Текст
                    МИХАИЛ БАХТИН
ЭПОС И

ACADEMIA
МИХАИЛ БАХТИН эпос И РОМАН А________________ Санкт-Петербург Издательство «Азбука» 2000
УДК 83 ББК 82.0 Б 30 Тексты печатаются по изданиям: Бахтин М.М. Литературно-художественные статьи. М.: Художественная литература, 1986 Бахтин М.М. Собр. соч.: В 7 т. Т.5. Работы 1940-х — начала 1960-х годов. М.: Русские словари, 1997 Составитель С. Г. Бочаров Автор вступительной статьи В. В. Кожинов Примечания С. Г. Бочарова Оформление серии В. Пожидаева Издательство «Азбука» благодарит издательство «Русские словари» за разрешение воспроизвести тексты М. М. Бахтина, опубликованные в 5-м томе его Собрания сочинений. ISBN 5-267-00273-9 © С. Г. Бочаров, В. В. Кожинов, 2000 © С. Г. Бочаров, составление, примечания, 2000 © В. В. Кожинов, статья, 2000 © «Азбука», 2000
СОДЕРЖАНИЕ К читателям. В. Колейное...................... 7 ФОРМЫ ВРЕМЕНИ И ХРОНОТОПА В РОМАНЕ Очерки по исторической поэтике I. ГРЕЧЕСКИЙ РОМАН....................... 11 II. АПУЛЕЙ И ПЕТРОНИЙ ....................... 38 III. АНТИЧНАЯ БИОГРАФИЯ И АВТОБИОГРАФИЯ.. 58 IV. ПРОБЛЕМА ИСТОРИЧЕСКОЙ ИНВЕРСИИ И ФОЛЬКЛОРНОГО ХРОНОТОПА..................... 74 V. РЫЦАРСКИЙ РОМАН .......................... 80 VI. ФУНКЦИИ ПЛУТА, ШУТА, ДУРАКА В РОМАНЕ .... 87 VII. РАБЛЕЗИАНСКИЙ ХРОНОТОП ................. 95 VIII. ФОЛЬКЛОРНЫЕ ОСНОВЫ РАБЛЕЗИАНСКОГО ХРОНОТОПА................................. 138 IX. ИДИЛЛИЧЕСКИЙ ХРОНОТОП В РОМАНЕ........ 157 X. ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ............... 176 ЭПОС И РОМАН (О методологии исследования романа) .... 194 5
ДОПОЛНЕНИЯ И ИЗМЕНЕНИЯ К «РАБЛЕ» ......................233 [О ФЛОБЕРЕ] ....................286 Примечания................................295 Именной указатель ........................298
К ЧИТАТЕЛЯМ ]MLiome почитатели М.М.Бахтина видят в нем главным образом или даже исключительно творца книг о Рабле и Достоевском — книг, можно сказать, конгениальных их героям. В свое время, когда я только начал знакомиться с творчеством Михаила Михайловича, мое представление о нем было в основ- ном таким же (я тогда проштудировал первый вариант его книги о Достоевском, изданный в 1929 году, и машинописный текст его диссертации о Рабле). И меня, признаюсь, удивило его пись- мо ко мне от 1 марта 1961 года, в котором он так откликнулся на мое сообщение о том, что я написал книгу «Происхождение романа» (она была издана позже, в самом конце 1963 года): «Ваша работа о романе интересует меня, конечно, в высшей степени (ведь это моя тема). Очень прошу Вас выслать мне рукопись заказной бандеролью» (курсив самого Михаила Ми- хайловича). Впоследствии я убедился, что именно феномен романа во всем его объеме и в его глубочайших основах был главным «предметом» мысли М. М. Бахтина, и его обращение к творче- ству Рабле и Достоевского обусловлено в конечном счете тем, что эти — разумеется, в высшей степени своеобразные — ху- дожники слова сыграли чрезвычайно существенную роль в ис- тории романа вообще. В данной книге публикуются написанные в 1944 году «До- полнения и изменения к „Рабле"», которые по ряду причин не вошли в изданную в 1965 году книгу М. М. Бахтина «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессан- са», и весьма знаменательно, что Достоевскому в этих «Дополне- ниях...» уделено, пожалуй, не меньше внимания, чем Рабле. Тогда же, в 1944—1945 годах, Михаил Михайлович запи- сал публикуемые здесь наброски к работе об одном из наибо- лее выдающихся творцов западноевропейского романа XIX ве- ка, Гюставе Флобере, и в этом кратком тексте присутствуют и 7
К читателям «раблезианская» стихия, и мотивы творчества Достоевского. И конечно, не могли не явиться Рабле и Достоевский в вошед- ших в эту книгу «теоретических» трудах о романе — «Формы времени и хронотопа в романе» (1937—1938, 1973) и «Эпос и роман» (1941). Но именно это показывает, что книги Михаила Михайлови- ча о Рабле и Достоевском необходимо воспринимать в целост- ном контексте его творчества, «тема» которого — по его собст- венному признанию — роман как исполненный богатейшего и масштабнейшего смысла феномен, притом трактуемый им не со специфически «литературоведческой», а с философской точки зрения или, вернее, с точки зрения органического единства фи- лософии п филологии. Это достаточно сложная проблема, которую я стремился осветить в статье «Творчество и судьба М. М. Бахтина в 1930-х годах», вошедшей в мою книгу «Размышления об искусстве, литературе и истории» (2000). Если высказаться наиболее крат- ко, М. М. Бахтин восстановил — естественно, на новом, высшем уровне мышления — изначальную целостность философии — филологии, единство познания бытия и слова. «Предмет гуманитарных наук,— писал он в начале 1940-х годов, — выразительное и говорящее бытие». Него труды о романе раскрывают единство человеческого слова и человеческого бытия в Новое время, когда роман стал ведущим жанром, а также в предыстории жанра — в античную и средне- вековую эпохи. Любое суждение М. М. Бахтина является одно- временно и филологическим, п философским. В последней своей рукописи, относящейся к 1974 году, он утверждал: «Гуманитар- ные науки — науки о духе — филологические науки», но это не противоречило его сказанным 23 февраля 1973 года словам: «Я философ. Я мыслитель»... 2000 г. Вадим Кожинов
ФОРМЫ ВРЕМЕНИ И ХРОНОТОПА В РОМАНЕ ОЧЕРКИ ПО ИСТОРИЧЕСКОЙ ПОЭТИКЕ Процесс освоения в литературе реального исторического времени и пространства и реального исто- рического человека, раскрывающегося в них, протекал ос- ложнение и прерывисто. Осваивались отдельные стороны времени и пространства, доступные на данной историчес- кой стадии развития человечества, вырабатывались и со- ответствующие жанровые методы отражения и художест- венной обработки освоенных сторон реальности. Существенную взаимосвязь временных и пространст- венных отношений, художественно освоенных в литерату- ре, мы будем называть хронотопом (что значит в дослов- ном переводе — «времяпространство»). Термин этот упот- ребляется в математическом естествознании и был введен и обоснован на почве теории относительности (Эйнштей- на). Для нас не важен тот специальный смысл, который он имеет в теории относительности, мы перенесем его сюда — в литературоведение — почти как метафору (почти, но не совсем); нам важно выражение в нем неразрывности про- странства и времени (время как четвертое измерение про- странства). Хронотоп мы понимаем как формально-содер- жательную категорию литературы (мы не касаемся здесь хронотопа в других сферах культуры)*. * Автор этих строк присутствовал летом 1925 года па докладе А.А.Ухтомского о хронотопе в биологии; в докладе были затронуты и вопросы эстетики. 9
М. Бахтин В литературно-художественном хронотопе имеет место слияние пространственных и временных примет в осмыс- ленном и конкретном целом. Время здесь сгущается, уп- лотняется, становится художественно-зримым; пространст- во же интенсифицируется, втягивается в движение време- ни, сюжета, истории. Приметы времени раскрываются в пространстве, и пространство осмысливается и измеряется временем. Этим пересечением рядов и слиянием примет характеризуется художественный хронотоп. Хронотоп в литературе имеет существенное жанровое значение. Можно прямо сказать, что жанр и жанровые разновидности определяются именно хронотопом, при- чем в литературе ведущим началом в хронотопе является время. Хронотоп как формально-содержательная катего- рия определяет (в значительной мере) и образ человека в литературе; этот образ всегда существенно хронотопи- чен*. Как мы уже сказали, освоение реального исторического хронотопа в литературе протекало осложненно и прерывно: осваивали некоторые определенные стороны хронотопа, доступные в данных исторических условиях, вырабатыва- лись только определенные формы художественного отра- жения реального хронотопа. Эти жанровые формы, продук- тивные вначале, закреплялись традицией и в последующем развитии продолжали упорно существовать и тогда, когда они уже полностью утратили свое реалистически продук- тивное и адекватное значение. Отсюда и сосуществование в литературе явлений глубоко разновременных, что чрез- вычайно осложняет историко-литературный процесс. В предлагаемых очерках по исторической поэтике мы и постараемся показать этот процесс на материале раз- * В своей «Трансцендентальной эстетике» (один из основных раз- делов «Критики чистого разума») Кант определяет пространство и время как необходимые формы всякого познания, начиная от элементарных восприятий и представлений. Мы принимаем кантовскую оценку значе- ния этих форм в процессе познания, но, в отличие от Канта, мы пони- маем их не как «трансцендентальные», а как формы самой реальной действительности. Мы попытаемся раскрыть роль этих форм в процес- се конкретного художественного познания (художественного видения) в условиях романного жанра. 10
Формы времени и хронотопа в романе вития различных жанровых разновидностей европейско- го романа, начиная от так называемого «греческого рома- на» и кончая романом Рабле. Относительная типоло- гическая устойчивость выработанных в эти периоды ро- манных хронотопов позволит нам бросить свой взгляд и вперед, на некоторые разновидности романа в последую- щие периоды. Мы не претендуем на полноту и на точность наших теоретических формулировок и определений. Только не- давно началась — и у нас и за рубежом — серьезная работа по изучению форм времени и пространства в ис- кусстве и литературе. Эта работа в своем дальнейшем развитии дополнит и, возможно, существенно исправит данные нами здесь характеристики романных хроното- пов. I. ГРЕЧЕСКИЙ РОМАН Уже на античной почве были созданы три существенных типа романного единства и, следовательно, три соответствующих способа художественного освоения времени и пространства в романе, или, скажем короче, три романных хронотопа. Эти три типа оказались чрез- вычайно продуктивными и гибкими и во многом опре- делили развитие всего авантюрного романа до середины XVIII века. Поэтому необходимо начать с более подроб- ного анализа трех античных типов, чтобы затем последо- вательно развернуть вариации этих типов в европейском романе и раскрыть то новое, что было создано уже на са- мой европейской почве. Во всех последующих анализах мы сосредоточим все наше внимание на проблеме времени (этого ведущего на- чала в хронотопе) и всего того и только того, что имеет к ней прямое и непосредственное отношение. Все вопро- сы историко-генетического порядка мы почти вовсе ос- тавляем в стороне. Первый тип античного романа (не в хронологическом смысле первый) назовем условно «авантюрным романом 11
М. Бахтин испытания». Сюда мы относим весь так называемый «гре- ческий» или «софистический» роман, сложившийся во II—VI веках нашей эры. Назову дошедшие до нас в полном виде образцы, име- ющиеся в русском переводе: «Эфиопская повесть», или «Эфиопика» Гелиодора, «Левкиппа и Клитофонт» Ахил- ла Татия, «Хэрей и Каллироя» Харитона, «Эфесская по- весть» Ксенофонта Эфесского, «Дафнис и Хлоя» Лонга. Некоторые характерные образцы дошли до нас в отрывках или пересказах*. В этих романах мы находим высоко и тонко разработан- ный тип авантюрного времени со всеми его специфически- ми особенностями и нюансами. Разработка этого авантюр- ного времени и техника его использования в романе на- столько уже высока и полна, что все последующее развитие чисто авантюрного романа вплоть до наших дней ничего существенного к ним не прибавило. Поэтому специфичес- кие особенности авантюрного времени лучше всего выяв- ляются на материале этих романов. Сюжеты всех этих романов (равно как и их ближай- ших и непосредственных преемников — византийских ро- манов) обнаруживают громадное сходство и, в сущности, слагаются из одних и тех же элементов (мотивов); в от- дельных романах меняется количество этих элементов, их удельный вес в целом сюжета, их комбинации. Легко со- ставить сводную типическую схему сюжета с указанием отдельных более существенных отклонений и вариаций. Вот эта схема: Юноша и девушка брачного возраста. Их происхожде- ние неизвестно, таинственно (не всегда; нет, например, этого момента у Татия). Они наделены исключительной красотой. Они также исключительно целомудренны. Они неожиданно встречаются друг с другом; обычно на торже- ственном празднике. Они вспыхивают друг к другу вне- запной и мгновенной страстью, непреодолимою, как рок, как неизлечимая болезнь. Однако брак между ними не может состояться сразу. Он встречает препятствия, ре- * «Невероятные приключения по ту сторону Фулы» Антония Дио- гена, роман о Нине, роман о царевне Хиопе и др. 12
Формы времени и хронотопа в романе тардирующие, задерживающие его. Влюбленные разлуче- ны, ищут друг друга, находят-, снова теряют друг дру- га, снова находят. Обычные препятствия и приключения влюбленных: похищение невесты накануне свадьбы, несо- гласие родителей (если они есть), предназначающих для возлюбленных других жениха и невесту (ложные пары), бегство влюбленных, их путешествие, морская буря, ко- раблекрушение, чудесное спасение, нападение пиратов, плен и тюрьма, покушение на невинность героя и героини, принесение героини как очистительной жертвы, войны, битвы, продажа в рабство, мнимые смерти, переодевания, узнавание — неузнавание, мнимые измены, искушения целомудрия и верности, ложные обвинения в преступле- ниях, судебные процессы, судебные испытания целомуд- рия и верности влюбленных. Герои находят своих род- ных (если они не были известны). Большую роль играют встречи с неожиданными друзьями или неожиданными врагами, гадания, предсказания, вещие сны, предчувствия, сонное зелье. Кончается роман благополучным соедине- нием возлюбленных в браке. Такова схема основных сю- жетных моментов. Это сюжетное действие развертывается на очень ши- роком и разнообразном географическом фоне, обычно в трех—пяти странах, разделенных морями (Греция, Пер- сия, Финикия, Египет, Вавилон, Эфиопия и др.). В рома- не даются — иногда очень подробные — описания неко- торых особенностей стран, городов, различных сооруже- ний, произведений искусства (например, картин), нравов и обычаев населения, различных экзотических и чудес- ных животных и других диковинок и раритетов. Наряду с этим в роман вводятся рассуждения (иногда довольно обширные) на различные религиозные, философские, по- литические и научные темы (о судьбе, о предзнаменова- ниях, о власти Эрота, о человеческих страстях, о слезах и т.п.). Большой удельный вес в романах имеют речи действующих лиц — защитительные и иные, — построен- ные по всем правилам поздней риторики. По своему со- ставу греческий роман, таким образом, стремится к из- вестной энциклопедичности, вообще свойственной этому жанру. 13
М. Бахтин Все без исключения перечисленные нами моменты ро- мана (в их отвлеченной форме), как сюжетные, так и описательные и риторические, вовсе не новы: все они встречались и были хорошо разработаны в других жанрах античной литературы: любовные мотивы (первая встреча, внезапная страсть, тоска) были разработаны в эллинис- тической любовной поэзии, другие мотивы (бури, кораб- лекрушения, войны, похищения) разработаны античным эпосом, некоторые мотивы (узнавание) играли существен- ную роль в трагедии, описательные мотивы были раз- работаны в античном географическом романе и в исто- риографических произведениях (например, у Геродота), рассуждения и речи — в риторических жанрах. Можно по-разному оценивать значение любовной элегии, геогра- фического романа, риторики, драмы, историографическо- го жанра в процессе рождения (генезиса) греческого ро- мана, но известный синкретизм жанровых моментов в гре- ческом романе отрицать не приходится. Он использовал и переплавил в своей структуре почти все жанры антич- ной литературы. Но все эти разножанровые элементы здесь переплав- лены и объединены в новое специфическое романное единство, конститутивным моментом которого и является авантюрное романное время. В совершенно новом хро- нотопе — «чужой мир в авантюрном времени» — разно- жанровые элементы приобрели новый характер и особые функции и потому перестали быть тем, чем они были в других жанрах. Каково же существо этого авантюрного времени гре- ческих романов? Исходная точка сюжетного движения — первая встре- ча героя и героини и внезапная вспышка их страсти друг к другу; заключающая сюжетное движение точка — их благополучное соединение в браке. Между этими двумя точками и развертывается все действие романа. Сами эти точки — термины сюжетного движения — существенные события в жизни героев; сами по себе они имеют биогра- фическое значение. Но роман построен не на них, а на том, что лежит (совершается) между ними. Но по суще- ству между ними вовсе ничего не должно лежать: любовь 14
Формы времени и хронотопа в романе героя и героини с самого начала не вызывает никаких сомнений, и эта любовь остается абсолютно неизменной на протяжении всего романа, сохраняется и их целомуд- рие, брак в конце романа непосредственно смыкается с любовью героев, вспыхнувшей при первой встрече в на- чале романа, как если бы между этими двумя моментами ровно ничего не произошло, как если бы брак совершил- ся на другой день после встречи. Два смежные момента биографической жизни, биографического времени непо- средственно сомкнулись. Тот разрыв, та пауза, то зияние, которое возникает между этими двумя непосредственно смежными биографическими моментами и в котором как раз и строится весь роман, в биографический временной ряд не входит, лежит вне биографического времени; оно ничего не меняет в жизни героев, ничего не вносит в их жизнь. Это именно — вневременное зияние между двумя моментами биографического времени. Если бы дело обстояло иначе, если бы, например, в результате пережитых приключений и испытаний перво- начальная внезапно возникшая страсть героев окрепла, испытала бы себя на деле и приобрела бы новые качества прочной и испытанной любви или сами герои возмужали бы и лучше узнали бы друг друга, — то перед нами был бы один из типов весьма позднего и совсем не авантюр- ного европейского романа, а вовсе не греческий роман. Ведь в этом случае, хотя термины сюжета и остались бы теми же (страсть в начале — брак в конце), но сами со- бытия, ретардирующие брак, приобрели бы известное био- графическое или хотя бы психологическое значение, ока- зались бы втянутыми в реальное время жизни героев, изменяющее их самих и события (существенные) их жиз- ни. Но в греческом романе именно этого и нет, здесь — совершенно чистое зияние между двумя моментами био- графического времени, никакого следа в жизни героев и их характерах не оставляющее. Все события романа, заполняющие это зияние, — чистое отступление от нормального хода жизни, лишенное реаль- ной длительности прибавок к нормальной биографии. Не имеет это время греческого романа и элементарно- биологической, возрастной длительности. Герои встреча- 15
М. Бахтин ются в брачном возрасте в начале романа и в том же брачном возрасте, такие же свежие и красивые, вступают в брак к концу романа. То время, в течение которого они переживают невероятнейшее количество приключений, в романе не вымерено и не исчислено; это просто — дни, ночи, часы, мгновения, измеренные технически лишь в пределах каждой отдельной авантюры. В возраст героев это авантюрно чрезвычайно интенсивное, но неопределен- ное время совершенно не засчитывается. Здесь это также вневременное зияние между двумя биологическими мо- ментами — пробуждением страсти и ее удовлетворением. Когда Вольтер в своем «Кандиде» создавал пародию на авантюрный роман греческого типа, господствовавший в XVII и XVIII веках (так называемый «роман барокко»), то он, между прочим, не преминул рассчитать, сколько потребуется реального времени на обычную романную до- зу приключений и «превратностей судьбы» героя. Его ге- рои (Кандид и Кунигунда) в конце романа, преодолев все превратности, вступили в положенный счастливый брак. Но, увы, они оказываются уже старыми, и прекрасная Кунигунда похожа на старую безобразную ведьму. Удов- летворение идет за страстью тогда, когда оно уже биоло- гически невозможно. Само собой разумеется, что авантюрное время грече- ских романов лишено всякой природной и бытовой цик- личности, которая внесла бы временной порядок и че- ловеческие измерители в это время и связала бы его с повторяющимися моментами природной и человеческой жизни. Не может быть, конечно, и речи об исторической локализации авантюрного времени. Во всем мире грече- ского романа со всеми его странами, городами, сооруже- ниями, произведениями искусства полностью отсутству- ют всякие приметы исторического времени, всякие следы эпохи. Этим объясняется и тот факт, что хронология гре- ческих романов до сих пор точно не установлена наукой, и еще недавно мнения исследователей о времени проис- хождения отдельных романов расходились на пять-шесть веков. Таким образом, все действие греческого романа, все наполняющие его события и приключения не входят ни 16
Формы времени и хронотопа в романе в исторический, ни в бытовой, ни в биографический, ни в элементарно биологически-возрастной временные ря- ды. Они лежат вне этих рядов и вне присущих этим ря- дам закономерностей и человеческих измерителей. В этом времени ничего не меняется: мир остается тем же, каким он был, биографически жизнь героев тоже не меняется, чувства их тоже остаются неизменными, люди даже не стареют в этом времени. Это пустое время ни в чем не оставляет никаких следов, никаких сохраняющихся при- мет своего течения. Это, повторяем, вневременное зияние, возникшее между двумя моментами реального временного ряда, в данном случае — биографического. Таково это авантюрное время в его целом. Каково же оно внутри себя? Оно слагается из ряда коротких отрезков, соответству- ющих отдельным авантюрам; внутри каждой такой аван- тюры время организовано внешне — технически: важно успеть убежать, успеть догнать, опередить, быть или не быть как раз в данный момент в определенном месте, встретиться или не встретиться и т. п. В пределах отдель- ной авантюры на счету дни, ночи, часы, даже минуты и секунды, как во всякой борьбе и во всяком активном внешнем предприятии. Эти временные отрезки вводятся и пересекаются специфическими «вдруг» и «как раз». «Вдруг» и «как раз» — наиболее адекватные характе- ристики всего этого времени, ибо оно вообще начинается и вступает в свои права там, где нормальный и прагмати- чески или причинно осмысленный ход событий прерыва- ется и дает место для вторжения чистой случайности с ее специфической логикой. Эта логика — случайное совпаде- ние, то есть случайная одновременность и случайный раз- рыв, то есть случайная разновременность. Причем «рань- ше» или «позже» этой случайной одновременности и раз- новременности также имеет существенное и решающее значение. Случись нечто на минуту раньше или на минуту позже, то есть не будь некоторой случайной одновремен- ности или разновременности, то и сюжета бы вовсе не было и роман писать было бы не о чем. «Мне шел девятнадцатый год, и отец подготовлял на следующий год свадьбу, когда Судьба начала свою 17
М. Бахтин игру», — рассказывает Клитофонт («Левкиппа и Клито- фонт», ч. 1, III)*. Эта «игра судьбы», ее «вдруг» и «как раз» и составляет все содержание романа. Неожиданно началась война между фракийцами и ви- зантийцами. О причинах этой войны в романе не гово- рится ни единого слова, но благодаря этой войне в дом отца Клитофонта попадает Левкиппа. «Как только я уви- дел ее, тотчас же погиб», — рассказывает Клитофонт. Но Клитофонту была уже предназначена отцом другая невеста. Отец начинает торопиться со свадьбой, назнача- ет ее на следующий день и уже приносит предварительные жертвы: «Когда я об этом услыхал, то счел себя погибшим и стал придумывать хитрость, при помощи которой можно бы было отсрочить свадьбу. В то время как я был занят этим, неожиданно поднялся шум в мужской половине до- ма» (ч. 2, XII). Оказывается — орел похитил приготовлен- ное отцом жертвенное мясо. Это — дурная примета, и свадь- бу пришлось отложить на несколько дней. А как раз за эти дни, благодаря случайности, предназначенную Клитофонту невесту похитили, приняв ее по ошибке за Левкиппу. Клитофонт решается проникнуть в спальню к Левкип- пе, «Лишь только я вошел в опочивальню девушки, как с ее матерью приключилось следующее. Ее встревожил сон» (ч. 2, XXIII). Она входит в опочивальню, застает Клито- фонта, но ему удается ускользнуть неузнанному. Но на другой день все может раскрыться, и потому Клитофонту и Левкиппе приходится бежать. Все бегство построено на цепи случайных «вдруг» и «как раз», благоприятствую- щих героям. «Надо сказать, что Комар, который наблюдал за нами, в этот день случайно ушел из дому, чтобы ис- полнить какое-то поручение своей госпожи... Нам повезло: доехав до бейрутской гавани, мы нашли там отплывающее судно, у которого готовились уже отвязать причалы». На корабле: «Случайно рядом с нами расположился один юноша» (ч. 2, XXXI—XXXII). Он становится другом и играет значительную роль в последующих похождениях. * «Левкиппа и Клитофонт» Ахилла Татия цитируется по изданию: Ахилл Татий Александрийский. Левкиппа и Клитофонт. М.» 1925. 18
Формы времени и хронотопа в романе Затем происходит традиционная буря и кораблекру- шение. «На третий день нашего плавания внезапный мрак разливается по ясному небу и затмевает свет дневной» (ч. 3, I). Во время кораблекрушения все погибают, но герои спасаются благодаря счастливой случайности. «И вот, ко- гда корабль распался, некое благое божество сохранило для нас часть его носа». Их выбрасывает на берег: «А мы, под вечер, благодаря случайности были принесены к Пе- лусию и с радостью вышли на землю...» (ч. 3, V). В дальнейшем оказывается, что и все другие герои, которые считались погибшими при кораблекрушении, то- же спаслись благодаря счастливым случайностям. В даль- нейшем они как раз попадают на то место и в то время, когда героям нужна экстренная помощь. Клитофонт, уве- ренный, что Левкиппа принесена разбойниками в жертву, решается на самоубийство: «Я занес меч, чтобы покончить с собою на месте заклания Левкиппы. Вдруг вижу — ночь была лунная — два человека... бегут прямо ко мне... то были, оказывается, Менелай и Сатир. Хотя я так неожи- данно увидел своих друзей живыми, я не обнял их и не был поражен радостью» (ч. 3, XVII). Друзья, конечно, препятствуют самоубийству и объявляют, что Левкиппа жива. Уже к концу романа Клитофонта по ложному обви- нению приговорили к смертной казни и перед смертью должны подвергнуть пытке. «Меня заковали, сняли с те- ла одежду, подвесили на дыбе; палачи принесли плети, другие петлю и развели огонь. Клиний испустил вопль и стал призывать богов, — как вдруг на виду у всех подхо- дит жрец Артемиды, увенчанный лавром. Его приближе- ние служит знаком прибытия торжественного шествия в честь богини. Когда это случается, должно воздерживать- ся от казни в течение стольких дней, пока не закончат жертвоприношения участники этого шествия. Таким-то образом я был тогда освобожден от оков» (ч. 7, XII). За несколько дней отсрочки все выясняется, и дело принимает иной оборот, конечно не без ряда новых слу- чайных совпадений и разрывов. Левкиппа оказывается живой. Кончается роман благополучными браками. 19
М. Бахтин Как мы видим (а мы привели здесь лишь ничтожное количество случайных одновременностей и разновремен- ностей), авантюрное время живет в романе достаточно напряженной жизнью; на один день, на один час и даже на одну минуту раньше или позже — имеет повсюду ре- шающее, роковое значение. Сами же авантюры нанизыва- ются друг на друга во вневременной и, в сущности, бес- конечный ряд; ведь его можно тянуть сколько угодно, никаких существенных внутренних ограничений этот ряд в себе не имеет. Греческие романы сравнительно невели- ки. В XVII веке объем аналогично построенных романов увеличился в десять—пятнадцать раз*. Никаких внутрен- них пределов такому увеличению нет. Все дни, часы и минуты, учтенные в пределах отдельных авантюр, не объ- единяются между собой в реальный временной ряд, не становятся днями и часами человеческой жизни. Эти часы и дни ни в чем не оставляют следов, и поэтому их может быть сколько угодно. Все моменты бесконечного авантюрного времени уп- равляются одной силой — случаем. Ведь все это время, как мы видим, слагается из случайных одновременностей и случайных разновременностей. Авантюрное «время слу- чая» есть специфическое время вмешательства иррацио- нальных сил в человеческую жизнь; вмешательство судьбы («тюхе»), богов, демонов, магов-волшебников, в поздних авантюрных романах — романных злодеев, которые, как злодеи, используют как свое орудие случайную одновре- менность и случайную разновременность, «подстерегают», «выжидают», обрушиваются «вдруг» и «как раз». Моменты авантюрного времени лежат в точках разры- ва нормального хода событий, нормального жизненного, причинного или целевого ряда, в точках, где этот ряд прерывается и дает место для вторжения нечеловеческих сил — судьбы, богов, злодеев. Именно этим силам, а не * Вот размеры наиболее известных романов XVII века: «Астрся» Д’Юрфс — пять томов, всего свыше шести тысяч страниц; «Клеопатра» Кальпрснеда — двенадцать томов, свыше пяти тысяч страниц; «Арминий и Туснсльда» Лоэпштсйна — два громадных тома, свыше трех тысяч страниц. 20
Формы времени и хронотопа в романе героям принадлежит вся инициатива в авантюрном вре- мени. Сами герои в авантюрном времени, конечно, дейст- вуют — они убегают, защищаются, сражаются, спасают- ся, — но они действуют, так сказать, как физические люди, инициатива принадлежит не им; даже любовь неожиданно посылается на них всесильным Эротом. С людьми в этом времени все только случается (иной раз случается им и завоевать царства); чисто авантюрный человек — человек случая; как человек, с которым что-то случилось, он всту- пает в авантюрное время. Инициатива же в этом времени принадлежит не людям. Вполне понятно, что моменты авантюрного времени, все эти «вдруг» и «как раз» не могут быть предусмот- рены с помощью разумного анализа, изучения, мудрого предвидения, опыта и т. п. Зато эти моменты узнаются с помощью гаданий, ауспиций, преданий, предсказаний оракулов, вещих снов, предчувствий. Всем этим полны греческие романы. Едва «Судьба начала свою игру» с Клитофонтом, он видит вещий сон, раскрывающий его будущую встречу с Левкиппой и их приключения. И в дальнейшем роман полон подобных явлений. Судьба и боги держат в своих руках инициативу в событиях, и они же оповещают людей о своей воле. «Божество часто лю- бит открывать в ночную пору людям грядущее,— гово- рит Ахилл Татий устами своего Клитофонта, — и не для того, чтобы они от страдания убереглись, — ибо не могут они совладать с тем, что судил рок,— но для того, что- бы они с большей легкостью переносили свои страдания» (ч. 1, III). Повсюду, где в последующем развитии европейского романа появляется греческое авантюрное время, инициа- тива в романе передается случаю, управляющему одновре- менностью и разновременностью явлений или как безлич- ная, не названная в романе сила, или как судьба, или как божественное провидение, или как романные «злодеи» и романные «таинственные благодетели». Ведь эти послед- ние есть еще и в исторических романах Вальтера Скот- та. Вместе со случаем (с его разными личинами) неизбеж- но приходят в роман разные виды предсказаний, и в осо- бенности вещие сны и предчувствия. И не обязательно, 21
М. Бахтин конечно, чтобы весь роман строился в авантюрном време- ни греческого типа, достаточна некоторая примесь эле- ментов этого времени к другим временным рядам, чтобы появились и неизбежно сопутствующие ему явления. В это авантюрное время случая, богов и злодеев с его специфической логикой были в XVII веке вовлечены и судьбы народов, царств и культур в первых европейских исторических романах, например в романе «Артамен, или Великий Кир» Скюдери, в романе «Арминий и Туснель- да» Лоэнштейна, в исторических романах Кальпренеда. Создается своеобразная проникающая эти романы «фило- софия истории», предоставляющая решение исторических судеб тому вневременному зиянию, которое образуется между двумя моментами реального временного ряда. Ряд моментов исторического романа барокко через по- средствующее звено «готического романа» проник и в ис- торический роман Вальтера Скотта, определив некоторые особенности его: закулисные действия таинственных бла- годетелей и злодеев, специфическая роль случая, разного рода предсказания и предчувствия. Конечно, эти моменты в романе. Вальтера Скотта отнюдь не являются домини- рующими. Спешим оговориться, что дело здесь идет о специфи- ческой инициативной случайности греческого авантюрно- го времени, а не о случайности вообще. Случайность во- обще есть одна из форм проявления необходимости, и как такая она может иметь место во всяком романе, как она имеет место и в самой жизни. В более реальных человеческих временных рядах (разной степени реальнос- ти) моментам греческой инициативной случайности со- ответствуют моменты (конечно, о строгом соответствии их вообще не может быть и речи) человеческих ошибок, преступления (отчасти уже в романе барокко), колебаний и выбора, инициативных человеческих решений. Завершая наш анализ авантюрного времени в гречес- ком романе, мы должны еще коснуться одного более об- щего момента,— именно отдельных мотивов, входящих как составляющие элементы в сюжеты романов. Такие мотивы, как встреча — расставание (разлука), потеря — обретение, поиски — нахождение, узнание — неузнание и 22
Формы времени и хронотопа в романе др., входят, как составные элементы, в сюжеты не только романов разных эпох и разных типов, но и литературных произведений других жанров (эпических, драматических, даже лирических). Мотивы эти по природе своей хро- нотопичны (правда, в разных жанрах по-разному). Мы остановимся здесь на одном, но, вероятно, самом важном мотиве — мотиве встречи. Во всякой встрече (как мы это уже показали при анализе греческого романа) временное определение («в од- но и то же время») неотделимо от пространственного определения («в одном и том же месте»). И в отри- цательном мотиве — «не встретились», «разошлись» — сохраняется хронотопичность, но один или другой член хронотопа дается с отрицательным знаком: не встрети- лись, потому что не попали в данное место в одно и то же время, или в одно и то же время находились в разных местах. Неразрывное единство (но без слияния) времен- ных и пространственных определений носит в хронотопе встречи элементарно четкий, формальный, почти матема- тический характер. Но, конечно, характер этот абстракт- ный. Ведь обособленно мотив встречи невозможен: он всегда входит как составляющий элемент в состав сюжета и в конкретное единство целого произведения и, следо- вательно, включается в объемлющий его конкретный хро- нотоп, в нашем случае — в авантюрное время и чужую (без чуждости) страну. В различных произведениях мо- тив встречи получает различные конкретные оттенки, в том числе — эмоционально-ценностные (встреча может быть желанной или нежеланной, радостной или грустной, иногда страшной, может быть и амбивалентной). Конеч- но, в разных контекстах мотив встречи может получить различные словесные выражения. Он может получать по- луметафорическое или чисто метафорическое значение, может, наконец, стать символом (иногда очень глубоким). Весьма часто хронотоп встречи в литературе выполня- ет композиционные функции: служит завязкой, иногда кульминацией или даже развязкой (финалом) сюжета. Встреча — одно из древнейших сюжетообразующих со- бытий эпоса (в особенности романа). Нужно особо отме- тить тесную связь мотива встречи с такими мотивами, 23
М. Бахтин как разлука, бегство, обретение, потеря, брак и т. п., сход- ными по единству пространственно-временных определе- ний с мотивом встречи. Особенно важное значение имеет тесная связь мотива встречи с хронотопом дороги («боль- шой дороги»): разного рода дорожные встречи. В хроно- топе дороги единство пространственно-временных опре- делений раскрывается также с исключительной четкос- тью и ясностью. Значение хронотопа дороги в литературе огромно: редкое произведение обходится без каких-ли- бо вариаций мотива дороги, а многие произведения пря- мо построены на хронотопе дороги и дорожных встреч и приключений*. Мотив встречи тесно связан и с другими важными мотивами, в частности с мотивом узнания — неузнания, игравшим огромную роль в литературе (например, в ан- тичной трагедии). Мотив встречи — один из самых универсалыных не только в литературе (трудно найти произведение, где бы вовсе не было этого мотива), но и в других областях культуры, а также и в различных сферах общественной жизни и быта. В научной и технической области, где гос- подствует чисто понятийное мышление, мотивов как та- ковых нет, но некоторым эквивалентом (до известной сте- пени) мотива встречи является понятие контакта. В ми- фологической и религиозной сфере мотив встречи играет, конечно, одну из ведущих ролей: в священном предании и Священном Писании (как в христианском, например в Евангелиях, так и [в] буддийском) и в религиозных ритуалах; мотив встречи в религиозной сфере сочетает- ся с другими мотивами, например с мотивом «явления» («эпифании»). В некоторых направлениях философии, не имеющих строго научного характера, мотив встречи также приобретает известное значение (например, у Шеллинга, у Макса Шелера, особенно у Мартина Бубера). В организациях социальной и государственной жизни реальный хронотоп встречи постоянно имеет место. Все- возможные организованные общественные встречи и их ’ Более развернутую характеристику этого хронотопа мы даем в заключительном разделе настоящей работы. 24
Формы времени и хронотопа в романе значение всем известны. В государственной жизни встре- чи также очень важны, назовем хотя бы дипломатические встречи, всегда строго регламентированные, где и время, и место, и состав встречающих устанавливаются в зави- симости от ранга встречаемого. Наконец, важность встреч (иногда прямо определяющих всю судьбу человека) в жизни и в повседневном быту всякого индивидуального человека понятна каждому. Таков хронотопический мотив встречи. К более общим вопросам хронотопов и хронотопичности мы еще обра- тимся в конце наших очерков. Здесь же мы возвращаемся к нашим анализам греческого романа. В каком же пространстве осуществляется авантюрное время греческих романов? Для греческого авантюрного времени нужна абст- рактная пространственная экстенсивность. Конечно, и мир греческого романа хронотопичен, но связь между про- странством и временем в нем носит, так сказать, не орга- нический, а чисто технический (и механический) харак- тер. Чтобы авантюра могла развернуться, нужно прост- ранство, и много пространства. Случайная одновременность и случайная разновременность явлений неразрывно свя- заны с пространством, измеряемым прежде всего далью и близостью (и разными степенями их). Чтобы самоубий- ство Клитофонта было бы предотвращено, необходи- мо, чтобы друзья его очутились как раз в том самом месте, где он готовился совершить его; чтобы успеть, то есть чтобы очутиться в нужный момент в нужном месте, они бегут, то есть преодолевают пространственную даль. Чтобы спасение Клитофонта в конце романа могло осу- ществиться, необходимо, чтобы процессия с жрецом Ар- темиды во главе успела бы прибыть к месту казни, преж- де чем казнь совершилась. Похищения предполагают бы- стрый увоз похищенного в отдаленное и неизвестное место. Преследование предполагает преодоление дали и определенных пространственных препятствий. Пленение и тюрьма предполагают ограждение и изоляцию героя в определенном месте пространства, препятствующие даль- нейшему пространственному движению к цели, то есть дальнейшим преследованиям и поискам, и т. п. Похищения, 25
М. Бахтин бегство, преследование, поиски, пленения играют громад- ную роль в греческом романе. Поэтому-то ему нужны большие пространства, нужны суша и море, нужны раз- ные страны. Мир этих романов велик и разнообразен. Но и величина и разнообразие совершенно абстрактны. Для кораблекрушения необходимо море, но какое это будет море в географическом и историческом смысле — со- вершенно безразлично. Для бегства важно перебраться в другую страну, похитителям также важно перевезти свою жертву в другую страну, — но какой будет эта другая страна — тоже совершенно безразлично. Авантюрные со- бытия греческого романа не имеют никаких существен- ных связей с особенностями отдельных стран, фигуриру- ющих в романе, с их социально-политическим строем, культурой, историей. Все эти особенности совершенно не входят в авантюрное событие в качестве определенного его момента; ведь авантюрное событие всецело опреде- ляется только и единственно случаем, то есть именно случайной одновременностью или разновременностью в данном месте пространства (в данной стране, городе и проч.). Характер данного места не входит в событие как его составная часть, место входит в авантюру лишь как голая абстрактная экстенсивность. Поэтому все авантюры греческого романа обладают переместимостью: то, что происходит в Вавилоне, могло бы происходить в Египте или Византии и обратно. Пере- местимы отдельные законченные в себе авантюры и во времени, потому что авантюрное время никаких сущест- венных следов не оставляет и, следовательно, по суще- ству, обратимо. Авантюрный хронотоп так и характери- зуется технической абстрактной связью пространства и времени, обратимостью моментов временного ряда и их переместимостью в пространстве. Инициатива и власть в этом хронотопе принадлежат только случаю. Поэтому степень определенности и кон- кретности этого мира может быть лишь крайне огра- ниченной. Ведь всякая конкретизация — географическая, экономическая, социально-политическая, бытовая — ско- вала бы свободу и легкость авантюр и ограничила бы абсолютную власть случая. Всякая конкретизация, даже 26
Формы времени и хронотопа в романе просто бытовая конкретизация, вносила бы свои законо- мерности, свой порядок, свои необходимые связи в чело- веческую жизнь и время этой жизни. События оказались бы вплетенными в эту закономерность, в той или иной степени причастными этому порядку и этим необходи- мым связям. Этим власть случая была бы существенно ограничена, авантюры оказались бы органически лока- лизованными и связанными в своем движении во време- ни и пространстве. Но такая определенность и конкре- тизация были бы совершенно неизбежными (в какой-то степени) при изображении своего родного мира, окру- жающей родной действительности. Та степень абстракт- ности, которая необходима для греческого авантюрного времени, в условиях изображения своего родного мира (каков бы он ни был) была бы совершенно неосущест- вима. Поэтому мир греческого романа — чужой мир: все в нем неопределенное, незнакомое, чужое, герои в нем — в первый раз, никаких существенных связей и отноше- ний с ним у них нет, социально-политические, бытовые и иные закономерности этого мира им чужды, они их не знают; поэтому для них только и существуют в этом мире случайные одновременности и разновременности. Но чуждость этого мира в греческом романе не под- черкивается, поэтому и не следует его называть экзоти- ческим. Экзотика предполагает нарочитое противопостав- ление чужого своему, в ней чуждость чужого подчерки- вается, так сказать, смакуется и подробно изображается на фоне подразумеваемого своего, обычного, знакомого. В греческом романе этого нет. Здесь все чужое, в том числе и родная страна героев (у героя и героини она обычно разная), нет здесь и того подразумеваемого род- ного, обычного, знакомого (родная страна автора и его читателей), на фоне которого отчетливо воспринималась бы странность и чуждость чужого. Конечно, какая-то ми- нимальная степень подразумеваемого родного, обычного, нормального (автора и читателей) есть в этих романах, есть какие-то масштабы для восприятия диковинок и ра- ритетов этого чужого мира. Но эта степень настолько минимальна, что наука почти вовсе не может вскрыть 27
М. Бахтин путем анализа этих романов подразумеваемый «свой мир» и «свою эпоху» их авторов. Мир греческих романов — абстрактно-чужой мир, притом чужой весь сплошь и до конца, так как нигде в нем не маячит образ того родного мира, откуда пришел и откуда смотрит автор. Поэтому ничто в нем не огра- ничивает абсолютной власти случая и с такою удиви- тельною быстротою и легкостью протекают и следуют друг за другом все эти похищения, бегства, пленения и освобождения, мнимые смерти и воскресения и другие авантюры. Но в этом абстрактно-чужом мире многие вещи и явления, как мы уже указывали, описываются весьма по- дробно. Как совмещается это с его абстрактностью? Дело в том, что все то, что описывается в греческих романах, описывается как почти изолированное, единично-единст- венное. Нигде в них не дается описание страны в ее це- лом, с ее особенностями, с ее отличиями от других стран, с ее связями. Описываются лишь отдельные сооружения вне всякой связи с объемлющим целым, отдельные явле- ния природы, например странные животные, водящиеся в данной стране. Нигде не описываются нравы и быт народа в их целом, а описывается лишь какой-нибудь от- дельный странный обычай, ни с чем не связанный. Всем описанным в романе предметам присуща эта изолирован- ность, эта несвязанность их между собой. Поэтому все эти предметы в совокупности не характеризуют изобра- жаемые (точнее, упоминаемые) в романе страны, а каж- дый предмет довлеет себе. Все эти изолированные вещи, описываемые в рома- не, необычны, странны, редки; потому они и описывают- ся. Например, в «Левкиппе и Клитофонте» описывается странное животное, называемое «нильским конем» (гип- попотам). «Случилось так, что воины поймали достопри- мечательного речного зверя». Так начинается это описа- ние. Дальше описывается слон и рассказываются «удиви- тельные вещи об его появлении на свет» (ч. 4, II—IV). В другом месте описывается крокодил. «Видел я и дру- гого зверя нильского, более речного коня за силу превоз- носимого. Имя ему крокодил» (ч. 4, XIX). 28
Формы времени и хронотопа в романе Так как нет масштабов для измерения всех этих опи- сываемых вещей и явлений, нет, как мы говорили, сколь- ко-нибудь четкого фона обычного, своего мира для вос- приятия этих необычных вещей, то они неизбежно при- обретают характер курьезов, диковинок, раритетов. Таким образом, изолированными, не связанными меж- ду собой курьезами и раритетами и наполнены простран- ства чужого мира в греческом романе. Эти самодовлею- щие любопытные, курьезные и диковинные вещи так же случайны и неожиданны, как и сами авантюры: они сде- ланы из того же материала, это — застывшие «вдруг», ставшие вещами авантюры, порождения того же случая. В результате хронотоп греческих романов — чужой мир в авантюрном времени — обладает своеобразной вы- держанностью и единством. У него своя последователь- ная логика, определяющая все его моменты. Хотя мотивы греческого романа, как мы уже говорили, отвлеченно взя- тые, не новы и были до него разработаны другими жан- рами, — в новом хронотопе этого романа, подчиняясь его последовательной логике, они приобретают совершенно новое значение и особые функции. В других жанрах эти мотивы были связаны с ины- ми, более конкретными и сгущенными хронотопами. Лю- бовные мотивы (первая встреча, внезапная любовь, лю- бовная тоска, первый поцелуй и др.) в александрийской поэзии были разработаны по преимуществу в буколиче- ском, — пастушеско-идиллическом хронотопе. Это неболь- шой, очень конкретный и сгущенный лиро-эпический хронотоп, сыгравший немалую роль в мировой литера- туре. Здесь специфическое циклизованное (но не чисто циклическое) идиллическое время, являющееся сочетани- ем природного времени (циклического) с бытовым вре- менем условно пастушеской (отчасти и шире — земле- дельческой) жизни. Это время обладает определенным полуциклическим ритмом, и оно плотно срослось со спе- цифическим и детально разработанным островным идил- лическим пейзажем. Это — густое и душистое, как мед, время небольших любовных сценок и лирических излия- ний, пропитавшее собою строго отграниченный и замкну- тый и насквозь простилизованный клочок природного 29
М. Бахтин пространства (мы отвлекаемся здесь от различных вариа- ций любовно-идиллического хронотопа в эллинистичес- кой — включая римскую — поэзии). От этого хроното- па в греческом романе, конечно, ничего не осталось. Ис- ключение представляет лишь стоящий особняком роман «Дафнис и Хлоя» (Лонга). В центре его — пастушеско- идиллический хронотоп, но охваченный разложением, его компактная замкнутость и ограниченность разрушена, он окружен со всех сторон чужим миром и сам стал полу- чужим; природно-идиллическое время уже не столь гус- то, оно разрежено авантюрным временем. Безоговорочно относить идиллию Лонга к типу греческого авантюрно- го романа, безусловно, нельзя. И в последующем истори- ческом развитии романа у этого произведения своя ли- ния. Те моменты греческого романа — сюжетные и компо- зиционные, — которые связаны с путешествием по разным чужим странам, были разработаны античным географи- ческим романом. Мир географического романа вовсе не похож на чужой мир греческого романа. Прежде всего центром его служит своя реальная родина, дающая точки зрения, масштабы, подходы и оценки, организующая ви- дение и понимание чужих стран и культур (не обязатель- но при этом свое родное оценивается положительно, но оно обязательно дает масштабы и фон). Уже одно это (то есть внутренний организационный центр видения и изо- бражения в родном) в корне меняет всю картину чужого мира в географическом романе. Далее, человек в этом романе — античный публичный, политический человек, ру- ководящийся социально-политическими, философскими, утопическими интересами. Далее, самый момент путеше- ствия, пути носит реальный характер и вносит сущест- венный организующий реальный центр во временной ряд этого романа. Наконец, и биографический момент явля- ется существенным организующим началом для времени этих романов. (Здесь мы также отвлекаемся от различных разновидностей географического романа путешествий, од- ной из которых присущ и авантюрный момент, но он не является здесь доминирующим организационным началом и носит иной характер.) 30
Формы времени и хронотопа в романе Здесь не место углубляться в хронотопы других жан- ров античной литературы, в том числе большого эпоса и драмы. Отметим лишь, что основою их служит народно- мифологическое время, на фоне которого начинает обо- собляться античное историческое время (с его специ- фическими ограничениями). Эти времена были глубоко локализованными, совершенно неотделимыми от конкрет- ных примет родной греческой природы и примет «второй природы», то есть примет родных областей, городов, го- сударств. Грек в каждом явлении родной природы видел след мифологического времени, сгущенное в нем мифо- логическое событие, которое могло быть развернуто в ми- фологическую сцену или сценку. Таким же исключитель- но конкретным и локализованным было и историческое время, в эпосе и трагедии еще тесно переплетавшееся с мифологическим. Эти классические греческие хроното- пы — почти антиподы чужого мира греческих романов. Таким образом, различные мотивы и моменты (сюжет- ного и композиционного характера), выработанные и жив- шие в других античных жанрах, носили в них совершен- но иной характер и функции, непохожие на те, какие мы видим в греческом авантюрном романе, в условиях специфического хронотопа его. Здесь они вступили в но- вое и совершенно своеобразное художественное единство, очень далекое, конечно, от механического объединения различных античных жанров. Теперь, когда нам яснее специфический характер гре- ческого романа, мы можем поставить вопрос об образе человека в нем. В связи с этим уясняются и особенности всех сюжетных моментов романа. Каким может быть образ человека в условиях охарак- теризованного нами авантюрного времени, с его случай- ной одновременностью и случайной разновременностью, с его абсолютной бесследностью, с исключительной ини- циативностью случая в нем? Совершенно ясно, что в та- ком времени человек может быть только абсолютно пас- сивным и абсолютно неизменным. С человеком здесь, как мы уже говорили, все только случается. Сам он лишен всякой инициативы. Он — только физический субъект действия. Вполне понятно, что действия его будут носить 31
М. Бахтин по преимуществу элементарно-пространственный харак- тер. В сущности, все действия героев греческого романа сводятся только к вынужденному движению в простран- стве (бегство, преследование, поиски), то есть к перемене пространственного места. Пространственное человеческое движение и дает основные измерители для пространства и времени греческого романа, то есть для его хронотопа. Но движется в пространстве все же живой человек, а не физическое тело в буквальном смысле слова. Он, прав- да, совершенно пассивен в своей жизни — игру ведет «судьба»,— но он претерпевает эту игру судьбы. И не только претерпевает — он сохраняет себя и выносит из этой игры, из всех превратностей судьбы и случая неиз- менным свое абсолютное тождество с самим собой. Это своеобразное тождество с самим собой — органи- зационный центр образа человека в греческом романе. И нельзя преуменьшать значение и особую идеологиче- скую глубину этого момента человеческого тождества. В этом моменте греческий роман связан с глубинами до- классового фольклора и овладевает одним из существен- ных элементов народной идеи человека, живущей до се- годняшнего дня в разных видах фольклора, в особеннос- ти же в народных сказках. Как ни обеднено и ни оголено человеческое тождество в греческом романе, в нем все же сохраняется драгоценная крупица народной человечнос- ти, передана вера в несокрушимое могущество человека в его борьбе с природой и со всеми нечеловеческими силами. Присматриваясь внимательно к сюжетным и компози- ционным моментам греческого романа, мы убедились в той громадной роли, которую играют в нем такие момен- ты, как узнавание, переодевание, перемена платья (времен- ная), мнимая смерть (с последующим воскресением), мни- мая измена (с последующим установлением неизменной верности) и, наконец, основной композиционный (органи- зующий) мотив испытания героев на неизменность, на самотождественность. Во всех этих моментах — прямая сюжетная игра с приметами человеческого тождества. Но и основной комплекс мотивов — встреча — разлука — поиски — обретение — является только другим, так ска- 32
Формы времени и хронотопа в романе зать, отраженным сюжетным выражением того же челове- ческого тождества. Остановимся прежде всего на композиционно-орга- низующем моменте испытания героев. В самом начале мы определили первый тип античного романа как аван- тюрный роман испытания. Термин «роман испытания» (Priifungsroman) уже давно усвоен литературоведами при- менительно к роману барокко (XVII века), являющемуся дальнейшим развитием на европейской почве романа гре- ческого типа. В греческом романе организационное значение идеи испытания выступает с большой четкостью, причем этой идее испытания дается здесь даже судебно-юридическое выражение. Большинство авантюр греческого романа организовано именно как испытания героя и героини, преимущественно как испытания их целомудрия и верности друг другу. Но, кроме того, испытывается их благородство, мужество, си- ла, неустрашимость, реже — и их ум. Случай рассеивает по пути героев не только опасности, но и всевозможные соблазны, ставит их в самые щекотливые положения, но они всегда выходят из этих положений с честью. В искус- ном изобретении сложнейших положений ярко прояв- ляется изощренная казуистика второй софистики. Поэто- му же и испытания носят несколько внешне-формальный судебно-риторический характер. Но дело не только в организации отдельных авантюр. Роман в целом осмысливается именно как испытание ге- роев. Греческое авантюрное время, как мы уже знаем, не оставляет следов ни в мире, ни в людях. Никаких сколь- ко-нибудь остающихся внешних и внутренних изменений не происходит в результате всех событий романа. К концу романа восстанавливается исходное нарушенное случаем равновесие. Все возвращается к своему началу; все воз- вращается на свои места. В результате всего длинного романа герой женится на своей невесте. И все же люди и вещи через что-то прошли, что их, правда, не изменило, но потому именно их, так сказать, подтвердило, проверило и установило их тождество, их прочность и неизменность. Молот событий ничего не дробит и ничего не кует, — он 2 Зак. №949 33
М. Бахтин только испытывает прочность уже готового продукта. И продукт выдерживает испытание. В этом — художест- венно-идеологический смысл греческого романа. Ни один художественный жанр не может строиться на одной голой занимательности. Да и для того, чтобы быть занимательным, он должен задеть какую-то существен- ность. Ведь и занимательным может быть только челове- ческая жизнь или, во всяком случае, нечто имеющее к ней прямое отношение. И это человеческое должно быть по- вернуто хоть сколько-нибудь существенной стороной, то есть должно иметь какую-то степень живой реальности. Греческий роман — очень гибкая жанровая разновид- ность, обладавшая громадною жизненною силой. Особен- но живучей в истории романа оказалась именно компози- ционно-организующая идея испытания. Мы встречаем ее в средневековом рыцарском романе, как раннем, так и в особенности позднем. Она же в значительной степени ор- ганизует «Амадиса» и «Пальмеринов». На ее значение в романе барокко мы уже указывали. Здесь эта идея обога- щается определенным идеологическим содержанием, со- здаются определенные идеалы человека, воплощениями которых и являются испытуемые герои — «рыцари без страха и упрека». Эта абсолютная безукоризненность ге- роев вырождается в ходульность и вызывает резкую и су- щественную критику Буало в его лукиановском диалоге «Герои романов». После барокко организационное значение идеи испы- тания резко уменьшается. Но она не умирает и сохраня- ется в качестве одной из организационных идей романа во все последующие эпохи. Она наполняется различным идеологическим содержанием, и само испытание часто приводит к отрицательным результатам. В XIX и начале XX века мы встречаем, например, такие типы и разновид- ности идеи испытания. Распространен тип испытания на призванность, избранничество, гениальность. Одна из раз- новидностей его — испытание наполеонпстического пар- веню во французском романе. Другой тип — испытание биологического здоровья и приспособленности к жизни. Наконец, такие поздние типы и разновидности идеи ис- пытания в третьесортной романной продукции, как испы- 34
Формы времени и хронотопа в романе тание морального реформатора, ницшеанца, аморалиста, эмансипированной женщины и т. и. Но все эти европейские разновидности романа испы- тания, как чистые, так и смешанные, значительно отходят от испытания человеческого тождества в той его простой, лапидарной и в то же время сильной форме, как оно было представлено в греческом романе. Правда, сохранились, но усложнились и утратили свою первоначальную лапи- дарную силу и простоту приметы человеческого тождест- ва, как они раскрывались в мотивах узнания, мнимых смертей и проч. Связь этих мотивов с фольклором здесь — в греческом романе — более непосредственная (хотя и он достаточно далек от фольклора). Для полного уяснения образа человека в греческом романе и особенностей момента его тождества (а следо- вательно, и особенностей испытания этого тождества) не- обходимо учесть, что человек здесь, в отличие от всех классических жанров античной литературы, — частный, приватный человек. Эта черта его корреспондирует аб- страктному чужому миру греческих романов. В таком мире человек и может быть только изолированным при- ватным человеком, лишенным всяких сколько-нибудь су- щественных связей со своей страной, своим городом, сво- ей социальной группой, своим родом, даже со своей се- мьей. Он не чувствует себя частью социального целого. Он — одинокий человек, затерянный в чужом мире. И у него нет никакой миссии в этом мире. Приватность и изолированность — существенные черты образа человека в греческом романе, необходимо связанные с особеннос- тями авантюрного времени и абстрактного пространства. Этим человек греческого романа так резко и принципи- ально отличается от публичного человека предшествую- щих античных жанров и, в частности, от публичного и политического человека географического романа путеше- ствий. Но в то же время приватный и изолированный человек греческого романа во многом ведет себя по внешности как публичный человек, именно как публичный человек ри- торических и исторических жанров: он произносит длин- ные, риторически построенные речи, в которых освещает 35
М. Бахтин не в порядке интимной исповеди, а в порядке публичного отчета приватно-интимные подробности своей любви, своих поступков и приключений. Наконец, в большинстве романов существенное место занимают судебные процес- сы, в которых подытоживаются приключения героев и дается судебно-юридическое подтверждение их тождества, особенно в его главном моменте — их любовной верности друг другу (и, в частности, целомудрия героини). В ре- зультате — все основные моменты романа получают пуб- лично-риторическое освещение и оправдание (апологию) и окончательную судебно-юридическую квалификацию в их целом. Более того, если мы спросим, чем в последнем счете определяется единство человеческого образа в гре- ческом романе, то должны будем ответить, что единство это носит именно риторико-юридический характер. Однако эти публичные риторико-юридические момен- ты носят внешний и неадекватный внутреннему дейст- вительному содержанию образа человека характер. Это внутреннее содержание образа совершенно приватно’, ос- новное жизненное положение героя, цели, которыми он руководствуется, все его переживания и все его поступки носят совершенно частный характер и не имеют ровно никакого общественно-политического значения. Ведь ос- новным стержнем содержания является любовь героев и те внутренние и внешние испытания, которым она под- вергается. И все прочие события получают значение в романе только благодаря своему отношению к этому со- держательному стержню. Характерно, что даже такие со- бытия, как война, получают свое значение исключительно лишь в плане любовных дел героев. Например, действие в романе «Левкиппа и Клитофонт» начинается с войны между византийцами и фракийцами, так как благодаря этой войне Левкиппа попадает в дом к отцу Клитофонта и происходит их первая встреча. В конце романа снова упоминается эта война, так как по случаю ее окончания и совершается та религиозная процессия в честь Артеми- ды, которая приостановила пытку и казнь Клитофонта. Но характерно здесь то, что не события частной жизни подчиняются и осмысливаются событиями общественно- политическими, а наоборот — события общественно-по- 36
Формы времени и хронотопа в романе литические приобретают в романе значение лишь бла- годаря своему отношению к событиям частной жизни. И это отношение их к частным судьбам только и освеща- ется в романе; их же социально-политическое существо остается вне его. Таким образом, публично-риторическое единство об- раза человека находится в противоречии с его чисто при- ватным содержанием. Это противоречие очень характерно для греческого романа. Характерно оно, как мы увидим далее, и для некоторых поздних риторических жанров (в частности — автобиографических). Античность вообще не создала адекватной формы и единства для приватного человека и его жизни. В то вре- мя как жизнь стала частной, и люди изолированными, и это приватное содержание стало заполнять литературу, оно выработало себе адекватные формы лишь в маленьких лиро-эпических жанрах и в маленьких бытовых жанрах — бытовой комедии и бытовой новелле. В больших жанрах приватная жизнь изолированного человека облекалась во внешние и неадекватные и потому условные и формалис- тические публично-государственные или публично-рито- рические формы. Внешний, формалистический и условный характер но- сит и публично-риторическое единство человека и пере- живаемых им событий и в греческом романе. Вообще объ- единение всего того разнородного (по источникам проис- хождения и по существу), что мы находим в греческом романе, объединение в большой, почти энциклопедичес- кий жанр, достигается лишь ценой крайней абстрактнос- ти, схематичности, оголенности от всего конкретного и локального. Хронотоп греческого романа — наиболее аб- страктный из больших романных хронотопов. Этот абстрактнейший хронотоп вместе с тем и наибо- лее статический хронотоп. Мир и человек в нем абсолют- но готовы и неподвижны. Никаких потенций становления, роста, изменения здесь нет. В результате изображенного в романе действия ничто в самом мире не уничтожено, не переделано, не изменено, не создано вновь. Подтверждено лишь тождество всего того, что было вначале. Авантюрное время не оставляет следов. 37
М. Бахтин Таков первый тип античного романа. К отдельным мо- ментам его нам еще придется возвращаться в связи с дальнейшим развитием освоения времени в романе. Мы уже указывали, что этот романный тип, в особенности некоторые моменты его (в частности, само авантюрное время), обладает в последующей истории романа большой живучестью и гибкостью. II. АПУЛЕЙ И ПЕТРОНИЙ Переходим ко второму типу античного рома- на, который назовем условно — «авантюрно-бытовым ро- маном». К этому типу в строгом смысле относятся только два произведения: «Сатирикон» Петрония (дошедший до нас в сравнительно небольших фрагментах) и «Золотой осел» Апулея (дошел полностью). Но существенные элементы этого типа представлены и в других жанрах, главным об- разом в сатирах (а также и в эллинистической диатрибе), кроме того, в некоторых разновидностях раннехристиан- ской житийной литературы (греховная жизнь, наполнен- ная соблазнами, затем — кризис и перерождение человека). В основу нашего анализа второго типа античного ро- мана мы положим «Золотого осла» Апулея. Затем коснем- ся особенностей и других дошедших до нас разновиднос- тей (образцов) этого типа. Во втором типе прежде всего бросается в глаза сочета- ние авантюрного времени с бытовым, что мы и выражаем в условном обозначении типа как «авантюрно-бытового ро- мана». Однако не может быть, конечно, и речи о механи- ческом сочетании (сложении) этих времен. И авантюрное и бытовое время в этом сочетании существенно видоизме- няются в условиях совершенно нового хронотопа, создан- ного этим романом. Поэтому здесь слагается новый тип авантюрного времени, резко отличный от греческого, и осо- бый тип бытового времени. Сюжет «Золотого осла» вовсе не является вневремен- ным зиянием между двумя смежными моментами реаль- 38
Формы времени и хронотопа в романе ного жизненного ряда. Напротив, именно жизненный путь героя (Люция) в его существенных моментах и является сюжетом этого романа. Но изображению этого жизненно- го пути присущи две особенности, которыми и определя- ется особый характер времени в этом романе. Эти особенности: 1) жизненный путь Люция дан в обо- лочке «метаморфозы»; 2) самый жизненный путь сливает- ся с реальным путем странствований — скитаний Люция по миру в образе осла. Жизненный путь в оболочке метаморфозы в романе дан как в основном сюжете жизненного пути Люция, так и во вставной новелле об Амуре и Психее, которая является параллельным смысловым вариантом основного сюжета. Метаморфоза (превращение) — в основном человечес- кое превращение — наряду с тождеством (также в основ- ном — человеческим тождеством) принадлежит к сокро- вищнице мирового доклассового фольклора. Превращение и тождество глубоко сочетаются в фольклорном образе человека. В особенно четкой форме это сочетание сохра- няется в народной сказке. Образ сказочного человека — при всем громадном разнообразии сказочного фолькло- ра — всегда строится на мотивах превращения и тожде- ства (как, в свою очередь, ни разнообразно конкретное наполнение этих мотивов). С человека мотивы превраще- ния — тождества переходят и на весь человеческий мир — на природу и на вещи, созданные самим человеком. Об особенностях народно-сказочного времени, где раскрыва- ется это превращение — тождество в образе человека, мы будем говорить в дальнейшем в связи с Рабле. На античной почве идея метаморфозы проделала очень сложный и разветвленный путь развития. Одно из развет- влений этого пути — греческая философия, где идее пре- вращения, наряду с идеей тождества*, принадлежит гро- мадная роль, причем существенная мифологическая оболоч- ка этих идей сохраняется до Демокрита и Аристофана (да и у них до конца не преодолевается). * Преобладание идеи превращения у Гераклита и идеи тождества у элсатов. Превращение на основе первоэлемента у Фалеса, Анаксимандра, Анаксимена. 39
М. Бахтин Другое разветвление — культовое развитие идеи мета- морфозы (превращения) в античных мистериях, и прежде всего в элевсинских мистериях. Античные мистерии в их дальнейшем развитии все более и более подвергались вли- янию восточных культов, с их специфическими формами метаморфозы. В этом ряду развития лежат и первона- чальные формы христианского культа. Сюда же примы- кают и те грубые магические формы метаморфозы, ко- торые были чрезвычайно распространены в I—[I веках нашей эры, практиковались различными шарлатанами и стали прочным бытовым явлением эпохи. Третье разветвление — дальнейшая жизнь мотивов пре- вращения в собственно народном фольклоре. До нас этот фольклор, конечно, не дошел, но его существование извест- но нам по его влияниям — отражениям в литературе (на- пример, в той же новелле об Амуре и Психее у Апулея). Наконец, четвертое разветвление — развитие идеи ме- таморфозы в литературе. Оно нас здесь только и касается. Само собой разумеется, что это развитие идеи мета- морфозы в литературе проходит не без воздействия всех других перечисленных нами путей развития идеи мета- морфозы. Достаточно указать на влияния мистерийной элевсинской традиции на греческую трагедию. Не подле- жит, конечно, сомнению влияние на литературу философ- ских форм превращения и уже отмеченное нами влияние фольклора. В мифологической оболочке метаморфозы (превраще- ния) содержится идея развития, притом не прямолиней- ного, а скачкообразного, с узлами, следовательно, опреде- ленная форма временного ряда. Но состав этой идеи очень сложный, почему из нее и развертываются временные ря- ды различных типов. Если мы проследим художественное разложение этой сложной мифологической идеи метаморфозы у Гесиода (как по «Трудам и Дням», так и по «Теогонии»), то уви- дим, что из нее развивается специфический генеалогичес- кий ряд, особый ряд смены веков — поколений (миф о пяти веках — золотом, серебряном, медном, троянском и железном), необратимый теогонический ряд метаморфозы природы, циклический ряд метаморфозы зерна, аналогич- 40
Формы времени и хронотопа в романе ный ряд метаморфозы виноградной лозы. Более того, и циклический ряд трудового земледельческого быта у него также строится как своего рода «метаморфоза земледель- ца». Этим мы еще не исчерпали всех временных рядов, развивающихся у Гесиода из метаморфозы как их мифо- логического первофеномена. Для всех этих рядов общим является чередование (или следование друг за другом) совершенно различных, непохожих друг на друга форм (или образов) одного и того же. Так, в теогоническом процессе эра Хроноса сменяется эрой Зевса, сменяются ве- ка — поколения людей (золотой, серебряный и др.), сме- няются времена года. Глубоко различны образы разных эр, разных поколе- ний, разных времен года, разных фаз земледельческих ра- бот. Но за всеми этими различиями сохраняется единство теогонического процесса, исторического процесса, приро- ды, земледельческой жизни. Понимание метаморфозы у Гесиода, равно как и в ранних философских системах и классических мистериях, носит широкий характер, и самое слово «метаморфоза» у него вовсе не употребляется в том специфическом значе- нии однократного чудесного (граничащего с магическим) превращения одного явления в другое, какое это слово приобретает в римско-эллинистическую эпоху. Само сло- во в указанном значении появилось лишь на определен- ной поздней стадии развития идеи метаморфозы. Для этой поздней стадии характерны «Метаморфозы» Овидия. Здесь метаморфоза почти уже становится частной метаморфозой единичных изолированных явлений и при- обретает характер внешнего чудесного превращения. Ос- тается идея изображения под углом зрения метаморфозы всего космогонического и исторического процесса, начи- ная от создания космоса из хаоса и кончая превращением Цезаря в звезду. Но идея эта осуществляется путем вы- борки из всего мифологического и литературного насле- дия отдельных, не связанных между собой внешне ярких случаев метаморфоз в более узком смысле слова и распо- ложения их в ряд, лишенный всякого внутреннего един- ства. Каждая метаморфоза довлеет себе и представля- ет из себя замкнутое поэтическое целое. Мифологическая 41
М. Бахтин оболочка метаморфозы уже не способна объединить боль- ших и существенных временных рядов. Время распадает- ся на изолированные самодовлеющие временные отрезки, которые механически складываются в один ряд. То же распадение мифологического единства античных времен- ных рядов можно наблюдать и в «Фастах» Овидия (для изучения чувства времени в римско-эллинистическую эпо- ху это произведение имеет большое значение). У Апулея метаморфоза приобретает еще более част- ный, изолированный и уже прямо магический характер. От былой широты и силы ее почти ничего не осталось. Метаморфоза стала формой осмысления и изображения частной человеческой судьбы, оторванной от космического и исторического целого. Но все же, особенно благодаря влиянию прямой фольклорной традиции, идея метамор- фозы сохраняет еще достаточно энергии для охвата цело- го жизненной судьбы человека в ее основных переломных моментах. В этом — ее значение для романного жанра. Что касается до самой специфической формы мета- морфозы — превращение Люция в осла, обратное превра- щение в человека и его мистерий ное очищение, — то уг- лубляться в ее анализ по существу здесь не место. Для наших задач такой анализ не нужен. И самый генезис ослиной метаморфозы очень сложен. Сложна и до сих пор не вполне уяснена трактовка ее у Апулея. Для нашей прямой темы все это не имеет существенного значения. Нам важны лишь функции этой метаморфозы в постро- ении романа второго типа. На основе метаморфозы создается тип изображения целого человеческой жизни в ее основных переломных, кризисных моментах: как человек становится другим. Да- ются разные, и резко разные образы одного и того же человека, объединенные в нем как разные эпохи, разные этапы его жизненного пути. Здесь нет становления в точ- ном смысле, но есть кризис и перерождение. Этим определяются существенные отличия апулеев- ского сюжета от сюжетов греческого романа. События, изображенные Апулеем, определяют жизнь героя, притом определяют всю его жизнь. Вся жизнь с детства до ста- рости и смерти здесь, конечно, не изображается. Поэтому 42
Формы времени и хронотопа в романе здесь нет биографической жизни в ее целом. В кризисном типе изображается лишь один или два момента, решаю- щих судьбу человеческой жизни и определяющих весь ее характер. В соответствии с этим роман дает два или три различных образа одного и того же человека, разъединен- ных и соединенных кризисами и перерождениями его. В основном сюжете Апулей дает три образа Люция: Лю- ций до превращения в осла, Люций — осел, Люций — мистерийно очищенный и обновленный. В параллельном сюжете даются два образа Психеи — до очищения иску- пительными страданиями и после них; здесь дается пос- ледовательный путь перерождения героини, не распадаю- щийся на три резко отличных образа ее. В раннехристианских кризисных житиях, относящих- ся к тому же типу, также дается обычно только два образа человека, разделенных и соединенных кризисом и пере- рождением, — образ грешника (до перерождения) и образ праведника — святого (после кризиса и перерождения). Иногда даются и три образа, именно в тех случаях, когда особо выделен и разработан отрезок жизни, посвященный очистительному страданию, аскезе, борьбе с собой (соот- ветствующий пребыванию Люция в образе осла). Из сказанного ясно, что роман этого типа не развер- тывается в биографическом времени в строгом смысле. Он изображает только исключительные, совершенно необыч- ные моменты человеческой жизни, очень кратковремен- ные по сравнению с долгим жизненным целым. Но эти моменты определяют как окончательный образ самого че- ловека, так и характер всей его последующей жизни. Но самая-то долгая жизнь, с ее биографическим ходом, дела- ми и трудами, потянется после перерождения и, следо- вательно, лежит уже за пределами романа. Так Люций, пройдя через три посвящения, приступает к своему жиз- ненно-биографическому пути ритора и жреца. Этим определяются особенности авантюрного времени второго типа. Это не бесследное время греческого романа. Напротив, оно оставляет глубокий и неизгладимый след в самом человеке и во всей жизни его. Но вместе с тем время это авантюрное: это время исключительных, не- обычных событий, и события эти определяются случаем 43
