекспир: его стихи представляют собой единую полму, некую непрерывную форму, успевшую созреть и продолжающую разрастаться. В. Помнится, Джаррелл в своей рецензии на «Мельницы Кавано»* писал, что Фрост с легкостью многие годы создавал повествовательные поэмы и в этом жанре не тнаст себе равных. Л. Лжарелл пран: никто, кроме Фроста, не мог создать повествовательную, в стиле Чосера, поэму, столь же осязаемую и четко орт авизованную. Конечно же. подобные поэмы писали многие, но текстовой материал у остальных такой вялый, такой бездушный. А Фрост пишет свои поэмы с воодушевлением. Большинство поэм было им написано в начале творчества в период создания поэтической книги «К северу от Бостона». Это непостижимо, но, кроме Робинсона,— а я думаю, Фрост намного превосходил Робинсона—никто не писал так ни в Англии, ни в Америке. В. Но ведь и вы не намеревались просто пересказывать историю в -Мельницах Кавано»? Л. Нет, я писал дискретную, скорее в стиле елйзаветинцев, драматическую, даже мелодраматическую, поэму. Я не вполне умею описывать свои непосредственные ощущения. У Браунинга, к примеру, несмотря на весь его талант,— а пожалуй, ие было таких средств, каких Браунинг нс использовал бы,—бросается в глаза разница между тем, о чем он пишет и что на самом деле происходит; люди в его поэзии, и это бросается в глаза, выдуманы В поэзии Фроста вам кажется, что именно такие фермеры и прочий люд и существуют на самом деле. Его поэзия обладает достоинствами фотографии, оставаясь при этом произве- дением искусства. Но вот чго удивительно: почти никто другой не умеет так писать в наши дни. В. Как вы считаете, какие качества формируют это свойство? Л. Не знаю. Писателям-прозаикам оно более присуще, но есть лишь у очень немногих. Это свойство зиждется на интересе к человеку, наблюдении за жизнью людей. Больше всего я ценю глубокие по содержанию, скорее трагические стихн. Возможно, связывать такую поэзию с Фростом будет явным преувеличением, однако и в тех его стихах, где отсутствует трагическое, наличе- ствует богатство красок и талант. II все это—благодаря чувству ритма, слова и ко'тотипии, благодаря внесению н поэтические строки стиля, который весьма схож с его собственной речью,
которая тоже предмет искусства: будучи гораздо более сочной, чем повседневная речь других, она для него самого остается естественной. Фрост обладает той непрерывной связью между своим обыденным и своим поэтическим «я» — ему превосходно удастся то, что у любого другого выглядело бы тускло. Очень талантливый писатель-прозаик может достичь той же достоверно- сти п пойти дальше Мы нередко находим это свойство у Фолкнера Хотя сам он в отличие от Фроста человек елизаветин- ского склада, ему удается добиться столь же поразительной непосредственности и простоты Но обратимся к поэзии, и тут форма становится настолько непокорной, что весь замысел улетучивается. Слишком традиционный, старомодный писатель, а также тот, кто. пытаясь оставаться реалистом, хочет писать Драматически вдохновенно, пусть даже он действительно талант- лив все равно упустит многое из достоверности, из реализма. В. Многое ли в вашей поэзии родилось из реальных характе- ров и событий? Л. Думаю, что за исключением моментов, когда я писал о себе или невольно называл известные имена, все характеры в моих стихах абсолютно вымышленны. Я пытался подкрепить их, наделяя действительно знакомыми мне чертами и незаметно вкрапливая в стихотворения события, в действительности мною пережитые. Если я пишу о канадской монахине, в стихотворении может оказаться множество мелких деталей, мне знакомых, но героиня сама по себе даже отдаленно не напоминает ни одну из женщин, которых я знал. И не думаю, кстати, что кто-нибудь воспримет мою монахиню как лицо реально существующее. В ее груди, я надеюсь, бьется сердце, она дышит, она шедро и неоднозначно выписана и в ней есть драматизм, ей присуще то, чего нет у героев Фроста, но она лишена их непостижимой жизненности. Его ведьма из Коэс абсолютно реальна. В беседе с ним я уловит, что большая часть его стихов из сборника <<К северу от Бостона» рассказывает о реальных, известных ему людях, лишь слегка перетасованных и сведенных вместе. И самое значительное: сюжеты у Фроста настолько восхитительны, на- столько тщательно разработаны, что порой кажется, будто их у него ьОобше нет. Как у Чехова—истинное мастерство не бросает- ся в глаза. В. Не думаете ли вы, что мастерство в основном заключается в отыскивании точных деталей—независимо от того, символичны они или нет—вокруг которых все гуже и туже наматывается развитие произведения ’ Л. Определяющими могут стать пейзаж или ваше собственное ощущение. Почти весь смысл создания поэзии в том, чтобы возродить в ней ощущение, вами в действительности пережитое, а это стоит неимоверных усилий. Возможно, вид дверной ручки поражает вас гораздо сильнее, чем какое-нибудь значительное событие, и именно эта дверная ручка откроет вам путь к тому, чего вам сейчас не хватает. Многие стихи в рамках существующей традиции я считаю превосходными, но они не трогают меня по-настоящему, потому что в них нет человеческого трепета.
Возможно, я преувеличиваю значение этого трепета, но именно это свойство я пеню Воз вы уловили крохотный образ, деталь— вы пишете о деревенской лавчонке, просто описываете ее, а стихотворение завершается афоризмом общежитейской мудрости, вытекающей из вашего опыта. Но началось-то все с лавчонки. А вы и понять не можете, почему именно с нее все началось. Нередко образы или ощущения начала и конца стихотворения— все, чем вы располагаете, и необходимо покрыть расстояние между началом и концом; это-то вам известно, а деталей у вас пока нет. И—о чудо!—вы чувствуете, как начинает рождаться стихотворение. Его рождение сопряжено с жестокой борьбой, потому чз о ваши ощущения пока бесформенны, вы не можете запечатлеть их в стихе. Стихотворение же, на которое вы нацелились, оказывается, совсем нс о том, что вас так волнует, что у вас накопилось. Но вот наступает великий миг, когда ваше техническое мастерство, ваш метод созидания и поэтический материал доходят до наивысшей точки и исторгают в бытие ваш единственный замысел. А вы и не подозревали, что именно об этом собирались сказать. 1961 г.
РАЛФ УОЛДО ЭЛЛИСОН УТАЕННОЕ ИМЯ И ТРУДНАЯ СУДЬБА (О жизненном опыте писателя в Соединенных Штатах) В «Зеленых холмах Африки» Эрнест Хемингуэй напоминает, что Толстой и Стендаль прошли через войну, что Флобер стал свидетелем революции и Коммуны, а Достоевский был сослан в Сибирь и что этот жизненный опыт сыграл огромную роль н творческом становлении великих писателей И дальше он говорит о том. что «несправедливость выковывает писателя, как выковы- вают меч». Он не пожелал описывать множество конкретных форм, которые принимает несправедливость в этом хаотичном мире—да и кто бы предпринял такую безумную попытку! — не касался он и личных травм, пережитых каждым из этих писате- лей. Теперь, кстати, по воспоминаниям его брата и сестры мы знаем и о тех несправедливостях, которые выковывали его самого, и это знание добавит кое-что к тому, что мы уже знали о творческой натуре Хемингуэя. Но в конце-то концов, первостепенно важным остается все же совершенство его искусства. Именно это искусство заставляет нас со вниманием отнестись к войнам и революциям, которые он видел, и к личным и социальным трагедиям, жертвой которых он становился, ибо только в искусстве все ото обретает свой непреходящий смысл. Быть может, есть какая-то мрачная ирония в том, что в литературе собственная значимость великих социаль- но-политических потрясений и равным образом болезненных испытаний, выпадающих на долю отдельного человека, оказыва- ется менее существенной по сравнению с той художественной значимостью, которой их наделяет мастерство, талант, воображе- ние и индивидуальное мировидение писателя, создающего произ- ведение искусства. Здесь эти потрясения и испытания принимают более скромные размеры, наполняются общечеловеческим содер- жанием; здесь несправедливости и катастрофы становятся сами по себе куда менее ощутимыми в соотнесении с тем, что создает из них, как из исходного материала, писатель. Этого, правда, никак нельзя сказать о борьбе писателя с тем упрямым демоном, имя которому Искусство, а в этой беспримерной борьбе Эрнест Хемингуэй и стал Хемингуэем (теперь олицетворяющим цельный монолит блестящей прозы, который на протяжении сорока лег и вплоть до сегодняшнею дня бесчисленные орды наших писак старались разбить вдребезги и создать из его осколков свои стили, сюжеты, жизнечувствование, философию творчества). В этой борьбе с формой он и превратился в мастера и героя культуры, которою мы все сейчас знаем и почитаем.
Меня уверили, что вам было бы небезынтересно услышать мое суждение о жизненном опыте писателя в Соединенных Штатах, и вспомнил я о Хемингуэе отнюдь нс ради броского сравнения, но лишь с целью установить некую перспективу, некую систему предпосылок, из которых я мог бы исходить, а также желая избавить вас от скуки абстрактных разглагольство- ваний о расовых проблемах, к которым в последние десятилетия все писатели, вышедшие из той же культурной среды, что и я, непременно обращались всякий раз, когда им приходилось публич- но делиться воспоминаниями о своем жизненном пути. Я так говорю вовсе не потому, что подвергаю сомнению ценность этих, ставших уже стандартными, свидетельств, ибо я испытывал и до сих пор продолжаю испытывать множество мелких невзгод—а какой не1р может их избежать? — но потому лишь, что хочу подчеркнуть: все это — по крайней мере когда речь идет о жизненном опыте писателя как писателя, как художника—не играет сколько-нибудь важной роли. Ведь мы не выбираем ни своих родителей, ни свою расу, ни свою нацию—и то, и другое, и третье достается нам как результат любви, ненависти, условий существования и судьбы других людей. Но вот писателями мы становимся ио собственной воле, и пусть он бьгз смутным, случайным, этот выбор, о котором, может быть, нередко приходится сожалеть, но все же это выбор. И все, что происходит с тобой после того, как выбор сделан, наделяет какой-то своеобразной уникальностью весь тот опыт, который ты приобрел еще до того момента, как стал писателем. А коли этого не происходит, то, следовательно, твой прошлый опыт оказался для твоего творчества бесполезным. Если мы не смогли создать из своего собственного опыт эстетических ценностей, если мы не смогли претворить его в художественные образы и наполнить его особым смыслом, каким он дотоле не обладал, значит мы как художники потерпели крах. И потому, когда писатель настаивает, что его личные страда- ния могут представлять для кого-то интерес, или когда он кичится своей принадлежностью к другой расе или какой-то религиозной секте, он, по существу, требует для себя неких привилегий, говорить о которых его соплеменники или члены его секты, не являющиеся, как он, писателями, считали бы для себя постыд- ным. Самое благожелательное суждение, какое только можно вынести по этому поводу, должно свестись к мысли о том, что подобная позиция есть не что иное, как печальный результат непонимания характера взаимосвязи между страданием и искус- ством. Об этом много писали Томас Манн и Андре Жид, существует также немало критиков, как, например, Эдмунд Уилсон, которые неоднократно подчеркивали разницу между луком и раной от выпущенной из него стрелы. Как я это себе представляю, только в процессе превращения своего опыта в художественную форму—пьесу, стихотворение, роман—человек становится писателем и только в этом, в этой борьбе, писатель способен придать глубокий смысл жизненному опыту целой социальной группы, членом которой он является.
Это есть процесс совершенствования творческой дисциплины, художественных средств, духовной стойкости и всей своей куль- туры,—процесс, благодаря которому только и возможно творче- ство и который составляет подлинный опыт писателя, как писателя, как художника. Чтобы вам не показалось, будто я проповедую идею бегства писателя от социальных битв, мне хотелось бы процитировать слова У. X. Одена, который говорит так: *В наше время уже само создание художественного произве- дения является политическим актом». Пока существуют художни- ки, творяшие то, что они хотят и что, как им кажется, они должны творить, они всегда—даже если их творения не оказыва- ются шедеврами, даже если они обращаются к горстке людей— напоминают человечеству о том, о чем оно никогда не должно забывать, а именно что человек имеет свое собственное лицо, что он не анонимный член общества, что Ното ЬаЬогат—это еще и Ното 1ли1сп5 *, Для меня не подлежит сомнению, что любой писатель, даже самый епка|»ёа,— а я имею в виду настоящих, а не гпапциё1 2 3 художников—вступает на свою творческую стезю, полагая, что жизнь—игра или загадка, которую надо разгадать, и оттого он строит всяческие иллюзии относительно того мира, где ему предстоит пройти путь самопознания. Пусть Смоляное Чучелко, этот загадочный персонаж негри- тянского фольклора, символизирует действительность. Оно стоит, черное и блестящее, прислонившись к колодцу жизни и вопроша- ющее его. И на все наши наивные попытки припугнуть его оно отвечает невозмутимым молчанием, но стоит нам весело ткнуть его пальцем, как в мгновенье ока мы прилипаем к нему. Наше исследование-игра превращается в суровое испытание, опасную борьбу, агонию. Постепенно мы начинаем понимать, что наша задача заключается в том, чтобы отыскать единственно возмож- ный способ освободиться от него, иными словами, выработать определенную систему приемов. Осознав это, мы сосредоточиваем на нем все свое внимание, мы задаем ему вопросы с большей осторожностью, мы боремся с ним с большей выдумкой, а он между тем все так же безмолвно продолжает упорствовать и требовательно ждет, когда же мы наконец догадаемся, что нам нужно назвать его подлинное имя—это и будет выкупом за наше освобождение. Но к несча- стью. у него слишком много *псдлинньгх» названий, и все они означают одно: хаос. И для того, чтобы доискаться хотя бы до одного из них, мы сначала должны обрести имя собственное. Ибо только наше имя и позволяет нам определить впервые свое месте жизни. Имена, подаренные нам другими, должны стать воисти- ну нашими собственными. Однажды, наблюдая игру двухлетней девочки, которая и не подозревала, что за ней подсматривают, я слышал, как она 1 Человек трудящийся... Человек играющий (лат.). 2 Ангажированный (франц). 3 Здесь: лже-, псевдо- (франц.).
многократно повторяла — сначала с вопросительной интонацией, а потом псе более твердым голоском: «Меня зовут Мими Ливисэй? Меня зовут Мими Ливисэй? Меня зовут Мими .. Меня зовут Мими Ли ви-сэй! Я — Мими!» И она в самом деле быта или очень скоро стала ею, стараясь в процессе игры установить соответствие между своей личностью и своим именем. Для многих из нас эта задача оказывается не из самых легких. Мы должны научиться отчетливо слышать свое имя даже в шуме и грохоте окружающего мира, частью которого мы являемся, должны сделать его огправной точкой всех наших взаимоотношений с этим миром—с людьми и с природой. Мы Должны зарядить его энергией своих эмоций, своих надежд, своей ненависти и любви, всех своих помыслов. Оно должно стать нашей маской и нашим шитом, вместилищем тех ценностей и традиций, которые, как мы убеждены или как воображаем, хранят в себе опыт всех поколений нашего рода. И поскольку нам постоянно напоминают, что мы, негры, носим имена, некогда принадлежавшие тем, кто владел нашими предками — рабами, мы, особенно если мы собираемся стать писателями, стараемся прида- вать более чем обычное значение полузабытым и таинственным событиям, кровосмешениям, тайным бракам, деловым связям, случаям предательства, неповиновения и бунта: да, и всем тем оставшимся в бегвестности любовным романам, которые и пода- рили нам наши имена. Доказательством того, насколько серьез- ным в эмоциональном плане является наше отношение к своим именам, может служить пример некогда популярного движения последователей Святого Отца, а в наши дни—движения «черных мусульман», которые, отрекаясь от своих имен, символически отрекаются от кровавого, жестокого и греховного прошлого их рода Они заявляют о своем желании обрести новую индивидуаль- ность, выработать новую систему поведения и уничтожить словес- ное свидетельство того сознательного нарушения кровной преем- ственности и законов межчеловеческих отношений, которое пери- одически совершалось их прародителями. Но не все мы—по сути дела, лишь очень немногие—склонны относиться к своим именам таким вот образом, Мы берем то, что получаем, и делаем из этого что в наших силах. А ведь есть и такие, которые твердо знают, где искать свои родовые корни, которые, даже невзирая на отчуждающее действие социальных барьеров и бездны десятилетий, чуют родную кровь и считают себя носителями тех благородных качеств, что были свойственны их предкам (Фолкнер много писал о важности этого самочув- ствия). И я восхищаюсь вовсе не всепрощающим благодушием и холопским бесчувствием к ужасам, что символ и тируется отрече- нием от своих имен и своего рода, а таким вот сознательным приятием жестокой реальности удела человеческого, двусмыслен- ности и лицемерия человеческой истории, всего того, что было так характерно для наших Соединенных Штатов. Вероятно, эти европейские имена, которые мы называем своими (когда с иронией, когда с гордостью, но всегда выражая
свое личное к ним отношение), можно считать свидетельством некоего триумфа духа: они напоминают нам о тех, кто не смирился, не отчаялся, кто переборол себя и перед лицом разрушительных сил бросил вызов самой смерти. Я слышал однажды, как говорил негритянский проповедник: «-Братья и сестры! Давайте же творить свой лик и свою душу в мире, и тогда во всех пределах земли прославятся наши имена. Ибо мы сами и суть наши подлинные имена, но не простые довески к ним! Так давайте же, говорю я вам, творить свой лик и свою душу!» Может быть, тот проповедник читал Т. С. Элиота, что, впрочем, кажется маловероятным. Да и так ли уж необходимо было ему читать Элиота? Ведь для той своеобразной области американской культу- ры, к которой я сам принадлежу, весьма характерен повьпиеняый интерес к роли имен и к самому процессу наречения: оттого-то этот эпизод и вспомнился мне теперь, когда я, писатель, расска- зываю о своем жизненном опыте. Безусловно, писатели начинают получать свое воспитание, так можно назвать их увлеченность тайнами слова, задолго до того, как узнают что-либо о литературе: некоторые фрейдисты даже утверждают, что это происходит уже в грудном возрасте. Возможно, дело обстоит именно так. но сомневаюсь, что грудной младенец сможет что-нибудь извлечь из этого знания. Зато я совершенно убежден в ложности выводов тех педагогов, которые считают, будто трудности в овладении азбукой, испытываемые многими негритянскими детьми в школах северных штатов.—это. мол. результат влияния их *южной наследственности»; эти же самые ребята, живя на своем родном Юге, проявляют недюжин- ные способности в обращении со словами. Я также знаю, что негры—непревзойденные мастера выдумывать всякие прозвища и подмечать комические опенки смысла в незнакомых именах или вообще что-то необычное в поведении человека. Но имя никак не характеризует качества его носителя и точно так же слова нельзя отождествлять с поступками. Предполагать обратное значило бы ежеминутно подвергать свою жизнь смертельной опасности. Уме- ние владеть языком в большой степени зависит от знания жизненных обстоятельств, нравов, обычаев и психологических особенносзей жителей данной местности. Чувство юмора и остро- умие прямо связано с этим знанием, то же можно сказать и о внушающей силе имен. «Если маленького, коричневого, кривоно- гого негра зовут Франклин Д. Рузвельт Джонс, то человек, впервые с ним столкнувшийся, может принять его за клоуна,— сказал мне как-то мой друг Альберт Меррей.— с другой стороны, этот негр, может быть, просто большой шутник и выдумщик, который только и мечтает о том. как бы ввести вас в заблуждение комическим сочетанием своих имен, а вы, ошара- шенные ею именем, и не догадываетесь об этом. Так вы и попадаете впросак, ослепленные образом Ф. Д. Р.—которого, как вы твердо знаете, немыслимо увидеть воочию,—и, придя в восторг от выпавшей вам удачи, вы даже поначалу нс осознаете, что вам предстоит увидеть всего лишь Джонса». Теперь вы должны понять, что все эти разговоры об именах я веду не зря, и
сейчас мне хочется обратиться к своему собственному имени, потому что. как это ни смешно, оно имеет самое непосредствен- ное отношение к моему писательскому опыту. Когда я вступал в жизнь, у меня только и было что мое имя, и в нем, вне всякою сомнения, был заложен какой-то магический смысл. С самого раннею детства я испытыват некоторую неловкость от пего, оно озадачивало меня Я не мог никак понять, что это был за поэт и почему вдруг мой отец выбрал для меня его имя. .Может быть, я не стал бы так удивляться, назови он меня в честь своего собственного отца, но он уже дал это имя моему покойному старшему брату, и мне на него ие приходилось рассчитывать. Но почему тогда он не назвал меня н честь такою героя, как Джек Джонсон, или солдата, как полковник ЧарльэЯмг, или выдающего- ся мореплавателя, как адмирал Дьюи, просветителя, как Ьукер Т. Вашингтон, или великого оратора и аболициониста, как Фреде- рик Дуглас? II почему ему не пришло в голову назвать меня (как делали во многих негритянских семьях) в честь президента Теодора Рузвельта’’ Так нет же, он дал мне имя некоего Ралфа Уолдо Эмерсона, а затем когда мне было всего три года. умер. Я был слишком мал тогда, чтобы понять, зачем он так меня назвал, хотя, я думаю, он мне это объяснял не раз. Кроме тою, тогда я, конечно, не мог установить, какая связь существовала между моим именем и страстью отца к чтению. Много позднее, уже прийдя в литературу, я начал сильно подозревать, чго он верил в магическую силу имен и в заложенный в них тайный смысл. Я вспоминаю странный разговор с матерью—мне было тогда лет двенадцать-тринадцать: она упоминала об их с отом интересе к внутриутробному сознанию! Но до того я только и знал, что мой озец много читает и что он до такой степени восхищается этим неведомым мистером Эмерсоном, которого величали «по- этом-философом», что своему второму сыну он дал его имя. II еще я знал, что, какими бы благими ни были ею намерения, сочетание имен, какими он меня наградил, причиняло мне бесчис- ленные неприятности уже с того самого момента, как я выучился довольно бойко отвечать на вопросы, которые взрослые обыкно- венно задают самым маленьким. В ту пору, когда вот вот должна была разразиться первая мировая война, имя Эмерсогга было хорошо известно оклахомским неграм, и взрослым, жаждавшим показать свое знакомство с литературой, доставляло немалое удовольствие посмеяться над крохотным коричневым мальчуга- ном. носившим такое громкое имя. Поэтому они бесконечно повторяли оба мои имени, а потом, к великому моему негодова- нию, добавляли: «Эмерсон». И я, сконфузившись, отвечал им: «Нет, нет же, я—не Эмерсон' Этот парень живет вон в том доме». Но мои слова вызывали только взрыь хохота. «Э, нет,—возражали мне,— ты и есть Ралф Уолдо Эмерсон», а я меж тем вынашивал планы кровавой мести, Некоторое время, пока со мной по соседству жил этот маленький Эмерсон, я не задумывал- ся над тем, почему все-таки взрослые вечно нас пугали. В городе были другие ребятишки-негры, которых звати Ралфами, и я стал считать, что веселье у взрослых вызывала какая-то странность в
сочетании моих имен И сегодня я знаю одного Ралфа, чье имя постоянно служило объектом насмешек. Это один общественный деятель, прекрасный оратор, с которым я встретился в Таскеджи и которого друзья в шутку называли Ралф-Уолдо-Эмерсон-Эдгар- Алтан По-прои зносить: «II оу». Для него это было, наверное, сущей пыткой, но ведь я начал подвергаться такому истязанию гораздо раньше. В начальной школе я все еще чувствовал загадочность своего имени: оно все время вызывало любопытство у окружающих. Мне тогда казалось, что я или обладатель несметных богатств, пли отмечен сграшным проклятьем, о чем я сам ни сном ни духом не подозреваю: я словно бы имел то, чем не обладал,—вроде как наследство где-то в Южной Каролине, которое должно мне принадлежать, но не сейчас, а спустя какое-то время. Мне вспоминается, что как-то раз, забравшись в поисках неведомого в самые отдаленные улочки (а они всегда кажутся мальчишке привлекательнее своего двора; точно так же кухонная утварь куда интереснее детских игрушек), я нашел огромный фотообъектив Уж не помню, насколько он был хорош как оптический прибор, какова была его светосила и все такое прочее, помню лишь, что в моих глазах он был средоточием всех тайн мира и всей его красоты. Оправленный в сияющую медь, он говорил мне о бесчисленном множестве иных миров. Я играл с ним, глядя в него прищуренным глазом и держа против солнца, пытался сделать из него волшебный фонарь. Но все мои усилия оказывались столь же напрасными, сколь тщетной была попытка извлечь мелодию из патефонной пластинки, по которой я водил швейной иглой. Я мог прожигать с его помощью дырки в старых газетах, мог предста- вить себе, что это телескоп, пушечное жерло, третий глаз чудовища (этим чудовищем был я сам), но я никак не мог заставить его делать то, для чего он был предназначен,— запечатлевать образы окружающего мира. Я был не в силах раскрыть его секрет. Но и выбросить мне его не хотелось Старшие мальчики гадали, как бы его у меня выманить, предлагая мне за него то перочинные ножи, то волчки, то кусочки агата, то целые игрушечные террариумы с соломенными змеями и костяны- ми жабами, но я не соглашался ни в какую. Ни у кого, даже у белых ребят, которых я знал, не было такой штуки—обзавестись ею посчастливилось мне одному. И я решил не расставаться с ним до тех пор, пока не добуду недостающих ему частей, Но в конце концов я забросил его. и он остался лежать, пыльный и ненужный, в ящике с моими детскими сокровищами. Повзрослев и увлекшись музыкой, я совершенно позабыл о нем. Потом я достиг того возраста, когда в школе начинают изучать творчество мистера Эмерсона и читать его произведения, такие, как «Конкордский гимн* и эссе «Доверие к себе». Тогда, следуя его совету, я сократил свое второе имя «Уолдо» до простого и, как мне думалось, таинственного «У.» (от его же книг я бежал как от чумы). Да, я не более мог совладать со своим именем, чем найги нужное применение фотообъективу Но к счастью, мой ути тогда занимали куда более важные проблемы.
Нет, я не перестал интересоваться магией имени—впрочем, к этому я вернусь чуть позже. Негритянский район Оклахома-сити явно испытывал нужду в пишущих людях. В сущности, у нас имелся только один Роско Данджи, редактор местной негритянской газеты, сам прекрасный журналист, представитель той славной журналистской традиции индивидуального стиля, которая сейчас совсем зачахла; он неп- реклонно веровал в гарантируемую Конституцией справедливость и на десятилетия вперед предвосхитил антиссгрегационную борь- бу. Было еше несколько репортеров, которые что-то гам пописы- вали раз в год по обещанию,—вот и все. Если же говорить о каких-то проянпениях сознательной культурной жизни, то надо отметить, что вся наша негритянская община испытывала тягу к музыке. Это была середина—конец 20-х годов; если помните, наш штат все еще называли новым -фронтирным» штатом. Его столица наряду с Далласом и Кан тас-сити считалась одним из крупнейших на Юго-Западе центров джаза. Оркесгры, которые должны были прославиться через несколько лет. кочевали с места на место, такой же кочевой образ жизни вели и исполнительницы блюзов—такие, как Ма Рейни и Айда Кокс,—и старые джаз-бан- ды вроде тою, которым руководил Кинг Оливер. Но самое главное, по инициативе миссис Зелии Н. Ьро у нас была создана пользовавшаяся потом огромной популярностью музыкальная школа, где любой ребенок, интересовавшийся музыкой и имевший музыкальные способности, мог выучиться играть на любом инструменте и потом стать участником джаз-банда, оркестра или духового квартета. Каждый год в шкале устраивались опереточ- ные спектакли и выступления хора, исполнявшего религиозные гимны и народные баллады. Гармонию там преподавали четыре года, курс сольфеджио был общеобязательным Во всех негритян- ских музыкальных школах в то время изучались европейские народные танцы. Кроме того, мы занимались еще и строевой подготовкой. Я говорю вам обо всем этом для того, чтобы показать, что, хотя у меня, кажется, не было никакого стимула к писательству, я тем не менее имел прекрасную возможность получить сносное художественное образование. Уверяю вас, если человеку случилось хоть раз взять в руки инструмент, ему потом будет очень трудно расстаться с ним. Если в музыкальной школе вы привыкли к частым репетициям оркестра, то, войдя в состав небольшой джазовой группы, вы убеждались, что профессиональ- ные джазисты готовы репетировать куда более интенсивно, чем ваш школьный оркестр, а все потому, что они получали истинное наслаждение от своей игры и могли дать волю воображению— чего мы были лишены - школе. А потом вы начинали понимать, что тех мгновении возбужденного просветления, которые наступа- ют во время танцев или музыкальных «поединков-, мгновений пронзительных и западающих в душу импровизаций можно было достичь лишь ценой строгой дисциплины на репетициях, которая поддерживалась даже тогда, когда оркестр собирался репетиро- вать в тесных комнатушках сапожной мастерской Хэлли Ричар- дсона. И дело было вовсе не в том, где репетировать,—хотя мы,
разумеется, не отказались бы от большого зала с хорошей акустикой.— а в том. что и как делал музыкант для совершенство- вания своего исполнительского мастерства. Если мои воспомина- ния о наших музыкальных ганязиях создают у вас впечатление, что все это не имеет никакого касательства к проблеме становле- ния человека, почувствовавшего однажды острую потребность взять в руки перо, значит я сам что-то не так говорю. Увы, тогда мне придется пронизать вам нудную лекцию о «Превратностях и пользе сегре1ации-. В пору самого раннего моего Детства в нашем городе не было негритянских библиотек, и лишь после того, как один негр-проповедник отважился войти в городскую библиотеку, мы получили доступ к книгам. Ибо мы вдруг поняли, что не какой-то особый закон, а просто стародавнее предубеждение запрещало нам пользоваться услугами подобных общественных учреждений Вскоре в здании одной негритянской фирмы были арендованы две большие комнаты, бывшие бильярдные, нанят молодой негр-библиотекарь, поставлены книжные полки, которые быстро заполнились всевозможными книгами. Тогда, в первые дни существования библиотеки, все это представляло собой какой-тч книжный хаос. Но вот удача для паренька, обожавшего книги! Я начал со сказок и мигом одолел все детские книжки. Потом мое внимание привлекли вестерны и детективы Прошло еще некоторое время, и я приступил к чтению классики—правда, этого я еще ие мог тогда осознать. Читал я и «голубые книги» Хэлдмана-Джулиуса*. которые неиссякавшим потоком текли к нам прямиком из Джерарда, штат Канзас, еще читал я продукцию О. О. Макинтайра, свежие номера «Вэнити фэйр» и «Литерэри дайджест» — моя мать приносила их домой с работы. Теперь, кстати сказать, подумайте, мог ли я, памятуя о том, какое мощное влияние на мою судьбу оказали эти издания, присоеди- нить свой голос к хору яростных и столь распространенных в наши дни нападок на так называемую -массовую прессу». Нельзя не упомянуть и о бульварных журнальчиках, а самое главное, о сше одной библиотеке, куда я часто заходил и помогал отчиму, Дж. Д, Рэндолфу (родители снимали у него квартиру, когда я должен был появиться на свет). Он работал хранителем в Юридической билиотеке оклахомского Капитолия. Мистер Рэн- долф был в числе первых учителей в Оклахома-сити и одним из вожаков марша переселенцев из Гэллантниа, штат Теннесси, на Оклахомские территории. Это был высокий человек, коричневый, как продымленная кожа, и походивший во всем на индейцев, с которыми он когда-то, сразу же после переселения, пас лошадей. Я часто видел, как белые юристы спускались к нему, хранителю Юридической библиотеки, и задавали разные вопросы из области права, и он отвечал им, даже не заглядывая в толстенные тома, стоявшие рядком на полках. Само по себе это было достойно восхищения, и белые юристы не переставали восхищаться; однако самым восхитительным, смешным, интригующим, таинствен- ным— назовите это как хотите—-было то, что негра, который знал ответы па любые вопросы, назвали в честь Джефферсона Дэвиса! То, что утратил Теннесси, было суждено приобрести
Оклахоме, но. приобретя это (образец мужества, интеллекта, силы духа, благородства), она сумела воспользоваться этим даром лишь тайно и. как казалось, не без замешательства. Так давайте же, говорю я вам, творить свой лик и свою душу! В те времена межличностные связи в нашей общине были довольно-таки еще слабыми, люди не стремились получить сведе- ния об образе жизни других социальных слоев, о последних литературных модах, о древних преданиях (несколько лет я хранил у себя листовку, где негров убеждали не участвовать в ыборах: такие листовки тысячами сбрасывались с самолета, кружившего над негритянскими кварталами)—словом, информа- ция по крупицам проникала только в умы тех немногих, кто хоть как-то интересовался происходящим в мире. Впрочем, нельзя сказать, что тогда люди вовсе не общались друг с другом: я. скажем, впервые читал Шоу и Мопассана, а также книги иг серии «Гарвардские классики» в доме одного моего друга, чьи родители получили образование в Ноной Англии Там негров обуч.ши молодые белые учителя-энтузиасты, которые после Гражданской войны организовывали школы для бывших невольников. Как и родители моего друга, учителями в нашем городе были еще некоторые негры, но по-настоящему мы приобщались к богатой традиции устной литературы в церквах, в парикмахерских, на школьных дворах и на хлопковых плантациях: вот где можно было понаслушаться всяких баек и россказней! Аптека, где я работал, была одним из таких мест. В ненастные дни здесь собирались старики и, посасывая свои трубочки, плели нам всевозможные небылицы, бесконечные истории из жизни охотни- ков и ими самими выдуманные продолжения известных книг. Здесь я впервые услышал легенды о зарытых кладах и всадниках без головы, которые, как мне говорили, давно-давно рассказывал еще мой отец. Здесь декламировали знаменитые баллады, напри- мер, «Охотника Дэна Макгрю», а еще рассказывали истории о Джесси Джеймсе, о неграх-преступниках и неграх-судьях, о беглых рабах, ставших вождями индейских племен, о подвигах негров-ковбоев. Правда и вымысел были причудливо перемешаны в этих повествованиях—так, как это и происходит в настоящей литературе. Писатели на ранних стадиях своею формирования бессозна- тельно впитывают в себя многое, что будет иметь для них ценность лишь спустя годы, да и потом они зачастую не придают особого значения этим своим впечатлениям, которые, как им кажется, обладают только каким-то специфическим привкусом тайны и ностальгии и вызывают лишь сознание того, что острое чувство «истории, страданий и благородства крови» притупится, если его не перевести на язык художественного произведения И задолго до того, как я начал подумывать о писательской карьере, в моем мозгу прочно отпечатывалось все: ненастье, мерный ритм неторопливых бесед, причудливый говорок рассказчиков, хрипло- ватые голоса негров и высокие, резкие и певучие голоса негритя- нок, музыка и песни, ощущение тесноты и простора, который невозможно было охватить одним взором; смерти и рождения,
разнообразие нравов—нравы улицы и дружеской компании, выс- шего общества белых и нашею, негритянского, высшею обще- ства, нравы межрасовых отношений; мое внимание приковывали уличные драки, цирки, выступления бродячих музыкантов- ♦менестрелей» и разъездных театральных трупп; кинематограф, бокс и бег, бейсбол и футбол. Весенние разливы рек и снежные бураны, дождевые черви и степные зайцы, дурман жимолости и львиного зева (он пах, как лежалый окурок сигары); подсолнухи и дикие розы, свежий сахарный тростник и печеный ямс, тушеные свиные ножки, соус чили и ягодное мороженое,. Парады, народ- ные гуляния, джазовые концерзы в маленьких кафе, пасхальные празднества и похоронные процессии, жаркие словопрения между проповедниками из различных сект; с гарны, которые впадали в экстаз, чувствуя приближение святого духа. Меня завораживаш ловкие игроки в »две шестерки» и пользовавшиеся дурной славой торговцы контрабандным виски. Джазисты, прорицатели, мастера на все руки, обладатели стран- ных недугов и уродливых шрамов; искрометный поток руга- тельств и самозабвенные молитвы, скандалы с леденящими душу криками и проникновенное исполнение блюзов Меня зачаровыва- ли старые люди, помнившие эпоху рабства; те. кто одинаково не мог выносить ни белых, ни черных; вызывающая походка проституток и подпрыгивающая походка негров, занимавшихся какими-то темными делишками эти щеголяли в стетсоновских цилиндрах, лакированных ботинках и наутюженных брюках и по обыкновению втыкали бриллиантовые булавки для галстука пря- мо в воротники рубашек — все это составляло непременный костюм всех наших пройдох. Еще были слепые уличные проповедники и слепые певцы блюзов, которые аккомпанировали себе на стиральных досках и гитарах; и белые старьевщики из предгорий, привозившие с собой незнакомые нам песни; и знаменитые на всю округу разносчики фруктов и овощей. А еще были смешанные негритянско- индейские браки, от которых рождались негры с примесью индейской крови, жившие потом ь резервациях; и индейцы, чьи дети селились в негритянских кварталах: и негры, бывшие одновременно индейцами и беспрепятственно переезжавшие из резерваций в городские гетто и образно, Были индейцы, неисто- вые. зуц, самые неистовые негры, были и другие, спокойные и полные чувства собственного достоинства, которые держались как банкиры, Были у нас учителя—те. что завоевывали горячую любовь своих учеников, и те. что без конца донимали школьниц гнусными предложениями; были и такие учительницы, которые, как нам хотелось думать, вполне могли бы флиртовать со старшеклассниками Был красивый, с военной выправкой, старик- директор школы, которого подвергли жестоким издевательствам его сокурсники по Вест Пойнту, узнавшие как-то накануне выпу- ска, что он — негр. Еще было несколько евреев, мексиканцев, китайцен.-поваров, немец-дирижер, англичанин-бакалейщик, у ко- торого во дворе стоял автофургон. И еще автомеханики-негры: «Кадиллак Слим», «Стикс» Уокер, Бадди Бен, Оскар Питмен.—
которые настолько свыклись с автомобилями, что казалось, даже по улицам шатались или с девчонками танцевали не выпуская и з рук баранку И еще были белые—одни нас презирали, другие разделяли с нами наши горести и радости. Я бы мог еще о многом порассказать, но и этого вполне достаточно для того, чтобы дать вам представление о том сегрегированном обществе, которое стало питательной средой моего творчества, всего моею мирочувствования. Теперь я обращусь к следующему периоду моей жизни. Я поехал в Таскеджи изучать теорию музыки и надеясь впослед- ствии сочинять симфонии, и на второй год моего пребывания там я прочитал «Бесплодную землю». Это событие, как я только сейчас понимаю, во многом и определило мой интерес к литера- турному творчеству. Миссис Л. С. Макфарлеид много рассказы- вала нам в школе об истории негритянской культуры. От нее я впервые узнал о новом негритянском движении 20-х годов,* о Ленгстоне Хьюзе, Каунти Каллене, Клоде Маккее, Джеймсе Уэлдоне Джонсоне и других. Они возбудили во мне чувство юрдости.и благодаря нм я ближе познакомился с поэзией (к тому времени, как ни странно, я редко вспоминал о своем утаенном имени), однако, будучи целиком поглощен музыкой, я и не помышлял писать стихи. Тем не менее я читал все книги этих поэтов и восхищался гарлемским колоритом, который окрашивал всю их поэзию. И мне было радостно сознавать, что существуют негры-писатели Потом в мои руки попала «Бесплодная земля». Я находи гея во власти литературы в гораздо большей степени, чем это мне тогда казалось «Грозовой перевал» вызвал во мне бурю невыразимых чувств, столь же сильно на меня подействовал и «Джуд Незаметный». Но «Бесплодная земля» захватила меня всего без остатка. Меня поражало в ней то, что при всей неуловимости ее смысла она оказывала такое сильное эмоциональное воздействие. Ее ритмы напоминали джазовые больше, чем ритмы негритянских поэтов, и, хотя я не мог всего в ней понять, я чувствовал, что она обладает таким же глубоким и многозначным содержанием, что и вещи Луи Армстронга. А ее композиционная непоследовательность, а резкая смена темпа, скрытая система сюжетной организации... Волей-неволей я был принужден все время заглядывать в комментарии Так я сделал первый шаг к получению серьезного литературного образования Для этого библиотека Таскеджи оказалась вполне пригодной, и я не замедлил ею воспользоваться. Вскоре я читал буквально обо всем, о чем так или иначе упоминал Элиот. Я пришел к трудам современных критиков, к Паунду, Форду Мэдоксу Форду, Шерву- ду Андерсону, Гертруде Стайн. Хемингуэю и Фигщжеральду и, «исколесив весь мир, вернулся» к Мелвиллу и Твену—писателям, которым сегодня критика уделяет много внимания, и честно говоря, чересчур много. Наверное, такова уж была моя счастли- вая планида, что я мог изучить их творчество в Таскеджи, не знаю, но в то время я относился ко всему этому как к игре, получая от нее огромное интеллектуальное удовольствие. Мне, так усердно занимавшемуся музыкальной техникой, изучение
тонкостей литературного мастерства и особенностей современной поэзии и прозы давалось довольно легко. К тому же я мог заниматься всем этим совершенно безболезненно: мое обучение не предусматривало выплат по кредитам. $’же тогда, между прочим, процесс, о котором я говорил ранее, начал осуществляться. Чем серьезнее я тучал литерату- ру, тем большую значимость в моих глазах приобретали мельчай- шие эпизоды моего прошлого. В приходивших мне на ум обрывках из полузабытых разговоров я улавливал некие оттенки смысла, на которые раньше нс обращал внимания; в наших местных обычаях я распознавал общечеловеческое содержание; мне открывались ценности, которые до того времени я нс мог постичь. Воспоминания об одних тюдях тонули в сознании, воспоминания о других, напротив, обретали четкость и глубину. И самое главное, я начал относиться к своим возможностям более объективно и в известной мере с надеждой. Следующим летом я отправился ь Нью-Йорк в поисках работы. Работу я не нашел, но остался гам. Процесс перековки моей личности продолжался, Чтение превратилось в осмысленный способ моего духовного развития и знакомства с тайнами мира, стало методом переосмыс- ления окружающей действительности, которая предстала теперь перед моим взором значительно обогащенной. В Таскеджи я держал в руках нотные записи Прокофьева, которые он подарил Хэйзл Харрисон: негритянская пианистка, преподававшая мне музыку, познакомилась с композитиром в Европе. Так через мисс Харрисон я узнал о существовании прокофьевских симфоний. Тогда же я узнал и о,радикалистских течениях в политике и в искусстве, и в Нью-Йорке начал читать Андре Мальро—не только романы, но и главы из его «Психологии искусства». А поиски средств выражения современного мирочувствования в произведениях негритянских прозаиков привели меня к открытию Ричарда Ранта. Вскоре после того я встретился с самим Райтом и по его совету написал свою первую журнальную рецензию и первый рассказ. Эта встреча стала переломным моментом в моей жизни В Таскеджи я пытался писать стихи, но у меня и мысли не возникало сесть за прозу, однако, когда он посоветовал попробо- вать. мне показалось вполне естественным попытать счастья. На мою удачу, Райт, которого ожидал первый литературный успех, готов был сколько угодно беседовать с новичком, а я жертвовал драгоценным временем, разыскивая критические работы, посвя- щенные искусству прозы. Он познакомил меня с предисловиями Генри Джеймса и Конрада, с трудами Джозефа Уоррена Бича, с письмами Достоевского. Были у меня, разумеется, другие совет- чики и другие книги. Но не это главное. Главное то, что я всегда проявлял обостренный интерес к технике письма и с самого начала моей писательской деятельности очень серьезно относился к творчеству, в котором жаждал себя выразить. И я занимался этим, вовсе не будучи изолированным от всего остального мира; шла Гражданская война в Испании, еще продолжалась депрес- сия—словом, мир бурлил. Благодаря одной из тех невероятных
случайностей, которые выпадают на долю молодого провинциала, попавшего в Нью-Йорк, мне посчастливилось оказаться на приеме (Райт и я пришли туда с целью собрать деньги по подписке для журнала, который Райт собирался издавать в Нью-Йорке), где я услышал приветствие Мальро испанским республиканцам и впер- вые увидел выступление знаменитого исполнителя народных песен Ледбелли Искусство и политика, великий французский романист и негритянский певец, молодой писатель, который должен был вот-вот выпустить -Детей дяди Тома»,— и я, только начавший постигать тайны писательского ремесла. Вот такие-то случайности, такие неожиданные встречи и обозначают поворот- ные моменты в нашей судьбе. Мне ли было мечтать, что я окажусь рядом с Мальро, с чьими книгами я познакомился на второй же день после прибытия в Гарлем, когда Ленгстон Хьюз Дал мне прочесть «Условия человеческого существования» и «•Годы презрения», прежде чем вернуть их своему приятелю? То была еще одна благоприятная случайность, позволившая мне избрать Мальро одним из моих литературных «предков», которых художник имеет возможность выбирать по своему усмотрению (чего мы нс можем сделать в отношении своих кровных родствен- ников!). В то время по всей стране ширилось движение за пересмотр «херндонекого дела-- и в поддержку парней из Скоттс- боро*, в движении участвовал и я. Разве мог я поступить иначе—ведь и меня самого сняли с товарняка в Декатуре, штат Алабама, когда—всего три года назад—я ехал в Таскеджп. Но, присоединившись к этой кампании, все свои силы я по-прежнему отдавал изучению литературного мастерства. Я начал публико- ваться, и довольно много, тем самым рассчитывая оправдать свои надежды на скорый успех, и по мере того, как продвигалась моя работа, я сделал в высшей степени ошеломляющее открытие: оказалось, что, как бы серьезно ни относился писатель к проблемам литературной техники, не столько он создает свой роман, сколько этот роман создает его самою. Иными словами, решение писателя написать книгу никогда не является чисто случайным. И когда я утверждаю, что писателя создает его роман, я имею в виду то, чго художественная техника—это не просто набор всем доступных технических средств, но нечто более интимное: способ чувствования, понимания и выражения своего мировидения. Так что процесс приобретения мастерства оказывается неотделимым от процесса и зиемения всех реакций, научения видеть и чувствовать иначе, мыслить и наблюдать по-новому, вызывать в своей памяти образы и придавать им ценностный смысл; это процесс стимулирования и управления творческим воображением, выработки способности относиться к общечеловеческим ценностям так, как это делаш до зебя класси- ки, благодаря которым искусство жило и развивалось. И быть может, величайшей свободой писателя, как художника, как раз и является это владение мастерством, ибо именно мастерство и дает емуг возможность выразить открывшийся смысл жизни. Видимо, здесь мне надо еше раз охватить взором весь наш маршрут—кажется, такой же запутанный, как и сюжет «Поми-
иок по Финнегану-*, — по которому я пытаюсь следовать и который начинается с постижения писателем сути поставленной им перед собой цели, то есть его желания стать писателем, и ведет далее к вовлечению его в страстную борьбу за совершен- ствование своего мастерства; затем, как только мастерство начи- нает приходить,— к ошеломляющему открытию, что именно мас- терство и переформировывает творческую индивидуальность, да к тому же еще до того, как ей удастся подчинить это мастерство своей воле. И в процессе такого переформирования писатель еще кое-что обнаруживает: он понимает, что взял на себя определен- ные обязательства, что он должен добиваться совершенства формы, а для этого ему необходимо развивать свой вкус. Он видит —и это самое поразительное обстоятельство,—что имеет дело с ценностями, которые по-своему, вне всякой связи с политикой, влиякл на главные социальные конфликты, пережива- емые его народом и его эпохой. Он видит, что. едва лишь осознав себя особой литературной формой, американский роман старался постичь смысл американского опыта, проникнуть в природу этого опыта и выразить се, обращаясь к воссозданию специфических черт жизни, умонастроений, пейзажа, городского быта, стреми- тельности американского развития. И из поколения в поколение американские романисты, создатели лучших образцов прозы, передавали друг другу тяжкое бремя нравственного чувства и ответственности—того, что американцы получили в наследство от эпохи революционной борьбы, в которой рождалась наша нация. Ибо мы, как нация, начали свое существование не тогда, когда сюда волею случая съехались со всех концов света люди разных рас и религиозных верований (этому смешению культур много уделяет внимания Роберт Пенн Уоррен), но лишь когда ’ несколько человек — некоторые из них были философами- политиками— увековечили на бумаге то, что мы теперь почитаем Нашим священным текстом.—учение о нации, которую они мечтали увидеть нарождающейся на этих берегах. Они, как мы знаем, сформулировали обязанности государства по отношению к его гражданам я обязанности граждан по отношению к государ- ству, они заявили о своей преданности идеалу справедливости и поклялись создать общественную систему, которая гарантировала бы всем гражданам равные возможности. Мне не г нужды останавливаться на проблемах, возникших в Ходе складывания нашей нации. Я хочу только напомнить вам, что противоречие между этими благородньгми идеалами и реально- стью повседневной жизни уже в начальный период нашей истории породило какое-то чувство вины и нестойкость духа и что американский роман в высших своих достижениях неизменно обращался к этому важнейшему нравственному конфликту. У Мелвилла и Твена он стал сквозным, хотя и неявным, лейтмоти- вом. Накануне XX столетия, когда были еще свежи воспоминания о жестоких и болезненных последствиях Гражданской войны и Реконструкции, этот мотив ушел глубоко в подтекст, стал притушевываться, но все же он не исчез бесследно. Его вновь можно обнаружить у Генри Джеймса, а также у Фицджеральда и
Хемингуэя. Наконец, мне, кто верит в действенную моральную силу романа и моральную значимость романической формы, бесконечно приятно осознавать, что этот мотив отчетливо просле- живается в книгах Ричарда Райта и Уильяма Фолкнера, писателей, живших в самой гуше моральных и политических проблем, мимо которых им невозможно было пройти. Я рассказываю обо всем этом совсем не для того, чтобы наметить вехи развития американского романа, но чтобы указать на интеллектуальное течение, зародившееся как раз тогда, когда я начал осмыслять процесс овладения техникой, в который я уже был вовлечен. Каковы бы ни были мнения и вердикты критиков, писатель должен приходить к собственным выводам относительно смысла и функции жанра, в котором он работает. Вог теперь я и хочу немного рассказать о своих выводах. Пытаясь найти свой путь в литературе, я пришел к убежде- нию, что американский роман в течение всего времени своего существования решал проблему' единичного и всеобщего, стараясь при этом ответить на трудный вопрос: как каждый из нас, невзирая на различие наших социокультурных, расовых, геогра- фических и религиозных корней и на то, что все мы гонорим на своем особом диалекте единого американского языка, оказывает- ся тем не менее американцем. С этим интересом к всепроника- ющей плюралистичности нашей жизни и к сложной проблеме идеального типа, называемого «американцем», у меня соседствова- ло желание выявить реальный смысл тех обещаний, которые дает Америка, и решить вопрос, в какой мере эти обещания могут быть исполнены, как они могут быть реализованы в нашей жизни. А Наряду с этим оставались еще и собственно литературные интере- сы. В их числе—забота о высоком качестве формы, необходи- мость открытия новых выразительных возможностей языка, которые позволили бы сохранить его гибкость и близость к разговорной речи—то, что всегда считалось его главным достоин- ством со времен Марка Твена. Для меня лично это значило извлекать богатый материал из того неисчерпаемого источника, каким является язык и идиоматика американских негров, чтобы как можно полнее и выразительнее облечь в художественную форму всю многосложность американског о опыта в том его виде, в каком он проявляется в образе жизни моего народа. Обратите внимание, что я подчеркиваю: как можно полнее,— ибо я не более хочу писать романы, где бы отсутствовала широкая картина жизненных обстоягельсгв, формирующих опыт американского негра и способных сделать очевидные несправедливости хоть как-то терпимыми, чем собираюсь подготовить себя к роли президента Соединенных Штатов, изучив для этой цели краткий курс- истории американских негров и проштудировав сборник законов о гражданских правах. Ибо мне кажется, что одно из обязательств, которые я взял на себя, решив посвятить жизнь писательскому груду, предполагало стремление добиваться по возможности более глубокого понимания действительности, выяв- ления и воплощения самых важных ценностей. И я должен черпать эти ценности из жизни, которую досконально знаю. Мое
восприятие этой жизни в самом сжатом виде я и постарался Передать вам в своей лекции Если все мной сказанное кажется вам несколько причудли- вым, не забудьте, что я ведь нс отрекся от того среднего имени, которое причиняло мне разные неприятности, а лишь угаил его. Иногда оно напоминает мне об обязательствах перед человеком, чье имя я ношу. У нас, людей, на роду написано отказываться от чего-то хорошего ради приобретения другого и высвобождаться из-под власти одних тяжких обстоятельств, чтобы созвать себе другие. Поэтому для писателя нет ничего значительнее, чем попытка создать по возможности самое достоверное свидетель- ство социальной действительности. Лишь добившись этого, мы сможем сами познать сполна и указать другим цену превратностей Судьбы. Лишь обработав огромную массу жизненного материала, мы сможем сделать свой выбор, который должен быть основан на так тяжело достающемся нам понимании реальности. Принадлежа К особому ареалу американской культуры и говоря от имени всех его представителей, я прекрасно понимаю, что принимать без разбора ценности, предлагаемые нам другими,—значит пренебре- гать важным, даже священным смыслом собственного опыта. Это значит также забьпь, что та крохотная частица реальности. Которую каждый из нас, принадлежишнх к различным социаль- ным группам, способен выхвазить из клокочущего хаоса истории, принадлежит не только лишь его группе, но нам всем. Это—и собственность, и свидетельство, игнорировать которое можно только ценой безопасности всей нации. Я мог угаить свое имя из уважения к достоинствам его первого обладателя, но я не мог отказаться от попытки хотя бы частично добиться того, что ом, мой тезка, требовал от американ- ского писателя. Как сказал Генри Джеймс, быть американцем — трудное дело, и для многих из нас, как мне кажется, первая Трудность сопряжена с обретением собственного имени. 1964 г.
ЭДВАРД ОЛБИ ИЗ ИНТЕРВЬЮ Вопрос: Некоторые критики считают, что обычно ваши пьесы лишены темы; друзис полагают, что вы эксплуатируете все время одну-единственную, а иные тем не менее заявляют, что с каждой пьесой вы поднимаете тему новую. Ответ: Я засаживаюсь в свой кабинет ежегодно на три- четыре месяца и пишу. Меня не слишком волнует, насколько мои пьесы связаны тематически. Я думаю, следить за этим присталь- но—опасно, ведь в театральном искусстве и так множество всяких, проблем, куда там еше планировать на будущее или ломать голову, связана ли одна пьеса тематически с другой или нет. Когда пишешь, надеешься, что не стоишь на месте, что создаешь интересные веши—вот, по-моему, и все. В.: Вы часто говорите о влиянии вашего уалечения музыкой на вашу работу для театра. Не могли ли бы вы поподробней рассказать об этом? О.; Это сделать не так-то просто. С самого детства так или иначе музыка входила в мою жизнь. И я думаю, даже чувствую, что, по крайней мере для меня в моем творчестве, драматической структуре, ее форме, ее звучанию, ее масштабности, должна соответствовать структура музыкальная. И одно и другое предпо- лагают прежде всего звучание, а также идею, тему. Мне кажется, когда мои пьесы удаются, они становятся похожими на музыкаль- ные произведения. Однако разобраться в этом деле более деталь- но я бы не смог. Просто я так чувствую. (...) В.: Стремитесь ли вы к чему-то большему, нежели просто быть драматургом... скажем, стать театральным деятелем в широком смысле слова? Вы ведь имели отношение к постановкам пьес, написанных другими: вас одно время увлекала идея создания мюзикла; вы создали оперное либретто; вы красноречивый поборник превращения американского театра в монолитную орга- низацию. вы даже выступали публично с критикой театроведов- профессионалов. Нет ли у вас такого ощущения, что подобная многообразная деятельность превышает ваши силы? О.: Я, безусловно, очень напортил себе, хотя и не в профессиональном смысле, нападая на критиков, потому что они этого не выносят. Что же касается моего участия В постановках пьес дру1пх драматургов, то я считаю это своим долгом. Наше объединение—*Драматурги-бб»—оказывает поддержку тридцати пяти авторам. Пьесы, которые мы ставим вне Бродвея—в театре
«Черри Лейн» и в других местах,—это именно такие пьесы, которые мне хочется смотреть. Другие их не поставят, поэтому их ставим мы Мне кажется, что, если у тебя есть деньги, значит поступать так—твой долг. Я делаю это отнюдь не для саморекла- мы. Я инсценирую то, что мне нравится. Атмосфера, в которой приходится работать писателям у нас в стране, мне не по душе, следовательно, мой долг об этом заявить. В : Не считаете ли вы, что вас чрезмерно, в ущерб вашему творческому благополучию превозносят после огромного коммер- ческого успеха одной лишь пьесы? О.: Я не могу ответить на этот вопрос. Нс знаю. Откровенно говоря, я считаю, что мои пьесы в законченном виде лучше большей части прочей театральной продукции, выходящей одно- временно. Но это не делает их действительно очень хорошими. Процесс творчества, как вхм прекрасно известно, дело сугубо личное, частное, оно не для публичных пересудов... драматург как бы «проигрывает» свою пьесу для себя. Всякий раз, начиная работать нал пьесой, я всячески стараюсь выбросить из головы мысли о своей прошлой или будущей работе, о том, что думают о моем творчестве другие, о неудачах или успехах вчерашнего дня. Я погружаюсь в иной мир. который стремлюсь воспроизвести. Я работаю над новой пьесой. Не настолько уж сильно подействовал на меня коммерческий успех пьесы «Не боюсь Вирджинии Вульф», чтобы я возжелал успеха еше большею. И не настолько сильно подействовала на меня критика «Крошки Алисы», чтобы мне захотелось упростить ее. Я просто стремлюсь по мере сил создать добротное произведение исскуства. (...) В.: Вспоминая ситуацию в связи с «Крошкой Алисой- — шумиху вокруг, рахтмчные мнения и прочее,—скажите, если бы вы начали писать пьесу заново, не получилось ли бы у вас нечто совсем иное? О.: Этого никто не знает. Со мной происходят странные вещи. Через год после очередной пьесы я уже абсолютно не помню, как она создавалась, и, даже если б захотел, уже не смо1 бы переделать или переписать ее. Более того,, меня так сильно увлекает сама работа, сам материал, что я не замечаю в своей пьесе недостатков. Момент объективного прозрения наступает -только тогда, когда я нахожусь в критическом запале—в самом процессе работы начинаю громить сам себя. Порой же мне кажется, что пьеса меня уже больше не волнует, стоит лишь закончить ее. Если бы не надо было думать о материальной стороне бытия, я, может бьпь, и не стремился ставить свои пьесы. В те несколько месяцев, пока я лишу, мне кажется, что воображаемый мир значит для меня гораздо больше, чем окружа- ющий. Я гораздо больше увлечен характерами своих персонажей и их поступками, чем своей собственной обыденной жизнью. Это увлечение чрезвычайно остро. Когда я так работаю, то в середине дня, после трех-четырех часов напряженного труда, у меня буквально голова раскалывается, я вынужден остановиться. Я настолько увлечен, причем не только творческим процессом, но и самокритикой, что мне просто необходима передышка.
В.: Если возможно оценить ваши пьесы в целом, то я бы сказал: насколько убедительны и блестящи их зачины и развитие, настолько неудачны, запутаны и просто обескураживаюши они становятся к концу. Так или иначе, но этот упрек можно справедливо обратить к большинству ваших пьес. О.: Это понятно. Возможно, так происходит потому, что мое представление о действительности и логике отличается от обще- признанного. То, что для меня важно, может не представлять такой важности для других. Но если взглянуть глубже, тут могут быть и иные причины. Может быть, просто-напросто мои пьесы не все одинаково интеллектуальны. Но притом не следует забывать, что, если публику не устраивает финал пьесы, она может не принять ее целиком. И такое возможно. Скажем, я не считаю, что катарсис должен непременно возникать по ходу самой пьесы. Нередко бывает, что катарсис возникает,когда пьеса уже ('кончена. Меня неоднократно обвиняли в том, что концовки моих пьес можно толковать двоесмысленно, но ведь именно такой я себе и представляю жизнь (...) В.: Вы говорили, что тема приходит к вам в процессе создания пьесы. А иногда вы признаетесь, что, даже написав щ>есу, вы еще не полностью представляете себе, о чем она. Чем это объяснить? О.: Разумеется, ни один настоящий писатель не вложит просто так чистый лист бумаги в машинку, чтобы печатать пьесу, не подозревая, о чем она. Но вместе с гем сам процесс работы является открытием. Процессом узнавания нового о том, о чем ты пишешь. До известной степени я могу чисто умозрительно предста- вить будущую пьесу целиком —по крайней мере так со мной происходит,— причем это случается как бы помимо меня, еще до того, как я примусь за пьесу. Именно это я имею в виду, когда говорю, что писать пьесу — значит открывать ее для себя. Думаю, чго это самый верный ответ. Вообше-то такие вопросы я терпеть не могу. Мне всегда казалось, что уж лучше уклоняться от ответа на вопрос, который я расцениваю, как грубое вмешательство в мои тайны — тайны, которыми писатель ни с кем не делится. Если творческий процесс подвергнуть интеллектуальной оценке и скру- пулезному анализу—он улетучится, исчезнет Говорить об этом не только чре звычайно трудно, но и чрезвычайно опасно. Помни те старую сказку—то ли это одна из эзопоиских басен, то ли китайская пригча—об одном премудром звере. Он увидел сороко- ножку, и она ему страшно не понравилась. И он сказал: «О боже, это удивительно, это просто немыслимо—неужели можно ступать столькими ножками! Как это у тебя выходит? Отчего они у тебя все двигаются?» Сороконожка остановилась и сказала: «Значит, так, сначала ставлю левую переднюю ножку, а дальше...»—она Задумалась, что дальше, да и разучилась бегать на сорока Ножках. В.: Сколько времени вы обычно вынашиваете пьесу в себе? О.: Обычно я обдумываю пьесу везде, где бы ни был,—от Полугода до полутора лет, а потом сажусь писать ее. В . Мысленно развиваете сюжет или..
О.: Просто думаю о ней. Хотя нередко меня обвиняют в том, что я ничего не продумываю до конца, я тем не менее обдумываю пьесу. Это верно, что я не начинаю с гот> «ой идеи пьесы—иными словами, с тезиса, вокруг которого надо строить пьесу, но я знаю очень много о характерах персонажей. Я знаю очень много об их среде. И кое-что мне известно о том, что должно в пьесе произойти. Но лишь тогда, когда я сажусь писать, я слышу точно, что хотят сказать персонажи, как они будут развиваться от одного эпизода к другому. То есть как они будут вести себя в определенной ситуации, чтобы получился задуманный исход... Если бы я представлял себе все это иначе, я бы нс смог наделить свои персонажи свободой выражения, благодаря чему образы становятся объемными. Вообще говоря, я пишу скорее трактат, чем пьесу. Обычно я сажусь за пишущую машинку после обдумывания и довольно быстро набрасываю первый вариант. Прочитываю его. Делаю пометки карандашом там, скажем, где мне кажется, в репликах,нарушен ритм. Потом все перепечаты- ваю. И в процессе перепечатки могут возникнуть еще одна-две реплики. Могут еще появиться одно-два новых события, но не больше. Как правило, я первым долгом стремлюсь завершить то, с чего потом начнутся первые репетиции; но в основном отбор и решения вызревают до того, как я сажусь за пишущую машинку. В..- Не смогли бы вы объяснить: как вы обдумываете пьесу? Возникают ли в вашем воображении целые сцены или же этот процесс настолько глубоко таится в сфере подсознательного, что вы и сами вряд ли понимаете, как это получается? О.: Я чувствую, что думаю о пьесе, и это первое свидетель- ство того, что она рождается. Когда я осознаю, что думаю о ней неотступно, процесс уже в полном разгаре. На неожиданный вопрос: «Скажите, каковы ваши планы на будущее?»—я, к своему великому изумлению, слышу собственный ответ: «Ах, я напишу такую-то пьесу и еще такую-то»,—хотя до этого ни о чем подобном даже и не помышлял. Вот видите, мыслительный-то процесс идет сам но себе, не знаю, правда, что здесь сознатель- ное, что подсознательное. Но как бы то ни было, большая часть работы происходит в уме. И этот период может длиться полгода или даже—как в случае с «Запасным оратором», пьесой, которую я, возможно, наконец напишу этим летом,—больше трех лет. Временами я как бы разворачиваю пьесу перед собой—перед своим мысленным взглядом, чтобы увидеть, как она развивает- ся. И если персонажи становятся объемными, значит, все в порядке. С определенного момента я то и дело проверяю себя, насколько хорошо знаю своих персонажей. Я начинаю импровизи- ровать и испытывать их в ситуаций, которой, очевидно, в пьесе не будет. И если мои персонажи чувствуют себя в такой импровизи- рованной ситуация как рыба в воде и развернут свой собственный диалог и станут вести себя в соответствии с моим представлением об их характерах, тогда я решаю, что пьеса моя созрела, пора сесть и написать ее. В.: Происходит ли это тогда, когда вы чувствуете, что пьеса прошла через «подсознательное»?
О.: Не обязательно. Это происходит и в тот момент, когда я сижу и печатаю. В. Это не ответ. О.: Именно ответ. Нужно время, чтобы подойти и сесть за машинку. Знаете, как собака выгуливается: вот она все кружит, кружит—по земле, по траве,—долго кружит, пока не устроится, как надо Вот и у меня так же—кружишь все, кружишь вокруг машинки, пока, наконец,—раз1—и усядешься. Я думаю, что сажусь за машинку именно тогда, когда пора за нее садиться. Однако это вовсе не означает, что когда я, в конце концов, усаживаюсь и строчу свои пьесы со скоростью, наводящей ужас на злопыхателей и даже на доброжелателей, то работа уже позади. Работа теперь идет тяжелая, и эту работу я делаю один на один с собой. Тем не менее есть драматурги, которые тешат себя надеждой, будто их персонажи настолько совершенны, что сами и пишут пьесу. Якобы они определяют ее композицию. По всей вероятности, это должно означать, что тут подсознательное так тщательно поработало, что пьесе остается только просочиться через сознание. Нет, тут еще предстоит работа—тут еще надле- жит совершить открытие. И этот момент таит в себе столько радости! Его можно сравнить с вынашиванием ребенка. Не многие знают, чзо это такое, не многие могут припомнить ощущение зреющего внутри детища. Но можно прозреть это вызревание в себе, именно так, пожхтуй, и открывается писателю ощущение зреющего замысла пьесы. В.: Когда вы садитесь писать, пишете ли вы последовательно с первой реплики и до конца или фрагментами: сначала одну сцену, потом другую? Как возникают: у вас водоразделы между актами? Существует ли сознательно продуманная композиция, завершающаяся финалом каждого акта? О.: Хорошо ли это, плохо ли, но я пишу пьесу сразу всю целиком—с того,.что мне представляется началом, до того, что мне представляется концом. Что же до пауз между действиями— ну, знаете ли, есть, наверное, такие драматурги, кто это строго соблюдает. Мне как будто это не свойственно. В определенном смысле в вашем вопросе много общего с вопросом о начале работы над пьесой. Или завершении ее. Жизнь персонажей началась еще до того, как вы запустили пьесу в действие. Их существование будет продолжаться и после того, как вы опусти те финальный занавес, если, конечно, по ходу действия вы их не поубиваете. Пьеса—всего лишь интермедия, содержащая все то, что вы считаете необходимым для развития ее действия. Где поставить точку? Там, где персонажам может потребоваться передышка, гам, где им захочется остановиться,—это очень похоже, я бы сказал, на сочинение музыкальной пьесы. В.: Следовательно, вы считаете себя драматургом- интуитивистом? Если подытожить сказанное вами, выходит, что стоит вашему творчеству навязать свыше готовую тему, как возможности вашего подсошательного воображения ограни- чатся? О.: Мне кажется, что сама тема, характер моих персонажей и
способ развития от начала пьесы к хсипу уже зафиксированы я подсознании. В..' Но если писатель творит интуитивно, не значит ли это, что форма ему не подвластна? О.: Один контролирует форму с помощью секундомера или плана, другой ошушением, если хотите, интуитивно. В.: После того, как вы таким образом с помощью интуиции создали пьесу, принимаете ли вы в конце концов композицию, как она сложилась (которая, должно быть, тоже представляет для вас откровение), или же возвращаетесь к началу и переписываете, пересматриваете все. чтобы пьеса обрела свою особую форму? О.; Я обычно полагаю, что она получается уже соответству- юще сконструированной. Примечательно, что те две единственные пьесы, которые я более всего переделывал, были инсценировка- ми—даже в новой форме у них очень многое определялось оригиналом. Что же касается моих собственных пьес, то, не считая вымарывания одной реплики или добавления другой (если я заметил, что слишком завяз в одном месте, а в другом прошелся скороговоркой), изменений было очень мало. Но хотя их и мало—и связаны они были либо с неумением актеров, либо с нежеланием режиссера понять меня,— я потом очень сожалел об этих изменениях. (...) В.: Не думаете ли вы, что такая громкая слава, как ваша, при том, что это, бесспорно, приятно и гарантирует материальную обеспеченность, представляет собой угрозу для роста молодого драматурга? О.: Видите ли, драматургу свойственно переживать то успех, то провал. Мне кажется, что и то и другое одинаково опасно. Что и говорить, опасность столкнуться с равнодушием или враждебно- стью действует, на художника губительно. Но бывает и так, что и успех, признание—если они выпадают слишком рано, если они слишком громки н преждевременны—могут вызвать у некоторых зазнайство. В.: Меня меньше интересует ваше личное к этому отношение. Но из того, что вы говориля раньше, вытекает, будто в самом американском театре, да и за его пределами, существует Некото- рая тенденция возносить молодых драматургов до невероятных высот, а затем, через некоторое время, ни с того ни с сего появляется необходимость низвергать их величие. О.: Видите ли, окончательное признание таланта повсюду очень сильно запаздывает, и, ежели молодой драматург достаточ- но стоек, чтобы трезво видеть сделанное им, несмотря на хвалу или хулу, он будет продолжать работать так, как работал до сих Нир. 1965 г.
ДЖОН ОЛИВЕР КИЛЛЕНЗ ЧЕРНЫЙ ПИСАТЕЛЬ ПЕРЕД ЛИЦОМ СВОЕЙ СТРАНЫ Кажется, Джорджу Бернарду Шоу принадлежат слова о том, что Америка—единственная в мире страна, шагнувшая «тт варвар* ства прямо к декадансу, минуя сталию цивилизации Полагаю, этот достойный джентльмен от литературы имел в виду, что наша страна слишком спешила стать самой богатой и могущественной из стран и ей не хватало ни времени, ни желания наслаждаться плодами цивилизации и культуры. И в самом деле, эта постыдная спешка настолько владела ею, что даже не нашлось времени воплотить в жизнь родившиеся в этой стране идеи о правах человека, запечатленные в произведениях, принадлежащих к числу лучших в истории человечества. Этими произведениями являются, конечно же, Билль о правах, Декларация Независимо* ста и Конституция США. И поэтому мы испытываем крайнюю нужду в культурной революции, которая должна начаться безотлагательно и которая призвана очистить сознание всего американского народа—как черных, так и белых. Дело в том, что народ нашей страны стал жертвой непрерывной обработки сознания, беспрепятственно про- должавшейся все последние четыреста лег. Быть может, основ- ную роль в этой культурной революции придется взять на себя негритянским художникам; ведь, будучи представителями черного народа, они знают Америку лучше, чем она сама себя знает. Закон самосохранения повелел рабам научиться предугадывать какие угодно капризы, > еремены настроений и уловки своих хозяев Более того, негр лучше всех других помнит, что такое американская мечта, позабытая и равнодушно отвергнутая боль- шинством американцев Он помнит о ней, ибо в собственной своей жизни на каждом шагу убеждается в том, что от мечты отреклись, и все же живет с одной надеждой, чтобы мечта когда-нибудь стала реальностью Он никогда не мщ относиться к Биллю о правах, Декларации Независимости. Конституции США как к чему-то надежному и незыблемому. Он не мог думать о мечте с равнодушием пресыщенного. Одним словом, ваш покор- ный слуга, черный американец, принял на себя бремя той бесконечной расистской клеветы, которую Америка мало-помалу внедрила в сознание всех на свете, создав соответствующий образ себя самой и своих подданных-негров. Поскольку так называемый американский индеец, по сути дела, полностью исчез с лица земли, весьма вероятно, что единственной исконно американской культурой нужно считать культуру американских негров. Само понятие «негр» было созда- но в Америке, и тальке в Америке. В основе своей негритянская
культура всегда была культурой, поощрявшей настроения бунта, мятежа, протеста; сущность ее очень ясно выступает в негритян- ских духовных гимнах. Эти гимны и сегодня обычно считают песнями счастливого народа, так и не повзрослевшего, вполне довольного доставшимся ему в этом мире жребием и с воодушев- лением ожидающего перехода в .мир иной, где улицы замощены брусками из золота и меж медовых берегов текут молочные реки. Почему американцы до сих пор отчаянно цепляются за это представление о счастливых и всем довольных рабах? Не о счастье и не о довольстве говорит хотя бы вот этот гимн: «РАЗВЕ НЕ, ОСВОБОДИЛ ГОСПОДЬ МОИ ДАНИИЛА, ПОЧЕМУ НЕ ОСВОБОДИТ ОН ВСЕХ ЛЮДЕЙ?» Негритянский художник подвергается со всех сторон давле- нию, и цель при этом одна: заставить его отречься от своей культуры, своих корней, своей личности. Сколько уже раз приходилось видеть, как писатель-негр, позабыв стыд, начинал поносить самого себя: «Я не считаю себя негритянским писате- лем. Я просто писатель, который волей случая родился черноко- жим». А на самом-то деле все мы, черные американцы.— негры (или, если угодно, афроамериканцы), которые волей случая стали писателями, художниками, адвокатами, машинистами подземки, врачами, учителями, землекопами, карманными ворами, бродяга- ми—кем угодно. И на жизнь мы смотрим так, как только могут смотреть негры. Настоящий писатель всегда обладает своей системой отсчета, которая создана всем опытом его жизни, и ему нужно как следует поторопиться, чтобы достичь полного согласия с этой системой А между тем повсюду, от Голливуда до Бродвея и Мэдисон- авеню, меня преследует один и тот же надоевший вопрос: ♦Послушай, Джонни, зачем ты с таким упорством пишешь все о неграх да о неграх? Почему бы тебе не написать просто о том, как живут люди?» И хотя мне приходилось слышать этот вопрос десятки раз, он неизменно режет мне слух, потому что я всегда считал и считаю, что негры—это и есть люди. Или вот еще: «Знаешь, Джон, больше всего в твоем рассказе мне нравится то, что он универсален. Он мог бы быть про кого угодно из нас». Что ж, мне-то, наоборот, кажется, что рассказ, который «про кого угодно*, на самом деле рассказ «про никого». Негры— единственный на земле народ, который отчужден потому, что состоит из негров, и который в то же время хотят заставить позабыть о том, что он народ, как раз те самые люди, которые и обрекли его на отчуждение. Так вот, каким же образом я, Джон Кклленз, мог бы написать правдивый рассказ о креегьяиине-китайце, живущем где-нибудь в сердце Китая? Каким бы универсальным ни был мой писательский взгляд, я никогда не буду в силах постичь специфи- ку жизни китайского крестьянина, проникнуть в своеобразие его культуры, его речи, смысл его существования, в то чисто китайское, что есть в нем, и в нем одном Да и помимо всего, я никак не смог бы настроить себя так, чтобы меня не остановили расовые различия.
