/
Автор: Теплов Б.М.
Теги: психофизиология (физиологическая психология) психическая физиология психология личности история психологии избранные труды психофизиология
ISBN: 5-89502-515-3
Год: 2004
Текст
-.-
психология
И ПСИХОФИЗИОЛОГИЯ
ИНДИВИДУАЛЬНЫХ
РАЗЛИЧИЙ
Б. М. Теплов
Психология
и психофизиология
ищщвидуальных различий
Избранные психологические труды
Под редакцией М. Г. Ярошевского
Москва—Воронеж
2004
Печатается по решению
Редакционно-издательского Совета
Российской академии образования
Главный редактор
Д. И. Фельдштейн
Заместитель главного редактора
С. К. Бондарева
Члены редакционной коллегии:
А. Г. Асмолов А. И.Донцов Н.Д. Никандров
A. А. Бодал ев Е. А. Климов В. В. Рубцов
B. А. Болотов Н. Н. Малофеев В. Д. Шадриков
А. А. Деркач
Рецензент:
Академик РАО и АПСН, доктор психологических наук,
профессор О. А. Конопкин
Теплов Б. М.
Психология и психофизиология индивидуальных различий:
избранные психологические труды/Под ред. М. Г. Ярошевско-
го. — М.: Издательство Московского психолого-социального
института; Воронеж: Издательство НПО «МОДЭК», 2003. —
640 с. — (Серия «Психологи России»).
ISBN 5-89502-515-3 МПСИ)
ISBN 5-89395-553-6 (НПО «МОДЭК»)
В данную книгу избранных трудов выдающегося психолога вошли его
работы по психологии сенсорных процессов, психофизиологии индивидуальных
различий, психологии искусства и истории психологии.
Книга предназначена для психологов, педагогов и студентов, готовящихся
к психолого-педагогической деятельности.
ISBN 5-89502-515-3 (МПСИ)
ISBN 5-89395-553-6 (НПО «МОДЭК»)
© ИЗДАТЕЛЬСКИЙ ДОМ
Российской академии образования (РАО), 2003
© Московской психолого-социальный
институт. 1998, 2003
© Оформление, НПО «МОДЭК», 1998, 2003
Личность ученого
«От ученого не остается ничего, кроме его публикаций», —
утверждал Иоганнес Мюллер. Это неверно. Наука — глубоко
человеческое действование. Ее жизнь — драма не только
идей, но и людей. Развитие ее персонифицировано в
конкретных, неповторимых лицах, из действий которых и
складывается история познания. Влияние этих лиц на научный
прогресс и тем самым на будущее, на то, «что остается»,
существенно различно. Чем значительнее личность ученого,
тем резче и прочнее она запечатлевается в «энграммах»
исторической памяти, от сохранности которых зависит будущее
науки.
Естественно, что значительность личности ученого
определяется прежде всего его социальной ролью искателя
научной истины. Взгляд на человека науки как на «добытчика»
крупиц новых истин выразил некогда Ньютон в образе
ребенка, радующегося на берегу безбрежного «океана
непознанного» найденным камешкам. Но исследователь не стоит
один на один перед этим океаном. Он связан
бесчисленными нитями со своей эпохой, с научным сообществом, членом
которого является. Каждое движение его мысли
опосредствовано сложнейшими взаимоотношениями с другими
людьми. И от характера его общения с ними, от его ценностных
ориентации, от нравственной позиции зависит способность
его проникновения в природу вещей.
Место Б. М. Те плова в развитии общественной
психологии, а тем самым и значение его не только для своего
поколения, но и для последующих невозможно уяснить,
ограничившись оценкой добытых им научных результатов.
В историю вошли и труды Б. М. Теплова, и его личность,
и этот факт нельзя не признать весьма и весьма значитель-
3
ным. Попытаюсь выделить некоторые свойства личности
Бориса Михайловича, заведомо сознавая крайнее
несовершенство своей «реконструкции», материал для которой
почерпнут преимущественно из собственного ограниченного
опыта общения с этим выдающимся человеком.
Я увидел Бориса Михайловича впервые в 1940 г., когда он
приехал в Ленинград для защиты докторской диссертации
о психологии музыкальных способностей. Защита
проходила в небольшом полупустом зале Ленинградского
государственного педагогического института им. А. И. Герцена. В то
время психология была еще «малой наукой», и всех
психологов-исследователей можно, вероятно, было бы собрать в
одной комнате. Обстановка защиты была удивительно
скромной и походила на обычное деловое заседание, хотя все
знали, что обсуждается фундаментальное исследование.
Мной, начинающим аспирантом, диссертация
воспринималась как очень специальная. Смысл споров по поводу
защищаемых положений я улавливал с трудом, да и
мотивации на то, чтобы разобраться в них, не было. Однако
ощущалось, что на кафедре стоит исследователь
исключительно высокого ранга и особого склада ума. Это сказывалось
и в необычной, тепловской манере изложения своих
аргументов. В его речи не было «закрученности», замысловатых
иностранных терминов, краснобайства и никакой
тривиальности. Каждое слово было значимо и прозрачно.
Через несколько лет, прочитав статью «Ум полководца»,
я понял тайну тепловского стиля. Для военного гения, писал
Б. М. Те плов, характерно «умение видеть сразу и целое, и все
детали». Б. М. Теплов говорил о деталях, об очень
конкретных явлениях, знакомых ему во всех тонкостях и как бы
непосредственно пережитых, приобретших, для него
личностный смысл. В силу этого он достигал в рассказе о них
неслыханной простоты. Вместе с тем каждая деталь была важна не
сама по себе, а в контексте некоторого целостного замысла,
высвечивающего ее изнутри. Впоследствии я понял, что
Борис Михайлович никогда не считал себя вправе высказать
4
суждение по какому-либо вопросу — пусть, казалось бы,
самому малому, — не освоив фундаментально его
эмпирическую фактуру. Причем это было особое освоение. Теплов
твердо стоял на том, что каждый научный факт — творение
коллективного разума. Поэтому с обостренным вниманием
он относился к мнениям, высказанным другими
исследователями по поводу обсуждаемого феномена.
Отсюда его интерес к истории вопроса, к
прослеживанию извилистого пути, определяющего нынешний взгляд
на вещи.
Изучение воззрений других предполагало
текстологический анализ. Теплов обладал непревзойденным
искусством работы с текстами. Тайна этого искусства опять-таки
коренилась в свойствах его ума, в способности видеть за
словами реальность. С поразительной точностью умел он
определить действительный вес слова, обнаружить
подделку и показать другим, почему они приняли фальшивый
блеск за драгоценность.
Вспоминаю Бориса Михайловича в военную пору, когда
он обратился к изучению ума полководца. Высокий,
стройный, еще более худой, чем на защите диссертации, он шагал
ежедневно в стареньких брюках и сандалиях на босу ногу по
раскаленному ашхабадскому асфальту в Публичную
библиотеку. Сколько фолиантов переворошил, сколько заготовок
сделал в поисках красок для обобщенного портрета военного
стратега. Это была тонкая и, как мы сейчас понимаем, очень
прочная работа. Ведь с той поры ничего более
существенного на эту тему в психологии сказано не было.
Я как-то спросил у Бориса Михайловича, почему он,
экспериментатор и лабораторный работник, считавший
непременным атрибутом психолога непосредственный контакт со
своим объектом - реальным человеческим индивидом,
принялся за «книжную» тему. Не потому ли, что в условиях
Ашхабада для лабораторных исследований условий не было?
«Знаете ли вы,- ответил Борис Михайлович, - что понятие
о практическом разуме, а я сейчас занялся именно этим,
5
принадлежит Аристотелю. Он пришел к нему не от
экспериментов, а благодаря обобщению огромного жизненного
опыта. Из лабораторных протоколов его не извлечешь».
Познание он ценил за способность воздействовать на
людей, перестраивать поведение на научный лад. Не раз
мне приходилось слышать от него, что психологи
«странный народ» втом смысле, что, исповедуя в своих
сочинениях и лекциях некоторые максимы, касающиеся воспитания
психических функций, они ведут себя так, будто эти
максимы действительны для кого угодно, только не для них
самих. Они красочно говорят об организации памяти или
о волевых качествах, однако это не имеет никакого
отношения к их «вненаучному», реальному поведению. Что
касается самого Б. М. Теплова, то он, возможно, как никто другой,
обладал удивительным даром переводить книжное знание
психологии воли на язык собственных поступков.
Мне неизвестно, занимался ли он когда-либо
специально самовоспитанием, но при встречах с ним меня
никогда не покидало ощущение общения с сильной
личностью, для которой принципы, декларируемые в
психологических трактатах, стали второй натурой, механизмом
повседневного поведения. Не думаю, чтобы здесь сказался
утилитарный, «потребительский» подход, желание
применить психологические знания к решению своих
индивидуальных задач. Его вела доминанта на дело, а не на себя.
Теплов острее, чем кто-либо другой, испытывал огромную
ответственность за психологию как науку. Он как бы
проверял на себе эффективность ее производных, подобно
тому как медик на себе проверяет действие лекарств.
Чувство огромной ответственности за каждое суждение,
каждый вывод побуждало Б. М. Теплова публиковать лишь
немногое, хотя стенограммы многих его лекций и
выступлений можно было печатать как оригинальные статьи. А его
университетский курс истории психологии составил бы
прекрасную книгу. Но Б. М. Теплов на это не шел. По известной
освальдовской классификации, он был ученый-классик,
6
стремившийся к строгости и завершенности своих
построений и считавший неэтичным делать всеобщим достоянием
идеи, которые им самим оценивались как недостаточно
обоснованные. Столь же неэтичным он считал пересказывать
в печати на разные лады однажды опубликованное.
Свойства личности Теплова определили его высокий
научный авторитет. В последние годы своей жизни он занимал,
казалось бы, нижнюю ступеньку в иерархии организаторов
науки — заведовал только лабораторией. Но в сообществе
советских психологов он был самым высоким лидером.
Эфемерные внешние атрибуты, групповые интересы и
связи имели для него малое значение. Поэтому к тепловскому
слову не только прислушивались, но и ждали его, искали его.
Для психологии общения очень важно определить, к кому
и с чем решают обратиться. Зная Теплова, с ним не решались
заводить обывательские «околонаучные» разговоры. А что
касается научных тем, то здесь, прежде чем обратиться к
Борису Михайловичу, стремились продумать предмет
разговора, чтобы не оказаться в его глазах полузнайкой. Само его
присутствие на научном заседании обязывало
выступающего с возможно большей ответственностью и
доказательностью излагать свою точку зрения.
Будучи крайне деликатным, он не высказывал резких
суждений, принижающих личность другого. Но порой его
молчание являлось убийственной оценкой. Его критические
замечания имели удивительное свойство. Они касались
только сути, но никак не персоны, в адрес которой
высказывались. Я был свидетелем нескольких беспощадных
разносов, за которых Б. М. Теплова искренне благодарили, как за
самый лестный отзыв, ибо тепловская критика, подобно
доброму совету врача, не обескураживала, а вселяла надежду.
На него не обижались еще и потому, что знали, насколько
он требователен и беспощаден прежде всего к самому себе.
Его преданность науке не означала безразличия к ее людям.
Напротив, он глубоко интересовался ими, знал их нужды,
слабые и сильные стороны.
7
Последний разя встретился с Борисом Михайловичем на
защите докторской диссертации А. В. Петровского, по
которой мы выступали как официальные оппоненты.
Борис Михайлович выглядел очень неважно. Похоже,
что чувствовал он себя плохо и страдал от болей, но, как
обычно, ни на что не жаловался. Я спросил о здоровье, но он
не ответил и перевел разговор на другое. Речь пошла об
истории психологии. Борис Михайлович говорил о важности
этого направления для всего строя психологических
исследований. Он развивал мысль, которую лучше всего выразить
его собственными словами, взятыми из записи его
выступления по другому поводу в Институте психологии. Если
сравнить развитие науки со штурмом многоэтажного
здания, то можно сказать, «что психологи не стремятся с уже
взятого этажа подниматься выше, а каждый раз начинают
снова с земли предпринимать штурм здания, лишь с разных
сторон».
Мне посчастливилось быть причастным к нескольким
начинаниям Бориса Михайловича. Приступив к чтению
лекций по истории психологии на психологическом
отделении философского факультета Московского
государственного университета, он предложил мне быть его ассистентом.
Я с радостью принял это предложение (о лекциях Теплова по
истории подробнее будет сказано в другом разделе этой книги).
В те же годы в стране вводилось преподавание психологии
(и логики) в средней школе. Я был назначен городским
методистом по новому предмету с тем, чтобы оказать
посильную квалифицированную помощь учителям, которых
спешно искали. Не было ни квалифицированных кадров, ни
учебных пособий. Пришлось спешно обучать психологии (как
второй специальности) на филологических факультетах
университетов, организовывать курсы. Следует иметь в виду, что
обучение школьников психологии вводилось специальным
постановлением ЦК КПСС и, как для всех было очевидно,
по прямому указанию Сталина. Говорили даже, что именно
он рекомендовал изучать «логику» по учебнику Челпанова.
8
Учебник по психологии поручили сочинить Теплову. Он
придумал оригинальную «технологию» его разработки.
Пригласил сына Игоря (еще обучавшегося в школе) с
несколькими товарищами, чтобы совместно обсуждать одну
подготовленную главу за другой. В спорах вносились коррективы в
различные варианты текста. Учебник приобрел огромную
популярность, выходил миллионными тиражами. По нему
обучались не только в средней школе, но и в высшей. На мой
взгляд, лучшего пропедевтического курса по психологии
после этого учебника Теплова не было. Несомненно, что
массовость и доступность тепловского учебника сыграли
неоценимую роль во внедрении элементов психологических
знаний в общую культурную жизнь страны.
Наряду с популяризацией этих знаний Теплов,
постоянно ощущая ответственность за судьбу родной науки,
задумывал план создания серии специальных обобщающих трудов,
способных обеспечить высокопрофессиональную работу
психологического сообщества. Первые наметки этого плана
он обсуждал однажды в узком кругу в кабинете тогдашнего
директора института Анатолия Александровича Смирнова.
Речь шла о подготовке 15-томного издания под грифом
«Основы психологии». Изложив свой замысел, Б. М. ждал
реакции. «Поступим, — сказал он, — как на совещании в
военном штабе. Пусть первыми выскажутся младшие».
Поскольку среди присутствующих младше меня никого не
было, пришлось подняться мне.
План был грандиозен, в душе я сомневался в его
выполнимости. Из всего, что говорилось тогда на совещании,
запомнились, во-первых, слова Теплова о том, что это издание
должно стать памятником (Б. М. применил именно такой
оборот) Анатолию Александровичу, во-вторых, что он сразу
же возьмется за завершающий том, который будет посвящен
психологии личности (подчеркну, что именно личности, а не
проблеме индивидуальных различий, которой он тогда
отдавал все силы).
9
В дальнейшем Анатолий Александрович предложил мне
взять на себя подготовку первого и частично второго тома,
задуманного Тепловым издания, а также быть редактором
второго тома. Я в те годы занимался историей психологии.
Когда из печати вышла моя монография «Проблема
детерминизма в психологии XIX века», прислал ее из
Таджикистана (где тогда преподавал) Борису Михайловичу.
Приехав в Москву, зашел в Психологический институт и
столкнулся в вестибюле с Тепловым, который встретил меня
словами: «Почему Вы не представите свою книгу к защите,
я могу быть оппонентом?» Свой отзыв на работу, которого я
ждал с нетерпением, Теплов передал мне буквально за
несколько минут до защиты прямо у дверей большой
аудитории. «Можете все не читать, — сказал он, видя мое
смущение, — Вас же не интересует, за что я Вас буду хвалить.
Прочтите только в конце мои критические замечания».
Горжусь тем, что Б. М. посчитал необходимым передать
свой отзыв в качестве рецензии в самый престижный в те
времена журнал «Вопросы философии». (Кстати, это его
единственная публикация в этом журнале.) В связи с этим
хочу заметить, что Теплов выступал оппонентом по десяткам
диссертаций. Его отзывы никогда не были тривиальны.
Порой они являлись малыми исследовательскими трактатами.
Как жаль, что такие тексты оседают в архивах, выпадают из
информационного поля науки.
Борис Михайлович имел непосредственное отношение
и к другой моей книге «История психологии». Я передал ее
в издательство «Мысль». Рецензентов было очень много, но
главным — Теплов. Впоследствии мне рассказывали, что
в жарком августе 1965 года он, тяжело больной человек,
притащил огромную рукопись на высокий четвертый этаж
издательства (лифта не было) в редакцию философии,
доказывая, как важно ее издать, потому что это первая в
нашей литературе попытка дать картину всеобщей истории
психологии, не сводя ее к перечню различных учений. Бо-
10
рис Михайлович не сказал, что именно этому он учил автора
своими лекциями по истории психологии.
Теплов исповедовал принцип историзма не
декларативно, а в тончайшем анализе каждого текста, как бы
раскапывая слой за слоем смыслы, оседавшие в каждом из них на
различных уровнях драматического развития мысли. Это было
великое искусство, приобщиться к которому можно было не
иначе, как в непосредственном общении с мастером. Я имею
в виду приобретаемое при этом особое знание, которое
известный теоретик науки, физико-химик по специальности
М. Поляни назвал «личностным знанием».
Важнейшая особенность тепловского стиля мышления
определялась умением соединить бережное обращение с
фактом (будь то историческим или лабораторным) с
методологической рефлексией о нем. Принято считать, что с
методологическими вопросами психологии у нас имели дело
С. Л. Рубинштейн, Л. С. Выготский и А. Н. Леонтьев. Между
тем, этот ряд значительно пространнее, и выдающееся место
в нем принадлежит Теплову.
В отличие от многих, его методологический анализ (то
есть анализ предпосылок и способов добывания
позитивного знания) изначально опирался на опыт истории. Его «оп-
понентный круг» (то есть круг значимых авторов, в полемике
с которыми росла его собственная
экспериментально-теоретическая концепция) был достаточно широк, чтобы,
соперничая с другими, обеспечить работу на переднем крае
современной науки и свой неоспоримый приоритет. Ведь наука
накладывает «табу на повтор». Это предполагало глубоко
эшелонированную эрудированность и способность остро
ощущать «болевые точки» в движении знаний, искать
наиболее эффективные средства прорывов в непознанное.