М. Бахтин и также характеризуются случайной одновременностью и случайной разновременностью. Но эта логика случая подчинена здесь иной, объемлю- щей ее высшей логике. В самом деле. Служанка колдуньи Фотида случайно взяла не ту коробочку и вместо мази для превращения в птицу дала Люцию мазь для превращения в осла. Случайно в доме не оказалось как раз в этот момент роз, необходимых для обратного превращения. Случайно как раз в ту же ночь на дом нападают разбойники и уго- няют осла. И во всех последующих приключениях как са- мого осла, так и его сменяющихся хозяев продолжает иг- рать роль случай. Случай же все снова и снова тормозит обратное превращение осла в человека. Но власть случая и его инициатива ограничены, он действует лишь в пределах отведенного ему района. Не случай, а сластолюбие, юно- шеское легкомыслие и «неуместное любопытство» толкну- ли Люция на опасную затею с колдовством. Он сам вино- ват. Своим неуместным любопытством он развязал игру случая. Начальная инициатива, следовательно, принадле- жит самому герою и его характеру. Инициатива эта, прав- да, не положительно творческая (и это очень важно); это инициатива вины, заблуждения, ошибки (в христианском житийном варианте — греха). Этой отрицательной ини- циативе соответствует и первый образ героя — юный, лег- комысленный, необузданный, сластолюбивый, праздно-лю- бопытный. Он навлекает на себя власть случая. Таким образом, первое звено авантюрного ряда определяется не случаем, а самим героем и его характером. Но и последнее звено — завершение всего авантюрно- го ряда — определяется не случаем. Люция спасает боги- ня Изида, которая указывает ему, что он должен сделать, чтобы вернуться к образу человека. Богиня Изида высту- пает здесь не как синоним «счастливого случая» (как боги в греческом романе), а как руководительница Люция, ве- дущая его к очищению, требующая от него совершенно определенных очистительных обрядов и аскезы. Харак- терно, что видения и сны у Апулея имеют иное значение, чем в греческом романе. Там сны и видения осведомляли людей о воле богов пли случая не для того, чтобы они могли предотвратить удары судьбы и принять какие-либо 44
Формы времени и хронотопа в романе меры против них, «но для того, чтобы они с большей легкостью переносили свои страдания» (Ахилл Татий). Сны и видения поэтому не побуждали героев ни к какой деятельности. У Апулея, напротив, сны и видения дают героям указания, что им делать, как поступить, чтобы изменить свою судьбу, то есть вынуждают их к опреде- ленным действиям, к активности. Таким образом, и первое и последнее звено цепи аван- тюр лежит вне власти случая. Вследствие этого меняет- ся характер и всей цепи. Она становится действенной, меняет самого героя и его судьбу. Ряд пережитых героем авантюр приводит не к простому подтверждению его тож- дества, но к построению нового образа очищенного и пе- рерожденного героя. Поэтому и сама случайность, управ- ляющая в пределах отдельных авантюр, осмысливается по-новому. В этом отношении характерна речь жреца Изиды пос- ле превращения Люция: «Вот, Люций, после стольких не- счастий, воздвигаемых судьбою, претерпев столько гроз, достиг наконец ты спокойной пристани, алтарей милости- вых. Не впрок пошло тебе ни происхождение, ни положе- ние, ни даже самая наука, которая тебя отличает, потому что ты, сделавшись по страстности своего молодого воз- раста рабом сластолюбия, получил роковое возмездие за неуместное любопытство. Но слепая судьба, мучая тебя худшими опасностями, сама того не зная, привела к на- стоящему блаженству. Пусть же идет она и пышет ярос- тью, другой жертвы придется ей искать для своей жесто- кости. Ибо среди тех, кто посвятил свою жизнь нашей верховной богине, нет места губительной случайности. Какую выгоду судьба имела, подвергая тебя разбойникам, диким зверям, рабству, жестоким путям по всем направ- лениям, ежедневному ожиданию смерти? Вот тебя приня- ла под свое покровительство другая судьба, но уже зрячая, свет сиянья которой просвещает даже остальных богов» («Золотой осел», кн. 11). Здесь отчетливо указывается собственная вина Люция, отдавшая его во власть случая («слепой судьбы»). Здесь также отчетливо противопоставляется «слепой судьбе», «губительной случайности» — «судьба зрячая», то есть 45
М. Бахтин руководство богини, которая спасла Люция. Здесь, нако- нец, отчетливо раскрывается и смысл «слепой судьбы», власть которой ограничена собственной виною Люция, с одной стороны, и властью «зрячей судьбы», то есть по- кровительством богини, — с другой. Этот смысл — «роко- вое возмездие» и путь к «настоящему блаженству», к ко- торому привела Люция эта «слепая судьба», «сама того не зная». Таким образом, весь авантюрный ряд осмысли- вается как наказание и искупление. Совершенно так же организован и авантюрно-сказоч- ный ряд в параллельном сюжете (в новелле об Амуре и Психее). Первым звеном ряда здесь также служит собст- венная вина Психеи, а последним — покровительство бо- гов. Сами же приключения и сказочные испытания Пси- хеи осмыслены как наказание и искупление. Роль случая, «слепой судьбы» здесь еще более ограниченная и подчи- ненная. Таким образом, авантюрный ряд с его случайностью здесь совершенно подчинен объемлющему и осмыслива- ющему его ряду: вина — наказание — искупление — бла- женство. Этот ряд управляется уже совершенно иной, не авантюрной логикой. Этот ряд активен и определяет прежде всего самую метаморфозу, то есть смену образов героя: легкомысленный и праздно-любопытный Люций — Люций-осел, претерпевающий страдания, — очищенный и просветленный Люций. Далее, этому ряду присуща опре- деленная форма и степень необходимости, которой и в помине не было в греческом авантюрном ряде: возмездие с необходимостью следует за виною, за перенесенным воз- мездием с необходимостью следует очищение и блажен- ство. Далее, необходимость эта носит человеческий харак- тер, это не механическая, нечеловеческая необходимость. Вина определяется характером самого человека; возмез- дие также необходимо как очищающая и улучшающая человека сила. Человеческая ответственность является основою всего этого ряда. Наконец, самая смена образов одного и того же человека делает этот ряд человечески существенным. Всем этим определяются неоспоримые преимущества этого ряда по сравнению с греческим авантюрным време- 46
Формы времени и хронотопа в романе нем. Здесь на мифологической основе метаморфозы до- стигается освоение некоторой более существенной и ре- альной стороны времени. Оно здесь не только технично, это не простая рядоположность обратимых, переставпмых и внутренне не ограниченных дней, часов, мгновений; вре- менной ряд здесь — существенное и необратимое целое. Вследствие этого отпадает абстрактность, присущая гре- ческому авантюрному времени. Напротив, этот новый вре- менной ряд требует конкретности изложения. Но наряду с этими положительными моментами име- ются существенные ограничения. Человек здесь, как и в греческом романе,— приватный изолированный человек. Вина, возмездие, очищение и блаженство носят поэтому приватно-индивидуальный характер: это частное дело от- дельного человека. И активность такого человека лишена творческого момента: она проявляется отрицательно — в опрометчивом поступке, в ошибке, в вине. Поэтому и дей- ственность всего ряда ограничивается образом самого че- ловека и его судьбы. В окружающем мире этот временной ряд, как и греческий авантюрный, никаких следов не ос- тавляет. Вследствие этого же связь между судьбою чело- века и миром носит внешний характер. Человек меняется, переживает метаморфозу совершенно независимо от мира; сам мир остается неизменным. Поэтому метаморфоза но- сит частный и нетворческий характер. Поэтому основной временной ряд романа, хотя и но- сит, как мы сказали, необратимый и целостный характер, замкнут и изолирован и не локализован в историческом времени (то есть не включен в необратимый исторический временной ряд, потому что этого ряда роман еще вовсе не знает). Таково основное авантюрное время этого романа. Но в романе имеется и бытовое время. Каков его характер и как оно сочетается в романном целом с охарактеризован- ным нами особым авантюрным временем? Для романа прежде всего характерно слияние жизнен- ного пути человека (в его основных переломных момен- тах) с его реальным пространственным путем-дорогой, то есть со странствованиями. Здесь дается реализация метафоры «жизненный путь». Самый путь пролегает по 47
М. Бахтин родной, знакомой стране, в которой нет ничего экзоти- ческого, чуждого и чужого. Создается своеобразный ро- манный хронотоп, сыгравший громадную роль в исто- рии этого жанра. Основа его — фольклорная. Реализация метафоры жизненного пути в разных вариациях играет большую роль во всех видах фольклора. Можно прямо сказать, что дорога в фольклоре никогда не бывает про- сто дорогой, но всегда либо всем, либо частью жизнен- ного пути; выбор дороги — выбор жизненного пути; пере- кресток — всегда поворотный пункт жизни фольклорного человека; выход из родного дома на дорогу с возвраще- нием на родину — обычно возрастные этапы жизни (вы- ходит юноша, возвращается муж); дорожные приметы — приметы судьбы и проч. Поэтому романный хронотоп дороги так конкретен, органичен, так глубоко проникнут фольклорными мотивами. Перемещение человека в пространстве, его скитания утрачивают здесь тот абстрактно-технический характер сочетания пространственных и временных определений (близость — даль, одновременность — разновременность), какой мы наблюдали в греческом романе. Пространство становится конкретным и насыщается более существен- ным временем. Пространство наполняется реальным жиз- ненным смыслом и получает существенное отношение к герою и его судьбе. Этот хронотоп настолько насыщен, что в нем приобретают новое и гораздо более конкретное и хронотопическое значение такие моменты, как встреча, разлука, столкновение, бегство и т.д. Эта конкретность хронотопа дороги и позволяет ши- роко развернуть в нем быт. Однако этот быт располага- ется, так сказать, в стороне от дороги и на боковых путях ее. Сам главный герой и основные переломные события его жизни — вне быта. Он его только наблюдает, иногда вторгается в него как чужеродная сила, иногда сам наде- вает бытовую маску, но по существу он быту не причастен и бытом не определяется. Герой сам переживает исключительные внебытовые со- бытия, определяемые рядом: вина — возмездие — искуп- ление — блаженство. Таков — Люций. Но в процессе воз- мездия — искупления, то есть именно в процессе мета- 45
Формы времени и хронотопа в романе морфозы, Люций принужден спуститься в низкий быт, играть в нем самую низкую роль, даже не роль раба, а роль осла. Как рабочий осел он попадает в самую гущу низкого быта, он у погонщиков, он у мельника ходит по кругу, приводя в движение жернова, он служит у огород- ника, у солдата, у повара, у пекаря. Он терпит постоянно побои, подвергается преследованию злых жен (жена по- гонщика, жена пекаря). Но все это он проделывает не как Люций, а как осел. В конце романа, сбросив личину осла, он на торжественной процессии снова вступит в высшие внебытовые сферы жизни. Более того, пребывание Люция в быту — это мнимая смерть его (родные считают его умершим), а выход из быта — воскресение. Ведь древней- шее фольклорное ядро метаморфозы Люция — это смерть, схождение в преисподнюю и воскресение. Быту здесь со- ответствует преисподняя, могила. (Соответствующие ми- фологические эквиваленты могут быть найдены для всех сюжетных мотивов «Золотого осла».) Эта постановка героя по отношению к быту — чрез- вычайно важная особенность второго типа античного ро- мана. Эта особенность сохраняется (варьируясь, конечно) и во всей последующей истории этого типа. Всегда глав- ный герой в ней, по существу, не причастен быту; он проходит через бытовую сферу как человек иного мира. Чаще всего это плут, меняющий различные бытовые ли- чины, не занимающий в быту никакого определенного места, играющий с бытом, не принимающий его всерьез; или это бродячий актер, переодетый аристократ, или бла- городный человек по рождению, но не знающий своего происхождения («найденыш»). Быт — это низшая сфера бытия, из которой герой стремится освободиться и с ко- торой он внутренне никогда не сливается. У него необыч- ный, внебытовой жизненный путь, лишь один из этапов которого проходит через бытовую сферу. Играя в низком быту самую низкую роль, Люций, внут- ренне не причастный бытовой жизни, тем лучше ее наблю- дает и изучает во всех ее тайниках. Для него это опыт изучения и познания людей. «Я сам, — говорит Люций, — вспоминаю свое существование в ослином виде с боль- шой благодарностью, так как под прикрытием этой шкуры 49
М. Бахтин испытав коловратности судьбы, я сделался если не более благоразумным, то более опытным». Для наблюдения тайников бытовой жизни положение осла особо выгодно. В присутствии осла никто не стесня- ется и раскрывает себя во всем. «Ив мучительной жизни моей одно-единственное осталось мне утешение: развле- каться по врожденному мне любопытству, как люди, не считаясь с моим присутствием, свободно говорили и дей- ствовали, как хотели» (кн. 9). Кроме того, преимущество осла в этом отношении со- ставляют и его уши. «И я, хотя и сильно рассержен был на ошибку Фотиды, которая меня вместо птицы обратила в осла, утешался в горестном превращении моем единст- венно тем, что благодаря огромным ушам я отлично слы- шал даже то, что происходило в отдаленности» (кн. 9). И эта исключительная постановка осла в романе — черта громадной важности. Та бытовая жизнь, которую наблюдает и изучает Лю- ций, — исключительно частная, приватная жизнь. В ней по самому ее существу нет ничего публичного. Все ее со- бытия — частное дело изолированных людей: они не мо- гут совершаться «на миру», публично, в присутствии хора\ они не подлежат публичному (всенародному) отчету на площади. Специфическое публичное значение они приоб- ретают лишь там, где становятся уголовными преступле- ниями. Уголовщина — это тот момент приватной жизни, где она становится, так сказать, поневоле публичной. В ос- тальном эта жизнь — постельные секреты (измены «злых жен», импотенция мужей и проч.), секреты наживы, мел- кие бытовые обманы и т.п. Такая приватная жизнь по самому своему существу не оставляет места для созерцателя, для «третьего», который был бы вправе ее постоянно созерцать, судить, оценивать. Она совершается между четырех стен, для двух пар глаз. Публичная же жизнь, всякое событие, имеющее хоть ка- кое-нибудь общественное значение, по существу, тяготеет к опубликованию, необходимо предполагает зрителя, судью, оценивающего, для него всегда есть место в событии, он — необходимый (обязательный) участник его. Публичный че- ловек всегда живет и действует на миру, и каждый момент 50
Формы времени и хронотопа в романе его жизни по существу и принципиально допускает опуб- ликование. Публичная жизнь и публичный человек по сво- ей природе открыты, зримы, слышимы. Публичная жизнь обладает и разнообразнейшими формами самоопубликова- ния и самоотчета (в том числе и в литературе). Здесь поэ- тому вовсе не возникает проблемы особой постановки со- зерцающего и слушающего эту жизнь («третьего»), особых форм опубликования ее. Поэтому классическая античная литература — литература публичной жизни и публичного человека — вовсе не знала этой проблемы. Но когда приватный человек и приватная жизнь во- шли в литературу (в эпоху эллинизма), эти проблемы неминуемо должны были встать. Возникло противоречие между публичностью самой литературной формы и при- ватностью ее содержания. Начался процесс выработки приватных жанров. На античной почве этот процесс ос- тался незавершенным. Особенно остро эта проблема стояла в отношении боль- ших эпических форм («большого эпоса»). В процессе раз- решения этой проблемы и возник античный роман. В отличие от публичной жизни, та сугубо приватная жизнь, которая вошла в роман, по природе своей закрыта. Ее, по существу, можно только подсмотреть и подслу- шать. Литература приватной жизни есть, по существу, литература подсматривания и подслушивания — «как дру- гие живут». Или ее можно раскрыть и опубликовать в уголовном процессе, или прямо вводя в роман уголовный процесс (и формы сыска и следствия); а в приватную жизнь — уголовные преступления; или косвенно и услов- но (в полускрытой форме), используя формы свидетель- ских показаний, признаний подсудимых, судебных доку- ментов, улик, следственных догадок и т. п. Наконец, могут быть использованы и те формы приватного сообщения и самораскрытия, которые вырабатываются в самой приват- ной жизни и в быту, — частное письмо, интимный днев- ник, исповедь. Мы уже видели, как греческий роман разрешал эту проблему изображения частной жизни и приватного че- ловека. Он применял внешние и неадекватные публично- риторические формы (к тому времени уже омертвевшие) 51
М. Бахтин к содержанию приватной жизни, что было возможно лишь в условиях греческого авантюрного времени и крайней аб- страктности всего изображения. Кроме того, на этой же риторической основе греческий роман ввел и уголовный процесс, играющий весьма существенную роль в нем. Час- тично пользовался греческий роман и бытовыми формами, например письмом. И в последующей истории романа уголовный процесс в его прямой и косвенной форме и вообще судебно-уго- ловные категории имели громадное организационное зна- чение. В самом содержании романов этому соответство- вало громадное значение в нем уголовных преступлений. Различные формы и разновидности романа по-разному используют различные судебно-уголовные категории. До- статочно назвать авантюрно-детективный роман (сыск, следы преступлений и угадывание событий по этим сле- дам), с одной стороны, и романы Достоевского («Преступ- ление и наказание» и «Братья Карамазовы») — с другой. Значение и различные способы использования судеб- но-уголовных категорий в романе — как особых форм рас- крытия и опубликования приватной жизни — интересная и важная проблема истории романа. Уголовный момент играет большую роль в «Золотом осле» Апулея. Некоторые вставные новеллы прямо по- строены как рассказы об уголовных преступлениях (шес- тая, седьмая, одиннадцатая и двенадцатая новеллы). Но основным для Апулея является не уголовный материал, а обнажающие природу человека бытовые секреты приват- ной жизни, то есть все то, что можно только подглядеть и подслушать. Вот для этого-то подглядывания и подслушивания приватной жизни положение Люция-осла исключительно благоприятное. Поэтому положение это было закреплено традицией и в разнообразных вариациях встречается нам в последующей истории романа. От ослиной метаморфо- зы сохраняется именно специфическая постановка героя как «третьего» по отношению к частной бытовой жизни, позволяющая ему подсматривание и подслушивание. Та- кова постановка плута и авантюриста, которые внутрен- не не причастны к бытовой жизни, не имеют в ней опре- 52
Формы времени и хронотопа в романе деленного закрепленного места и которые в то же время проходят через эту жизнь и принуждены изучать ее ме- ханику, все ее тайные пружины. Но такова в особенности постановка слуги, сменяющего различных хозяев. Слуга — это вечный «третий» в частной жизни господ. Слуга — свидетель частной жизни по преимуществу. Его стесня- ются почти так же мало, как и осла, и в то же время он призван быть участником всех интимных сторон частной жизни. Поэтому слуга сменил собою осла в последующей истории авантюрного романа второго типа (то есть аван- тюрно-бытового романа). Положение слуги широко ис- пользует плутовской роман от «Ласарильо» и до «Жиль Блаза». В этом классическом (чистом) типе плутовского романа продолжают жить и другие моменты и мотивы «Золотого осла» (прежде всего они сохраняют тот же хро- нотоп). В авантюрно-бытовом романе осложненного, не чистого типа фигура слуги отходит на второй план, но значение его все же сохраняется. Но и в других романных типах (да и в иных жанрах) фигура слуги имеет сущест- венное значение (см. «Жак-фаталист» Дидро, драматичес- кую трилогию Бомарше и др.). Слуга — это особая вопло- щенная точка зрения на мир частной жизни, без которой литература частной жизни не могла обойтись. Аналогичное слуге место (по функциям) в романе за- нимает проститутка и куртизанка (см., например, «Молль Флендерс» и «Роксана» Дефо). Их положение также чрез- вычайно выгодно для подсматривания и подслушивания частной жизни, ее секретов и ее интимных пружин. То же значение, но в качестве второстепенной фигуры, имеет в романе сводня\ она обычно выступает рассказчиком. Так, уже в «Золотом осле» девятая вставная новелла рассказана старой сводней. Напомню замечательнейший рассказ ста- рой сводни в «Франсионе» Сореля, по реалистической си- ле показа частной жизни почти равный Бальзаку (и не- сравненно превосходящий аналогичные явления у Золя). Наконец, как мы уже говорили, аналогичную по функ- циям роль в романе играет вообще авантюрист (в ши- роком смысле) и, в частности, «парвеню». Положение авантюриста и парвеню, еще не занявших определенно- го и закрепленного места в жизни, но ищущих успеха в 53
М. Бахтин частной жизни — устройства карьеры, приобретения бо- гатства, завоевания славы (с точки зрения частного ин- тереса «для себя»), побуждает их изучать эту частную жизнь, раскрывать ее скрытую механику, подсматривать и подслушивать ее интимнейшие секреты. И начинают они свой путь снизу (где соприкасаются со слугами, про- ститутками, своднями и узнают от них о жизни, «какова она есть»), поднимаются выше (обычно проходят через куртизанок) и достигают вершин частной жизни или тер- пят крушение в пути или до конца остаются низовыми авантюристами (авантюристами трущобного мира). Такое положение их чрезвычайно благоприятно для раскрытия и показа всех слоев и этажей частной жизни. Поэтому положение авантюриста и парвеню определяет построение авантюрно-бытовых романов осложненного типа: авантю- ристом в широком смысле (но, конечно, не парвеню) яв- ляется и Франсион у Сореля (см. одноименный роман); в положение авантюристов поставлены и герои «Комичес- кого романа» Скаррона (XVII век); авантюристы — герои плутовских (не в точном смысле) романов Дефо («Ка- питан Сингльтон», «Полковник Джек»); парвеню впер- вые появляются у Мариво («Крестьянин-парвеню»); аван- тюристы — герои Смоллетта. Исключительно глубоко и полно воплощает в себе и конденсирует всю специфи- ку положений осла, плута, бродяги, слуги, авантюриста, парвеню, артиста — племянник Рамо у Дидро: он да- ет замечательную по глубине и силе именно философию «третьего» в частной жизни. Это философия человека, знающего только частную жизнь и жаждущего только ее, но ей непричастного, не имеющего в ней места, поэтому остро видящего ее всю, во всей ее обнаженности, разы- грывающего все ее роли, но не сливающегося ни с одной из них. У великих французских реалистов — у Стендаля и Бальзака — в их сложном синтетическом романе положе- ние авантюриста и парвеню полностью сохраняет свое организующее значение. Во втором плане их романов дви- жутся и все другие фигуры «третьих» частной жизни — куртизанки, проститутки, сводни, слуги, нотариусы, рос- товщики, врачи. 54
Формы времени и хронотопа в романе Роль авантюриста-парвеню в классическом англий- ском реализме — Диккенс и Теккерей — менее значитель- на. Они здесь на вторых ролях (исключение — Ребекка Шарп в «Ярмарке тщеславия» Теккерея). Отмечу, что во всех этих разобранных нами явлениях в какой-то степени и в какой-то форме сохраняется и момент метаморфозы: перемена ролей-масок плутом, пре- вращение нищего в богача, бездомного бродяги — в бога- того аристократа, разбойника и жулика — в раскаявшего- ся доброго христианина и т. п. Кроме образов плута, слуги, авантюриста, сводни, для подглядывания и подслушивания частной жизни роман изобретал и другие дополнительные способы, иногда очень остроумные и тонкие, но не получившие типичного и существенного значения. Например, Хромой бес у Лесажа (в одноименном романе) снимает крыши с домов и рас- крывает частную жизнь в те моменты, когда не допуска- ется «третий». В «Перигрине Пикле» Смоллетта герой знакомится с совершенно глухим англичанином Кэдуоле- дером, в присутствии которого никто не стесняется гово- рить обо всем (как в присутствии Люция-осла); в даль- нейшем оказывается, что Кэдуоледер совсем не глух, а только надел на себя маску глухоты, чтобы подслушивать секреты частной жизни. Таково исключительно важное положение Люция-осла как наблюдателя частной жизни. В каком же времени рас- крывается эта приватная бытовая жизнь? Бытовое время в «Золотом осле» и в других образцах античного авантюрно-бытового романа отнюдь не цикли- ческое. Вообще момент повторения, периодического воз- вращения одних и тех же моментов (явлений) в нем не выдвигается. Античная литература знала лишь идеали- зованное земледельческое бытовое циклическое время, сплетающееся с природным и мифологическим време- нем (основные этапы его развития: Гесиод — Феокрит — Вергилий). От этого циклического времени (во всех его вариациях) резко отличается романное бытовое время. Оно прежде всего совершенно оторвано от природы (и от природно-мифологических циклов). Этот отрыв быто- вого плана от природы даже подчеркивается. Мотивы 55
М. Бахтин природы появляются у Апулея лишь в ряду: вина — ис- купление — блаженство (см., например, сцену на берегу моря перед обратным превращением Люция). Быт — это преисподняя, могила, где и солнце не светит, и звездно- го неба нет. Поэтому быт здесь дается как изнанка под- линной жизни. В центре его — непристойности, то есть изнанка половой любви, оторванной от деторождения, смены поколений, построения семьи и рода. Быт здесь — приапичен, его логика — логика непристойности. Но во- круг этого полового ядра быта (измена, убийства на половой почве и т.п.) располагаются и другие момен- ты быта: насилия, воровство, обманы всякого рода, по- бои. В этом бытовом омуте частной жизни время лишено единства и целостности. Оно раздроблено на отдельные отрезки, охватывающие единичные бытовые эпизоды. От- дельные эпизоды (в особенности во вставных бытовых новеллах) округлены и закончены, но они изолированы и довлеют себе. Бытовой мир рассеян и раздроблен и лишен существенных связей. Он не проникнут одним временным рядом со своей специфической закономерностью и необ- ходимостью. Поэтому временные отрезки бытовых эпизо- дов расположены как бы перпендикулярно к основному стержневому ряду романа: вина — наказание — искупле- ние — очищение — блаженство (именно к моменту нака- зания — искупления). Бытовое время не параллельно это- му основному ряду и не сплетается с ним, но отдельные отрезки его (на которые распадается это бытовое время) перпендикулярны к основному ряду, пересекают его под прямым углом. При всей раздробленности и натуралистичности этого бытового времени, оно не абсолютно бездейственно. В его целом оно осмысливается как наказание, очищающее Лю- ция, в его же отдельных моментах-эпизодах оно служит для Люция опытом, раскрывающим ему человеческую природу. Самый бытовой мир у Апулея — статичен, в нем нет становления (поэтому нет и единого бытового времени). Но в нем раскрывается социальное многообра- зие. В этом разнообразии еще не раскрылись социальные противоречия, но оно уже чревато ими. Если бы эти про- 56
Формы времени и хронотопа в романе тиворечия раскрылись, то мир пришел бы в движение, получил бы толчок к будущему, время получило бы пол- ноту и историчность. Но на античной почве, в частности у Апулея, этот процесс не завершился. У Петрония, правда, этот процесс продвинулся не- множко дальше. В его мире социальное многообразие становится почти противоречивым. В связи с этим появ- ляются в его мире и зачаточные следы исторического времени — приметы эпохи. Но все же и у него процесс этот далеко не завершается. «Сатирикон» Петрония, как мы уже сказали, при- надлежит к тому же типу авантюрно-бытового романа. Но авантюрное время здесь тесно переплетается с быто- вым (поэтому «Сатирикон» ближе к европейскому ти- пу плутовского романа). В основе странствований и при- ключений героев (Энколпия и др.) не лежит отчетливая метаморфоза и специфический ряд: вина — возмездие — искупление. Здесь это заменяется, правда, аналогичным, но приглушенным и пародийным мотивом преследова- ния разгневанным богом Приапом (пародия на эпическую первопричину скитаний Одиссея, Энея). Но позиция ге- роев по отношению к быту частной жизни совершенно та же, что и у Люция-осла. Они проходят через бытовую сферу частной жизни, но внутренне ей не причастны. Это плуты — соглядатаи, шарлатаны и паразиты, подсматри- вающие и подслушивающие весь цинизм частной жиз- ни. Она же здесь еще более приапична. Но, повторяем, в социальном разнообразии этого мира частной жизни попадаются еще зыбкие следы исторического времени. В описании пира Тримальхиона и в самом образе его раскрываются уже приметы эпохи, то есть некоторого вре- менного целого, обнимающего и объединяющего отдельные бытовые эпизоды. В житийных образцах авантюрно-бытового типа мо- мент метаморфозы выступает на первый план (греховная жизнь — кризис — искупление — святость). Авантюрно- бытовой план дан в форме обличения греховной жизни или в форме покаянной исповеди. Эта форма (в особен- ности — последняя) граничит уже с третьим типом антич- ного романа. 57
М. Бахтин III. АНТИЧНАЯ БИОГРАФИЯ И АВТОБИОГРАФИЯ Переходя к третьему типу античного романа, прежде всего необходимо сделать одну весьма существен- ную оговорку. Под третьим типом мы имеем в виду био- графический роман, но такого романа, то есть такого боль- шого биографического произведения, которое мы, поль- зуясь нашей терминологией, могли бы назвать романом, античность не создала. Но она разработала ряд в высшей степени существенных автобиографических и биографи- ческих форм, которые оказали громадное влияние не толь- ко на развитие европейской биографии и автобиографии, но и на развитие всего европейского романа. В основе этих античных форм лежит новый тип биографического времени и новый специфически построенный образ чело- века, проходящего свой жизненный путь. Под углом зрения этого нового типа времени и нового образа человека мы и дадим наш краткий обзор античных автобиографических и биографических форм. В соответст- вии с этим мы не стремимся в нашем обзоре ни к полноте материала, ни к всестороннему его охвату. Мы выделим лишь то, что имеет прямое отношение к нашим задачам. На классической греческой почве мы отмечаем два существенных типа автобиографий. Первый тип назовем условно — платоновским типом, так как он нашел наиболее отчетливое и раннее выражение в таких произведениях Платона, как «Апология Сократа» и «Федон». Этот тип автобиографического самосознания человека связан со строгими формами мифологической ме- таморфозы. В основе ее лежит хронотоп — «жизненный путь ищущего истинного познания». Жизнь такого ищуще- го расчленяется на точно ограниченные эпохи, или ступе- ни. Путь проходит через самоуверенное невежество, через самокритический скепсис и через познание самого себя к истинному познанию (математика и музыка). Эта ранняя платоновская схема пути ищущего на элли- нистически-римской почве осложняется чрезвычайно важ- ными моментами: прохождение ищущего через ряд фило- софских школ с испытанием их и ориентация временного 58
Формы времени и хронотопа в романе расчленения пути на собственных произведениях. К этой осложненной схеме, имеющей очень важное значение, мы еще вернемся в последующем. В платоновской схеме имеется и момент кризиса и пе- рерождения (слова оракула как поворот жизненного пути Сократа). Специфический характер пути ищущего раскры- вается еще яснее при сопоставлении с аналогичной схе- мой пути восхождения души к созерцанию идей («Пир», «Федр» и др.). Здесь ясно выступают мифологические и мистерийно-культовые основы этой схемы. Отсюда стано- вится ясным и родство с ней тех «историй обращения», о которых мы говорили в предыдущем разделе. Путь Сокра- та, как он раскрыт в «Апологии»,— публично-риториче- ское выражение той же метаморфозы. Реальное биогра- фическое время здесь почти полностью растворено в иде- альном и даже абстрактном времени этой метаморфозы. Значительность образа Сократа раскрывается не в этой идеально-биографической схеме. Второй греческий тип — риторическая автобиография и биография. В основе этого типа лежит «энкомион» — гражданская надгробная и поминальная речь, заменившая собою древ- нюю «заплачку» («тренос»). Форма энкомиона определи- ла и первую античную автобиографию — защитительную речь Исократа. Говоря об этом классическом типе, прежде всего необ- ходимо отметить следующее. Эти классические формы ав- тобиографий и биографий не были произведениями лите- ратурно-книжного характера, отрешенными от конкретного общественно-политического события их громкого опубли- кования. Напротив, они всецело определялись этим со- бытием, они были словесными гражданско-политическими актами публичного прославления или публичного самоот- чета реальных людей. Поэтому здесь важен не только и не столько внутренний хронотоп их (то есть время-про- странство изображаемой жизни), но и прежде всего тот внешний реальный хронотоп, в котором совершается это изображение своей или чужой жизни как граждански-по- литический акт публичного прославления или самоотчета. Именно в условиях этого реального хронотопа, в котором 59
М. Бахтин раскрывается (опубликовывается) своя пли чужая жизнь, ограняются грани образа человека и его жизни, дается оп- ределенное освещение их. Этот реальный хронотоп — площадь («агора»). На пло- щади впервые раскрылось и оформилось автобиографичес- кое (и биографическое) самосознание человека и его жиз- ни на античной классической почве. Когда Пушкин говорил о театральном искусстве, что оно «родилось на площади», он имел в виду площадь, где «простой народ», базар, балаганы, кабаки, то есть площадь европейских городов XIII, XIV и последующих веков. Он имел, далее, в виду, что официальное государство, офи- циальное общество (то есть привилегированные классы) и его официальные науки и искусства находятся (в ос- новном) вне этой площади. Но античная площадь — это само государство (притом — все государство со всеми его органами), высший суд, вся наука, все искусство, и на ней — весь народ. Это был удивительный хронотоп, где все высшие инстанции — от государства до истины — бы- ли конкретно представлены и воплощены, были зримо-на- личны. И в этом конкретном и как бы всеобъемлющем хронотопе совершались раскрытие и пересмотр всей жиз- ни гражданина, производилась публично-гражданственная проверка ее. Вполне понятно, что в таком биографическом человеке (образе человека) не было и не могло быть ничего интим- но-приватного, секретно-личного, повернутого к себе са- мому, принципиально-одинокого. Человек здесь открыт во все стороны, он весь вовне, в нем нет ничего «для себя одного», нет ничего, что не подлежало бы публично-госу- дарственному контролю и отчету. Здесь все сплошь и до конца было публично. Вполне понятно, что в этих условиях не могло быть никаких принципиальных различий между подходом к чужой жизни и подходом к своей собственной жизни, то есть между биографической и автобиографической точка- ми зрения. Позже, в эллинистическо-римскую эпоху, ко- гда публичное единство человека распалось, Тацит, Плу- тарх и некоторые риторы специально ставили вопрос о допустимости прославления себя самого. Разрешался этот 60
Формы времени и хронотопа в романе вопрос в положительном смысле. Плутарх подбирает ма- териал, начиная с Гомера (где герои занимаются самопро- славлением), устанавливает допустимость самопрославле- ния и указывает, в каких формах оно должно протекать, чтобы избегнуть всего отталкивающего. Один второсте- пенный ритор, Аристид, также подбирает обширный ма- териал по этому вопросу и приходит к выводу, что гордое самопрославление — чисто эллинская черта; самопрослав- ление вполне допустимо и правильно. Но очень характерно, что подобный вопрос вообще мог возникнуть. Ведь самопрославление есть только наиболее резкое и бросающееся в глаза проявление одинаковости биографического и автобиографического подхода к жиз- ни. Поэтому за специальным вопросом о допустимости самопрославления таится более общий вопрос — о допус- тимости одного и того же подхода к своей собственной и чужой жизни, к себе самому и к другому. Постановка подобного вопроса говорит о том, что классическая пуб- личная целостность человека распадалась и начиналась принципиальная дифференциация биографических и ав- тобиографических форм. Но в условиях греческой площади, где началось само- сознание человека, о такой дифференциации не могло быть еще и речи. Внутреннего человека — «человека для себя» (я для себя) и особого подхода к себе самому еще не было. Единство человека и его самосознание было чисто публич- ным. Человек был весь вовне, притом в буквальном смысле этого слова. Эта сплошная овнешненность — очень важная особен- ность образа человека в классическом искусстве и лите- ратуре. Она проявляется весьма многообразно, многораз- личнейшим образом. Укажу здесь на одно общеизвестное ее проявление. Греческий человек в литературе — уже у Гомера — представляется чрезвычайно несдержанным. Герои Гомера очень резко и очень громко выражают свои чувства. Осо- бенно поражает, как часто и как громко герои плачут и рыдают. Ахилл в знаменитой сцене с Приамом рыдает в своем шатре так громко, что вопли его разносятся по все- му греческому лагерю. По-разному объясняли эту черту: и 61
М. Бахтин особенностями примитивной психологии, и условностью литературного канона, и особенностями гомеровского сло- варя, вследствие которых различные степени чувств могут быть переданы лишь путем указания различных степеней их внешнего выражения, или указывали на общую относи- тельность в подходе к выражению чувств (известно, напри- мер, что люди XVIII века — те же просветители — весьма часто и охотно плакали). Но дело в том, что в образе ан- тичного героя эта черта отнюдь не единична, она гармо- нически сочетается с другими чертами его и имеет более принципиальную основу, чем обычно предполагают. Эта черта есть одно из проявлений той сплошной овнешнен- ности публичного человека, о которой мы говорили. Всякое бытие для грека классической эпохи было и зримым и звучащим. Принципиально (по существу) неви- димого и немого бытия он не знает. Это касалось всего бытия, и, конечно, прежде всего человеческого бытия. Не- мая внутренняя жизнь, немая скорбь, немое мышление были совершенно чужды греку. Все это — то есть вся внутренняя жизнь — могло существовать, только прояв- ляясь вовне в звучащей или в зримой форме. Мышление, например, Платон понимал как беседу человека с самим собою («Теэтет», «Софист»). Понятие молчаливого мыш- ления впервые появилось только на почве мистики (кор- ни этого понятия — восточные). При этом мышление как беседа с самим собою, в понимании Платона, отнюдь не предполагает какого-то особого отношения к себе самому (отличного от отношения к другому); беседа с самим со- бою непосредственно переходит в беседу с другим, ника- ких принципиальных граней здесь и в помине нет. В самом человеке нет никакого немого и незримого яд- ра: он весь видим и слышим, весь вовне; но нет и вообще никаких немых и незримых сфер бытия, которым человек был бы причастен и которыми он определялся бы (плато- новское царство идей — все зримо и слышимо). Тем более далеко было от классического греческого мировоззрения помещать основные руководящие центры человеческой жизни в немые и незримые центры. Этим и определяется изумительная сплошная овнешненность классического че- ловека и его жизни. 62
Формы времени и хронотопа в романе Лишь с эллинистической и римской эпохи начинается процесс перевода целых сфер бытия как в самом человеке, так и вне его на немой регистр и на принципиальную незримость. Этот процесс также далеко не завершился на античной почве. Характерно, что еще «Исповедь» блажен- ного Августина нельзя читать «про себя», а нужно декла- мировать вслух, настолько в ее форме еще жив дух гре- ческой площади, где впервые слагалось самоосознание ев- ропейского человека. Когда мы говорим о сплошной овнешненности гречес- кого человека, то применяем здесь, конечно, нашу точку зрения. Грек именно не знал нашего разделения на внеш- нее и внутреннее (немое и незримое). Наше «внутреннее» для грека в образе человека располагалось в одном ряду с нашим «внешним», то есть было так же видимо и слы- шимо и существовало вовне для других, так же как и для себя. В этом отношении все моменты образа человека бы- ли однородными. Но эта сплошная овнешненность человека осуществля- лась не в пустом пространстве («под звездным небом на голой земле»), а в органическом человеческом коллективе, «на народе». Поэтому-то «вовне», в котором раскрывался и существовал весь человек, не было чем-то чуждым и холодным («пустыней мира»), — а было родным народом. Быть вовне — быть для других, для коллектива, для свое- го народа. Человек был сплошь овнешнен в человеческой же стихии, в человеческом народном медиуме. Поэтому единство этой овнешненной целостности человека носило публичный характер. Всем этим определяется неповторимое своеобразие об- раза человека в классическом искусстве и литературе. Все телесное и внешнее одухотворено и интенсифицировано в нем, все духовное и внутреннее (с нашей точки зре- ния) — телесно и овнешнено. Как гетевская природа (для которой этот образ и послужил «первофеноменом»), он «не имеет ни ядра, ни оболочки», ни внешнего, ни внут- реннего. В этом и глубочайшее отличие его от образов человека последующих эпох. В последующие эпохи немые и незримые сферы, кото- рым стал причастен человек, исказили его образ. Немота и 63
М. Бахтин незримость проникли вовнутрь его. Вместе с ними пришло и одиночество. Частный и изолированный человек — «че- ловек для себя» — утратил единство и целостность, кото- рые определялись публичным началом. Самосознание его, утратив народный хронотоп площади, не могло найти та- кого же реального, единого и целостного хронотопа; поэто- му оно распалось и разъединилось, стало абстрактным и идеальным. У приватного человека в его приватной жизни появилось очень много сфер и объектов, вообще не подле- жащих опубликованию (половая сфера и др.) или только интимно-камерному и условному выражению. Образ чело- века стал многослойным и разносоставным. В нем разде- лились ядро и оболочка, внешнее и внутреннее. Мы покажем в дальнейшем, что самая замечательная попытка в мировой литературе нового сплошного овнеш- нения человека, притом без стилизации античного образа, была сделана Рабле. Другая попытка возрождения античной целостности и овнешненности, но на совершенно иной основе, была сде- лана Гете. Вернемся к греческому энкомиону и к первой автобио- графии. Разобранною нами особенностью античного са- мосознания определяется одинаковость биографического и автобиографического подхода и последовательная пуб- личность его. Но образ человека в энкомионе чрезвычайно прост и пластичен, и момента становления в нем почти нет. Исходный пункт энкомиона — идеальный образ опреде- ленной жизненной формы, определенного положения — полководца, царя, политического деятеля. Эта идеальная форма — совокупность требований, предъявляемых к дан- ному положению: каким должен быть полководец, перечис- ление свойств и добродетелей полководца. Все эти свойст- ва и добродетели и раскрываются затем в жизни прослав- ляемого лица. Идеал и образ умершего сливаются. Образ прославляемого пластичен и дается обычно в момент его зрелости и жизненной полноты. На основе разработанных биографических схем энко- миона и возникла первая автобиография в форме защити- тельной речи — автобиография Исократа, оказавшая гро- мадное влияние на всю мировую литературу (особенно че- 64
Формы времени и хронотопа в романе рез итальянских и английских гуманистов). Это — публич- ный апологетический отчет о своей жизни. Принципы по- строения своего образа те же, что и при построении обра- зов умерших деятелей в энкомионе. В основу кладется иде- ал ритора. Сама риторическая деятельность прославляется Исократом как высшая форма жизненной деятельности. Это профессиональное самосознание Исократа носит со- вершенно конкретный характер. Он характеризует свое ма- териальное положение, упоминает о своих заработках как ритора. Элементы чисто приватные (с нашей точки зре- ния), элементы узкопрофессиональные (опять с нашей точ- ки зрения), элементы общественно-государственные, нако- нец, и философские идеи здесь лежат в одном конкретном ряду, тесно переплетаются между собою. Все эти элементы воспринимаются как совершенно однородные и слагаются в единый и целостный пластический образ человека. Само- сознание человека опирается здесь только на такие момен- ты своей личности и своей жизни, которые повернуты во- вне, существуют для других так же, как и для себя; только в них самосознание ищет своей опоры и своего единства, других же интимно-личных, «самостных», индивидуально- неповторимых моментов самосознание вовсе не знает. Отсюда и специфический нормативно-педагогический характер этой первой автобиографии. В конце ее прямо выставляется воспитательный и образовательный идеал. Но нормативно-педагогическое освещение дается и всему материалу автобиографии. Но нельзя забывать, что эпоха создания этой первой автобиографии была уже эпохой начавшегося разложения греческой публичной целостности человека (как она рас- крывалась в эпосе и в трагедии). Отсюда несколько фор- мально-риторический и абстрактный характер этого про- изведения. Римские автобиографии и мемуары слагаются в ином реальном хронотопе. Жизненной почвой для них послу- жила римская семья. Автобиография здесь — документ семейно-родового самосознания. Но на этой семейно-ро- довой почве автобиографическое самосознание не стано- вится приватным и интимно-личным. Оно сохраняет глу- боко публичный характер. 3 Зак. №949 65
М. Бахтин Римская семья (патрицианская) — это не буржуазная семья — символ всего приватно-интимного. Римская семья, именно как семья, непосредственно сливалась с государст- вом. Главе семьи были передоверены известные элементы государственной власти. Семейные (родовые) религиозные культы, роль которых была громадной, служили непосред- ственным продолжением государственных культов. Предки были представителями национального идеала. Самосозна- ние ориентируется на конкретной памяти рода и предков, и в то же время оно ориентировано на потомков. Семейно-ро- довые традиции должны быть переданы от отца к сыну. Семья имеет свой архив, где хранятся письменные докумен- ты всех звеньев рода. Автобиография пишется в порядке передачи семейно-родовых традиций от звена к звену и полагается в архиве. Это делает автобиографическое само- сознание публично-историческим и государственным. Эта специфическая римская историчность автобиогра- фического самосознания отличает его от греческого, ори- ентировавшегося на живых современников, тут же присут- ствующих на площади. Римское самосознание чувствует себя прежде всего звеном между умершими предками и еще не вступившими в политическую жизнь потомками. Поэтому оно не столь пластично, но зато глубже проник- нуто временем. Другая специфическая особенность римской автобиогра- фии (и биографии) — роль «prodigia», то есть всякого рода предзнаменований и их истолкований. Здесь это не внешняя сюжетная черта (как в романах XVII века), но очень важный принцип осознания и оформления автобиографического ма- териала. С нею тесно связана также очень важная чисто римская автобиографическая категория «счастья». В prodigia, то есть в предзнаменованиях судьбы как от- дельных дел и начинаний человека, так и всей его жизни, индивидуально-личное и публично-государственное нераз- рывно сливаются. Prodigia — важный момент при начале и совершении всех государственных начинаний и актов. Не испытав предзнаменований, государство не делает ни одно- го шага. Prodigia — показатели судеб государства, предвещаю- щие ему счастье или несчастье. Отсюда они переходят на 66
Формы времени и хронотопа в романе индивидуальную личность диктатора или полководца, судь- ба которого неразрывно связана с судьбою государства, сливаются с показателями его личной судьбы. Появляет- ся диктатор счастливой руки (Сулла), счастливой звезды (Цезарь). Категория счастья на этой почве имеет особое жизнеобразующее значение. Она становится формой лич- ности и ее жизни («вера в свою звезду»). Это начало определяет самосознание Суллы в его автобиографии. Но, повторяем, в этом счастье Суллы или счастье Цеза- ря: государственные и личные судьбы сливаются воеди- но. Менее всего это узколичное, приватное счастье. Ведь это — счастье в делах, в государственных начинаниях, в войнах. Оно совершенно неотделимо от дел, от творчест- ва, от труда, от их объективного публично-государствен- ного содержания. Таким образом, понятие счастья здесь включает в себя и наши понятия «дарования», «интуи- ции» и то специфическое понятие «гениальности»*, кото- рое имело такое значение в философии и эстетике конца XVIII века (Юнг, Гаман, Гердер, бурные гении). В после- дующие века эта категория счастья раздробилась и при- ватизировалась. Все творческие и публично-государствен- ные моменты покинули категорию счастья,— оно стало приватно-личным и нетворческим началом. Рядом с этими специфически римскими чертами дей- ствуют и греко-эллинистические автобиографические тра- диции. На римской почве древние заплачки (naenia) так- же были замещены надгробными речами — «лаудациями». Здесь господствуют греко-эллинистические риторические схемы. Существенной автобиографической формой на римско- эллинистической почве являются работы «о собственных писаниях». Эта форма, как мы уже указывали, восприня- ла существенное влияние платоновской схемы жизненного пути познающего. Но здесь для нее найдена совершенно иная объективная опора. Дается каталог собственных про- изведений, раскрываются их темы, отмечается их успех у публики, дается автобиографический комментарий к ним * В понятии «счастья» сливались гениальность и успех; непризнан- ный гений — contradictio in adjccto. 67
М. Бахтин (Цицерон, Гален и др.). Ряд собственных произведений да- ет реальную твердую опору для осознания временного хо- да своей жизни. В последовательности собственных произ- ведений дан существенный след биографического време- ни, объективация его. Наряду с этим самосознание здесь раскрывается не перед «кем-то» вообще, а перед опреде- ленным кругом читателей своих произведений. Для них строится автобиография. Автобиографическая сосредото- ченность на себе и на своей собственной жизни приобре- тает здесь некоторый минимум существенной публичности совершенно нового типа. К этому автобиографическому типу относятся и «Retractationes» бл. Августина. В новое время сюда нужно отнести ряд произведений гуманистов (например, Чосера), но в последующие эпохи этот тип ста- новится лишь моментом (правда, очень важным) творчес- ких автобиографий (например, у Гете). Таковы те античные автобиографические формы, ко- торые могут быть названы формами публичного самосо- знания человека. Коснемся вкратце зрелых биографических форм рим- ско-эллинистической эпохи. Здесь прежде всего необхо- димо отметить влияние Аристотеля на характерологичес- кие методы античных биографов, именно учение об энте- лехии как о последней цели и в то же время первой причине развития. Это аристотелевское отождествление цели с началом не могло не оказать существенного влия- ния на особенности биографического времени. Отсюда — завершенная зрелость характера есть подлинное начало развития. Здесь совершается своеобразная «характеро- логическая инверсия», исключающая подлинное станов- ление характера. Вся юность человека трактуется лишь как предуказание зрелости. Известный элемент движения вносится лишь борьбою склонностей и аффектов и уп- ражнением в добродетели, чтобы придать ей постоянство. Такая борьба и такие упражнения лишь закрепляют уже наличные свойства характера, но ничего нового не созда- ют. Основою остается устойчивая сущность завершенного человека. На этой основе сложились два типа построения антич- ной биографии. 68
Формы времени и хронотопа в романе Первый тип можно назвать энергетическим. В основе его лежит аристотелевское понятие энергии. Полное бы- тие и сущность человека есть не состояние, а действие, деятельная сила («энергия»). Эта «энергия» есть развер- тывание характера в поступках и выражениях. При этом поступки, слова и другие выражения человека вовсе не являются только проявлением вовне (для других, для «третьего») какой-то внутренней сущности характера, су- ществующего уже помимо этих проявлений, до них и вне их. Эти проявления и есть бытие самого характера, кото- рый вне своей «энергии» и не существует вовсе. Помимо своей проявленности вовне, своей выраженности, зрелос- ти и слышимости характер не обладает полнотою дейст- вительности, полнотою бытия. Чем полнее выраженность, тем полнее и бытие. Поэтому изображать человеческую жизнь (биос) и ха- рактер должно не путем аналитического перечисления ха- рактерологических свойств человека (добродетелей или пороков) и объединения их в твердый образ его, — но путем изображения поступков, речей и других проявле- ний и выражений человека. Этот энергетический тип биографий представлен Плу- тархом, влияние которого на мировую литературу (и не только биографическую) было исключительно велико. Биографическое время у Плутарха — специфично. Это — время раскрытия характера, но отнюдь не время становления и роста человека*. Правда, вне этого раскры- тия, этой «манифестации» характера его и нет, — но как «энтелехия» он предрешен и может раскрыться только в определенном направлении. Сама историческая действи- тельность, в которой совершается раскрытие характера, служит только средою этого раскрытия, дает поводы для проявления характера в поступках и в словах, но лишена определяющего влияния на самый характер, не формиру- ет, не создает его, она лишь актуализует его. Историческая действительность — арена для раскрытия и развертыва- ния человеческих характеров, не больше. * Время — феноменально, сущность же характера вне времени. Суб- станциальность характеру дастся не временем. 69
М. Бахтин Биографическое время необратимо в отношении са- мих событий жизни, которые неотделимы от историчес- ких событий. Но в отношении характера это время обра- тимо: та или иная черта характера сама по себе могла бы проявиться раньше или позже. Самые черты характера лишены хронологии, их проявления переместимы во вре- мени. Сам характер не растет и не меняется, — он лишь восполняется’, не полный, не раскрывшийся, фрагментар- ный вначале — он становится полным и округленным в конце. Следовательно, путь раскрытия характера ведет не к изменению и становлению его в связи с исторической действительностью, а только к завершению его, то есть только к восполнению той формы, которая была предна- чертана с самого начала. Таков биографический тип Плу- тарха. Второй тип биографии можно назвать аналитическим. В основу его кладется схема с определенными рубриками, по которым и распределяется весь биографический мате- риал: общественная жизнь, семейная жизнь, поведение на войне, отношения к друзьям, достойные запоминания из- речения, добродетели, пороки, наружность, habitus и т.п. Различные черты и свойства характера подбираются из различных и разновременных событий и случаев жизни героя и разносятся по указанным рубрикам. Для черты даются как доказательства один-два примера из жизни данного лица. Таким образом, временной биографический ряд ока- зывается здесь разбитым: под одну и ту же рубрику под- бираются разновременные моменты жизни. Руководящим началом и здесь является целое характера, с точки зрения которого безразличны время и порядок проявления той или иной части этого целого. Уже первые штрихи (первые проявления характера) предопределяют твердые контуры этого целого, и все остальное располагается уже внутри этих контуров либо во временном (первый тип биогра- фий), либо в систематическом порядке (второй тип). Главным представителем этого второго античного типа биографий был Светоний. Если Плутарх оказывал гро- мадное влияние на литературу, особенно на драму (ведь энергетический тип биографии, по существу, драматичен), 70
Формы времени и хронотопа в романе то Светоний оказывал преимущественно влияние на уз- кобиографический жанр, в особенности в средние века. (И до наших времен сохранился еще тип построения био- графий по рубрикам: как человек, как писатель, как се- мьянин, как мыслитель и т. п.) Все упомянутые до сих пор формы, как автобиографи- ческие, так и биографические (принципиальных различий в подходе к человеку между этими формами не было), носят существенно публичный характер. Теперь мы долж- ны коснуться тех автобиографических форм, где проявля- ется уже разложение этой публичной овнешненности че- ловека, где начинают пробиваться приватное самосозна- ние изолированного одинокого человека и раскрываться приватные сферы его жизни. На античной почве мы и в области автобиографии находим только начало процесса приватизации человека и его жизни. Поэтому новые фор- мы для автобиографического выражения одинокого само- сознания здесь еще не были выработаны. Были созданы лишь специфические модификации наличных публично- риторических форм. Мы наблюдаем в основном три таких модификации. Первая модификация — это сатирико-ироническое или юмористическое изображение себя и своей жизни в сатирах и диатрибах. Особо отмечаем общеизвестные стихотворные иронические автобиографии и самохарак- теристики у Горация, Овидия и Проперция, включающие в себя и момент пародирования публично-героических форм. Здесь частное и приватное облекается в форму иронии и юмора (не находя положительных форм для своего выражения). Вторая модификация — очень важная по своему исто- рическому резонансу — представлена письмами Цицерона к Аттику. Публично-риторические формы единства человеческо- го образа омертвевали, становились официально-услов- ными, героизация и прославление (и самопрославление) становились шаблонными и ходульными. Кроме того, на- личные публично-риторические жанры, по существу, не давали места для изображения приватной жизни, сфера которой все более и более разрасталась и в .ширину и в 71
М. Бахтин глубину и все больше и больше замыкалась в себе. В этих условиях начинают получать большое значение камерно- риторические формы, и прежде всего форма дружеского письма. В интимно-дружеской атмосфере (полуусловной, конечно) начинает раскрываться новое приватно-камер- ное самосознание человека. Целый ряд категорий самосо- знания и оформления биографической жизни — удача, счастье, заслуга — начинают утрачивать свое публично- государственное значение и переходить в приватно-лич- ный план. Сама природа, вовлеченная в этот новый при- ватно-камерный мир, начинает существенно меняться. Зарождается «пейзаж», то есть природа как кругозор (предмет вйдения) и окружение (фон, обстановка) впол- не приватного и одиноко-бездействующего человека. Эта природа резко отлична от природы пасторальной идиллии или георгик, нечего и говорить о природе эпоса и траге- дии. В камерный мир приватного человека природа вхо- дит живописными обрывками в часы прогулок, отдыха, в моменты случайного взгляда на раскрывшийся вид. Эти живописные обрывки вплетены в зыбкое единство при- ватной жизни культурного римлянина, но не входят в единое, могучее, одухотворенное и самостоятельное целое природы, как в эпосе, в трагедии (например, природа в «Прометее прикованном»). Эти живописные обрывки мо- гут быть лишь в отдельности округлены в замкнутые сло- весные пейзажи. Аналогичную трансформацию претерпе- вают другие категории в этом новом приватно-камерном мирке. Получают значение многочисленные мелочи при- ватной жизни, в которых человек чувствует себя дома и на которые начинает опираться его приватное самосознание. Образ человека начинает сдвигаться в замкнутые приват- ные пространства, почти интимно-комнатные, где он ут- рачивает свою монументальную пластичность и всецелую публичную овнешненность. Таковы письма к Аттику. Но все же в них много еще публично-риторического, как условного и омертвевшего, так и еще живого и существенного. Здесь как бы фраг- менты будущего совершенно приватного человека вкрап- лены (впаяны) в старое публично-риторическое единство человеческого образа. 72
Формы времени и хронотопа в романе Последнюю, третью, модификацию можно условно на- звать стоическим типом автобиографии. Сюда прежде все- го нужно отнести так называемые «консолации» (утеше- ния). Эти консолации строились в форме диалога с фи- лософией-утешительницей. Прежде всего нужно назвать не дошедшую до нас «Consolatio» Цицерона, написан- ную им после смерти его дочери. Сюда же относится и «Hortensius» его. В последующие эпохи мы встретим та- кие консолации у Августина, у Боэция и, наконец, у Пет- рарки. К третьей модификации нужно, далее, отнести письма Сенеки, автобиографическую книгу Марка Аврелия («К себе самому») и, наконец, «Исповедь» и другие автобио- графические произведения Августина. Для всех названных произведений характерно появле- ние новой формы отношения к себе самому. Это новое отношение лучше всего может быть охарактеризовано тер- мином Августина «Soliloquia», то есть «Одинокие беседы с самим собою». Такими одинокими беседами являются, конечно, и беседы с философией-утешительницей в кон- солациях. Это новое отношение к себе самому, к собственно- му «я», без свидетелей, без предоставления права голоса «третьему», кто бы он ни был. Самосознание одинокого человека ищет здесь опору и высшую судебную инстан- цию в себе самом и непосредственно в идейной сфере — в философии. Здесь имеет место даже борьба с точкой зрения «другого», например у Марка Аврелия. Эта точка зрения «другого» на нас, которую мы учитываем и с ко- торой оцениваем себя самих, является источником тще- славия, суетной гордости или источником обиды. Она за- мутняет наше самосознание и самооценку; от нее нужно освободиться. Другая особенность третьей модификации — резкое увеличение удельного веса событий интимно-личной жиз- ни, таких событий, которые при громадном значении в личной жизни данного человека имеют ничтожное значе- ние для других и почти вовсе не имеют социально-поли- тического значения; например, смерть дочери (в «Conso- latio» Цицерона); в таких событиях человек чувствует себя 73
М. Бахтин как бы принципиально одиноким. Но и в событиях пуб- личного значения начинает акцентуироваться их личная сторона. В связи с этим очень резко выступают вопросы бренности всех благ, смертности человека; вообще тема личной смерти в разных ее вариациях начинает играть существенную роль в автобиографическом самосознании человека. В публичном самосознании ее роль, конечно, сводилась (почти) к нулю. Несмотря на эти новые моменты, и третья модифика- ция остается все же в значительной мере публично-рито- рической. Того подлинного одинокого человека, какой по- является в средние века и играет затем такую большую роль в европейском романе, здесь еще нет. Одиночество здесь еще весьма относительное и наивное. Самосознание здесь имеет еще довольно прочную публичную опору, хо- тя частично уже и омертвевшую. Тот же Марк Аврелий, который исключал «точку зрения другого» (в борьбе с чувством обиды), исполнен глубокого чувства своего пуб- личного достоинства и гордо благодарит судьбу и людей за свои добродетели. И самая форма автобиографии тре- тьей модификации носит публично-риторический харак- тер. Мы уже говорили, что даже «Исповедь» Августина требует громкой декламации. Таковы основные формы античной автобиографии и биографии. Они оказали громадное влияние как на раз- витие этих форм в европейской литературе, так и на раз- витие романа. IV. ПРОБЛЕМА ИСТОРИЧЕСКОЙ ИНВЕРСИИ И ФОЛЬКЛОРНОГО ХРОНОТОПА В заключение нашего обзора античных форм романа отметим общие особенности освоения времени В них. Как обстоит дело с полнотой времени в античном ро- мане? Мы уже говорили о том, что какой-то минимум полноты времени необходим во всяком временном образе 74
Формы времени и хронотопа в романе (а образы литературы — временные образы). Тем более не может быть и речи об отражении эпохи вне хода вре- мени, вне связи с прошлым и будущим, вне полноты вре- мени. Где нет хода времени, там нет и момента време- ни в полном и существенном значении этого слова. Со- временность, взятая вне своего отношения к прошлому и будущему, утрачивает свое единство, рассыпается на еди- ничные явления и вещи, становится абстрактным конгло- мератом их. Известный минимум полноты времени имеется и в античном романе. Он, так сказать, минимален в греческом романе и несколько значительнее в авантюрно-бытовом романе. В античном романе эта полнота времени имеет двоякий характер. Она, во-первых, имеет свои корни в на- родно-мифологической полноте времени. Но эти специ- фические временные формы находились уже в стадии раз- ложения и в условиях наступившего к тому времени рез- кого социального расслоения не могли, конечно, охватить и адекватно оформить новое содержание. Но эти формы фольклорной полноты времени все же еще действовали в античном романе. С другой стороны, в античном романе имеются слабые зачатки новых форм полноты времени, связанных с рас- крытием социальных противоречий. Всякое раскрытие со- циальных противоречий неизбежно раздвигает время в будущее. Чем они глубже раскрываются, чем они, следо- вательно, зрелее, тем существеннее и шире может быть полнота времени в образах художника. Зачатки такого реального единства времени мы видели в авантюрно-бы- товом романе. Однако они были слишком слабы, что- бы полностью предотвратить новеллистическое распаде- ние форм большого эпоса. Здесь необходимо остановиться на одной особенности ощущения времени, которое оказало громадное опреде- ляющее влияние на развитие литературных форм и об- разов. Эта особенность проявляется прежде всего в так на- зываемой «исторической инверсии». Сущность такой ин- версии сводится к тому, что мифологическое и художест- венное мышление локализует в прошлом такие категории, 75
М. Бахтин как цель, идеал, справедливость, совершенство, гармони- ческое состояние человека и общества и т. п. Мифы о рае, о Золотом веке, о героическом веке, о древней правде; более поздние представления о естественном состоянии, о естественных прирожденных правах и др. — являются выражениями этой исторической инверсии. Определяя ее несколько упрощенно, можно сказать, что здесь изобра- жается как уже бывшее в прошлом то, что на самом деле может быть или должно быть осуществлено только в бу- дущем, что, по существу, является целью, долженствова- нием, а отнюдь не действительностью прошлого. Эта своеобразная «перестановка», «инверсия» време- ни, характерная для мифологического и художественного мышления разных эпох развития человечества, определя- ется особым представлением о времени, в частности о будущем. За счет будущего обогащалось настоящее и в особенности прошлое. Сила и доказательность реальнос- ти, действительности принадлежит только настоящему и прошлому — «есть» и «было», — будущему же принадле- жит реальность иного рода, так сказать, более эфемерная, «будет» лишено той материальности и плотности, той ре- альной весомости, которая присуща «есть» и «было». Бу- дущее не однородно с настоящим и прошлым, и каким бы длительным оно ни мыслилось, оно лишено содержатель- ной конкретности, оно пустовато и разрежено, так как все положительное, идеальное, должное, желанное путем ин- версии относится в прошлое или частично в настоящее, ибо этим путем все это становится более весомым, реаль- ным и доказательным. Чтобы наделить реальностью тот или иной идеал, его мыслят как уже бывший однажды когда-то в Золотом веке в «естественном состоянии» или мыслят его существующим в настоящем где-то за триде- вять земель, за океанами, если не на земле, то под землей, если не под землей, то на небе. Готовы скорее надстра- ивать действительность (настоящее) по вертикали вверх и вниз, чем идти вперед по горизонтали времени. Пусть эти вертикальные надстройки и объявляются потусторон- не-идеальными, вечными, вневременными, — это вневре- менное и вечное мыслится как одновременное с данным моментом, с настоящим, то есть как современное, как то, 76
Формы времени и хронотопа в романе что уже есть, это лучше, чем будущее, которого еще нет и которого еще никогда не было. Историческая инвер- сия в точном смысле слова предпочитает такому будуще- му с точки зрения реальности прошлое как более весо- мое, плотное. Вертикальные же потусторонние надстройки предпочитают такому прошлому вневременное и вечное как уже сущее и как бы уже современное. Каждая из этих форм по-своему опустошает и разреживает будущее, обес- кровливает его. В соответствующих философских постро- ениях исторической инверсии соответствует провозглаше- ние «начал» как незамутненных, чистых истоков всего бытия и провозглашение вечных ценностей, идеально-вне- временных форм бытия. Другая форма, в которой проявляется то же отношение к будущему, — эсхатологизм. Здесь будущее опустошается иным образом. Будущее здесь мыслится как конец всего существующего, как конец бытия (в его бывших и насто- ящих формах). В данном отношении безразлично, мыс- лится ли конец как катастрофа и чистое разрушение, как новый хаос, как сумерки богов или как наступление цар- ствия Божия, — важно лишь, что конец полагается всему существующему, и притом конец относительно близкий. Эсхатологизм всегда мыслит себе этот конец так, что тот отрезок будущего, который отделяет настоящее от этого конца, обесценивается, утрачивает значение и интерес: это ненужное продолжение настоящего неопределенной дли- тельности. Таковы специфические формы мифологического и ху- дожественного отношения к будущему. Во всех этих фор- мах реальное будущее опустошается и обескровливается. Однако в пределах каждой из них возможны различные по ценности конкретные вариации. Но прежде чем коснуться отдельных вариаций, необ- ходимо уточнить отношение всех этих форм к реальному будущему. Ведь для этих форм все дело сводится все же к реальному будущему, к тому именно, чего еще нет, но что должно быть. По существу, они стремятся сделать реальным то, что считается должным и истинным, наде- лить его бытием, приобщить времени, противопоставить его как действительно существующее и в то же время 77
М. Бахтин истинное наличной действительности, также существую- щей, но плохой, не истинной. Образы этого будущего неизбежно локализовались в прошлом или переносились в тридевятое царство, за мо- ря-океаны; их непохожесть на жестокую-злую современ- ность измерялась их временной или пространственной далью. Но образы эти не изымались из времени как та- кового, не отрывались от реальной и материальной здеш- ней действительности. Напротив, так сказать, вся энергия чаемого будущего глубоко интенсифицировала образы здешней материальной действительности, и прежде всего образ живого телесного человека: человек рос за счет бу- дущего, становился богатырем по сравнению с современ- ными людьми («богатыри, — не вы»), наделялся невидан- ной физической силой, трудоспособностью, героизовалась его борьба с природой, героизовался его трезвый, реаль- ный ум, героизовались даже его здоровый аппетит и его жажда. Здесь идеальная величина и сила и идеальное значение человека никогда не отрывались от пространст- венных размеров и временной длительности. Большой че- ловек был и физически большим человеком, широко ша- гавшим, требовавшим пространственного простора и дол- го жившим во времени реальной физическою жизнью. Правда, иногда этот большой человек в некоторых формах фольклора переживает метаморфозу, во время которой он бывает маленьким и не реализует своего значения в про- странстве и времени (он заходит, как солнце, нисходит в преисподнюю, в землю), но в конце концов он всегда реализует всю полноту своего значения в пространстве и времени, становится и большим и долголетним. Мы не- сколько упрощаем здесь эту черту подлинного фольклора, но нам важно подчеркнуть, что фольклор этот не зна- ет враждебной пространству и времени идеальности. Все значительное в последнем счете может быть и должно быть значительным также и в пространстве и во времени. Фольклорный человек требует для своей реализации про- странства и времени; он весь и сплошь в них и чувствует себя в них хорошо. Совершенно чуждо фольклору всякое нарочитое противопоставление идеальной значительности физическим размерам (в широком смысле слова), облече- 78
Формы времени и хронотопа в романе ние этой идеальной значительности в нарочито мизерные пространственно-временные формы в целях принижения всего пространственно-временного. При этом необходимо подчеркнуть еще одну черту подлинного фольклора: че- ловек в нем велик сам, а не за чужой счет, он сам высок и силен, он один может победно отражать целое вражес- кое войско (как Кухулин во время зимней спячки уладов), он прямая противоположность маленького царя над боль- шим народом, он и есть этот большой народ, большой за свой собственный счет. Он порабощает только природу, а ему самому служат только звери (да и те не рабы ему). Этот рост человека в пространстве и во времени в формах здешней (материальной) реальности проявляется в фольклоре не только в отмеченных нами формах внеш- него роста и силы, — он проявляется еще в очень много- образных и тонких формах, — но логика его всюду одна и та же: это прямой и честный рост человека за свой счет в здешнем реальном мире, без всякой фальшивой прини- женности, без всяких идеальных компенсаций слабости и нужды. О других формах выражения этого человеческого роста во все стороны мы будем говорить особо в связи с анализом гениального романа Рабле. Поэтому фантастика фольклора — реалистическая фан- тастика: она ни в чем не выходит за пределы здешнего реального, материального мира, она не штопает его прорех никакими идеально-потусторонними моментами, она рабо- тает в просторах пространства и времени, умеет ощущать эти просторы и широко и глубоко их использовать. Эта фантастика опирается на действительные возможности че- ловеческого развития — возможности не в смысле про- граммы ближайшего практического действия, но в смысле возможностей-нужд человека, в смысле никогда не устра- нимых вечных требований реальной человеческой приро- ды. Эти требования останутся всегда, пока есть человек, их нельзя подавить, они реальны, как реальна сама природа человека, поэтому они не могут не пробить себе рано или поздно дороги к полному осуществлению. Поэтому фольклорный реализм является неиссякае- мым источником реализма и для всей книжной литера- туры, в том числе и для романа. Особое значение этот 79
М. Бахтин источник реализма имел в средние века и — в особеннос- ти — в эпоху Возрождения; но к этому вопросу мы еще вернемся в связи с анализом книги Рабле. V. РЫЦАРСКИЙ РОМАН Коснемся весьма кратко особенностей време- ни, а следовательно, и хронотопа в рыцарском романе (от анализа отдельных произведений мы принуждены отка- заться). Рыцарский роман работает авантюрным временем — в основном греческого типа, хотя в некоторых романах име- ется большее приближение к авантюрно-бытовому апуле- евскому типу (особенно в «Парцифале» Вольфрама фон Эшенбаха). Время распадается на ряд отрезков-авантюр, внутри которых оно организовано абстрактно-техниче- ски, связь его с пространством также технична. Здесь мы встречаем ту же случайную одновременность и разновре- менность явлений, ту же игру далью и близостью, те же ретардации. Близок к греческому и хронотоп этого рома- на — разнообразно чужой и несколько абстрактный мир. Такую же организующую роль играет здесь испытание героев (и вещей) на тождество (в основном — верность в любви и верность рыцарскому долгу-кодексу). Неизбежно появляются и связанные с идеей тождества моменты: мни- мые смерти, узнание — неузнание, перемена имен и др. (и более сложная игра с тождеством, например две Изо- льды — любимая и нелюбимая в «Тристане»). Здесь по- являются связанные (в последнем счете) с тождеством мотивы и восточно-сказочного характера — всякого рода очарования, временно выключающие человека из собы- тий, переносящие его в иной мир. Но рядом с этим в авантюрном времени рыцарских романов есть нечто существенно новое (а следовательно, и во всем хронотопе их). Во всяком авантюрном времени имеет место вмеша- тельство случая, судьбы, богов и т. п. Ведь самое это время возникает в точках разрыва (в возникшем зиянии) нор- 80
Формы времени и хронотопа в романе мальных, реальных, закономерных временных рядов, там, где эта закономерность (какова бы она ни была) вдруг нарушается и события получают неожиданный и непред- виденный оборот. В рыцарских романах это «вдруг» как бы нормализуется, становится чем-то всеопределяющим и почти обычным. Весь мир становится чудесным, а само чудесное становится обычным (не переставая быть чудес- ным). Самая вечная неожиданность перестает быть чем-то неожиданным. Неожиданного ждут, и ждут только неожи- данного. Весь мир подводится под категорию «вдруг», под категорию чудесной и неожиданной случайности. Герой греческих романов стремился восстановить закономер- ность, снова соединить разорванные звенья нормального хода жизни, вырваться из игры случая и вернуться к обычной, нормальной жизни (правда, уже за пределами романа); он переживал авантюры как ниспосланные на него бедствия, но он не был авантюристом, не искал их сам (он был безынициативен и в этом отношении). Герой рыцарского романа устремляется в приключения как в родную стихию, мир для него существует только под зна- ком чудесного «вдруг», это — нормальное состояние мира. Он — авантюрист, но авантюрист бескорыстный (авантю- рист, конечно, не в смысле позднего словоупотребления, то есть не в смысле человека, трезво преследующего свои корыстные цели не на обычных жизненных путях). Он по самому своему существу может жить только в этом мире чудесных случайностей и в них сохранять свое тождество. И самый «кодекс» его, которым измеряется его тождест- во, рассчитан именно на этот мир чудесных случайностей. И самая окраска случая — всех этих случайных одно- временностей и разновременностей — в рыцарском романе иная, чем в греческом. Там это голая механика временных расхождений и схождений в абстрактном пространстве, на- полненном раритетами и курьезами. Здесь же случай имеет всю привлекательность чудесного и таинственного, он пер- сонифицируется в образе добрых и злых фей, добрых и злых волшебников, подстерегает в зачарованных рощах и замках и т. п. В большинстве случаев герой переживает во- все не «бедствия», интересные только для читателя, а «чу- десные приключения», интересные (и привлекательные) и 81