Я убежден, что, говоря об универсальности, человек Запада подразумевает универсальность, не преступающую границ аныо- саксонского мира—весьма незначительной части нашей юной и уже стареющей вселенной. Любая строка Шона О'Кейси дает почувезвовать, что с нами говорит ирландец. Достоевский открыл миру русскую душу. И ни одному из критиков и ь голову не пришло поставить под сомнение их универсальность. А вот писать об американском негре—это уже само по себе «не универсально»! Ныне нроцвезаюший знаток негритянской литера! уры Гер- берт Хилл в своем предисловии к антологии «Новая литература американских негров», озаглавленной «И вскоре придет утро», воздает хвалу Ралфу Эллисону, ио совсем не по тем причинам, по каким это нужно было сделать. Согласно Хиллу, Эллисон в своих произведениях «выходит за рамки традиционных для Негритянского писателя интересов... В наши дни негритянский художник, примыкающий к главному потоку современной литера- туры, испытывает прилив новых сил и отказывается связать себя выражением расового протеста... А когда ему удается подняться над своим гневом, негритянский писатель испытывает потребность в усовершенствовании своей литературной техники и чувства контроля». Послушайте, м-р Хилл, ваш главный поток несет в себе немало отбросов, и если бы Эллисон впрямь примкнул к этому погоку, то в выигрыше был бы поток, но не Эллисон. Примкнуть к главному погоку — более чем скромное достижение, а достиже- ния Эллисона в его романе никак не назовешь скромными. Главный поток изобилует писателями наподобие Апдайка и Сэлинджера, из-под пера которых страница за страницей выходит великолепно отшлифованная проза, повествующая решительно ня о чем. Их материалом в принципе может служить весь западный мир. но мир этот быстро катится по наклонной плоскости, отчаянии пьпаясь увлечь за собой и всю цилиьитацию, а эти и им подобные писатели бросаются в паническое бегство, ибо Новый Свет стал для их нервов слишком уж сильным испытанием. Они и хотят от него спрягаться на своих крошечных островках, где можно вдосталь насладиться мыслью о собственном ничтожестве и копанием в эдиповых комплексах. Главный поток в Америке вынес на поверхность целый выьодок литературных блохоловов, большей частью и представления не имеющих о том, что такое мужчина. А теперь им захотелось кастрировать и писателей- негров. Эго к такому-то потоку зовет примкнуть чернокожих писателей Герберт Хилл? Вся эта пестрая толпа белых ничтожеств, разыгрывающих роль наших благодетелей, тянет старую погудку. Высокопарно повторяют все те же самые слова, делая вид, что с уст их слетает нечто поразительно новое и необычное. И, послушав, говоришь себе: «Да ведь все эти песни я уже слышал!», ибо за ними скрывается то же самое, обращенное к черным писателям предупреждение; «Вы никогда не получите премий и не дождетесь комплиментов от критиков, если не поумерите свой гнев и не спрячете подальше этот вот револьвер. Будете критиковать
общество и дальше—навлечете на себя только еще большую ярость белых рецензентов, хотя мы в неплохие ребята и охотно взяли бы вас в свою компанию. Да-да, пусть вы и негры, вы тоже можете получить членские билеты нашего клуба, только кончайте с этим своим помешательством на том, что вы черные». Но дело в том, что писатель, пишущий с тем, чтобы примкнуть к главному потоку и добиться Государственной премии по литературе и оваций критиков, оказывается в затруднительных отношениях со своей музой. Писатель мало похож на государ- ственного деятеля. Его долг—говорить правду, как бы болезнен- но это ни было, и не его забота, куда полетят осколки от произведенного им взрыва. Писательство всегда связано с риском. Ведь осколки, очень возможно, полетят в самого писателя и поразят его собственную голову. Тут вступает в силу закон земного притяжения- все, что летит вверх, должно где-нибудь упасть. Художник находится в состоянии вечной войны с обще- ством, и, если это художник-негр, живущий в «свободном мире», война становится вдвойне ожесточенной и ее последствия всегда тяжки, ибо приспособленчество порождает страх, чреватый еще большими опасностями для писателя. В интервью журналу «Пэрис ревью» за несколько лет до смерти Эрнест Хемингуэй в ответ на вопрос, что бы он посовето- вал молодым писателям, сказал, что писателю необходимы два качества—чувство справедливости и органическая, не подавля- емая никакими потрясениями способность видеть всю мерзость жизни. Безусловно, писателю нужен еще и художественный талант, это само собой разумеется; однако те два качества, о которых так недвусмысленно сказал Хемингуэй, необходимы писателю чрезвычайно. Будучи писателем, я должен всем сердцем, всей душой, всем своим существом уверовать в старую мудрость, гласящую: «По- знай истину, и истина сделает тебя свободным». Писатели должны быть ловцами истины в гораздо большей степени, чем даже служители веры; писатели—это те, чье назначение состоит в том. чтобы выявлять истинные взаимоотношения между людьми. Что касается меня, я верю в ту важнейшую истину, какую мне поведала моя бабка: «Милый мой, да ведь и половины сказано не было». В мире для меня нет ничего, во что бы я верил так же безоговорочно, как в истинность этой мысли. Если бы я принял на веру постоянно звучащее на Западе утверждение, что все уже сказано и дело лишь в том, чтобы то же самое сказать по-своему, что теперь все упирается только в семантику, я бы закрыл свою пишущую машинку на ключ и больше не отпирал бы ее никогда. Как писатель, я должен верить в то, что уже сказанное лишь клевета или— отдельных случаях—ошибка (будем снисходи- тельнее к творцам мифов). Задача писателя—выработать новое зрение для всего человечества. Он должен всегда задавать вопросы. Он должен подвергать сомнению и то, что считается абсолютно несомненным. Была ли платоновская Республика истинной республикой? Был ли Джефферсон демократом или рабовладельцем? Нельзя согласиться с тем, что этот мир—
лучшее, что способен был создать человек; в таком случае мы все обречены па вырождение или безумие. Жизнь должна обладать большим смыслом, чем она по сей день обладала. Выразилась ли непреходящая истина шекспировском <Мак- безе ! Правда ли, что все «вчера» освещали безумцам путь к праху смерти? «Истлевай, огарок!— заклинает Макбет.—Жизнь— ускользающая тень, фигляр, который час кривляется на сцене и навсегда смолкает; это—повесть, рассказанная дураком, где много и шума и страстей, ио смысла нет» *. А может быть, ближе к истине, как мы ее понимаем, был Ленгстон Хьюз, задавшийся вот каким вопросом: «Что происходит с мечтой, когда ее слишком долю отказываются воплощать в жизнь?» Я — прежде всего писатель и стал им именно потому, что мир разлагается, а я хочу его изменить. Да, я хочу его изменить, и каждый писатель, достойный называться писателем, ставит перед собой точно такую же небезопасную задачу. Так обстояло дело всегда, и всегда существовало противостояние писателя и обще- ства. Каждый раз, когда я сажусь за машинку и принимаюсь заполнять чистый лист строчками, я стремлюсь изменить мир, понять реальность в ее истинности, подвергнуть ее анализу й выплавить из нее нечто совершенно от нее отличное. Как человек, писатель неизменно испытывает чувство глубокой горечи: ведь хотя он и знает, что «изменение»—один из объективных законов Вселенной, существующей во времени и в пространстве, он знает и другое: изменения в человеческой природе не удастся просле- дить. Вот почему у французов есть поговорка: «Чем больше меняются вещи, тем больше они остаются прежними». И все-таки земля действительно вертится. И вещи все же действительно меняются. Поскольку всем «доподлинно» известно, что писатель плохо приспосабливается к обществу, я не буду оспаривать справедли- вость такою наблюдения и по отношению к себе самому. Быть прекрасно приспособленным к больному, потерявшему чувство целесообразности и разумности обществу, которое стремительно движется к самоуничтожению,—это все равно что испытывать блаженство, сидя на пороховом ящике, когда уже зажжен фитиль. Что, например, довело до самоубийства Ван Гога? Его наивное стремление придать смысл лишившемуся смысла миру. Все его безумие состояло лишь в том, что он относился к жизни серьезно и любил всех людей. А тем самым для окружающих он уже явно был ненормальным. Он стремился найти в бессмыслен- ном обществе смысл и, значит, был полным идиотом. Но вот прошло столетие, и как рассудила история? Кого теперь помнит мир—Ван Гога или его окружение? Хотя мы стали свидетелями негритянского протеста (еще не вылившегося в революцию, как иногда считают), в культурном отношении американский негр представляет собой ничто, если судить по книгам, телевидению.кино и теазрам Бродвея. Похоже, что двадцать миллионов американцев вообще не существуют на 1 Перевод М. Лозинского.
земле; похоже, что эти двадцать миллионов обречены умереть, не оставив по себе никакой памяти Негритянский ребенок может посещать школу, штудировать учебники, что-то читать дома, смотреть телепередачи и даже время от времени ходить в кино: все это будет продолжаться изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, но из всей этой информации он извлечет—и то навряд ди—лишь самое слабое представление о том, что он такое на самом деле. Все это оказывает на ребенка в высшей степени отрицательное воздействие; ведь нужно, чтобы у него было чувство, что его здесь не просто терпят, а что он принадлежит этому миру. Ребенку необходимо обладать чувством собственного достоинства, он должен знать, что живет в Америке не из милости, а по праву, ибо его предки годами вносили свой вклад в богатства этой страны, помогали строить этот мир. Америка хорошо знает, какой вклад внесли в создание страны упорство и трудолюбие чернокожих, их терпение, их мускулы. Вы никогда бы не заняли такого места ь мире, не будь здесь меня, Вы строили эту страну, стоя на черных плечах моих предков. Вы строили ее, используя труд рабов, да, это был труд рабов, причем в эпоху, когда рабство почли всюду на земле уже исчезло. Вот каким образом возве.ш вы свои величественные здания и битком набили их комнаты предметами роскоши. Вот каким образом по числу накопленных сокровищ вы далеко опередили весь мир. Вы жестоко эксплуатировали моих предков. А теперь вы отказываете моим детям в праве на культурную жизнь. Вы делаете зид, что этих детей вообще нет. Я знаю, как это на них сказывается. Я ложе был чернокожим пареньком из Джорджии. И я помню. Я знаю, как это сказывает- ся на детях тепермь, потому что я отец двух афроамериканцев, живущих в Нью-Йорке. Я помню, как однажды, когда моему сыну было девять или десять лег, у нас обедал мой большой друг Ленгсгон Хьюз и подарил мальчику свою книгу «Знаменитые американские негры». Это была кнша для детей, в ней рассказы- валось о героях-неграх, чьи имени остались в американской истории,—о Гарриет Табмен,* о Фредерикс Дугласе, о Криспусе Апаксе и Бенджамине Бэннекере. Моему сыну Чаку эта книга на многое открыла глаза. Она произвела на него такое впечатление, что назавтра он захвалил ее с собой в школу, показал учительнице и попросил, даже потребовал, чтобы она прочитала из нее вслух в классе. Мы тогда жили в пользующемся «дурной репутацией» районе Бедфорд-Стайвесант в Бруклине, и школа Чака была смешанной (хотя обучение было тогда раздельное). Дело происходило неза- долго до того, как бегство белых из этою района приняло массовый, панический, беспорядочный характер. Учительница прочла вслух несколько страниц из книжки в классе, и вечером за столом я спросил Чака, как их восприняли. — Да все прошло прекрасно, папа!—сказал он.—Все были в восторге от книжки. Но потом, нахмурившись, он добавил: — Только знаешь, никто в шкале понятия не имеез о
негритянской культуре и негритянской истории. — Не надо удивляться, что белые ребята об этом ничего не знают,—сказал я. И, с гордостью указав на себя, он сказал: — Я единственный я школе, кому хоть что-то известно о негритянской истории и культуре. Я взглянул на него и чуть не расхохотался—так он был горд и счастлив. И в то же время мне хотелось плакать, когда я думал обо всех этих черных подростках, повсюду в Америке окружен- ных, по выражению драматурга Теда Уорда, густым белым туманом, не ведающих, что ко1да-то такие же чернокожие, как они, кое-что значили, я потому не иерящих, что сами они хоть чего-нибудь в жизни добьются. Моей дочери Барбаре было шесть лет. Мы жили на Лафайет- авеню, занимая полуподвал и первый лаж небольшого дома. Часами Барбара просиживала в гостиной на первом этаже, прилипнув к иджггской игрушке со светящимся экраном. Ей было все равно, что показывали, она смотрела даже рекламные передачи. Мы сочли это свидетельством рано сформировавшегося вкуса, ибо уже в столь юном возрасте наша дочь почувствовала, что рекламные передачи нередко делаются лучше, чем основные программы. Но в конце концов туман, застилавший глаза (разуме- ется. наши), рассеялся, и мы поняли истинную причину: Барбара нее ждала, что экран покажет что-то от нее самой, что появятся чернокожий мужчина или женщина, изображенные достойно; ведь разницу между настоящим достоинством и духом передачек вроде «Эмоса и Энди» она уже умела чувствовать. Раза два за все то время, что она упорно и со страстной надеждой глядела в телевизор, на экране мелькало черное лицо, и тогда она стремглав бросалась к нам впиз, крича: «Папа! Мама! Там негра по телевизору показывают!» Но не успевали мы добраться ДО гостиной, как черное лицо уже исчезало. Когда .мы перебрались в район, где теперь живем, Барбара была единственным негритянским ребенком в классе. Однажды она вернулась из школы в слезах. Учительница истории говорила на уроке, что Гражданскую войну начали слишком рано: рабы Не были готовы к свободе, на старых плантациях им жилось хорошо и они всем были довольны Барбара не побоялась бросить ВЫЗОВ учительнице и всему классу. -Не знаю, правильно ли я говорила, папа. Но только все, что говорила учительница, было совсем непохоже на то, что слышишь дома». Она снова разрыдалась и плакала так горько, словно у нее вот-вот разорвется сердце А ведь Барбара была веселой, безза- ботной девочкой. Она почти никогда не ревела. Она, не раздумы- вая, бросалась в гущу жизни/ радуясь и смеясь, падая и ушибаясь, но тут же поднималась вновь, чтобы Снова устремиться навстречу тому, что ее ожидало: она вряд ли когда-нибудь задумывалась о том, что жизнь достается недешево. Как же могла учительница быть столь безжалостной к этому существу с таким нежным сердпем? Или, может быть, почтенная леди просто ровным счетом ничего об этом не зната?
Я знаком с одним молодым негритянским художником, чье творчество—настоящая поэма о жизни чернокожих в Америке. Каждое творение его кисти—талантливый гимн жизни. Но вот несколько месяце! назад я встретился с Томом Филингсом на митинге и увидел человека, павшего духом; он сказал, что уезжает за границу. Он выступал перед чернокожими школьника- ми Бедфорд-Стайвесанта, рассказывая о негритянской и африкан- ской истории и сопровождая рассказ рисунками на доске. Но, по его словам, у него не было сил продолжать, поскольку станови- лось все яснее, что негритянские детишки считают себя уродами и все из-за черной кожи. Он сказал, что такое выносить уже не в состоянии. Ему зги дети казались прекрасными, но сами они считали себя безобразными. Их родители, очевидно, думают точно так же. Вот откуда вся эта погоня за париками, за распрямигелями волос и высветляющим кожу кремом. — Джон, мне надо уехать в Африку, Мне надо жить там, где черные дети знают, кто они такие и что они собой представляют, знают, что они прекрасны я что они люди. Мне надо, черт возьми, жить там, где негры не считают себя «черномазыми». Он едва не плакал. Мне знакомо это отчаяние. Ощущение, что ты только «черномазый», передается от поколения к поколе- нию, наследуется от отца сыном. Ощущение, что белый значит настоящий, а черный—ненастоящий. Что белое — символ чисто- ты, невинности и всего прекрасного, могучего и непреходящего. О, сколько раз в юности приходилось мне слышать в негритян- ских церквах с их скудным убранством, как мои черные сестры, прекрасные, удивительные женщины с натруженными руками и чуткой душой, возносили к небесам тщетные мольбы; «Отмой меня, отец мой небесный, и я стану- белой как снег!» Западный мир сознательно превратил черное в олицетворение всею уродливого и злого. Черная пятница, черный список, черная чума, черная неблагодарность, черный труд. Вот так научило нас белое общество ненавидеть самих себя! И тем не менее! «Черно- мазый—не мразь!»—вот пароль негритянских кварталов, кото- рый всегда на устах их жителей Вы привезли сюда с великою континента великий народ и превратили его в «черномазых». Вы сделали это для тою, чтобы -.цивилизовать дикарей* и «обратить в истинную веру язычников». Но с точки зрения чернокожего, Америка может быть охарактеризована только так: это страна, создавшая «черномазых». Искаженное представление о том, что такое негр, оказало отрицательное воздействие и на ваших собственных детей Они приходят в жизнь с ложными понятиями о происходящем на земле и о возможностях человека и поэтому плохо приспособлены к существованию в мире, три четверти которого составляет небелое население, стремительно завоевывающее себе свободу и независимость. А у нас даже мои друзья из посольств африканских стран испытывают трудности, попав на «настоящий Юг» где-нибудь в Атланте и даже находясь на «искусственном Юзе» в Нью-Йорке. Для среднею американца они «черномазые»—и не больше. В
общем-то, я покривил бы душой, сказав, что сожалею об этом. Пока черным американцам на каждом шагу приходится испыты- вать унижения, будет только хорошо, если наши черные братья с другого берега океана познакомятся с реальным отношением американцев к мужчинам и женщинам с небелой кожей. Я не садист. Точно так же и не мазохист. Просто я не хочу, чтобы Америка дурачила чернокожих, не знающих ее изнутри, как мы. Давайте сначала поставим вещи на свои места. Помимо борьбы за десегрегацию школ, мы должны десегре- гировать всю культуру Америки, десегрегировать само сознание американского народа. Если мы добьемся лишь, чтобы черные и белые ребята ходили в одну и ту же школу, может получиться так. что мы, выиграв эту битву, проиграем войну целом. Настоящая интеграция может начаться только после того, как будет десегрегировано сознание американцев. Это задача огром- ной важности, которая стоит перед всеми американскими писате- лями, но прежде «сего Перед писателями-неграми Кто расскажет истинную историю Америки, если этого не сделает писатель негр? Во всяком случае, не те джентльмены из «главного потока», идеи которых по-прежнему исчерпываются такими образами, как Гунга Дин. дядя Том и тетя Джемайма. И не бунтари авангарда, на самом деле борющиеся против революции. Жан Жене и писатели его ориентации, творцы «театра абсурда», битники, «новая вол- на»—все это не более чем новоиспеченные киплинги. Ревнители белого превосходства не спешат сойти со сцены и просто принимают новые обличья. У авангардистов за позой бунтарей в темных очках и с запущенными бородами стоит стремление все рационально объяс- нить и всему найти оправдание. Возьмите «Черных» или «Балкой», и вы убедитесь, что мысль здесь всегда одна и та же: «Наша цивилизация (слушайте! слушайте!) прогнила от начала и до конца. Когда те, кто не имеет, сбросят с пьедестала тех, кто имеет, по сути дела, ничего не изменится, просто эти две партии поменяются местами. Все снова начнет разыгрываться по уже известному сценарию. Никакая революция невозможна Вечно крутится все та же карусель, и я прошу об одном — остановите ее на секунду, чтобы я успел сойти». Прошу прощения, господа, я не собираюсь сходить. «Спокойно, спокойно—что вы так изводитесь из-за того, что плохо относятся к черным? Подождите, пока черные захватят власть, и они к вам будут относиться не лучше». Вот смысл писаний Жене, как я их понимаю. «Черные» оказались превосход- ным успокоительным средством для многих белых, преследуемых чувство^ нины, поэтому, наверное, эта пьеса и имела такой успех в Нью-Йорке, где немало белых смотрели ее по нескольку раз. По сути дела, так называемый авангард—просто замаскированный арьергард. Сколько бы он ни делал вид, что представляет собой движение революционное, антибуржуазное, выступающее проз ив засилья белых, на самом деле ничего подобного нет. он даже не противостоит современному обществу. По самому своему характе- ру он враждебен народу. «Запад—это все человечество, и все
человечество нужно отождествить с Западом, а мы сыты им уже по горло, так что давайте в последний раз затезем в этот западный свинарник и устроим там такую оргию, после которой вообще ничего не останется*. В литературе о взаимоотношениях белых и черных явственно обозначается тенденция сводить все дело к проблемам, которые находятся в ведении психоаналитиков. Видимо, сказывается вли- яние так называемой «сексуальной революции*. С такой точки зрения, вся эта -цветная» проблема—всего лишь глубоко укоре- нившийся сексуальный комплекс, и ее ничего не стоило бы решить, если бы удалось собрать вместе 190 миллионов черных и белых американцев и устроить раблезианских масштабов оргаи- стическую групповую акцию по оздоровлению, этакую гигант- скую оздоровительную оргию. Я же считаю, что и после Подобного карнавала Великая Американская Проблема возникла бы перед нами из пламени петард во всей своей остроте; Время Черного Человека никуда не исчезло бы. Ибо и эта Проблема, и это Бремя—явления, обусловленные исторически, экономически, культурно и социально, а не только психологически и не только сексуально. И корень зла в изобретении самого понятия «негр». Так вот, вопрос состоит в следующем: кто искоренит это понятие? Почти четыре столетия не прекращаются попытки отнять у черного человека его личность, подорвать его уважение к самому себе. С тех самых пор, как его привезли в цепях на эту землю, ему неизменно предлагают ультиматум: «Откажись от своего человеческого «я» или погибни». Где же те художники и писатели, которые дадут отпор этому белому наступлению? Кто напишет для нас песни о наших черных героях? Кто расскажет нашим детям о великой Халдее. Кто поведает им о славе, окружавшей я древности народы, что жили у подножий Тимбукту и Гиндукуша, в Гане и Сенегале? Ведь так важно знать, что наша история на земле началась не с рабского клейма. Для того чтобы народ выработал у себя настоящее политиче- ское и революционное сознание, необходимо, чтобы он высоко себя ценил. Он должен знать, что откуда-то пришел, иначе он не способен будет к чему-то идти; он должен обладать чувством прошлого, иначе он не создаст для себя будущего. Ему необходи- мы свои предания, герои, мифы. Откажите ему в этом—и его битва уже заведомо проиграна. Французам нужны были легендарные герои наподобие Жанны д'Арк, чтобы развить в себе национальное чувство, без которого невозможна была никакая революция. Так и нам, черным, нужна своя святая Гарриет с Восточного побережья. Мы должны создать литературу о наших героях, мифах и легендах. Биографии Гарриет Табмен. Фредерика Дугласа, Ната Тернера, Соджорнер Трус не менее замечательны, чем жизнь Джорджа Вашингтона, и за ними стоит гораздо более глубокая жизненная правда. Наш народ—и молодежь, и старики—бесконечно нуждается в таких героях. Их не могут заменить для наших детей рабовладельцы Вашингтон и Джефферсон Нам жны свои собственные преда- ния и легенды, чтобы вернуть себе утраченное чувство собствен-
ною достоинства, веру в себя как народ, способный сдвинуть горы, что стоят на его пути. Нам нужно это культурное наследие, чтобы по-настоящему поверить в нашу конечную победу. Мне вспоминается один рассказ. Маленький мальчик часто читал в детских книжках сказки, как в смертельной схватке сходились человек и лев И как бы яростно ни сражался лев, победа всякий раз оставалась за человеком. Это удивляло мальчика, и наконец он спросил отца: «Скажи, папа, почему во всех этих сказках человек всегда убивает льва? Ведь все знают, что лев — самый сильный зверь в джунглях». — Видишь ли, сынок,—ответил отец,—в сказке человек обязательно будет побеждать льва до тех пор, пока лев нс научится писать сказки. Мало в Америке писателей, которые любят свою страну по-настоящему, так, чтобы не бояться подвергнуть критике самые ее основания. По сравнению с представителями главного потока, где кишат люди с половинчатыми взглядами, эти истинно талан- тливые и смелые писатели составляют, увы, незначительное меньшинство. Достаточно назвать имена Джеймса Джонса, Нормана Мейле- ?а, Лилиан Смит, Артура Миллера, Харви Сводоса, Аллена инзберга, Бакмастера. Ростена, Уильямса—список будет исчер- пан. Как бы ни относиться к их взглядам на общество, нельзя не признать, что эти писатели подходят к жизни действительно серьезно. Можно надеяться, что придет день, когда кто-нибудь из них захочет написать серьезный роман или драму о белых американцах, целиком вовлеченных в «справедливое» дело защиты белого превосходства, и объяснит характер таких людей нам и, что еще важнее, самим этим людям, раздираемым тысячью противоречий. Как происходит становление характера изувера- расиста? Наделены ли они этим пороком от рождения? Всасыва- ют ли его с молоком матери? Или приобретают в школе? В церкви? Читая газеты? С помощью средств массовой информа- ции? Как это происходит? Почему? В какое время? Где? Америке необходимо понять, как формируются люди, способ- ные в одно воскресное утро в Бирмингеме, штат Алабама, устроить страшный религиозный фестиваль, главное событие которого—взрыв бомб в церкви и убийство негритянских детей во время урока, на котором им рассказывают об Иисусе, о том самом Иисусе из Назарета, почитаемом, по их словам, самими убийцами. Америка должна понять причины болезни, заразившей людей, которые в то же самое утро стоят на тротуаре и смотрят на этот кровавый фестиваль, не решаясь сказать ни единого слова. Что такое расовые предрассудки, если подвергнуть их анатомическому вскрытиюл Вот тема для писателя, который испытывает ответственность за то, что пишет. И что происходит с мечтой, которую слишком долго отказы- вались воплощать в жизнь? Кто из белых писателей поставит Перед Америкой вопрос, заданный Ленгсгоном Хьюзом, и даст на него ответ? Ведь мечту отказывались воплощать в жизнь, нанося ущерб всей стране—й черным и белым. Но кто убедит белую
Америку, что осуществление мечты важно и для нее самой? Или и вы сами уже перестали верить в эту мечту? Задумайтесь об этом, белые братья Неужели вам действительно все равно? Из истории мы знаем, что белая Америка вкладывала в уста черных людей и заставляла их распевать песни, каких не могли сложить сами черные. Что-нибудь в гаком духе: Горько, горько плачут негры — Их хозяина хоронят. Но моя прабабка о таких событиях говорила совсем другое: «-Да. сынок, уж тогда мы поплакали вдосталь! Боже всемогущий, да мы с ума сходили от радости и кричали «Аллилуйя». Уже через много лет после отмены рабства белая Америка учила черных пошлым песням вроде: Ни гроша у меня за душой. Но ликует душа моя. Или Лето пришло, как радостно жить. Да. уж кто-кто, з американский не!р отлично знает, что жить никогда не радостно. Даже совсем недавно вы учили нас петь: Танец и смех—совсем нс грех. Не для песен ли негр рожден? И Ю1 да же один наш поэт написал: Убейте меня и заройте в Виртинии, Живым не вернусь туда никогда. А в наших песнях мы поем: Мне кажется часто, что я сирота И что дома нет у меня. Мы пели: Никто не знает горя, Которое знаю я Счастливые, всем довольные люди, мы пели: Хотите, чтоб стал я рабом? Зарублю я себя топором, И предстану перед господом я, И свободным останусь. Как все же это началось, это надругательство над нами, принесшее вам миллиарды? Оно началось тогда, когда вы решили заполучить наш труд даром Чтобы оправдать существование рабства в прекрасном Новом Свете, провозгласившем принципы свободы, равенства и братства, поработители должны были создать миф о том, что порабощен- ные— недочеловеки и не заслуживают ни человеческих прав, ни сострадания Первой задачей было убедить мир во врожденной неполноценности рабов Затем надо было убедить в этом амери- канский народ. И наконец, вслед за тем потребовался самый жестокий обман — самих рабов стали убеждать, что они способны быть только рабами Защитники рабства в Америке («художники слова» тех времен) делали свое дело усердно и с немалым успехом, и последствия их деятельности сказываются даже сегодня, через сто лет после закона об отмене рабства, через два
столетия после принятия Декларации Независимости. Так было изобретено пеня 1 не «американский негр*, так были попраны идеи американской революции. И по сей день Америка, созданная, как считают, революцией, боится этого слова. Американцы отшатыва- ются от слова «революция» как от чумы, словно бы американской революции никогда и не было. А в самом деле, была ли она? Постучитесь в любую дверь Гарлема, в любую дверь всех гарлемон, рассыпанных по США. Спросите любого чернокоже- го— мужчину или женщину—в Алабаме, в Миссисипи: действи- тельно ли был 1776 год? Мы, черные,—живое свидетельство того, что ваша революция была скорее обманом, чем настоящей революцией Много лет назад меня притласилн на церемонию, устроенную преподавателями Северо-Западного университета по случаю пуб- ликации моего первого романа -Молодая кровь*. Одна из устро- ительниц. рассказав о своих, весьма для меня лестных впечатле- ниях от романа, задала мне потом такой вопрос: «Мистер Килленз, как вам кажется, могли бы вы когда-нибудь написать вообще о людях, то есть я хочу сказать, не только о неграх? О людях вообще?» Милая дама выглядела при этом сле>ка взволно- ванной. — Вы имеете в виду—про белых, правильно? — Пожалуй, да,— ответила она.—Да, я хотела сказать—про белых. — Думаю, что смог бы. если бы захотел. Ведь и н «Молодой крови» есть персонажи-белые. Я даже думаю, что негритянскому писателю легче изображать белых, чем белому писателю — черных. Черные ведь должны были знать, что собой представля- ете вы, белые, иначе они бы не выжили в вашем мире. Мне нужно было наперед знать, какие ны можете задать вопросы, и заранее заготовить ответы. Ну, а вы всегда считали, что знаете меня вдоль и поперек, даже не будучи со мной знакомы Вы сразу же пускаете в ход все свои предвзятые суждения о моей врожденной неполноценности. Вы никогда не хотели отказаться от заблужде- ний, чтобы узнать меня таким, каков я на самом деле. Как мною говорят письма, которые я получал из редакций, отказывавшихся меня печатать’ В свое время этих листочков, начинавшихся словами «дорогой Джон», я получил предостаточно, они приходят и сейчас. «Дорогой Джон, благодарим Вас за рассказ, который Вы прислали. Это правдивый и прекрасно написанный рассказ. К сожалению, нам это не подходит по теме. Не станем от Вас скрывать, что нам не хотелось бы превращать свое издательство в политическое учреждение. Просим не забывать нас, когда Вы напишете что-нибудь еще, особенно если в новых вещах Вы не будете стремиться к острой расовой проблематике. Искренне Ваши...» Короче говоря, «зачем Вы все время пишете о неграх? Почему бы Вам не написать просто о людях?» Откуда идет это стремление заставить негритянского писателя отказаться от своих корней’’ Все дело в том, что положение негров в нашей стране —
самое глубокое разоблачение американского образа жизни. Аме- рика не желает взглянуть в лиио этой правде. Так было всегда и так всегда будет, пока черные не перестанут служить воплощени- ем человеческой обездоленности. До тех пор пока мы, черный народ, остаемся перемещенными липами в родной стране, острота расовой проблемы будет только усугубляться. Наша обездолен- ность и дальше будет служить основным стимулом во всех наших попытках завоевать себе расположение и дружбу африканских и азиатских народов. Африканцам не безразлично положение их американских братьев, а чернокожие американцы все больше тянутся к матери-Африке... Не надо писать о неграх—надо писать об американцах. Но только помнить при этом, что американский негр, несомненно, более всего американец среди всех американцев, ибо он и создан был здесь, на этой земле, с какой бы точки зрения мы к нему ни подошли: физической, психологической, социологической, куль- турной, экономической. Он—продукт Америки. Негр, само суще- ствование чернокожего—безошибочный показатель действенно- сти Конституции этой страны, всех ее демократических традиций, остающихся нереализованными. Да, все еще нереализованными История жизни чернокожего в этой стране становится историей бесчеловечного отношения человека к человеку, той историей, которая понятна без перевода людям всех стран. Вот поле деятельности для писателя, не страшащегося правды! Впрочем, может быть, человек Запада и прав. «Все, что нужно было сказать, уже сказано людьми Запада». Что ж, люди Запада, возможно, уже сказали все, что им нужно было сказать. Возможно, они уже неспособны вести диалог, не говоря чепухи. Ведь все знают, что говорили они достаточна долго. А небелые во всем мире были обречены человеком Запада на вечное безмолвие. Сейчас, в середине XX века, пришло их время говорить. Человек Запада написал свою историю, выдавая ее за историю всего человечества. Надеюсь, небелые наблюдали за человеком Запада достаточно долго для того, чтобы не совершить роковой ошибки—не копировать историю «цветным» карандашом. Есть старая и очень мудрая ганская поговорка: «На троне времени никто не может усидеть вечно». И все же сейчас, в процессе культурной революции, наш долг—восстановить исгинную исто- рию последних четырех столетий, рассказав ныне, «как на самом деле был завоеван Запад-. История нашей страны изобилует примерами бесчеловечно- сти, насилия и жестокости. Мы должны отдавать себе в этом отчет. Ведь ни народ, ни страна не в силах освободиться от своего прошлого, просто отрекаясь от него или искажая его суть. Белые «американцы были заботливо изолированы от своей истории. История—память народа, а у народа есть свойство вспоминать о себе только самое хорошее. Что же, свойство чисто человеческое. Но ч конечном счете народ должен взглянуть на свою историю без иллюзий—чтобы преодолеть ее наследие. 1965 г.
ДЖЕЙМС ДЖОНС ИЗ ИНТЕРВЬЮ Вопрос: Покинув Америку и обосновавшись в Париже, рассматриваете ли вы, мистер Джонс, этот факт как жест, исполненный политического значения, как отказ от связи с родиной? Ответ- Ну нет. Конечно же, нет. Я американец и всегда им останусь. Я люблю свою большую, неуклюжую, расползшуюся во все концы страну и люблю ее большой, неуклюжий, какой-то неупорядоченный народ. В«> всяком случае, я не люблю ввязы- ваться в политику и никогда не стремлюсь к «политическим жестам», как вы это называете. Я вообще не верю в политику. Я вижу в ней хроническую, потенциально очень опасную болезнь, которая, однако, пока не очень беспокоит, и поэтому с ней до поры до времени можно мириться. Политика—это род диабета. Это и наука, но наука, в большей степени, чем что-либо другое, основанная на элементарном животном инстинкте. Если бы я был немного покрепче и помускулистей, я непременно стал бы анархистом: пока же ие приходится об этом думать... В сущности, уехал я из Штатов только потому, что американскому писателю, вообще говоря, полезно посмотреть со стороны на свою родину, на весь континент и постараться с выгодной позиции оценить ее эмоциональный климат. В. Вы хотите сказать, что общественная среда в Америке по сути своей враждебна натурам артистичного, богемного склада, не так ли? О Мне кажется, что это можно утверждать сейчас в применении к любой стране мира. Мой дед говорил мне, когда я был еще мальчишкой: «Я всегда буду на твоей стороне, приятель, прав ты или виноват, но мне, конечно, очень хотелось бы, чтобы ты был прав». Вот точно так же я отношусь к Америке. Нечего и скрывать, что мы натворили уйму некрасивых дел. Тут и Джозеф Маккарти, и комиссия по расследованию, вынуждавшая американ- цев доносить на своих друзей, и черные списки, и тюрьмы для Ринга Ларднера-младшего и всех тех, кто был вместе с ним. Да, это были черные дни, но положение меняется. Парни вроде Артура Миллера не боятся теперь давать сдачи и выходят из драки победителями. И все-таки в Америке писатель все еще свободен в выборе темы. В. Однажды вы провели эксперимент, основав (по-видимому, на гонорар от романа «Отсюда в вечность») уединенную писатель-
скую колонию в Маршалле, штат Иллинойс. Чего вы хотели тем самым добиться? О. Это была одна из моих тогдашних выдумок. Я всегда мечтал о колонии, но я был против всякой изоляции. Просто я думал, что если людям, которые хотят писать, будет где жить и что есть, то они непременно начнут писать. Я хотел, гак сказать, преодолеть экономический фактор. Но затея лопнула, и я изрядно-таки поистратился. Думаю, что все мы в общем и целом представляем людей лучшими, чем они есть на самом деле. Все те ребята, что жили в колонии на всем готовом, чертовски хотели писать, но у них ничего не получалось. Наверное, просто невозможно зазвать к себе какого-нибудь Джо прямо с улицы и сделать из него писателя, заставляя подражать великим книгам. А кроме того, если ты еще молод—лет 25 или около этого еще не достаточно, чтобы на всю жизнь становиться писателем. И потом, они были не очень го усидчивы, быть писателем — значит рабо- тать. Талант, конечно, стоит на первом плане, но без работы никакой талант не помогает. И все-таки кое-что вышло из этого предприятия: было написано три хороших романа, а двое вскоре выпустили еще по одной книге... В. Кто оказал особое воздействие на ваше творчество? О. Я думаю, что, говоря о себе, я могу делать заключения и о всем моем поколении. Наши учителя — Фолкнер, Хемингуэй, Фицджеральд, Дос Пассос, Стейнбек. Из писателей XIX века— Джеймс, Готорн, Торо, Эмерсон. Ведь вам же не нужен полный список, верно? Ну и, конечно же, Джойс, а также более опосредованно и глубоко Стендаль и, кроме того, Достоевский. Было очень много разговоров о влиянии, которое оказал на меня Томас Вулф, потому что я однажды обмолвился, что решил сделаться писателем, именно прочитав его книги. Меня обвиняли в том, что я унаследовал все пороки прозы Вулфа (если называть их пороками), а именно неупорядоченность материала, расхлябан- ность стиля и многое другое. С этим я не согласен. Вулф в самом деле подтолкнул меня к занятиям литературой, и я против вошедших сейчас в моду попыток развенчать Вулфа. Для меня Вулф — великий писатель, но я очень во многом отошел от его идей и стиля и придерживаюсь сейчас совершенно иной точки зрения на проблемы композиции романа... В, Вы автор широко известных -военных романов» «Отсюда в вечность» и «Тонкая красная черточка». Считаете ли вы себя пацифистом'’ О. Пожалуй, да. Видите ли, с годами я привык смотреть на храбрость как на браваду, то есть как на одно из самых пагубных заблуждений, облеченных в одежды добродетели. Это качество люди унаследовали от своих животных предков и до сих пор не могут с ним распроститься Когда на человека нападают, он, естественно, защищается Но ведь это чисто животная реакция, и я уверен, что наступит время, когда о человечности человека будут судить именно по его реакции в подобного рода ситуациях. Человек в подлинном смысле слова не станет наносить от ветного удара. Парадокс, однако, заключается в том, что таким образом
он сам будет способствовать собственному уничтожению. Вспом- ните самоубийство мятежника-жертвы у Камю. Есть очень много молодых парней — и в Америке, и в других частях света,—целое поколение людей моложе, чем я, которым как-то не по себе, которые чувствуют себя неполноценными как мужчины, потому что нм не пришлось побывать в сражениях и испытать там свою храбрость. Мы деремся—будь то на войне или у стойки бара—для того, чтобы убедить себя н собственной отваге, но гедь человеку нет нужды без конца демонстрировать то, чем он действительно обладает Именно поэтому я не доверяю всякой браваде, считаю ее смешной и опасной. Храбрящиеся молодые люди .могут вызвать войну, даже не желая гою, и втянуть в нее всех нас. (Нет, что касается войны в нынешнюю эпоху, то я—пацифист. Ведь это даже не война, это часть индустрии, продукт большого бизнеса.) Надо научить молодежь смеяться над мифом о воинской доблести, но мы, их отцы и старшие братья, ничего для этого не делаем. Я говорю не о хвастунах, но даже те, кто признавались в своем страхе, молчали- во подразумевали, что у них хватило мужества остаться на поле боя, а не бежать сломя голову. Однако, в сущности, мы оставались на своих местах только потому, что боялись насмеш- ки, тюрьмы или расстрела—вот как все оно было на самом деле... 1965 г. (?)
РИЧАРД УИЛБЕР О МОЕЙ РАБОТЕ Уже со времен второй мировой войны американцы начали воспринимать публичные чтения поэзии как узаконенный и нередко увлекательный <ид шоу-бизнеса. Конечно же, и до 194<» года были известны некоторые обаятельные, любимые публикой поэты, которых аудитория слушала с удовольствием. Роберт Фрост с его новоанглийскими остротами и новоанглийским акцен- том; Карл Сэндберг со своей гитарой; Эдна Миллай в своем белом платье; Вэчел Линдзи со своей походной манерой и с тамбурина- ми. Но в наши дни внимание публики к чтению поэзии настолько возросло, что любой поэт, считается он «выступающим» или нет, вынужден по нескольку раз в году выходить на эстраду. Иногда это происходит в университетском, иногда в выставочном зале или клубе, а иногда в ночном кабаре или кафе. Аудитория может состоять из десяти-двадцати или сотен, даже из тысяч слушате- лей; главное—не в их количестве, а в том. что они есть. Наличие всей этой зримой массы слушателей уже, я думаю, оказало свое воздействие на социальный облик американского поэта. Он все реже и реже держится с традиционным романтиче- ским вызовом, с выражением горькой задумчивости «одинокого мыслителя». Он все чаще и чаше думает о себе как о гражданине, который может донести свой протестующий экспрессивный посыл до слушающей его группы. Это новое мировоззрение—или, я бы сказал, это возрождение старого мировоззрения,—бесспорно, было вызвано к жизни стремлением покойного президента Кенне- ди признать и утвердить величие искусства. Возможно, я не совсем верно понимаю, что происходит, или придаю этому слишком большое значение, но предположим, что я прав и что действительно в Америке сейчас возрос интерес к поэзии. Разумеется, наши поэты некоторым образом рискуют, ориентируясь на этот интерес. Было б очень скверно, если огромные толпы слушателей Среднего Запада и мимолетные слова одобрения из Вашингтона побуждали бы поэта приспосаб- ливать свое творчество к всевозможным пожеланиям—стать защитником общепринятого благочестия, глашатаем официальной политики, затейником или же (и это самое скверное) оводом, лишенным жала, одним из тех общественных деятелей, говоря- щим толпе то, чего она от него ждет. Между тем, путь поЭта-гражданина в отличие от художника отчужденного сопряжен с риском саморазрушения. Сам я предпо-
читаю этот риск, потому что для меня поэзия эфемерна, если не возникает из духа общения или по крайней мере из надежды на общение. Думается, что такая позиция приемлема даже для Америки, где под толстым слоем привычки к однообразию все же таится жгучая жажда перемен и терпимость к разногласиям. Нэша нация не монолитна и ие стабильна, у нас нет даже единой культуры, мы не сулим своим художникам византийских высот. Вместе с тем непоследовательность Америки не обязательно провоцирует отчуждение в поэте; скорее, она возлагает на поэта некое невидимое бремя, побуждая его к чему-го вроде той многолетней и неистовой войны, которую пел Йейтс со своей родной Ирландией. Теперь позвольте мне возвратиться от этих .мноюсловных рассуждений к моей теме: публичному чтению стихов. Очень часто такое действо предварено ответами на вопросы, которые аудитория имеет возможность задать поэту, например, что он думает о своем творчестве. То же самое происходит и в других странах. Я слышал в Москве, как Евгений Евтушенко во время одного из своих чтений смело и спокойно отвечал на вопросы слушателей. Но в России принято, что поэт считается со своей аудиторией, у нас не так; должен признаться, когда я отвечаю на вопросы, я перестаю быть добрым гражданином. Во-первых, я чувствую (как и многие поэты): то, что я хочу сказать, уже лучше всего сказано в моих стихах и что обсуждая или разъясняя их я неизбежно начну обманывать себя и других. Во-вторых, я некоторым образом не доверяю стремлению знать все; меня поражает, что столько людей с готовностью подменяют понима- ние поэзии рассуждениями о ней. И все-таки я пытаюсь отвечать на вопросы, причем доброже- лательно, всякий раз напоминая себе, что истинной поэзии не повредит обсуждение, что того, кто любит поэзию, может интересовать и критика, и что в конце концов надо же вознагра- дить человека за проявленный им интерес. Для меня самые зяжкне вопросы всегда те, которые Непос- редственно обращены к общим, а не частным аспектам моего творчества. Например, иногда меня спрашивают, чувствую ли я, что мои стихи значительно изменились в смысле стиля и авторской позиции, чувствую ли я. как прохожу через определен- ные этапы развития. В такие минуты я всегда начинаю завидовать поэтам более целеустремленным и последовательным. Я завидую Эзре Паунду, все литературное бытие которого можно рассмат- ривать как серию продуманных рецептов для искусства и об- щества, Я завидую доктору Уильямсу*, с его ясно выра- женными, совершенствующимися эстетическими теориями, его цеутомимым экспериментом в области метрики. Я завидую Йейтсу, любой поэтический сборник которого обладает убеди- тельным и, как мне кажется, активно убеждающим единством представлений. Такие поэты всегда знают, каковы их намерения, когда и каким образом их творчество претерпевает изменения. То, что я сам весьма редко могу сказать о себе подобное, внушает мне
ощущение собственной безответственности и, безусловно, пассив- ности, хотя более мягко это можно бы назвать «непосредственно- стью». Мера моей поэзии, как явствует из моего опыта, не «Избранная лирика», которую, возможно, я как-нибудь опубли- кую, не авторский томик, не серия или просто несколько стихотворений в одном томе; мера поэзии для меня — отдельное стихотворение. Каждое стихотворение у меня автономно, по крайней мере мне так кажется, пока я пишу, и выражает мое усилие выплеснуть присущее мне в данный момент ощущение предмета Именно поэтому я часто трачу юды на одно стихотво- рение. Ни один из моих стихов никогда не замышлялся как эксперимент в области техники стихотворчества; форма моего стихотворения традиционна, опа решена новаторски, образуется естественным образом по мерс развития стихотворения, как часть тою, что я хочу высказать. Никогда стихотворение у меня не начинается с формулирования полностью осознанной мысли; думаю, что мысль должна вызреть именно внутри стиха, посреди настроений и звуков и важнейших для поэта частностей. Как-то Роберт Фрост сказал, что рождение стиха напоминает начало Влюбленности, и я представляю себе это точно так же; когда мы влюбляемся, нас неудержимо что-то влечет, но мы еще не можем определить, что же именно. Иными словами, я не программирую свое творчество; ни разу в жизни я не садился работать, зная твердо, о чем буду писать. Единственно возможный мой ответ, таким образом, на вышеозна- ченный вопрос—прежде всего успокоиться и настроиться само- критично. Стоит мне так поступить, как я тут же разойдусь во взглядах с одним симпатизирующим мне английским критиком, объявившим, что мои последние стихи не слишком отличаются от ранних. А я думаю, отличаются. Ранние мои стихи писались в ответ на внутренние и внешние потрясения, вызванные второй мировой войной, и эти стихи помогали мне, как и должна помогать поэзия, освоить голые факты, условн>> преломляя их в своем жизненном опыте. В то же самое время я думаю, что иногда мои стихи могли искать убежище от этих фактов в самой сфере языка—в игре слов, производстве ноьых слов, в некото- рой манерности. Как бы то ни было, теперь мое творчество стало более ясным и определенным, чем раньше. Враждебный мне критик о том же самом мог бы сказать, что мой поэтический язык просто стал скучнее: мне только остается надеяться, что он, ошибается. Очередная перемена в моем творчестве—некоторый поворот от иронической, медитативной лирики к драматической поэзии, Многие американские поэты, мои ровесники, с образованием впитали восхищение английскими поэтами-метафи зиками XVII века и 1эким современным мастером иронической поэзии, как Джон Кроу Рэнсом. Наши учителя и критики, на чьих трудах мы воспитывались, стремились нам внушить, что наиболее стоящая и серьезная поэзия должна отражать неоднозначные чувства, контрастные идеи и диссонирующие образы. Мы полагали, что поэзию нельзя считать правдивой, если она не начинается с
полного осознания дисгармонии современной жизни и современ- ных представлений... Достоинство иронической, медитативной поэзии в том, что здесь поэт говорит из глубины своего естества, осознавая противоречия, встречающиеся в жизни Ограниченность такой поэзии в том, что атмосфера противоречий может заглушить чувство и привести к известной иносказательности. Достоинство драматической поэзии в том, что. даже не раскрывая полностью личности поэта, она помогает, как песнь любви, хвала или проклятие свободно выразить главное настроение или мировоз- зрение. Духовно мы ис всегда расщеплены и нередко целиком поддаемся какому-либо ощущению или представлению. Каждое стихотворение этих двух разновидностей, таким образом, имеет право на существование, и, не отказываясь от первого вида, я с течением времени начал все более увлекаться вторым. И еще один вопрос часто задастся поэтам моего поколения: имеет ли их творчество связь с той революцией в американской поэзии, которая, как считают, началась во втором десятилетии нашею века. Я думаю, что действительно такая революция имела место—и в поэзии, и в других видах искусства,—и, если заглянуть в поэтические антологии 1900 года, можно увидеть, что революция была необходима — революция против примитивного формализма, мертвой риторики и приукрашенною изображения предмета. Революция нс была выражением согласованных дей- ствий. в отношении ее цезей было немало разногласий, да и до сих пор нет еще единого мнения насчет того, что в ней наиболее конструктивного. Однако, бесспорно, никто не усомнится в значительности действий Робинсона и Фроста, решивших оживить традиционную метрику ритмами повседневной речи, в утвержде- нии Сэндбергом и его последователями просторечья в поэзии и неприкрашенного отображения городской и индустриальной жиз- ни; в стремлении усложнить американский стих Паунда и Элиота, обогатить ею опытом других литератур, подстегнуть и пересмот- реть наше отношение к литературной традиции. Каждый такой вклад был призван расширить и дополнить имеющееся; между тем, были еще и эксперименты, и движение за минимализацию. когда в ущерб другим на первый план выдвигал- ся один поэтический аспект. Мне вспоминается Гертруда Стайн с ее активными попытками свести слово к чистому звучанию; вспоминаются типографски обыгранные стихи Каммингса, кото- рые, сколь бы ни были завлекательны, все равно приносили слух в жертву зрению; вспоминаю движение за свободный стих, стремившееся очистить поэзию от всего, оставив лишь присущий ей ритм, отстаивание имажистами тезиса ясности в описании в противовес абстрактности изображения; усилия иных поэтов отказаться от логической последовательности и творить в псевдо- музыкальном стиле. В наш век встречается несколько видов искусств, подпавших под влияние минимализаиии; некоторые считают, что музыка — просто звучание во времени, архитектура—только распределение площади для жилья и работы, живопись—всего лишь комбинация
линии и цвета на гладкой поверхности. Каждое из этих определе- ний по-своему справедливо, если бы его не предваряли слова «просто», «только», «всего лишь», демонстрирующие, что выход за пределы чистых основ любого искусства означает утрату чистоты искусства. Встречается, как я уже сказал, несколько видов минималистских подходов к существу поэзии в наш век, но каким-то чудом американская поэзия до сих пор не скатилась до состояния американской живописи, где приходится выбирать главным образом между солипсизмом абстрактного экспресси- онизма и выхолощенной объективностью так называемого «поп- арта». Если уж мне суждено иметь свой взгляд на поэзию, то я считаю, что поэзия должна вмещать любой активно действующий источник. Вы. вероятно, помните: Аристотель доказывал, что драма—высочайшее из всех искусств, поскольку содержит более средств и элементов, нежели другой вид искусства. Я не уверен, что Аристотель был прав, утверждая превосходство драмы, однако я вполне разделяю его мнение, что искусство должно вмещать возможно больше от жизни, при этом оставаясь самим собой. Как поэт, я смотрю на революцию в поэзии в начале века глазами потомка, благодарного за все полученное, за все, что его способности могут претворить в жизнь, но я не приемлю никаких ограничений, или запретов, иля отказа от чего бы то ня было во имя чистоты искусства. И насколько хватает таланта, пытаюсь овладеть всем этим сложным инструментарием... Я не думаю, что для поэзии благотворна зависимость от мнения какого-нибудь авторитета. С другой стороны, я не считаю, что общество должно рассматривать поэзию как источник новых философских взглядов, религий и четких, разумных выводов. Это требование неоднократно высказывалось в течение всего прошло- го столетия, начиная, пожалуй, с Мэтью Арнольда, но когда поэты всерьез отнеслись к этому призыву, то появилась поэма Харта Крейна «Мост», произведшая эффект художественно вы- полненной заплатки—а это еще не самый худший вариант. Чаще всего поэты люди думающие, и они имеют право мыслить, однако роль интеллектуала-первооткрывателя, создателя новых систем мышления — не их роль. «Орестея» Эсхила вовсе не была вкладом в теорию афинского права, «Божественная комедия» Данте не подарила нам самостоятельного вероучения, а исторические дра- мы Шекспира не обновили политическую мысль его времени. Что касается идей, го поэзия прежде всего освобождает их от абстрактного воплощения и переводит в сферу чувственного восприятия; она воплошает идеи в характеры и явления и окружает их атмосферой чувствования: таким образом, поэзия проверяет способность идей соответствовать человеческой приро- де в ее современной разновидности... 1966 г.
ДЖОЗЕФ НОРТ РАБОЧИЙ В ЛИТЕРАТУРЕ США В сущности, нн один американский писатель еще не создал убедительного и впечатляющего образа рабочего. Думаю, это объясняется тем, что ня один писатель не в состоянии хорошо написать о том, чего не пережил сам, а большинство из них нико! да не были рабочими. Вот почему отношение рабочего к своему груду, к своему хозяину и своим товарищам, к обществу, в котором он живет, не получило должного оюбражения в нашей литературе. Впервые рабочий появляется в произведениях Джека Лондо- на, с книгами которого советские читатели хорошо знакомы. Джек Лондон—исключительное явление в американской литера- туре. Это редкий пример превращения рабочего в писателя Как известно, он знал жизнь рабочих по собственному опыту и рассказал о ней в своих произведениях, с наибольшей полнотой раскрыв эту тему в классическом романе «Железная пята». Роман этот пронизан идеями социализма, скорее утопического, чем научного, что соответствовало уровню политического мышления того времени. Джек Лондон изображал рабочих в слишком романтических тонах и к тому же испытал воздействие ницшеан- ской доктрины сверхчеловека. Но мечты о социализме сопутство- вали ему всю жизнь, невзирая на превратности судьбы. Патриарх американской литературы Уильям Дин Хоуэлле также принимал этот социальный идеал; в своем романе «В поисках нового счастья» ои описывает забастовку в Нью-Иоркс; герой этой забастовки плотник, ветеран Гражданской войны, потерявший руку в борьбе против рабства. В конце романа ею убивают полицейские. И хотя этому герою отведено в романе небольшое место, он изображен как человек мыслящий, убежден- ный и стойкий. Можно считать это первым появлением рабочего на американской литературной сцене. Не знаю, был ли знаком Джек Лондон с творчеством Хоуэллса. На мой взгляд, есть основания полагать, что представление Лондона о человеке далекого, утопического мира социализма возникло под влиянием его книги «Путешественник из Альтрурии». Герой Хоуэллса превосходит своих современников, столпы американского обще- ства, преисполненные любопытства, засыпают его вопросами; среди них—банкир, относящийся к нему с возрастающей враж- дебностью В то время такие романы пользовались популярно- стью и могли оказать влияние на Джека Лондона, так же как и
утопический роман Беллами «Через сто лет», вышедший в 1888 году, в котором изображается Америка в век социализма Едва ли можно утверждать, что в этой книге создан полнокров- ный образ американского рабочего. Однако в несколько дидактич- ной форме в ней выражена мечта о свободе, об освобождении рабочего оз цепей рабства. При упоминании о борьбе против рабства мы должны вспомнить также об одном из благороднейших представителей американской литературы—о Марке Твене и его негре Джиме из «Гекльберри Финна». В известном смысле Джима безусловно можно считать одним из предшественников образа рабочего. Морально Джим выше всех окружающих его людей, и дети, Гек и Том, чувствуют это. Марк Твен так же, как Уильям Дин Хоуэлле и Джек Лондон, был свидетелем эпохи бурного развития американского капитализма. Классовая борьба потрясала стра- ну—одна за другой вспыхивали забастовки железнодорожников, шахтеров, рабочих автомобильной промышленности. Во время этих забастовок промышленники вели себя с жестокостью коло- низаторов. И если они не отрубали рабочим руки, как это делали в Конго король Леопольд и его приближенные, то лишь потому, что эти руки были нужны им для дальнейшего приумножения своих богатств. Это было время, когда у баронов-грабителей стали сосредоточиваться громадные состояния. Рокфеллеры, Кар- неги и им подобные—целое племя убийц—начали появляться в произведениях молодого Эптона Синклера, а иногда и в книгах Фрэнка Норриса. Роман Синклера «Джунгли* пользовался огром- ной популярностью, он пробудил сознание народа, привлек внимание к бедственному положению рабочих чикагских боен, снабжавших мясом всю Америку. В то время появились и другие романы, авторы которых пытались сделать рабочего своим героем. Томас Белл запечатлел в своих книгах жизнь чехословац- ких рабочих-иммигрантов на питтсбургских сталелитейных заво- дах, причем сделал это, на мой взгляд, ярко и убедительно. Но как правило, попытки изобразить рабочего были безуспешными, так как писатели довольно плохо знали, что такое рабочий, Ведь, как я уже сказал, лишь немногие наши писатели имели в жизни «трудовой опыт», другими словами, в молодости прорабо- тали несколько лет, одновременно занимаясь в колледже. Однако чувство принадлежности к рабочему классу им так и не приви- лось. Мне кажется, что такое чувство присуще было политическо- му деятелю—Уильяму Фостеру, который ярко выразил его в своей автобиографии «Страницы трудовой жизни-. Романистам же до сих пор не удалось достичь этого. И только в ЗО-е годы рабочий появляется на литературной арене как главный герой. Книга Майкла Голда «Еврейская беднота» предвосхитила появление романов, в которых образ рабочего получил свое дальнейшее развитие. Голд описал трагическую судьбу бецняков, живущих в трущобах Нью-Йорка, Джек Конрой в «Обездолен- ных» создал образ современного рабочего-шахтера. Рабочий часто становится героем прозы и стихов, публико-
вившихся на страницах еженедельника «Нью Мэссиз». Образ рабочего находит свое воплощение в живописи 'американского Домье»—художника Роберта Майнора, а также в произведениях художников Фреда Эллиса, Лидии Гибсон, Билла Греппера, Хью Геллерта, Арта Янга и других. В их работах этот образ часто был стилизован—обычно они рисовали мускулистую фигуру, окру- женную ореолом физической и моральной силы. Выдающимся произведением 30-х годов явилась книга моло- дого Джона Стейнбека «Гроздья гнева». Герои этой книги пришли не с фабрики и не из шахт—это обездоленные крестьяне. Стейнбеку удалось выразить их страдания, их моральную силу, их мечты. Большая потеря американской и мировой литературы состоит в том, что сам Стейнбек утратил видение своею героя Тома Джоуда Рабочий занял свое место на театральных подмостках в первой пьесе американского драматурга Клиффорда Одетса «В ожидании Лефти»; никто до нею не сумел с такой силой изобразить м>жественную борьбу, которую ведет бастующий городской рабочий—водитель такси. Это было время голода. Семнадцать миллионов рабочих оказались на улице без работы. Голод захлестнул страну, но рабочие перешли в контрнаступле- ние. Оно вылилось в голодные марши, с которыми рабочие направлялись в столицу, в массовые забастовки рабочих сталели- тейной, автомобильной промышленностей и моряков. Эти события нашли отражение в нашей поэзии, драматургии, прозе, песнях. Впервые в истории Америки в среде рабочих стали формироваться писатели, аргнеты, художники. Широкое распространение получи- ли традиции Джо Хилла. Сейчас я работаю над сборником, посвященным журналу «Нью Мэссиз» и его авторам. Скорее эту книгу можно назвать антологией литературы тридцатых годов, Я огобрал для этой антологии лучшие произведения того времени и пишу к ней. предисловие В ходе работы над этим сборником мне стали ясны две вещи Во-первых, талантливые писатели того времени не имели возможности достичь творческой зрелости—многих из них соблазнила работа в Голливуде либо другие заманчивые перспек- тивы, а затем началась война. Все мы были детьми своего времени, детьми тридцатых годов. А главным для этой эпохи было появление так называемой «пролетарской литературы», созданной серьезными, боевыми, зачастую талантливыми писате- лями. Но в силу многих причин, в том числе и тех, о которых сказано выше, мато кому из них удалось достичь чего-нибудь значительного. Затем из среды молодых писателей выделились -чгиганты». Они испытывали сильнейшее воздействие атмосферы тридцатых годов, хотя многие из них начали свою творческую деятельность в двадцатых годах и отнюдь не намеревались создавать «пролетар- скую- литературу. Я имею в виду Драйзера, Синклера Льюиса, Хемингуэя, Фицджеральда, Ломаса Вулфа. Фолкнера, Ленгстона Хьюза, Карла Сэндберга, Уолдо Фрэнка и других. Без них нельзя представить себе литературу того периода. Следует добавить к 10-34» 2Ь9
ним Шервуда Андерсона, который в своем романе -В ногу» также попытался примкнуть к пролетарской литературе. Это пытались сделать почти все писатели: и Дос Пассос, отрекшийся впослед- ствии от всего, чем он жил молодости: и Стейнбек—в «Гроздьях гнева-» ему удалось превосходно рассказать о фермерах Оклахомы, а потом начался упадок. Если бы Томас Вулф лучше знал среду рабочих, он сумел бы написать о них действительно хорошо, его отец был искусным ремесленником-каменотесом, но у Вулфа не было чувства коллективизма, ощущения солидарности с массой, которое отличает рабочих середины XX века как в Америке, так и всюду на земле. В тридцатые годы мы стремились выразить это ощущение, кое-что нам удалось сделать, хотя и в грубых формах; и все же о рабочих в то время писали с воодушевлением, и это вселяло надежду. Еще несколько слов о Ричарде Райте. Ею ранние опыты были удачными. Райт нашел своих героев в среде негритянских рабочих Юта. Но затем он отошел от пролетарской литературы, долго плутал и лишь перед смертью вновь возвращается к ней. Как много творческих трагедий в нашей многообещающей амери- канской литературе! Вот почему’ нельзя утверждать, что рабочий занял в нашей литературе подобающее ему место. Я полагаю, что это относится не только к американской литературе—во всей современной литературе Запада вряд ли удастся обнаружить правдиво и точно воссозданный образ рабочего. Говоря так, я прежде всего имею в виду изображение жизни индустриального рабочего—во всяком случае, американская и английская литературы свидетельствуют об отсутствии мастерства в обрисовке этого существеннейшего героя современной действительности. К сожалению, никому еще не удалось описать мучительно однообразный и изнурительный промышленный труд. Как ни странно, лучше всех сумел сказать об этом Чарли Чаплин в картине «Новые времена». Он создал образ рабочего, окончатель- но изношенного к сорока годам, человека, не способного угнаться за темпом конвейера. До сих тюр никому еще не удалось выразить разочарование рабочею в жизни, ею отчуждение от процесса творчества; никто не сумел рассказать о его тщетных попытках разрешить материальные и духовные проблемы своего бытия. Вместо этого литература сосредоточивает внимание читателя на сексе, жестокостях, извращениях, на пагубных последствиях бездушною, безрадостного круговорота современной американ- ской жизни. Никто не запечатлел Нью-Йорк, парализованный шестицнеаной забастовкой транспортных рабочих. А между тем эго характерный штрих в картине современного индустриальною труда, примечательная черта века пролетариата, века его страда- ний и битв. Пока еще нет книг, рассказывающих о попытках рабочего сништь лихорадочный темп жизни, о его повседневных трудностях. Никто не отразил нежелание рабочего вести бессмыс- ленную и жестокую войну во Вьетнаме, создающую атмосферу, в которой для каждого юноши естествен отказ от призыва в армию. Американским писателям не удалось отразить священную борьбу
за мир, являющуюся характерной чертой жизни нашей молодежи. На осуществление этой задачи потребуется время. Тема борьбы за мир уже начинает зву чать в нашей поэзии и народных песнях. Я убежден в том. чго она найдет воплощение и в наших рассказах и романах. Но одним из самых существенных пробелов в американской литературе является отсутствие книг о героической борьбе негри- тянского народа, рабочих-негров. Уже много лет в США, то затухая, то вновь разгораясь, идет гражданская война, она проявляется иногда в мощных взрывах, подобных' недавним событиям в Калифорнии или тем, о которых мы читаем сейчас в газетах. И говоря об образе рабочего в нашей литературе, не следует забывать о том, что 95 процентов негритянского населения— рабочие. Есть основания утверждать, что в американской литературе начался расцвет, порожденный молодыми негритянскими таланта- ми нашей страны Я думаю, что благодаря ему в нашей литературе складывается новое направление. И выход нетро-. на литературную арену будет, возможно, способствовать появлению рабочего в нашей литературе. Я думаю, что число новых писателей, которые уже заявили о себе в литературе как крестоносцы мира, будет расти по мере эскалации опасности, угрожающей американскому народу и всему миру. Я вижу молодых писателей, пришедших из рабочей среды, писателей, знающих страдания и мечты рабочих. Это им, сыновь- ям и дочерям наших трудящихся, предстоит создать образ рабочего на страницах своих книг. 7967 г.
УИЛЬЯМ САРОЯН САМЫЙ НЕИСЧЕРПАЕМЫЙ ЖАНР Рассказ — вещь бесконечная. Удивительно, какую малую ча- стицу этой бесконечности удалось до сих пор показать писателям вообще -и как мало ее форм доступно одному писателю,— это относится и ко мне, относится больше, чем к любому другому В самом сюжете рассказа таится немало возможностей, а уж все остальное, что составляет рассказ, поистине неистощимо. Жизнь неисчерпаема, а для писателя самой неисчерпаемой фор- мой является рассказ. Пока есть на свете писатели и пока у них есть желание писать, рассказ волен облечься в любую форму, избрать себе любой размер, любой стиль, он даже волен разрушить и первое, и второе, и 1ретье. Рассказ—самы* безыскусственный жанр литературы — возни- кает из живой беседы, шуток и сплетен, уловок и импровизаций людей, одаренных талантом рассказчика, возникший в те времена, когда люди не умели писать и не было ни бумаги, ни печатных машин, когда в мире еще не было литературы. Тогда почти в каждой семье имелся хотя бы один искусный рассказчик, иногда несколько, а то и все члены семьи славились умением рассказы- вать. Зачем нужен рассказ? Чтобы рассказывать и слушать А рассказывая, можно сделать что угодно: рассмешить, развлечь, увлечь, отвлечь, наставить—ведь рассказ всесилен! Он может быть прославлением живущею и трауром по ушедшему, иногда и тем и другим. Он может быть гневной анафемой или ликующей хвалой. Я остро сознавал все это раньше, еще более остро я сознаю это сейчас. И так же, как в те дни, меня мучит сейчас сознание моей огромной, неискупимой вины, моей невыносимой, непости- жимой неудачи я ничего не сумел выразить, ничего. Как это случилось? О чем я думал, глупец? Мне нет- оправдания, как нет его ни одному из живых или мертвых писателей мы совершили непоправимую ошибку. Впро- чем, объяснение нашей неудачи найти можно. Рассказ, этот старейший и правдивейший из жанров, долгое время считался как бы второстепенной формой, никому и в голову бы не пришло отнеези его к тому, что сейчас у нас называется настоящей или большой литературой Такой литературой считался роман. Многие талантливые писатели-новеллисты вынуждены были поверить, что в жанре рассказа невозможно создать ничего серьезного и
важного. Писателя не считали писателем, если он не написал добротного романа. Издатели распространяли этот вредный и нелепый взгляд, а критики его поддерживали И все-таки остается фактом в какой-то момент сотни текстов романов, написанных знаменитыми писателями, вдруг оказывают- ся совершенно непригодными для чтения, из них в .лучшем случае можно выбрать отрывки для антологии,— отрывки, которые по сути являются рассказами А хороший рассказ остается интересным всегда, и даже зачастую делается все более интересным со временем, псе более глубоким и все более нужным. Я лично считаю, что рассказу нельзя предписывать никаких правил, кроме одного: рассказ должен жить, а как и почему он живет, не имеет значения Чтобы состоялся рассказ, нужно жизнь наполнить жизнью. К ней рассказ стремится, с ее рождением появляется, для нее живет, с ее смертью умирает. Я не собираюсь здесь защищать рассказ и нападать на роман- рассказ не нуждается в защите, нападение на роман невозможно. И тот и другой существуют, потому что существует человече- ство. Как хорошо я понимаю, что произошло за тридцать лет, прошедших после опубликования моей первой книги! Жизнь завертела меня, и я почти забыл, что можно не писать. Беда в дом. что когда ты набил руку, то даже если гы видишь сам, что делаешь совсем не то, но остаешься в рамках привычных правил и схем, у тебя все равно что-то получается, иногда как будто совсем не плохо, только в глубине-то души гы знаешь—и в тот момент, как пишешь, я потом, через много лет,—что мог бы написать лучше, не спасуй ты перед собственным жизненным опытом, собственным мастерством, любовью к спокойной и удобной жизни, ленью, мнением читателей, критиков, редакторов, издателей... Но ты спасовал, и что теперь говорить об этом! Ну и к черту все! Один короткий рассказ о старом ворчуне с горчащими усами или с лающим кашлем вдребезги разбивает все теории о том, каким должен быть рассказ. Хороший рассказ делает кого-то бессмертным, будь это мышь или шляпа, вице- президент банка или сумасшедшая бабка дан гиста. 1968 г.
ДЖОН АПДАЙК БУДУЩЕЕ РОМАНА Прежде всего задумаемся, является ли будущее романа серьезной проблемой или же это всего-навсего предмет бесконеч- ных литературных споров о том. чего на самом деле не существу- ет. Волнует ли нас будущее поэзии? Как ни странно, ничуть. Однако стихи, более хрупкие в сравнении с прозой, казалось бы, совсем не приспособленные к голосистому соседству телевидения, кинематографа и уличного шума, должны иметь гораздо меньше шансов выжить среди компьютеров и других достижений маклю- эновского века, которые притупили наши чувства и подменили собой гуманистические традиции. И все-таки поэзия продолжает жить. Великие поэты приходят, творят и умирают. Бури и революции сменяются периодами затишья и спокойствия. Такие поэты, как Эзра Паунд или Аллен Гинзберг, публикуют манифе- сты и приобретают последователей: другие, как наш Уоллес Стивенс или ваш Филип Ларкин, не обладающие столь громким голосом, размышляют и пишут. Нет сомнения, что есть десятиле- тия более или менее плодотворные для развития поэзии, но каждое поколение выдвигает определенное число как поэтов, так И их ценителей. В США сохранились страстные поклонники поэзии, и их круг продолжает расширяться. А если считать поэтами (но почему бы и нет?) встречающихся всюду поп бардов в стиле Боба Дилана или битлов, то количество почитателей поэзии поистине огромно. Страсть к песне—к тому, что исполняется под музыку,—столь близка человеческой природе, что никакой воз- можный поворот истории или скачок в области техники нс в состоянии истребить ее. Но разве нельзя сказать ло же самое о художественной прозе? Возможно. Тем не менее постепенно создается впечатле- ние, что роман не принадлежит к столь извечным формам самовыражения человека, как поэзия, танец или шутка, а, напротив,. подобно эпической поэзии и драматической форме, именуемой трат едией. является жанром, который совершает жизненный цикл и заканчивается смертью—смертью, которая, очевидно, уже наступила. Доктор Джонсон в своем «Словаре* определяет слово «роман» как «небольшое повествование, обычно о любви». Бесспорно, он прежде всею имел в виду итальянские новеллы, во множестве со здававшиеся между XIV и XVII веками, среди которых новеллы Боккаччо были самыми знаменитыми. Именно из этих новелл
Шекспир заимствовал сюжеты для своих драм, в том числе «Ромео и Джульетты;* и «Отелло». В Англии форма романа была существенно обогащена и расширена: Ричардсон привнес в роман эпистолярное начало, а Дефо обратился к форме дневника. У Фильдинга и Джейн Остин роман становится микрокосмом обще* ства, а Диккенс пристраивает к просторному дому романа еще одну комнату—зал судебных заседаний—с целью обличения социального зла. В XIX веке пухлый роман, передающий торже- ственную музыку быстротечного времени, настолько приближает- ся по сути к некогда непритязательному жанру новеллы, что Теннисон утверждает, будто в идеале роман станет «продолжать- ся,, до бесконечности». И всегда, но все времена и во всех произведениях, вплоть до современности,всепроникающей и все- связующей нитью романа была любовь. Французы говорят: «Без адюльтера нет романа». И хотя подобное утверждение более справедливо в отношении их собственных романов, чем англий- ских, действительно трудно представить себе роман, даже Лорда Сноу, без, как говорится, «любовного интереса*. Я склонен считать, что это скорее особенность романа как жанра, чем правдивое отображение нашей жизни. Помимо любви сутцесгвуют и другие, важные для нас стороны жизни, но как профессиональный литератор, которому приходится иногда читать и слабые романы, я неоднократно замечал, что как раз эти стороны и наиболее трудно поддаются изображению в ромэне, Болезнь и страдание всецело поглощают тех, кто испытывает их, но если восемьсот страниц любовных перипетий могут нас захватить и мы сопереживаем всем мукам любящих, то описание болезней и страданий, как бы .мы ни сочувствовали герою, очень скоро начинает нас утомлять. Точно так же огромные суммы денег, столь завораживающие в действительности, в романе интересуют нас лишь в том случае, если приобретение богатства способствует окончательному соединению героя и героини, а это является главным и единственным желанием каждого читателя. В самом деле, тем и демократична художественная проза, тем и отличается ее мир, чистый и свежий, от обыденною, что в реальной жизни богатые и знаменитые привлекаю! нас больше, чем бедные и униженные, а в романе вес обстоит иначе. Даже ум героя не делает его для нас привлекательнее. Нет, в этом странном, все и всех уравнивающем мире романа человек Должен заслужить наш интерес силой своих—как бы это поточнее сказать—подлинных чувств. И тогда возникает смутная догадка, что роман по своей, природе сентиментален. Я употребляю это слово не в его негативном значении, а как один из терминов, которым мы пользуемся в литературе. Этого термина нет еще ни а Ловом завете, ни в -Беовульфе*, ни в «Скованном Прометее», ни в «Одиссее», ни в «Потерянном рае». Мы встречаемся с этим понятием, как и с другими новыми словами и понятиями, в «Божественной комедии», и, по-видимому, само это понятие появляется, в Италии в конце средневековья, в период возникнове- ния капитализма. Именно тогда, когда человеческая ценность
стала определяться в денежном выражении и люди превратились в придаток производства, все, что не относилось к экономике, ушло в подполье, то есть в литературу. Трудно себе представить, но, вероятно, средневековый человек с его ощущением грандиозности случившейся до него вселенской драмы грехопадения и искупле- ния. сжившийся с мыслью о возможности греха и раскаяния, меньше, чем мы, нуждался в заверениях, что его эмоции важны и что его внутренняя жизнь и место в обществе представляют собой единое целое. Даже и сейчас, например, фундаменталисты не принадлежат к усердным читателям романов. Широта обобщений обременительна для романиста, привык- шего иметь дело с более частными обстоятельствами, со странны- ми, но вполне объяснимыми фактами. Я бы хотел охарактеризо- вать роман как продукт частного предпринимательства, рынок для которого создается тогда, когда государство, община или церковь игнорируют эмоциональную сторону жизни человека. Тогда лю- бовь становится символом, своего рода знаком всех неясных, смутных, бренных чувств, которые не покидают нас, пока мы существуем. «Существование» и «Влюбленноегь» — названия Заме- чательных романов Генри Грина. Между этими двумя словами можно было бы поставить знак равенства, если бы нс разница в одной букве*, с чем согласны все читатели романов: женд, проводящая свой скучный день за чтением, подросток, уткнув- шийся в книгу посреди домашней сумятицы, аккуратный банков с кий служащий, возвращающийся домой пригородным поездом. И все они участники заговора, призванного хранить тайну, что люди способны к Чувствам. Только, прошу вас, нс думайте, что я имею в виду дешевое чтиво, хлам. Наиболее изысканные и значитель- ные из современных романов, начиная с «Поисков утраченного времени- до «Лолиты-, со всем их дерзновенным искусством — участники этого заговора Даже такой несомненный и всеобъем- лющий шедевр, как «Улисс», в конечном счете—о любви Леопольд и Мэрион Блум — великие влюбленные, великие в сострадании и верности, верности друг другу и своим внутренним ощущениям, своим подлинным чувствам. Стивен Дедалус потому, наверно, и скучноват, что не влюблен. Не любить, шепчет буква Р (роман) букве 3 (западному человеку), значит умирать. Но довольно о прошлом: а что же дальше? Викторианский роман давно позади Мне думается, что секс был, подобие джинну, упрятан буржуазией в бутылку, которая теперь в результате многочисленных попыток открыть ее наконец разби- лась. Тот набор неожиданностей, который держит нас в напряже- нии и который мы называем сюжетом, во многом зависит от того, как буржуазное общество относится к сексуальной свободе. В романах ХЕХ века н кинофильмах XX века наказанием за супружескую измену была смерть. Однако я думаю, что даже в «Мадам Бовари», где героиня истерична и потому принимает яд. ее вполне могло спасти, например, получение неожиданного наследства. В романах, скажем, Ивлина Во адюльтер превратился 1 и Ъойпд (англ.),
в рискованное развлечение, а сейчас, как мне кажется, исчезает и этот легкий привкус опасности. Как отметит Дени де Ружмон*, традиционные препятствия на пути любви более не впечатляют нас. Только своего рода крайне необычная ситуация, такая, как в «Лолите», способна еще возвеличить эту романтическую страсть. Благодаря Фрейду, как бы его ни толковали, секс обрел право на свободу, а новые противозачаточные средства свели все препят- ствия до минимума. Но стоило только убрать прежние запреты и трудности, и вот уже трехмерная структура романа распадается, превращаясь в невыразимо скучную одномерность. Романы Генги Миллера—это не романы, а изображения половых актов, переме- жающиеся авторскими рассуждениями Подобные романы ближе к «Тысяче и одной ночи», чем к Толстому, они, собственно, и не романы, а сказки. Доктор Джонсон определил роман и как своего рода повество- вание в духе сказки, и хотя классический роман, это сентимен- тальное подполье чувств буржуазной Европы, принадлежит ухо- дящему периоду истории, пристрастие к сказкам не менее свойственно человеческой природе, чем любовь к песне. Проза- ические произведения о воображаемом мире по-прежнему будут выходить в свет, по инерции их по-прежнему будут называть романами. Какими же они будут7 Некоторые из них продолжат традиции Миллера и будут исследовать индивидуальное воспри- ятие интимной жизни богемы. Эту традицию никак нельзя назвать постыдной...она очень близко граничил с эротической, которая в свою очередь имеет освященную веками традицию. Но угрожает обществу, с моей точки зрения, вовсе не секс, а насилие, чье губительное воздействие все -отрастает, и цензурные запреты должны, по моему мнению, касаться не описаний секса, а прежде всего фантазий на тему насилия и садизма. Такие книги, как «Последняя остановка в Бруклине» и «Птица с ярким оперением», с их монотонным смакованием жестокости, которое скрывается за претензией на внешнюю респектабельность, явля- ются провозвестниками неблагополучия в этом направлении. Конечно, жестокость встречается в жизни, но долг художника, изображающего жестокость или секс, состоит в том, чтобы высказываться со -всей определенностью, откликаясь на все сложности человеческих взаимоотношений, Сегодняшняя богема, или хиппи, цо-видимому, стремится выразить себя политически, что препятствует проявлениям гармонии и художественного ма- стерства. Круг изображаемого катастрофически сужается. И впрямь безнадежные мятежи шестидесятых, вероятно, неспособ- ны вызвать к жизни бьющий ключом экстаз Керуака, не говоря уже об утонченности переживании Гюисманса. В последующих произведениях, мне кажется, будет сделана попытка использовать унаследованный нами механизм романтиче- ского романа для более прозаических целей, чем драматизация превратностей любви. В своих романах Владимир Набоков, описывая любовный треугольник, уже откровенно забавляется ситуацией, чтобы создать как можно более интригующее пове- ствование. Его романы приближаются к загадкам—«Белое пла-
мя» уподобляется усложненной поэме, а во введении шутливо предлагается приобрести два экземпляра книги, чтобы хорошень- ко проштудировать ее. Авторы других романов играют с нами в ♦классики* и приглашают прьпать через страницы и выстраивать свое собственное содержание. У Роб-Грие мы находим бесконеч- ную последовательность перекрещивающихся действий; всем та- ким ухищрениям присуща известная доля экстравагантности, но я думаю, что эти два направления романа—как философское, так и предметное—будут плодотворно развиваться. Б связи с усилива- ющимися интеллектуальными требованиями традиционный размер романа сократится; от сочинения в сотни тысяч слов времен Диккенса перейдут к двумстам страницам, на которых умещаются детективы, «Кандид» или романы С. Беккета. Скучцая и унылая прямоугольная страница книги, это откры- тое окно в мир произведения, могла бы стать подлинным чудом типографскою искусства, как то было для Аполлинера, когда, глядя на страницу, хочется сказать: «Это искусство печати», так же как импрессионисты, отказавшись от академичноеги, сказали о своих каргзтнах: «Это—живопись». Юмористические странички в журналах представляют собой соединение рисунка и слова, и хотя они не достигли еще уровня большого искусства, некоторые из них, как «Сумасшедший кот» и появившаяся недавно «Бездели- ца», вполне удачны. Я не вижу причины, почему бы талантливый писатель не мог создать великолепный ком/гческий роман с собственными рисунками. Для писателя нашего времени глав- ное—глаз; конкретная поэзия, средневековые и египетские иерог- лифы—все это предвосхищало всеобщность и всемирность визу- альных средств. Возможно, мои слова покажутся легкомысленными, но я дол аг аю, что повествование—своего рода игра, и в том, как мы играем словами, сохранилось что-то от первобытной маг ни. Когда я был студентом и обучался искусству писать, выступавший перед нами Джон Хоке высказал поразительную мысль: «Если я хочу, чтобы мой герой полетел, я просто говорю: ,,Он летит"». Все мы, романисты, являемся пленниками условностей, вне которых себя не мыслим, подобно тому как драматурги неоклассицизма находи- лись в плену у трех единств. Нас ожидает свобода и небывалые возможности. Если дать волю фантазии, то наверное книга будущего, роман, будет кратким воплощением загадочной сущно- сти новой философской революции. И новый Руссо, или новый Маркс, или новый Кьеркегор, возможно, изберут роман для беседы с нами, и, освободившись от своих старых обязанностей лекаря наших чувств. роман станет легким и стремительным вестником. И хотя сейчас порой роман залеживается на полках книжных магазинов, я верю, для того, чтобы он полетел, нужен только тот, кто придет и скажет: «Он летит». 1969 г.