Людей с таким стратегическим складом ума в науке, в частности
в психологии, немного. Но особой чувствительностью
отличался Теплов к перспективе прямых контактов между
психологией, сам предмет которой захватывает наиболее
сокровенное в человеческом бытии, и ее способностью
п
влиять на него. Надежда на возможно более тесную, самую
живую и непосредственную связь
теоретико-экспериментальной работы с запросами обучения и воспитания не
только воодушевляла Теплова, но и направляла его
повседневный черновой труд в гуще общения с людьми
практики, в частности, с педагогами-музыкантами (поскольку
сосредоточенность на психологии искусства неизменно
пронизывала его творческие искания, какой бы областью
психологии он ни занимался). В этой гуще он, испытывая
правоту своих гипотез и решений, сталкивался с новыми
запросами к науке. Применительно к психологии
музыкальных способностей Теплов, как Атлант, нес на плечах
поднятые им огромные пласты опыта
педагогов-музыкантов, обобщая этот опыт, сопоставляя его с данными
собственных исследований. Именно поэтому его
экспериментально-теоретический труд приобретал бесценную
педагогическую направленность, в частности, позволял «дать
психологическое объяснение некоторым из причин,
лежащих в основе педагогических трудностей»1. Значимость
этой работы не исчерпывалась анализом проблем, с
которыми сталкивает психолога своеобразие внутренних и внешних
процессов, определяющих поглощенность личности сферой
музыки. От, казалось бы, частных вопросов, касающихся
занятий музыкой, Теплов поднимался к самым высшим
уровням обсуждения природы жизненного мира человека и
перспектив его познания средствами научного мышления, схемы
и «алгоритмы» которого не дают такой проникновенности
и полноты охвата этого мира, на которые способно
искусство. Его восхищал тончайший анализ чувств и поступков
личности на страницах художественных творений. Более того,
он задумывался о перспективах научно-психологического
применения данных художественной литературы2. Однако
подобный ход мыслей, оставаясь на уровне «заметок», был
вторичен по отношению к основному, принятому им на себя
Теплов Б. M. Психология индивидуальных различий. M., 1961. — С. 220.
2 См., например, его «Заметки психолога при чтении художественной
литературы» (Теплов Б. М. Избр. труды. — М., 1985. — Т. 1. — С. 306).
12
заданию: идти в мир людей, к их самым жизненным
проблемам, используя преимущества науки с ее критериями
логичности и особой опытной проверки знания, благодаря чему
это знание отличается, как говорил И. П. Павлов,
«предсказанием и властностью». Потребность выйти к конкретному
всегда неповторимому человеку с отточенными наукой
орудиями в руках, сделало главным жизненным нервом теплов-
ского думания проблему индивидуальных различий.
Сохранилась тетрадь с заметками, сделанными для себя
Борисом Тепловым — студентом философского отделения
историко-филологического факультета Московского
университета. Спасибо невестке Бориса Михайловича, Яне
Анатольевне, за то, что сберегла эту юношескую тетрадку. В ней
6 января 1916 года, после чтения Владимира Соловьева,
сделана такая запись: «В чем одна из главных основ
безнравственной жизни? В том, что люди из того, что есть средство,
форма, делают цель, содержание. Деньги есть средство,
люди делают из них цель. Здоровье есть средство для успешного
стремления к истинной цели, а люди часто делают заботу
о здоровье целью жизни. Национальность, государство есть
формы, в которых выражается жизнь, а люди думают, что
любовь к родине, к государству может быть главным в
жизни, что для этого можно жить. И часто во имя такой любви
к форме приносят в жертву самое содержание жизни. В этом
ужас войны и вообще настоящего момента. Это и есть
«рукотворные кумиры».
Эту мысль Теплов пронес до конца дней. Для него не
стали кумирами ни деньги, ни здоровье, ни государева служба,
хотя он и выполнял добросовестно все, что она требовала,
в том числе в качестве младшего офицера на полях первой
мировой войны. Содержанием же всей его напряженной
внутренней жизни, всепоглощающим мотивом служило
научное познание.
В той же тетрадке через пару месяцев появилась новая
заметка: «Познать все — это одна из основных задач человека
и имеет объективную абсолютную ценность». В центре же
13
его собственных интересов — вопрос о природе искусства,
о том, в чем его сущность: в наслаждении или познании?
И одним из решений этой загадки, приковавшей уже в
юности его уверовавший в абсолютную ценность науки ум, стало
впоследствии его высшее достижение — классические
исследования по психологии искусства, раскрывшие сущность
переживания как феномена культуры.
В истории нашей психологии на долю Теплова выпала
особая роль. Он стал научной совестью целого поколения.
В мире науки выделяются лица, высший авторитет которых
не имеет отношения к их официальному статусу. Таков был
Теплов. Он безмолвно возникал в нашем сознании как судья
и эксперт, к которому мысленно обращались с вопросом
о том, как он оценит твою работу, твои научные притязания.
Теплов относился к тем ученым, про которых великий
Гельмгольц сказал, что они носятся перед нашим
мысленным взором, как воплощение научного духа человечества,
служа для нас мерилом. Представление о том, какова будет
реакция Теплова, возникало не только, когда речь шла о
делах научных. А. В. Запорожец вспоминал, что он не
согласился в ответ на обращение к нему вступить в
Коммунистическую партию, представив, каким будет выражение лица
Теплова, когда тот узнает об его согласии. Конечно, в ту
эпоху запрета на свободную мысль и Теплову приходилось
произносить ритуальные заклинания. Но определяла его жизнь
в науке верность реальности. Причем это была верность
особой реальности — психической, служившей тогда для
многих предметом идеологических спекуляций.
Теплов прославился главным образом своими двумя
отмеченными печатью новаторства трудами: о музыкальных
способностях и о свойствах нервной системы. Оба труда
воздвигнуты на столь надежном эмпирическом основании,
с коим вряд ли сопоставимо по прочности другое
психологическое исследование в нашей стране. Оба труда
относились к разряду специальных, частных, конкретно-научных.
Но за каждым стояла филигранная историко-методологи-
14
ческая работа как предпосылка той высокой культуры
исследования, по поводу которой Теплов счел необходимым
выступить перед молодежью психологического института.
Авторы примечаний к двухтомнику избранных теплов-
ских работ справедливо заметили, что это выступление
стало «своеобразным научным завещанием ученого». Оно
и поныне звучит актуально, и его текст должен лежать под
стеклом на письменном столе у каждого психолога. В
историческую летопись науки попадают сведения не только
о познанных истинах, но и мастерах, их добывавших.
Новые люди науки будут учиться и по книгам Б. М. Теплова,
и по его личности.
Данная книга знакомит читателя с новаторскими
исследованиями Б. М. Теплова в таких областях, как психология
сенсорных процессов, психология искусства,
педагогическая психология, психофизиология индивидуальных
различий и история психологии.
Здесь публикуются непереиздававшиеся работы Б. М.
Теплова (ставшие библиографической редкостью), а также ряд не
публиковавшихся текстов, сохраняющих актуальный интерес.
М. Г. Ярошевский
L Ранний период научной
деятельности: цветоведение .,..
Б. М. Теплов — исследователь проблем
цветоведения1
Перед читателем — цикл работ «раннего» и практически
неизвестного психологам периода многогранной научной
деятельности Б. М. Те плова, которая началась в Красной
Армии с изучения проблем военной маскировки. С 1921 года,
сразу после окончания Московского университета и,
одновременно, Высшей школы военной маскировки, в центре
внимания Б. М. Теплова оказались прикладные аспекты
теоретической и экспериментальной психологии восприятия.
«Две задачи стояли в первую очередь перед работниками
маскировки Красной Армии: во-первых, привить в армии
идею маскировки, и, во-вторых, создать приемы и средства
маскирования» [1]. С этой целью создавались специальные
опытные станции (например, по звукомаскировке, по
«растительной маскировке») и мастерские (камуфляжная,
пиротехническая и др.), где «разрабатывались приемы и методы
маскирования, изыскивались новые средства и способы,
привлекались для этой цели самые разнообразные отрасли
науки и техники» [1; 2]. Ряды первых «красных
маскировщиков» украшали имена широко известных в то время
ученых — академика П. П. Лазарева, проф. К. И. Величко
(одного из основателей военно-маскировочного дела в рус-
ской армии), проф. С. И. Лукирского и др. Включился в эту
1 Работа выполнена по проекту РГНФ «Российские психологи»
№95-06-17761.
16
к
работу, очень актуальную для молодой Красной Армии,
и «начинающий психолог-практик» Б. М. Теплов.
Очень интересен и поучителен подход Б. М. Теплова-уче-
ного к решению, казалось бы, сугубо специальных и глубоко
эмпирических проблем военного дела. Опуская детали,
выделим основные черты этого подхода, характеризующие, по
сути, методологические позиции Б. М. Теплова-психолога
на протяжении всей его профессиональной деятельности.
Наиболее очевидным образом этот подход представлен
в программной статье Б. М. Теплова, написанной в 1926 г., —
«Психология как основа для маскировочной техники» [5].
Основная идея этой работы состоит в том, что разработку
научных основ маскировочного дела надо осуществлять не
«путем простого эмпирического подбора», «простого
нащупывания», а «через исследование тех общих законов, которые
имеют место в интересующем нас круге явлений». Это
означает, что «единственно правильным и практически
целесообразным путем будет систематическое научное исследование
вопроса». Таким образом, Б. М. Теплов предложил начать
создание «маскировочной техники» не непосредственно
с поиска конкретных эффективных приемов и средств
маскировки, а с «изыскания того научного базиса, на котором
эту технику строить». Это предложение выглядело довольно
неожиданным для военных специалистов того времени,
относившихся к маскировке как к своего рода
«фокусничеству». Развивая далее свою мысль, Б. М. Теплов ставит вопрос
о том, «каким путем и в какой области знания можем мы
найти законы тех явлений, которые лежат в основе
маскировочной деятельности». Решение этого вопроса для Б. М.
Теплова очевидно: «Признав сущностью маскировки обман, мы
должны под маскировочной техникой понимать технику
обманных действий, т.е. приемов, препятствующих
правильному узнаванию объектов или вызывающих «узнавание
несуществующих объектов». А это вводит нас в область
психологии и указывает, что основным научным фундаментом
маскировки должен быть фундамент психологический». Однако
низкий уровень развития военной (и не только) психологии
17
в 20-х гг. заставляет Б. М. Те плова задаться вопросом о том, а
сможет ли эта наука оказать здесь действительную помощь.
Рассуждения на эту тему приводят Б. М. Теплова к очень
важному, актуальному и для современной психологии
методологическому заключению: «История психологии
показывает, что практическое использование результатов ее сделалось
возможным лишь тогда, когда она стала экспериментальной
наукой, и лишь постольку, поскольку она стала таковой...
Только эксперимент сообщил психологическим законам ту
степень точности, которая позволяет обосновать на них те
или другие практические правила и приемы.
Из этого вытекает ответ на поставленный выше вопрос:
может ли психология дать научный фундамент для
маскировки? Бесспорно — может, поскольку она
экспериментальная психология...»
Сформулировав, таким образом, целостную
методологическую программу своих действий как прикладного
психолога, Б. М. Теплов обратился в дальнейшем к
последовательной ее реализации в конкретной области маскировочного
дела — «оптической маскировки, рассчитанной на
зрительное восприятие противника». Справедливо рассматривая
«понятие цвета» как основное «для всей техники оптической
маскировки», Б. М. Теплов сконцентрировал свое внимание
на проблемах восприятия цвета [6—12]. Рассмотрение
свойств зрительного восприятия в работах Б. М. Теплова
являет нам образец глубокого научного (а не «наукообразного»,
чего он всегда опасался) анализа проблемы, реализованнно-
го, к тому же, в присущем ему уже в это время изящном
стиле, отличающемся удивительной фундаментальностью,
логичностью и ясностью изложения сути дела. Б. М. Теплов
всесторонне анализирует «понятие цвета» с точки зрения
физики, математики, физиологии и психологии и приходит
к обоснованному выводу, что «цветоведение есть проблема,
главным образом, психологическая» [6]. В этой связи он особое
внимание уделяет проблеме создания психологической
(в отличие от колориметрической) системы описания
цветов, где специально выделяет их «пространственные» и «ве-
18
совые» свойства, проявляющиеся, в частности, в явлениях
одновременного яркостного и цветового контрастов,
различных зрительных иллюзиях [3; 4]. Предвосхищая
современные психофизические исследования перцептивных
цветовых пространств методами многомерного анализа
[13], Б. М. Теплов формулирует в качестве основной задачи
цветоведения в психологии построение «психологических
цветовых пространств» со своими, отличными от
колориметрических, «психологическими координатами» цветов.
Интересно отметить здесь, что сам Б. М. Теплов, уже будучи
зрелым ученым (в возрасте 67 лет), обратился к методам
многомерного статистического анализа, и, как отмечал
В. Небылицын, «достойно изумления, что последний его
научный труд — математическая работа по методам
факторного анализа» [11].
Имеет смысл специально остановиться на
экспериментальном и теоретическом вкладе Б. М. Те плова-психолога
в разработку проблем цветоведения. Б. М. Теплов был
первым в отечественной психологии, кто поставил перед цвето-
ведением как наукой психологической важную задачу —
разработать психологическую систему измерения цвета. Примат
психологии в науке о цвете впервые провозгласил
знаменитый немецкий химик В. Оствальд, который, однако, «не дал
никакого ответа на вопрос, чем психологическое
исследование проблемы цвета отличается от всякого другого» [6].
Б. М. Теплов в своих первых работах, посвященных цвету,
тщательно проанализировал определения атрибутов цвета
в системе цветов В. Оствальда и в трудах американской
комиссии по колориметрии, включавшей ряд авторитетных
ученых-цветоведов того времени (Троланд, Прист, Айве
и др.), и пришел к выводу, что вопрос о психологических
методах решения задач по систематике и измерению цвета
остается открытым. И тогда Б. М.Теплов, впервые в истории
цветоведения, обращается к формулировке базовых проблем
цветоведения — цветовой нотации и измерения цвета — на
«языке психологической науки». В процессе такого
«одушевления» цветоведческой науки Б. М. Теплов пришел к ря-
19
ду очень важных, актуальных и для современной психологии
восприятия выводов [5—12]. Так, он заключил, что эти
основные проблемы цветоведения «должны
рассматриваться прежде всего ...с точки зрения целостных реакций
индивидуума..., обусловленных как биологически, так и социально.
... Совершенно очевидно, что «понятность» того или другого
обозначения цвета или, говоря точнее, способность его
вызывать одинаковую реакцию, зависит от факторов
социальных, не менее, чем от физиологических».
Как психолог Б. М. Теплов, вслед за немецким ученым
Д. Кацем (1911), обращает особое внимание на т. н. «фактур-
но-объемные свойства цвета» [6; 7; 8]. Сюда он относит
«поверхность», «бесфактурность», «пространственность»,
«матовость», «блеск» и т.п. и справедливо отмечает, что
«отвлечься от этих свойств цвета нельзя, так как тем самым мы
сойдем с плоскости конкретного психологического
исследования и будем иметь дело с «цветом в себе» [6].
Выделение цветов с фактурно-объемными свойствами в особую
категорию цветов сохранено в современном цветоведении,
где все цвета делятся по своим свойствам на две основные
группы — «апертурные» (точечные, монохроматические,
«цвета в себе») и «поверхностные, предметные». Именно
последние, как то и предсказывал Б. М. Теплов, и являются
основным объектом исследования в современной
психологии процессов восприятия цвета — когнитивной психологии
цветовосприятия.
В такой важной области цветоведения, как разработка
методов построения количественной системы цветов
(цветовых шкал), Б. М. Теплов выделяет и затем подвергает
тщательному теоретико-экспериментальному анализу
специально психологические аспекты этой проблемы [6; 9—12].
Здесь Б. М. Теплов исходит из того, что «цветовые шкалы,
понимаемые как средство измерения цвета, должны быть
равноступенны: каждый n-ый член ряда должен одинаково
отличаться от (п+1)-го и (n-l)-ro. ... Но психологически
задача сравнения по величине двух различий между цветами
столь сложна и решение ее определяется столь большим ко-
20
личеством факторов, что без специального
методологического исследования нельзя ее применить ...». И Б. М. Теплов
(совм. с П. А. Шеваревым, А. А. Смирновым и др.) проводит
такое экспериментальное исследование со специальной
целью «выяснить возможность градуировки цветовых рядов
методом средних градаций» [6]. В результате
многочисленной серии психофизических экспериментов Б. М. Теплов
пришел к важному для психометрики цветовых ощущений
выводу о том, что «равными отрезками цветовых шкал мы
будем считать отрезки, содержащие одинаковое число
порогов». Эти данные можно было рассматривать в качестве
экспериментального подтверждения рекомендаций
американской оптической комиссии по колориметрии, касающихся
методов построения цветовых шкал. В контексте
сформулированной Б. М. Тепловым задачи разработки
психологических методов построения цветовых шкал интересно его
экспериментальное исследование количественной зависимости
между величиной порога различения светлоты, светлотой
различаемых цветов (светлотой объекта) и светлотой
окружения [12]. Одной из главных практических задач этой
работы был поиск закона, «по которому строится
равноступенныи серый ряд или равноступенная шкала светлот, что
является необходимейшей предпосылкой для построения
системы цветов, цветового тела, атласа цветов и т. п.». В
ходе этого исследования было обнаружено, что при очень
темных окружениях «равноступенныи серый ряд есть ряд
геометрический. Ощущенье пропорционально логарифму
раздражения». В условиях предельно светлого окружения
«равноступенныи серый ряд есть ряд арифметический.
Величина ощущения пропорциональна величине
раздражения. ... Арифметический и геометрический ряды —
предельные случаи, между которыми помещаются равноступенные
серые ряды: чем светлее окружение, тем ближе будет
равноступенныи ряд к арифметическому ...» [12]. Таким образом,
в этой работе Б. М. Тепловым был получен важный, с точки
зрения оптимизации освещения, вывод о том, что
«зависимость порога различения светлоты объекта имеет разный вид
21
при различной светлоте окружения». Теоретическая
значимость этих данных состоит в обнаружении того, что закон
Фехнера справедлив только при максимально темном
окружении, а при некотором предельно светлом окружении
постоянной является не относительная величина порога (дробь
Вебера), а абсолютная. Таким образом, Б. М. Теплов пришел
к выводу, что «закон Фехнера есть частный случай более
общего закона и выражает зависимость величины порога
светлоты объекта при темном окружении» [12]. Этот вывод
фиксирует еще один, в дополнение к ряду широко известных
в настоящее время, интересный случай «нарушения» закона
Фехнера в ситуации «фигура/фон».