М. Бахтин для него самого. Авантюра получает новый тон в связи со всем этим чудесным миром, где она происходит. Далее, в этом чудесном мире совершаются подвиги, которыми прославляются сами герои и которыми они про- славляют других (своего сюзерена, свою даму). Момент подвига резко отличает рыцарскую авантюру от греческой и приближает ее к эпической авантюре. Момент славы, прославления был также совершенно чужд греческому ро- ману и также сближает рыцарский роман с эпосом. В отличие от героев греческого романа, герои романа рыцарского индивидуальны и в то же время представитель- ствуют. Герои разных греческих романов похожи друг на друга, но носят разные имена, о каждом можно написать только один роман, вокруг них не создашь циклов, вари- антов, ряда романов разных авторов, каждый из них нахо- дится в частном владении своего автора и принадлежит ему, как вещь. Все они, как мы видели, ничего и никого не представляют, они — «сами по себе». Разные герои рыцар- ских романов ничем не похожи друг на друга, ни своим обликом, ни своей судьбой. Ланселот совсем не похож на Парцифаля, Парцифаль не похож на Тристана. Зато о каж- дом из них создано по нескольку романов. Строго говоря, это не герои отдельных романов (и, строго говоря, вообще нет отдельных и замкнутых в себе индивидуальных рыцар- ских романов), это — герои циклов. И они, конечно, не при- надлежат отдельным романистам как их частная собствен- ность (дело, разумеется, не в отсутствии авторского права и связанных с ним представлений), — они, подобно эпиче- ским героям, принадлежат общей сокровищнице образов, правда интернациональной, а не национальной, как в эпосе. Наконец, герой и тот чудесный мир, в котором он действует, сделаны из одного куска, между ними нет рас- хождения. Правда, мир этот не национальная родина, он повсюду равно чужой (без акцентуации чуждости), герой переходит из страны в страну, сталкивается с разными сюзеренами, совершает морские переезды,— но повсюду мир един, и его наполняет одна и та же слава, одно и то же представление о подвиге и позоре; герой может про- славлять себя и других по всему этому миру; повсюду славны те же славные имена. 82
Формы времени и хронотопа в романе Герой в этом мире «дома» (но не на родине); он так же чудесен, как этот мир: чудесно его происхождение, чудесны обстоятельства его рождения, его детства и юнос- ти, чудесна его физическая природа и т. д. Он — плоть от плоти и кость от кости этого чудесного мира, и он лучший его представитель. Все эти особенности рыцарского авантюрного романа резко отличают его от греческого и приближают его к эпосу. Ранний стихотворный рыцарский роман, по суще- ству, лежит на границе между эпосом и романом. Этим определяется и особое место его в истории романа. Ука- занными особенностями определяется также и своеобраз- ный хронотоп этого романа — чудесный мир в авантюр- ном времени. Этот хронотоп по-своему очень органичен и выдержан. Он наполнен уже не раритетно-курьезным, а чудесным; каждая вещь в нем — оружие, одежда, источник, мост и т. п. — имеет какие-нибудь чудесные свойства или просто заколдована. Много в этом мире и символики, но не гру- бо-ребусного характера, а приближающейся к восточно- сказочной. В связи с этим слагается и самое авантюрное время рыцарского романа. В греческом романе в пределах от- дельных авантюр оно было технически правдоподобно, день был равен дню, час — часу. В рыцарском романе и самое время становится до некоторой степени чудесным. Появляется сказочный гиперболизм времени, растягива- ются часы, и сжимаются дни до мгновения, и самое вре- мя можно заколдовать; появляется здесь и влияние снов на время, то есть здесь появляется характерное для сно- видений специфическое искажение временных перспек- тив; сны уже не только элемент содержания, но начина- ют приобретать и формообразующую функцию, равно как и аналогичные сну «видения» (очень важная организа- ционная форма в средневековой литературе)*. Вообще в * Внешнюю форму построения в виде сна и сонного видения знала, конечно, и античность. Достаточно назвать Лукиана и его «Сновидение» (автобиография поворотного события жизни в форме сна). Но специ- фическая внутренняя логика сна здесь отсутствует. 83
М. Бахтин рыцарском романе появляется субъективная игра време- нем, эмоционально-лирические растяжения и сжимания его (кроме указанных выше сказочных и сновиденческих деформаций), исчезновение целых событий как не быв- ших (так в «Парцифале» исчезает и становится небывшим событие в Монсальвате, когда герой не узнает короля) и др. Такая субъективная игра временем совершенно чужда античности. В греческом же романе в пределах отдельных авантюр время отличалось сухою и трезвою четкостью. Ко времени античность относилась с глубоким уважением (оно было освящено мифами) и не позволяла себе субъ- ективной игры с ним. Этой субъективной игре со временем, этому наруше- нию элементарных временных соотношений и перспектив соответствует в хронотопе чудесного мира и такая же субъективная игра с пространством, такое же нарушение элементарных пространственных отношений и перспек- тив. При этом здесь в большинстве случаев проявляется вовсе не положительная фольклорно-сказочная свобода человека в пространстве, а эмоционально-субъективное и отчасти символическое искажение пространства. Таков рыцарский роман. Почти эпическая целостность и единство хронотопа чудесного мира в последующем раз- лагаются (уже в позднем прозаическом рыцарском романе, в котором усиливаются элементы греческого романа) и уже никогда не восстановятся полностью. Но отдельные эле- менты этого своеобразного хронотопа, в частности субъ- ективная игра с пространственно-временными перспекти- вами, неоднократно возрождаются (конечно, с некоторым изменением функций) в последующей истории романа: у романтиков (например, «Генрих фон Офтердинген» Но- валиса), у символистов, у экспрессионистов (например, психологически очень тонко проведенная игра временем в «Големе» Мейринка), отчасти и у сюрреалистов. В конце средневековья появляются произведения осо- бого рода, энциклопедические (и синтетические) по свое- му содержанию и построению в форме «видений». Мы имеем в виду «Роман о розе» (Гильом де Лоррис) и его продолжение (Жан де Мен), «Видение о Петре-пахаре» (Ленгленда) и, наконец, «Божественную комедию». 84
Формы времени и хронотопа в романе В разрезе проблемы времени эти произведения пред- ставляют большой интерес, но мы можем коснуться лишь самого общего и основного в них. Влияние средневековой потусторонней вертикали здесь исключительно сильное. Весь пространственно-временной мир подвергается здесь символическому осмыслению. Вре- мя здесь в самом действии произведения, можно сказать, вовсе выключено. Ведь это «видение», длящееся в реаль- ном времени очень недолго, смысл же самого видимого вневременен (хотя и имеет отношение к времени). У Дан- те же реальное время видения и его приурочение к опре- деленному моменту биографического (время человеческой жизни) и исторического времени носит чисто символичес- кий характер. Все временно-пространственное — как обра- зы людей и вещей, так и действия — имеет либо аллегори- ческий характер (преимущественно в «Романе о розе»), ли- бо символический (отчасти у Ленгленда и в наибольшей степени у Данте). Самое замечательное в этих произведениях то, что в основе их (особенно двух последних) лежит очень острое ощущение противоречий эпохи как вполне созревших и, в сущности, ощущение конца эпохи. Отсюда и стремление дать критический синтез ее. Этот синтез требует, чтобы в произведении было с известной полнотой представлено все противоречивое многообразие эпохи. И это противо- речивое многообразие должно быть сопоставлено и пока- зано в разрезе одного момента. Ленгленд собирает на лу- гу (во время чумы) и затем вокруг образа Петра-пахаря представителей всех сословий и слоев феодального обще- ства, от короля до нищего, — представителей всех профес- сий, всех идеологических течений, — и все они принимают участие в символическом действе (паломничество за прав- дой к Петру-пахарю, помощь ему в земледельческом труде и т. д.). Это противоречивое многообразие и у Ленгленда и у Данте, по существу, глубоко исторично. Но Ленгленд и — в особенности — Данте вздыбливают его вверх и вниз, вытягивают его по вертикали. Буквально и с гени- альной последовательностью и силой осуществляет это вытягивание мира (исторического в своем существе) по вертикали Данте. Он строит изумительную пластическую 85
М. Бахтин картину мира, напряженно живущего и движущегося по вертикали вверх и вниз: девять кругов ада ниже земли, над ними семь кругов чистилища, над ними десять небес. Грубая материальность людей и вещей внизу и только свет и голос вверху. Временная логика этого вертикаль- ного мира — чистая одновременность всего (или «сосуще- ствование всего в вечности»). Все, что на земле разделено временем, в вечности сходится в чистой одновременности сосуществования. Эти разделения, эти «раньше» и «поз- же», вносимые временем, несущественны, их нужно уб- рать, чтобы понять мир, нужно сопоставить все в одном времени, то есть в разрезе одного момента, нужно видеть весь мир как одновременный. Только в чистой одновре- менности, или, что то же самое, во вневременности, может раскрыться истинный смысл того, что было, что есть и что будет, ибо то, что разделяло их, — время — лишено подлинной реальности и осмысливающей силы. Сделать разновременное одновременным, а все временно-истори- ческие разделения и связи заменить чисто смысловыми, вневременно-иерархическими разделениями и связями — таково формообразующее устремление Данте, определив- шее построение образа мира по чистой вертикали. Но в то же время наполняющие (населяющие) этот вертикальный мир образы людей — глубоко историчны, приметы времени, следы эпохи запечатлены на каждом из них. Более того, в вертикальную иерархию втянута и ис- торическая и политическая концепция Данте, его понима- ние прогрессивных и реакционных сил исторического раз- вития (понимание очень глубокое). Поэтому образы и идеи, наполняющие вертикальный мир, наполнены мощ- ным стремлением вырваться из него и выйти на продук- тивную историческую горизонталь, расположиться не по направлению вверх, а вперед. Каждый образ полон ис- торической потенцией и потому всем существом своим тяготеет к участию в историческом событии во временно- историческом хронотопе. Но могучая воля художника обрекает его на вечное и неподвижное место во вневре- менной вертикали. Частично эти временные потенции ре- ализуются в отдельных новеллистически завершенных рассказах. Такие рассказы, как история Франчески и Паоло, 86
Формы времени и хронотопа в романе как история графа Уголино и архиепископа Руджиери, это как бы горизонтальные, полные временем ответвления от вневременной вертикали Дантова мира. Отсюда исключительная напряженность всего Данто- ва мира. Ее создает борьба живого исторического времени с вневременной потусторонней идеальностью. Вертикаль как бы сжимает в себе мощно рвущуюся вперед горизон- таль. Между формообразующим принципом целого и ис- торически-временной формой отдельных образов — про- тиворечие, противоборство. Побеждает форма целого. Но самая эта борьба и глубокая напряженность художествен- ного разрешения ее делает произведение Данте исключи- тельным по силе выражением его эпохи, точнее, рубежа двух эпох. Вертикальный хронотоп Данте в дальнейшей истории литературы никогда уже не возрождался с такою последо- вательностью и выдержанностью. Но попытка разрешения исторических противоречий, так сказать, по вертикали вне- временного смысла, попытка отрицания существенной ос- мысливающей силы «раньше», «позже», то есть временных разделений и связей (все существенное, с этой точки зре- ния, может быть одновременным), попытка раскрыть мир в разрезе чистой одновременности и сосуществования (не- принятие исторической «заочности» осмысливания) — де- лались неоднократно. Наиболее глубокая и последователь- ная попытка этого рода, после Данте, была сделана Досто- евским. VI. ФУНКЦИИ ПЛУТА, ШУТА, ДУРАКА В РОМАНЕ Одновременно с формами большой литерату- ры в средние века развиваются мелкие фольклорные и полуфольклорные формы сатирического и пародийного характера. Эти формы частично стремятся к циклизации, возникают пародийно-сатирические эпосы. В этой лите- ратуре социальных низов средневековья выдвигаются три фигуры, имевшие большое значение для последующего 87
М. Бахтин развития европейского романа. Эти фигуры — плут, шут и дурак. Фигуры эти, конечно, далеко не новые, их знала и античность, и Древний Восток. Если опускать в эти образы исторический лот, то он ни в одном из них не достанет до дна: так глубоко это дно. Культовое значе- ние соответствующих античных масок лежит сравнитель- но близко, в полном свете исторического дня, дальше они уходят в глубины доклассового фольклора. Но проблема генезиза нас здесь, как и во всей нашей работе, не инте- ресует, — нам важны лишь те особые функции их, которые они несут в литературе позднего средневековья и которые затем оказывают существенное влияние на развитие евро- пейского романа. Плут, шут и дурак создают вокруг себя особые мирки, особые хронотопы. Всем этим фигурам не было сколько- нибудь существенного места в уже разобранных нами хро- нотопах и временах (частично лишь в авантюрно-бытовом хронотопе). Эти фигуры приносят с собой в литературу, во-первых, очень существенную связь с площадными те- атральными подмостками, с площадной зрелищной мас- кой, они связаны с каким-то особым, но очень существен- ным, участком народной площади; во вторых, — и это, конечно, связано с первым,— самое бытие этих фигур имеет не прямое, а переносное значение: самая наружность их, все, что они делают и говорят, имеет не прямое и непосредственное значение, а переносное, иногда обрат- ное, их нельзя понимать буквально, они не есть то, чем они являются; в-третьих, наконец, — и это опять вытекает из предшествующего, — их бытие является отражением какого-то другого бытия, притом не прямым отражением. Это — лицедеи жизни, их бытие совпадает с их ролью, и вне этой роли они вообще не существуют. Им присуща своеобразная особенность и право — быть чужими в этом мире, ни с одним из существующих жиз- ненных положений этого мира они не солидаризуются, ни одно их не устраивает, они видят изнанку и ложь каждого положения. Поэтому они могут пользоваться любым жиз- ненным положением лишь как маской. У плута еще есть нити, связывающие его с действительностью; шут и ду- рак — «не от мира сего» и потому имеют особые права и 88
Формы времени и хронотопа в романе привилегии. Фигуры эти и сами смеются, и над ними смеются. Смех их носит публичный народно-площадной характер. Они восстанавливают публичность человеческо- го образа: ведь все бытие этих фигур, как таких, сплошь и до конца вовне, они, так сказать, все выносят на пло- щадь, вся их функция к тому и сводится, чтобы овнеш- нять (правда, не свое, а отраженное чужое бытие — но другого у них и нет). Этим создается особый модус ов- нешнения человека путем пародийного смеха. Там, где эти фигуры остаются на реальных подмостках, они вполне понятны и настолько привычны, что кажутся не вызывающими никаких проблем. Но с подмостков они вошли в художественную литературу, внеся с собой туда все отмеченные нами особенности свои. Здесь — в роман- ной литературе — они и сами пережили ряд трансформа- ций, и трансформировали некоторые существенные момен- ты романа. Мы здесь можем лишь частично раскрыть эту очень сложную проблему, лишь в той мере, в какой это необхо- димо для последующего анализа некоторых форм романа, в частности — Рабле (а отчасти и Гете). Трансформирующее влияние разбираемых образов шло по двум направлениям. Прежде всего они оказали влия- ние на постановку самого автора в романе (и его образ, если он как-то раскрывался в романе), на его точку зре- ния. Ведь позиция автора романа по отношению к изобра- жаемой жизни вообще очень сложная и проблематичная по сравнению с эпосом, с драмою, с лирикой. Общая про- блема личного авторства (вообще молодая и специфичес- кая, ибо «лично-авторская» литература — покамест капля в море народной не лично-авторской литературы) здесь ос- ложняется необходимостью иметь какую-то существенную невыдуманную маску, определяющую как позицию автора по отношению к изображаемой жизни (как и откуда он — частный человек — видит и раскрывает эту частную жизнь), так и его позицию по отношению к читателям, к публике (в качестве кого он выступает с «разоблачением» жизни — в качестве судьи, следователя, «секретаря-прото- колиста», политика, проповедника, шута и т. п.). Конечно, 89
М. Бахтин вопросы эти существуют для всякого личного авторства, и вопросы эти никогда не разрешаются словом «литератор- профессионал», но в отношении других литературных жан- ров (эпос, лирика, драма) вопросы эти ставятся в фило- софском, культурном, социально-политическом плане; бли- жайшая позиция автора, точка зрения, необходимая для оформления материала, дается самим жанром — драмой, лирикой и их разновидностями, эта ближайшая творческая позиция имманентна здесь самим жанрам. Романный жанр не имеет такой имманентной позиции. Можно опублико- вать свой истинный дневник и назвать его романом; мож- но опубликовать под тем же названием пачку деловых до- кументов, можно опубликовать частные письма (роман в письмах), можно опубликовать рукопись «неизвестно кем и неизвестно для чего написанную и неизвестно где и кем найденную». Для романа поэтому вопрос об авторстве воз- никает не только в общем плане, как для других жанров, но и в формально-жанровом плане. Отчасти мы уже каса- лись его в связи с формами подсматривания и подслуши- вания частной жизни. Романист нуждается в какой-то существенной формаль- но-жанровой маске, которая определила бы как его пози- цию для видения жизни, так и позицию для опубликования этой жизни. И вот здесь-то маски шута и дурака, конечно различ- ным образом трансформированные, и приходят романисту на помощь. Маски эти не выдуманные, имеющие глубо- чайшие народные корни, связанные с народом освящен- ными привилегиями непричастности жизни самого шута и неприкосновенности шутовского слова, связанные с хро- нотопом народной площади и с театральными подмостка- ми. Все это для романного жанра чрезвычайно важно. Найдена форма бытия человека — безучастного участника жизни, вечного соглядатая и отражателя ее, и найдены специфические формы ее отражения — опубликования. (Притом опубликование также и специфически непублич- ных сфер жизни, например половой,— это древнейшая функция шута. Ср. описание карнавала у Гете.) Очень важный момент при этом — непрямое, перенос- ное значение всего образа человека, сплошная иносказа- 90
Формы времени и хронотопа в романе тельность его. Этот момент, конечно, связан с метаморфо- зой. Шут и дурак — метаморфоза царя и бога, находящих- ся в преисподней, в смерти (ср. аналогичный момент ме- таморфозы бога и царя в раба, преступника и шута в римских сатурналиях и в христианских страстях Бога). Здесь человек находится в состоянии иносказания. Для романа это состояние иносказания имеет громадное фор- мообразующее значение. Все это приобретает особую важность в связи с тем, что одною из самых основных задач романа становится задача разоблачения всяческой конвенционалыюсти, дур- ной, ложной условности во всех человеческих отноше- ниях. Эта дурная условность, пропитавшая человеческую жизнь, есть прежде всего феодальный строй и феодальная идеология с ее обесцениванием всего пространственно- временного. Лицемерие и ложь пропитали все человечес- кие отношения. Здоровые «естественные» функции чело- веческой природы осуществлялись, так сказать, контра- бандным и диким путем, потому что идеология их не освящала. Это вносило фальшь и двойственность во всю человеческую жизнь. Все идеологические формы — ин- ституты становились лицемерными и ложными, а реаль- ная жизнь, лишенная идеологического осмысления, стано- вилась животно-грубой. В фабльо и шванках, в фарсах, в пародийных сатири- ческих циклах ведется борьба с феодальным фоном и дурной условностью, с ложью, пропитавшей все челове- ческие отношения. Им противопоставляется как разобла- чающая сила трезвый, веселый и хитрый ум плута (в образе виллана, мелкого горожанина-подмастерья, бродя- чего молодого клирика, вообще деклассированного бро- дяги), пародийные издевки шута и простодушное непони- мание дурака. Тяжелому и мрачному обману противопо- ставляется веселый обман плута, корыстной фальши и лицемерию — бескорыстная простота и здоровое непони- мание дурака и всему условному и ложному — синтети- ческая форма шутовского (пародийного) разоблачения. Эту борьбу с конвенциональностыо на более глубокой и принципиальной основе продолжает роман. При этом 91
М. Бахтин первая линия, линия авторской трансформации, пользу- ется образами шута и дурака (не понимающей дурную условность наивности). В борьбе с условностью и неаде- кватностью подлинному человеку всех наличных жизнен- ных форм эти маски получают исключительное значение. Они дают право не понимать, путать, передразнивать, ги- перболизировать жизнь; право говорить, пародируя, не быть буквальным, не быть самим собою; право проводить жизнь через промежуточный хронотоп театральных под- мостков, изображать жизнь как комедию и людей как актеров; право срывать маски с других; право браниться существенной (почти культовой) бранью; наконец, право предавать публичности частную жизнь со всеми ее при- ватнейшими тайниками. Второе направление трансформации образов плута, шу- та и дурака — введение их в содержание романа как су- щественных героев (в прямом или трансформированном виде). Очень часто оба направления в использовании указан- ных образов объединяются, тем более что существенный герой почти всегда является носителем авторских точек зрения. Все разобранные нами моменты в той или иной форме и степени проявляются в «плутовском романе», в «Дон- Кихоте», у Кеведо, у Рабле, в немецкой гуманистичес- кой сатире (Эразм, Брант, Мурнер, Мошерош, Викрам), у Гриммельсхаузена, у Сореля («Экстравагантный пасту- шок», отчасти и «Франсион»), у Скаррона, у Лесажа, у Мариво; далее, в эпоху Просвещения: у Вольтера (в осо- бенности четко в «Простаке»), у Филдинга («Джозеф Эндрюс», «Джонатан Уайльд Великий», отчасти и «Том Джонс»), отчасти у Смоллетта, по-особому у Свифта. Характерно, что и внутренний человек — чистая «есте- ственная» субъективность — мог быть раскрыт только с помощью образов шута и дурака, так как адекватной, пря- мой (не иносказательной с точки зрения практической жизни) жизненной формы для него найти не могли. По- является образ чудака, сыгравший очень важную роль в истории романа: у Стерна, Голдсмита, Гигшеля, Жан-По- ля, Диккенса и др. Специфическое чудачество, «шенде- 92
Формы времени и хронотопа в романе изм» (термин самого Стерна) становится важной формой для раскрытия «внутреннего человека», «свободной и са- модовлеющей субъективности», формой, аналогичной «пан- тагрюэлнзму», служившему для раскрытия целостного внеш- него человека в эпоху Возрождения. Форма «непонимания» — нарочитого у автора и про- стодушно-наивного у героев — является организующим моментом почти всегда, когда дело идет о разоблачении дурной условности. Такая разоблачаемая условность — в быту, морали, в политике, искусстве и т. д. — обычно изображается с точки зрения непричастного ей и не по- нимающего ее человека. Форма «непонимания» широко применялась в XVIII веке для разоблачения «феодальной неразумности» (общеизвестно применение ее у Вольтера; назову еще «Персидские письма» Монтескье, создавшие целый жанр аналогичных экзотических писем, изобража- ющих французский строй с точки зрения не понимающего его чужеземца; форму эту очень разнообразно применяет Свифт в своем «Гулливере»). Этой формой очень широко пользовался Толстой: например, описание Бородинского боя с точки зрения не понимающего его Пьера (под вли- янием Стендаля), изображение дворянских выборов или заседания Московской думы с точки зрения не понимаю- щего Левина, изображение сценического представления, изображение суда, знаменитое изображение богослужения («Воскресение») и т.п. Плутовской роман в основном работает хронотопом авантюрно-бытового романа — дорогой по родному миру. И постановка плута, как мы уже говорили, аналогична постановке Люция-осла*. Новым здесь является резкое усиление момента разоблачения дурной условности и все- го существующего строя (особенно в «Гусмане из Альфа- раче» и в «Жиль Блазе»). Для «Дон-Кихота» характерно пародийное пересечение хронотопа «чужого чудесного мира» рыцарских романов с «большой дорогой по родному миру» плутовского романа. В истории освоения исторического времени роман Сер- вантеса имеет громадное значение, которое, конечно, не * Имеется, конечно, и громадная общность мотивов. 93
М. Бахтин определяется лишь этим пересечением знакомых нам хро- нотопов, тем более что в этом пересечении в корне меня- ется их характер: оба они получают непрямое значение и вступают в совершенно новые отношения к реальному миру. Но останавливаться на анализе романа Сервантеса мы здесь не можем. В истории реализма все формы романов, связанные с трансформацией образов плута, шута и дурака, имеют гро- мадное значение, до сих пор еще совершенно не понятое в его сущности. Для более глубокого изучения этих форм необходим прежде всего генетический анализ смысла и функций мировых образов плута, шута и дурака от глубин доклассового фольклора и до эпохи Возрождения. Необ- ходимо учесть громадную (в сущности, ни с чем не срав- нимую) роль их в народном сознании, необходимо изу- чить дифференциацию этих образов — национальную и локальную (местных шутов было, вероятно, не меньше, чем местных святых) и особую роль их в национальном и местном самосознании народа. Далее, особую трудность представляет проблема их трансформации при переходе этих образов в литературу вообще (не драматическую), а в частности, в роман. Обычно недооценивается, что здесь по особым и специфическим путям восстанавливалась по- рванная связь литературы с народной площадью. Кроме того, здесь обретались формы для публикации всех не- официальных и запретных сфер человеческой жизни — в особенности половой и витальной сферы (совокупление, еда, вино), и происходила расшифровка соответствующих скрывающих их символов (бытовых, обрядовых и офи- циально-религиозных). Наконец, особую трудность пред- ставляет проблема того прозаического иносказания, если угодно, той прозаической метафоры (хотя она совсем не похожа на поэтическую), которую они принесли в лите- ратуру и для которой нет даже адекватного термина («па- родия», «шутка», «юмор», «ирония», «гротеск», «шарж» и т. п. — только узкословесные разновидности и оттенки ее). Ведь дело идет об иносказательном бытии всего человека вплоть до его мировоззрения, отнюдь не совпадающем с игрой роли актером (хотя и есть точка соприкосновения). Такие слова, как «шутовство», «кривляние», «юродство», 94
Формы времени и хронотопа в романе «чудачество», получили специфическое и узкое бытовое значение. Поэтому великие представители этого прозаи- ческого иносказания создавали ему свои термины (от имен своих героев): «пантагрюэлизм», «шендеизм». Вмес- те с этим иносказанием в роман вошла особая сложность и многоплановость, появились промежуточные хронотопы, например театральный хронотоп. Наиболее яркий пример (один из многих) его открытого введения — «Ярмарка тщеславия» Теккерея. В скрытой форме промежуточный хронотоп кукольного театра лежит в основе «Тристра- ма Шенди». Стернианство — стиль деревянной куклы, управляемой и комментируемой автором. (Таков, напри- мер, и скрытый хронотоп гоголевского «Носа» — «Пет- рушка».) В эпоху Возрождения указанные формы романа раз- рушали ту потустороннюю вертикаль, которая разложила формы пространственно-временного мира и их качест- венное живое наполнение. Они подготовили восстанов- ление пространственно-временной материальной целост- ности мира на новой, углубленной и осложненной ступе- ни развития. Они подготовили освоение романом того мира, в котором в это же самое время открывалась Аме- рика, морской путь в Индию, который раскрывался для нового естествознания и математики. Подготовлялось и совершенно новое вйдение и изображение времени в ро- мане. На анализе романа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» мы надеемся конкретизировать все основные положения настоящего раздела. VII. РАБЛЕЗИАНСКИЙ ХРОНОТОП В нашем анализе романа Рабле мы, как и во всех предыдущих анализах, принуждены отвлекаться от всех специально генетических вопросов: мы будем их ка- саться лишь в случаях крайней необходимости. Роман мы будем рассматривать как единое целое, проникнутое един- ством идеологии и художественного метода. Правда, все 95
М. Бахтин основные положения нашего анализа опираются на пер- вые четыре книги, так как пятая в отношении художест- венных методов все же слишком резко отклоняется от целого. Прежде всего необходимо отметить резко бросающие- ся в глаза необычайные пространственно-временные про- сторы в романе Рабле. Дело здесь, однако, не только в том, что действие романа еще не сосредоточилось в ком- натных пространствах приватно-семейной жизни, а про- текает под открытым небом, в движениях по земле, в военных походах и путешествиях, захватывает различные страны, — все это мы наблюдаем и в греческом романе и в рыцарском, наблюдаем и в буржуазном авантюрном ро- мане путешествий XIX и XX веков. Дело в особой связи человека и всех его действий и всех событий его жизни с пространственно-временным миром. Мы обозначим это особое отношение как адекватность и прямую пропор- циональность качественных степеней («ценностей») про- странственно-временным величинам (размерам). Это не значит, конечно, что в мире Рабле жемчужины и драго- ценные камни хуже булыжника, потому что они несрав- ненно меньше его. Но это значит, что если хороши жем- чужины и драгоценные камни, то их нужно как можно больше и они должны быть повсюду. В Телемскую оби- тель посылается ежегодно по семи кораблей, нагружен- ных золотом, жемчугом и драгоценными камнями. В са- мой обители было 9332 уборных (при каждой комнате), и в каждой зеркало было в раме из чистого золота, отде- ланной жемчугом (кн. I, гл. LV). Это значит, что все ценное, все качественно положительное должно реализо- вать свою качественную значительность в пространствен- но-временной значительности, распространиться как мож- но дальше, существовать как можно дольше, и все дейст- вительно качественно значительное неизбежно наделено и силами для такого пространственно-временного расши- рения, все же качественно отрицательное — маленькое, жалкое и бессильное и должно быть вовсе уничтожено и бессильно противостоять своей гибели. Между ценно- стью, какова бы она ни была, — еда, питье, истина, добро, красота — и пространственно-временными размерами нет 96
Формы времени и хронотопа в романе взаимной вражды, нет противоречия, они прямо пропор- циональны друг другу. Поэтому все доброе растет, растет во всех отношениях и во все стороны, оно не может не расти, потому что рост принадлежит к самой природе его. Худое же, напротив, не растет, а вырождается, оскудевает и гибнет, но в этом процессе оно компенсирует свое ре- альное уменьшение лживой потусторонней идеальностью. Категория роста, притом реального пространственно-вре- менного роста, одна из самых основных категорий рабле- зианского мира. Говоря о прямой пропорциональности, мы вовсе не имеем в виду, что качество и его пространственно-времен- ное выражение в мире Рабле сначала разъединены, а по- том объединяются, — напротив, они с самого начала свя- заны в неразрывном единстве его образов. Но эти образы нарочито противопоставлены диспропорциональности фе- одально-церковного мировоззрения, где ценности враж- дебны пространственно-временной реальности как суетно- му, бренному и греховному началу, где большое символи- зуется малым, сильное — слабым и немощным, вечное — мигом. Эта прямая пропорциональность лежит в основе того исключительного доверия к земному пространству и вре- мени, того пафоса пространственных и временных далей и просторов, которые так характерны и для Рабле, и для дру- гих великих представителей эпохи Возрождения (Шекс- пир, Камоэнс, Сервантес). Но этот пафос пространственно-временной адекватно- сти носит у Рабле далеко не наивный характер, свойст- венный древнему эпосу и фольклору: он, как мы уже сказали, противопоставлен средневековой вертикали, по- лемически заострен против нее. Задача Рабле — очищение пространственно-временного мира от разлагающих его мо- ментов потустороннего мировоззрения, от символических и иерархических осмысливаний этого мира по вертикали, от проникшей в него заразы «антифизиса». Эта полеми- ческая задача сочетается у Рабле с положительной — вос- создание адекватного пространственно-временного мира как нового хронотопа для нового гармонического, цельно- го человека и новых форм человеческого общения. 4 Зак. №949 97
М. Бахтин Этим сочетанием полемической и положительной за- дач — задач очищения и восстановления реального мира и человека — определяются особенности художественного метода Рабле, своеобразие его реалистической фантастики. Сущность этого метода сводится прежде всего к разруше- нию всех привычных связей, обычных соседств вещей и идей и к созданию неожиданных соседств, неожиданных связей, в том числе и самых неожиданных логических («алогизмы») и языковых связей (специфическая раблези- анская этимология, морфология, синтаксис). Между прекрасными вещами этого здешнего мира ус- тановлены и закреплены традицией, освящены религией и официальной идеологией ложные и искажающие под- линную природу вещей связи. Вещи и идеи объедине- ны ложными иерархическими отношениями, враждебны- ми их природе, они разъединены и отдалены друг от друга всякими потусторонними идеальными прослойка- ми, не дающими вещам соприкоснуться в их живой те- лесности. Схоластическое мышление, ложная богослов- ская и юридическая казуистика, наконец, и самый язык, проникнутый вековой и тысячелетней ложью, закрепля- ют эти фальшивые связи между прекрасными вещными словами и действительно человечными идеями. Необхо- димо разрушить и перестроить всю эту ложную картину мира, порвать все ложные иерархические связи между вещами и идеями, уничтожить все разъединяющие иде- альные прослойки между ними. Необходимо освободить все вещи, дать им вступить в свободные, присущие их природе сочетания, как бы ни казались эти сочетания причудливыми с точки зрения привычных традиционных связей. Необходимо дать вещам соприкоснуться в их живой телесности и в их качественном многообразии. Необходимо создать новые соседства между вещами и идеями, отвечающие их действительной природе, поста- вить рядом и сочетать то, что было ложно разъединено и отдалено друг от друга, и разъединить то, что было ложно сближено. На основе этого нового соседства ве- щей должна раскрыться новая картина мира, проникну- тая внутренней реальной необходимостью. Таким обра- зом, у Рабле разрушение старой картины мира и поло- 98
Формы времени и хронотопа в романе жительное построение новой неразрывно сплетены друг с другом. В разрешении положительной задачи Рабле опирается на фольклор и на античность, где соседство вещей более соответствовало их природе и было чуждо ложной услов- ности и потусторонней идеальности. В разрешении же отрицательной задачи на первый план выступает рабле- зианский смех, непосредственно связанный со средневе- ковыми шутовскими, плутовскими и дурацкими жанра- ми и своими корнями уходящий в глубины доклассового фольклора. Но раблезианский смех не только разрушает традиционные связи и уничтожает идеальные прослой- ки, — он раскрывает грубое непосредственное соседство того, что люди разъединяют фарисейской ложью. Разъединение традиционно связанного и сближение традиционно далекого и разъединенного достигается у Рабле путем построения разнообразнейших рядов, то па- раллельных друг другу, то пересекающихся друг с другом. С помощью этих рядов Рабле и сочетает и разъединяет. Построение рядов — специфическая особенность художе- ственного метода Рабле. Все разнообразнейшие ряды у Рабле могут быть сведены в следующие основные группы: 1) ряды человеческого тела в анатомическом и физиоло- гическом разрезе; 2) ряды человеческой одежды; 3) ряды еды; 4) ряды питья и пьянства; 5) половые ряды (сово- купление); 6) ряды смерти; 7) ряды испражнений. Каж- дый из этих семи рядов обладает своей специфической логикой, в каждом ряду свои доминанты. Все эти ряды пересекаются друг с другом; их развитие и пересечения позволяют Рабле сближать или разъединять все, что ему нужно. Почти все темы обширного и тематически богато- го романа Рабле проведены по этим рядам. Приведем ряд примеров. Человеческое тело, все его части и члены, все его органы и все его функции даются Рабле в анатомическом, физиологическом и натурфило- софском аспекте на протяжении всего романа. Этот свое- образный художественный показ человеческого тела — очень важный момент романа Рабле. Важно было пока- зать всю необычайную сложность и глубину человеческо- го тела и его жизни и раскрыть новое значение, новое 99
М. Бахтин место человеческой телесности в реальном пространствен- но-временном мире. В соотнесении с конкретной челове- ческой телесностью и весь остальной мир приобретает новый смысл и конкретную реальность, материальность, вступает не в символический, а в материальный простран- ственно-временной контакт с человеком. Человеческое те- ло становится здесь конкретным измерителем мира, из- мерителем его реальной весомости и ценности для чело- века. Здесь впервые делается последовательная попытка построить всю картину мира вокруг телесного человека, так сказать в зоне физического контакта с ним (но эта зона, по Рабле, бесконечно широка). Эта новая картина мира полемически противопостав- лена средневековому миру, в идеологии которого чело- веческое тело воспринималось только под знаком тлен- ности и преодоления, в действительной же жизненной практике которого господствовала грубая и грязная те- лесная разнузданность. Идеология не освещала и не ос- мысливала телесной жизни, она отрицала ее; поэтому, лишенная слова и смысла, телесная жизнь могла быть только разнузданной, грубой, грязной и разрушительной для себя же самой. Между словом и телом был безмер- ный разрыв. Рабле поэтому противопоставляет человеческую те- лесность (и окружающий мир в зоне контакта с этой телесностью) не только средневековой аскетической по- тусторонней идеологии, но и средневековой разнуздан- ной и грубой практике. Он хочет вернуть телесности и слово и смысл, античную идеальность, и вместе с тем вернуть слову и смыслу их реальность и материалистич- ность. Человеческое тело изображается Рабле в нескольких аспектах. Прежде всего в анатомо-физиологическом уче- ном аспекте. Затем в шутовском циническом аспекте. За- тем в аспекте фантастического гротескного аналогизиро- вания (человек — микрокосм). И, наконец, в собственно фольклорном аспекте. Эти аспекты переплетаются друг с другом и лишь редко выступают в своем чистом виде. Но анатомическая и физиологическая детализация и точ- ность имеют место повсюду, где только упоминается че- 100
Формы времени и хронотопа в романе ловеческое тело. Так, рождение Гаргантюа, изображенное в аспекте шутовского цинизма, дает точные физиологи- ческие и анатомические подробности: выпадение прямой кишки у объевшейся потрохами матери Гаргантюа вслед- ствие сильного поноса (ряд испражнений) и самое рож- дение: «Благодаря этому печальному случаю получилась вя- лость матки; ребенок проскочил по семяпроводам в полую вену и, вскарабкавшись по диафрагме до плеч, где вена раздваивается, повернул налево и вылез через левое ухо» (кн. I, гл. VI)*. Здесь гротескная фантастика сочетается с точностью анатомического и физиологического анализа. При всех описаниях битв и избиений одновременно с гротескным преувеличением даются точные анатомичес- кие описания наносимых человеческому телу поврежде- ний, ран и смертей. Так, изображая избиение монахом Жаном врагов, за- бравшихся в монастырский виноградник, Рабле дает де- тализованный ряд человеческих членов и органов: «Од- ним он мозжил головы, другим ломал руки и ноги; другим вывихивал шейные позвонки, другим смещал поясницу, некоторым сбивал нос, выбивал глаза, дробил челюсти, заставлял давиться зубами, ломал ноги, выворачивал ло- патки, бедра, дробил локтевые кости. Если кто хотел спря- таться в гуще виноградных лоз, тем перебивал крестец и ломал поясницы, как собакам. Если кто хотел спастись бегством, тому разбивал голову в куски, ударяя сзади по „ламбдовидному" шву» (кн. I, гл. XXVII). Тот же монах Жан убивает стража: «...он внезапно выхватил свой меч и ударил стража, что держал его спра- ва, полностью перерезав ему гортанную вену и сонную артерию на шее, вместе с язычком, вплоть до желез, и, повторив удар, вскрыл ему спинной мозг между вто- рым и третьим позвонками: страж упал мертвым» (кн. I, гл. XLIV). Он же убивает второго стража: «И одним ударом про- бил ему голову, сломав черепную коробку над височ- ной костью, и отделил от затылка обе теменные кости и * «Гаргантюа и Пантагрюэль» цитируется в переводе В. А. Пяста. 101
М. Бахтин большую часть лобной доли вместе с стреловидным мос- том. Тем же ударом он пробил ему обе мозговые оболоч- ки, так что обнажились желудочки, и задняя часть чере- па повисла над плечами (точно шапочка доктора, черная сверху и красная внутри). Тут стражник мертвый свалил- ся на землю». Еще один аналогичный пример. В гротеск- ном рассказе Панурга о том, как его поджаривали на вер- теле в Турции и как он спасся, соблюдается та же анато- мическая детализация и точность: «Прибежав, он (хозяин дома. — М. Б.) схватил вертел, на котором я был посажен, и убил им наповал моего мучителя, отчего тот и умер за недостатком ухода: он пронзил его вертелом несколько правее и выше пупка, проткнув третью долю печени, а также диафрагму. Через сердечную сумку вертел вышел наружу у плеча, между левой лопаткой и позвоночным хребтом» (кн. II, гл. XIV). В этом гротескном рассказе Панурга ряд человеческо- го тела (в анатомическом аспекте) скрещивается с рядом еды и кухни (Панурга поджаривают на вертеле, как жар- кое, предварительно обложив салом) и рядом смерти (ха- рактеристика этого ряда — ниже). Все такие анатомические анализы не являются стати- ческими описаниями, — они вовлечены в живую динами- ку действия — сражений, драк и т. п. Анатомическое стро- ение человеческого тела раскрывается в действии и ста- новится как бы особым действующим лицом романа. Но таким действующим лицом является не индивидуальное тело в индивидуальном и необратимом жизненном ря- ду, — а безличное тело, тело человеческого рода, рождаю- щееся, живущее, умирающее многообразными смертями, снова рождающееся, показанное в своем строении и во всех процессах своей жизни. С такою же точностью и яркой наглядностью изобра- жает Рабле и внешние действия и движения человеческого тела, например при изображении вольтижировки Гимнаста (кн. I, гл. XXXV). Экспрессивные возможности человечес- кого телодвижения и жеста с исключительной детальнос- тью и наглядностью изображены в немом диспуте (посред- ством жестов) англичанина Таумаета с Панургом (эта экс- прессивность лишена здесь определенного смысла и имеет 102
Формы времени и хронотопа в романе самодовлеющее значение) (кн. II, гл. XIX). Аналогичный пример — беседа Панурга (по поводу женитьбы) с немым Насдекабром (кн. III, гл. XX). Гротескная фантастика в изображении человеческого тела и совершающихся в нем процессов проявляется при изображении болезни Пантагрюэля, при лечении которой в его желудок спускают рабочих с заступами, крестьян с кирками и семь человек с корзинами для очистки же- лудка от нечистот (кн. II, гл. XXXIII). Такой же характер носит путешествие «автора» во рту Пантагрюэля (кн. II, гл. XXXII). При изображении человеческого тела в гротескно-фан- тастическом аспекте в телесный ряд вовлекается масса разнороднейших вещей и явлений. Здесь они погружают- ся в атмосферу тела и телесной жизни, вступают в новое и неожиданное соседство с телесными органами и процес- сами, снижаются и материализуются в этом телесном ря- ду. Это имеет место уже в двух приведенных выше при- мерах. Так, для очистки желудка Пантагрюэль глотает, как пилюли, большие медные шары, «как те, что на памят- нике Вергилия в Риме». В шарах заключены рабочие с орудиями и корзинами, производящие очистку желудка. По окончании очистки желудка Пантагрюэля вырвало — шары выскочили наружу. Когда рабочие вышли из этих пилюль на волю, Рабле вспоминает, как греки вышли из троянского коня. Одну из этих пилюль можно видеть в Орлеане, на колокольне церкви св. Креста (кн. II, гл. XXXIII). Еще более обширный круг вещей и явлений введен в гротескный анатомический ряд путешествия автора во рту Пантагрюэля. Во рту оказывается целый новый мир: высокие горы (зубы), луга, леса, укрепленные города. В одном из городов чума, вследствие тяжелых испаре- ний, поднимающихся из желудка Пантагрюэля. Во рту более двадцати пяти населенных королевств; различаются жители «по ту» и «по сю» сторону зубов, как и в чело- веческом мире «по ту» и «по сю» сторону гор, и т. д. Описание обнаруженного во рту Пантагрюэля мира за- нимает около двух страниц. Фольклорная основа всего 103
М. Бахтин этого гротескного образа совершенно ясна (см. аналогич- ные образы у Лукиана). Если в эпизоде путешествия во рту Пантагрюэля в телесный ряд был вовлечен географический и экономи- ческий мир, то в эпизоде с великаном Бренгнариллем в телесный ряд вовлекается бытовой и сельскохозяйствен- ный мир. «Бренгнарилль, страшный гигант, за недостат- ком ветряных мельниц, которыми он обыкновенно питал- ся, поглотил все сковороды, котлы, кастрюли, горшки и даже печи и печурки на острове. Вследствие этого под утро, в час пищеварения, он тяжело заболел несварением желудка, вызванным тем, что (как говорили врачи) пи- щеварительная сила его желудка, естественно приспособ- ленная к перевариванию ветряных мельниц, не могла пе- реварить вполне печей и жаровен; котлы и горшки пере- варивались довольно хорошо, о чем свидетельствовали мочевые осадки в четырех бочках его мочи, дважды вы- пущенной им в это утро» (кн. IV, гл. XVII). Бренгнарилль пользовался курортным лечением на «Острове Ветров». Здесь он глотал ветряные мельницы. Пробовали по совету местных специалистов по желудоч- ным болезням подкладывать ему в мельницы петухов и кур. Они пели в его животе и летали, отчего у него сде- лались колики и судороги. Кроме того, лисицы острова вскочили ему в горло в погоне за птицами. Тогда, чтобы очистить желудок, ему пришлось поставить клизму из хлебных зерен и проса. Куры устремились за зернами, а за ними лисицы. Внутрь через рот он принял еще пилюли из гончих и борзых собак (кн. IV, гл. XLIV). Здесь характерна своеобразная, чисто раблезианская логика построения этого ряда. Процессы пищеварения, лечебные манипуляции, вещи домашнего обихода, явле- ния природы, сельскохозяйственной жизни, охоты объ- единены здесь в динамический и живой гротескный об- раз. Создано новое и неожиданное соседство вещей и явлений. Правда, в основе этой раблезианской гротескной логики лежит логика фольклорной реалистической фан- тастики. В небольшом эпизоде с Бренгнариллем телесный ряд, как это обычно у Рабле, пересекается с рядом испражне- 104
Формы времени и хронотопа в романе ний, с рядом еды и с рядом смерти (о чем подробно в дальнейшем). Еще более гротескный, причудливо-неожиданный ха- рактер носит пародийное анатомическое описание Карем- пренана, занимающее три главы четвертой книги (XXX, XXXI и XXXII). Каремпренан — «постник», гротескное олицетворение католического поста и аскезы — вообще антиприродных тенденций средневековой идеологии. Кончается описание Каремпренана знаменитым рассуждением Пантагрюэля об Антифизис. Все порождения Антифизис — Бесформен- ность и Разлад — охарактеризованы как пародии на че- ловеческое тело: «Голова этих новорожденных была сфе- рической и круглой со всех сторон, как шар, а не сдав- ленная немного с двух сторон, как у людей. Уши у них были высоко подняты и огромны, как у осла; глаза — выпученные, без ресниц, прикреплены к косточке, твер- дые, как рачьи; ноги — круглые, как клубки; руки — вы- вороченные назад к плечам. Ходили они постоянно коле- сом, на голове, ногами вверх» (кн. IV, гл. XXXII). Далее Рабле перечисляет ряд других порождений Антифизис: «После этого она еще произвела на свет пустосвятов, хан- жей и папистов; затем никудышных маньяков, женевских кальвинистов-обманщиков, бесноватых пютербов, притвор- щиков, людоедов и вообще всяких монахов-обжор, а так- же и других противоестественных и безобразных чудо- вищ, чтобы досадить Природе» (см. там же). В этом ряду представлены все идеологические уродства потусторонне- го мировоззрения, которые введены в один объемлющий ряд телесных уродств и извращений. Замечательный пример гротескной аналогизации — рассуждение Панурга о должниках и заимодавцах в гл. III и IV третьей книги. По аналогии со взаимоотношения- ми должников и заимодавцев дается изображение гармо- нического устройства человеческого тела как микрокос- ма: «Намерением основателя сего микрокосма было под- держивать душу, вложенную им туда в качестве гостьи, и жизнь. Жизнь состоит из крови: кровь — пребывание души; и поэтому единственный труд в этом мире — это непрестанно ковать кровь. В этой кузнице все органы 105
М. Бахтин исполняют свойственную им службу, и их иерархия тако- ва, что один у другого беспрестанно занимает, один дру- гому дает в долг. Материя и металлы, подходящие для превращения в кровь, даны природой: это хлеб и вино. Все виды пищи заключены в этих двух... Чтобы найти, приготовить и сварить пищу, работают руки, шествуют ноги и носят всю эту машину, глаза же — ведут... Язык пробует, зубы жуют, желудок принимает, переваривает и извергает... Питательные части идут в печень, которая снова преобразует их и делает из них кровь... Потом кровь переносится в другую лабораторию, для еще более тонкой обработки — в самое сердце, которое диастолическими и систолическими движениями утончает и воспламеняет ее, так что в правом желудочке доводит ее до совершенства, а затем через вены рассылает ее по всем членам. Каждый орган тянет ее к себе и питается ею на свой лад: ноги, руки, глаза и так далее; теперь они становятся уже долж- никами, между тем как ранее были кредиторами». В том же гротескном ряду — по аналогии с должни- ками-кредиторами — Рабле дает изображение гармонии Вселенной и гармонии человеческого общества. Все эти гротескные, пародийные, шутовские ряды че- ловеческого тела, с одной стороны, раскрывают его стро- ение и его жизнь, с другой — вовлекают в соседство с телом многообразнейший мир вещей, явлений и идей, которые в средневековой картине мира были бесконеч- но далеки от тела, входили в совершенно иные словесные и предметные ряды. Непосредственный контакт с телом всех этих вещей и явлений достигается прежде всего пу- тем их словесного соседства, словесного объединения в одном контексте, в одной фразе, в одном словосочетании. Рабле не боится иной раз и совершенно бессмысленных словосочетаний, лишь бы поставить рядом («ососедить») такие слова и понятия, которые человеческая речь на основе определенного строя, определенного мировоззре- ния, определенной системы оценок никогда не употреб- ляет в одном контексте, в одном жанре, в одном стиле, в одной фразе, с одной интонацией. Рабле не боится логики по типу «в огороде бузина, а в Киеве дядька». Он часто пользуется специфической логикой кощунств, как 106
Формы времени и хронотопа в романе она была представлена в средневековых формулах отре- чения от Бога и Христа и формулах вызова нечистых духов. Он широко пользуется специфической логикой ругательств (о чем подробнее ниже). Особенно важное значение имеет необузданная фантастика, позволяющая создавать предметно осмысленные, но причудливейшие словесные ряды (например, в эпизоде с Бренгнариллем, Глотателем ветряных мельниц). Но менее всего Рабле становится при этом формалис- том. Все его словосочетания, даже там, где они предметно кажутся вовсе бессмысленными, стремятся прежде всего разрушить установленную иерархию ценностей, низвести высокое и поднять низкое, разрушить привычную карти- ну мира во всех ее уголках. Но одновременно он решает и положительную задачу, придающую определенное на- правление всем его словосочетаниям и гротескным обра- зам, — отелеснить мир, материализовать его, приобщить все пространственно-временным рядам, измерить все че- ловечески-телесными масштабами, на место разрушаемой картины мира построить новую. Самые причудливые и неожиданные соседства слов проникнуты единством этих идеологических устремлений Рабле. Но и помимо этого, как мы увидим дальше, за гротескными образами и ря- дами Рабле кроется еще и иной, более глубокий и свое- образный смысл. Наряду с этим гротескным анатомо-физиологическим использованием телесности для «отелеснения» всего ми- ра Рабле — гуманистический врач и педагог — занят и прямой пропагандой культуры тела и его гармонического развития. Так, первоначальному схоластическому воспи- танию Гаргантюа, пренебрегающему телом, Рабле проти- вопоставляет последующее гуманистическое воспитание его Понократом, где анатомическим и физиологическим знаниям, гигиене и разнообразным видам спорта при- дается громадное значение. Средневековому грубому — харкающему, пукающему, зевающему, плюющему, икаю- щему, громко сморкающемуся, без меры жующему и пью- щему телу противопоставляется гармонически развитое спортом, изящное и культурное тело гуманиста (кн. I, гл. XXI, XXII, XXIII и XXIV). Громадное значение культуре 107
М. Бахтин тела придается и в Телемской обители (кн. I, гл. LII, LVII). К этому гармоническому положительному полюсу мировоззрения Рабле, гармоническому миру с гармони- ческим человеком в нем, мы еще вернемся в последую- щем. Следующий ряд — ряд еды и питья-пьянства. Место этого ряда в романе Рабле огромно. Через него проводятся почти все темы романа, без него не обходится почти ни один эпизод в романе. В непосредственное соседство с едой и вином приводятся многообразнейшие вещи и яв- ления мира, в том числе самые духовные и возвышенные. «Пролог автора» прямо начинается с обращения к пьяни- цам, которым автор посвящает свои писания. В том же прологе он утверждает, что писал свою книгу только во время еды и питья: «Это самое подходящее время для писания о таких высоких материях и глубоких учениях, как умел делать Гомер, образец всех филологов, и Энний, отец латинских поэтов, как об этом свидетельствует Го- раций, хотя какой-то невежда выразился, что от его сти- хов больше пахнет вином, чем елеем». Еще более выразителен в этом отношении пролог ав- тора к третьей книге. Здесь в ряд питья введена бочка циника Диогена, чтобы затем превратиться в винную боч- ку. Здесь повторяется и мотив творчества за питьем, при- чем кроме Гомера и Энния, в числе писателей, творящих за выпивкой, названы еще Эсхил, Плутарх и Катон. Самые имена главных героев Рабле этимологически осмысливаются в питьевом ряду: Грангузье (отец Гарган- тюа) — «большая глотка». Гаргантюа родился на свет со страшным криком: «Пить, пить, пить!» — «Какая же у тебя здоровая!» (Que grand tu as!) — сказал Грангузье, подразумевая глотку. По этому первому слову, сказанно- му отцом, ребенка и назвали Гаргантюа (кн. I, гл. VII). Имя «Пантагрюэль» Рабле этимологически осмысливает как «всежаждущий». И рождение главных героев происходит под знаком еды и пьянства. Гаргантюа родился в день великого пира и пьянства, устроенного его отцом, причем его мать объ- елась потрохами. Новорожденного немедленно напоили вином. Рождению Пантагрюэля предшествовала великая 108
Формы времени и хронотопа в романе засуха и, следовательно, великая жажда людей, животных и самой земли. Картина засухи дана в библейском стиле и насыщена конкретными библейскими и античными ре- минисценциями. Этот высокий план перебивается физио- логическим рядом, в котором дается гротескное объясне- ние солености морской воды: «Земля нагрелась до того, что неимоверно вспотела, отчего вспотело и море и ста- ло соленым, потому что всякий пот солон. Вы убедитесь в этом, когда попробуете ваш собственный пот или пот больных венериков, которых заставляют потеть, — это мне все равно» (кн. II, гл. II). Мотив соли, как и мотив засухи, подготовляет и уси- ливает основной мотив жажды, под знаменем которой и рождается Пантагрюэль — «король жаждущих». В год, день и час его рождения все в мире жаждало. Мотив соли в новой форме вводится и в самый мо- мент рождения Пантагрюэля. Прежде чем появился сам новорожденный, из чрева матери «выскочило шестьдесят восемь погонщиков мулов, и каждый держал за уздцы лошака, нагруженного солью; за ними последовали де- вять дромадеров, навьюченных тюками с ветчиной и коп- чеными языками, семь верблюдов, нагруженных угрями, а затем двадцать пять возов с луком-пореем, чесноком и зеленым луком». После этого ряда соленых и пробужда- ющих жажду закусок появляется на свет и сам Панта- грюэль. Так создает Рабле гротескный ряд: засуха, жар, пот (когда жарко — потеют), соль (пот соленый), соленые за- куски, жажда, питье, пьянство. Попутно в этот ряд втяги- ваются: пот венериков, святая вода (употребление ее во время засухи было регламентировано церковью), Млеч- ный Путь, истоки Нила и целый ряд библейских и антич- ных реминисценций (упоминается: притча о Лазаре, Го- мер, Феб, Фаэтон, Юнона, Геракл, Сенека). Все это на протяжении полутора страниц, изображающих рождение Пантагрюэля. Создается характерное для Рабле новое и причудливое соседство вещей и явлений, несовместимых в обычных контекстах. Родословная Гаргантюа была найдена среди символов пьянства: она обнаружена в склепе под кубком с надписью 109
М. Бахтин «Hie bibitur»* среди девяти винных фляг (кн. I, гл. I). Обращаем внимание на словесное и предметное соседство склепа и питья вина. В ряд еды и питья введены почти все важнейшие эпи- зоды романа. Война между царством Грангузье и царством Пикропголя, занимающая в основном первую книгу, про- исходит из-за лепешек с виноградом, причем они рассмат- риваются как средство от запора и пересекаются с подроб- но развитым рядом испражнений (см. гл. XXV). Знамени- тый бой монаха Жана с воинами Пикрошоля происходит из-за монастырского виноградника, удовлетворяющего мо- настырскую потребность в вине (не столько для причастия, сколько для пьянства монахов). Знаменитое путешествие Пантагрюэля, заполняющее всю четвертую книгу (и пя- тую), совершается к «оракулу божественной бутылки». Все корабли, идущие в это плавание, украшены в качестве де- визов символами пьянства: бутылкой, кубком, кувшином (амфорой), жбаном, стаканом, чашей, вазой, корзиной для винограда, винным бочонком (девиз каждого корабля по- дробно описан Рабле). Ряд еды и питья (как и телесный ряд) у Рабле дета- лизован и гиперболизован. Во всех случаях даются по- дробнейшие перечисления разнообразнейших закусок и кушаний с точным указанием их гиперболического коли- чества. Так, при описании ужина в замке Грангузье пос- ле боя дается такое перечисление: «Подали ужинать, — и сверх всего были зажарены 16 быков, 3 телки, 32 теленка, 63 молочных козленка, 95 баранов, 300 молочных поро- сят под чудесным соусом, 220 куропаток, 700 бекасов, 400 каплунов людюнуасской и корнваллийской породы и 1700 жирных экземпляров других пород, 6000 цыплят и столько же голубей, 600 рябчиков, 1400 зайцев, 303 шту- ки дроф и 1700 каплунят. Дичи не могли достать сразу в таком количестве; было И кабанов, присланных аббатом из Тюрпенэ, 18 штук красного зверя — подарок г-на де Гранмона; затем 140 фазанов — от сеньора Дезессара; не- сколько дюжин диких голубей, речной птицы, чирков, вы- пи, кроншнепов, ржанок, лесных куропаток, казарок, мор- * «Здесь пьют» (лат.). 110
Формы времени и хронотопа в романе ских уток, чибисов, диких гусей, больших и карликовых, а также хохлатых цапель, аистов, стрепетов и фламинго с красным оперением, красношеек, индюшек; в добавление было несколько сортов похлебок» (кн. I, гл. XXXVII). Особенно подробное перечисление разнообразнейших ку- шаний и закусок дается при описании острова Гастера (Чрева): целых две главы здесь (LIX и LX, кн. IV) посвя- щены этому перечислению. В ряд еды и питья вовлекаются, как мы уже сказали, разнообразнейшие вещи, явления и идеи, совершенно чуж- дые этому ряду с господствующей точки зрения (в идео- логической, литературной и речевой практике) и в обыч- ном представлении. Способы вовлечения — те же, что и в телесном ряду. Приведем несколько примеров. Борьба католицизма с протестантизмом, в частности с кальвинизмом, изображена в виде борьбы Каремпренана с Колбасами, населяющими остров Фарш. Эпизод с кол- басами занимает восемь глав четвертой книги (XXXV— XLII). Колбасный ряд детализован и развит с гротескной последовательностью. Исходя из формы колбас, Рабле до- казывает, ссылаясь на различные авторитеты, что змий, искусивший Еву, был колбасой, что наполовину колбаса- ми были древние гиганты, штурмовавшие Олимп и взгро- моздившие Пелион на Оссу. Мелюзина также была на- половину колбасой. Наполовину колбасой был Эрихтоний, изобретший дроги и телеги (чтобы прятать в них свои кол- басные ноги). Для борьбы с Колбасами монах Жан заклю- чил союз с поварами. Была сооружена огромная свинья наподобие троянского коня. В пародийно-эпическом гоме- ровском стиле дается описание свиньи и на нескольких страницах перечисляются имена воинов-поваров, вошед- ших внутрь свиньи. Происходит битва, в критический мо- мент брат Жан «открывает двери Свиньи и выходит отту- да со своими добрыми солдатами. Одни из них тащили вертела, другие — сковороды, противни, листы, жаровни, кастрюли, котелки, щипцы, ухваты, горшки, ступки, пести- ки, — все они выстроились в порядке, как пожарные, кри- ча и завывая благим матом: „Набузардан, Набузардан, На- бузардан!“ И с криками и возмущением они ударили на Паштетов и Сосисок». Колбасы разбиты; над полем битвы 111
М. Бахтин появляется летящий «Кабан Минервы» и разбрасывает бочки с горчицей; горчица — это «святой Грааль» колбас, она заживляет их раны и даже воскрешает мертвых. Интересно пересечение ряда еды с рядом смерти. В гла- ве XLVI четвертой книги дается длинное рассуждение чер- та о различных вкусовых качествах человеческих душ. Ду- ши кляузников, нотариусов, адвокатов хороши только в свежепросоленном виде. Души школяров хороши за завт- раком, за обедом — души адвокатов, за ужином — горнич- ных. От душ виноградарей в животе делаются колики. В другом месте рассказывается о том, как дьявол съел за завтраком фрикасе из души сержанта и заболел силь- ным расстройством желудка. В тот же ряд введены ко- стры инквизиции, отталкивающие людей от веры и этим обеспечивающие чертям блюда из вкусных душ. Другой пример пересечения съедобного ряда с рядом смерти — лукиановский эпизод пребывания Эпистемона в царстве мертвых в главе XXX второй книги. Воскре- шенный Эпистемон «тотчас стал говорить и сказал, что он видел чертей, запросто говорил с Люцифером и хоро- шо покушал в аду и в Елисейских полях»... Съедобный ряд тянется и дальше по всему эпизоду; в загробном мире Демосфен — винодел, Эней — мельник, Сципион Афри- канский торгует дрожжами, Ганнибал — яйцами. Эпиктет под развесистым деревом со множеством девиц выпивает, танцует и пирует по каждому поводу. Папа Юлий торгует пирожками. Ксеркс торгует горчицей; так как он запра- шивал слишком дорого, то Франсуа Вийон помочился в его пакет с горчицей, «как это делают торговцы горчи- цей в Париже». (Пересечение с рядом испражнений.) Рас- сказ Эпистемона о загробном мире Пантагрюэль преры- вает словами, завершающими тему смерти и загробного мира призывом к еде и питью: «Ну теперь... пора нам угоститься и выпить. Прошу вас, дети, потому что весь этот месяц полагается пить!» (кн. II, гл. XXX). Особенно часто и тесно вплетает Рабле в ряд еды и питья религиозные понятия и символы — молитвы мона- хов, монастыри, папские декреталии и т. п. После обжор- ства за обедом молодой Гаргантюа (тогда еще воспитан- ный схоластами) «с трудом прожевывает обрывок благо- 112
Формы времени и хронотопа в романе дарственной молитвы». На «острове Папиманов» Панта- грюэлю и его спутникам предлагают отслужить «сухую обедню», то есть обедню без церковного пения; но Панург предпочитает «мокрую от хорошего анжуйского вина». На этом же острове их угощают обедом, где каждое блюдо, «будь это козуля, каплун, свинья (которых так много в Папимании) или голуби, кролики, зайцы, индейки и пр. и пр.», — все это было нафаршировано «бездной премуд- рости». От этого «фарша» у Эпистемона делается силь- нейший понос (кн. IV, гл. LI). Теме «монаха на кухне» посвящены две особых главы: глава XV третьей книги «Изложение монастырской каббалы по вопросу о солони- не» и глава XI четвертой книги «Почему монахи охотно пребывают в кухне». Вот характернейший отрывок первой из них: «Ты любишь овощные похлебки (говорит Панург.— М. Б.), а мне больше нравятся с лавровым листом, с при- бавкой даже куска земледельца, в девятый час просолен- ного». — «Я тебя понимаю, — отвечал брат Жан, — ты из- влек эту метафору из монастырского котла. Земледельцем называешь ты быка, что пашет или пахал. Просолить в девятый час — это значит: проварить вполне. Наши доб- рые духовные отцы, руководясь известным древним каб- балистическим установлением — не писаным, но переда- вавшимся из уст в уста, — в мое время, встав к заутрене, прежде чем войти в церковь, делали известные знамена- тельные приготовления. Плевали в плевательницы, блева- ли в блевательницы, мечтали в мечтательницы, мочились в писсуары. Все для того, чтобы не принести чего-нибудь нечистого с собой на богослужение. Совершив это, благо- честиво входили в священную часовню (так называли они на своем жаргоне монастырскую кухню) и благочестиво заботились, чтобы тогда же был поставлен на огонь бычок для завтрака братьев господа нашего. Они сами под кот- лом частенько разводили огонь. А так как на заутрене читается девять часов, то они поднимались утром раньше, а следовательно, вместе с числом часов увеличивались аппетит и жажда больше, чем если бы на заутрене читался только один или три часа. Чем раньше вставали, как го- ворит каббала, тем раньше * и бык ставился на огонь; чем 113
М. Бахтин дольше он там стоит, тем больше варится; чем больше варится, тем становится нежнее, легче для зубов, для нёба вкуснее, тем менее отяготителен для желудка и тем пита- тельнее для добрых монахов. А это и было единственной целью и первейшей задачей основателей монастыря, при- нимая в соображение, что они вовсе не едят для того, чтобы жить, а живут для того, чтобы есть, и только для того и живут в этом мире» (кн. III, гл. XV). Этот отрывок очень типичен для художественных ме- тодов Рабле. Здесь мы видим прежде всего реалистиче- ски изображенную картину бытовой монастырской жиз- ни. Но эта жанровая картина в то же время дана как расшифровка одного выражения на монастырском (мона- шеском) жаргоне: «кусок земледельца, в девятый час про- соленный». В этом выражении за иносказанием скрыто тесное соседство мяса («земледелец») с богослужением (девять часов — частей, читаемых на утреннем богослу- жении). Количество читаемых текстов — молитв (девять часов) благоприятно для лучшей разварки мяса и для лучшего аппетита. Этот богослужебно-съедобный ряд пе- ресекается с рядом испражнений (плевали, блевали, мо- чились) и с рядом телесно-физиологическим (роль зубов, нёба и желудка). Монастырские богослужения и молитвы служат заполнением времени, необходимого для надлежа- щей варки пищи и для развития аппетита*. Отсюда — обобщающий вывод: монахи едят не для того, чтобы жить, — а живут для того, чтобы есть. На принципах построения рядов и образов у Рабле мы в дальнейшем остановимся подробнее уже на материале всех пяти ве- дущих рядов. Мы не касаемся здесь вопросов генетических, вопро- сов, связанных с источниками и влияниями. Но в данном случае мы сделаем некоторое предварительное общее за- мечание. Введение религиозных понятий и символов в ряды еды, пьянства, испражнений и половых актов у Раб- ле не является, конечно, чем-то новым. Известны разно- образные формы пародийно-кощунственной литературы * Рабле приводит монастырскую поговорку «De missa ad mcnsam» (От обедни к обеду). 114
Формы времени и хроиотпопа в романе позднего средневековья, известны пародийные евангелия, пародийные литургии («Всепьянейшая обедня» XIII в.), пародийные праздники и обряды. Это пересечение ря- дов характерно для поэзии вагантов (латинской) и даже для их особого арго. Встречаем мы это, наконец, и в поэ- зии Вийона (связанного с вагантами). Наряду с этой пародийно-кощунственной литературой имеют особое значение кощунственные типы формул черной магии, пользовавшиеся широким распространением и известнос- тью в эпохи позднего средневековья и Возрождения (и, безусловно, известные Рабле), и, наконец, «формулы» не- потребных ругательств, в которых еще не до конца угасло древнее культовое значение; эти непотребные ругательст- ва широко распространены в неофициальном речевом бы- ту и создают стилистическое и идеологическое своеобра- зие неофициальной бытовой речи (преимущественно со- циальных низов). Кощунственные магические формулы (включающие в себя непотребства) и бытовые непотреб- ные ругательства родственны между собой, являясь дву- мя ветвями одного и того же древа, своими корнями уходящего в почву доклассового фольклора, но, конечно, ветвями, глубоко исказившими первоначальную благород- ную природу этого древа. Кроме этой средневековой традиции, необходимо ука- зать и на античную традицию, в особенности на Лукиана, который последовательно применял метод бытовой и фи- зиологической детализации эротических и бытовых мо- ментов, заключенных в мифах (см., например, совокупле- ние Афродиты и Ареса, рождение Афины из головы Зев- са и т.п.). Наконец, необходимо указать на Аристофана, который оказал влияние на Рабле (в частности, на его стиль). В дальнейшем мы вернемся к вопросу о переосмысли- вании этой традиции у Рабле, равно как и к вопросу о более глубокой фольклорной традиции, определившей ос- нову его художественного мира. Здесь мы коснулись этих вопросов лишь предварительно. Возвращаемся к ряду еды и питья. Как в телесном ряду, так и здесь рядом с гротескными преувеличениями дается и положительная точка зрения Рабле на значение 115
М. Бахтин и культуру еды и питья. Рабле вовсе не является пропо- ведником грубого обжорства и пьянства. Но он утверж- дает высокое значение еды и питья в человеческой жизни и стремится к идеологическому освящению и упорядоче- нию их, к культуре их. Потустороннее аскетическое ми- ровоззрение отрицало за ними положительную ценность, принимало их лишь как печальную необходимость гре- ховной плоти и знало лишь одну формулу их упорядоче- ния — пост, форму отрицательную и враждебную их при- роде, продиктованную не любовью, а враждою к ним (см. образ «Каремпренана» — постника — как типичного по- рождения «Антифизис»). Но еда и питье, отрицаемые и неустрояемые идеологически, не освященные словом и смыслом, в действительной жизни неизбежно принимали грубейшие формы обжорства и пьянства. Вследствие не- избежной фальши аскетического мировоззрения обжорст- во и пьянство процветало именно в монастырях. Монах у Рабле — обжора и пьяница по преимуществу (см. осо- бенно гл. XXXIV, заключающую кн. II). Особой связи монахов с кухней посвящены уже указанные нами вы- ше главы романа. Гротескный фантастический образ об- жорства дан в эпизоде посещения Пантагрюэлем с его спутниками острова Гастера. Этому эпизоду посвящены [шесть] глав (LVII—LXII) четвертой книги. Здесь, на ос- нове античного материала — в основном поэта Персия — развивается целая философия Гастера (Чрева). Именно чрево, а не огонь было первым великим учителем всех искусств (гл. LVII). Ему приписывается изобретение зем- леделия, военного искусства, транспорта, мореплавания и т. п. (гл. LXI—LXII). Это учение о всемогуществе голода как движущей силы экономического и культурного раз- вития человечества носит полупародийный характер и ха- рактер полуистины (как и большинство аналогичных гро- тескных образов Рабле). Культура еды и питья противопоставляется грубому обжорству в эпизоде воспитания Гаргантюа (в кн. I). Те- ма культуры и умеренности в еде в связи с духовной продуктивностью обсуждается в главе XIII третьей кни- ги. Эту культуру Рабле понимает не только в плоскости медицинско-гигиенической (как момента «здоровой жиз- 116
Формы времени и хронотопа в романе ни»), но и в плоскости кулинарной. Данное в несколько пародийной форме исповедание монаха Жана о «гуманиз- ме на кухне», безусловно, выражает и кулинарные тенден- ции самого Рабле: «Боже милосердный, da jurandi*, поче- му бы нам не перенести и гуманизм наш туда, на божью прекрасную кухню, и не наблюдать там за верчением вер- телов, за музыкой шипящих кусков, за прокладкой шпика, за температурой супов, за приготовлением десерта, за по- рядком подачи вин. „Beati immaculati in via"**. Так сказано в требнике» (кн. IV, гл. X). Интерес к кулинарному офор- млению пищи и питья нисколько не противоречит, конеч- но, раблезианскому идеалу цельного и гармонически раз- витого телесно-духовного человека. Совершенно особое место в романе Рабле занимают пантагрюэлистские пиршества. Пантагрюэлизм — умение быть веселым, мудрым и добрым. Поэтому и умение ве- село и мудро пировать принадлежит к самому существу пантагрюэлизма. Но пиры пантагрюэлистов — это вовсе не пиры бездельников и обжор, которые вечно пируют. Пиру должно посвящать только вечерний досуг после тру- дового дня. Обед (среди трудового дня) должен быть ко- ротким и, так сказать, только утилитарным. Рабле прин- ципиальный сторонник перенесения центра тяжести еды и питья на ужин. Так было заведено и в системе воспи- тания гуманиста Понократа: «Обед Гаргантюа, заметьте, был умеренным и простым, — потому что ели, только что- бы обуздать позывы желудка; но ужин был обильный и продолжительный, потому что тут Гаргантюа ел столько, сколько надо было для поддержания сил и питания. Это есть истинная диета, предписываемая добрым и точным медицинским искусством...» (кн. I, гл. XXIII). Особое рас- суждение об ужине, вложенное в уста Панурга, имеется в уже цитированной нами главе XV третьей книги: «Когда я вовремя позавтракаю и желудок мой очищен и выкачан, то, в случае нужды и необходимости, я, пожалуй, обойдусь без обеда. Но не ужинать! К дьяволу! Это ошибка, это извращение природы! Природа создала людей для того, * Da jurandi [vcniam] — Прости мне божбу (лат.). ** „Блаженны незапятнанные в пути“ (лат.). 117
М. Бахтин чтобы упражнять свои силы, работать и заниматься каж- дому своими делами, а чтобы это удобнее было делать, она снабдила нас свечами, то есть веселым и радостным солнечным светом. А вечером она у нас отнимает свет, молча говоря этим: „Вы, дети, — хорошие люди. Будет вам работать! Подходит ночь: надо прекращать работу и под- крепиться хорошим хлебом, хорошим вином, хорошими яствами, а затем немного повеселиться, лечь и уснуть, чтобы наутро встать свежими и работоспособными, как накануне"». На этих пантагрюэлистских «вечерях» за хлебом, ви- ном и прочими яствами (или непосредственно после них) ведутся пантагрюэлистские беседы, беседы мудрые, но и полные смеха и непристойностей. Об особом значении этих «вечерей», этого нового раблезианского аспекта пла- тоновского «Пира», мы скажем в дальнейшем. Таким образом, и ряд еды и питья в его гротескном развитии служит задаче разрушения старых и лживых соседств между вещами и явлениями и созданию новых соседств, уплотняющих, материализующих мир. На по- ложительном полюсе этот ряд завершается идеологичес- ким освящением, культурой еды и питья, существенной чертой в образе гармонического и цельного нового чело- века.’ Переходим к ряду испражнений. Ряд этот занимает немаловажное место в романе. Зараза Антифизис потре- бовала сильной дозы противоядия Физис. Ряд испражне- ний служит в основном для создания самых неожиданных соседств вещей, явлений и идей, разрушающих иерархию и материализующих картину мира и жизни. Как пример создания неожиданных соседств может по- служить «тема подтирки». Маленький Гаргантюа произ- носит речь о различных испробованных им способах под- тираться и о найденном им лучшем способе. В разверну- том им гротескном ряду в качестве подтирки фигурируют: бархатное кашне одной барышни, шейный платок, атлас- ные наушники, шляпа пажа, мартовская кошка (изъязвив- шая ему когтями зад), надушенные бензоем перчатки ма- тери, шалфей, укроп, майоран, капустные листья, салат, латук, шпинат (съедобный ряд), розы, крапива, одеяла, 118