Н. СКОТТ МОМАДЭИ ЧЕЛОВЕК, СОТВОРЕННЫЕ! ИЗ СЛОВ Я хочу сегодня обобщить несколько мыслей и одновременно надеюсь коснуться особенностей связи между речью и самой жизнью. Мне представляется, что все мы в известном смысле сотворены из слов и что важнейшая часть нашего бытия заключена в речи. Таков предмет, с помощью которою мы мыслим, мечтаем и действуем, с помощью которого переживаем нашу повседневность. Наш способ существования невозможен в отрыве от нравственного речевою измерения. На одном из вечерних обсуждений возник вопрос: «Что такое американский индеец?» Ответ, конечно, будет следующим: индеец—это идея данного Человека о самом себе. И идея эта нравственна, ибо ею определяется то, как относится он к другим людям и к миру в целом. И идея эта, чтобы был. понятной в полной мере, должна обрести выражение. Я намерен, следовательно, говорить о том моральном и речевом измерении, в котором мы живем Я намерен высказаться по поводу таких понятий, как экология, сказительство и вообра- жение. Позвольте рассказать вам одну историю. Однажды ночью произошла необычайная вешь. Я написал уже большую часть «Пути к Горе Дождей»—практически все, кроме эпилога. Я изложил последнюю из дреьник сказок каЙова и сочинил к ней исторический и автобиографический комментарий. Я почувствовал, что мне стало трудно дышать; я высказал все, что было мне суждено сказать по этому поводу. В ярком свете дня лежала передо мной рукопись. Небольшая, конечно, незавер- шенная или почти Завершенная. Я приписал второе из двух стихотворений, обрамляющих книгу, и произнес, таким образом, последнее слово. И все же какой-то предпоследний, но заверша- ющий элемент отсутствовал. Я снова стал писать: «Узром, в первые часы после полуночи, 13 ноября 1833 года, казалось, наступил конец света. Покой ночи внезапно был прерван: в небе возникли сверкающие вспышки света такой силы, что люди просыпались от него. С быстротой и плотностью надвигающегося ливня по всей вселенной падали звездьг. Отдель- ные были ярче планеты Венеры; одна, как говорили, была не меньше Луны». Я писал дальше о том, что это событие, падение звезд на землю Северной Америки, этот взрыв метеоров, что произошел 137 лет назад, отмечен среди самых ранних знаков в
календарях канона, что о нем все еще помнят; <>н сделался частью народной памяти «Живая память.— писал я.— и устная традиция, передающая ее. раз и навсегда соединились для меня в лице Ко-сан». Мне казалось справедливым, наконец, всерьез обратиться к личности этой старой женщины Ко-сан входит н число самых уважаемых людей, которых я когда-либо знал. Как-го летним полднем в Оклахоме она рассказывала и пела для меня. То было как сон Она была уже старухой к тому времени, как я родился, я взрослой женщиной, когда появились на свет мои дед и бабка. Она сидела совершенно неподвижно, вся съежившись. Казалось странным, чтобы так много лет, целое столетие, могло найти столь компактное и концентрированное выражение. Ее голос дрожал, но не изменял ей Песня ее были печальны. Древняя фантазия, упоение речью и воспоминаниями сияли в ее единствен- ном зрячем глазу. Она заклинала прошлое, в совершенстве осознавая долгую протяженность своею бытия. Она воображала миловидную девочку, резвую и жн^ую, какой была когда-то. Она воображала Пляску Солнца. «Жила как-то старая, старая женщина. Она что-то несла на своей спине. Мальчишки подбежали к ней посмотреть. Старуха несла на спине полную корзину земли. То была строго необходи- мая земля—та, которую следует иметь в палатке. Танцоры должны ступать по песчаной земле. Старуха держала в руке копалку. Она повернулась к югу и вытянула губу. Это было подобно поцелую, и она стала петь: Мы внесли землю, Теперь пришла пора играть. Как я ни стара, мне по-прежнему хочется играть. То было начало Пляски Солнца». К тому времени я вновь весь ушел в книгу, полностью захваченный процессом повествования, Я спроецировал себя — вообразил себя—вне этой комнаты и вне времени. Я был там, вместе с Ко-сан, июльским днем в Оклахоме. Мы беззаботно смеялись, я чувствовал себя так, словно знал ее вею свою жизнь — и всю ее жизнь. Мне не хотелось расставаться с ней. Но я уже подошел к концу. Пмчти нехотя я дописал последние фразы: «То было—все это и еще большее—поиском, странствием на пути к Горе Дождей. Возможно, Ко-сан уже мертва. Я думаю, временами в тишине вечеров она, должно быть, грезила в раздумье о том, кто же она такая. Становилась ли она в своих мечтах той носительницей священной земли, той старейшей, бьпь может, которая, несмотря на свой возраст, все же сохраняла радость игры0 И в воображении временами не наблюдала ли она падучих звезд?» Какое-то время я сидел, созерцая слова на странице, пытаясь совладать с пустотой, поднимавшейся изнутри. Слева становились нереальными Я с трудом мо1 поверить в то, что они имели смысл, что н них было хоть что-нибудь, связанное с каким-либо содержа- нием. Почти । отчаянии я пробежал глазами последние абзацы.
быстро, взад-вперед Мой взгляд упал на имя Ко-сан. И внезапно мне показалось, что все вдруг сошлось на этом имени. Имя, представилось мне. воплотило всю сложность речи. Внезапно я испытал чувство абсолютною волшебства слов и имен. Ко-сан, произнес я и вымолвил снова, КО-САН. И тут древняя полуслепая старуха Ко-сан поднялась из речи и выступила передо мной на страницу. Я был в изумлении. И однако, я чувствовал, что все было в порядке вещей —именно так и должно было случиться. ‘Л я как раз вот только что писал о тебе,—выговорил я, запинаясь.—Я думал, прости, я думал, что ты, наверное... что гы была...» -Нет,—отвечала она. И усмехнулась, почудилось мне. И продолжала:—Ты хорошо вообрашл меня—и вот я здесь. Ты вообразил, что я целиком в мечтах, и так оно и есть. Я и вправду видела падучие звезды». -Но все это, это воображение,— запротестовал я,— оно суще- ствует. . существует в моем уме. На самом деле ты не здесь... не здесь, не в этой комнате». Тут я понял, что необыкновенно груб, но не сумел сдержаться Она как будто поняла это. «Будь осторожнее с тем, что говоришь, внучек,—отвечала она.—Ты ведь вообразил себе, что я здесь, в этой комнате, не так ли! Это уже кое-чего стоит. Видишь, я существую всем своим бытием в твоем воображении Конечно, это всею лишь один из видов бытия, но, быть может, лучший из >сех. Если меня нет здесь, в этой комнате, то уж наверное, внучек, нег и тебя». «Кажется, я понимаю, о чем ты говоришь,— сказал я кротко, почувствовав справедливость упрека.— Скажи мне, бабушка, сколько тебе лет?» •Не знаю,—отвечала она.— Порой мне кажется, что я—са- мая старая женшина на земле. Ты знаешь, что кайова вышли в этот мир через полое бревно. Мысленным взором я чидела, как они появлялись, один за другим, через отверстие в стволе дерева. Я видела очень ясно, во что они были одеты и как радостно смозрели на окружающий мир. Я, конечно же. была при этом 11 конечно же, я разделила древнее странствие кайова от Йеллоусто- уна к Южным Равнинам, у реки Биххорн. я видела красные скалы каньона Пало Дуро. Я была вместе с теми, кто стоял лагерем в Торах Вичита. Когда падали звезды». «Тебе действительно очень много лет,—сказал я.—И повида- ла ты мноюе». «Да, воображаю, что так и есть»,— отвечала она. Потоку медленно повернулась, кивнув мне, и возвратилась назад, в слова, написанные мною. И тут мне представилось, что я остался в Комнате один. Я верю, что однажды в жизни человек должен задержаться мыслью на земле своей памяти. Он должен отдаться одному пейзажу из своей жизни, взглянуть на него с возможно больше! о числа точек зрения, опереться на него- Он должен представить себе, как касается его руками всякое время года, и вслушаться в звуки, что раздаются вокруг. Он должен представить себе
создания, живущие там, и все малейшие дуновения ветра. Он должен припомнить сияние .туны и все краски рассвета и заката. Горы Вичита встают из Южных Равнин длинной изломанной грядой, идущей с востока на запад. Горы сложены из красной земли и скал, которые не красного н не синего цвета, а какой-то очень редкой их смеси, какая бывает на перьях некоторых птиц. Они не так высоки и .могучи, как горы Дальнего Запала, и по-другому связаны с окружающей местностью. Самих по себе их невозможно представить или представить, что они существуют отдельно от равнин. Если думать о них отвлеченно, они теряют облик гор. В них прежде всего заметно присутствие большего пейзажа, более совершенного и органичного, чем можно себе вообразить. Одно дело смотреть на эти горы с равнин, и нечто иное—видеть равнину с гор. Я стоял на вершине горы Скотта и осматривал земли, простирающиеся внизу, вдаль от меня по всей окружности горизонта Ветер всегда плотно охватывает склоны, и по временам можно слышать, как он ревет, словно вода в оврагах. Здесь лежит центр древней торговли. Сотню лет назад кайова И Команчи отправлялись в путь на все стороны от Вичитов, ища добычи и талисманов, лошадей и заложников. Порой они исчезали на несколько лет, но всегда возвращались сюда, потому что земля тянула их к себе. То было святое место, и даже сейчас есть в нем что-то от окружающей дикости. Холмы скрывают изобилие дичи. Животные пасутся на открытых лужайках или ближе к горам, держась в тени рощ: антилопы и олени, козы и бизоны. Именно здесь, говорят кайова, и появился на свет первый бизон. Пегий, поросший травой холм под названием Гора Дождей лежит чуть к северо-западу. Там, на западной стороне, есть развалины старой школы, в которую ходила моя бабка еще резвой юной девчонкой, в одеяле-накидке и при косах, чтобы изучать числа и имена по-английски. Здесь же она и покоится. Все в имени твоем — молчанье скал. Смущенный смертью, ум грядущей нови Напрасно 6 в неизвестности искал. Ничьих рождений тот на слух не ловит, Кто здесь готов расслышать звук имен. Свет солнца, словно ловчий бег луны, Скользит в равнинах. Холм пылает в нем. И долгий полдень—сердце гишины, Как тень на имени, тебя объемлет сном, И смерть—холодный, черный камень скал. Меня интересует, каким воспринимает человек определенный пейзаж, постигая его своей кровью и разумом. Ибо происходит это, я убежден, в ходе самой жизни. Никто из нас нс существует изолированно от земли; подобное отстранение невозможно себе представить. Раньше или позже нам приходится определиться по отношению к окружающему миру—я имею в виду, миру физиче- скому,—не только в том, как открывается он непосредственно чувствам, но также и в том, как еще основательнее раскрывается в долгой смене лет и времен года. И мы приходггм к нравегвенно-
му суждению о нем. Я полагаю, иной альтернативы не существу- ет, если мы хотим осознать и сохранить нашу человечность; ибо наша человечность должна заключаться в этическом, так же как и в практическом идеале самосохранения В особенности это справедливо здесь и сейчас Мы, американцы, нуждаемся теперь, больше чем когда-либо прежде, и больше, чем мы предполагаем, в том, чтобы вообразить, кем и чем мы являемся по отношению к земле и небу Я веду речь об акте воображения как таковом и о понятии этики американской земли. Без сомнения, в 1970 году труднее представить себе, каким был американский пейзаж, скажем, в 1900-м Весь наш националь- ный опыт в этом столетии послужил отрицанием пасторального идеала, который столь ощутимо проявился в искусстве и литера- туре XIX века. Одним из последствий технической революции стал наш отрыв от почвы. Мне кажется, мы потеряли направле- ние; мы претерпели своего рода психологическое смещение во времени и пространстве. Быть может, мы в состоянии достаточно уверенно судить о своем положении относительно супермаркета или ближайшего перерыва на обед, но сомневаюсь, чтобы кто-либо из нас знал свое положение относительно звезд и солнцестояний. Наше чувство естественного порядка сделалось смутным и ненадежным. Как и сама дикая природа, область наших инстинктов уменьши- лась пропорционально нашей неспособности правдиво ее себе представить. И все же я считаю возможным сформулировать этическое представление о земле—понятие о том, чем она является и чем должна стать ь нашей повседневной жизни,—и более того, думается, что сделать это абсолютно необходимо. На первый взгляд кажется, что этика земли—нечто чуждое или же дремлющее внутри большинства американцев. Многие из нас выработали в себе отношение равнодушия к земле. С позиций моего жизненного опыта трудно себе представить, как вообще могло служиться подобное отношение. Ко-сан припоминала, где именно родилась моя бабка. «Это было вот здесь»,—сказала она, указывая на дерево, хотя дерево эго было таким же, как и сотня других, росших в широкой низине реки Уошиты. Я не мог заметить никакого знака, свидетельства того, что кто-либо бывал тут прежде, сказал хоть слово или прикоснулся кончиками пальцев к древесному стволу. Но памятью своей Ко-сан в состоянии была разглядеть ребенка. Мне кажется, она припоминала голос моей бабки, потому что долгое время прислушивалась и словно различала нечто. Вокруг стоял непод- вижный, тяжелый зной; у меня возникло чувство, что именно здесь собираются духи. Оком наролной памяти Ко-сан созерцала падучие звезды. Для нее не было различий между индивидуальным и народным опытом, между мифологическим и историческим. Оба воплоти- лись для нее в единой памяти, и то была память земли. Природное окружение, в котором она провела свою сотню лег, служило повседневным определителем всего, что она знала и могла узнать Когда-либо—а ее знание было глубинным. Ее корни глубоко
уходили в землю, и из этих глубин черпала она достаточно сил. чтобы устоять против всевластья перемен и хаоса И оттуда же черпала она опору для тайны. Падучие звезды не были для Ко-сан иэолиринанным или случайным феноменом. Она была прочно связана личными интересами с этим ужасным неистов- ствам света в ночном небе. Ибо его следовало еще вымыслить. Для этого ей пришлось наконец обратиться к помощи слов; ей пришлось приспособить ею к своему пониманию вселен- ной. И точно так же. когда повествовала она о Пляске СолнЦа, то было важнейшим выражением ее связи с жизнью земли, солн- ца и луны. В лице Ко-сан и ее народа всегда мы видели пример глубоко этичного взгляда на землю. Нам следовало бы поучиться у них. Без сомнения, подобная эгика просто скрыта в нас самих. Мне кажется, ее следует принести в движение. Нам, американцам, необходимо вновь вернуться к нравственному измерению почвы и атмосферы. Нам следует жить согласно этическим принципам самой земли. В противном случае мы можем перестать жить вовсе. Экология, вероятно, является самым насущным предметом нашего времени И я не могу представить себе область, в которой индеец имел бы больший авторитет и на которую делал бы большую ставку. Если существует нечто, на самом деле его выделяющее, то это. несомненно, его отношение к миру есте- ственному и забота о нем. Но позвольте вернуться к проблеме сказительства. «Я, должно быть, принимала участие в этом древнем стран- ствии кайова от Йеллоустона к Южным Равнинам, ибо я видела в изобилии антилоп среди высоких трав реки Бшхорн и видела призрачные леса Блэк Хнллз. Однажды привиделись мне и красные скалы Каньона Пало Дуро Я была с теми, кго стоял лагерем в горах Вичита, когда падали звезды». «Тебе очень мною лез,— сказал я,— и повидала ты многое». «Да, воображаю, что так оно и есть»,— отвечала она. Затем медленно повернулась, кивнув мне, и возвратилась в пределы речи, созданной мною. И тут мне представилось, что я остался в комнате один. Кто выступает сказителем? О ком рассказывает сказка? Что такое скрывается во тьме, чтобы воскреснуть в воображаемом бытии'7 Что позволяет нам фантазировать и повествовать? Что происходит, когда я или кто-либо иной пытается воздействовать властью речи на неведомое? Вот вопросы, волнующие меня больше всего. Если за моими словами сегодня скрывается одно абсолютное допущение, вот оно: мы то, чем себя воображаем. Само наше существование состоит в нашем воображении о себе. Прекрасней- шее в нашей судьбе—дар вообразить, по крайней мере со всей возможной полнотой, кого-то и нечто, и этим-то мы и становимся Величайшей трагедией, которая может нас постигнуть, явится жизнь без воображения. Литература представляет собой записанную речь. Для того чтобы сколько-нибудь серьезно проникнуть в существо речи и
литературы, мы должны сначала проникнуть в содержание устной традиции. Предлагая одно-два определения, которые могут оказаться нам полезными, я хотел бы поставить несколько главных вопро- сов и дать предварительные ответы. 1. Что такое устная традиция? Устная традиция —это процесс, при котором мифы, легенды, сказки и народное знание формируются, передаются и сохраня- ются в речи посредством устного слова в отличие от письменно- го. Или же это совокупность подобных вещей. 2. В связи с феноменом устной традиции каковы отношения между искусством и реальностью? В контексте данных размышлений явление устной традиции предполагает особое понимание искусства и реальности. Искус- ство, например,., включает в себя устное измерение, основанное на таких факторах, как запоминание, интонация, модуляция, точность высказывания, краткость, ритм, темп и драматический эффект. Более того, миф, легенда и народное знание, в нашем понимании этих терминов, пользуются своим собственным и ясно различимым понятием реальности, Мы имеем здесь дело не столько с верностью воссоздаваемой действительности, сколько с реализацией воображаемого переживания. 3. Каким образом мы в состоянии строить речь? Что такое слова? В нашем аспекте слова являются воспринимаемыми звуками, изобретенными человеком для передачи мыслей и чувств. Каждое слово несет в себе концептуальное содержание, каким бы малым оно ни было, и каждое передает духовные ассоциации. Речь—эго средство, с помощью которого слова приходят к оформлению смысла и экспрессии. 4. В чем природа сказительства? Каковы цели и возможности этою действия? Сказительство по природе своей имеет образный и творческий характер. Это действие, с помощью которою человек борется, стремясь реализовать свою потребность в восхищении, смысле и наслаждении. Одновременно это процесс, в котором человек помещает и сохраняет себя в контексте идей Человек рассказывает историю, чтобы понять собственную жизнь, какой бы она ни была. Возможности сказительства связаны прежде всего с осмыслением человеческого бьпия. 5. Какова связь между тем, чем человек является, и тем, что он полагает о себе? Связь эта в одинаковой мере тонка и сложна В целом человек достигает наивысшего существования в речи, и в ней одной. Состояние его бытия есть та идея, которую он о себе имеет. Лишь тогда, когда он воплотится в идею и идея эта реализуется в речи, человек в силах овладеть самим собой. В рассматриваемом аспекте это означает, что человек достигает наивысшей реализации собственной сущности в таком искусстве и продукте воображения, как литература—я пользуюсь здесь этим термином в его широчайшем смысле. Такова, конечно, нравствен-
ная точка зрения но этому вопросу, но Литература и сама по себе — нравственное суждение, и она же—суждение о нравствен- ности. Вернемся теперь к падающим звездам. Позвольте добавить к этому новый угол зрения—продолжить разговор в несколько ином ключе. В ту зиму 1833 г. кайова стояли лагерем на Эльм Форк, рукаве Ред-Ривер, к западу от гор Вичита. Предыдущим летом они потерпели жестокое поражение от оседжей,. и Тай-ме, священный фетиш Пляски Солнца, самый могущественный талис- ман племени, был у них похищен. Никогда прежде, на всем пути их странствия с севера, за время эволюции еврей степной культуры, не оказывались кайова столь близки к отчаянию. Утрата Тай-ме стала глубокой психологической травмой. В раннем холоде утра 13 ноября над всей Северной Америкой выпал дождь метеоров. Кайова были разбужены мертвенным светом падающих звезд, вступили в этот призрачный день и ужаснулись. Год падения метеоров, как я уже говорил, вошел в число самых ранних вех в календаре кайова й остался навсегда в памяти народа. Это ноябрьское небо наполнилось символическим значе- нием. С наступлением обычного рассвета начался новый, более мрачный век для народа кайова; последняя культура из всех развившихся на континенте стала угасать. Через четыре года кайова подписали первый договор с американским правитель- ством; в последующее двадцатилетие четыре сильнейших повет- рия оспы и азиатской холеры уничтожили свыше половины племени, и за неполный срок одной человеческой жизни они лишились своих лошадей, а стада бизонов были истреблены и брошены гнить на равнинах Видите, что происходит, когда воображение накладывается на историческое событие? Оно становится сказанием, и весь пласт цетиком еще больше насыщается значением. Устрашенные кай- ова, едва успев прийти в себя, на самом деле вообразили, что падучие звезды стали символом их бытия и судьбы. Они стали воспринимать себя в соответствии с этим ужасным воспоминани- ем. Они приспособили его, воссоздали, оформили в образ самих себя—то есть вообразили его. Единственно благодаря этому они и смогли вынести все, что случилось с ними потом. Никакое поражение, унижение или страдание нс смогли превозмочь их волю выстоять, ибо ничто уже не было бессмысленно. Они могли сказать себе: «Да, все это должно было наступить в свой черед. Порядок мира был сломлен, и это ясно Даже звезды сорвались с ночного неба». Способность вообразить себе смысл происходящего—это, возможно, не Так уж много, но это было все, чем они обладали, И этого оказалось достаточно, чтобы поддержать их. Один из любимейших моих писателей, Айзек Диннесен* сказал так: «Все беды можно вынести, если составить из них историю или рассказать такую историю». Примерно три-чегыре года назад я заинтересовался явлением «устной традиции- как понятия, включающего в себя богатое поле
долитературного повествовательного искусства внутри туземных культур Северной Америки. В частности, я стал размышлять над тем. каким путем мифы, легенды и всенародное знание восходят к той зрелой фазе экспрессивности, которую мы называем литера- турой. Ибо и в самом деле я считаю, что литература является конечным продуктом этого эволюционного процесса, а гак назы- ваемая «устная традиция- представляет собой преимущественно ступень внутри этого процесса, ступень необходимую и, быть может, в равной мере оригинальную. Я отправился на поиски традиционного материала, который изначально был бы только устным, завершенным и широко репрезентативным в смысле культурных ценностей. И в этой попытке я обладал определенным преимуществом, поскольку сам я американский индеец и долгие годы провел в индейских резервациях юго-запада. С тех пор как я впервые смог воспринять и выразить себя в речи, я слушал сказки кайова, этого «выходя- щего в мир» народа с южных равнин, от которого веду свое Происхождение. Триста лет назад кайова жили в горах, ставших теперь западной частью Монтаны, близ истоков реки Йеллоустон. В конце XVII столетня они начали долгую миграцию на юго-восток. Они прошли вдоль нынешней траницы между Монтаной и Вай- омингом по направлению к Блэк Хиллз и проследовали южнее, Вдоль восточных склонов Скалистых гор к горам Вичита, в Южные Равнины (юго-восточную Оклахому). Я вспоминаю об этом древнем странсгвии кайова, поскольку оно оказалось в определенном смысле решающим для народного сознания; оно внесло перелом в тот взгляд на вещи, которым отличаются кайова как народ. Странствие совершалось на протяжении многих поколений и многих сотен миль. В начале его кайова были народом бедству- ющим и разобщенным, полностью поглощенным ежедневной борьбой -за существование. В конце его они были уже народом кентавров, знатным сообществом воинов и охотников на бизонов. По дороге они приобрели лошадей, знание и власть над обширны- ми пространствами и чувство судьбы. В союзе с команчами они царили в южных равнинах в течение сотни лет. Это странствие и новый золотой век, в который оно вело, подробно отразились в легендах и народной культуре кайова. Несколько лет назад я проследил путь этой миграции и, когда добрался до конца, побеседовал с рядом старейшин кайова и приобрел у них замечательный сплав историй и поучений, правды и вымысла—все это в виде устных предании, где каждое обладало своей ценностью и собственным бытием Я составил небольшое число переводов с языка кайова и расположил их, насколько оказалось возможным, в соответствии с хронологическим и географическим ходом самого странствия. Этот сборник (сначала всего только сборник) был опубликован под названием «Странствие Тай-ме» красиво оформленным изда- нием в 100 экземпляров, набранным вручную. Этот первоначальный вариант был только что переиздан, уже
вместе с иллюстрапиями и комментарием. массовым тиражом, под названием «Пучь к Горе Дождей*. Принцип повествования, пронизывающий эту последнюю пещь, отличается детальной разработанностью и экспериментальностью, так что я хотел бы сказать о нем несколько слов. Затем, если позволите, я хотел бы проиллюстрировать действие этого принципа, кратко сославшись на текст. И наконец, я хотел бы прокомментировать более детхтьно одну конкретную сказку. В «Пути к Горе Дождей» явственно существуют три повество- вательных голоса—мифологический, исторический и непосред- ственно личный. Каждый из переведенных фрагментов сопровож- дается двойным комментарием, первый из них—документальный, второй связан с личными воспоминаниями. Вместе они способ- ствуют, надеюсь, такой апологии устной традиции, какая была бы иначе невозможной. Комментарии должны создать контекст, в котором элементы устного предания могли бы выходить за пределы таких категорий, как предыстория, анонимность и архе- ология в узком смысле. Всем этим я хочу подчеркнуть, что, на мой взгляд, есть способ, с помощью которого, во-первых, можно показать, как элементы устного предания приобретают драматизм в пределах литературного измерения, более глубокий и жизненно важный речевой и смысловой контекст, чем тот, что обычно принимается во внимание, и, во-вторых, способ, которым эти элеменчы можно обнаружить достаточно точно на эволюционном уровне. Жанр путешествия особенно подходит для такого принципа повествования. И «Путь к Горе Дождей» целиком представляет собой путешествие, насыщенное значением и смыслом, и соверша- ется оно в памяти, той жизни сознания, которая столь же легендарна, что и исторична, индивидуальна в той же мере, в какой и коллективна. Позвольте без дальнейших пояснений обратиться к самому тексту. Сказки кайова. содержащиеся в «Пути к Горе Дождей», составляют своего рода литературную хронику. В определенном смысле они являются путеводными вехами древней миграции которую проделали кайова от Йеллоустона к Уошите. В них запечатлелась трансформация племенного сознания, по мере того как оно впервые сталкивалось с пейзажем Великих Равнин; они рождают чувство поиска и открытия. Многие сказки очень старые и до последнего времени не были еще записаны. Среди них есть одна, занявшая особое место в моем сознании. Еще в детстве отец рассказал мне леченцу о стрел од ела геле и повторял ее много раз, так как мне она полюбилась. У меня нет воспоминаний более ранних, чем эта сказка. Вот она: «Если стрела хорошо сделана, на ней непременно есть метки от зубов. По этому ее и можно узнать. Кайова делали отличные стрелы и выпрямляли их с помощью зубов. Затем они приклады- вали ее к луку, чтобы проверить, прямая ли она. Жил однажды муж с женой. Ночной порой сидели они ч своем типи. При свете
огня мужчина делал стрелы. Спустя некоторое время он что-то заметил. В стене типа было маленькое отверстие—там, где две шкуры сшиваются вместе. Кто-то стоял снаружи и смотрел внутрь Мужчина продолжал работать, но сказал жене: «Кто-то стоит снаружи. Нс бойся Давай разговаривать спокойно, как всегда». Он взял стрелу и выпрямил ее зубами, затем как и полагалось, поднес к луку и прицелился, сначала в одну сторону, затем в другую. И все время продолжал говорить, словно обращаясь к жене. Но говорил он вот что: «Я знаю, что ты стоишь снаружи, потому что чувствую твой взгляд. Если ты кайова, ты поймешь мои слова и назовешь свое имя». Но ответа не было, и мужчина продолжал свое занятие, прицеливаясь туда-сюда. Наконец прицел его совпал с тем местом, где стоял враг, и он спустил тетиву. Стрела вошла точно в сердце врага». До сих пор история о стрелоделателе была личным Достояни- ем очень немногих, хрупким звеном в той древнейшей речевой цепи которую мы именуем устной народной традицией; хрупким потому, что таковой была и сама традиция, ибо, сколько бы ни рассказывалась легенда, всегда лишь одно поколение отделяло ее от исчезновения. Но по гой же причине она обладала и большей ценностью. Другими словами, она была не более долговечна—но и не менее смертна,—чем человеческий голос, и в такой же мере, как он, предназначена для выражения смысла человеческою бытия. Это подводит нас к существу обсуждаемого вопроса: легенда о стрелоделателе служит также звеном между устной речью и литературой. Она представляет собой замечатепьный ход мысли, актуализацию слов и мира, которая, одновременно будучи простой и ясной, тем не менее редка и глубинна, и в ней обозначилось яснее, чем где-либо, как свидетельствует мой опыт, природа самою воображения—и в особенности та личность, которая из него рождается,— человека, сотворенного из слов. Это красивая история, целостная, гармонично прекрасная, точнейшим образом реализованная. Над ней стоит задуматься, ибо сообщает она нечто важное; в самом деле, она оплодотворена мыслью, богата содержанием и вытекающими из него следстви- ями. Она вызывает даже опасность привнести в нее слишком много от нас самих. Она исполнена целостности, легко подда- ющейся анализу и в этом процессе словно подчиняет себе нашу реальность и жизненный опыт. Существенно, что история о стрелоделателе определенным образом возвращается к самой себе. В конечном счете она посвящена речи и потому составляет неотъемлемую часть соб- ственного сюжета; по существу, нет различия между повествова- нием и тем, о чем повествуется. Смысл истории заключен не столько в том, что делал стрелоделатель, сколько в гом, что он говорил, а точнее, в том, что он заговорил вообще. Факг ею высказывания принципиально важен, и, поступая таким образом, он взвешивает свою собственную жизнь. Именно этот аспект легенды особенно интересует меня, поскольку именно здесь речь осознает себя в полной мере; мне кажется, мы находимся у истоков предмета литературы; наше чувство вербальною изме-
рения обострено чрезвычайно, и в природе речи мы обнаруживаем нечто одновременно опасное и заманчивое. «Если ты кайова, ты поймешь мои слова и назовешь свое имя*. Все ставится на карту этой простой декларацией, являющейся одновременно вопросом и мольбой. Условный залог, которым она начинается, примечатель- но тонок и патетичен; именно в этот миг стрелоделатсль совер- шенно реализует себя в речи, и его существование заключено в ней одной, оно бедственно и неустойчиво. И во всем этом он отдает себе отчет с тою же несомненностью, как и мы. В этом бесхитростном происшествии молчаливо присутствует все, что определяет его самого и его судьбу,—и все, что определяет нашу. Он осмеливается заговорить, поскольку вынужден к этому; речь становится вместилищем всего его знания и опыта и представляет тот единственный шанс, который остается ему для бытия. Инстинктивно и с великой осторожностью он обращается за помощью к словам, на самом честном и главном уровне. «Давай говорить спокойно, как всегда»,—говорит он. А грозное неведо- мое он прост всего лишь о звуке имени, всего лишь о минимальном знаке, что он понят, что слова его возвращены на сущем краешке их смысла. Но ответа нет, и стрелоделатель сразу же постигает то, чего не знал ранее: что рядом враг, и что сам он имеет преимущество перед ним- Это он знает наверное, и как раз в определенности заключается его преимущество, обладающее критической силой, и он использует его без остатка. Замысел ею завершен, он необратим и увенчивается удачей. Легенда эта полна значительности — оттого, что составлена она с помощью речи, и природой самой речи она стремится к раскрытию своего смысла. Более того, история о стрелоделателе в отличие от любой другой сконцентрирована как раз на движении слов к смыслу. Она словно вращается вокруг мысли о том, что речь предполагает долю риска и ответственности; и в этом она стремится найти себе подтвержде- ние. В сфере слов, словно хочет она сказать,—все сопряжено с риском. Возможно, что это правда, а также что вся литература основана на этой правде. Стрелоделатель — это прежде всего человек, сотворенный из слов. Он обладает самозабвенным бытием в речи; таков мир его среды, его потомков, и у него нет другого. Но таков же мир нашей ограниченной реальности и безграничных возможностей. Я пришел к мнению, что есть уровень, на котором стрелоделатель обладает более совершенным бытием, чем другие люди во всей их совокупности, когда он воображает себя целостным и жизненно сущим, вступающим в неизведанный мрак и за его пределы. И этот последним аспект его бытия является первоосновным и глубинным. И все же, согласно легенде, он осторожен и одинок и нам дано понять, что опасность велика и непосредственна и что он противопоставляет ей ту единственна ю силу, какой располагает. Я не сомневаюсь в том, что это—правда, и верю, чго здесь существует подтекст, прямо взывающий к уточнению накопленно- го нами литературного опыта, который не должен остаться незамеченным. И наконец, в заключение—о существе иронии,
отличающей эту историю и сообщающей особое качество челове- ку, Сотворенному из слов. Рассказчик безымянен и не обозначен. Строго говоря, мы знаем о нем мало, кроме того, что он представлен нам в облике стрелоделателя. Но с другой стороны, это все, что нам знагь необходимо. Од рассказывает нам. о своем бытии в речи и об- ужасающем риске, сопряженном с этим. Нам должно быть ясно, что он и стрелоделатель—одно и то же и что посредством устного слова он пережил много друигх людей. Только что мы говорили о том, что речь предоставляет стрелоде- лателю единственный шанс к существованию. Стоит отметить, что существует он в своем собственном времени и что он выжил в нем, оставив позади неисчислимые поколения. 1970 г.
ДЖОН ГОВАРД ЛОУСОН ЛЕНИН. СССР. АМЕРИКАНСКАЯ КУЛЬТУРА Как измерить влияние, которое Ленин оказал на науку и искусство всего мира? Даже ограничив себя изучением одной страны в каком-то одном отрезке времени—скажем, Соединенные Штагы в первые годы после Октябрьской революции,— как установить, 1де начало этого влияния и где ею конец? Свести все к первым моментам потрясения и ликования, которые были вызваны революцией, значило бы представить Ленина слишком мелко и в искаженной перспективе. Смысл и значение тою, что он сделал, сейчас яснее и ярче, чем это виделось при его жизни. Ленин идет по двадцатому столетию, беседуя с нами, предупреждая нас об опасностях Он вошел в нашу жизнь, в нашу культуру, хотя мы, может быть, и не осознаем этого. Традиционен на Западе взгляд, будто между миром действия и миром искусства существует разрыв Среди интеллигенции Соединенных Штатов и Западной Европы многие считают этот разрыв столь окончательным и бесповоротным, что изучение ленинского влияния на искусство представляется им занятием, лишенным смысла. Они не отрицают революционной роли Лени- на— кто мог бы это сделать?—но считают непреложным фактом, что приверженность действию противопоказана вну греннему миру художника, губит его творческий дар. Я хочу доказать ошибочность этого взгляда, установить общность между творчеством Ленина и творчеством художника или хотя бы доказать, что такую общность установить можно. Революция и искусство не исключающие друг друга понятия, а связанные кровным родством дети того, что называется творче- ством человека. В наше время в искусстве происходят бесчисленные ^револю- ции-. Перевернули эти эстетические бунты мир или хотя бы изменили его сколько-нибудь заметным образом — остается спор- ным И мне кажется, настало время задать вопрос чему Ленин может научить художника—не только с точки зрения политики, но и с точки зрения самого искусства? Для начала подойдем к Ленину как к символу, означающему для разных людей и разных классов различные понятия. Потом приблизимся к человеку, скрывающемуся за легендами, заново осмыслим роль, которую он сыграл как художник, вникнем в элементы творчества в его жизни и в его трудах. Потом
обратимся к его взглядам на искусство и к его теории искусства. И после всего этого мы сможем перейти к урокам, которые он предлагает извлечь американцам, и к влиянию, которое он оказал на культуру Соединенных Штатов, По пути возникнет немало вопросов, на которые мы не можем дать ответа, но закончим мы теми из вопросов, которые кажутся нам наиболее тесно связанны- ми с важнейшими проблемами современности. Для угнетенных народов Ленин — это спаситель, легенда, которую рассказывают в крестьянских хижинах, песнь, которую поют в полях, слух, которым полнятся города. Но капитализм, и в особенности капитализм Соединенных Штатов, представляет его холодным я расчетливым дипломатом. Эти два диаметрально противоположных образа отражают два представления о революции: для бедных она—жизнь и свобода, для богатых—угроза всем человеческим ценностям. Конечно, не всегда эти два символа существуют в таком чистом виде, но, поняв борьбу символов, мы поймем борьбу реальных сил, стоящих за этими символами. Считать, что сим- вол—всего лишь символ, значит упрощать и вульгаризировать классовую борьбу в искусстве. Капитализм не понимает искус- ства. Не понимает он и бунтарского духа художников и ученых, которым ненавистна их зависимость от государства и которые тем не менее не могут от нее освободиться. Борьба происходит и внутри и воине, она обусловлена самим положением творческой интеллигенции Сейчас ь ее среде отмечается определенный рост революционного сознания, особенно и среде негритянской интел- лигенции Однако «Историческая деятельность.— предупреждал нас Ленин,— не тротуар Невского проспекта, говорил великий русский революционер Чернышевский '. И трудностей, и преград на ее пути много. Отношение к Ленину — это ключ к пониманию классовой позиции, на которой стоит человек. В первые же дни большевист- ской революции мато кому известное дотоле имя Ленина прогре- мело на весь мир. и одного этого было достаточно, чтобьг породить множество легенд. Филип Фонер говорит в своей книге, что о Ленине в Соединенных Штатах знази так мало, что даже имя его обычно писали с ошибками... Возможно, интеллигенцию отталкивала та бешеная злоба, с которой велась кампания протин Ленина, мешая ей открыто выступить в поддержку большевизма Из приведенных в книге Фонера ста сорока трех высказываний только шесть или семь сделаны деятелями искусства. То было время жестокой реакции, открытого преследования и гравли прогрессивной интеллигенции в стране, гравли. которая наиболее откровенно проявилась в начале двадцатых годов в рейдах Палмера. Царившие в Соединенных Штатах подавленность и страх вынудили меня, как и многих других, покинуть страну зимой 1920 года—как я тогда думал, навсегда. Мы понимали, какую роль начала играть Советская Россия появление социалистического государства было главной 1 Ленин В И Поли. сойр. соч.. т. 37, с. 57
причиной насаждаемых в Соединенных Штатах палочной дисцип лины и ура-патриотизма, которые парализовали свободу высказы- ваний. Эмиграция в Европу была одновременно и выражением протеста, и освобождением. Многие из тех, кому была невыноси- ма существующая в стране обстановка, считали капитализм всемогущим и незыблемым и сомневались в том, что Советская Россия сможет выстоять и изменить положение в мире. Но были среди интеллигенции и мужественные люди, которые боролись против таких взглядов Особенно много в этом смысле сделал Джон Рид, раскрывший в своей книге «.Десять дней, которые потрясли мир- правду о повлиявших на ход мировой истории событиях в России и установивший непосредственную зависи- мость между ними и классовой борьбой в Соединенных Штатах. Успехи, которых добплся Советский Союз, и в частности расцвет его культуры, произвели на западную интеллигенцию сильное впечатление. Эйзенштейновский «-Броненосец ♦ Потемкин» был для нас откровением—и с точки зрения эстетической, и с точки зрения социальной, н с точки зрения психологической. Ригм и контрасты кадров расстрела демонстрации на лестнице одесской набережной знаменовали новый этап в кино, несомненно рожденный револю- цией. Классовый конфликт стал социальной и обшечеловеческой реальностью, перекинувшей психологический мостик от восстав- ших против царя матрос>>в к американским кинозрителям. «Броненосец «.Потемкин» оказал влияние на кинематографию всего мира, не исключая и Голливуда, причем влияние это можно проследить шаг за шагом вплоть до самых крупных картин современности. Открыли новые возможности в кино и другие советские кинематографисты, в частноецг Пудовкин и Довженко. Майкл Голд принадлежал к Тому кругу американской интел- лигенции— она ^вначале группировалась вокруг журналов «Либе- рейтор» и «Нью мэссиз»,—которая призывала к поддержке социалистического государства, ибо это отвечало самым насущ- ным интересам американского народа и от этого зависело его будущее. Люди, объединившиеся с Голдом для создания Теагра новой драмы, не разделяли его политических взгляде», но все они пришли к выводу, что искусство авангарда бессильно против искусства буржуазии, если оно не борется против власти буржу- азии. Театр Невой драмы был первым театром в Соединенных Штатах, который начал экспериментировать в «эпической» или ««газетной» манере .Брехта и обратился к темам, связанным с жизнью рабочего класса, борьбой негров и угрозой войны. Поставленные им за три сезона восемь пьес сьпрали роль своеобразного катализатора в процессе, который можно назвать переходом от отстраненности к ангажированности. Способствовал пробуждению американцев и гнев, вызванный казнью Сакко и Ванцетти. Но главным фактором, благодаря которому прозрение совершилось как следствие огромной рабогы мысли, явилось существование Советскою государства, жизнь и труды Ленина и марксистское учение.
Биржевой кризис 1929 года опрокинул мнение о незыблемости американскою капитализма и произвел неслыханные перемены в структуре американской жизни. В тридцатые годы, когда вызванное кризисом капитализма массовое движение начало обретать силу и размах, новым значением наполнилось былое обращение Ленина непосредственно к американским рабочим. Выступления рабочих, гнев и надежды поднимающегося народа, борьба негров за освобождение, угроза фашизма, гражданская война в Испании дали искусству новые темы. Решался главный вопрос: капитализм или социализм? Раз капитализм оказался бессильным, раз он несет голод и войны, несмотря на все свои богатства, значит установление более разумного общественного порядка, который уничтожит эксплу- атацию и даст народу контроль над производимыми им ценностя- ми,—историческая закономерность. Мартин Андерсен-Нексс писал в 1940 году, что в массе своей творческая интеллигенция Западной Европы, представляет ли она искусство или науку, все еще не понимает того колоссального значения, которое сыграл в мире Ленин. В такой же степени это относилось и к Соединенным Штатам, и, возможно, здесь и кроется причина той ограниченности, в которой можно упрекнуть западное искусство последних двадцати лет, и того отсутствия ясности взглядов и последовательности, которое характерно для прогрессивной интеллигенции. А ведь значение Ленина возрастает с каждым днем, никогда еще с его именем не были связаны судьбы стольких миллионов людей. Та сила, которая потрясла мир в 1917 году, и сегодня остается такой же реальностью Ленин предвидел это, и не только предвидел—он этого добился. Сейчас время настоятельно требу- ет, чтобы мы пересмотрели влияние Ленина на искусство всего мира. Многих, вероятно, удивит, что о Ленине можно говорить как о художнике, но мысль эту подал он сам. В работе «Марксизм и восстание» он пишет, что «именно Маркс самым определенным, точным и непререкаемым образом высказался на этот счет, назвав восстание именно искусством, сказав, что к восстанию надо относиться, как к искусству...»1. И далее повторяет, как он любил делать, прибегая к курсиву; «...отказаться от отношения к восстанию, как к искусству, значит изменить марксизму и изменили революции»1. Но о чем он говорил? Об искусстве ли в обычном понимании? Эти слова как будто противоречат другим его словам, высказыва- ниям о необходимости специальной подготовки художника и о том, что себя он не считал специалистом в вопросах искусства. Пытаясь проникнуть в смысл этих слов, мы неизбежно сталкива- емся со сложными проблемами теории искусства, которые выхо- дят далеко за пределы этой статьи. ' Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 34, с. 242. • Там же, с. 243.
Сам Ленин никогда не назвал бы себя художником, потому что он не создавал того, что принято считать произведением искусства. И гем не менее его требование относиться к восстанию как к искусству прозвучало в такой сложный и напряженный момент истории—за несколько дней до захвата власти, причем речь шла главным образом о времени, на которое назначалось это событие. Его противники не соглашались с ним по поводу сроков, и их надо было убедить. Развитие действия должно было завершиться кульминацией, и, назвав восстание искусством. Ле- нин показал, что обладает даром, который необходим драматургу Мне кажется, к его чувству драмы ближе всего подходит определение «шекспировское»—настолько оно было ярким, все- охватывающим и безошибочным до мельчайших деталей Это чувство драмы пронизывает все им написанное, оно определяет его стиль. Он обладал шекспировским знанием человеческой души и ее движений, тех эмоций, от которых зависит развязка. Это качество драматурга проявляется во всех крупнейших работах Ленина, начиная с написанной в 1902 году «Что делать?» до «Детской болезни «левизны»...» 1920 года. Он всегда писал страстно, всегда ясно видел первопричины явлений и их далекие последствия. Я хочу ненадолго остановиться на трех его работах, которые он написал с 1914 по 1917 год. Первая мировая война представлялась ему сложнейшим драматическим действием. Вско- ре после падения царского режима он писал: «.. всякий крутой поворот истории, всякая революция в том числе, дает такое богатство содержания, развертывает такие неожиданно- своеобразные сочетания форм борьбы и соотношения сил борю- щихся, что для обывательского разума многое должно казаться чудом»* 1. И дальше: «...необходим был еще великий, могучий, всесильный «режиссер», который, с одной стороны, в состоянии был ускорить в громадных размерах течение всемирной истории, а с другой—породить невиданной силы всемирные кризисы... Этим всесильным «режиссером», этим могучим ускорителем явилась всемирная империалистическая война» То. что Ленин пользуется этим театральным термином — «режиссер»,— помогает нам понять его взгляды на подготовку исторических событий. Но употребляет он это слово без какой бы го ни было конкретной соотнесенности —себя он режиссером никогда не считал. Когда он в Швейцарии продумывал план революции, он не предвидел, что на площади перед зданием Финляндского вокзала его встретит тысячная толпа. Оказавшись в самом центре событий, <>н продолжал планомерную подготовку восстания. Во всей истории человечества нет революции, которая была бы так тщательно продумана, продумана с целью практиче- ского осуществления, с целью подведения событий к кульминаци- онному разрешению. Три знаменитые работы Ленина как бы три акта драмы, в которой принимал участие весь земной шар. В год начала первой 1 Левин В. И Поли. »обр соч., т. 31, с. II. 1 Там же, с 13.
мировой войны Ленин дал анализ капитализма и земледелия в Соединенных Штатах Америки. Второй акт—«Империализм, как высшая стадия капитализма»—был завершен в 1916 году, неза- долго до вступления Соединенных Штатов в мировую войну. И наконец, скрываясь в Финляндии, он решает основной «опрос — вопрос власти—в работе «Государство и революция». Эти три -акта» построены в соответствии с классическими канонами драмы завязка, разните действия, кульминация и развязка. И во всех грех одним из действующих лиц являются Соединенные Штаты, которым история уготовила роль главного защитника империализма и которые превратились в последний оплот диктатуры привилегированного класса. Первая и наименее известная у нас из трех работ имеет самое непосредственное отношение к американской жизни—в ней ана- лизируется упадок мелкого фермерского хозяйства и предсказы- вается его полная гибель. Ленин высмеивает экономистов, кото- рые заявляли, что «в -Соединенных Штатах громадное большин- ство ферм суть трудовые хозяйства»... Не будет преувеличени- ем сказать, что эта теория есть иллюзия, мечта, самообман все- го буржуазною общества»'. Обман этот необходим, потому что «свободный» фермер — последний свободный предприниматель, и его исчезновение несет стране о1*ромныс перемены' промышлен- ность стягивает население в большие города, маленькие городки, обслуживающие сельскохозяйственные районы, гибнут или прев- ращаются в составную часть более крупного экономического комплекса. Конечный результат этого—деградация и разложение больших городов. Гибель маленьких провинциальных городов и рост больших— главная тема американской литературы (и других видов искусства) двадцатого века. В тот момент, когда Ленин работал над < Новыми данными,..» о земледелии в Америке, Эдгар Ли Мастерс писал свой реквием уходящему обществу—«Спун Ривер». А вслед за ним и Шервуд Андерсон сказал последнее «прости» маленькому провинциальному городку Уайнсбургу в штате Огайо. В 1914— 1918 годах художники прославляли кричащие контрасты растущих городов, их блеск и пороки Карла Сэндберга упрекали в «клозетном натурализме», то же обвинение предъявили и худож- никам. И пзгеазели. и поэты, и художники плохо знали Ленина, они, естественно, не могли разделять его убежденности, что между падением мелкого фермерского хозяйства и кри зисом мирового капитализма существует прямая связь. Поскольку связь эта сейчас стала для всех несомненной, стоит вернуться назад и посмотреть, как подходили к одному и тому же явлению в прошлом революционер и художники. Трагедия свободного фермера положена в основу одного из лучших романов тридцатых годов—это «Гроздья гнева» Джона 1 Ленин В И Поли, собр соч.. т 2?. с. 134—135.
Стейнбека, и его выводы полностью совпадают с тем, о чем писал Ленин. Для многих художников большой город—магнит, символ и реальное воплощение силы и могущества. Драйзеру Нью-Йорк представлялся цитаделью власти и богатства. Родившейся в маленьком городке на Юге Томас Вулф писал, что Нью-Йорк— это м гиг антская симфония голода и осуществленной мечты... в которой с одинаковой силой звучат голоса страсти, любви, доброты и—ненависти*. Это все поэтические образы, но смысл их тот же, что в словах Ленина о растущих контрастах богатства и нищеты в Соединенных Штатах. В книгах Вулфа часто ощущается почти политический пафос, когда он рассказывает, как город дразни] его героев -иллюзией роскоши и великолепия, жестокой загадкой одиночества человека средн миллионов людей, нищетой и отча- янием у трона безграничной власти и сказочного богатства». О городе как о символе целого общества пишут давно. Такую его трактовку мы находим уже у Уитмена и поражаемся совре- менным звучанием жившего в прошлом веке поэта: Или мы входим в большой и разрушенный город, Развалины зданий и кварталы домов больше всех живых городов на земле. Но за последние годы симптомы болезни приобрели зловещий характер, поражающая большие города гангрена прогрессирует слишком быстро, надежды на выздоровление почти не осталось. Велико расстояние, разделяющее «Спун Ривер» и страну, имену- емую современным пригородом, долог путь от Драйзера и Вулфа к клокочущим яростью гетто современных городов. Три акта написанной Лениным всемирной драмы, в которой все мы являемся актерами, обосновывают неизбежность первой в мире социалистической революции: в первом акте экспансия и концентрация капитала губят независимое земледелие; во вто- ром—капитализм вступает в свою высшую и последнюю стадию, империализм; в третьем—стремление к мировому господству вызывает протест внутри страны и во всем мире, для подавления этого протеста необходимы войны, личина нейтральности государ- ства сбрасывается и устанавливается контроль с помощью силы и демаг огии. Ленинское «Письмо к американским рабочим», написанное в 1918 году,—эпилог русской драмы и пролог к всемирной, где главным героем уже становятся Соединенные Штаты. В «Письме» Ленин противопоставляет заветы американской революции ны- нешней действительности Америки—страны, занявшей «первое место среди свободных и образованных стран...», и «вместе с тем одной из первых стран по глубине пропасти между горсткой... миллиардеров, с одной стороны, и миллионами трудящихся, вечно живущих на границе нищеты, с другой»1. Да, это та самая страна 1 Ленин В. И Поли собр. соя., т 37, с. 49.
Золотых городов и жалких лачуг, которую описывал Томас Вулф и многие, .многие другие писатели Америки. Обращение Ленина к истории Соединенных Штатов поражает своевременностью, это смелая попытка заново осмыслить наше прошлое, оторвать его от того, чго Ленин называл «педантством буржуазной интеллигенция»С презрением он говорил о догмати- ках, которым хотелось, чтобы революция «шла легко и гладко», и которые были не способны «понять основные условия той бешеной, обостренной до крайности классовой борьбы, которая называется революцией»1. Призыв спасать «гибнущую культуру и гибнущее человечество», которым заканчивается работа, проник- нут подлинной страстностью. Такой призыв накладывает огромные обязательства на тех, от кого он исходит. Просто ли это литературный прием или Ленин действительно верил, что революции суждено спасти всю культу- ру и все человечество? Я считаю, что именно так он и думал, и история доказала его правоту. Я был одним из тех молодых американцев начала двадцатых годов, у которых «Письмо к американским рабочим» вызвало и интерес,- и недоумение. Я не относил содержащееся в нем обращение к себе, но в том, что я делал для театра, присутствова- ла революция и присутствовал Ленин. Если теагр хочет разоб- раться в водовороте событий и по-н "волгу осветить происходящие в Соединенных Штатах перемены, он должен инимагельно следить за развитием действия на мировой сцене, где главная роль принадлежит Ленину. ...Ленин присутствовал в искусстве тридцатых годов, как присутствовал и в их реальности, хотя подчас его влияние трудно проследить и определить. Пожалуй, самая большая ею заслуга в том, что он вернул нам утраченное было чувство истории— истории как цепи потрясений, бесчеловечной эксплуатации и борьбы за освобождение, достигших своего апогея в эпоху империализма. Мое поколение утратило чувство прошлого в первую мировую войну: история в том виде, как ее писали и преподносили нам, была для нас пустым звуком, Что ж, раз у пас нет прошлого, многие из нас отреклись от Соединенных Штатов и в знак протеста уехали в Европу. Лично я обратился к истории в тридцатые годы—это был нелегкий, но благодарный груд, помогший мне глубже разобрать- ся в настоящем и яснее представить будущее Прошло сорок лет, и я вижу , что стою лишь на пороге знания и Ленин по-прежнему дает нам ключ, чтобы мы могли проникнуть в то, что происходит сегодня в Америке. Интерес к истории в тридпзтые годы не был чисто академиче- ским. Он связан с литературой, с поэзией, с живописью. Он ясно ощущается в трилогии Дос Пассоса «США», которая была завершена в 1936 году. Сила «Гроздьев гнева» Джона Стейнбека- в широком революционном подтексте, который встал за тяжкой 1 2 1 Ленин В. И. Паш. собр. соч., тч37, с. 57. 2 Там же.
судьбой американских батраков. Влияние Ленина на оба романа несомненно, им определяются основные линии и повороты, их канва, само их построение—все подчеркивает изменившийся характер отношений между классами, отношений, которыми диктуются принимаемые героями решения. Чувствуется это влияние и у позднего Фицджеральда, у Вулфа, Фолкнера. В 1932 году Фицджеральд читал Ленина, в том же году он присутствовал на заседании Клуба Джона Рида. Позже, в своем последнем, незаконченном романе он сталкивает всемогущею киномагната (интересно, что роман называется «Пос- ледний магнат») с коммунистом. В разговорах с левыми писателями Фолкнер посмеивался над марксизмом, но то, как он показывает изменение характера классовых отношений среди белых на Юге, как пишет историю небольшого южного округа, представляя его капиталистической Америкой в миниатюре,—все это заставляет задуматься о косвен- ном влиянии Ленина на Фолкнера. В последней части трилогии, которую Фолкнер писал на протяжении нескольких десятков лет, героиня—коммунистка. Поступками ее руководит ненависть к ее отцу-банкиру, который на самом деле не является ее отцом. Почему Фолкнер придавал такое большое значение ее участию в гражданской войне в Испании, ее партбилету и ее вере в коммунизм? Еще больше поражает присутствие Ленина в последнем «верую» Томаса Вулфа, которое он произнес незадолго до своей смерти в 1938 году: «Я считаю, что нам еще только предстоит по-настоящему открыть Америку... И встретиться с врагом нам тоже предстоит. Н.. мы знаем его обличия и личины... Наш враг слеп, но его слепая, звериная сила огромна». Почему в своем кредо Вулф написал эти слова? Что еще он написал бы, не останови его руку смерть? Кризика обходит молчанием эти вопросы, равно как и сотни и тысячи других. Отношение американца к Советскому Союзу нельзя рассмат- ривать вне зависимости от концепций устройства современного общества, которые ему близки, от приятия им или неприятия американской системы, от понимания ее сущности, от его пред- ставлений о возможности или невозможности установления у нас социализма. Социализм не был главной проблемой искусства тридцатых годов, как не было искусство того времени связано с политикой в узком смысле фанатической приверженности ей. Когда Малькольм Каули писал в «Нью рипаблик» (20 января 1937 года), что мир во всем мире зависит от укрепления промыш- ленной и военной мощи России «перед лицом объединившегося международного фашизма», он говорил об угрозе, которая навис- ла не только над Россией, но и над Соединенными Штатами тоже. Жалуясь на отсутствие «органичности» в нашем искусстве, Уолдо Фрэнк по-своему признавался, что наше общество раздирают классовые противоречия. В искусстве тридцатых годов отразились все этапы того, что пережила Америка. Джеймс Фаррелл написал свои лучшие рома- ны о жизни ирландцев в трущобах Чикаю. «Паника» Арчибальда
Маклиша посвящена финансистам Уолл-стрита. Томас Вулф побывал в нацистской. Германии и, вернувшись в Америку, новыми глазами увидел разъедаемую коррупцией власть в Соеди- ненных Штатах. Роман Стейнбека о кочующих батраках можно назвать почти гениальным произведением. Творчество этих ху- дожников питалось новыми идеями, которые рождала изменивша- яся обстановка в Соединенных Штатах и во всем мире. Из событий тех лет война в Испании оказала на нашу интеллигенцию самое большое влияние. Герника была репетицией второй мировой войны—война, по сути, началась, ко1да в Испании победили фашисты. Есть среди американской интеллигенции люди, которые забы- ли уроки тридцатых годов, есть люди, которым эти уроки вообще не были ведомы. Но исторической связи между двумя этими периодами—тридцатыми годами и шестидесятыми—не разор- вать. Глубокое и всестороннее изучение настроений американцев по отношению к Советскому Союзу может Принести пользу в восстановлении преемственности истории и даст нашим писателям и ученым возможность весги настоящий серьезный разговор со своими советскими коллегами без посредства госдепартамента и Отношение к Советскому' Союзу по-прежнему остается для нас пробным камнем. Но сейчас Советский Союз не один. Социализм существует, он утверждается в новых странах, он встречает на своем пути новые проблемы и тревожит совесть человечества. Советский Союз не страна Утопия. Это развива- ющееся общество, и цели, которые оно перед собой поставило, требуют к себе внимания и уважения. Если американское искус- ство будет игнорировать эту истину, то слепота и глухота скоро сделают его совершенно беспомощным. 1970 г. 11-3429
ТОМ ВУЛФ РАЗВИТИЕ ЖАНРА РОМАНА Когда Трумен Капоте настаивал на том, что "Обыкновенное убийство» не журналистика, а «невымышленный роман», откры- тый им новый литературный жанр, сознание мое пронзило: -Ага'* Это было «ага!» узнавания. В данном случае оно признало в Капоте неизменно находчивого Генри Фильдинга. Когда в 1742 го- ду Фильдинг выпустил свой первый роман «Джозеф Эндрус», он возражал против того, чтобы его книгу называли романом, настаивая на том, что она—образец нового литературного жанра «комической эпической поэмы в прозе». Те же претензии были высказаны им и в отношении «Тома Джонса». Он сравнивал свои книги с утраченной древнегреческой комической поэмой «Мар гит»-, пародией на эпос. (Принадлежавшей, по утверждению некоторых исследователей, перу Гомера.) На самом деле Фильдинг и Капоге, 223 года спустя, попытались даровать своей работе титул главного литературного жанра, чтобы литераторы отнес- лись к ней серьезно. Во времена Фильдинга главным литератур- ным жанром была эпическая поэзия и рифмованная драма классического образца, а статус романа был столь же низок, ну, сколь низок статус прозы, которая писалась для журналов в 1,965 году, когда Капоте начал публиковать в журнале «Нью- Йорк» «Обыкновенное убийство». Благодаря этому первому «ага!» мои глаза начали различать любопытную картину. Первые дни нового журнализма стали обнаруживать абсолютное сходство с первыми днями реалистиче- ского романа в Англии. Повторялся кусок литературной истории. Я говорю «повторялся» не в общепринятом смысле—ничто не ново иод луной. Я имею в виду точное повторение, однажды виденное, мельчайшие детали... Новый журнализм встретили те же возражения, которые высказывались при появлении романа н XVIII и XIX веках в Англии. В каждом из этих случаев новая литературная форма виделась «поверхностной», «эфемерной», «всего лишь развлечением», «морально безответственной». Неко- торые аргументы были тождественными до жути. Так, участвую я в одни прекрасный день в дискуссии вместе с критиком Полин Кэйл, и она говорит, что самый серьезный недостаток нового журнализма состоит в его «некритичности». И объясняет, что он просто «будоражит-, но вы остаетесь в неведении относительно того, как же к этому всему относиться. Единственно в чем вас уверяют, так это в том, что вы должны бьпь «взволнованы», а
это, по ее мнению, оказывает разлагающее воздействие на молодежь, так как : «То же самое происходит с ними в кино, которое дает им ощущение динамики, волнует их... И литература им нравится такая, которая обладает этими качествами. Но новый журнализм не дает им никаких критериев моральной опенки, и в конечном счете это значит, что повествование просто переходит от одного события к другому». Слушая все это, я вдруг различил голос критика, дошедший до меня из времени более чем столетней давности. Это был сам Джон Рескин, который утверждал, выступая против жанра романа, что романы разлагающе действу- ют на молодежь, особенно из-за подавляющего мысль «возбужде- ния»: «Нас должны оттолкнуть не недостатки самого романа, а его свойство вызывать чрезмерный интерес... его способность волновать, которая просто усиливает нездоровую жажду больше- го и большего возбуждения». Все ли посылки основаны на уверенности в том, что долг серьезной литературы—давать моральные указания. Убеждение это расцвело в XVII веке, когда литература считалась нс просто формой искусства, но вегвью религии или этической философии, которая учила на личном примере, а не посредством наставления. Как сформулировал позже эти возражения против романа Коль- ридж, литература должны обладать «напряженностью мысли». Она должна быть глубокой, космической по масштабу и не очень легкой для чтения. Ей пристало сниматься вечными истинами, а величие и статус ее гер^юв должны наводить читателя на размышления о серьезных проблемах, о человеческой душе, о смысле бытия Как сегодня новый журнализм, романы— особенно романы таких писателей, как Фильдинг, Смоллет, Стерн, (а позже Диккенс и Бальзак).—казалось, не хтрошли испытания временем. У них была низменная цель—«не более чем развлече- ние.». Они занимались нравами больше, чем истинами и душой,— «поверхностность»... На книгах было словно написано проклятое «по дешевке». И весь этот нездоровый интерес к жизни лакеев, распутных фермеров, хозяев гостиниц, опустившихся служителей церкви, камердинеров, сапожников, клерков, мелких воришек, провинциальных актеров, волокит, содержанок и прочих, у кого нет ни статуса, ни величия! Доктор Джонсон .отмахивался от романов Фильдинга, говоря, что они описывают настолько «низ- кую жизнь», что самого Фильдинга можно счесть «конюхом». Конюхами называли тогда тех, кто чистил конюшни по самой низкой цене. Мне трудно не усмотреть в этих замысловатых обвинениях двухвековой давности истоки нападок на новый жу риал,и зи, как на прозу «для стиляг» (Джон Леонард, редактор «Нью-Йорк тайме бук ревью») и «быстротечную прогу о недостойных людях» (Рена- та Адлер), таких, как жалкие бюрократы, мафиози, солдаты из траншей Вьетнама, потаскушки, бродяги, швейцары, социалисты, адвокаты всякой сомнительной публики, серфисты, мотоцикли- сты, хиппи и другие проклятые юнпы, евангелисты, атлеты, «выскочки-евреи» (снова Рената Адлер).—другими словами, ЛЮДИ, не имеющие ни статуса, ни величия.
Я не возражаю против таких определений стиля нового журнализма, как «стиляжный» или «скоропись». Но если считать их отрицательными, то каковы положительные? Мне думается, что никто не смог бы упрекнуть новый журнализм в нежелании «оценивать материал». Все новые журналисты, кого я упомянул в этом отрывке, обычно уделяют достаточно места (а порой и чрезмерно много) анализу и оценке материала, хотя редко делают это как моралисты. Никто из них не пишет просто «документаль- ных» работ. Нельзя обвинить их и в том, что они пишут только о «недостойных» людях. Это обвинение бессмысленно по сути, но, если уж отвечать на него на том же уровне, достаточно только сослаться на книги Талезе о «Нью-Йорк тайме» «Королевство и власть», Джо Макгиннеса—о выборной кампании Никсона «Прода- жа президента», Адама Смита—о Уолл-стрит «Игра в деньги», работы Сэка, Брезлина и Майкла Герра «Кейсан» о войне во Вьетнаме, 1эйл ШиЙн о «черных пантерах» «Паитеромания», книгу о столкновениях белых и черных «Радикальный шик и помяука- ем ловцам кисок», статьи Гарри Уиллза о Конференции христианс- ких организаций на Ю1е... Одним словом, я не знаю ни одно- го «достойного» предмета или явления (может быть, только из обла- сти науки), который не быт бы отражен средствами этого жанра. 1972 г.
МИФ И РЕАЛИЗМ В РОМАНЕ Идея, что роман выполняет духовную функцию формирова- ния мифологического сознания, столь же популярна сегодня, как она была распространена в литературных кругах XVII и XVIII ве- ков в Англин применительно к поэзии. В 1972 году романист Чэндлер Ьроссард пишет: «Подлинная и оригинальная художе- ственная литература—это видение, а настоящие романисты— визионеры». Она—миф и магия, а ее создатели—маш и шаманы, мифотворцы и исследователи мифов. Марк Дж. Миреки в манифе- сте нового журнала "Художественная литература», цель которо- го—возроди!ь искусство 1970-х ходов, пишет: «Мы просто нс можем поверить в то, что люди устали от рассказов, что ухо американца навсегда атрофировалось и теперь глухо к мифу, басне, загадке, парадоксу». «Через миф,— говорит он, цитируя Торо,— высший человеческий интеллект использует неосознанные мысли людей как иероглифы, адресованные потомкам». Ничто не может быть более чуждо взглядам тех реалистов, которые более века назад обеспечили роману положение главного литературного жанра, чем эти заявления. Ведь именно они в неком состоянии эйфории невежества отвернулись от идеи мифа и басни, которая традиционно почиталась в поэзии и придворной литературе франко-итальянского происхождения. Сегодня трудно даже представить себе, насколько в начале своего пути роман был пропитан реализмом—реализмом ради реализма,— «все должно быть как в жизни». Дефо выдал «Робинзона Крузо» за подлинный дневник моряка, потерпевшею кораблекрушение. Ричардсон «Па- мелу»— за настоящие письма молодой служанки, которую ее господин намеревается сделать своей любовницей. В городке Слоу крестьяне собирались вокруг сапожника, читавшего им -Памелу», и в день, когда он дошел до того места, где Она одерживает верх и заставляет своего господина жениться на ней, они разбежались с криками радости и стати звонить в церковные колокола. В середине XIX века литературные критики следили за верностью романистов жизненной правде, словно те были работниками современной рекламы, и в интересах романистов было добросове- стно придерживаться подобной правды. Аналогичным образом любители кино (возможно, эта практика существует и сегодня) на заре звукового кинематографа имели обыкновение уличать в своих письмах на студию создателей фильмов в различных анахронизмах, например: «Если в этом фильме изображаются
гангстеры 30-х годов, то как же в сцене, где человеку сносят голову выстрелом из охотничьей винтовки, около «Садка ночных рыб» у тротуара стоит «плимут- выпуска 1941 года, о чем свидетельствует его фигурная металлическая решетка в форме бабочки..,» Романисты привыкли заниматься работой репортеров, следопытов, «расследователей», чтобы все было точно. Она была частью процесса создания романа. Диккецс, например, чтобы проникнуть в печально известные школы Йоркшира и собрать материал для «Николаса Никльби», трижды под чужим именем посетил разные города графства, делая вид. что ищет школу для сына знакомой вдовы. Социальные реалисты, подобно Диккенсу и Бальзаку, на- столько были преданы беспримесному и простому реализму, что их упрекали в этом на протяжении всего их творчества. Ни один из них при жизни не был признан художником слова. (Бальзака даже не приняли во Французскую академию.) Однако должен заметить, что начиная с 1860 года литераторы, романисты и критики начали разрабатывать следующую теорию: реализм обладает большим художественным потенциалом, но он триви- ален, если не направлен на изображение высшей реальности., космического уровня... вечных ценностей... морального сознания. Эта дорога вела прямиком к старой классической традиции, признававшей за литературой духовную миссию, видевшей в ней средство обращения к потомкам, считавшей ее магией, мифотвор- чеством, мифологией. К 1920 году во Франции и Англии роман социального реализма казался уже вульгарным. Отчасти из-за депрессии, которая стимулировала подъем социального реализма в Америке, европейская -мифологическая» волна смогла докататься до американской литературы лишь после войны. Однако теперь она оказывает на нее сильное влияние. Почти все современные «серьезные» романисты—выпускники университетов, а там обычно учат подражать Беккету, Пинтеру, Кафке, Гессе, Борхесу. Результатом этого влияния явилась своеобразная литература, озадачивающая тех, кто не принадле- жит к этому литературному братству,— ее персонажи лишены среды, собственного прошлого, они не ассоциируются с каким- либо социальным классом, этнической группой и даже нацией. Они выполняют предназначение судьбы в месте действия, которое не имеет названия, временньгх координат, или же в какой-нибудь природной глуши: в лесу, на болоте, в пустыне, в горах или на море. Порой они говорят, если вообще говорят, короткими, довольно механическими фразами, по которым опять же нельзя установить их принадлежность к какой-либо среде, или же напротив—они использутот непонятную архаическую манеру вы- ражаться. Персонажи эти повинуются неведомым силам, они одержимы чувством непонятного отвращения к жизни и порой наделены фантастическими физическими способностями. Для каких литературных жанров характерны подобные приемы? Да, для мифа, басни, параболы, легенды. Я думаю, что неосознанная стратегия подобных новых фабулистоь состоит в следующем: «Реализмом завладели новые 326
журналисты, тягаться с которыми нам не по силам. Кроме того, реализм устарел. Итак, что мне остается? Естественно, возвра- титься к тем первозданным и чистым формам повествования, из которых родилась сама литература,—мифу, басне, параболе и легенде!» Некоторые из фабулистов именно так и поступают. Они пишут непосредственно в формах и ритмах басни, волшебной сказки и древнего эпоса. Джон Барт («Даниазадиад»). Борхес, Джон Гарднер. Джеймс Парди, Джеймс Рейнолдс («Семейный портрет») и Габриэль Гарсиа Маркес. Другие отдают дань неофабулизму, лишь соблюдая такие условия, как: Непринадлеж- ность среде. Неопределенность места действия, Неиспользование диалога и Непознаваемость происходящего. Неофабулизм однако, столкнулся и с чисто современными проблемами Во-первых, в идеале басня—рассказ устный, а не напечатанный. Басня «первозданна» в том смысле, что она предшествует появлению печати. Басня ни раньше, ни теперь не могла соперничать с письменным реалистическим рассказом. Отказавшись ог приемов реализма, неофабулист уподобился инженеру, который отказался от электричества, потому что его уже «использовали». Хотя миф. басня и т. п. и могли быть в действительности предшественниками современных литературных форм, они уже не будут в состоянии, не смогут выдержать соперничества тех новых, более совершенных приемов, которые использует печатная литература. 1972 г.
УОЛТЕР ЛОУЭНФЕЛС ПОЭЗИЯ КАК ИСТОРИЯ Один журнал привел такое мое высказывание: «Подлинная революционность в современном искусстве—в новых взаимоот- ношениях с новой аудиторией1-, после чего редакторы попросили меня пояснить, как я это понимаю. Фраза ата—отзвук услышанного мною от Сикейроса: «Искус- ство фресок заключается во взаимоотношении между настенной живописью и меняющейся аудиторией». Это—констатация факта. Проходя мимо фресок Риверы на Дворце правосудия в Мехико или Сикейроса в школе в Чиллане, вы стремитесь найти тот угол обзора, под которым на них надо смотреть. Динамизм в лучших работах Сикейроса определяется особым ракурсом восприятия им увиденного. Трудно подобрать позицию, дающую возможность увидеть во всей полноте те фантастические фигуры, которые он запечатлел на куполе Торгового дома. Вам необходимо специаль- но к ним присматриваться. История также подвержена меняющимся оценкам. Она всегда пишется заново, всегда обновляется для каждого последующего поколения раз в пятьдесят лет. И не всегда это более -травиль- ная» история. («Это историческое сочинение,—замени как-то Наполеон,—было хорошо двадцать лет тому назад и, возможно, станет таковым через двадцать лет, но сейчас оно неприемлемо»). В историческом плайе аудитория подвержена переменам, ине потому только, что, как сказал Гераклит: не можем дважды войти в одну и ту же реку». Аудитория не только меняется во временном аспекте, «горизонтально», но и в плане социальном, то есть «вертикально». Феодальных дам и господ более нет, вместе с ними исчезли и ге формы эпоса, которые были порождены средневековым обществом. ♦ * * Большинство из нас озабочены проблемами вчерашнего дня. Мы не представ.1яем себе четко, какова сегодняшняя аудитория. Художник в наше время призван быть революционером, ибо в противном случае ему не удастся запечатлеть, в каком направле- нии движется мир. А та меняющаяся аудитория, которую он оценивал прежними мерками, на самом деле исчезла, словно крыса, юркнувшая в нору.
Думается, чго эпитафией к большинству наших нынешних сочинений будет: «Почему прокисло вчерашнее пиво?» Мы муча- ем самих себя и своих читателей проблемами, которые не носят революционного характера. Из этого отнюдь не следует, что наша ностальгия—неискренна или что наши лучшие сочинения оставля- ют нас равнодушными. Я сам готов проливать слезы по поводу вымерших реликтов прошлого. Наши самые удачные сочинения принадлежат истории, стали ее достоянием, и нередко совсем не художники в нашей среде оказываются творцами шедевров. Я восхищаюсь ими и в то же самое время отвергаю умирающее искусство во имя умирающей аудитории. Наш лозунг—это -«новая аудитория», та самая, к которой стремился пробиться Уитмен. Не аудитория, что суще- ствует, но та, которую мы помогаем формировать, поскольку пишем для нее. И дело не в том, что мы крупные теоретики: просто у нас нет иного пути. * • * Идеальный художник сегодня—это тот, кто непрестанно умерщвляет себя, вчерашнего. Конечно, его, идеального, еще нет. Но надо пробовать стать таковым. В этом—секрет того, как выжить сегодня. » • • В последнем му-зее нашего Ледяного Века мы не услышим поющей обезьяны. Тем не менее мы должны петь, отправляясь туда. В противном случае откормленные попугаи оглушат нас, прежде чем мы успеем туда войта. • • * Просодия. Надо, чтобы акцент был сделан на характере словесного контакта между меняющимся поэтом и меняющейся аудиторией. Это срабатывает даже в такой искаженной форме коммуникации, которая выражает себя в самоубийстве. Ведь убийство себя—это последняя попытка высказать что-то друго- му, заявить о себе подобным токовым образом, зас гавить звучать слова, которые вы не могли сказать. Говоря о самоубийстве, я имею в виду не только то. чего мы всею менее желаем нашим друзьям. Бывают смерти другого рода. Есть поэты, которые всю жизнь воспроизводят свои юношеские эксперименты и в конце концов в семидесятилетием возрасте продолжают предавался детским забавам, как это случилось с Каммингсом. Принято вспоминать, что высшие творческие достижения Рембо относятся к девятнадцатилетнему возрасту, когда он оставил писание стихов.
Мой поход против носталыии начинается с языка. Надо использовать язык для выражения современных эмоций, ввести чистое, новое, научное слово в ткань поэтического произведения так тонко, чтобы читатель почувствовал живой пульс современно- го мира. Это и есть испытание для языка—передать подлинный дух эпохи современной электроники, а не воздушных змеев времен Бен» Франклина. * ♦ ♦ Наш разговор сам по себе старомоден, как если бы это была фаза эксперимента Стихи о смерти (в том числе мои собствен- ные) воспринимаются мной как пережитки эпохи танцев иод дождем и знахарей, которые постигали тайны, наблюдая за тем, как листья слетают с деревьев Нам нужна современная форма, способная выразить совре- менные чувства, ибо лишь немноте из нас, в Соединенных Штатах, испытали их в потной мере. Большинству из нас довелось пройти через полосы отчуждения, безверия, безответственности, саморазрушения, но будущее связано с движением сопротивле- ния. Конечно, у нас есть таланты, но талант—это еще не все в 1970-е годы. Надо быть в состоянии выразить свое время. Некоторые наиболее броские добродетели нашей поэзии вызыва- ют у меня ассоциации с французскими генералами, взрывающими атомную бомбу в Сахаре и считающими, что двести семейств Франции более современны, чем двести пятьдесят миллионов африканцев, которые порывают со старым образом жизни. Я не хочу ни писать, ни вслушиваться в элегии, посвященные тому, какой могла бы быть наша страна. А ведь в этом суть носталыии. Современная поэзия, созидающая поэтику завтрашнего дня, как это было у Вальехо, Элюара, Брехта или Уитмена, вырастает из социальной борьбы своего времени. Все прочее с момента своею рождения уже предназначено для мавзолеев. ♦ * • Что касается «Авангардистской поэзии Вселенной», то суть ее такова: бог или то, что мы называем всеобщей историей, постоянно творит ее. Лучшее, что мы можем создать тогда или сейчас,—это наши стихи, картины, кантаты. Если вам посчастли- вилось родиться Леонардо, Бахом или Пикассо, ьас называют гением, то есть не просто поэтом, а мастером в самом высоком смысле. Но даже у Баха случались долгие полосы, когда он писал скучные письма, а не музыку. Разве подобное не наблюдается в галактике, в галактике галактик? Разве огромные пустоты посреди сверкающих миров не есть спады божественного творчества?