В качестве самостоятельной проблемы измерения цвета,
подлежащей обязательному специальному исследованию,
Б. М. Теплов уже тогда рассматривал проблему изучения
свойств цветового пространства, в частности, его
метрической структуры. Эта очень интересная задача попала,
наконец, в фокус экспериментальной психологии восприятия
цвета лишь в последние 10—20 лет [13—15].
Результаты теоретико-экспериментального анализа
проблем цветометрики в ранних работах Б. М. Теплова не
утеряли своей актуальности и для современных ученых-цве-
товедов, занятых построением «линейного цветового
элемента», «изотропного цветового пространства» [14; 15].
Б. М. Теплов выбрал «вопрос о цвете, как центральный
для всей оптической маскировки» и показал, «что цвет, как
таковой, есть понятие психологическое и что большинство
технических вопросов, связанных с цветом, могут решаться
только на основании психологического исследования»
[6—8]. Однако, как говорят математики, «без потери
общности» можно распространить эти данные и на другие области
зрительного восприятия (и всех форм восприятия вообще),
если, например, «перейти к другим понятиям, с которыми
имеет дело оптическая маскировка: плоскостной формы,
объемной формы, величины, удаления и т. п.» [5].
Б. М. Теплов сделал свои первые шаги в науке на заре
развития отечественной психологии, в силу чего естественным
22
было желание побольше узнать о положении дел в области
маскировки на Западе (Германии, Франции, США). И очень
поучительно для нынешнего поколения российских
психологов (и не только психологов) в этой связи отметить
отношение Б. М. Теплова к «ориентации на Запад»: «...доказывать
необходимость маскировки приходилось без помощи
западных образцов; нельзя было взывать к аргументу: «так на
западе». Дело должно было говорить само за себя» [2]. И «оно
сказало». Уже к 1922 году «наши маскировочные достижения
почти не уступают западным, а в некоторых отношениях даже
превосходят их» [ 1 ].
Завершая краткую аннотацию первых научных работ
Б. М. Теплова, отметим еще раз: уже в самых первых своих,
на первый взгляд, сугубо специальных эмпирических
исследованиях Б. М. Теплов исходит из глубоко продуманной
методологии практической психологии. Он принципиально
отвергает довольно распространенную в те далекие
революционные (да и в наши «перестроечные») годы точку зрения,
«согласно которой для целей практики достаточно весьма
приблизительного и грубого исследования вопроса,
углубление же и, главное, уточнение его есть дело, интересующее
только чистую науку» [7]. Б. М. Теплов был убежден» — и это
очень актуально для любого начинающего
психолога-практика, — что «нет ничего ошибочнее и вреднее этого взгляда.
Максимальная точность и полнота исследования требуются
прежде всего для возможности практического
использования устанавливаемой закономерности. Интересы самой
науки часто могут быть удовлетворены весьма общим решением
вопроса, интересы же практики — почти никогда» [7].
И последнее. Цикл ранних работ Б. М. Теплова будет
интересен специалистам-психологам и науковедам не только
с профессиональной, но и, в широком смысле, эстетической
точки зрения — фундаментальность и изящество его
рассуждений вызывают ощущения ясности и «легкости» от
общения с глубоко мыслящим и очень интересным человеком.
23
Литература
1. Теплов Б. Наши достижения в области маскировки // Военный
вестник. - 1923. - № 5. - С. 20-21.
2. Теплов Б. Отдел опытных станций. Пять лет // Красный
маскировщик. - 1923. - № 14. - С. 8-15.
3. Теплов Б. Зрительные иллюзии и маскировка/Б. Теплов, Л. Скляр //
Война и техника. — 1925. — № 232. — С. 37—44.
4. Скляр Л. Маскирующая окраска орудий полевой артиллерии/
Л. Скляр, Б. Теплов // Война и техника. — 1926. — № 324. - С. 43—51.
5. Теплов Б. М. Психология как основа для маскировочной техники //
Война и техника. — 1926. — № 306-307. — С. 44—52.
6. Теплов Б. М. Проблема цветоведения в психологии // Психология. —
1930. - Т. 3, вып. 2. - С. 188-206.
7. Теплов Б. М. Основы применения науки о цвете в архитектуре //
Современная архитектура. — 1929. — № 2. — С. 82—86.
8. Теплов Б. М. Пространственные и «весовые» свойства цвета//
Малярное дело. — 1931. — № 2. — С. 5—8.
9. Теплов Б. М. Экспериментальная проверка оствальдовских
методов измерения цвета. Статья первая // Текстильная промышленность. —
1931.-№6.-С. 34-37.
10. Теплов Б. М. Экспериментальная проверка оствальдовских
методов измерения цвета. Статья вторая // Текстильная промышленность. —
1931.-№7.-С. 40-43.
11. Теплов Б. М. Заметки психолога при чтении художественной
литературы // Знание — сила. — 1972. —№6. — С. 55—57.
12. Теплов Б. М. Пороги различения светлоты при разном окружении
// Психология.- 1932. - № 2. - С. 26-42.
13. Измайлов Ч. А. Психофизиология цветового зрения / Ч. А.
Измайлов, Е. Н. Соколов, А. М. Черкизов. — М.: Изд-во МГУ, 1989.
14. Джадд Д. Цвет в науке и технике / Д. Джадд, Г. Вышецки. — М.,
1978.
15. Пэдхем Ч. Восприятие света и цвета / Ч.Пэдхем, Дж. Сондерс. —
М., 1978.
24
Психология как основа для маскировочной
техники1
Вопрос о научных основах маскировочного дела имеет
бесспорное практическое значение. Путь накопления
отдельных приемов — сколь бы полезны эти последние ни были —
никогда не может привести к окончательной цели: точному
учету всех возможностей в области маскировки и уменью
найти для каждого конкретного случая наиболее
рациональную комбинацию приемов. Путем простого эмпирического
подбора мы можем нащупать прием, подходящий для
какого-нибудь частного случая, но, идя этим путем, мы никогда
не сможем доказать, что этот прием есть действительно
самый лучший, и никогда не сумеем точно определить сферу
применения его. Далее: приемы, найденные путем простого
нащупывания, с технической стороны будут всегда
случайны и бесконечно разнообразны, что явится существенным
препятствием для успешного применения их на практике.
И наконец, нельзя подобрать приемы для всех возможных
комбинаций условий; каждый новый случай потребует
новых изысканий, иногда длинных и кропотливых.
Бесконечное разнообразие средств и приемов и
неподвижный шаблон в применении каждого из них — таков
неизбежный результат, к которому приводит путь случайного
нащупывания.
Путь противоположный, дающий и противоположные
результаты, ведет через исследование тех общих законов,
которые имеют место в интересующем нас круге явлений, к
отысканию возможно более универсальных технических приемов
и тех правил, по которым эти приемы должны варьировать
1 Война и техника. — 1926. — № 306-307. — С. 44—52.
25
при всех возможных комбинациях условий. Иначе говоря,
единственно правильным и практически целесообразным
путем будет систематическое научное исследование вопроса,
притом действительно научное, а не наукообразное только.
Мы часто склонны смешивать эти две вещи и критерием
научности считать наукообразную технику постановки
опытов. Но если целью работы является подыскание приема для
какого-нибудь частного случая, подыскание, идущее
методом простого нащупывания, то какое бы число опытов мы
ни ставили, какие бы точные приборы ни применяли, в
какую бы внушительную форму ни облекали протоколы
опытов, — наша работа останется простым нащупыванием и
результаты ее будут иметь столь же узкое, ограниченное
данным явлением, значение.
Первым критерием научности работы является ее
направленность на установление тех или других
закономерностей, и научно-обоснованной техникой можно считать
только такую, которая свои приемы выводит из этих более или
менее широких законов.
Ставя своей задачей создать «маскировочную технику»,
т. е. совокупность возможно более универсальных средств
и приемов, с точно разработанной системой использования
их, мы, следовательно, должны начинать с изыскания того
научного базиса, на котором эту технику следует строить.
Можно привести огромный перечень наук, к которым
маскировочная мысль обращалась за содействием при
разрешении отдельных вопросов; мы найдем здесь не только
физику, химию, метеорологию, ботанику, но даже зоологию
и этнографию. Но роль этих наук в огромном большинстве
случаев ограничивается содействием при подыскании
отдельных приемов, и никакого организующего влияния на
общий ход маскировочного исследования они не оказывали.
В настоящее время вопрос о научных основах маскировки
должен быть поставлен совершенно иначе: мы должны
решить, каким путем и в какой области знания можем мы най-
26
mu законы тех явлений, которые лежат в основе
маскировочной деятельности.
Наше наставление определяет маскировку как
«совокупность всех средств и приемов, имеющих целью ввести
противника в обман» {\ ч., § 1; курсив подлинника. — Б. Т.),
и усматривает два основных акта, из которых складывается
всякая маскировочная деятельность: 1) «скрыть
действительное» и 2) «создатьложное» (1 ч., § 1). «Сокрытие
предмета осуществляется путем уничтожения его демаскирующих
признаков», т.е. тех признаков, «по которым противник
узнает данный, объект» (1 ч.,§ 4; курсив мой. — Б. Т.); и
наоборот — «для создания ложного объекта нужно воспроизвести
демаскирующие признаки его» (1 ч.,§ 8).
Первый принцип маскировки гласит: «Активность
маскировки заключается в стремлении вызвать у противника
определенные (курсив подлинника), строго согласованные
между собой впечатления, навязать ему ложные
представления и тем направить его волю в желательном для нас
направлении» (1 ч., § 11; курсив мой. — Б. Т.).
Все понятия, о которых идет речь в приведенных цитатах:
обман, узнавание, впечатления, представления,
направленность воли, — понятия психологические. И это с
необходимостью вытекает из первого определения. Раз маскировка
есть обман, а обман есть понятие психологическое, то,
следовательно, и содержание учения о маскировке, в главной
своей части, должно быть психологическим. Вывод как
будто бесспорный. И, однако, приведенными мною
положениями все психологическое содержание маскировки и
ограничивается, и — что в особенности важно — нет никакой связи
между этими общими психологическими определениями
и конкретными приемами, т. е. техникой (в широком
смысле) маскировки.
Признав сущностью маскировки обман, мы должны под
маскировочной техникой понимать технику обманных
действий, т. е. приемов, препятствующих правильному
узнаванию объектов, или вызывающих «узнавание несуществую-
27
щих объектов». А это вводит нас в область психологии и
указывает, что основным научным фундаментом маскировки
должен быть фундамент психологический.
Этот вывод мало согласуется с распространенными на
этот счет взглядами и с действительным положением дела.
Наша задача — показать причину этого явления и ответить
на вопрос, может ли психология дать маскировке тот
научный фундамент, без которого невозможен правильный рост
маскировочной техники.
Попытку трактовать маскировку, как проблему
психологическую, мы встречаем у одного из наших первых
маскировочных деятелей — Н. Сучкова. Открывая первое
заседание ученого совета Высшей школы военной маскировки,
он говорил: «Мы являемся вспомогательными войсками,
можем быть названы вспомогательным родом оружия, — но
нужно тогда отделить технические и психологические
войска. Мы именно и являемся отдельным вспомогательным
родом оружия психологического. Может быть, это
название не вполне удачно, но по существу это так. Мы имеем
в виду одну цель — психику противника. Нашим методом
является воздействие на ощущение противника, на его
психологию. Мы действуем гипнозом и стремимся захватить
психологию противника»1. В качестве первой
классификации военной маскировки он предлагал делить ее «по
категориям главнейших ощущений и психических образований, на
оптическую (светомаскировка), акустическую
(звукомаскировка) и психопатологическую (психомаскировка)»2.
Эта точка зрения, столь прямолинейно и декларативно
возглашающая значение психологии для маскировки,
никакого реального воздействия на дальнейшее развитие
маскировочного дела, однако, не имела, — и причины этому
коренятся в том, как понималась Н. Сучковым психология и что
именно хотел он извлечь из нее для маскировки. По мнению
1 Цитирую по стенограмме 1-го заседания ученого совета Высшей
школы военной маскировки, 1919 г.
2 Проект постановления № 1 ученого совета, 1919 г.
28
его, психологичность маскировки исключала «техничность»
ее, т. е. поскольку маскировка становилась психологией,
постольку она должна была уйти от техники (см. в приведенной
цитате: «нужно отделить технические и психологические
войска» и в другом месте: «мы во всяком случае не
технические вспомогательные войска, к технике мы не имеем
никакого отношения»1. А если не техникой, то чем же
действовать? Ответ: «Мы действуем гипнозом и стремимся захватить
психологию противника». Психология как основа
маскировки понимается, во-первых, как социальная
психология, в смысле психологии масс; во-вторых, как
психопатология (гипноз). Предполагалось, что массовая психология
сумеет дать некие широкие и твердые основания для заду-
мывания обманных действий в большом масштабе, а
технические мероприятия могут играть при этом роль только
вспомогательную. Нежизненность такой точки зрения,
однако, сказалась тотчас же. Представители «социальной
психологии»2, привлеченные к работе, принуждены были
констатировать отсутствие в их распоряжении каких-либо
материалов, могущих лечь в основу практических
мероприятий; гипнотическое воздействие на противника
являлось делом вовсе неосуществимым; и вся роль психологии
свелась к тому, что в составленном тем же Н. Сучковым
общем перечне маскировочных мероприятий, явившемся
программой дальнейших работ, из 22 намеченных
приемов маскировки только один последний —
«психомаскировка» (в смысле психопатологической маскировки) —
оказался психологическим, все же остальные — чисто
«техническими». И этот единственный психологический
пункт оказался мертворожденным: во исполнение его
ничего никогда сделано не было.
Следующая попытка привлечь психологию к маскиров-
ке принадлежит проф. С. Г. Лукирскому. По мнению его,
]2 Стенограмма 1 -го заседания ученого совета.
Термин «социальная психология» разумелся не в марксистском смысле,
а смысле коллективной или массовой психологии Лебона, Тарда,
Михайловского и др.
29
наука маскировки слагается из трех отделов: 1)
научно-технического, — «который, во-первых, исследует законы и
явления природы, на которых основывается дело
маскировки, и, во-вторых, изыскивает натуральные и технические
средства и способы осуществления задач ее»; 2)
психологического, который «исследует психологические явления,
руководящие массами в условиях войны, и изыскивает
различные мероприятия в целях осуществления
психомаскировки»; и 3) тактического*. Здесь налицо стройность
системы, психология не давит (идейно) технику, нет
уклона в патологию, но нечто общее с точкой зрения Сучкова
имеется: психология понимается, как психология
массовая, и техника мыслится независимо от психологии —
технические приемы основываются, в первую очередь, на
законах и явлениях природы, изучаемых в первом отделе, а
психология есть основа для особых приемов
психомаскировки. Система проф. Лукирского сыграла исключительно
большую и плодотворную роль в развитии маскировочного
дела, но развивались только 1-й и 3-й отделы:
психологический отдел так и остался ненаписанным2.
H.H. Сучков и С. Г. Лукирский совершенно правильно
поняли то исключительное значение, которое психология
имеет для маскировочного дела, но ошибка их заключалась
в том, что они не знали, что именно нужно взять у
психологии и что эта последняя может дать. Не общие принципы
обманных замыслов (это дело стратегии и тактики) и не
особые психологические приемы маскировки (таковые,
вообще, невозможны), а главнейшие основания для
обыкновенных и, в первую очередь, технических приемов
маскировки следует искать в психологии. Не особый
психологический отдел маскировки нужно создавать, а положить
психологию в основание научно-технического (по терми-
1 Цитирую по стенограмме 2-го заседания ученого совета, 1920 г.
В своей книге «Применение к местности и маскировка» (1924 г.) С. Г.
Лукирский оставляет в том же виде, что и в цитированном докладе, схему
научно-технического отдела и подробно развивает содержание его, о
психологическом же отделе в книге не упоминается вовсе.
30
нологии проф. Лукирского) отдела. Противоположение
«психология — техника» есть результат глубоко
идеалистического толкования психологии.
Маскировка, преследуя цели психологические (обман),
действует, однако, средствами исключительно
материальными, так как других средств воздействия и быть не может.
Она создает новые предметы (ложные объекты, маски),
производит изменение в существующих (окраска, надстройки),
производит звуки (имитация стрельбы), побуждает к
производству новых действий (ложные движения) или
видоизменяет способы осуществления уже производимых
(маскирующие способы передвижения) и т. п. Все это в плоскости чисто
материальной.
И первая задача, которая стоит перед маскировочной
мыслью, формулируется так: каковы приемы (в плоскости
материальной), с помощью которых можно достичь
требуемого маскировочного эффекта? Т. е. в какой цвет окрасить?
какое сделать перекрытие? какой именно звук произвести?
каким способом передвигаться? и т. п. Это задача
маскировочной техники (в широком смысле слова); по терминологии
проф. Лукирского — задача научно-технического отдела
маскировки. Основой для решения этой задачи и должна
явиться психология.
Никакой другой реальной помощи, по крайней мере,
в настоящее время психология не может оказать
маскировке. Вопрос о специальных «психологических (как
противополагаемых техническим) приемах» ложен в самой своей
постановке, так как все приемы «техничны» (в широком
смысле слова). Требует рассмотрения только вопрос о том,
не может ли психология помочь в решении второй задачи
маскировки — задачи применения: какие и в каких
комбинациях приемы следует употребить в данных условиях
обстановки? Вопрос этот — по существу тактический
(стратегический), но имеет, бесспорно, и психологическую сторону,
так как связан с решением вопросов вроде следующего: как
подействуют на противника при данных условиях те или
31
другие впечатления, какова будет реакция на них? Однако
это вопрос уже не столько общей психологии, сколько
специальной «военной психологии», так как речь здесь идет
всегда о реакциях военного коллектива в условиях боевой
обстановки.
Но может ли военная'психология оказать здесь
действительную, реальную помощь? Едва ли, и прежде всего потому,
что, как наука, военная психология еще почти не существует.
Основной признак науки — метод — решительно
отсутствует в большинстве тех книг, которые написаны по этому
вопросу; это собрания отдельных случайных наблюдений и
общих соображений, носящих априорный характер.