Формы времени и хронотопа в романе занавески, салфетки, сено, солома, шерсть, подушка, туф- ли, ягдташ, корзина, шляпа. Наилучшей подтиркой ока- зался гусенок с нежным пушком: «...чувствуешь удиви- тельную приятность и от нежности его пуха, и от тепло- ты самого гусенка, которая передается по прямой кишке и по другим внутренностям доходит до области сердца и мозга». Далее, ссылаясь на «мнение магистра Иоан- на Шотландского», Гаргантюа утверждает, что блаженст- во героев и полубогов в Елисейских полях состоит именно в том, что они подтираются гусятами. В беседе «Во славу декреталии», которая ведется во время обеда на острове Папиманов, в ряд испражнений вводятся папские декреталии. Монах Жан употребил их однажды как подтирку, отчего у него появился геморрой с шишками. У Панурга же от чтения декреталий сделался страшный запор (кн. IV, гл. LII). Пересечение телесного ряда с рядом еды и питья и рядом испражнений дано в эпизоде с шестью паломни- ками. Гаргантюа вместе с салатом проглотил шестерых паломников и запил их основательным глотком белого вина. Сначала паломники спрятались за зубами, а потом едва не были унесены в пропасть желудка Гаргантюа. С помощью посохов им удалось выбраться на поверх- ность зубов. Здесь они затронули больной зуб Гаргантюа, и он выбросил их изо рта. Но когда паломники убега- ли, Гаргантюа стал мочиться, моча перерезала им доро- гу, и они вынуждены были перебираться через большой поток его мочи. Когда наконец они были вне опасно- сти, один из паломников заявил, что все их злоключения были предсказаны в псалмах Давида: «„Когда восстали люди на нас,— могло быть, что живыми поглотили бы нас", — это когда нас съели в салате с солью, — говорил он. — „И так как ярость их распалялась на нас, — может быть, вода поглотила бы нас", — это когда он делал свой большой глоток... „Быть может, душа наша переходит те- чение вод непреоборимое..." — это когда мы переходили через великую топь его мочи, которой он перерезал нам путь» (кн. I, гл. XXXVIII). Псалмы Давида, таким образом, тесно переплетены здесь с процессами еды, питья и мочеиспускания. 119
М. Бахтин Очень характерен эпизод, посвященный «Острову Вет- ров», на котором жители питаются только ветром. Тема «Ветра» и весь связанный с нею в литературе и в поэзии комплекс высоких мотивов — дуновение зефира, ветер морских бурь, дыхание и вздох, душа как дыхание, дух и т. п. — через посредство «пускать ветры» вовлекается в ряд еды, в ряд испражнений и в бытовой ряд. (Ср. «воз- дух», «дыхание», «ветер» — как эталон и внутренняя фор- ма слов, образов и мотивов высокого плана — жизнь, ду- ша, дух, любовь, смерть и т. п.) «На этом острове не плю- ют, не мочатся, зато в изобилии выпускают ветры и газы... Самая распространенная болезнь — пучение живота и ко- лики. Для лечения принимают в большом количестве вет- рогонные, ставят банки и проветривают желудок. Умира- ют все от вздутия живота, как бы при водянке: мужчи- ны — испуская ветер, женщины — газ. Стало быть, душа у них выходит через задний проход» (кн. IV, гл. XLIII и XLIV). Здесь ряд испражнений пересекается с рядом смерти. В ряду испражнений Рабле строит ряд «местных ми- фов». Местный миф объясняет генезис географического пространства. Каждая местность должна быть объяснена, начиная от ее названия и до особенностей ее рельефа, почвы, растительности и проч., из человеческого события, которое здесь совершалось и которое определило ее на- звание и ее облик. Местность — это след события, ее оформившего. Такова логика всех местных мифов и ле- генд, осмысливающих пространство историей. Такие мест- ные мифы в пародийном плане создает и Рабле. Так, название Парижа Рабле объясняет следующим образом. Когда Гаргантюа приехал в этот город, вокруг него собрались толпы народа, и он «для смеха» («par ris») «отстегнул свой прекрасный гульфик и сверху так обиль- но полил их, что утопил 260 418 человек, не считая жен- щин и детей... Вот отчего и город с тех пор получил название „Париж"» («Paris») (кн. I, гл. XVII). Происхождение горячих купаний во Франции и Ита- лии объясняется тем, что во время болезни Пантагрюэля его моча была до того горячей, что до сих пор она еще не остыла (кн. II, гл. XVII). 120
Формы времени и хронотопа в романе Ручей, протекающий у Сен-Виктора, образовался из мочи собак (эпизод рассказан в гл. XXXIII, кн. II). Приведенных примеров достаточно, чтобы охарактери- зовать функции ряда испражнений в романе Рабле. Пере- ходим к ряду полового акта (вообще половых непристой- ностей) . Ряд половых непристойностей занимает в романе ог- ромное место. Ряд этот дается в различных вариациях: от голой непристойности до тонко зашифрованной двусмыс- ленности, от сальной шутки и анекдота до медицинских и натуралистических рассуждений о половой силе, муж- ском семени, половой производительности, о браке, о зна- чении родового начала. Откровенно непристойные выражения и шутки рассея- ны по всему роману Рабле. Особенно часты они в устах брата Жана и Панурга, но и другие герои их не чуждаются. Когда во время путешествия пантагрЮэлисты нашли за- мерзшие слова и среди них обнаружили ряд неприличных слов, Пантагрюэль отказался сохранить в запасе несколько замерзших неприличий: «Он сказал, что глупо запасать та- кие вещи, в которых никакого недостатка нет и которые всегда под рукой, как неприличные слова у всех веселых и добрых пантагрюэлистов» (кн. IV, гл. LVI). Этот принцип словоупотребления «веселых и добрых пантагрюэлистов» Рабле выдерживает на протяжении все- го романа. Какие бы темы ни обсуждались — непристой- ности всегда находят себе место в облекающей их словес- ной ткани, привлекаемые как путем самых причудливых предметных ассоциаций, так и путем чисто словесных связей и аналогий. В романе рассказано немало непристойных коротких анекдотов-новелл, часто заимствованных из фольклорных источников. Таков, например, анекдот о льве и старухе, рассказанный в главе XV второй книги, и история о том, «как черт был обманут старухой Папефигой» (кн. IV, гл. XLVII). В основе этих историй — древняя фольклорная аналогия между женским детородным органом и развер- стой раной. В духе «местных мифов» выдержана знаменитая исто- рия «о причине того, почему во Франции такие маленькие 121
М. Бахтин мили», где пространство измеряется частотой совершения полового акта. Король Фарамонд отобрал в Париже сотню прекрасных юношей и столько же прекрасных девушек пикардиек. Каждому юноше он дал по девушке и приказал этим парам отправиться в разные страны; на тех местах, где юноши будут ласкать своих девушек, он велел класть камень, что обозначило бы милю. Посланные пары вна- чале, когда шли еще по Франции, ласкались то и дело; отсюда и французские мили, такие короткие. Но затем, когда они устали и их половые силы истощились, они стали довольствоваться одним разочком в день; вот поче- му в Бретани, в Ландах, в Германии такие длинные мили (кн. II, гл. XXIII). Другой пример введения в ряд непристойностей миро- вого географического пространства. Панург говорит: «Был денек, когда Юпитер совокупился сразу с целою третью мира — с животными, людьми, реками и горами, — то есть с Европой» (кн. Ill, гл. XII). Иной характер носит смелое гротескное рассуждение Панурга о лучшем способе постройки стен вокруг Пари- жа. «Я вижу, — говорит он, — что в этом городе женщины дешевле камней: так вот из женских частей и следовало бы строить стены, причем расставлять их в полной архи- тектурной симметрии: большие ставить в первые ряды; дальше — поднимая на два ската — средние и, наконец, — маленькие. Потом прошпиговать — как большая башня в Бурже — затвердевшими шпагами, населяющими монас- тырские гульфики. Какой дьявол разрушит такие стены!» (кн. II, гл. XV). Иная логика управляет рассуждением о половых орга- нах Папы Римского. Папиманы считают целование ног недостаточным выражением почтения к Папе: «Выразим большее, выразим! — отвечали они. — У нас это уже ре- шено. Ему мы поцелуем зад и другие части! Потому что они у него есть, у святого отца, — так сказано в наших прекрасных декреталиях,— иначе он не был бы папой. Так что тонкая философия декреталий делает неизбеж- ным такое умозаключение: раз он папа — значит, у него есть эти органы. Если же в мире таких органов не было бы, не было бы и папы» (кн. IV, гл. XLVIII). 122
Формы времени и хронотопа в романе Мы считаем, что приведенных примеров вполне доста- точно для характеристики различных способов введения и развития ряда непристойностей, применяемых Рабле (в наши задачи не входит, конечно, исчерпывающий анализ этих способов). В организации всего материала романа одна тема, вхо- дящая в ряд непристойностей, имеет существенное значе- ние, именно — тема «рогов». Панург хочет жениться, но не решается этого сделать, боясь заполучить «рога». Поч- ти вся третья книга (начиная с гл. VII) посвящена сове- щаниям Панурга о женитьбе: он советуется со всеми сво- ими друзьями, гадает по Вергилию, гадает по снам, бе- седует с панзустской Сивиллой, советуется с немым, с умирающим поэтом Раминагробисом, с Агриппой Неттес- геймским, с богословом Гиппофадеем, врачом Рондибили- сом, философом Трульоганом, с шутом Трибулэ. Во всех этих эпизодах, беседах и рассуждениях фигурирует тема «рогов» и верности жен, которая, в свою очередь, вовле- кает сюда (в рассказ) по смысловому или словесному сродству разнообразнейшие темы и мотивы ряда половых непристойностей: например, рассуждение о мужской по- ловой силе и о постоянной половой возбудимости жен- щин в речи врача Рондибилиса или пересмотр античной мифологии в разрезе наставления рогов и женской невер- ности (гл. XXXI, XXXIII третьей книги). Четвертая книга романа организована как путешествие пантагрюэлистов к «Оракулу божественной бутылки», ко- торый должен окончательно разрушить сомнения Панурга о женитьбе и рогах (правда, сама тема «рогов» почти вовсе отсутствует в четвертой книге). Ряд половых непристойностей, как и все вышеразо- бранные ряды, разрушает установленную иерархию цен- ностей путем создания новых соседств слов, вещей и яв- лений. Он перестраивает картину мира, материализует и уплотняет ее. В корне перестраивается и традиционный образ человека в литературе, причем перестраивается он за счет неофициальных и внесловесных сфер его жизни. Человек овнегиняется и освещается словом весь и сплошь, во всех своих жизненных проявлениях. Но при этом че- ловек вовсе не дегероизуется и не принижается, отнюдь 123
М. Бахтин не становится человеком «низкого быта». Скорее можно говорить о героизации у Рабле всех функций телесной жизни — еды, питья, испражнений, половой сферы. Уже самая гиперболизация всех этих актов содействует их ге- роизации: она лишает их обыденности, бытового и нату- ралистического колорита. В дальнейшем мы еще вернем- ся к вопросу о «натурализме» Рабле. Ряд половых непристойностей имеет и свой поло- жительный полюс. Грубый разврат средневекового чело- века — обратная сторона аскетического идеала, прини- жавшего половую сферу. Гармоническое устроение этой сферы намечается у Рабле в его образе Телемского аб- батства. Разобранными нами четырьмя рядами еще не исчер- пываются все материализующие ряды романа. Мы выде- лили лишь ведущие, задающие основной тон ряды. Мож- но выделить еще ряд одежды, подробно разработанный у Рабле. Особое внимание в этом ряду уделяется гульфику (часть одежды, прикрывающая мужской половой орган), который связывает этот ряд с рядом половых непри- стойностей. Можно выделить ряд предметов житейского обихода, ряд зоологический. Все эти ряды, тяготеющие к телесному человеку, несут те же функции разъединения традиционно связанного и сближения иерархически разъ- единенного и удаленного и функцию последовательной материализации мира. После этих материализующих рядов переходим к пос- леднему ряду, несущему уже иную функцию в романе, — к ряду смерти. На первый взгляд может показаться, что такого ряда, ряда смерти, в романе Рабле вовсе нет. Проблема инди- видуальной смерти, острота этой проблемы представля- ются глубоко чуждыми здоровому, цельному и мужест- венному миру Рабле. И это впечатление совершенно пра- вильное. Но в той иерархической картине мира, которую разрушал Рабле, смерть занимала доминирующее место. Смерть обесценивала земную жизнь как нечто тленное и преходящее, лишала эту жизнь самоценности, превраща- ла ее в служебный этап к будущим загробным вечным судьбам души. Смерть воспринималась не как необходи- 124
Формы времени и хронотопа в романе мый момент самой жизни, за которым жизнь снова тор- жествует и продолжается (жизнь — взятая в ее сущест- венном коллективном или историческом аспекте),— но как явление пограничное, лежащее на абсолютном разде- ле этого временного тленного мира и вечной жизни, как дверь, распахнутая в иной, потусторонний мир. Смерть воспринималась не в объемлющем временном ряду, а на границе времени, не в ряду жизни, а на границе этого ряда. Разрушая иерархическую картину мира и строя на ее месте новую, Рабле должен был переоценить и смерть, поставить ее на свое место в реальном мире и преж- де всего показать ее как необходимый момент самой жиз- ни, показать ее в объемлющем временном ряду жизни, которая шагает дальше и не спотыкается о смерть и не проваливается в потусторонние бездны, а остается вся здесь, в этом времени и пространстве, под этим солнцем, показать, наконец, что смерть и в этом мире ни для ко- го и ни для чего не является существенным концом. Это значило — показать материальный облик смерти в объ- емлющем ее и всегда торжествующем ряду жизни (ко- нечно, без всякого поэтического пафоса, глубоко чуждо- го Рабле), но показать между прочим, отнюдь не выпя- чивая ее. Ряд смерти, за немногими исключениями, дается Раб- ле в гротескном и шутовском плане; он пересекается с рядом еды и питья, с рядом испражнений, с анатомичес- ким рядом. В том же плане трактуется и вопрос о загроб- ном мире. С примерами смерти в гротескном анатомическом ря- ду мы уже знакомы. Дается подробный анатомический анализ смертельного удара и показывается физиологичес- кая неизбежность смерти. В этом случае смерть дается как голый анатомо-физиологический факт, со всею его ясностью и четкостью. Таковы изображения всех смертей в бою. Смерть здесь дается как бы в безличном анатомо- физиологическом ряду человеческого тела и всегда в ди- намике борьбы. Общий тон — гротескный, и иногда под- черкивается какая-нибудь комическая деталь смерти. Так, например, изображается смерть Трипе: «...быстро обернувшись, он (Гимнаст. — М.Б.) бросился на Трипе, 125
М. Бахтин на лету нанес ему удар острием шпаги и, в то время как тот прикрывался сверху, одним ударом распорол ему же- лудок, ободочную кишку и полпечени, отчего Трипе упал на землю и, падая, испустил из себя более четырех горш- ков супу, а вместе с супом и дух» (кн. I, гл. XXXV). Здесь анатомо-физиологический образ смерти введен в динамическую картину борьбы человеческих тел и в заключение дан в непосредственном соседстве с едой — «испустил вместе с супом и дух». Примеров анатомического образа смерти в борьбе мы достаточно привели выше (избиение врагов в монас- тырском винограднике, убийства стражей и др.). Все эти образы аналогичны и дают смерть как анатомо-физио- логический факт в безличном ряду живущего и борю- щегося человеческого тела. Смерть здесь не разрывает непрерывного ряда борющейся человеческой жизни, она дана как момент в ней, она не нарушает логики этой (телесной) жизни, сделана из того же теста, что и сама жизнь. Иной, гротескно-шутовской характер, без анатомо-фи- зиологического анализа, носит смерть в ряду испражне- ний. Так, Гаргантюа утопил в своей моче «260 418 чело- век, не считая женщин и детей». Здесь эта «массовая гибель» дана не только в прямом гротескном смысле, но и как пародия на сухие реляции о стихийных бедствиях, по- давлениях восстаний, религиозных войнах (с точки зрения таких официальных реляций, человеческая жизнь оцени- вается в ломаный грош). Прямой гротескный характер носит изображение по- топления врагов в моче кобылы Гаргантюа. Здесь образ детализован. Товарищам Гаргантюа приходится переби- раться через ручей, образовавшийся из мочи, по нагро- можденным трупам утопленных людей. Все перебрались благополучно, «за исключением Эвдемона, лошадь кото- рого увязла правою ногою до колена в брюхе жирного и толстого негодяя, потонувшего навзничь, и никак не могла вытащить ее оттуда, оставаясь увязшей, пока Гаргантюа концом своей клюки не погрузил остатков требухи этого подлеца в воду, и тогда лошадь подняла ногу и (порази- тельная вещь в гиппиатрии!) вылечилась от опухоли на 126
Формы времени и хронотопа в романе этой ноге от прикосновения к потрохам толстого плута» (кн. I, гл. XXXVI). Здесь характерны не только образ смерти в моче и не только тон и стиль изображения трупа («брюхо», «требу- ха», «потроха», «жирный и толстый негодяй», «подлец», «толстый плут»), но и исцеление ноги от прикосновения к внутренностям трупа. В фольклоре аналогичные случаи очень распространены, они основаны на одном из об- щих фольклорных представлений о продуктивности смер- ти и свежего трупа (рана — чрево) и об исцелении одного смертью другого. Здесь это фольклорное соседство смерти и новой жизни, конечно, чрезвычайно ослаблено до гро- тескного образа исцеления лошадиной ноги от прикосно- вения к внутренностям жирного трупа. Но специфическая фольклорная логика этого образа ясна. Напомним другой пример пересечения ряда смерти с рядом испражнений. Когда жители «Острова Ветров» умирают, то душа выходит из них вместе с ветром (у мужчин) или с газом (у женщин) через задний проход*. Во всех этих случаях гротескного (шутовского) изо- бражения смерти образ смерти приобретает смешные чер- ты: смерть оказывается в непосредственном соседстве со смехом (пока, правда, еще не в предметном ряду). И в большинстве случаев Рабле изображает смерть с установ- кой на смех, изображает веселые смерти. Комическое изображение смерти дано в эпизоде «Па- нургова стада». Желая отомстить купцу, везшему на ко- рабле стадо баранов, Панург купил у него вожака и бро- сил его в море; за вожаком устремились в море все ос- тальные бараны; купец и его гуртовщики уцепились за баранов, пытаясь их удержать, и были сами увлечены в море. «Панург с веслом в руках стоял возле кухни, не для того, чтобы помогать пастухам, но чтобы мешать им как- нибудь взобраться на корабль и уйти от гибели, и крас- норечиво проповедовал им... по всем правилам риторики * В другом месте Пантагрюэль порождает из своих ветров малень- ких мужчин, а из своих газов — маленьких женщин (кн. II, гл. XXVII). Сердце этих человечков недалеко от заднего прохода, и потому они вспыльчивы. 127
М. Бахтин все несчастья этого мира и все блага жизни другой, ут- верждая, что отошедшие туда счастливее живущих в сей долине бед...» (кн. IV, гл. VIII). Комизм ситуации смерти создается здесь напутствен- ной проповедью Панурга. Вся ситуация — злая пародия на представление о жизни и смерти средневекового по- тустороннего мировоззрения. В другом случае Рабле рас- сказывает о монахах, которые, вместо того чтобы оказать немедленную помощь утопающему, сначала должны поза- ботиться о его вечной душе и отысповедовать его; а он тем временем идет ко дну. В духе того же пародийного разрушения средневеко- вых представлений о душе и загробном мире дано веселое изображение временного пребывания Эпистемона в цар- стве мертвых (этого эпизода мы уже касались выше). Сю- да же примыкают и гротескные рассуждения о вкусовых качествах и гастрономической ценности душ умерших, о которых мы также уже говорили. Напомним веселое изображение смерти в съедобном ряду в рассказе Панурга о его злоключениях в Турции. Здесь дается внешняя комическая обстановка смерти, при- чем смерть дана в непосредственном соседстве с едой (под- жаривание на вертеле, прокалывание вертелом). Весь эпи- зод о чудесном спасении полуподжаренного Панурга кон- чается прославлением жаркого на вертеле. Смерть и смех, смерть и еда, смерть и питье соседят у Рабле очень часто. Обстановка смерти всюду веселая. В главе XVII четвертой книги дается целый ряд удиви- тельных и чаще всего смешных смертей. Здесь рассказы- вается о смерти Анакреона, который подавился виноград- ным зернышком (Анакреон — вино — виноградное зер- нышко — смерть). Претор Фабий умер от козьего волоса, попавшего в чашку молока. Один человек умер от задер- жания в животе газов, которые он стеснялся выпустить в присутствии императора Клавдия, и т. п. Если в перечисленных случаях только внешняя ситуа- ция делает смерть смешной, то смерть герцога Кларенса (брата Эдуарда IV) — веселая смерть почти и для самого умирающего: ему, приговоренному к смерти, было пред- ложено самому выбрать себе род казни: «И он выбрал 128
Формы времени и хронотопа в романе смерть через утопление в бочке с мальвазией!..» (кн. IV, гл. XXXIII). Здесь веселая смерть дана в непосредствен- ном соседстве с вином. Веселый умирающий изображен Рабле в образе поэта Раминагробиса. Когда Панург со своими спутниками при- ходит к умирающему поэту, он находился уже в агонии; «однако вид у него был веселый, лицо открытое, а взгляд ясный» (кн. III, гл. XXI). Во всех приведенных случаях веселой смерти смех дан в тоне, в стиле, в форме изображения смерти. Но в пре- деле ряда смерти смех вступает и в непосредственное предметное и словесное соседство со смертью. Рабле в двух местах своей книги перечисляет ряд смертей от смеха. В главе XX первой книги Рабле называет Красса, который умер от смеха при виде осла, глотавшего красный чертополох, и Филемона, умершего от смеха тоже при виде осла, пожиравшего фиги. В главе XVII четвертой книги Рабле называет художника Зевксиса, который умер от смеха при взгляде на портрет старухи собственной работы. Наконец, смерть дается в соседстве с рождением новой жизни и одновременно в соседстве со смехом. Когда родился Пантагрюэль, он был так громаден и тяжел, что не мог появиться на свет, не задушив своей матери (кн. II, гл. II). Мать новорожденного Пантагрюэля умерла, и вот отец его Гаргантюа попал в трудное поло- жение: он не знает, плакать ему или смеяться. «Сомнение, смущавшее его разум, состояло в том, что он не знал, должен ли он плакать от горя по своей жене или смеяться от радости при виде сына». Он не мог разрешить своих сомнений и в результате и плакал и смеялся. Вспоминая жену, «Гаргантюа ревел, как корова. И вдруг начинал сме- яться, как теленок, вспомнив про Пантагрюэля» (кн. II, гл. III). В ряду смерти, в точках пересечения этого ряда с ря- дом еды и питья и половым рядом и в непосредственном соседстве смерти с рождением новой жизни природа раб- лезианского смеха раскрывается с полной ясностью; рас- крываются и подлинные источники и традиции этого сме- ха; применение же этого смеха ко всему широкому миру 5 Зак. №949 129
М. Бахтин социально-исторической жизни («эпопея смеха»), к эпохе, точнее — к рубежу двух эпох, раскрывает его перспективы и его последующую историческую продуктивность. «Веселая смерть» у Рабле не только совмещается с высокой оценкой жизни и требованием бороться за эту жизнь до конца,— она именно и является выражени- ем этой высокой оценки, выражением силы жизни, вечно торжествующей над всякой смертью. В раблезианском об- разе веселой смерти нет, конечно, ничего декадентского, нет никакого стремления к смерти, никакой романтики смерти. Самая тема смерти у Рабле, как мы уже сказали, вовсе не выдвинута на первый план, вовсе не подчеркнута. Громадное значение имеет у него при разработке этой темы трезвый и ясный анатомо-физиологический аспект смерти. И смех вовсе не противопоставляется у него ужа- су смерти: этого ужаса вовсе нет, нет, следовательно, и никакого острого контраста. Непосредственное соседство смерти со смехом, едой, питьем, половой непристойностью мы найдем и у других представителей эпохи Возрождения — у Боккаччо (в са- мой обрамляющей новелле и в материале отдельных но- велл), у Пульчи (изображение смертей и рая во время Ронсевальской битвы; Маргутте, прообраз Панурга, уми- рает от смеха) и у Шекспира (в фальстафовских сценах, веселые могильщики в «Гамлете», веселый и пьяный при- вратник в «Макбете»). Сходство объясняется единством эпохи и общностью источников и традиций, различия — в широте и полноте разработки этих соседств. В последующей истории литературного развития эти соседства с большой силой оживают в романтизме и за- тем в символизме (мы минуем промежуточные этапы), но здесь характер их совсем иной. Утрачивается объемлющее и смерть, и смех, и еду, и половой акт целое торжествую- щей жизни. Жизнь и смерть воспринимаются только в пределах замкнутой индивидуальной жизни (где жизнь неповторима, а смерть — непоправимый конец), притом жизни, взятой во внутреннем субъективном аспекте. Поэ- тому эти соседства в художественных образах романтиков и символистов превращаются в острые статические кон- трасты и оксюмороны, которые или вовсе не разрешаются 130
Формы времени и хронотопа в романе (так как нет объемлющего и большего реального целого), или разрешаются в мистическом плане. Достаточно упо- мянуть те явления, которые внешне наиболее близки к раблезианским соседствам. У Эдгара По есть небольшая ренессансная новелла «Бочка амонтильядо». Герой убива- ет своего соперника во время карнавала, тот — пьян и одет в шутовской костюм с бубенчиками. Герой уговаривает соперника пойти с ним в его винные погреба (катакомбы), чтобы определить подлинность купленной им бочки амон- тильядо; здесь, в погребах, он замуровывает его живым в нише; последнее, что он слышит, — смех и звон шутовских бубенчиков. Вся эта новелла построена на острых и совершенно статических контрастах: веселый и ярко освещенный кар- навал и мрачные катакомбы; веселый и шутовской на- ряд соперника и предстоящая ему ужасная смерть, бочка амонтильядо, веселый звон шутовских бубенчиков и пред- смертный ужас заживо замурованного, страшное и преда- тельское убийство и спокойно-деловой и сухой тон героя- рассказчика. В основе — весьма древний и почтенный комп- лекс (соседство): смерть — шутовская маска (смех) — вино — веселье карнавала (carra navalis Вакха) — могила (катакомбы). Но золотой ключ к этому комплексу поте- рян: здоровое объемлющее целое торжествующей жизни отсутствует, остались голые и безысходные и потому жут- кие контрасты. За ними, правда, чувствуется какое-то тем- ное и смутное забытое сродство, длинный ряд ремини- сценций о художественных образах мировой литературы, где были слиты те же элементы, — но это смутное ощу- щение и реминисценции влияют лишь на узкоэстетичес- кое впечатление от целого новеллы. В основу общеизвестной новеллы «Маска красной смер- ти» положено боккаччьевское соседство: чума (смерть, мо- гила) — праздник (веселье, смех, вино, эротика). Но здесь это соседство так же становится голым контрастом, созда- ющим трагическую, а вовсе не боккаччьевскую атмосфе- ру. У Боккаччо объемлющее целое идущей вперед и тор- жествующей жизни (конечно, не узкобиологической) сни- мает контрасты. У По они статичны и доминанта всего образа перенесена на смерть. То же самое мы видим и 131
М. Бахтин в новелле «Царь-чума» (пьяные матросы пируют в за- чумленном квартале портового города), хотя здесь вино и пьяное буйство здорового тела в сюжете (но только в сюжете) одерживают победу над чумой и призраками смерти. Упомянем еще о раблезианских мотивах у отца сим- волизма и декаданса — Бодлера. В стихотворении «Весе- лый мертвец» (см. заключительное обращение к червям: «Смотрите, вот к вам идет свободный и веселый мерт- вец») и в поэме «Путешествие» (призыв к смерти — «ста- рому капитану» в заключительных строфах), наконец, в цикле «Смертей» мы наблюдаем те же явления распада комплекса (соседство далеко не полное) и перенесения доминанты на смерть (влияние вийонизма и «школы кош- маров и ужасов»)*. Здесь смерть, как у всех романтиков и символистов, перестает быть моментом самой жизни и снова становится явлением, пограничным между здешней и возможной иной жизнью. Вся проблематика сосредото- чивается в пределах индивидуального и замкнутого ряда жизни. Вернемся к Рабле. Ряд смерти имеет у него и положи- тельный полюс, где тема смерти обсуждается почти вне всякого гротеска. Мы имеем в виду главы, посвященные смерти героев и Великого Пана, и знаменитое послание старого Гаргантюа к сыну. В главах о смерти героев и Великого Пана (кн. IV, гл. XXVI, XXVII и XXVIII) Рабле, опираясь на античный материал, почти без всякого гротеска сообщает об особой обстановке смерти исторических героев, жизнь и смерть которых не безразлична для человечества. Смерть благо- родных и героических людей часто сопровождается осо- быми явлениями в природе, которые являются отраже- нием исторических потрясений: свирепствуют бури, по- являются на небе кометы, падающие звезды: «Небеса молчаливо говорят воздушными эфирными знаками ко- мет: „Если вы, о смертные, хотите что-нибудь еще узнать * См. аналогичные явления у Новалиса (эротизация всего комплек- са, особенно в стихотворении о причастии); у Гюго («Собор Парижской богоматери»); раблезианские топа у Рембо, Ришпсна, Ла(]юрга и др. 132
Формы времени и хронотопа в романе от умирающих касательно общественного блага и поль- зы, — старайтесь скорее к ним попасть и получить от уми- рающих ответ. Конец и развязка комедии приближают- ся. Если пропустите — тщетно будет ваше сожаление!"» (гл. XXVII). И в другом месте: «Как факел или свеча, пока живут и горят, изливают свой блеск на всех, осве- щают все вокруг, радуют каждого, каждому оказывая сво- им светом услугу и никому не причиняя ни ущерба, ни неприятности, — а как только потухнут, так дымом и ча- дом заражают воздух, вредят и доставляют неприятности каждому, — так и эти благородные и замечательные души. Пока они обитают в теле, их пребывание спокойно, по- лезно, приятно и почетно. Но в час их кончины — одно- временно и на островах и на материках происходят в воздухе великие потрясения: трепет и мрак, гроза и град; земля сотрясается и дрожит; на море начинаются бури и ураганы; среди народа поднимаются жалобы и возмуще- ния, меняются религии, падают королевства, низвергают- ся республики» (гл. XXVI). Из приведенных отрывков видно, что смерти героев даются Рабле в совершенно ином тоне и стиле: вместо гротескной фантастики появляется фантастика героизую- щая, отчасти в народно-эпическом духе, в основном же воспроизводящая соответствующий тон и стиль античных источников (пересказанных Рабле довольно близко). Это свидетельствует о высокой оценке Рабле исторического героизма. Характерно, что те явления, которыми природа и исторический мир реагируют на смерть героев, хотя и «противоречат всем законам природы», сами по себе впол- не естественны (бури, кометы, землетрясения, революции) и лежат в том же здешнем мире, где протекала жизнь и деятельность героев. Этот резонанс эпически героизован, и в нем участвует и природа. Смерть и в этом случае изображается Рабле не в индивидуальном ряду жизни (замкнутом и самодовлеющем), но в историческом мире, как явление социально-исторической жизни. В тех же тонах рассказана (точнее, пересказана по Плутарху) смерть Великого Пана. Пантагрюэль в своем рассказе относит события, связанные с этой смертью, к смерти «Великого спасителя верующих», но в то же время 133
М. Бахтин вкладывает в его образ чисто пантеистическое содержание (гл. XXVIII). Цель всех трех глав — показать исторический героизм как существенный и неизгладимый след в едином реаль- ном мире — природном и историческом. Кончаются эти главы не совсем обычно для Рабле. После окончания ре- чи Пантагрюэля наступило глубокое молчание. «Немного спустя мы увидели, как слезы закапали с его глаз, круп- ные, как страусовые яйца. Убей меня бог, если я солгал хоть слово!» Гротескные тона смешиваются здесь со столь редкой у Рабле серьезностью (о понимании серьезности у Рабле мы скажем особо). Письмо Гаргантюа Пантагрюэлю, занимающее главу VIII второй книги, важно не только для ряда смерти, но и для всего положительного (не гротескного и не крити- ческого) полюса романа Рабле. В этом отношении оно подобно эпизоду Телемского аббатства. Поэтому мы еще вернемся к нему в дальнейшем (как и к эпизоду с Телем- ским аббатством). Здесь мы коснемся его лишь в части, касающейся мотива смерти. Здесь развернута тема продолжения рода, поколений и истории. Несмотря на неизбежную по условиям време- ни примесь ортодоксально-католических положений, здесь развивается противоречащее этим положениям учение об относительном земном биологическом и историческом бессмертии человека (биологическое и историческое, ко- нечно, не противопоставляется): бессмертии семени, име- ни и дел. «Из числа даров, милостей и преимуществ, которыми всемогущий господь создатель одарил и разукрасил при- роду человека от начала веков, представляется особенно замечательным мне то, благодаря чему смертная природа человека приобретает нечто от бессмертия и в преходящей жизни земной увековечивает имя и семя свое. Это дости- гается через потомство, рождаемое нами в законном бра- ке». Так начинается послание Гаргантюа. «Благодаря рас- пространению семени, в детях живет то, что теряется в родителях, и во внуках — то, что погибает в детях... По- сему не без основательной причины воздаю я хвалу богу, 134
Формы времени и хронотопа в романе моему хранителю, за то, что дал он мне возможность ви- деть дряхлость и старость мою расцветающей в твоей юности, ибо когда, по желанию его, который размеряет все и управляет всем, душа моя покинет свое человеческое обиталище, — я не вовсе умру, но лишь перейду из одного места в другое, поскольку в тебе и через тебя я пребуду в видимом моем образе в этом мире живых, вращаясь в обществе честных и хороших друзей, как я к тому при- вык». Несмотря на благочестивые обороты речи, которы- ми начинаются и заключаются почти все абзацы посла- ния, развиваемые в нем мысли об относительном земном бессмертии нарочито и всесторонне противопоставлены христианскому учению о бессмертии души. Рабле вовсе не устраивает статическое увековечение старой души, вы- шедшей из дряхлого тела, в потустороннем мире, где она лишена дальнейшего земного роста и развития. Он хочет видеть себя, свою старость и дряхлость расцветающей в новой юности своего сына, внука, правнука; ему дорог свой видимый земной образ, черты которого сохранятся в его потомках. В лице своих потомков он хочет остаться «в этом мире живых», в лице потомков хочет вращаться среди добрых друзей. Дело идет именно о возможном увековечении земного на земле, с сохранением всех зем- ных ценностей жизни — прекрасного физического облика, цветущей юности, добрых друзей, главное же — в продол- жении земного роста, развития, дальнейшего усовершен- ствования человека. Менее всего устраивает его увекове- чение себя на той же ступени развития. Еще одну черту важно подчеркнуть: для Гаргантюа (Рабле) важно вовсе не увековечение своего «я», своей биологической особи, своей самости безотносительно к ее ценности, — ему важно увековечение (точнее, дальнейший рост) своих лучших чаяний и стремлений. «И вот почему, хотя в тебе и пребывает телесный образ мой, но если равным образом не будет сиять твое душевное благонра- вие, то тебя не будут считать стражем и хранителем бес- смертия нашего имени, и то удовольствие, которое я по- лучил бы, созерцая это, преуменыпится. Ибо я видел бы, что осталась меньшая моя часть, то есть плоть, а лучшая, 135
М. Бахтин душа, из-за коей имя наше пребывает на устах людей и в их благословении, — что часть эта выродилась и стала как бы незаконнорожденной». Рост поколений Рабле связывает с ростом культуры, с ростом исторического человечества. Сын будет продол- жать отца, внук — сына на более высокой ступени разви- тия культуры. Гаргантюа указывает на происшедший в течение его жизни великий переворот: «...на моем веку свет и достоинство были возвращены наукам, и произо- шла такая перемена, что сейчас я едва ли принят был бы даже в первый класс низшей школы, — я, который в моем зрелом возрасте считался (и не без основания) ученейшим человеком своего века». И несколько ниже: «Я вижу, что нынешние разбойники, палачи, авантюристы и конюхи более образованны, чем доктора и проповедники моего времени». Этот рост, при котором ученейший человек своей эпо- хи не годится уже в первый класс низшей школы в сле- дующую (ближайшую) эпоху, Гаргантюа приветствует; он не завидует своим потомкам, которые будут лучше его потому только, что родятся позже его. В лице своих по- томков, в лице других людей (того же человеческого ро- да, его рода), он будет участвовать в этом росте. Смерть ничего не начинает и ничего существенного не конча- ет в коллективном и историческом мире человеческой жизни. Та же констелляция проблем, как мы увидим, в очень острой форме возникнет в XVIII веке в Германии. Пробле- ма личного, индивидуального совершенствования и станов- ления человека, проблема совершенствования (и роста) че- ловеческого рода, проблема земного бессмертия, пробле- ма воспитания человеческого рода, проблема омоложения культуры в юности нового поколения, — все эти проблемы встанут в тесной связи друг с другом. Они с неизбежнос- тью приведут к более глубокой постановке проблемы ис- торического времени. Были даны три основных варианта решения этих проблем (в их взаимосвязи) — вариант Лес- синга («Воспитание человеческого рода»), вариант Гердера («Идеи к философии истории человечества») и, наконец, особый вариант Гете (преимущественно в «Мейстере»). 136
Формы времени и хронотопа в романе Все разобранные нами ряды служат у Рабле для разру- шения старой картины мира, созданной умирающей эпо- хой, и для создания новой картины, где в центре находит- ся цельный телесно-духовный человек. Разрушая тради- ционные соседства вещей, явлений, идей и слов, Рабле через причудливейшие гротескно-фантастические образы и сочетания образов пробирается к новым, истинным, со- ответствующим «природе» соседствам и связям всех яв- лений мира. В этом сложном и противоречивом (продук- /тшвно-противоречивом) потоке образов Рабле происходит восстановление весьма древних соседств вещей, поток об- разов входит в одно из самых основных русл литератур- ной тематики. По руслу этому протекает полноводный поток образов, мотивов, сюжетов, питающийся родника- ми доклассового фольклора. Непосредственное соседство еды, питья, смерти, совокупления, смеха (шута) и рожде- ния в образе, в мотиве и в сюжете является внешним признаком этого потока литературной тематики. Как са- мые элементы в целом образа, мотива, сюжета, так и худо- жественно-идеологические функции всего этого соседства в его целом на разных ступенях развития резко меняют- ся. За этим соседством как внешним признаком кроется прежде всего определенная форма ощущения времени и определенное отношение его к пространственному миру, то есть определенный хронотоп. Задача Рабле — собрать распадающийся мир (в ре- зультате разложения средневекового мировоззрения) на новой материальной основе. Средневековая целостность и закругленность мира (как она еще была жива в синте- тическом произведении Данте) разрушена. Разрушена бы- ла и историческая концепция средневековья — сотворе- ние мира, грехопадение, первое пришествие, искупление, второе пришествие, Страшный суд, — концепция, в кото- рой реальное время было обесценено и растворено во вневременных категориях. Время в этом мировоззрении было началом только разрушающим, уничтожающим и ничего не созидающим. Новому миру нечего было де- лать с этим восприятием времени. Надо было найти но- вую форму времени и новое отношение времени к про- странству, новому земному пространству («Рамки старого 137
М. Бахтин orbis terrarum* были разбиты; только теперь, собственно, была открыта земля...»**). Нужен был новый хронотоп, позволяющий связать реальную жизнь (историю) с реаль- ной землей. Надо было противопоставить эсхатологизму продуктивное творческое время, время, измеряемое сози- данием, ростом, а не разрушением. Основы этого сози- дающего времени были намечены в образах и мотивах фольклора. VIII. ФОЛЬКЛОРНЫЕ ОСНОВЫ РАБЛЕЗИАНСКОГО ХРОНОТОПА Основные формы продуктивного, производи- тельного времени восходят к земледельческой доклас- совой стадии развития человеческого общества. Предше- ствующие стадии были малоблагоприятны для развития дифференцированного чувства времени и для отражения его в обрядах и образах языка. Сильное и дифферен- цированное чувство времени могло впервые возникнуть только на коллективно-трудовой земледельческой основе. Здесь и сложилось то чувство времени, которое легло в основу расчленения и оформления социально-бытового времени, празднеств, обрядов, связанных с трудовым зем- ледельческим циклом, временами года, периодами дня, стадиями роста растений и скота. Здесь же слагается и отражение этого времени в языке, в древнейших мотивах и сюжетах, отражающих временные отношения роста и временной смежности разнохарактерных явлений (сосед- ства на основе единства времени). Каковы же основные особенности этой формы времени? Время это коллективно, оно дифференцируется и из- меряется только событиями коллективной жизни, все, что в этом времени существует, — существует только для кол- лектива. Индивидуальный ряд жизни еще не выделился (внутреннее время индивидуальной жизни еще не суще- * Вселенная {лат.). ** Маркс К. и Энгельс Ф. Соч. Т. 20. С. 346. 138
Формы времени и хронотопа в романе ствует, индивидуум живет весь вовне, в коллективном целом). И труд и потребление коллективны. Время это трудовое. Быт и потребление не отделе- но от трудового, производственного процесса. Измеряет- ся время трудовыми событиями (фазы земледельческо- го труда и их подразделения). В коллективной трудовой борьбе с природой вырабатывается это ощущение вре- мени. Коллективная трудовая практика его порождает, и целям этой практики служит его дифференциация и оформление. Время это — время продуктивного роста. Это время прозябания, цветения, плодоношения, созревания, умно- жения плодов, приплода. Ход времени не уничтожает и не уменьшает, а умножает и увеличивает количество цен- ностей; вместо одного посеянного зерна рождается много зерен, приплод всегда перекрывает гибель отдельных эк- земпляров. И эти гибнущие единицы не индивидуализо- ваны и не выделены, они теряются во все растущей и умножающейся массе новых жизней. Гибель, смерть вос- принимается как посев, за которым следуют умножающие посеянное всходы и жатва. Ход времени знаменует не только количественный, но и качественный рост — цве- тение, созревание. Поскольку индивидуальность не выде- лена, то такие моменты, как старость, разложение, смерть, могут быть только моментами, подчиненными росту и приумножению, необходимыми ингредиентами продук- тивного роста. Только в чисто индивидуальном плане может раскрыться их отрицательная сторона, их чис- то разрушительный, кончающий характер. Продуктивное время — беременное, носящее плод, рождающее, снова беременное. Это время, максимально устремленное к будущему. Это время коллективной трудовой заботы о будущем: се- ют в будущее, собирают плоды на будущее, спаривают и совокупляют для будущего. Все трудовые процессы устремлены вперед. Потребление (наиболее тяготеющее к статике, к настоящему) не отделено от производственного труда, не противопоставлено ему как самодовлеющее ин- дивидуальное наслаждение продуктом. Вообще не может быть еще четкой дифференциации времен — настоящего, 139
М. Бахтин прошлого и будущего (предполагающей существенную ин- дивидуальность как точку отсчета). Время характеризует- ся общей устрехмленностыо вперед (трудового акта, дви- жения, действия). Время это глубоко пространственно и конкретно. Оно не отделено от земли и природы. Оно сплошь вовне, как и вся жизнь человека. Земледельческая жизнь людей и жизнь природы (Земли) измеряются одними и теми же масштабами, теми же событиями, имеют те же интервалы, неотделимы друг от друга, даны в одном (неделимом) акте труда и сознания. Человеческая жизнь и природа воспри- нимаются в одних и тех же категориях. Времена года, возрасты, ночи и дни (и их подразделения), совокупление (брак), беременность, созревание, старость и смерть — все эти категории-образы одинаково служат как для сюжет- ного изображения человеческой жизни, так и для изобра- жения жизни природы (в земледельческом аспекте). Все эти образы глубоко хронотопичны. Время здесь погруже- но в землю, посеяно в нее и зреет в ней. В его движении слита трудящаяся человеческая рука и земля, его ход тво- рят, осязают, обоняют (меняющиеся запахи роста и созре- вания), видят. Оно плотно, необратимо (в пределах цик- ла), реалистично. Время это сплошь едино. Это сплошное единство рас- крывается на фоне последующих восприятий времени в литературе (и вообще идеологии), когда время личных, бытовых, семейных событий индивидуализовалось и от- делилось от времени коллективной исторической жизни общественного целого, когда появились разные масштабы для измерения событий частной жизни и событий исто- рии (они очутились в разных плоскостях). Хотя абст- рактно время осталось единым, но сюжетно оно раздво- илось. Сюжеты частной жизни нераспространимы, непе- реносимы на жизнь общественного целого (государства, нации); сюжеты (события) исторические стали чем-то специфически отличным от сюжетов жизни частной (лю- бовь, брак); они перекрещивались лишь в некоторых спе- цифических точках (война, брак короля, преступление), от этих точек расходясь все же в разных направлениях (двойной сюжет исторических романов: исторические со- 140
Формы времени и хронотопа в романе бытия и жизнь исторического лица как частного челове- ка). Мотивы, созданные в едином времени доклассового фольклора, в большинстве своем вошли в состав сюжетов частной жизни, подвергшись, конечно, существенному пе- реосмыслению и перегруппировкам-перемещениям. Но здесь они все же сохранили свой реальный, хотя и крайне измельчавший, облик. В сюжеты исторические эти моти- вы могли войти лишь частично и притом в совершенно сублимированном символическом виде. В эпоху развито- го капитализма общественно-государственная жизнь ста- новится абстрактной и почти бессюжетной. На фоне этого последующего раздвоения времени и сюжета становится понятным сплошное единство фольк- лорного времени. Индивидуальные ряды жизней еще не обособились, нет частных дел, нет событий частной жиз- ни. Жизнь одна, и она вся сплошь «исторична» (применяя сюда эту позднюю категорию); еда, питье, совокупление, рождение, смерть не были здесь моментами частного бы- та, — но были общим делом, были «историчны», были неразрывно связаны с общественным трудом, с борьбой с природой, войной и выражались и изображались в одних и тех же категориях-образах. Время это все вовлекает в свое движение, оно не знает никакого неподвижного устойчивого фона. Все предме- ты — солнце, звезды, земля, море и т. д. — даны человеку не как предметы индивидуального созерцания («поэтичес- кого») или незаинтересованного размышления, но исклю- чительно в коллективном процессе труда и борьбы с при- родой. Только в этом процессе он с ними встречается, и только сквозь призму этого процесса он их осознает и познает. (Познание это более реалистично, объективно и глубоко, чем оно было бы при условии праздного поэти- ческого созерцания.) Поэтому все предметы вовлечены в движение жизни, в события жизни как его живые участ- ники. Они участвуют в сюжете и не противопоставлены действиям как фон их. В последующие уже литературные эпохи развития образов и сюжетов происходит распадение всего материала на сюжетные события и их фон: природ- ный пейзаж, неизменные устои социально-политического строя, морального строя и т. п., — все равно, мыслится ли 141
М. Бахтин этот фон как всегда неподвижный и неизменный или лишь в отношении к данному сюжетному движению. Власть времени и, следовательно, сюжетность в последующем ли- тературном развитии всегда ограничена. Все рассмотренные особенности фольклорного време- ни могут быть названы положительно ценными в нем. Но последняя особенность этого времени, на которой мы оста- новимся, его цикличность, является особенностью отрица- тельною, ограничивающей силу и идеологическую продук- тивность этого времени. Печать цикличности и, следова- тельно, цикличной повторимости лежит на всех событиях этого времени. Его направленность вперед ограничена цик- лом. Поэтому и рост не становится здесь подлинным ста- новлением. Таковы основные особенности того ощущения време- ни, которое сложилось на доклассовой земледельческой стадии развития человеческого общества, Наша характеристика фольклорного времени дана, ко- нечно, на фоне нашего сознания времени. Мы берем его не как факт сознания первобытного человека, а раскрыва- ем его на объективном материале, как то время, которое раскрывается в соответствующих древних мотивах, опре- деляет объединение этих мотивов в сюжеты, определяет логику развертывания образов в фольклоре. Оно делает возможным и понятным и то соседство вещей и явлений, из которого мы исходим и к которому мы еще вернемся. Оно же определило и специфическую логику культовых обрядов и празднеств. С этим временем люди работали и жили, но оно не могло быть, конечно, осознано и выделе- но в отвлеченном познании. Совершенно понятно, что в охарактеризованном нами фольклорном времени соседство вещей и явлений должно было носить совсем особый характер, резко отличный от характера последующих соседств в литературе и вообще в идеологическом мышлении классового общества. В ус- ловиях невыделенности индивидуальных рядов жизни и сплошного единства времени, в аспекте роста и плодоро- дия в непосредственной смежности друг с другом должны были оказаться такие явления, как совокупление и смерть (обсеменение земли, зачатие), могила и оплодотворяемое 142
Формы времени и хронотопа в романе женское лоно, еда и питье (плоды земли) рядом со смер- тью и совокуплением и т. п.; в этот же ряд вплетаются фазы жизни солнца (смена дня и ночи, времен года) как участника, наряду с землею, события роста и плодородия. Все эти явления погружены в единое событие, характери- зуют лишь разные стороны одного и того же целого — роста, плодородия, жизни, понятой под знаком роста и плодородия. Жизнь природы и человеческая жизнь, по- вторяем, слиты в этом комплексе; солнце в земле, в по- требляемом продукте, его едят и пьют. События чело- веческой жизни так же грандиозны, как и события при- родной жизни (для них одни слова, одни тона, притом отнюдь не метафорические). При этом все члены сосед- ства (все элементы комплекса) равнодостойны. Еда и питье так же значительны в этом ряду, как и смерть, и деторождение, и солнечные фазы. Единое великое собы- тие жизни (и человеческой и природной вместе) раскры- вается в различных своих сторонах и моментах, и все они равно необходимы и значительны в нем. Подчеркиваем еще раз: разбираемое нами соседство да- но было первобытному человеку не в отвлеченном мышле- нии или созерцании, а в самой жизни — в коллективном труде над природой, в коллективном потреблении плодов труда и в коллективной заботе о росте и обновлении об- щественного целого. Было бы совершенно неправильно полагать, что како- му-либо из членов соседства принадлежал примат в це- лом, и особенно было бы неправильным приписывать этот примат половому моменту. Половой момент как таковой вовсе еще не выделился, и соответствующие ему моменты (человеческое совокупление) воспринимались совершен- но так же, как и все прочие члены соседства. Все это были лишь разные стороны одного и того же единого события, отождествлявшиеся друг с другом. Мы взяли соседство в его максимальной простоте, в его основных больших линиях,— но в него втягива- лось громадное количество все новых и новых членов, осложнявших мотивы и обусловивших значительное мно- гообразие сюжетных комбинаций. Весь доступный мир по мере своего расширения втягивался в этот комплекс и 143
М. Бахтин осмысливался в нем и через него (действенно практи- чески). По мере социально-классового расслоения обществен- ного целого комплекс претерпевает существенные изме- нения, и соответствующие мотивы и сюжеты подверга- ются переосмыслению. Происходит постепенная диффе- ренциация идеологических сфер. Культ отделяется от производства; обособляется и до известной степени инди- видуализуется сфера потребления. Члены комплекса пе- реживают внутреннее распадение и трансформацию. Та- кие члены соседства, как еда, питье, половой акт, смерть, отходят в быт, уже индивидуализующийся. С другой сто- роны, они входят в обряд, приобретая здесь магическое значение (вообще специфически культовое, ритуальное). Обряд и быт тесно сплетены друг с другом, но внутрен- няя граница между ними уже есть: хлеб в ритуале — это уже не реальный бытовой хлеб каждодневного питания. Эта граница становится все резче и четче. Идеологиче- ское отражение (слово, изображение) приобретает маги- ческую силу. Единичная вещь становится заместителем целого: отсюда заместительная функция жертвы (прино- симый в жертву плод фигурирует как заместитель все- го урожая, животное — заместитель всего стада или пло- да и т. п.). На этой стадии разделения производства, обряда и бы- та (разделения постепенного) оформляются такие явле- ния, как ритуальное сквернословие и в дальнейшем — ри- туальный смех, ритуальная пародия и шутовство. Здесь тот же комплекс роста-плодородия на новых ступенях об- щественного развития и, следовательно, в новом осмысле- нии. Члены соседства (расширенного на древней основе) по-прежнему крепко спаяны между собой, но осмыслива- ются ритуально-магически и отделены от общественного производства, с одной стороны, и индивидуального быта — с другой (хотя и переплетаются с ними). Древнее соседство на этой стадии (точнее, в конце ее) подробно раскрывает- ся в римских сатурналиях, где раб и шут становятся замес- тителями царя и бога в смерти, где появляются формы ритуальной пародии, где «страсти» смешиваются со сме- хом и весельем. Аналогичные явления: свадебное скверно- 744
Формы времени и хронотопа в романе словие и осмеяние жениха; ритуальное осмеяние римскими солдатами полководца-триумфатора, вступавшего в Рим (логика заместительной жертвы: предотвратить истинный позор позором фиктивным; позже осмысливается как пред- отвращение «зависти судьбы»). Во всех этих явлениях смех (в разных его выражениях) дан в прочном сращении со смертью, с половой сферой, а также и со сферой еды и питья. То же сращение смеха с культовой едою и питьем, непристойностью и смертью мы находим в самой структу- ре комедии Аристофана (см. тот же комплекс в «Алкесте» Еврипида в тематическом плане). В этих последних явле- ниях разбираемое древнее соседство функционирует уже в чисто литературном плане. По мере дальнейшего развития классового общества и все большей дифференциации идеологических сфер все более углубляется внутреннее распадение (раздвоение) каждого из членов соседства: еда, питье, половой акт в своем реальном аспекте уходят в частный быт, становятся частным и бытовым делом по преимуществу, приобрета- ют специфическую узкобытовую окраску, становятся ма- ленькими и житейски «грубыми» реальностями. С другой стороны, эти же члены в религиозном культе (и отчасти в высоких жанрах литературы и других идеологий) до крайности сублимируются (половой акт сублимируется и зашифровывается часто до неузнаваемости), приобрета- ют отвлеченно-символический характер; отвлеченно-сим- волическими становятся здесь и связи элементов ком- плекса. Здесь они как бы отказываются от всякой связи с грубой бытовой реальностью. Равнодостойные и большие реальности древнего до- классового комплекса отрываются друг от друга, подвер- гаются внутреннему раздвоению и резкому иерархичес- кому переосмыслению. В идеологиях и в литературе чле- ны соседства расходятся по разным планам — высоким или низким, по разным жанрам, стилям, тонам. Они уже не сходятся вместе в одном контексте, не становятся ря- дом друг с другом, так как утрачено объемлющее целое. Идеология отражает то, что уже разорвано и разъедине- но в самой жизни. Такой член комплекса, как половая сфера (половой акт, половые органы, испражнения, как 145
М. Бахтин связанные с половыми органами), в своем реальном и прямом аспекте почти вовсе изгнан из официальных жан- ров и из официальной речи господствующих социальных групп. В своем сублимированном аспекте как любовь по- ловой член комплекса входит в высокие жанры и всту- пает здесь в новые соседства, завязывает новые связи. В бытовом гражданском аспекте, как брак, семья, дето- рождение, половая сфера входит в средние жанры и всту- пает здесь также в новые и прочные соседства. Сфера еды и питья ведет полуофициальное существование и в своем реальном бытовом аспекте в недетализованном ви- де живет в средних и низких жанрах как второстепенная бытовая подробность частной жизни. Смерть, осознавае- мая в индивидуальном ряду жизни, также распалась на различные аспекты и живет особой жизнью в высоких жанрах (литературных и других идеологий) и иною — в жанрах средних (полубытовых и бытовых). Она вступает в различные новые соседства; связь ее со смехом, поло- вым актом, пародией и др. порывается. Все элементы комплекса в своих новых соседствах утрачивают связь с общественным трудом. В соответствии со всем этим диф- ференцируются тона и стилистические оформления раз- личных аспектов разных элементов комплекса. Посколь- ку сохраняются некоторые связи между ними и между явлениями природы, — эти связи в большинстве случаев приобретают метафорический характер. Мы даем здесь, конечно, весьма грубую и суммарную характеристику судеб различных элементов древнего ком- плекса в классовом обществе. Нас интересует только фор- ма времени как основа последующей жизни сюжетов (и сю- жетных соседств). Охарактеризованная выше фольклорная форма времени претерпела существенные изменения. На этих изменениях мы здесь и остановимся. Существенно то, что все члены древнего соседства ут- ратили реальную смежность в едином времени коллектив- ной человеческой жизни. Конечно, в отвлеченном мыш- лении и в конкретных системах хронологии (каковы бы они ни были) время всегда сохраняет свое абстрактное единство. Но в пределах этого абстрактного календарного единства конкретное время человеческой жизни расколо- 146
Формы времени и хронотопа в романе лось. Из общего времени коллективной жизни выдели- лись индивидуальные жизненные ряды, индивидуальные судьбы. В начале они еще не выделены резко из жизни общественного целого и отделяются от него лишь как плоский барельеф. Само общество распадается на классо- вые и внутриклассовые группы, с которыми непосредст- венно связаны индивидуальные жизненные ряды и вместе с которыми они и противостоят целому. Так, на ранних стадиях рабовладельческого общества и в обществе фео- дальном индивидуальные жизненные ряды еще доволь- но тесно вплетены в общую жизнь ближайшей социаль- ной группы. Но все же и здесь они уже выделены. Ход индивидуальных жизней, ход жизни групп и ход жизни общественно-государственного целого не сливаются, рас- ходятся, дают перебои, измеряются разными ценностными масштабами, все эти ряды имеют свою логику развития, имеют свои сюжеты, по-своему используют и переосмы- сливают древние мотивы. В пределах индивидуального ряда жизни раскрывается внутренний аспект времени. Процесс выделения и отрыва от целого индивидуальных жизненных рядов достигает высшей точки в условиях раз- вития денежных отношений в рабовладельческом общест- ве и при капиталистическом строе. Здесь индивидуальный ряд приобретает специфический частный характер; а об- щее — максимально абстрактный. Древние мотивы, перешедшие в сюжеты индивидуаль- ных жизненных рядов, подвергаются здесь специфическо- му вырождению. Еда, питье, совокупление и т.п. теряют здесь свой древний «пафос» (свою связь, свое единство с трудовою жизнью общественного целого), становятся ма- леньким частным делом, кажутся исчерпывающими все свое значение в пределах индивидуальной жизни. Вслед- ствие отрыва от производственной жизни целого, от кол- лективной борьбы с природой ослабляются или вовсе по- рываются их реальные связи с жизнью природы. Изо- лированные, обедненные и маленькие в своем реальном аспекте, эти моменты, чтобы сохранить свое значение в сюжете, должны подвергнуться той или иной сублимации, метафорическому расширению своего значения (за счет когда-то реальных связей), обогащению за счет туманных 147
М. Бахтин реминисценций или, наконец, приобрести значение за счет внутреннего аспекта жизни. Таков, например, мотив вина в анакреонтической поэзии (в самом широком смыс- ле), мотив еды в античных гастрономических поэмах (не- смотря на практический, иногда прямо кулинарный уклон их, еда дается здесь не только в эстетико-гастрономичес- ком, но и в сублимированном аспекте, не без наличия древних реминисценций и метафорического расширения). Центральным и основным мотивом в сюжете индивиду- ального жизненного ряда стала любовь, то есть сублими- рованный аспект полового акта и оплодотворения. Этот мотив предоставляет наибольшие возможности для всех направлений сублимации: для метафорического расшире- ния в разнообразных направлениях (для чего благоприят- нейшую почву предоставляет язык), для обогащения за счет реминисценций, наконец, для разработки во внутрен- нем субъективно-психологическом аспекте. Но централь- ное место этот мотив мог получить благодаря своему дей- ствительному, реальному месту в индивидуальном жиз- ненном ряду, благодаря своей связи с браком, семьей, деторождением и, наконец, благодаря тем существенным нитям, которые через любовь (брак, деторождение) свя- зывают индивидуальный ряд с рядами других индивиду- альных жизней, как одновременных, так и последующих (дети, внуки), и с ближайшей социальной группой (через семью и брак). В литературе разных эпох, разных соци- альных групп, в разных жанрах и стилях используются, конечно, разные моменты как реального, так и сублими- рованного аспекта любви, и используются по-разному. Глубокую трансформацию в замкнутом временном ря- ду индивидуальной жизни претерпевает мотив смерти. Он приобретает здесь значение существенного конца. И чем замкнутее ряд индивидуальной жизни, чем больше он ото- рван от жизни общественного целого, тем это значение выше и существеннее. Порывается связь смерти с пло- дородием (посевом, материнским лоном, солнцем), с рож- дением новой жизни, ритуальным смехом, пародией, шу- том. Кое-какие из этих связей, из этих древних соседств смерти сохраняются и закрепляются за мотивом смерти (смерть — жнец — жатва — закат — ночь — могила — ко- 148
Формы времени и хронотопа в романе лыбель и т. д.), но они носят метафорический или мисти- ко-религиозный характер. (В этом же метафорическом пла- не лежат соседства: смерть — свадьба — жених — брачное ложе — ложе смерти — смерть — рождение и т. п.) Но и в метафорическом и в религиозно-мистическом плане мо- тив смерти берется в индивидуальном ряду жизни и во внутреннем аспекте самого morituri* (здесь они приоб- ретают функцию «утешения», «примирения», «осмысле- ния), — а не вовне, в коллективной трудовой жизни об- щественного целого (где связь смерти с землей, солнцем, рождением новой жизни, колыбелью и проч. — была под- линной и реальной). В индивидуальном замкнутом созна- нии, в применении к себе самому смерть — только конец и лишена всяких реальных и продуктивных связей. Рож- дение новой жизни и смерть разделены между разны- ми замкнутыми индивидуальными рядами жизни, смерть кончает одну, и рождение начинает совсем другую жизнь. Индивидуализованная смерть не перекрывается рождени- ем новых жизней, не поглощается торжествующим рос- том, ибо она изъята из того целого, в котором рост этот осуществляется. Параллельно с этими индивидуальными рядами жиз- ней, над ними, но вне их, складывается ряд исторического времени, в котором протекает жизнь нации, государства, человечества. Каковы бы ни были общеидеологические и литературные концепции и конкретные формы воспри- ятия этого времени и событий в нем, — оно не сливается с индивидуальными рядами жизни, оно измеряется ины- ми ценностными масштабами, в нем происходят иные со- бытия, у него нет внутреннего аспекта, нет точки зрения для восприятия его изнутри. Как бы ни мыслилось и ни изображалось его влияние на индивидуальную жизнь, его события, во всяком случае, иные, чем события индивиду- альной жизни, иные и сюжеты. Для исследователя романа этот вопрос возникает в связи с проблемой исторического романа. Центральной и почти единственной темой чисто исторического сюжета на протяжении длительного време- ни оставалась тема войны. Эта собственно историческая * Обреченного смерти {лат.). 149
М. Бахтин тема (к ней примыкали мотивы завоеваний, политических преступлений — устранений претендентов, династических переворотов, падения царств, основания новых царств, су- дов, казней и т. п.) переплетается, не сливаясь, с сюжетами частной жизни исторических деятелей (с центральным мотивом любви). Основной задачей исторического рома- на нового времени было преодоление этой двойственно- сти: старались найти исторический аспект для частной жизни, а историю старались показать «домашним обра- зом» (Пушкин). Когда распалось сплошное единство времени, когда выделились индивидуальные ряды жизней, в которых большие реальности общей жизни стали маленькими част- ными делами, когда коллективный труд и борьба с при- родой перестали быть единственной ареной встречи че- ловека с природой, с миром, — тогда и природа переста- ла быть живой участницей событий жизни: она стала в основном «местом действия» и его фоном, превратилась в пейзаж, раздробилась на метафоры и сравнения, служа- щие для сублимации индивидуальных и частных дел и переживаний, реально и существенно с природой не свя- занных. Но в сокровищнице языка и в различных формах фольклора сохраняется сплошное единство времени в коллективно-трудовом подходе к миру и его явлениям. Здесь сохраняется реальная основа древних соседств, под- линная логика первоначального сцепления образов и мо- тивов. Но и в литературе, там, где она воспринимает более глубокое и существенное влияние фольклора, мы встре- чаем и более подлинные, и идеологически глубокие сле- ды древних соседств, попытки восстановления их на ос- нове единства фольклорного времени. Мы различаем в литературе несколько основных типов такого рода по- пыток. На сложном вопросе классического эпоса мы не будем останавливаться. Отметим только, что здесь на основе сплошного единства фольклорного времени достигается единственное в своем роде глубокое проникновение в ис- торическое время, но при этом только локальное и огра- 150
Формы времени и хронотопа в романе ниченное. Индивидуальные ряды жизней здесь даны как барельефы на объемлющей могучей основе жизни об- щей. Индивидуумы — представители общественного це- лого, события их жизни совпадают с событиями жизни общественного целого, и значение этих событий как в индивидуальном, так и в общественном плане одно и то же. Внутренний аспект сливается с внешним; человек весь вовне. Нет маленьких частных дел, нет быта: все подроб- ности жизни — еда, питье, вещи домашнего обихода — равнодостойны большим событиям жизни, все одинако- во важно и значительно. Нет пейзажа, нет неподвижного мертвого фона; все действует, все участвует в единой жиз- ни целого. Наконец, метафоры, сравнения и все вообще тропы в стиле Гомера не утратили еще до конца своего прямого значения, не служат еще целям сублимации. Так, образ, привлекаемый для сравнения, равнодостоен друго- му члену сравнения, имеет самоценное значение и реаль- ность; поэтому сравнение становится здесь почти ввод- ным эпизодом, отступлением (см. развернутые сравнения у Гомера). Здесь фольклорное время живет еще в обще- ственных условиях, близких к тем, которые его породили. Функции его здесь еще прямые, оно не раскрывается еще здесь на фоне иного распавшегося времени. Но само эпическое время в его целом — это «абсолют- ное прошлое», время праотцев и героев, отделенное не- проходимой границей от реального времени современнос- ти (современности создателей, исполнителей и слушате- лей эпических песен). Другой характер носят элементы древнего комплекса у Аристофана. Здесь они определили формальную основу, самый фундамент комедии. Ритуал еды, питья, ритуаль- ная (культовая) непристойность, ритуальная пародия и смех как обличия смерти и новой жизни,— без всякого труда прощупываются в основе комедии как культового действа, переосмысленного в литературном плане. На этой основе все явления быта и частной жизни со- вершенно преображаются в комедии Аристофана: они утра- чивают свой частно-бытовой характер, становятся челове- ческп-значительнымн при всем своем комическом обли- чии; их размеры фантастически увеличиваются; создается 151
М. Бахтин своеобразная героика комического или, более точно, — ко- мический миф. Громадная социально-политическая обоб- щенность символического характера органически сочета- ется в его образах с комически бытовыми частными чер- тами, — но эти черты в сращении со своей символической основой, освещенные культовым смехом, утрачивают свой ограниченный частный бытовизм. В образах Аристофана в плане индивидуального творчества в сокращенном и четком виде (как филогенезис в онтогенезисе) дана эво- люция древней сакральной маски от первоначального чис- то культового значения до частно-бытового типа коме- дии дель арте (какого-нибудь Панталоне или Доктора): у Аристофана мы явственно видим еще культовую основу комического образа и видим, как на нее наслаиваются бытовые краски, еще настолько прозрачные, что основа просвечивает через них и преображает их. Такой образ легко сочетается с острой политической и философской (мировоззренческой) актуальностью, не становясь при этом мимолетно-злободневным. Такой преображенный быт не может сковать фантастики и не может снизить глубокой проблематики и идейности образов. Можно сказать, что у Аристофана на образ смерти (ос- новное значение культовой комической маски) наслаива- ются, не застилая его полностью, индивидуальные и типи- чески бытовые черты, подлежащие умерщвлению смехом. Но эта веселая смерть окружена едою, питьем, непристой- ностями и символами зачатия и плодородия. Поэтому влияние Аристофана на последующее разви- тие комедии, пошедшей в основном по чисто бытовому пути, было незначительным и поверхностным. Но значи- тельное сродство с ним (по линии доклассового фолькло- ра) обнаруживает средневековый пародийный фарс. Глу- бокое сродство (по той же линии) обнаруживают коми- ческие и шутовские сцены в елизаветинской трагедии, и прежде всего у Шекспира (характер смеха, соседство его со смертью и трагической атмосферой, культовые непри- стойности, еда и питье). В произведении Рабле прямое влияние Аристофана со- четается с глубоким внутренним сродством (по линии до- классового фольклора). Здесь мы находим — на иной сту- 152
Формы времени и хронотопа в романе пени развития — тот же характер смеха, ту же гротескную фантастику, то же преображение всего частного и быто- вого, ту же героику комического и смешного, тот же харак- тер половых непристойностей, те же соседства с едой и питьем. Совершенно иной тип отношения к фольклорному комплексу представляет Лукиан, также оказавший суще- ственное влияние на Рабле. Частно-бытовая сфера, куда отошли еда, питье, половые отношения, привлекается Лу- кианом именно в ее специфичности, как низкий частный быт. Эта сфера нужна ему как изнанка, разоблачающая высокие планы (сферы) идеологии, ставшие нежизненны- ми и фальшивыми. В мифах имеются моменты и «эро- тические» и «бытовые», но таковыми они стали лишь в последующие эпохи жизни и сознания, когда выделил- ся частный быт, когда обособилась эротическая сфера, ко- гда эти сферы приобрели специфический оттенок низкого и неофициального. В самих мифах эти моменты были значительны и равнодостойны всему другому. Но мифы умерли, ибо умерли породившие их условия (создавшая их жизнь). Но в омертвевшей форме они еще продолжают существовать в нежизненных и ходульных жанрах высо- кой идеологии. Мифам и богам необходимо нанести удар, который заставил бы их «комически умереть». В произ- ведениях Лукиана и совершается эта окончательная ко- мическая смерть богов. Лукиан берет те моменты ми- фа, которые соответствуют позднейшей частно-бытовой и эротической сфере, подробно их развивает и детализует в нарочито низменном и «физиологическом» духе, низводит богов в сферу смешного житейского быта и эротики. Та- ким образом, элементы древнего комплекса берутся Лу- кианом нарочито в современном ему аспекте, который они получили в условиях разложения античного общества под влиянием развитых денежных отношений, в атмосфере почти диаметрально противоположной той, в которой сла- гались мифы. Показана их смехотворная неадекватность современной реальной действительности. Но сама эта ре- альная действительность хоть и принимается Лукианом в ее неизбежности, но при этом отнюдь не оправдывается (сервантесовское решение антитезы). 153
М. Бахтин Лукиановское влияние на Рабле проявляется не толь- ко в разработке отдельных эпизодов (например, эпизод с пребыванием Эпистемона в царстве мертвых), но и в ме- тодах пародийного разрушения высоких сфер идеологии путем введения их в материальные ряды жизни, однако эти материальные ряды взяты не в частно-бытовом жи- тейском аспекте, то есть не по-лукиановски, а в своей человеческой значительности в условиях фольклорного времени, то есть скорее по-аристофановски. Особый и сложный тип представлен в «Сатириконе» Петрония. В самом романе еда, питье, половые непри- стойности, смерть и смех в основном лежат в бытовом плане, но самый быт этот — главным образом быт де- классированных низов империи — насыщен фольклорны- ми реминисценциями и пережитками, особенно в его при- ключенческой части, и при всей крайней распущенности и грубости, при всем цинизме его от него еще пахнет разлагающимися обрядами плодородия, сакральным ци- низмом свадеб, пародийными шутовскими масками умер- шего и сакральным блудом на похоронах и поминках. В знаменитой же вставной новелле «О целомудренной эфесской матроне» даны все основные элементы древне- го комплекса, объединенные великолепным и сжатым ре- альным сюжетом. Гроб мужа в склепе; безутешная моло- дая вдова, собирающаяся умереть с тоски и голода на его гробу; молодой и веселый легионер, стерегущий по со- седству кресты с распятыми разбойниками; сломленные влюбленным легионером мрачное аскетическое упорство и жажда смерти молодой вдовы; еда и питье (мясо, хлеб и вино) на могиле мужа, совокупление их тут же в склепе у гроба (зачатие новой жизни в непосредственном сосед- стве со смертью, «у гробового входа»); украденный во время любовных утех с креста труп разбойника; грозящая легионеру смерть как расплата за любовь; распятие (по желанию вдовы) трупа мужа вместо украденного трупа разбойника; предфинальный аккорд: «пусть лучше будет распят мертвый, чем погибнет живой» (слова вдовы); фи- нальное комическое изумление прохожих тому, что труп покойника сам взобрался на крест (то есть в финале смех). Таковы мотивы этой новеллы, объединенные со- 154
Формы времени и хронотопа в романе вершенно реальным и во всех своих моментах необходи- мым (то есть без всяких натяжек) сюжетом. Здесь даны все без исключения основные звенья класси- ческого ряда: гроб — молодость — еда и питье — смерть — совокупление — зачатие новой жизни — смех. Коротень- кий сюжет этот — непрерывный ряд побед жизни над смертью: жизнь торжествует здесь над смертью четыре раза — радости жизни (еды, питья, молодости, любви) торжествуют над мрачным отчаянием и жаждой смерти вдовы, еда и питье как обновление жизни у трупа покой- ника, зачатие новой жизни у гроба (совокупление), спа- сение от смерти легионера путем распятия трупа. В этот ряд введен и дополнительный и также классический мо- тив кражи, исчезновения трупа (нет трупа — нет смерти, посюсторонний след воскресения), и мотив воскресения в прямом выражении — воскресение вдовы из безысходной скорби и могильного мрака смерти к новой жизни и люб- ви, и в комическом аспекте смеха — мнимое воскресение покойника. Обращаем внимание на исключительную сжатость и потому тесноту всего этого ряда мотивов. Элементы древнего комплекса даны в непосредственном и тесном соседстве; прижатые друг к другу, они почти прикрыва- ют друг друга, не отделены друг от друга никакими по- бочными и обходными путями сюжета, рассуждениями, лирическими отступлениями, метафорическими сублима- циями, разрушающими единство сухо-реальной плоскости новеллы. Особенности художественной трактовки древнего ком- плекса Петронием станут совершенно ясными, если мы вспомним, что те же элементы этого комплекса, со всеми деталями, но в сублимированном и мистическом аспекте, фигурировали во время Петрония в культах эллинисти- ческо-восточных мистерий, и, в частности, в христианском культе (вино и хлеб на алтаре-гробе как мистическое тело распятого, умершего и воскресшего, приобщение через еду и питье новой жизни и воскресению). Здесь все элемен- ты комплекса даны не в реальном, а в сублимированном аспекте и связаны между собою не реальным сюжетом, а мистико-символическими связями и соотношениями, и 155
М. Бахтин торжество жизни над смертью (воскресение) совершается в мистическом плане, а не в реальном и земном. Кроме того, здесь отсутствует смех и почти до неузнаваемости сублимировано совокупление. У Петрония все те же элементы комплекса объедине- ны совершенно реальным событием жизни и быта одной из провинций Римской империи. Здесь нет ни единой не то что мистической, но и просто символической черточки, ни один элемент не привлекается даже в метафорическом порядке. Все дано в совершенно реальной плоскости: со- вершенно реально через еду и питье в присутствии мо- лодого и сильного тела легионера пробуждается вдова к новой жизни, реально в акте зачатия новая жизнь тор- жествует над смертью, совершенно реально совершается мнимое воскресение покойника, взобравшегося на крест, и т. д. Здесь нет никакого сублимирования. Но самый сюжет приобретает исключительную и глу- бокую существенность благодаря тем большим реальнос- тям человеческой жизни, которые этим сюжетом охвачены и приведены в движение. В маленьком масштабе здесь отражено громадное событие, громадное — по значению входящих в него элементов и их связей, далеко выхо- дящих за пределы того небольшого клочка реальной жиз- ни, в котором они отражены. Перед нами особый тип построения реалистического образа, возникающий толь- ко на почве использования фольклора. Трудно подыскать для него адекватный термин. Пожалуй, можно говорить здесь о реалистической эмблематике. Весь состав образа остается реальным, но в нем сконцентрированы и сгуще- ны настолько существенные и большие моменты жизни, что значение его далеко перерастает все пространствен- ные, временные, социально-исторические ограничения, перерастает, однако, не отрываясь от этой конкретной со- циально-исторической почвы. Петрониевский тип разработки фольклорного комп- лекса и в особенности разобранная нами новелла оказали громадное влияние на соответствующие явления эпохи Возрождения. Необходимо, правда, отметить, что эти ана- логичные явления в литературе Возрождения объясняют- ся не только и не столько прямым влиянием Петрония, — 156