Если вас гнетет то, что мы слишком скудны по части шедевров, вспомните о пустых пространствах между звездами. Не сочтите меня пессимистом. Возможности поэзии— безграничны и беспредельны, и где-нибудь какой-то поэт уже слагает или сложил поэму, которую озаглавит: «.Движение моих перстов» * ♦ * Поэт так же древен, как и его язык. Уитмен чуть ли не пережил собственную физическую смерть и остался «велеречивым до конца». Затем неожиданно все оборвалось. Никто уже не способен на такое. Те, кто пытается, не могут ничего подобного. ♦ • * У некоторых людей, например Джойса, языкотворчество перерастает в сущую логофилию. Старея, мы со все большей яростью вгрызаемся в слова. И разве, мы не это имеем в виду, когда говорим; «Правда победит»? Бешеная собака в нас самих начнет лаять «вопреки нашей воле», иногда даже изрекать то, что никто не ожидает, особенно тот, кто сам это произносит. Уитменовское мировоспри- ятие, как и Сама ею Поэзия — неповторимы. Что наследует будущее, так это само достижение, свершение, деяние, самый пророческий акт. Такова трансформация жизненно- го опыта у нас, в Соединенных Штатах: отождествление себя с радосгью других, созидание «великих индивидов» и вместе с этим наполнение старой уитменовской свободной декламации духом новой солидарности, новой дисциплины, которые рождаются из новых вещей, сообща созидаемых. И не только на этом континен- те, но -в бесчисленных соединенных руках... вплоть до Индии и за ее пределами-, как предвидел это Уитмен. * ♦ • Новая поэзия—это поэзия свершения, достижения, поэзия «пионеров», которые в массе своей и есть новое человечество. За Уитменом, сознательно прозвонившим отходную поэзии отчаяния, последовала, однако, поэзия разочарования И не только в Соединенных Штатах, но во многих странах: это был затянувшийся «конец века», все еще модный в иных сферах нашего общества. Трагическая эпоха привела к гибели милли- оны—в одной только Африке погибло сто миллионов, не считая жертв лойн за последние полвека,—но это ужасное кровопроли- тие— лишь прелюдия эры, которая уже занялась. Те, кто способ- ны видеть лишь труп старого миропорядка, продуцируют «могиль- ную« поэзию. Новая дисниашна нового человечества формирует основу, из Которой могут вырасти нивые формы новой красоты. Формы,
которые, мы убеждены, будут прекрасны, ибо коренная проблема сейчас—это проблема коммуникации: нельзя разговаривать толь- ко с самим собой яти, напротив, обращаться к миру с истошным дикарским воплем. Одна из главных заслуг Уитмена состоит в том, чю он заменил старую, отжившую «красивость» новой простотой. Мы— на пороге новых открытий в области стиха, ибо находимся в преддверии нового человечества. Наши поэты должны охватить будущее так, как они в состоянии это сделать сегодня. Ведь всего прекрасней—будущее. • * ♦ Я не думаю, что в какой-либо стране разрешена проблема отчуждения. И наша обязанность, поэтов, драматургов, романи- стов, заключается в том, чтобы отозваться на все, что происходит вокруг нас. В Соединенных Штатах мы все еще живем и любим в эпоху, приносящую нам страдания. Как все это вынести, если мы вдыхаем отходы атомной радиации? Я убежден, чю преодоление отчуждения капиталистического типа—это первое требование на пути формирования полноценной личности, по которому идет человечество. Политика—это органическая Основа в самом жизненном процессе, в поэзии или й нем-либо другом» Вне зависимости от того, что писатель высказывает или о чем он умалчивает, он не Может быть вне политики. Вели вы художник масштаба Брехта, ваши политические убеждения будут подобны тактам в партитуре Моцарта. Никто не думает о ногах, увлеченный музыкой. И люди говорят; «Вы называете его политиком, а ведь он—истинный поэт*. ♦ • * «Пожалейте нас, которые всегда сражаются в пограничной зоне между беспредельным и будущим* (Аполлинер). Почему же надо жалеть? Разве жизнь может быть иной? » • * Да, я верю, происходящее в мире оказалось гораздо сложнее, чем мы могли предполагать. Естественно, чго мы, художники, обязаны эго объяснить. Более того, по-моему, подлинная картина все более усложняется (я имею в виду и раздвшающиеся горизонты мироздания), и мы нуждаемся в новой технике для того, чтобы запечатлеть эти непрестанно расширяющиеся Пределы. Сделаем уточнение, вернемся к предшествующему параграфу. Художники не просто «объясняют» действительность, они взрыва- ют ее, разрушают умершие мифы, создают для нас новые, чтобы мы могли представить себе новые картины. И за прошедшие долгие столетия не сыщется такой человек в каком-то месте,
который знал бы что-либо «доподлинно». Разве что это будет некий монах, склонившийся над мудрым манускриптом, которого никто не видел. Идем ли мы навстречу новому Веку Мрака? Многие из нас в Соединенных Шзатах уже в него погрузились. Просто мы называем его трехэтажным гаражом с автоматическим управлени- ем. И тем не менее в пустыне влюбленные, спасшиеся от отравления цианидом, все-таки живут, несмотря на кровоточащие сердца. * « ж Жизнь художника—значительна, если, опираясь на собствен- ный опыт, он учит нас быть готовым к предстоящему испытанию. Что есть «успех» для нашего поколения? Успех не должен быть испепелен в крематории несбывшихся желаний. ♦ ♦ » Я проснулся в три пятнадцать поутру с думой о боге и говоря про себя: «Он никогда не простит Джека и Мери зато, что они не содеяли того, что им надо сделать. Нет другого преступления, способного поколебать колонны Баальбека и своды ада. чем не выполнить своего предназначения». Да, есть небеса, и там обитает Моцарт, ничего с собой не взявший, даже своего реквиема, и Микеланджело, живший творчеством до последнего мгновения. Но ни Джек, который бесплодно теряет время, ни Мери, более талантливая, чем любой из нас, так ничего и не добившаяся, ведь они отказывались от дела, загодя считая его безнадежным, не выяснив даже, каков будет итог. * * * Да, я обрел свою звезду, и сейчас меня тоже можно разглядеть в Ясные ночи—одну из многих биллионов мерцающих звезд,— потому что я сотворил нечто из ничего. Но вы, кто владели звездой и променяли ее на болтовню о пустяках и несбыточных желаниях, подумайте: Иисус распят за вас, его распинают вновь и вновь, а ним о о том не ведает и не тревожится. Вот почему я верю в бота. Он тревожится. Он обрушивает громы Моисея на Джека, человека, который так и не состоялся, он не рыдает, кроме как от высшего гнева, и он не прощает. Липп, создает мириады новых миров и говорит: да что о них думать? Ведь наверняка все вновь повторится и другой Джек, с иным лицом и именем, познает, зачем он рожден для жизни вечной, в великом царстве бессмертных—ведь их жизнь проно- сится со скоростью света. Лишь тогда мы будем искуплены, когда новая Сапфо примет вечную муку за нас.
И бог рек: «Пусть будут птицы». Но компьютер по-своему понял команду, н на свет появились мы, оишащие, кричащие, воющие и порой целующиеся. * ♦ * Всегда оказывается нечто новое, достойное внимания, но разве кого-нибудь тревожит кто об этом поведает? Мы принима- ем как нечто аксиоматичное битву при Марафоне или творчество Эсхила. В противном случае не окажется ли, что человеческую историю сочиняют продажные писаки, а не те безвестные сотни тысяч арауканских индейцев, которые веками сражались против Испанских конкистадоров? Пресмыкательство перед «гениями», будь то наши отечествен- ные или чьи-то чужие, смешно в свете гениальности человечества как такового. История требует, чтобы каждый был гением или героем, и принимает это как должное. ♦ • ж Мы всегда значительнее наших собственных представлений о себе. Это как раз то, что поэт или художник осознает, что он выражает. И разве заслуживает он большей насады, нежели осознание анонимности той массы людей, Которым он служит? • * * Сейчас не время «защищаться» от комариных укусов, ибо простые насущные истины жаждут словесного выражения. Живая речь—это наш ответ, то единственное, что достойно внимания Эти простые истины кристаллизуются. Люди ждут от поэта поэзии. Только она и может отозваться на их чаяния. * * * Речь Ваниетти на суде включена в некоторые поэтические антологии, К этому я добавлю: надо, чтобы нас заживо сжигали, и тотда стихи польются сквозь стиснутые зубы. ♦ * * Не хочу, чтобы вы думали, будто я не верю в существование великого плана. Я думаю, что все мы — его элементы, каждый из нас подобен снежинке в этом буране вселенной. Вечная мерзлота сохраняет нас нетленными. Спасение—в сохранении энергии. Ни одна дождевая капля не должна быть потеряна. * ♦ * Маяковский числил среди требований, предъявляемых к поэту, постоянное обогащение словесных ресурсов.
Я бы сформулировал это таким образом На первое место падо поставить обычные источники—историю, этнологию, совре- менный балет, мексиканскую настенную живопись; рисунки в пещерах Франции, храмы Пестума, резьбу этрусских мастеров; хорошее кофе и знание того, как приютовить съедобный омлет; патологию (крайне необходимую, дабы вскрыть разлагающиеся останки нашего правящего класса): астрономию (она также нужна для определения дороги в будущее); металлургию: океанолозию; современную музыку (от Ива и Шенберга до Колтрейна); ботани- ку с каталогом семян и цветов; зюбовные удовольствия; человече- ское тело во всех позах; кино; коньяки; симфонии, плохие и хорошие (даже Малер может быть занесен в наш актив в качестве отдушины, когда Бетховен станет в тягость); логику и прочее, и прочее. И все это—объединенное и осмысленное с точки зрения практики научного социализма. Но эти обычные ресурсы еще недостаточны для поэта так называемого западною мира. Он должен опробовать свои кор- ни на прочность, так, как делает это земля в пору землетря- сений. Ему следует познакомиться с творчеством Китая, начиная с ЦюЙ Юаня. Он должен охватить всю нашу планету, делая особый упор на социалистический сектор. Нам надо обогащать наше собственное историческое прош- лое. В Соединенных Штатах необходимо углубиться ь наш континентальный шельф, Мы должны включать в наше наследие и арауканцев из Тьерра дель Фуего и эскимосские племена Пойнт Барроу: ни один из этих народов никогда не прекращал борьбы за свою национальную самобытность. Как же еще можно проникнуться психологией всего человече- ства? Чтобы оставаться самими собой, гражданами Соединенных Штатов, надо отождествить себя с индейцами, африканцами, черными, белыми, латиноамериканцами. И тогда поэт сумеет выразить самую душу мира, не пустопо- рожние мелочи и воздушные замки, сотворенные на уоллезритов- ском «Рейне», но мир пролетарской солидарности, которая вос- торжествует во вселенском масштабе. Мы обязаны черпать наши резервы не только в прошлом, но и в будущем: Африка, Латинская Америка, Китай, СССР—это континенты и страны, где будущее уже созидается сегодня. Это не означает, что мы отбрасываем наше американское революцион- ное наследие, а лишь то, что мы стремимся его возродить и освежить. Мы устремлены навстречу мировой культуре, национальной по форме, интернациональной, гуманистической, социалистиче- ской по содержанию. Такова наша сегодняшняя поэтическая программа и свобода, понимаемая как осознанная необходимость, ибо нет иной возмож- ности для нашего обновления. В стремлении ко всемирной свободе обретают жизненность наши Велли Фордж, наши Наты Тернеры.
Такова поэзия в ее высшем выражении, которую ждут наши друзья трудящиеся. Все прочее—лишь насмешка над поэзией. ♦ » * Поэзия в наше время созидается из обстоятельств, не застывших, а изменяющихся. Кто замечает радугу? Кто находит бледно-желтый цветок? Признавая всемирную поэзию, мы находим и ее высший смысл: созидание, распределение, потребление, непрестанное рождение—такова великая песня, постепенно растущая, включа- ющая все голоса мира. Революция—значит гуманность. 1973 г.
БАРРИ СТЕЙВИС МОЕ ПОНИМАНИЕ ДРАМЫ Первую многоактную пьесу я написал, когда мне было девятнадцать лет. Первый мои спектакль я увидел, когда мне было двадцать шесть. К счастью, тексты не сохранились. Погом я написал еще дюжину пьес—и все впоследствии уничтожил. Материал и форма этих ранних работ были заимствованными, они тесно перекликались с господствующей тогда манерой и способами постановки на американской сцене. Я имею ь виду то, что называют театром иллюзии, то есть пьесы натуралистические по содержанию и стилю и романтические по общему подходу. Физическая среда такой драматургии представляет собой сцениче- ский ящик, как правило комнату, в которой нет четвертой стены, так что зритель имеет возможность «подсмотреть», что происхо- дит с «реальными» людьми на сцене. Такне спектакли с их «подражанием жизни* постепенно перестали удовлетворять меня. Они не могли выразить то, что я хотел сказать на театре. В ту пору я еще не знал, как преодолеть узость романтико-натуралистического и псевдореалистического театра иллюзии. Я сознавал—пусть не так ясно, как теперь.—что хочу писать пьесы, в которых движущей силой характеров было бы столкновение идей, а не одних лишь эмоций. Форма определяется содержанием и тем, какую функцию она призвана выполнять. Я искал формы, созвучные моему матери- алу. Я добивался свободы и пластичного использования игровой площадки, чего не мог дать сценический ящик. Я начал напряжен- но штудировать Шекспира. Я и по сей день испытываю глубочай- шее его влияние, а также стилистики библейских сказании— беспощадно объективного я открытого способа повествования. Занятия елизаветинцами, греческим театром, изучение устройства римского амфитеатра—все это постепенно привело меня к тому, Ч1О в 1933—1934 годах я назвал «пространственно-временной сценой», то есть к концепции гибкого использования сценического времени и пространства. В 1939 году я начал работать над пьесой «Светильник, зажженный в полночь». В этой веши мне впервые удалось добиться искомого слияния содерж'ания и формы. Характеры драмы втянуты в схватку вокруг коренных философских понятий, и пластичное использование пространства и времени оказалось для меня наилучшим средством выразить конфликт идей. Тогда-то у меня и возникла потребность создать драматиче- ский цикл, чтобы еще глубже проникнуть в эту концепцию театра.
Предполагалось, что цикл будет иметь одну главную тему, но каждая пьеса должна быть самостоятельным. законченным произ- ведением, рассматривающим эту общую тему с какой-то особой точки зрения. Таким циклом оказалась тетралогия о людях, предвещавших нередко крутые перемены в существующем социальном Порядке, о людях, которые принадлежали своему времени и были впереди него. Меня интересовало, как они воздействуют на общество и как общество воздействует на них. Суть природы и человека—в постоянном изменении. Из старых, зрелых структур возникают новые, в ходе созренания их — еще более новые, приходящие им на смену. Таков историче- ский процесс. Перемены совершаются постепенно. Этот процесс не всегда очевиден и не всегда сразу же постижим. Но он безостановочен и необратим. В какой-то определенный момент, когда созрели исторические условия, происходит резкое ускорение историческо- го процесса, существующая культура распадается, давая импульс новым силам, новой структуре отношений, которые в спою очередь постепенно стабилизируются в систему. Вот этот процесс я и пытаюсь уловить в моих пьесах—тот момент в истории, когда в недрах общества, созревшего для перемен, происходит событие, которое круто ускоряет ход вещей. Тетралогию составили следующие пьесы: «Светильник, зажжен- ный в полночь», - Человек, который никогда нс умрет», «Харпере- Ферри», «Разноцветная одежда». Первая — это драма о Галилее, первом человеке, который, направив мощный телескоп в ночное небо, увидел истинное движение солнечной системы. Это открытие вызвало массу научных и социальных последствий, возвестивших приход про- мышленной эпохи. «Человек, который никогда не умрет»—драма о Джо Хилле, народном поэте и певце, профсоюзном организато- ре. Его ложно обвинили в убийстве, и он выдержал двадцатидвух- месячное заключение как настоящий герой. «Харпере-Ферри» — пьеса о знаменитом, предвестввшем Гражданскую войну в США рейде Джона Брауна в 1859 году на арсенал в Харпере Ферри. •‘Разноцветная одежда»—это пьеса о жизни библейского Иосифа в Египте—первого значительного землеустроителя, лелеявшего планы преобразования общества. В этой вещи я затрагиваю тему власти, ее применения... Эти четыре пьесы задуманы таким образом, что их может играть одна и та же в своей основе труппа и примерно в одинаковых декорациях. Галилей, Джо Хилл, Джон Браун... У этих людей много общею. Все они были преданы суду’ за свои убеждения и поступки и понесли жестокое наказание. Но их идеи подтверди- лись. и они были оправданы в глазах следующих поколений. То, что считается ересью в одном веке, становится истиной в другом. Я пишу о людях, которые сознают социальную и моральную ответственность. Я пишу пьесы, проникнутые верой в способность человека решать свои проблемы, несмотря на встающие перед ним
огромные трудности. Я считаю, что человек должен быть предан этической идее. Я считаю, что человек в конечном счете может одолеть опасности агамного века. Сегодня театр в большей части одержим идеей поражения и тщеты. Одно направление в драматургии обращается к личным неустройствам и сексуальным ненормальностям. Такой театр Интересует, кто с кем спит и насколько родители не понимают своих Детей, он покатывает любовь либо как насилие, либо как слепое подчинение. Такой театр озабочен сугубо субъективными невротическими проблемами, его мало занимают объективные общественные условия, в которых живут персонажи, и влияние окружающего мира на них. Люди как будто пребывают в вакуумной трубке. Снаружи кипит жизнь, а они внутри функци- онируют лишь постольку, поскольку конфликтует их психика. Внешний мир здесь почти не отражается. Другое направление в современной драме разрабатывает тезис, будто человеческий удел безнадежен, потому что личность выключена из общества, будто рациональная мысль всею-навсею ловушка, будто жизнь бесцельна, а любое действие нелепо, ибо не принесет никаких результатов. Такой театр не дает выхода положительным эмоциям аудитории. Вслед за Чеховым я убежден, что драматург отвечает не только за то, каков человек есть, но и каким он может стать. Вслед за Аристофаном я гоню с подмосток «дела людишек жалких». Я—за драму, которая проникает в суть идей с такой силой и ясностью, что поднимает их до уровня страстей. Обязанность драматурга, в сегодняшнем мире особенно, состоит в Том, чтобы находить такие ситуации, которые по самой своей природе могут овладеть чувствами и разумом зрителя и направить их на характеры, творчески стремящиеся к позитивной цели. 1973 г.
ФИЛИП БОНОСКИ В АВАНГАРДЕ СОВРЕМЕННОСТИ Советская литература произвела особенно сильное воздей- ствие на сознание американцев в 30-е годы. Правда, се воздей- ствие чувствовалось уже и в 20-е, когда такие наши журналы, как «Мэссиз», стали знакомить свой сравнительно небольшой круг читателей с первыми образцами советской революционной прозы. И конечно, советская литература пользовалась несомненной попу- лярностью в Америке в годы второй мировой войны. Однако могу сказать, что именно в эти бурные для Америки 30-е годы широкие народные массы впервые в американской истории стали подумывать о возможности революционного преоб- разования своей жизни и потому с жадньтм любопытством пирали на единственную в то время страну, которая такое преобразование осуществила на практике. И конечно, молодая Советская республика как реальный образ представала перед бесчисленными американскими читателями в произведениях совет- ских писателей. Как раз в это время американцы узнали Шолохова, Гладкова, Леонова, Катаева и, конечно, Горького. Узнали Горького по- настоящему, хоть он издавался у нас и гораздо раньше. Познако- мились они также и с Маяковским. Открыла для себя Америка и многих других советских писателей в эти годы. Фадеева знали, конечно, и раньше, но я лично впервые прочел его произведения в 30-х годах. То же можно сказать о Фурманове, Блоке, Ильфе и Петрове. В историю американской культуры 1930-е годы вошли под такими названиями, как ^красное десятилезие*, «пролетарские тридцатые», и то был первый случай в нашей истории, когда писатели—не несколько одиночек, а вся масса писателей— обратились к новым и таким волнующим концепциям жизни, исходящим от Советского Союза, когда появился новый литера- турный герой—рабочий, притом уже не как жертва слепых сил, а хозяин своей судьбы, кузнец собственного счастья. Этот последний фактор—творцом революционных перемен является рабочий—на меня повлиял самым непосредственным образом, изменив мое мировоззрение. Советские писатели—тогда и потом, позднее,—дали нам возможность усвоить новую и в какой-то мере поразительную для нас концепцию относительно взаимоотношений между писателем и обществом. Это, как известно, одна из тем, обсуждавшихся на
Первом съезде советски* писателей в 1934 году, иа котором присутствовал сам Горький. Для всех здравомыслящих людей в мире двух путей нет. Все выросло в размерах, все стало чревато более страшными послед- ствиями и угрозами. Хиросимы и Нагасаки новых, еще более чудовищных масштабов тревожат сны человечества. И для художника иного выбора нет—само его призвание не оставляет ему выбора* все силы своей души он должен отдавать борьбе за предотвращение нависшей над человечеством опасности погиб- нуть. Вот почему я надеюсь, что 40-я годовщина Первого съезда советских писателей станет предзнаменованием ваших новых успехов. На ответственности писателей лежит задача—всему миру внушить уверенность, что искусство не спи! и что социализм продолжает вдохновлять искусство не просто на любование жизнью, но на то, чтобы и впредь переделывать и улучшать эту жизнь. 1974 г.
КУРТ ВОННЕГУТ НЕОБЫКНОВЕННЫЙ РОМАН ДЖОЗЕФА ХЕЛЛЕРА ОБ ОБЫКНОВЕННОМ ЧЕЛОВЕКЕ Компании, взявшейся делать фильм по первому роману Джозефа Хеллера «Уловьа-22», пришлось задействовать один из самых больших в мире военных аэродромов. Тот, кто пожелает сделать фильм на основе его второго романа -Что-то случилось», достанет весь необходимый реквизит у Блумингдейла*: несколько Кроватей, конторок, столов и стульев. Человеческая жизнь вся как-то обесценилась и съежилась в его новой книге. Теперь она, пожалуй, могла бы уместиться в обычной могиле. Рассказывают, что после лоцманских приключений на Мисси- сипи Марка Твена нс оставляло такое чувство, будто жизнь его с тех пор пошла под гору. Если взглянуть на романы мистера Хеллера в исторической перспективе, то можно будет сказать то же самое о целом поколении белых американцев, принадлежащих к среднему классу,—о моем поколении, о поколении мистера Хеллера и Германа Вука, Нормана Мейлера и Ирвина Шоу, Вэнса Бурджейти и Джеймса Джонса, и так далее и так далее,—для них все пошло под гору после второй мировой войны, и вокруг все чаще виделось одно: кровь и бессмыслица. И та и другая книга написаны с отличным чувством юмора, но смешного в них мало. Если собрать все эти шутки, выйдет горькая история о тех разочарованиях, которые выпадают на долю самого что ни на есть обыкновенного человека, имеющего самые добрые намерения. Будучи первоклассным юмористом, мистер Хеллер намеренно портит собственные шутки, давая их в интерпретации своих несчастливых персонажей. И еще он упорно разрабатывает самые избитые темы. После того, как была напечатана и нами пережева- на тысяча «аэро-романов» о второй мировой войне, он предложил нам тысяча первый, героя которого со временем признали шедевром трезво мыслящего безумца. На этот раз он предложил нам тысяча первый вариант чиновника, так сказать, «человека в сером фланелевом костюме». Живет себе в милом домике в Коннектикуте, начинает свой рассказ автор, с женой, дочерью и двумя сыновьями с иголочки одетый мрачновато-ироничный чиновник средней руки по имени Роберт Слокум. Работает в посреднической фирме в Манхэттене. Он потерял покой. Он оплакивает не использованные в молодости возможности. Он изводит себя мыслями о прибавках к зарплате и продвижении по службе, презирая при этом свою фирму и свою
работу Время от времени он изменяет от скуки своей жене в каком-нибудь курортном местечке, где проходит очередная кон- ференция по сбыту, или в затянувшийся обеденный перерыв, или вечером—под предлогом, что засиделся в конторе по работе. Он выдохся. Он очень боится старости. На то, чтобы еще раз описать эту набившую всем оскомину ситуацию, у мистера Хеллера ушло двенадцать лет. Перед нами монолог Слокума. Обо всем, что говорят остальные, мы узнаем с его слов. Что же касается его слов, то все они, от первого до последнею абзаца, так похожи одно на другое, что у меня перед глазами возникла картина: скульптор, сооружающий огром- ную статую из листового железа. В руках у него крошечный моло- точек, которым нужно ударить с одинаковой силой миллионы раз, чтобы фигура обрела должные очертания. Каждая такая вмятинка—факт из нашей жизни, ординарный и удручающий факт. <-Жсна у меня, право же, хорошая или была хорошей,— говорит Слокум где-то в начале романа,—н мне часто жаль ее. Она может среди дня приложиться к бутылочке, а по вечерам, когда мы бываем в гостях, флиртует или пытается флиртовать, хотя совсем не умеет это делать*. «Я подарил дочери машину,—говорит он ближе к концу.— Настроение у нее, похоже, начинает подниматься!» Слокум лезет из кожи вон, шлеп-шлеп-шлепая факт за фактом, дабы убедить нас в том, что он обречен быть несча- стным; и не потому вовсе, что у него ущербный характер или много враюв. нет, все дело в фактах самой действительности. Что же сделала с ним эта тягомотная действительность? Она потребовала от него, человека самых добрых намерений, откли- каться на те или иные факты. И он откликался, и откликался, и откликался, пока не оказалось, что большая часть жизни уже прожита, а в душе не осталось даже искры радости, ничего, кроме смертельной скуки и опустошенности. Лишь один факт из приведенного множества по-настоящему страшен. Лишь он один позволяет сказать, что Слокуму повезло меньше, чем его соседям. Его младший сын—неизлечимый душевнобольной. Слокум не испытывает к нему жалости. «Я перестал думать о Дереке как об одном из моих детей,—говорит он.—Вообще как о моем ребенке. Я стараюсь просто не думать о нем. Это совсем не трудно, даже когда мы все дома и он трясет рядом своей красной погремушкой или издает нечленораздельные звуки, пытаясь что- то сказать. Вот я уже и забыл, как его зовут. Детям до него тоже нет дела». Здесь либо в другом месте мистер Хеллер мог бы хоть разок прибегнуть к традиционному чеховскому приему, рассчитанному на то, чтобы пробудить в нас жалость к убогому в чем-то человеку. Он мог бы сказать, что Слокум был пьян или что он устал после тяжелого дня в конторе и поэтому, мол, произносит такие жестокие слова. Можно было оговориться, что это он
рассуждает сам с собой или что эта жестокие слова адресованы незнакомцу, которого он больше никогда не увидит. Нет, Слоку- му, неизменно трезвому и откровенному на протяжении всего монолога, похоже, глубоко наплевать на то, кто его может услышать. Судя по тем неприглядным эпизодам и ситуациям, на которых он останавливается, он хочет, чтобы мы почувствовали к нему неприязнь. И мы удовлетворяем его желание. Хорошая ли это книга? Да. Крепко сбитая, она завораживает читателя. Она прозрачна и отполирована, как алмаз чистой воды Каждая страница у мистера Хеллера отделана с такой точностью и тщательностью, что остается только признать: роман «Что-то случилось» во всех отношениях получился таким, каким его задумал автор. И бог с ними, с рекламными анонсами, которые выворачива- ют все наизнанку. Мне уже довелось видеть анонс (напечатанный в Англии), где говорилось, как все мы истосковались по новой книге Хеллера, раскрыв которую можно будет от души посмеять- ся. Что ж, обычный способ, не хуже других, чтобы заставить людей прочесть одну из самых горьких книг, когда-либо написан- ных. Эза книга столь чудовищно пессимистична, что, право же, ее можно назвать смелым экспериментом. До сих пор картины полной безнадежности входили в литературу исключительно малыми дозами, в форме короткой новеллы; вспомню лишь самые любимые—«Превращение» Кафки, «Лотерею» Шерли Джексон, «Похмелье* Джона Д. Макдональда. Насколько мне известно, Джозеф Хеллер первым из больших американских писателей посвятил теме безысходности толстый роман. Даже в финале этой книги ее герой Слокум нимало не меняется. Женщина средних лет, прочитав гранки романа «Что-то случилось», сказала мне вчера, что это, пожалуй, ответ на целый поток книг, чьи авторы, женщины, описывали серую жизнь домохозяек. Действительно, Слокум будто пытается доказать, что он не менее глубоко несчастен, чем окружающие его женщины. В конце концов, его жена должна свыкнуться всего лишь с одной формой пытки—с адом семейной жизни в Коннектикуте, в котором живет, между прочим, и он. маясь бессонными ночами и по выходным, когда отдушина в виде супружеской измены исключается. Но ведь он вдобавок еше должен день за днем отсиживать в конторе, где ему выматывают последние нервы, которые не успели вымотать домашние мучители (Кстати сказать, место работы Слокума не названо и харак- тер продукции фирмы не уточнен. Я попросил, чтобы друг моего друга узнал через знакомого мистера Хеллера, не согласится ли автор назвать фирму, в которой служит Слокум. Мистер Хеллер ответил незамедлительно и чистосердечно: «Время и К°». Ну вот, теперь вы все знаете.) Точно так же. как мистеру Хеллеру совершенно безразлично, имеет некая компания опознавательный знак или нет, в равной степени он стоит в стороне от ожесточенных схваток между
мужской и женской частью населения, ставших приметой време- ни. Он начал свою книгу еще в 1962 году; с тех пор возникло немало душераздирающих сенсаций и произошло немало конфрон- таций, однако герой Хеллера глух и слеп к ним. До него доходят сшналы только от трех источников: контора, дом и собственная память. На основе одних этих сигналов он и делает со всей серьезно- стью свой вывод: «Мир больше «не тянет». Идея хорошая, но безнадежно устарела». Вот уж действительно черный юмор—за минусом юмора. Между прочим, во время второй мировой Войны Роберт Слокум служил в военно-воздушных силах в Италии. Ничто не доставляло ему большей радости, чем демонстрировать проститут- кам свою .неиссякаемую мужскую потенцию. 'Этим же отличался и Джон Йоссариан, герой «Уловки-22», чье местонахождение в настоящий момент неизвестно. Предвижу тягучие, как патока, предостережения пролив возможного причисления книги к разряду важных явлений. Понадобилось больше года, чтобы «Уловка-22» завоевала себе приверженцев. Сам я проявил тогда осторожность. Проявлю ее и на этот раз. Причины, по которым многим будет не так-то просто принять роман «Что-то случилось», имеют глубокие корни. Легко ли проглотить книгу писателя, который, хотел он этого или нет, порождает новые мифы? (Чтобы осуществить такое, нет лучше способа, чем взять старую-престарую историю и, блистательно рассказав ее, навсегда закрыть тему.) На сегодняшний день «Уловка-22* является главным мифом об участии американцев н войне с фашизмом. Роман «Что-то случилось», если он будет прочитан, может стать главным мифом о выходцах из среднего класса, которые вернулись домой с войны, чтобы принять под свою охрану пороховой погреб под названием собственная семья. Если верить предлагаемому мифу, эти семьи трогательно безза- щитны и глубоко несчастны. Если верить предлагаемому мифу, отцы этих семейств поступали на службу, которая нередко была для них в определенном смысле унизительной или по крайней мерс никчемной, лишь бы выколотить побольше денег, и эти деньги они пускали в ход, тщетно надеясь купить на них счастье и надежное положение для своих близких. Предлагаемый миф утверждает, что в процессе этой борьбы они растеряли свое человеческое достоинство и волю к жизни. Миф утверждает, что они чудовищно устали. Принять новый миф—значит расстаться со многими нашими иллюзиями молодости, а заодно расписаться под тем, что, возможно, со временем станет эпитафией нашему поколению в стенограмме истории. Вот почему критики, как мне кажется, подвергают часто остракизму наши наиболее значительные рома- ны, и стихи, и пьесы, не успевают те появиться, и в то же время превозносят откровенно слабые сочинения. Рождение новою мифа вселяет в них первобытный ужас—ведь мифы так зарази- тельны.
Сам я уже, кажется, переборол в себе этот ужас. Испытав первоначально отчуждение к роману, теперь я рад тому, что он предстанет перед будущими поколениями как некий жуткий призрак всего того, что испытало мое поколение, поколение белых американцев с расплывчатыми идеями в голове, всего того, во что мы превратили свою жизнь, пройдя через эти испытания. И еще я рассчитываю на отдачу. Хочется верить, что читатели младшего поколения полюбят Роберта Слокума, спра- ведливо полагая, что он далеко не столь отталкивающе аморален и общественно бесполезен, каким он пытается себя представить. Люди намного моложе меня, быть может, даже посмеются добродушно над Слокумом, хотя лично мне это не удалось, Быть может, они усмотрят нечто комическое в его трагически абсурд- ной убежденности, будто он несет всю полноту ответственности за счастье и несчастья членов своей небольшой семьи. Они могут также обнаружить в нем остатки достоинства старого солдата, потерпевшего в конце концои духовный крах по причине постепенного старения и воздействия различных жизнен- ных обстоятельств. Что до меня, то я не могу выжать из себя даже улыбки, когда читаю о том, как он засыпает: «Если раньше я сворачивался как зародыш, то теперь лежу как труп». Мне так хочется, чтобы у Слокума нашлись какие-то теплые слова о жизни, что я «вчитываю» крупицы оптимизма даже в те фразы, которые писались с очевидной иронией,—такие, как, скажем, эта: «Нако- нец-то я знаю, кем бы мне хотелось быть, когда я вырасту;когда я вырасту, я хочу быть маленьким мальчиком». Самое, наверное, запоминающееся признание Слокума—это то, где он скорбит не о своем поколении, а о последующем, представленном его замкнутой юной дочерью. «Когда-то у меня в доме сидела в высоком кресле веселая девчушка,— говорит он.—Она уписывала все за обе щеки и могла хохотать до упаду. Сейчас ее с нами нет. Судя по всему, ее нигде нет». Мы продолжаем читать этот несколько растянутый роман, несмотря на то, что и сам язык, и «.писываемые чувства лишены каких-либо взлетов и падений, продолжаем читать по той причине, что напряжение в нем все время нарастает. Нас как бы заворажи- вает вопрос: какой же именно из возможных трагедий разрешится это нагромождение одного несчастья на другое? И автор верно выбирает финальную сцену. Повторяю, книга эта—наиболее сильная и потому самая устойчивая вариация на знакомую тему, так как здесь в открытую говорится то, о чем в прочих вариациях только намекалось или вовсе умалчивалось в потоке безудержных умилений. Говорится же вот что: если жить так, как живется всем этим людям, то и жить не стоит. 1974 г.
РОБЕРТ ПЕНН УОРРЕН ВЕСТНИКИ БЕДСТВИЙ: ПИСАТЕЛИ И АМЕРИ- КАНСКАЯ МЕЧТА 1 Томас Джефферсон никогда не называя себя демократом, я слово «демократия» нс встречается в Декларации независимоеги. В тс времена это слово отнюдь не означало раз1ул и анархию. Джефферсону виделось общество свободных людей, независимых индивидуумов, которые могли бы разумно пользоваться своими правами Восемьдесят лет спустя после того, как он начертал свою Декларацию независимости, мечта Джефферсона, этого аристок- рата, воспитанного на идеях Просвещения, получила иное вопло- щение под пером поата-плебея, мистика, сына романтизма. Воз- можно. Джефферсон признал бы в некоторых мыслях Уигмена продолжение собственных идей, но он был общественным деяте- лем, как то понимали в XVIII веке, и его, вероятно, сбило бы с толку настроение первых строк «Песни о себе»: Я славлю себя и воспеваю себя, И что я принимаю, то примете вы, Ибо каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам. (Перевод К. Чуковского) Джефферсон был бы не менее смущен и тем, что требовал Уитмен от Америки в стихотворении «Долго, слишком долго, Америка»: Ибо кто, кроме меня, до сих пор понимал, что являют собой твои де гн в массе своей? (Перевод А. Сергеева) Однако задолго до того, как Уитмен воспел себя и Америку в качестве некоего мистического единства, политический строй, заложенный отцами-основагелями, был демократизирован, введе- но всеобщее избирательное право для мужчин (конечно, «всеоб- щее» подразумевало белых), а «беспокойное население больших городов», которого, по мнению Вашингтона, следовало всегда опасаться, увеличилось во много раз. Мечта Джефферсона приоб- рела в глазах многих американцев очертания кошмара демократии Джексона. Самую знаменитую характеристику этого кошмара дал Эмерсон <-Оставьте всю эту лицемерную болтовню о народных массах. Толпа груба, глупа, необразованна в своих потребностях и
воздействиях... Я не желаю в чем-либо уступать ей; напротив, я хочу обуздать, вымуштровать, расчленить ее и сломить, выделив из толпы индивидуумов... .Мне не по нраву толпа, я предпочитаю честных людей . Я не люблю миллионы неотесанных, ограничен- ных, пьющих бездельников... Долой это преклонение перед толпой, и пусть лучше будет достойное голосование отдельных людей, руководствующихся своей честью и совестью*. При всем их различии Эмерсона и Уитмена сближает то, что оба они—сторонники идей Джефферсона. Эмерсон, осуждавший жителей своего города потому, что они согласились на демокра- тию «неотесанных, пьющих бездельников», выступал за «достой- ное голосование отдельных людей, руководствующихся своей честью и совестью». Другими словами, Эмерсон не терял веры в демократию ответственной личности, человека из народа, даже котда сам он, увлеченный своим неоплатонизмом и погружен- ный— используя слова Китса о Вордсворте—в «возвышенный эгоцентризм», сомневался в реальности объективного мира. Взгляды других демократов отличались от взглядов Эмерсона и Уитмена. Джеймс Фенимор Купер, объявивший себя демокра- том, являлся им, так сказать. Гаигс с1е пиеих1. Наблюдая различные «несовершенные системы управления человечеством», Купер отнюдь «не был склонен утверждать», как он выразился, «что наша собственная система, со всеми ее очевидными и возмутительными пороками, и есть наихудшая». Отмеченные им недостатки, подобные тем. которые заметил Токвиль, проявились в отсутствии вкуса и умении вести себя, в малодушной привер- женности расхожим предрассудкам, в презрении, как то ни парадоксально, к достоинству личности и к общественному благу, в тирании правящего большинства, в развращающем влиянии плутократии, в осквернении природы и отчуждении от нее. Купер считал, что плутократия нанесет удар в самое сердце демократии, демагогически используя ее язык, а также прессу, которая, «как только к ней будет применен денежный принцип», превратит факты действительности «в предметы торговли». Нена- висть Купера к плутократии пронизывает образы Хэттера и Гарри Непоседы в «Зверобое». Хагтер—бывший пират, живущий от- шельником на озере Мерцающее зеркало, а Гарри Непоседа, как это следует из его имени,— западный вариант предприимчивого дельца. Именно эта парочка пыталась уговорить Кожаного Чулка напасть на беззащитное индейское поселение, чтобы ради щедрой награды от белых властей снять скальпы с женщин и детей Так пиратство и деловое предпринимательство идут рука об руку. Осквернение природы и отчуждение человека от' нее полнее всего изображено в «Пионерах», где, с одной стороны, престаре- лого Натти Бампо, который кормится охотой, судят за нарушение нового закона, запрещающею отстрел дичи, а с другой стороны, целая деревня собирается с пушкой ради бессмысленного истреб- ления большой стаи перелетных голубей. В самом деле, эта тема является центральной в саге о Кожаном Чулке, и сам Натти 1 За неимением лучшего (франц.).
Ьампо представляет собой ее сложное воплощение; он как бы служит посредником между двумя крайностями: природой и цивилизацией, естественной свободой и законом, преклонением перед природой и той пользой, которую она приносит. Кожаного Чулка можно назвать мифическим олицетворением идеального демократа, исполненного глубоко нравственного отно- шения к природе и человеку, олицетворением сосуда добродете- лей, «джентльменом-демократом*, которого Купер рисует как общественный образец. Купер' считал идеальным качеством де- мократа, был ли то Кожаный Чулок или «джентльмен», его индивидуальность—более яркую, независимую и великодушную личность, чем та, о которой могли мечтать Джефферсон, Эмерсон или Уитмен. Вся куперовская критика демократии сводится к тому, чтобы сделать ее демократией личноеги. И все же в какой-то мере мечта Джефферсона, основанная на идее ответственной личности, сохранилась в реальных условиях американской жизни. Мечта пережила даже врагов, которых она вынашивала в своем чреве, таких разных людей, как бывший пират Хаттер и предприимчивый делец Гарри Непоседа, с одной стороны, и Генри Дэвид Торо—с другой. Торо обрушился на основы демократического процесса, заявив, что «любой человек, который имеет больше прав, чем его ближние, уже составляет большинство в один голос*, и даже на основы всего общества, когда провозгласил на весь мир, что не желает принимать участие в его «грязных делах». Мечта Джефферсона не только выжила: Гражданская война и мученическая смерть Линкольна, казалось, утвердили се правоту в действительности—совершенствовалось художественное восприятие простого человека, народный юмор, мужество, сострадание и скромность, личноегь совершено кова- лась в бескорыстии. Но что-то испортилось. Мелвилл первым из американских писателей учуял запах тления. Один из древнего рода допотопных великанов, он мечтал о героических чертах Ахава, высеченных на расколотой молнией тверди небесной. Как подлинный сторонник федерации, Мелвилл подозревал, что Гражданская война, даже если она ведется за правое дело, может иметь более глубокий и многозначный смысл. В стихотворении «Столкновение убежде- ний>- из цикла «Стихи о воине» (1866), написанном в форме поэтического дневника войны, Мелвилл предсказывал, что с победой федеральных войск... над свободами грубая сила Нависнет, как Купол Железный (Крепки барабан и стропила), Бросая тень от зловещего свода На океанские воды. Мечта Отцов раствори!ся в бездне! (Перевод С. Таска) Другими словами, история «крутится против своего хода». Даже Уитмен начал это осознавать, так как несколькими годами позже в «Демократических далях» задавался вопросом, есть ли в
настоящее время на победоносном Севере «настоящий человек... достойный называться этим именем». И отвечал, ’гго нашел только «нечто вроде сухой и плоской Сахары» и города, «напол- ненные нелепо крнвтяюшимися жалкими гротесками, уродами, фантомами». Еще до того, как Мелвилл написал свое стихотворение, Генри Адамс, служивший секретарем у своего отца, посланника при английском дворе во время Гражданской войны, писал*: «Моя философия учит. . что законы, управляющие живыми существа- ми, в своей основе таковы же, как и те, что управляют неживой материей». Даже исходя из этой сутубо натуралистической фило- софии, молодой Адамс мог отстоять свое убеждение, что «вели- кий принцип демократии все еще в состоянии возназрадигь своею добросовестною слугу». После Гражданской войны, уже в 1868 году, он приехал в Вашингтон в надежде стать критиком— философом и проповедником добродетели в самой гуще политиче- ской неразберихи Но жизнь, движимая силами, которым одина- ково подвластна как живая, так и неживая материя, распоряди- лась по-иному, предоставив ему читать средневековую историю в Гарварде, а затем писать роман «Демократия» (1880). В этом романе сенатор Сайлес Л. Рэтклифф, приверженец Линкольна, «великан прерий Псонии, возлюбленный сын Иллинойса», олицет- воряющий добродетель демократии, оказывается чуть ли не мошенником, а героиня, леди-идеалистка, которая, подобно моло- дому Адамсу, некогда прибыла в Вашинион, чтобы утвердить свою веру в Америку, собирается выйти замуж за сенатора и вынуждена с горечью признать, что демократия «вконец расшата- ла ее слабые нервы». Здесь следует заметить, что коррупция порождена не трущобами больших городов, как того в свое время опасался Джордж Вашингтон, но возникает под эгидой Линкольна в самом сердце Америки и того класса, который Джефферсон считал выразителем подлинной сути демократии. Исторический детерминизм, позитивизм, дарвинизм, прагма- тизм. марксизм—то был век новых «измов», и все они сознатель- но или бе зрассудно, в и зощренной или грубой форме подвергали сомнению старую романтическую тайну’ демократии. Очевидно что-то случилось, когда младший Холмс, еще не ставший судьей, сказал, что человек—это «опыт» природы, а в настоящее время — «хищный зверь» и что «общество держится только на смерти людей». Это не означает, что Холмс (хотя он и был в душе аристократом, придерживавшимся мнения, будто из всего человечества «только несколько тысяч имеют право называться культурными людьми») не был добрым и преданным слугой демократии, поскольку его философия была двуличной. Демокра- тия не была для него ни божественным, ни даже историческим откровением. Как для Купера и Мелвилла, демократия являлась для него только социальной и политической организацией, не чем-то таинственным, а рискованной авантюрой1. Как только это 1 Ил крики подчеркивают тот факт, что отпы-основдтели часто пользовались словам «опыт», говоря о том новом образе правления, который они стремились установить,
было сказано, старая религиозная приверженность демократии рухнула, поэтому Джефферсон и Уитмен кажутся до странного наинными, так же как и Линкольн, для которого, согласно Александру Стеффенсу, вице-президенту конфедерации, союз штатов был воплощением демократии, поднятым на пьедестал религиозного пиетета. Мы не станем утверждать, что прагматист (именно таковыми были Холмс и даже Мелвилл наряду с Уильямом Джеймсом) не может питать патриотических чувств. Тем не менее следует отметить, что такие привязанности для простого государственного устройства, авантюры, «опыта» подобны слишком тонкому блюду для грубого вкуса. Это совсем не то, что европейская система гражданских рангов или избирательных округов. Впрочем, я выразился недостаточно точно, ибо все различия между философами и практиками проистекают из одного источни- ка. Некоторые из элементов американского опыта, когорые когда-то привели к новой умозрительной философии Адамса, Холмса и Уильяма Джеймса, привели также и к новой манере поведения деловою человека. После Гражданской войны Чарльз Френсис Адамс, младший брат Генри Адамса, так писал о новом поколении*: «Обширные военные действия, перемещения больших людских масс, влияние дисциплины, неслыханное расточительство денежных средств, огромные финансовые махинации, возможно- сти плодотворного сотрудничества — нее это не пропало даром для тех, кто умел быстро схватывать новые идеи и извлекать из них выгоду». Уроки не пропали даром, и к 1879 году Уильям Г. Вандер- бильт (сын старого коммодора), свидетельствуя перед комитетом конгресса, так описал своих современников: -Нельзя сдерживать инициативу таких людей . Я нс верю. что какие-либо законода- тельные акты или что-либо подобное в отдельных штатах или во всех штатах может остановить таких людей. Вам это не удастся». Здесь перед нами теория молодого Генри Адамса, согласно которой «законы, управляющие живыми существами», столь же безнравственны, как и те, «которые правят нежимой материей». Вспомним слова Мелвилла, что «история может крутиться против своего хода», может, «крутясь», объявить войну свободе и в «ходе» создать Джима Фиска, эту «мразь Уолл-стрита-. И за всем этим видится экстатическое лицо Эмерсона, который в одном из своих наиболее ярких парадоксов провозгласил; «Деньги... по сво- ей силе и законам столь же прекрасны, как розы. Собственность ведет счетные книги мира и всегда остается нравственной». Епископ Лоуренс из Массачусетса* перефразировал это высказы- вание как резюме философии века магнатов-разбойников: «Благо- честие вступило в союз с богатством... Материальное процветание подобно тому, как Мэдисон назвал это «опытом расширяющейся республики». Холмс подразумевал совсем иное. Мэдисон, Ад«мс, Франклин и др. уже имели в виду Действительность того механизм,,, который они пытались создать; у них не был , сомнений относительно целей, которые они преследовали. Скептицизм Халмса Касался системы ценностей: -справедливости-, которая находится в ведении «муяицити-тьвой юрисдикции».
помогает смягчить национальный характер, сделать его более жизнерадостным, бескорыстным, более христианским». Таким образом, эмерсоновский индивид трансформировался в Гарри Непоседу, члена церковного совета. П Я обратился к таким именам как Адамс, Уильям Джеймс, Холмс, Вандербильт и епископ Лоуренс, ни одного из которых даже условно нельзя назвать поэтом, но каждый из них по-своему поведал об эпохе, в которой жили поэты. На примере Генри Джеймса и Уильяма Дина Хоуэллса можно было бы проследить, как изменялись чувства писателей к своей стране. Жизнь Генри Джеймса—воплощение глубокой раздвоенности в отношении к Америке. Очевидно он согласился бы с замечанием Готорна, что «Соединенные Штаты пригодны для многих великолепных целей, но они не пригодны, чтобы жить в них*. Случай с Хоуэллсом более драматичен. Долгое время он был предан республиканской партии, как подобает молодому человеку, делающему карьеру, написал к президентским выборам биографию Линкольна, а позднее, когда Кливленд стал первым после 1860 года президен- том от демократической партии, с горечью писал: «Завершился великий период. Закончилось правление лучших людей в полити- ке, продолжавшееся четверть века». Другими словами, привер- женность Хоуэллса к республиканской партии не знала границ, но что-то зрело в тайниках его души. Вскоре он написал «Возвыше- ние Сайласа Лафэма», историю успеха в Америке, и начал читать Толстого—два нечуждых друг другу обстоятельства, которые привели к тому, что у него вдруг открылись глаза на упадок и вырождение новой плутократии, которая когда-то казалась столь привлекательной мальчику из Джефферсона, штаг Огайо. Хоу- элле собирался даже удалиться на покаяние в деревню и начать жизнь фермера-толстовца. Но глубже всего противоречия эпохи выразил Марк Гвен. Конечно, душа человека, говорившего в предсмертном бреду о докторе Джекилле и мистере Хайде, должна была разрываться от противоречий. Его отношение к проблемам своего времени отличается удивительной раздвоенностью. Он отвергал историче- ское прошлое (в том числе память об отце и наследие Юга), но так или иначе вновь и вновь возвращался к рассказам о собственном прошлом, ставшем главным источником его творчества. Отноше- ния с прошлым были в достаточной мере запутанными. Безуслов- но, ему были знакомы худшие стороны жизни в Ганнибале, штат Миссури,—бедность, жестокость и отчаяние. А своему другу, с которым он провел детство в 1аннибале и который ностальгиче- ски вспоминал об ушедших временах, Твен писал*: «Что касается прошлого, в нем только то и хорошо... что оно прошлое... По твоей манере выражаться я могу заключить: что все эти двадцать Лет ты находился в состоянии мечтательной созерцательност щ
меланхолии, романтических и героических грез, свойственны* счастливому шестнадцатилетнему возрасту. А знаешь ли ты, что это всего-навсего интеллектуальный и нравственный онанизм?» Вся раздвоенность Твена вылилась в нс лишенном здравого смысла высказывании, относящемся к 1876 году, к тому самому времени, когда были опубликованы -Приключения Тома Сойера», названные им, когда он находился в совсем ином настроении, «просто гимном в прозе, написанном, чтобы вызвать всеобщий интерес». В самом деле, это гимн отрочеству и невинности, хотя мечта о невинности многолика и многозначна. Такова картина лунной ночи на Миссисипи, которой в одиночестве любуется с верхней палубы парохода лоцман. Мечта о невинности проявилась также в представлении Твена о себе как человеке, стоящем выше господствующей в стране жажды стяжательства; так, например, он пишет, что «отнюдь не пылает страстью к деньгам». Он способен обрушить праведный гнев на развращенность нашего века, как в открытом письме коммодору Вандербильту после одной особенно возмутительно* выходки последнею: «Сейчас я хочу настойчиво посоветовать вам лишь одно: преодолейте свои врожденные инстинкты и сделайте что-нибудь действительно похвальное... Наберитесь духу—и великодушно, благородно, сме- ло пожертвуйте четыре доллара на какое нибудь большое благо- творительное дело*. Однако это не означает, что страсть 'Твена к богатству и обществу магнатов прошла. Его захватила идея линотипа Пейджа, он прилагал все усилия, чтобы разбогатеть, пока банкротство не положило конец этой надежде и его не пришлось спасать некоему Г. Г. Роджерсу из «Сгандард оЙл компами». Но Твен все же не оставлял надежды разбогатеть, даже когда в рассказе «Человек, который совратил Гедлнберг* показал нравственные последствия американской мечты о сказочно быстром обогащении. Натуру Твена определяла противоречивая раздвоенность, и одна из задач его знаменитой книги -«Приключения Гекльберри Финна» состояла в том, чтобы разрешить эту проблему. Несом- ненно, главное противоречие в романе заключается между жизнью на реке, где Гек обретает чистоту, братство, приобщается к природе, и жизнью на берегу, где он постепенно обнаруживает развращенность общества—процесс, зашедший столь далеко, что уже сама совесть предстает как порождение этого общества в его наиболее отталкивающих качествах. По мере того как Гек вместо •старой совести* обретает «новую совесть», читатель проникается надеждой, что Геку удастся найти для себя и для нас способ изменить жизнь ма берегу, создать условия, в которых «реальное» на берегу и идеальное» на реке могли бы соединиться или по крайней мере вступить в плодотворные отношения. Но ничего подобного не происходит. В конце книги Гек оказывается участником грубой потехи над негром Джимом, что сводит на нет все прежние нравственные поиски. В довершение всего Гек оказывается пойманным в ловушку того же общества, от которого он пытался бежать на реку. Ему в утешение остается только слабая надежда, что еще можно выйти
из игры, бежав на «индейскую территорию'», но писатель хорошо знает, во что превратилась эта «индейская территория» в ходе победоносного наступления на Запад. И мы оказываемся перед безысходным разладом—несовершенным миром и личностью, которая в той мере, в какой она является частью этого мира, тоже не поддается исправлению. В «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» со всей наглядностью предстала неразрешимость тех проблем, которые лежали в основе более раннего романа Твена. Когда писатель задумал «Янки из Коннектикута», он хотел только жестоко высмеять романтический культ средневековья и отчасти бывшую Конфедерацию, под чьими знаменами краткое время сам неудачно служил. Однако вскоре к жестокой насмешке над прошлым добавился не только гимн во славу детства и невинности, но и прославление современности. Хэнк Морган, управляющий ору- жейного завода Кольта, с гордостью мастера своего деда утвер- ждает, что он может «изобрести, придумать, создать» все, что угодно, и намеревается приобщить жителей Британии времен короля Артура, куда он таинственным образом попадает, к благам индустриальной цивилизации. Эта филантропическая деятель- ность. однако, оказывается тесным образом связанной с замыс- лом Хэнка стать первым министром под именем Хозяин. Твен невольно создал пародию На империализм, предвосхитившую «Сердце тьмы» Конрада и показавшую, что цивилизатор и угнетатель—две стороны одной медали Говоря другими словами, установление разумного порядка требует централизации власти, но по иронии судьбы усилие освободить человека приводит к новой форме тирании. Хэнк становится Хозяином, его окружают мальчики, в равной мере преданные технике и ему лично. В последней битве с силами тьмы он, облаченный в бряцающие лоспехи, использует свое тобретение. созданное для освобождения человечества: взрывы наполняют воздух «мелким дождем из микроскопических частиц рыцарей металла и конины», если воспользоваться фразой, сказанной Хэнком по поводу его более раннего подвига с простой «динамитной бомбой». Этим дождиком и завершается миф о прогрессе и гимн спасительной современн<>сти. а Хозяин и ею мальчики оказываются в результате победы трагически окружены толстой стеной мертвецов. Хэнк с циничным презрением говорит об «отбросах человечества», о тех людях, которых он некогда надеялся спасти силой разума и техники. Выражение «отбросы человечества» означает конец веры в здравый смысл простого человека. Что До самого Хэнка, то, возвратившись в свое столетие, он испытывает чувство отвращения к жизни, смягчен- ное лишь бессвязным воспоминанием о любви его жены Сэнди в мире старой зеленой Англии, еще не осчастливленной победой современности в битве при Песчаном Поясе. Во время работы Твена над книгой шутка над прошлым обернулась насмешкой над будущим Закончив роман, он писал Хоуэллсу: «Если бы приш- лось переписывать ее (книгу) заново, т;о потребовалось бы перо, раскаленное и адовом огне*.
"Если роман >Янки из Коннектикута* полон мрачных предчув- ствий о будущем демократии вообще и еще более ужасающих размышлении о судьбах современной индустриально-технической демократии в частности, то ли ужасы не идут ни в какое сравнение с тем, что писал Твен в памфлете «Человеку, Ходяще- му во Тьме» после империалистического спектакля на Филиппи- нах. Или в следующем отрывке из «Писем с Земли»: -<Но спасти Великую республику оказалось невозможным. Она прогнила до самой сердцевины. Жажда захватов давным- давно сделала свое черное дело; топча беспомощных чужеземцев, республика, естественно, научилась с вялым равнодушием смот- реть На попрание прав своих собственных граждан... Правитель- ство окончательно попало в руки сверхбогачен и их прихлебате- лей; избирательное право превратилось в простую машину... Торгашеский дух заменил мораль, каждый стал лишь патриотом своего кармана*1. Чтобы применить это мрачное пророчество к американской демократии, Твен должен был согласиться с Хэнком, что челове- чество—это «отбросы*. А если и нс «отбросы», то злобный сброд, как в «Таинственном незнакомце», где Сатана, чтобы доставить удовольствие мальчику Теодору, вылепил иг глины маленьких человечков, выбрал пару драчунов, раздавил их пальца- ми, отбросил прочь крохотные тельца и вытер кровавое пятно платком, продолжая тем временем свой рагговор. Безграничная способность людей к безрассудству, вечная склонность ко злу перед лицом их собственных жалких претензий стала последней темой творчества Твена, а то обстоятельство, что американская демократия, по его представлениям, является одной из самых жалких претензий, было со временем почти забыто. Но и это не последняя тема Твена. Последняя тема еще решительнее ставит под сомнение концепцию демократического или какою-либо иного социального устройства и потому делает неуместной какую бы то ни было критику и веру в человека. Все лишь иллюзия, «лихорадочная мечта-». Как писал он свояченице Сью Крейн: «Мне снилось, что я родился и вырос на Миссисипи, был лоцманом, рудокопом, журналистом в Неваде и путешество- вал в Город квакеров—Филадельфию, что у меня была жена и дети И я жил на вилле близ Флоренции. Сон все продолжается и продолжается и временами кажется столь реальным, что я почти что верю ему». Если все сон, то нет и вины. Никаких политиче- ских и социальных проблем, справедливости или истории. Разве что призрачные, а у призраков, как известно, нет своего «я», чтобы голосовать, «руководствуясь своей честью и совестью». Успех пришел к Твену в том самом 1«71 году, когда родился Теодор Драйзер. Драйзера занимали проблемы, в свое время волновавшие Твена, и он заговорил о них языком нашего столетия. Драйзер—сын Позолоченного века, но в отличие от Твена у него не было воспоминаний о счастливом детстве в старой патриархальной Америке, какими бы мифическими эти воспомина- 1 Твен М. Письма с Земли. М., Шолипгческах литература», 19бЗ, с. 127.
ния ни казались. Сын иммшранта с иммигрантской психологией, Драйзер был к тому же бедняком и неудачником. Обретенный оставаться и поем, жадный до жизни, некрасивый, неуклюжий, необразованный, мечтавший о богатых красавицах, но неспособ- ный полюбить, женолюб, снедаемый страхом бессилия, эгоцен- тричный и честолюбивый поклонник теории социального дарви- низма— и в то же время моралист и гений. Произведения этого гения охватывали две основные темы своего времени, связанные между собой,—природу успеха и природу человека. Героиня его первого романа сестра Керри—солдатик судьбы», как ее назвал писатель. Она приезжает в новый шумный Чикаго необразованной Деревенской Девчонкой, без устоявшихся принципов, а в конце романа предстает перед нами знаменитой нью-йоркской актрисой. Секс ее оружие, но сам по себе он мало что для нее значит. Сесзра Керри—классически]! образец авантюристки-вымо- гательницы. Ее артистический талант весьма незначителен Общество, в которое лопала Керри, принимает се такой, какова она есть. Это история о том, как можно добиться успеха, история об опустошающих последствиях этого успеха. В конце мы видим Керри и ее богатом номере в «Уолдорфе» с романом «Отец Горио» на коленях. Как мы помним, киш а Бальзака—это история другого агпузЛс’, чья карьера, как и ее собственная, лишена нравственной основы, подобно химическому эксперименту. Здесь сюжет романа Олджера, любимого чтения бойких американских парней, вывернут наизнанку. В «Трилогии желания», эпопее Драйзера о бизнесе (в которую входя г романы «Финансист* и -Титан»), имя главною героя несет в себе ироническое эхо олджсровског о мифа—Фрэнк Алджернон Каупервуд. Заметьте, Алджернон, почти Олджер. Однако у Каупервуда и честного маленькою .Хорейшо Олджера нет ничего общею, кроме жажды делового успеха. Начать хотя бы с тою, что понятие Каупервуда о честности весьма относительно, и, если воспользоваться язвительным определением судьи Холмса о «справедливости», то она вряд ли находится всецело в «юрисдик- ции муниципалитета». Правда, у Каупервуда возникли было кое-какие сложности, но для него и для общества это всего лишь «прои зводственная травма*, которая не мешает ею потрясающему успеху. В конечном счете честность Каупервуда соответствует -юрисдикции муниципалитета», иными словами," условиям Амери- ки после Гражданской войны. Каупервуд отличается от маленького Хорейшо, почитавшего женщин, особенно американских женщин. Каупервуд — неуемный бабник с пристальным взглядом сияющих, как бунзеновская горелка, голубых глаз, перед которыми не может устоять ни одна женщина. К тому же Каупервуд коллекционирует произведения искусства, не только прекрасный пол. Однако, хоз я это может показаться странным, и искусство, и женщины несут с собой неудовлетворенность духовных устремлений, совершенно чуждую Карьерист (франц.).
Хорейшо. И это приводит Каупервуда к парадоксальному положе- нию. Каупервуд философ, а его взгляды —эю социальный дарви- низм, столь же аморальный, как жизнь в джунглях; философия, которую он сам подытожил словами «Я угождаю себе-. Парадокс состоит в том, что. угождая себе, этот супермен лишен индивиду- альности. Драйзер изображает его в финале рыцарем мечты, жертвой собственных иллюзий, последней из которых была мечта о себе. Как отмечает писатель, блистательная и неосуществленная карьера Каупсрвуда «демонстрирует чудо и ужас индивидуально- сти». Мы можем заменить слово -индивидуальность» на «индивиду- ализм», и тогда убеждаемся, что лучший образец индивидуализма, этот человек сильной воли, сказавший «Я угождаю себе», оказы- вается жертвой последней иллюзии: у него нет личности. Почему? Потому что настоящая личность в отличие от многочисленных фиктивных личностей может развиваться только в живом обще- нии между индивидуумами, отдельной личностью и группой людей То есть личность может существовать лишь в сообществе, которое несомненно отличается от простой обшины, функциони- рующей организации. Обратимся теперь к «Американской трагедии». Мы лишь коснемся этого сложного шедевра, и по неизбежности кратко, поскольку здесь Драйзер в новый период американской обще- ственной жизни развил идеи своих ранних произведений. Обратим- ся к историческому контексту романа. В период после Гражданской войны страна переживала бурное развитие. Источником невиданного богатства магнатов и их приспешнико> стало производство, а открытый грабеж и спекуляции на бирже, которые привели к накоплению позорно известных богатств, во многом содействовали расширению дело- вой активности. Однако Америка оставалась в числе стран- должников. К 1918 году Соединенные Штаты стали великой, в сущности, кредитоспособной державой. Изменилась сама психо- логия нации. Расцвели средние слои общества, энергичные и мобильные, жаждущие удовольствий, охваченные растущей стра- стью спекулировать на бирже. Произошел сдвиг от психологии производящего общества к психоло(ии общества потребления. Современная реклама возродила мечту. Наступила новая эпоха Американской мечты. Клайд Грифите, сын старой Америки с ее патриархальными ценностями, с ее уличными проповедниками, наставниками- родителями, предстает прирожденным потребителем с присущей потребителю пассивностью. В своей пассивности он полная противоположность Каупервуду, человеку сильной воли. Если девиз Каупервуда «Я угождаю себе», то девиз Клайда — -Я хочу, чтобы вы угождали мне». Вместо сияющего властного взгляда Каупервуда у Клайда темные тоскующие, «поэтические» глаза. Глядя в глаза Каупервуда, женщины трепещут от страха и восхищения, при взгляде в глаза Клайда у них появляется материнское желание помочь ему. Один—жестокий властитель,
другой—подобострастный вымогатель Один использует женщин, другим командуют все женщины, кроме Роберты (напомним признание Драйзерг», что сам он никогда не делал карьеру с помощью женшин, но. напротив, они прибегли к его помощи). Знаменательно, что Клайд «убишет» Роберту тогда, когда она, единственная женщина которую он сексуально подчинил себе, проявляет свою собственную волю Но «убивает» ли он ее? Он не может сказать Событие допускает различные толкования, и Клайд идет на электрический стул, не понимая того, что он сделал, не зная, раскаялся ли он и верит ли в бога. Все ею существование было призрачным поиском вымышленного «я». Постоянным содержанием жизни Клайда стала страстная мечта, вера в то, что некий волшебник исполнит его желания У Клайда нет своего «я», и тем примечательней происходящая н нем перемена. Каунсрвуд—рыцарь мечты, Клайд — раб мечты В конечном счете ни гот, ни другой не имеют собственною «я». По Каунсрвуд воплощает в жизнь свои иллю- зии, Клайду же суждено пострадать за свои мечты. Оба олицетво- ряют трагедию Америки, страны, где фиктивные герои хватаются за вымышленные ценности или страстно мечтают обладать ими Та же тема индивидуума пронизывает литературу в период с 1920 года до второй мировой войны Эту проблему Фицджеральд пытался разрешить в «Великом Гэтсби». Гэтсби сознательно стремится стать идеальным героем (подобно тому как Клайд Грифите жаждал того же, оставаясь пассивным), но умирает разочарованным. Однако рассказчик Ник Каррауэй, погружен- ный, подобно Гэтсби, в иллюзорный мир индивидуального, воз- вращается на Средний Запад, где, по ею мнению (очевидно так же думал Фицджеральд), только и возможно нравственное самоут- верждение личности и отношения с обществом, основанные на справедливости. Мечта Ника, подобно мечте Гека Финна о бегстве на ><индейскую территорию», абсурдна и несбыточна. Мы знаем, что к тому времени Средний Запад уже был «цивилизован». Что касается Фолкнера, то его сага об округе Йокнапатофа неизменно обращена к вопросу о личности, и самые яркие тому свидетельства—образы Лупоглазого в «Святилище» и Джо Кристмаса в «Свете в августе» Чувство истории позволяло Фолкнеру вновь и вновь изображать неизбежную связь человека и общества, которое по своей сути больше чем простое сообщество индивидуумов и Воплощает идею реальных отношений между людьми, этос. Более того, фолкнеровская сага повествует о том, как современная финансовая система капитализма и техника превращают человека в машину, что прекрасно показано в образе Флема Сноупса в -Деревушке- и все в том же Лупоглазом. А если пойти еще дальше, то можно убедиться, что в основе взаимоотноше ний людей фолкнеровской саги лежат их отношения с природой. Если Фолкнер в речи при получении Нобелевской премии выразил веру в способность человека выстоять, то обвинительный акт современному обществу, прозвучавший у Хемингуэя, безысхо- ден, резок и презрителен Для Хемингуэя образ первой мировой войны—это свидетельство полного банкротства западной пивили-
зации, обесценивания всех традиционных ценностей, а те, кто не понял этого, стали жертвами громких слов, звучащих ныне столь отвратительно.—<свяшенная» и «не напрасно»-. Когда Фредерик Генри в «Прощай, оружие!», спасаясь от полевой жандармерии, прыгает в бурные воды реки Тальяменто. он принимает крещение и вступает в новые отношения с людьми, становится изгоем, отвергшим общество; в отличие от Клайда Грифитса он вынужден следовать стоической этике одинокого героя Образ одинокою героя загипнотизировал целое поколение: он выразил го, что уже давно нуждалось в выражении. Он льстил искалеченной душе современного человека, утратившего веру в общество, и воплотит мечту о сверхчеловеке — своего рода подобие той мечты, которую Драйзер запечатлел в образе Каупервуда И Драйзер, и Хемингуэй попытались воссоздать личность в безличностном мире Одинокий герой Хемингуэя стремится к утверждению личностного начала, но, поскольку подлинная личность формируется в результате взаимоотношений человека и общества, абсолютный индивидуализм одинокого человека может привести лишь к созданию еше одной вымышлен- ной личности Творчество Хемингуэя оказалось запоздалым и опрощенным проявлением эмерсоновского инфантильного видения бесконечности и всемогущества личности—«возвышенного эго- центризма»*. Хемингуэй явился своею рода выкидышем транс- цендентализма Список писателей, в чьих произведениях, написанных после второй мировой войны, затрагивались наиболее существенные проблемы тичности. включает почти всех выдающихся представи- телей искусства Отметим произведения Элиота и Паунда, а также Фроста, косвенно обратившегося к той же теме. Когда мы переходим к писателям, чье творчество сложилось после второй мировой воины, то встречаемся со старой темой в сочетании с другой—противопоставлением человека искалеченному и жесто- кому обществу—и обнаруживаем чувство всеобщею протеста, отчаяния, бесцельности жизни ожесточения и аморальности на всех уровнях III Давайте остановимся и оглянемся назад. В нашей истории немало чудесного. Два века тому назад на Атлан!ическом побе- режье горстка людей за спиной которых простирался дикий континент, рискуя головой и добрым именем, решилась положить начало новой нации, высвободила небывалую энергию, создавшую власть и процветание, какие эта горстка людей не могла предста- вить себе даже в самых фантастических мечтах Наша поэзия воспела этот чудесный подвиг и. как мне думается, сама стала проявлением той же неукротимой жажды дела, охватившей весь континент.
Поэзия, особенно истинная поэзия, лишь внешне имеет отношение к торжеству одержанных побед. Греческая трагедия была создана энергией и волей, породившей Марафон и Самофра- кию. но в ней. не воспеваются эти успехи, гак же как «Гамлет» и «Король Лир* не отражают поражения «Непобедимой армады». Поэзия наиболее ярко воспевает способность человека муже- ственно смотреть на подлинную сущность своей природы и своей судьбы В то время как мы осваивали и заселяли наш континент, наши поэты исследовали кризис американского духа в противо- борстве с судьбой. Сами того не ьедая. они столкнулись лицом к лицу с трагической двусмысленностью факта, что дух нации, которую мы обещали создать, нередко становился жертвой нашего поразительного материального процветания и что, увле- ченные этим успехом, мы отдази в заклад саму сущность нации, которую обещали создать, и тем самым предали идею свободного человека, ответственного за свои поступки. Другими словами, американская поэзия, исполняя свое пред- назначение открыть нам нашу природу и судьбу, сознательно или бессознательно говорит о том, что мы стремительно катимся к разрушению тех принципов, на которых, очевидно, и была основана наша нация. Вестник бедствий обычно считается шнонником принесенных им вестей. Таковой мне представляется наша поэзия. Почему же тогда нашу литературу изучают в школах и колледжах, читают и даже рукоплещут ей"’ По-видимому, ответ заключается в том, что каждая нация должна иметь свою литературу и нам не дано иной, кроме американской. Но возможны и другие ответы. Очевидно, боль- шинство читает нашу литературу вовсе нс ради ее глубокого смысла. Возможно также, что читатели редко обращаются ко всей американской литературе и не имеют о ней общего представ- ления. Далее следует признать, что только немногие в нашей с Iране читают те книги, о которых я вел речь. Несомненно, н высших кругах нашею общества облеченные властью люди, те, кго правит страной, подобных кни! не читают, снисходительно, а порой и с презрением оставляя эти забавы женщинам, детям, желторотым студентам, интеллектуалам, интеллигентам, профес- сорам и изнеженным эстетам. История дает основания и для более утешительных размыш- лений В Америке отчуждение личности и все, что с этим связано, имеет совершенно иную основу, чем в Европе. Это различие проистекает из двух причин. Во-первых, поскольку европейское отчуждение явилось результатом быстрого промышленного разви- тия, они чрезмерно усилилось тем, что город стал тюрьмой. Сельский житель, привлеченный в город надеждой на освобожде- ние, попадал в новую и еще более бесчеловечную тюрьму, в которой ничего не значили старые понятия и ценности. И что хуже всего, промышленный город находился в конце жизненного пути, выхода не было, и на двери висел замок. В Америке, напротив, существовал Запад, бескрайние просторы, свободные земли и мечта о будущем—пусть даже призрачная — скрашивала
действительность Ощущение безысходности пришло гораздо позднее, в период промышленною развития после Гражданской войны и массовой иммиграции. Во-вторых, уважение к личности было провозглашено в Америке Декларацией независимости и воплощено в самой форме правления, основанной на голосовании «отдельных людей, руко- водствующихся своей честью и совестью». Социальная система должна была быть открытой и подвижной, чтобы индивидуум мот реализовать свои возможности Конечно, действительность не во всем соответствовала идеалу. Мало кому из «беспокойного насе- ления больших городов» времен Вашингтона удалось бежать в благословенную страну по ту сторону гор, чтобы воплотиться в джефферсоновские иднвидуумы: даже в период романтической демократии ни правительство, ни общество не оправдали светлых надежд человека, а после 1 ражданской войны промышленная система с ее духом обезличивания, гак потрясшая умы европей- цев. распространилась в Америке повсеместно Вот почему реак- ция американцев—от рабочего до философа и художника — существенно отличалась, скажем, от реакции Готье, который в 1835 году в своем знаменитом предисловии к -«Мадемуазель Мопен» провозгласил буржуазию с ее страстью к респектабельно- сти, преклонением перед утилитарностью и философией прогресса невыносимо скучной и душевно грубой, объявил ее вечным врагом искусства и человеческого духа. Для I отье, как и для последующих поколений европейцев, существовало лишь непонимание между художником и миром, в котором он живет. Для американского писателя, во всяком случае до первой мировой войны это непонимание было связано нс столько с окружающим миром, сколько с тем, во что он превратил писателя. Писатель не был отчужден от этого мира, от того, что составляло его духовную сущность, а если и оказывался отчужденным от ею реальности, зо не терял надежды, что мир еще может быть исправлен. Следует также помнить, что не Англия мыловаров, а Соединенные Штаты явились по преимуще- ству буржуазной нацией, где торговые ценности подменили идеалы свободы. Не следует и забывать, что европейские лозунги всегда звучали у нас как-то странно, даже неуместно. Романтики могут сколько угодно выкрикивать: «Долой буржуазию!» Но о ком, собственно говоря, кричат эти крикуны1 Им пришлось бы обличать большинство окружающих, в том числе, конечно, и основную массу американских обывателей, одержимых ныне страстью к моро зилкам, цветным телевизорам и восьмнцилиндро- вым машинам. По иронии судьбы им пришлось бы кричать и о самих себе, а главное, о тех силах, которые и позволили им выступать обличителями. Еще прежде, чем мы услышали дурные вести из Франции и до нас дошла декадентская утонченность Лондона, мы взяли патент на собственный вариант отчуждения Даже после того, как стало модным ссылаться одновременно на Рембо и Харта Крейна, мы вынуждены были признать, что отношение Элиота и даже Паунда (при всех ею странностях) к судьбам общества было бы
совершенно неприемлемо для Готье и Рембо Кто бы стал в связи с этим вспоминать Драй юра, Фроста или Рэнсома, писателей, отличавшихся скорее метафизическими, чем социальными склон- ностями, но даже после того, как наш провинциализм изжил себя, большинство американцев, включая писателей, склонялось к отрицанию отечественных разновидностей бед и к причудливой, загаенной надежде на умиротворение. Мы можем поздравить себя с тем. что эта странная надежда выжила, что известное число наших граждан жаждет того нравственного обогащения и воодушевления, которые может доставить поэзия, даже будучи вестником бедствий В самом деле, число подобных граждан растет, даже иные государствен- ные деятели склонны ценить искусство столь же высоко, как материнство, конституцию и американский индивидуализм Но не будем почивать на лаврах, Если мы можем с удовлетворением сказать об общественном признании и поддер- жке искусства, не следует все же забывать, что частная поддер- жка иссякает и еще более истощится не столько в результате экономического кризиса, сколько из-за государственной полити- ки, а также из-за нападок на фонды пожертвований. К тому же в колледжах и университетах существует организованное противо- действие искусству и гуманитарным наукам как непрактичным и элитарным Обратимся к документу более широкого значения, отрывку из магнитофонной записи Белого дома. Бывший прези- дент и его ближайший советник* обсуждают перед открытием съезда республиканской партии 1972 года, где будут отдыхать дочери президента. Никсон. Например, самое плохое (неразборчиво)— это отпра- виться куда-нибудь, что связано с искусством. Холдеман. Да (неразборчиво) Джули была (неразборчиво) в музее в Джексонвилле Никсон. Гуманитарные науки, понимаете, они еврейские, они связаны с левым движением. Не надо. Несомненно, это высказывание параноика, обывателя, обле- ченного властью, лишенного воображения и душевного благород- ства, получившего узкое техническое образование, Это слепой выпад против всех параметров жизни, которая, оставаясь непонят- ной для него, кажется ему не только оскорблением его тщесла- вия, но и зловещим ьызовом самому его существованию. Однако все это не так однозначно. В самом деле, силы, разрушающие человеческую личность, как это изображается в нашей литерату- ре, могут оказаться более могущественными, чем прежде, а самая разрушительная из них порождена не глупыми или злыми людьми, а глубинными и безликими процессами, происходящими в нашей цивилизации Вот почему литература и искусство неизбеж- но становятся настроенными более критически, более чем когда- либо отчужденными от основных тенденций своего времени. . Нам суждено стать свидетелями того, что сделают силы технотронного века с голосами, подрывающими американский истэблишмент.