Отдельные попытки научного подхода к этой области, сделанные
в последнее время, носят еще характер нащупывания метода
и никаких конкретных результатов пока не дали. Отдельные
случайные указания в области применения маскировки,
может быть, и можно извлечь из военной психологии, но
научной основы для этого отдела маскировки мы здесь не
получим: она должна целиком остаться в области тактики.
История психологии показывает, что практическое
использование результатов ее сделалось возможным лишь
тогда, когда она стала экспериментальной наукой, и лишь
постольку, поскольку она стала таковой. Все области
прикладной психологии — педагогическая психология,
психология труда, методика профессионального отбора и пр. —
базируются исключительно на данных эксперимента и не
выходят за пределы тех вопросов, которые допускают, при
настоящем состоянии науки, экспериментально
психологическое исследование. Только эксперимент сообщил
психологическим законам ту степень точности, которая
позволяет обосновать на них те или другие практические правила
и приемы.
Из этого вытекает ответ на поставленный выше вопрос:
может ли психология дать научный фундамент для
маскировки? Бесспорно — может, поскольку она
экспериментальная психология, т.е. в отношении тех явлений, к кото-
32
рым применяется или может быть применен при
современном состоянии психологии экспериментальный метод.
С точки зрения этого критерия мы получим полное
подтверждение высказанных выше соображений. Психология
не может явиться реальной основой для решения
маскировочной «задачи применения»: круг явлений, затрагиваемых
здесь, выходит за пределы современной экспериментальной
психологии. Мы имеем пока только первые попытки
применения эксперимента для решения вопросов
«коллективной психологии», и возможность получения в этой области
от психологии каких-либо практических результатов еще
дело будущего.
Иначе обстоит дело в отношении нашей первой задачи —
задачи маскировочной техники.
Ограничим наше рассмотрение областью оптической
маскировки, т. е. маскировки, рассчитанной на зрительное
восприятие противника1. Она включает в себя наиболее
актуальные задачи маскировочной техники, и выводы, которые
мы здесь получим, будут действительны и по отношению
к другим отделам маскировки, в первую очередь, по
отношению к звукомаскировке.
Все видимое нами, иначе говоря, все содержащееся в
нашем зрительном поле, в любой данный момент представляет
собой совокупность цветовых пятен, различающихся между
собой цветом, величиной и формой. Правда, мы
воспринимаем их не как цветовые пятна, а как предметы, вещи, но это
результат сложных процессов, в основе которых лежит наш
предшествующий опыт. Каковы бы ни были эти процессы,
несомненно то, что исходной точкой всего акта восприятия
является все же «видимое», т. е. непосредственное
содержание нашего зрительного поля.
А так как это последнее есть всегда совокупность цвето-
вых пятен, то мы можем сказать, что единственным матери-
Сюда относятся, конечно, и все приемы, рассчитанные на
фотографическое наблюдение, так как результат фотографирования — снимок —
есть тоже объект зрительного восприятия.
33
алом, из которого строится весь наш видимый мир (т.е.
предметы, как они воспринимаются зрением), есть цвет, разумея
здесь цвета как хроматические (пестрые), так и
ахроматические (серые). Следовательно, желая воздействовать на
чье-либо зрительное восприятие (а такова задача всех
приемов оптической маскировки), мы должны внести те или
другие изменения в непосредственное содержание его
зрительного поля, что сводится, в первую очередь, к работе над
цветом. Таким образом, понятие цвета является основным для
всей техники оптической маскировки.
И, действительно, проблема защитного цвета сводится
к вопросу об отыскании цвета, наименее заметного при
данных условиях; проблема деформирующего (камуфляжного)
окрашивания — к вопросу об изменении формы предмета
путем изменения цвета его; проблема перекрытий — к
вопросу о создании таких условий, при которых пятно в
зрительном поле, соответствующее перекрытию с просвечивающим
через него объектом (если перекрытие транспарантно),
возможно, менее отличалось бы от окружающих пятен,— а
отличие это возможно или по цвету, или по форме1.
Таким образом, первой главой научных основ
маскировки должно быть учение о цвете.
Где же — в физике или в психологии — должны мы искать
разрешения этого вопроса?
Цвет есть понятие, бесспорно, психологическое. Физика
не знает цветов: она имеет дело с лучистой энергией и
различием лучей по амплитуде колебаний, числу и форме их,
а также по плоскости, в которой происходят колебательные
движения, — это единственно интересующие ее различия.
1 В маскировочной литературе часто приходится встречать
утверждение, что для воздушного наблюдения важен не столько цвет, сколько
тень. Это утверждение есть результат терминологического
недоразумения. Надо сказать: не столько окраска поверхности, сколько ее
затененность. Ибо понятие цвета включает в себя и понятие тени (с
точки зрения зрительного восприятия). Если мы говорим, что часть
поверхности находится в тени, то что это значит с точки зрения
зрительного восприятия, как не то, что цвет этой части темнее цвета
остальной поверхности?
34
Таким образом, прямое учение о цвете, с физической точки
зрения, вообще невозможно1. Но, поскольку цветовые
ощущения вызываются известными физическими процессами,
изучение этих процессов не должно ли явиться задачей
науки о цвете? Бесспорно — да, но задачей вторичной, тогда как
первой задачей остается изучение цветов, как таковых.
В особенности это ясно, если рассматривать учение о цвете
с точки зрения практического использования результатов
его в маскировочном деле.
Предположим, нам нужно подыскать защитную окраску
для какого-либо предмета. Задача сводится к нахождению
окраски, возможно, более сходной по цвету с фоном, в
идеальном случае — тождественной. Можно ли решать эту
задачу физически, т.е. определять не тождество цветов, а
тождество раздражений (физических процессов)? Практически —
невозможно, так как одному и тому же ощущению цвета
может соответствовать бесконечное множество раздражений.
Если мы полную оптическую характеристику поверхности с
физической стороны назовем альбедо2 этой поверхности, то
мы можем иметь бесчисленное множество поверхностей,
имеющих различные альбедо, но дающих совершенно
одинаковое ощущение цвета. Поставив своей целью подобрать
поверхность (например, слой красящего вещества),
имеющую альбедо, абсолютно тождественное с альбедо фона, мы
не столько колоссально затрудним задачу, но сделаем ее
даже неразрешимой вовсе, принимая во внимание то огром-
ное различие с физической стороны, которое существует
Сравни, напр., взгляды двух крупнейших немецких ученых,
разрабатывавших вопросы о цвете: Геринга (Grundzuge der Lehre vom Lichtsinn. —
Lpz., 1905. — C. 2—4) и Оствальда (Mathematische Farbenlehre. — Lpz.,
1921. — С 1 —4). Оствальд, химик, которого никак нельзя заподозрить в
психологических симпатиях, утверждает, что учение о цвете есть наука
чисто психологическая, физическое же рассмотрение этого вопроса,
также как и химическое и физиологическое, дают только вспомогате-
2 льные для нее сведения.
Альбедо, или полной отражательной способностью поверхности,
называется отношение светового потока, диффузно-отражаемого данной
поверхностью, к потоку, падающему на нее. Альбедо поверхности
выражается спектрофотометрической кривой.
1*
35
почти всегда между фоном (листья, трава) и маскируемой
поверхностью (окрашенная ткань, например). Решить же
задачу психологически, т.е. найти тождественный цвет, всегда
возможно.
Но значит ли это, что с физическими данными не следует
считаться вовсе? Ни в коем случае, так как только
психологическое равенство цветов не дает нам полной гарантии защитности.
Именно: 1) цвета, одинаковые для глаза, не всегда выходят
одинаковыми на фотографическом снимке; 2) при изменении
состава лучей освещения изменяется цвет поверхности, и
притом так, что две поверхности, одинаковые по цвету при данных
условиях освещения, но имеющие разные альбедо, при
измененных условиях освещения будут иметь различные цвета;
3) тот же эффект, что изменение освещения, производит
рассматривание поверхности через светофильтры.
Таким образом, изыскивая защитный цвет, мы необходимо
должны считаться с физической характеристикой
оптических свойств сравниваемых поверхностей, но эта
характеристика не должна быть обязательно исчерпывающей
(определение полного альбедо поверхности — задача весьма
кропотливая, в полевых условиях почти неосуществимая), и — что
самое главное — она должна интерпретироваться
психологически. Т. е, нельзя просто подобрать поверхности,
имеющие сходные альбедо (так как тождество, как сказано выше,
неосуществимо): сходство альбедо (одинаковая форма спек-
трофотометрических кривых, совпадающие максимумы
поглощения) не означает еще психологического сходства
цветов. Нужно искать сходные цвета и, как дополнение,
сходство в известных отношениях физических характеристик их.
Т. е. задача — в основе психологическая, но решаемая
обязательно с участием физики.
До сих пор мы рассматривали вопрос о нахождении
защитного цвета чисто абстрактно, как вопрос о равенстве
двух цветов. Если же мы перейдем к конкретной постановке,
то психологически характер его станет еще несомненнее.
В действительности предмет становится невидим на
данном фоне не только в случае полного равенства цветов; если
36
бы это условие было обязательно, мы могли бы, даже при
самой тщательной технике работы, достигать невидимости
только для строго определенных условий. Опыт показывает,
что иногда предмет, значительно отличающийся по цвету от
фона, становится невидим. В основе этого факта лежит
явление чисто психологическое, впервые отмеченное
некоторыми немецкими психологами и названное ими явлением
«подравнивания» (Angleichung). Оно заключается в следующем:
если мы имеем в зрительном поле два пятна1, отличающиеся
друг от друга по цвету, то, при известных условиях
восприятия, цвет одного из пятен получает тенденцию
«подравниваться» к цвету другого, т. е. мы видим оба пятна имеющими
одинаковый цвет. Это явление только и позволяет ставить
вопрос об универсальности защитного цвета, также как
и других приемов, осуществляющих невидимость путем
слияния с фоном. Ибо, если мы имеем несколько фонов цвета
а, Ь, с, d и т. д., причем офЬ, btc, ctd и т. д., то какой бы цвет х
мы ни придали объекту, он не может быть равен и я, и £, и с,
которые не равны между собой. Речь может идти только о
сходстве, а не о равенстве. А невидимость при сходстве
цветов может возникнуть только вследствие подравнивания.
Следовательно, нахождение технических приемов
достижения невидимости всецело зависит от психологического
исследования процесса «подравнивания», т. е. от выяснения
вопросов: какова должна быть степень сходства между
цветами, чтобы при данных условиях восприятия могло
получиться «подравнивание»? и наоборот, — какие должны быть
условия восприятия (например, какова должна быть форма
объекта), чтобы цвет а мог подравниваться к цвету Ь, если
степень сходства между ними равна а — Ь1
Возьмем задачу деформирующего (камуфляжного)
окрашивания, например, в том виде, как она изложена в нашем
наставлении2.
Одно пятно может включать в себя другое: в этом случае мы восприни-
2 маем их обычно, как объект и фон.
Временное наставление по войсковой маскировке РККА. — Ч. II,
§ 244-285.
37
Разбитие контура предмета осуществляется здесь путем
нанесения на предмет пятен по крайней мере двух цветов,
которые должны возможно более отличаться друг от друга по
светлоте и один из которых должен быть более или менее
сходным с цветом фона. Действие такой окраски основано
на двух психологических явлениях: уже известном нам
явлении подравнивания и явлении контраста по светлоте.
Сущность последнего заключается в том, что оба
непосредственно примыкающих друг к другу цветовых пятна, имеющие
цвета, достаточно различающиеся по светлоте, изменяют
свой цвет в направлении увеличения различия между ними.
Если цвета эти мы назовем а и b и различие между ними
будет а — Ь, то вследствие контраста они будут видны как я, и Ьх,
причем различие ах — Ь{ больше, чем а — Ъ. При описанной
выше окраске совместное действие контраста и
подравнивания выражается в том, что один из цветов окраски а,
сходство которого с цветом фона недостаточно для возникновения
подравнивания при обычных условиях, под влиянием, так
сказать, «отталкивательного» действия другого цвета b
изменяет свой цвет настолько, что подравнивание становится
возможным и пятна цвета а отпадают к фону1.
Психологическая природа всех этих процессов
совершенно несомненна, и, следовательно, технические вопросы
деформирующего окрашивания (выбор цветов, число и
расположение их, форма пятен и т. п.) могут получить
систематическое разрешение только в результате психологического
исследования процессов подравнивания и контраста.
Цель настоящей статьи — выявить то доминирующее
значение, которое имеет психология для развития
маскировочной техники, и показать, в каком направлении должно
идти применение психологии к маскировке. Поэтому все
приведенные рассуждения ни в коем случае не претендуют
на систематическое изложение психологических задач, вы-
В действительности процесс много сложнее и зависит от очень
большого числа условий; здесь дается только схематическое описание его.
38
двигаемых маскировкой, а являются только примерами,
иллюстрирующими основные положения статьи.
Мы взяли вопрос о цвете, как центральный для всей
оптической маскировки, и пытались показать, что цвет, как
таковой, есть понятие психологическое и что большинство
технических вопросов, связанных с цветом, могут решаться
только на основании психологического исследования. То же
самое обнаружится, если перейти к другим понятиям, с
которыми имеет дело оптическая маскировка: плоскостной
формы, объемной формы, величины, удаления и т. п.
Только систематическое исследование всех
психологических закономерностей, определяющих восприятие каждой
из перечисленных сторон «видимого мира», дополняемое
физическим исследованием лежащих в основе восприятия
раздражений, может дать научную основу, без которой
невозможно правильное развитие маскировочной техники.
В заключение одно замечание. Я нигде не упоминал о
физиологии — науке, лежащей между физикой и психологией.
Это сделано совершенно сознательно, так как в большинстве
вопросов, мною затронутых, трудно, а иногда даже и
невозможно провести точную границу между психологическим
и физиологическим исследованием. Замечающаяся в
последнее время тенденция к слиянию психологии и
физиологии (рефлексология, учение Павлова об условных
рефлексах, американский behaviorism) еще более усложняет
этот вопрос. Для целей настоящей статьи эта сторона дела
существенного значения не имеет и всюду, где я говорю о
психологическом исследовании, можно понимать его как
исследование психофизиологическое.
39
Основы применения науки о цвете
в архитектуре1
Одной из основных особенностей подлинно научных
законов является возможность с помощью их
предсказывать явления. Отсюда та исключительная плодотворность
для развития науки, которую дает приложение
устанавливаемых ею закономерностей к решению практических
задач. Здесь с неумолимой строгостью обнаруживается
неполнота, недостаточная точность, а иногда и неверность
многих из тех законов, которые до этого испытания,
казалось, вполне удовлетворяли научную мысль.
Существует и даже пользуется широким
распространением точка зрения, согласно которой для целей практики
достаточно весьма приблизительного и грубого
исследования вопроса, углубление же и, главное, уточнение его есть
дело, интересующее только чистую науку. Нет ничего
ошибочнее и вреднее этого взгляда. Максимальная
точность и полнота исследования требуются прежде всего для
возможности практического использования
устанавливаемой закономерности. Интересы самой науки часто могут
быть удовлетворены весьма общим решением вопроса,
интересы же практики — почти никогда.
Эти соображения особенно настойчиво всплывают
в сознании, когда стоишь перед вопросом использования
данных науки о цвете в какой-либо области практики.
С одной стороны — огромное количество научных работ,
посвященных различным явлениям в области цвета, с
другой стороны — ничтожный практический коэффициент
полезного действия этих работ. Нет, пожалуй, ни одной
Современная архитектура. — 1929. — № 2. — С. 82—86.
40
области, в которой научная мысль была бы так сильно
оторвана от практики. И дело, конечно, не в злой воле
практиков, не желающих считаться с наукой, а в том, что
большинство тех фактов и закономерностей, которые
установлены в науке о цвете, не дают возможности предсказывать
явления, а следовательно, не могут быть практически
использованы. Они, прежде всего, недостаточно для этого
точны. Это следует всегда помнить практикам. Не путем
производства скороспелых и приблизительных работ,
имеющих ложную видимость «практицизма», а путем
увеличения точности интересующих закономерностей можно
получить научную основу для решения прикладных задач
в области цвета.
В последние годы, главным образом под влиянием
запросов практики, наблюдается значительный сдвиг в
науке о цвете, выражающийся в стремлении систематически
применять количественную характеристику ко всем
явлениям в области цвета. И в связи с этим все возрастающий
интерес к центральной проблеме в этой области — к
проблеме количественного выражения цвета.
Действительно, без разрешения этого вопроса едва ли
возможно говорить о практическом использовании данных
науки о цвете.
Возьмем область практики, непосредственно
интересующую нас в данной связи, — архитектуру.
Предположим, нас интересует вопрос о том, какие пары цветов
наиболее легко различаются с достаточных расстояний, менее
всего имеют тенденцию сливаться друг с другом. Мы
находим работу, в которой исследовалась сравнительная
различаемое^ известного количества пар цветов, в результате
чего обнаружилось, что наилучше различаемой являлась
пара черный — желтый, хуже других различалась пара
красный — зеленый. Никаких более точных указаний
о том, каковы были эти цвета, работа не дает. Возможно ли
гарантировать успешное применение этих результатов
в архитектурной практике? Конечно, нет. Желтых,
41
красных, зеленых и т. д. цветов может быть неопределенно
большое количество, а мы знаем только, что некоторый,
неизвестно какой, желтый, красный и т. д.,
применявшийся авторами работы, дал описанный эффект. Нельзя,
конечно, ручаться за то, что тот желтый цвет, который мы
применим, даст тот же самый эффект. Вывод: необходимо
иметь способ точного, однозначного обозначения цвета,
систему цветной нотации.
Но этого мало. Берем в качестве примера ту же проблему
различения цветов. Более глубокие исследования ее
показали, что различаемость цветов в первую очередь зависит от
разницы их светлот: чем больше эта разница, тем легче
различаемость цветов. Два цвета, одинаковые по светлоте
и максимально различные в других отношениях, гораздо
труднее различимы друг от друга, чем два цвета,
совершенно одинаковые во всех других отношениях, но заметно
отличные по светлоте. Может ли архитектор использовать эту
закономерность в своей работе? Безусловно, но только при
том условии, если он имеет возможность измерить, тем или
другим способом выразить в количественной форме
светлоту применяемых им цветов. Второй вывод:
необходимо иметь способы количественного выражения свойств
цвета, необходимы методы измерения свойств
цвета.
Итак, система цветовой нотации и методы измерения
свойств цвета — вот два условия, без которых невозможно
ни производство научных исследований, имеющих
ценность для практики, ни использование
архитектором-практиком результатов этих исследований.