Формы времени и хронотопа в романе сколько родством с ним по линии общих фольклорных источников. Но и прямое влияние было велико. Известно, что новелла Петрония была пересказана в одной из но- велл «Декамерона» Боккаччо. Но и обрамляющая новел- ла, и весь «Декамерон» в целом представляют родствен- ный Петронию тип разработки фольклорного комплекса. Здесь нет ни символизма, ни сублимации, но нет здесь и ни грана натурализма. Торжество жизни над смертью, все радости жизни — еда, питье, совокупление — в непосред- ственном соседстве со смертью, у гробового входа, харак- тер смеха, одинаково провожающего старую и встречаю- щего новую эпоху, воскресение из мрака средневековой аскезы к новой жизни через приобщение еде, питью, по- ловой жизни, телу жизни — все это роднит «Декамерон» с петрониевским типом. Здесь то же перерастание соци- ально-исторических ограничений без отрыва от них, та же реалистическая эмблематика (на фольклорной основе). Завершая наш анализ фольклорных основ раблезиан- ского хронотопа, мы должны отметить, что ближайшим и непосредственным источником Рабле была народная сме- ховая культура средних веков и Возрождения, анализ ко- торой мы даем в другой нашей работе. IX. ИДИЛЛИЧЕСКИЙ ХРОНОТОП В РОМАНЕ Переходим к другому типу, очень важному в истории романа. Мы имеем в виду идиллический тип восстановления древнего комплекса и фольклорного вре- мени. Различны типы идиллии, возникавшие в литературе со времен античности и до последнего времени. Мы раз- личаем следующие чистые типы: любовная идиллия (ос- новной вид — пастораль), земледельчески-трудовая, ре- месленно-трудовая, семейная. Кроме этих чистых типов чрезвычайно распространены смешанные типы, причем доминирует тот или иной момент (любовный, трудовой или семейный). 157
М. Бахтин Кроме указанных типовых различий существуют разли- чия и иного рода; существуют они как между разными ти- пами, так и между разновидностями одного и того же ти- па. Таковы различия в характере и в степени метафориче- ских вовлечений отдельных моментов в целое идиллии (например, явлений природы), то есть степени преоблада- ния чисто реальных или метафорических связей; различия в степени субъективно-лирического момента, по степени сюжетности, по степени и характеру сублимации и т. п. Как бы ни были различны типы и разновидности идиллий, все они имеют — в разрезе интересующего нас вопроса — некоторые общие черты, определяемые общим отношением их к сплошному единству фольклорного вре- мени. Это выражается прежде всего в особом отношении времени к пространству в идиллии: органическая при- крепленность, приращенность жизни и ее событий к мес- ту — к родной стране со всеми ее уголками, к родным горам, родному долу, родным полям, реке и лесу, к род- ному дому. Идиллическая жизнь и ее события неотдели- мы от этого конкретного пространственного уголка, где жили отцы и деды, будут жить дети и внуки. Простран- ственный мирок этот ограничен и довлеет себе, не связан существенно с другими местами, с остальным миром. Но локализованный в этом ограниченном пространственном мирке ряд жизни поколений может быть неограниченно длительным. Единство жизни поколений (вообще жизни людей) в идиллии в большинстве случаев существенно определяется единством места, вековой прикрепленнос- тью жизни поколений к одному месту, от которого эта жизнь во всех ее событиях не отделена. Единство места жизни поколений ослабляет и смягчает все временные грани между индивидуальными жизнями и между различ- ными фазами одной и той же жизни. Единство места сближает и сливает колыбель и могилу (тот же уголок, та же земля), детство и старость (та же роща, речка, те же липы, тот же дом), жизнь различных поколений, живших там же, в тех же условиях, видевших т<. же самое. Это определяемое единством места смягчение всех граней вре- мени существенно содействует и созданию характерной для идиллии циклической ритмичности времени. 158
Формы времени и хронотопа в романе Другая особенность идиллии — строгая ограниченность ее только основными немногочисленными реальностями жизни. Любовь, рождение, смерть, брак, труд, еда и питье, возрасты — вот эти основные реальности идиллической жизни. Они сближены между собой в тесном мирке идил- лии, между ними нет резких контрастов, и они равнодо- стойны (во всяком случае, стремятся к этому). Строго говоря, идиллия не знает быта. Все то, что является бытом по отношению к существенным и неповторимым биогра- фическим и историческим событиям, здесь как раз и яв- ляется самым существенным в жизни. Но все эти основ- ные реальности жизни даны в идиллии не в голо-реалис- тическом обличии (как у Петрония), а в смягченном и до известной степени сублимированном виде. Так, половая сфера почти всегда входит в идиллию лишь в сублими- рованном виде. Наконец, третья особенность идиллии, тесно связанная с первой, — сочетание человеческой жизни с жизнью при- роды, единство их ритма, общий язык для явлений при- роды и событий человеческой жизни. Конечно, в идиллии этот общий язык в большей своей части стал чисто мета- форическим и лишь в небольшой части остался реальным (больше всего в земледельчески-трудовой идиллии). В идиллии любовной все указанные нами моменты выражены слабее всего. Социальной условности, ослож- ненное™ и разъединенности частного быта здесь проти- вопоставляется совершенно условная же простота жизни на лоне природы; жизнь же эта сведена к совершенно сублимированной любви. За условными, метафорически- ми, стилизованными моментами ее все же смутно ощуща- ется фольклорное сплошное единство времени и древние соседства. Поэтому-то любовная идиллия и могла лечь в основу романной разновидности и войти компонентом в другие романные разновидности (например, Руссо). Но особо продуктивной в истории романа любовная идиллия оказалась не в чистом своем виде, но в соединении с семейной («Вертер») и земледельчески-трудовой (област- нические романы). Семейная идиллия в чистом виде почти не встречается, но в соединении с земледельчески-трудовой имеет очень 159
М. Бахтин большое значение. Здесь достигается наибольшее прибли- жение к фольклорному времени, здесь полнее всего рас- крываются древние соседства и возможна наибольшая реа- листичность. Ведь эта идиллия ориентируется не на услов- ную и нигде не существующую в таком виде пастушескую жизнь, но на реальную жизнь земледельца в условиях фео- дального или послефеодального общества, пусть эта жизнь в той или иной степени идеализуется и сублимируется (степень этой идеализации весьма различна). Особенно важное значение имеет трудовой характер этой идиллии (уже в «Георгиках» Вергилия); момент земледельческого труда создает реальную связь и общность явлений природы с событиями человеческой жизни (в отличие от метафо- рической связи в любовной идиллии); кроме того, что осо- бенно важно, — земледельческий труд преображает все мо- менты быта, лишает их частного, чисто потребительского, мелкого характера, делает их существенными событиями жизни. Так, едят продукт, созданный собственным трудом; он связан с образами производственного процесса, в нем — в этом продукте — реально пребывает солнце, земля, дождь (а не в порядке метафорических связей). Так же и вино по- гружено в процесс его выращивания п производства, питье его неотделимо от праздников, связанных с земледельчес- кими циклами. Еда и питье носят в идиллии или общест- венный характер, или — чаще всего — семейный характер, за едой сходятся поколения, возрасты. Типично для идил- лии соседство еды и детей (даже в «Вертере» — идилли- ческая картина кормления детей Лоттой); это соседство проникнуто началом роста и обновления жизни. В идил- лии дети часто являются сублимацией полового акта и за- чатия, в связи с ростом, с обновлением жизни, со смертью (дети и старец, игра детей на могиле и т. п.). Значение и роль образа детей в идиллиях этого типа чрезвычайно ве- лики. Именно отсюда, еще окутанные атмосферой идил- лии, дети первоначально проникли в роман. Иллюстрацией к тому, что мы сказали о еде в идил- лиях, может послужить известная идиллия Гебеля, пере- веденная Жуковским,— «Овсяный кисель», хотя дидак- тика в ней несколько ослабляет силу древних соседств (в частности, соседства детей и еды). 1G0
Фор мы времени и хронотопа в романе Повторяем, члены древних соседств в идиллии появ- ляются частично в сублимированном виде, частично во- все пропускается тот или иной член, быт не всегда пре- ображается до конца, особенно в реалистических идилли- ях позднего времени (XIX века). Достаточно вспомнить такую идиллию, как «Старосветские помещики» Гого- ля, труд здесь вовсе отсутствует, зато остальные члены соседства представлены довольно полно (некоторые — в крайне сублимированном виде) — старость, любовь, еда, смерть; еда, занимающая здесь очень большое место, дана в чисто бытовом плане (так как нет трудового момента). В XVIII веке, когда проблема времени в литературе была поставлена особенно остро и четко, когда пробуж- далось новое чувство времени, форма идиллии получила очень большое значение. Поражает богатство и разнооб- разие видов идиллии в XVIII веке (особенно в немец- кой Швейцарии и в Германии). Возникла здесь и особая форма элегии медитативного типа, с сильным идилличес- ким моментом (на основе античной традиции): различные кладбищенские размышления с соседствами могилы, люб- ви, новой жизни, весны, детей, старости и т.п. Пример, с очень сильным идиллическим оттенком,— «Сельское кладбище» Грея — Жуковского. У романтиков, продол- жавших эту традицию, указанные элегические соседства (в основном — любви и смерти) подвергаются резкому переосмыслению (Новалис). В некоторых идиллиях XVIII века проблема време- ни достигает философского осознания, подлинное органи- ческое время идиллической жизни противопоставляется здесь суетному и раздробленному времени городской жиз- ни или даже историческому времени («Неожиданное сви- дание» Гебеля — Жуковского). Значение идиллии для развития романа, как мы уже сказали, было огромным. Значение это до сих пор надле- жащим образом не понято и не оценено, вследствие чего искажены все перспективы в истории романа. Здесь мы можем коснуться этого большого вопроса лишь весьма поверхностно. Влияние идиллии на развитие романа нового времени проявляется в пяти основных направлениях: 1) влияние 6 Зак. № 949 161
М. Бахтин идиллии, идиллического времени и идиллических соседств на областнический роман, 2) тема разрушения идиллии в романе воспитания у Гете и в романах стернианского типа (Гиппель, Жан-Поль), 3) влияние идиллии на сентимен- тальный роман руссоистского типа, 4) влияние идиллии на семейный роман и роман поколений, наконец, 5) вли- яние идиллии на романы различных разновидностей («че- ловек из народа» в романе). В областническом романе мы прямо видим развитие идиллии семейно-трудовой, земледельческой или ремес- ленной, в большую форму романа. Самый основной прин- цип областничества в литературе — неразрывная вековая связь процесса жизни поколений с ограниченной локаль- ностью — повторяет чисто идиллическое отношение вре- мени к пространству, идиллическое единство места все- го жизненного процесса. В областническом романе самый жизненный процесс расширяется и детализуется (что обя- зательно в условиях романа), в нем выдвигается идео- логическая сторона — язык, верования, мораль, нравы, — причем и она показана в неотрывной связи с ограничен- ной локальностью. Как и в идиллии, в областническом романе смягчены все временные грани и ритм человечес- кой жизни согласован с ритмом природы. На основе этого идиллического решения проблемы времени в романе (в последнем счете — на фольклорной основе) преображает- ся в областническом романе быт: моменты быта становят- ся существенными событиями и приобретают сюжетное значение. На этой же основе в областническом романе мы встретим и все характерные для идиллии фольклорные соседства. Существенное значение здесь, как и в идиллии, имеют возрасты и циклическая повторимость жизненного процесса. Герои областнического романа те же, что и в идиллии, — крестьяне, ремесленники, сельские пасторы, сельские учителя. При очень глубокой разработке отдельных мотивов, доступной областническому роману (особенно у таких его представителей, как Иеремия Готхельф, Иммерман, Готф- рид Келлер), он в то же время представляет наиболее ограниченную форму использования в романе фольклор- ного времени. Здесь нет широкой и глубокой реалисти- 162
Формы времени и хронотопа в романе ческой эмблематики, значение не перерастает здесь соци- ально-исторической ограниченности образов. Цикличность здесь выступает чрезвычайно резко, и потому начало рос- та и вечного обновления жизни ослаблено, отделено от исторической прогрессивности и даже противопоставле- но ей; поэтому рост здесь превращается в бессмысленное топтание жизни на одном месте, на одной исторической точке, на одном уровне исторического развития. Гораздо существеннее переработка идиллического вре- мени и идиллических соседств у Руссо и в родствен- ных ему явлениях последующего времени. Эта переработ- ка происходит в двух направлениях: во-первых, основные элементы древнего комплекса — природа, любовь, семья и деторождение, смерть — обособляются и сублимируют- ся в высоком философском плане как некие вечные, ве- ликие и мудрые силы мировой жизни; во-вторых, эти элементы даются для отъединившегося индивидуального сознания и, с точки зрения этого сознания, как врачую- щие, очищающие и успокаивающие его силы, которым он должен отдаться, должен подчиниться, с которыми он должен слиться. Здесь, таким образом, фольклорное время и древние соседства даны с точки зрения современной (современной Руссо и другим представителям этого типа) ступени раз- вития общества и сознания, для которой они становятся утраченным идеальным состоянием человеческой жизни. Этому идеальному состоянию нужно снова приобщиться, но уже на новой ступени развития. Что должно быть сохранено от этой новой ступени развития — это опреде- ляется различными авторами по-разному (да и у самого Руссо нет здесь единой точки зрения), но, во всяком слу- чае, сохраняется внутренний аспект жизни и — в боль- шинстве случаев — индивидуальность (которая, правда, преобразуется). В связи с философской сублимацией элементов ком- плекса их облик резко меняется. Любовь становится сти- хийной, таинственной и — чаще всего — роковой для лю- бящих силой и разрабатывается во внутреннем аспекте. Она дается в соседстве с природой и со смертью. Рядом с этим новым аспектом любви сохраняется обычно и чисто 163
М. Бахтин идиллический аспект ее, соседящий с семьей, детьми, едой (так, у Руссо: любовь Сен-Пре и Юлии, с одной стороны, и любовь и семейная жизнь Юлии и Вольмара — с дру- гой). Так же меняется и аспект природы в зависимости от того, дается ли она в соседстве с бурной любовью или в соседстве с трудом. Соответственно с этим меняется и сюжет. В идиллии, как правило, вовсе не было чужеродных идиллическому миру героев. В областническом романе иногда появляется герой, отрывающийся от локальной целостности, уходя- щий в город и либо погибающий, либо возвращающийся как блудный сын в родную целостность. В романах рус- соистской линии главные герои — люди современной сту- пени развития общества и сознания, люди отъединенных индивидуальных рядов жизни, люди внутреннего аспекта. Они врачуют себя соприкосновением с природой, с жиз- нью простых людей, учатся у них мудрому отношению к жизни и к смерти, или они вовсе уходят из культуры, стремясь полностью приобщиться к целостности перво- бытного коллектива (как Рене у Шатобриана, Оленин у Толстого). Руссоистская линия имела глубоко прогрессивное зна- чение. Она лишена ограниченности областничества. Здесь нет безнадежного стремления сохранить умирающие ос- татки патриархальных (провинциальных) мирков (вдоба- вок сильно идеализованных), — напротив, руссоистская линия, давая философскую сублимацию древней целост- ности, делает из нее идеал для будущего и прежде всего видит в ней основу и норму для критики настоящего состояния общества. Эта критика в большинстве случа- ев — двусторонняя: она направлена против феодальной иерархии, неравенства, абсолютного произвола, лживой социальной условности (конвенциональности), — но она направлена также и против анархизма корысти и против отъединенного эгоистического буржуазного индивидуума. Коренной переработке, связанной с резким обеднени- ем, подвергается идиллический момент в семейном рома- не и романе поколений. От фольклорного времени и древ- них соседств здесь остается только то, что может быть переосмыслено и сохранено на буржуазно-семейной и се- 164
Формы времени и хронотопа в романе мейно-родовой почве. Тем не менее связь семейного ро- мана с идиллией проявляется в целом ряде существенных моментов, ею определяется самое основное — семейное — ядро этого романа. Семья семейного романа, конечно, уже не идилличес- кая семья. Она оторвана от узкой феодальной локальнос- ти, от питавшего ее в идиллии неизменного природного окружения, от родных гор, полей, реки, леса. Идилличес- кое единство места в лучшем случае ограничивается се- мейно-родовым городским домом, недвижимой частью ка- питалистической собственности. Но и это единство места в семейном романе далеко не обязательно. Более того, отрыв времени жизни от определенной и ограниченной пространственной локальности, скитание главных героев, прежде чем они обретут семью и материальное положе- ние, — существенная особенность классической разновид- ности семейного романа. Дело идет именно о прочном семейном и материальном устройстве главных героев, о преодолении ими той стихии случайностей (случайных встреч с случайными людьми, случайных положений и происшествий), в которой они первоначально существу- ют, о создании ими существенных, то есть семейных свя- зей с людьми, об ограничении мира определенным местом и определенным узким кругом родных людей, то есть семейным кругом. Часто главный герой в начале — без- домный, безродный, неимущий человек, он скитается по чужому миру среди чужих людей, с ним происходят толь- ко случайные несчастья или случайные удачи, он встре- чается со случайными людьми, которые оказываются по непонятным вначале причинам его врагами или благоде- телями (впоследствии все это расшифровывается по се- мейно-родственной линии). Движение романа ведет глав- ного героя (или героев) из большого, но чужого мира случайностей к маленькому, но обеспеченному и прочно- му родному мирку семьи, где нет ничего чужого, случай- ного, непонятного, где восстанавливаются подлинно чело- веческие отношения, где на семейной основе восстанавли- ваются древние соседства: любовь, брак, деторождение, спокойная старость обретенных родителей, семейные тра- пезы. Этот суженный и обедненный идиллический мирок 165
М. Бахтин является путеводною нитью и заключительным аккордом романа. Такова схема классической разновидности семей- ного романа, открываемого «Томом Джонсом» Филдин- га (с соответствующими изменениями она же лежит и в основе «Перигрина Пикля» Смоллетта). Другая схема (основа ее заложена Ричардсоном): в семейный мирок врывается чужеродная сила, грозящая его разрушением. Разные вариации первой классической схемы определяют романы Диккенса как высшее достижение европейского семейного романа. Идиллические моменты спорадически рассеяны в се- мейном романе. Здесь все время идет борьба нечеловече- ской чуждости в отношениях между людьми с отноше- ниями человечности или на патриархальной, или на от- влеченно-гуманистической основе. В большом холодном и чужом мире рассеяны теплые уголки человечности и доброты. Идиллический момент является определяющим и в ро- мане поколений (Теккерей, Фрейтаг, Голсуорси, Т. Манн). Но чаще всего ведущей темой здесь является разрушение идиллии и идиллически-семейных и патриархальных отно- шений. Тема разрушения идиллии (понятой в широком смыс- ле) становится одной из основных тем литературы в кон- це XVIII и в первой половине XIX века. Тема разрушения ремесленной идиллии переходит даже во вторую полови- ну XIX века (Крецер — «Мастер Тимпе»). В русской ли- тературе, конечно, хронологические границы этого явле- ния сдвинуты ко второй половине XIX века. Трактовка темы разрушения идиллии может быть, ко- нечно, весьма различной. Эти различия определяются как разным пониманием и оценкой разрушаемого идилличес- кого мира, так и разной оценкой разрушающей силы, то есть нового, капиталистического мира. Для основной классической линии в разработке этой темы — линии Гете, Голдсмита, Жан-Поля — разрушае- мый идиллический мир берется не как голый факт отхо- дящего феодального прошлого во всей его исторической ограниченности, — но с известной философской сублима- цией (руссоистской): на первый план выдвигается глубо- 166
Формы времени и хронотопа в романе кая человечность самого идиллического человека и че- ловечность отношений между людьми, далее цельность идиллической жизни, ее органическая связь с природой, особо выделяется немеханизованный идиллический труд и, наконец, идиллические вещи, не оторванные от собствен- ного труда, неразрывно связанные с этим трудом и идил- лическим бытом. В то же время подчеркнута узость и замкнутость идиллического мирка. Этому обреченному на гибель мирку противопостав- ляется большой, но абстрактный мир, где люди разобще- ны, эгоистически замкнуты и корыстно-практичны, где труд дифференцирован и механизован, где вещи отделены от собственного труда. Этот большой мир нужно собрать на новой основе, нужно сделать его родным, нужно оче- ловечить его. Нужно найти новое отношение к природе, не к маленькой природе родного уголка — а к большой природе большого мира, ко всем явлениям солнечной сис- темы, к ископаемым богатствам земных недр, к разнооб- разию географических стран и материков. На место огра- ниченного идиллического коллектива необходимо найти новый коллектив, способный охватить все человечество. Так в грубых чертах ставится проблема в творчестве Гете (особенно ясно во второй части «Фауста» и в «Годах странствия») и других представителей этой линии. Чело- век должен воспитать или перевоспитать себя для жизни в этом большом и чужом для него мире, он должен его освоить, сроднить. По определению Гегеля, роман должен воспитать человека для жизни в буржуазном обществе. Этот процесс воспитания связан с разрывом всех старых идиллических связей, с экспатриацией человека. Процесс личного перевоспитания человека вплетен здесь в процесс ломки и перестройки всего общества, то есть в историчес- кий процесс. Несколько иначе ставится та же проблема в рома- нах становления другой линии, представленной Стенда- лем, Бальзаком, Флобером (у нас — Гончаровым). Дело здесь идет прежде всего о крушении и ломке идилличе- ского мировоззрения и психологии, неадекватных новому, капиталистическому миру. Здесь в большинстве случа- ев нет философской сублимации идиллии. Изображается 167
М. Бахтин крушение в условиях капиталистического центра провин- циального идеализма или провинциальной романтики ге- роев, которые отнюдь не идеализуются; не идеализуется и капиталистический мир: раскрывается его нечеловеч- ность, разрушение в нем всяких моральных устоев (сло- жившихся на предшествующих ступенях развития), раз- ложение (под влиянием денег) всех прежних человече- ских отношений — любви, семьи, дружбы; вырождение творческого труда ученого, художника и т. д. Положитель- ный человек идиллического мира становится смешным, жалким и ненужным, он либо погибает, либо перевоспи- тывается и становится эгоистическим хищником. Своеобразное место занимают романы Гончарова, в основном примыкающие ко второй линии (особенно «Обыкновенная история»). В «Обломове» тема разрабо- тана с исключительной ясностью и четкостью. Изображе- ние идиллии в Обломовке и затем идиллии на Выборг- ской стороне (с идиллической смертью Обломова) дано с полным реализмом. В то же время показана исключи- тельная человечность идиллического человека Обломо- ва и его «голубиная чистота». В самой идиллии (особен- но на Выборгской стороне) раскрываются все основные идиллические соседства — культ еды и питья, дети, по- ловой акт, смерть и т. д. (реалистическая эмблематика). Подчеркнуто стремление Обломова к постоянству, неиз- менности обстановки, его боязнь перемещения, его отно- шение к времени. Особо должна быть выделена раблезианско-идилли- ческая линия, представленная Стерном, Гиппелем и Жан- Полем. Сочетание идиллического момента (притом сен- тиментально-идиллического) с раблезианством у Стерна (и стернианцев), после всего сказанного нами, вовсе не представляется чем-то странным. Их родство по линии фольклора очевидно, хотя это и разные ветви литератур- ного развития фольклорного комплекса. Последнее направление влияния идиллии на роман выражается в проникновении в роман лишь отдельных моментов идиллического комплекса. Человек из народа в романе очень часто идиллического происхождения. Тако- вы образы слуг у Вальтера Скотта (Савельич у Пушкина), 168
Формы времени и хронотопа в романе у Диккенса, во французском романе (от «Жизни» Мопас- сана до Франсуазы у Пруста) — все эти образы овернок, бретонок, носительниц народной мудрости и идилличе- ской локальности. Человек из народа появляется в рома- не как носитель мудрого отношения к жизни и смерти, утраченного господствующими классами (Платон Карата- ев у Толстого). Особенно часто учатся у него именно мудрому отношению к смерти («Три смерти» Толстого). С его образом часто связывается и особая трактовка еды, питья, любви, деторождения. Он же — носитель вечного производительного труда. Часто на первый план выдви- гается здоровое (разоблачающее) непонимание человеком из народа конвенциональной лжи и условности. Таковы основные направления влияния идиллическо- го комплекса на роман нового времени. На этом мы за- канчиваем и наш краткий обзор основных форм разра- ботки фольклорного времени и древних соседств в худо- жественной литературе. Этот обзор создает необходимый фон и для правильного восприятия особенностей рабле- зианского мира (а также и других явлений, которые мы здесь рассматривать не будем). * * * В отличие от всех разобранных нами типов разработки древнего комплекса, кроме аристофановского и лукианов- ского, в мире Рабле решающее значение имеет смех. Из всех моментов древнего комплекса один смех никог- да не подвергался сублимации ни религиозной, ни мисти- ческой, ни философской. Он никогда не носил официаль- ного характера, и даже в литературе комические жанры всегда были наиболее свободными, наименее регламенти- руемыми. После падения античности Европа не знала ни одного культа, ни одного обряда, ни одной государственной или официально-общественной церемонии, ни одного празд- нества, ни одного официального жанра и стиля, обслужи- вающего церковь или государство (гимн, молитвы, сак- ральные формулы, декларации, манифесты и т. п.), где бы смех был узаконен (в тоне, стиле, языке), хотя бы в наи- более ослабленных формах юмора и иронии. 169
М. Бахтин Европа не знала ни мистики смеха, ни магии смеха; смех никогда не был заражен даже простой «казенщиной», омертвевшей официальностью. Поэтому смех не мог вы- родиться и изолгаться, как изолгалась всякая, в особен- ности патетическая, серьезность. Смех остался вне офи- циальной лжи, облекавшейся в формы патетической се- рьезности. Поэтому все высокие и серьезные жанры, все высокие формы языка и стиля, все прямые словосочета- ния, все стандарты языка пропитались ложью, дурной ус- ловностью, лицемерием и фальшью. Только смех остался не зараженным ложью. Мы имеем в виду смех не как биологический и пси- хофизиологический акт, но смех в его объективирован- ном социально-историческом культурном бытии, прежде всего — в словесном выражении. В слове смех проявля- ется в разнороднейших явлениях, которые до сих пор еще не подвергнуты достаточно глубокому и принципи- альному историко-систематическому изучению. Рядом с поэтическим употреблением слова «в не собственном зна- чении», то есть рядом с тропами, существуют многооб- разнейшие формы непрямого употребления языка иного рода: ирония, пародия, юмор, шутка, комика разных ви- дов и т. п. (систематическая классификация отсутствует). Весь язык в целом может быть употреблен в несобствен- ном значении. Во всех этих явлениях подвергается пере- осмыслению самая точка зрения, заключенная в слове, модальность языка и самое отношение языка к предмету и отношение языка к говорящему. Здесь происходит пере- мещение плоскостей языка, сближение несоединимого и удаление связанного, разрушение привычных и создание новых соседств, разрушение стандартов языка и мысли. Здесь все время имеет место выход за пределы внутри- языковых отношений. Кроме того, здесь все время пред- полагается выход за пределы данного замкнутого словес- ного целого (нельзя понять пародию без соотнесения ее с пародируемым материалом, то есть без выхода за пре- делы данного контекста). Все перечисленные особенности указанных форм выражения смеха в слове создают осо- бую их силу и способность как бы вылущивать предмет из окутавших его ложных словесно-идеологических обо- 170
Формы времени и хронотопа в романе лочек. Эту способность смеха Рабле доводит до высшей степени развития. Исключительная сила смеха и его радикализм у Рабле объясняется прежде всего его глубокой фольклорной ос- новой, его связью с элементами древнего комплекса — со смертью, рождением новой жизни, плодородием, ростом. Это — подлинный мирообъемлющий смех, играющий со всеми вещами мира, ничтожнейшими и большими, дале- кими и близкими. Эта связь с основными реальностями жизни, с одной стороны, и радикальнейшее разрушение всех ложных словесно-идеологических оболочек, извра- тивших и разъединивших эти реальности, — с другой сто- роны, так резко отличают раблезианский смех от смеха других представителей гротеска, юмора, сатиры, иронии. У Свифта, Стерна, Вольтера, Диккенса мы видим после- довательное измельчание раблезианского смеха, последо- вательное ослабление его связей с фольклором (они еще сильны у Стерна и особенно у Гоголя) и отрыв от боль- ших реальностей жизни. Здесь мы снова подходим к вопросу об особых источни- ках Рабле, о громадном значении для него источников вне- литературных. Таким источником служит для Рабле преж- де всего неофициальная сфера речи, насыщенная ругатель- ствами, простыми и сложными, непристойностями иного рода, с громадным удельным весом слов и выражений, свя- занных с выпивкой. Эта сфера неофициальной (мужской) речи до сих пор отражает раблезианские удельные веса непристойности, слов о пьянстве, слов об испражнениях и т. п., но в шаблонизованной и нетворческой форме. В этой неофициальной сфере речи городских и деревенских низов (преимущественно городских) Рабле угадывал специфиче- ские точки зрения на мир, специфический отбор реально- стей, специфическую систему языка, резко отличную от официальной. Он наблюдал в ней полное отсутствие суб- лимаций и особую систему соседств, чуждую официальным сферам речи и литературе. Эту «грубую откровенность на- родных страстей», «вольность суждений площади» (Пуш- кин) — Рабле широко использовал в своем романе. Уже в самой неофициальной сфере речи бытуют — в целом или расколотом и рассыпанном виде — ходячие 171
М. Бахтин анекдоты, короткие рассказы, пословицы, каламбуры, по- говорки, прибаутки, эротические загадки, песенки и т.п., то есть лексические и другие мелкие фольклорные жанры. В них заключены аналогичные точки зрения, аналогич- ный отбор реальностей (тем), аналогичное их размещение и, наконец, аналогичное отношение к языку. Далее идут книжные произведения полуофициальной литературы: рассказы о шутах и дураках, фарсы, фабльо, фацетии, новеллы (как продукты вторичной обработки), народные книги, сказки и проч. И уже далее идут собст- венно литературные источники Рабле, и прежде всего ан- тичные источники*. Каковы бы ни были эти многообразные источники Рабле, — они все переработаны под единым углом зрения, подчинены единству совершенно нового художественно- идеологического задания. Поэтому все традиционные мо- менты в романе Рабле получают новый смысл и несут новые функции. Это прежде всего касается композиционно-жанрового построения романа. Первые две книги построены по тра- диционной схеме: рождение героя и чудесные обстоятель- ства этого рождения; детство героя; годы учения его; воен- ные подвиги и завоевания героя. Четвертая книга постро- ена по традиционной схеме романа путешествий. Третья книга построена по особой схеме (античной) пути за со- ветом и поучением: посещение оракулов, мудрецов, фило- софских школ и т. п. Впоследствии эта схема «посеще- ний» (нотаблей, различных представителей социальных групп и т. п.) была весьма распространена в литературе нового времени («Мертвые души», «Воскресение»). Но эти традиционные схемы здесь переосмыслены, так как материал здесь раскрывается в условиях фольклорно- го времени. Биографическое время в первых двух книгах романа растворено в безличном времени роста: роста и развития человеческого тела, роста наук и искусств, роста нового мировоззрения, роста нового мира рядом с умира- ющим и разлагающимся старым миром. Рост не прикреп- * Как мы уже сказали, источники Рабле мы подробно анализируем в специальной монографии о Рабле. 172
Формы времени и хронотопа в романе лен здесь к определенному индивидууму как его рост, он выходит здесь за пределы всякой индивидуальности: все в мире растет, все вещи и явления, весь мир растет. Поэтому становление и совершенствование индивиду- ального человека не отделено здесь от исторического рос- та и культурного прогресса. Основные моменты, этапы, фазы роста и становления взяты здесь по-фольклорному не в индивидуальном замкнутом ряду, а в объемлющем целом общей жизни человеческого рода. Особо необходи- мо подчеркнуть, что у Рабле вовсе нет внутреннего инди- видуального аспекта жизни. Человек у Рабле — весь во- вне. Здесь достигнут известный предел овнешненности человека. Ведь на протяжении всего громадного романа Рабле нет ни одного случая, где изображалось бы то, что думает герой, изображались бы его переживания, давался бы внутренний монолог. Внутреннего мира в этом смысле нет в романе Рабле. Все, что есть в человеке, выражается в действии и в диалоге. В нем нет ничего, что существо- вало бы принципиально только для него самого и не мог- ло бы быть адекватно опубликовано (выражено вовне). Напротив, все, что есть в человеке, обретает полноту свое- го смысла лишь во внешнем выражении: только здесь — во внешнем выражении — оно приобщается подлинному бытию и подлинному реальному времени. Поэтому и вре- мя здесь едино, не расколото на внутренние аспекты, не дает индивидуально-внутренних отростков и тупиков, мо- менты его прогрессивно следуют друг за другом в одном общем для всех мире и для всех одинаково. Поэтому рост здесь преодолевает всякую индивидуальную ограничен- ность и становится ростом историческим. Поэтому и про- блема совершенствования становится здесь проблемою роста нового человека вместе с новой исторической эпо- хой, в новом историческом мире, рядом со смертью ста- рого человека и старого мира. Поэтому-то древние соседства восстанавливаются здесь на новой и высшей основе. Они освобождены от все- го того, что их разъединяло и искажало в старом мире. Они освобождены от всяких потусторонних осмыслива- ний, от сублимаций и от подавления. Эти реальности очи- щены смехом, выведены из всех разъединяющих их и 173
М. Бахтин искажающих их природу высоких контекстов и сведе- ны в реальном контексте (плане) свободной человеческой жизни. Они даны в мире свободно осуществляющихся человеческих возможностей. Эти возможности ничем не ограничиваются. В этом основная особенность Рабле. Все исторические ограничения здесь как бы уничтожены, на- чисто сняты смехом. Поле остается за человеческой при- родой, за свободным раскрытием всех заложенных в ней возможностей. В этом отношении мир Рабле диаметраль- но противоположен ограниченной локальности идилли- ческого мирка. Рабле развертывает на новой основе под- линные просторы фольклорного мира. В пределах прост- ранственно-временного мира и подлинных возможностей человеческой природы его воображение ничем не сковано и не ограничено. Все ограничения оставлены умирающему и высмеиваемому миру. Все представители этого мира: монахи, богословы, феодальные вояки и царедворцы, ко- роли (Пикрошоль, Анарх), судьи, магистры и др. — смеш- ны и обречены на смерть. Они вполне ограниченны, их возможности совершенно исчерпываются их жалкой дей- ствительностью. Им противостоят Гаргантюа, Пантагрю- эль, Понократ, Эпистемон и — отчасти — брат Жан и Панург (преодолевающие свою ограниченность). Это — образы неограниченных человеческих возможностей. Главные герои — Гаргантюа и Пантагрюэль — вовсе не являются королями в том же ограничивающем смысле, как феодальные короли Пикрошоль и Анарх; но это и не только воплощение идеала короля-гуманиста, противо- поставляемого этим феодальнььм королям (хотя момент этот, безусловно, есть); в основе своей эти образы — об- разы фольклорных королей. К ним, как и к царям гоме- ровского эпоса, применимы слова Гегеля о том, что они избраны героями произведения «вовсе не из чувства пре- восходства, а из совершенной свободы воли и творчества, которые реализованы в представлении княжения». Таких героев делают королями, чтобы наделить их наибольшими возможностями и свободой для полной реализации себя, своей человеческой природы. Такие же короли, как Пик- рошоль, являясь действительными королями умирающего социально-исторического мира,— ограниченны и жалки, 174
Формы времени и хронотопа в романе как ограниченна и жалка их социально-историческая дей- ствительность. В них нет никакой свободы и никаких воз- можностей. Таким образом, Гаргантюа и Пантагрюэль в основе своей — фольклорные короли и богатыри-гиганты. По- этому они прежде всего — люди, которые могут свобод- но осуществлять все заложенные в человеческой природе возможности и требования без всяких моральных и рели- гиозных компенсаций земной ограниченности, слабости и нужды. Этим определяется и своеобразие образа большого человека у Рабле. Раблезианский большой человек глубо- ко демократичен. Он вовсе не противопоставляется массе как нечто исключительное, как человек иной породы. На- против, он сделан из того же общечеловеческого материа- ла, что и все прочие люди. Он ест, пьет, испражняется, пускает ветры,— но только все это в грандиозных мас- штабах. В нем нет ничего непонятного и чуждого обще- человеческой природе, массе. К нему вполне применимы слова Гете о крупных людях: «Более крупные люди обла- дают лишь большим объемом, они разделяют добродетели и недостатки с большинством, но лишь в болыпехМ коли- честве». Раблезианский большой человек — высшая сте- пень человека. Такое величие никого не может унижать, ибо каждый видит в нем лишь возвеличение своей собст- венной природы. Этим раблезианский большой человек принципиаль- но отличается от всякого героизма, противопоставляюще- го себя массе других людей как нечто исключительное по своей крови, по своей природе, по своим требованиям и оценкам жизни и мира (от героизма рыцарского и ба- рочного романа, от героизма романтического и байронов- ского типа, от ницшеанского сверхчеловека). Но он также принципиально отличается и от возвеличения «малень- кого человека» путем компенсации его реальной огра- ниченности и слабости моральной высотой и чистотой (герои и героини сентиментализма). Раблезианский боль- шой человек, выросший на фольклорной основе, велик не в своих отличиях от других людей, а в своей человеч- ности, он велик полнотой раскрытия и осуществления всех человеческих возможностей, и он велик в реальном 175
М. Бахтин пространственно-временном мире; внутреннее здесь во- все не противопоставляется внешнему (он, как мы знаем, сплошь овнешнен в положительном смысле). На фольклорной основе построен и образ Панурга. Но здесь эта основа — шутовская. Народный шут присутст- вует в этом образе гораздо живее и существеннее, чем в параллельных явлениях плутовского романа и новеллы, то есть в образе «пикаро». Уже на эту фольклорную основу образов главных ге- роев Рабле накладывает затем некоторые черты, присущие его идеалу монарха и гуманиста, а затем и некоторые реально-исторические черты. Но фольклорная основа яр- ко просвечивает за всеми этими чертами и создает глубо- кую реалистическую эмблематику этих образов. Свободный рост всех человеческих возможностей по- нимается Рабле, конечно, вовсе не в узкобиологическом плане. Пространственно-временной мир Рабле — вновь открытый космос эпохи Возрождения. Это прежде всего географически отчетливый мир культуры и истории. Да- лее, это астрономически освещенная Вселенная. Человек может и должен завоевать весь этот пространственно-вре- менной мир. Образы этого технического завоевания Все- ленной даны также на фольклорной основе. Чудесное растение — «пантагрюэлин» — это — «разрыв-трава» ми- рового фольклора. Рабле в своем романе как бы раскрывает перед нами ничем не ограниченный вселенский хронотоп человечес- кой жизни. И это было вполне созвучно с наступающей эпохой великих географических и космологических от- крытий. X. ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ Хронотоп определяет художественное един- ство литературного произведения в его отношении к ре- альной действительности. Поэтому хронотоп в произве- дении всегда включает в себя ценностный момент, ко- торый может быть выделен из целого художественного 176
Формы времени и хронотопа в романе хронотопа только в абстрактном анализе. Все временно- пространственные определения в искусстве и литературе неотделимы друг от друга и всегда эмоционально-цен- ностно окрашены. Абстрактное мышление может, конеч- но, мыслить время и пространство в их раздельности и отвлекаться от их эмоционально-ценностного.момента. Но живое художественное созерцание (оно, разумеет- ся, также полно мысли, но не абстрактной) ничего не разделяет и ни от чего не отвлекается. Оно схватывает хронотоп во всей его целостности и полноте. Искусство и литература пронизаны хронотопическими ценностями разных степеней и объемов. Каждый мотив, каждый вы- делимый момент художественного произведения является такой ценностью. В наших очерках мы анализировали только большие типологически устойчивые хронотопы, определяющие важнейшие жанровые разновидности романа на ранних этапах его развития. Здесь же, в конце нашей работы, мы только назовем и едва коснемся некоторых хронотопичес- ких ценностей разных степеней и объемов. В первом очерке мы коснулись хронотопа встречи; в этом хронотопе преобладает временной оттенок, и он отличается высокой степенью эмоционально-ценностной интенсивности. Связанный с ним хронотоп дороги обла- дает более широким объемом, но несколько меньшей эмо- ционально-ценностной интенсивностью. Встречи в романе обычно происходят на «дороге». «Дорога» — преимуще- ственное место случайных встреч. На дороге («большой дороге») пересекаются в одной временной и пространст- венной точке пространственные и временные пути мно- горазличнейших людей — представителей всех сословий, состояний, вероисповеданий, национальностей, возрастов. Здесь могут случайно встретиться те, кто нормально разъ- единен социальной иерархией и пространственной далью, здесь могут возникнуть любые контрасты, столкнуться и переплестись различные судьбы. Здесь своеобразно соче- таются пространственные и временные ряды человеческих судеб и жизней, осложняясь и конкретизуясь социальными дистанциями, которые здесь преодолеваются. Это точка завязывания и место совершения событий. Здесь время 177
М. Бахтин как бы вливается в пространство и течет по нему (образуя дороги), отсюда и такая богатая метафоризация пути-до- роги: «жизненный путь», «вступить на новую дорогу», «исторический путь» и проч.; метафоризация дороги раз- нообразна и многопланова, но основной стержень — тече- ние времени. Дорога особенно выгодна для изображения события, управляемого случайностью (но и не только для такого). Отсюда понятна важная сюжетная роль дороги в истории романа. Дорога проходит через античный бытовой ро- ман странствий, «Сатирикон» Петрония и «Золотой осел» Апулея. На дорогу выезжают герои средневековых рыцар- ских романов, и часто все события романа совершаются или на дороге, или сконцентрированы вокруг дороги (рас- положены по обе стороны ее). А в таком романе, как «Парцифаль» Вольфрама фон Эшенбаха, реальная путь- дорога героя в Монсальват нечувствительно переходит в метафору дороги, жизненный путь, путь души, то прибли- жающий к Богу, то удаляющий от него (в зависимости от ошибок, падений героя, от событий, встречающихся на его реальном пути). Дорога определила сюжеты испанского плутовского романа XVI века («Ласарильо», «Гусман»). На рубеже XVI—XVII веков на дорогу выехал Дон-Ки- хот, чтобы встретить на ней всю Испанию, от каторжни- ка, идущего на галеры, до герцога. Дорога эта уже глу- боко интенсифицирована течением исторического време- ни, следами и знаками хода времени, приметами эпохи. В XVII столетии на дорогу, интенсифицированную собы- тиями Тридцатилетней войны, выходит Симплициссимус. Дорога далее тянется, сохраняя свое магистральное зна- чение, и через такие узловые в истории романа произве- дения, как «Франсион» Сореля, «Жиль Блаз» Лесажа. Сохраняется значение дороги (хотя и ослабляется) в ро- манах Дефо (плутовских), у Филдинга. Дорога и встре- чи на ней сохраняют свое сюжетное значение и в «Го- дах учения» и «Годах странствия Вильгельма Мейстера» (хотя существенно меняется их идеологический смысл, так как в корне переосмысливаются категории «случая» и «судьбы»). На полуреальную, полуметафорическую до- рогу выходит Генрих фон Офтердинген у Новалиса и 178
Формы времени и хронотопа в романе другие герои романтического романа. Наконец, значение дороги и встреч на ней сохраняется в историческом ро- мане — у Вальтера Скотта, особенно же в русском исто- рическом романе. Например, «Юрий Милославский» За- госкина построен на дороге и дорожных встречах. Встре- ча Гринева с Пугачевым в пути и в метели определяет сюжет «Капитанской дочки». Вспомним и о роли дороги в «Мертвых душах» Гоголя и «Кому на Руси жить хоро- шо» Некрасова. Не касаясь здесь вопроса об изменении функций «до- роги» и «встречи» в истории романа, отметим лишь одну очень существенную черту «дороги», общую для всех пе- речисленных разновидностей романа: дорога проходит по своей родной стране, а не в экзотическом чужом мире (Испания «Жиль Блаза» — условна, а временное пребы- вание Симплициссимуса во Франции несущественно, так как чуждость чужой страны здесь мнимая, экзотики нет и в помине); раскрывается и показывается социально-ис- торическое многообразие этой родной страны (поэтому ес- ли здесь можно говорить об экзотике, то только о «со- циальной экзотике» — «трущобы», «подонки», воровские миры). В этой своей функции «дорога» была использо- вана и вне романа, в таких несюжетных жанрах, как пуб- лицистические путешествия XVIII века (классический пример — «Путешествие из Петербурга в Москву» Ради- щева), и в публицистических путевых очерках первой по- ловины XIX века (например, у Гейне). Этой особенно- стью «дороги» перечисленные романные разновидности отличаются от другой линии романа странствований, представленной такими разновидностями романа, как античный роман путешествий, греческий софистический роман (анализу которого мы посвятили первый очерк на- стоящей работы), романа барокко XVII века. Аналогич- ную дороге функцию в этих романах несет «чужой мир», отделенный от своей страны морем и далью. К концу XVIII века в Англии слагается и закрепляет- ся в так называемом «готическом», или «черном», романе новая территория свершения романных событий — «за- мок» (впервые в этом значении у Горация Уолпола — «Замок Отранто», затем у Радклиф, Льюиса и др.). Замок 179
М. Бахтин насыщен временем, притом историческим в узком смысле слова, то есть временем исторического прошлого. Замок — место жизни властелинов феодальной эпохи (следователь- но, и исторических фигур прошлого), в нем отложились в зримой форме следы веков и поколений в различных частях его строения, в обстановке, в оружии, в галерее портретов предков, в фамильных архивах, в специфиче- ских человеческих отношениях династического преемст- ва, передачи наследственных прав. Наконец, легенды и предания оживляют воспоминаниями прошедших собы- тий все уголки замка и его окрестностей. Это создает специфическую сюжетность замка, развернутую в готи- ческих романах. Историчность замкового времени позволила ему сыг- рать довольно важную роль в развитии исторического ро- мана. Замок пришел из прошлых веков и повернут в про- шлое. Следы времени в нем носят, правда, несколько му- зейно-антикварный характер. Вальтер Скотт сумел преодолеть эту опасность антикварности путем преиму- щественной ориентации на замковую легенду, на связь замка с исторически понятым и осмысленным ландшаф- том. Органическая спаянность в замке (с его окружением) пространственных и временных моментов-примет, исто- рическая интенсивность этого хронотопа определила его изобразительную продуктивность на разных этапах разви- тия исторического романа. В романах Стендаля и Бальзака появляется сущест- венно новая локальность свершения событий романа — «гостиная-салон» (в широком смысле). Конечно, не у них впервые она появляется, но только у них она при- обретает полноту своего значения как место пересечения пространственных и временных рядов романа. С точки зрения сюжетной и композиционной здесь происходят встречи (уже не имеющие прежнего специфически слу- чайного характера встречи на «дороге» или в «чужом мире»), создаются завязки интриг, совершаются часто и развязки, здесь, наконец, что особенно важно, происхо- дят диалоги, приобретающие исключительное значение в романе, раскрываются характеры, «идеи» и «страсти» ге- роев. 180
Формы времени и хронотопа в романе Это сюжетно-композиционное значение вполне понят- но. Здесь, в гостиной-салоне Реставрации и Июльской монархии, — барометр политической и деловой жизни, здесь создаются и гибнут политические, деловые, обще- ственные, литературные репутации, начинаются и рушат- ся карьеры, вершатся судьбы высокой политики и финан- сов, решается успех или неуспех законопроекта, книги, пьесы, министра или куртизанки-певички; здесь доста- точно полно представлены (сведены в одном месте в од- ном времени) градации новой социальной иерархии; на- конец, здесь в конкретных и зримых формах раскрывает- ся вездесущая власть нового хозяина жизни — денег. Главное же во всем этом: сплетение исторического и общественно-публичного с частным и даже сугубо при- ватным, альковным, сплетение частно-житейской интри- ги с политической и финансовой, государственной тай- ны с альковным секретом, исторического ряда с бытовым и биографическим. Здесь сгущены, сконденсированы на- глядно-зримые приметы как исторического времени, так и времени биографического и бытового, и в то же время они теснейшим образом переплетены друг с другом, слиты в единые приметы эпохи. Эпоха становится наглядно-зри- мой и сюжетно-зримой. Конечно, у великих реалистов — Стендаля и Бальза- ка — местом пересечения временного и пространственно- го рядов, местом сгущения следов хода времени в про- странстве служит не только гостиная-салон. Это лишь одно из мест. Способность Бальзака «видеть» время в пространстве была исключительной. Напомним хотя бы замечательное изображение у Бальзака домов как мате- риализованной истории, изображение улиц, города, сель- ского пейзажа в плоскости его обработки временем, ис- торией. Коснемся еще одного примера пересечения простран- ственного и временного рядов. В «Мадам Бовари» Фло- бера местом действия служит «провинциальный городок». Провинциальный мещанский городок с его затхлым бы- том — чрезвычайно распространенное место свершения романных событий в XIX веке (и до Флобера, и после него). Этот городок имеет несколько разновидностей, в 181
М. Бахтин том числе и очень важную — идиллическую (у региона- листов). Мы коснемся только флоберовской разновиднос- ти (созданной, правда, не Флобером). Такой городок — место циклического бытового времени. Здесь нет событий, а есть только повторяющиеся «бывания». Время лишено здесь поступательного исторического хода, оно движется по узким кругам: круг дня, круг недели, месяца, круг всей жизни. День никогда не день, год не год, жизнь не жизнь. Изо дня в день повторяются те же бытовые действия, те же темы разговоров, те же слова и т. д. Люди в этом времени едят, пьют, спят, имеют жен, любовниц (безро- манных), мелко интригуют, сидят в своих лавочках или конторах, играют в карты, сплетничают. Это обыденно- житейское циклическое бытовое время. Оно знакомо нам в разных вариациях и по Гоголю, и по Тургеневу, по Глебу Успенскому, Щедрину, Чехову. Приметы этого времени просты, грубо материальны, крепко срослись с бытовыми локальностями: с домиками и комнатками городка, сон- ными улицами, пылью и мухами, клубами, бильярдами и проч, и проч. Время здесь бессобытийно и потому кажется почти остановившимся. Здесь не происходят ни «встре- чи», ни «разлуки». Это густое, липкое, ползущее в про- странстве время. Поэтому оно не может быть основным временем романа. Оно используется романистами как по- бочное время, переплетается с другими, не циклическими временными рядами или перебивается ими, часто оно слу- жит контрастирующим фоном для событийных и энерги- ческих временных рядов. Назовем здесь еще такой, проникнутый высокой эмо- ционально-ценностной интенсивностью, хронотоп, как по- рог; он может сочетаться и с мотивом встречи, но наибо- лее существенное его восполнение — это хронотоп кризи- са и жизненного перелома. Самое слово «порог» уже в речевой жизни (наряду с реальным значением) получило метафорическое значение и сочеталось с моментом пере- лома в жизни, кризиса, меняющего жизнь решения (или нерешительности, боязни переступить порог). В литера- туре хронотоп порога всегда метафоричен и символичен, иногда в открытой, но чаще в имплицитной форме. У До- стоевского, например, порог и смежные с ним хронотопы 182
Формы времени и хронотопа в романе лестницы, передней и коридора, а также и продолжающие их хронотопы улицы и площади являются главными мес- тами действия в его произведениях, местами, где совер- шаются события кризисов, падений, воскресений, обнов- лений, прозрений, решений, определяющих всю жизнь че- ловека. Время в этом хронотопе, в сущности, является мгновением, как бы не имеющим длительности и выпа- дающим из нормального течения биографического време- ни. Эти решающие мгновения входят у Достоевского в большие объемлющие хронотопы мистерийного и карна- вального времени. Времена эти своеобразно соседствуют, пересекаются и переплетаются в творчестве Достоевского, подобно тому как они на протяжении долгих веков сосед- ствовали на народных площадях средневековья и Возрож- дения (по существу же, но в несколько иных формах — и на античных площадях Греции и Рима). У Достоевского на улицах и в массовых сценах внутри домов (преимуще- ственно в гостиных) как бы оживает и просвечивает древ- няя карнавально-мистерийная площадь*. Этим, конечно, еще не исчерпываются хронотопы у Достоевского: они сложны и многообразны, как и обновляющиеся в них тра- диции. В отличие от Достоевского, в творчестве Л. Н. Толсто- го основной хронотоп — биографическое время, проте- кающее во внутренних пространствах дворянских домов и усадеб. Разумеется, и в произведениях Толстого есть и кризисы, и падения, и обновления, и воскресения, но они не мгновенны и не выпадают из течения биографического времени, а крепко в него впаяны. Например, кризис и прозрение Ивана Ильича длится на протяжении всего последнего периода его болезни и только завершается пе- ред самым концом жизни. Длительным и постепенным, * Культурные и литературные традиции (в том числе и древнейшие) сохраняются и живут не в индивидуальной субъективной памяти от- дельного человека и нс в какой-то коллективной «психике», но в объ- ективных формах самой культуры (в том числе в языковых и речевых формах), и в этом смысле они межсубъективны и межиндивидуальны (следовательно, и социальны); отсюда они и приходят в произведения литературы, иногда почти вовсе минуя субъективную индивидуальную память творцов. 183
М. Бахтин вполне биографическим было и обновление Пьера Без- ухова. Менее длительным, но не мгновенным является обновление и покаяние Никиты («Власть тьмы»). Мы находим у Толстого только одно исключение — ничем не подготовленное, совершенно неожиданное радикальное обновление Брехунова в последний момент его жизни («Хозяин и работник»). Толстой не ценил мгновения, не стремился заполнить его чем-либо существенным и реша- ющим, слово «вдруг» у него встречается редко и нико- гда не вводит какое-либо значительное событие. В отли- чие от Достоевского, Толстой любил длительность, про- тяженность времени. После биографического времени и пространства существенное значение имеет у Толстого хронотоп природы, семейно-идиллический хронотоп и да- же хронотоп трудовой идиллии (при изображении крес- тьянского труда). * * * В чем значение рассмотренных нами хронотопов? Прежде всего, очевидно их сюжетное значение. Они яв- ляются организационными центрами основных сюжетных событий романа. В хронотопе завязываются и развязыва- ются сюжетные узлы. Можно прямо сказать, что им при- надлежит основное сюжетообразующее значение. Вместе с этим бросается в глаза изобразительное значе- ние хронотопов. Время приобретает в них чувственно-на- глядный характер; сюжетные события в хронотопе конкре- тизуются, обрастают плотью, наполняются кровью. О со- бытии можно сообщить, осведомить, можно при этом дать точные указания о месте и времени его свершения. Но со- бытие не становится образом. Хронотоп же дает сущест- венную почву для показа-изображения событий. И это именно благодаря особому сгущению и конкретизации примет времени — времени человеческой жизни, истори- ческого времени — на определенных участках пространст- ва. Это и создает возможность строить изображение собы- тий в хронотопе (вокруг хронотопа). Он служит преиму- щественной точкой для развертывания «сцен» в романе, в то время как другие «связующие» события, находящиеся вдали от хронотопа, даются в форме сухого осведомления 184
Формы времени и хронотопа в романе. и сообщения (у Стендаля, например, осведомлению и со- общению принадлежит высокий удельный вес; изобра- жение концентрируется и сгущается в немногих сценах; сцены эти бросают конкретизирующий свет и на осведо- мительные части романа — см., например, построение «Ар- мане»). Таким образом, хронотоп как преимущественная материализация времени в пространстве является центром изобразительной конкретизации, воплощения для всего ро- мана. Все абстрактные элементы романа — философские и социальные обобщения, идеи, анализы причин и следствий и т. п. — тяготеют к хронотопу и через него наполняются плотью и кровью, приобщаются художественной образнос- ти. Таково изобразительное значение хронотопа. Рассмотренные нами хронотопы имеют жанрово-ти- пический характер, они лежат в основе определенных разновидностей романного жанра, сложившегося и разви- вающегося на протяжении веков (правда, функции, на- пример хронотопа дороги, изменяются в этом процессе развития). Но хронотопичен всякий художественно-ли- тературный образ. Существенно хронотопичен язык как сокровищница образов. Хронотопична внутренняя форма слова, то есть тот опосредствующий признак, с помощью которого первоначальные пространственные значения пе- реносятся на временные отношения (в самом широком смысле). Здесь не место касаться этого более специально- го вопроса. Сошлемся на соответствующую главу работы Кассирера («Философия символических форм»), где да- ется богатый фактическим материалом анализ отражения времени в языке (освоения времени языком). Принцип хронотопичности художественно-литератур- ного образа впервые со всею ясностью раскрыл Лессинг в своем «Лаокооне». Он устанавливает временной харак- тер художественно-литературного образа. Все статически- пространственное должно быть не статически же описа- но, а должно быть вовлечено во временной ряд изобра- жаемых событий и самого рассказа-изображения. Так, в знаменитом примере Лессинга, красота Елены не описы- вается Гомером, а показывается ее действие на троянских старцев, причем это действие раскрывается в ряде дви- жений, поступков старцев. Красота вовлекается в цепь 185
М. Бахтин изображаемых событий и является в то же время не пред- метом статического описания, а предметом динамического рассказа. Однако Лессинг, при всей существенности и продук- тивности его постановки проблемы времени в литературе, ставит ее в основном в формально-техническом плане (ко- нечно, не в формалистическом смысле). Проблема освое- ния реального времени, то есть проблема освоения исто- рической действительности в поэтическом образе, прямо и непосредственно им не ставится, хотя и задевается в его работе. На фоне этой общей (формально-материальной) хро- нотопичности поэтического образа как образа временного искусства, изображающего пространственно-чувственные явления в их движении и становлении, уясняется особен- ность тех жанрово-типических сюжетообразующих хроно- топов, о которых мы до сих пор говорили. Это специфи- ческие романно-эпические хронотопы, служащие для ос- воения реальной временной (в пределе — исторической) действительности, позволяющие отразить и ввести в ху- дожественную плоскость романа существенные моменты этой действительности. * * * Мы говорим здесь только о больших объемлющих и существенных хронотопах. Но каждый такой хронотоп может включать в себя неограниченное количество мел- ких хронотопов: ведь каждый мотив может иметь свой особый хронотоп, о чем мы уже говорили. В пределах одного произведения и в пределах твор- чества одного автора мы наблюдаем множество хроното- пов и сложные, специфические для данного произведения или автора взаимоотношения между ними, причем обыч- но один из них является объемлющим, или доминантным (их-то мы главным образом анализировали здесь). Хро- нотопы могут включаться друг в друга, сосуществовать, переплетаться, сменяться, сопоставляться, противопостав- ляться или находиться в более сложных взаимоотноше- ниях. Эти взаимоотношения между хронотопами сами уже не могут входить ни в один из взаимоотносящихся 186
Формы времени и хронотопа в романе хронотопов. Общий характер этих взаимоотношений яв- ляется диалогическим (в широком понимании этого тер- мина). Но этот диалог не может войти в изображенный в произведении мир, ни в один из его (изображенных) хро- нотопов: он — вне изображенного мира, хотя и не вне произведения в его целом. Он (этот диалог) входит в мир автора, исполнителя и в мир слушателей и читателей. И эти миры также хронотопичны. Как же даны нам хронотопы автора и слушателя-чи- тателя? Прежде всего они даны нам во внешнем матери- альном существовании произведения и в его чисто внеш- ней композиции. Но материал произведения не мертвый, а говорящий, значащий (или знаковый), мы не только его видим и осязаем, но мы всегда слышим в нем голоса (хотя бы и при немом чтении про себя). Нам дан текст, зани- мающий какое-то определенное место в пространстве, то есть локализованный; создание же его, ознакомление с ним протекают во времени. Текст как таковой не является мертвым: от любого текста, иногда пройдя через длинный ряд посредствующих звеньев, мы в конечном счете всегда придем к человеческому голосу, так сказать, упремся в человека; но текст всегда закреплен в каком-нибудь мерт- вом материале: на ранних стадиях развития литературы — в физическом звучании, на письменной стадии — в руко- писях (на камне, на кирпичах, на коже, на папирусе, на бумаге); в дальнейшем рукопись может принять форму книги (книги-свитка или книги-кодекса). Но рукописи и книги в любой форме лежат уже на границах между мерт- вой природой и культурой, если же мы подходим к ним как к носителям текста, то они входят в область культуры, в нашем случае — в область литературы. В том совершен- но реальном времени-пространстве, где звучит произведе- ние, где находится рукопись или книга, находится и ре- альный человек, создавший звучащую речь, рукопись или книгу, находятся и реальные люди, слушающие и читаю- щие текст. Конечно, эти реальные люди — авторы и слу- шатели-читатели — могут находиться (и обычно находят- ся) в разных временах-пространствах, иногда разделенных веками и пространственной далью, но все равно они нахо- дятся в едином реальном и незавершенном историческом 187
М. Бахтин мире, который отделен резкой и принципиальной грани- цей от изображенного в тексте мира. Поэтому мир этот мы можем назвать создающим текст миром: ведь все его моменты — и отраженная в тексте действительность, и создающие текст авторы, и исполнители текста (если они есть), и, наконец, слушатели-читатели, воссоздающие и в этом воссоздании обновляющие текст, — равно участвуют в создании изображенного в тексте мира. Из реальных хронотопов этого изображающего мира и выходят отра- женные и созданные хронотопы изображенного в произ- ведении (в тексте) мира. Как мы сказали, между изображающим реальным ми- ром и миром, изображенным в произведении, проходит резкая и принципиальная граница. Об этом никогда нель- зя забывать, нельзя смешивать, как это делалось и до сих пор еще иногда делается, изображенный мир с изобра- жающим миром (наивный реализм), автора — творца про- изведения с автором-человеком (наивный биографизм), воссоздающего и обновляющего слушателя-читателя раз- ных (и многих) эпох с пассивным слушателем-читателем своей современности (догматизм понимания и оценки). Все подобного рода смешения методологически совершен- но недопустимы. Но совершенно недопустимо понимание этой принципиальной границы как абсолютной и непере- ходимой (упрощенческое догматическое спецификаторст- во). При всей неслиянности изображенного и изобража- ющего мира, при неотменном наличии принципиальной границы между ними они неразрывно связаны друг с дру- гом и находятся в постоянном взаимодействии, между ними происходит непрерывный обмен, подобный непре- рывному обмену веществ между живым организмом и окружающей его средой: пока организм жив, он не слива- ется с этой средой, но если его оторвать от нее, то он умрет. Произведение и изображенный в нем мир входят в реальный мир и обогащают его, и реальный мир вхо- дит в произведение и в изображенный в нем мир как в процессе его создания, так и в процессе его последующей жизни в постоянном обновлении произведения в твор- ческом восприятии слушателей-читателей. Этот процесс обмена, разумеется, сам хронотопичен: он совершается 188
Формы времени и хронотопа в романе прежде всего в исторически развивающемся социальном мире, но и без отрыва от меняющегося исторического пространства. Можно даже говорить и об особом творчес- ком хронотопе, в котором происходит этот обмен произ- ведения с жизнью и совершается особая жизнь произве- дения. * * * Необходимо еще кратко остановиться па авторе — твор- це произведения и на его активности. Автора мы находим вне произведения как живущего своею биографической жизнью человека, но мы встреча- емся с ним как с творцом и в самом произведении, однако вне изображенных хронотопов, а как бы на касательной к ним. Мы встречаем его (то есть его активность) прежде всего в композиции произведения: он расчленяет произ- ведение на части (песни, главы и др.), получающие, ко- нечно, какое-либо внешнее выражение, не отражающееся, однако, непосредственно в изображенных хронотопах. Эти расчленения различны в разных жанрах, причем в неко- торых из них традиционно сохраняются те расчленения, которые определялись реальными условиями исполнения и слушания произведений этих жанров в ранние эпохи их дописьменного (устного) бытования. Так, мы довольно явственно прощупываем хронотоп певца и слушателей в членении древних эпических песен или хронотоп расска- зывания в сказках. Но и в членении произведений нового времени учитываются как хронотопы изображенного ми- ра, так и хронотопы читателей и творящих произведения, то есть совершается взаимодействие изображенного и изо- бражающего мира. Это взаимодействие очень четко рас- крывается и в некоторых элементарных композиционных моментах: всякое произведение имеет начало и конец, изо- браженное в нем событие также имеет начало и конец, но эти начала и концы лежат в разных мирах, в разных хронотопах, которые никогда не могут слиться или ото- ждествиться и которые в то же время соотнесены и не- разрывно связаны друг с другом. Мы можем сказать и так: перед нами два события — событие, о котором рас- сказано в произведении, и событие самого рассказывания 189
М. Бахтин (в этом последнем мы и сами участвуем как слушатели- читатели); события эти происходят в разные времена (раз- личные и по длительности) и на разных местах, и в то же время они неразрывно объединены в едином, но сложном событии, которое мы можем обозначить как произведение в его событийной полноте, включая сюда и его внешнюю материальную данность, и его текст, и изображенный в нем мир, и автора-творца, и слушателя-читателя. При этом мы воспринимаем эту полноту в ее целостности и нераздельности, но одновременно понимаем и всю раз- ность составляющих ее моментов. Автор-создатель свободно движется в своем времени: он может начать свой рассказ с конца, с середины и с любого момента изображаемых событий, не разрушая при этом объективного хода времени в изображенном собы- тии. Здесь ярко проявляется различие изображаемого и изображенного времени. Но тут возникает более общий вопрос: из какой вре- менно-пространственной точки смотрит автор на изобра- жаемые им события? Во-первых, он смотрит из своей незавершенной совре- менности во всей ее сложности и полноте, причем сам он находится как бы на касательной к изображаемой им дей- ствительности. Та современность, из которой смотрит ав- тор, включает в себя прежде всего область литерату- ры, притом не только современной в узком смысле слова, но и прошлой, продолжающей жить и обновляться в со- временности. Область литературы и — шире — культуры (от которой нельзя оторвать литературу) составляет не- обходимый контекст литературного произведения и ав- торской позиции в нем, вне которого нельзя понять ни произведения, ни отраженных в нем авторских интенций*. Отношение автора к различным явлениям литературы и культуры носит диалогический характер, аналогичный со взаимоотношениями между хронотопами внутри произве- дения (о которых мы сказали выше). Но эти диалогичес- кие отношения входят в особую смысловую сферу, выхо- * От других областей социального и личного опыта автора-творца мы здесь отвлекаемся. 190
Формы времени и хронотопа в романе дящую за рамки нашего чисто хронотопического рассмот- рения. Автор-творец, как мы уже говорили, находясь вне хро- нотопов изображаемого им мира, находится не просто вне, а как бы на касательной к этим хронотопам. Он изобра- жает мир или с точки зрения участвующего в изображен- ном событии героя, или с точки зрения рассказчика, или подставного автора, или, наконец, не пользуясь ничьим посредством, ведет рассказ прямо от себя как чистого автора (в прямой авторской речи), но и в этом случае он может изображать временно-пространственный мир с его событиями как если бы он видел и наблюдал его, как если бы он был вездесущим свидетелем его. Даже если он со- здал автобиографию или правдивейшую исповедь, все равно он, как создавший ее, остается вне изображенного в ней мира. Если я расскажу (или напишу) о только что происшедшем со мною самим событии, я как рассказы- вающий (или пишущий) об этом событии нахожусь уже вне того времени-пространства, в котором это событие совершалось. Абсолютно отождествить себя, свое «я», с тем «я», о котором я рассказываю, так же невозможно, как невозможно поднять себя самого за волосы. Изобра- женный мир, каким бы он ни был реалистичным и прав- дивым, никогда не может быть хронотопически тождест- венным с изображающим реальным миром, где находится автор — творец этого изображения. Вот почему термин «образ автора» кажется мне неудачным: все, что стало образом в произведении и, следовательно, входит в хро- нотопы его, является созданным, а не создающим. «Образ автора», если понимать под ним автора-творца, является contradictio in adj ecto; всякий образ — нечто всегда со- зданное, а не создающее. Разумеется, слушатель-читатель может создать себе образ автора (и обычно его создает, то есть как-то представляет себе автора), при этом он может использовать автобиографический и биографичес- кий материал, изучить соответствующую эпоху, в которой жил и творил автор, и другие материалы о нем, но он (слушатель-читатель) создает только художественно-исто- рический образ автора, который может быть более или менее правдивым и глубоким, то есть подчиненным тем 191
М. Бахтин критериям, какие обычно применяются к этого рода об- разам, но он, конечно, не может войти в образную ткань произведения. Однако если этот образ правдив и глубок, он помогает слушателю-читателю правильнее и глубже понять произведение данного автора. Сложной проблемы слушателя-читателя, его хроно- топического положения и его обновляющей произведение роли (в процессе жизни произведения) мы в данной ра- боте касаться не будем; укажем только, что всякое лите- ратурное произведение обращено вне себя, к слушателю- читателю и в какой-то мере предвосхищает его возможные реакции. ♦ * ♦ В заключение мы должны коснуться еще одной важ- ной проблемы — проблемы границ хронотопического ана- лиза. Наука, искусство и литература имеют дело и со смысловыми моментами, которые как таковые не подда- ются временным и пространственным определениям. Та- ковы, например, все математические понятия: мы их ис- пользуем для измерения пространственных и временных явлений, но сами они как таковые не имеют временно- пространственных определений; они — предмет нашего абстрактного мышления. Это — абстрактно-понятийное образование, необходимое для формализации и строго на- учного изучения многих конкретных явлений. Но смыслы существуют не только в абстрактном мышлении, — с ни- ми имеет дело и художественное мышление. Эти худо- жественные смыслы также не поддаются временно-про- странственным определениям. Более того, всякое явление мы как-то осмысливаем, то есть включаем его не только в сферу временно-пространственного существования, но и в смысловую сферу. Это осмысление включает в себя и момент оценки. Но вопросы о форме бытия этой сферы и о характере и форме осмысливающих оценок — вопросы чисто философские (но, разумеется, не метафизические), обсуждать которые мы здесь не можем. Здесь же нам важно следующее: каковы бы ни были эти смыслы, чтобы войти в наш опыт (притом социальный опыт), они долж- ны принять какое-либо временно-пространственное выра- 192
Формы времени и хронотопа в романе жение, то есть принять знаковую форму, слышимую и видимую нами (иероглиф, математическую формулу, сло- весно-языковое выражение, рисунок и др.). Без такого временно-пространственного выражения невозможно да- же самое абстрактное мышление. Следовательно, всякое вступление в сферу смыслов совершается только через ворота хронотопов. ♦ ♦ ♦ Как мы уже говорили в начале наших очерков, изу- чение временных и пространственных отношений в про- изведениях литературы началось только совсем недавно, причем изучались преимущественно временные отноше- ния в отрыве от необходимо связанных с ними простран- ственных отношений, то есть не было последователь- но хронотопического подхода. Насколько такой подход, предложенный в нашей работе, окажется существенным и продуктивным, может определиться только в дальнейшем развитии литературоведения. 7 Зак. №949
эпос И РОМАН (О МЕТОДОЛОГИИ ИССЛЕДОВАНИЯ РОМАНА) Изучение романа как жанра отличается осо- быми трудностями. Это обусловлено своеобразием самого объекта: роман — единственный становящийся и еще не- готовый жанр. Жанрообразующие силы действуют на на- ших глазах: рождение и становление романного жанра совершаются при полном свете исторического дня. Жан- ровый костяк романа еще далеко не затвердел, и мы еще не можем предугадать всех его пластических возможно- стей. Остальные жанры как жанры, то есть как некие твер- дые формы для отливки художественного опыта, мы зна- ем в уже готовом виде. Древний процесс их формирова- ния лежит вне исторически документированного наблю- дения. Эпопею мы находим не только давно готовым, но уже и глубоко состарившимся жанром. То же самое мож- но сказать, с некоторыми оговорками, о других основных жанрах, даже о трагедии. Известная нам историческая жизнь их есть их жизнь как готовых жанров с твердым и уже малопластичным костяком. У каждого из них есть канон, который действует в литературе как реальная ис- торическая сила. Все эти жанры или, во всяком случае, их основные элементы гораздо старше письменности и книги, и свою исконную устную и громкую природу они сохраняют в большей или меньшей степени еще и до нынешнего дня. Из больших жанров один роман моложе письма и книги, 194