ГОР ВИДАЛ АМЕРИКАНСКАЯ ПЛАСТИКА Значение прозы «Новому роману- почти сорок лет И хотя сорок лет совсем немного для какого-нибудь американского кандидата в президен- ты или для зарытых в землю китайских яиц, но для литературно- го движения, в особенности французского литературного движе- ния,—это весьма почтенный возраст. Но кто еще недавно знал что-либо о «новом романе», который впервые заявил о себе в 1938 году в книге Натали Саррот «Тропизмы»? Причину такого опоздания надо искать не в самих основателях направления, а скорее в американском университетском литературоведении, изве- стном своей апатичностью, которое слишком медленно осваивало суровую эстетику Саррот и Роб-Грие, причем не в сочинениях этих мастеров, а у их самого блестящего интерпретатора, остро- умного и умудренного прорицателя и комментатора «нулевой степени письма» * Ролана Барта, чье забавное ящеровидное лицо, напоминающее подслеповатого хамелеона, мелькает теперь на обложках полдюжины книжонок, усердно штудирующихся в университетах. Барт оказал также значительное (или знаменательное) вли- яние на многих американских писателей, и в том числе на Доналда Бартельма. Два года назад повсюду повторяли слова Бартельма, что из ьсех американских писателей достойны внимания лишь Джон Барт, Грейс Пейли, Уильям Гэсс и Томас Пинчон1. Послушно я перечитал все, что рекомендовал Бартельм, и теперь хочу высказать несколько мыслей о той литературе, которая ведет начало и от Гертруды Стайн, Джойса и Беккета; от того, что мы называем «системой американских университетов)»; от дадаистов, французских романистов «нулевой степени письма» и самого Ролана Барта, Но сперва о Барте. Свыше двадцати лет Барт славится как очаровательный Я первоклассный критик, который с одинаковой живостью и ярко- стью пишет о Чарли Чаплине, дезинфицирующих средствах, Марксе, всякой всячине, Бальзаке, структурализме и семиологии, К тому же он изложил идеи «новых романистов* намного лучше, чем это удалось им самим, чего никак нельзя не учитывать, ведь эти писатели известны скорее как теоретики, чем практики. Не в пример Саррот, Роб-Грие и Бютору профессор Барт слишком • Мне сказали, что позднее Бартельч благоразумно отказался от такого ограничен- вого взгляда
умен, чтобы обречь себя на писание романов, Гораздо легче признавать их существование, и неважно, старые они или новые, талантливо или бездарно написаны, изложены в духе последова- тельного повествования или с отсутствием такового. Ьарт предпо- чел остаться комментатором и теоретиком. Часто его приятно читать, хотя никогда не получаешь от этого настоящего удоволь- ствия, если воспользоваться его собственным выражением. В отличие от погоды теории романа распространяются с востока на запад. Но при этом, как нам всегда говорили (иногда сами французы), уму французов присуща привычка сочинять замысловатые теории, чтобы объяснить все и даже необъясни- мое, тогда как ум англоамериканцен отвергает всеохватывающие теории Мы идем от вешки к вешке — они прокладывают путь по звездам. Правда, то обстоятельство, что никто из нас нс дос гит особого успеха, отнюдь не означает нашей полной неудачи в поисках на этом направлении. Девять лет назад я написал исчерпывающее и, цо-видимому, утомительное исследование теории или теорий французского «нового романа». Когда американская литературная газета, для которой оно было сделано, отвергла его (теперь оно не представ- ляет никакого интереса), я вынужден был опубликовать его в Англии за счет ЦРУ. После 1967 года все переменилось. Сегодня едва ли кто-нибудь возьмется за серьезное литературное обозре- ние. если в нем нез ни единой ссылки на Барта, или обратит внимание на писателей, которых рекомендует почитать в данное время американское университетское литературоведение, если нет уверенности, что хотя бы некоторые из этих писателей в какой-то степени приблизились к «нулевой степени письма,-. Однако это еще не столь уж плохая вещь. Говоря слово «вещь», я становлюсь подозрительным ко всяким «вещам» и их теням—словам, как и следует писателю, вступающему на почву «нулевого письма». Почитатели Барта в США. особенно очарованы семиологией, псевдонаукой о знаках, начало которой положил Фердинанд де Соссюр в своей книге «Курс обшей лингвистики* (1916). В течение нескольких лет Парижская школа и ее американский филиал носились с лингвистической теорией знаков и значимости и т. и. «Основы семиологии» Барта (1964) — главный труд, в котором нелегко разобраться. В нем много и диаграмм, и теорем, и определений, и головоломок К счастью, Сьюзен Сонтаг снабдила американское издание книги «Нулевая степень письма» полезным Предисловием, в котором напоминает, что Барт «в отличие от нас многое просто берет на веру». «Письмо нулевой степени» пред- ставляет собой бесцветный «белый» текст (впервые ему дал это название Сартр в своем отзыве о повести Камю «Посторонний»). Это—язык, в котором, помимо всего прочего и непрочего, мегафора и антропоморфизм устранены. По словам Сонтаг, Барт достаточно разумен, чтобы считать это вид письма «единственным средством для спасения литературного язьгка от распада». Что касается семиологии или «науки» о знаках, Барт полага- ет, что -термин знак, который встречается во многих словарях... именно потому и неясен». У него самого диапазон употребления
этого слова широк, «от евангелия до кибернетики*. Я хотел бы предложить ему еше одно значение этого слова, которого он, очевидно, не знает. На санскрите «знак» означает «лишам», или «фаллос», или эмблему святости господа нашего Шивы. В «8/2» (1970) Барт взял повесть Бальзака «Сарразин» и проанализировал ее строчка за строчкой, слово за словом. В результате подобных манипуляций Барг устанавливает различие между «читаемым текстом» и «написанным текстом» (я поль зуюсь терминами в переводе Ричарда Миллера). Барт полагает, что «цель литературного произведения (литературы как рода деятель- ности)—превращение читателя из потребителя в создателя тек- ста. Нашей литературе свойствен безжалостный разрыв... между создателем текста и его потребителем, его владельцем и покупате- лем, между автором и читателем. В результате такой читатель становится своего рода лентяем, пассивным наблюдателем, коро- че говоря, стандартным читателем «Написанному тексту» проти- востоит его отрицание, противоборствующее с ним значение: то, что может быть прочитано, а не написано, читаемость. Любой читательский текст мы считаем классическим». Отсюда следует, что «написанный текст»—это романистика без романа, поэзия без стиха... А что же тогда читаемые тексты? Это продукты, которые и составляют основную массу нашей литературы. Как же диффе- ренцировать эту литературную массу?» Барт считает, что это можно осуществить посредством «интерпретации (в том смысле, как понимал слово Ницше)». Он любит призвать на помощь какое-нибудь громкое имя. раздража- ющее читателя, и таким образом, подобно увертливой ящерице, уйти от прямого определения Другое дело, если выпады и увертки превращаются в систему, а так и получается, когда Барт рассматривает повесть Бальзака о человеке, который влюбился в знаменитую итальянскую певицу, оказавшуюся не прекрасной женщиной, созданной его воображением, а кастрированным неа- политанским мальчиком Не собираюсь разбирать бартовскую -интерпретацию» текста. Это потребует тщательного и пристального анализа стиля, кото- рый, по-вид им ому. усложнен намеренно. Я говорю «намеренно», потому что сам текст прост и читатель без посторонней помощи справится с ним. Барт печется не о читателе и не о тексте. Скорее всего он пытается создать свой собственный текст ради собствен- ной прихоти и удовольствия. И я надеюсь, ему это удалось Подобно многим современным академическим критикам, Барт прибегает к формулам и диаграммам, что, несомненно, идет от его прошлого, когда он преподавал в школе и много писал мелом па доске. Преданные этим полустертым теоремам—престижным знакам физиков,— английские преподаватели неусыпно означают мелом свои собственные теоремы и теории, не будучи в состоянии выразить их словами Попутный ветер благоприятствовал Америке. Двадцать лет с востока приходили к нам идеи, слива, знаки. Давайте же бросим взгляд на наших собственных писателей и посмотрим, как они воспользовались такими великолепными метеорологическими ус-
ловиями, особенно те из них, которых назвал Доналд Бартельм Есть ли у них признаки загнивания'1 Два года назад я прочитат кое-что Гэсса, попытался, но не смог одолеть Барта и Пинчона За Бартельма я вообще не брался, а о Грейс Пейли никогда не слыхал. Но теперь мне удалось разобраться в их опубликованных сочинениях, как и во внуши- тельной продукции самою Бартельма. Большую помощь в моем знакомстве с этими книгами оказала «Новая проза» Джо Дэвида Беллами, книга, содержащая интервью с большинством предста- вите тей этой группы писателей и их последователей. Многие годы я в журнале Нью-Йоркер-» встречал, но никогда не читал рассказы Доналда Бартельма. Наверно потому, что меня отталкивали картинки Рассказы Бартельма обычно сопровождаются геометрическими рисунками, зловещими лицами И всякой забавной всячиной. Лучше бы писатель это выразил словами, обычно думал я сурово и переворачивал страницу в поисках рисунков С. -Дж. Перелмана. Мне казалось, что я когда-то уже читал в «Новой прозе» нечто подобное сочинениям Бартельма, «которому сегодня подражают все прозаики Соединен- ных Штатов-, по словам Филипа Стивика. Стивик — непререкаемый авторитет в среде интервьюеров, который заста- вил Бартельма высказать несколько глубокомысленных идей о жизни прозаика сегодня. Бартельм сообщил, что ею отец «совре- менный архитектор». Кстати, теперь модно ставить в кавычки любое утверждение или слово, которое может вызвать сомнения Это означает, что сомнительное слово или утверждение нужно понимать не буквально, а в противоположном смысле или «ирони- чески». Иначе говоря; -Не бейте меня Я вовсе не хотел этого сказать». Бартельм, сын архитектора из школы Барнстоуна, естественно, увлекся геометрическими рисунками, которые так раздражали и все еще раздражают меня. Когда он был редакто- ром, то писал: «Мне нравится редакторская работа и доставляет удовольствие делать разбивку материала Я охотно бы стал метранпажем». Первая кнш а Бартельма «Возвращайтесь, доктор Калига- ри»— сборник рассказов, написанных в 1961—1964 годах. В эти годы были переведены на английский Саррот, Роб-Грие и Барт Хотя до 1965 года эссе Роб-Грие «Новый роман» еще не было известно, в 1963 году уже появился перевод «Тропизмов» Натали Саррот и таких значительных романов, как "Планетарий», «Золо- тые плоды», «Ревность» и «Подсматривающий». Я обращаю внимание на переводы только потому, что Бартельм утверждает, и не без основания, будто «американцы не знают иностранных языков*. Большинство американских и английских писателей действительно знают иностранную литературу только по перево- дам. Это весьма плохо сказывается на художественной литерату- ре и в особенности опасно, когда дело касается теории Отсюда следует вывод, что без французского нельзя понять, скажем. Ролана Карта (Сонтаг того же мнения). Можно только нахватать отдельные куски, соотнести с уже известной традицией и затем уповать на лучшее А также утешаться сознанием того, что 366
французский язык не так уж и труден для понимания Рассказы сборники «Возвращайтесь, доктор Калиг ари»— случайные поделки. Ьартельм нередко обращается к изображе- нию прохладных отношений мужчины и женщины, что, однако, все же теплее, чем -письмо нулевой степени». У него много смешных и остроумных имен, как. например, Мисс Нижнече- люсгь. множество несуразиц, диалог в духе не только Ионеско, Н“ в Терри Сазерна (еще одного писателя из Техаса). Можно равнодушно перелистывать романы Бартельма Вдруг 1лупость привлекает ваше внимание: «А знаете ли. что вы лечите плохого актера?»—«Он умер»,—сказала она. Братья Маркс здорово посмеялись бы нац таким разговором, потому что за го же время они могли бы одарить нас дюжиной подобных импровизаций. К несчастью, и другая небольшая импровизация саморазрушитель- на: «Вы можете не интересоваться абсурдом,—заявила она решительно,— но абсурд интересуется вами». Через три года появилась «Белоснежка». Эту книгу издатель назвал «сказкой навыворот». Книга состоит из коротеньких фрагментов Кавычками выделяются диалоги, и, соответственно, употребляются «он сказал» и «она ответила». Это весьма суще- ственно. Настоящее новое письмо не пользуется кавычками и выражением «он сказал». Ьартельм печет свои книги по-старому. Его семь гномов похожи друг на друга и ничем не отличаются от героини. Несколько медлительный тон повествования задерживает внимание дольше, чем фрагменты первой книги И все же Бартельму все время приходится ловчить, употребляя такие выражения, как «ее жестокие слова наталкиваются на его бессердечие*. Да и сам он характеризует свое письмо следующим образом: «Нам нравятся книги, в которых преобладает чушь, то есть то, что само по себе не совеем уместно (или вообще неуместно), но что при внимательном прочтении может придать своеобразный «аромат» повествованию Этот «аромат» невозмож- но уловить, если читать между строк, потому что там действи- тельно ничего не содержится; нужно читать сами строчки...» Так мог бы сказать и Ролан Барт Сборник «О вещах неслыханных и делах невообразимых» (1968) состоит из пятнадцати рассказов, большей частью опубли- кованных в «Нью-Йоркере». Текст иногда прерывается заголовка- ми в стиле Брехта, субтитрами, списками. В одном из списков под названием «Итальянский роман» перечислено шестнадцать италь- янских писателей, которых «она- читала, большей частью мод- ных, иногда хороших Но первое имя отсутствует. Что это значит? В этих рассказах можно найти много собственных имен, взятых из жизни: Пол Гудмен. Дж. Б. Пристли, Джулия Уорд Хоу, Энтони Пауэлл, Годар, а также названия журналов: «Тайм», «Ньюсуик- и Музея современного искусства. Любопытно, что эта. имена и названия обладают собственной реальностью, помогают понять текст, который обычно живет своей независимой жизнью, словно исподтишка наблюдая, как писатель пытается представить себя не творцом абсурда, а его аранжировщиком
И1 всего сборника наиболее удачен рассказ «Спасение утопа- ющего Роберта Кеннеди». Читатель связывает историю с хорошо Знакомыми ему событиями. В интервью из книги Беллами мы узнаем, что. хотя история, «вероятно, и выдумана», Ьаргельм все же использовал замечание Кеннеди насчет создателя геометриче- ской живописи («Ну, по крайней мере нам известно, что у него есть линейка >— остроумие, которое поощряли в замке Камелот). Но те фрагменты, которые, очевидно, не выдуманы,— изящны, забавны и правдивы (относительно, конечно). Кроме того, стиль детского лепета—прекрасное средство для пародирования фразе- ологии современного политикана, который из соображений карь- еры ловко умеет прятать за пустопорожними фразами свои истинные намерения карьер<мана Мнение Уильяма Гэсса об этом рассказе совсем иное: «Тут метод Бартельма терпит крах из-за идеи использовать чушь, а не писать о ней». Но можно занимать- ся и тем и другим, или ничем, можно—или одним, или дру1им Гэсс тем не менее считает, что в своих лучших произведениях Бартельм «обладает искусством создавать конфетку из отбро- сов. ..». Во всех произведениях Бартельма можно найги различные влияния того или иного писателя (Кто живет в Монтре? И где можно услышать последнее напутствие «Пей»?). Некоторые из этих влияний совершенно очевидны Например, знаменитая первая сцена из «Моллоя» Беккета, когда отец ведет сына, превращается в рассказе «История войны в картинках» в эпизод, описывающий, как -Келлерман, охмелевший от джина, бежит по парку в полдень и волочит под мышкой своего нагого отца». В сборник «Городская жизнь* (1970) входят четырнадцать рассказов, мало чем отличающихся от предыдущих, за исключе- нием того, что теперь Ьартельм глубоко погружен в прозу «Поиска» и «Эксперимента» («П» и «Э») в отличие от старомодной прозы «Спокойствия» и «Неподвижности» («С» и «Н»). В них изобилуют графические схемы, большие черные квадраты, расположенные в центре страницы, тщательно сделанные геомет- рические чертежи, много старых забавных картинок. На страни- цах большие изящные поля, целые страницы «вопросов» и «ответов» («В» и «О»). Образ отца появляется «новь. Первый абзац первого рассказа так и начинается: «По улице ехал какой-то аристократ в своем экипаже. Он переехал моею отца». Следует сказать, что в Америке больше нсего подражают не тому молодому писателю, который достоин подражания, а тому, кто лишен всякой оригинальности Вот, например, заимствование из Роб-Грие. «Или длинное предложение, спускающееся с опреде- ленной скоростью к низу страницы, стремится к ее концу—ши если не к концу этой страницы, тогда к краю какой-нибудь другой страницы, где оно может передохнуть или остановиться на мгновение, чтобы поразмыслить над вопросами, возникающими в результате присущего ему временного существования, которое приходит к концу вместе с окончанием страницы или предложение просто выпадает из памяти, которая (временно) удерживала его в своих объятиях...» В том же духе написаны все восемь страниц
без единой точки до самого конца этого текста, который озаглавлен -Предложение». Единственная перемена к лучшему в рассказе «Предложение»—то, что выглядит как постепенный (временный) переход от манеры Роб-Грие к чему-то похожему на Раймона Русселя. Это еще нс совсем «нулевая степень», ибо в точке замерзания еще не было мыслящего предложения или предложения, способного «думать». В сборнике «Печаль» (1972) еще больше рассказов и графиче- ских схем, Картины изобразительного искусства подобраны тща- тельнее. Так. хороша картина, изображающая извержение вулка- на. Стиль повествования не меняется, обилие простых предложе- ний. «Любой американский писатель может создать прекрасное предложение»,— заявил Бартельм, но сам не желает походить на любою американского писателя: «Мне по душе неуклюжесть, то есть по-особому спотыкающиеся друг о друга фразы». В чем смысл - прекрасного»?—спросите вы, с подозрением всматриваясь в слова Что < таком случае означает «неуклюжий» и «особый»? Но нам уже все известно о предложениях, и подчас в качестве дани современным европейским мастерам, известным в переводах, мы повторяем их темы или слова Таков образ отца. Но о нем потом. Или. например, пьянство. Ведь алкоголь буквально зато- пил книги большинства писателей, которых я читал и читаю. Сочинения писателей от Бартельма до Пинчона полны чина и тошноты похмелья «Я говорю: «Мне сорок. У меня плохое зрение и увеличенная печень». «Это алкоголь»,—говорит он. «Да».— отвечаю я. «Ведь ты—точная копия своего озца». Интересны были только автобиографические сведения. На суперобложках первых произведений Бартельма мы видим моло- дого человека приятной наружности, над изгибом его верхней полной губы лежит легкая тень. С суперобложки книги «Печаль» на нас смотрит бородатый мужчина, у которого, оказывается, заячья губа Бартельм ссылается на операцию, которую сделал из-за злокачественной опухоли. Графические схемы—это не старые рисунки вулканов и не геометрические чертежи, а монтаж реальных черт лица писателя Бартельма, воспроизведенного с разных суперобложек, которые все вместе в духе традиций старомодной пр>’ЗЫ («С» и «Н») демонстрируют драматический агшзод операции на лице. Для читателя это интересная биографи- ческая деталь, хотя, вне сомнений, для автора неприятная В сборнике «Недозволенные радости» (1974) Бартельм про- должает сочинять свои предложения. Я же не могу предложить их прочесть, потому что не дозволено. Неприятно чувствовать эту недозволенность, когда читаешь не все предложения подряд. Мне все больше и больше нравятся картинки. В этой книжке их больше тридцати. В рассказах я заметил влияние Кальвино, Борхеса и раннего Ионеско. Но сейчас я берегу силы для «Мертвого отца»—внушительных размером кни1и. как рекламиру- ет ее издатель, называя «первым большим романом, долгождан- ным и даже предвосхищенным*. В книге -Наслаждение текстом», опубликованной как раз перед выходом «Мертвого отца» (и тем же самым издателем),
Ролан Барт замечает: «Смерть отца лишила бы литературу многих удовольствий, доставляемых ею Если уже а живых нет отца, к чему тогда и говорить о нем? Разве каждый рассказ не возвраща- ет нас к Эдипу" Но всегда ли повествование является способом выяснить происхождение героя" Как вымышленный образ, Эдип все же годился хоть на что-нибудь, например на хорошие романы .» Очевидно, Бартельм понял намек В романе «Мертвый отец» множество людей толкутся возле огромных осколков чего-то под именем -Мертвый отец» Только это чудовище не совсем умерло, потому что порой оно говорит. Люди хотят его похоронить, но у него совсем нет к этому желания Бартельм заканчивает книгу эпизодом, в котором описывается тщательное захоронение главного героя и. очевидно, всего замысла. Претен- циозно! Повествование Ьартельма довольно последовательно, когда он не торопится. Повсюду чувствуется Беккет: «Сказала Юлия: «Давайте продолжим- Они продолжили» В книге есть «Пособие для сыновей», написанное великолепным живым языком, резко отличающимся от остального подражательно-подражасмог о тек- ста, который окружает этот неожиданно прорвавшийся прекрас- ный образец письма о сущности отцов и детей Кстати, заметим, и книге отсутствуют кавычки и картинки. Есть лишь один чертеж, это—план местности, но он почти не смешон Не уверен, что пониманию всех этих предложений я всецело обязан «Пособию для сыновей», но, несомненно, за манерничани- ем, инфантильной бравадой и резким неприятием культуры отчужденного мира скрывается талант (а это немало в наш век). Нужно подтверждение? Думаю, нет Тем более сам Бартельм говорит так: «Нынче мне не читается Лучше выпить, поболтать или послушать музыку. Теперь я постоянно слушаю рок» Согласен Могу предположить, что Грейс Пейли и Бартельм друзья, потому что она не принадлежит к галерным рабам —так некий литературный поденщик Гарри Т Мур любит называть некоторых писателей Пейли — ярко выраженная новеллистка, представитель- ница старомодной прозы «Спокойствия» и «Неподвижности» («С» и «Н»), и мне доставили большое удовольствие ее два сборника рассказов «Маленькие беды мужчины» (с очень милым подзаго- ловком «Истории влюбленных мужчин и женщин») и «Грандиоз- ные перемены в последнюю минуту» Она пишет, так сказать, с натуры.. Я имею в виду жизнь ( необыкновенным чутьем она улавливает настроения людей Каждый герой говорит у нее по-своему Хотя порой она переходит на чисто бабий или склочный тон письма, проза ее настолько сильна своей естествен- ностью, что это не мешает ей и свидетельствует о владении хорошим, если не блестящим стилем (она почти всегда находится на стадии кипения и никогда не остается равнодушной). Творчество Уильяма Гэсса возвращает нас в область «Поис- ка» и -Эксперимента» («П» и «Э»), В 1966 году я прочитал его первый роман «Счастье Оменсеггера», и мне он очень понравился. Зачастую его очерки исключительно хороши Когда он в ударе,
то может сделать такое, что не под силу никакому критику (посмотрите, например, что он пишет о Тертруде Стайн). По- видимому. ему совсем не понравилось, что Беллами поместил интервью с ним в своей книге. Отозвался он о нью-йоркских престижных критиках весьма резко: «Чихал я на них». Следует заметить, что из всех писателей, которыми восхищался Бартсльм. только Уитьям Гэсс интеллектуал в подлинном смысле слова (я не ставлю в кавычки слова « интеллектуал» и «в подлинном смысле»). Интеллект Гэсса не только первоклассен, он и слишком сложен, чтобы соответствовать подвижному складу ума, скажем, Бартель- ма. Следует принять во внимание слова Гэсса: «Когда я учился на философском факультете, то мною времени тратил на изучение природы языка В какой-то мерс я примыкал к школе «лингвисти ческой философии-, которая чрезвычайно скептически относи- лась к проблеме природы языка». У Гасса есть претензии к Баргу. Борхесу и Беккету: «Иногда их прои тедения, задумапнные как метафорическое переосмысле- ние отношений между читателем и внешним миром, который они создают, превращают читателя в пассивного наблюдателя». Это Замечание справедливо, хотя нс бесспорно. Что означает слово «пассивный»? Должен ли читатель придать но комнате, чтобы поднялось кровяное давление7 Чтобы повысился адреналин, когда он (читатель) и текст борются друг с другом? Но спустя предложение Гэсс делает крутой вираж. «Я не терплю так называемого ..творческого читателя"» Иными словами, идеаль- ный читатель—это не творческий, но активный читатель, Слова «творческий» и «активный» не следует понимать буквально «Я редко читаю художественную литературу, и обычно она не доставляет мне удовольствия Как и другие современные писатели, Гэсс погружен в прозу -Поиска» и «Эксперимента» («ГТ» и «Э»). И хотя они читают без всякою удовольствия, не в пример другим, естественно, им хотелось бы. чтобы их самих читали с удовольствием Кто же ’ Вероятно, студенты, учащиеся на лите- ратурных курсах, мрачные и печальные Сам Гэсс—любопытная фигура. В сущности, он традицион- ный прозаик, владеющий всеми секретами успеха и у собрата- писателя, и у читателя. Тем не менее он, очевидно, стал жертвой «II» и «Э». О своем будущем произведении он говорит: --Надеюсь, что оно действительно будет самобытно и по форме, и по содержанию, хотя я не поклонник самобытности ради самобытно- сти», Вот афоризм, достойный Джимми Картера. «Издавна литературе присуще заимствование из эпистоляр- ной формы, журналистики, дневниковой и автобиографической прозы, из истории, литературы о путешествиях, газет, уличных сплетен и з. д. Она легко подделывалась под тот или иной из этих жанров. История литературы—это ь некотором роде летопись усилий создать свою собственную форму У поэзии есть своя форма Она ни у кого не заимствует форму. Ныне роман—это придуманные новости, придуманные психологические или соци- ологические ситуации, придуманная история... даже не придуман- ная, а фальшивая, я бы сказал. Я хотел бы создать свою
собственную форму подобно тому, что Рильке сделал с формой дневника в своих «Заметках Мальте», а Джойс—в «Улиссе» и «Поминках по Финнегану». Мне думается, что такой анализ абсолютно неверен не только с точки зрения логики, но и эстетики и истории. Во-первых, поэзия никогда не имела своей формы. Истоки жанра оды восходят к античности. Некогда ода была создана если не каким-нибудь честолюбивым школьным учителем, то группой поэтов, и затем, подобно розе Теренция, переходила из поколения в поколение. Конечно, поэзия нашего иска, так же как и роман, пошла различными путями. Это—художественная форма, кото- рая избрала своим богом-покровителем Протея. Чем больше роман походит на что-то другое, тем ближе он к сноси сущности. А поскольку у нас нет Такого романа, мы можем создавать сю. В конце концов, нет смысла рассуждать, является ли произведение искусства фальшивым, придуманным или нет, если оно достойно этого названия. Как и о многих хороших книгах, о «Счастье Оменсеттера» трудно говорить. После ее прочтения остается приятное воспоми- нание о живом языке: от простонародной речи Среднего Запада («Только что вставши, я кричу на него—бам, бам, бам,—а он ушел, помер, помер, помер, воплю я») до торжественно-возвышен- ного стиля («Ради познания, ради добра и зла воспротивилась бы Ева воле Всевышнего? О, Горацио...»). В интервью с автором мы узнаем, что он ничего не знает о месте действия (какой-то городок на реке Огайо) и что все в книге выдумано. Вдобавок признается: «Я не умею придумывать сюжет. Мои герои даже не смотрят друг на друга и говорят в пустоту. Наряду с неспособно- стью к повествованию это, по моему мнению, самый большой недостаток для писателя, что, в частности, относится и ко мне». Рассказы сборника Гэсса «В самом сердце страны» представ- ляются мне более занимательными и зачастую более удачными, чем его роман. «Малыш Педерсен»—прекрасное произведение Поразительно, как короткие предложения без кавычек придают тексту внешнюю чистоту и строгость, что служит замечательным дополнением к сюжету в рассказе и заставляет читателя мыслен- но представить картину студеной зимы в глуби страны. В большинстве рассказов зима—доминирующий образ. «Билли прикрывает дверь и вносит уголь или дрова для очага, закрывает глаза, и невозможно представить, сколь одиноко и пусто у него на душе, как он одинок, бесплоден и не знает любви так же, как и большинство нас здесь, в самом сердце езраны». Находясь на «нулевой степени письма», Гэсс преисполнен энергии. Рассказ, по которому назван весь сборник, наиболее интере- сен. НесМ(Угря на то что в нем время от времени проявляются признаки французской болезни («Когда я пишу эти строки, сам я не видел солниа уже одиннадцать дней»), в целом повествование (хотя и отрывочное) дает убедительный образ мира, увиденного рассказчиком изнутри, который превращает обычные события в достояние искусства:
‘Мое окно—это могила, а все, что вокруг него,—мертво; не идет снег, нет мглы. Ни тишины, ни спокойствия. Все как бы спит мертвым сном, когда всяк»* движение отсутствует». Что такое искусство? Искусство—это энергия, созданная разумом. Энертия, излу- чаемая текстом «Мадам Бовари», для читателя равна той, кото- рую он получает от романа «Ревекка». Интеллект каждого писателя, конечно, неповторим. Проблема Гэсса как художника состоит не в том, чтобы стать столь же изобретательным, как Генри Форд, что означало бы переворот во всемирной литературе (а этого никогда не случится), сколько, по его словам, в неумении создавать действие, что является не чем иным, как низким показателем энергетического уровня. Он может создать дюжину фрагментов, где нагромождение слов не имеет художественного эффекта. А потом вдруг в повествование вливается поток энергии, и оно приобретает красоту жизни (я имею в виду стиль, конечно)... Кому не нравится добротное повествование? Особенно такое живое. «Я видел обвисший морской канат, седой от сопи, в котором не осталось и следа от былого напряжения». Уже второй десяток лет я пытаюсь прочесть роман «Прода- вец табака». Мне так и не удалось одолеть до конца эту удивительно скучную книгу, но, по-моему, я прочел почти все остальное у Джона Барта и. надеюсь, тем самым воздал ему должное. Пишу это, а душа моя скорбит. Во-первых, Барт, подобно Гэссу, школьный учитель по профессии. Он преподает английский язык и учит, как писать сочинения. Ему нет равных в области литературы «Поиска^ и «Эксперимента» («П» и «Э»), куда он жаждет внести свою ленту. В интервью он говорит о том «неизбежном факте, что литература, кажется, менее подвержена переменам, чем другие виды искус- ства, потому что ее материалом служит обычный язык». Он непременно ссылается на музыку Джона Кейджа. Потом благора- зумно добавляет, что и коренные перемены в литературе из поколения в поколение касались и будут касаться чаще различных способов восприятия и изображения, чем формы и техники сюжета». Барт называет своих любимых авторов: очевидно «Борхес, Беккет и Набоков наряду с современными великими мастерами (такими, как Изало Кальвин^, Роб-Грне, Джон Хоке, Уильям Гэсс, Доналд Бартельм;, которые экспериментировали с формой и техникой, и даже со средствами художественной литературы, прибегая к диаграммам, магнитофонным лентам и предметам ..» У этих писателей (кроме Роб-Грне) более или менее фантастический или. как сказал бы Борхес, «ирреалистический взгляд на действительность...» Барт думает и надеется, чю такой вид литературы укоренится в 70-е годы. Что такое «ирреализм»? То, что может быть понято. Это— заманчивая цель для писателя, хотя сам термин не представляет собой ничего нового для авторов многих претенциозных произве- дений Кроме того. Барт полагает, что реализм—«своеобразное
отклонение в истории литературы». Я не знаю в точности, что он понимает под реализмом. В конце концов, греческие мифы, о которых он любит поговорить, были когда-то «реальностью» для тех. кто использовал их как материал для повествования Но далее Барт вещает: АВероятно. мы должны согласиться с тем, что письмо и чтение являются «линейной деятельностью» и привлека- ют внимание писателей к тем аспектам нашего опыта, которые лучше всего передать в виде линии, то есть словами, идущими слева направо: подлежащие, сказуемые, дополнения, пунктуация!» Конец его рассуждений звучит довольно грустно: «В наши дни фокус, мне думается, в любом виде искусства состоит в умении всячески ловчить». Вернее не скажешь' «Плавучая опера» (1956) и «Конец пути» (1958) — два романа такою рода, что их можно назвать прозой «Спокойствия» и «Неподвижности» (*С» и *Н») и даже чем-то получше. Автор сообщает, что написал их, когда ему шел двадцать четвертый год (то было «чудесное время» в его жизни). Конец первого романа не понравился издателям, он переработал книгу, и я читал уже новый вариант Роман написан от первою липа простонародным языком восточною побережья Мэриленда, откуда Барт родом Герой болтлив, но не вызывает раздражения «В тот день мне стукнуло тридцать семь, и, как было заведено, новый день я обычно приветствовал глотком шербрука из бутылки, стоящей на подоконнике Гам и теперь стоит бутылка, но уже не та...» Принято вкладывать слишком большой смысл в слона Ролана Барга («Лепет бессмыслицы- в его “5/2"): «Некоторые рассказчи- ки любят усложнять мысль или, если угодно, находить массу смысловых оттенков в какой-нибудь примитивной болтовне, ти- пичной для начальной или инфантильной стадии современного дискура, когда превалировал страх не уловить его сути; сейчас же, напротив, в наших последних или «новых» романах действие или событие выдвинуто на первый план «без осмысления содер- жания». Как и следовало ожидать, Барт начал с подражания старым мастерам. Он хотел, чтобы мы узнали все об адюльтере, вымогательстве, попойках, то есть обо всем, что дает самую реальную картину жизни восточного побережья Мэриленда, где ник го ничему не удивляется. «Чарли, он же Чарли Паркс, адвокат, чья контора помещалась рядом с нами Он был моим закадычным другом и партнером по покеру, а сейчас мы противники в одной запутанной тяжбе...» В 1960 году Барт опубликовал роман «Продавец табака». На мягкой обложке красуются слова из «Нью-Йорк тайме бук ревью»: «Потрясающе смешно, отвратительное злословие. Книга представляет собой беспощадную сатиру на все человечество...» Обычно я живо и страстно реагирую на все, что потрясающе смешно или яатяется отвратительным зубоскальством., короче говоря, на саму газету «Нью-Йорк Таймс», но. чизая книгу, все. на что я оказался способен,— это выдавить улыбку на лице, когда встречал вялые шутки и отталкивающую стилизацию под мнимый XVIII век («Меня расстраивает как раз не это. а убеждение
Эндрю в том, что у меня порочные намерения по отношению в девушке Если что-нибудь я невозможно, то это...») Я остановил ся на четыреста двенадцатой странице, а оставалось прочитать еще четыреста семь Предложения все время распадались на части, и, как заметил по этому поводу Петер Хандке в -Каспаре», «каждое предложение ведет вас за собой; вы преодолеваете все посредством предложения: предложение помогает вам преодолеть все, когда сами вы не можете это сделать, и поэтому вы все преодолеваете» и т. д. Можно рехнуться, пытаясь сопоставить взгляды Барта на ею творчество с его собственными произведениями. Он много говорит дельного. Очевидно, он умен. Тем не менее он убеждает нас, что, когда обращается от прозы -Спокойствия-» и «Неподвижности» («С» и «Н») своих первых романов к, так сказать, «сверхспокой- ствию» и «неподвижности» «Продавца табака», то движется от «обычной комической манеры к фарсовой, которая в отличие от комедии дает больше свободы воображению» Конечно, в его первых двух книгах присутствуют комические элементы. Однако тяжеловесные шутки третьей книги не имеют отношения ни к фарсу, ни к сатире н ни к чему другому, кроме как сочинениям учителя английского языка на довольно низком уровне Я могу лишь предположить, что поклонники книги столь же невежествен- ны относительно XVIII века, как и сам автор (или, точнее, писательское воображение), и чго ни автор, ни читатели- поклонники не обладают чувством юмора—справедливо отмечен- ный многими иностранцами факт касательно американцев вообще и их тяжеловесных романистов в частности. Так что американцам все еще чего-то чуточку не хватает, чтобы сравниться с осталь- ным человечеством в остроумии. -Козлоюноша ДЖАЙЛС» появился в 1966 году. Вот еще восемьсот страниц честолюбивых сочинений, которые надо не читать, а изучать, словно это школьный учебник. Не буду пересказывать содержание, скажу только, что в центре повество- вания университет—метафора вселенной. Полагаю, что книга станет одним из главных американских романов об университете и сбрасывать ее со счетов—все равно что игнорировать существо- вание факультетов английского языка, которые сделали возмож- ным ее появление. Повествование поражает своей топорностью. В романе есть стишки наподобие: «Агяора: Ради Пита, мальчики, бросьте Разве вы не понимаете, положение жены декана в течение довольно длительного времени обязывает меня сохранять свой престиж в обществе?» Ьарг думает, что слово «человеческий» — существительное, он также полагает, что «ДЖАЙЛС» произносится с мягким звуком «г», как в слове «гайл», а не «ж», как в слове «джайент» Отсюда, однако, следует, чго обученные, но невежественные учителя английского языка—новые варвары, бездумно воскреша- ющие средневековье С 1968 года Барт стал следовать канонам французского «нового романа» Результатом явилась книга «Заблудившись в комнате смеха»—сборник (или, как он называет его, «цикл»)
«прозы для печати, магнитофона и живого голоса*. Теперь, когда он погружен в прозу «Поиска» и «Неподвижности* («П» и «Н»), он уже не упускает случая отколоть номер позаковыристее. Первый отрывок иг этого цикла, «Путешествие по ночному морю», вероятно, вешание голоса на магнитофонной ленте Это— рассказ от лица сперматозоида, по-видимому. стремящегося к яйцеклетке, хотя из ею эсхатологических размышлений следу- ет. что определенный процесс еще не закончился. Вуди Аллен обошелся с этой темой похлеще. Так называемый рассказ «Заблудившись в комнате смеха» написан в йисто литературной манере. Текст болтает с автором, который болтает и с ним, и с нами. «Описание внешности и поведения—это один из традиционных приемов характеристики героя, использовавшихся беллетристами». Барг как бьг отгоражи- вает читателя от текста. «Чем больше писатель отождествляет себя с рассказчиком, буквально или метафорически, тем жела- тельнее во всех случаях избегать повествования от первого лица». Некозорые из подобных учительских рассуждений занимательны, но совсем другое дело, когда тщеславный и злоумышленный писака пытается изобрести нечто из ряда вон новое по сравнению с тем, что уже давно освоено в таких «читаемых» текстах, как мрачное -Одинокое место», аморальное и бессмертное «Тлут» и дерзкое «Гнездо дураков». Переход от прозы «Спокойствия» и -Неподвижности» («С» и «Н») к прозе «Поиска» и «Эксперимента» («П» и «Э») редко идет писателю на пользу, если ему нечего сказать по-настоящему значительного и нового У Барга есть лишь книги, предложения в них и весьма четкое представление о том тупике, в который он сам себя завел: «Думаю, что литературе не свойственно движение к абстрактным формам, как, скажем, это присуще скульптуре. И разве не знаменателен сам по себе факт, что эта проблема ставится который уж раз...» Который уж раз! Так в чем же дело, Алиса?.. (Между прочим, у Барта тоже есть привычка пользовать- ся кавычками и словами «он сказал».) В 1972 году Барт опубликовал три повести в книге «Химера». Две из них основываются на греческих мифах, ибо разве Греческие мифы не являются, как считают сторонники Юнга, общим источником всех наших мечтаний и повествований? Нет, это не так. Греческие мифы важны лишь для тех народов, которые все еще живут на побережье Средиземного моря и там, где душа утраченного мира еще не покрылась пылью веков Мифы нужны, но они не самое главное для тех, кто воспитан на классике, для того поколения, к которому относится Юнг (и Т. С. Элиот); разумеется, они нужны также тем, кто хотел бы понять произведения литературы, в основе которых лежит миф Однако они ничего не говорят американцам XX века. Для нас Эдип—не обреченный царь Фив, а мрачный герой Фрейда, который нисколько не похож на богобоязненного страдальца, созданного Софоклом и Еврипидом. Да мы просто и не способны мысленно перенестись в древние Фивы. «Улисс» Джойса часто считается удачной обработкой грече-
ского мифа в целях современного повествования, но даже самым не искушенным читателям ясно, что миф в интерпретации Джойса не оправдал себя, и если бы не великолепный обман и дар писателя-натуралиста, то одна мифическая основа книги еще не спасла бы роман. Увы, со времен Джойса использование греческо- го мифа стало приманкой для тех, кто не умеет вести повествова- ние. Вот и все тут. Тщеславные писаки просто хотят снискать популярность своими произведениями об адюльтере на восточном берегу штата Мэриленд, о беспорядках в университетах, о крупных неполадках в сердце страны. Однако все это вызывает глубокое раздражение у Тех, кто хоть немного разбирается в классической литературе, и, наверное, недоумение у тех, кто изучает английскую литературу, где роман, как известно, начался с Ричардсона. Барт нахватал материала из книги Роберта Грейвза «Грече- ские мифы* (он, правда, отдает должное этому выдающемуся чудаку, хранителю старого мира). Так, он наугад взял историю о Беллерофонте, укротителе Пегаса, чтобы модернизировать ее. То же самое он проделал с историей о Пересе, убившем Медузу- Горгону Одна из историй взята из арабских сказок. Это — рассказ Данназадиад, «сесгренки Шехерезады».. Сестренка Шехерезады—разговорчивая студентка, которая восторженно отзывается об академических заслугах своей сестры «Шерри», -«старшекурсницы факультета искусств и наук в универ- ситете Бану Сасан. Кроме того, что она является приходящей королевой, студенткой, которой доверили прощальную речь от имени выпускников, а также университетской чемпионкой по атлегике все университеты Востока предлагали ей стипендию». Подобное остроумие имеет свою оборотную сторону. Поскольку знание литературы и мира у Барта такое же, как у школьного учителя, то для него очевидно, что прообразом его жизни ( и почему бы не жизни всего человечества?) является университет. Кроме того, зная, что его едва ли будут читать, разве что выпускники американских университетов, он решил необходимым учесть известную неразвитость их читательских возможностей. Если бы Барт написал «Гамлета», то начал бы его так: ««Ну, думаю, если меня вытурят из Ратджерского университета, это не беда, лишь бы попасть в эту семейку в Уилмингтоне, где мы изготовляем пластмассу, которая убивает людей, но я ложусь на другой курс, иначе расскажу обо всем прежде, чем моя мамаша выскочит замуж за этого дурака, моего дядю...» Вероятно, это—единственный способ приобщигь к классике молодые, ис- порченные телевидением умы, однако это унижает как классику, так и молодежь. Конечно, Барт не дурак. Он зачастую сообрази- телен и умеет опережать критику. Так, сестренка Шерри замеча- ет: «Ныне настоящую художественную литературу читают только критики, кое-кто из писателей да изучающие ее студенты, которые, будь их воля, предпочли бы дискотеку и кино». Тысячу одну историю помогает сочинять Шерри джинн, который, подобно многим мужским образам Барта, совершенно идеальная личность: его правило—*не ложиться в постель с
женщиной, если она не разделяет его чувств». Если арабскому джинну уподобляется американец, то это означает, что он очень возмужал Если же мы сначала не поняли, как джинн добродете- лен, то позднее о нем сообщается, что -он совершенно незнаком с неверностью, кровосмесительством и педерастией». Надеюсь, по этой причине он лучший джинн в кампусе. Шерри и джинн часто обмениваются мыслями о природе титературы, что, несомненно, является единственной причиной написания ее университетской разновидности, но в общем-то эта забавная сказка мало что дает Барт родился и был воспитан в исконных традициях, в здоровом русле американской литературы, но предпочел другой путь, который был ему ближе. Может быть, потому что начитал- ся всяких теоретических трудов о романе. У него, как и у всех американцев, страсть быть не только оригинальным, но и вели- ким, а это значит, как говорит Ричард Пойриер, открыть «свой новый мир», то есть показать образец упорядоченности в противо- положность беспорядку, который мы устроили в Западном полу- шарии. Зная французские теории литературы (но не понимая культуры, которая породила их), поверхностно усвоив греческую мифологию, полностью погруженный в учебную жизнь американ- ских университетов, Барт представляет собой именно тех писате- лей, которых рано или поздно, но должны были создать универси- тетские факультеты английского языка. Поскольку Барт не обладает большим стилистическим талантом ни в области просто- народной речи, ни высокого сгиля, его повествование лишено энергии. Ныне модно прерывать рассказ, чтобы оценить манеру повествования, но в данном случае этот прием .лишь привлекает внимание к убогости стиля самого произведения. Должен сказать, что при чтении такой бездарной писанины возникает ощущение удушья. Предложение за предложением мелькает перед усталым взором, и очень хочется, чтобы автор писал хорошо /У7б г.
ДЖЕССИКА СМИТ ЛЮДИ новой эпохи Советская литература помогает мам раскрывать перед амери канскими читателями правду о первой стране социализма—и за это мы ей благодарны. За сорок лет моей работы в жургыле нами опубликовано множество произведений советских писателей, но хотелось бы сделать еще больше. На нас, людей, живущих сотрясаемом кризисами обществе, производят огромное впечатление близость советских писателей к жизни своего народа, ваш тумаки гм. ваша способность ощущать себя частью рабочего класса. Советские литераторы не только описывают замечательную реальность социалистического строя с ее свершениями и пробле- мами, ио и сами участвуют в ее созидании Вы пишете и вы же своим трудом помогаете создавать человека новой эпохи Как мы благодарны вам за такую литературу—свободную от порнографии и коррупции, бессмысленной жестокости и песси- мизма, литературу, не принижающую, а возвышающую человека' Воспевая радость труда, показывая, каким почетом окружены в СССР труженики, вы вдохновляете нас величием своих сверше- ний—я имею в виду БАМ. и другие стройки коммунизма В нашей борьбе с расизмом и реакцией все большее значение приобретает мощный поток поэзии и прозы, идущий из недр великой интернациональной семьи советских народов. Лаже самые малые народности вашей страны, не имевшие до революции письменности, ныне рождают своих художников, участвуют в процессе взаимообогатцения культур разных национальностей, в процессе раскрытия творческих возможностей человека. Мы свято храним память о советских писателях, отдавших свои жизни за победу во второй мировой войне, и благодарим советскую литературу за то, что она показала всему миру подлинное лицо фашизма и агрессии. Советская литература заслуживает глубочайшею уважения, ибо она непоколебимо верна ленинской миролюбивой политике, которая получила дальнейшее развитие в Программе мира, приня- той XXIX’ съездом КПСС, и успешно претворяется в жизнь, о чем свидетельствуют решения XXX’ съезда вашей партии Прогрессивные писатели США приветствуют ваши усилия, направленные на укрепление разрядки, на предотвращение термо- ядерной войны Мы с вами, дорогие друзья, ь борьбе за Достижение этой великой цели!
ДЖОЙС КЭРОЛ ОУТС СОВРЕМЕННЫЙ РОМАН Тенденции. Итоги, Газетные заголовки. Чем грубее сокраще- ние, тем лучше оно «работает*. Что такое литература— побелоносно неукротимый процесс, борьба индивидов, которые ноюют, чтобы выразить множество -правд*, лишь воображая, что они участвуют в соревновании, или литература—ложный термин, несуществующее понятие, изобретение критиков, профессоров и энциклопедистов? Обозревая местность, невольно полагаешься на плоскостной метод, вопреки самым разумным инстинктам видеть больше, чем примитивные схемы. Есть Традиционные Романисты, которые пишут так же самозабвенно и неутомимо, как и их двойники XIX века, находясь в полном неведении относительно слухов о смерти романа (впервые возникших после публикации некоторых глав «Улисса», в первую очередь «Бродящих скал» и «Циклопа», хотя и более щедрое на воображение время можно было бы оспорить эту дату, назвав 1759—1767 годы, когда был издан «Тристрам Шенди*). Есть еще и Экспериментальные Романисты, которые воображают, должны воображать, что они изобретают форму заново и, сокрушая прошлое, создают свой уникальный язык, соревнуясь с вывихами века акселерации (хотя экспериментальный писатель, если он не признает «Поминок по Финненгану», не может быть принят всерьез). Есть, конечно, и Романисты Специализированного Интереса, самозванные пророки различных «меньшинств*—норов, гомо- сексуалистов, эмансипированных женшин; есть Романис гы- Постмодернисты, Романисты-Нон-документалисгы, Романисты- Миниатюристы, Романнсты-Гаргантюисты и Ант и-романисты Критик из «Три Квотерли» как-то заметил ворчливо, что преиму- щество популярного, «понятного» романа в том, что у нею есть читатели, в то время как у экспериментального романа их почти нет, н что это кажется подлинным преимуществом, но не дает повода считать, будто популярный роман действительно обладает какими-либо достоинствами. С другой стороны, такая талантливая писательница, как покойная Флэннери О’Коннор, однажды зачер- кнула все экспериментальное творчество, сказав: «Если это выглядит чудно на странице, я это не читаю». Энергия заряда 60-х годов все еще пребывает с нами, однако полюса отстоят друг от друга гораздо дальше, чем когда-либо, между теми, кто рассматривает искусство автономным, самостоятельным родом деятельности, и теми, кто считает его средством общения.
Итак, достаточно теории. Разве истинно вдохновенный писа- тель. не говоря уже о вдохновенном читателе, интересуется эстетическими теориями? Жрецы элитарного искусства продолжа- ют выпускать свои манифесты друг для друга и как рекламу собственных произведений: академические критики, как, напри- мер. структуралисты, пишут в основном друг для друга; и в этом нет никакого вреда. В Америке почти никто никого не слушает. Подобно тому, как Дадаизм исчез бесследно, потому что его оригинальный революционный дух не смог быть поддержан, так и все бунтарские теории 60-х и 70-х годов, наверное, испарятся или сохранятся в академических трудах с названиями вроде «Смерть романа*, «Метапроза», «Саморазрушительное искусство». Обзор по горизонтали, таким образом, неудовлетворителен. Ни один серьезный писатель не интересуется господствующими тенденциями, затем что он или она стремятся избежать их; серьезные читатели—а их значительно больше, чем принято думать, читают кни1и. которые их интересуют И увлекают, не- взирая на то, являются ли они «злободневными» или даже модными Список бестселлеров демонстрирует победителей кон- курса на популярность и вводит в заблуждение, так как по нему невозможно судить о том, скольким читателям данная книга понравилась и сколько из них дочитало ее до конца; «популяр- ность», пришедшая с течением времени, может выпасть и на Долю «недооцененных» писателей, таких, как Уильям Гойсн, Питер Тейлор, Айзек Сингер. Мэвис Гэллент и Рейнолдс Прайс. В 60-е годы одаренные писатели хотели и даже стремились к схематической простоте, но 70-е годы, самый факт 70-х годов, дают понять, что ожидания апокалипсиса (чаше всего поп- апокалипсиса) были преждевременны. Отбросив предрассудки, я однажды «прочла» 26-страничный роман под названием «Алфа- вит», который состоял из букв, расположенных в обычном порядке по одной на странице. Я однажды «прочла» роман, который по замыслу должен был быть смонтирован (он прибыл в коробке и состоял из различных кусочков, на некоторых из них были изображены линии). Я наткнулась на «взрывчатый» роман, выпущенный малой прессой, который состоял из коротких, наикратчайших параграфов, постепенно вытесняемых трогательно неумелыми рисунками, сделанными чернилами и символизировав- шими тотальное разрушение. Без сомнения, что 7о-е годы увидят Подобного рода произведения, анемические творения поп- и оп-арта, но не похоже, что серьезные писатели будут в это вовлече- ны... Популярный сегодня роман Джона Чивера «Фалконер» мог бы считаться произведением 70-х годов, если, конечно, захочется на этом настаивать. В конце концов в нем есть захватывающая метафора тюремного заключения... анти-апокалиптический ко- нец... драматизация любви извращенцев Но «Фалконер» не более типичное произведение 70-х годов, чем «Буллет Парк» конца 60-х. Всякий, кто следил за работой Чивера, знает, что он писал в той же самой манере несколько десятилетий назад. Его ранние рассказы и романы об Уопшотах показывают его мастерство
передавать сюрреалистическое в натуралистических образах В рассказах или романах Чивера всегда наступает момент, когда читатель понимает, что автор ею мистифицирует. Действительно, было ли 4000 кошек в тюрьме Фалконер ? Неужели? И некоторые из них весили по 60 фунтов? Меня поразили те критики, которые поняли «.Фалконера» буквально, но, наверное, это были тс же самые критики, которые считают, что -Сто лет одиночества» Маркеса—семейная хроника из типичной южноамериканской жизни Чивер есть Чивер, независимо от времени Есть соблазн сказать, что 70-е годы видели «.поразительный прорыв» в женской прозе. Действительно, такие одаренные писатели, как Энн Тайлер, Гейл Годвин, Рената Адлер, Маргарет Дрэббл, Франсин Грей и Джоан Дидион, Маргарет Этвуд, Розел- лен Браун, Синтия Озич и другие появились именно тогда. .. но многие из этих писателей работали уже в 60-е годы, совершен- ствуя свое искусство без оглядки на современные тенденции и, возможно, даже не ведая о том, что они—«женские писатели». Во всяком случае существуют же и Юдора Уэлти, Кэтрин Энн Портер, Горгеис Кэлишер, Маргарет Лоренс, Айрис Мердок, Грейс Поли и Лилиан Хеллман. Большинство откровенно «феми- нистских» и исповедальных писателей (чьи имена не стоит даже называть), безусловно, можно отнести как к 60-м, так н к 70-м годам. Они злободневны, модны, их много чизают и обсуждают, но они не писатели, которых стоит принимать всерьез, и трудно поверить, что они переживут десятилетие Ни одна ид них не писага так умно о сексуальных проблемах, как Дорис Лессинг, а до нее Колетт Если и есть специфический феномен 70-х годов, так это быстрота, с какой проблемы и литературные «вопросы» изживали себя, и нигде он так очевидно не проявился, как н области (или в категории, по терминологии книготорговцев) женской литературы В ошеломляюще короткий промежуток времени мы пробежали дистанцию от педантичного рассмотрения сексуальных отношений между мужчиной и женщиной, что обеспечило шумный успех «Золотою дневника» Дорис Лессинг, когда он был опубликован, цо пустых поверхностных, «смело откровенных» исповедальных романов, которые сыплются на нас со всех сторон, этих, мягко говоря, произведений прозы, а на самом же деле творений, рожденных из чувства мести и желания самоутвердиться, кото- рые читаются с тем же вниманием, с каким и газетный отдел сплетен. Перечитывая Колетт несколько недель назад, я была поражена сдержанностью ее произведений, так же как и их стилистической точностью Почитательница Пруста, она бы выра- зила негодование писаниной 70-х юдов, претендующей на родство с ней или на какое-то отношение к ее произведениям. Тенденции и итоги все! да чреваты ошибками, но, возможно, они не неизбежны Литература—продукт отдельных писателей, работающих самостоятельно Она не может представлять собой настоящего целого, разве что только в умах критиков и журнали- стов Где теперь представители «черного юмора» и «абсурдист- ского искусства» 60-х годов? Возможно, с течением времени они
освободились от своих пут. навязывая их друг другу. С самого начала должно было бьпь ясно, что Воннегут, Фридман, Барт, Бартельм, Пинчон едва ли являются существом, возникшим из одной протоплазмы, как предлагали нам считать некоторые кризики. а совершенно уникальные писатели, которые могут действительно считаться «традиционными», хотя это ие столь очевидно, но ведь и сам Джеймс Джойс был традиционным. То же самое можно сказать и о сваленных в одну кучу «еврейских» романистах, «женских’- романистах и «южных» романистах—обо всех нас. В искусстве все индивидуально и нет ничего коллектив ного. Обозревая горизонт и видя только очевидное, в действитель- ности видишь очень мало. Нет никакого «романа» 70-х годов,и нам не следует его ожидать. Возможно, менее занятый пустыми сюрреалистическими видениями апокалипсиса, чем роман 60-х годов и, безусловно, менее «сознательно экспериментальный», роман сегодняшнего дня существенно не отличается от романа 60-х или даже 50-х годов. Он с самого начала был явлением, рожденным индивидуальностями, работающими, чтобы выразить свое собственное неповторимое видение жизни 1977 г
АЛЬБЕРТ КАН О ПОЛИТИКЕ и поэзии Некоторые литературные критики у меня в стране утвержда- ют, что политика и поэзия взаимно исключают друг друга. Если верить им, политика и поэзия настолько антиподы, что любая, даже минимальная доза политики, внесенная в поэзию, принижает и растлевает последнюю. 'Эти педанты грешат не только чрезмер- но сухим академизмом, но и просто-напросто антигуманизмом. Из всех литературных форм поэзия ближе всего к тому, что можно назвать языком человеческого сердца. А что может взволновать сердце глубже, чем дело борьбы за счастье человека? Что же касается политики, то в конечном счете ее воздей- ствие— к добру нзи к худу — отражается на благополучии людей. Политика облекает человеческое существование в определенные формы и в наше время больше, чем когда бы то ни было раньше, затраг и пае г участь людей в самим прямом и полном смысле этого слова Следовательно, политика неизбежно вторгается в область поэзии Они оказываются тесно связанными друг с другом, поскольку как политики, гак и поэты имеют дело с одним и гем же, а именно: с человеком, с судьбами людей Поэтому, я думаю, советские граждане не сочтут странным то, что я усматриваю в новой Конституции СССР нечто родствен- ное поэзии. Когда я впервые прочел этот исторический документ, он произвел на меня не то впечатление, которое обычно произво- дит чтение официальных правительственных заявлений. Разумеет- ся, Конституция написана в прозе, но сердце мое встрепенулось так, словно я читал эпическую поэму. Да, если взглянуть поглубже, я воспринял Конституцию действительно как поэму — поэму о человеческом счастье, поэму, воплощающую и наполня- ющую новой жизнью благородные принципы большевистской революции, совершенной в ноябре 1917 года, поэму в честь 60-летия этого славнейшего события в истории человечества. Дорогие советские друзья, я обращаюсь к вам как к людям, мне близким, и я знаю, вы поймете, почему я это делаю. Вы поймете, и поверите, что мои слова исходят из самого сердца и что я говорю как один из тех, кто считает себя членом вашей семьи. Ваша Конституция представляет для меня наглядное воплощение всех тех заветных стремлений, светом которых бьгла озарена моя жизнь с дней юности Именно вы своей революцией и строитель- ством социализма у себя придали моей жизни смысл, четкую направленность. Имение вы ценой своих жертв и страданий, своим героизмом, проявленным в годы второй мировой войны, защитили
мою жизнь, а также жизни моей жены и сыновей вместе с бесчисленными жизнями других людей во всех уголках земного шара. А в эти последние десятилетия, когда выявились страшней- шие опасности, грозящие самому существованию человечества, не кто иной, как опять же вы своей последовательной и неутомимой борьбой за дело мира защищали и пестовали все, что я считаю ценным в этом мире Разве могу я, обращаясь к вам. говорить иначе, как с братьями и сестрами, разве я могу адресовать вам какие-то иные слова, кроме слов любви и благодарности? Когда я в 1934 году в возрасте 22 лет окончил колледж, то абсолютно ничего не знал о Советском Союге, только то, что где-то далеко-далеко существует страна с таким названием. Подобное невежество может показаться советским читателям поразительным — впрочем, сейчас оно кажется таким и мне самому Но я вырос в богатой семье, учился в школах, предназна- ченных для детей богачей, и меня заботливо охраняли от всякого соприкосновения с реальным миром, а следовательно, я просто не мог знать о нем много. Спустя несколько лет после окончания колледжа, почти но чистой случайности, я оказался вовлеченным в работу комитета, отправлявшего медикаменты войскам, сохранившим ерность пра- вительству в испанской Гражданской войне. Только тогда я понемногу начал кое-что узнавать о Советском Союзе. Прежде всего я узнал, что СССР—единственная крупная держава, ясно и недвусмысленно поддерживавшая испанский народ в его героиче- ской борьбе против фашизма, в то время как гак называемые западные демократии систематически саботировали оказание по- мощи Испанской республике. Прошло немного времени, и я обнаружил, что Советский Союз — единственная крупная держава, проводящая последова- тельно антифашистскую внешнюю политику, и что, отстаивая идею коллективной безопасности. Советское правительство пред- ложило тем самым единственную реалистическую стратегию, способную сдержать продвижение гитлеровских орд через Европу и предотвратить вторую мировую войну Мне захотелось узнать как можно больше об этой далекой стране, правительство и народ которой гак заботились о свободе и мире повсюду. Я с жадностью набрасывался на все в литературе, что могло рассказать мне об СССР и идеалах социализма, претворенных этой страной в жизнь Так началось мое воспитание, мое настоящее образование. Оно продолжается и по сей день. Оглядываясь на последние четыре десятилетия, я чувствую, что прожитые мною годы не прошли даром. Это потому, что моя жизнь наполнилась содержанием, приобрела смысл после сопри- косновения с социалистическим гуманизмом, который я впервые узнал в Советском Союзе. А сколько есть еще сегодня в мире десятков миллионов других мужчин и женщин, которые могли бы оценить свою жизнь, руководсгвуясь этим же критерием! Какой великолепный, поистине замечательный дар вы. мои дорогие советские друзья, преподнесли миру!
Как я уже говорил, по-моему, чувства, рожденные в глубине человеческих сердец, наилучшее свое выражение находят в поэзии Не, так давно, в свой день рождения, я написал стихотво- рение, где, в частности, есть Такие строки" На этом крутящемся шарике, Земле. Я появился ровно 65 лет назад Могу ли я поздравить себя? Думаю, что могу. И я скажу вам, почему Когда я родился, Был жив человек по имени Ленин Я поздравляю себя с этим Когда мне было 5 лет. В Петрограде пал Зимний дворец, И человечество вырвалось на свободу Когда колледж остался позади И я начал учиться по-настоящему, Вы, все вы и ваши товарищи п других странах, Научили меня, где искать правду Я поздравляю себя с этим Когда мне было 33. Красноармейцы штурмовали Берлин. И для всего человечества Взвились знамена победы Я поздравляю себя с этим. Одно место в этом стихотворении с тех пор приобрело для меня дополнительное, особое значение в связи с правами челове- ка. Позвольте же мне сказать об этих правах так: Я провозглашаю право человека на жизнь Я провозглашаю пр«»во человека на любовь Я провозглашаю право человека на труд. Я провозглашаю право каждого ребенка быть сытым. Я провозглашаю право каждого На достойную и уважаемую старость. Я провозглашаю права каждой женщины Во всем равные с правами мужчины Я провозглашаю равные права для каждого. Какого бы цвета ни была его кожа. Я провозглашаю право каждою человека на мир' В мире, заря которого уже занимается, Я предвижу расцвет этих прав Вот почему мне впрямь Есть с чем поздравить себя Уже после того, как были написаны эти строки, я прочел новую Советскую Конституцию. В стихотворении я перечислил права, которые считаю самыми дорогими для всех людей. В вашей Конституции я увидел гарантию этих прав для 260 000 000 жителей СССР Двадцать лет назад мое правительство вернуло мне паспорт, которого оно же лишило меня на десятилетие за то, что я
выступал против политики «холодной войны* и ратовал за американо-советскую дружбу. В период временного затишья в «холодной войне» верхозньп! суд вынес постановление, объявля- ющее лишение меня паспорта неконституционным Именно тогда я впервые побывал в Советском Союзе Ничто из всею пережито- го мною не может сравниться с этой поездкой по важности и (Лубине впечатлений. Спустя месяц в самолете на обратном пути домой я писал, с ранней юности меня глубоко волновали и восхищали достиже- ния советского народа. Я мною читал и писал о Советском Союзе. Но даже после этого с первого .момента прибытия в Москву я не уставал поражаться увиденным мною повсюду чудесам Для человека из другого мира самое большое чудо —это, разумеется, внезапно оказаться в обществе, посвятившем себя делу счастья человека, создания условий для полного и творче- ского развития человеческой личности во всем ее богатстве и многогранности Пожалуй, это чудо можно было бы назвать любовью к человеку в ее социальном выражении В конечном счете все другие чудеса оказываются .тишь отражением и проявлением этого самого главного, потрясающего чуда С тех пор я десяток раз бывал в Советском Союзе. Каждая такая поездка была для меня подтверждением тою, чго я увидел и узнал во время первого посещения. Всякий раз меня охватывало глубокое волнение и сознание того, что я — свидетель чуда. Вновь и вновь звучат в моей памяти волшебные, пророческие слова из шекспировской «Бури»: О чудо! Какое множество прекрасных лиц! Как род людской красив' Прекрасен новый мир, Где есть такие люди' Лунная долина, штат Калифорния 1078 г
ДЖОН ГАРДНЕР О МОРАЛЬНОЙ ОТВЕТСТВЕННОСТИ ЛИТЕРАТУРЫ Глава I Книга, трактующая предмет столь необъятный, нуждается в заглавной метафоре, которая придала бы ей хоть иллюзию надежды. Существует древнее предание, что 601 Тор каждый год обводил землю кругом, дабы отразить нападения врагов порядка. Но шли годы, Тор старел, и круг, внутри которого жили боги и люди, становился все уже. Тогда бог мудрости Один отправился к королю троллей, крепко обхватил его руками и потребовал, чтобы тот открыл ему секрет: как сделать так, чтобы порядок восторже- ствовал над хаосом. «Отдай мне твой левый глаз,—сказал король троллей,—и я отвечу». Не колеблясь Один вырвал и отдал ему свой левый глаз. «Теперь отвечай мне!» И тролль ответил. «Секрет в том, что смотреть надо в оба глаза!» Левый глаз Одина был той последней, вернейшей надеждой, что оставалась богам и людям в их царстве света, со всех сторон окруженном тьмой. Все, что осталось нам,—это молот Тора, символизирующий собой не грубую силу, но искусство или же, учитывая то, что у молота два конца, искусство и критику. Сам Тор, однако, нам не помощник. Подобно другим богам, он умер Осталось лишь его оружие, забытое в густом бурьяне под забором, и хорошо бы догадаться, как его использовать. Эта книга как раз и представляет собой попытку разработать некий свод правил, проанализировать причины неблагополучия, поразившего в недавние годы различные виды искусства, в частности литературу—область, где я наиболее сведущ, а также причины неблагополучия в критике. Язык критиков и тех художников, что привыкли со внимани- ем прислушиваться к критике, стал донельзя странным: никто не говорит более о чувствах или плодах размышлений, никто не говорит о поразительных и волнующих поворотах сюжета или о чудесных характерах и идеях; фразы состоят из длинных слов, таких, как герменевтический, эвристический, структурализм, фор- мализм,— «темный язык»; особенно в ходу тончайшие разграниче- ния, к примеру между модернизмом и постмодернизмом,— способные вызвать недоумение даже у сообразительных коров. Став более, чем когда-либо прежде, сложной для восприятия, критика стала и более поверхн«тной. Поверхностность уместна на своем уровне, она обладает определенной развлекательной ценностью. Почему бы. в самом деле, иным не специализироваться по части волосков, произраста- ющих на левой стороне хобота у слона? Даже в высших,
серьезнейших своих проявлениях критика, как и искуссзво, огчасги игра; это известно всем настоящим критикам. Мои возражения вызывает не характер игры, но зот факт, что большинство современных критиков, равно как и значительная часть наших художников, потеряли нт виду ее смысл: ибо недостойно тешиться волосками на слоновьем хоботе, если в это самое время слон топчет ногами младенца. В наши дни никому не придет в голову, что искусство, во всяком случае в Америке, способно топтать младенцев. Между тем оно занимается этим постоянно и, что хуже всего, с самодовольной ухмылкой. Мне приходилось наблюдать, как писатели, композиторы и живописцы словно мимоходом стряпают свои -произведения». И почти все они —славные люди. Художники вообще люда приятные, ребячливые в любви и в ненависти, безо всякого злою умысла производящие на свет плохие картины, музыкальные композиции и книги. Их честолю- бие—гарантия того, что они постараются создать лучшее, что умеют или полагают себя призванными создавать. Изъян, однако, скрывается не столько в создаваемых ими образах, сколько в образе их мышления. •Искусство—игра или отчасти игра»,— заявляют они с обаятельнейшей улыбкой, предлагая нам свои малопитательные яства с тем же убийственным равнодушием, с каким толстая девица подает заказанную вами котлету. То, что они говорят, само по себе достаточно верно; нет ничего скучнее человека, голосящего непрестанно: «Эй. ну давайте же будем серьезнее!” Однако именно об этом нам сейчас и надо голосить. В мире, где почти все, именующееся искусством, мертво, продажно, и к тому же отдает пустозвонством и академизмом, я отстаиваю—при помощи разумных доводов или, наоборот, стуча кулаком по столу—старомодный взгляд на сущность и назначе- ние искусства и, соответственно, основную обязанность критики. Я вовсе не хочу отнять у искусства радость, однако ведь и самому легкому развлечению не повредит, если ему чуточку добавить моральной ответственности и убавить модных банальностей. Мысль, легшая в основу этой книги, стара как мир, она заимствована мною у Гомера, Платона, Аристотеля, Данте и многих других, она считалась общепринятой для западной цивили- зации вплоть до конца XVIII столетия. Казалось бы, все критики и художники должны были ее хорошо усвоить—многие, возмож- но, и усвоили. Но по собственному опыту я знаю, что в университетских аудиториях или р разговорах на кухне за полночь, после вечеринки, традиционный взгляд на искусство большинству людей представляется поразительным откровением. Традиционный взгляд состоит в том, что подлинное искусство морально; оно'стремится продвинуть жизнь к лучшему, а не принизить ее. Оно стремится предотвратить сумерки богов и наши собственные, по крайней мере отсрочить их. Я не отрицаю того, что искусство, как и критика, имеет полное право предаваться прославлению чепухи. Оно может шутить, скоморошничать, про- водить время в забавах. Однако поверхностное искусе: во не имеет иной ценности или значения, кроме как быть тенью искусства
более серьезного, воюющего с чудовищами и надежно охраня- ющего мир, чтобы, если хотите, в нем могла завестись чепуха. Искусство разрушительное, искусство нигилистов, циников и ненавистников жизни воистину' искусством не является. По своей сути искусство серьезно и благотворно—это игра, противодей- ствующая хаосу и смерти, противодействующая энтропии. Игра трагичная—для тех, у кого достает остроумия принимать ее всерьез, ибо мы в ней проигрываем неизбежно; уморигельная игра, как сказал бы тролль, ибо только шут с опилками вместо мозгов добровольно решится принять в ней нашу сторону. Настоящая критика, как и настоящее искусство ведут траги- комическую оборонительную войну прогни энтропии. Жизнь вся строится но принципу сочинения, вещи и явления тянутся дурной чередой: И коровы, И войны, И жевательная резинка. И горные вершины; искусство—его высшие, значительнейшие образцы — основано на подчинении; вина, ОТТОГО ЧТО грех,— грех, ОТТО- ГО ЧТО боль. Все виды искусства исследуют .многообразие способов подчинения, литература разве что с особой дотошно- стью толкует о том, что и как к чему ведет. Искусство строи г временные укрепления, защищая от всеуравнивающнх сил приро- ды то, что еегь в нас великолепно неестественного,— наше сознание, то особое состояние, в котором отнюдь не все атомы друг другу равны. Труп—торжество энтропии: ногти на ногах и мозг уравнены в правах. Искусство же снова и снопа утверждает ценности, противостоящие распаду, отстаивая суверенность разу- ма И безопасность ею владений. В каждом новом поколении искусство заново открывает насущные нужды человечности. Критика их растолковывает к проясняет, тем самым укрепляя оборонительные рубежи, (зтютскгшгеь хотя бы на миг ог своего труда, ни художник, ни критик не поверят, что смогут вечгго отвращать погибель, угрожающую разуму; посмеиваясь над хруп- кими своими творениями, они и сами сознают, что принимают участие в игре. Только воспринимая картину в целом—и надеж- ную крепость стеньг, и тончайшие трещины в ней, и неистовство бурь, лютующих снаружи,—художник и следом за ним критик могут делать свое дело достаточно плодотворно. Но стоит лишь художническому или критическому сознанию утратить цело- стность восприятия, сосредоточившись, скажем, только на бойко- сти мастерка, как все предприятие начинает рушиться, стена — разваливаться с необъяснимей быстротой (да, мы знали и ждали, что она даст трещину, но неужели так скоро! и здесь, и тут, и даже вон там!), а строитель, впалая в панику, все более ожесточается и черствеет. Никто не бывает более раздражительным и капризным, более склонным до небес превозносить ценность своих трудов, чем художник, который созиает, хотя и смутно, что сбился с пути, что его работа не имеет отношения к тому, во имя чего трудились Шекспир, или Брамс, или Рембрандт. Придя однажды ь искусство из любви к нему и обнаружив вдруг, что неспособен в своем творчестве поддерживать то, что подлинное искусство крепило ко все времена, он злобно ополчается против всего на свете. Он
впадает в неистовство, нередко в неистовый цини зм, настаивая на значительности производимых им побрякушек. Собратьям по искусству он рассылает эффективные оповещения: «Литература истощилась», «Живопись не соотносится ни с чем. кроме самой себя». Тем же занимаются и критики, отчаянно сражаясь с настоящими или выдуманными противниками, расходуя всо боль- ше интеллектуальной энергии на пустяки. Усилия иных, к примеру, употребляются на возможно более точное определение Термина «постмодернизм», причем никого не заботят, что смысла в нем может не обнаружиться вовсе или он может оказаться весьма несущественным, что самый интерес критики к этой проблеме происходит, быть может, из ложной посылки На манер существовавшей в средние века категории «животные, обитающие в огне». В данном случае предполагается, что искусство, подобно науке, развивается поступательно, так что Хемингуэй должен каким-то образом логически подводить к Ьеллоу, а Бсллоу к Бартельму; с этой точки зрения Тернер —выдающийся художник, если считать его ранним импрессионистом, и совсем не значитель- ный, если видеть в нем последнего классициста. Когда критик, таким образом, утрачивает в своей игре чувство юмора, занимая крайние позиции и отстаивая их посредством силы, ею ошибки приобретают характер весьма серьезный. В искусстве, как и в политике, ошибки, наряженные в благие намерения и благородные слова, способны обесценить любые ценности на свете. Проблема частично обусловливается тем, что даже самая лучшая критика — включая и те случаи, когда в качестве критиков выступают поэты и романисты, композиторы, живописцы, скульпторы, танцовщики и фотографы,—куда более, чем искусство, склонна выдавать себя за непреложную доктрину. Основываясь на логике и схеме, на строгой обоснованности доказательств, критика в отличие от искусства обращается к более доступным и подконтрольным нам участкам сознания. Важнейшие требования, предъявляемые к критике,—последовательность и полнота охвата явлений; дей- ственность искусства проверяется лишь творческой активностью читательского воображения; и соответственно и воспринимается легче, ведь этот процесс не требует участия столь многообразных свойств и сторон сознания. Призвание критика—толкование и оценка; он оперирует своими аналитическими способностями, осуществляя перевод кон- кретного в абстрактное. Он знает, чтл искусство теряет в переводе, но также и вышрывает: те, в ком произведение нс породило поначалу душевною отклика, снова могут к нему вернуться, уже имея некоторое представление о том, что в нем искать; даже если они увидят лишь указанное им критиком, они все-таки увидят нечто. Чтобы понять критика, нужны ясная голова и чуткое сердце—могучее воображение имен, нс обяза- тельно. Чтобы понять сложное произведение искусства, нужно отчасти и самому быть художником. Таким образом, критика и искусство, подобно теологии и религии, в основе своей— попутчики, но не всегда друзья. Бывает, что они оказываются врагами.