Основные свойства света
Комиссия по колориметрии при Американском
оптическом обществе предложила следующее определение понятия
цвет: «Цвет есть общее наименование для всех ощущений,
42
возникающих в результате деятельности сетчатки глаз и
связанного с ней нервного аппарата, причем у нормального
индивидуума эта деятельность почти всегда является
специфической реакцией на лучистую энергию определенных длин
волн и интенсивностей»1.
Обратим внимание на два вывода из этого
определения:
1) Цвет есть ощущение, а не свойство физического
процесса (лучистая энергия определенных длин волн и
интенсивностей). Цвет есть понятие психологическое, а не
физическое. В особенности важно подчеркнуть это потому, что
нельзя переносить свойства физического раздражения
непосредственно на ощущения. Если имеются два различных
раздражителя, то это не значит, что и соответствующие им
цвета будут различны (совершенно одинаковый серый цвет
получается от смешения синего с желтым и красного с
синевато-зеленым). Если увеличилась вдвое интенсивность
раздражителя, то это не значит, что вдвое увеличилась и
интенсивность ощущения (по закону Фехнера, например,
интенсивность ощущения возрастает пропорционально
логарифму раздражения). Существует, конечно, зависимость
между свойствами раздражителя и свойствами ощущения,
но зависимость весьма сложная, исключающая
возможность непосредственного переноса свойств одного на
другое.
2) Цвет есть название для всех зрительных ощущений.
Нельзя говорить о предметах цветных и не цветных. Не
имеющий цвета — значит не воспринимаемый зрением. Так что
бесцветным мы назовем только предмет совершенно
прозрачный и, следовательно, невидимый. В обиходной речи
предметам «цветным» противополагаются серые, белые,
черные. Но серый, белый, черный — тоже цвета, хотя и
образующие, как будет видно дальше, особую группу.
Troland L. Т. Report of committee on colorimetry for 1920—21//Journ. of
the optic. Soc. of America. — 1922. - № VI. — P. 531.
43
Цвета, понимаемые в указанном смысле, представляют
собой систему трех измерений. То есть для однозначного
определения каждого цвета необходимо и достаточно
указать три независимые друг от друга координаты. Факт
трехмерности цвета не предрешает, конечно, того, какие именно
три координаты должны быть выбраны. Строго говоря,
вопрос однозначного определения цвета может быть решен
при любых трех координатах, лишь бы они были независимы
друг от друга. Но не всякие координаты одинаково удобны.
Два основных критерия должны быть приняты во внимание
при выборе трех измерений цвета.
Те свойства цвета, которые принимаются нами за
основные координаты системы цветов, должны:
1) быть легко доступными непосредственному
усмотрению (каждый человек должен иметь возможность различать
в цвете эти свойства и сравнивать цвета по этим свойствам);
2) входить в формулировку основных законов
восприятия цветов (в противном случае придется при использовании
этих законов всякий раз делать пересчет на другую систему
координат).
Наиболее удовлетворяют этим условиям следующие три
свойства цвета, которые и должны быть приняты за
основные координаты системы цветов:
1)Светлота (Helligkeit, brilliance)1 — свойство, в
отношении которого всякий цвет может быть расценен как более
или менее близкий к белому или черному, или, точнее, может
быть приравнен к определенной ступени серого ряда,
конечными точками которого являются белый и черный.
2) Цветовой тон (Farbenton, hue) — свойство,
благодаря которому некоторые цвета отличаются от серого равной
светлоты и которое дает возможность определить их как
красные, желтые, зеленые, синие и т. д.
Английский термин «brilliance» введен Комиссией по колориметрии
при Амер. опт. общ. Чаще употребляются термины: «luminosity»,
«brightness», «value».
44
3) Насыщенность (Sättigung, saturation) — свойство,
присущее цветам, имеющим цветовой тон, и определяющее
«степень отличия их от серых, одинаковой с ними светлоты1.
Исходя из этих определений, мы можем все цвета
разделить на две группы: а) ахроматические цвета, не
имеющие цветового тона, имеющие насыщенность, равную
нулю, и характеризуемые, следовательно, только светлотой;
в эту группу входят белый, черный и все серые; б) х р о м а -
тические цвета, обладающие цветовым тоном;
насыщенность их всегда больше нуля; сюда относятся все цвета,
кроме перечисленных выше.
Измерение цвета
Теперь становится ясным, что для решения задачи
цветовой нотации необходимо указать три координаты цвета.
Если эти координаты будут выражены в количественной
форме, то, казалось бы, тем самым решается и вторая
выдвинутая нами задача — измерение свойств цвета. И
действительно, в идеальном случае решения этих двух задач
совпадают: мы даем однозначное обозначение цвета,
указывая результаты измерения трех основных свойств цвета.
Но обычно предлагаемые системы цветовой нотации не
являются таким идеальным случаем: они или не дают вовсе
количественного выражения координат цвета, обозначая их
в некоторых совершенно условных единицах (система Мен-
зела, например), или применяют такие координаты,
которые не дают возможности перейти к количественному
выражению свойств цвета (система Оствальда). Вследствие этого
следует всегда различать, с чем мы имеем дело — с цветовой
нотацией, т. е. некоторым условным обозначением цвета,
дающим только возможность зафиксировать цвет, о котором
идет речь, или с измерением цвета в буквальном смысле сло-
Данные здесь определения очень близки к определениям Америк.
Комиссии по колор., см.: Troland. op. cit.
45
ва, т. е. с выражением в количественной форме основных
свойств его. Вполне точная работа с цветом предполагает
возможность измерять его. В некоторых случаях можно
обходиться методами цветовой нотации. Без измерения и без
нотации научная работа с цветом невозможна. Тем более
невозможна научно-обоснованная цветовая практика.
В дальнейшем будут кратко перечислены некоторые
методы цветовой нотации и измерения цвета:
I. Атласы цветов, представляющие собой
известным образом смонтированные наборы цветных карточек,
дающие в целом более или менее приблизительную картину
всей системы цветов. Каждая карточка содержит
обозначение трех координат цвета (цветовой индекс) или в
абсолютных единицах (прямое количественное выражение) или в
условных единицах. Сравнивая интересующий нас цвет с
цветами атласа, находим ту карточку, цвет которой совпадает
с нашим цветом или, что бывает чаще всего, наиболее близок
к ней. Тогда индекс карточки приписываем нашему цвету.
Наиболее важное требование, которому должен
удовлетворять цветовой атлас, — равноступенность
(психологическая) тех цветовых рядов, из которых он состоит. Цвет всякой
n-й карточки в ряде должен одинаково отличаться от цвета
(п-1)-й и (п+1)-й (имеется в виду отличие по цвету, а не по
пропорциям красящих веществ). Такой атлас являлся бы в
некоторых отношениях идеальным средством для
измерения цвета (при условии, что в основу построения его были бы
положены три указанные выше основные свойства цвета).
Ни один из существующих атласов не удовлетворяет этому
требованию ни в какой мере. Ни один из них и не может
применяться для измерения цвета; но лучшие из них могут
с большим или меньшим успехом применяться как средство
цветовой нотации.
Заслуживают упоминания атласы:
а)Мензела\ Достоинства его: 1) координатами выбра-
ны три основные свойства цвета (светлота, цветовой тон, на-
1 Atlas of the Munsell Color System. — Baltimore.
46
сыщенность); 2) нет особенно грубых отклонений от
равноступенности; 3) техническое выполнение вполне
удовлетворительно. Недостатки: 1) индексы даны в совершенно
условных единицах; 2) количество цветов совершенно
незначительно (371 цвет)1; 3) чрезвычайно неудобная монтировка
карточек затрудняет практическую работу с атласом.
б)Риджвея2. Достоинства его: 1) большое количество
цветов (1115); 2) указан способ изготовления образцов.
Недостатки: 1) несмотря на кажущуюся систему, основанную
на трех основных координатах, в действительности шкалы,
из которых состоит атлас, являются в значительной мере
случайными; 2) индексы даны в совершенно условных
обозначениях и в еще более условных наименованиях цветов
(«восточный зеленый», «пуританский серый», «казачий
зеленый» и т. п.); 3) шкалы не выдерживают никакой критики с
точки зрения равноступенности; 4) монтировка карточек
почти так же неудобна, как у Мензела.
в) Оствальда3. Достоинства его: 1) сравнительно
большое количество цветов (680); 2) удобная для работы
монтировка карточек; в этом отношении особенного внимания
заслуживают выпущенные Оствальдом «цветовые решетки»
(Farbleitern), представляющие исключительно удобное
средство для быстрого определения цветового индекса; 3) с
принципиальной стороны достоинством следует признать
попытку выразить цветовые индексы в количественной
форме и связать атлас с предложенными автором методами
измерения цвета (см. ниже). На практике же эта сторона дела
не имеет никакого значения вследствие некоторых
ошибочных положений, лежащих в основе оствальдовской системы
цветов. Произведенные мною промеры карточек атласа
оствальдовскими методами измерения цвета на его же при-
борах дали индексы, совершенно отличные от тех, которые
В самое последнее время выпущено новое издание атласа Мензела, со-
2 держащее большее число цветов.
г Ridgway R. Color Standards and Color Nomenclature. — Wash., 1912.
Ostwald W. Farbnormenatlas. — Leipzig, Verl. Unesma.
47
указаны в атласе, так что последние следует рассматривать
только как некоторые условные обозначения.
Недостатки: 1) совершенно условные координаты
(черный и белый компоненты цвета), несводимые к основным
свойствам цвета; 2) грубейшие нарушения принципа равно-
ступенности; 3) мало удовлетворительное с технической
стороны выполнение в особенности столь важных для практики
«цветовых решеток».
П. Методы измерения цвета, предложенные Оствальдом1.
Оствальд в основу своей системы цветов положил
следующие три координаты: цветовой тон, белый компонент цвета
(Weissgehalt) и черный компонент цвета (Schwarzgehalt).
Цветовой тон измеряется путем подыскания на полной
шкале цветовых тонов цвета, дополнительного к измеряемому.
Осуществляется эта процедура с помощью специального
прибора, названного Оствальдом «Поми». Другие две
координаты измеряются путем определения светлоты
измеряемого цвета через специальные почти монохроматические
фильтры; самое определение светлоты производится
сравнением с серой шкалой.
Первая из этих процедур — определение цветового тона —
не вызывает никаких серьезных возражений. Принимая во
внимание легкость и быстроту процесса измерения,
простоту и дешевизну прибора, можно считать этот способ
чрезвычайно удобным методом измерения цветового тона. К числу
недостатков его следует отнести только несовершенство (не-
равноступенность) оствальдовской шкалы цветовых тонов,
вследствие чего точность измерения различна в разных
частях шкалы. Недостаток этот не затрагивает, однако, самого
метода и требует только создания другой, более
совершенной шкалы.
Вторая процедура — определение белого и черного
компонентов цвета — была подвергнута уничтожающей и
совершенно справедливой критике с теоретической точки зрения.
С чисто практической стороны она также оказывается со-
1 Оствальд В. Цветоведение. — М.: Промиздат, 1926.
48
вершенно неудовлетворительной: произведенное мною
исследование показало, что из результатов этих измерений
безусловно невозможно составить какое-либо представление
0 светлоте и насыщенности цвета.
III. Монохроматическая колориметрия1. Под этим
названием разумеется измерение цвета в терминах трех основных
свойств (цветовой тон, светлота, насыщенность),
производимое путем сравнения измеряемого цвета с цветами
спектра, к которым примешивается в любой пропорции белый
цвет и интенсивность которых может произвольно меняться.
Вопрос ставится следующим образом: какой спектральный
цвет, при какой интенсивности его и при смешении с каким
количеством белого дает цвет, одинаковый с измеряемым.
Длина волны спектрального цвета характеризует цветовой
тон, интенсивность его — светлоту, количество
примешанного белого цвета — насыщенность. Классическим
прибором для измерения цвета по этому методу является
колориметр Неттинга (Nutting), прибор весьма сложный и дорогой.
Значительно проще и дешевле (что, конечно, должно
отразиться на точности измерения) колориметр,
сконструированный у нас проф. В. В. Шулейкиным2. Основным
дефектом этого метода является тот факт, что источником
освещения измеряемого цвета и источником получения «белого»
цвета служат электрические лампы накаливания, свет
которых ни в коем случае не может быть признан белым и весьма
отличен от дневного освещения. Дефект этот может быть
устранен применением соответствующих фильтров, что,
однако, связано с большими теоретическими и практическими
трудностями. В других отношениях этот метод весьма ценен,
и, если окажется возможным получать достаточно точные
данные с помощью сравнительно доступных для практики
приборов типа колориметра Шулейкина, заслуживает ши-
рокого распространения.
1 Федоров Н. Т. К теории и практике колориметрии//Известия текст,
промышл. и торговли. — 1927. — №13—14.
2 Я не имел еще возможности испытать этого прибор, вследствие чего не
имею данных о точности его.
49
IV. Трехцветная колориметрия'. Этот метод основан на том
факте, что путем смешения трех соответственным образом
выбранных цветов достаточной насыщенности (условно
назовем эти цвета основными), а также белого и черного,
можно получить цвета всех цветовых тонов и любой светлоты,
хотя и не всех степеней насыщенности. Самое измерение
заключается в том, что, смешивая три выбранных нами
основных цвета + белый или черный, мы изменяем пропорцию
этих компонентов до тех пор, пока цвет смеси не будет равен
измеряемому цвету. Количества каждого компонента в
окончательной смеси и будут служить координатами,
характеризующими цвет. Если насыщенность измеряемого цвета
слишком велика и наша смесь не может дать цвета той же
насыщенности, то к измеряемому цвету прибавляется равно-
светлый ему серый, что и учитывается при получении
окончательных результатов.
Как ясно из изложенного, координаты, получаемые при
этом методе измерения, являются совершенно условными и
непосредственно ничего не говорят об основных свойствах
цвета. Предложено несколько способов вычисления
основных координат по координатам трехцветного способа, но
следует заметить, что эти способы достаточно сложны и
требуют, чтобы цвета, взятые в качестве основных, были
подвергнуты спектрофотометрическому анализу (см. ниже).
К приборам, основанным на этом принципе, относятся
колориметры Айвса (Ives), Гильда (Guild), Хюбля (Hübl) и др.
Аналогичные измерения (но с меньшим удобством и
точностью) можно производить и на обычных ротационных
аппаратах (вертушка Максвелла).
V. Спектрофотометрический анализ цвета2.
Спектрофотометром называется прибор, дающий возможность получить
спектр того тела, цвет которого подлежит измерению, и из-
мерить яркость отдельных частей его путем сравнения с дру-
' Федоров, op. cit.
Федоров Н. Т. О вычислении по спектрам поглощения и отражения
субъективных характеристик цвета//Журнал прикладной физики.—
1927.-№VI.-С. 19-32.
50
гим спектром, принимаемым за нормальный (спектр белого
цвета). Таким образом, мы имеем яркость данного светового
потока, представленную как функция длины волны.
Получаемые в результате спектрофотометрирования кривые,
выражающие спектры отражения (для тел непрозрачных) или
поглощения (для прозрачных тел), ничего еще не говорят
о цвете данного тела, а дают только исчерпывающую
характеристику физического раздражителя. Однако предложен
целый ряд способов вычисления основных координат цвета
по спектрам отражения и поглощения, в которых
принимается во внимание способность глаза реагировать на лучи,
различной длины волны, а также распределение энергии
в спектре того источника света, для которого требуется
определить цветовые свойства данного тела. Все эти способы
очень громоздки и не вполне свободны от предпосылок
гипотетического характера. Совершенно бесспорной и
сравнительно простой является только формула для вычисления
светлоты цвета:
Jp(x)V(x)j(x)d(A.)
" pmwu '
где H — искомая светлота цвета; р(Х) — ордината кривой,
полученной в результате спектрофотометрического измерения
интересующего нас тела; W(X) — ордината кривой
чувствительности глаза к лучам различной длины волны и ](к) — ордината
кривой распределения энергии в спектре выбранного нами
источника освещения (цифровые данные для V(X) и J (А,)
приведены, например, в указанной работе Н. Т. Федорова). Для
измерения цвета в целях практики спектрофотометрический метод
мало пригоден хотя бы вследствие его исключительной
сложности, но он необходим, во-первых, как способ характеристики
физического раздражителя, являющегося стимулом для
ощущения цвета, каковая характеристика нужна во многих работах
с цветом (например, при выяснении вопроса об изменении цве-
51
та в зависимости от освещения) и, во-вторых, для измерения
цвета основных цветовых эталонов (в шкалах, атласах и т. д.).
VI. Методы измерения отдельных свойств цвета. Иногда
для целей работы необходимо иметь количественную
характеристику только одного свойства цвета. Тогда нет нужды
прибегать к полному измерению цвета, а достаточно,
охарактеризовав цвет способом цветовой нотации (с помощью
какого-либо из атласов, например), произвести измерение
только интересующего свойства.
Для измерения цветового тона следует рекомендовать
описанный выше метод Оствальда1.
Для измерения светлоты существует целый ряд методов:
для ахроматических цветов это будут методы простой
фотометрии, для хроматических — методы гетерохромной
фотометрии2. Не вдаваясь в перечень этих методов, следует
обратить внимание лишь на одно обстоятельство. Методы
гетерохромной фотометрии обычно сводятся к подысканию для
данного хроматического цвета равного ему по светлоте
ахроматического (серого). Задача эта может решаться
различными способами, наиболее безупречным из которых с
психологической стороны является «метод простого сравнения»,
с технической стороны могущий иметь различные формы от
действительно «простого» сравнения с серой шкалой до
использования фотометров весьма сложной конструкции.
Безусловно неверен взгляд, по которому эта задача является
очень трудной, чуть ли не невыполнимой; при некотором
небольшом навыке и при правильном методе работы она
решается легко и с достаточной точностью.
Для измерения насыщенности не имеется ни одного
достаточно разработанного метода, который можно было бы
рекомендовать в практической работе.
Я хотел бы подчеркнуть тот факт, что методы Оствальда неприменимы
как методы полного измерения, но один из них — измерение на Поми —
безусловно полезен как метод измерения цветового тона.
2 О методах измерения светлоты см. мою работу: Задачи и методы
работы в области изыскания защитных цветов // Война и техника. —
1928.-№8-9.