Эпос и роман и он один органически приспособлен к новым формам немого восприятия, то есть к чтению. Но главное — ро- ман не имеет такого канона, как другие жанры: истори- чески действенны только отдельные образцы романа, но не жанровый канон как таковой. Изучение других жан- ров аналогично изучению мертвых языков; изучение же романа — изучению живых языков, притом молодых. Этим и создается необычайная трудность теории ро- мана. Ведь эта теория имеет, в сущности, совершенно иной объект изучения, чем теория других жанров. Ро- ман — не просто жанр среди жанров. Это единственный становящийся жанр среди давно готовых и частично уже мертвых жанров. Это единственный жанр, рожденный и вскормленный новой эпохой мировой истории и поэтому глубоко сродный ей, в то время как другие большие жан- ры получены ею по наследству в готовом виде и только приспособляются — одни лучше, другие хуже — к новым условиям существования. По сравнению с ними роман представляется существом иной породы. Он плохо ужи- вается с другими жанрами. Он борется за свое господство в литературе, и там, где он побеждает, другие, старые, жанры разлагаются. Недаром лучшая книга по истории античного романа — книга Эрвина Роде — не столько рассказывает его историю, сколько изображает процесс разложения всех больших высоких жанров на античной почве. Очень важна и интересна проблема взаимодействия жанров в единстве литературы данного периода. В неко- торые эпохи — в классический период греческой, в золо- той век римской литературы, в эпоху классицизма — в большой литературе (то есть в литературе господству- ющих социальных групп) все жанры в известной мере гармонически дополняют друг друга и вся литература, как совокупность жанров, есть в значительной мере не- кое органическое целое высшего порядка. Но характер- но: роман в это целое никогда не входит, он не участвует в гармонии жанров. В эти эпохи роман ведет неофици- альное существование за порогом большой литературы. В органическое целое литературы, иерархически организо- ванное, входят только готовые жанры со сложившимися 195
М. Бахтин и определенными жанровыми лицами. Они могут взаим- но ограничиваться и взаимно дополнять друг друга, со- храняя свою жанровую природу. Они едины и родствен- ны между собой по своим глубинным структурным осо- бенностям. Большие органические поэтики прошлого — Аристо- теля, Горация, Буало — проникнуты глубоким ощущени- ем целого литературы и гармоничности сочетания в этом целом всех жанров. Они как бы конкретно слышат эту гармонию жанров. В этом — сила, неповторимая целост- ная полнота и исчерпанность этих поэтик. Все они последо- вательно игнорируют роман. Научные поэтики XIX века лишены этой целостности: они эклектичны, описательны, стремятся не к живой и органической, а к абстрактно-эн- циклопедической полноте, они ориентируются не на дей- ствительную возможность сосуществования определенных жанров в живом целом литературы данной эпохи, а на их сосуществование в максимально полной хрестоматии. Они, конечно, уже не игнорируют романа, но они просто прибавляют его (на почетном месте) к существующим жанрам (так, как жанр среди жанров, он входит и в хрес- томатию; но в живое целое литературы роман входит со- вершенно по-другому). Роман, как мы уже сказали, плохо уживается с други- ми жанрами. Ни о какой гармонии на основе взаимораз- граничения и взаимодополнения не может быть и речи. Роман пародирует другие жанры (именно как жанры), разоблачает условность их форм и языка, вытесняет одни жанры, другие вводит в свою собственную конструкцию, переосмысливая и переакцентируя их. Историки литера- туры склонны иногда видеть в этом только борьбу лите- ратурных направлений и школ. Такая борьба, конечно, есть, но она — явление периферийное и исторически мел- кое. За нею нужно суметь увидеть более глубокую и ис- торическую борьбу жанров, становление и рост жанрового костяка литературы. Особенно интересные явления наблюдаются в те эпо- хи, когда роман становится ведущим жанром. Вся лите- ратура тогда бывает охвачена процессом становления и своего рода «жанровым критицизмом». Это имело место 196
Эпос и роман в некоторые периоды эллинизма, в эпоху позднего сре- дневековья и Ренессанса, но особенно сильно и ярко со второй половины XVIII века. В эпохи господства рома- на почти все остальные жанры в большей или меньшей степени «романизируются»: романизируется драма (на- пример, драма Ибсена, Гауптмана, вся натуралистическая драма), поэма (например, «Чайльд Гарольд» и особенно «Дон-Жуан» Байрона), даже лирика (резкий пример — лирика Гейне). Те же жанры, которые упорно сохраняют свою старую каноничность, приобретают характер стили- зации. Вообще всякая строгая выдержанность жанра по- мимо художественной воли автора начинает отзываться стилизацией, а то и пародийной стилизацией. В присут- ствии романа, как господствующего жанра, по-новому на- чинают звучать условные языки строгих канонических жанров, иначе, чем они звучали в эпохи, когда романа не было в большой литературе. Пародийные стилизации прямых жанров и стилей за- нимают в романе существенное место. В эпоху творчес- кого подъема романа — и в особенности в периоды под- готовки этого подъема — литература наводняется паро- диями и травестиями на все высокие жанры (именно на жанры, а не на отдельных писателей и направления) — пародиями, которые являются предвестниками, спутни- ками и своего рода этюдами к роману. Но характерно, что роман не дает стабилизоваться ни одной из собствен- ных разновидностей. Через всю историю романа тянет- ся последовательное пародирование или травестирование господствующих и модных разновидностей этого жанра, стремящихся шаблонизоваться: пародии на рыцарский ро- ман (первая пародия на авантюрный рыцарский роман относится к XIII веку, это «Dit d’aventures»), на роман барокко, на пастушеский роман («Экстравагантный пас- тушок» Сореля), на сентиментальный роман (у Филдин- га, «Грандисон Второй» Музеуса) и т. д. Эта самокритич- ность романа — замечательная черта его как становяще- гося жанра. В чем выражается отмеченная нами выше романи- зация других жанров? Они становятся свободнее и плас- тичнее, их язык обновляется за счет внелитературного 197
М. Бахтин разноречия и за счет «романных» пластов литературного языка, они диалогизуются, в них, далее, широко проника- ют смех, ирония, юмор, элементы самопародирования, на- конец, — и это самое главное — роман вносит в них про- блемность, специфическую смысловую незавершенность и живой контакт с неготовой, становящейся современнос- тью (незавершенным настоящим). Все эти явления, как мы увидим дальше, объясняются транспонировкой жан- ров в новую особую зону построения художественных образов (зону контакта с настоящим в его незавершеннос- ти), зону, впервые освоенную романом. Конечно, явление романизации нельзя объяснять толь- ко прямым и непосредственным влиянием самого романа. Даже там, где такое влияние может быть точно установ- лено и показано, оно неразрывно сплетается с непосред- ственным действием тех изменений в самой действитель- ности, которые определяют и роман, которые обусловили господство романа в данную эпоху. Роман — единствен- ный становящийся жанр, поэтому он более глубоко, су- щественно, чутко и быстро отражает становление самой действительности. Только становящийся сам может по- нять становление. Роман стал ведущим героем драмы ли- тературного развития нового времени именно потому, что он лучше всего выражает тенденции становления нового мира, ведь это — единственный жанр, рожденный этим новым миром и во всем соприродный ему. Роман во многом предвосхищал и предвосхищает будущее разви- тие всей литературы. Поэтому, приходя к господству, он содействует обновлению всех других жанров, он зара- жает их становлением и незавершенностью. Он властно вовлекает их в свою орбиту именно потому, что эта ор- бита совпадает с основным направлением развития всей литературы. В этом исключительная важность романа и как объекта изучения для теории и для истории лите- ратуры. Историки литературы, к сожалению, обычно сводят эту борьбу романа с другими готовыми жанрами и все явления романизации к жизни и борьбе школ и направ- лений. Романизированную поэму, например, они называ- ют «романтической поэмой» (это верно) и думают, что 198
Эпос и роман этим все сказано. За поверхностной пестротой и шумихой литературного процесса не видят больших и существен- ных судеб литературы и языка, ведущими героями кото- рых являются прежде всего жанры, а направления и шко- лы — героями только второго и третьего порядка. Теория литературы обнаруживает в отношении рома- на свою полную беспомощность. С другими жанрами она работает уверенно и точно — это готовый и сложивший- ся объект, определенный и ясный. Во все классические эпохи своего развития эти жанры сохраняют свою устой- чивость и каноничность; их вариации по эпохам, направ- лениям и школам периферийны и не задевают их затвер- девшего жанрового костяка. В сущности, теория этих го- товых жанров и до наших дней почти ничего не смогла прибавить существенного к тому, что было сделано еще Аристотелем. Его поэтика остается незыблемым фунда- ментом теории жанров (хотя иногда он так глубоко за- легает, что его и не увидишь). Все обстоит благополучно, пока дело не коснется романа. Но уже и романизирован- ные жанры ставят теорию в тупик. На проблеме романа теория жанров оказывается перед необходимостью корен- ной перестройки. Благодаря кропотливому труду ученых накоплен гро- мадный исторический материал, освещен ряд вопросов, связанных с происхождением отдельных разновидностей романа, но проблема жанра в его целом не нашла сколь- ко-нибудь удовлетворительного принципиального разре- шения. Его продолжают рассматривать как жанр сре- ди других жанров, пытаются фиксировать его отличия как готового жанра от других готовых жанров, пытаются вскрыть его внутренний канон как определенную систему устойчивых и твердых жанровых признаков. Работы о романе сводятся в огромном большинстве случаев к воз- можно более полным регистрации и описанию романных разновидностей, но в результате таких описаний никогда не удается дать сколько-нибудь охватывающей формулы для романа как жанра. Более того, исследователям не удается указать ни одного определенного и твердого при- знака романа без такой оговорки, которая признак этот, как жанровый, не аннулировала бы полностью. 199
М. Бахтин Вот примеры таких «оговорочных» признаков: ро- ман — многоплановый жанр, хотя существуют и замеча- тельные однопланные романы; роман — остросюжетный и динамический жанр, хотя существуют романы, достигаю- щие предельной для литературы чистой описательности; роман — проблемный жанр, хотя массовая романная про- дукция являет не доступный ни для одного жанра образец чистой занимательности и бездумности; роман — любов- ная история, хотя величайшие образцы европейского ро- мана вовсе лишены любовного элемента; роман — проза- ический жанр, хотя и существуют замечательные стихо- творные романы. Подобного рода «жанровых признаков» романа, уничтожаемых честно присоединенной к ним ого- воркой, можно, конечно, привести еще немало. Гораздо интереснее и последовательнее те норматив- ные определения романа, которые даются самими рома- нистами, выдвигающими определенную романную разно- видность и объявляющими ее единственно правильной, нужной и актуальной формой романа. Таково, например, известное предисловие Руссо к «Новой Элоизе», преди- словие Виланда к «Агатону», Вецеля к «Тобиасу Кнауту»; таковы многочисленные декларации и высказывания ро- мантиков вокруг «Вильгельма Мейстера» и «Люцинды» и др. Такие высказывания, не пытающиеся обнять все разновидности романа в эклектическом определении, са- ми зато участвуют в живом становлении романа как жан- ра. Они часто глубоко и верно отражают борьбу романа с другими жанрами и с самим собою (в лице других господствующих и модных разновидностей романа) на оп- ределенном этапе его развития. Они ближе подходят к пониманию особого положения романа в литературе, не- соизмеримого с другими жанрами. Особое значение в этой связи получает ряд высказы- ваний, сопровождавших создание нового типа романа в XVIII веке. Открывается этот ряд рассуждениями Фил- динга о романе и его герое в «Томе Джонсе». Его продол- жением является предисловие Виланда к «Агатону», а самым существенным звеном — «Опыт о романе» Блан- кенбурга. Завершением же этого ряда является, в сущно- сти, теория романа, данная позже Гегелем. Для всех этих 200
Эпос и роман высказываний, отражающих становление романа на од- ном из его существенных этапов («Том Джонс», «Агатон», «Вильгельм Мейстер»), характерны следующие требова- ния к роману: 1) роман не должен быть «поэтичным» в том смысле, в каком поэтическими являются остальные жанры художественной литературы; 2) герой романа не должен быть «героичным» ни в эпическом, ни в трагичес- ком смысле этого слова: он должен объединять в себе как положительные, так и отрицательные черты, как низкие, так и высокие, как смешные, так и серьезные; 3) герой должен быть показан не как готовый и неизменный, а как становящийся, изменяющийся, воспитуемый жизнью; 4) роман должен стать для современного мира тем, чем эпо- пея являлась для древнего мира (эта мысль со всею чет- костью была высказана Бланкенбургом и затем повторена Гегелем). Все эти утверждения-требования имеют весьма суще- ственную и продуктивную сторону — это критика с точки зрения романа других жанров и их отношения к действи- тельности: их ходульной героизации, их условности, их узкой и нежизненной поэтичности, их однотонности и абстрактности, готовости и неизменности их героев. Здесь дается, в сущности, принципиальная критика литератур- ности и поэтичности, свойственных другим жанрам и предшествующим разновидностям романа (барочному ге- роическому роману и сентиментальному роману Ричард- сона). Эти высказывания подкрепляются в значительной мере и практикою этих романистов. Здесь роман — как его практика, так и связанная с нею теория — выступает прямо и осознанно как критический и самокритический жанр, долженствующий обновить самые основы господ- ствующей литературности и поэтичности. Сопоставление романа с эпосом (и противопоставление их) является, с одной стороны, моментом в критике других литературных жанров (в частности, самого типа эпической героизации), с другой же стороны, имеет целью поднять значение ро- мана как ведущего жанра новой литературы. Приведенные нами утверждения-требования являются одной из вершин самоосознания романа. Это, конечно, не теория романа. Большой философской глубиной эти ут- 201
М. Бахтин верждения также не отличаются. Но тем не менее они свидетельствуют о природе романа как жанра не меньше, если не больше существующих теорий романа. В дальнейшем я делаю попытку подойти к роману именно как к становящемуся жанру, идущему во главе процесса развития всей литературы нового времени. Я не строю определения действующего в литературе (в ее ис- тории) канона романа как системы устойчивых жанровых признаков. Но я пытаюсь нащупать основные структур- ные особенности этого пластичнейшего из жанров, осо- бенности, определяющие направление его собственной из- менчивости и направление его влияния и воздействия на остальную литературу. Я нахожу три таких основных особенности, принципи- ально отличающих роман от всех остальных жанров: 1) стилистическую трехмерность романа, связанную с много- язычным сознанием, реализующимся в нем; 2) коренное изменение временных координат литературного образа в романе; 3) новую зону построения литературного образа в романе, именно зону максимального контакта с настоя- щим (современностью) в его незавершенности. Все эти три особенности романа органически связаны между собою, и все они обусловлены определенным пере- ломным моментом в истории европейского человечества: выходом его из условий социально замкнутого и глухого полупатриархального состояния в новые условия меж- дународных, междуязычных связей и отношений. Евро- пейскому человечеству открылось и стало определяющим фактором его жизни и мышления многообразие языков, культур и времен. Первую стилистическую особенность романа, связан- ную с активным многоязычием нового мира, новой куль- туры и нового литературно-творческого сознания, я рас- сматривал в другой своей работе*'. Напомню вкратце лишь самое основное. Многоязычие имело место всегда (оно древнее кано- нического и чистого одноязычия), но оно не было твор- * См.: Бахтин М.М. Из предыстории романного слова // Бах- тин М.М. Литературно-критические статьи. М., 1986. С. 353—391. 202
Эпос и роман ческим фактором, художественно-намеренный выбор не был творческим центром литературно-языкового процес- са. Классический грек ощущал и «языки», и эпохи языка, многообразные греческие литературные диалекты (траге- дия — многоязычный жанр), но творческое сознание реа- лизовало себя в замкнутых чистых языках (хотя бы фак- тически и смешанных). Многоязычие было упорядочено и канонизовано между жанрами. Новое культурное и литературно-творческое сознание живет в активно-многоязычном мире. Мир стал таким раз и навсегда и безвозвратно. Кончился период глухо- го и замкнутого сосуществования национальных языков. Языки взаимоосвещаются; ведь один язык может уви- деть себя только в свете другого языка. Кончилось также наивное и упроченное сосуществование «языков» внут- ри данного национального языка, то есть сосуществова- ние территориальных диалектов, социальных и профес- сиональных диалектов и жаргонов, литературного языка, жанровых языков внутри литературного языка, эпохи в языке и т. д. Все это пришло в движение и вступило в процесс ак- тивного взаимодействия и взаимоосвещения. Слово, язык стали иначе ощущаться, и объективно они перестали быть тем, чем они были. В условиях этого внешнего и внутрен- него взаимоосвещения языков каждый данный язык, да- же при условии абсолютной неизменности его языково- го состава (фонетики, словаря, морфологии и т.д.), как бы рождается заново, становится качественно другим для творящего на нем сознания. В этом активно-многоязычном мире между языком и его предметом, то есть реальным миром, устанавливаются совершенно новые отношения, чреватые громадными по- следствиями для всех готовых жанров, сложившихся в эпохи замкнутого и глухого одноязычия. В отличие от других больших жанров, роман сложился и вырос именно в условиях обостренной активизации внешнего и внут- реннего многоязычия, это его родная стихия. Поэтому роман и мог стать во главе процесса развития и обнов- ления литературы в языковом и стилистическом отноше- нии. 203
М. Бахтин Глубокое стилистическое своеобразие романа, опреде- ляемое его связью с условиями многоязычия, я пытался осветить в уже упомянутой работе. Перехожу к двум другим особенностям, касающимся уже тематических моментов структуры романного жанра. Эти особенности лучше всего раскрываются и уясняются путем сопоставления романа с эпопеей. В разрезе нашей проблемы эпопея как определенный жанр характеризуется тремя конститутивными чертами: 1) предметом эпопеи служит национальное эпическое прошлое, «абсолютное прошлое» по терминологии Гете и Шиллера; 2) источником эпопеи служит национальное предание (а не личный опыт и вырастающий на его ос- нове свободный вымысел); 3) эпический мир отделен от современности, то есть от времени певца (автора и его слушателей), абсолютной эпической дистанцией. Остановимся подробнее на каждой из этих конститу- тивных черт эпопеи. Мир эпопеи — национальное героическое прошлое, мир «начал» и «вершин» национальной истории, мир от- цов и родоначальников, мир «первых» и «лучших». Дело не в том, что это прошлое является содержанием эпопеи. Отнесенность изображаемого мира в прошлое, причаст- ность его прошлому — конститутивная формальная черта эпопеи как жанра. Эпопея никогда не была поэмой о настоящем, о своем времени (став только для потомков поэмой о прошлом). Эпопея как известный нам опреде- ленный жанр с самого начала была поэмой о прошлом, а имманентная эпопее и конститутивная для нее авторская установка (то есть установка произносителя эпического слова) есть установка человека, говорящего о недосягае- мом для него прошлом, благоговейная установка потомка. Эпическое слово по своему стилю, тону, характеру образ- ности бесконечно далеко от слова современника о совре- меннике, обращенного к современникам («Онегин, доб- рый мой приятель, родился на брегах Невы, где, мо- жет быть, родились вы или блистали, мой читатель...»). И певец и слушатель, имманентные эпопее как жанру, находятся в одном времени и на одном ценностном (ие- рархическом) уровне, но изображаемый мир героев стоит 204
Эпос и роман на совершенно ином и недосягаемом ценностно-времен- ном уровне, отделенном эпической дистанцией. Посредст- вует между ними национальное предание. Изображать со- бытие на одном ценностно-временном уровне с самим со- бою и со своими современниками (а следовательно, и на основе личного опыта и вымысла) — значит совершить радикальный переворот, переступить из эпического мира в романный. Конечно, и «мое время» можно воспринять как геро- ическое эпическое время, с точки зрения его историчес- кого значения, дистанциированно, как бы из дали времен (не от себя, современника, а в свете будущего), а про- шлое можно воспринять фамильярно (как мое настоя- щее). Но тем самым мы воспринимаем не настоящее в настоящем и не прошлое в прошлом; мы изъемлем себя из «моего времени», из зоны его фамильярного контакта со мной. Мы говорим об эпопее как об определенном реальном дошедшем до нас жанре. Мы находим его уже совершен- но готовым, даже застывшим и почти омертвевшим жан- ром. Его совершенство, выдержанность и абсолютная ху- дожественная ненаивность говорят о его старости как жанра, о его длительном прошлом. Но об этом прошлом мы можем только гадать, и нужно прямо сказать, что гадаем мы об этом пока весьма плохо. Тех гипотетичес- ких первичных песен, которые предшествовали сложению эпопей и созданию жанровой эпической традиции, кото- рые были песнями о современниках и являлись непосред- ственным откликом на только что совершившиеся собы- тия, — этих предполагаемых песен мы не знаем. О том, каковы были эти первичные песни аэдов или кантилены, мы можем поэтому только гадать. И у нас нет никаких оснований думать, что они были более похожи на позд- ние (известные нам) эпические песни, чем, например, на наш злободневный фельетон или на злободневные час- тушки. Те эпические героизующие песни о современни- ках, которые нам доступны и вполне реальны, возникли уже после сложения эпопей, уже на почве древней и могучей эпической традиции. Они переносят на совре- менные события и на современников готовую эпическую 205
М. Бахтин форму, то есть переносят на них ценностно-временную форму прошлого, приобщают их к миру отцов, начал и вершин, как бы канонизуют их при жизни. В условиях патриархального строя представители господствующих групп в известном смысле принадлежат как таковые к миру «отцов» и отделены от остальных почти «эпиче- ской» дистанцией. Эпическое приобщение к миру пред- ков и зачинателей героя-современника есть специфиче- ское явление, выросшее на почве давно готовой эпической традиции и потому столь же мало объясняющее проис- хождение эпопеи, как, например, неоклассическая ода. Каково бы ни было ее происхождение, дошедшая до нас реальная эпопея есть абсолютно готовая и весьма со- вершенная жанровая форма, конститутивной чертой ко- торой является отнесение изображаемого ею мира в аб- солютное прошлое национальных начал и вершин. Абсо- лютное прошлое — это есть специфическая ценностная (иерархическая) категория. Для эпического мировоззре- ния «начало», «первый», «зачинатель», «предок», «быв- ший раньше» и т. п. — не чисто временные, а ценностно- временные категории, это ценностно-временная превос- ходная степень, которая реализуется как в отношении людей, так и в отношении всех вещей и явлений эпиче- ского мира: в этом прошлом — все хорошо, и все суще- ственно хорошее («первое») — только в этом прошлом. Эпическое абсолютное прошлое является единственным источником и началом всего хорошего и для последую- щих времен. Так утверждает форма эпопеи. Память, а не познание есть основная творческая спо- собность и сила древней литературы. Так было, и изме- нить этого нельзя; предание о прошлом священно. Нет еще сознания относительности всякого прошлого. Опыт, познание и практика (будущее) определяют роман. В эпоху эллинизма возникает контакт с героями троянского эпического цикла; эпос превращается в ро- ман. Эпический материал транспонируется в романный, в зону контакта, пройдя через стадию фамильяризации и смеха. Когда роман становится ведущим жанром, ве- дущей философской дисциплиной становится теория по- знания. 206
Эпос и роман Эпическое прошлое недаром названо «абсолютным прошлым», оно, как одновременно и ценностное (иерар- хическое) прошлое, лишено всякой относительности, то есть лишено тех постепенных чисто временных перехо- дов, которые связывали бы его с настоящим. Оно отго- рожено абсолютною гранью от всех последующих времен, и прежде всего от того времени, в котором находятся певец и его слушатели. Эта грань, следовательно, имма- нентна самой форме эпопеи и ощущается, звучит в каж- дом слове ее. Уничтожить эту грань — значит уничтожить форму эпопеи как жанра. Но именно потому, что оно отгорожено от всех последующих времен, эпическое прошлое абсо- лютно и завершено. Оно замкнуто, как круг, и в нем все готово и закончено сполна. Ни для какой незавершеннос- ти, нерешенности, проблематичности нет места в эпичес- ком мире. В нем не оставлено никаких лазеек в будущее; оно довлеет себе, не предполагает никакого продолжения и не нуждается в нем. Временные и ценностные опреде- ления здесь слиты в одно неразрывное целое (как они слиты и в древних семантических пластах языка). Все, что приобщено к этому прошлому, приобщено тем самым к подлинной существенности и значительности, но вместе с тем оно приобретает завершенность и кончениость, ли- шается, так сказать, всех прав и возможностей на реаль- ное продолжение. Абсолютная завершенность и замкну- тость — замечательная черта ценностно-временного эпи- ческого прошлого. Переходим к преданию. Эпическое прошлое, отгоро- женное непроницаемой гранью от последующих времен, сохраняется и раскрывается только в форме националь- ного предания. Эпопея опирается только на это предание. Дело не в том, что это фактический источник эпопеи, — важно, что опора на предание имманентна самой фор- ме эпопеи, как имманентно ей и абсолютное прошлое. Эпическое слово есть слово по преданию. Эпический мир абсолютного прошлого по самой природе своей недосту- пен личному опыту и не допускает индивидуально-лич- ной точки зрения и оценки. Его нельзя увидеть, пощупать, потрогать, на него нельзя взглянуть с любой точки зрения, 207
М. Бахтин его нельзя испытывать, анализировать, разлагать, прони- кать в его нутро. Он дан только как предание, священное и непререкаемое, инвольвирующее общезначимую оцен- ку и требующее пиететного к себе отношения. Повторяем и подчеркиваем: дело не в фактических источниках эпо- пеи, и не в содержательных ее моментах, и не в деклара- циях ее авторов, — все дело в конститутивной для жанра эпопеи формальной черте ее (точнее, формально-содержа- тельной): опора на безличное непререкаемое предание, об- щезначимость оценки и точки зрения, исключающая вся- кую возможность иного подхода, глубокая пиететность в отношении предмета изображения и самого слова о нем как слова предания. Абсолютное прошлое как предмет эпопеи и непрере- каемое предание как единственный источник ее опреде- ляют и характер эпической дистанции, то есть третьей конститутивной черты эпопеи как жанра. Эпическое про- шлое, как мы говорили, замкнуто в себе и отграниче- но непроницаемой преградой от последующих времен, и прежде всего от того вечно длящегося настоящего детей и потомков, в котором находятся певец и слушатели эпо- пеи, совершается событие их жизни и осуществляется эпический сказ. С другой стороны, предание отгоражива- ет мир эпопеи от личного опыта, от всяких новых узна- ваний, от всякой личной инициативы в его понимании и истолковании, от новых точек зрения и оценок. Эпи- ческий мир завершен сплошь и до конца не только как реальное событие отдаленного прошлого, но и в своем смысле и своей ценности: его нельзя ни изменить, ни переосмыслить, ни переоценить. Он готов, завершен и неизменен и как реальный факт, и как смысл, и как ценность. Этим и определяется абсолютная эпическая дистанция. Эпический мир можно только благоговейно принимать, но к нему нельзя прикасаться, он вне района изменяющей и переосмысливающей человеческой актив- ности. Эта дистанция существует не только в отноше- нии эпического материала, то есть изображаемых собы- тий и героев, но и в отношении точки зрения на них и их оценок; точка зрения и оценка срослись с предме- том в неразрывное целое; эпическое слово неотделимо от 208
Эпос и роман своего предмета, ибо для его семантики характерна абсо- лютная сращенность предметных и пространственно-вре- менных моментов с ценностными (иерархическими). Эта абсолютная сращенность и связанная с нею несвобода предмета впервые могли быть преодолены только в усло- виях активного многоязычия и взаимоосвещения языков (и тогда эпопея стала полу условным и полумертвым жан- ром). Благодаря эпической дистанции, исключающей вся- кую возможность активности и изменения, эпический мир и приобретает свою исключительную завершенность не только с точки зрения содержания, но и с точки зрения его смысла и ценности. Эпический мир строится в зоне абсолютного далевого образа, вне сферы возможного кон- такта со становящимся, незавершенным и потому переос- мысливающим и переоценивающим настоящим. Охарактеризованные нами три конститутивных чер- ты эпопеи в большей или меньшей степени присущи и остальным высоким жанрам классической античности и средневековья. В основе всех этих готовых высоких жан- ров лежит та же оценка времен, та же роль предания, ана- логичная иерархическая дистанция. Ни для одного высо- кого жанра современная действительность как таковая не является допустимым объектом изображения. Современ- ная действительность может входить в высокие жанры лишь в своих иерархически-высших пластах, уже дистан- циированных своим положением в самой действительнос- ти. Но, входя в высокие жанры (например, в одах Пин- дара, у Симонида), события, победители и герои «высо- кой» современности как бы приобщаются к прошлому, вплетаются путем разных посредствующих звеньев и свя- зей в единую ткань героического прошлого и предания. Свою ценность, свою высоту они получают именно че- рез это приобщение к прошлому как источнику всякой подлинной существенности и ценности. Они, так сказать, изъемлются из современности с ее незавершенностью, не- решенностью, открытостью, возможностью переосмысле- ний и переоценок. Они подымаются на ценностный уро- вень прошлого и приобретают в нем свою завершенность. Нельзя забывать, что «абсолютное прошлое» не есть время 209
М. Бахтин в нашем ограниченном и точном смысле слова, но есть некая ценностно-временная иерархическая категория. Нельзя быть великим в своем времени, величие всегда апеллирует к потомкам, для которых оно станет прошлым (окажется в далевом образе), станет объектом памяти, а не объектом живого вйдения и контакта. В жанре «памят- ника» поэт строит свой образ в будущем далевом плане потомков (ср. надписи восточных деспотов и надписи Ав- густа). В мире памяти явление оказывается в совершенно особом контексте, в условиях совершенно особой законо- мерности, в иных условиях, чем в мире живого вйдения и практического и фамильярного контакта. Эпическое про- шлое — особая форма художественного восприятия чело- века и события. Она почти полностью покрывала собой художественное восприятие и изображение вообще. Худо- жественное изображение — изображение sub specie aeter- nitatis*. Изображать, увековечивать художественным сло- вом можно и должно только то, что достойно быть вспо- мянутым, что должно быть сохранено в памяти потомков; для потомков создается образ, и в предвосхищаемом да- левом плане потомков этот образ формируется. Современ- ность для современности (не претендующая на память) отмечается в глине, современность для будущего (для по- томков) — в мраморе и меди. Важно соотношение времен: ценностный акцент лежит не на будущем, не ему служат, не перед ним существуют заслуги (они — перед лицом вневременной вечности), но служат будущей памяти о прошлом, служат расширению мира абсолютного прошлого, обогащению его новыми об- разами (за счет современности) — мира, который всегда принципиально противостоит всякому преходящему про- шлому. В готовых высоких жанрах сохраняет свое значение и предание, хотя его роль в условиях открытого личного творчества становится более условной, чем в эпопее. В общем, мир большой литературы классической эпо- хи проецирован в прошлое, в далевой план памяти, но не в реальное относительное прошлое, связанное с настоя- * Перед лицом вечности (лат.). 210
Эпос и роман щим непрерывными временными переходами, а в ценно- стное прошлое начал и вершин. Прошлое это дистанции- ровано, завершено и замкнуто, как круг. Это не значит, конечно, что в нем самом нет никакого движения. Напро- тив, относительные временные категории внутри него бо- гато и тонко разработаны (оттенки «раньше», «позже», последовательности моментов, быстроты, длительности и т. п.); наличествует высокая художественная техника вре- мени. Но все точки этого замкнутого в круг и завершен- ного времени одинаково отстоят от реального и движуще- гося времени современности; оно в своем целом не локали- зовано в реальном историческом процессе, не соотнесено с настоящим и с будущим, оно, так сказать, содержит в себе самом всю полноту времен. В результате все высокие жанры классической эпохи, то есть вся большая литера- тура, строятся в зоне далевого образа, вне всякого воз- можного контакта с настоящим в его незавершенности. Современная действительность как таковая, то есть со- храняющая свое живое современное лицо, не могла, как мы уже говорили, стать объектом изображения высоких жан- ров. Современная действительность была действительно- стью «низшего» уровня по сравнению с эпическим про- шлым. Менее всего могла она служить исходным пунктом художественного осмысления и оценки. Фокус такого ос- мысления и оценки мог находиться только в абсолютном прошлом. Настоящее — нечто преходящее, это текучесть, какое-то вечное продолжение без начала и без конца; оно лишено подлинной завершенности, а следовательно, и сущ- ности. Будущее мыслилось либо как безразличное, по су- ществу, продолжение настоящего, либо как конец, конеч- ная гибель, катастрофа. Ценностно-временные категории абсолютного начала и абсолютного конца имеют исклю- чительное значение в ощущении времени и в идеологиях прошлых времен. Начало идеализуется, конец омрачняется (катастрофа, «гибель богов»). Это ощущение времени и оп- ределяемая им иерархия времен проникают собою все вы- сокие жанры античности и средневековья. Они настолько глубоко проникли в самые основы жанров, что продолжают жить в них и в последующие эпохи — до XIX века и даже позже. 211
М. Бахтин Идеализация прошлого в высоких жанрах имеет офи- циальный характер. Все внешние выражения господству- ющей силы и правды (всего завершенного) сформированы в ценностно-иерархической категории прошлого, в дис- танциированно-далевом образе (от жеста и одежды до стиля — все символы власти). Роман же связан с вечно живущей стихией неофициального слова и неофициаль- ной мысли (праздничная форма, фамильярная речь, про- фанация). Мертвых любят по-другому, они изъяты из сферы кон- такта, о них можно и должно говорить в ином стиле. Слово о мертвом стилистически глубоко отлично от слова о живом. В высоких жанрах всякая власть и привилегия, всякая значительность и высота уходят из зоны фамильярного контакта в далевой план (одежда, этикет, стиль речи героя и стиль речи о нем). В установке на завершенность вы- ражается классичность всех не романных жанров. Современная действительность, текучее и преходящее, «низкое», настоящее — эта «жизнь без начала и конца» была предметом изображения только в низких жанрах. Но прежде всего она была основным предметом изображения в обширнейшей и богатейшей области народного смехо- вого творчества. В указанной работе я старался показать громадное значение этой области — как в античном мире, так и в средние века — для рождения и формирования романного слова. Такое же значение она имела и для всех остальных моментов романного жанра на стадии их воз- никновения и раннего формирования. Именно здесь — в народном смехе — и нужно искать подлинные фольклор- ные корни романа. Настоящее, современность как тако- вая, «я сам», и «мои современники», и «мое время» бы- ли первоначально предметом амбивалентного смеха — и веселого и уничтожающего одновременно. Именно здесь складывается принципиально новое отношение к языку, к слову. Рядом с прямым изображением — осмеянием живой современности — здесь процветает пародирование и травестирование всех высоких жанров и высоких обра- зов национального мифа. «Абсолютное прошлое» богов, полубогов и героев здесь — в пародиях и особенно в тра- 212
Эпос и роман вестиях — «осовременивается»: снижается, изображается на уровне современности, в бытовой обстановке современ- ности, на низком языке современности. Из этой стихии народного смеха на классической поч- ве непосредственно вырастает довольно обширная и раз- нообразная область античной литературы, которую сами древние выразительно обозначали как «onovSoycAoiov», то есть область «серьезно-смехового». Сюда относятся малосюжетные мимы Софрона, вся буколическая поэзия, басня, ранняя мемуарная литература («’Етабтулоа» Иона из Хиоса, «’OpiXiai» Крития), памфлеты, сюда сами древ- ние относили и «сократические диалоги» (как жанр), сю- да, далее, относится римская сатира (Луцилий, Гораций, Персий, Ювенал), обширная литература «симпосионов», сюда, наконец, относится мениппова сатира (как жанр) и диалоги лукиановского типа. Все эти жанры, охватывае- мые понятием «серьезно-смехового», являются подлин- ными предшественниками романа; более того, некоторые из них суть жанры чисто романного типа, содержащие в себе в зародыше, а иногда и в развитом виде, основ- ные элементы важнейших позднейших разновидностей европейского романа. Подлинный дух романа как стано- вящегося жанра присутствует в них в несравненно боль- шей степени, чем в так называемых «греческих рома- нах» (единственный античный жанр, удостоенный этого имени). Греческий роман оказывал сильное влияние на европейский роман именно в эпоху барокко, то есть как раз в то время, когда началась разработка теории рома- на (аббат Huet) и когда уточнялся и закреплялся самый термин «роман». Поэтому из всех романных произведе- ний античности он закрепился только за греческим ро- маном. Между тем названные нами серьезно-смеховые жанры, хотя и лишены того твердого композиционно- сюжетного костяка, который мы привыкли требовать от романного жанра, предвосхищают более существенные моменты развития романа нового времени. Особенно ка- сается это сократических диалогов, которые, перефрази- руя Фридриха Шлегеля, можно назвать «романами того времени», и затем менипповой сатиры (включая в нее и «Сатирикон» Петрония), роль которой в истории романа 213
М. Бахтин огромна и еще далеко недостаточно оценена наукой. Все эти серьезно-смеховые жанры были подлинным первым и существенным этапом развития романа как становяще- гося жанра. В чем же романный дух этих серьезно-смеховых жан- ров, на чем основано их значение как первого этапа ста- новления романа? Их предметом и, что еще важнее, исход- ным пунктом понимания, оценки и оформления служит современная действительность. Впервые предмет серьез- ного (правда, одновременно и смехового) литературного изображения дан без всякой дистанции, на уровне совре- менности, в зоне непосредственного и грубого контакта. Даже и там, где предметом изображения этих жанров слу- жит прошлое и миф, эпическая дистанция отсутствует, ибо точку зрения дает современность. Особое значение в этом процессе уничтожения дистанции принадлежит сме- ховому началу этих жанров, почерпнутому из фольклора (народного смеха). Именно смех уничтожает эпическую и вообще всякую иерархическую — ценностно-удаляю- щую — дистанцию. В далевом образе предмет не может быть смешным; его необходимо приблизить, чтобы сде- лать смешным; все смешное близко; все смеховое творче- ство работает в зоне максимального приближения. Смех обладает замечательной силой приближать предмет, он вводит предмет в зону грубого контакта, где его можно фамильярно ощупывать со всех сторон, переворачивать, выворачивать наизнанку, заглядывать снизу и сверху, раз- бивать его внешнюю оболочку, заглядывать в нутро, со- мневаться, разлагать, расчленять, обнажать и разоблачать, свободно исследовать, экспериментировать. Смех уничто- жает страх и пиетет перед предметом, перед миром, дела- ет его предметом фамильярного контакта и этим подго- товляет абсолютно свободное исследование его. Смех — существеннейший фактор в создании той предпосылки бесстрашия, без которой невозможно реалистическое по- стижение мира. Приближая и фамильяризуя предмет, смех как бы передает его в бесстрашные руки исследова- тельского опыта — и научного и художественного — и служащего целям этого опыта свободного эксперименти- рующего вымысла. Смеховая и народно-языковая фами- 214
Эпос и роман льяризация мира — исключительно важный и необходи- мый этап на пути становления свободного научно-позна- вательного и художественно-реалистического творчества европейского человечества. План комического (смехового) изображения — специ- фический план как во временном, так и в пространствен- ном отношении. Роль памяти здесь минимальна; памяти и преданию в мире комического нечего делать; осмеивают, чтобы забыть. Это зона максимально фамильярного и гру- бого контакта: смех — брань — побои. В основном это развенчание, то есть именно вывод предмета из далевого плана, разрушение эпической дистанции, штурм и разру- шение далевого плана вообще. В этом плане (плане сме- ха) предмет можно непочтительно обойти со всех сторон; более того, спина, задняя часть предмета (а также и его не подлежащее показу нутро) приобретают в этом плане особое значение. Предмет разбивают, обнажают (снимают иерархическое убранство): смешон голый объект, смешна и снятая, отделенная от лица «пустая» одежда. Происхо- дит комическая операция расчленения. Комическое разыгрывают (то есть осовременивают); предметом игры служит изначальная художественная сим- волика пространства и времени: верх, низ, перед, зад, рань- ше, позже, первый, последний, прошлое, настоящее, корот- кое (мгновенное), долгое и т. п. Господствует художествен- ная логика анализа, расчленения, умертвления. Мы обладаем замечательным документом, отражаю- щим одновременное рождение научного понятия и нового художественно-прозаического романного образа. Это — сократические диалоги. Все характерно в этом замечатель- ном жанре, рожденном на исходе классической античнос- ти. Характерно, что он возникает как «апомнемоневмата», то есть как жанр мемуарного типа, как записи на осно- ве личной памяти действительных бесед современников*; * «Память» в мемуарах и автобиографиях имеет особый характер; это память о своей современности и о себе самом. Это негероизующая память; в ней есть момент механичности и записи (нс монументальной). Это личная память без преемственности, ограниченная пределами лич- ной жизни (нет отцов и поколений). Мсмуариость присуща уже жанру сократического диалога. 215
М. Бахтин характерно далее, что центральным образом жанра явля- ется говорящий и беседующий человек; характерно соче- тание в образе Сократа, как центрального героя этого жанра, народной маски дурака — непонимающего, почти Маргита, с чертами мудреца высокого типа (в духе легенд о семи мудрецах); результат этого сочетания — амби- валентный образ мудрого незнания. Характерно амбива- лентное самовосхваление в сократическом диалоге: я муд- рее всех, потому что знаю, что ничего не знаю. На образе Сократа можно проследить новый тип прозаической ге- роизации. Вокруг этого образа возникают карнавализо- ванные легенды (например, его отношения с Ксантиппой); герой превращается в шута (ср. позднейшую карнавали- зацию легенд вокруг Данте, Пушкина и т.п.). Характерен, далее, каноничный для этого жанра рас- сказанный диалог, обрамленный диалогизованным рас- сказом; характерна максимально возможная для класси- ческой Греции близость языка этого жанра к народно- му разговорному языку; чрезвычайно характерно, что эти диалоги открывали аттическую прозу, что они были свя- заны с существенным обновлением литературно-прозаи- ческого языка, со сменою языков; характерно, что этот жанр в то же время является довольно сложной системой стилей и даже диалектов, которые входят в него как об- разы языков и стилей с разными степенями пародийности (перед нами, следовательно, многостильный жанр, как и подлинный роман); характерен, далее, самый образ Сокра- та, как замечательный образец романно-прозаической ге- роизации (столь отличной от эпической), наконец, глубо- ко характерно — и это самое для нас здесь важное — сочетание смеха, сократической иронии, всей системы со- кратических снижений с серьезным, высоким и впервые свободным исследованием мира, человека и человеческой мысли. Сократический смех (приглушенный до иронии) и сократические снижения (целая система метафор и срав- нений, заимствованных из низких сфер жизни — ремесел, обыденного быта и т. п.) приближают и фамильяризуют мир, чтобы его безбоязненно и свободно исследовать. Ис- ходным пунктом служит современность, окружающие жи- вые люди и их мнения. Отсюда, из этой разноголосой и 216
Эпос и роман разноречивой современности, путем личного опыта и ис- следования совершается ориентация в мире и во времени (в том числе и в «абсолютном прошлом» предания). Даже внешним и ближайшим исходным пунктом диалога слу- жит обычно нарочито случайный и ничтожный повод (это было каноничным для жанра): подчеркнут как бы сегод- няшний день и его случайная конъюнктура (случайная встреча и т. п.). В других серьезно-смеховых жанрах мы найдем другие стороны, оттенки и последствия того же радикального перемещения ценностно-временного центра художествен- ной ориентации, того же переворота в иерархии времен. Несколько слов о менипповой сатире. Фольклорные кор- ни ее те же, что и у сократического диалога, с которым она связана генетически (обычно ее считают продуктом разложения сократического диалога). Фамильяризующая роль смеха здесь гораздо сильнее, резче и грубее. Воль- ность в грубых снижениях и выворачивание наизнан- ку высоких моментов мира и мировоззрения здесь могут иной раз шокировать. Но с этой исключительной смехо- вой фамильярностью сочетается острая проблемность и утопическая фантастика. От эпического далевого образа абсолютного прошлого ничего не осталось; весь мир и все самое священное в нем даны без всяких дистанций, в зоне грубого контакта, за все можно хвататься руками. В этом до конца фамильяризованном мире сюжет движется с ис- ключительной фантастической свободой: с неба на землю, с земли в преисподнюю, из настоящего в прошлое, из прошлого в будущее. В смеховых загробных видениях ме- нипповой сатиры герои «абсолютного прошлого», деяте- ли различных эпох исторического прошлого (например, Александр Македонский) и живые современники фами- льярно сталкиваются друг с другом для бесед и даже потасовок; чрезвычайно характерно это столкновение вре- мен в разрезе современности. Необузданно-фантастичес- кие сюжеты и положения менипповой сатиры подчинены одной цели — испытанию и разоблачению идей и идео- логов. Это — экспериментально-провоцирующие сюжеты. Показательно появление в этом жанре утопического эле- мента, правда неуверенного и неглубокого: незавершенное 217
М. Бахтин настоящее начинает чувствовать себя ближе к будущему, чем к прошлому, начинает в будущем искать ценностных опор, пусть это будущее и рисуется пока в форме возврата золотого Сатурнова века (на римской почве мениппова сатира была теснейшим образом связана с сатурналиями и со свободой сатурналиева смеха). Мениппова сатира диалогична, полна пародий и тра- вестий, многостильна, не боится даже элементов двуязы- чия (у Варрона и особенно в «Утешении философском» Боэция). Что мениппова сатира может разрастись в гро- мадное полотно, дающее реалистическое отражение соци- ально многообразного и разноречивого мира современнос- ти, свидетельствует «Сатирикон» Петрония. Почти для всех перечисленных нами жанров области «серьезно-смехового» характерно наличие намеренного и открытого автобиографического и мемуарного элемента. Перемещение временного центра художественной ориен- тации, ставящее автора и его читателей, с одной стороны, и изображаемых им героев и мир, с другой стороны, в одну и ту же ценностно-временную плоскость, на одном уровне, делающее их современниками, возможными зна- комыми, приятелями, фамильяризующее их отношения (напомню еще раз обнаженно и подчеркнуто романное начало «Онегина»), позволяет автору во всех его масках и ликах свободно двигаться в поле изображаемого мира, которое в эпосе было абсолютно недоступно и замкнуто. Поле изображения мира изменяется по жанрам и эпо- хам развития литературы. Оно различно организовано и по-разному ограничено в пространстве и во времени. Это поле всегда специфично. Роман соприкасается со стихией незавершенного на- стоящего, что и не дает этому жанру застыть. Романист тяготеет ко всему, что еще не готово. Он может появлять- ся в поле изображения в любой авторской позе, может изображать реальные моменты своей жизни или делать на них аллюзии, может вмешиваться в беседу героев, может открыто полемизировать со своими литературными вра- гами и т.д. Дело не только в появлении образа автора в поле изображения, — дело в том, что и подлинный, фор- мальный, первичный автор (автор авторского образа) ока- 218
Эпос и роман зывается в новых взаимоотношениях с изображаемым ми- ром: они находятся теперь в одних и тех же ценностно- временных измерениях, изображающее авторское слово лежит в одной плоскости с изображенным словом героя и может вступить с ним (точнее: не может не вступить) в диалогические взаимоотношения и гибридные сочета- ния. Именно это новое положение первичного, формально- го автора в зоне контакта с изображаемым миром и делает возможным появление в поле изображения авторского об- раза. Эта новая постановка автора — один из важнейших результатов преодоления эпической (иерархической) дис- танции. Какое громадное формально-композиционное и стилистическое значение имеет эта новая постановка ав- тора для специфики романного жанра — не нуждается в пояснениях. В этой связи коснемся «Мертвых душ» Гоголя. Гоголю рисовалась как форма его эпопеи «Божественная коме- дия», в этой форме мерещилось ему величие его труда, но выходила у него мениппова сатира. Он не мог выйти из сферы фамильярного контакта, однажды войдя в нее, и не мог перенести в эту сферу дистанциированные по- ложительные образы. Дистанциированные образы эпопеи и образы фамильярного контакта никак не могли встре- титься в одном поле изображения; патетика врывалась в мир менипповой сатиры как чужеродное тело, положи- тельная патетика становилась абстрактной и все же вы- падала из произведения. Перейти из ада с теми же людь- ми и в том же произведении в чистилище и рай ему не могло удасться: непрерывного перехода быть не могло. Трагедия Гоголя есть в известной мере трагедия жанра (понимая жанр не в формалистическом смысле, а как зону и поле ценностного восприятия и изображения мира). Гоголь потерял Россию, то есть потерял план для ее вос- приятия и изображения, запутался между памятью и фа- мильярным контактом (грубо говоря, не мог найти соот- ветствующего раздвижения бинокля). Но современность как новый исходный пункт художе- ственной ориентации вовсе не исключает изображения ге- роического прошлого, притом без всякого травестирования. 219
М. Бахтин Пример — «Киропедия» Ксенофонта (она уже не входит, конечно, в область серьезно-смехового, но лежит на ее границах). Предметом изображения служит прошлое, ге- роем — великий Кир. Но исходным пунктом изображения является современность Ксенофонта: именно она дает точ- ки зрения и ценностные ориентиры. Характерно, что ге- роическое прошлое избрано не национальное, а чужое, варварское. Мир уже разомкнулся; монолитный и замкну- тый мир своих (каким он был в эпопее) сменился боль- шим и открытым миром и своих и чужих. Этот выбор чужой героики определяется характерным для Ксенофон- товой современности повышенным интересом к Восто- ку — к восточной культуре, идеологии, социально-поли- тическим формам; с Востока ждали свет. Уже началось взаимоосвещение культур, идеологий и языков. Характер- на, далее, идеализация восточного деспота: и здесь звучит современность Ксенофонта с ее идеей (разделяемой зна- чительным кругом его современников) обновления гре- ческих политических форм в духе, близком к восточной автократии. Такая идеализация восточного автократа глу- боко чужда, конечно, всему духу эллинского националь- ного предания. Характерна, далее, чрезвычайно актуаль- ная в то время идея воспитания человека; впоследствии она стала одной из ведущих и формообразующих идей нового европейского романа. Характерно, далее, намерен- ное и совершенно открытое перенесение на образ велико- го Кира черт Кира-младшего, современника Ксенофонта, в походе которого он участвовал; чувствуется также вли- яние образа другого современника и близкого Ксенофонту человека — Сократа; этим вносится в произведение мему- арный элемент. Характерна, наконец, и форма произведе- ния — диалоги, обрамленные рассказом. Таким образом, современность и ее проблематика являются здесь исход- ным пунктом и центром художественного идеологическо- го осмысления и оценки прошлого. Это прошлое дано без дистанции, на уровне современности, правда не в ее низ- ких, а в высоких пластах — на уровне ее передовой про- блематики. Отметим некоторый утопический оттенок это- го произведения, отражаемое им легкое (и неуверенное) движение современности от прошлого в сторону будуще- го
Эпос и роман го. «Киропедия» — роман в существенном смысле этого слова. Изображение прошлого в романе вовсе не предпола- гает модернизации этого прошлого (у Ксенофонта есть, конечно, элементы такой модернизации). Напротив, под- линно объективное изображение прошлого как прошлого возможно только в романе. Современность с ее новым опытом остается в самой форме вйдения, в глубине, ост- роте, широте и живости этого видения, но она вовсе не должна проникать в само изображенное содержание, как модернизирующая и искажающая своеобразие прошлого сила. Да ведь всякой большой и серьезной современно- сти нужен подлинный облик прошлого, подлинный чу- жой язык чужого времени. Охарактеризованный нами переворот в иерархии вре- мен определяет и радикальный переворот в структуре ху- дожественного образа. Настоящее в его, так сказать, «це- лом» (хотя оно именно и не есть целое) принципиально и существенно не завершено: оно всем своим существом требует продолжения, оно идет в будущее, и чем активнее и сознательнее идет оно вперед, в это будущее, тем ощу- тимее и существеннее незавершенность его. Поэтому ко- гда настоящее становится центром человеческой ориента- ции во времени и в мире, — время и мир утрачивают свою завершенность как в целом, так и в каждой их части. В корне меняется временная модель мира: он становится миром, где первого слова (идеального начала) нет, а пос- леднее еще не сказано. Для художественно-идеологичес- кого сознания время и мир впервые становятся истори- ческими: они раскрываются, пусть вначале еще неясно и спутанно, как становление, как непрерывное движение в реальное будущее, как единый, всеохватывающий и неза- вершенный процесс. Всякое событие, каково бы оно ни было, всякое явление, всякая вещь, вообще всякий пред- мет художественного изображения утрачивает ту завер- шенность, ту безнадежную готовость и неизменность, ко- торые были ему присущи в мире эпического «абсолютно- го прошлого», огражденного неприступной границей от продолжающегося, неконченного настоящего. Через кон- такт с настоящим предмет вовлекается в незавершенный 221
М. Бахтин процесс становления мира, и на него накладывается пе- чать незавершенности. Как бы он ни был далек от нас во времени, он связан с нашим неготовым настоящим непре- рывными временными переходами, он получает отноше- ние к нашей неготовости, к нашему настоящему, а наше настоящее идет в незавершенное будущее. В этом неза- вершенном контексте утрачивается смысловая неизмен- ность предмета: его смысл и значение обновляются и рас- тут по мере дальнейшего развертывания контекста. В структуре художественного образа это приводит к корен- ным изменениям. Образ приобретает специфическую ак- туальность. Он получает отношение — в той или иной форме и степени — к продолжающемуся и сейчас собы- тию жизни, к которому и мы — автор и читатели — су- щественно причастны. Этим и создается радикально но- вая зона построения образов в романе, зона максимально близкого контакта предмета изображения с настоящим в его незавершенности, а следовательно, и с будущим. Для эпоса характерно пророчество, для романа — пред- сказание. Эпическое пророчество всецело осуществляется в пределах абсолютного прошлого (если не в данном эпосе, то в пределах объемлющего его предания), оно не касается читателя и его реального времени. Роман же хочет проро- чить факты, предсказывать и влиять на реальное будущее, будущее автора и читателей. У романа новая, специфичес- кая проблемность; для него характерно вечное переосмыс- ление — переоценка. Центр осмысливающей и оправды- вающей прошлое активности переносится в будущее. Неистребима «модернистичность» романа, граничащая с несправедливой оценкой времен. Вспомним переоцен- ку прошлого в Ренессансе («тьма готического века»), в XVIII веке (Вольтер), в позитивизме (разоблачение мифа, легенды, героизации, максимальный отход от памяти и максимальное — до эмпиризма — сужение понятия «по- знание», механистическая «прогрессивность» как высший критерий). ♦ ♦ * Коснусь некоторых связанных с этим художественных особенностей. Отсутствие внутренней завершенности и 222
Эпос и роман исчерпанности приводит к резкому усилению требований внешней и формальной, особенно сюжетной, законченнос- ти и исчерпанности. По-новому ставится проблема начала, конца и полноты. Эпопея равнодушна к формальному на- чалу, может быть неполной (то есть может получить поч- ти произвольный конец). Абсолютное прошлое замкнуто и завершено как в целом, так и в любой своей части. Поэтому любую часть можно оформить и подать как це- лое. Всего мира абсолютного прошлого (а он и сюжетно един) не охватить в одной эпопее (это значило бы пере- сказать все национальное предание), трудно охватить да- же сколько-нибудь значительный отрезок его. Но в этом и нет беды, ибо структура целого повторяется в каждой части, и каждая часть завершена и кругла, как целое. Можно начать рассказ почти с любого момента, и можно кончить его почти на любом моменте. «Илиада» представ- ляется случайной вырезкой из троянского цикла. Конец ее (погребение Гектора) с романной точки зрения ни в коем случае не мог бы быть концом. Но эпическая завер- шенность от этого нисколько не страдает. Специфический «интерес конца» — а чем кончится война? кто победит? что будет с Ахиллом? и т. п. — в отношении эпического материала абсолютно исключен как по внутренним, так и по внешним мотивам (сюжетная сторона предания была заранее вся известна). Специфический «интерес продол- жения» (что будет дальше?) и «интерес конца» (чем кон- чится?) характерны только для романа и возможны толь- ко в зоне близости и контакта (в зоне далевого образа они невозможны). В далевом образе дается целое событие, и сюжетный интерес (незнание) невозможен. Роман же спекулирует категорией незнания. Возникают различные формы и ме- тоды использования авторского избытка (того, чего герой не знает и не видит). Возможно сюжетное использование избытка (внешнее) и использование избытка для сущест- венного завершения (и особого романного овнешнения) образа человека. Встает и проблема иной возможности. Особенности романной зоны в разных разновидностях его проявляются по-разному. Роман может быть лишен проблемности. Возьмем, например, авантюрно-бульварный 223
М. Бахтин роман. В нем нет ни философской, ни социально-полити- ческой проблемности, нет психологии; ни через одну из этих сфер, следовательно, не может быть контакта с не- завершенным событием современной и нашей жизни. От- сутствие дистанции и зона контакта используются здесь по-иному: вместо нашей скучной жизни нам предлага- ют, правда, суррогат, но зато интересной и блестящей жизни. Эти авантюры можно сопереживать, с этими ге- роями можно самоотождествляться; такие романы почти могут стать заменою собственной жизни. Ничего подоб- ного не может быть в отношении эпопеи и других дис- танциированных жанров. Здесь раскрывается и специфи- ческая опасность этой романной зоны контакта: в роман можно войти самому (ни в эпопею, ни в другие дистан- циированные жанры никогда не войдешь). Отсюда воз- можность таких явлений, как замена собственной жизни запойным чтением романов или мечтами по романному образцу (герой «Белых ночей»), как боваризм, как появ- ление в жизни модных романных героев — разочарован- ных, демонических и т. п. Другие жанры способны порож- дать подобные явления лишь тогда, когда эти жанры ро- манизованы, то есть транспонированы в романную зону контакта (например, поэмы Байрона). С новой временной ориентацией и с зоной контак- та связано и другое, в высшей степени важное явление в истории романа: его особые отношения к внелитера- турным жанрам — жизненно-бытовым и идеологическим. Уже в период своего возникновения роман и предваряю- щие его жанры опирались на различные внехудожествен- ные формы личной и общественной жизни, особенно на риторические (существует даже теория, выводящая роман из риторики). И в последующие эпохи своего развития роман широко и существенно пользовался формами пи- сем, дневников, исповедей, формами и методами новой судебной риторики и т.п. Строясь в зоне контакта с не- завершенным событием современности, роман часто пере- ступает границы художественно-литературной специфи- ки, превращаясь то в моральную проповедь, то в фило- софский трактат, то в прямое политическое выступление, то вырождается в сырую, не просветленную формой ду- 224
Эпос и роман шевность исповеди, в «крик души» и т. д. Все эти явления чрезвычайно характерны для романа как становящегося жанра. Ведь границы между художественным и внехудо- жественным, между литературой и не литературой и т. п. не богами установлены раз и навсегда. Всякий специфи- кум историчен. Становление литературы не есть только рост и изменение ее в пределах незыблемых границ спе- цификума; оно задевает и самые эти границы. Процесс изменения границ областей культуры (в том числе и ли- тературы) — процесс чрезвычайно медленный и сложный. Отдельные нарушения границ спецификума (вроде ука- занных выше) являются лишь симптомами этого процес- са, протекающего на большой глубине. В романе как ста- новящемся жанре эти симптомы изменения спецификума проявляются гораздо чаще, резче, и они показательнее, ибо роман идет во главе этих изменений. Роман может послужить документом для угадывания еще далеких и больших судеб развития литературы. Но изменение временной ориентации и зоны постро- ения образов ни в чем не проявляется так глубоко и существенно, как в перестройке образа человека в лите- ратуре. Однако этого большого и сложного вопроса в рам- ках настоящей статьи я могу коснуться лишь бегло и поверхностно. Человек высоких дистанциированных жанров — чело- век абсолютного прошлого и далевого образа. Как такой, он сплошь завершен и закончен. Он завершен на высоком героическом уровне, но он завершен и безнадежно го- тов, он весь здесь, от начала до конца, он совпадает с самим собою, абсолютно равен себе самому. Далее, он весь сплошь овнешнен. Между его подлинной сущностью и его внешним явлением нет ни малейшего расхождения. Все его потенции, все его возможности до конца реализованы в его внешнем социальном положении, во всей его судьбе, даже в его наружности; вне этой его определенной судьбы и определенного положения от него ничего не остается. Он стал всем, чем он мог быть, и он мог быть только тем, чем он стал. Он весь овнешнен и в более элементарном, почти в буквальном смысле: в нем все открыто и громко высказано, его внутренний мир и все его внешние черты, 8 Зак. № 949 225
М. Бахтин проявления и действия лежат в одной плоскости. Его точка зрения на себя самого полностью совпадает с точ- кой зрения на него других — общества (его коллектива), певца, слушателей. Коснемся в этой связи проблемы «самопрославления» у Плутарха и др. «Я сам» в условиях далевого плана существует не в себе и для себя, но для потомков, в предвосхищаемой памяти потомков. Я осознаю себя, свой образ в дистанциированном далевом плане; мое само- сознание отчуждено от меня в этом дистанциированном плане памяти; я вижу себя глазами другого. Это совпаде- ние форм — точек зрения на себя и на другого — носит наивный и целостный характер, расхождения между ними еще нет. Нет еще исповеди-саморазоблачения. Изобра- жающий совпадает с изображаемым*. Он видит и знает в себе только то, что видят и знают в нем другие. Все, что может сказать о нем другой, автор, он может сказать о себе сам, и обратно. В нем нечего искать, нечего угадывать, его нельзя разоблачать, нельзя провоцировать: он весь вовне, в нем нет оболочки и ядра. Далее, эпический человек лишен всякой идеологической инициативы (лишены ее и герои и автор). Эпический мир знает одно-единое и единственное сплошь готовое миро- воззрение, одинаково обязательное и несомненное и для героев, и для автора, и для слушателей. Лишен эпический человек и языковой инициативы; эпический мир знает один-единый и единственный готовый язык. Ни мировоз- зрение, ни язык поэтому не могут служить факторами ограничения и оформления образов людей, их индивиду- ализации. Люди здесь разграничены, оформлены, индиви- дуализованы разными положениями и судьбами, но не разными «правдами». Даже боги не отделены от людей особой правдой: у них тот же язык, то же мировоззрение, та же судьба, та же сплошная овнешненность. * Энос распадается тогда, когда начинаются поиски новой точки зрения на себя самого (без примеси точек зрения других). Экспрессив- ный романный жест возникает как отклонение от нормы, но его «оши- бочность» как раз и раскрывает его субъективную значимость. Снача- ла - отклонение от нормы, затем — проблемность самой нормы. 226
Эпос и роман Эти особенности эпического человека, разделяемые в основном и другими высокими дистанциированными жан- рами, создают исключительную красоту, цельность, крис- тальную ясность и художественную законченность этого образа человека, но вместе с тем они порождают и его ограниченность, и известную нежизненность в новых ус- ловиях существования человечества. Разрушение эпической дистанции и переход образа человека из далевого плана в зону контакта с незавер- шенным событием настоящего (а следовательно, и буду- щего) приводит к коренной перестройке образа человека в романе (а в последующем и во всей литературе). И в этом процессе громадную роль сыграли фольклорные, на- родно-смеховые источники романа. Первым и весьма су- щественным этапом становления была смеховая фами- льяризация образа человека. Смех разрушил эпическую дистанцию; он стал свободно и фамильярно исследовать человека: выворачивать его наизнанку, разоблачать несо- ответствие между внешностью и нутром, между возмож- ностью и ее реализацией. В образ человека была внесена существенная динамика, динамика несовпадения и разно- боя между различными моментами этого образа; человек перестал совпадать с самим собою, а следовательно, и сюжет перестал исчерпывать человека до конца. Смех извлекает из всех этих несоответствий и разнобоев преж- де всего комические эффекты (но не только комические), а в серьезно-смеховых жанрах античности из них вырас- тают уже и образы иного порядка, например грандиозный и по-новому, по-сложному цельный и героический образ Сократа. Характерна художественная структура образа устойчи- вых народных масок, оказавших громадное влияние на становление образа человека в романе на важнейших ста- диях его развития (серьезно-смеховые жанры античности, Рабле, Сервантес). Эпический и трагический герой — ни- что вне своей судьбы и обусловленного ею сюжета; он не может стать героем иной судьбы, иного сюжета. Народные маски — Маккус, Пульчинелла, Арлекин, — напротив, мо- гут проделать любую судьбу и фигурировать в любых положениях (что они и делают иногда даже в пределах 227
М. Бахтин одной пьесы), но сами они никогда не исчерпываются ими и всегда сохраняют над любым положением и любою судьбой свой веселый избыток, всегда сохраняют свое не- сложное, но неисчерпаемое человеческое лицо. Поэтому такие маски могут действовать и говорить вне сюжета; более того, именно во внесюжетных выступлениях сво- их — в trices ателлан, в lazzi итальянской комедии — они лучше всего раскрывают свое лицо. Ни эпический, ни трагический герой по самой природе своей не может вы- ступать во внесюжетной паузе и в антракте: у него нет для этого ни лица, ни жеста, ни слова; в этом сила и в этом же его ограниченность. Эпический и трагический герой — герой, гибнущий по природе своей. Народные маски, напротив, никогда не гибнут: ни один сюжет ател- лан, итальянских и итальянизованных французских коме- дий не предусматривает и не может предусматривать дей- ствительной смерти Маккуса, Пульчинеллы или Арлеки- на. Зато очень многие предусматривают их фиктивные комические смерти (с последующим возрождением). Это герои свободных импровизаций, а не герои предания, ге- рои неистребимого и вечно обновляющегося, всегда со- временного жизненного процесса, а не герои абсолютного прошлого. Эти маски и их структура (несовпадение с самим со- бою и в каждом данном положении — веселый избыток, неисчерпаемость и т.п.), повторяем, оказали громадное влияние на развитие романного образа человека. Эта структура сохраняется и в нем, но в более осложненной, содержательно-углубленной и серьезной (или серьезно- смеховой) форме. Одной из основных внутренних тем романа является именно тема неадекватности герою его судьбы и его по- ложения. Человек или больше своей судьбы, или меньше своей человечности. Он не может стать весь и до конца чиновником, помещиком, купцом, женихом, ревнивцем, отцом и т. п. Если герой романа таким все же становится, то есть полностью укладывается в своем положении и в своей судьбе (жанровый, бытовой герой, большинство второстепенных персонажей романа), то избыток человеч- ности может реализоваться в образе главного героя; всегда 228
Эпос и роман же этот избыток реализуется в формально-содержатель- ной установке автора, в методах его вйдения и изобра- жения человека. Самая зона контакта с незавершенным настоящим и, следовательно, с будущим создает необхо- димость такого несовпадения человека с самим собою. В нем всегда остаются нереализованные потенции и неосу- ществленные требования. Есть будущее, и это будущее не может не касаться образа человека, не может не иметь в нем корней. Человек до конца невоплотим в существующую соци- ально-историческую плоть. Нет форм, которые могли бы до конца воплотить все его человеческие возможности и требования, в которых он мог бы исчерпывать себя весь до последнего слова — как трагический или эпический герой, — которые он мог бы наполнить до краев и в то же время не переплескиваться через края их. Всегда остается нереализованный избыток человечности, всегда остается нужда в будущем и необходимое место для этого будуще- го. Все существующие одежды тесны (и, следовательно, комичны) на человеке. Но эта избыточная невоплотимая человечность может реализоваться не в герое, а в автор- ской точке зрения (например, у Гоголя). Сама романная действительность — одна из возможных действительнос- тей, она не необходима, случайна, несет в себе иные воз- можности. Эпическая цельность человека распадается в романе и по другим линиям: появляется существенный разнобой между внешним и внутренним человеком, в результате чего предметом опыта и изображения — первоначально в смеховом, фамильяризующем плане — становится субъек- тивность человека; появляется специфический разнобой аспектов: человека для себя самого и человека в глазах других. Это распадение эпической (и трагической) це- лостности человека в романе в то же время сочетается с подготовкой новой сложной целостности его на более вы- сокой ступени человеческого развития. Наконец, человек приобретает в романе идеологичес- кую и языковую инициативность, меняющую характер его образа (новый и высший тип индивидуализации образа). Уже на античной стадии становления романа появляются 229
М. Бахтин замечательные образы героев-идеологов: таков образ Со- крата, таков образ смеющегося Эпикура в так называемом «Гиппократовом романе», таков глубоко романный образ Диогена в обширной диалогической литературе киников и в менипповой сатире (здесь он резко сближается с об- разом народной маски), таков, наконец, образ Мениппа у Лукиана. Герой романа, как правило, в той или иной степени идеолог. Такова несколько абстрактная и грубоватая схема пе- рестроения образа человека в романе. Подведем некоторые итоги. Настоящее в его незавершенности, как исходный пункт и центр художественно-идеологической ориентации, — грандиозный переворот в творческом сознании человека. В европейском мире эта переориентация и разрушение старой иерархии времен получили существенное жанро- вое выражение на рубеже классической античности и эл- линизма, в новом же мире — в эпоху позднего средневе- ковья и Ренессанса. В эти эпохи закладываются основы романного жанра, хотя элементы его подготовлялись уже давно, а корни его уходят в фольклорную почву. Все ос- тальные большие жанры в эти эпохи были уже давно готовыми, старыми, почти окостеневшими жанрами. Все они снизу доверху проникнуты старой иерархией времен. Роман же как жанр с самого начала складывался и раз- вивался на почве нового ощущения времени. Абсолютное прошлое, предание, иерархическая дистанция не играли никакой роли в процессе его формирования как жанра (они сыграли незначительную роль только в отдельные периоды развития романа, когда он подвергался некото- рой эпизации, например роман барокко); роман формиро- вался именно в процессе разрушения эпической дистан- ции, в процессе смеховой фамильяризации мира и чело- века, снижения объекта художественного изображения до уровня неготовой и текучей современной действительнос- ти. Роман с самого начала строился не в далевом образе абсолютного прошлого, а в зоне непосредственного кон- такта с этой неготовой современностью. В основу его лег личный опыт и свободный творческий вымысел. Новый трезвый художественно-прозаический романный образ и 230
Эпос и роман новое, основанное на опыте, критическое научное понятие формировались рядом и одновременно. Роман, таким об- разом, с самого начала был сделан из другого теста, чем все остальные готовые жанры, он иной природы, с ним и в нем в известной мере родилось будущее всей литерату- ры. Поэтому, родившись, он не мог стать просто жанром среди жанров и не мог строить своих взаимоотношений с ними в порядке мирного и гармонического сосущество- вания. В присутствии романа все жанры начинают зву- чать по-иному. Началась длительная борьба за романиза- цию других жанров, за их вовлечение в зону контакта с незавершенной действительностью. Путь этой борьбы был сложен и извилист. Романизация литературы вовсе не есть навязывание другим жанрам несвойственного им чужого жанрового ка- нона. Ведь такого канона у романа вовсе и нет. Он по природе не каноничен. Это — сама пластичность. Это — вечно ищущий, вечно исследующий себя самого и пере- сматривающий все свои сложившиеся формы жанр. Та- ким только и может быть жанр, строящийся в зоне непо- средственного контакта со становящейся действительно- стью. Поэтому романизация других жанров не есть их подчинение чуждым жанровым канонам; напротив, это и есть их освобождение от всего того условного, омертвев- шего, ходульного и нежизненного, что тормозит их собст- венное развитие, от всего того, что превращает их рядом с романом в какие-то стилизации отживших форм. Свои положения я развивал в несколько отвлеченной форме. Я иллюстрировал их только некоторыми примера- ми из античного этапа становления романа. Мой выбор определяется тем, что у нас резко недооценивают значе- ние этого этапа. Если и говорят об античном этапе романа, то имеют в виду, по традиции, только «греческий роман». Античный этап романа имеет громадное значение для пра- вильного понимания природы этого жанра. Но на антич- ной почве роман действительно не мог развить всех тех возможностей,’ которые раскрылись в новом мире. Мы отмечали, что в некоторых явлениях античности незавер- шенное настоящее начинает чувствовать себя ближе к бу- дущему, чем к прошлому. Но на почве бесперспективнос- 231
М. Бахтин ти античного общества этот процесс переориентации на реальное будущее не мог завершиться: ведь этого реаль- ного будущего не было. Впервые эта переориентация со- вершилась в эпоху Ренессанса. В эту эпоху настоящее, современность, впервые почувствовало себя не только не- завершенным продолжением прошлого, но и неким новым и героическим началом. Воспринимать на уровне совре- менности значило уже не только снижать, но и подымать в новую героическую сферу. Настоящее в эпоху Ренессан- са впервые почувствовало себя со всею отчетливостью и осознанностью несравненно ближе и роднее будущему, чем прошлому. Процесс становления романа не закончился. Он всту- пает ныне в новую фазу. Для эпохи характерно необычай- ное усложнение и углубление мира, необычайный рост человеческой требовательности, трезвости и критицизма. Эти черты определят и развитие романа.