Критика в силу собственной своей природы представляет искусство более рациональным. чем оно есть на самом деле, более расчетливым и систематическим Аналитическое сознание—не тот вид сознания, что посредством имитации конкретного опыта ведет нас ко все более глубокому интеллектуальному и эмоци- ональному пониманию жизни.—оно более холодно и абстрактно, оно выделяет сложные модели, подмечает нюансы, раскрывает более широкий смысл сказанного художником. Критическая мысль в своих высших достижениях способна выявлять в произве- дении связи, которых не заметил, быть может, и сам художник,— тем самым она выполняет благороднейшую миссию. Однако в применении к живому творчеству холодный интеллект породит, скорее всего, произведения поверхностные, где искусство нее сведено либо к чувственному переживанию, либо к идее. Мы наблюдаем это во всех тех случаях, когда искусство откровенно конструируется по образцу теории, как н музыке Джона Кейд- жа или в прозе последних лет Уильяма Гэсса. Как самоцель, совершенствование элементов формы становится чисто интеллек- туальным, даже академического толка, упражнением—образцами последнего могут служить и те художественные произведения, в которых сюжет сводится к чистой схеме, а характеры и человече- ские отношения—к бескровным олицетворениям идей, Искусство соединяет душу и тело, непросветленное разумом чувство и бесчувственную абстракцию. Философия более обозначена после- довательностью, чем гем, что Уильям Джеймс называл «гудящей, цветущей путаницей жизни*. То, что философия вершит по отношению к действительности, критика вершит по отношению к искусству. Искусство же бредет наугад—как охотник, заблудив шийся в лесу,—прислушиваясь к происходящему внутри и вокруг себя, в себе неуверенное, готовое в любой миг перейти к решительным действиям. Из этого не следует, впрочем, что связи между искусством и философией вовсе нет. Когда рушится некая метафизическая система или кажется, что она рухнула, формы искусства, ее подкреплявшие, не ощущаются более как верные или адекватные. Так, обнаружив, что небо «обезбожело», Харт Крейн взломал поэтический строй, а его друг Джин Тумер, убедившись в том, что старые формы неспособны верно отобра- зить мистический, калейдоскоп его прозрений—в отличие от крейновских прозрений религиозного характера,— отбросил тради- ционные литературные формы. Ни в том, ни в другом случае разрушение традиции не было философской акцией. Крейн и Тумер охотились, а не выдавали готовых решений. Смена эстети- ческих форм не обязательно знаменует собой прогресс в филосо- фии, обычно она означает только, что охотник, опустошив одну часть леса, перешел на новое место или на опустошенное прежде и успевшее вдвое заполниться дичью. Искусство не философия, но, как утверждал Р. Г. Коллингвуд, «режущая грань философии >. Испотьзуя другую традиционную метафору, можно сказать, что эстетические стили, способы коммуникации чувства и мысли от употребления тупеют, как кухонные ножи. А поскольку тупость—первейший враг искусства, каждое поколение художнн-
ков вынуждено выискивать новые способы отделения жира от мяса действительности. Порой этот поиск заставляет художников, ступая на тропу, лишь намеченную з творчестве какого-нибудь гения, прокладывать ее дальше, в неведомое,— подобно тому как Брамс, Дебюсси, Вагнер до конца проследили развитие тех начал, что содержались з намеке у Бетховена, или как Дос Пассос, Хемингуэй, Фолкнер и другие подхватили идеи Джойса и Гертру- ды Стайн Иногда новое принимает вид реакции на старое. Так. социальный реализм времен О’Хары уступает место моде на фабулизм. а фабулизм и свою очередь, без сомнения, уступит дорогу сюрреализму, реализму или еще чему-нибудь. Некоторые критики приветствуют всякую перемену как признак откровения, выражение нового восприятия реальности. Например, упадок романа с четко разработанным сюжетом или стройно организован- ной драмы, отказ от мелодии и музыке или от реалистического образа в фотографии и кинематографии приветствуются как ограниченное выражение в искусстве новейших представлений о вселенной-хаосе. Однако такой подход, как я уже говорил выше, чреват заблуждениями Он чреват заблуждениями по двум основным причинам. Несмотря на глубокомысленные междометия, испускаемые в этой связи современными философами, метафизические системы не рушатся под напором более поздних и глубоких прозрений, обычно их просто оставляют, как оставляют обветшалые старые замки — порой после бесконечной возни по их ремонту и неуклю- жему подновлению. На этом, конечно же, отчасти построена ироническая игра у Кафки в «Замке» и в других произведениях. Кафку часто называют в числе тех художников, что «представили нам» крах традиционного образа мышления: замок метафизики, который люди, трудясь век за веком с безнадежностью отчаяния, расширяли, латали, укрепляли подпорками, ь итоге нсе-таки оказался чудовищной ошибкой. Однако в искусстве Кафки куда более тонкости, комизма, иронии, чем открывается нам при подобном прочтении. Сила воздействия его произведений и значи- тельной степени обусловлена чувством, возникающим у нас при чтении, что настоящие секреты позабыты, настоящие ключи к тайне остались незамеченными, а некогда существовавшая цело- стность восприятия утрачена и теперь трагически невосстановима. Почти о том же самом говорит Мелвилл в «Шарлатане» и, правда уже совсем иным тоном, в заключении к -Израилю Поттеру». Традиционные для янки христианские добродетели, воплощением которых выступает Израиль Поттер, не то чтобы развенчаны или обнаружили свою несостоятельность—просто они утратили хож- дение, их перестали ясно понимать и сочли устаревшими. Мыслители, склонные, подобно Ницше или Кьеркегору, к интуитивистскому философствованию, ныне заслонили собою такие направления, как школа оксфордских идеалистов, хотя ничто в их трудах не опровергает идеалистической позиции, более того, не свидетельствует об ее ясном понимании даже в таком важнейшем вопросе, как вопрос о возможности существования разумною добра Таким образом, традиция, идущая от Брэдли и
Коллингвуда к Джорджу Седжвику и Брэну Бланшару, не говори уже о современных феноменологах, огнюдь не устарела безна- дежно. а только впала в немилость у наших современников — она СЧИТАЕТСЯ устаревшей, как соната или роман с полнокровными характерами и сюжетом. С другой стороны, торжествующие ныне позиции экзистенцихтнетов, абсурдистов, позитивистов и прочих не проявили себя как более основательные — просто в данный Момент они оказались более модными По некоторым признакам момент этот уже проходит. Ну а истина, безусловно, заключается в том, что вселенная отчасти упорядочена структурно, отчасти же—нет; если бы дело обстояло иначе, никто не в силах был бы Сопротивляться тотальной энтропии. (Сейчас это уже доказано математически. Если помните, именно эта проблема занимала Эйнштейна на смертном одре.) До тех пор пока внимание философов сосредоточено на неупорядоченной части вселенной, а добро и зло, даже когда речь идет о любви к собственным детям, рассматриваются ими по аналогии как понятия рудиментарные, до тех пор пока большинство людей продолжают этой философии верить, драматург или романист, скульптор или композитор, отражающие ее в своих произведениях, будут представляться ««современными» и «-интересными-. Но стоит только философам вкупе с нх прямыми и косвенными последователями перенести фокус внимания на явно упорядоченные аспекты вселенной и этот Порядок сделать основой своих аналогий. как художническое любование вездесущим хаосом и распадом представится безосно- вательным и наводящим скуку. Слишком прямолинейное отождествление новаторства в обла- сти стиля и философского первооткрывательства чревато заблуж- дением и еще по одной, более важной причине: оно может породить ложное представление о творческом процессе, а ложь, кажущаяся убедительной, будет поощрять художника следовать по неверному пути, остальное же человечество—превозносить его эа творимый грех. Философская значимость как одна из характеристик стиля нередко имеет случайную природу, а может и вовсе отсутство- вать; она, иными словами, не предусмотрена изначально, не запланирована или запланирована лишь отчасти. В искусстве драгоценен случай. Хорошие писатели изобретают свой стиль Подчас лишь ради того, чтобы нм самим и читателям было интересно; они таинственным образом его «находят», как «нахо- дят» свои сюжеты и темы, и лишь впоследствии, по мере того как стиль обретает свое лицо, пытаются разобраться в философской подоплеке этою своего творения, на которое наткнулись как бы Ненароком. Оригинальный стиль—всегда порождение личности художника, а также причудливой шры случая в его частном эстетическом опыте:чтак, в детском восприятии писателя могут необъяснимо соседствовать, к примеру, Толстой, Рой Роджерс * и кривляка шимпанзе из сент-луисского зоопарка. Уже после того, как С1иль начал обретать ясные формы, сознание писателя принимается его осваивать, открывая в нем или придавая ему некую направленность, развивая его все далее, но теперь уже на
основе углубленного понимания его потенциальных значений. Вообразите для сравнения ученого, который в наши дни пытался бы доказать факт существования фтогистона с целью привлечь К себе внимание мира и дать занятие своему острому капризному уму, а затем в подтверждение «открытия» выстроил бы целую метафизическую систему. С нзу'чной точки зрения это. конечно, никуда бы не годилось, только в искусстве все обстоит иначе. В истинной науке гипотеза формируется обычно на основании наблюдений и объективной вероятности; искусство в своих выс- ших проявлениях имеет дело с тем. что никогда ие наблюдалось в житии или наблюдалось лишь как исключение; от того, что есть, искусство устремтяется к тому, что могло бы быть, со всепогло- щающим интересом и серьезностью задаваясь вопросами вроде следующих- «Что, если бы яблони умели разговаривать?» или «Что. если бы высокомерная старуха соседка влюбилась в м-ра Пауэрса, нашего почтальона?* Воображение художника, мир, который оно творит,—это лаборатория, где испытываются еще неведомые возможности жизни в направлении как высокой геро- ики. так и неописуемой низости. Оригинальность и значение искусства обусловлены тем, что оно именно НЕ начинается с ясного представления о том, что хочет сказать художник. Воображение, как неиссякаемый природ- ный источник, извергает из себя образы один за другим. Процесс творчества, музыкального, литературного или изобразительного, подобен сновидению; он захватывет в свои сети все, что проплы- вает мимо. Это. а ознюдь не непосредственно воспринимаемый мир служит художнику сырьем для творчества. Мерцающий комок любвей и ненавистей—поездки на рыбалку с дядей Ралфом когда-то давным-давно, зеленый «шевроле» образца 1940 года, война, смутное предощущение того, каким должен быть роман, или симфония, или фотография,—вот га глина, из которой художник должен вылепить нечто достойное нашего внимания, наших слез, смеха, размышлений. Искусство, как утверждали ученые-эстетики, соединяет в себе игру фантазии со здравой рассудительностью Или, как заметил Шиллер в письме к другу, процесс творчества начинается тогда, когда -интеллект снимает с ворот охрану и идеи устремляются в них беспорядочной толпой,— лишь после этого творческое сознание начинает эту толпу обозревать и исследовать». Художник, который, намереваясь проповедовать некую доктрину, начинает именно с нее, а не с беспорядочной сумятицы идей и эмоций, как правило, уж© на старте обречен на поражение. Подлинное искусство подражает органичности природных процессов: за бесконечным слепым экспериментом (рыба, лазающая по деревьям, рука с девятью пальцами, переходы из тональности в тональность') следует безжалостный отбор, трезвый суд художника—так лев рассужда- ет, кого ему убить, а кого, скажем носорога или иных зловредных змей, лучше (с точки зрения льва) не трогать. Искусство— заклятый враг хаоса—В ПРОЦЕССЕ СТАНОВЛЕНИЯ открыва- ет свой содержательный пафос В этом состоит его моральность. Полнота значения в искусстве не поддается парафразу*, хотя прй
помощи парафраза можно иные сложные веши упростить и прояснить, даже для самого художника Это не означает, конеч- но, что. как утверждает Джон Барт в романе «Химера», «ключ к сокровищу есть само сокровище». Последнее предполагает (по крайней мере на одном из уровней интерпретации), что, имея ключ, мы именно ключом должны дорожить и не искать ничего иного. Между тем в искусстве нам открывается «подлинность- жизни — сокровище, ценность которого несоизмерима с пеной ключа: при этом следует помнить, что ни подлинная жизнь, ни воспроизведение ее в искусстве на язык абстрактного мышления не перепожимы. По-настоящему интересная и жизненная критика приближает- ся к искусству — она сочиняет вымыслы на основе вымыслов, следовательно, как наука никуда не годится. Представить кон- кретное на уровне абстракции — значит неизбежно его исказить. Эмоциональное развитие принимает вид логической последова- тельности, художническое прозрение—-некоего тезиса. Беда в том, что, если вымыслы художника отличаются такой сложно- стью, что необходимость воспроизвести ее ставит в тупик, вымыслы критика с легкостью присваивают себе авторитет непререкаемых истин, ибо они суть искусство подчищенное и проясненное, в худшем случае сведенное к главной идее, как ее понимает критик. Слова авторитетною, серьезного критика спо- собны закрывать музеи, не допускать к публикации книги или же способствовать успеху недостойных произведений. Нет нужды приводить здесь много примеров Так, несмотря на то что Хиндемит открыл «унтертон» как основу звуковою регистра, а Шенберг принципиально не признавал атональности, в течение ряда лет благодаря распространенному критическому заблужде- нию, выдававшему атональность за музыкальный эквивалент Эйнштейновой теории относительности, авторитетом пользовалась музыка, которая, следуя формально за Шёнбергом, однако не унаследовав его страстности и творческой силы, по сути была полнейшей ерундой: она игнорировала или грубо насиловала структуру сознания—мы ее буквально не слышим. Или возьмем литературу. Были годы, когда от детей прятали книжки о стране Оз*, и все потому, что некие псевдокритики (второразрядные педагоги и психиагры-любите ли) порешили однажды, что сцены обезглавливания, как бы ни были они смешны и безобидны в контексте, подразумевают кастрацию. А с другой стороны на многострадальное человечество обрушивались в недавние годы целые горы отвратительных книжек, полотен, симфоний и т д., которым усилиями посредственных критиков приписывалась осо- бая проницательность в толковании проблем, связанных, к приме- ру, с положением негров яти женшин. Можно было предполо- жить. что эта мода по крайней мере заодно поддержит и истинное искусство, затрагивающее те же темы; этого, однако, не произош ло, По-настоящему хорошая книга или картина, посвященная неграм или женщинам, сегодня находит сбыт отнюдь не с меньшим трудом, чем прежде Подлинное искусство слишком сложно, чтобы только отражать определенную политическую
тенденцию Стремясь раскрыть истину без прикрас, оно бывает трудным и часто резким. Оно ниспровергает наших кумиров и наши благодушные верования, дерзко нарушает правила вежливо- сти и человеколюбивых компромиссов. Как я уже говорил, искусство по своей сути и назначению морально, а значит, жизнетворно- оно морально по своей творче- ской природе, морально по своему пафосу. Если После чтения «Страданий молодого Вертера’» Гёте люди по всей Европе принялись убивать себя, значит либо книга Гете была ложным искусством, либо читатели ее неверно восприняли. Горькой жалобой подчас вырываются у художника слова: «Даже птицы вьют гнезда, один я не созидаю ничего». Однако жалоба эта лишь указывает на желаемое и должное положение вешей: искусство строит, оно никогда не коснеет в бездействии, оно разрушительно лишь по отношению ко злу. Искусство, которое разрушает добро, ошибочно принимая его за зло, суть ложь, глубочайшее заблуж- дение—ею следует открыто изобличать. Как я уже утверждал, смысл истинного искусства состоит в том, чтобы охранять мир, населенный богами и людьми. За это истинная критика должна превозносить истинное искусство, раскрывая его достоинства с наивозможно большей ясностью и широтой охвата и в то же время обличая ложное искусство за измену своему истинному при званию. Задача критика нелегка, ибо тролли —большие масте- ра на лживые ухищрения Современное искусство в значительной своей части либо поверхностно, либо ложно. Дурное искусство существовало во все времена, ио предметом устремлений для огромного большинства художников, неспособных отличить дурное от хорошего, оно может стать лишь в случае, если основы мировосприятия и эстетическая теория в рамках данной культуры искажены до безобразия. Разве в Афинах Платона или н шекспировском Лондоне кто-нибудь стал бы аплодировать ненавистнику жизни? Наши художники в большинстве отказались от борьбы, которую традиционнс вело искусство,— за то. чтобы видеть жизнь, какой она должна быть, и видеть в то же время причины ее Несовер- шенств; они не озаряют жизнь, как вспышкой молнии, дабы показать нам, зде мы находимся. Они либо тратят время попусту, ничего не говоря и ничего не делая, либо прославляют уродство и бесплодие, издеваясь над добром Каждый новый романист, композитор и живописец нас «будоражит», как уверяют, более, чем предыдущий. А забота о благе человечества тем временем передоверена политиканам Дела с критикой обстоят немногим лучше. Наша критика, к какому бы виду искусства она ни обращалась. в основе своей чужда гуманности. У нас нет недостатка в школах, толкующих о том. как искусство «работает», всячески избегающих, однако, вопроса о том, какую работу ему надлежит выполнять. Армии музыковедов при помощи компьютеров и векторного анализа доказываю!, что тенденция двигаться вниз терциями— характернейшая черта стиля Брамса и что Бетховен всецело был поглощен тематикой своих произведений. Такого рода анализ
может быть с равным успехом применен и к щебетанию сойки — определить же с его помощью, что лучше, Брамс или сойка, невозможно. Что касается поэзии и прозы, то здесь еще со времен новых критиков (которые не все были плохими критиками) мы только и слышим, что разговоры о технике, о том, как элементы должны сочетаться друг с другом независимо от назначения целого. Такой подход не только неспособен Хоть что-либо поведать нам о великих, но неуклюже скроенных произведениях искусства, таких, как -Потерянный рай- или «Петр Пахарь-», не говоря уже о -"Братьях Карамазовых»» или «Войне и мире»,—он неспособен даже выявил» разницу между отлично сделанным и живым произведением, таким, как «Дэниел Мартин» Джона Фаулза, и отлично сделанной, но цустой скорлупой вроде романа Джона Барга «Козлоюноша ДЖАЙЛС». Структуралисты, формалисты, последователи лингвистической философии, уверяя нас в том, что произведения искусства только объекты для восприятия, как, скажем, деревья, все принципиально избегают вопросов гуманистического звучания: кому поможет это произве- дение искусства? какого младенца оно грозит растоптать? Основ- ным занятием критики стало изобретение Дефиниций, мораль сведена к позитивистскому идеалу ясности. Но беда в том, что ясность в отношении к неверно выбранному обьекту может обернуться опасным заблуждением, как н случае, если бы мы назвали крокодила, принадлежащего графу Фоско*, улыбающим- ся животным весом в четыреста фунтов. 1978 г.
ДЖОН ЧИВЕР ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА — НАШЕ САМОЕ СОКРОВЕННОЕ И ДЕЙСТВЕННОЕ СРЕДСТВО ОБЩЕНИЯ Художественная зитература —наше самое сокровенное и Дей* ст венное средство общения Это поистине единственный способ обсудить друг с другом глубинные наши заботы: одиночество, любовь, тревогу, порывы, страх Художественная литература к тому же свободна от коммерческих интересов—ведь писатель обращается к читателю независимо от того, получает он значи- тельный гонорар или нет Одна из главных традиций литературы — ее бескомпромис- сная серьезность. Возьмите книгу любого из моих коллег, и вы убедитесь, что у нею есть нечто необходимое, нечто серьезное сказать вам. У нас нет другого уровня общения, равноценного художественной литературе. Писательство принадлежит к тем редким вещам в жизни-, какие невозможно делать в одиночку. Литература больше напоми- нает диалог, чем проповедь или лекцию. Когда я пишу, я более всего рассчитываю на интеллигентного читателя, которому по душе то, что я занес на бумагу. Все это стало очевиднее для меня с возрастом. Я постоянно помню о моем читателе, я все время задаю себе вопрос: «Важно ли то, что я хочу сказать? Важно ли это людям, которые будут читать мои книц!?» Писатель всегда спрашивает себя: «Интересно ли это?» Но я принципиально стремлюсь именно к необходимости написанного, Читатели составляют единственный род публики, который нельзя определить с помощью компьютеров или опросов обще- ственного мнения Никто на свете не знает, что такое читатель! Я же заинтересован в читателе интеллигентном, начитанном, в каком бы уголке земли Он ни жил. Я хочу разделить с этим читателем трепет самой жизни и постижение условий человече- ского существования. Смерть литературы как средства общения предсказывалась еще в то время, когда только начинало распространяться радио. Телевидение, скорочтение, все виды ускорений также воспринима- лись как конец чтения серьезных книг. А читающая публика все увеличивалась. С огромным энтузиазмом я думаю о перспективах написанною слова в обществе развивающейся электроники. Тем не менее жанр рассказа сильно пострадал от исчезнове- ния доброй дюжины журналов, печатавших короткую прозу. По моему мнению, их кончина связана с популярностью телевидения.
Осталось лишь несколько таких журналов, но рассказ продолжает играть активную ро зь к нашей жизни Хочется думать, что рано или поздно он восстановит свои утраченные позиции в журналах. Пригород, место действия многих моих произведений, отра- жает непоседливость и утрату корней у современных людей. Пригород не имеет традиций, его образ жизни еще надо изобре- тать. Людям нужно унизься жить друг с другом и созидать новое общество. В пригородах очень много такого, что можно критиковать и улучшать, но зак или иначе люди, там поселившиеся, внесли мною самобытного в свой образ жизни. Например, вам не очень понравится поселок из сорока пязи домиков, как две капли воды похожих друг на друга, но когда вы приедете туда лет через восемь, они будут выглядеть по-разному. Одни участки будут засажены фруктовыми деревьями, другие— голы. Возможностей для выдумки необычайно много. Единообра- зие домов побеждается воображением их хозяев. Ограниченность принадлежит к главным темам моего творче- ства, будь то ограниченность маленького городка в Новой Анзлии, тюрьмы или наших собственных страстей. Я часто ощушаю границы своих интеллектуальных и физических возможностей. И все же я верю, что суть жизни на земле состоит в открытки свобод, которыми человек мог бы пользоваться, несмотря на ограниченность своею бытия
УИЛЬЯМ СТАИРОН ИЗ ИНТЕРВЬЮ Вопрос. Не беспокоят ли вас упреки в очевидной автобиогра- фичности романа, в том, что в нем слишком явно авторское присутствие? Ответ. Нисколько Больше того, я был бы огорчен, если бы в Стинго сразу же не узнали бы человека по имени Билл Стай- рон. Это суть замысла книги. В. Итак, вы не скрываете своего присутствия в романе. Зачем вам это понадобилось? О. Наверное, это единственный способ эстетически обосно- вать тему. Дело в том, что я пишу об Освенциме, самом трудном для меня предмете Я хочу ввести в роман как можно больше подлинного Материала, для меня ЭТО важно. В. Почему бы не написать просто очерк или документальную книгу? О. Я романист. Я хочу написать роман, О Нате Тернере тоже можно было бы написать очерк. В. Вы очень откровенны в деталях вашей биографии. В первой главе, например, упоминается, что, работая редактором, вы отвергли рукопись *Кон-Тики». Почему бы вам не написать просто автобиографию0 О. Пожалуй, по той простой причине, что в автобиографии я не смог бы сказать то, что хочу, не смог бы поведать о том, чего не происходило со мной лично. Все освенцимские сцены—плод художественного вымысла. Другими словами, я решаю сразу две задачи. Роман начинается как обычная биография, а потом... Поймите правильно, я не претендую на художественное открытие, это делалось уже много раз. хотя я надеюсь, что добавил два-три новых штриха. Так вот, начав с чистой автобиографии, где-то пройдя четверть пути, я стал придумывать отдельные эпизоды. Почему я выбрал именно этот прием, не знаю, но он показался мне интересным. В. Можете ли вы сформулировать причину, которая побудила вас соединить свою историю с историей Софи? О. Вероятно, да Впрочем, не уверен Наверное, есть две причины Об одной я уже говорил. Идея в том, что если начинаешь писать в автобиографическом ключе и делаешь это убедительно, то впечатление достоверности сохраняется и когда переходишь к вымышленным эпизодам. Читатель—как бы это сказать—покупается, что ли, и после правдивых автобиографиче-
ских эпизодов он верит, что и остальное—тоже правда. Другая причина в том, что я просто не знал, как лучше подойти к главной д гя меня проблеме, действительно к главной проблеме тех лет—это концентрационные лагеря; она, по-моему, главная для понимания нашей страны и ее людей в то время. В. Сказанное вами об автобиографичности, которая завоевы- вает читательское доверие, подтверждает мнение, что вы — традиционный писатель.. О. Да, конечно, автобиографичность—один из возможных вариантов старой техники Я не вижу тут ничего нового, но все-таки думаю, что внес в нес кое-какие дополнительные измерения. Первые две главы—это довольно точное описание пережитого. Но и они не лишены вымысла: читательские письма в «Макгроу Хилл*, я их выдумал В Значит, когда вы представляете Софи через ее собствен- ный рассказ, вы используете тот же композиционный прием, как и в романе «Подожги этот дом*. Я имею в виду эпизод, когда они отправились на рыбную ловлю. О Не совсем. В том месте, где Софи впервые появляется в романе, идет ее сравнительно небольшой рассказ, она говорит о своей юности. Я писал этот отрывок, чтобы показать ее так, как она сама воспринимала себя, и создать атмосферу достоверности. Она откровенничает с рассказчиком, а это значит, что читатель поверит мне, когда я перехожу к повествованию от третьего лица и описываю, что происходили с ней потом То же самое было в «Домс», и мне кажется, этот прием сработал, по крайней мере на чисто техническом уровне Читатель уже убежден, что Кэсс мог все рассказать Питеру, и когда Питер начинает затем описывать события с точки зрения Кэсса, то ему веришь, ведь читатель чувствует, что именно это Кэсс и говорил Питеру. В. Так же. как Конрад поступил с Марлоу в «Сердце тьмы»? О. Да, это довотьно старый прием. Он есть у Конрада, мы не сомневаемся в его правомерности, и я не сомневаюсь. Сейчас я стараюсь сделать то же самое в новом романе, но только более компактно, чем в «Доме». В. Ваши произведения пронизаны довольно пессимистическим взглядом на человечество, но вот Роберт Моррис утверждает, что даже в самых мрачных местах слышны отзвуки комического. Ничего не скажешь, «Обольщение Лесли—очень смешная вещь. Есть ли в «Софи делает выбор» и другие комические места? О. В самой первой главе Стинго рассказывает, как он запускал воздушные шарики из окна здания «Макгроу Хилл». В. Я где-то читала, что речь идет о бумажных самолетиках. О. Может быть, не помню, иногда все так путается Я долго колебался, не будут ли такие эпизоды выпадать из общего стиля книги,но потом решил дать их. как и рассказ о Лесли. Он вполне соответствует образу Стинго, тому впечатлению, которое он производит с самою начала, а оно смешное, правда? В некоторых местах юмор преобладает. Но в общем, меня это не особенно волнует, я уверен, что эпизод с Лесли—самостоятельный кусок в книге.
В Вы как-то говорили мне. что между двумя женщинами есть сходстве Например. Лесли—правда, она еврейка—говорит, как Софи Хотя сама Софи часто выражается очень неприлично, ведь она так привыкла. В книге вы явно не раз сравниваете эти два типа женщин О. Стинго-то, можно сказать, совсем невинен. У него по- настоящему не было женщины. В то время это было обычное явление, двадцатилетние, а то и постарше, вовсе и не жили. Он витает в воображаемом мире, где Софи, и Лесли, от которой он ничего не добьется, и умершая Мария Хант; она делается героиней его романа Бедняга Стинг о прямо-таки жертва, пленник подавленных желаний, потому что не встретил пока женщину. Он живет только фантастическими мечтами о трех девушках; Софи, Лесли и Мария Хант то и дело возникают в его воображении. В. Вы относитесь к Стинго с сочувствием. В V Портрете художника в юности» Джойс высмеивает рассказчика. Будет ли в Вашем романе сатира? О. Пожалуй, без элемента сатиры эпизод с Лесли не »работ ал * оы вообще, а он в каком-то отношении «работает». Я не хотел, чтобы Стинго получился каким-то необыкновенным. Могу добавить, что его образ полностью вымышлен, соткагг из множе- ства впечатлений. Но в общем, то же самое случилось бы и с вами, если бы вы были молодым мужчиной и именно в то время. В Много писали я спорили о том, являетесь ли вы южным писателем. Стинго—определенно южанин, хотя вы себя южным писателем не считаете. Может быть, вы просто хотите рассказать через Стинго свою собственную биографию? О. я пытаюсь быть честным, когда говорю о своей биографии и своем отношении к Югу—каким бы оно ни было. Думаю, что в этом смысле я не сильно исказил истину. Я вырос на Юге и, следовательно, считаю себя южанином. Но еще в молодости я по собственному желанию переехал на Север и с тех пор живу здесь Южанин-то южанин, но до известного предела. Я ассимилирован- ный северянин с южными корнями, только и всего. В Было ли на Юге нечто такое, что заставило вас уехать оттуда? В интервью «Пэрис ревью» вы говорили, что вас тянет обратно, что вы часто мечтаете вернуться домой, на Юг, обосноваться там, купить арахисовую ферму. О. В романе это тоже есть. Тоже есть арахисовая ферма. В Вы вспомнили об интервью, когда писали угот кусок, или в нем просто выразилось ваше главное ощущение? О. Нет, но я помню, что. когда мне было за двадцать, меня обуревали двойственные чувства. После четырех или пяти лет жизни на Севере у .меня появилось желание, гге могу выразить, насколько сильное, уехать обратно на Юг. И идея возвращения символически воплотилась в мысль приобрести там маленькую арахисовую ферму. В. И почему же вы ее не купи ги? О. Появились другие дела. Я женился, не знал, как лучше устроиться. Помню, после, в 1947 году, я почти год прожил в Дареме и никак не мог решить, где же обосноваться. Думаю, в
этом проявилось мое двойственное отношение к Северу и Югу. Потом, в 1948—1949 годах, я снова поехал на Север В. Почему именно журнал «Эсквайр» опубликовал большин- ство ваших работ? О. Мне нравится «Эсквайр» Во-первых, там мало ограниче- ний: в «Нью-Йоркере» никогда не пройдет неприличное слово, а в «Эсквайре» таких проблем нег. Потом у него хорошая, широкая аудитория .. В. В 1963 году в рецензии на книгу Танненбау.ма «Раб и гражданин* вы сравнивали рабство и концентрационные лагеря. Потом, в 1965 году, вы напечатали в журнале «Хэндл» большую статью, где размышляете о природе зла и где снова упомянули о лагерях. Высказываясь огносигельно «Ната» ь 1967—1968 годах, вы опять-таки говорили о лагерях. Значит, уже тогда у вас появилась мысль написать о них ’ О. Нет, тогда я об этом не думал. Я уже забыл, что так мною говорил о них. Понимаете, я не считаю, что рабство—то же самое, что ужасы нацистских концентрационных лагерей. Я не считаю, что Вьетнам был так же страшен, как лагеря. Я хочу сказать, что это опасное занятие—сравнивать страшные страни- цы в истории человечества. Одни ужасы ужаснее других. Я только что посмотрел фильм моего друга Марселя Офулса -Память о справедливости* — великолепная картина о Нюрнбергском процессе. Прекрасный фильм. В прошлом году у Офулса произошла стычка с хозяевами киностудии, его пытались отстранить от работы. Так, кроме всею прочего, хотели прирав- нять Вьетнам к Нюрнбергу. Фильм действительно затрагивает Вьетнам, но в основном он о Нюрнберге, об ответственности народов, о смысле справедливости, об уроках Нюрнберга. Многое можно сказать о мерзости и кошмарах американского рабства. Можно говорить о грязи и ужасах вьетнамской войны. Но нельзя механически сравнивать их с Освенцимом, которьгй представляет- ся мне высшим хтом, такого ада не было в истории человечества. Известны, правда, и другие примеры геноцида—турки, например, вырезйли армян. Не я думаю, неверно обвинять всю нацию, в данном случае немцев, за преступления в концентрационных лагерях, хотя можно утверждать, что они несут большую долю ответственности. В. Вы пытаетесь найти конкретных виновников. Как я понимаю, вы уже делали это, когда писали о лейтенанте Колли и деле Арнхайтера. О. Ответственность несут те, кто непосредственно совершал преступления. Это очень сложная проблема—ведь нею Америку нельзя винить за Вьетнам, ответственность несут определенные американцы. Более того, почему кончилась вьетнамская война? Потому что американцы, многие американцы поднялись и громко заявили: «Хватит». Так нот, если внимательно рассматривать, как было в нацистской Германии, то главное, что поражает и трогает в ее истории—так это огромное количество немцев, которые не покорились и приняли мучения за свой противодействие нацизму В. Вы глубоко изучали историю напизма?
О. Я прочитал довольно много книг: Бепельхайма, «Возвы- шение и крах Третьей о рейха» Ширера. «Пожалуйте в газовую камеру, леди и джентльмены*. Тадеуша Боровского, «Теорию и практику преисподней» Юджина Когона, «Пять труб-» Ольги Лсндьел и две книги, выпушенные Польским государственным музеем,— «Среди кошмара преступлений» и «Освенцим глазами СС», Это две главные книги, которые я раздобыл в Освенциме, они совершенно необходимы каждому, кто занимается этой темой, особенно «Освенцим глазами СС». В ней собраны матери- алы, написанные эсэсовцами, в том числе и комендантом Рудоль- фом Гессом, одним из главных персонажей моего романа. Другая составлена из дневниковых записей заключенных, в том числе членов «особых команд», особенно евреев, которых заставляли работать в крематориях. Они тоже были обречены. Им приказы- вали вырывать золотые зубы, закапывать или сжигать трупы. Они знати, что их тоже ждет смерть, и вот — оставили дневники или разрозненные записи. Я хочу проникнуть в сложную природу зла. Легко рассматривать Освенцим и массовое уничтожение людей с привычной точки зрения, видеть какой-то один аспект, но в действительности, чем глубже изучаешь проблему, тем она сложнее и противоречивее. Как и в случае с рабством В Наверное, вас привлекает у Беттельхайма то место, где он пишет, что одна из причин, почему проблема сложна,— это соучастие заключенных. О. Во многих случаях заключенные делались пособниками палачей: это бывало, конечно, не всегда, но бывало и бросается в глаза. В этом-то и трагедия. В этом и смысл трагедии Софи — она жертва в более глубоком, страшном смысле. Центральный эпизод в романе—тот, когда Софи пытается снискать расположение коменданта при помощи антисемитской брошюры ее отца. В Не рискованно ли брать темой художественного произве- дения массовое уничтожение людей? О. Ответ на это есть ь моей кнше. «Бывший заключенный Элия Визель писал: ..Романисты чересчур свободно обращаются к массовому уничтожению людей.. Тем самым они умаляют значе- ние этого явления, выхолащивают его суть. Холокауст стал расхожей, модной темой, гарантирующей внимание публики и быстрый успех"» В другом месте я пишу, что «понимаю степень риска». И цитата из Визеля, и ее контекст чрезвычайно сложны. 2 августа 1976 года Беттельхайм напечатал в «Нью-Йоркере» большую и, как мне кажется, интересную статью, в которой критиковал фильм Лины Вертмюллер о концлагерях «Семь краса- виц» и книгу Теренса дес Преса «Выживший». Беттельхайм обвинил эти работы в фальши Он выдвигает основательные аргументы, в них нужно вдуматься, чтобы понять общий смьгсл статьи. Рекомендую, очень острая работа. Так вот, Беттельхайм приводит слова Визеля., они оба пережили концлагеря, оттуда я и взял фразу, которую только что прочитал. Я цитирую Визеля в полемических целях, но это опять-таки становится ясно лишь в общем контексте. Существует мнение — его отстаивает и Джордж Стайнер, и Визель, как в приведенном отрывке.— что страдания и
ужасы в лагерях были настолько чудовищны, настолько невообра- зимы- что писатель не должен касаться их. Я глубоко убежден, что это мнение неверно, нельзя выводить тему лагерей за пределы литературы. Я не могу согласиться с безапелляционным утвер- ждением, что проблема зла подавляет способность художника к творчеству. В. Вы не опасаетесь, что люди, подобные Стайнеру, будут так же недовольны, как и негры, которые считали, что вы суетесь не в свои дела? О. Я думал об этом. . Между прочим, я цитирую Стайнера вполне сочувственно, многое из того, что он пишет,—интересно, глубоко, по-настоящему трогает. Одна из его идей—она вынесена В название книги «Язык и молчание»—сводится к тому, что лучший ответ злу—молчание. Я же считаю, что литература имеет Право обращаться к любой стороне человеческого опыта, даже самой ужасающей Среди самых мучительных для .меня нрав- ственных проблем было сознание, что евреи — главные жертвы массовою истребления, главные, хотя и не единственные. Теперь Же распространилось мнение, оно стало частью современной мифолотии, будто только евреи пострадали от геноцида, но это неверно. Да, евреи пострадали больше других, заявлять обрат- ное— значит искажать историю. Но я-то пытаюсь сказать о том, что лишь краем задевает сознание людей, а именно: вот конкрет- ная женщина, которая пережила в Освенциме чудовищные вещи, и она нс еврейка. 'Это нисколько ие умаляет страдания евреев Все это очень трудно выразить, но видеть в Освенциме только результат антисемитизма—значит недооценивать зло нацизма, то, насколько он осквернял жизнь, хотя антисемити зм действительно был одной из маний нацистского движения. Таким образом, утверждение, что оно ограничивалось антисемитизмом, что стра- дали только евреи,—историческая ложь. В. И все-таки я думаю, вас будут критиковать: есть люди, Которые не хотят расставаться с привычным толкованием событий. О. Я тоже так думаю. Я все понимаю. Если быть до конца честным, это заставляет иногда задуматься, Но иного выхода нег. Я не могу под кого-то подделываться. В. В свое время вы говорили, что не ожидали бурной реакции на «Ната Тернера*. Теперь, я вижу, вы готовы к возможной критике. О. Жребий брошен Я не могу начать все сначала, Не могу из Софи сделать еврейку... Я оказался в невыразимо тяжелом положении, взявшись за зему массового истребления людей, сомнения буквально одолевают меня. . Как убедить, что мы преуменьшаем зло, причиненное нацизмом, если считаем, что страдали только евреи. В. Зачем вы вводите в роман реальные исторические фигуры, например Рудольфа Гесса? О. Затем же, зачем я ввел Ната Тернера. Это придает обеим книгам достоверность. Конечно, я мог бы назвать Ната Тернера, скажем, Томом Паркером, но что бы я выиграл? Когда пишешь об истории, действуют определенные эстетические закономерно-
сзи, и очень важные. Некоторые я почерпнул у Георга Лукача, венгерского критика, только недавно умершего, из его работы «Исторический роман». У него целая теория относительно истори- ческих личностей в литературе Он доказывает, что опасно обращаться к центральным фигурам или вообще невозможно. Поэтому и нет хорошего романа о Джоне Брауне или Аврааме Линкольне. Опасно в том смысле, что писатель вторгается в запретную область—ведь о великих людях известно нее, и домысливать что-либо рискованно и бессмысленно. Вас сразу же> начнут оспаривать. Полому идея в том, чтобы брать второстепен- ные фигуры, не Гиммлера, а сравнительно неизвестные. Я остановился на Рудольфе Гессе... В. Эта склонность к повиновению и интересовала вас в Колли и Арнхейтсре? О. Думаю, да, именно это слепое, нерассуждающее новинове-, ние. В. Думали ли вы об этой стороне романа, когда рецензирова- ли книги о Колли и Арнхейтере? О. Не то чтобы думал, скорее чувствовал. Ясно одно: Освенцимы были потому, что люди поступали вопреки врожден- ным склонностям, вопреки человеческому естеству. Так я остано- вился на Рудольфе Гессе. До чего же фантастическая личность! Фантастическая как функционер, как часть чудовищной нацистской машины... Мне хочется обратить ваше внимание на одну черту в характере коменданта. Гесс сам говорит об экстазе повиновения... В. Можно сказать, что вы обезопасили себя в смысле верности историческим фактам, поскольку реальное, существовав- шее лицо не является главным героем романа. О. В- смысле истории ко мне не придерешься. Весь роман построен на верных исторических предпосылках. Конечно,' дотош* ные специалисты могут сказать, как это было с «Натом Терне- ром», что Гесс уехал из Освенцима не 12 сентября, а пятого октября, или что-нибудь в этом роде. Но такие мелочи меня не интересовали. Мне важнее другое. Может быть, самые душераз- дирающие страницы в романе—это описание комендантского дома, он стоял почти рядом с тем местом, где умерщвляли газом и сжигали в печах тысячи и тысячи людей. В. Вы, значит, видели в Освенциме дом. похожий на тот, что описали, если он произвел на вас такое впечатление? О. Конечно, хотя посетителей туда не пускают. Интерьер дома у меня вымышленный, хотя я и пользовался довольно точными описаниями его из книги, которую там приобрел. Они сделаны по воспоминаниям заключенных-поляков, работавших в доме. И я изобразил до.м более или менее в соответствии с этими описаниями, например то, что комнаты были забиты мебелью, и тому подобное. В. Поедет ли ваш герой—писатель в Освенцим'1 О. Не знаю. Я еще не добрался до этого времени.Мне стоило большого труда сделать зак, чтобы книга работала на разных уровнях, и она, кажется, работает. И все же нет-нет и возникает вопрос: «А зачем мне здесь Лесли Лапидус?^ Я начинаю спорить с
самим собой. Потом говорю. «Какого черта, потрясающая же баба! Оставлю». Я думаю, что Обольщение Лесли»—вполне самосто- ятельный кусок, он читается как повесть. «Софи делает выбор» действительно распадается на отдельные части, некоторые из них очень смешные. И вместе с тем это цельная книга. Она держится на фигуре Стинго Его жизнь, неискушенность, его ребячье любо- пытство ко всему на свете, его поиски и желания—все это накладывается на другую жишь, жизнь Софи. А Софи —как обитательница другой планеты, то есть, я хочу сказать, ее история совершенно не укладывается в наше представление о том. что такое зло, во всяком случае, в те времена. В этом отчасти мой замысел: показать юнца, как неожиданно сталкивается он с адом, о котором имел самое смутное понятие. И он познает этог ад через Софи. В. Значит, можно говорить о грехопадении еще одного американского Адама? О Американский Адам? Это чистейший вздор. Посмотрим в глаза фактам—какая уж там невинность. Я не знаю, стоящая вещь или нет мой роман «Подожги этот дом», но. как я сейчас понимаю, это была попытка показать, что именно американцы в данном случае олицетворяли зло, а не европейцы. Да. я считаю, что Освенцим — это европейское явление, а не американское. Но мы тоже не невинны, у нас был Вьетнам, н мы так же испорченны, как н все остальные. Слишком далеко заведет нас идея Готорна и Джеймса о невинных американцах. В Собираетесь ли вы, когда окончите этот роман, снова взяться за «Путь воина» и сделать Сгинго героем? О. Надеюсь. В. Когда вы закончите «Софи делает выбор»? О. Не знаю, пишется гак тяжело, что клянешь книгу и все остальное. Нет, на том свете ни за что не буду писать. После каждой книги влагаешь в такую депрессию, что голова идет кругом Но надеюсь выдержать, выдерживал же раньше.
ПАТРИК СМИТ ВЫСШИЙ ДОЛГ ЛИТЕРАТУ РЫ - НЕ ВЫДУМКА Как не растеряться, когда на тебя наваливается распаленный двухметровый детина тяжелой весовой категории с побагровев- шим от гнева лицом и, тыча в тебя килограммовым пальцем, заявляет: лЯ тебя гак приложу, так двину, что мигом отсюда попадешь в вечность-. Первое побуждение, конечно, вырваться и бежать или же хватать первую попавшуюся палку, но н то и другое выглядит как-то странно посреди заполненного людьми книжного магазина, где автор раздает автографы. Поэтому осторожно осведомляешь- ся, чем же заслужил такую чесгь. Вы думаете, сцена из романа? Ничего подобного. Именно это и случилось со мной в прошлом месяце во время распродажи моего нового романа -Город ангелов», где рассказывается о том, как некоторые так называемые независимые подрядчики на юге Флориды (и не только гам) буквально закабаляют сезонных сельскохозяйственных рабочих. Роман как роман, но основан на фактах реальной жизни Что же вызвало негодование этого парня? Он вырос а Южной Флориде и сам перебывал во всех лагерях для сезонников. Он ни разу не видел, чтобы где-то был непорядок, ни разу нс видел и не слышал, чтобы с сезонником плохо обошлись, и все такое, что все равно они сплошь лентяи и пьянчуги, а меня надо вымазать дегтем и вывалять в перьях, раз я посмел печатно утверждать, будто н трудовых лагерях что-то не гак. Произведения из жизни Приведенный эпизод—только часть того печального опыта, когда пишешь прозу, основанную на действительной жизни, а не фантазии. Примерно то же самое было, когда я написал о ненужном, бессмысленном уничтожении природы в ^Острове навек». Какой веский материал ни взять для реалистического романа, какие бы веские доводы ни подтверждали твою правогу, обязательно найдутся недовольные. Зачем же тогда писать такие романы? Почему не пойти легким и безопасным путем, сочиняя немыслимые истории, детекгивы или горячительный сексуальный «верняк»9 Ответ зависит от того, почему человек вообще берется писать. Есть множество мотивов: деньги, слава, моральное удов- летворение, тяга к творчеству В их числе может быть и желание
писать в духе классической литературы, той, что, к сожалению, выглядит умирающей формой искусства. Что до меня, то я придерживаюсь старомодного взгляда на искусство слова и назначение писателя. Я рос в небольшом поселке в штате Миссисипи времен кризиса, не было ни телевизо- ров, ничего такого, и главным развлечением были ноля, лес, реки и—книги. Я преклонялся перед писателями и читал взахлеб все, что попадалось под руку,— от дешевых книжек о Дерзких Парнях до Диккенса. Я снова и снова помогал выслежи- вать Моби Дика, а от рассказов Эдгара Аллана По у меня мурашки по коже бегали. Я уверовал, что способность писать—дар сьыше и распоря- жаться им надо подобающим образом, что писатели должны не только развлекать, но и направтять свой талант к тому, чтобы освещать темные стороны жизни и тем просвещать сердца. Устаревшие, вышедшие из моды понятия? Может быть. Потому-то я и решил писать об униженных, обиженных, обездо- ленных— о сезонниках и забитых индейцах, о «болотных крысах* на Перл-ривер, о белых и черных бедняках на Юге во времена бурных движений 60-х годов. О таких вещах мало что знают, а надо бы. Ведь это живые люди, а не выдумка, и реальные ситуации Боевики Понимаю, что отношусь к ничтожному меньшинству среди писателей. Большинство тратит талант на создание денежных боевиков, которые я лично расцениваю как хлам и халтуру. Сквернословие, насилия, непристойности рисуются не для того, чтобы уяснить происходящее в действительности, а только ради того, чтобы шокировать читат еля. Множество теперешних рома- нов, основанных будто бы на жи ши современного общества, так же реальны, как земляника на Марсе. Беда в том, что многие молодые люди принимают напечатанное за чистую правду, начи- нают верить, что это в порядке вещей, и стараются подражать прочитанному. И все-таки я надеюсь, что маятник качнулся в обратную сторону, от макулатуры к содержательной литературе. Людям просто надоедает многое—и в книгах, и в кино. Может быть, недалек день, когда писатели снова сделаются тем, чем они призваны быть,— хроникерами человеческого опыта. И тогда молодежь снова будет преклоняться перед ними. А тот парень, что хотел задать мне жару,—ничего у него не получилось. Он в конце концов удалился, оскорбленный в своих лучших чувствах. А мой следующий роман тоже будет из жизни Ради того, чтобы разоблачать «города ангелов» в нашем мире, я готон рисковать.
КОММЕНТАРИИ Джон РиО (Зобл Йесс!, 1887—1920) Писатель нового типа соединивший художественное 1 вернеетво с лрактиче ской революционной работой, очеркист, публицист, поэт, драматург, Джои Рид выступал также в области критики Свое кредо выразил такими словами: «Я хочу увцдеть все сам, своими глазами». Сын бурного XX столетия, ок спешил в самую Гущу социальных конфликтов, будь то забастовки американских рабочих, восста- ние нищих мексиканских пеонов .-кипы первой мировой войны, улицы революци- онного Петрограда. Настоящий писатель для него был не только свидетелем, но и участником событий, о которых писал Отсюда проистекало его стремление высказать «правду, ничего кроме правды», очищенной от лжи, предвзятости, фальсификации, насаждаемых буржуазной прессой и литературой. Труд художни- ка слова был неотделим у него от активного участия в идеологической борьбе, от четкого социального, классового анализа описываемых явлений, В своей речи на III Всероссийском съезде Советов в Петрограде в конце января 1918 г., давая «клятву великой русской революции», Рид говорил; -Сейчас я отправляюсь л страну закоренелой реакции, в страну капитала И обещаю вам, чТо расскажу американскому пролетариату обе всем, что происходит ь революционной Ро« сии...» Его жизнь стала исполнением згой клятвы. В конце апреля 1918 г. Рид вернулся в США, был арестован ь нью-иоркексн гавани, у него были конфискова- ны материалы будущей книги об Октябре, сам Рид предстал перед судом в числе нескольких редакторов левого журнала «Мэссиз», закрытого за антивоенные выступления, ьо был оправдан. Тогда же в журнале «Либерсйтор» была опублико- вана его статья «Послание нашим читателям от Джона Рида, только что вернувшегося из Петрограда». В редакционной врезке цитировались ставшие крылатыми слова: «Я видез рождение нового мира-. Приехав впервые в Россию в 1915 г., Рид писал: «Русские—наиболее свободна мыслящие люди, русское искусство—самое богатое...» Предисловие Джона Рида к роману Тургенева «Дым», выпущенному в 1919 Г. прозрессивным издательством «Бони и Лнвралт», говори! о его шпересе к русской ли 1ера суре и искусству. В отличие от большинства американских критиков и писателей, видевших в Тургеневе золько «чистого» художника, мастера стиля. певца природы и любви. Рид указал на связь автора «Дыма» с русским освободительным движением, что определило злободневность и актуальность этого произведения. Рид объясняет специфику русской литературы не некими мистическими особенностями -славян, ской души-, а конкретными обстоятельствами общественной жизни я России В то время как реакционная пресса США распространял; небылицы о гибели духовных ценностей в условиях большевистской диктатуры, Рид напоминал о том внимании, которое уделяет Советское правительство литературному наследию, выпуская дешевые издания классиков, рассчитанные на широчайшего читателя. «Я ВИДЕЛ РОЖДЕНИЕ НОВОГО МИРА* (18А5У ТНЕ 5ГЕ1У \У0КШ ВОКИ). Из журн.: ЬзЬегаГог, 1918, Рипе, № 4, под названием А Меззаде Со Ош- Ксабегз 1гот Р.1Ьп Кеей )'изг Нешгпей Ггопз РеггоегаО. На русском языке впервые напечатано а -Литературной газете» 23 октября 1962 г. Перевод (в сокращении) сделан по книге: Ап Ап111о1ову бу РоЬпКеес!. Сосг. и предисл. Б. Гиленсона. Мозсом., Ргоагезз, 1966.
ПРЕДИСЛОВИЕ К РОМАНУ ТУРГЕНЕВА «ДЫМ» Опубликовано я виде предке товия к американскому изданию «Дыма» И С. Тургенева «I Тицепеу. Зптоке. 1п(гск1исПоп Ьу ГоЬп Ёеед Ы.Т., 1919) На русском языке напечатано в журнале «Русская литература», 1958, Ю 3. Печатает- ся по изданию Писатели США о литературе М., Прогресс, 1974. Томас Стирнс Элиот (ТЬопиз Згеагпз Е1ю(. 1888—1985) Вошел а историю литературы не только1 как поэт и драматург, но весьма влиятельный критик н эстетик. в некоторых работал которою формулируются положения, характерные для воззрений консервативной эстетической школы, т. н. «новой критики» Оставил обширное критическое наследие (книги «Священный лес», 1920; 'Назначение поэзии и назначение критики-, 1935; «О поэтах и поэзии». 1957), играл роль своеобразного законодателя литературного вкуса в определенных кругах англоязычного художественною мира Т. С Элиот исходил из концепции бе (личного искусства, творец которого, подавляя собственную нндиппдуплыюсть и -деспотизм эмоций*. постигает вневременное, вечное предназначение искусства, которое понимается им как автономная вещь в себе, изолированная не только от общественно-исторических факторов, но и от личности самого художника. Сттоья «Традиция и творческая нкзнвидзальность-, одна из ранних и программных работ Т. С. Элиота, содержит ряд ценных положений' в условиях послевоенной Европы, развития разною рода авашардистских, «нигилистических» теорий она привлекал*. внимание к традиции, к важности сохранения духовного культурного наследия. Раннему Элиоту был присущ в известной мере историзм, от которого он в дальнейшем отошел, тяготея к метафизическому вневременному подходу к литературным явлениям. При этом сача традиция понимается им узко и односто- ронне, в духе элитарного, религиозного Искусства: выдвигая на Пер»ь1Й План поэтов-метафизиков XVII века, прежде всею Донна, а также Драйдена, он недооценивал ренессансное. гуманистическое начало Шекспира, осуждал бунтар- ский, реви 1ЮЦН0ННЫЙ характер поэзии Мильтона, Байрона. В другой программной статье, «Назначение критики» <1923), ихтожил свое лоннманнг сущности литера- турно-критического творчества, Провозгласив себя «классицистом в литературе*, он, в сущности, начал свой многолетний поход против романтизма. Здесь ихлагалась характерная для Т. С. Элиота концепция двух видов искусства: классицистическою, отличающегося «целостностью, зрелостью, упорядоченно- стью», и романтического с его фрагментарностью и хаотичностью, столь для него неприемлемыми Стремясь преодолеть извечный антагонизм между упорядочен ным чувством и эмоцией, он разработал понятие «рационального чувства», и.» «объективированной эмоции». В целом эстетическая программа Т. С. Элиот в, особенно в поздний период, направленная против «опасностей радикализма и материализма», исходящая из убеждения в тщете «филантропических начинаний и ничего не улучшающих революций», отражала идеологическую позицию критика, «роялиста и политике и аНГЛОкаТОлИка в религии» ТРАДИЦИЯ И ТВОРЧЕСКАЯ ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ (ТВАОПТО1М АМО ТНЕ ЖП1\ П)ЪА1. ТАЕЕМТ/. Из жури. ЕдоэС, 1919, ЗергетЬег—ОсгоЬег, то1. 6. № 4 Перевод еде тан по изданию: ЕНоГ Т. 8. Тйе Зисгей \Моо<1. Елчаух оп РоеГгу ап<1 Спйсйт. 1юп4оп, 1960. НАЗНАЧЕНИЕ КРИТИКИ (А ГСМСТЮМ ОЕ СК1Т1С18М). Из журн.: СпГепоп, ОсгоЬег. 1923 Печатается по изданию: Писатели США и литературе М . Прогресс. 1974- К стр. 20 ...эссе о взаимоотношениях старого и нового в искусстве...—имеется а виду очерк Т С. Элиста Традиция и творческая индивидуальность» К стр. 24 -Гхдибрас» (1663—1664. поел часть—1678)—героико-комическая поэма антипуританской направленности английского поэта Сэмюела Ьатлера (1612— 1680). К стр 28 ..опыт преподавания литературы. —после переезда в Англию (19151 Элиот преподавал литературу в разных учебных заведениях. К стр 29 ..ко шриджевский -Гамлет»...— английский поэт-романтик С. Т. Коль ридж (1772—1834) был известен также кзк переводчик и литературный критик Здесь Т. С Элиот имеет в вид) статьи о Шекспире, которые Кольридж печатал в
журнале I пеп<1 в 1809 г,, а также его публичные лекции о Шекспире, которые он начал читать в 1811 г. в Лондонском философском обществе Юджин О’Нил (Еивепе О’ХеШ, 1888—1953) Литературно-критические статьи и заметки О’Нила, отличаясь емкостью, нередко афористическими формулировками, знакомят с его эстетическими принци- пами Экспериментатор и новатор, стремившийся к созданию «современной трагедии», >н был крепко связан с мировой драматургической традицией с ангинной драмой Эсхила и Софокла, шекспировской драмой, театром рубежа XIX—XX веков — Ибсеном. Шоу, Гауптманом, ) орьким, Чеховым, «Новой дра- мой». прямым развитием которой стало его собственное творчество. Стремясь выразить «правду в образах человеческой жизни-, будучи убежден, что -.нельзя успешно внушить зрите ио идею иначе как п-хгредством человеческих характеров», О'Нил исходил из концепции двухмерностн. двуплановости драматургического произведения: оно не просто показывает конкретных людей, их конфликты и коллизии, но ставит нравственно-этические проблемы в некоем вневременном, мегафизическом плане Стремясь проникнуть « тайники человеческой пуши. О'Нил опирался и на теории психоаналитиков — Фрейда и Юнга. Реализм О'Нила, яркий продукт художественных и философских исканий XX века, носил сингетичс ский характер, включая в себя элементы символистской, натуралистической, экспрессионистской стилистики. Экспрессионизм, получивший разлитие в немец- кой дрим11тур|ни 1920-х тт., привлекал его своим динамизмом Сам драматург уподоблял себя «птавнпыюму котлу», в котором из многих современных сгалеЙ выплавлялась его собственная оригинальная техника Свой метод О'Нил называл «супернатурализмом» и видел с»ою задачу в создании «сгущенной» правды, некоей квинтэссенции жизни, в умении «обнажать душу», освобождая ее от «тяжеловес- ной, обездуховленной плоти... от жирных фаКЗ»В». Интересным документом с «ьегско-«мери» энских театральных связей стало •Письмо в Камерный театр» Ю. О’Нила. В 1920-е гг. Камерный театр, руководи- мый Л Я Таировым, первый обратился к его драм.ыур|ни и посгаонч пьесы- •Страсти под вязами», • Косматая обезьяна- и «Крылья даны всем детям человеческим» В пьесах О'Нила (аиров видел то трагическое мироощущение, тот насыщенный реализм», который лег и основу творческих принципов театра Таировскме постановки О'Нила получили высокую оценку А. В Луначарского О ТРАГЕДИИ Четыре публикации, объединенные обшей тематикой. Первая—статья без подписи под названием «Кредо Юджина О'Нила н его обоснования веры» Из газ Ие» Уогк ГпЬипе, 1921. ЕеЬгиагу 13 К стр 10 ...«Непохожи*»—пьеса О'Нила, впервые поставленная «Проаинстаунскими акте- рами 27 декабря 1920 г. Вторая публикация—отрывок из интервью с О’Нилом Из газ.: Тсквгарй (Меда Ьопбоп), 1921. ЫоуептЬег Третья публикация—отрывок из интервью, данного । з'Ничом в 1922 г. (По-русски впервые в •Литературной газете» 15 октября 1963 г.) Четвертая публикация — письмо от 1925 г Артуру Хобсону Квинну, автору двухтомной «Истории американской драмы» (1936) Все четыре публикации печатаются по изданию- Писатели США о литературе М , Прогресс, 1974 К сгр. 33 ...-Джонс-, «Обезьяна», «Крылья», «Страсти-. («Страсти под вязами»). -Император Джонс», -Косматая обезьяна», «Крылья даны всем детям человече- ским»—пьесы О'Нила первого периода творчества, поставлены «Провинстаун- скими актерами» соответственно в ноябре 1924 г., ноябре 1920 г., марте 1922 г., мае 1927 г. ТЕАТР И ЕГО СРЕДСТВА Отрывок из интервью. Из газ Мет» Уогк НегаШ ТпЪипе, 1924. МагсЬ 16 Печатается по изданию. Писатели СШ А о литературе. М.. Прогресс, 1974
К сир 35 .Мой цикл —четыре .чноакгнцс цьс.ьг -Луна над Карийским морем? (1918), «К востоку на Кардифф» (1916), «Долгий путь домой» (1917) и кВ зоне военных действий» (1917), образующих своеобразную тетралогию о моряках судна «Гленкерн» и поставленных вместе в августе 1924 г. . «Провинстаун плейере» <«Провинсгауи»кие актеры»), или «Провижта ун*—актерская труппа, которой принадлежит значительная роль в движении ••малых театров», направленном проги л коммерческого искусств» Бродвея. ...«Анатоль» (1903)—пьес» австрийскою драматурга Артура Шницлера (1862—1931), видного представителя импрессионизма в драматургии ПИСЬМО В КАМЕРНЫЙ ТЕАТР Из газ.; Ке« 1’огк НегаМ ТлЬипе, 1930. )ипе 19. Оригинал хранится в ЦГАЛИ. Печатается по изданию: Писатели США о литературе. М., Прогресс, 1974. Написано О’Няло.м во время гас грилей советской труппы во Франции, где драматург жил с марта 192в по май 1931 г. Уйма Кпер (ШШа СагЬег, 1873—1947) «Самобытный, искренний и способный художник, превосходный мастер пера», как писал об Унлте Кэзер известный критик В. Л- Паррингтоы, с первых же шагов в литературе заявила о себе кг(к убежденный сторонник реализма. В статье «Роман без реквизита» выступила против плоского копирования жизни, «Каталог и ыцин» деталей, бескрылого журнализма; «Из многоликою искрящеюся потока действительности автор должен отбирать лишь тот вечный материал, из которого создается нгкусспю». высоко ценил» русскую литературу, которую хорошо знала, прежде всего Тургенева и Толстого. Последний стал для нее одним из главных слагаемых литературного опыта всей жизни. У Толстого, по ее убеждению, «достоверность перестает быть просто достоверностью—она стано- вится одним нэ алемеитов бытия». Она восхищалась также мастерством Мопасса- иа-новеллиств и особенно Флобера, кумира многих американских литера горой ее поколения. В творчестве автора «Госпожи Ьовари» Кэзер притягивала тонкая ирония по адресу самодовольного мещанства Знаменательно. что Кэзер, сумевшая передать в своих романах «местный колортгг» штата Небраска, с восхищением говорила о бытопиевгельнгше Новой Англин Саре Орн Джугггг (1849 — 1409), которая первой заметила и по одержала начинающую писательницу Ценили Юзер также И Стивена Крейна, но ближе всех средн американских художников слова был ей Генри Джеймс с его мастерским соединением тонкого психологизма и сатиры. РОМАН ЬЕЗ РЕКВИЗИТА (А ЛОУЕЪ ОЕМЕЕВЕЁ) Из журн.. Кем.' КериЫгс, 1922, Арп1, где в обсуждении проблемы «Роман будущею» приняли участие Т Драйзер, Уолдо Франк. Мери ГЕ тин. Уилла Кэзер Перевод сделан по изданию С а Оге г V/ Кот йп<1ет Еоггу Ё„ 1936. К стр. 38 ..витрины Вулворта...—магазины этой фирмы, имеются в каждом американском городе Роман «Радуга» (1915) Дж. Г, Лоуренса известен в русском псреиодс «Семья Брэнгуэгюь», 1925. Эдит Уортон (ЕФШ УУЬиИоп, 1862—1937) •Законченный художник, прекрасно владеющий материалом» (В. Л. Перрин стой), Э. Уортон во многом следовала эстетическим принципам своего литератур- ного ментора, Генрн Джеймса, писавшего, в частности, о том, сколь важно для художника слова теоретически осмыслить «рабочие аксиомы творческого процес- са». Свое кредо изложил» в книге «Искусство про гы- (1925), в которой воздает должное -великим прозаикам», повлиявшим на нее, Бальзаку, Толстому, Текке- рею, Флоберу. Придавая первостепенное значение психологическому анализу, >ортон настаивала на том, чтобы «каждый персонаж был прежде всего продуктом социальных и материальных условий», как эго было свойственно Бальзаку. Озабоченная проблемами мастерства, писала: «Каждый настоящий роман должен основываться на глубоко продуманных моральных ценностях и .троиться с классической целесообразностью и экономией средств». В духе теорий Г. Джеймса она подчеркивала; -Писателю постоянно следует иметь в виду, что его цель не показ того, как Донная ситуация воздействует на героев, а изображение героев
такими, какие они есть, естественно действующими в данной ситуация». Вместе с тем опа не забывала, «по искусственное, чисто рациональное конструирование художественных произведений противопоказано подлинному творчеству. Была привержена к традиционно-реалистическим повествовательным формам нс прини- мала ни формальных экспериментов, ни натуралистических теорий. Тематика Э. Уортон, «нашей литературной аристократки-, по выражении, Парршнтопа, была в известной мере ограничена изображением быта и нравов состоятельной прослойки общества Свой богатый опыт автора десятка новеллистических сборников Уортон изложила в статье «Повествование в рассказе», которая блат одари богатству, тонкости наблюдений и историко-литературных параллелей может рассматриваться как вклад в теорию новеллистического искусства. ПОВЕСТВОВАНШ. В РАССКАЗЕ (ТЕШЫС А 5НОКТ ЭТОВУ) Из жури : КспЬнм'я Мадоте, 1925, Арп1. Опубликовано под названием ТЬе ХУгЙтя о€ Пс1юп: ТеШпе а БЬоП Зигу. Перевод сделан пи изданию: \УЬат1оп Е. ТЬе ЧУпНпй о( Г1с1юп. Ь., 192А К стр 44 ...говорят, что миссис Барболд,,.—Анна Летиция Барболд (1743— 1825)—автор многочисленных поэм и прозаических эссе, в частности естественно- научных штудий, озаглавленных «Гимны л прозе», в которых явления природы объясняются с рационалистических позиций. Теодор Драйзер (ТЬеоВоге Отетзег, 1871—1945) Сьирал первостепенную роль в утверждении реализма в литературе США, внес выдающийся вклад к развитие прогрессивной эстетической мысли. На протяжении всей жизни мужественно и бескомпромиссно отстаивал принципы реализма вопреки атакам консервативной критики, упрекавшей его в «варварском натурализме». грубости», «безнравственности», а позднее не желавшей ему просинь сближения с левыми силами и вступления в компаршю. Эстетика Драйзера складывалась в 1890-е—начале 1400-х гг. В ранних статьях он дает восторженную оценку кумиру своей юности Бальзаку, приветству- ет появление «Алого знака доблести» Крейна, осуждает критиков буржуазно- апологетического толка, стремившихся под флагом «зашиты морали» засташггь замолчать тех, кто разоблачает мнимую буржуазную благопристойность, Н 30-е гг все зромче говорит об общественной миссии писателя в борьбе за лучшую участь человека, псе решительнее выступает против консервативных эстетических школ, препятствующих росту реалистического искусства (статья «Новый гуманизм») приходит к мыс ш народности реалистической титературы и прошиобормве двух культур в США (статьи «Великий американский роман» и -Два Марка Твена»). Приветствуя успехи пролетарских писателей в пору «красных тридцатых», справе,- шво отмечае! неглубокий психо логический анализ и стремле- ние рассматривать жизнь «под углом зрения определенных формул*. В работах Драйзера отчетливо пр«>с теживаетси защита туманистяческой традиции в литерату- ре СШ Ч: он с большой теплотой пишет о Рэндолфе Борне На протяжении всей жизни обращался к опыту, русской литературы, высоко ценил творчество Гоголя, Салтыкова Щедрина Тургенева, Достоевского. Чехова и особенно Толстого, восхищался М. Горьким, представителем литературы, которая «пробуждает и направляет человеческую мысль». НОВЫЙ ГУМАНИЗМ (ЫЕ^ НПМАЭТ8М). Из журн . ТЬшкег, 1930, 1и1у. Печатается пи изданию: Драйзер Т. Собр. соч., т 11. М , Гослитиздат. 1954. ВЕЛИКИЙ АМЕРИКАНСКИЙ РОМАН ГГНЕ ОКЕАТ АМЕК1САК ЫО- УЕЬ). Из журя., Аптепсап 5ре«тают, 1932, ИесетЪег Печатается по изданию. Писатели США о литературе М., Прогресс, 1974. К стр. 57 ...Хоузмса можно без церемоний вычеркнуть из числа стоящих авторов —полемическое преувеличение Драйзера. В начале своего пути Драйзер высоко оценивал Хоуэллса. «мэтра американской словесности», у которого он молодым журналистом взял интервью. В 20-е гг. наметилась новая тенденция критического 1тношения к Хоузллсу со стороны художников-реалистов, тенден- ция, которую разделял и Драйзер.’ Хоуэлле стал восприниматься чуть ли не как синоним •вилгерманского« искусства.
Ф Скотт Фицджеральд (Ггапеи 8сок НсхсетаИ, 1896—1940) Суждения о литера гуре, рассеянные статьях и переписке Фицджеральда, свидетельствуют о его тонком эстетическом вкусе и необычайно серьезном отношении г писательскому труду. Он любил и понимал поэзию (особенно близок был ему Китс). Художник слова, по мысли Фицджеральда, должен «возделывать свой сад*, культивировать свой самобытный сталь, но не искусственно, а как эстетическое выражение своего миросозернлзшя. Равнодушный к модному, самодовлеющему эксперименту, Фицджеральд гворнл в духе классической традиции, где своеобразным ориентиром быд,;ля нею Флобер — образец большого мастера «объективной», «бесстрастной» манеры. Ему были близь» творческие принципы «поелефлоберовского реализма», прежде всего Джозефа Конрада и отчасти Генри Джеймса, принципы «романа отбора», когда автор -самоустраняется», а читатель получает возможность сделать выводы на основании точно запечатленных картин я эпизодов Эта художественная методоло- гия определяет стилистику лучших произведений Фицджеральда; в процессе работы над «Великим Гэтсби» он говорил, «по сокращения могли бы состаинть целый роман Синтезировав принципы флоберовской «объективности» и конрадов- скоро повествования. Фицджеральд создал особую разновидность лирического романа Немалое значение 1гмел хзя него опыт русской литературы, Толстого и особенно Достоевского, автора «Братьев Карамазовых», одной из самых любимых нм киш, что позволяло ему выразть в своем творчестве «не сказанное никем ранее». Его статья «Оз звуки века джаза», отмеченная печатью наблюдательности н иронии, содержит во многом критическую переоценку эпохи 20-х гг., «бума» и •просперити-, певцом которых поспешили объявить Фицджеральда некоторые критики ОТЗВУКИ ВЕКА ДЖАЗА (ЕСНОЕ5 ОР ТНЕ ЗАХХ АОЕ) Из ж)Рн ЛсйЬпег'а Микахте, 1931, ЗФчетЬеь Печыается по изданию Писатели США о литературе М , Прогресс, 1974. К сэр. 63 майские демонстрации 1919 года..— характеризуются рекордным числом ор! авизованных выступлений рабочих, выверили США на первое место к мире по количеству бастующих К . гр 64 .щеголевато одетый молодой человек ..— принц Уэльский, посетивший США в 1924 г., впоследствии Эдуард УШ, король Великобритании К стр. 66 Уничтожение рабства. .—имеется в виду Гражданская война в США (1861 —1865>, приведшая к отмене рабства негров в стране. ...Освобождение Кубы...—в 1898 г. США вступили в войну с Испанией, американский десант совместно с кубинскими революционными войсками добились освобождения острова от испанского владычества, который, получив а том же 1898 г. независима ть, фак1ическ>< оказался в зависимости от США «Юрген» (19191—роман американского писателя Дж Кэбелла Ц879— 1958). •Цитерея*—роман американского писателя Джозефа Хергесхаймгра (1880— 1954) •Пылающая юность* (1923)—роман Сэмюела Хопкинса Адамса (1871 — 1958), опубликованный под псевдонимом Э. Фабиан. -Шейх* (1921)—популярный в 20-е годы роман Эдит Халл *Содом к Гоморра* (1922)—четвертая книга из цикла романов «В поисках утраченного времени- Марселя Пруста. •Зеленая шляпка* (1924)—роман английского писателя Майкла Арлена (1896—19561 •Водоворот* (1924)—пьеса английского драматурга Ноэла Коуарда (1899 — 1973) •Бездна одиночества* (19281—роман английского писателя Рэдклифа Холла (1886—1943). К стр. 69 .Кубок Дэвиса—награда победителям международных командных соревнований по теннису. Ван Биббер—герой рассказов Ричарда Хардинга Дэвиса (1864—1916), американского писателя и журналиста; богатый молодой повеса, славящийся своей экс трава! аншостью К стр ~0 гобеины в Байе..—главная достопримечательность города Байе (юг Франции!—большое вышитое панно, на котором изображены сцены норманнского эавоеваннч Англии (1066).
ПРОЕКТ МАНИФЕСТА КЛУБОВ ДЖОНА РИДА (ОКлР-Т МАИ1ЕЕ5ТО8 ОР ТНЕ ^ОН^ КЕЕО СШ). В условиях кризиса и бурного подъема рабочего движения в США были созданы Клубы Джона Рида, объединявшие литераторов, рабкоров, художников — как правило, выходцев из пролетарской среды.- а также стихийно возникшие на предприятиях теагрнльные и художественные коллективы Решающую роль в Клубах играли коммунисты. Первый Клуб Джона Рида был оргинп>ован в Нью-Йорке в 1929 г . затем они возникли в других городах в Чикаю, Детройте, Сан-Франциско, К 1934 г. в США функционировало 35 Клубов с общим числом более 1200 членов В 1932 г. состоятась первая общеамериканская конференция Клубов, которые установили связи с МОРП—Международной Организацией Революционных Писателей. Движение Клубов Джона Рида получит поддержку Т. Драйзера, Л Аритона и других писателей, оно было представлено на Харьков- ской конференции революционных писателей в 1930 г. Участники Клубов печатались на страницах газеты «ДеЯтн уоркер». журнала < Нью Мэссиз»; в различных городах нззавались небольшие журналы, органы Клубов Наиболее интересным средн них был «Эканл- («Наковальня») редактировавшийся Джеком Конроем, автором роман* «Обездоленные» (1933). В журналах Клубов начинали свою деятельность и публиковались Э. Колдуэлл, Н Олгрсн, Дж. Фаррелл. Ричард Райт, который был секретарем Чикагского отделения Клуба Джона Рида В середине 30-х гг. возникла потребность в создании более широкою фронта прогрессивных писателей на общедемократической и антифашистской платформе После роспуска ь 1934 г. Клубов Джон* Рида большинство их членов вступили а Лигу американских писателей, первый конгресс которой состоялся в апреле 1935 I Подробнее см в км: Литературное наследство. т Я]. Из истории МОРП М . «Наука», 1969 Из жури.: Кетм Мизез, 1932, Зиле Перевод сделан по изданию' 8ос)а1 КеаЙзш АП аз а Ч'еароп. ЕЛ. Ьу 15 5Ьар1го. КУ. 1973 Проект подготовлен нью йоркгким Клубом Джона Рида к конференции Клубов Джона Рида в Чикаго 30 мая 1932 г Уолдо фрлк ОУаМо Егапк, 1889—1967) В истории литературы США Уолдо Франк, до сих пор по-иастоящему не оцененный американской критикой, занимает особое место как писатель-романист, эссеист, философ и ку ты уролог. Начато 30-х гг. было временем высокого творческою подъема Фрэнка, его плодотворного поворота влево, интереса к марксизму, сближения с рабочим движением Признанием авторитета и безупреч- ной репутации Фрэнка стало его избрание президентом Лиги американских писателей. На ее первом конгрессе весной 1935 г. присутствовало около 200 делегатов и 150 гостей из разных стран мира Важное место заняла На конгрессе дискуссия о пролетарском романе (доклады Э. Сивера, М. Каули, У. Фрэнка), обсуждение проблемы соотношения «искусства- и «пропаганды». При этом отчетливо выявились две точки зрения. Одна, узкая и, в сущности,сектантская, состоят в том, что пролетарскими писателями объявлялись лишь выходцы из рабочей среды, обращавшиеся исключительно к классовой борьбе пролетариата, прямолинейно декларировавшие революционную идею. Вторая точка зрения нашла свое выражение в широкой, гуманистической концепции революционно! о искус- ства. Ее представлял На конгрессе известный критик Малькольм Каули, близкий в 30 с гг. к левым силам, прочитавший доклад «Что может дать писателю революционное движение» Программный характер приобрела на конгрессе и выступление Уолдо Фрэнка -Достоинство революционного писателя-, пронизанное духом критики разного рода вулыарно-социологических теорий, отводивших пролетарскому роману чисто утилитарные функции—иллюстратора злободневных политических лозунгов и хроникера стачечной борьбы. Дискуссия на конгрессе отразила нелегкие пути формирования методологических основ марксистской критики в США, которая развивалась в борьбе с вульгаризаторами марксизма, с консервативными эстетическими течениями, «неогуманизмом» и «новой критикой» В 1935 г. вышла антология «Пролегарская литература в Соединенных Штатах», в подготовке которой приняли участие М Голд, Дж Норт, П. Питерс. На страни- цах антологии были представлены писатели и критики Дос Пассос, М. Г.тлд, Л Хьюз, Дж. Хербст, М. Каули, Дж. Норт и др. .Антология подвела итог важному этапу борьбы против вульгарно-упрощенческих взглядов на природу художествен-
кого творчества, она показала, что революционная литература — -нс некая секта, а ж иной, деятельный элемент литературного процесса в США ДОСТОИНСТВО РЕВОЛЮЦИОННОГО ПИСАТЕТЯ (УАЬОЕЗ ОР ТНЕ ЯЕУОТДЛЮХ ХКТ \УЙ1ТЕК).Речь н» I кошрессе американских писателей (1935). Из кн.: Аптслсап й'гнстЧ Солщехэ. Ей. Ьу Н. Нагт. КТ., 1935 Эрнест Хемшиуъй (Егпся Нетиц*ау, 1899—1961) Суждения Э. Хеннигу >я о литературе и писательском мастерстве рассеяны в сто очерках, интервью, письмах; они также «шгтерировины» и в текст некоторых художественных произве тений, например «Зеленые холмы Африки*. Его эстетиче- ское кредо определялось лаконичной формулой: создание «простой, честной про ты о человеке». При этом Хемингуэй опирался на богатую литера)урную традицию Истинный мастер слова, по его словам, -берег все то. что было достигнуто и открыто в искусстве до нею Средн особенно дорогих ему имен представители ратных видов искусства: Данте. Шекспир. Кеьсдо. Киплинг. Моцарг. Бах, Босх, Сезанн, Гойя, Вдн Гог. В числе ею предтеч в американской литературе должны быть названы Шервуд Андерсен Гертруда Стайн. Стивен Крейн и. конечно, Марк Твен прежде всего как автор «Гека «пинии романа, из которою, по широкоизвестным словам Хемингуэя, .вышла вся американская литература». Называя Генри Джеймса (.вместе с Твеном и Крейном) в числе «немногих хороших писателей , Хемингуэй вместе с тем отмечал о)раннчснность его жизненного опыта. Важную роль и формировании с шля Хемингуэя сыграли Стендаль Мопассан и особенно Флобер, бывший для него образцом мастера огромной внутренней самодисциплины, создателем предельно объективною повествования, «безличной» прозы Из шили чан Хемингуэй особенно ценил опыт Дж. Конрада. Русская литература, представленная прежде всего именами Гоголя, Тургене- ва, Толстого. Достоевского, Чехова, воспринималась Хемингуэем как -бесценное сокровище» Средн писателей мира для него на первом месте были «русские, а потом все остальные». «Я нс знаю никого, кто писал бы о войне лучше Толстого,—свидетельствовал Хемингуэй в предисловии к антолоп)И «Люди на войне» (1942).— Я люблю «Вайну и мир» за удивительное, мубокое и правдивое изображение войны и народа.. .» Пробуждение Хемингуэя к общественной активности выразилось в его речи «Писатель и война», его единственном публичном выступлении Оно отразите то глубокое потрясение, которое вызвала (ражДонская война в Испании в среде американской художественной интел пи емцпи Хемингуэй отравится в Испанию, принят участие ь антифашистской борьбе Во время встречи на фронте писателя интсроршадовца Альвы Басси н Хемингуэя последний нс без гордости сказал, что ею речь «IIпса)ель и войты - побудила многих «американских парней» выступить на стороне Республики. ИЗ КНИГИ «ЗЕЛЕНЫЕ ХОЛМЫ АФРИКИ» (ОКЕЕК НП18 ОГ АРК1СА), 1935. Отрывок из книги печатается по изданию. Писатели США о литературе. М., Прогресс. 1974. ПИСАТЕЛЬ И ВОИНА (ТНЕ ЧН111 К А19 О ЗУАЮ Речь на II конгрессе американских писателей. Из ки: Тйе ХУптег ш а Сйапешв М/огМ. Ей. Ьу Н. НаП. КУ,. 1937. Печатается по изданию: Писатели США о литературе. М , Прогресс, 197ч. К стр. 91 „.000 пишут только письма. —очевидно, Хемингуэй имел в виду вышедший летом 1937 г. необычный сборник «Из окопов Испании», письма добровольцев, людей разных национальностей и политических взглядов. Один и* разделов сборника составили письма бойцов батальона имени Линкольна, большей частью молодых солдат, за тиной которых были уже бои на Хараме, где батальон потерял половину состава. Многие из них оставили в Америке семьи, близких, но ни в одном из писем не прозвучало сожаления. О настроениях и переживаниях американцев-ишероршадовце!. «м. также кн.: Альва Бесси. Люди в бою. И снова Испания. М.. Прогресс, 1981. К стр 92 .. Впереди у нас, По-виЛиНиму, много лет необъявленных войн.,.— эго выражение почти дословно воспроизводится в пьесе Хемингуэя -Пятая колонна», герой которой, Филипп Ролликгс, работающий в республиканской контрра )ведке, говорит своему коллеге коммунисту Максу: «Впереди пятьдесят лег необъятней-
пых войн. н я подписал зоговор на весь срок*. .Фокс, Ральф (1900—193?)—английский публицист, историк, критик, марк- сист, член Комиарцти Великобритании, автор известною теоретического труда «Роман и народ- (1937), в котором одним кд первых обосновал возможность развития метода сопиадиетического реализма в литерагурах капиталистических стран. Отправился добровольцем в Испанию и погиб в бою под Кордовой в январе 193? года. РЕ ЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ НОБЕЛЕВСКОЙ ПРЕМИИ сТНЕ ХОВЕТ, РК12Е АССЕРТАМСЕ 8РЕЕСН)—отдельное издание, Стокгольм, 1955 г. Отрывки были напечатаны в декабрьском интервью 1954 г. газете Т(тез. Перевод сделан по тексту журнала ТЬе Магк Т*шп Тошна'., 1962, то!. XI. .V» 4,—первой полной публикации в США. Автограф «Речи, хранится я Публичной библиотеке в Нью Йорке. От имени автора его речь прочитал посол США в Швеции Джон М Кэбел Томас Вулф (Люта» и'оИе, 1900—1938) Нс занимался специально критикой, у него не было законченной эсте 1 инеской теории, однако его письма, записные книжки, интереснейший художественный документ «История одного романа»—настояны я творческая лаборлорич писате- ля. Особенности его манеры—«раблезианская радость жизни», о которой говорил Синклер Льюис ь Нобелевской речи, характеризуя первый роман Вулфа «Взгляни на дом свой, ашел», отчетливо выраженный автобио|рафизм И своеобразный «гиганпым», склонность к бурным слоиесным излияниям. Вулфа одушевлял пафос «бегства в действительность-, неуемная жажда выразить все мноюобразие и ярки» краски жизни, ему претили худосочный авангардизм, эстетский снобизм, поноше- ние классиков как «устаревших», псевдопссснмизм. Художник-труженик, тума- нист, Вулф воспевает творчество и деяние. Дерзновенность вулфовского замысла, стремившегося объять жизнь Амери- канского континента во всей ее ♦первозданности», более того, создать некую «Книгу жизни >, требоваза от него обращения к богатейшему опыту мировой литературы ^Шекспир, английские позты романтики. Джойс, Пруст). Весьма ценен был для него и пример Толстого, автора любимого романа «Война п мир», дающем образец плодотворного синтем «личного, автобиографического- н уни- версального Однако всего ближе была ему национальная традиция Уитмена, Мелвилла, Твена, Синклера, Льюиса и Драйзера с «го суровой правдивостью и тягой к созданию панорамной картины американского общества. Было бы неверно представлять метод Вулфа как механический конгломерат разнородных влияний. Известные слова Чехова о том, что следует учиться у всех, никому не подражая, находят в творчестве Вулфа достойное вопллценне. Главное эстетическое открытие Вулфа--сочетание я повествовании Несколь- ких временных планов: «ре.-тъно существующего настоящего», «прошлою— образов памяти» главного героя п, наконец, -временя юр, океанов, земли», когда события частной жизни включаются в метафизический поток мировой история. Так роман становится «окном, распахнутым во все времена». Вулфу подвластны разные художественные приемы, гротеск, ирония, юмор, патетика, добротное бытописание. В методе Ву 1фа сосуществуют реализм, романтизм, в их взаимопро- никновении сказывается близость писателя к «южной школе» с со риторикой, яркой метафоричностью, сгущением красок ИСТОРИЯ ОДНОГО РОМАНА ПЕНЕ 8ТОКУ оГ А ЦОУЕЕ), 1936 Из жури.. 8«(шЛау Кезче* о( Глегаште, 1955, ОесетЬег Печатается по изданию: Писатели США о литературе. М , Прогресс, 19^4 К стр 94 ..один литературный редактор...—имеется в виду Максуэлл Перкинс (1884—1947)—один из самых опытных литературных редакторов Америки 20— ЗО-х годов много помогавший I. Вулфу, Скотту Фицджеральду и Хемингуэю. К стр. 95. Надгробная речь Марка Антония...—У. Шекспир. Юлий Цезарь, действие 3, сцена 2. ...«Элегия» Грея—«Элегия, написанная на сельском кладбище» (1751) англий- ского поэта Томаса Грея (1716—1771)—выдающееся произведение английского с ентиментализма. К стр 97 ...я работал прегк даватечем —Т. Вулф преподавал н Вашингтон-сквер колледже в Нью-Йорке с 1924 по 1928 г.