52
Фактурнообъемные свойства цвета
Независимо от разработанных выше основных свойств
цвета, являющихся координатами системы цветов, цвета
могут отличаться друг от друга еще в отношении своего способа
явления в пространстве. Эти вторичные свойства цвета
наиболее правильно будет назвать фактурнообъемными
свойствами (немецкий термин: «Erscheinungsweisen der Earben»)1.
С этой точки зрения мы можем различать:
1 ) Цвета поверхностные (Oberflächenfarben), которые
воспринимаются нами как принадлежащие некоторой
материальной поверхности, имеющей ту или другую фактуру.
Таковы цвета большинства твердых и непрозрачных тел,
рассматриваемых при нормальных условиях с не слишком большого
расстояния.
2) Цвета бесфактурные (Flächenfarben), воспринимаемые
как не связанные ни с какой материальной поверхностью, не
имеющие никакой фактуры и не поддающиеся точной
локализации в глубину. Таковы цвета спектра, цвет безоблачного
неба (в большинстве случаев); таковым становится цвет
любой поверхности, если он рассматривается через небольшое
(1—2 см) отверстие. Такой характер имеют цвета,
образованные мелкопятнистыми окрасками (пуантилистическая
техника в живописи, мозаика) при рассматривании их с
определенных расстояний.
3) Цвета распространенные (Raumfarben),
воспринимаемые как заполняющие известную часть пространства,
известную толщу его. Таковы цвета жидкостей, прозрачных
предметов и т. п.
К категории фактурнообъемных свойств цвета относятся
и такие свойства, как матовость, блеск во всех его
разновидностям
1 Прекрасную характеристику этих вторичных свойств цвета дал D. Katz
в своей книге: Die Erscheinungsweisen der Farben und ihre Beeinflussung
durch die individuelle Erfahrung. — Lpzg., 1911. — S. 1—30, являющейся
основой всего учения о фактурнообъемных свойствах цвета.
53
Из всех этих свойств только блеск (а следовательно, и
матовость) может быть выражен в количественной форме,
измерен. Остальные могут быть только описаны.
Учитывать их безусловно необходимо при всяком
исследовании, рассчитанном на практическое использование,
а также и при применении на практике результатов научных
работ. Например, весьма многие работы в области цвета
ведутся с ротационными аппаратами (вращающиеся цветные
диски, вертушки Максвелла), которые дают цвета
бесфактурные, а иногда даже пространственные. Результаты таких
работ нельзя некритически переносить на область
поверхностных цветов; во многих случаях такой перенос будет
требовать известной поправки.
Заключение
Научная постановка вопроса о цвете в архитектуре
предполагает проведение ряда экспериментальных работ,
имеющих целью, исходя из общих данных психологии цвета,
установить закономерности, имеющие место в тех специальных
условиях восприятия, которые интересуют архитектурную
практику. Эти исследования только в том случае могут иметь
практическое значение, если: 1) цвет будет рассматриваться,
как величина, подлежащая измерению (более или менее
точному, в зависимости от характера вопроса); 2) если реакция,
связываемая с тем или другим цветом (или сочетанием
цветов), будет соотноситься со свойствами его, как основными,
так и вторичными. Обнаружив, например, что красный цвет
действует возбуждающе на работоспособность человека,
синий — угнетающе, мы должны установить, зависит ли это
различное действие от различия цветового тона, светлоты
или насыщенности, или, наконец, от комбинированного
различия по двум направлениям. Кроме того, необходимо
проверить, сохраняется ли эта закономерность для цветов
54
различных фактурнообъемных свойств, или офаничивается
определенной фуппой их.
Без соблюдения этих условий мы останемся в пределах
установления единичного факта, и попытка использовать его
на практике может вызвать эффект, обратный ожидаемому.
Проблема цветоведения в психологии1
За последнее время жизнь выдвинула целый ряд вопросов,
требующих количественного подхода к цвету. Обычный способ
качественной характеристики цвета: желтый, розовый, кир-
пично-красный, темно-синий и т. п., применяющийся не
только в житейском обиходе, но и в психологическом
исследовании, стал явно недостаточным. Интересы промышленности,
в первую очередь текстильной и полиграфической, искусства,
главным образом, прикладного, военной техники и т. п.,
потребовали, во-первых, чтобы всякий цвет мог быть точно и
однозначно обозначен и, во-вторых, чтобы свойства цвета могли
рассматриваться как величины, подлежащие измерению.
В ответ на это требование появился целый ряд «систем
цветов» и цветовых атласов, с одной стороны, и множество
методов и приборов для измерения цвета — с другой.
Эти работы в области систематики и измерения цвета
составили основное ядро новой научной дисциплины —
цветоведения, или науки о цвете (Farbenlehre, Farbkunde).
Возникшая, как ответ на настойчивый заказ практики2,
наука о цвете разрабатывалась представителями различных
специальностей: физиками, физиологами, художниками
и, наконец, химиком В. Оствальдом (W. Ostwald),
внесшим, может быть, наиболее крупный вклад в эту область
знания. Менее всего сделано в этой работе психологами. По-
следнюю мысль следует понимать так: психологи произвели
1 Ж-л Психология. —1930. — Т. III, вып. 2. — С. 188—206.
2 Знаменитые работы по цвету В. Оствальда были начаты по заданию
германской промышленности. Последняя работа Оствальда имеет
заголовок: «Цветоведение. Пособие для химиков, физиков,
естествоиспытателей, врачей, физиологов, психологов, колористов, работников
красочной промышленности, набойщиков, керамиков, красильщиков
тканей, живописцев, ткацких рисовальщиков, плакатников, моди-
стов».
56
и производят массу исследований о цвете, но огромное
большинство этих исследований находится вне того
центрального ядра современного цветоведения, которое
характеризуется двумя основными понятиями: система и измерение.
Работы психологов о цвете посвящены обыкновенно
частным вопросам и ничем не связаны друг с другом: каждая из
них может иметь интерес сама по себе, но нет никакого
моста от нее к другим исследованиям в этой же области. С
другой стороны, эти работы не только не открывают новых
путей в вопросе о количественном подходе к цвету, но в
большей своей части не используют даже того, что сделано
в этой области другими. Нетрудно найти и в настоящее
время психологические исследования, изучающие цвета
«бледно-розовые» и «темно-фиолетовые», а иногда даже
просто «красные», «желтые», «зеленые». И, как следствие
всего этого, работы психологов носят антиприкладной
характер; никаким способом нельзя перейти от них к ответу на
те вопросы, которые выдвигает жизнь. И нет основания
обвинять представителей различных отраслей практической
деятельности в том, что они предпочитают обращаться за
получением научных данных по цветоведению к физикам, а не
к психологам.
Все это лишний раз показывает некоторые коренные
дефекты «эмпирической психологии» (а большинство
психологических работ по свету сделаны именно в плане старой
«эмпирической психологии»), но ни в какой мере не может
опровергнуть того факта, что цветоведение есть проблема,
главным образом, психологическая. Факт этот не был скрыт
и от тех представителей других научных дисциплин, которые
наиболее глубоко и систематически занимались изучением
цвета. Реагировали они на этот факт различно. Одни, как,
например, Оствальд, смело вступали в область
психологии и построили целостную систему цветоведения, вполне
отчетливо сознавая, что они совершают работу психолога.
Другие (комиссия по колориметрии при Американском
оптическом обществе) ограничивались разработкой физичес-
57
ких и чисто физиологических предпосылок науки о цвете и
останавливались на той черте, за которой должна начаться
психология. Третьи, как Шрёдингер (Schrödinger),
например, давали в своем роде цельное решение вопроса о
систематике цвета в плане только физико-математическом,
признавая в то же время законным и необходимым
разработку вопроса и в совершенно иной плоскости.
Взгляды Оствальда
Наиболее, может быть, настойчиво подчеркивает
психологический характер науки о цвете Оствальд. Второй
параграф первой главы своего основного пятитомного труда
(неоконченного до сего времени) он озаглавливает так: «Цве-
товедение есть наука психологическая». Основным
аргументом в длинном ходе доказательств является положение: «Цвет
есть ощущение»1. В более позднем, сжатом и законченном
изложении науки о цвете Оствальд ту же мысль выражает
кратко и категорически: «Цвет также как звук, вкус, запах —
есть ощущение, поэтому наука о цвете без сомнения
относится к психологии»2.
Наука о цвете распадается по Оствальду на пять
частей: 1) матетическое цветоведение (mathetische
Farbenlehre); 2) физическое; 3) химическое; 4) физиологическое;
5) психологическое. «Из них четыре первых следует
рассматривать как подготовительные науки, последнюю же — как
трактующую науку о цвете в собственном смысле слова и с
полной углубленностью»3.
Под матетикой (Mathetik) Оствальд понимает группу
наиболее общих наук, основным предметом которых
является понятие порядка (Ordnung); сюда относятся логика и ма-
тематика. Поэтому к задачам матетического цветоведения
1 Ostwald W. Mathetische Fardenlehre//Der Farbenlehre erstes Buch: 2-е
Aufl. — Leipzig, 1921. — S. 1—6.
2 Ostwald W. Farbenkunde. — Leipzig, 1923. — S. XV.(Курсив Оствальда).
Mathetische Farbenlehre. — S. 8.
58
относится: установить общую систему науки о цвете,
определить понятие «цвет», установить свойства цветов как
множества и как системы, выяснить пределы применения к
цвету понятия величины и т. п.
Физическое цветоведение изучает характер и способы
проявления той энергии, которая с физической стороны
обусловливает возникновение цветового ощущения.
Обозначая эту энергию словом свет, Оствальд видит задачу
физического цветоведения в исследовании и
упорядоченном изложении многочисленных и разнообразных
зависимостей между светом и цветом.
К этому же отделу относится изучение тех приборов,
которые применяются в науке о цвете для наблюдения и
измерения цветов.
Химическое цветоведение изучает краски, исследует
зависимость между цветом и химическим составом вещества,
разрабатывает технику различного рода окрасок и изучает
свойства их.
Предмет физиологического цветоведения составляют:
анатомия глаза, зрительного нерва и связанного с ними участ-
. ка центральной нервной системы; проблема возникновения
изображений предметов внешнего мира на сетчатке глаза
(диоптрика глаза); вопрос о тех превращениях, которые
световая энергия претерпевает в сетчатке глаза и о дальнейших
процессах в центральной нервной системе; сравнительная
физиология зрения.
Все эти отделы цветоведения занимаются не ощущением
цвета, а теми процессами, которые являются необходимым
условием для возникновения цветового ощущения.
Психологическое цветоведение имеет своим предметом
цвет, как ощущение. Из числа весьма многочисленных задач
этого отдела Оствальд упоминает следующие: найти
систему цветов, основанную на законах природы (naturgesetzlich
begründete), ввести в область цвета понятие меры и числа,
исследовать свойства цветовых рядов и установить
относящиеся сюда пороги, исследовать взаимодействие цветов, од-
59
новременно находящихся в поле зрения (контраст),
установить законы гармонии цветов и т. п.
Этот план, исключительно широкий по размаху,
выполнен Оствальдом пока еще лишь частично. Он дал несколько
вариантов более или менее сжатого изложения всей системы
в целом, изложения, включающего в себя элементы всех
пяти отделов1, и детальную разработку двух из них: матетичес-
кого и физического цветоведения, составляющих первые два
тома большого пятитомного труда2. Четвертый том —
«Физиологическое цветоведение» — написан Под ест à (Po-
destâ)3 и по содержанию не имеет никакой связи с системой
Оствальда. Химическое и психологическое
цветоведение до сего времени еще не вышли в свет.
Едва ли можно спорить с тем, что все упоминаемые
Оствальдом науки (не касаясь вопроса о самом праве на
существование матетики, как особой группы наук) имеют то
или другое отношение к цветоведению. Не подлежит также
сомнению, что химическое, например, цветоведение имеет
значение чисто служебное, и проблемы цвета, как таковой,
не касается. Но остается неясным вопрос о тех критериях, по
которым надлежит отличать физическое от
физиологического и психологического исследования в области науки
о цвете. Задача установления зависимости между светом
и цветом, относимая к физическому цветоведению, есть
задача психофизики в смысле Фехнера,и неизвестно, чем
она принципиально отличается от задачи исследования
свойств цветовых рядов и установления порогов, которые
отнесены к психологическому цветоведению. Таким
образом, провозгласив примат психологии в науке о цвете и
включив в нее ряд безусловно психологических вопросов,
Оствальд не дал все же никакого ответа на вопрос, чем
Последний и наиболее полный из этих вариантов — цитированная
выше работа - Farbenkunde. — Leipz., 1923 (есть русский перевод под
ред. С. В. Кравкова: Цветоведение. — М.: Промиздат, 1926).
Matheitische Farbenlehre (см. выше) и Physikalische Farbenlehre//Der
Farbenlehre zweites Buch: 2-е Aufl. — Leipzig, 1923.
Podestâ H. Physiologische Farbenlehre//Der Farbenlehre, viertes Buch. —
Leipzig, 1922.
60
психологическое исследование проблемы цвета отличается
от всякого другого.
Взгляды американской комиссии по колориметрии
Большой интерес с точки зрения нашей проблемы
представляет работа комиссии по колориметрии при
Американском оптическом обществе, давшей систематическую сводку
данных по ряду важнейших вопросов в области науки о цвете .
Первая часть отчета комиссии посвящена вопросу
номенклатуры в науке о цвете. Все термины разделены на три группы:
1) психологические термины; 2) термины, касающиеся
стимулов (stimulus terms); 3) психофизические термины.
Иначе говоря, — психология, физика и психофизика.
К области физики отнесены такие понятия, как лучистая
энергия, физический спектр, спектральное распределение
(spectral distribution) потока лучистой энергии, его чистота
(purity) и т. п. В этом отделе никогда не идет речь о цвете,
а всегда о лучистой энергии. Это, конечно, не цветоведение,
а некоторые сведения из физики, необходимые для работы
с цветом. В психологическом отделе даются определения
следующих понятий: цвет, атрибуты цвета, виды цветов,
психологически основные цвета, измерение цвета.
Психофизика имеет дело с понятиями, касающимися
отношения между цветом и его стимулом, как-то: так
называемые «кривые основных возбуждений», физиологически
основные цвета, кривая чувствительности глаза (visibility
curve), фотометрическое понятие света и т. п.
Это деление, безусловно, отчетливее оствальдов-
с ко го . Физическая сторона вопроса ясно выделена
(изучает лучистую энергию, а не цвет). Граница между двумя
другими отделами сформулирована также совершенно
недвусмысленно: психологические характеристики имеют де-
ло с цветом, как таковым, «без всякого соотношения со сти-
1 Troland L. Т. Report of Committee on Colorimetry for 1920—21//Journ. of
the Optical Society of America. — 1922. —№6. — P. 527—596.
61
мулом1, психофизические касаются вопроса о зависимостях
между цветом и его стимулом. Это очень стройно, но
сомнительно водном пункте: можно ли и целесообразно ли изучать
цвет «без всякого соотнесения со стимулом». Иначе говоря,
отводя психологии такую отрицательно определяемую роль,
не оставляют ли ее без всякой роли, хотя и ставят в перечне
на первом месте. Сомнение это усиливается тем фактом, что
весь отчет комиссии, кроме первого терминологического
отдела, посвящен только данным физическим и
психофизическим.
Рассмотрим некоторые из определений психологических
терминов.
«Цвет есть общее наименование для всех ощущений,
возникающих в результате деятельности сетчатки глаза и
связанного с ней нервного аппарата, причем у нормального
индивидуума эта деятельность почти всегда является
специфической реакцией на лучистую энергию определенных длин
волн и интенсивностей»2. Лучшее из всех определений цвета,
данных до сего времени.. В основе его лежит бесспорное
положение: «цвет есть ощущение».
«Тр и атрибута цвета. Любой цвет может быть
полностью охарактеризован психологически в терминах трех
основных атрибутов, причем эта характеристика делается в
форме непосредственного описания цвета, как такового, без
всякого отнесения к стимулу (разрядка Тролан-
д а )»3. Этими атрибутами являются светлота, цветовой тон и
насыщенность, которым даются следующие определения.
«Светлота (brilliance) есть то свойство, присущее
всякому цвету, в отношении которого он может быть расценен,
как эквивалентный определенной ступени серого ряда,
простирающегося от белого до черного цвета. Цветовой тон
(hue) есть свойство некоторых цветов, в отношении
которого они отличаются от серого — той же светлоты, и которое
дает возможность классифицировать их, как красноватые,
желтоватые, зеленоватые или синеватые. Насыщен-
1 Troland. — Там же. — Р. 534.
2 Troland. — Там же. — Р. 531.
3 Troland. — Там же. — Р. 534.
62
ность (saturation) есть свойство, присущее всем цветам,
имеющим цветовой тон, и определяющее степень их
отличия от серого той же светлоты».1
В основе этих определений, очевидно, лежит
предположение, что всякий нормальный индивидуум может: 1) найти
эквивалентную любому цвету ступень серого ряда и
определить, 2) в каком направлении (красноватый, желтоватый
и т. п.) и 3) насколько этот цвет отличается от
эквивалентного серого. Предположение ни в коей мере не самоочевидное
и нуждающееся в доказательствах. При этом те три задачи,
о которых здесь идет речь, совершенно разнородны: первая
имеет вполне определенный измерительный характер,
вторая — терминологическая (назвать цвет красноватым,
желтоватым и т. п.), третья, наконец, хотя и требует оценки
«степени отличия», но в совершенно неопределенной форме
и измерительного характера не имеет.
Я не имею в виду доказать этими соображениями неудач-
ность определений, данных комиссией по колориметрии.
Они являются лучшими из существующих определений тех
же понятий. Но самые понятия, будучи отнесены к области
психологии, оказались висящими в воздухе. Ибо
неизвестно, на чем базируются психологические понятия; известно
только, что они строятся «без соотнесения со стимулом».
«Измерение цвета. Три атрибута цвета можно
рассматривать как величины и характеризовать числом, если
все цвета мыслить расположенными в систему так, что
любой член этой системы в отношении каждого из трех
атрибутов едва заметно (на порожнюю величину) отличается от
соседних»2. Таким образом, измерение цвета предполагает
наличие системы цветов, а в основу последней кладутся три
атрибута цвета.
Разобранные определения позволяют нам сделать
следующий вывод: американская комиссия по колориметрии,
состоящая из авторитетнейших специалистов в области науки
0 цвете [Тр о л а н д (Troland), П р и с т (Priest), У и в е р (We-
1 Troland. - Там же. - Р. 534-535.
Troland. — Там же. — Р. 536.