ДОПОЛНЕНИЯ И ИЗМЕНЕНИЯ К «РАБЛЕ» К истории смеха (гл. II). Смех и зона кон- такта с незавершенным настоящим. Смех впервые откры- вает современность как предмет изображения. Фамиль- яризация мира, предпосылка бесстрашия подготовляют исследовательскую установку в отношении к миру и сво- бодный опыт. Прошлое (в далевом образе) не может быть предметом смеха. Смех и будущее. Открытие личного бы- тового и мемуарного. Экскурсы: 1. Рабле и Гоголь; 2. значение менипповой сатиры в истории романа. Современность («моя современность») — объект бра- ни по преимуществу. Современность, наше время всегда бранят, это стало ходячим речевым штампом. Достаточ- но ознакомиться с отзывами современников величайших эпох (по журналам, мемуарам, дневникам), чтобы убе- диться, что тогда современность только бранили (во вре- мена Пушкина современники жаловались на отсутствие литературы). Официальный характер чистой хвалы. Однотонность и одностильность всего официального. «Веселое бесстрашие» в известной мере тавтология, ибо полное бесстрашие не может не быть веселым (страх — конститутивный момент серьезности), а подлинная ве- селость несовместима со страхом. Бесстрашный образ = веселый образ (смеховой). Фонд этих бесстрашно-весе- лых образов — народно-праздничное веселье, фамильяр- ная речь, жестикуляционный фонд (вот где нужно искать 233
М. Бахтин этот фонд бесстрашно-веселых образов, а не в официали- зованной системе хмурого мифа; трагедия плюс Сатарова драма восстановляют амбивалентность и цельность народ- ного образа). Реальное физическое заражение (причастие) родовым человеческим и национально-народным («наши») бесстра- шием в карнавальной толпе. Веселое бесстрашие как предпосылка познания (новое понятие вылупливается из сократического диалога). «Пантеево рагу» и комический Дионис (брат Жан). Две линии развития менипповой сатиры; одна из них — однотонно-оксюморная — завершается Достоевским. Официализация образа и связанная с нею однотон- ность его. Образ из амбивалентной сферы переводится в чисто серьезный план, становится односмысленным, чер- ное и белое, положительное и отрицательное разделяются и противопоставляются. Это — процесс затвердевания но- вых границ между смыслами, явлениями и вещами ми- ра, внесение в мир момента устойчивости (стабилизация новой иерархии), увековечивания (канонизации); это — процесс осеръезнения мира (его образов, мыслей о нем, оценок его), внесение в него моментов угрозы, устраше- ния, страха. Но этот процесс затвердевания и осерьез- нения образов мира совершается только в официальных сферах, но эта официализованная культура — островок, окруженный океаном неофициального. Физический контакт, контакт тел, как один из необхо- димых моментов фамильярности. Вступление в зону фи- зического контакта, в зону господства моего тела, где мож- но тронуть руками и губами, можно взять, ударить, об- нять, растерзать, съесть, приобщить к своему телу или быть тронутым, обнятым, растерзанным, съеденным, по- глощенным другим телом. В этой зоне раскрываются все стороны предмета (и лицо и зад), не только его внеш- ность, но и его нутро, его глубина. Это зона пространст- венно-временная. Кроме серьезности официальной, серьезности власти, устрашающей и пугающей серьезности, есть еще неофи- циальная серьезность страдания, страха, напуганности, слабости, серьезность раба и серьезность жертвы (отде- 234
Дополнения и изменения к «Рабле* лившейся от жреца). Особая наиболее глубокая (и в из- вестной мере свободная) разновидность этой неофициаль- ной серьезности. Неофициальная серьезность Достоевско- го. Это -- предельный протест индивидуальности (телес- ной и духовной), жаждущей увековечения, против смены и абсолютного обновления, протест части против раство- рения в целом, это — величайшие и обоснованнейшие претензии на вечность, на неуничтожпмость всего, что однажды было (непринятие становления). Вечность мгно- вения. Чистое проклятие, которое должно смениться в финале чистой хвалой (осанной). Мудрость обезличивающего целого у Толстого (Брош- ка, Платон Каратаев и др.). Однотонность амбивалентнос- ти у Гете (он считал, что только в стихах можно выразить противоречивую амбивалентность, так как не владел сме- ховой алогической прозой). Не осанна, а гомеровский «вечный (неуничтожимый) смех» богов. Фауст народного романа и Фауст Гете. Образ Фауста народного романа родился (как чертенок Пантагрюэль) из неофициальной, фамильярной, чертыхающейся, всепро- фанирующей (амбивалентно-кощунственной) стихии сре- дневековой студенческой богемы, это — верный бурш с головы до ног, кутила-сквернослов (вроде брата Жана), внеиерархическая личность фамильярного общения, для которой нет ничего святого и заветного, порождение кар- навально-масленичных шуток и мистификаций, и кос- мизм его — карнавально-масленичный. В основе образа и сюжета лежит реализованное ругательство — «черт побе- ри!» (христианизованная однотонная форма благословля- ющего проклятия, пожелания обновляющей смерти). Ре- ализованная брань лежит и в основе романа Рабле, и в основе спусков в преисподнюю. Это — мениппова сатира, переведенная в однотонный регистр. Смех Мефистофеля. Пережиток парности (двутелости) образа. Своеобразное использование парности в сцене любовного свидания Фа- уст -• Гретхен, Мефистофель — Марта (то появляется ли- цо, то зад, хождение колесом). Мениппова сатира и здесь оказывается ведущей к первофеномену романа. Термин «мениппова сатира» так же условен и случаен, так же 235
М. Бахтин несет на себе случайную печать одного из второстепенных моментов своей истории, как и термин «роман» для ро- мана. Все такие мировые образы, как Фауст (и органически связанные с ними сюжеты и типы построения целого про- изведения, т. е. жанровой разновидности), должны быть пересмотрены в свете народно-праздничной, карнаваль- ной подосновы мировой литературы. Их анализ окажется несравненно сложнее, их смысл несравненно глубже и, так сказать, предельнее в свете их подлинной традиции и ее сложной истории. Здесь — противоборство амбивалент- ных хвалебно-бранных образов, охваченных процессом официализации, переводимых в однотонный (и односмыс- ленный) регистр, характерный для последних веков евро- пейской культуры. [«Мир вечный праху твоему». Представление о ми- ре, вечности, небытии и уничтожении. Случайность, ни- чтожность уничтожения и смерти; ничего нельзя сказать; смерть — что-то преходящее и в сущности ничего не го- ворящее, нет никаких оснований для ее абсолютизации; абсолютизируя ее, мы превращаем небытие в дурное бы- тие, отсутствие — в дурное присутствие; смерть во вре- мени и она временна, ибо мы знаем ее действие только на самом маленьком отрезке времени и пространства (плоти смерть <?> — коробка-воровка).] Характерная для менипповой сатиры (и всех ее по- рождений) тяга к предельности, к космизму, к последне- му целому, ее топографизм, ее вражда к среднему, сред- нетипическому, натурально-реалистическому (ординарно- среднее, не исключительное не имеет права появляться за рампой). Сделать образ серьезным значит устранить из него амбивалентность и двусмысленность, нерешенность, го- товность изменить свой смысл, вывернуться наизнанку, его мистифицирующую карнавальную сущность, значит остановить хождение колесом, кувыркание его, отделить лицо от зада (остановить в момент, когда лицо нахо- дится на первом плане), отделить хвалу от брани, обру- бить все выходящие за его пределы отростки и ответ- вления. 236
Дополнения и изменения к «Рабле» Идея неискупимости и непоправимости у Достоевско- го и ее художественное значение. Связанное с осерьезнением отделение смерти от жиз- ни, хвалы от брани, объявить устойчивым и неизменным. Слияние в быстром кружении лица и зада и в быстром качании (подъеме-падении) — верха и низа (неба и пре- исподней). Остановить кружение и взлеты-падения, по- ставить на ноги лицом к публике. Праздничность образа, его изъятость из прямолинейности практической серьез- ности жизни и продиктованных этой серьезностью норм и запретов. Необходимо найти новый миросозерцательный подход к хвале и брани как к исключительно важным миросозер- цательным, культурным и художественным категориям. Их роль в создании образа человека. История хвалебного (прославляющего) слова и история брани (посрамляюще- го слова). Фольклорные корни того и другого. Хвалебно- бранное прозвище. Самопрославление восточных деспотов и богов в исто- рии хвалы. Апологетика загробных молитв. Формы увен- чаний (героев, императоров). Формы монументализма и героизации. Ощущение мо- гущества и силы (власти) как конститутивный момент их. Отношение к врагам. Философия хвалы (и прославле- ния). Момент увековечивания и неизменности, тождест- венности (враждебный смене); роль памяти. Отношение прославления к прошлому (отцам) (мотив брани — убий- ство отца); эпическое прославление. Отношение хвалы к смерти. Хвала (прославление, увенчание) и идеализа- ция, сублимация. Топографический момент хвалы (высо- та, верх, даль, лицо, перед). Отношение к размеру (боль- шой, увеличение, в противоположность к уменьшающей хуле). Гиперболизм и его двоякое значение. Роль и зна- чение превосходной степени, ее типы и разновидности. Именно здесь, в области чистой хвалы, создавались фор- мы завершенной и глухой индивидуальности, преодолева- лась двутелость. Жажда славы и увековечения в памяти потомков, свое- го имени (а не прозвища) в устах людей; забота о своем памятнике. Говорящие камни. 237
М. Бахтин Почему придаем мы такое значение категориям хвалы и брани? Они составляют древнейшую и неумирающую подоснову основного человеческого фонда языковых об- разов (серьезных и смеховых мифов), интонационного и жестикуляционного фонда (обертоны индивидуализован- ной и экспрессивной интонации и жестикуляции), они определили основные средства изображения и выражения (начиная с материала). Они определяют топографию ми- ра и топографическую акцентуацию, проникающую весь образный и жестикуляционный фонд (т. е. основные ар- хитектурные формы, а не поверхностный орнамент на них) — верх, низ, зад, перед, лицо, изнанка, нутро, внеш- ность и т. п. Обертональный характер всего того, что ка- жется нейтральным к хвале и брани, что определяет ме- няющиеся направления и стили (классицизм, романтизм и т. п.), что только поверхностно перекрывает и вуалирует, как орнамент в архитектуре, основное движение больших (несущих) архитектурных форм (ведь орнамент не участ- вует в их движении, он не несет тяжестей, не выдерживает сопротивления). Победы, титулы, награждения — все то, что определя- ло и определяет жизнь, что строит (иерархический) образ человека. Миф о загробном суде и его громадная формообра- зующая роль в истории создания образа человека. Уст- рашение как необходимый момент монументального сти- ля. Подчеркивание иерархической бездны между челове- ком и человеком (властителем и трепещущими рабами). Самоутверждение неотделимо от уничтожения врагов, возвеличение неотделимо от принижения всех остальных людей. Проблема хвалы-прославления у Шекспира: подав- ляющее и уничтожающее самоутверждение в «Короле Лире», «Ричарде III» и в «Макбете». Продление жизни (сверх положенного ей предела) и увековечивание ее воз- можно лишь ценою убийства (в пределе — убийства сына, убийства детей, мотив избиения младенцев); амбивалент- ное дополнение к отцеубийству. Проблема замещения- смены (смерть отца, наследство). Проблема увенчания- развенчания у Шекспира (вообще проблема венца). 238
Дополнения и изменения к «Рабле* Жестокость и пролитие крови как конститутивный мо- мент силы и жизни. Однотонное (не карнавальное) рас- терзание, не ритуальная (или полуритуальная, без воз- рождения и обновления) жертва. Нас захватывают и поражают именно основные тона Шекспира, но осознаем, осмысливаем и обсуждаем мы пока только обертоны. (Макбет на уровне современной криминалистики, Лир и феодальные представления о де- лимости государственной территории). Макбет не пре- ступник, логика всех его поступков — необходимая же- лезная логика самоувенчания (и шире — логика всякого увенчания, венца и власти, и еще шире — логика всякой самоутверждающейся и потому враждебной смене и об- новлению жизни). Начинает Макбет с убийства отца (Дункан — замещение отца: он родственник, он седой и т.п.), здесь он — наследник, здесь он приемлет смену; кончает он убийством детей (замещение сыновей), здесь он — отец, не принимающий смены и обновления (раз- венчания). Это — надъюридическое преступление вся- кой самоутверждающейся жизни (implicite включающей в себя как свой конститутивный момент убийство отца и убийство сына), надъюридическое преступление звена в цепи поколений, враждебно отделяющегося, отрываю- щегося от предшествующего и последующего, мальчише- ски попирающего и умерщвляющего прошлое (отца, ста- рость) и старчески враждебного будущему (к сыну, к юности), это — глубинная трагедия самой индивидуаль- ной жизни, обреченной на рождение и смерть, рождаю- щейся из чужой смерти и своею смертью оплодотворяю- щей чужую жизнь (если здесь можно говорить о психоло- гии, то о глубинной психологии самой жизни, психологии индивидуальности, как таковой, психологии борьбы сомы и плазмы в душе человека). Но эта трагедия (и преступ- ление) самой индивидуальной жизни вложена в потенци- рующую форму трагедии венца-власти (властитель, царь, увенчанный — предел и торжество индивидуальности, ве- нец ее, реализующий все ее возможности); и здесь все поступки Макбета определяются железной логикой вся- кого увенчания и всякой власти (враждебной смене), конститутивный момент ее — насилие, угнетение, ложь, 239
М. Бахтин трепет и страх подвластного и обратный, возвратный страх властителя перед подвластным. Это — надъюридическое преступление всякой власти. Это — первый глубинный план образов (ядро их); но трагедия индивидуальности и потенцирующей ее власти вложена в трагедию узурпа- тора, т. е. властителя-преступника (это уже юридическое преступление); здесь уже железная логика преступления (не случайного преступления) и психология (в обычном смысле) преступника. Юридическое преступление (перед людьми и общественным строем) необходимо, чтобы рас- крыть (эксплицировать), актуализовать (вызвать из глу- бин бессознательного) и конкретизовать глубинное пре- ступление (потенциальную преступность) всякой самоут- верждающейся индивидуальности, всякой рождающейся и умирающей жизни (другой жизни, жизни вечной, мы не знаем и только постулируем и должны постулировать ее). Усмиренный законом человек, т. е. не преступник, volens-nolens принимает смену, резиньирует перед за- коном смены, его поступки определяются страхом, его мысль и слово подчинены цензуре сознания; он терпели- во дожидается смерти отца, искренне ее боится и опла- кивает ее, искренне любит сына-наследника (и преемни- ка) и искренне живет для сына; такой человек не годит- ся в герои трагедии, он не актуализует глубин, скрытых за нормальным (т. е. обузданным и усмиренным) ходом жизни, не может раскрыть внутриатомных противоречий жизни. Существенная формообразующая роль преступле- ния в литературе (особенно наглядно у Достоевского). Поэтому трагедия (и преступление) всякой власти (т. е. и самой законнейшей) раскрывается на образе узурпато- ра (преступного властителя). Это — второй план образов Шекспира. Далее идет третий план, конкретизующий и актуализующий образы уже в разрезе его исторической современности (этот план полон намеков и аллюзий); этот план непосредственно сливается, переходит в орна- мент (всякие фиктивные, нарисованные и барельефные, не несущие никакой тяжести колонны, фиктивные окна, ложное, не соответствующее действительному движению архитектурных масс движение орнаментальных линий и т.п.), смягчающий и вуалирующий соотношение сил и 240
Дополнения и изменения к «Рабле» движение основных архитектурных форм. [В новых дра- мах, наприм<ер>, драмах Ибсена, все дело в орнамен- те (почти злободневном к тому же), налепленном на кар- тонный, бутафорский и лишенный всякой архитектурной сложности каркас.] Шекспир — драматург первого (но не переднего) глубинного плана. Поэтому он мог брать лю- бые сюжеты, любых времен и народов, мог переделывать любые произведения, лишь бы они были хотя бы отда- ленно связаны с основным топографическим фондом на- родных образов; он актуализовал этот фонд; Шекспир космичен, пределен и топографичен; поэтому его обра- зы — топографичные по природе своей — способны раз- вить такую необычайную силу и жизненность в топогра- фическом и сплошь проакцентуированном пространстве сцены. [Наша сцена — пустой ящик без топографии и акцентов, нейтральный ящик; в нем могут жить толь- ко образы второго и третьего плана, жить мелкой, жид- кой, далекой от всяких пределов жизнью, на этой сцене можно только суетиться, но не существенно двигаться <;> вперед, назад, вверх и вниз — только практически осмыслены вещами, так, а не иначе поставленными. Ее пустоту и безакцентность приходится загромождать нату- ралистическими декорациями, реквизитами и аксессуа- рами.] Все существенное у Шекспира может быть до кон- ца осмыслено только в первом (топографическом) плане. Здесь осмысливается то, что у Макбета нет ни отца, ни детей (переход из второго плана в первый), что он довлеет себе; здесь осмысливается и мотив «нерожденного жен- щиной» {Кесарева сечения) и др. Другие стороны той же проблемы в «Короле Лире». Самый сюжет замечателен: передача наследства при жиз- ни, умереть до смерти, подглядеть свою собственную по- смертную судьбу, произвольная (а не добровольная) преж- девременная смена (своего рода самоубийство), наивное неверие в то, что дети-наследники по природе своей убий- цы отца (почему здесь дочери, восполненные сыновьями в параллельной истории Глостера), попытка проверить это: испытывая их «благодарность» (наивно веруя в ис- тинность поверхностной подцензурной логики чувств, 9 Зак. №949 241
М. Бахтин мыслей, слов, в подцензурную, хотя бы и искреннюю, любовь и уважение, пиетет к отцу детей, подцензурную преданность и пиетет подданных), он сам дает им в руки оружие для убийства. Ослепленный властью царя и отца, он всерьез принимает созданную собственной же властью и устрашением подцензурную ложь детей и подданных; он проверяет незыблемость поверхностной (внешней) под- цензурной иерархии, проверяет официальную ложь мира (дети и подданные любят и уважают царя и отца, облаго- детельствованный благодарен благодетелю и т. п. офици- альные истины); он терпит крушение, мир выворачивает- ся наизнанку, он впервые коснулся подлинной реальности мира, жизни и человека. Проблема венца и властителя здесь глубже, мудрее и сложнее раскрыта, она здесь менее однотонна, чем в «Макбете», здесь все проникнуто народ- ной амбивалентной мудростью сатурналий и карнавала. Тема безумия. Другие стороны той же проблемы в «Цезаре» и в хрониках. Но исключительна сложность ее постановки в «Гамлете». Ложная игра сил в орнаменте здесь глубо- ко завуалировала действительное движение основных ар- хитектурных масс. Это — сдвинутый, смещенный «Царь Эдип»: Креонт (если бы он был братом Лая) убил отца Эдипа и женился на его матери; что делать Эдипу, кото- рый знает, что потенциальный, подлинный, убийца по природе — он; вместо него убил другой; мститель здесь оказывается убийцей-соперником (сопоставление с До- стоевским: кто из братьев действительно хотел убить и кто действительно убил). Месть за отца оказалась бы на самом деле просто устранением соперника: не ты должен был убить и наследовать, а я. Измена матери. Офелия оказывается потенциальной заместительницей матери на кровосмесительном ложе (в образе женщины мать и лю- бовница слиты, одно и то же лоно и рождает и оплодо- творяется в coitus’e). Гамлет не принимает отцеубийст- венной роли наследника. Убив Клавдия (который тоже ведь разыгрывает любящего отца), Гамлет должен погиб- нуть и сам как соубийца (потенциальный). Преступление заложено в самую сущность самоутверждающейся жизни, и, живя, нельзя не запутаться в нем. Как и Лир, Гамлет 242
Дополнения и изменения к «Рабле» соприкоснулся с подлинной реальностью мира, жизни и человека; вся система официального добра, правды, пие- тета, любви, дружбы и пр. — рухнула. Глубоко наивно сводить все это к психологии нерешительного, заеденного рефлексией или чрезмерно щепетильного человека. Смес- тились и слились верх и низ, перед и зад, лицо и изна- нка, но это раскрывается в однотонном трагическом пла- не. Такова жизнь. Она преступна по своей природе; если ее утверждать, если упорствовать в ней, если осущест- влять ее кровавые задачи и настаивать на своих правах, следовало бы покончить самоубийством, но и смерть со- мнительна. Но и здесь время от времени звучат освобож- дающие тона сатурналий и карнавала. [Для идеолога по- следних четырех веков европейской культуры характер- на смесь детской наивности с лукавым шарлатанством, иногда к этому присоединяется своеобразная духовная одержимость. Любить и жалеть одинокое и покинутое, наивно-жалкое бытие и с беспощадной и бесстрашной трезвостью всматриваться в окружающую его холодную пустоту.] Влияние народной хвалы и народной площадной рек- ламы на жанр «о собственных произведениях» (реклами- рование продукции) и вообще на формы официальной однотонной хвалы. Основные перипетии как в «Царе Эдипе», так и в «Гамлете» определяются выяснением вопроса, кто же убил; необходимо найти убийцу, чтобы спасти Данию от несчастья (чумы); тень отца соответствует оракулу. К «Макбету»* «fair is foul and foul is fair» (прекрасное — дурно, a дурное — прекрасно). (Действ. I, сц. 1, заключительное двустишие — первая его строка — ведьм). Боденштедт замечает, что слово «bloody» (кровавый) встречается почти на каждой странице «Макбета». Сцена 3 (диалог ведьм): 1-я ведьма: где ты была, сестра? 2-я ведьма: душила свиней. 3-я в< едьм а>: сестра, откуда ты? 1-я в<едьма>: у жены моряка были * Цитируется по изд.: Шекспир в переводе и объяснении А. Л. Со- коловского. В 8 тт. Т. 1, изд. тов. А. Ф. Маркса, 1894. (примеч. сост.) 243
М. Бахтин каштаны в переднике, она чавкала (mounch’d), чавкала, чавкала. — «Дай мне», — сказала я. — «Убирайся, ведь- ма», — крикнула туша, откормленная огузком. Муж ее отплыл в Алеппо капитаном Тигра, а я поплыву бесхво- стой крысой за ним в решете. Поплыву, поплыву, поплы- ву! ...Я иссушу его, как былинку; сон не отяготит его век ни днем, ни ночью. Будет он жить проклятым человеком. Девятью девять недель будет он чахнуть, хиреть и томить- ся... Смотрите, что у меня!.. Большой палец матроса, уто- нувшего, когда он возвращался домой. <...> Все три: Рука в руку, роковые сестры, что разносят гибель по земле и по морю. Кружитесь, кружитесь\ Трижды тебе и триж- ды мне и трижды еще, чтобы вышло девять... Макбет, входя, говорит (та же 3-я сц.): «So foul and fair a day I have not seen» (такого плохого и прекрасного дня я никогда не видал). Сц. 4: Кавдорский тан, по словам Малькольма, умер спокойно «as one that has been studied in his death» (как человек, который изучил смерть). Изучение уничтожает страх. Сц. 4: Слова Дункана: «я начал тебя садить и буду работать, чтоб ты пополнел от роста» (обращение к Мак- бету). Слова Банко в ответ на объятия Дункана: «если я вырасту здесь (т. е. на груди Дункана), то жатва будет ваша». Слова Дункана: «моя полная радость, своевольничая от избытка, хочет скрыться под каплями печали» (амби- валентность). Его же слова о Макбете: «in his commendation I am fed. It is a banquet to me» (хваля его, я питаюсь; это пир для меня). Непристойные шутки привратника (шута) в 1-й сц. II действия непосредственно следуют за трагической сценой убийства Дункана; это — надгробные шутки. В «Ромео и Джульетте» после мнимой смерти Джульетты в ее комнате появляются музыканты и шутят в присутствии тела умер- шей. Lie — лгать и Не — лежать; у Шекспира обычная игра слов с этими омонимами. 244
Дополнения и изменения к «Рабле» Действ. III, сц. 4: слова Макбета к призраку Банко: во избежание восстания мертвецов из могил, он желает им быть исклеванными коршунами и орлами, которые, скрыв в себе их тела, сделаются для них как бы надгробными монументами. Действ. IV, сц. 3: Малькольм: «I should pour the sweet milk of concord into hell» (я вылил бы сладкое мо- локо мира в ад). Там же Макдуф о благочестии матери Малькольма: «She died every day she lived» (она умирала каждый день, пока жила). Макбет занимает место живого (как он думает) тана Кавдорского. «Но тан Кавдора жив!., зачем же облекаете меня в чужую вы одежду?» Он хотел бы, чтобы венец достался ему без его ак- тивности (неизбежно преступной). По поводу устра- нения Малькольма (как законного наследника) он го- ворит: Поступков злых невольно глаз боится... (Иван Карамазов) Но если б мог поступок сам свершиться! Призрак Банко занимает место Макбета на пиру. Че- рез всю трагедию проходит борьба живого с мертвыми, чье место в жизни занимает живой. В образах (сравнениях, метафорах и др.) Шекспира всегда даны оба полюса — и ад и рай, ангелы и демоны, и земля и небо, жизнь и смерть, и верх и низ (они амбивалентны тематически, но не по тону); они топогра- фичны; они космичны, в их игру вовлекаются все стихии мира, вся вселенная. Образ у Шекспира всегда чувствует под собою ад, а над собою — небо (т. е. действительную топографию сцены), он глубоко топографичен и преде- лен. Сравнения его или материализуют-отелеснивают (те- лесная топография), или окосмичивают (мировая топо- графия) явление, раздвигают его до пределов мира, от полюса до полюса, игру их сводят к игре стихий (как у Эсхила), все малое они раздвигают до большого, предель- ного (в отличие от сравнений, где оба члена одинакового размера). Примеры: 245
М. Бахтин М а к д у ф: Вставайте все! стряхните ваш На смерть похожий сон: здесь перед вами Сон смерти настоящей! Образ верный Последнего суда! — Малькольм и Банко! Зову я вас, как мертвых из могил, Чтоб с лицами, страшнейшими, чем лица У Мертвецов, явились вы сюда Смотреть на этот ужас! («Макбет». Действ. II, сц. 1). Макбет: О, если б умер За час я перед этим — встретил я Тогда бы смерть с восторгом\.. Что же верно, Что свято после этого? Весь мир Один обман!., (там же) Леди Макбет: Приди, о ночь! — обволоки себя Чернейшей адской мглой, чтоб острый нож Мой не видал готового удара И чтоб прорвать завесу тьмы не мог Небесный свод внезапным громким криком: «Остановись!..» (Действ. 1, сц. 5). Макбет: ... Смерть его Должна наполнить громким звуком трубы Архангелов, чтобы проклясть навек Презренного убийцу! Состраданье На крыльях урагана, как младенец, Вскочивший на ретивого коня, Иль херувим, несущийся по вихрю, Поступок бросит страшный мои в глаза Вселенной всей и сделает, что слезы, Пролившись хлябью волн, в себе потопят Тот вихрь и ураган!.. (Действ. I, сц. 7). Макбет: Теперь полмира Объято сном, как смертью', злые грезы Тревожат сон людей... ... Не выдай же, земля, Моих шагов, куда бы их направить Ни вздумал я!.. Не возопите, камни, От ужаса... Будь глух, Дункан! не слушай этот звон, В рай или в ад тебя отправит он!... (Действ. II, сц. 1). 246
Дополне7шя и изменения к «Рабле» Леди Макбет говорит, что она сама бы убила Дункана, если бы во сне он не был так похож на ее отца. Бывают эпохи, когда дети угнетают и убивают отцов (Ренессанс, наша), и эпохи, когда, наоборот, отцы угнета- ют и умерщвляют детей (все авторитарные эпохи). Через всю трагедию проходит также игра: жизнь — сон — смерть. Макбет в действ. V, сц. 3-я предлагает врачу вылечить государство и сунуть нос в мочу государства. Макбет: Поздней бы должно Ей умереть! Для этаких известий Всегда найдется время! — Завтра, завтра!.. Все завтра без конца, и так плетется, Чуть видным шагом, время до минуты, Когда сказать придется нам: «прощай» Всему, что было, — и глупцы не видят, Что все, чем занимались мы вчера, Служило только факелом, светившим В пути к могиле нам!.. Прочь, глупый факел!.. Довольно ты горел! Вся наша жизнь — Пустая тень! актер, что корчит рожи На гаерских подмостках!.. Минет час — И нет его! Жизнь — сказка, что бормочет Глупец другим глупцам!.. Из всех он сил Старается занять их иль встревожить. И ничего в конце не выйдет, кроме Глупейших пустяков. (Действ. V, сц. 5). Эти и подобные обобщения касаются не только жизни преступника, а всякой человеческой жизни. В известной мере «Макбета» можно назвать и траге- дией страха (страха, свойственного всему живому). Нет обеспеченности в жизни, нет спокойного (и вечного) об- ладания. Всякая активность преступна (в пределе это все- гда убийство). Идеал — внутриутробное состояние. К «Отелло». Ночь с адом сговорится, Чтоб мог на свет скорее он (план Яго) родиться. (Действ. I, сц. 3). В разговоре Дездемоны с Яго о женщинах Яго да- ет образ женщины в духе готического реализма (но без 247
М. Бахтин положительного полюса). Снижающие сравнения в ре- чи Яго. «Кажется, губы с руками опять складываются в поцелуй». «Желаю твоим пальцам (Кассио в момент свидания с Дездемоной, подозревая поцелуй — губы и руки) быть клистирными наконечниками» (действ. II, сц. 1). Отелло: Как я дивлюсь, как счастлив я, что вижу Тебя уж здесь!.. Блаженство моих дней!.. Когда б всегда нас ждал, за бурным вихрем, Такой покой — пусть пробудил бы ветер Смерть яростью! пусть мой корабль взлетал бы До облаков! пусть до вершин Олимпа Плескали б хляби вод и вновь свергались До глубины, на столько же далекой От неба, как и ад!.. О, если б смерть Пришла теперь сразить меня — сказал бы Я ей в лицо, что умираю в самый Блаженный миг!.. (Действ. II, сц. 1). Яго говорит о том, что англичанин перепьет всякого (амбивалентная хвала) (действ. II, сц. 3). Снижающие шутки музыкантов в начале III действия: место духовым инструментам под хвостом. В речах трагических (высоких) героев (наприм<ер>, Отелло) преобладают образы космической топографии (земля, небо, ад, рай, жизнь, смерть, ангел, демон, сти- хии); в речах же шутов (привратник в «Макбете») и таких героев, как Яго, преобладают образы телесной то- пографии (лицо — зад, совокупление, зверь о двух спи- нах, еда, питье, постель, испражнение и т. п.), т. е. сни- жающие образы. Проблема жеста в шекспировском театре. На сцене, топографичность которой ощущается, жест неизбежно со- храняет какую-то степень топографичности (символич- ности), так сказать, показывает на верх и низ, на небо и землю (как при клятвах, вообще при ритуальных жестах), экспрессивный (в нашем смысле) психологический жест вписан в оправу топографического жеста (ведь и слова облекают переживания героя в топографические образы, 248
Дополнения и изменения к «Рабле* а не в поясняющие сравнения в новом духе); ведь и комната (дворец, улица и т. п.), в которой действует, жес- тикулирует герой, не бытовая комната (дворец, улица), ведь она вписана в оправу топографической сцены, она на земле, под нею ад, над ней небо, действие и жест, совершаясь в комнате, совершаются одновременно в то- пографически понятой вселенной, герой все время дви- жется между небохм и адом, между жизнью и смертью, у могилы. Бытовая реалистическая декорация стирает все следы топографичности, в ее условиях шекспировский жест вырождается, а словесные топографические обра- зы начинают звучать почти комически. Топографический жест особенно ясен в комическом (смеховом) театре и до сих пор еще жив в балагане и на цирковой арене (в ином плане — в церкви): спуск комических героев в преиспод- нюю. В топографических сравнениях и образах Шекспира мы прощупываем логику клятв, проклятий, ругательств, заклинаний, благословений. Отелло: Когда ее Ты оболгал!.. Когда такую пытку Зажег во мне — так не молись же больше! Забудь на век, что совесть есть в сердцах! Твори дела, каких страшней и хуже На свете нет! Как горы громозди Ряд ужасов! Заставь заплакать небо И вздрогнуть шар земной\ — Ты не прибавишь Ни атома к жестокому проклятью, Какое ждет тебя! (Действ. III, сц. 3). Отелло: О, для чего не сорок тысяч жизней Дано мерзавцу этому! — одной, Чтоб мстить ему, мне мало!.. Правда все!.. Сомнений нет! Взгляни сюда: подул Заклинающий жест На воздух я — исчезла с этим вздохом Моя любовь! Месть черную зову я Из адских недр! Пусть свой венец и трон Любовь отдаст неукротимой злобе! Грудь, разорвись!.. Гнетешь меня ты ядом Змеиных жал!.. (Там же). 249
М. Бахтин Э м и л и я: Не в год, не в два узнаем Мужчину мы! Ведь мы для них лишь корм! Готовы съесть они нас с голодухи, А сыты раз — так палец в рот и вон! (Действ. III, сц. 4). Отелло: О, дьявол! Если б стала Беременной земля от этих слез, То каждою слезинкой в ней бы зачат Был крокодил! (Действ. IV, сц. 1). Отелло: Что сделала? — На небе отвратят От дел таких лицо! Луна сокроет От них свой взгляд! <...> (Действ. IV, сц. 2). Отелло: Преддверница, что занимаешь должность Обратную со стражем райских врат — Стоишь у адской двери ты... (к Эмилии) (там же). Отелло: О пытки час! час мук невыразимых! Покрылись тьмой и солнце и луна В глазах моих!.. Дрожит весь мир!.. Готов От ужаса распасться он в обломки! (Действ. V, сц. 2). Отелло: Сюда, сюда, рой демонов! гоните Меня от глаз небесной чистоты!.. Пусть буду я развеян бурным вихрем! В поток огня низвергните мой прах! Туда, туда! в поток горящей серы! Где дым и смрад... Мертва ты, Десдемона! Мертва!., мертва!.. О!.. (Действ. V, сц. 2). Трагедия необеспеченности, сомнения, страха возмож- ности (возможность, отравляющая действительность; до- верие-недоверие к человеческой природе). Рождение и формирование нашего экспрессивно-пси- хологического индивидуального жеста. Он развивался по мере потускнения и стирания топографических коорди- нат действия и жеста, по мере превращения словесных топографических образов в условные речевые штампы (с соответствующей модерацией их, смягчением). Ставший речевым штампом словесный топографический образ ут- рачивает всякую связь с конкретным топографическим жестом и даже с самым представлением о таком жесте; еще раньше утрачивается амбивалентность образа и жес- та (штампы топографического верха живут в официаль- 250
Дополнения и изменения к «Рабле* ных, высоких пластах речи, а связанные с ними выраже- ния топографического низа сохраняются только в фа- мильярных пластах). Например, «на небе отвратят от дел таких лицо» — здесь двойной топографический образ (что весьма обычно): небо — космический верх и лицо — телесно-топографический верх; «отвратить лицо», «отвер- нуться от человека» — один из наиболее устойчивых топо- графических жестов (живущий еще и поныне); ему соот- ветствует жест показывания зада (или предложение поце- ловать в зад) или смягченный жест — повернуться спиной. Жест телесного низа жив до сих пор в фамильярном общении, особенно в форме показывания кукиша (т. е. фалла, телесного низа); в официальном же быту сохра- нилось только требование «вежливости» — не садиться спиной к другому человеку (т. е. не отвращать от него лица, не показывать ему зада); но в высоких официаль- ных сферах речи сохранился отрешенный от жеста (и даже от всякого представления о жесте) речевой штамп «отвратить лицо», «отвернуться». Нужно вообще сказать, что в низших пластах фамильярного общения еще живы и ярки топографические жесты телесного низа, и пото- му эти пласты представляют громадный научный инте- рес. Их же высокие амбивалентные дополнения остались лишь в обедненной и редуцированной форме речевых штампов официальной речи. У Шекспира словесные топо- графические образы и жесты распределены между героя- ми и персонажами высокого и низкого (шутовского) пла- на и иногда между разными состояниями одного и то- го же героя, переходящего из одного плана в другой. Так, топография космического (и отчасти телесного) вер- ха господствует в речах и жестах Отелло, Дездемоны, Кассио, — топография же телесного низа — у Яго, Эми- лии и, конечно, у шутов. Но когда Отелло охвачен «без- умием» ревности (традиционное прохождение героя-со- лнца через фазу затмения и временной смерти-безумия), когда образ Дездемоны в его воображении переходит из высокого космического плана небесной чистоты, рая и ангела в план телесного низа — развратницы («ложь» и «лежание»), его речь (и его жесты) наводняется образами телесного низа и временами сближается с речью Яго. Мы 251
М. Бахтин наблюдаем это и у Лира в стадии «безумия», где он пе- реходит на роль короля-шута. Особенно интересно про- следить это на образе Гамлета: в состоянии фиктивного безумия мир раскрывается для него в аспекте телесного низа, образы которого сочетаются в его речах с сохраня- ющимися образами высокой топографии (восстановление амбивалентности). Поблекли и стерлись топографические координаты дей- ствия, слова и жеста, они оказались в плотном (непрони- цаемом) бытовом и отвлеченно-историческом плане, сквозь который перестали просвечивать пределы и полюсы мира. Сохраняющиеся топографические элементы (низы и вер- хи, переды и зады) становятся относительной и условной,- неощущаемой формой. Действие, слово и жест получают практически-бытовое, сюжетно-прагматическое и отвле- ченно-историческое (рациональное) осмысление, но глав- ным и решающим становится их экспрессивное осмыс- ление; они становятся выражением индивидуальной души, ее внутренних глубин. Если раньше жест воспринимался, «читался» экстенсивно в отношении к конкретным (и зри- мым) топографическим пределам и полюсам мира, между которыми он был простерт, вытянут (он показывал на небо или на землю, или под землю — в преисподнюю, показывал перед или зад, благословлял или уничтожал, приобщал жизни или смерти; см. характеристику сюжета «Фауста» у Гете), если, читая его, наш глаз должен был двигаться от полюса к полюсу, от предела к пределу, чер- тя, вычерчивая топографическую линию, осевые коорди- наты жеста и человека, локализуя действующего и жести- кулирующего с его душою в целом мира, то теперь жест читается интенсивно, т. е. только в отношении к одной точке — самому говорящему, как более или менее глубо- кое выражение его индивидуальной души; самая же эта точка — говорящая жестом душа — не может быть лока- лизована в целом мира, ибо нет (осевых) координат для ее локализации. Единственное направление жеста — к са- мому говорящему, место же самого говорящего в послед- нем целом мира непосредственно, зримо не определяется жестом (линия его ведет внутрь, в глубины глубин его индивидуальной души), если это последнее целое и пред- 252
Дополнения и изменения к «Рабле» полагается, то оно опосредствовано сложным мыслитель- ным процессом, рукой его не покажешь (что именно и делал топографический жест). Непосредственно и зри- мо локализуется и осмысливается жест и положение, мес- то человека лишь в ближайшем целом — семейно-быто- вом, жизненно-сюжетном, историческом; он в большинст- ве случаев далек от полюсов жизни и смерти (отодвинут от них обычным, благоустроенно-безопасным бытом штат- ского буржуазного человека 19-го века). Типичность экс- прессивного комнатного жеста, что-нибудь вроде дрожа- ния руки, раскрывающей портсигар и достающей папи- росу: типично именно сочетание бытовой практической осмысленности с индивидуальной внутренней экспрес- сивностью жеста, причем последняя, как всякая субъек- тивность, раскрывается именно в нарушениях, отклонени- ях жеста от нормального (практически целесообразного, практического, технического) пути, в его торможениях и ошибках. Эта внутренняя интенсивность индивидуальной души ищет новых интенсивных же координат в этом новом бесконечно осложненном, временно и пространственно от- носительном мире. Предельная глубина внутреннего, го- воря словами Августина, internum aetemum человека, у Достоевского снова оказывается на топографической мис- терийной сцене (своеобразный этап этого пути у Гоголя). За комнатами, улицами, площадями, несмотря на их сгу- щенную реалистическую типичность, снова сквозят (про- свечивают) полюсы, пределы, координаты мира. Каждое действие, слово, жест исполнены напряженной предель- ности. При анализе топографических образов — мифичес- ких и народно-праздничных — все время учитывать во- площенный в них родовой страх и преодолевающий его смех. Гнусливый голос неаполитанских инструментов в «Отелло» (действ. III, сц. 1) — аллюзия шута на сифилис. Wretch — «девчонка» — бранное для женщины — сло- во употребляется одновременно в уменьшительно-ласка- тельном смысле. «Have you scored те» — дословно: «так вы меня сосчи- тали» — значит — покончили со мной, схоронили меня. 253
М. Бахтин Комната Раскольникова, такая типичная петербург- ская комната в таком типичнейшем петербургском до- ме, — это — гроб, в котором Раскольников проходит че- рез фазу смерти, чтобы возродиться обновленным. Сен- ная площадь, улицы — все это — арена борьбы Бога с дьяволом в душе человека; каждое слово, каждая мысль соотнесены с пределами, с адом и раем, с жизнью и смер- тью. Но характерно, что жизнь и смерть здесь даны ис- ключительно во внутреннем плане, касаются только ду- ши, физическая гибель никому (из главных героев) не угрожает, борьбы между жизнью и смертью в земном плане здесь вовсе нет; живут герои в мире вполне без- опасном. Но как проблемны эти полюсы и координаты, определяя человека, они сами нуждаются в определении, они сами втянуты в борьбу (требуются какие-то коорди- наты координат). Имя и прозвище. Для имени характерна неосознан- ность его этимона; корни имен не принадлежат к живым языкам, и значение их не может ощущаться. Расшифров- ки греческих или древнееврейских (реже — старославян- ских) корней имени дают однотонные и односмысленные прославляющие характеристики («мужественный», «побе- дитель», «славный» и т. п.). Но, конечно, не этим значе- нием определяется выбор и эмоционально-смысловая ок- раска имени, а характером того святого, который освятил и канонизовал это имя, или того лица (отца, деда, вообще предка, друга, исторического деятеля), в честь или в па- мять которого выбрано данное имя (самый выбор чаще всего определялся по святцам датой рождения; см. заме- чательный по глубине амбивалентный образ выбора име- ни для рожденного человека у Гоголя, «Шинель»). Имя может получить эмоционально-смысловую окраску неза- висимо от всего этого по своему звуковому образу («кра- сивое» имя), обычно по сходству с какими-либо звуко- выми образами родного языка (иногда, наоборот, ино- странного). По звуковому сходству с каким-либо словом родного языка имя может получить характер прозвища, переродиться в прозвище (например, имя Акакий («ка- кать») связано по звуку с образом материально-телесного низа (испражнения), также Хоздазад). См. имена Видо- 254
Дополнения и изменения к «Рабле* плясова, снижение имени (фамилии) в материально-те- лесный низ путем подбора соответствующей рифмы у До- стоевского (недопустимость произвольного выбора име- ни). Все это — эмпирика имени, она различна у разных народов, в разных культурах и исповеданиях, за которой встают более существенные философские проблемы име- ни. Собственное имя (человека, города, страны и т.п.) является наиболее глубоким и существенным выражени- ем (по своей функции, конечно, а не по эмпирике своего конкретного происхождения) прославляющих, хвалебных, чисто благословляющих, увечняющих (увековечивающих) начал языка. Оно связано с рождением, началом и бла- гословляет на жизнь, и оно связано со смертью и при- общает памяти (в пределе — вечной памяти). Его сущ- ность — благословение и хвала. С другой стороны, имя выделяет, индивидуализует и одновременно приобщает к традиции (роду, истории), связывает, укореняет, приоб- щает индивидуальному же, но объемлющему целому ро- да, нации, истории, целому чисто положительному, чисто хвалебному, прославляемому (к божьему миру). Имя по сущности своей глубоко положительно, это — сама поло- жительность, само утверждение (назвать — утвердить на веки вечные, закрепить в бытии навсегда, ему прису- ща тенденция к нестираемости, несмываемости, оно хо- чет быть врезанным как можно глубже, в возможно более твердый и прочный материал и т. п.), в нем нет ни грана отрицания, уничтожения, оговорки (особая сторона име- ни — это «я» в чужих устах, «я» для другого в поло- жительном аспекте). Поэтому вокруг имени сосредото- чиваются все положительные, утверждающие, хвалебно- прославляющие формы языковой жизни (оно глубоко эпично, с другой стороны, и эпос (также трагедия) не могут быть анонимными, или псевдонимными, или неис- торичными, т. е. о заведомо вымышленном, типическом, только возможном лице, как роман). Если что-либо отри- цается, должно быть уничтожено, то прежде всего нуж- но забыть, нужно вычеркнуть из списков бытия его имя. Так, Август в своих «Gesta» не называет имен своих вра- гов, врагов народа и государства. Пока сохраняется имя (память), сохраняется (остается) в бытии именуемый, 255
М. Бахтин продолжает еще жить в нем. Поэтому так страшны всякие посягательства на имя (на «доброе имя», шутки с именем и т. п.). Отсюда и всякие виды табу, связанные с именем (вплоть до живого и в наши дни запрета «nomina sunt odiosa»). Это исключительное значение имени в жизни языка, как предельного хвалебно-прославляющего полюса этой жизни, определяет и объясняет такие явления, как локальные именные мифологемы (см. их пародирование у Рабле), как прославляющая игра с именами, лежащая в основе хвалебных од Пиндара, такие явления, как мистика имени и имен, как в той или иной степени мистически окрашенные философии имени, такие явления, как имя- славие и т. п. В противоположность имени прозвище тяготеет к бран- ному, к проклинающему полюсу языковой жизни. Но под- линное прозвище (как и подлинное ругательство) амбива- лентно, биполярно. Но преобладает в нем развенчивающий момент. Если именем зовут и призывают, то прозвищем скорее прогоняют, пускают его вслед, как ругательство. Оно возникает на границах памяти и забвения. Оно де- лает собственное нарицательным и нарицательное собст- венным. Оно по-особому связано с временем: оно фик- сирует в нем момент смены и обновления, оно не увеко- вечивает, а переплавляет, перерождает, это — «формула перехода». Оно, как и имя, связано с рождением и смер- тью, но оно их сближает и сливает, превращает колыбель в гроб и гроб в колыбель. Оно делает прозываемого оп- ределенным, исчерпанным, разгаданным и больше ненуж- ным («пора на смену»). (Разгадывание прозвища в сказке приводит к гибели разгаданного.) Имя связано с топогра- фическим верхом (оно записано на небесах, оно связано с лицом человека); прозвище связано с топографическим низом, с задом, оно пишется на спине человека. Имя освя- щает, прозвище профанирует; имя официально — прозви- ще фамильярно. Прозвище в известном смысле типизует прозываемого, имя никогда не может типизовать; страх, мольба, преклонение, благоговение, пиетет и соответст- вующие им языковые и стилистические формы тяготеют к имени; имя серьезно, и в отношении к нему всегда существует дистанция; ослабление дистанции есть уже 256
Дополнения и изменения к «Рабле» начало перерождения имени в прозвище; поэтому словес- ные формы ласки, если в них есть момент интимности, а тем более фамильярности, несовместимы с именем: умень- шительно-ласкательные формы собственных имен есть уже выход имени в иную сферу языковой жизни, начало перерождения его в прозвище (-кличку); имя втягивается в зону контакта и перерождается в ней; подлинно интим- ная и фамильярная ласка пользуется не уменьшительны- ми именами (в них сохраняется еще некоторая степень официальности и, следовательно, дистанция), а создает свои особые прозвища-клички (от названий предметов, частей тела и др.) в уменьш<ительной> форме (амбива- лентные) и очень часто пользуется для этого ругательст- вами. Имя эпично: в эпосе Гомера — только имена и к ним чисто прославляющие (утверждающие) постоянные эпитеты; в поэме «Война мышей и лягушек» — толь- ко прозвища с отчетливо осознанным этимоном (также в «Маргите»). Прозвище связано с настоящим и с зоной настоящего. В романе (и во всех профанирующих и ра- ботающих в зоне контакта жанрах) нет имен: здесь либо типические фамилии, либо фамилии прозвищного типа — Обломов, Раскольников и т.п., либо прямо прозвища — Лебезятников, Лужин, или аллюзии на действительные фамилии (Волконский, Друбецкой), этим им придается момент типичности и заведомой вымышленности; заведо- мо и открыто вымышленный персонаж не может иметь имени, ведь имя его приобретает оттенок чего-то типичес- кого, характерного, своеобразного, это уже не имя, а на- звание персонажа. Во всех этих явлениях имя переходит в иные сферы языковой жизни, приобретает иные функ- ции, начинает стремиться к пределу прозвища или назва- ния (нарицательного). Момент отрицания, уничтожения, умерщвления в прозвище: оно метит в ахиллесову пяту прозываемого. Оно не благословляет на жизнь и не при- общает к вечной памяти, но посылает в телесную могилу для переплавки и нового рождения, это как бы особый штемпель изношенности и брака. Благословляющий и топографически высокий жест по- этической метафоры (вообще тропа), она приобщает в выс- шему, и она дистанциирована. Первофеномен поэтического 257
М. Бахтин слова — имя. Первофеномен слова прозаического — про- звище. Свойственная поэтическому слову тенденция к уве- ковечиванию, прославлению, связь с памятью. Увековечи- вание имени, слава имени как основной центр прославля- ющих и увенчивающих энергий словесной жизни. Можно сказать грубо и упрощенно так: если слово лишено не- посредственных практических коммуникативных целей, т. е. если оно не исчерпывается своей непосредственной службой действию, то ему остается только либо прослав- лять (хвалить), либо ругать (проклинать) мир и его яв- ления. Каждому слову официальной сферы соответствует сло- во-прозвище вульгарной, фамильярной сферы. Наша, европейская, теория литературы (поэтика) воз- никла и развивалась на очень узком и ограниченном ма- териале литературных явлений. Она слагалась в эпохи стабилизации литературных форм и национальных лите- ратурных языков, в эпохи, когда большие события ли- тературной и языковой жизни — потрясения, кризисы, борьба и бури — были уже давно позади, когда самая память о них уже изгладилась, когда все уже утряслось и отстоялось, отстоялось, конечно, только в самых вер- хах официализованной литературы и языка. Место Арис- тотеля, Горация, Буало, позитивного литературоведения XIX века. Литературная жизнь таких эпох, как эллинизм, позднее Возрождение (конец Ренессанса и начало барок- ко), не могла найти отражения в теории литературы. Она слагалась в эпохи преобладания поэзии (в официализо- ванных верхах литературы), в эпохи, когда Шекспир был дикарем и варваром, Рабле и Сервантес — литературой для занимательного (легкого) чтения масс (и детей). Ро- мантики (расширение ими пространственного и времен- ного кругозора литературоведения очень значительно) по существу мало могли изменить это положение вещей. За порогом канонизованной литературы с ее жанровой сис- темой всегда, а особенно в такие эпохи, как эллинизм, позднее средневековье, раннее барокко, существует масса, так сказать, неприкаянных жанров (в большинстве своем мелких, но не только мелких). Это — либо обломки, либо зачатки. Взаимоотношения между ними своеобразны. 258
Дополнения и изменения к «Рабле» Вся, всё и все втягивались в сферу фамильярного об- щения. Разрушение иерархической дистанции в отноше- нии мира и его явлений. Итальянские поэты XIV века (современники Данте). Фолъгоре да Сан Джиминиано: народный простой язык (полемика с ученой поэзией), воспевал любовь, наряды, еду, напитки, любовь. Чекко Анджольери: из биографических фактов харак- терна его ненависть к родителям и благочестивому укла- ду родного дома: его стихи насыщены радикальнейшим бунтарством, организующую роль в них играют проклятие и брань, отвращение ко всему официальному, ко всяко- му порядку. Бранные вызовы миру и всему человечеству (универсалиям): он все хотел бы спалить и уничтожить (карнавальным огнем). Его основные темы: женщины, ка- бак и кости. Традиции вагантов в его поэзии. Еретическая культура итальянских городских коммун. В ней есть существенный момент внеофициальности. Гро- мадная историческая роль этой еретической культуры. Высший (или — точнее — низший) предел этой еретичес- кой культуры — народная карнавальная площадь. Данте о вульгарном языке в «Пире»: «Это — ячмен- ный хлеб, которым будут насыщаться тысячи... Это будет новый свет, новое солнце, которое взойдет тогда, когда закатится старое. Оно будет светить тем, кто находится во мраке и в потемках, ибо старое им не светит». В латинском трактате «Об итальянском языке» Данте исходит из различения языка «условного» (латинский) и живого народного. Он ставит, далее, вопрос, какой италь- янский volgare нужно считать литературным или «высо- ким» (собственно «придворным») volgare: это язык, пе- реработанный под влиянием сицилийской придворной традиции Гвидо Гвиничелли, Гвидо Кавальканти, Чино да Пистойя и им (Данте). Это — первый в Европе линг- вистический трактат, и его тема: выбор языка, взаимо- ориентация языков и диалектов. Определение языка ис- тинного. Вокруг каждого великого писателя создаются народ- ные карнавальные легенды, переряживающие его в шута. Так, Пушкина эти легенды превращали в придворного 259
М. Бахтин шута Балакирева. Существует даже карнавальный Данте. Ряд анекдотов о нем: как он разбросал инструменты у кузнеца, перевиравшего его стихи, как он назвал «слоном» докучавшего ему почитателя. Ряд анекдотов изображает его саркастические ответы Кан Гранде (т. е. превращаю- щие его в род шута при тиране). Многие анекдоты о Данте Поджио Браччьолини включил в свои «Фацетии». Мотивы загробных хождений есть и у Лукиана, у Ста- ция, у Овидия. Слова Гейне из одного из его автобиографических про- изведений: «Если, читатель, ты хочешь сетовать на разлад, то се- туй на то, что мир сам раскололся надвое. Ведь сердце поэта — центр мира, поэтому оно с воплем должно было разбиться в наши дни. Кто кичится тем, что его сердце остается цельным, тот признает, что у него прозаическое обособленное сердце. Через мое же сердце прошла вели- кая трещина мира, и потому я знаю, что великие боги щедро одарили меня милостями перед другими людьми и удостоили меня мученического ореола поэта. Мир был цельным в древности и в средние века, тогда и поэты были с цельной душой. Но всякое подражание им в наше время — это ложь, которая ясна всякому здоровому взору и которая не может поэтому уйти от насмешки». Гейне о своей юношеской драме «Ратклифф» пишет: «На очаге честного Тома в „Ратклиффе" закипает уже великий „суповой вопрос", который ныне размешивает ложками тысяча плохих поваров и который ежедневно, накипая, бежит через край. Изумительный счастливчик- поэт, он видит дубовые леса, которые еще дремлют в желудях, и он ведет диалоги с поколениями, которые еще не родились». «Лирическое интермеццо» Гейне. Оно было названо так потому, что было издано между двумя драмами («Аль- манзор» и «Ратклифф»), В письме к издателю (Дюммле- ру в Берлин) он характеризует их как «крепкий цикл юмористических писем в народном духе». В письме к Мозеру Гейне пишет: «Моя душа — гутта- перчевая, она часто растягивается до бесконечности и час- то сокращается до крошечных размеров». К теории фа- 260
Дополнения и изменения к «Рабле» мильярного образа (сравнения); движение не к имени, а к прозвищу (ср. «Мою любовь, широкую, как море»). В 1830 году в Вандсбеке Гейне увлекается чтением «Тьера и милосердного господа-бога» (т. е. увлекается ис- торией Французской революции и Библией). Здесь — про- фанирующая фамильяризация имен, превращающая их в прозвища. Гейне на Гельголанде получил известие о революции 30-го года: «То были солнечные лучи, завернутые в газетную бу- магу, и они произвели в душе моей самый дикий пожар. Мне казалось, что я мог зажечь весь океан до Северного полюса тем огнем вдохновения и безумной радости, кото- рый пылал во мне...» (к теории фамильярного образа в зоне контакта). Александр Дейч «Гейне»: «Поистине хаотичность „Атты Тролля" вполне оправ- дана подзаголовком „Сон в летнюю ночь", где наряду с благовестом часовни звучит звон погремушек шутовского колпака: Это мудрое безумье! Обезумевшая мудрость! Вздох предсмертный, так внезапно Превращающийся в хохот!..» Недаром критики любят сравнивать эту сатиру Гейне с большими фантастическими комедиями Аристофана, а Брандес прямо утверждает, что со времен классической древности не рождалось еще поэта, обладавшего более сходным умом с Аристофаном, чем Гейне. «Глубина бес- стыдства и полет лирики» — вот основные сходства сати- рической поэзии Гейне и Аристофана, по мнению Бран- деса. Действительно, силою своей фантазии Гейне, подоб- но Аристофану, выворачивает мир наизнанку, смешивает границы логичного с нелогичным. Гейне пользуется роман- тикой как оружием, но это не мешает ему сокрушать эту романтику, взрывать ее изнутри. Поэтому удары, нанесен- ные Аттой Троллем, достались и немецкому либерализ- му, и мелкобуржуазному радикализму, и «политической 261
М. Бахтин поэзии», и тевтонствующей глупости — но заодно и ро- мантике. Роль оксюморных словосочетаний (однопланных и двух- планных) в поэзии Гейне. Проблема комической фантастики (проблема «менип- повой сатиры»). В предисловии к «Германии» Гейне го- ворит, что звон погремушек юмора сглаживает се- рьезные тона, а фиговые листки, прикрывавшие наготу кое-каких мыслей, в нетерпении сорваны поэтом. Heinrich Heines Briefvvechsel hg. von Friedrich Hirth. Munchen, 1914-1920. Bd. 1 - 3. G. Karpeles. Heinrich Heines Memoiren. Berlin, 1909. Herbert Eulenberg. Heinrich Heines Memoiren. Berlin. (Это — сборники автобиографических материалов.) Сатиры. Перевод и вступительная статья Юрия Ты- нянова. Л., 1927. «Германия». Перевод IO.Тынянова // Звезда. 1931. Кн. 10. Замечательное высказывание Данте в его «Пире»: «Ах, если бы владыка вселенной устроил так, чтобы и другие не были передо мною виноваты, и я не терпел кары несправедливой, кары изгнания и бедности! Ибо было угодно гражданам прекраснейшей и славнейшей дочери Рима, Флоренции, исторгнуть меня из сладчайшего ее лона, где я родился и был вскормлен, пока не достиг вершины своей жизни, и где я хочу от всего сердца с миром для нее успокоить усталый дух свой и окончить дни, мне отмеренные. И пошел я странником по всем почти городам и весям, где говорят на нашем языке, чуть не нищенствуя, показывая против своего желания следы ударов фортуны, которые очень часто и несправедливо ставят в вину потерпевшему. Поистине стал я кораблем без ветрил и без руля, которого противные ветры, разду- ваемые горестной нуждой, гоняют к разным берегам, ус- тьям и гаваням. И казался я низким взору многих, кото- рые, быть может, по некоей молве обо мне представляют меня другим. В мнении этих людей не только была уни- жена личность моя, но потеряли цену и творения мои, как уже написанные, так и предстоящие. Причина этого (не только в отношении меня, но и в отношении всех), чтобы 262
Дополнения и изменения к «Рабле» указать ее здесь вкратце, заключается в том, что слава, когда приходит издалека, раздувает заслуги выше дейст- вительных размеров, а присутствие уменьшает их больше, чем по справедливости следует». (Цитирую по А. К. Джи- велегову «Данте».) Heines Werke in zehn Banden Insel-Verlag. 1910—1915. Семитомное издание Ernst Elster (Leipzig. 1887—1890 и поел. изд. 1916). Площадь св. Марка в Венеции. Эта площадь тесна. Между статуей (медной) св. Федора и крылатым львом св. Марка — место вольности: здесь можно было играть в кости и в другие запрещенные игры. Любовь Фридриха Великого к застольным беседам (в «Сан-Суси»). Галилей читал лекции по топографии дантовского ада, измерил форму адской воронки, пользуясь геометриче- скими и архитектурно-механическими категориями (эта работа по поручению флорентийской академии художеств в 1584 году). Исключительная любовь Галилея к комическому, при- том к гротескному. Особенно он ценил Франческо Берни и Руццанте (Анджело Беалько). Комические хвалы Берни (блазоны), создавшие целую школу, представители кото- рой прославляли сифилис, штаны, слюну, различные блю- да (колбасу) и овощи. Сам Берни прославил чуму (бо- лезнь). Подражая Берни, Галилей сочинил в 1589 году шуточное стихотворение на тему о тоге (профессорской). Руццанте — автор деревенских комедий. В 1604 году Галилей вместе со Спинелли написал в стиле Руццанте диалог о новой звезде (беседа двух пастухов). Высмеива- ние схоластических противников и изложение в шаржиро- ванном виде только еще зарождавшихся идей Коперника. Диалог Антонио Франческо Дони «Мраморы» (1582 г.). Здесь во втором диалоге коперниканскую систему защища- ет шутник (шут) Карафулла, пользующийся самыми шу- товскими и нелепыми аргументами. Интересна эта фигура шута, выступающего с пропагандой новых революционных идей в науке. Комический элемент у Бруно. Николай Ку- занский и представитель народа и площади как протаго- нист его диалогов. 263
М. Бахтин Высвобождение движения из аристотелевской иерар- хической системы мира, релятивизация движения, пред- полагающая релятивизацию центра мира. Слияние хвалы и брани, двутонность слова и обра- за — решающий (определяющий) стилистический фак- тор. Во всех официальных системах литературы и во всякой (в какой бы то ни было мере) официализованной речи хвала и брань разъединены и противопоставлены. Чем дальше от последнего целого, чем ближе к сфере частного и временного, тем дальше от слияния хвалы и брани. К анализу «Короля Лира». Значение мотива безумия. Соломенный венец и соло- менный скипетр Лира. «Смелое сочетание сумасшедшего человека с челове- ком правды и милости принадлежит к одному из тех чудес поэзии, какие можно найти только в Шекспире» (А. Л. Соколовский. Т. 1. С. 247). Мотив незаконного сына (не устроенного официаль- ным порядком, не имеющего законного отцовства). [Простая и просто любящая душа, не зараженная со- физмами теодицеи, в минуты абсолютного бескорыстия и непричастности поднимается до суда над миром, над бы- тием и виновником бытия. Эти минуты редки, потому что человеческое сознание подкуплено бытием. Добро этой судящей души лишено всякого положительного содержа- ния, оно все сводится только к осуждению бытия, к от- вращению. Это голос небытия, судящий бытие, в нем са- мом нет ни грана бытия, ибо бытие все отравлено ложью. Но бытие, раз возникнув, неискупимо, неизгладимо, не- уничтожимо: нарушенную абсолютную чистоту и покой небытия нельзя восстановить. Ни искупления, ни нирва- ны. Не дано измерить страдания (оно доступно лишь в чистой форме; наркоз). Новый аспект правды. Она никого не осуждает, не разоблачает, не унижает, не отнимает, не уменьшает, ни- чего не требует, в ней нет ни грана насилия и серьезности, она только сияет и улыбается, хотя она и полна милую- щей жалости. Она — абсолютная доброта. Элементы на- силия и шарлатанства. 264
Дополнения и изменения к «Рабле» Физическая жизнь с любовью вступает в новую сферу бытия. Жизнь получает признание извне, вне себя. Про- блема бессмертия. Ад как жизнь вне любви.] ...Вперед тебе Я больше не отец!.. Навеки будешь Ты мне чужой! Последний варвар, скиф Иль людоед, что жадно рвет зубами Труп собственного сына, — встретит больше В моей душе участья и любви, Чем ты, когда-то бывшая родной Мне дочерью!.. (Действ. I, сц. 1). К теории романа. Обзор старейших теорий романа (Юэ и др.), любовь, частные безымянные сферы истории, роль женщин в истории, восприятие прошлого на уровне совре- менности. Изучение пространственно-временной топографии (хро- нотопа) мира в литературе. Основные значащие места этой топографии. Художественное значение человек, его поступок, его слово и его жест приобретают, только когда он находится в одном из этих мест. За всяким реальным бытовым местом должно просвечивать его топографичес- кое место, чтобы оно могло стать ареной существенного художественно-значимого события, оно должно быть впи- сано в топографическое пространство, должно быть соот- несено с координатами мира. Наш понимающий глаз со- вершает сложное движение от полюса к полюсу, прохо- дящее и через точку говорящего и действующего. В игру вовлекается весь мир; искусство структурно (в малом по- вторяется большое). Город, улица, площадь, дом, комната, ложе (кровать, диван), сидение, порог (дверь, лестница). Проблема порога у Достоевского. Schwellendialog (немцы вообще терминологичны, им присуща тенденция каждое слово превращать в термин, т. е. начисто обесстиливать его, французам, напротив, свойственна тенденция к име- ни, даже в термине они пробуждают его метафоричность и его стилистическую окраску). В области телесной топо- графии порогу соответствует зона plexus Solaris (зона сме- ха, агонии, родовых спазм, рыдания, потуг при испраж- нении), зона кризиса. Всякое движение в пространстве, 265
М. Бахтин всякое перемещение (всего человека, руки при жестику- ляции), кроме своего реального, сюжетного и бытового осмысления (переход от постели к столу, движение к двери, вставание, переход из одной комнаты в другую и т. п.), имеет всегда определенное топографическое (ие- рархически окрашенное) осмысление, это — перемещение из одной топографической точки в другую (герой или приближается к рампе, или к заднему плану, приближа- ется к аду или к раю, к порогу и т.п.), определяемое топографической структурой сцены и литературного про- странства (даже в быту вставание, выступление вперед или отход назад, слова, произносимые при входе или при выходе, у двери, на пороге, прощание у порога и т.п.). Этим определяется двойная логика всякого движения и всякого места (всякое движение есть перемещение то- пографически полярное). Какие сцены разыгрываются у Достоевского на пороге (у двери, на лестнице, в перед- ней); особое значение у него всякого появления, прихо- да (неожиданного, эксцентричного, т. е. оправданного не прагматикой сюжета и быта, а чисто топографически). Во всяком сюжете есть реальная прагматика и топографичес- кая схема. Стол — алтарь — могила. Момент увенчания и развенчания в топографической схеме сюжета (отсюда верх и низ, перед и зад). Передний план, задний план, председатель и т. п. топографически-иерархические слова и выражения. Значение слов перед уходом. Сцены на пороге в «Идиоте» (ожидание — диалог со швейцаром в швейцарской в ожидании генерала, первое знакомство с Настасьей Филипповной на пороге квартиры Иволгиных, покушение Рогожина и припадок, попытка самоубийства Ипполита на ступеньках террасы и др.). Мы все отлично ощущаем органичность выбора места (все это не могло бы происходить внутри комнаты). Поклон у порога Ка- терин<ы> Ив<ановны> Мите и др. связанные с этим события; последнее слово и дело человека перед уходом (завершающий жест). В связи с этим поставить пробле- му о границах сознания (сознательности) в художествен- ном понимании (творческом и воспринимающем); по- пытки свести эту засознательную топографическую ос- нову образа к мертвой традиции, к пережиткам. Здесь-то 266
Дополнения и изменения к «Рабле» именно и происходит подлинная универсализация образа, отнесение его к целому мира, преодоление его внехудо- жественной единичности и абстрактной общности (поня- тийности, экземплярности, типичности и т. п.). Индиви- дуализующая универсализация; она-то и нуждается в то- пографической схеме мира. В основе этой схемы лежит совершенно конкретная зримая модель мира. Если от- мыслить эту топографичность, то от подлинной художе- ственности образа ничего не останется. Современное ху- дожественное сознание опирается на эту топографичес- кую схему образа и не может не опираться на нее, но само-то сознание (истолковывающее и рационализирую- щее) освещает сюжетно-прагматическую, характерологи- ческую, психологическую, социальную, идеологическую стороны образа. К значению народно-праздничных форм и фамилья- ризации. Оставаясь в пределах иерархически-стабилизо- ванного официального мира, явление, вещь, человек не могут раскрыть своих новых сторон, не могут обновить- ся, в отношении их существуют неизменные дистанции: к ним не подойдешь ближе, не взглянешь на них с но- вой точки зрения; ценностная, иерархическая перспекти- ва мира остается неизменной. Необходимо выйти за пре- делы этой системы, необходимо столкнуться с человеком и вещью во внеофициальном, внеиерархическом плане, вне обычной, серьезной, освященной колеи жизни. На- родно-праздничные фамильяризующие формы и дают эту плоскость, дают право взглянуть на мир вне признанной правды, вне священного; праздники освящают профана- цию: в этом своеобразная противоречивая природа народ- ной стороны праздника, праздничное право народной пло- щади, этого своеобразного утопического мира. В эпохи великих переломов и переоценок, смены правд вся жизнь в известном смысле принимает карнавальный характер: границы официального мира сужаются, и сам он утрачивает свою строгость и уверенность, границы же площади расширяются, атмосфера ее начинает прони- кать повсюду (в эти эпохи наблюдается даже чрезвычай- ное расширение употребления речевых и жестикуляцион- ных фамильярных форм: фамильярного «ты», бранных 267