Книги была публикована в октябре 1929 г. —имеется ь виду роман Вулфа -Взгляни па дом свой, ангел». К стр. ЮЗ Гуявеихвймовские стипендии...—выдаются основанным в 1925 г. фондом Гугтснхейма тля поощрения творческой деятельности в области литерату- ры и искусства К стр, 107 ..подобен Старому Моряку, когда он говорит Свадебному Гостю...— имеются в виду персонажи поэмы С. Т. Кслкрнджа «Сказание о Старом Моряке» Элтси Глазгоу (ЕПеп С1аздое, 1873—1945) Литературные взгляды Э Глазгоу формировались во внутренней полемике с так называемой -традицией плантации- (ярко представленной Т. Н. Пейджем), с той псевгоромагкичсской беллетристикой. которая апологетически рисовала жизнь плантаторского Юга до Гражданской войны, идеализировала рабовладельческую аристократию и духе «оправдания Проигранного Дела-. С первых же шагов в литературе Э. Глазгоу заявила < евк-ей приверженноети к реалистическим прннцн нам. верности «голой и трезвой действительности». Стремясь преодолеть узость «областничества», свойственного ее ранним романам она внимательно изучала опыт мировой литературы, в частности Мопассана и Флобера, однако особое значение имело для нее «открытие» Толстого, явившего образец нс только высочайшего мастерства, но, что не менее важно, широкого мнропндсния. «-Первое чтение Толстого был,- для меня божественным откровением,— писала она,— грубным гласом в Судный день Видение жизни, которое было у меня еще незрелым, предстало у него в высшей форме зрелости. . С самого начала я решила писать не злегию о Юге а писать живо, представляя Юг частью широкого мира». Оценивая творчество некоторых «южных- писателей, своих младших современни- ков, в частности Фолкнера, она критически воспринимала нагнетание п нх романах насилия, «готических ужасов». При атом она признавала свою «старомодность» и приверженность к «инннтнзоканному стилю» В написанном ни склоне лет предисловии к роману «Уютная жизнь- делится своим богатым опытом романиста, градиш! -иного но своей манере, взыскательного мастера, увлеченно работающего над словом и стремящегося глубоко познать жизнь. ИЗ ПРЕДИСЛОВИЯ К РОМАНУ «УЮТНАЯ ЖИЗНЬ» (ТНЕ 5НЕБТЕЙЕО ПНЕ). Из переиздания романа в 1936 г. Перевел сделан по изданию. СИазвол' Е. А ( ег1аш Меахиге. Ап 1пгегргегапоп о! Ргоьа Ггсиоп.К У , 1ч43 Ричард Райт (КтсЬагб 'Ул&Нг. 1908—1960) Писатель широких интернационалистских воззрений. романист, новеллист, поэт, публицист, социолог, Райт много внимания уделял критике, обращаясь к кругу явлений, находящихся Зи пределами негритянской литературы. Выходец из негритянских низов, самоучка, охваченный горьковской тягой к знаниям, Райт начал свой творческий путь в чикагском отделении Клуба Джона Рица, стал коммунистом, принял активное участие в левом литературном движении -красных тридцатых». В статье «Программа а ля негритянской литературы» (1937) первым применил марксистские принципы к анализу творчества черных художников слова, опираясь На ленинское учение о двух культурах, отказался от представления о негритянской лнтерагуре как о некоем «едином потоке», вступил в полемику с националистически настроенными литераторами и критиками. Первым подчеркнул роль негритянского фольклора как «могучего оружия» в руках писателя, сгремя щегоси помочь неграм «открыть самих себя» Важнейшим фактором становления Райта—художника слова стало его участие в рабочем движении что расширило его социальные горизонты, позволило представить негритянскую проблему во всей ее сложности. Об этом свидетельство вата его статья «Как родился Биггер» (1940), вводящая читателя з творческую историю создания романа «Сын Америки» (1940г. В его книгу «Черный человек, слушай» <1957) включена лекция «Литература негров в Соединенных Штатах», в которой, в частности, утверждается революционизирующая роль самого существо вания '« с Р Райт стремившийся в творчестве к суровой, бескомпромиссной правде, показавший, что расизм пагубен как для угнетателя, так и для угнетаемых, сыграл пионерскую роль в истории негритянской литературы. Он стал духовным вождем для гикатспей «новой волны- (Ралф Эллисов, Джеймс Болдуин и др.), которые
спорить с ним (гак с представителем более раннего исторического этапа • литературы протеста- с ее и местным социологическим акцентом и одновременно признавали Райта своим учителем. «Подобно тому как русские говорят, что все они выпали из «Шинели- Гоголя, мы можем утверждать, что большинство черных писателей вылетело из-под крыла Райта»,— писала романистка Маргарет Уокер. ПРОГРАММА НЕГРИТЯНСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ (ВЫ'ЕРЮМТ РОК ИЕО- КС» А'К1Г1№). Из жури : Ие» СбаПеп^е 1937. Га11 Перевод сделан по изданию: К|сЬаг<1 Везде) Е4. Ьу Е. Ч’пвМ вп<1 М РаЬге. 1ч У . 1978. Ларс Лоренс (1-агз Ьамтепсе, 1896—1965) Статья Лоренса, одного из активных утастпиков прогрессивною художе- ственного движения «красных тридцатых-, отражает характерный для марксист- ской критики этого периода интерес к -полезному прошлому», к демократическому литературному наследию Критики марксисты рассматривали литературу 30 х гг. кик ныраженке глубинной, имеющей исторические корни национальной традиции антмкапнтапистической критики В эП1 годы много было сделано для освещения творчества Торо, Эмерсона, Хоуэллса, Беллами, Джека Лондона. Джона Рида, левых поэтов, связанных с Индустриальными Рабочими Мира (ИРМ). Особый интерес проявляло и 30-е гг к автору -Листьев травы-. По словам Джозефа Норта, два имени >и мен и Маяковский, поистине витали над революционной поэзией -красных три тылах- Ларс Лоренс особенно ценил демократи ты Уитмена, коллективистское миротцущени. столь сотвучное само» атмосфере «красных тридцатых*. Советские критики (Г. Злобин Я Засурский, М Мендельсон, Б. Ги- ле неон) рассматривают трилошю Л. Лорелса ( емена» как образец социалистиче- скою реализма ь послевоенной литературе США ДЕМОКРАТИЯ УО.ТГЗ УШ МЕНА (У/АЕТ 5КН1ТМАК"3 РЕМОСЕАСУ) Из жури : Кезм Йазьед, 193», Зипе 14. К стр. 140 многочисленные предисловия к -Листьям трапы*...—неточность; было всею дна—ь 1855 н 1876 гг. К стр. 143 ...«тиснуть в прокрустово ложе романтизма, —здесь романтизм понимает! я не в художественно-эстетическом, а идеологическом аспекте, как синоним безграничного индивидуализма К стр. /49 ..Тробел Хорус (1858—1919)—американский радикальный журналист и поэт. В 1873 г познакомил! я с Уитменом и етал его «низким другом Свон беседы с поэтом записал в пятитомном труде «С Уолтом Уитменом в Кемдене*. Буржуазное литературоведение обычно нтнорнруст художественное наследие Тробела, которое высоко ценили М, Горький. Д. Лондой, Ю Дебс, Э. Синклер (См.. А Любарская. Хорэс Тробел. Слава н забвение Л., «Наука», 1980.) К стр. 152 .никогда глубоко не понимал идей соццалиэлта и не скрывал зтого...—несколько категорическое суждение. Из бесед с Хорэсом Тробелом явствует, что Уитмен, не одобряя социалистической доктрины классовой борьбы, был в то же время солидарен с вькшнчи идеалами социалистов Ленгстон Хьюз (Еап^лоп Нидбез, 1902—1967) Начал свой путь в 20-е гг. в пору -негритянского ренессанса» В своих литературно-критических работах ясхотит из эстетических теорий У . Э. Дюбуа и Алана Локка, редактора аятоютин «Новый негр» (1925). выступившего против шаблонов и штампов в изображении негров В отличие от Локка, сторонника либеральной ориентации Хьюз выражал демократическую тенденцию в «негритяи ском Ренессансе». Сформулированный им тезис, «мы знаем, что мы прекрасны- означал сдвиг в формировании этнического самосознания, преодоление комплекса гражданской неполноценности. Этническую специфику черной литературы Хьюл определят, прибегнув к понятию «негритюд», под которым понимал «красоту ие1ритянского народа», особенности фольклора, отмеченного музыкальностью, блюзовыми интонациями и связью с африканской прародиной. В ЗО-е гг. Хьюз стал одним из ЕТашатаев литературы - красного десятилетия», выразителем его интернационалистских тенденций. В речи на Первом конгрессе Лиги американских писателей (1935) призвал своих к о. тле г «перейти на позиции рабочего класса». Его выступление «а Ш конгрессе Лиги американских писателей в 1939 г.—«Мы хо1км настоящей Америки<—своеобразная публицистическая параллель к его известной поэме «Пусть Америка будет снова Америкой- (1938),
одного пз самых значительных явлений поэзии «красны* тридцатых Он призывал своих собратьев по перу воспитывать черных американцев на героических примерах (статья «Нам нужны герои», 1941). Горячие выступления против расизма и джимкроунзма Л. Хьюз сочетал с многообразной культ урно-проснетитезъекей деятельностью, собиранием негритяи ского фольклора, изданием антологий негритянской литературы, созданием попу- лярных книг по истории и культуре негров, а также помощью молодым литераторам В пору движения негров за гражданское равноправие в 60-е гг. отмежевывался от сспзразисзско-наиионачиспгческих концепций МЫ ХОТИМ НАСТОЯЩЕЙ АМЕРИКИ (РЕЧЬ НА III КОНГРЕССЕ АМЕРИКАНСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ), ИЮНЬ 1939 г. Печатается по -Литера, урной газете» 26 июня 1939 г. Карл Сэндберг (Сай ЗалйЬигв, 187»—1967) «Большой индустриальный поэт Америки-, как его назвал Маяковский, Сэндберг, связанный в молодости с социалистическим движением, явился стойким и убежденным продолжателем уитмспоьской траципии в американской поэзии. Он выступил как певец современного промышленного города, технического прогресса, труда. Демократизм Сэндберга с его оптимитмом я верой в простых людей, созидающих материальные богатства страны, сказался в особом внимании к фольклору, им пцательно собираемому, я непреходящем интересе к фигуре Линкольна, классическую многотомную биографию которого он создал. В сборни- ке сентенций «Определения полни», опубликованном одновременно с книгой стихов «Доброе утро, Америка- (1928), сформулировал свою эстетическую программу. В стихах Сэндберга осуществляется оригинальный «сплав» грубова- тых, реальных образов «стали, дыма, матута», картин любимой нм средне западной природы, прерий с импрессионистическими, зыбкими, туманными полутонами. Позт стремится передать -невыразимое*. Эстетическая позиция Сэндберга конкре- тизируется в пре л истов ни к сборнику стихов 1943 года. В нем, в частности, он отстаивает правомерность испо льзования свободного стиха, Который под его пером обретет тнбкость, живость, музыкальность, насыщается богатством народной, рал опорной речи. ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ СТИХОВ 1943 ГОДА. Наткано 30 сентяб- ря 1941 г . пошло в сборник. объединяющий зри книги стихов раннего Сэндберга (Злюке апй 8(ее1, 1920; 51аЬз о1 гЬе .ХипЬитш ЗУеаг, 1922; Оооб МогпЬй, Атенса, 1926), по которому и сделан перевод. К езр 159 ...играть «, теннис бе> сетки...—очевидно, высказывание Роберта Фроста. К стр. 160 .. Макдоналд Ктарк (1798—1842)—американский поэт, известный под прозвищем «сумасшедший поэт Бродвея». Майм Голд (МкЬае1 ОоМ, 1894—1967) Один из ветеран,-в марксистской критики. Дебютировал статьей «Навстречу пролетарскому искусству» иЛиберейтор», февраль 1921 г.), где провозглашал смерть старого миропорядка и рождение нового искусства. Став в 1920-е гг. ведущим критиком журнала «Нью Мэссиз», Голд с присущей ему горячностью обличал буржуазную литературу «эскейпистской» ориентации, призывал мастеров пера вигеть источник веры в пролетариате, осваивать художественный опыт Советской России (статья «.Америка нуждается в криптке-, 1926; Правда, некритически восприняв некоторые концепции Пролет- культа, Голд формулировал «левые» взгляды на классическое наследие, полагая, что революционное искусство означает разрыв с предшествующей традицией- Голд одним из первых возвестил наступление новой литературной эпохи, «красных тридцатых» В 1930 г. икса7 о становлении нового метода, который назвал «пролетарским реализмом». В статье «Идите азево, молодые писатели» (1930) призвал своих коллег обратить взоры к трудс-вой Америке, «этой еще не открытой стране». Перейдя в 1934 г. в тазету Компартии США «Дейли уоркер-», ведет там публицистическую колонку «Изменим мир Занятый партийной публицистикой, приветствовал все то новое, живое, художественно ценное, что рождалось ь <>бстановке демократического и антифа- шистского движения «красной декады», в частности роман Конроя - Обездолеп-
ные» (1933), -Гроздья гнева» Стейноека. В пору острой полемики вокруг «Сына Америки» (1940) Ричарда Райта решительно поддержал молодого и талантливого писателя-негра. В свяли с ромшк-м Райта сформулировал важный тезис: «В большом доме груди, конечно, есть место для всех категорий искусства и литературы— от агитационной листовки до книзи в плане Достоевского. И нс только место, но и потребность». Революционным художником, не уставал напоминать Голд может быть лишь тот, кто не просто симпатизирует социалистическим идеалам, но исполнен живой, деятельной любви к трудящимся кто причастен к их борьбе и чаяниям. Пример Такого художника видел он в Горьком, в Ьарбюсе, в Джоне Риде В трудное время, в конце 30-х гг., когда в среде левой интеллигенции царило 'замешательство, Ги-1Д в книге 'Полые иодил <4940; убежденно отстаивал свои идейно-эстетические позиции, выступил с бескомпромиссной защитен передовой искусства, с резкой критикой литераторов, прою.ивших идейную неустойчивость. Об этом свидсгеть- схвовдла и его речь Нл IV конгрессе Инги американских писателен (нюнь 194) года). Правда, в ней сказалась односторонняя оценка 20-х гг. как «буржуазного» десятилетия в литературе полемические «перехлесты» в отношении Т. Уайлдера и Хемингуэя, писателей «потерянного поколения-. По Голд был прав в главном, в угьерждении непреходящей идейно-эстетической значимости литературы «красных тридцатых», в которой произошло «второе открытие Америки». Эта мысль Голда позднее получила разми.ие в лгпсрпгурнр-кригическнх работах Ф Боиоски и Джсзефа Норта ВТОРОЙ АМЕРИКАНСКИЙ РЕНЕССАНС (А 5ЕСОМО АМЕК1САЧ НЕ- НАЬЗАЫСЕ) Речь Ид IV конгрессе американских писателей в 1941 г. Как и болышшетво документов этого коН1рссса. при жизни Голда опублико яанв не была. Перевод сделан по изданию: Мгке Оо1(1 А I йегагу АпйнЧоду Е<1- Ьу М Го)801П И г., 1У72 Название дано составителями и редакторами американ- ской антологии. К стр. 161 . .назвал эту эпоху «бесплодной», а иншелмктуалов «полыми людьми»...—имеются в виду знаменитые поамы Т. С. Элиота -Бесплодная земля» (1922) и чПолые люди» (192Ъ с их антибуржуазным антимещанским пафосом. ..наиболее ярким выразителем дула 20-х «. был Торнтон Уайлдер...— М. Голд продолжает здесь свою критику Т Уайлдера, которую он вел еще с конца 20-х гг. Событием в литературной жизни стала известная рецензия Голда на роман Уайлдера «Мост короля Людовика Святого», озаглавленная «Торнтон Уайлдер—пророк изящною Христа» (1929). В этом произведении Голд односто- ронне усмотрел лишь модернистскую, пессимистическую концепцию мира, на котирую нападал с полемической запальчивостью Критика Уайлдера дала возможность Голду обратиться к писателям с призывом отзываться на актуальные проблемы, волнующие Америку. К стр. 162 ..завоевал Пулитцеровскую премию...—одна из наиболее престижных в США литературных премий, учрежденная на средства оставленные газетным магнатом Джозефом Пулитцером. Прнсуж дается начиная с 1918 г. ежегодно по пяти разделам: роман, пьеса, сборник стихов, биография, историческое сочинение. К стр 164 . старый сводник, создание Карла ван Вехтена, выдавался за образец «нового негра»...—имеется в виду роман Карла в»н Вехгена (1880—1964) «Негри- тянский рай к» (1926), в котором он живописал «дно» Гарлема. Роман этот, дававший искаженную картину жизни негритянского населения, имел успех в 2о-е гг., когда художественная интегтшенция переживала увлечение «черной экзотикой-. В 20-е гг. происходил так Называемый Негри1миский, или Гарлемский, Ренессанс, один из его лидеров Алан Локк выпустил в 1925 г. антологию статей, рассказов, поэм «Новый негр». К стр. 166 Калвертон В. Ф <1900—1940)—американский критик, труды которого отличались вульгаризаторской, пссвдомарксистской методологией и эклектикой. Теоретическая эклектика Калвертона привела его в ряды троцкистов. Арчибальд Маклиш (АгсЫЬаМ МасЬейЬ, 1892—1982) Речь -Сила книги» А. Маьлиша, поэта, драматурга, общественного деятеля, отражает важную полосу в жизни писателя (конец 30-х—начало 40-х гг.), когда вчерашний эстез, экспатриант, живущий в Париже, погруженный в субъективист- ские переживания, начинает активно участвовать в широком антифашистском,
демократическом движении, что отразилось как в его художественном творчестве, так и ряде публичных выступлений. С 1935 г. Публикуется в левом еженедельнике Нью Мэссиз», пишет про)раммное, пронизанное духом коллективизма стихотво- рение «Слово к тем, кто говорит «товарищ- В поэтическом сборнике -Публичное выступление» (1936) утверждает высокую общественную миссию художника слова. На Втором конгрессе Лиги американских писателей (где Хемингуэй произнес свою речь «Писатель и война»} Маклиш выступил с горячим призывом поддержать республиканскую Испанию В статье -Равнодушные» 11940) осудил тех ли герато- ров. которые, презрев общественный долг, погрузились в отчаяние и исполнены равнодушия к грозным событиям, происходящим н мире. В годы войны, будучи лично близок к президенту Рузьелыу, деятельно поддержал его антифашистскую программу, содействовал, как »то явствует из его речи -Сила книги», мобилизации общественного мнения «мастеров культуры» на борьбу с фашизмом и японским милшаризмом. В 1944—1945 гг. занимал пост помощника государе)пенного секретаря, участвовал » орг дни шипи ЮНЕСКО. СИЛА КНИ1И (ТНЕ РОЖЕК ОГ ТНЕ ВООК) Из кн : МасЕеьЬ А А Типе То Ас! ВоЯоп. 1943 Речь ка заседании Ассоциации еннготорговцев \меРики 6 мая 1942 г Печатается по изданию. Писателя США о литературе. М., Прогресс, 1974. г К стр 172 . .бомбардировщики ерага над Гонолулу...—имеется в виду нападение японской авиации на Пир л Харбор и бомбардировка столицы Гавайских островов - 7 декабря 1941 г К стр. 173 Ьатаан - мыс одного из самых крупных островов на Филиппинах— Л у зона; 9 апреля 1942 г был оккупирован японскими войсками. Американские части отступили ь форт Коррехидор, который пал через месяц К стр. 174 -Гроздья гнева---художественный фильм по одноименному роману Дж < тейнбека (1940 г„ режиссер Джон Форд). .«Испанская земля» (1937)—документальный фильм прогрессивно,о гол- ландского режиссера я оператора Йориса Ивенса, созданный совместно с Э. Хемингуэем. написавшим и прочитавшим дикторский текст к фильму. Теннесси Уильяме гТеппсхэее \\ йпагпз, р 1914) В отличие от А. Миллера, своего художественного антипода, приверженного к жесткой манере, к социальной -драме идей», Т. Уильямс—художник -мятого-, лирико-эмоционального склада, переносящий конфликты в психологическую сфе- ру, нередко истолковываемую в духе теорий Фрейда. Хотя секс, люоовь играют немалую роль в его пьесах (в чем заметно влияние столь ценимою им Д. Г. Лоуренса), его герои не иллюстрации психоаналитических гезисив, а живые, полнокровные характеры Любовь, страсть, искусство предстают в его драматур- гии как надежные ценности в мире хаоса, жестокости и абсурда Свою художественную философию он высказал таким образом: «В конечном счете я создаю воображаемый мир, в котором я мот бы укрыться от реального мира, потому что никогда не мог приспособиться к нему». Специфическая для Г Уильямса тематика и харакгеролоыгя нашла органиче- ское воплощение в разработанной нм теории «пластического театра», сформулиро- ванной. в частности, в предисловии к пьесе «Путь действительности». В пластическом теа1рс главенствуют символика, цветовые эффекты, движе- ние актеров на сцене, близкое к пантомиме, внешний рисунок спектакля в сочетании с лаконичным текстом, который порой начинает даже жрать подчинен- ную роль. Реалистический и пеню логический театр Уильямса несет в себе элементы «театра жестокости* и «театр» абсурда», однако лучшие пьесы, в манере поэтичной и лиричной, обнажают кризисные явления духовной жизни Запада, ТРАМВАЙ -УСПЕХ* (ОК А 8ТКЕЕГСАК ЫАМЕО 517ССЕ55). Из газ . Ые» Уогк Тппея, 1947, ЫоьетЬег 30 Перевод сделан по изданию IV ПН ат 5 Т. Ч'Ьеге 1 Цуе. 5е1«геб Е»ауз. Ей Ьу СЬ Р. Цау ап<1 В Ч'ооб5 К'.У., 1978 Печатается по изданию* Т Уильямс. Римская весна миссис Стоун. М.. 1978. Роберт Фрист (КоЬсП Ргозг, 1874—1963) Свое понимание природы поэзия в поэтического творчества Фрост сформули- ровал в статьях «Движение, совершаемое в стихе», -Образование посредством
поэзии», «Постоянный символ». Этому способствовали и поэтические семинары, которые он всл в ряде университетов. общение с молодежью. Фрост рассматривал поэзию как форму образного освоения н познания мира, а также познания человеком ^амого себя Высшим достижением поэтического языка он считал метафору. Как. художник Фрост продолжал традиции любимых им английских поэтов Сиднея, Мильтона и, конечно, романтиков—Вордсворта, Ктпса и Теннисо- на. Из отечественных постов он ценит б гизккх ему по «новоанглийской» тематике мастеров пейзажно-медитвтивной лирики Эмерсона, Брайеята и Лонгфелло. Чура- ясь моды на эксперимент, тяготения к внешнему эффекту, Фрост и в теории, и на практике защищал нарочито «традиционный» поэтический стиль, делая акцент на максимальном внутреннем обогащении стиха и смысловом И эмоциональном планах. Мастер повествовательной, лирической поэзия, Фрост с покоряющей искренностью говорил о пр-ктых, «изначальных» вещах природе, любая, дружбе— или прозаических подробностях сельской жизни- сенокосо, починке забора, постройке нового амбара. При этом его филигранно 1 раб.-тайные стихи были плодом самой серьезной, порой мучите тьной работы. Подлинно народный по*г, реалист, Фрост умел поэтизировать, возвышать повседневное. Совершенств*з, по мнению Фроста, достигалось тогда, когда «чувство обрегало мысль, а мысть обретала < щво». Настаивая на приоритете содержания Нид формой, но добиваясь при этом их счастливого эстетического единства. Фрост при веем св.>ем «регионализме» и «местном колорите» стал при жизни поэтом- классиком общеамериканского и мирового значения, у моющим в малом открыть глубокий универсальный смысл. ДВИЖЕНИЕ. СОВЕРШАЕМОЕ В ПИХЕ <ТНЕ НООКЕ А РОЕМ МАКЕ8). Из кн ; Его81 К Сопгр1е1е Роетз, М.У., 1949. Предисловие к сборнику стихов. Печатается по изданию; Писатели США о литературе. М , Процесс, 1974. Артур Миллер (АПйиг МШег, р. 1915) Теоретические воззрения А- Миллера, нс всегда последовательные, изложе- ны и его предисловиях к сборникам «Социальные пьесы» <1955) и «Собрание пьес» (1957), а закже в статьях и интервью. В 1940—1950-е гг., свою лучшую творче- скую пору, КОТДЬ и*, были созданы пьесы «Все мои СЫНОВЬЯ* (1948), ^Смерть коммивояжера- (1949), -Суровое испытание» (1953), «Вид с моста» (1955) в др., отклонял «беспристрьщнзКз >, объективистскую драматургию, стремясь своими произведениями воздействовать на умы н сердца своей аудитории, помочь людям «стать более человечными*. Не принимая прямолинейного создаологизмэ и дидак- тизма драматургии 30-х гг., >н а то же время выступал против пьес чисто «пемхологичвеккх». Для нею внутренний мир индивида предстает как «чисть целого—социального и общечеловеческого». В современном обществе он видел нирушение «гармоням личного и социального». Простой, средний американец, по его убеждению, может стать полноправным героем современной трагедии, в основе которой—конфликт личности и индустриальной цивилизации. В обыденном, повседневном Миллер стремится обнаружить скрытый сошильно-лснлолознчеекий подтекст. Он считает себя продолжателем традиций древнегреческих трагиков и драмы Ибсена, неизменно злободневной и актуальной. Высоко, ценит Чехова, художника, взгляд которого простирается далеко за пределы индивидуальной Психологии героев, обладающего «чувством равновесия». Чехов для него -ближе к Шекспиру, чем кто-либо другой». Он привлекает Миллера гуманизмом, «сочув- ствием ко всем людям и нею-крушимой верой во врожденную ценность человече- ской личности». В то же время в воззрениях Миллера, особенно в последние годы, немало противоречивого. Оп склоняется в пользу «универсального», «общечеловеческого* в ущерб социальному (см с. 187 о «трагедии» и -революции»), пишет о не- обходимости -представлять», а не - интерпретировать-, его гуманизм приобрета- ет отвлеченно-надклассовую окраску. В 1965—1971 гг. был президентом Пен- Клуба. В 1970-е гг. Минтер отходят от серьезной творческой, художественной деягельносзи. В ряде своих общественных выступлений, выдержанных в духо пресловутой «защиты прав человека*, отдаст дань атписожгизму. ТРАГЕДИЯ И ОБЫКНОВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК (ТХЛОЕОУ АКГ> ТНЁ СОММОЙ МАЫ). Из газ.: Нем Уогк Т1теь I Огата Зесйоп), 1949, ЕеЬгиагу, 27. Перевод сделав по йЗданию: Атепсао НауяпкЫз оп Огата. Е4. Ьу Н. 1'гепх, Ю 1965.
Уильям Фолкнер (АУПНат ЕаШкпег, 1897—1962) Взгляды Фолкнера на лилерлуру представлены г ею кишах «-Фолкнер в университете» (1959), «Статьи, речи, шкьма- (1962) и «Лев в сиду. Интервью 1926— 1Уъ2» (1968). Уже в первых статьях, напечатанных в начале 1920-х гг. в газете -Мисснсшшаи», Фолкнер ратовал за развитие национальной самобьпности литера1уры США, порицая писателей-экспатриантов. Особое внима- ние уделял региональному материалу, местному колориту, будучи убежден, что великие произведения рождаются на нзционхтьной почве (что подтверждал примером .любимых нм Шекспира. Бальзака и Флобера), Среди соотечественников выделял художников, отмеченных специфически национальными чертами. «Андер- сон и Драйзер,—говорил он в одном из интервью,—были американцами, я унаследовал от них больше, чем от По, потому что для меня По, I оторн, Лонгфелло—все это люди с Востока, по существу европейские писатели». Первым «подлинно американским писателем» считал Марка Твен-- С него, а также с Уитмена, по его убеждению, «началась самобытная американская литература». Средн любимых писателей Фолкнер называл также Германа Мелвилла. В беседах с журналистами Фолкнер не устает повтори 1ь. что постоянно учится на великих образцах мировой литера1урьг это Библия, Шекспир, Серван- тес, Ьальзок и Флобер Постоянно с любовью перечитывал ои русских классиков, прежде всею Толстого и Достоевского, ему особенно близкого, из ьшличан— Диккенса и Конрата. Художественный опыт Джойса им также высоко ценился. Однако джойсовский «поток сознания- был воспринят Фолкнером лишь как один из моментов художественного творчества На пути создания реалистиче- ской манеры письма. Его критическое сношение к американской действительности, твердая защита свободы к личной независимости художника слова решительно высказаны В статье «О частной жизни-. Его творчество одушекшл активный гуманизм, что получило выражение в его Нобелевской речи. РЕЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ НОБЕЛЕВСКОЙ ПРЕМИИ (ПРОК КЕСЕ1У1КО ТНЕ НОВЕЕ РК12Е ЮН ЕГГЕВАП НЕ И । газ.: Не* УогК НегаШ ГпЬиле Воок КеУ1е*, 1951, Тапиагу, 14. Перевод сделан по изданию: Раи1кпег УЛ Еазауз, ЗреесЬеь апб РиЬИс Ёс Неи. ГЛ. Ьу ) В. Меп*е(Ъег Я. У., 1965. Речь произнесена 10 ноябри 1950 г. в Стокгольме. О ЧАСТНОЙ ЖИЗНИ (АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА: ЧТО С НЕЙ ПРО- ИЗОШЛО?) (ОК РМУАСУ: ТШ АМЕВ1САЫ ОНГАМ У/НАТ НАРРЕЫЕО ГО ГТ) Из журя.: Нагрет’з, 1955, )и!у. Переработанная речь Фолкнера Егеебопт Атепдеп ,$1у1е, произнесена 14 апреля 1955 г. в Университете штата Орегон. Речь и статья Фолкнера печатаются по изданию Писатели США о литературе. М., Прогресс, 19?4. К стр |95 ..моа старый приятель..—и местный ’гитературный критик Маль- кольм Каули (р. 1898' См издание его работ на русском языке: Каули М. Дом со многими окнами. М., 1973. Эрскин Колдуэлл (Егзкгпс Са1д*е11, р 1903) -Жизнь должна стать моим тучшнм учителем». Эти слова Колдуэлла, сказанные им на заре его литературной деятельности, во многом определяют пафос всего его творчества. Художник-реалист, он убежден, что >Лавным материалом литературы являются сами люди, а не «искусно построенные сюжеты и побочные Линни, придуманные для того, чтобы манипулировать речью и поступками действующих лиц». «Красные тридцатые» были, бесспорно, наиболее плодотворным для Колдуэлла временем, когда писатель был весьма далек от приписываемой ему беспристрастности и равнодушия к изображаемым им мрач- ным кар1инам человеческого горя и деградации. Эта активная авторская позиция особенна отчетливо сказывались в его публицистике. В предисловии к сборнику новелл Бена Филда «Похороны петуха* (1938) Колдуэлл писал: «Я убежден, что ни одно художественное произведение не пострадало от того, что было заряжено Идеями. Более того, самые удачные образцы — это как раз те, которые пронизаны идеями, гюзьоляющнми расширить наше миропонимание». В интервью 1940 года Колдуэлл отклонял представление о себе как о модном татераторс, обыгрыва- ющем мотивы «брутальности- и секса, поскольку сочувствовал жертвам, обесчело- веченным угнетением.
Книга Колдуэлла «Назовите это опьпом», из которой приведены настоящие отрывки, представляет литературную автобиографию писателя. Киша эта вышла в свет в 1951 г.; в ней, естественно, не мог не отразиться тот творческий спад, который Колдуэлл переживал > конце 4б-х—начале 50-х гг. В серии романов («Длань господ- бога-, 1947: «Ночник*, 1952; «Любовь и деньги» 1954, и др.) он отдаст дань шаблонам «массовой» литературы. В этой связи и до таены быть оценены некоторые высказывания Колдуэлла в этой книге, где он пишет о себе как о стороннике «бе < тинною* искусства, лишенного евангелического рвения изменить судьбы человечества*. С конгы 50-х гг Колдуэлл, однако, вновь переживает творческий подъем: в романе «Дженни» (1963) осуждает дух косного провинциализма и расовую дискриминацию; в романе «Ближе к дому* (1962) с симпатией рисует образы негров-тружеников. Как художник-реалист и демократ он заявляет о себе и в киш а» пубышк тики последних зет («Вдоль и поперек Америки», 1964; «В поисках Биско», 1965; «Глубокий Юг», 1968; «Вечера в Центральной Америке*, 1976). ИЗ КНИГИ «НАЗОВИТЕ ЭТО ОПЫТОМ* (САИ- 1Т ВХРЕЮЕМСЕ, И.У. 1951). Перевод ' 1 первой главы и 5 5 второй главы Печатается по тексту журнала Вопросы литературы», 1961, М 7. Джон Стсчнб<к (ГоЬп ЯемЬеск, 1902—1968) Автор «Гроздьев гнева» не был склонен к декларациям эстетического характера, к анализу процесса творчества нли к характеристике собственного мастерства. Он пробовал сизы едва ли нс во всех жанрах' как романист, новелтист, драматург очеркист, публицист, мастер репортажа, путевого дневника; лишь критика находилась вне ею интересов. Он вообще негативно отзывался о ли Герату ровеДах >апимающнхея по его мнению, сухой и малоплодотворной систематизацией и ктассификацией художественных явлений («Письмо О критике», 1955). Между тем Стейнбек владе.. широкой палитрой современных изобразитель- ных средств: здесь бытописание, символика. прит-ы, аллегория, романтика, проникновенный лиризм, -ыволиованная публицистичность. Отдельные довольно скудные суждения, рассеянные в ею переписке и интервью, аллюзии и параллели в некоторых романах позволяют судить о ею литературных пристрастиях и симпатиях Среди его любимых произведений и авторов: Библия, Шекспир, Сервантес, «создатель довременного романа*, чей «Дон Кихот» «остается высоким и сияющим /галоном», Мильтон, Бернс, многие английские поэты. С наслаждени- ем читал он Достоевского, Флобера, а также Харди, показавшего враждебность буржуазной цивилизации человеку, его природе. Пт американцев ему были близки романтики Шервуд Андерсон, Фрэнк Норрис с его трактовкой общественных явлений в духе биологизма Весьма устойчивым был интерес Стейнбека к рыцарскому роману (своеобразная параллель с которым заметна в повести «Киар!ал Тортилья Флэт». В пору «красных трндцашх», отмеченных высшим творческим взлетом Стейнбека, особенно ярко сказывалась его способность орюяически «вживаться* в свой материал, рабоють вдохновенно и страгтно. В период создания -Гроздьев гнева», например, он специально приехал в Октахому, вместе с группой согнанных „о своих земсь фермероварендаюров проделал тот самый тернистый путь до Калифорнии, что и Джоуды, персон-жи его произведения. Побывав на местах изображенных им событий, писал: -Чисто детей, умирающих от голода в до пинах Калифорнии, просто потрясает, Я сделаю все, что смогу... Удивите тьно, до чего ничтожно и жалко выглядят произведения литера хуры перед лицом подобных трагедий». Могучий творческий темперамент Стейнбека выражен и в черновом варианте вступления к роману «К востоку от рая- (1952). В этом обширном, насыщенном библейскими параллелям» романе, рассказывающем исюрию двух семей переселенцев в Калифорнию. Трэсков и Хэмилтонов, их нескольких поколений, заметен отход писателя 01 социальной критики, смещение его интереса в сторону «универсальной* проблематики. изображения извечной борьбы добра и зла. Путь писателя после 1945 г. вообще был весьма неровным и противоречивым: в конце 50-х— начале 60-х гг. он переживает подъем (роман «Зима тревоги нашей», 1961; киша очерков «Пулешесгаие с Чарли в поисках Америки», 1962). В 1962 году ему присуждается Нобелевская премия по литературе. В середине 60-х гг. Стейнбек хронил себя в глазах общественности, когда, побывав » > Вьетнаме в К* »!27
сущности поддержал американскую агрессию В истории американской литерату- ры од остался как автор ряда высокоталантливых проитпсдений, прежде всего великолепных «Гроздьев гнева*. ВСТУПЛЕНИЕ К РОМАНУ «К ВОСТОКУ ОТ РАЯ- (ЕА5Т ОР ЕОЕЮ Из кн ЯгезпЬеск I. ТЬе ЕаЯ о! Едсп 1оигпа1 о? а Коус1. И. V, 1969. Перевод сделан по изданию: Атепсал КеаЬмп Ед Ьу I. ВепагдсСс. К’. У., 1972. Не публиковавшееся при жизни автора письмо к редактору «Викинг пресс* Паскалю Ковици (1952}. Теодор Решке (ТЬеодоге КоеГЬке, 1908—1963) Поэт, автор сборников -Открытый дом* (1941). «Потерянный сын» (1949), •Хвала до иония» (1951) и др., а также книги отрывков из дневника «Солома для костра* (1972). Лауреат Пулнщеровско11 премии 1953 г. В его стихах заметно влияние. Блейка и Йейтса. Много внимания уделял преподавательской деятельно спз, с 1947 г. быт профессором Вашин!томского университета, где вел семинар начинающих поэтов Эта сторона сю деятельности, богатый методический и педагогический опыт нашли отражение и сборнике статей и лекций -О поэте к его мастерстве» (1965), худа входит приводимая ниже статья «Поэт-преподаватель». Важно учесть, что за после шие десятилетия в США стало широко практиковать я привлечение известных писателей, романистов, поэтов. драматургов к педагогичс ской работе в университетах- Сложился новый тип литератора, совмещающею творчество с преподаванием, общением со студенческой аудиторией ПОЭТ-ПРЕПОДАВАТЕЛЬ 1ГНЕ ГЕАСН1И6 РОЕТз Из журн.: Ройту, 1952, 1-еЬгиагу Перевод сделан по изданию. КоезЬке ТЬ Оп (Ье Рое! апд Ни СгаП Ед, Ьу К 1 МНИ Л., 8еаи1е, 1965 Томас Макграт (ТЬопзаа МсСгв!Ь, р. 1916) Поэт я прозаик, с ранних лет связанный с левым и рабочим движением в США. Мнкграз является ..агорем антнмакк..ртистского ромазы «Бирсы лживых трез и ворота правды» (19'7) и стихотворных сборников («Первый манифест», 1940, -Диалектика любви», 1944. «Гирлянда практической поэзии*. 1949 и др..), а также поэмы в двух частях «Письмо воображаемому другу» (1962—1970). В своей статье «Ром«н-нанорама- Макграт рассматривает эпическую по своему характеру трило- гию Ларец Лоренса •(. смена , романы «Утро, полдень и вечер» (1954, русск. пер 196») и -Из праха» (1956), составляющие первую часть трилогии. Во »1орую ее часть вошли романы «Старый шут закон- (1961, русск. пер- 1976) и «Провокация» (19Ы). Заключительный том «Посев» был заы-ршен Лоренсом незадолго до кончины (он умер в 1965 г.) я остался неопубликованным Появление цикла романов Лоренса, который широко нспольэ 'вал весь арсенал оилепых средств литературы XX века, в том числе «внутренний моноло!», «поток сознания», монтаж, прием симультанного действия, привлекло пристальное внимание левой «ри I ики. вызвало оживленную дискуссию Не со всеми оценками и положениями статьи Макграта можно согласиться, " частности с его утверждением, что «внутренний монолог скорее всею приемлем для психологическою, нежели для социального романа*. Однако общая оценка первой частя трило|ии Лоренса как произведения «крупномасштабного», «самого крупного произведения лево!) литера- тсры», безусловно, справедлива Опубликованные впоследствии другие романы цикла лишь подтвердили справедливость вывода Макграта. РОМАН-ПАНОРАМА (РА5.ОКАМ1С ЫОУЕЬ). Из журн.: Мачез апд Мазя- ь1геат, 1956, Дипе '1 приток Уайлдер (ТЬогшоп иПдет, 1897—1975) Г. Уайлдер—писатель-эрудит знаток многих западных и восточных языков, археолог, дипломат, историк, он много занимался преподаванием в университетах, явдяегся автором специальных культурологических трудов. История для него— арена борьбы извечных сил добра в зла Будучи озабочен судьбой человека перед лицом вечности, вселенной. смерти, он по-своему продолжает традиции Готорна и Мелвилла. При этом Уайлдер не был великим внесоциальным романистом, мистером анахронизма», как отозвался о нем Малькольм Каули Напротив.
сложные философские и моралистические «композиции» писатетя в конце концов соприкасались с актуальными общественно политическими проблемами его време- ни. В своем «Интервью», свидетельовующем о глубокой эрудиции Уайлдера, тонкости его суждений об искусстве, своеобразии его эстетической позиции, он говорит: «.. Моя работа—это постепенное приближение к той Америке, которую я знал- (см. также его последний роман «Теофит Норт», 1973) При всей масштабности своих философских схем Уайлдер предельно достоверен в изображении конкретных характеров, эпизодов, деталей -Я рассмат- риваю свое творчес!во как стремление обнаружить величие мелочей повседневной жизни вопреки тем грандиозным срокам, которые лишают ее всякого величия, и ценность каждой' индивидуального чувства» Это прекрасно подтвердила ею пьеса «Наш городок» (1938). П<- мысли Уайлдера, искусство призвано показать изначальную, неискажен- ную суть вещей и явлений В основе художественного творчества—и книги писателя эго наглядно демонстрируют—лежит 1уманистическ>1Й тезис уважения к жизни, призыв ценить ее и беречь ИЗ ИНТЕРВЬЮ 1956 г. (Дапо Ричарду Голдстоуну) Перевод сделан по изданию: ХУпЧегз а( У/огк ТЬе Раги Несшем 1п1егу|см/». М. У., 1958. уо1 1. Лоренс Ферлингетти <1а*гепсе ЕсгйпрЬсК!, р 1919) Поэт, стоял у истоков движения -битников» в Сан Франциско, где основал издательство «Огня большою города» (1953), автор ряди поэтических сборников («Картины ушедшего мира-, 1955, «Иду из Сан-Франциско», 1955; «Кони-Айленд воображения», 1958, и др ). Принимал активное участие я движении против воины во Вьетнаме. -Поэзия улицы-, о которой Фер.тин1етти пишет ь своей -Заметке», воплощает характерную стилистику битничеств.1, означает разрыв с традиционны- ми «академическими- формами, тяготеет к раюрьаннои композиции жеиентриз- мам. насыщена грубоватым жаргоном Ее цель— эпатировать мещанскбб самодо- вольство и буржуазную респектабельность Полня с ее бунтарско анархическим пафосом рассчитана также и на исполнение перед массовой аудиторией Его стихотворения отличаются просто! ой, ясностью, четкостью, социально- критической интонацией. ЗАМЕТКА ПО ПОВОДУ ПОЭЗИИ В САН-ФРАНЦИСКО (ИОТЕ5 ОМ РОЕТКУ 1М $АЫ ЕЙАМС1ЭСО) Из жури. СЬкадп Кеме*, 19^8, $рппа Перевод сделан по изданию А СахеЬоок оп (Ье Веа( Еб.ЬуТй Раге к1п»сп, И-У., 1962, Джеймс Болдуин Оатез ВаМжтп. р 1924) Крупнейший из ныне здравствующих негритянских писателей. Болдуин не склонен к развернутому критическому анализу. Его суждения о литературе, искусстве, задачах художника слова, в том числе негритянских, рассеяны в пуолицисгике, эссе, интервью, заметках и, как обычно, выражены а присущей ему яркой, афористической форме. Во многих его выступлениях по литературно- эстетическим вопросам звучит настоятельный призыв писать правду, сколь бы горька >на ни была, запечатлеть действительность во всей ее сложности, «очищенной» от всякою рода предвзятости, иллюзорных представлений, расхожих клише Ученик Ранга, Ьолдуин олицетворяет новый исторический этап е развитей литературы черных, выражает настроения нового поколения; полемизируя со своим учителем (своеобразный спор -отпои• и -детей» в негритянской литературе), Болдуин не без полемических издержек в своих книгах «Записки сына Америки- (1954) и «Никто не знает моего имени* (1961) оспаривает райтовскую концепцию образа нетра в литературе тБитгез Тзмас, герой романа «Сын Америки»), я которой он усматривает влияние расистского мифа о «нипсре» как преступном «недочело- веке». По мысли Болдуина, «литература протеста» типа райтовской упрощае) расовую проблему, схематизируя саму фигуру негра, в то время как черный американец не просто жертва расового угнетения, ио личность психологически сложная, с богатым гнугренним миром. Публицистика Болдуина не ограничивается негритянской тематикой. Статья «Массовая культура и художник- (1960)—свидетельство его вторжения ь «бшеаме риканские проблемы, в частности,критические оценки средств массовой коммуни- кации и культуры Опираясь на опыт всей мировой культуры Ьолдуин. так же как
и Хьюз, Эллисон, Хэисберрп нс приемлет экстремистских эстетических концепций сепаратистов и сторонников «черной эстетики», МАССОВАЯ КУЛЬТУРА И ХУДОЖНИК (НЕКОТОРЫЕ ЛИЧНЫЕ НА- БЛЮДЕНИЯ" "МА$5 О.Т.Т1 КЕ ЧХО 'НЕ ХКТ151. 50МЕ РЕКЗОЫАЪ ЫОТЕЮ. Из жури.: Оаес1а1«. 1960. уо! в9, >6 2. Печатается по изданию: Писатели США о литературе, М., Прогресс, 1974. Лорейн Хэнсйерри (Еогтлпе НапзЬегту, 1930—1965) Суждения о литературе и искусстве, рассеянные в статьях, письмах, заметках Лорейн Хэнсбсрри. позволяют утверждать, что она ценила искусство, нсполпенпое веры в человека, сто добрые начала, нс принимала фипос„фско эстетические школы, культивирующие безнадежность, хаос, отчаяние, равно как и нарочитую «затемненность» стиля Образцом для нее всегда были классические драматургиче- ские формы (Шекспир), однако она привносила в них негритянский этнический колорит, В искусстве ее привлекало разнообратпе, многокрасочность, соединение трагического с комическим В спорах 60-х гг. между сепаратистами, сторонниками «Черной эстетики» и «иитеграцнонистмки* она реи-итетьио была на стороне последних, понимая, что освоение опыта всей мировой художественной культуры — необходимый фактор, стимулирующий ра-.яитне литературы черных американцев. Чуждая узости и догматизма, она была противником как -лобовой» тенденциозности, так И плоско-механического копирования жизни. Реализм означал для нее не только изображение «того, что есть, но и того, что может и должно быть-. Воспроизводя жизнь и человеческие характеры во всей их сложности, художник слова придает своим произведениям пол ынно гуманистическое звучание — такова была завещая мысль Хэнсбсрри. Обращаясь к дебатировавшейся негритянскими писателями проблеме соотношения общечеловеческого, универсального и лпического, опа приходила к справедливому выводу. «Чтобы произведение приобрело универсаль- ную значимость, надо уделять максимум внимания конкретному. Универсаль- ность— это следствие точного воспроизведения художником своего предмета». Этот принцип успешно реализовала в своей драме «Изюминка на сотаце», удостоенной высших драматургических наград и имевшей общеамериканский резонанс. Для негритянской драмы она имела такое же значение, как роман Райта «Сын Америки» для истории негритянского романа. НЕГР В АМЕРИКАНСКОМ ТЕАТРЕ (ТНЕ КЕСКО 1М ТИЕ АМЕКГСаИ ТНЕАТКЕ). Из жури : ТЬеа1ге АН», 1960, ОссоЬег Перевод сделан ио изданию: Атепсап РЬузупвЬв оп ГЗгапза. Ей. Ьу И Ртспг. X Т„ 1965 К стр. 235.. .кто сказал, что царица Титания белая?—Имеется в виду персонаж комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь»—королева эльфов. Роберт Лоуэлл (КоЬеП Ео*еП, 1917—1977) Крупнейший американский поэт 50—70-х гг., художник высо. ой честности и принцшшатьностп, активно участвовал в движении против войны во Вьетнаме и в защиту гражданских свобод. В инюрвью Лоуэлл предстает как крупный и взыскательный художник слова, анализирующий сложный, многообразный, трудо- емкий процесс рождения поэзии Глубоко значительны размышления Лоуэлла о творчестве Роберта Фро<т«. традиция которого он развивал и обогащал как поэт.лирш.' философского склада, гуманист. ИЗ ИНТЕРВЬЮ 1961 г. (ДаноФредерику Сейделу). Перевод сделан по изда- нию: 5Уп(еп а1 ’Л'огк, ТЬе Рапт Немеш 1п(егмешз. МЛ. 1963, чо1. 2. К стр. 239. «Мельницы К>«ано»—греши поэтический сборник Лоуэлла (1951). Ралф Уолдо Эллисон (На)рЬ Ч'аШо ЕПзьоп, р. 1914) Автор романа «Человек-невидимка» (1952), увенчанного литературными награ- дами, признанного одним из самых значительных произведений послевоенной литературы США, Эллисон много внимания уделяет литературной критике и эстетике. В 1964 г. выпустил книгу «Тень и деяние» (ЗЬабош ап<! Ас()—собрание
рецензий, статей, эссе, по преимуществу авюбиозрафического характера, в которых освещает три главные темы: литература и фольклор; музыка негров и ее воздействие на не1ритянскую литературу-, сложные взаимоотношения между негритянской «субкультурой» и культурой общезмсриканской. Ученик Райта. Эллисон рассматривает свое творчество как синтез двух традиций, мировой художественной литературы, опыт которой он внимательно из) чает и осваивает, и негритянскою фольклора Тонкий стилист и психолог, Эллисон уделяет особое внимание вопросам писательского мастерства, под которым понимает не сумму технических приемов, а органически выраженное художественное мироощущение. Статья »Утаенное имя я трудная судьба (О жизненном опыте писателя в Соединенных Штагах)» фиксирует процесс его становления как художника, круг его литературных интересов, титерагурные источники, питающие его творчество. УТАЕННОЕ ИМЯ И ТРУДНАЯ СУДЬБА (О ЖИЗНЕННОМ ОПЫТЕ ПИСАТЕЛЯ В ГОЕДИШ-ННЫ). Ш1 \ТАХ' -НЮО1Н ЫЛМЕ АЫО СОМРЬБХ НАТЕ. А \УК1ТЕК'5 ЕХРЕВ1Е1ЧСЕ 1Ы ГНЕ Е'$4; Лекция, прочитанная 6 января 1964 г. Печатается по изданию: ЕНгзоп К. аш1 ЛЬарко К. ТЪе АУгйегЧ Ехрепепсе, М. У., 19М К стр. 250 ...читал я и ^голубые книги» Хзлдмана-Джулиуса... и продукцию V О. Макинтайра —издатели и журналисты Джулиус Эмвнюел Хэлдмян (1889—1951), впервые начавший издавать справочник -Голубая книга*, в котором перечислена вся интеллигенция США, и Оскар Одд Мамшгайр (1884—1938)—глава издательской корпорации. К стр. 255 ...в подОгржку парнгй из Скоттсборо...—сфабрикованное расистами дело о нападении и» двух белых девушек девяти негров (в Скоттсборо, Алабама, 1931—1935). В кампанию их защиты активно включились коммунисты, сумевшие организовать широкую общественную кампанию за спасение. После нескольких лет судебного разбирательства часть обвиняемых была оправдана, приговоры другим смягчены. Дето в Скоттсборо вызвало сильный отзвук в литературе; ему Посвящены пьесы Джона Уэксли «Они ие умрут», Ленгстона Хьюза «Скоттсборо» Эдвард Олби гЕбсеагб А1Ьее. р. 1928) С первых шагов в искусстве Олби выступил против рутины в современном американском театре, ориентирующемся на «ленивую» публику и утверждающем буржуазно-мещанские и конформистские идеалы. Причисляя себя к абсурдистам, Олби вносит в это понятие свое содержание; это во мноым синоним шинконфор мизма, эксперимента и даже своеобразного реализма. Для него театр в США «ближе к лостибсеновскоЯ и чеховской традиции, чем. скажем, францу зский театр». Олби видит в театре не только -развлечение-, но и «наставление», «поучение», его искренне заботит судьба человека в современном мире. Само наличие у Олби пьес сугубо экспериментальных («Что случилось в зоопарке», «Американская мечта», «Крошка Алиса», «Ящик-Мао») и близких к традиционной манере («Смерть Бесси Смит-, «Не боюсь Вирджинии Вульф*, «Все кончено») юворит о ею внутренней противоречивости. Во венком случае, причисление его к «классическим абсурднстам- на основании использования им отдельных моментов стилистики «театра абсурда» неоснова1ельно. Он расходится с такими классиками абсурдизма, как Беккет и Ионеско. Для них алогизм—извечно данный атрибут мироздания, а трагизм бытия коренится в неспособности понять нелепо устроен- ный уннверсум; для Олби—абсурдность мира во многом дело рук человеческих. Герои Олби- -живые люди, а не абстрактные «фантомы». Они яростно протеезуют против своею нерадостного удела, однако не могут уверовать в возможность изменения неразумного мира. Критик Джон Гжснер, увидевший в «Вирджинии Вульф- .огонь протеста и запах змиения», мог бы распространить эту формулу и на друзие его пьесы. Олби пребывает, по выражению Г. Злобина, в «приграничье», примыкая к реалистическому театру, но испытывая также сильное идейно- философское воздействие модернистско-абсурдислскои драмы. ИЗ ИНТЕРВЬЮ 1965 г. (Дано Уильяму Флэмегаяу). Перевод сделан по паданию: Уг'гцегь аг 'Л’огк Тле Рапс Кейесе 1тегугесуь. М. V., 19о7, уо1. 3. Джон Оливгр Килленз (1оЪп ОНэег КзИспз, р 1916) Книза известною романиста -негра Джона О. Килленза «Время черного человека» (1965) отражает быстрый руст этническою самосознания негритянского
населения в пору «бурных шестидесятых». Киллен з высказывает в ней немало- справедливого и актуального; эго и осуждение буржуазного расистского «истэб- лишмент^, н кризы» к дссе1ре1«ции- культуры, и обращение к собратьям по перу открыть «забытое прошлое» негров, помочь мм избавиться от «комплекса второсортности-, воспитывать их на [еретических примерах борцов за свободу черных Многие положения книги являются развитием мыслей о негритянской лиюрьгуре и кутьтурс, высказанных Дюбуа, Хьюзом, Райтом. Однако как реакция на мноюлетиий расистский гнет в кише сказались и некоторые тезисы национали- стического и сепаратистскою характера. Киллензу свойственно противопоставлять белых и черных по цвету кожи, при этом он игнорирует, в сущности, социальный фактор, исходит из несовместимости -черного» и -белого» миров, ибо, по его убеждению, «американский негр, несомненно, более всего американец среди всех американцев». ЧЕРНЫЙ ПИСАТЕЛЬ ПЕРЕД ЛИПОМ СВОЕЙ СТРАНЫ (ТНЕ ВЬАСК ШГГЕК У15-А-У15 Н18 СОЦКТХТ) Ичя КШвпа I О Ыьск Мап'» ВшОеп, 1965). Печатается по изданию Писатели США о литературе. М., Прогресс, 1974. К стр. 269 У Шекспир, Макбет, д V, чцена 5, пер. М. Лозинского. К стр. 270 Табмек, Гарриет (1820— 1913)—)ероиня негритянскою народа США, организовывала побеги невольников, во время Гражданской войны была сестрой милосердия и возглавляла отряд разведчиков. Аттдхе, Криспу с (1723 — 1770)—бывший раб, потиб к одной из схваток населения американских колоний с английскими солдатами. Ьэниекер, Бенджамин (1731—1806)—негритянский математик и астровом. Джеймс Джонс (Затек Топе», 1921 — 1977) Автор широко известных военных романов (-Отсюда в вечность», «И подбежали они-, «Тонкая красная черточка- и др.), Джеймс Джонс осознавал себя как продолжатель той реалистической и соииазьно-критической традиции литера- туры межвоенного двадцатилетия, которая была представлена Фолкнером, Хемин- гуэем, Фицджеральдом и другими «учителями» его поколения. Выражая свою неприязнь к «политике», презгчреждзя против опасности превращения писателя в сочинителя «памфлетов», Джонс вместе с тем исходил из представления о высокой общественной миссии художника слов»: «Литература как пламя, в котором должны сгореть все сорняки. Она пытается обнажить всю правду, подобно хирургу, резрезающему человеческое тело, чтобы достигнуть очаза болезни. Литература старается одновременно поставить диагноз и сделать операцию». Труд художника слова был для него связан с эмоциональным подъемом, огромным напряжением, он сравнивал процесс написания романа с «продолжительной болезнью». Ь его эстетической позиции ощутима известная близость к Хемингуэю: «Писателю необходимо понять самого себя, понять общество и записывать, записывать нилисанное, в конце концов, важнее, чем писатель». ИЗ ИНТЕРВЬЮ 1965 г. (Дано Нельсону Олдричу). Перевод сделай по изданию: У/пТегз ат У^огк. ТЬе Рапа Кезте» 1птете<уз И. У., 1967, уоЕ 3. Ричард Уилбер (ШсЬагд и‘з1Ьиг, р. 1921) Представитель новой, послевоенной волны и американской поэзии, автор стихотворных сборник.» «Прекрасные перемены» (1947), «Церемония» (1950), «Веши этою мира» (1956, премия Пу литцера) и др. В 1961 г. посетил СССР по программе культурного обмена. Статья -О моей работе* содержит эстетическое кредо Уилбера, который не принимает как авангардистские, крайве формалистиче- ские тенденции, «дегуманизирующие» поэзию, так и навязчивую дидактику. Статья отражает возрастание интереса к поэзии в США, расширение ее аудитории, читающей и слушающей; во многом это было связано с тем, что в пору «бурных шестидесятых» поэты, чутко отзываясь на общественные настроения, энертично выражали антирасистским и антивоенный протест. О МОЕЙ РАБОТЕ (ОИ МТ О’ЛХ 'ЛОКК). Из кн.: РоеЬ оп Рое(гу. Е<1. Ьу И. Цсптегоу. М. У., 1966. Перевод сделан по изданию: '•УНЪиг К. Кезропзез. Ргозо Месез. 1953—1970. 2ч. У., 1976. К стр 283 ...доктору Уильямсу...—имеется в виду американский поэг У К. Уиль- ямс (.1883—1963), по профессии врач.
Джоиф Норт ПосерЬ МогтЪ, 1904—1976) Публицна и очеркист, ви.’ненгаий представитель американской марксистской прессы, автор ярких репортажей о мужестве сражающейся Испании (1938—1939), победе народной революции на Кубе (1961 — 1962), героизме Вьетнама (1972). Как художник-коммунист Джозеф Норт сложился в -красные тридцатые», идеалам которых остался верен до конца жизни Ььп одним из основателей и редакторов еженедельника «Нью Мэссиз» (1934—1949), содействуя привлечению я журнал лучших сил американской литературы. Одни из редакторов и составителей антологии «Пролетарская литература в Соединенных Штатах» (1935), где представ- лен как мастер политического репортажа. Но Первом конгрессе Лит и американ- ских писателей (1935) выступил с докладом о важности репортерской работы, игравшей столь видную роль я творчестве многих писателей 30-х гг., отмеченных «взрывом документзлнзма- Как литературный критик Д. Норт много сделал для того, чтобы сохранить память о литературе «Iрозовой декады-, поддержать ее традиции 'Згой геме посвящены его известная книга мемуаров «Нет чужих среди людей» (1958) и составленная им антология журнала «Нью Мэссиз» (|Ч69), а также деятельность на посту редактора журив» «Америкен дайэлог». Норт оставил интересные воспоминания о Хемитт/ л и об учас тиках литературного движения 30-х гг Его постоянно заботила рабочая тема (статьи об Э. Синклере, «Рабочий в литературе США*). Важное место в деятельности Норта занимала пропаганда достижений СССР как в экономической, социальной, гак и культурной области. В 1972—1975 гг. быт корреспондентом американской коммунистической газеты «Дейли уорлд» в .Москве РАБОЧИЙ В ЛИТЕРАТУРЕ США Почитается по тексту журнала -Иностранная литература», 1967, № II. Уилоям Сароян (ЗУПйат Багоуап, 1908—19В1) В таком специфически американском национальном жанре, как новелла, представленном 6тестящим созвездием имен, начиная от Ирвннгь и Пл н до Хемингуэя и Фолкнера, Сароян оставил заметный след. Начиная с 1928 г., котда Сароян опубликовал свой первый рассказ, он выпустил около трех десятков сборников Новел ты Сарояна отмечены ярким идейно-художественным своеобра- зием, в котором присутствуют элементы армянской субкультуры, своеобразного мировидсния и стилистики Герои Сарояна, как правило, «маленькие люди», добрые, наивные, чуждые стяжательства- Их творцу спойственны мягкий юмор, занимательность сюжета, а главное, какое-то детски непосредственное мироощу- щение и неистребимая любовь к людям, вера в доброе начало. Как правило, новеллы Сарояна, прирожденною рассказчика, лиричны, у них счастливые концовки, их язык прост, ясен, в них отчетливо слышна рал опорная интонация. Среди мастерив короткого рассказа ему особенно близок Шервуд Андерсон. Ею идейно-эстетическая позиция была сформулирована им еще в начале пути, и ОН во многом остался ей верен «Если у меня есть какое-то заве гное желание, го это показать братство людей. Я не верю в расовые различия- Я не верю в правительства. Я вижу жизнь в ее единстве, как одновременную жизнь многих миллионов людей на всей земле». Его короткая заметка «С амый неисчерпаемый жанр» позволяет понять принципы Сарояна-новеллиста. Для нею рассказ—вещь бесконечная», ом реали- зуется в огромном разнообразии форм, ибо его существование определяется самой природой человека САМЫЙ НЕИСЧЕРПАЕМЫЙ ЖАНР Печатается но тексту «Литературной газеты», 19бй г., 28 августа. Джон Апдайк (ЗоЬп СрШке, р. 1932) В лучших романах, приобретших широкую известность, Апдайк показал себя талантливым художником слова, знатоком психо готических, нравственных колли- зий, стремящихся проникнуть в самые сокровенные стороны жизни В интервью журналу -Иностранная литература - в 1964 г говопил: «Я пытаюсь выразить в своих книгах, кая. и чем живет американец, что он чувствует, каким представляет- ся ему мир. Я должен использовать для этого все средства художественной
выразительности- Романист, новеллист, поэт, эссеист, критик, Апдайк рисует быт сравнительно узкой прослойки среднею класса и яязеллигенпин. В этой связи некоторые американские критики 'в частности. Дж- Олдридж) пишут о бедности, незначительности содержания его прои «ведений. Нельзя нс отметить натуралистические тенденции в творчестве писателя: его дотошные, «клинические- описания интимных отношений героев (например, В романе «Пары»)—отсюда, в частности, и его высокие щенки романов В. Набоко- ва. Как и некоторые другие писатели его поколения, имеющие хорошую университетскую подготовку, Апдайк владеет широким набором современных художественных средств. Публикуемая статья Апдайка —отклик на развернувши- еся ь 60-е гг. на Запале дискуссии о романе, ответ тем, кто провозгласил иссякание этой художественной формы я условиях Н1Р, развития средств массовой коммуникации и информации В целом Апдайк высказывает верный взгляд на проблему, подчеркивая, что формы н содержание романа, будучи исторически обусловленными, трансформируются, но нее никаких оснований декларировать «смерть» романа. БУДУЩЕЕ РОМАНА (ТНЕ ИЗТОКЕ ОЕ ТНЕ ЫОУЕЬ). Из журн : Воокз ап<1 Воокшап. 1%9, Ури). Перевод сделан по изданию’ ПрЛке ]. Нск-*Тр Рзесез. И. У., 1975. Речь в Бристольском литературном обществе в феврале 1969 г. К стр. 297 ...Дени де Ружмон (р 1906)—швейцарский эссеист, автор киши ♦Любовь и Запад* (1939) Н, Скотт Момчдэй (Иасагге 5соч Мотас1ау, р. 1934) Наиболее значительный среди современных прозаиков-индейцев, И Скотт Момпдвй приобрел международную известность переведенным на несколько языков романом «Дом, из рассвета сотворенный» (19о8) (русск. пер. Прогресс, 1978), получившим Пулитцеровскую премию В центре его- индейский юноша Авель, эмоциональный и четкий, переживающий трагический конфликт с «большим миром» и возвращающийся на землю своих предков. В статье «Взгляд за пределы времени и пространства» Момадэй излагает свое эстетическое кредо писатели, стремящегося передать «особую манеру индейского народа видеть аещи», добива- ющегося оригинального «сплава» красочной образности, пейзажной лирики с причудливо «интегрированным» и сталь фольклорным и легендарно- мифологическим материалом. Эти тезисы развнзы в статье «Человек, создашзьгй из слов», ян зиющейсн творческой историей и комментарием к книго -Путь к Горе Дождей* (1969) (отрывки публиковались и «Неделе», 1977, № 17). Эта повесть, отразившая живой интерес автора к «устной истории», относится к особому жанру «киш о культуре», популярному ныне средн пндеяских писателей, стремящихся к оживлению «забытого прошлою» и культурному возрождению своей этнической группы. В «Пути к Горе Дождей» Момадэй добился синтеза преданий и легенд кайова, лирических картин природы с историко-мемуарным повествованием, в ней «сосуществуют» три повествовательных голоса: мифологический, исторический и непосредствени.- точный- В сущности, в статье идет речь о характерных особенностях поэтики всей современной литературы индейцев. ЧЕЛОВЕК, СОТВОРЕННЫЙ ИЗ СЛОВ (ТНЕ МАЫ МАПЕ ОРЗУОКГв). Из кн : (пшап \'отсе$ ТЬе ЕгпГ СоплосаГюп о( Ашепсап ТпсНап 5сЬо1аг« Бап ргапсззсс. 197ы. Доклад, зачитанный на Первом съезде американских индейских ученых в Принстонском университете и 19^0 г. Перевод сделан пс изданию' ТйегаШгг оГ (Не А тег кап 1п<Напз. У«емь ап4 Тшегргегагюпз- ЕД. Ъу А, СЪэрпзап. К. У., 1975. К стр. 306 .„Айзек Днннесен (р 1885)—псевдоним датской писательницы, баронессы Карея Бликсен, автора -готических рассказов». Много лет прожила в колониальной Кении Джон Говард Лоусон (ГоЬп НотеагЛ Ьамъоп, 1895—1977) Начав в 20-е гг. как драматург, близкий к поэтике экспрессионизма (пьесы «Роджер Блумер», 1923. Песня которую зююг участники процессии», 1925; «Громкоговоритель», 1927), Лоусон становится в 30-е гг. участником левого театрального объединения -Тиэтр юнион» (1933—1937), стоявшего на марксист- ской платформе. В докладе -Техника и драма», прочитанном на Первом конгрессе Лиги американских писателей (1935), наслаивал на необходимости использовать
опыт классиков. Ибсена я Шоу. я современных революционных пьесах. С середины ЗО-х гг. переключается на работу критика, теоретика искусства. В книге «Теория и техника драматургии' < 1936) (в дальнейшем дополненной разделом об искусстве киносценаристе) Лоусон развертывает историю теоретических исканий в области драмы от Аристотеля де наших дней, полемизирует с разного рода буржуазными, субъективистскими и идеалистическими концепциями искусства. В послевоенные годы подвергся прес тедовакню маккартистов как «дин из «голливуд- ской десятки*. В 1953 г. выпустил книгу -Кинофильмы в борьбе идей», в которой дан обзор современного американского киноискусства и показана роль Голливуда как орудия официальной пропаганды В 1961—1963 гг. по приглашению Союга кинем., пн рафистов СССР находился в советском Союзе, где завершал работу над книгой «Фильм—творческий процесс» (1965). отразившей и его опыт сценариста, н Многолетние размышления над нс горней кино и его теоретическими проблемами. Перу Д. Г. Лоусона принадлежат также литературно-критические работы, статьи о Ю О'Ниле, У Фолкнере. Большой друг СССР, Лоусон разрабатывал тему воздействия идей Октября н Ленина на культуру и литературу США. ЛЕНИН, СССР, АМЕРИКАНСКАЯ КУЛЬТУРА Печатается по журналу «Иностранная литература», 1971, № 3, где текст составлен из двух сокращенных выступлений Дж I. Лоусона «Советы и американская культура» гТЬе Ьоутегх апб С5 СиИиге, 1967) н «Вклад Ленина в культуру» ([.епш’з Хгпрасг оп Сийиге, 1970), которые были опубликованы я специальных выпусках прогрессивного американского журнала Неху У/’огЫ, изданных к 50 легию Октябрь- ской революции и к 100-летию со дня рождения В И. Ленина. Том Вулф (Тот КеплеНу №1(е, р 1931) Один из лидеров и теоретик «Нового журнализма«. Так называлась антоло- гия, вышедшая под редакцией Т. Вулфа, к которой он написал пространное предисловие, своеобразный манифест группы (в нее входили также Д. Бреслин, Г. 1алнз, Д. Дидион и др.). Декларировал свою приверженность к социальному реализму и неприукрашегпюй правде, утверждал, что «Новый журнализм едва ди не самое значительное явление американской литературы за последние 50 лет. В противовес старому журнализму, объективному, бе оценочному. подчас идущему иа поводу у массового читателя, предлагающему «голую» информацию, «новый Журни ти <м-> подчеркнуто субъективен, стремится к передаче личных впечатлений, как бы переноси! читателя «внутрь» воссоздаваемого им мира. «Новый журна- лизм» использовал такие приемы художественной литературы, как диалог, внутренний монолог и поток сознания, смешение временных планов, полифония. Стремился создать некий синтез журналистики н беллетристики, придав последней документально-фактическую окраску н приблизив ее с точки зрения опера!пакости и политической октухгьнцсти к Газете и другим средствам «масс-медиа». Автор не наблюдает события со стороны, а погружается в их гущу, нередко живет бок о бок со своими героями. Сощагшя портреты известных политических деятелей, актеров, спортсменов, «знаменитостей-, «новые журналисты- стремятся осветить их «изнутри», большое место уделяя состоянию нравов, градицттям, таким явлениям, как субкультура рок-музыка, «новая чувствительность». Провозглашен- ный Т. Вулфом и его единомышленникзмн -новый реализм» не является новым творческим методом, а, скорее, связан с поисками ноиой тематики. Во второй половине 70-х гт. утрачивает свое значение Многие его представители пробуют свои силы в художественном творчестве РАЗВИТИЕ ЖАНРА РОМАНА (ТНЕ БАНЬ У ЯТАТОЗ ОР ТНЕ МОУЕЕ.) Из жури.; Е$циие, 1972, Гтесстбет приложение к статье Ву.тфа У/Ьу Птет агп‘1 УУгйгпд Гйе Огеа! Апгепсап Ио^е! Апутоге Перевод слелан по изданию; У/оИе ТЬ. ТЪе Кечг /ошнЛьпз. К. У 1973 МИФ И РЕАЛИЗМ В РОМАНЕ (МУТН УЗ КЕА1Л8М Ж 1 НЕ НОУЕБ). Там же. Уолтер Лоузнфелс (У/а1гег ХюхеепГеЕ, 1Й97—1976) Прогрессивный поэт и критик, продолжатель уитменовской традиции в поэзии с ЧИА В 20-е гг. примыкал к американским «зкепатриантам", художникам и литераторам, жившим в Париже После возвращения в США 1934 г. сблизился с левыми силацц, сотру дничал в рабочей прессе, в 1Ч?0-е гг подвергся преследовани-
ям маккартистов С середины 50-х гг. его деятельность поэта и критика приобретает особую активность сборники стихов «Американцы за мир» (1954), «Сокеты любви и свободы* (1955), «Многие смерти* 11964), «Воображаемой дочери» (1964) и др Много сил отдавал собиранию прогрессивных поэтических талантов, быт ре лак юром литературных антологий «Поэты сеюдняшнсго дня» (1964), «Где Вьетнам?» (1967), в которых представляет как белых, так и черных поэтов. В книге «Революция во имя человека- (1973), прибегая к поэтическому, метафорическому языку, излагает свою идейно-эстетическую программу. По мысли Лоуэнфелса— гуманиста и исполненного оптимистического «уитменовско- го* мироощущения,—«политика* неотделима от «поэзии», но должна быть выражена нс с помощью прямолинейных риторических деклараций, а вырастать из осознанной философской концепции мира, из веры поэта в неодолимость поступа- тельного, прогрессивною хода истории, из веры в неизбежность «поющего завтра - ПОЭЗИЯ КАК ИСТОРИЯ (РОЕТКУ А8 Н15Т0КУ). Из кн ЬоадгепГеВ V/ ТЪе Кеуо1и1юп г» (о Ье Нипып. Я. У , 1973 Барри Стейвис (Вате 8<вуй, р 1907) Прогрессивный драматург, создатель цикла историке-героических трагедий, в центре которых—яркая личность, бросающая вызов невежеству (Галичей в «Светильнике, зажженном в полночь» 1966), рабству (Джон Ьраук в «Харпере Ферри», 1968), социатьной несправедливости <Джо Хили в «Человеке, коюрый никогда не умирал», 1972). Герой остается моральным победителем, хотя верность своим убеждениям может стоить ему жизни. Опираясь иа опыт «высокой» трагедии античности и шекспировской драма!ургии, СЗсйвие разрабатывает свою сценическую технику, стремясь охватить крупные временные отрезки, показать героев в сложных взаимоотношениях с боги г о представленным социально- историческим фоном, четко расставить социальные акценты. Свон эстетически- принципы ясно сформулировал в статье: «Мое понимание драмы». Отмежевываясь от драматургии, пронизанной скепсисом и пессимизмом, озабоченной «делами людишек жалких*, Стейвис ратует за драму, которая -проникает в суть идей с з..- ой л: костью, что поднимает их до уровня страстей* Итогом размышлений над природой драматического искусства является и его статья «Об объективном и субъективном конфликта в драме». МОЕ ПОНИМАНИЕ ДРАМЫ. Из кн. Соп(егпрогагу Пгата(1з(з. Ей. Ьу 3. У|п$оп Ч У —Еопйоп, 1973 (без заглавия). Печатается по изданию: Стейвис Б. Сее тальник зажженный в полночь и другие пьесы М . Прогресс, 1980 Филип Биноски (РЬ:1|р Ьопозку, р. 1916) Писатель и публицист, выходец из Литвы, сын сталелитейщика, с 30-х гг. принимает участие в рабочем твижении. После войны активно сотрудничал в прогрессивной печати («Нью Мэсснз», «Политика эфферс»). Автор романов «Долина в огне- (1953) о юности литовского юноши, постигающего социальную правду, • Волшебный папоротник* (1959) о жизни рабочего класса США. Как критик активно отстаивает революционные традиции литературы «красных тридца- тых», пропагандирует опыт советской культуры- В конце 70-х гг. был корреспон- дентом американской коммунистическом 1 дзеты «Дейли уорзд» в Москве. В книге -Две культуры-- (М , -Прогресс», 1978) показана острая конфронтация между буржуазной псевдокультурой США и другой культурой, имеющей глубокие демократические и гуманистические традиции При этом он широк" привлекает материал современного кино, театрального искусства в США, подробно освещает культурные проблемы, вызванные к жизни «негритянской революцией». В АВАНГАРДЕ СОВРЕМЕННОС1И Печатается п, тексту «Литературной газеты», 1974 г.. 4 сентября Курт Воннегут (Кип МоппевЩ. Зг, р. 1922) Своеобразная, причу.Огивам манера Курта Вонне! ута. в которой сочегаюзся острая сюжетность с фантастикой, гротеском, порой бурлеском и эксцентриадой, а
буйный попет фантазии «сосуществует» со злой иронией, заставляет критиков причислять его творчество то к научной фантастике, то к «черному юмору* к неоавангардизму, то к сатире Некоторые исследователи пишут об особом, «воннегутовском , стиле. Однако как утверждает сам писатель, его творчество вырастает из традинпй «атнры Аристофан*. Рабле. Свифта. Из американцев ему особенно близок Марк Твен позднего периода, автор «Таинственною незнакпмцп» и «Дневника сатины*, произведений, отмеченных орьким, пессимистическим взглядом на современную цниктизацию Рецензия Воннегута На роман близкого ему по манере Дж. Хеллера «Что-то случилось, свидетельствует о том, что автор Бойин номер пять-» солидарен с теми писателями своего поколения (Н Мейлером, И. Шоу, Дж Джонсом), которые остро ощущают одиночество, внутренний тра- гизм внешне благопс зучною сущеетноавния человека в дегуминн шрованном, технократическом общее зве. НЕОБЫКНОВЕННЫЙ РОМАН ТЖОЗЁФк ХЕЛЛЕРА ОБ ОБЫКНОВЕН- НЫМ ЧЕЛОВЕКЕ (1О5ЕРН НЕЕЕЕВ'8 ЕХТЯАОКШНАКУ КОУЕ1 АВООТ ОКО^АКУ МАЫ) Из жури Нехи Уогк Типе» Воок Кех1ех*. 1974, ОсюЬег 6. К с гр 342 . .Блу чшасдебл—один из наиболее дорогих универсальных магазинов Нью-Йорка. Роберт Пенн Уоррен (КоЬеН Репп ХУаггеп, р. 1905) Известный романист и поэт, Уоррен мною внимания уделяет литературоведе- нию. В 30—40-е гг. был близок к методом» ни «новой крынки». Вместе с Клинтом Бруксом составил две антологии: «Понимание поэзии» (1938) и «Понимание прозы» (1Ч43|, и которых собраны нескотько десятков текстов, сопровождающихся образцами их «пристальною Ч1ения» (с1озс-геай:по и интерпретации В эссе «Полин чистая и Нечистая» (1943) узвержДоЛ, Что поэзия «зависит 01 системы взаимоотношений—структуры, которую мы и называем стихотворным произведе- нием». В дальнейшем в большей мерс учитывает связь литературы с общественно- истори'юской средой (книги «Избранные эссе». 1958; «Собрание критических эссе», 1965) В 1959 г. совместно с К Бруксом обнародовал сборник «Понимание литературы», в котором рассматривается творчество американских художников слова от Твена до А. Миллера. К 100-петию со дня рождения 2(рийзера опубликовал монографию о ею творчестве «Венок Драйзеру». Свидетельством разпшня сю антибуржуазной критики является один из его поздних о-терков «Вестники бедствий' писатели и Американская мечта». В интервью журналу «Сатердей ревью» (1981) вводит читателя в свою творческую лабораторию Объясняя различие между прозой И полней, Уоррен говорил: «Роман—это своею рода документальное повествование ... Он результат долгих блужданий». Стихотворение подобно единственному смертельному выстре- лу. Лучшими своими прозаическими произведениями считает романы «Вся коро- левская рать» (1947), «Достаточно места и времени» (1950) и «Прибежище» (1977). Секрет плодотворной творческой работы видит в активном образе жизни, большой физической нагрузке и удаленности от «официальной литературной жизни», дающей возможность для столь необходимого писателю одиночества. ВЕСТНИКИ БЕДСТВИЙ ПИСАТЕЛИ И АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА (ВЕ- АНЕК8 ОЕ ВАО ГН1№5 (УКГТЕВЗ л.\О ТНЕ АМЕ.К1САЫ ОВЕАМ/. Лекция, прочитанная в 1974 г (ЗеИегзоп ЬесШге ш гЬе ПшпапФез). Из журн.. К'ехс Уогк Кеч1е\у оГ Воокз. 1975, МагсЬ 20 С изменениями в книге: К. Р. аггел, йетосгасу ипб Рое1гу. СатЬпбдо (Мам.), 1975. Переведено по журнальному тексту К стр 347 ...дал Эмерсон...—имеется в виду его книга «Путь жизни» (1860) К стр. 349 . Купер считал —см.: Соорег I Р ТЬе ХУауа ог гЬе Нокг. 19. У., 1851, р 49 ...Торо обрушился —далее цитируется его памфлет «О гражданском непови- новении». К стр. 350 ...Генри Адамс... писал. —письмо к Чарльзу Френсису Адамсу- младшему от 2 октября 1863 г. ...молодой Адамь мог отстоять свое убеждение, что . —письмо ему же, 1 мая 1863 г. К стр. 351 ...Чарльз Ф. Адамс так писал о новом п -колении...—в апреле 1871 г., имеется в виду его статья а журнале «Североамериканское обозрение -
...Уильям Г. ВанОербитьт (1821—1885)—американский капиталист, в 1877 г — президент Нью-Йоркской центральной жесткой дороги. Цитируемое заявле- ние напечатано в августе 1879 г. в -Нью-Йорк тайме» ...Эмерсон... провозгласил...—имеется а виду его эссе «Номиналист и реалист». . Епископ Уильям Лоуренс (1850—1941)—снискал международную изве- стность в 1927 г., когда обратился к 1убернатору Массачусетса с призывом приостановить приведение в исполнение смертного приговора над невинно осуж- денными рабочими-революционерами Н Сакко и Ь Ванцетти. К стр. 352 ...Твен писал...— письмо от 31 августа 1876 г. К стр. 353 как е открытом пш ».«е —опубликовано и 1869 г. в журнале и в собрания сочинений не входило. Рус. пер.—Собр. соч. в 12-ти томах, г. 10. М . К стр. 359 ...-возвышенный згоцентризм* Эмерсона...—имеется в виду доктрина «Доверие к себе», провоз: ишавшоя этический индивидуализм. К стр. 362 . бывший президент и его... советник...— цитируется запись разговора президента Никсона с Г. Р Холдеманом 23 июня 1972 юла, опубликованная в «Нью-Йорк тайме» 8 августа 1974 г. Гор Видал (Соге УШ, р. 1925) Автор широко Известных романов, посвященных политике настоящего («Ва- шингтон, округ Колумбия» 1967) и прошлого («Бэрр», 1974; «1876 год», 1976), пьес, Телевитонных Драм, Видал активно выступает как эссеист, отзывающийся на текущие события общественной, культурной, театральной жизни а также критик, в поле зрения которою—существенные явления современной литературы и искусства. В сборнике -Раскачивая лодку» (1962) опубликованы статья о творче- стве О'Нила, Б Шоу. II Маевского. Дж. Дос Пассоса, Н. Мейлера, К Макка- лере, Р. П. Уоррена. И. Во. В другой сборник, «Размышления о тонущем корабле* (1963), выдержавший восемь изданий, вошли его эссе, запечатлевшие эпоху «бурных шестидесятых», когда -политик» и литература официально объединили спои усилия». Здесь же работы о французском -новом романе», произведениях Сьюзен С оитаг, Д. Херси, I. Миллера, 3. У илсона В 1973 г. вышел сборник «В честь Дэниела Шейса. И «бранные эссе: 1952—1972 гг.», включающий наиболее значительные литературно-критические труды. Статья в настоящем сборнике свидетельствует об углубленной критической оценке Видалом теории и практики Хак современных французских модернистов структуралистского толка (прежде всего Ролана Барт*.1, так и во мноюм солидарны* с ними американских неоавангардистов Джона Барта, Дональда Бартельм.:, Томаса Пинчона и других Эстетике Г, Видала свойственно сочетание социального критицизма и сатиры с. крайне натуралистскими тенденциями (его эротические романы). АМЕРИКАНСКАЯ ПЛАСТИКА. ЗНАЧЕНИЕ ПРОЗЫ (АМЕМСАЫ РЬА- КТ1С. ТНЕ МАТТЕК ОР Е1СТЮЙ). В заключительной части статьи, где речь идет о романах Т. Пинчона (опущено в настоящем издании), Видал поясняет, что понятие «Пластика- заимствовано им яз киши Р. Барга «Мифолшнн» (1953) и означает стерео 1ипы массовой культуры Из жури ХсшУогк Кеу(еш о( Воокь 1976. Типе 15. Тоже в издании: Ь. У1ба1. Маиег» о(Еас( апд о( Екйюп ЬЧзауэ. 1973—1976.51 У., 1977 Статья дается с сокращениями. К стр. 363 «нулевая степено письма*—семиотическое понятие, введенное Р. Бартом и означающее освобождение литературы от традиционных связей, Пей!,..—слова из 44-й главы 5-й книги «Гаргантюа и Пантагрюэль- Ф. Рабле. Джессика Смит (Теьыса Зпш):, р 1895) _ Ветеран прогрессивной американской журналистики, большой друг Советски- ю Союза. С 1932 г. редактор ежемесячного журнала «Совьет Рашиа тудей» (8оу(е( Низма 1о-с1ау), освещающего различные стороны жизни н СССР, в том числе развитие литературы и искусства. С 1951 : стоит во 1лаве ежеквартального журнала «Нью уорлд ревью» (Хеш Ч'огШ Кеу(еш), в котором публикуются материалы как об СССР, так и о друтих странах социалистическою содружества Подготовила ряд тематических номеров о Советском Союзе. В 1970 г. под ее редакцией был выпущен номер журнала, посвященный 100-летию со дня рождения В И. Ленина, < Влияние Ленина на Соединенные Штаты», в козорый вошли статьи, воспоминания, стихи Дж. Г. Лоусона, Л. Стеффенса, А. Р. Вильямса, Л. Хьюза, Р, Райта, Джессики Смит и др.