63
aver), Джонс (Jones), Айве (Ives)], полагает, что задачи
установления основных свойств цвета, систематики цветов и
даже измерения цвета являются задачами
психологическими. Однако вопрос опсихологических методах
решения этих задач остается открытым, что ясно видно на
разобранных выше определениях атрибутов цвета.
Я остановился достаточно подробно на взглядах
Оствальда и американской комиссии по
колориметрии с целью показать, как ставится лучшими
представителями современного цветоведения вопрос о роли
психологии в науке о цвете. В психологии нуждаются, ей
отводят первое место, но не отдают себе ясного отчета в том,
что именно и какими методами может она сделать в этой
области.
Первые задачи цветоведения
Первыми и исходными задачами цветоведения с
практической точки зрения являются вопросы: 1) цветовой нотации,
т. е. способов однозначной характеристики цвета и 2)
измерения цвета, т. е. способов количественного выражения свойств
его. А обе эти задачи в свою очередь упираются в проблемы:
1) основных свойств цвета и 2) систематики цветов.
Цель настоящей статьи — показать, что уже эти основные
исходные вопросы науки о цвете по существу своему
являются, главным образом, психологическими и не могут быть
разрешены до тех пор, пока к исследованию их не будет
применена подлинно психологическая методика.
Цветовая нотация и измерение цвета
Цвета представляют собой многообразие трех
измерений, иначе говоря, для однозначного определения цвета
необходимо и достаточно указать три независимые друг от
друга координаты. Если эти координаты выражены в количест-
64
венной форме, то тем самым решены обе задачи: и цветовой
нотации и измерения цвета. Но возможно выразить
координаты цвета и с помощью некоторых совершенно условных
обозначений, не имеющих количественного характера: тогда
мы имеем решение задачи цветовой нотации без измерения
цвета. С другой стороны, можно измерять только одно или
два свойства цвета, что еще не дает однозначной
характеристики его и, следовательно, не решает задачи цветовой
нотации. Таким образом, в идеальном случае решения этих двух
задач совпадают, но приближаются они к этому идеальному
решению с разных сторон.
Задача цветовой нотации практически решается обычно
путем создания атласа цветов, представляющего собой
известным образом смонтированный набор цветных карточек.
Каждая карточка имеет некоторое условное обозначение —
цветовой индекс. Сравнивая интересующий нас цвет с
цветами атласа, находим ту карточку, цвет которой совпадает
с нашим цветом или, что бывает чаще, наиболее близок к
нему. Тогда индекс карточки приписываем нашему цвету.
Ценность атласа определяется, в первую очередь,
легкостью отыскания в нем нужного цвета. Ценность же самой
системы нотации — тем, в какой мере возможно, зная
цветовой индекс, воспроизвести или выбрать из имеющегося
набора соответствующий ему цвет. Следовательно, речь
идет о наиболее рациональной с точки зрения легкости
ориентировки в ней, системе цветов и о том, какие
обозначения цвета наиболее гарантируют безошибочность реакции
выбора. Но обозначение цвета может быть сделано только
в терминах того или другого свойства цвета.
Таким образом, вопрос о цветовой нотации сводится
к вопросам о системе цветов и о свойствах цвета. В
дальнейшем, разбирая эти вопросы, мы увидим, что они должны
рассматриваться прежде всего в плоскости
психологической, т. е. с точки зрения целостных реакций индивидуума,
обусловленных как биологически, так и социально. К такой
же постановке вопроса приводит нас и рассмотрение
проблемы нотации. Совершенно очевидно, что «понятность» то-
го или другого обозначения цвета или, говоря точнее,
способность его вызывать одинаковую реакцию, зависит от
факторов социальных не менее, чем от физиологических.
Уже из сказанного ранее ясно, что проблема измерения
цвета ничем принципиально не отличается от проблемы
цветовой нотации. Возьмем, например, методы трехцветной
колориметрии. Они основаны на том факте, что путем
смешения трех соответственным образом выбранных цветов
достаточной насыщенности (условно назовем эти цвета
«основными»), а также белого и черного, можно получить
цвета всех цветовых тонов и любой светлоты, хотя и не всех
степеней насыщенности. Самое измерение заключается в
том, что, смешивая три выбранных нами основных цвета
плюс белый и черный, мы изменяем пропорцию этих
компонентов до тех пор, пока цвет смеси не будет равен
измеряемому цвету. Количества каждого компонента в окончательной
смеси и будут служить координатами, характеризующими
цвет.
Результат этой процедуры можно интерпретировать
двояко. Или как некий совершенно условный цветовой индекс,
однозначно характеризующий цвет и дающий возможность
при наличии соответствующего прибора в точности его
воспроизвести. Это есть задача цветовой нотации, и к ней
применимо все сказанное выше. Или как количественное
выражение координат цвета. В последнем случае, очевидно,
предполагается, что все цвета могут быть так расположены
в систему, что количества каждого из «основных» цветов
определяют место любого члена в системе. Построение
такой системы цветов возможно, и ею весьма часто
пользуются, но лишь в пределах «низшей метрики цвета», т. е.
построенной только на законах смешения цветов и не
учитывающей светлоты цвета1. Невозможность или чрезвычайная
сложность построения такой системы в пределах «высшей
метрики» составляет основной дефект этого метода колори-
метрии.
1 Schrödinger E. Grundlinien einer Theorie der Farbenmetrik im Tagesse-
hen//Annalen der Physik, Vierte Folge. - B. 63. - P. 397-456; 481-520.
66
Монохроматическая колориметрия производится путем
сравнения измеряемого цвета с цветами спектра, к которым
примешивается в любой пропорции белый цвет и
интенсивность которых может произвольно меняться. Вопрос
ставится следующим образом: какой спектральный цвет, при
какой интенсивности его и при смешении с каким
количеством белого дает цвет, одинаковый с измеряемым.
Результат измерения выражается в терминах: яркости (luminosity)
«преобладающей длины волны» (dominent wave-length) и
«процентного содержания чистого цвета» («per cent hue»)1.
Строго говоря, и в этом случае, как и в предыдущем, в
результате измерения мы узнаем только то, каким образом
может быть получен данный цвет. Возможность понимать эту
процедуру, как количественное выражение свойств цвета,
всецело зависит от того, возможно ли построить систему
цветов, координаты которой связаны определенной
функциональной зависимостью с показателями измерения.
Можно думать с достаточным основанием, что величины,
измеряемые в монохроматической колориметрии, находятся в
наиболее простой зависимости со свойствами цвета, обычно
принимаемыми за основные: светлота, цветовой тон,
насыщенность. Но пока эта зависимость не установлена, до тех
пор монохроматический анализ не может рассматриваться
как измерение цвета, в собственном смысле.
Признав цвет ощущением, а не свойством пучка
лучистой энергии, мы тем самым неизбежно должны стать на
точку зрения американской комиссии по колориметрии,
согласно которой вопрос об измерении цвета упирается в
вопросы об основных свойствах цвета и о систематике цветов.
Обычные методы колориметрии суть в большинстве случаев
только способы цветовой нотации.
Итак, измерить цвет, значит определить отстояние его от
некоторых точек в системе цветов, принятых за начало
отсчета. Эта система должна быть количественно проградуи-
рована, так как только тогда возможно рассматривать отсто-
яние ее элементов друг от друга как величину.
1 Troland. — Op. cit. — P. 576.
67
Построение такой системы нельзя осуществить без помощи
психологической методики или, точнее, не став на
психологическую точку зрения при выборе этой методики. Об этом будет
речь позже. Здесь же остановимся еще на некоторых
особенностях самого процесса измерения в области метрики цвета.
Шредингер, рассматривающий вопросы метрики
цвета исключительно в плоскости физической, отмечает,
однако, что измерение в этой области среди всех других
физических измерений занимает совершенно исключительное
место. И своеобразие это столь велико, что метрика цвета,
как отдел экспериментальной физики, могла бы быть
охарактеризована тем, что она вовсе к физике и не относится1.
Действительно, все другие физические измерения сводятся
к установлению пространственно-временных совпадений.
В метрике цвета всегда речь идет о некоторой другой,
совершенно своеобразной установке. Эти установки могут быть,
по мнению Шредингера, четырех родов: 1 ) Установка на
равенство. Соответствующий параметр прибора меняют до
тех пор, пока два примыкающих друг к другу цветовых поля с
точки зрения их цвета признаются неразличимыми. 2)
Установка на неравенство. Исходя из положения полного
равенства, меняют физический параметр прибора до тех пор, пока
поля не станут впервые различимыми. 3) Установка на
наибольшее сходство. Меняя параметр прибора, ищут то
положение, при котором различие по цвету между полями
наименьшее. 4) Установка на наибольший контраст. Ищется то
положение параметра, при котором различие по цвету между полями
наибольшее.
Возможность производства установок этого рода
покоится на нашей способности судить о том: 1) равны или не
равны по цвету два поля; 2) какое из двух различий между
цветами (какая из двух «ступеней») больше (меньше).
Шредингер совершенно прав, находя, что
совершение этих процедур затрагивает какие-то вопросы,
выходящие за пределы физики, но он глубоко ошибается, относя
все это сверхфизическое на счет особенностей органа зре-
1 Schrödinger. — Op. cit. — S. 402—408.
68
ния, как воспринимающего аппарата. Дело здесь не в
деятельности глаза, как такового (или, вернее, не только в
ней), а в целостных реакциях субъекта на определенные
задачи. Кардинальным вопросом при совершении такого
рода измерений является вопрос инструкции. Шредин-
гер, например, утверждает, что задачу гетерохромной
фотометрии можно решить только по схеме 3-й установки, т. е.
как задачу «отыскать в некоем градуированном ряду цвет,
наиболее сходный с данным», считая неразрешимой задачу
«отыскать в ряду цвет, равный данному по светлоте».
Вполне возможно, что инструкция Шредингера лучше (это
может решить только эксперимент), но опыт показывает,
что установки по второй инструкции возможны и что они
бывают различными в зависимости оттого, как испытуемый
понимает «светлоту». Опыт же показывает, что наиболее
точными установки бывают при инструкции «найти то
положение параметра, при котором прекращается равенство по
светлоте (прекращается наибольшее сходство)».
В дальнейшем еще придется вернуться к вопросу о задаче
сравнения двух ступеней.
Основные свойства цвета
Американская комиссия безусловно права в одном
пункте — нельзя под свойствами цвета разуметь свойства
стимула. Совершенно неправомерно поэтому говорить о яркости
цвета, поскольку под яркостью понимается интенсивность
света, отнесенная к единице поверхности.
С другой стороны, следует откинуть такие понятия, как
«навязчивость» цвета (Eindringlichkeit), его «выраженность»
(Ausgeprägtheit) и т. п., которые характеризуют не цвет, а
некоторые специфические стороны реакции индивидуума.
Особенную группу составляют те свойства, которые
Кац (Katz) назвал термином «Erscheinungsweisen der
Farben» и которые по-русски было бы, пожалуй, лучше всего на-
69
звать фактурнообъемными свойствами цвета1. Сюда
относятся поверхность (Oberflächenfarbigkeit), бесфактурность
(Fluchenfarbigkeit), пространственность (Raumfarbigkeit),
матовость, блеск и т. п. Отвлечься от этих свойств цвета
нельзя, так как тем самым мы сойдем с плоскости
конкретного психологического исследования и будем иметь дело с
«цветом в себе». Но в то же время совершенно невозможно
на первых же этапах исследования проблемы систематики
цвета учесть всевозможные здесь вариации. Единственно
правильным будет ограничить область исследования одной
группой цветов. В соответствии с этим в дальнейшем мы
будем иметь в виду только цвета матовые, притом или
поверхностные, или бесфактурные.
При этом ограничении все многообразие цветов может
быть представлено как система трех измерений2.
Следовательно, основными свойствами цвета можно считать такие
три свойства, которые однозначно его характеризуют. Какие
же свойства цвета следует считать основными?
Вопрос этот не может иметь никакого абсолютно
правильного решения. Глубоко ошибочной является самая
постановка его в абсолютной форме, подобно тому, как это
делает, например, Ш т у м п ф (Stumpf): существуют три
атрибута3 цвета, т. е. его «имманентные, существенные и
первичные признаки». Каковы они? Этот вопрос решается
методом феноменологическим, т. е. путем
«непосредственного усмотрения» того, какие из свойств цвета являются
действительно «имманентными, существенными и
первичными». Таковы, по мнению Ш т у м п ф а, качество (Qualität),
светлота (Helligkeit), интенсивность (Starke). Уже тот факт,
что интенсивность — атрибут поШтумпфу — большин-
ством психологов вовсе отрицается, как свойство цвета, т. е.
Katz D. Die Erscheinungsweisen der Farben und ihre Beeinflussung durch
die individuelle Erfahrung. — Leipzig, 1911.
2 Для простоты я не касаюсь здесь вопроса о возможности и
целесообразности построения системы цветов с большим числом измерений,
тем более, что в пользу положительного решения его не приведено пока
достаточно веских аргументов.
3 Stumpfe. Die Attribute der Gesichtsempfindungen. — Berlin, 1917.
70
ими «непосредственно не усматривается», показывает, что
никакого абсолютного критерия «непосредственное
усмотрение» дать не может и что «абсолютным» решение этого
вопроса может быть в лучшем случае только для одного
автора. К счастью, не встречается и никакой надобности в
абсолютном решении.
Система цветов, как будет видно дальше, может быть
построена совершенно независимо от решения вопроса о
свойствах цвета, который тем самым сводится к вопросу о том,
какие координаты являются наилучшими для ориентировки
в пределах системы.
Следующие критерии должны быть приняты во
внимание при выборе координат:
1) Психологическая реальность выбранных свойств, т. е.
доступность их «непосредственному усмотрению». Но
способность различать в цвете те или другие свойства и
сравнивать цвета по этим свойствам в очень большой степени
определяется всем прошлым опытом индивидуума, решающего
задачу. Поэтому для различных социальных групп не всегда
одни и те же координаты окажутся лучшими. Например,
в системе цветов Розенстиля (Rosenstiehl)1, созданной в
художественных кругах и рассчитанной на художников, в
качестве основных свойств фигурируют такие, как
интенсивность цветности (intensité de coloration), общая световая
интенсивность (intensité total lumineuse). Автору этих строк
неоднократно приходилось убеждаться в том, что
художники легко различают в цвете эти (и подобные им) свойства, тогда
как для нехудожников они, по большей части, являются
недоступными «непосредственному усмотрению». Я не отвергаю
этим возможности «единой системы координат». Но самый
вопрос о целесообразности такой «единой системы», так же как и
вопрос о выборе координат — будь то для «единой системы»
или для систем, рассчитанных на определенные круги
потребителей, — может быть решен только психологическим
экспериментом, в основу методики которого кладется соотнесение с
социальными факторами. Замечание к методике эксперимен-
Rosenstiehl M. A. Traite 'de la couleur.— Paris, 1913.
71
Белый
Зеленый
Красный
та. Решающее значение
имеет не название свойства
(светлота, насыщенность),
а описание его в
инструкции («сравнить цвета по
светлоте, т. е. с точки
зрения большей или меньшей
близости их к белому или
черному»; «по
насыщенности, т. е. с точки зрения
большего или меньшего
отличия от серого»).
2) Возможность
прямого измерения данного
свойства. С этой точки
зрения та схема системы
цветов, которая принята
американской комиссией по
колориметрии (рис. 1.1),
позволяет в самое определение светлоты включить задачу
измерения (см. выше): орудие измерения — серая шкала,
возможность такого измерения многократно доказана
экспериментально. Определение же насыщенности не включает в
себя задачу измерения, так как неясно, какой цветовой ряд
может явиться орудием измерения и не доказана самая
возможность прямого измерения насыщенностей.
3) Возможность соотнесения избранных свойств со
свойствами стимула. Без этого нельзя производить косвенное
измерение данного цвета, т. е. результаты физических и
психофизических измерений (спектрофотометрия, колориметрия
и т. п.) переводить в термины избранных координат.
Черный
Рис. 1.1
Построение системы цветов
Этот вопрос распадается на два: 1) выбор основных
координат системы; 2) количественная градуировка системы.
72
Первый вопрос уже рассмотрен нами в связи с вопросом
о свойствах цвета. Поэтому в дальнейшем будет идти речь
только о количественной градуировке системы.
Для решения этой задачи необходимо: 1) фактически
произвести градуировку некоторого количества рядов
(цветовых шкал); 2) экспериментально разрешить вопрос
0 свойствах «цветового пространства». Тогда система
цветов становится орудием, пригодным для измерения цвета:
мы можем количественно выразить положение любой
точки в системе.
Цветовые шкалы, понимаемые как средство измерения
цвета, должны бытьравноступенны: каждый n-ый член ряда
должен одинаково отличаться от (п+1)-го и (n-l)-ro.
В основу понятия «равных ступеней», «одинакового
отличия» могут быть положены два различных критерия: 1 )
непосредственное усмотрение этого равенства, основанное на
сравнении двух сверхзаметных различий цветов (так
называемый метод средних градаций или равных интервалов);
2) сосчитывание числа порожних ступеней, находящихся
в пределах каждого интервала.
Первый путь, казалось бы, ведет к цели более прямо.
Но психологически задача сравнения по величине двух
различий между цветами столь сложна, и решение ее
определяется столь большим количеством факторов, что без
специального методологического исследования нельзя ее
применить для нашей цели. Такие выводы напрашиваются уже
в результате исследования Минца (Mintz)1. Прямой ответ
на этот вопрос дают наши эксперименты, имевшие
специальную цель выяснить возможность градуировки цветовых
рядов методом средних градаций2.
1 Mintz. Über äquidistanten Helligkeiten. Ein Beitrag zur Lehre von den
optischen Feidgliederung//Psych. Forschung. — 1928. — №10. — S. 299-357.
Ср. также: Munsell. Color. Notation: 7-e Ed. — Baltimore, 1926. —
P. 139-140.
Работа эта проводилась мною совместно с Н. А. Шеваревым и А. А.
Смирновым. Кроме того, в ней принимали участие П. А. Басурманов, А. Н. Залес-
ская, О. И. Никифорова и И. М. Соколова.
73
В одной серии испытуемому показывались на ротационном
аппарате 3 концентрических диска. Крайние (самый большой
и самый маленький) были белый и черный (коэффициенты
отражения 0,819 и 0,048); средний диск был переменным;
относительно него испытуемый должен был при каждом
предъявлении высказывать, к какому из двух крайних он ближе.