М. Бахтин выражений, ослабление всякого этикета, более фамильяр- ное обращение детей с родителями и вообще взрослы- ми и т. п.). Характерны такие явления: Грозный, борясь с удельным феодализмом, с удельно-вотчинной правдой и святостью, ломая старые государственно-политические, социальные и в известной мере моральные устои, не мог не подвергнуться существенному влиянию народно-празд- ничных площадных форм, форм осмеяния старой правды и старой власти со всей их системой травестий, иерархи- ческих перестановок (выворачиваний наизнанку), развен- чаний и снижений; не порывая со звоном колоколов, он не мог обойтись и без звона шутовских бубенчиков; даже во внешней официальной стороне организации опрични- ны были элементы этих форм (вплоть до карнавальных атрибутов внешности, метла например), внутренний же быт опричнины носил явно экстерриториальный карна- вальный характер. Позже, в период стабилизации, оприч- нина не только была ликвидирована и официально дез- авуирована, но проводилась борьба с самым духом ее, враждебным всякой стабилизации. Еще ярче все это в эпоху Петра: звон шутовских бубенчиков здесь совершен- но заглушает колокольный звон (в отличие от Грозного, Петр к этому последнему не только равнодушен, но и враждебен). Дело не только в широчайшей культивации Петром форм праздника глупцов, развенчания и шуточ- ные увенчания которого прямо вторгались в государствен- ную жизнь (почти полное слияние шутейных и серьезных званий и власти), — новое зарождалось и проникало в жизнь сначала в потешном наряде; так, в потешной форме внедрялась европейская военная организация и техника (это была не просто детская игра в войну, но в ней были элементы противопоставления и развенчания старой го- сударственной армии, были элементы карнавальной экс- территориальности, аналогичные опричнине); и в даль- нейшем ходе реформ ряд элементов их переплетался с элементами шутовского травестирования и развенчания (стрижка бород, переодевание в европейское платье, поли- тес и др.); (использовались и русские бытовые формы домашних шутов и дур). Фамильяризация отношений, уг- нетение стариков молодежью. Восприятие реформ пред- 268
Дополнения и изменения к «Рабле» ставителямп старого мира и старой правды как гибели богов, европейского — как шутовского; пробуждение эс- хатологизма (во все эпохи расцвета эсхатологизма, сопут- ствующего всякой смене правд, происходит параллельное усиление народно-смеховых форм как реактива). Борьба Грозного с иерархической окраской территории, обезли- чивание и фамильяризация ее (чтобы она могла стать государственной). Раблезианское развенчание колоколов в бубенчики. Все это к концу IV гл. Там же о тяге к слиянию с толпой, не просто с народом, а с народом в его празднич- но-площадном аспекте. Любовь к площадному народному веселью Пушкина, Грибоедова и др. [Там же о том, поче- му классовый идеолог не может найти доступа к народ- ному ядру. Социальный характер смеха, соборный смех (параллель к молитве всей церкви). Там же о незараже- нии ядом серьезности до конца, одержимостью серьезно- стью.] Сопоставление с народно-трагическими формами; проблема границ и смены (гибели индивидуальности) в трагическом аспекте. Особенно ясно народность обеих форм, их общность (проблема смены, венца и развенча- ния, отцов и детей) и их различие можно раскрыть на творчестве Шекспира (в частности, и мотив безумия и его относительности). Карнавальные формы при дворе Людовика XI. Шут при короле получает новое значение, происходит слияние шута и короля. Необходимость в такие эпохи выдвижения из низов, т. е. резкий разрыв с иерархическим началом (старым в процессе создания нового). Дополнения к VII гл. К вопросу слияния хвалы и брани: существенность хвалебных и бранных форм языка (прославления-увенчания и развенчания-брани). Офици- ализация мира и его однотонность. Отравленность всех форм речи страхом (слабостью) и устрашением; перечис- ление этих форм. Роль фамильяризации, уничтожения дистанции, пере- вод образов в смеховую зону контакта, предпосылка бес- страшия — все это в заключение; там же и открытие со- временности смехом и фамильярным разрушением дис- танции. 269
М. Бахтин Только гротескная концепция тела знает символи- ку тела. Органическая связь двутелости с двутонностью. Двутелые споры и диалоги и их значение в истории ли- тературы. Спор старости с юностью, рождающего с рож- даемым в конечном счете является подосновой основ- ного трагического конфликта всей мировой литературы: борьбы отца с сыном (смена), гибели индивидуальности. «Лучший дар — нерожденным быть». Спор небытия с бытием (возникновением, нарушением тишины и целост- ности, сплошности небытия). Одна из больших и незаме- ченных тем мировых слов и образов — сомнение в смер- ти; эта тема завуалирована реактивной и замещающей темой надежды на бессмертие. Непоправимость бытия. Простейшая формула сомнения в смерти в монологе Гам- лета. Она является предпосылкой буддизма. Нельзя вы- рваться из бытия; бытие безвыходно. К I гл. Несколько слов о раблезианской непристой- ности. Непонятны и не оправданы сокращения и купюры в переводах Рабле; их можно было бы объяснить толь- ко глупым лицемерием и грубым невежеством, а также и безответственностью, нежеланием вникнуть в сущест- во дела. Непристойности Рабле не возбуждают и не мо- гут возбуждать никаких сексуальных эротических чувств и возбуждений (ощущений), не могут их разжигать, они не имеют никакого отношения к эротической чувствен- ности; они возбуждают только смех и мысль, притом уни- версальную и трезвейшую мысль, следовательно, с точки зрения каких бы то ни было чувственных влечений, аб- солютно холодную мысль, их цель — протрезвление чело- века, освобождение его от всякой одержимости (в том числе и чувственной), подъем человека в высшие сферы бескорыстного, абсолютно трезвого и свободного бытия, на такие вершины бесстрашного сознания, где менее все- го его может замутить какое бы то ни было чувственное возбуждение. Настоящая порнография стремится возбу- дить сексуальные ощущения, а вовсе не смех; смех — если он и имеет иногда место — носит побочный харак- тер и служит только для прикрытия; менее всего порно- графический образ обращается к мысли; его цель — воз- буждать сексуальность, и он рисует такие черты явления, 270
Дополнения и изменения к «Рабле» которые эту сексуальность способны возбуждать. Рабле никогда и ничего не рисует способного возбудить чувст- венность: менее всего найдете вы у него образы возбуж- дающей чувственность красоты (специфической), привле- кательности, пикантности; любое совершенно корректно сделанное описание женской красоты, сложения, наряда способны более возбудить чувственность, чем самые не- пристойные образы у Рабле; у Рабле вообще нет изо- бражения молодого тела; наиболее непристойные образы связаны у него со старостью, со старухами (например, новелла про льва и старуху); это определяется, конечно, гротескной концепцией тела (рождающая старость, рож- дающая смерть); гротескное тело — космическое, симво- лически расширенное, смешанное с вещами — вообще не способно возбуждать чувственности: оно уродливо и без- образно с точки зрения новых сексуально окрашенных представлений о красоте (как и с точки зрения нового художественного канона красоты); образы Рабле так же не способны задевать нашей чувственности, как иллю- стративный материал к любой истории религий — все эти чудовищные идолы с разинутыми ртами, преувели- ченными фаллами, грудями и т. п. Гротескное тело доэро- тично и надъэротично в нашем смысле (с точки зрения нашего понимания эротики), в нем реализованы древ- нейшие и глубочайшие мысли о мире в его целом, в нем выделены и подчеркнуты все существенные с точки зрения этой мысли моменты (не абстрактной, конечно). Протрезвляющую раблезианскую непристойность можно назвать философской непристойностью (она диаметраль- но противоположна эротической). Очищать Рабле от не- пристойности так же нелепо, как очищать медицинские книги от всех терминов, касающихся телесного низа (в женских школах изучать анатомию и физиологию чело- века до пояса). Она здесь, как и в медицинской литера- туре, служит целям познания и мысли (но только уни- версально-философской). К проблеме тона. Если мы проанализируем то- нальность слова, любого словесного образа, то мы всегда вскроем в нем, хотя бы и в приглушенной модерирован- ной форме, тон мольбы-молитвы или хвалы-прославления. 271
М. Бахтин Это первая пара основных тонов (с ними связаны и со- ответствующие молитвенные или хвалебные стили и струк- турные первофеномены). Вторая пара: тон угрозы-устра- шения и страха-смирения. Эти основные тона имеют мно- гочисленнейшие вариации (и осложняются разнообразными обертонами): просьба, умиление, жалоба, почтение, пи- етет, гнев, отчаяние, тревога, печаль (элемент жалобы), торжество (устрашающей силы), благодарность и пр. и пр. Все эти тона по своей природе иерархичны: они звучат в мире неравных, больших и маленьких, сильных и слабых, властителей и угнетенных, господ и рабов, отцов и детей; они внефамильярны и серьезны; особый характер брани и проклятий. Основой художественной тональности слова не может не быть любовь (какой-то минимум ее необхо- дим для художественного подхода к миру). Но тона люб- ви замутнены иерархическими тонами; нет чистого тона любви. Нет еще форм, созревших в мире равных и в атмосфере бесстрашной свободы, за исключением специ- фических форм фамильярного общения (изолированных, утопических, площадных форм). К проблеме гоголевского смеха: анализ пре- дисловий к «Вечерам» и сопоставление с раблезиански- ми прологами (площадной ярмарочный тон, прославление кушаний, организующая роль брани и т.п.). Гротескное анатомизирование в «Тарасе Бульбе»; площадное (карна- вальное), утопически окрашенное фамильярное общение в Сечи; увенчания-развенчания в Сечи; гротескное, смешан- ное с вещами тело в образах Гоголя; алогизмы; роль про- звищ и превращение имен в прозвища; веселое богатыр- ство; игра и образы игры; праздничная тематика (сопо- ставление «Майской ночи» с «Игрой в беседке»). [Пока мир не завершен, смысл каждого слова в нем может быть преображен (следовательно, и каждой закон- ченной человеческой жизни). В целом еще продолжающе- гося, еще не сказавшего своего последнего слова мира не завершена ни одна жизнь.] Праздничное нарушение иерархии (фамильяризация) в «Вечерах»: голова и прочие в одном мешке, кузнец при дворе императрицы, отец и сын на равных правах (в уха- живании), неравные браки. Влияние балаганных форм 272
Дополнения и изменения к «Рабле» на Петербургские повести. Старость и эротика (стару- ха, «оскоромиться» в «Вие»; превращение старухи в мо- лодую и др.). Игра (в карты) с ее реальными результатами (ни- щий — богач и обратно, однодневные, эфемерные, увен- чания-развенчания) карнавализует жизнь, разрушает ее иерархию (уравнение всех возрастов и положений за кар- точным или рулеточным столом (см. нарушение всего социального строя, рушение его, во время игры в мяч в «пророческой загадке» у Рабле), здесь властвует особая условная, утопическая, закономерность, для которой нет генералов, королей, отцов и детей и пр.). Эта карнаваль- ная атмосфера, создаваемая рулеткой, царит в «Игроке» Достоевского. Карнавализация мира, создаваемая властью денег (капитализмом) у Бальзака. Этот момент есть в «Идиоте»; «идея» Подростка; нарушение социальной иерархии (смешение верхов и низов) в бульварном аван- тюрном романе; роль в нем (аналогичная в известном смысле) преступления, фигура сыщика (своеобразно- го наследника пикаро). Замечательный образ Лекока. Карнавальная атмосфера проникает и «Рокамболя», и «Молодость Генриха», и всевозможные «Тайны дворов»: через барочный роман и средневековье они связаны с традициями сатурналий (это авантюрно-бульварно-ве- ликосветско-детективное чтение для горничных и лаке- ев есть какой-то современный суррогат сатурналий; см. «Ибикус», «из грязи — в князи» и пр.). Все это проли- вает свет на историю европейского романа и на жизнь литературных традиций. Надо прощупать новые узловые моменты жизни образов (сатурналии, карнавал, ярмароч- ная площадь и др.). В том же плане: театральная повозка, богема, современный театр — все это обломки древней народной площади, площади сатурналий, праздника глуп- цов, карнавалов. Эти обломки древней экстерритори- альной площади со смеющимся народом в измененном, искаженном, извращенном виде переносятся в гостиные, мансарды поэтов и художников, в кабаки и рестораны, на современную ночную улицу, за кулисы театров, в кори- доры университетов, в дортуары закрытых учебных заве- дений (бурса, «Республика Шкид» и т.п.), в массовую 10 Зак. №949 273
М. Бахтин литературную продукцию, в фельетоны газет. Современ- ные арготические увлечения (особенно во французской литературе) в вагоне поезда и т.п. Элементы этого во всех жаргонах (например, школьных). На высоком языке Тютчева это хаос, пробуждаемый ночным ветром, ночная душа человека, мир снов и пр. При генетическом родст- ве и смысловой общности между всеми этими явления- ми существуют громадные различия, которые необходи- мо учитывать: нужно внести строгую дифференциацию в этот разнообразный мир. Тема власти денег уже у Пуш- кина вливается в карнавальную традицию («преиспод- няя»-подвал барона, вражда отца с сыном, «Сцены из рыцарских времен», «Пиковая дама»). Тот же мир в фор- мах фамильярной речи и фамильярной мысли, фамиль- ярного жеста, бытовой эксцентричности, случайных встреч и столкновений и т.п. Элементы этого (особенно «рекреации слов») в кубиз- ме и сюрреализме. В высшей степени интересна фигура Alfred Jarry (1873—1906), автор «Ubu-Roi» (1896); пло- щадные элементы, карнавальная стилизация, раблезианст- во. Он оказал большое влияние на сюрреализм. О нем: Chasse. Les sources d’Ubu-Roi, 1922; и его же: Les pas perdus, 1924; Vallette A. Alfred Jarry, 1928; Rachilde. Alfred Jarry ou ie surmul des lettres, 1928; Shauveau. Notes sur Alfred Jarry // Mercure de France, 1926, I/XI. Max Jacob (1876) — один из создателей кубистической поэзии; разговорная речь, юмор; влияние на сюрреализм. О нем: Thomas L. Max Jacob // Les nouvelles litteraires, 1928. Сюрреалисты сменяют дадаистов, большинство пе- реходят из одной группы в другую: А. Бретон, Ф. Супо, П. Элюар. Провозглашение младенческого ощущения ми- ра, примата подсознательного над сознанием и логи- кой. Нарушения реальных соотношений между вещами. О сюрреализме статья: Фрид Я. в «Интернациональная литература», 1933, №4; Breton A. Manifesto du surrealisme, Poisson soluble. P., 1924; его же: Les pas perdus. P., 1924; его же: Introduction au discours sur ie peu de realite. P., 1927; его же: Second manifeste du surrealisme. P., 1930; его же: Qu’est-ce que le surrealisme. P., 1934. 274
Дополнения и изменения к «Рабле* Жданов И.Н. (академик). Беседа трех святителей и Yoca monachorum (1892) // Сочинения Жданова. В 2 тт. Изд. АН, СПб.: 1907. Образ Золушки (Сандрильона). Мифологическое ис- толкование этого образа: олицетворение дня и ночи. Оно в настоящее время отвергается наукой. См.: Сент-Ив. Les contes de Ch. Perrault et les recits paralleles. Leurs origines. Coutumes primitives et liturgies saisonnieres. Он вскрывает в этой сказке пережитки примитивных обычаев и календарных культов, мотив мас- карада он ставит в связь с весенней масленичной обряд- ностью. Здесь есть и мотив возрождения (преображения); су- щественен мотив нарушения иерархии (мира наизнан- ку); сопоставление кухни и дворца (карнавальный ком- плекс); трактовка женского начала (аналогично Корделии в «Лире»). Колядки. Праздник новолетия (calendae) у многих народов был перенесен на праздник Рождества (христи- анизация). Подробное сличение новогодних и святочных празднеств новоевропейских народов с праздниками гре- ко-римскими обнаруживает не только сходство названий, но и совпадение отдельных моментов обрядов, увеселе- ний и пр. Разбираясь в сложном комплексе святочных обрядов и песен новоевропейских народов, этнографы и фольк- лористы вскрывают элементы, восходящие у многих на- родов к явлениям традиционной аграрной магии и мест- ных культов, элементы, заимствованные из греко-римской культуры как в эпоху дохристианскую, так и позднее, в причудливом сочетании «языческого» и христианского. Ярким выражением так наз<ываемой> продуцирую- щей первобытной аграрной магии, правда при этом часто уже не сознаваемой современным крестьянством, являют- ся многочисленные обряды, долженствующие изображе- нием сытости и довольства вызвать урожай, приплод, счастливый брак и богатство. Новогодние «щедривки» на Украине. При Юстиниане (VI в.) празднование январских ка- ленд было перенесено церковью на весь святочный цикл 275
М. Бахтин от Рождества по Крещение. Это содействовало смешению обрядов разных циклов. Анализ (обстоятельный) образов украинских колядок произвел А. А. Потебня (см. Потебня А. Объяснения мало- русских и сходных песен. Т. II. Варшава, 1887 (то же: Русский филологический вестник. Т. XI—XVII, 1884— 1887); Веселовский А. Н. Разыскания в области русского духовного стиха. Вып. VII. Румынские, славянские и гре- ческие коляды. СПб. 1883. Колядки и щедривки, в соответствии со своим аграр- но-магическим смыслом, величают хозяина и членов его семьи, с помощью словесных образов вызывают представ- ления о урожае, богатстве, приплоде и браке. Поэтическое слово, как во многих других случаях в фольклоре, вы- полняет ту же магическую функцию, как и сопровождае- мый им обряд. Связь с крестьянским обиходом образов колядки (реальным, бытовым, низким). Однако в соответст- вии с магической функцией песни исполнители ее стре- мятся к созданию образов, идеализирующих реальную бы- товую жизнь крестьянина; поэтому они рисуют роскош- ные картины жизни вышестоящих классов: князей, бояр, купцов (высший, карнавальный король); имеет место вос- произведение по традиции песен, созданных в высших господствующих классах (как и в свадебной поэзии, за- имствования из боярского быта); сохранились, благодаря этому, образы княжеско-дружинного и боярско-феодаль- ного строя (исторические элементы). С аграрно-магичес- кими и историческими моментами переплетаются хрис- тианские. Христианские легенды приспособляются иног- да к потребностям аграрной магии: «сам милый Господь волика гонит, Пречистая Дева есточки носит, а святой Петро за плугом ходит». Образы богов и святых придают большую магическую силу поэтической формуле. Споры между солнцем, месяцем и дождиком (побеждает обычно последний гость). Мотив появления небесных гостей, оп- ределяющих благополучие человека (см. этот же мотив в романе). К проблеме заговора и заклинания. Образы изобилия, сытости и богатства в фольклоре. Их первоначальное аграрно-магическое значение. Выяс- 276
Дополнения и изменения к «Рабле» нение этого значения само по себе еще ничего не объяс- няет в последующей жизни этих образов. В этом «нача- ле» содержится неизмеримо меньше, чем в последующей жизни, такие объяснения стремятся большое втиснуть в малое и этим дискредитировать его смысловую значи- мость. При этом самое начало это сужается и перетолко- вывается. Понятия «аграрный» и «магия» берутся в их позднем суженном и ограниченном значении (только аг- рарный, только магический); но ведь тогда, когда имело место это начало, аграрное было всем, было мировым, объединяло в себе все стороны жизни коллектива, в нём участвовала и разыгрывалась вся природа и вся культура; а магическое включало в себя и все то, что впоследствии стало художественным воздействием, научным познанием и т. п. И именно поэтому из такого начала и могла про- истечь такая богатая и глубокая жизнь образов. Обосо- бившиеся элементы этого комплекса стали впоследствии чем-то специфически аграрным и специфически магиче- ским. Для последующей жизни решающее значение име- ли: их космический универсализм, их всенародность, их связь со временем и с будущим, их абсолютная желан- ность, их праздничность. В последующей жизни в их праздничности особое значение приобрели (в соответст- вующих условиях исторического существования народ- ных низов): их праздничная свобода, их внеофициаль- ность, их связь со смехом (специфическая веселость, ра- достность); таково значение их в сатурналиях. Именно этим определяется их исключительная живучесть и их грандиозное значение в литературе. Живая и доныне (в различных вариациях) теория пе- режитков и реликтов. Называть эти образы пережитками аграрно-магической стадии так же нелепо, как называть могучий и ветвистый, живой и растущий дуб пережитком желудя. Скрытая соблазнительность подобных объяснений сво- дится к дискредитации смысловой противоречивой слож- ности, к дискредитации живого, всего большого, растуще- го, не совпадающего с самим собою (и потому до кон- ца не уловимого, практически неудобного). Здесь ярко проявляется обособившаяся и отъединившаяся тенденция 277
М. Бахтин познания к умерщвлению познаваемого, к замене живого мертвым, к превращению большого в маленькое, стано- вящегося в неподвижное, незавершенного в оконченное, к отсечению будущего (с его свободой, следовательно, с его неожиданными возможностями), наконец, и специфи- ческая тенденция к снижению начал (в противополож- ность их эпической идеализации и героизации), к дис- кредитации и разоблачению явлений их происхождением и началом. Можно дать своеобразную теорию познания в духе разобранных нами амбивалентных народно-праздничных образов. Акт познания амбивалентен: он умерщвляя рож- дает, уничтожая обновляет, снижая возвышает. Положи- тельный полюс отпал. Современному познанию свойст- венна тенденция к упрощению и обеднению мира, к ра- зоблачению его сложности и полноты (он меньше, беднее и проще, чем вы думали) и — главное — к его умерщвле- нию. Сделать его практически удобным предметом по- требления (включая в него и самого потребляющего). Иг- норирование всего того, что не может быть потреблено (и прежде всего его свободы-незавершенности и его ин- дивидуальности). Дегероизирующая лакейская тенденция познания (это — не готическое возрождающее снижение). Отрыв познающих от народных корней. Народ и ла- кеи. Даже победу народной революции они прежде всего используют для оплевания (прошлого), механизации, ни- гилистических снижений, обеднений и упрощений ми- ра и пр. [Корделия, разоблачающая старческую закоснелость старика короля — старого короля — Лира, снова его воз- рождает (родит) в любви, превращает в ребенка, стано- вится его матерью.] В народно-смеховой культуре раскрываются и разви- ваются такие стороны этих образов, которые в серьезных формах, особенно в условиях официальной культуры, рас- крыться не могут. Узаконенная свобода смеховой культу- ры сыграла при этом также громадную роль; но решающее значение принадлежит, конечно, внутренней сущности са- мого смеха. Но как раз смеховая культура изучалась ме- нее всего. 278
Дополнения и изменения к «Рабле» Проблемы украинского фольклора в связи с Гоголем. Мода на украинский фольклор в конце 20-х годов (Со- мов, Маркевич). Жанры украинской обрядово-магической поэзии окончательно остановились в своем развитии к кон- цу XVI века (в этом виде они сохранились до XIX века, когда были записаны). Церковный публицист Иван Ви- шенський в одном из своих посланий (конец XVI в.) при- зывает бороться с пережитками язычества, изгнать их из городов и сел «в болото». Он называет: «Коляды, щедрый вечер», «волочельное по Воскресении» (величальные ве- сенние песни, заклинания будущего урожая, ставшие про- должением Пасхи), «на Георгия мученика праздник дья- вольский» (весенние действа в честь бога — покровителя стад, начальника весны), «Купала на Крестителя» (празд- ник летнего солнцестояния; похороны солнечного бога). Колядки и щедривки сопровождались иногда действа- ми ряженых (хождение с «Козой»). Новое собрание их дал В. Гнатюк в «Етнограф1чн<ом> зб!рнике», тт. 35—36, 1914 г. Среди весенних песен особенно интересны русальные и «троецый» (русальные — от греко-римских розалий) — обряды, первоначально посвященные чествованию умер- ших предков. Наиболее полное собрание купальских песен дала IO. Мошинска в Zbior wiadom<osci>, т. 5, 1881 г. В этих песнях соединяются мотивы элегического плача о погиб- шей и утонувшей «Марене» с насмешливо-сатирическими перебранками дивчат с парубками. Наиболее богатый материал по свадебной и похорон- ной обрядности в 4-м томе «Трудов» Чубинского. Н. Сум- цов. О свадебных обрядах, преимущественно русских. Харьков, 1881; Волков. Ф.К. Rites et usages nuptiaux en Ukraine // L’anthropologie. 1891—1892, ч. II—III; и его же «Этнографические особенности украинского народа» в коллективном труде «Украинский народ в его прошлом и настоящем», 1916, т. II; Ящуржинський X. Свадьба мало- русская как религиозно-бытовая драма // Киевская ста- рина, 1896, №11. Сущность свадебного обряда: добровольный брак изо- бражается как насильственное похищение; эндогамический 279
М. Бахтин (внутриплеменной) брак представляется экзогамическим (внеплеменным) и только при условии этой инсценировки считается «правильным» и прочным. Эта инсценировка до- исторических форм брака обросла чертами княжеско-дру- жинного быта, приобретшими символико-магическое зна- чение. Похоронная обрядность. Причитания-голосшня; текс- ты и комментарии к ним в «Етнограф. зб.», тт. 31—32, I. Свенцицького и В. Гнатюка; кроме того, исследования В. Данилова в «Киевской старине», 1905, и «УкраТш», 1907; эти причитания сопровождались на Подолии и в некоторых местах Прикарпатья особыми «похоронными забавами», «грашками при мерцЬ> (играми у мертвеца) — своеобразными религиозными мимами, инсценирующими прение Бога с чертом («тягнене Бога»), а иногда превра- щающимися в комедийно-бытовые сценки. Общее количество украинских сказочных сюжетов в 1914 году исчислялось в две тысячи с лишним (С. В. Сав- ченко. Русская народная сказка, гл. IV). Украинский сказочный фольклор имеет фантастику, исключительно богатую по части демонологических пред- ставлений (особенно в сказках, записанных на Галичине, см.: Гнатюк В. Знадоби до укр. демонологп», тт. 1—2 // Етнограф. зб!рн., т. 15, 34—35.— 1575 рассказов). Обра- щает внимание также сравнительное богатство комичес- ких мотивов с разными оттенками комизма, от язвитель- ной сатиры до мягкого юмора, — особенно в новеллах (см. назв<анные> выше сборники Чубинского и Драгоманова и в дополнение к ним «Казки та оповщання з Подыля», в записах 1850—1860 рр., упорядкував М. Левченко, 1928) и анекдотах (Гнатюк В. Галицько-русы анекдоти // Ет- ногр. зб!рн., т. VI). Значение XVI в. на Украине. Борьба с польским игом и с Турцией, формирование украинской национальности. Пародийная «Дума про Михия» XVIII века. Роль странствующих бурсаков, исполнявших «набож- ные» песни (псалмы и канты; печат<ные> изд<ания> этих песен вроде «Богогласника» 1790 г.); также и лирические песни. Их авторы — бурсацкая богема, канцеляристы, вы- ходцы из козацкой среды. 280
Дополнения и изменения к «Рабле»- В XVI веке выдвигается впервые вопрос о национальном языке, возникает потребность создать письменную «руську мову», отличную от славянской и польской. На эту «мову» переводятся книги церковно-учительные и богослужебные («Пересопницкое Евангелие» — 1555—1561). Проблема многоязычия на Украине (церковно-славянский, польский, латинский, русский, мова). Украина подобна Южной Ита- лии (рождение смеховых форм). Малороссийские заговоры и заклинания, «замовлюван- ня», «закляття». Лучший сборник — П. Ефименко, «Сб. ма- лороссийских заклинаний» в «Чтениях Общ. ист. и древ- ностей российских». Москва, 1874, кн. 88; исследования А. Ветухова, 1907, и V. Mansikka, Uber russische Zauberfor- meln, 1909. Проклятия, как основа «Страшной мести» Го- голя. Скрытое влияние их (рядом с бранью) на построение образов героев у Гоголя. Гротескный характер проклятия, содержащийся в нем образ разъятого тела. Особенности барочной проповеди: метафоры, аллего- рии, «концепты» — «остроумные изображения» — специ- альные словесные фокусы для заинтересовывания слуша- телей; цитата из Евангелия, выворачиваемая на все лады, толкуется в смыслах «буквальном», «аллегорическом», «моральном» и т.д. более в целях развлечения, чем по- учения слушателей. В проповедях содержались «приклады» — повествова- тельные примеры, многие из которых перешли впослед- ствии в фольклор новелл и анекдотов. Виршевая поэзия. Видное место в ней занимают сти- хотворные панегирики, прославления духовной и свет- ской знати (путь к оде). Драма. Ее образцы — польско-латинская иезуитская драма эпохи барокко и отчасти немецкая школьная драма эпохи контрреформации. Первые сведения о представле- нии в школах «комедий» идут с конца XVI века. Интер- медии — «междувброшенные игралища». Реалистическая интермедия в пьесе Митрофана Довгалевського (1736 г.) В официальной литературе главное внимание уделя- ется литературе «чудес»; она обширна, начиная от ка- толического сборника «Великое зерцало». «Тератургима або чудо» Афанасия Кальнофойського, 1638. Изобилуют 281
М. Бахтин сборники «Чудес Богородицы»: «Небо новое» Иоанниюя Галятовського, 1665, «Руно орошенное» Дмитрия Ростов- ского, 1683 и др., настойчиво проводящие идею наград и кар — своего рода систему запугивания и устрашения. В эпоху, когда «реформационные веяния» носились в воз- духе, когда угрожали то нападки униатов, то брожения среди мещанства и селян, — мобилизовывался весь аппа- рат святынь, вокруг него подновлялся и творился целый эпос легенд, устрашающих и требующих беспрекословно- го подчинения авторитету. Особенности украинской литературы XVIII века. К ук- раинскому языку в господствующем классе постепенно устанавливается высокомерно-пренебрежительное отноше- ние. Он становится языком низким, внеофициальным; это освобождает его фамильяризующие энергии (у него нет стимулов к официализации). Верхи и все официальное ру- сифицируется. Национально-народная литература продол- жает жить в среде мелкой шляхты, мелких чиновников, городского мещанства. Она становится в основном руко- писной, анонимной (как литература готического реализма). В ней преобладает смеховой реалистический стиль. Интерес- на судьба интермедии. [В основе топографического жеста и топографической сцены (события) у Шекспира и их восприятия лежит пространственно-ценностное движение снизу вверх и об- ратно, те же готические качели, то же хождение колесом, но в серьезном плане.] Интермедия первоначально — шутовской выход (вно- сивший в целое топографическое движение сверху вниз). Затем эти антракты разрастаются, например в пьесе Мит- рофана Довгалевського (1736) интермедия уже потеснила текст основной драмы. Комические антракты начинают становиться параллельными к основному действию, ста- новятся своеобразным пародированием его. В основном действии на сцену выходил Валаам, древний маг, переда- вавший свою мудрость трем царям-волхвам и пророчив- ший о Христе, — в интермедии же появляется псевдоуче- ный прощелыга-шляхтич, тоже будто бы знающий, «что деется в пекле и в небе», но не возбуждающий никакого доверия у двух селян, которые над ним издеваются и 282
Дополнения и изменения к «Рабле» гонят его прочь; в другой драме в основном действии аллегорический земледелец проводит в монологе (высо- кого стиля) параллель между «прозябшим зерном» и вос- кресением из мертвых, — в интермедии же — взятый из повседневности хлебороб, которому добрый урожай доро- же всяких мудрствований и который спешит расправить- ся с бабой, делавшей «закрутки». В дальнейшем паралле- лизм отпадает и интермедия приобретает самостоятель- ный интерес. Старейшие из известных нам интермедий (в пьесе Якуба Гаватовича, 1619) заимствовали фабулу из готового запаса бродячих анекдотов книжного происхож- дения; в пьесах же Довгалевського и Г. Кониського (1747) в основу интермедий клались бытовые наблюдения. Ря- дом с анекдотически-литературными «хлопами» появля- ются реальные помещики (пан Подстолий и пан Бандо- лий), появляются угнетенные панами арендаторы, селяне и их избавители — «козак» или «москаль», появляются, наконец, и знаменитые «пиворезы», «мандрованые (стран- ствующие) дьяки». Исключительная роль в литературе эпохи мандрованых дьяков, т. е. бродячих школяров. Они аналогичны западноевропейским голиардам или вагантам; они здесь, на Украине, теснее и существеннее связаны со средою сельских и городских демократических масс. Про- дукция их анонимна, но некоторых мы знаем по именам, напр<имер> Илью Турчиновського, чья автобиография — любопытная новелла плутовского жанра. Характерны фи- гуры «волочащегося чернца», стихотворца конца XVII — начала XVIII века, Климентия Зиновьева, а в конце XVIII века «мандрованого философа» и поэта Григория Саввича Сковороды. [Для фамильярной речевой стихии характерна тенден- ция этимологизировать каждое собственное имя, например Голиафа, и этим превращать его в прозвище. Только в зоне контакта, в зоне настоящего возможен открытый и созна- тельный вымысел: из моментов изображения события (ми- фического, исторического) вымысел переходит в ядро со- бытия, начинает, наконец, вымышлять самое событие.] В книгу своих стихов Климентий Зиновьев заносил все что попало: сведения о болезнях, о погоде, о купцах, о корчмах и т. п.; у него имеется апология ремесла «ката». 283
М. Бахтин Дух критики XVII—XVIII веков: «он врывался буйной волной смеха в такие освященные и школьным авторите- том, и бытовым обычаем формы, как рождественские и пасхальные вирши. В то время как на церковных верхах и в XVIII веке продолжалось сочинительство и внедрение в массы «набожной песни» (в 1790 г. печатается сборник таких песен «Богогласник»), мандрованые дьяки вноси- ли элементы бурлеска и пародии в религиозную поэзию. В известных нам «р!здвяних» и «великодних» виршах-па- родиях нельзя, конечно, видеть выступлений антирелиги- озного характера: но налицо в них резкое снижение тор- жественного стиля, фамильярное похлопывание по плечу ветхозаветных патриархов и «старенького Бога», разруше- ние традиции» (А. Белецкий). [В загадках реализуется особое направление языкового творчества, аналогичное превращению имен в прозвища и, обратно, нарицательных названий в собственные имена- прозвища; в загадках происходит фамильяризация высо- кой поэтической метафоры, олицетворение фамильярно- прозвищного типа; все это — прозаические энергии языка, стремящиеся от именного (хвалебного) к прозвищному полюсу (бранному, амбивалентному); загадка разоблачает и умерщвляет (сбрасывает вниз, в преисподнюю: гибель разгаданного сфинкса, Stalzfusschen, «человек из зерка- ла»).] Значение вертепной драмы — другой пример транс- формации «академического» жанра при посредстве тех же мандрованых дьяков. Связанная, однако, приурочением к определенной дате культового календаря и консерватив- ностью техники (кукольный театр), она не пошла далеко в своем развитии, и отдельные, дожившие до наших дней в памяти стариков ее образцы свидетельствуют о непо- движности жанра. Но в деле сближения с фольклором вертепная драма достигла большего, чем интермедия. Петров Н. Очерки из истории украинской литерату- ры XVII и XVIII веков (Киевская искусственная литера- тура XVII и XVIII вв., преимущественно драматическая). Киев, 1911; Резанов В. Из истории русской драмы. Школь- ные действа XVII—XVIII вв. и театр иезуитов. Москва, 1910; Его же. Драма украшська (тексты XVII—XVIII вв. с 284
Дополнения и изменения к «Рабле* введениями). Вып. I. Кшв, 1926; Вып. Ill—VI. Кшв, 1926— 1928 (изд. не закончено); Перетпц В. Историко-литера- турные исследования и материалы // Из истории разви- тия русской поэзии XVIII в. Т. III. СПб., 1902 (к истории вирш); Петров Н. О словесных науках и литературных за- нятиях в Киевской академии от начала ее до преобразова- ния в 1819 г. // Труды Киевской дух. академии, 1866. Кн. 7, И, 12; 1867, кн. 1; 1868, кн. 3; Сумцов Н. К истории южнорусской литературы семнадцатого столетия. Вып. I. Лазарь Баранович. Харьков, 1885; Вып. II. Иоанникий Га- лятовский. Киев, 1884; Вып. III. Иннокентий Гизель. Ки- ев, 1884; «Пам’ятки укратнсько-русько! мови i л!тератури. Т. VII. Bipnii Климентия Зинов1ева сина, вид. В. Перетц. Льв1в, 1912; Сборник харьк. ист.-фил. о-ва. Т. VII. Харь- ков, 1894 (Сочинения Г. С. Сковороды, собранные и редак- тированные проф. И. Багалеем; другое изд. — Собр. соч. Г. С. Сковороды с заметками и примечаниями В. Бонч-Бру- евича. СПб., 1912).
[О ФЛОБЕРЕ] Картина Брейгеля «Искушение св. Анто- ния» как источник Флобера: смешанное тело, стирание границ, идея вечно обновляющейся материи. Такие же гротескные образы на витражах руанского собора: звери, охота и кровь св. Юлиана, танцы, кровь, отрубленная го- лова Иоанна («Иродиада»), но Флобер не воспроизвел гротескной идеи танца (головою вниз). Также — куколь- ное ярмарочное представление. Непубликуемые сферы речи в юности Флобера и их порождения («Gargon» и др.). Фамильярность в его юно- шеских письмах, особенно в письмах к нему де Пуатвена, в письмах к Фейдо. Последний отголосок руанского праздника дураков в праздновании патрона Флобера, св. Поликарпа. Историческая типичность Флобера (редкое совмеще- ние почти гениальности и типичности). Исключительная важность Флобера для понимания судеб реализма, его трансформации и разложения. Такое же значение для ис- тории романа, для проблемы «прозаизма». Последующая, но не окончательная победа однопланности и, в особен- ности, однотонности. Окончательное угасание двутелости и двутонности романно-прозаических образов. Молодая Саломея, замещающая стареющую Иродиа- ду, пляска ее головою вниз и отрубленная голова Иоан- на, обрамленная пиром. Хождение колесом смысла. Три типа святости, три типа иллюзий. Убийство родителей в 286
[О Флобере] Св. Юлиане. Древность мотива: убийство животных как первородный грех (Ксенофан и др.). Напои меня, накорми меня, согрей меня. Жизнь и образ жизни, пошлость и образ пошлости (увековечение того, что лишено всяких внутренних прав на вечность). Что прибавляет образ к жизни (чего изнут- ри ее самое в ней нет). Образы вещей у Флобера и у парнасцев (в частности, образы животных — это целая страница литературы парнасцев). Специфика настоящего, моего времени, моей эпохи, моей современности, моего пространства. Что вносится сюда перемещением в про- шлое. Оно становится объектом специфической любви. Вообще прошлое и мое прошлое. Проблема вспомянутой жизни от Флобера до Пруста. Образ животного, стремле- ние проникнуть в специфику его жизни. Создать мону- мент животного. Своеобразное возрождение обожествле- ния зверей, учения у зверей. Охота и растерзание зверей у Юлиана. Но сложившееся мировоззрение, проторен- ные колеи мыслей отводят от глубокой и существенной постановки этой проблемы. Уловить наиболее элементар- ный аспект жизни, ее первофеномен. Проблема жалости. (Отец — хирург, плачущий при виде страдающей собаки.) Не мог вынести операции. Древняя проблема жалости (в частности, к животным) и ее глубина. Шопенгауэр. Важна жалость к биологическому минимуму жизни. Человечест- во обнаглело, совершенно перестало стыдиться убоя, ут- ратило древний стыд перед убоем и кровью животных. Ее просто спрятали и не видят. Друг Флобера в то же время пишет «Муму» (глухота и собака, параллель к «Простому сердцу» и к «Юлиану»). Все страшное в жизни спрятано, в глаза смерти (и следовательно — жизни) не смотрят, опутали себя успокоительными ходячими истинами, со- бытие жизни разыгрывается на самой спокойной внутрен- ней территории, в максимальном отдалении от границ ее, от начал и концов и реальных и смысловых. Специфика буржуазно-мещанского оптимизма (оптимизм не лучшего, а благополучного). Иллюзия прочности не мира (и миро- порядка), а своего домашнего быта. Куда девались косми- ческий страх и космическая память. Категория бытовой безопасности и устойчивости. Формы косвенной борьбы 287
М. Бахтин за жизнь (сконденсированной в деньгах) без встречи со смертью, борьбы, которая ведется в уютнейших и безопас- нейших помещениях банков, бирж, контор, кабинетов и пр. Древняя проблема жалости; это наиболее развенчан- ная и психологизованная, одомашненная категория. Про- тивопоставление жалости любви (Карамазов). Ее абсо- лютная нетребовательность (поэтому нет места и для иллюзий и разочарований). Египет с богами-зверями, с образом зверя как одним из центральных образов культу- ры. В чем привлекательность образа арабской танцовщи- цы. Элементы кошачьей породы в египетском образе зве- ря. Образы кошек у Бодлера (образы великанши, нищих, падали, безобразной проститутки у него же, Флобер о проститутках). Образ зверя — неосознанный центр худо- жественного мира Флобера. Писатель только тогда велик, когда сумеет вырваться из маленьких перспектив своего времени, сумеет за деревьями увидеть лес, за паутиной недавних и случайных тропинок времени сумеет прощу- пать какую-нибудь большую, за грань истории уходя- щую магистраль мировой и человеческой жизни, основ- ные трассы мировой жизни. Флобер почти это сделал, поэтому он почти гениален. Острое ощущение (и отчетливое и резкое сознание) возможности совершенно иной жизни и совершенно ино- го мировоззрения, чем данные настоящие жизнь и ми- ровоззрение, — предпосылка романного образа настоящей жизни. Творящее сознание находилось раньше внутри жизни и мировоззрения, вдали от ее смысловых начал <и> концов, как единственно возможной и оправданной жизни. Поэтому образ этой жизни мог быть не только формально, но и содержательно монументален, и любовь <к> этой единственно возможной и бесспорной жизни могла быть пиететной, вообще могла иметь особое каче- ство. Ее изображали любовью, а не пониманием. Не из- менения в пределах данной жизни (прогресс, упадок), а возможность принципиально иной жизни, с иными мас- штабами и измерениями. Возможность совершенно иного мировоззрения. В свете этой возможности все настоящее общепризнанное мировоззрение (знающее только себя и потому бесконечно самоуверенное, тупо самоуверенное) 288
[О Флобере] представляется системою глупостей, ходячих истин, и не только самые истины, но и способы их приобретения, открытия, доказательства, самое понятие истинности, вер- ности. Острое ощущение возможности совершенно иного взгляда на ту же жизнь. В иные эпохи точно пробужда- ется память о своих предсуществованиях, человек пере- стает укладываться в пределах своей жизни. В этом свете должна быть пересмотрена проблема мечты. План «Ану- биса» и «Спирали». Легенда о Будде, отдавшем себя всего за жизнь голубки. Исключительная роль зверя во внеев- ропейских культурах. Европейское человечество нового времени забыло проблему зверя (как оно многое забыло), зверь не задевает ни совести, ни мысли человека. Каким- то образом он снова задел и совесть и в особенности мысль Флобера. Влечение к Египту и своеобразно реали- зованная метафора «bete» — человеческая глупость в лице буржуа. Вырождение гуманизма и зазнайство человека. Наив- ный гуманизм, от которого отталкивался Флобер. Эле- мент зверя в гротеске. Специфическое единство жизни, которую нельзя понять в узкочеловеческих рамках бли- жайшей эпохи его становления. Это элементарное един- ство жизни сохранялось в образах гротеска. Жалость от- носится именно к животному началу в человеке, ко вся- ческой «твари» и к человеку как твари; к духовному, надтварному, свободному началу (там, где человек не со- впадает с самим собою, со своим «есть») относится лю- бовь. Иллюзия о себе самом и ее значение у Флобера (боваризм). Для настоящего художника (да и мыслителя) все в мире и в мировоззрении перестает быть чем-то само собой разумеющимся. И бытие и истина становятся ходя- чим бытием и ходячей истиной. За всем начинают скво- зить иные возможности. Элементарная жизнь и ее правильное углубленное по- нимание. Невинность, чистота, простота и святость этой элементарности (для нее все близко и все родное). Рядом с образом зверя становится образ ребенка. Простое сердце. Невинность и беззащитность элементарного бытия, оно создано, оно невинно в своем «есть», безответственно за свое бытие; не оно себя создало, и оно не может спасти 289
М. Бахтин себя самого (его нужно жалеть и миловать). Оно глубоко доверчиво, оно не подозревает о возможности предатель- ства (Муму, виляющая хвостиком); поэтому-то убой у Ксенофана связан с предательством (с нарушением клят- вы и верности); кровожадность и жестокость элементарно- го бытия невинны. Животные, дети, простые люди лежали на совести восточного человека (египтянина, буддиста); особый тип доброты-жалости. (У Соловьева: жалость к низшему, любовь к равному и благоговение к высшему.) Отсюда и образ творца как виновника бытия и буддийский путь искупления как освобождения всей твари от бытия- страдания. Весь этот комплекс проблем с разных сторон актуализировался эпохой. «Дитё плачет», убийство отца (убийство родителей Юлиана) у Достоевского. Родились в один год и умерли почти в одно время. Оба выросли на Бальзаке, оба изучали отцов церкви, оба ненавидели все «само собой разумеющееся» и квазипонятное и квази- простое, и оба любили истинную «святую» простоту жи- вотных и детей. Флобер и позитивизм. Общая сущность позитивизма и формализма; нерешительность мысли, от- каз от мировоззренческих решений, от мировоззренческо- го риска, безусловная честность и солидность этого отка- за. Но это явление сложно и противоречиво: безусловная зрелость и ненаивностъ (требовательность) мысли сочета- ется с наивной верой в науки и факт, с наивным практи- цизмом, с ощущением удобства и дешевизны такого отка- за от мировоззрения и последних вопросов. «Искушение св. Антония» как «мениппова сатира». Элементы менипповой сатиры в других произведениях Флобера. Проблема судеб человеческого чувства и жизни сердца в произведениях Флобера. Проблема глупости — betise — в произведениях Фло- бера. Своеобразное и двойственное отношение его к глу- пости. Реализация метафоры «животного». Наивная глу- пость и мудрая глупость. Пристальное изучение челове- ческой глупости с двойственным чувством ненависти и любви к ней. Узловой момент в истории романа. Эпоха Теккерея, Диккенса, великого русского романа; адаптация во Фран- 290
[О Флобере] ции «Вильгельма Мейстера» и т. п. Формы романа здесь достигают завершенности, и одновременно начинается раз- ложение и деградация; все эти моменты мы найдем у Флобера. Найдем мы в нем и элементы деградации в на- турализм (и respective в позитивизм), но найдем и эле- менты тех двух линий, на которых роман поднялся до своих вершин: линия Пруста и — в особенности — Джейм- са Джойса и линия великого русского романа — Толстого и Достоевского. Современная действительность как конститутивный для романа объект изображения. Картина действительности без грана спасительных ил- люзий. Душа варвара. Душа восточной женщины. Душа мате- рии. Теофиль Готье и Египет. Возможность совершенно иной жизни и совершенно иной конкретной ценностно-смысловой картины мира, с совершенно иными границами между вещами и ценнос- тями, иными соседствами. Именно это ощущение состав- ляет необходимый фон романного вйдения мира, роман- ного образа и романного слова. Эта возможность иного включает в себя и возможность иного языка, и возмож- ность иной интонации и оценки, и иных пространствен- но-временных масштабов и соотношений. Причудливое многообразие вер в их конкретном вы- ражении. Разъятие, разрывание, расчленение на части, разруше- ние целого как первофеномен человеческого движения — и физического и духовного (мысль). Свести к началу, к древнему невежеству, незнанию — этим думают объяснить и отделаться. Диаметрально про- тивоположная оценка начал (раньше священные, теперь они профанируют). Разная оценка движения вперед', оно мыслится теперь как чистое, бесконечное, беспредельное удаление от начал, как чистый и безвозвратный уход, уда- ление по прямой линии. Таково же было и представление пространства — абсолютная прямизна. Теория относитель- ности впервые раскрыла возможность иного мышления пространства, допустив кривизну, загиб его на себя само- го и, следовательно, возможность возвращения к началу. 291
М. Бахтин Ницшевская идея вечного возвращения. Дело здесь в воз- можности совершенно иной модели движения. Но это особенно касается ценностной модели становления, пути мира и человечества в ценностно-метафорическом смысле слова. Теория атома и относительность большого и мало- го. Две бесконечности — вне и внутри каждого атома, каждого явления. Относительность уничтожения. Пробле- мы первобытного мышления занимают очень большое место в современном мировоззрении; специфическая по- рочность в господствующей постановке проблемы перво- бытного мышления. Упрощенно и грубо ее можно фор- мулировать так: первобытное мышление воспринимают только на фоне современного мышления, анализируют и оценивают в свете этого последнего; не делают контроль- ной попытки рассмотреть современное мышление на фоне первобытного и оценить его в свете последнего; допус- кают только какой-то один тип первобытного мышле- ния, между тем как существует многообразие таких ти- пов, причем отдельные типы, может быть, больше отли- чаются друг от друга, чем так называемое первобытное мышление (произвольная смесь различных типов) от со- временного; нет никаких оснований говорить о перво быт- ном мышлении, но лишь о различных типах древнего мышления (попытки измерить их расстояние до перво- бытного наивны; разница в отдаленности этих древних мышлений и современного мышления от первобытного, в сущности, quantite negligeable), допускается какое-то чу- десное крайне резкое ускорение в темпах движения к ис- тине за последние четыре века; расстояние, пройденное за эти четыре века, и степень приближения к истине таковы, что то, что было четыре века назад или четыре тысяче- летия назад, представляется одинаково вчерашним и оди- наково далеким от истины (настолько <...>) <...> пяти веков в отношении истины все кошки серы (некоторое исключение допускается только для античности); движе- ние мыслится либо прямолинейным, либо замкнутыми циклами (в духе Шпенглера); практически еще совершен- но не изжит теоретически давно отвергнутый миф о суще- ствовании первобытных народов; типы мышления, шед- шие по совершенно иным и вовсе не параллельным с на- 292
/О Флобере] шим путям, рассматриваются как шедшие по нашему же пути, но только бесконечно отставшие; допустим много- образие геометрических отношений различных путей мыш- ления о мире: параллельные, пересекающиеся под разны- ми углами, обратные нашему (но не в отношении к ис- тине) и др. Своеобразная система открытий и забвений. Современное мышление приводится к одному знаменате- лю и чрезвычайно упрощается (за сетью недавних троп теряются основные колеи и магистрали). Прошлое мира и человечества так же бесконечно-конечно, как и его буду- щее, и это относительно каждого момента, каждый одина- ково отстоит от конца и от начала; проблема воскрешения отцов и ее логика. Можно допустить параллельные ряды жизней во времени, пересечение разных линий времени. Род Флобера по отцу — это род ветеринаров. До конца сознательная, до конца сама себе ясная и до конца про- никнутая сознательной авторской волей мысль, односмыс- ленная, однозначная, совпадающая сама с собою и где автор совпадает с самим собою, без остатка и избыт- ка своего-чужого, — в данном случае нас <?> интересует менее всего. Это — нечто наиболее временно ограничен- ное, сегодняшнее, преходящее, смертный отход становле- ния <...>. Ужас равнодушия, ужас совпадения с самим собою, примирения со своею данной жизнью в ее благо- получии и обеспеченности, удовлетворенности односмыс- ленными, однозначными и сплошь данными и готовы- ми, совпадающими сами с собой мыслями. Равнодушие как нежелание переродиться, стать другим. Политика строит жизнь из мертвой материи, только мертвые, себе равные кирпичи годны для построения политического здания (48-й год в изображении Флобера). Библейские образы силы, власти, гнева в «Саламбо». Самосознание властителя. Образ сексуально окрашенной красоты абсолютно чужд гротескной концепции тела. Половые органы, совокупле- ние носят объективный телесно-космический характер и лишены индивидуализованной сексуальности. Фамильярно-площадная речь как единое ценностно- смысловое целое. Мир без дистанций. Фамильярно-пло- щадная стихия речи как основной источник. Ближайшая 293
М. Бахтин кристаллизация тех же форм в ругательствах и jurons. Большая параллельная кристаллизация их в формах на- родно-праздничного веселья (карнавал) и в формах на- родной площадной комики. Художественный и мыслительный жест расчленения на части, противоположный дистанциирующему, отдаля- ющему, оцельняющему и героизующему эпическому жес- ту (движению сознания), относящему в абсолютное про- шлое, увечняющему жесту. Это нельзя сводить к проти- воположности анализа и синтеза: и анализ и синтез нового времени одинаково лежат в сфере расчленяющего созна- ния. Все препятствует тому, чтобы человек мог оглянуться на себя самого. 18/VI 44 г.
ПРИМЕЧАНИЯ ФОРМЫ ВРЕМЕНИ И ХРОНОТОПА В РОМАНЕ Очерки по исторической поэтике Основной текст труда был написан в 1937—1938 гг. в процес- се подготовки автором книги о европейском романе воспитания (Bildungsroman); в центре книги стояло творчество Гете, и прежде всего романы «Годы учения Вильгельма Мейстера» и «Годы стран- ствий Вильгельма Мейстера», а также книга Гете о собственной жизни «Поэзия и правда» и его «Итальянское путешествие». Кни- га «Роман воспитания и его значение в истории реализма» была М. М. Бахтиным написана и сдана в издательство «Советский писа- тель», но до начала войны не успела выйти; в последующие военные годы рукопись книги была утеряна. Но сохранились обширные под- готовительные материалы к книге, среди которых был и многостра- ничный текст работы о «хронотопе»; самый этот термин автор впер- вые вводил в литературную теорию, перенося его сюда из мате- матического естествознания и современной философской биологии XX века, конкретно ссылаясь при этом на теорию относительности А. Эйнштейна и на идеи своего русского современника — физиоло- га и философа А. А. Ухтомского. К этой своей старой рукописи М. М. Бахтин вернулся незадолго до своей кончины, при подготовке книги «Вопросы литературы и эстетики», вышедшей в московском издательстве «Художественная литература» в конце 1975 г., уже после смерти автора. Готовя эту книгу, автор летом 1973 г. оформил свой старый текст как самостоятельную работу: дал ему заглавие, разбил на главы и, главное, написал новые фрагменты в разных местах труда, а заключение («Заключительные замечания») написал целиком заново. Работа была опубликована в кн.: М.М. Бахтин. Вопросы литературы и эстетики. М.: Художественная литература, 1975. С. 234—407. Понятие «хронотоп» после этого прочно вошло в обиход современного литературоведения. 295
М. Бахтин ЭПОС И РОМАН (О методологии исследования романа) Основой статьи был доклад, прочитанный автором в теорети- ческой секции Института мировой литературы в Москве 24 марта 1941 г. Доклад был назван автором — «Роман как литературный жанр». При первой публикации в журнале «Вопросы литературы», 1970, № 1, статья получила название «Эпос и роман» и под тем же названием вошла в посмертную книгу автора «Вопросы литературы и эстетики» (с. 447—483). ДОПОЛНЕНИЯ И ИЗМЕНЕНИЯ К «РАБЛЕ» Знаменитая впоследствии книга М. М. Бахтина о Рабле, опубли- кованная впервые в 1965 г. («Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса». М.: Художественная литера- тура, 1965), в первой редакции, имевшей название «Рабле в истории реализма», была закончена автором еще в 1940 г. Четыре года спус- тя, собираясь готовить работу к печати, автор принялся за ее об- новление; проект преобразования своего труда и представляют «До- полнения и изменения», датированные автором (дата начала рабо- ты) 18/VI 1944 г. Однако в последующем в окончательной редакции книги в печатном издании 1965 г. текст «Дополнений и изменений» почти не был использован, и они остались как совершенно самосто- ятельная работа автора, представляющая в концентрированном, сгу- щенном виде целый ряд его общих историко-литературных и куль- турологических идей, далеко не только к книге о Рабле имеющих отношение. В то же время у автора зарождаются планы переработки своей старой книги о Достоевском (1929), которая и была осуще- ствлена им значительно позже (вторая редакция книги вышла в 1963 г., и именно это событие стало началом мировой славы автора); темы обеих центральных книг Бахтина пересекаются и переплета- ются в тексте «Дополнений и изменений» 1944 г. Зарождаются в этом тексте и мотивы работы о Гоголе, которую собирался писать Бахтин; к сожалению, такая работа, как и многие запланированные автором, осталась ненаписанной. Гоголевские мотивы присутствуют и в ряде лабораторных текстов 40-х гг., вошедших в первую книгу настоящего двухтомного издания работ М. М. Бахтина — «Риторика, в меру своей лживости...» и «К вопросам самосознания и самооцен- ки...» (см.: Бахтин М.М. Автор и герой. К философским основам гуманитарных наук. СПб.: Азбука, 2001). С этими текстами «Допол- нения и изменения к „Рабле"» тесно связаны и составляют общий философский контекст. Наконец, значение «Дополнений и измене- ний» во многом определяется тем, что это единственная столь се- рьезная и весомая работа М. М. Бахтина о Шекспире. Шекспир — 296
Примечания в центре этого текста, хотя в его названии и стоит имя Рабле. «Дополнения и изменения к ,,Рабле“» были впервые опубликова- ны в журнале «Вопросы философии», 1992, № 1, и затем в т. 5 Собрания сочинений М. М. Бахтина (М.: Русские словари, 1996. С. 80-129). [О ФЛОБЕРЕ] Также лабораторный текст к задуманной и неосуществленной работе. Флобер — достаточно неожиданное имя в наследии Бахтина. В других его работах имя Флобера упоминается редко. Но настоя- щий текст позволяет включить это имя в ряд главных имен, с которыми автор связывал свои общие историко-теоретические кон- цепции, или посвятив им самостоятельные труды, как Достоевско- му, Рабле, Гете и отчасти Шекспиру (в «Дополнениях и изменениях к „Рабле"»), или постоянно их учитывая в качестве одного из опор- ных звеньев концепции: так, одним из важнейших имен у Бахтина постоянно присутствует Данте. Имена Пушкина и Гоголя также должны быть названы в этом ряду. К таким опорным именам в настоящем тексте присоединяется и Флобер, с которым здесь свя- зывается ряд центральных философско-теоретических тем Бахтина. Текст [О Флобере] впервые опубликован в упомянутом выше 5-м томе Собрания сочинений М.М. Бахтина (с. 130—137). С. Бочаров
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ Август 210, 255 Августин Блаженный 63, 68, 73, 74, 253 Александр Македонский 217 Анакреон 128 Анаксимандр 39 Анаксимен 39 Антоний Диоген 12 Апулей 38, 40, 42-45, 52, 56, 57, 178 Аристид Эллий 61 Аристотель 68, 196, 199, 258, 264 Аристофан 39, 115, 145, 151— 152, 261 Аттик 71, 72 Афанасий Кальнофойский 281 Ахилл Татий 12, 17, 21, 45 Багалей И. 285 Байрон Дж. Н.-Г. 197, 224 Бальзак О. де 53, 54, 167, 180, 181, 273 Баранович Лазарь 285 Белецкий А. 284 Берни Франческо 263 Бланкенбург X. Ф. 200—201 Бодлер ILL 132, 288 Боккаччо Дж. 130, 131, 157 Бомарше П.-О. де 53 Бонч-Бруевич В. 285 Боэций 73, 218 Брандес Г. 261 Брапт С. 92 Брейгель П. 286 Бретон А. 274 Бруно Дж. 263 Буало Н. 34, 176, 258 Бубер М. 24 Варрои 218 Вергилий 55, 123, 160 Веселовский А. Н. 276 Ветухов А. 281 Вецель И.-К. 200 Вийон Ф. 115 Викрам Й. 92 Виланд Х.-М. 200 Вишенский И. 279 Волков Ф. К. 279 Вольтер 16, 92, 93, 171, 222 Вольфрам фон Эшеибах 81, 178 Гаватович Якуб 283 Галятовский Иоанникий 282, 285 Гален 68 Галилей Галилео 263 Гаман И.-Г. 67 Гауптман Г. 197 Гебель И.-П. 160, 161 Гвиничелли Гвидо 259 Гегель Г.-В.-Ф. 167, 174, 200- 201 Гейне Г. 179, 197, 260-262 Гелиодор 12 Гераклит Эфесский 39 Гердер И.-Г. 67, 136 Геродот 14 298
Именной указатель Гесиод 40, 41, 55 Гете И.-В. 63, 64, 68, 89, 90, 136, 162, 166-167, 175, 204, 235, 252 Гизсль Иннокентий 285 Гильом де Лоррис 84 Гппнель Т.-Г. 92, 162, 168 Гнатюк В. 279, 280 Гоголь Н.В. 95, 161, 171, 178, 182, 219, 229, 233, 253, 254, 272, 279, 281 Голдсмит О. 92, 166 Голсуорси Дж. 166 Гомер 61, 108, 109, 151, 185, 257 Гончаров И. А. 167—168 Гораций 71, 176, 213, 258 Готхельф И. 162 Готье Т. 291 Грей Т. 161 Грибоедов А. С. 269 Гриттельсхаузен Х.-Я.-К. 92 Гюго В. 132 Данилов В. 280 Данте Алигьери 85—87, 134, 216, 259, 260, 262 Демокрит 39 Дефо Д. 53, 54, 178 Дейч А. 261 Дживилегов А. К. 263 Джойс Д. 291 Дидро Д. 53, 54 Диккенс Ч. 55, 92, 166, 168, 171, 290 Диоген 108, 230 Дмитрий Ростовский 282 Довгалевский Митрофан 281, 283 Дони Антонио Франческо 263 Достоевский Ф. М. 52, 87, 182— 184, 234-235, 237, 240, 242, 253, 255, 265, 273, 290, 291 Драгоманов М. П. 280 Дюммлср 260 Д’Юрфс О. 20 Еврипид 145 Ефименко П. 281 Жан де Мен 84 Жан-Поль (Рихтер И.-П.) 92, 162, 166, 168 Жданов И. Н. 275 Жуковский В. А. 160, 161 Загоскин М. Н. 179 Зевксис 129 Зиновьев Климентий 283, 285 Золя Э. 53 Ибсен Г. 197, 241 Иван IV (Грозный) 268—269 Иммерман К. 162 Ион из Хиоса 213 Исократ 59, 64—65 Кавальканти Гвидо 259 Кальнренед (Ла Кальпрснед) Г. де 20, 22 Камоэнс Л. 97 Кант И. 10 Кассирер Э. 185 Катон 108 Кеведо Ф. 92 Келлер Г. 162 Кир 220 Кир-младший 220 Кларенс 128 Кониский Г. 283 Коперник Н. 263 Крсцер 166 Критий 213 Ксантиппа 216 Ксенофан 292 Ксенофонт Эфесский 12 Ксенофонт 220—221 Лафорг Ж. 132 Левченко М. 280 Лекок Ш. 273 Лснглснд У. 84, 85 Лссаж А.-Р. 55, 92, 178 Лессинг Г. Э. 136, 185—186 Лонг 12, 30 Лоэпштсйп Д.-К. фон 20, 22 Лукиан 34, 83, 104, 115, 153— 154, 230, 260 Луцилий 213 Лыопс М.-Г. 179 Людовик XI 269 299
Именной указатель Мани Т. 166 Мариво П. 54, 92 Марк Аврелий 73, 74 Маркевич А. И. 279 Маркс А. Ф. 243 Маркс К. 138 Мейрипк Г. 84 Мснинп 230 Мозер 260 Монтескье Ш. 93 Мопассан Ги де 169 Мошсрош И. 92 Мошипска Ю. 279 Музеус И.-К.-А. 197 Мурнер Т. 92 Некрасов Н. А. 179 Николай Кузапскпй 263 Ницше Ф. 292 Новалис (фон Гарденбсрг Ф.) 84, 132, 161, 178 Овидий 41, 42, 71, 260 Перетц В. 285 Персий 116, 213 Петр I 268 Петрарка Ф. 73 Петров Н. 284, 285 Петроиий 38, 57, 154—157, 159, 178, 213, 218 Пиндар 209, 256 Платон 58, 62, 118 Плутарх 60, 61, 69—70, 108, 133, 226 По Э. 131 Поджио Браччьолинн 260 Потебня А. А. 276 Проперций 71 Пруст М. 169, 287, 291 Пуатвеп де 286 Пульчи Л. 130 Пушкин А. С. 60, 150, 168, 171, 216, 259, 269, 274 Пяст В. А. 101 Рабле Ф. И, 39, 64, 79, 80, 89, 92, 95-138, 152-154, 157, 169, 171-176, 227, 233-235, 256, 258, 270-271, 273 Радищев А. Н. 179 Радклпф А. 179 Резанов В. 284 Рембо А. 132 Ричардсон С. 166, 201 Ришпсн Ж. 132 Родс Э. 195 Руссо Ж.-Ж. 159, 163-164, 200 Руццантс (Анджело Беалько) 263 Савченко С. В. 280 Светоний 70—71 Свифт Дж. 92, 93, 171 Сенека 73, 109 Сервантес М. 93—94, 97, 227, 258 Симонид 209 Скаррон П. 54, 92 Сковорода Г. С. 283, 285 Скотт В. 21, 22, 168, 179, 180 Скюдсри М. де 22 Смоллет Т. 54, 55, 92, 166 Сократ 58, 59, 216, 220, 230 Соколовский А. Л. 243, 264 Соловьев В. С. 290 Сомов А. И. 279 Сорель Ш. 53, 54, 92, 178, 198 Софрон 213 Спинелли 263 Стаций 260 Стендаль 54, 93, 167, 180, 181, 185 Стерн Л. 92, 93, 168, 171 Сулла Луций Корнелий 67 Сумцов Н. 279, 285 Суио Ф. 274 Тацит 60 Теккерсй У. 55, 95, 166, 290 Толстой Л.Н. 93, 164, 169, 183— 184, 235, 291 Тургенев И. С. 182 Турчиновский Илья 283 Тынянов Ю. Н. 262 Тютчев Ф. И. 274 Уолпол Г. 179 Успенский Г. И. 182 Ухтомский А. А. 9 300
Именной указатель Фалес 39 Феокрит 55 Филдинг Г. 92, 166, 178, 197, 200 Флобер Г. 167, 181, 182, 286- 291, 293 Фальгорс да Сан Джиминиано 259 Фрейдо 286 Фрейтаг Г. 166 Фрид Я. 274 Фридрих Великий 263 Харитоп 12 Цезарь Гай Юлий 67 Цицерон 68, 71, 73 Чек ко Аиджольсри 259 Чехов А.П. 182 Чино да Пнсмойя 259 Чосер Дж. 68 Чубинский 279, 280 Шатобриан Ф.-Р. 164 Шекспир У. 97, 130, 152, 238- 241, 243-251, 258, 264, 269, 282 Шелср М. 24 Шеллинг Ф. 24 Шиллер Ф. 204 Шлегель Ф. 213 Шопенгауэр А. 287 Шпенглер О. 292 Щедрин Н. (Салтыков М. Е.) 182 Эдуард IV 128 Эйнштейн А. 9 Элюар П. 274 Энгельс Ф. 138 Энний 108 Эразм Роттердамский 92 Эсхил 108, 245 Ювенал 213 Юнг Э. 67 Юстиниан 275 Юз Ф. (Huet) 213, 265 Ящуржииский X. 279 Eulenberg Н. 262 Hirth F. 262 Jacob М. 274 Jarry А. 274 Karpcles G. 262 Mansikka V. 281 Rachilde 274 Shauveau 274 Vallette A. 274
Бахтин М. М. Б 30 Эпос и роман. — СПб.: Азбука, 2000. — 304 с. ISBN 5-267-00273-9 В настоящий сборник вошли работы М. М. Бахтина, ставшие классическими для всех изучающих историческую поэтику и тео- рию литературных жанров, в частности романа, — «Формы вре- мени и хронотопа в романе», «Эпос и роман», а также менее известные: «Дополнения и изменения к „Рабле"» и «О Флобере». Сквозь призму разработанной Бахтиным теории хронотопа кар- тина мира, неотъемлемой частью которой является литература, видна в единстве пространственно-временных характеристик. Книга адресована студентам и преподавателям гуманитарных вузов, учителям-словесникам, учащимся школ и всем имеющим вкус к философской литературе.
МИХАИЛ МИХАЙЛОВИЧ БАХТИН ЭПОС И РОМАН Редактор Надежда Николаюк Художественный редактор Вадим Пожидаев Технический редактор Татьяна Раткевнч Корректоры Ирина Киселева, Фаина Флейтмаи Верстка Владимира Титова Директор издательства Максим Крютченко ЯП №000116 от 25.03.99. Подписано в печать 14.12.2000. Формат издания 84х108,/з2- Печать офсетная. Гарнитура «Петербург». Тираж 10 000 экз. Уел. псч. л. 15,2. Изд. № 273. Заказ № 949. Издательство «Азбука». 196105, Санкт-Петербург, а/я 192. Отпечатано с готовых диапозитивов в ГИПК «Лениздат» (типография им. Володарского) Министерства РФ по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций. 191023, Санкт-Петербург, наб. р. Фонтанки, 59.
ИЗДАТЕЛЬСТВО «АЗБУКА» ПРЕДСТАВЛЯЕТ СЕРИЯ „ACADEMIA" Вышли в свет: Выготский А. С. Психология искусства Панченко А.М. О русской истории и культуре Бахтин М.М. Автор и герой: (К философским основам гуманитарных наук) Успенский Б.А. Поэтика композиции. Статьи о поэзии Мамардашвили М.К. Мой опыт нетипичен Готовятся к выпуску: Успенский Б.А. Семиотика истории и культуры Гаспаров М.А. О русской поэзии. Анализы. Характеристики. Интерпретации Гаспаров М.А. Об античной поэзии: поэты, поэтика, риторика Эткинд Е.Г. Материя стиха Гумилев Л.Н. Этногенез и биосфера земли Бахтин М.М. Эпос и роман
Михаил Михайлович Бахтин (1895—1975) — выдающийся мыслитель, значение трудов которого выходит далеко за рамки литературоведения и эстетики. Выпускник филологического факультета Петроградского университета, Бахтин, с 1920 года учительствовавший в Витебске, сразу же начал заниматься своей главной темой — эстетикой словесного творчества. В 1929 году вышел в свет его труд «Проблемы поэтики Достоевского», ставший предметом бурных споров и не потерявший своей актуальности до наших дней. В 30-е годы Бахтин обратился к изучению теории литературных жанров, особенно романа. В 50-е, уже возглавляя кафедру литературы в Мордовском университете (Саранск), он разработал различные аспекты философии языка и заложил основы металингвистики. Изданные лишь в 60—70-е годы, его труды ошеломили своей глубиной, расширили представления о возможностях анализа эстетических объектов. И сегодня они остаются не только образцами филологической мысли, но открывают новые горизонты познания. В сборник вошли ставшие классикой работы М. Бахтина — «Формы врелгени и хронотопа в романе», «Эпос и роман» и менее известные — «Дополнения и изменения к „Рабле"» и «О Флобере». Литература исследуется в них как неотъемлемая часть культуры. Читатель, углубившись в разработанную Бахтиным теорию хронотопа, увидит художественную картину мира в единстве ее пространственно-временных характеристик. Эти работы неоценимы в плане методологии изучения исторической поэтики, поэтики литературных жанров, теории романа. Книга адресована студентам и преподавателям гуманитарных вузов, учителям-словесникам, учащимся школ и вселц имеющим вкус к философской литературе. АЗБУКА