люди новой эпохи Из « Литературной газеты» 1976, 16 июня. Джойс Кэрол Оутс (Зоусе Саго! Оа(е$, р, 1938) Плодовитая писательниц». романистка, новеллистка. поэтесса, относится к тем современным мастерам слова <Д. Апдайк, Д. Гарднер), в творчестве которых сказывается университетская подготовка и филологическая эрудиция Труд писа- теля Оутс совмещает с преподаванием в университетах и серьезно занимается критикой и литературоведением. В сборнике статей «Грань невозможного. Траги- ческие формы я литературе- (1972> исследует наследит классиков «Шекспир, Мелвилл) и писателей XX века <Йейтс, Томас Манн, Ионеско). Две работы посвящены русской литературе («Трагическое и комическое видение в -Братьях Карамазовых- и -Чехов и театр абсурда-). Кинга -Враждебное солнце- (1973) посвящена аналиту поэзии Д. Г. Лоуренса. В книге «Новое небо, земля Экспери- мент воображения в литературе• (1974) обсуждаются вопросы соотношения л художественном творчестве вымысла н док*ментального начал», связи искусства с реальностью (в произведениях В Ву.тьф, Ц. Г. Лоуренса, С. Беккета, ('. Плат л др.). В 1981 г. вышел сборник ее статей -Противоположности», в который вошли работы об О. Уайльде, Конраде, Достоевском, Д. Г. Лоуренсе, Джойсе, Шекспи- ре Хотя на эстетических воззрениях ощутима печать экзистенциалистского мироощущения, в целом ее исходные принципы — реалистические и гуманистиче- ские. Она критически воспринимает некоторые явления модернизма, в частности эстетику абсурдистской драмы Ионеско и Беккета, видя в ней отказ от создания «осмысленного произведения искусства» Воздавая должное стилистическому мастерегву Набокова, она порицает ею за крайний субъективизм, «гениальную способность дегуманизировать», «презрение к демократическому идеалу». «По моему убежзению,—пишез Оутс,- серьезный художник утверждает величие вселенной. Даже писатель, пребьпыюший в состоянии отчаяния, верит, что его искусство способно хоть как-то изменить существующий порядок вещей». Ее интерес к темам насилия, подчеркнуто драматическим ситуациям имеет тг.-лно реальные, жизненные основания. «Общество корчится в конвульсиях,—пишет Оутс.—...Простые люди Америки зябнут, исчезают в этих судорогах, уходят из жизни, сами ио догадываются о том, что с ними происходит* В своих произведениях Оутс использует, правда порой эклеюично, всю сумму современных художественных приемов, что является результатом внима- тельного усвоения эстетического опыт, ее предшественников, писателей, прежде всего субъективио-психотопгчсской манеры Ей близка стилпегика американских романтиков, особенно любимого ею Готорна. Она тяготеет к резким густым краскам, гротеску, ситуациям острым, исполненным символической значимости, образам-метафорам, «зознческим» мотивам Признает свое ученичество у таких мастеров реализма межвоенной эпохи, как Стейнбек «это явно заметно в романе «Сад радостей земных»), Шервуд Андерсон, Фезкнср, Томас Вулф. Многое дало ей и внимательное изучение произведений русских классиков, прежде всего Достоев- ского. Толстого, Чехова. СОВРЕМЕННЫЙ РОМАН (ТНЕ МОУЕЬз. Из жури.- Ме* Уогк Тйпез Воок Кечгеда, 1977, Типе, 5. Альберт Юджин Кан (А1ЬеП Еивепе КаНп, 1912—1979) Прогрессивный американский пубтииисг, автор ряда книг, разоблачающих фашизм («Тайная война против Америки», 1944- Заговор против мира-, 1945), выступающих в защиту мира («Время решений». 1962). В снабженной многочислен- ными фотоиллюстрациями книге. «Дни с Улановой* (1962) создал яркий образ выдающейся советской балерины. Неоднократно бывал в СССР, выступал в советской печати. О ПОЛИТИКЕ И ПОЭЗИИ. Из газеты «Правда», 1978 г., 5 января. Джон Чэмплин Гарднер ОоЬг Сйашркп СагЛг.ег, р 1933) Кинга Джона Гарднера -О моральной ответственности литературы», одна из наиболее значительных литературно критических работ в СШ\ послевоенного времени, состоит из двух частей: -Предварительные замечания об искусстве и
нравственности» и «Принципы искуси «ва и критики». В ней Гарднер глубоко освещает сложную диалектическую связь литературы и действительности, призна- вая «отражающую* функцию искусства, которая, однако, не сводится к плоскому копированию, в является пересозданием жизни в художественно-эстетических формах I арднер резко критически оценивает кумиров модернизма, апологетов «театра абсурда», «конкретной музыки», сторонников «чистою» словотворчества, эсте гиков- психоаналитиков и «неокритиков». Не одобряет он и некоторых совре мснных писателей—Мсйлера, Апдайка, Хеллера, Воннегута.—создающих. п>> его словам, образы, призванные «иллкк-грироваи- заданные схемы» в духе пессими- стических и экзистенциалистских концепций Гарднер ратует за искусство, утверждающее положительные нрав и венные ценности, и в этом отношении нередко ссылается на авторитет Л. Н. Толстого «Подлинное искусство,—пишет он,—обращено к идеалам, уясняя и утверждая Доброе, Истинное, Прекрасное. Цель искусства—идеалы, все остальное—методологая-. Гарднер демонстрирует широкие историко-литературные познания и тонкое понимание природы литератур- ного творчества. Опираясь на собственный опыт, дает интересную шперпретацию творческою процесс» «Средства литературы—не язык, а язык плюс опыт писателя, ею воображение и превыше всею—вся доступная ему лигерагурная традиция». Мысль об искусстве, которое «по евмеи сути и назначению морально, а значит, жизнетворно», неприятие всего формалистическою, нигилистического, антигуманного в литературе одушевляв! л публикуемый отрывок из книги О МОРа 1ЪНОЙ ОТВЕТСТВЕННОСТИ ЛИТЕРАТУРЫ (ОМ М0КА1. Р1СТ1- 014.14. У., 1978). Перевод первой главы киши. К стр. 394 ...Рой Роджерс—очевидно, имеется в виду популярнейший в американской истории путешественник Роберт Роджерс (1731—1795). Герой романа Кеннета Робертса «Северо-западный проход» (1937) К стр. 396 ...о стране Оз— деюкая сказочная повесть Лимана Франка Баума «Мудрец из страны Оз» (1900), которая печаталась отдельными выпусками с продолжением К стр. 398 ...Фоско, граф—персонаж романа Уилки Коллинза «Женщина в белом». Джон Чивер Цойп СЬеезег, р 1912—1982} Художник-реалист, Джон Чивер по праву считается одним из крупнейших мастеров новеллы. Значителен он и как романист, автор «Буллет-парка- , дилоиш об Уопшотах. В 1977 г. опубликовал рома» «Ф.иконер». Сфера его художествен Вых интересов—жизнь «среднего класса», людей материально обеспеченных, переживающих, однако, свои сложные внутренние коллизии. Тема одиночества я условиях -массового общества—одна из ведущих, глубок., разработанных Чиве- ром. «Пригород, место действия многих моих произведений, отражает непоседли- ьосгь и неприкаянность Современных людей»,—снидетельствусг писатель Изве- стный критик А. КеЙзин так определяет тематику произведений Чивера: «Бизнес- мены и любовницы, болезни, чувство одиночества и желание обрести собственное «я», наконец, драма развода». Чивер—продолжатель традиций Синклера Льюиса и Ринга Ларднера, сторон- ник реализма в его «традиционном* варианте, тяготеющий к добротному, тщатель ному бы 1 описанию будней «средних американцев», их привычек, нраиоь и бытов.’Го уклада. Вместе с тем он далек от плоского копирования, в его манере заметны сагиржеское заострение, порой ирония по адресу изображаемых явлений, прежде всего бездуховности мещанского существования, равно как и тонкий психологизм, Отдельные юизоды и картины приобретают у него характер развернутой метафоры, символа. В меньшей мере, Чем его коллега литераторы, склонен к сценам натуралистическим, к описаниям человеческих пороков, хотя мотивы такого рода и встречаются в Фалконере». От >ываясь на известные дискуссии о счдьбах романа, заявляет: «Я романист-энтузиаст. Те. кто утвержда- ют, что сложность современной жизни подавила роман, лишила его оперятнвносги и ->тзывчивосги, ничего не знают об истории этого жанра, и его способное!и к трансформации». Опыт самого Чивер«-романиста это подтверждает. За его внешне объективной, холсдноватой манерой скрывае1ся остро ощущаемый писателем трагизм существования людей в мире бездушного стандарта и деляческого практицизма Чивер убежден в высокой общественной миссии пнеатс.гя, который ведет постоянный диалог с невидимым, но реальным читателем. Мысль эта
высказана в афлрисзическом заюзоьке его статьи: «Художественная литература— наше самое сокровенное м действенное средство общения». , ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА — Н АШЕ САМОЕ СОКРОВЕННОЕ И ДЕЙСТВЕННОЕ СРЕДСТВО ОЬЩЕНИЯ (ГгсГюп 1$ Ош Мо-1 I пит аге Меаоз о/ Сопгтипгсайоп). Из журя.: С.8. Нез*» ап<1 ЗУогМ Кероп. 1979, Мау 21. Уильям Стайрон АУгИит Згугоп. р. 1925) В интервью Стайрон комментирует роман, над которым работал по'ггп тринадцать лет, произведение сложной, многоплановой структуры. В нем писатель обращается к трагическому опыту второй мировой воины, исследует природу нацизма я его человеконенавистнического варварства. Действие романа происходит в 1947 году, главная идея связана с образом ра-сказчнка, начинающею писателя, южанина Стинго, образа, несущего автобиографические черты Другая линия — Софи, дочери польского профессора, бывшей узннпы Освенцима В роман ьведеп документальный материал, дневник коменданта «фабрики смерти» Рудольфа Гесса, воспоминания бывших заключенных. Противоречивый, сложный образ Софи, женщины, стремившейся выжить в условиях тотального истребления позволяет Стайрону поставить ряд острых, нелегких нраветвенно-атических проблем. Стайрон—писатель -южной школы-, продолжающий традиции Фолкнера, художника ему особенно близкого Ею тематика, часто окрашенная пессимизмом н экзистенциалистским мироощущением, связанная с изображением краха патриархальных уезоев Юа, разного рода «комшгексов», тяготеющих над ею персонажами, определяет и своеобразие его поэтики Писателя отличает склон- ность к сгущению красок, риторике, нередко цветистой, нагнетание драматиче- ских, «брутазыгых» «.цен, а также изображение героев в психологически острых, «экстремальных- ситуациях. в чем сказывается влияние Достоевского. ИЗ ИНТЕРВЬЮ. 1971 г. (Дано Вэлэря Митиотс Армс). Из жури.: СопГешрогагу геуземг, 1979, уо1. 20. № 1. Патрик Смит (РаГпск Зпигй. р. 1927) Уроженец штата Миссисипи, окончил университет н дебютировал романом «Река—дом родной* (1953г. посвященным нелегкой доле бедняков, обитателей заболоченной дельты Перл-Ривер. В романе Начало» понествуется о совместной борьбе черных к белых ы «вон пр«вэ Широкую игвестность принесла ему флоридская трилогия-, • которую вошли романы -Остров навеки»,«Энджел- Сити*. (русск. пер. 1981) и • Ал. гапата». Писатель, задавшийся целью стать «хроникером челоиеческою опыта-, хорошо знает быт своих героев, рабочих- сезонников, индейцев, живущих на -окраине» цивилизации, живо передает местный колорит, природу юг о-залазной Флориды. В письме к советскому критику Г. Злобину П Смит пишет .Такне романы, как мои, не в чести у большинства нью-йоркских критиков, признающих только развлекательную литературу, а не ту, чю изображает жизнь на самом деле. От них не добьешься признания, е^ли пишешь романы, разоблачающие социальную несправедливое п>». Мысль эта конкретишроваяа в статье «Высший долг .опер «гуры—не выдумка» ВЫСШИЙ ДОЛГ ЛИТЕРАТОРЫ— НЕ ВЫДУМКА (ГНОМ ТКА8Н ТО УАЬСЕ). Из жури. Заскьоп (ТЬе МЬыыррг Мадогле), 1979, Липе.
УКАЗАТЕЛЬ (ШЕН Август бимпераюр) I; б7 Адам Генри И 127, 350—352, 437 Адамс Джеймс Трэслоу I V), 249 Адаме Джон 1: VI, 44 Адаме Сэмюел Хопкинс (псевд.— 3. Фабиан) П 60, 416 Адамс Чпрлы Френсис II; 351, 437 Аддисон Джозеф I 23, 91. 185. 189. 2Д< Адлер Рената II 323, 382 Али бен Абу Талиб I 58. 276 Аллен Вуди Л 376 Аллеи Уолтер I: XVIII Анаксагор 1 57 АндСрсон Мариан П: 155 Андерсон Шервуд I; XVII, XXII, 245, 247, 248, 254, 257, 285 , 291; II: 54, 61, 134. 253, 260, 317, 418, 427. 439 Аникин Г В 1 2; П: 2 Анна, английская королева I: 272 Антоний Марк II; 95, 225, 419 Апдайк Джон И: 26', 294, 433, 434. 439. 440 Аполлинер Гийом II- 298, 332 Аитекер 1ерберт 1 XXV Арагон Луи I: XVIII; II 417 д’Арк Жанна II. 22. 87, 2'4 Аристотель I: XX, 20, 272; II: 286, 389, 435 Аристофан I; 124 II 339, 43' Арлен Майкл П: 416 Армс Вэтэри Милиотс И: 44. Армстронг Луис 1Г 253 Арнольд Мэтью I: 259. 260. 262; П: 21, 25, 286 Асеев Н. Н I XVIII Аттакс Крнспус II 270, 432 Байрон Джордж Ноэл Гордон I 275, 281, 288; II; 94, 95. 412 Бакмастер (псевд. Генриетты Хенкл) П: 2'5 Бакунин М. А. II: 7 Бальзак Оноре, де I: 147, 156, 165—168. 207, 265. 26». 279, 282, 284; П: 39, 42. 53, 60, 323, 326. 356, 363. 365, 414, 415, 42ь Бантинг Фредерик Грант I: 249, 291 Барболд Анна Лепщия И: 43, 415 Ьарбкк Анри I: XVI: II: 134, 423 Барло Джоэл I: 189 Бар| Джоя II: 327, 363 , 373—378, 383. 396, 398. 438 Ьарт Волан Я: 363—367, 370, 3’1, 374. 438 Бартельм Доналд II: 363, 366—370, 373, 383, 391, 438 Батлер Сэмюел П: 412 Батлер Николас Мёррей I: 248 Батсон Флора I: 232 Баттон Люциус Л. I: 285 Бау Кира II: 67 Баум Лиман Фрэнк П: 440 Бах Иоганн Себастьян 11: 160, 330, 418 Бачелер Ирвшп I: 289 Бедфорд Артур I: 10, 272 Ьетант Уокер I: 127—133, 135, 136, 139—143, 283 Беккет Сэмюел П: 298, 326, 363, 368, 370, 371, 373 , 431. 419 Белинский В. Г. I: 279 Белл Томас П: 286 Беллами Джо Дэвид П: 366. 371 Беллами Эдвард Я; 288, 421 Беллоу Сал И: 391 Бене Стивен Винсент I: 253 Беннет Арнольд I; 242, 247, 249 Бентам Иеремия I: 53 Беранже Пьер Жан Т: 72 Бербедж Ричард I Зв' Бериш Витус I: 57 Берк Филдинг II: 164 Берковичи Конрад И: 61 Берли Уильям Генри I: 231, 232 Бернс Роберт I; 93, 281, 288, П: 427 Бесса Альва И: 418 Бет гельхайм Брутто ТГ 405 Бетховен Людвиг Ван I: 90. II: 335, 393, 397
Биглоу Хоусн I. 200 Бич Джозеф Уоррен П 254 Бланшар Брэн П: 394 Блейк Уильям П: 428 Блок А, А. П: 34и Блумфилд Роберт I: 66, 277 Блэкмур Ричард I: 10, ХЧ Богэн Луиза П: 214 Бодлер Шарль 1: X Бойе Нит В 61 Боккаччо Джованни П 53 2чд Болдуин Джеймс I; XXIV, XXV; П 22», 420, 429 Бомонт Френсис I: 36; II: 371 Бонапарт Наполеон I: 57, 65; II: 91, 328 Боноскн Филип I: XIV, XXI; XXV. В; 340, 423, 436 Борн Рэвдолф I: ХП1, XIV, 259, 265, 268. 291, 292, II; 415 Борхес Хорхе Луне П: 326, 327, 369, 371, 373 Боровский Тадеуш П: 405 Босх Иероним 11: 418 Брайдон 1: 22 Брайент Уильям Каллен 1: 88, 183, 273, 278, 281; П: 425 Брамс Иоганнес П 390, 393, 397, 398 Брандес Георг I. 251 Браун Джон I: 207, 253; П: 338,407.436 Браун Розел пен II 382 Браун, сэр Томас I: 10, 176 Браун Уильям Уэллс I: 229, 230, 232 Браун Хейвуд П 66 Браун Чарльз Брокден 1: 10, 24,25, 274, 280 Браун Чарльз Фаррар Ь 200, 287 (Арте- мус Уорд) Браунинг Роберт I: 260; П: 27, 239 Брейтуэйт Уильям Стэнли Бьюмонт В 211 Брезлнн Д. И: 324, 435 Брент Линда I: 230 Брехт Бертольт В: 314, 320, 332 Бриджес Роберт Сеймур II; 214 Брисбейн Альбер г П: 166 Бро Зелия Н II 249 Брок Клаттон В. 25 Бромфилд Луис I: 248 Бронле Шарлотта I 168, 218, 286, 287 Броссард Чэндлер 11; 325 Брукс Ван Вик I: 292 Брукс Клинт Ц; 437 Брэнд ли Ф. Генри П; 39? Бракенридж Хью Генри I: 19, 273 Брадфорд Уильям I: 272 Брюс Джеймс 1: 22, 274 Бубер Мар гни П: 362 Бульер-Липон Эдвард I: 168, 180 Буллет Джеральд Уильям II: 214 Бурджейли Вэнс И: 342 Бурже Поль I: 286 Бьернсон Бьсркстьерйе I: 226 Бэббит Ирвинг I: 291; II 53—55 Бэкон Джозефина Дескам I 226 Бэкон Френсис I: 55 Б.'ннекер Бенджамин 1; 229, II. 270. 432 Бэньян Джон I: 22 Бюгор Мишель II; 363 Вагнер Рихард 1 214, II: 39, 393 Вадьсхо Сесар II: 330 Ван Вехтен Карл II 164, 423 Ван Гог Винцент В' 269, 418 Вандербильт, семья II: 351, 353, 438 Ванцетти Бартоломео В 63, 314, 334, 438 Васса Густавус (псевд. Олаудаха Экуи- аио) I 229 Вашим! гон Букер Т I: 229, 231; И: 247 Вашингтон Джордж I. XXVI, 44 , 55, 100; II 274, 275, 347, 350, 361 Веблен Торыейн В: 161, 162 Веласкес Диего де Сильва I; 213 Вергилий (Публий Вергилий Марж) I: 8—10 •ер1а Джованни I 284 Вермеер Дельфтский (Ян Ван дер Меер) В 223 Верон Эжен I: 180 Вертмюллер Лина П 405 Виярдо-Гарсиа Полина II: 10 Вид Марьи Джироламо I: 10 Билля Гор I: XXIII; В: 363, 438 Вийон Франсуа I: 247; II: 53, 54 Визель Элия II: 405 Виктория, английская королева I: 290 Вильямс Альберт Рис I: XIV; II: 438 Винчи Леонардо да I; 213; И: 330 Вишневский В В. I: XVIII В.- Ивлин В: 296, 438 Боген Генри И: 214 Вордсворт Уильям I; 182, 275; II 348, 425 Вольтер Франсуа Мари Аруэ II 53 Воннегут Курт П. 342, 383, 436, 437, 440 Ворс Мэри Хитон II: 164 Вук Герман I: XXV; II: 342 Вулф Том (Томас Кеннерли) П, 435 Вулф Тома*. I: XIX, XX. XXIII. 253; II: 94, 280, 28ч, 290, 318—322, 419, 420, 439 Вульф Вирджиния В: 439 Вэнс Луи Джозеф П: 61
Гайсмар Максуэлл I. XXIII Галилей Галилео I: 43. 57; II: 338. 436 Гамильтон Александр I: 289; II: 80 Гамсун Кнут I 24’ Гар .и Томас I 169, 233; II: 427 Гартню Уоррен 11 63 Гарднер Джон Г ХХШ. XXIV; П 327. ’88, 439, 440 Гарленд Хемлин 1 XI, ХП, 1’5 176, 248, 252 , 285, 287; И: 58, 59 Гарнет Генри Хайленд I 229 Гаррис Фрэнк 1: 238 Гарт Френсис Брет 1 198, 218, 219, 227, 286. 287; II: 57 Гасснер Джон II 431 Гауптман Гергардт I: 226; II: 411 Гегель Георг Вильгельм Фридрих II 144 Гейне Генрих I: 125. 288 Геллерт Хью П 289 Генри Джон II 131 Геор; III, анмийский Король I: 116 Гераклит Эфесский П 328 Герр Майкл 11 324 Геррик Роберт 1 233. 23’ 238, 249 II 214 Гесиод I: 88 Гессе «.Хессе) Герм.<н II. 326 Гест Эдди II 215 Геттой Джеймс I: 53 Гёте Иошнн Вольф! анг I. 93. 103, 207. 251, 280, 281; II 29, 222. 397 ГибОен Пакстон 1 XIV Гиббон Эдвард 1 129 Гибсон Лидия II 289 Гкленсон Б А. I: 271; П 2. 411, 421 Гилкрист Энн I: 123 Гиизберг Аллен П: 275, 294 Гладков В. Ф II 340 Глазгоу Эллен II: 125, 420 Гл эс пел л Сьюзен I: 240 Говард Джордж Ьренсон II: 60 Гоголь Н. В П Ю, 38, 414, 415, 41ь. 421 Годар Жан Люк П: 367 Годвин Уильям I: 77, 274, ЗЭ! Годвин Гейл П: 382 Гойен Уильям II: 381 Гойя Франсиско Хосе де П 418 Голд Майкл I: XIV, XVI, 253; II 161. 288, 314 , 417, 422, 423 Голенпольский Т. Г 1: V Голсуорси Джон Г 242, 247, 248 Гомер Ь 8— Ю 20, 90, 93, 97. 122, 182, 2’2: П: 13, 15 , 322, 389 Гонкур Эдмон I: 141 Гонкуры (братья) I: 269 Гораций Ф.такк Квинт I: 8, 20, 92, 182 Горький А- М 1 XVI, 209, 212. 226. 270, 279, 287; П. 35, 53, 54, 134. 167, 340, 341. 397, 413, 415, 421, 423 Готорн Кптанисл 1: 71, ’2, 74—76, 88, 89, 98, ЮО. 101, 103, 137, 172, 198, 251, 272, 2’4 275, 277—280. 282, 284 И 42, 57, 280, 408. 426, 428, 433. 439 Готье Теофт 11 361, 362 Грант Роберт II 57 Грей Томас I: 90; II: 95 Грел Франсин II 382 I реЙм Роберт II: 377 Грсппер Билл П: 289 Грисуолд Руфус Г 88 Грили Хорэс I' 121 II 166 Гримке Арчибальд 1: 231 Гримке Фрэнк Г 231 Грин Генри II 296 Гувер Герберт 1 249, II 165, 167 Гудмен Пот II 367 Гудэон Генри I. 57 1 урмон Реми де II: 28 Густав, шведский король I: 45 I эллепг Мэвис П: 381 Гэсс Уильям II 363, 366, 368, 370, 371—373, 392 Гюго Виктор I: 179, 180, 281. 287 Гюнсмане Жорнс-Карл И: 297 ДаблдеЙ Фрэнк II: 60 Данбар Пол Лоренс I: 231 Данджи Роско II: 249 Д Аннунцио I абриеле 1: 247 Данте Алигьери I 56, 91, 182, 275, И 17, 286. 38», 418 Дарвин Чарльз I: 177 Де Сика Витторио II: 228 Дебс Юджин II 166, 421 Дебюсси К.1лд II: 393 Декстер Тимоти 1 106, 281 Делани Мартин Р. I: 230 Делл Флойд II: 61 Демосфен I: 17, 92 Дерби Джордж Хорейшо (Джон Фе- ииь'г> Т Дефо Дэниел II: 53 127, 295, 325 Джадд Сильвестр I: 199 Джаре.1л Рэндалл II: 239 Джеймс Генри 1: XIII, 127, 145, 169, 170, 233 , 260, 282. 283, 292; П: 43, 46. 47, 57, 59, 86 87, 254, 256, 258, 280, 352, 408, 414, 416 Джеймс Джесси П: 251
Джеймс Уильям I: 263. И: 182. 351. 352, 392 Джексон Шерли И: 344 Джефферс Робинсон I. 248 Джефферсон Домне I: IV, XXVI, 61, II 269. 275 , 347, 148- 351 Джиггс (миссис) И 67 Лжоби II: 419 Джойс Джеймс I 253, И: 96, 132, 134, 280, 331, 363, 372, 376, 377, 383. 393, 426, 419 Джонс Джеймс И: 275. 279. 342. 432, 437 Джонсон Джеймс Уэлдон I; 231; И 155, 253 Джонсон Джек II: 247 Джонсон Бенджамин 11 214 Джонсон Ричмонд I: 229, 231, 232 Джонсон Сэмюел II Ю0, 251, 294. 323 Джонсом Томас X I: 272 Джордж Ллойд П' 21 Джуитт Сара Орн П: 414 Дндион Джоан II 382. 435 Дикинсон Джон Льюис I: 262 Диккенс Чарльз I: 77, 127, 156, 168, 205, 218, 265, 278, 279. 281, 286. 287, 290. II 10, 42, 53, 295. 298, 323, 326. 410. 426 Дилин Робер! II 294 Диннессн Айзек П: 306, 434 Диоген I: 17, 57 Довженко А. П. II: 314 Донн Джон И 412 Дос Пассос Джон I: XV, 253: П: 54, 60, 62. 161. 165 , 280, 290. 319, 393, 417, 438 Достоевский Ф М I 172,265—267,277, 284. 291, 292; II 10, 53 — 55, 242, 254, 267. 280. 415. 416. 423. 426, 427. 439 Драйден Джон 1: 179. 214, 272; П 412 Драйвер Теодор 1. XI, Х1П, XV, XVII— XIX, XXVI, 233, 235-238, 245, 246, 248. 249, 252. 256. 284. 2«5. 288. 290. 291 II 53 , 57, 289 , 318, 355—359, 362 414, 415, 417, 419, 426, 437 Друри Аллен 1 XXV Дрэббл Маршрет II: 382 Ду1лас Уильям I: 24 Дуглас Фредерик 1; 229; П 247, 270, 274 Давне Джефферсон II 150 Данис Ричард Хардинг I: 223; И: 59, 416 Дэкср «Деккер) Томас I: 116 Дюбуа Уильям Эдвард Буркхардт I: XXIV. 228, 289, 290; II 421, 432 Дюма Александр, отец: Ь 156, 159, 167, 286; П 41 Еврипид II: 376 Евтушенко Е А И 283 Елизавета I, ашлинская королева I: 68, 277; II: 223 Жене Жан II 273 Ж1Ц Андре II 243 Засурский Я Н. I: 2, XX, II; 2, 421 ЗтоГшн Г П I: 2; П 12, 421, 431, 441 Зоил I: 8, 20 Золя Эмиль I: ПН, 147, 165, 226, 282, 284. 286, II 60 Зудерман Герман I 226 Ибсен Генрик I: 159, 176, 226, 244 , 284; II 235, 413, 43$ Ивенс Йорис II: 424 Ильф И. А. И: 340 Ионеско Эжен И: 367, 369, 431, 439 Ирвинг В.нпинпон I: VII, 29, 71, 74, 91, 173, 199, 274, 275, 279 Исйтс Уил! ям Батлер П; 214, 283 , 428, 4*9 Ка 1вертон Виктор Френсис II 166, 423 Каллен Каунти II 253 Ка'п.иино Итало II: 369, 373 Каммингс Эдвард Эстлин И; 285, 329 Комфорт Уилл Левннгтон 1 239; И 60 Камю Альбер И 229, 281, 364 Канова Антонио I; 34 Кан Альберт Юджин I: XXV; II. 384, 439 Капоте Трумен II: 322 Карлайл Эллен Грэйс И: 61 Карлейль Томас I 125, 280 Кармен Блисс 1 226 Карнеги, семья И: 288 Картер Джеймс И: 371 Каргер Роберт 1. 287 Катаев В. II I: XVIII; П 340 Катулл II 225 Каули Малькольм II. 214, 320, 417 426, 428 Кафка Франи П: 326, 344, 393 Кафф Пол I: 229 Кахан Абрахам И 61 Квнллер-Куч Артур И 42 Квинн Артур Хобсон П 413 Ксведо-и-Вильегас Франсиско II 418 Кейбл Джордж Вашингтон I: 204, 219 Кейдж Джон В 373, 392 Кейзин Альфред I: XXII; П: 440 Кейн Илайя Кент I; 111 Кеннеди Джон Фицджеральд П: 282
Кеннеди Роберт Фицджеральд П: 368 Кенией Гилберт I 241 Керенский А Ф Н 5 Кер Уильям II: 28 Керр Уолтер I: XXV Керуик Джек II 29" Киллеиз Джон Оливер I ХХШ. П 265, 266. 431. 432 Кинг Мартин Лютер I XXIV Киплинг Редьярд I: 206. 241, 245; II: 42. 89, 418 Китс Джордж. 1; 275; 11: 17, 238, 348, 410, 425 Кларк Макдоналд И. 160, 422 Кларксон Томас I: 45, 276 Клейст Генрих фон II: 51 Клеменс Сэмюел (псевд.—Марк Твен) I: 226 Клеопатра 11: 223 Кливленд Стнвеи Гровер II 350 Ковицн Паскаль П: 208, 428 Ко юн Юджин II: 405 Кокс Айда И 249 Колдуэлл Эрскин I: XVII; II: 202, 417, 426 427 Колетт Габриель Сидонн II 382 Коллингвуд Робин Джордж 11 392, 394 Коллинз Уилки II: 440 Коллинз Уильям I: 90; П 430 Колтрейн Джон II. 335 Колумб Христофор I 57 Кольридж Сэмюел Тейлор I: 286; II: 29, 323 . 412, 420 Комгп-тн Чарльз II: 158 Коннелли Марк II: 236 Конрад Джозеф I: 242, I) 42. 254, 354, 402. 416, 418, 426, 439 Конрой Джек II 165, 288, 417, 422 Коонен Алиса II: 37 Коперник Николай I 43 Корбилий I; 9 Корелли Мэри I: 206, 223 Корнейчук Л. Е. I: XVIII Колтон Джон-млалший 1 4, 6, 271, 272 Коттон Джон-старший I 5, 271, 272 Коттон Чарльз П: 214 Коуард Ноэл 11. 416 Коудри Дэниел 1: 6 Кошут Лайош I: 112, 281 Крамме л Александр 1: 229, 231 Крагч Джозеф Вуд П, 161 Краузе С. I: 286 Крейн Стивен I: 175, 206, 284, 285, 288; II: 57, 59, 86, 414, 418 Крейн Сью II: 354 Крейн Харт II: 286, 361, 392 Крой Гомер И: 61 Кропоткин П. А. I; 226, 289 Кроче Бенедетто I: 251 Крэддок Чарльз Эгберт (псевд. Мэри Мерфри) I; 287 Крэйон Джоффри (псевд. Ирвинга Ва- шингтона) I: 32 Кубелик Ян I: 214 Кук Джордж Крэм I: 233, 239, 290 Кук Уши Мэрион I: 229, 231. 232 Купала Янк» I: XVIII Купер Джеймс Фени.мор I: VII, IX, 89, 90. 95, 183, 184, 191 — 196, 2’4, 275, 2”8, 279, 281, 286; 11 348 -350. 437 Кьеркегор Серен II: 298, 393 Кьюииц Стэнли II: 214 Кэбелл Джеймс Брэнч I 246, 248; П 416 Кэбот Джон М. П: 419 К»длишер Гортенс II. 382 Кэзер Уилла Сиберт I: 245, 246, 248; П: 3». 61, 414 КэЙЛ Полин II. 322 Кэмпбелл Роберт I: 230 Кэмпион Томас II: 214 Кэнтуэлл Роберт II: 165 Лавуазье Антуан Лоран I: 53 Ла Гальен Ричард I: 226 Лагерлёф Сельма I; 247 Лайонс Хэррис Мертон 11. 61 Лампкин Грейс II: 164 Ларднер Ринг-старший I: 248; П: 440 Ларднер Рш-младший П: 2’9 Ларкин Фи 1ип 11: 292 Лас Казас Э. А. Д. М. Ж. I: 57, 276 Лев X, император I: 67 Ледбелли 11 255 Лендьел Ольга П: 405 Ленин В. И. Г IV, V, XIV, 289; II: 75, 128, 312—320, 435, 438 Леонард Джон II: 323 Леонов Л. М. I: XVIII; П: 34о Лермонтов М. Ю. I 279 Лессюп Бруно I: 226 Лессинг Дорис П 382 Лесур Мерндел П 165 Ле Фаню II: 41 Ли Дж. Фицджеральд I: 282 Либман В. А. I: 271 Линдберг Чарльз 1: 249; П: 200 Линдзи Николас Вэчел I: 248; II; 282 Линкольн Авраам I: XXVI, 226; II: 91, 141, 143, 349— 352, 40’, 422 Леветт Роберт Морс I; 249 Лозинский М. Л. П 269 Локк Алан П: 421, 423 Локк Джон I; 53
Лонгфелло Генри Уодсворт I: УШ. 33, 90. 198. 205, 248, 251, 273, 275, 278, 280, 281, 286: П 94, 425, 426 Лондон Джек I: XI, XVI, XXI, 205, 209, 226, 233, 241, 287, 288. 291. 292; П: 60, 134. 166, 167. 2«7, 288, 421 Лоренс Ларс 1 X, ХП‘, XXI: П 140. 216, 217, 218. 219, 421, 428 Лоренс Маргарет П 382 Лоуренс Дж. Г. П: 40. 41, 424 Лоуренс Уильям, епископ П: 351, 438 Лоусон Джои Говард I: XXV; II: 312, 4.34, 435, 438, 439 Лоуэлл Джеймс Рассел I: 87. 9), 251, 278. 287 Лоуэлл Роберт П: 218. 430 Лоуэнфетс Уолтер I: XIV. XXIII. XXV; 11 328, 435, 436 Лутонской В. А I: 275 Лукач Георг П: 407 Луначарский А. В. П: 413 Льюис Р У. Б. I: 229 Льюис Синклер I: Х1П, ХХП, 243, 288, 290, 291; П. 54, 61, 289. 419, 440 Льюис Эдмонпа I: 232 Лэм Чарчьз Г 71, 199, 286 Любарская А. М II 421 Лютер Мартин I 42. 44 Майнор Роберт П 289 Майкслъсон Альберт .Авраам I: 249. 290 Макгиннес Джо II: 324 Макграг Томас I XXV; II 216, 428 Макдауллл Эдвард Г 263 Макдональд Джон Д. 11 342 Макдональд Дуайт II: 229 Маьинтайр Оскар Одд II: 250, 431 Маккалерс Карсон 1. 291. 438 Маккарти Джозеф II: 279 Маккей Клод П: 253 Маккензи Комптон I: 241 Маклиш Арчибальд I: XXV: П 161, 168, 171, 321, 423, 424 Маклюэн Маршалл 1: XXV Маколей Томас 1: 129, 185 Макфарленд Л. С. II: 253 Маллен Джон П 165 Мальро Андре II: 254. 255 Малы! Альберт П: 165 Мандевиль Бернард I: 285 Манн Томас I: 245, 247: П: 243 . 439 Манси Фрэнк I: 223 Марвелл Эндрю П. 214 Марин Джон 1: 257 Маркес Габриэль Гарсиа П: 327, 382 Маркс Генри К. И: 61 Маркс Карт I 288; П 75. 77, 143, 146, 166, 169, 298, 315, 363 Маркэм Эдвин I 226 Марло Кристофер I 213; II: 53, 54 Мартин Джон I 257, 291 Мастерс Эдгар Ли I 248; И 54, 317 Матисс Анри П: 33 Мат гисен Френсис Отто I: XXV Маяковский В. В I: XIV; Н: 334, 340, 421, 422 Мсйлср Норман П: 275, 342, 437, 438. 440 Метвпхз Герман Г IX, X, 100, 10.3, 252, 272, 280: И: 57, 59, 61, 79, 237, 253, 256. 349. 350. 34, 393, 4(9, 47.6, 428 439 Мендельсон М. О. II: 421 Менкен Генри Льюис I 247—249, 252: II 53. 59, 60. 162. 163, 166 Мендель В I: 280 Мердок Айрис II: 382 Мередит Джордж 1: 156, 233; 11 47 Мериме Проспер II: 38, 50. 414 Мерфри Мэри (псевд.—Чарльз Крэд- док Эгберт) I 287 Метерлинк Морис I: 226 Меррей Альберт II: 246 Мёррей Миддлтон II: 22—24, 25 Мик Александр Бофорт I; 67, 69, 277 Микеланджело Буонарроти I: 213 Мшглекеи Роберт I: 250, 290 Миллер Артур II 187, 275, 279, 424, 425, 437 Миллер Генри II: 297, 438 Миллер Илайя I: 231 Миллер Перри, редактор I: 273 Миллер Ричард II: 363 Мптлэй Сент-Винсент Эдна I: 248; II: 282 Мильтон Джоя I: 36, 45, 93, 182, 222, 271, 275 , 276: II 238. 412, 425, 427 Миреки Марк Дж П: 325 Мольер Жан-Батнст II 48 Момадэй Наварро Скотт П: 299, 434 Моне Клод I. 187 Монтень Мишель I: 81 Монти Винченцо ]: 166 Мопассан Ги, де I 282: II 51. 53. 251, 414, 418. 420 Морган Джон Пирпонт П 63 Моррис Роберт П: 402 Мортон Томас Г 283 Моулт Томас П: 213 Моцарт Вольфганг Амадей П: 222, 332, 418 Мур Гарри Т. И: 370 Мур Джордж I: 242. 249, 282
Мэдисон Джеймс П: 351 Мэзер Коттон I: 8, 272 Мэтьюз Корнелиус I: 90 Набоков В В. П: 297, 373, 434, 439 Назианзин Григорий I. 10, 272 Натан Джордж Джил I: 248; П: 60, 68 Нексе Мартин Андерсен I- 292; И: 134, 315 Нелл Уильям I: 230 Николай П II: 5 Ннколюкин А. Н. I: 2, XXVI, 271; 11: 2 Никсон Ричард Милхауз И: 324, 362, 438 Нил Джои I: 74 Ницше Фридрих I: 226; II 49, 365, 393 Нобель Альфред II 93 Норрис Фрэнк I: XI—XIII, 213, 218, 226, 237, 238, 284, 285, 287, 288; II 54, 58 —60, 288, 427 Норт Джозеф I; XXV; П: 287, 417, 42Г,' 423. 433 Нортон Сэмюел I: 230 Носсейб I; 228 Ньютон Исаак 1. 14, 43, 55 О'Брайен Говард Винсент I: 241 Овидий I: 10 О. Генри (Уильям Сидней Портер) П: 60 Оден Уистен Хью 11: 213, 244 Одетс Клиффорд II; 289 Озич Синтия II; 382 О’Кейси Шон II 267 О’Коннор Флэннери I; 291; П 380 Оксфорд-младший, граф I: 273 Олби Эдвард П: 259, 431 Олгрсн Нелсон II: 417 Олджер Хорейшо II: 356 Олдридж Айра I: 232; П: 233 Олдридж Джон У. П: 434 Олдрич Нельсон П: 432 Олдрич Томас Бейли I: XI, 286 Оливер Кинг П: 249 Олкотты (Бронсон Олкотт, Луиза Мэй Олкотт) 1: 251 О’Нил Юджин Гладстон I: XX, 246, 248; И: 32, 35, 37, 237, 413, 414, 435, 438 Оппенгеймер Роберт Юлиус П: 198, 200 Орнитц Сэмюел П: 61 Остин Джейн I; 156, 167, 168, 284; П; 42, 47, 295 Остан Мэри I: 248; П: 414 Оутс Джойс Кэрол П: 380, 439 Оуэн Джон I: 5 Офулс Марсель II: 404 О'Хара Джон П. 393 Падеревский Игнацы Ян I: 214 Паласио Вальдес Армандо I: 168 , 284 Палиевский II. В. Г 2; II 2 Палмер Митчелл II: 313 Парди Джеймс П: 327 Паркер Теодор I: 92, 279 Паррингтон Вернон Луис П: 414, 415 Паунд Эзра II 253, 283, 294, 359, 361 Пауэлл Энтони И: 367 Пейдж Майра II: 164 Пейдж Томас Н. I: 204; П: 420 Пейли Грейс И: 363, 366, 370 Пейн Дэниел I 230 Пейн Томас I. VI Пейн Уилл II 58, 59 Пснннггон Д. У. К. I 229 Перслмая Сидни Джозеф II: 366 Перкинс Максуэлл II: 204, 205 , 419 Перри Руфус Льюис I: 57, 231 Петрарка Франческо 1: 91 Петров Е. П. II 340 Пикассо Пабло II: 229, 330 Пиндар I: 16, 124 Пинтер Генри II: 326 Пинчон Томас II 363 , 366, 369, 383, 438 Писарев Д. И. I V Питерс Пол П 417 Питерс Хью I- 6 Пигги Элин I: 238 Пифагор I. 42 Плат Сильвия П: 439 Платон I: 8, 9, 36, 93, 108; И; 389, 397 Плотин I: 87 Плутарх I: 23, 57; II; 15 По Эдгар Аллан I: VIII, X, 71, 77, 90, 91, 162, 198, 205, 274, 277, 278, 281, 284; II: 42, 43, 57, 79, 248, 410, 426, 433 Пойриер Ричард II: 378 Полдинг Джеймс Керк I; 279 Поли Грейс П. 382 Плнтоппидаи Хенрик I: 244 Поп Александр I: 93, 179, 214, 276 Портер Кэтрин Энн П 382 Прайор Мэтью П: 214 Прайс Рейнолдс П: 381 Прес Теренс дес П: 405 Пристли Джон Бойнтон П: 367 Прокофьев С. С. П: 254 Пруст Марсель П: 53, 382, 416, 419 Пудовкин В. И. П: 314 Пул Эрнест I: 240 Пулитцер Джозеф П: 423 Пушкин А. С. I: 228 Рабле Франсуа П: 53, 54, 437, 438 Радищев А. Н. I: XVIII
Райт Ричард I: XX, XXIV; П 12». 155, 162, 254. 255, 257, 290. 417, 420. 421, 423, 429—432, 43» Расин Жан II 84 Распутин Г. Е. 11 64 Рейнолдс Джеймс П: 327 Рембо Артюр П‘ 329, 361, 362 Рембрандт Харменс ван Рейн П 390 Рескин Джон I: 259, II 323 Ретке Теодор XI 211, 428 Ривера Диего II: 32» Рид Джон Г XIV, XVI: П: 5. 8, 72, 75, 314. 411, 417. 420, 421, 423 Рильке Райнер Мария П: 372 Ричардсон Сэмюеп П: 42, 295, 325, 377 Роббинс Харолд I XXV Робертс Кеннет II 440 Робинсон Эдвшт Арлингтон I: 248: II 239, 285 Роб-Грие Ален П 298, 363, Збб, 368, 369, 373 Рогов В. В. I: 36 Роджерс Роберт П: 394, 440 Роджерс Г. Г. П: 353 Рокфеллер, семья П: 288 Роллан Ромен 1: XVI, 247 Роллинс Уильям П 165 Ролстон Томас 1 282 Ромсйке Генри I: 223 Росселини Роберто II 228 Ростен Норман П: 275 Роу Николас I: 274 Ружмон Цени, де 11 297, 434 Рузвельт Теодор II: 167, 247, 424 Руссель Раймон И: 369 Руссо Жан Жак I: 168; П; 53, 55. 143, 298 Рэдклиф Анна I: 22 Рэндолф Джон П: 250 Рэнсом Джон Кроу П: 131, 155, 215, 284. Зб2 Савонарола Джироламо П: 67 Сади Эс 1‘. 229 Сазерн Терри П 367 Сакко Никола П 83, 314, 438 Салливен Джон Лоуренс I: 223, 289 Салтыков-Щедрин М. Е. И 415 Санд Жорж (псевд. Авроры Дюдсван) I: 2»1 Сароян Уильям П: 182, 292, 433 Саррог Натали П: 363, 366 Сартр Жан Поль 11. 364 Свифт Джонатан Ь 19, 185, 273; П: 53. 54. 437 Сводос Харви II: 275 Седжвик Джордж II: 394 Сезанн Поль И; 418 Сенека Т 10 Сент-Годенс Огастес I: 263 Сервантес Мжель Сааведра, де I: 91, 156, 275, 281, 11: 84, 208, 126, 427 Сераий I. 9 Сивер Э. П 417 Сидней Филип I: 68, 275; П 425 Сикейрос (Альфаро Сикейрос) Давид II 328 Симмс Уильям Гилмор I; VIII, 60, 276, 277 Сингер Айзек Бэшевнч П: 381 Синклер Эптон I: XIII, XIV, XV, XVII, XXI, 220, 233 , 239, 247. 248, 287 - 291: Ц- 61. 162, 28», 419, 433 Сисмонди Жан Шарль Леонар Симонд, де П 148 Ситуэлл Эдит Н. 213 Скмндербег, Георг Кастрпот 1; 45 Скотт Вальтер I: 89, 147, 156, 168, 179, 180, 205, 218, 232, 265, 269, 275, 2»6; П: 42, 43 Скотт Лерой 1: 24о Скотт Эвелин П: 61 Сэпп Адам II: 324 Смит Джессика П: 379, 438 Смит Лилиан II: 275 Смит Патрик I: XXI, XXV; П: 409, 441 Смит «'’нднн 1 VI Смит Теобальд 1: 250, 291 Смоллет Тобайас Джордж II: 323 Снайдер Рут П: 67 Сноу Чарльз 11: 295 Сократ I: 57 Сомервил Уильям I: 66, 277 Сонтаг Сьюзен II: 364, 366, 438 Соссюр Фердинанд, де П: 364 Софокл П: 222, 376, 413 Спенсер Герберт I: 177 Спенсер Эдмунд I; 68, 176, 1»9 Спивак Джон П* 165 Спивак Фи. ни И: 366 Спиллейн Микки I: XXV Стайн Гертруда П: 67, 134, 161, 226, 253, 291, 363 , 371, 34, 4)8 Стаянер Джордж П: 405, 406 Стайрон Уильям I: ХХШ; И: 401, 441 Сталь Жермена, де I: 168 Старцев А. И. I: 276 Стсдмен Эдмунд I: XI Стейвис Барри И: 337, 436 Стейнбек Джок 1: XVII, XX, 288; II: 162, 208, 210. 280, 289, 290, 317, 319, 321, 423, 424, 427, 439 Стендаль «Анри Бейль) П: 53—55, 242, 280, 41»
Сгерн Лоренс II 323 Стеффенс Александр II- 351, 438 Стивенс Уоллес П 294 Стивенсон Роберт Льюис 1: 141, 206, 218, 262; П 39, 42, 52 Стивнк Фитин П 366 Стил Роберт П: 61 Стил Уилбер Дэниел I 24» Ставь Ричард Г 91, 190, 22» Стоддард Ричард Генри I: XI. 7 Стоу Гарриет Ьичер I 229. 287; Л: 9, 162, 236 Стедмен Эдмунд Кларенс I; XI Сгрейкер Джозеф Г 230 Стриндберг Август I- 244: И: 53, 54 Сципион 1. 45, 55 Сэк Л: 324 Сэлинджер Джером Дэвид И: 26"? Сэндберг Карл I. XX, 248, Л 157, 158, 282, 285, 289, 317. 422 Твбмеи Гарриет II 2,0, 274, 432 Таюр Рабиндранат I 290 Таиров А. Я. П: 37, 413 Тайлер Ройал (псевд,— Апдайк Андер- Хилл) I: 22, 273. 274 Тайлер Энн 11 382 Тализ Г. Л. 435 Танненбаум Франк И: 404 Таннер Джон I: 227 Таркиигтон Бут I: 248; II. 60 Тассо Торкпатто I: 67 Твен Мирк 1 191. 202, 204, 226. 24ъ. 252, 275. 286, 287. 290. 291 II 53. 57, 86. .236, 237 , 253 , 256, 257, 288, М2, 352—355, 415, 418, 419, 426. 437, 438 Те1нср Элиас I: 275 Тейлор Питер II 381 Тейлор Эдвард Л 172 Теккерей Уильям Мейкпис I: 127, 155, 156, 168. 218. 265; И: 42. 53. 414 Теккерей Энн (леди Ритчи; I: 283 Теннисон Альфред 1 93, 124, 234, 260, 281 Л 94, 95, 295, 425 Теннер Генри О. 1 231 Теренций II: 372 Тернер Наг П 274, 335, 401, 406 Токвиль Алексис И: 348 Толстой Л. Н I IX, XVIII, 212, 218, 219, 226, 284, 28\ 288, 291; П: 10. 39. 42, 4ь, 242, 297, 352, 392, 394, 414—416, 418. 420. 426. 439. 440 Томас Норман II 167 Томпсон Френсис 1: 66 Томпсон Сетон 1 226 Торо Генри Дэвид I; VIII, IX, 104. 183, 251, 263, 281, 290; П 79, 280, 325, 349, 421, 437 Трессел Роберт I: 292 Триллинг Лайонел 1 XXI Тробел Хорее II: 149, 152, 421 Троллоп Энтони I: 129, 168, 265, 284 Троттер Джеймс Т 1 230 Трус Соджорнер I 230; П: 274 Трэн Артур П: 60 Тугушева М. П. I. 2; П: 2 Тумер Джип Л: 392 Тургенев И С. I. 137, 149, 212, 282, 284, 290, 291; Л: 8—11. 42, 52, 58, 59. 411 412, 414, 415, 418 Тэв Ииполит Г 180, 251 Уайлдер Торнтон I 253; П: 161, 162, 220. 423, 428, 429 Уайльд Оскар П 439 Уайт Стюарт Эдвард I: 226 Уайт Харви Л 58 Уигглсворт Майкл I: 274 Уилбер Ричард И: 282, 432 Уилкинс Мэри (см. Фримн Мэри Уил- кинс) I: 219 Унллз Гарри Л' 324 Уилсон Эдмунд II: 16), 243, 438 Уильямс Джордж У. I: 230 Уильямс Роджер I 4, 7, 271, 272 Уильямс Теннесси 11. 178, 275, 424 Уильямс Уильям Карлос II. 283, 432 Ушперс Айвор Л: 215 Уинтроп Джон-старший I: V, 3, 4. 271 Уистер Оуэн I: 226, 248 Уитли Филлис I: 229 Уитлок Брэнд I: 248; II 58, 59 Уитмен Этбери Оллсон I: 230, 290 Уитмен Уолт Г VI, УЛ, X, XI, 120, 121, 176, 178, 187, 225, 246, 251. 252. 263, 272, 273, 275, 281. 282, 285, 290 Л. 53, 54. 57, 79. 140 141—143. 145— 148, 150- 153, 1о6, 168-170, 237, 318. 329—332, 347— 349, 351. 419. 421 Уитмен Ставен Фр^нч II 61 Уитфилд Джеймс I: 231, 232 Уитфилд Джордж I 229 Уитьер Джон Гринлиф I; 183, 226, 281 Уланова Г. С. II 439 Унсет Сигрид I: 247 Уокер Маргарет I) 421 Уокер Дэвид Г 229 Уолпол Хорэс 1 233, 241 Уорд Артемус (Чарльз Фаррар Браун) I: 200. 28? Уорд Сэмюел С. Г. 230 Уорд Тед II 271
Уорд Хэмфри Т )0, 206 Уорк Д. У. I: 231 3 орк Ф. Д. I: 231 Уоррен Роберт Пеня I: IX, ХХШ, 291; II 256, 347, 437, 438 Уортон Эдит I: 233, 248; П; 42, 59, 414, 415 Уче.тло Паоло П- 48 Уэллс Герберт Джордж I: 233—235, 237, 249, 251, 288, 290, II 59 Уэлти Юдора П 382 Уэксли Джон II. 431 Уэсли Джон I 45 Уэсткотг Эднард Нойес 1 289 Фабиан Э. (псевд. Адамса Сэмюела Хопкинса) II 416 Фадеев А. А I: XVIII; П 340 Фаррелл Джеймс П: 320, 417 Фаулз Джон II: 398 Федин К А- I XVIII Фербер Эдна Г 248 Фейбер (Фабер), издатель II 238 Фейхтвангер Лион I 247 Феокрит !• 91; П: 43 Фергюссон Харви П: 60 Ферлингетти Ло;«енс П: 227, 429 Фидий I: 56 Филд Бен II- 165, 426 Филингс Том П: 272 Филипои Иоанн 1: 272 Филлипс Дэвид Грэм II: 54, 60 Филлипс Генри Уоллес I: 226 Филлипс Стивен I 21а Филлипс Уэнделл I: 226, 279 Фильдинг Генри I: 156, 157. 257; П: 53, 55, 295, 322, 323 Фицджеральд Френсис Скотт I ХУТ, XIX; П 63. 161, 253 , 256. 280. 2*9. 320, 358, 416, 419. 432 Флетчер Джон I 36, 53, 276 Флобер Гюстав I: 137, 258. 282, П: 51, 89. 95, 242, 413, 414, 418, 420, 426, 427 Флэгг Джером П: 62 Флэнетан Уильям II: 431 Фокион I: 57 Фокс Джордж I: 44 Фокс Ральф II: 92, 419 Фолкнер Уильям I: XX. ХХП, ХХШ. 253 . 285 , 291, П: 61. 164. 191, 229. 240, 257. 280. 289. 320, 358, 393, 426. 432. 433. 435. 439 Фонер Филип 11: 313 Форд Генри I 249, 269 Форт Джон II: 424 Форд Мэдокс Форд (псевд. Форда Мэ- докса Хьюффера) II: 253 Форд Поль Лейстер II: 59 Форт Чарльз П: 61 Фостер Уильям 3. П' 288 Франк тин Бенджамин I: VII, 55, 57; П: 80, 330, 351 Франклин Джон I: 111 Франциск I II: 64 Фредерик Хэролд П: 58, 59 Фреяд Зигмунд II 68. 297, 376, 413 Френо Филип 1: VI, 15, 18. 273 Фридман Брюс Джей II 383 Фримен Мэри Уилкине 1: 204, 219, 287 Фрост Роберт I: XX, 248 П 161, 183, 238—240 , 282, 284 . 285. 359, 362. 422, 424. 425. 4Ю Фрэнк Уолдо I: XVI II: 77, 289. 320, 414, 417 Фуллер Генри Блейк I: 284, II; 57—59 Фуллер Маргарет I 124 . 282 Фурманов Д. А, П 340 Фурье Франсуа Мари Шарль I: 53 Кайям Омар I 234 Хпйденстам Бернер фон I; 247 Халл Эдит II. 416 Халлер Альберт II. 165 Хамфрит Дэвид II 215 Ханна Маркус I 222 Харпер Френсис Эллери I: 230—232 Харрис Джозд Чендлер I 203 Харрисон Хэйлз П: 254 Хейвуд Уильям (Билл) II: 166 Хейнс Лемюе.т I. 229 Хелд Джон II: 70 Хеллер Джозеф II: 342, 344, 345, 437, 440 Хеилан Лилиан II 382 Хемингуэи Эрнест I: XVII, XVIII, XX. 24’, 248. 253, 285, 291 П. 61, 71, 86, 90, 93, 134, 161, 172, 242, 243, 253, 257, 268, 280, 289, 358, 359, 391 393, 418. 423 , 424, 432. 433 Хенк л Генриетта (псевд,— Бакмастер) II: 275 Хенсон Джошуа I: 230 Хербст Джоэефина Л 165, 411 Хсргесхаймер Джозеф I: 247, 248; 11 60, 416 Хейл Эдвард Эверетт I: 201, 287 Херндон Анджело II: 128 Херрик Роберт I. 233. 247. 238, 249; И: 60 Херси Джои П: 438 Херст Фанни 1 248 Хессе (Гессе) Герман П 326 Хийог 'клан В II- 327
Хилл Герберт И: 267 Хилл Джо И: 289, ?38, 436 Хиллхауз Джейнс Абраам Г 189, 285 Хилтпн Джордж Г I- 189, 285 Хиндемит Пауль Н 396 Ховитг Уильям I ПО Хогарт Джордж 1 230 Хоке Джон 11 298, 373 Холд Рэдклиф П: 416 Холдеман Г. Р. И: 362, 438 Холкрофг Томас I: 274 Холмс Оливер Уэнделл I; УЛ, 218, 251, 280; 1); 350—352 Хоу Джошуа Уорд П 367 Хоуп Энтони I: 206 Хоуэлле Уильям Дин I: XI—ХШ, 165, 219, 226. 233. 231, 252. 282, 285, 28’. 288, 292. И: 53, 57, 287, 288. 352, 354, 415. 421 Хьюз Леигстои I XX, XXIV, П 154, 253, 255, 269, 270, 276, 289, 417, 421, 422, 430 -432, 438 Хьюз Эдмунд I: 169, 171, 172 Хьюм Томас Эрнест П: 28 Хыонскер Джеймс Гиббонс I 252; 11 59, 60 Х>злнт Уильям I 71 И 54 Хейуорд Дюбуа П: 61 Хэйуорт Рнта П 228 Халибертон Томас I 199 Хэлдман Эмманюел-Джулнус П: 250, 44 Хэммет Дэшиелл II 71 Хэнсберрн Лорейн I XXIV, 289. П: 232, 430 Цезарь Гай Юлий П 225, 419 Цицерон Марк Туллий I 12 Чаевский Пэдди. II: 438 Чанлос, английский герцогский род I 203, 287 Чаннинг Уильям Эллери Г 93, 279 Чаплин Чарли Сидней II: 290, 363 Челлини Бенвенуто I: 68, 277; II: 49 Чемоерс Роберт У. II 59 Чернышевский Н Г. П 313 Честертон Гилберт Кит 1. 242. 266 Чехов А. П. I 291 II 9, 35, 339, 340, 413 . 415, 418, 419, 425, 439 Чивер Джон I XXV. 11- 381. 382. 399, 44.) Чосер Джеффри I: 182, 183, 285; И: 239 Ч)ковский КИП 140. 318, 34’ Чу Ян II: 335 Чэтэм Уильям Питт-старший, лорд I: 44. 276 Шекспир Уильям I. 34. 55, 68. 122. 124. 156. 177, 179. 182. 203, 2(Г. 213. 218, 219. 260, 262, 274—276, 281, 287; Ц. 14, 15, 28, 53, 54, 84, 151. 159, 222, 223, 239, 295, 337, 390, 412, 413, 418. 419. 425—427, 43П. 432, 439 Шелли Перси Биши I 225, 281, 288; Г 92, 93 Шемякин А. М. I 2, 271; II: 2 Шестаков Н П. 1 V Шсфстбери Энтони Эшли Купер I; 101, 280 Шенберг Арнольд П: 229, 335, 396 Шийн Гейл II: 324 Шиллер Фридрих I: 100. II 395 Ширер Уильям Лоуренс II: 405 Шннцлср Артур 11: 35, 414 Шолохов М 3 I: XVIII, II 340 Шоу Джордж Бернард I: 226, 242, 245, 288: П. 53, 235, 265, 351. 4|3, 435 438 Шоу Ирвин П 223, 342, 437 Штраус Рихард I 91 Шэхин Брайан I: 22 Эллстон Эдвард I: XII, 219 Эдвардс Альберт I. 340, 241. 272 Эдвардс Джонатан I: 13 Эдуард VIII, король Великобритании 11 416 Эдуардо Альберто П: 61 Эймс Леви I; 22 Эйнипеин Ачьберт II: 394 Экуиано Олаудах (псевд.—Густавус Васса) I 229 Элджер Хорейшо I V Элиот Джордж 1 141, 156, 168, 206, 218, 219, 288; Ц 53 Элиот Томас Стирнс 1 XIX, XX; 12, 20, 134, 161—163, 166, 2.38, 239, 246. 359, 361, 376, 412, 423 Эллис Фред П: 2X9 Эллисон Ралф Уолдо I: XXIV; II 242, 267, 420, 430, 431 Элюар Поль II: 330 Эмерсон Ралф Уолдо Г VII, X, 36, 87, 226, 227, 251, 263, 272, 276, 278, 279, 281. П: 170, 247, 248. 280, 347 — 349, 351. 421, 425. 437, 438 Энгельс Фридрих I; 288; II 75, 143. 146 Эньонс Оливер I 241 Эсхил II 286, 334. 413 'Этвуд Марг аре г II 382 Этертон Гергруда I: 220, 222, 225. 226 289 Юн< Карл Густав П: 68. 376, 413 Яш Арт П. 289 Янг Чэрльз П 247
СОДЕРЖАНИЕ коммент. Джок Рид <я видел рождение нового мира- И1 Пос линия к нашим читателям от Джона Ряда только что вернувшегося из Пстртрала (1918). Перевоз Б Гиленсона. ... ....... 5 4Ц Предисловие к роману Тургенева «Дым» (1919). Перевод Ь Гиленсона 8 412 Томас Стирнс Элиот Традиция н творческая индивидуальность (1919). Перевод А. Зверем .................................. . .... . . 1? 412 Назначение критики (1923). Перевод А Зверева 20 412 Юджин О’Нил. О тршедии <1921—1925). Перевод Г Злобина 30 413 Театр и его средства (1924) Перевод Г. Злобина. ................... 35 4]3 Письмо в Камерный театр <19301 Перевод Г Злобина 37 414 Уилла Казер Роман без реквизита (1922) Перевод С. Таска 38 414 Эдит Уортон. Повествование в рассказе (1925) Переаод С. Таска . 42 414 Теодор Драйзер Новый гуманизм (1930) ......... 53 415 Великин американский роман (1932) Перевод Е Романовой .... 57 415 Ф. Скоп Фицджеральд. Отзвуки века джаза (1931;. Перевод А. Звере- ва .................... . ............................................ 63 416 Проект Манифеста Клубов Джона Рида (1932). Перевод Б Ги- ленсона ................................................................... 72 417 Уолдо Фрэнк Достоинство революционного писателя (Речь на I Конгре<.се американских писателей) (1935). Перевод О. Аляк- ринского ... .......... 77 417 Эрнест Хемингуэй. Из книги -Зеленые холмы Африки» (1935) Перевод Я Волжиной и В Хинкиса .... 86 4)8 Писатель и война (Речь на II Конгрессе американских писате- лей) (1937). Перевод И. Кошкина.................................... 90 418 Речь при получении Нобелевской премии (1954). Перевод Л/. Лорне ........................... ................ 93 419 Томас Вулф История одного романа (1936). Перевод Н Анас- тасьева.......................................... .. . 94 419 Эллен Глазгоу. Из предисловия к роману Уютная жизнь» (1936), Перевод М. Тугушевой. ... 125 420 Ричард Райт. Прозрамма негритянской литературы (1937). Перевод Б Гйленсона.............. ..... . . ...... ...... .... ..................... 128 420 Ларс Лоренс. Демократия Уатта Уитмена (19381 Перевод О. Аляк- ринского ................................................................. 140 421 Ленгстон Хьюз. Мы хотим настоящей Америки (Речь на III Кон- грессе американских писателей) (1939) .................. 154 421 Карл Сэндберг. Предисловие к сборнику стихов 1943 юда (1941). Перевод О. Кириченко ..... . 157 422 Майкл Голд. Второй американский Ренессанс (Речь на IV Конгрессе американских писателей) <1941). Перевод Б Гиленсона 161 423
Арчибальд Маклиш. Сила книги «Речь на загсДании Ассоциаций кни1 оторговигв Америки) (1942). Перевод А. Зверева............... 171 423 Теннесси Уильямс. Трамвай «Успех» (1947). Перевод С. Митиной . ... 178 424 Роберт Фрост. Движение, совершаемое в стихе (1949). Перевод А. Зверева ........................................................................... 183 424 Артур Миллер. Трагедия н обыкновенный человек (1949). Перевод Л< Кореневой......................................................................... 187 425 Уильям Фолкнер Речь при получении Нобелевской премии (1950). Перевод Н Анаотасьева ................................... .......................... 191 426 О часзной жижи < Американская мечта, что с ней произошло?) (1955). Перевод Н Анастасьева ............................................ 193 426 Эрскин Колдуэлл Назовите эго опытом (1951). Перевод Ф. Лурье ..... 202 426 Джон Стейнбек В, тушение к роману «К востоку от рая» (1952). Перевод А Мулярчика .................................................................. 208 427 Теодор Реже Поэт-преподаватель (1952). Перевод О. Кириченко................... 211 428 Томас Макграт Роман-панорама (1956), Перевод О. Кириченко.......... 216 428 Торнтон Уайлдер Из интервью (1956' Перевод Д. Вознлкевича..................... 220 428 Лоренс Ферлингетти Заметки по поводу поэзии в Сан-Франциско (1958). Перевод О. Кириченко ....................................................... 227 439 Джеймс Болдуин. Массовая культур» и художник (Некоторые лич- ные наблюдения) (1960). Перевод А Зверева .......................... 228 429 Лорейн Хэнсберри Негр в американском театре (1960). Перевод М Кореневой . .................................. 232 430 Роберт Лоуэлл. Из интервью (1961). Перевод О. Кириченко............... 238 430 Ралф Уолдо Эллисон. Утаенное имя и трудная судьба (О жиженном опыте писателя в Соединенных Штатах* (1964), Перевод О. Алякринском ................................................................... 242 430 Эдвард Олби. Из интервью (1965). Перевод О Кириченко ................. 259 431 Джон Оливер Киллен э. Черный писатель перед типом своей страны (1965). Перевод А Зверева............................................... 265 431 Джеймс Дж,,нс. Из интервью (1965°). Перевод А. Мулярчика.................... . 279 432 Ричард Уилбер О моей работе (1966). Перевод О. Кириченко...................... 282 432 Джозеф Норт. Рабочий в татерагуре США (1967)**.................................. 287 433 Уильям Сароян Самый неисчерпаемый жанр (1968)'*................................. 292 433 Джон Апдайк Будущее романа (1969). Перевод М. Жирмунской........ 294 433 Н Скотт Момадэй. Человек. со(яоренньзй из слов (1970). Перевод А. Ра1чгнко ...................................... , „................................ 299 434 Джон Говард Лоусон Ленин, СССР, американская культура (1967, 1970). Перевод Ю. Жуковой............................................................. 312 434 Том Вулф Развитие жанра романа > 1972). Перевод Т. Ротенберг..... 322 435 Миф и реализм в романе (1972). Перевод Т. Ротенберг................... ,325 435 Уолтер Лоу энфелс Поэзия как история (1973)* Перевод Б. Гиленсо- на ................................................................................... 328 436 Барри Стейвнс. Мое понимание драмы (1973)*. Перевод Г. Злобина... 337 436 Филип Боноски. В авангарде современности (1974)••................................. 340 436 Курт Воннегут. Необыкновенный роман Джозефа Хеллера об обык- новенном человеке (1974)’. Перевод С Таска............................................ 342 436 Материалы, взятые из газет, помечены •*.—Ред.
Роберт Пенн Уоррен Вестника бедствий писатели и Американская мечта<1975)*. Перевод А. Николюкьнп.. .......................................... 347 437 Гор Видал. Американская пластика, Значение прозы (1976)*. Перевод Л. Черниченко.............................................................. 363 438 Джессика Смит, Люди новой эпохи ПУ’б)**. Перевод Д Мартыно- вой .............................................................................. 379 438 Джойс Карол Оутс. Современный роман (1977)* Перевод Т. Тихмене- еой.................................................................................... 380 439 Альберт Кан. О политике и поэзия (1978).... 384 439 Джон Гарднер О моральной опетсгвенности титсратуры (1978)*. Перевод Т. Венедиктовой...................................................... 388 439 Джои Чинср. Художественная ;1итерз1ур<1 -наше самое сокровенное и действенное средство общения (19791*. Перевод П ьалдицы- на .... .................................... .................. ... 399 а40 Уильям Стайрон. Из интервью (1979)* Перевод Г. Злобине . 401 441 Патрик Смит Высший Долг литературы—не выдумка (1979)*. Пере- вод Г Злобина............................................ Комментарий............................................... Указатель имен............................................ 409 411 442 441
ИГ. Ч ИмМ Редактор М и. Тлушпа Художник В. Б. Соловас* Художественный редактор К. 115. Бодесшова Технический рет-ктор В. В. Колчина Корре» т -р Г Н Панкратова „ _ „ Сдано а набор 05 11 81. Подписано в печать 28.05.(2. •< дакт 60*90,16, Бунд:* типографская .Гарнитура «Таяме*. Почат* аакокав. Услана. печ. л. 2и^. УЧ.-ВЗД. л. Тирад, 25 (ШО акт. Заш л\ 347>. Цепа 1 р. Ш ИаД. Ч М563 Издателмлио «Радуга* Государстасняхо жала ген СССР по детах издательств, во.жграф1Ы в «лажаов ълтоаж Мошат, 11М21, о>(х*л11 буздър, 17 Ордена <Лгябрьек«Л Реве-иплаа ж срд<". Трудового Краакго Знамена Первая Образцовы итотрафн» Досин л. л. Жданова. Союш. ер--. пра Гост Орлюк и ю . и ете СССР гк делан издательств, полиграфии к ижас* 4 тор. ьж. Моей., ММ, Валдай, 28,