Светлота того серого, который одинаково отличается от белого
и черного — «среднего серого» — определялась по методу
постоянных раздражений. Определение «среднего серого»
производилось при положении черного диска внутри, а белого
снаружи, и при обратном положении, а затем бралось среднее из
этих двух определений. Часть экспериментов проводилась при
дневном освещении, часть — при искусственном
(постоянном) освещении. В табл. 1. 1 даны коэффициенты отражения
«среднего серого» для различных наблюдателей отдельно для
каждого вида освещения.
Таблица 1. 1
Наблюдатели
Б.
Н.
См.
Сок.
Т.
Ш.
Коэффициент отражения среднего серого
Дневное освещение
0,28
0,21
0,18
0,22
Искусственное освещение
0,29
0,41
0,31
0,23; 0,18
0,27
0,33
В другой серии наружный (большой) диск имел
коэффициент отражения 0,262, средний — 0,283. Внутренний диск
был переменным. Испытуемый высказывался о том, к како-
74
му из двух крайних ближе средний. Эксперименты
проводились при искусственном освещении.
В табл. 1. 2 приведены коэффициенты отражения того
внутреннего диска, при котором средний казался
равноотстоящим от обоих крайних.
Таблица 1. 2
Наблюдатели
Б.
Н.
См.
Сок.
Т.
Ш.
Коэффициенты отражения внутреннего диска
в разных экспериментах
0,307
0,316
0,305
0,322
0,303
0,301
0,309
0,326
0,307
0,348
0,305
0,309
0,320
0,309
0,314
Наконец, в третьей серии была сделана попытка
построить серую шкалу, начиная от белого конца, для 3 испытуемых.
Методика была аналогична той, которая применялась во
второй серии. Одним из крайних дисков брался белый,
коэффициент отражения 0,819 (1-я точка шкалы), средним — серый,
коэффициент отражения 0,690 (2-я точка шкалы); другой
крайний был переменным. Отыскивалась та светлота его,
при которой средний казался равноотстоящим от него и от
белого. Когда этот цвет (3-я точка шкалы) был найден, он
делался средним, цвет с коэффициентом отражения 0,690 —
одним из крайних; другой крайний — переменный.
Отыскивалась 4-я точка шкалы. Работа велась по методу
постоянных раздражений. Для отыскания каждой точки шкалы
проводилось при совершенно одинаковых условиях 10 ря-
75
дов по 8—10 ступеней в каждом (80-100 предъявлений).
Испытуемый смотрел на ротационный аппарат через ширму с
прямоугольным вырезом, сквозь которую видел только три
кольцевых сегмента разной светлоты.
При этом бралось 4 комбинации условий (рис. 1.2): 1)
переменный диск (V) внутри; через отверстие видна правая
часть диска; 2) переменный диск внутри; через отверстие
видна левая часть диска; 3) переменный диск снаружи; через
отверстие видна правая часть диска; 4) переменный диск
снаружи; через отверстие видна левая часть диска.
0.690 0.819
0.819 0.690 V
0.819 0.690
V
V 0.690 0.819
Рис. 1.2
Для каждой комбинации условий шкала определялась
независимо. Таким образом, получились 12 различных шкал:
первые 6 точек этих шкал даны в табл. 1.3.
Таблица 1. 3
Наблюдатели
Комб.
условная
Точка
шкалы:
I
II
III
IV
V
VI
См.
1
0,819
0,690
0,545
0,444
0,382
0,355
2
0,819
0,690
0,549
0,451
0,356
0,296
3
0,819
0,690
0,506
0,316
0,129
—
4
0,819
0,690
0,566
0,451
0,361
0,329
Сок.
1
0,819
0,690
0,588
0,551
0,504
0,485
2
0,819
0,690
0,566
0,444
0,397
0,356
3
0,819
0,690
0,545
0,429
0,320
0,234
4
0,819
0,690
0,586
0,466
0,393
0,290j
Т |
1
0,819
0,690
0,571
0,493
0,436
0,389
2
0,819
0,690
0,571
0,466
0,384
0,324
3
0,819
0,690
0,553
0,455
0,384
0,335
4
0,819
0,690
0,577
0,478
0,404
0,352
76
Приведенные таблицы весьма ярко показывают
буквально безграничное разнообразие получающихся результатов.
Причина этого заключается прежде всего в абсолютной
неопределенности (с психологической стороны) самой задачи:
«решить, к какому из крайних ближе по светлоте средний
цвет». Весьма часто бывает так, что испытуемый может
решить ее в обоих, противоположных смыслах. Все зависит от
того, как понимать слова «светлота» и «ближе». Утверждение
Шредингера, что установка может производиться
просто на сравнение двух ступеней, без указания того, в каком
отношении они сравниваются, оказалось в наших условиях
эксперимента неверным. Я производил отдельные
эксперименты, подобные описанным, с цветами не серого, а
бело-зеленого ряда. Испытуемым задача давалась в общем
виде: «решить, к какому из крайних ближе средний». В
большинстве случаев они отказывались отвечать на этот вопрос,
спрашивая: «в каком отношении ближе?»
Кроме того, как видно из табл. 1. 3, мельчайшие
изменения в структуре зрительного поля радикально изменяют
результаты эксперимента (столбцы 1, 2, 3, 4 у каждого
испытуемого).
Два вывода можно сделать из наших данных: 1) Те
«установки», которые производятся в метрике цвета (в любой,
даже и в физической), являются с психологической
стороны весьма сложными и неопределенными задачами.
Пользование ими (по крайней мере, некоторыми из них) без
психологической проработки вопроса является
методологически недопустимым. 2) Установка на непосредственное
сравнение двух ступеней, по крайней мере, в настоящее
время, непригодна при градуировке цветовых шкал.
Это заставляет нас предпочесть путь, рекомендуемый
американской комиссией по колориметрии, путь создания
порожних шкал. Тогда равными отрезками цветовых шкал мы будем
считать отрезки, содержащие одинаковое число порогов. При
определении порогов мы не должны столкнуться с теми
трудностями, которые имели место при определении равных ин-
77
тервалов. Можно создать такие условия эксперимента, при
которых характер реакции испытуемого будет в точности
известен и не будет зависеть от таких, объективно не учитываемых
факторов, как понимание тех или иных слов инструкции.
В неопубликованной работе П.А.Шеваревао
порогах различения светлоты удалось при определении порогов
соблюсти эти условия. Сущность методики заключается в
следующем: на ротационный аппарат надеваются бумажные
диски, предположим, двух цветов, светлого и темного. Под
эти диски подсовывается диск меньшего диаметра одного из
этих же цветов, скажем, светлого, так что только небольшой
сектор его высовывается в прорези больших дисков. Если
величина этого сектора такова, что даваемая им примесь
светлого цвета лежит ниже порога различения, то при вращении
испытуемый видит одноцветный диск, если же сектор дает
примесь, большую порожней, то испытуемый видит на фоне
большого диска другой, более светлый. Изменяя тем или
иным методом величину сектора, мы можем найти
интересующий нас порог. Испытуемый при этом реагирует только на
то, видит ли он на фоне большого диска другой меньший или
нет. Реакция совершенно не зависит от того, как понимает
испытуемый различие по цвету между большим и малым
диском, каким термином он называет это различие и т. д.
Этим методом можно измерять пороги в различных цветных
рядах, меняя при этом цветные компоненты раздражителя,
но сохраняя совершенно неизменной инструкцию и,
следовательно, характер реакции испытуемого.
Совершенно очевидно, что при выполнении этой работы
нет никакой необходимости иметь готовое решение о
координатах цвета. Систему цветов можно мыслить, исходя
только из способов получения цветов. Имея полный круг
цветовых тонов («круг» в условном смысле, так как до градуировки
мы ничего не знаем о форме ряда), мы путем смешения
каждого из членов его со всеми членами серого ряда во
всевозможных пропорциях получим все возможные цвета. В
первую очередь поэтому необходима градуировка «цветового
78
круга» серого ряда и основных рядов в так называемых
«однотонных треугольниках» (совокупность всех цветов,
полученных из данного члена «цветового круга).
Следующим вопросом, подлежащим исследованию,
является вопрос о свойствах цветового пространства. Нет
никакого основания считать очевидным, что цветовое
пространство подчиняется законам эвклидовой геометрии.
Американская комиссия по колориметрии считает этот
вопрос открытым и нуждающимся в экспериментальном
разрешении1. Шредингер, различая низшую метрику
цвета, основанную только на законах смешения цветов,
без учета светлоты цвета» ивысшую метрику цвета,
учитывающую и светлоту цветов, считает, что цветовое
пространство низшей метрики обладает свойствами
аффинного пространства пучка векторов, пространство же
высшей метрики имеет своеобразную метрическую
структуру, причем метрика понимается здесь в самом
общем смысле, установленном Риманном, согласно
которому всякий линейный элемент не является эвклидовским, а
имеет некоторый переменный, экспериментально
устанавливаемый коэффициент2.
Экспериментальное решение этого вопроса должно
вестись паратлельно с работой по созданию цветовых шкал или,
вернее, должно составлять неотъемлемую часть этой работы.
Строго говоря, только тогда, когда поставлен этот вопрос,
начинается решение задачи градуировки системы. До этого
мы имеем дело лишь с изолированными цветовыми рядами,
ни в какой связи друг с другом не находящимися.
Выводы
Цветоведение затрагивает область ряда наук: физики,
физиологии, психологии. Центральные вопросы науки о
1 Troland. — Op. cit. — P. 546.
Schrödinger. — Op. cit.
79
цвете — систематика цвета и измерение цвета — нуждаются
прежде всего в психологическом исследовании, которое,
однако, должно производиться в теснейшей связи с
физической и физиологической работой в этой области.
Психологическое исследование в цветоведении, в
отличие от физического, оперирующего со свойствами стимула,
и физиологического, имеющего своим предметом работу
зрительного воспринимающего аппарата, имеет дело с
реакциями на цветовые раздражения индивидуума как целого.
Первоочередными задачами психологии в области цвето-
ведения являются: 1) экспериментальное исследование
вопроса об основных свойствах (координатах) цвета; 2)
градуировка системы цветов; 3) экспериментальное исследование
тех «установок», с помощью которых производятся
измерения в области цвета.
Поступило 22 декабря 1929 г.
П. Психология искусства
Переживание как способность:
культурно-историческая парадигма
Борис Михайлович Теплов, изучая историю познания,
первым среди психологов заговорил об особой логике. Не
формальной в одной из многих ее разновидностей. Не
диалектической — той, что в его пору упивались некоторые
молодые философы и зараженные ими психологи, а логике
развития науки. Последнюю, — подчеркивал Теплов, — нельзя
выдумать, извлекаема она только из одного источника —
реальной истории мысли.
Таков был завет Теплова новым поколениям
психологов, завет, за которым светилась история его собственного
творчества.
Об этой истории, к сожалению, мы очень мало знаем.
Теплов пришел в психологию в смутное время. Прежнее ее
понимание как науки о сознании, рушилось под мощными
ударами психоанализа, с одной стороны, бихевиоризма —
с другой.
В тех же психологических школах, которые не отреклись
от сознания, прежние представления о нем обретали новый
облик. Уроки этих школ впоследствии усвоил Б. М. Теплов.
Революционные события в физике, взорвавшей своими
учениями о поле, квантах и др. атомистическую картину
природы, вдохновили группу молодых энтузиастов
покончить с воззрениями на сознание как поток частиц,
вступающих в контакт по законам ассоциации. Психологическим
псевдонимом физического поля стал «гештальт». Другое
течение искало целостность личности в особом психическом
6. Заказ №4197.
81
феномене — переживании, каким его творит не мир
природы, а мир истории, обогащающий жизнь «Я» опытом
духовной культуры (Дильтей и др.).
Ориентация на культуру (в образе музыки) и ее
представленность в психической «ткани» личности в форме
переживания определила впоследствии, как мы увидим,
направленность движения Теплова по собственному пути — нелегкому
и нескорому.
В 1914 г. он поступил на философское отделение
историко-филологического факультета, оказавшись, тем самым, в
обители школы Челпанова, чуждой всем этим четырем
новым веяниям в научной психологии. Нам неведомо:
проникся ли начинающий студент идеями этой школы в годы, когда
рушилась служившая для нее опорой
экспериментально-интроспективная концепция сознания. Дошла до нас его
студенческая работа «Взгляд Беркли на естествознание и
математику»1. Синенькая тетрадь датирована мартом 1916 г.
Работа двадцатилетнего Теплова поучительна во многих
отношениях, заниматься ее детальным разбором здесь было бы
неуместно. Отмечу лишь один пункт, существенный для
последующего понимания поворота в развитии тепловской
мысли.
Тщательно обсуждая аргументацию Беркли по поводу
научных объяснений Ньютоном законов природы, причинного
взаимодействия земных и небесных тел, абсолютного и
относительного пространства, а также открытия великим
англичанином правил исчисления бесконечно малых величин,
Теплов разграничивает два подхода ирландского епископа
к этим темам, считая его просчетом их смешение.
Физические и математические истины, открытые Ньютоном,
существуют на независимых от субъекта основаниях. Беркли же,
становясь на психологическую точку зрения, считает их
производными от чувственного опыта этого, субъекта (его
ощущений, восприятий). В результате он впадает в грубейшие
ошибки, доходя, в частности, до мысли, что исчислению
Удивительно, что почерк, которым она написана, сохранился у
Теплова совершенно неизменным до конца его дней.
82
бесконечно малых величин не соответствует никакая
реальность, поскольку понятие о них из чувственных
представлений невыводимо. Здесь, полагает Теплов, его и подвела
психология.
Это единственное дошедшее до нас упоминание раннего
Теплова о психологии. Но уже в нем можно усмотреть намек
на установку, которая впоследствии скажется на зоне его
научных исканий. Речь шла о разграничении объектно- и субъ-
ектно-духовного. Первое представлено (если ограничиться
сказанным в его студенческой работе о Беркли)
естествознанием и математикой. Их понятия и методы независимы,
достоверны и истинны безотносительно к объяснениям того,
как они могут быть извлечены из ощущений и чувств
индивида, заниматься которыми дело психологии. Но ведь наука —
компонент культуры. Вопрос о родстве надличностного мира
культуры и психического мира личности на десятилетия
покорит тепловскую мысль. Культура же будет светиться перед
ним в контексте общения с ней субъекта в форме ценностей
искусства, а не науки. Иначе говоря, не на когнитивных, а на
эстетических ценностях культуры сосредоточились
творческие замыслы Теплова. Главной же направляющей этих
замыслов стало выяснение факторов, касающихся
индивидуальных различий между людьми. Из этого следовал и особый
развилок в путях его анализа отношений между
субъективно-личностной и объективно-духовной проекциями
культуры. Его привлекала другая задача, чем терзавшая тех, кто
размышлял над механизмом превращения субъективных
сенсорных феноменов в общие понятия, которые уже не
зависят ни от чего личного и для любого ума обладают
обязательной силой1.
Теплов избрал противоположное направление. Он
отправлялся не от субъекта, а от объекта, в качестве которого
избрал не физическую вещь, а эстетическую ценность (про-
изведение искусства). И шел он не от личности, психически-
1 Начиная от Гартли это задача решалась с опорой на принцип
ассоциации и с учетом включенности слова в процесс перехода от ощущения к
мысли.
83
ми свойствами которой надеялись объяснить
происхождение продукта культуры, а от этой индивидуальной ценности
к широчайшему вееру различий между индивидами,
которые ее воспринимают и переживают.
Идеи Теплова о переживании формировали новый образ,
новую «модель» человека1. Переживание выступало как
главная категория психологического учения о личности,
обозначающая основную единицу ее построения и развития.
Если бы в тепловские руки попали тогда еще не
опубликованные записи Выготского, он прочел бы строчки,
завершавшие поиски «клеточки» сознания как предмета
психологии. Звучали же они так: «действительной динамической
единицей сознания, т.е. полной единицей, из которой
складывается сознание, будет переживание»2.
Но Теплову этот близкий полету его мысли вывод не был
знаком и, держа в руках опубликованного Выготского (в
частности, «Мышление и речь»), он мог считать, подобно
нынешним поклонникам Выготского, что за «клеточку» сознания
тот принимал «знак-значение». Зато Теплов внимательно
изучил, готовя на них рецензию, «Общие основы психологии»
С. Л. Рубинштейна. В них, отмечает Теплов, «на первой
странице вводится дискуссионное понятие «переживание», но
определения его не дается». «Такого рода характеристики, —
добавляет Теплов в скобках, цитируя рубинштейновское
разъяснение слова «переживание», согласно которому оно
«кусок собственной жизни индивида в плоти и крови его», —
едва ли могут заменить научное определение понятия»3.
Справедливость тепловской критики очевидна. К тому же
заметим, что он указывает на дискуссионность этого понятия,
к чему также имелись достаточно прозрачные основания,
Ставший одно время популярным термин «модель» вызывал
неудовольствие у близкого друга Бориса Михайловича — директора Института
психологии Анатолия Александровича Смирнова, проворчавшего на
ученом совете после одного доклада: «У меня не Институт, а
прямо-таки дом моделей».
* ВыготскийЛ. С. Собрание сочинений. — Т. 4. — С. 383.
ТепловБ. М. Основы общей психологии С. Л. Рубинштейна/Б. М.
Теплов, Л. М. Шварц. — С. 106.
84
учитывая принятые в те времена в качестве официозных
марксистские объяснения природы личности и предметной
области психологии.
Как применительно к личности, так и к предмету
психологии Теплов принимает категорию переживания за ключевую.
Для него она не была размытой метафорой. Он выстрадал ее
после нескольких, исполненных сперва суровой и
ответственной работой военного психолога, а затем увлекшими его
научными занятиями в Государственной академии
художественных наук (ГАХН), где в качестве одной из главных
выступала тема «Искусство и личность».
Идейным лидером направления был Г. Г. Шпет, в
замыслах которого брезжила надежда на то, что, созидая на
междисциплинарной основе новую синтетическую культуру,
удастся внедрить ее в структуру личности, придав ей особое
культурное сознание, которого прежняя история не знала.
Среди призванных реализовать замысел важная роль
отводилась психологам. В них видели людей точного,
экспериментального знания. Что могло быть точнее, чем законы
психофизики, тем более, что сам ее создатель Г. Т. Фехнер
многие годы отдал работам по экспериментальной эстетике,
доказав, что и оценка красивого доступна «хладным
числам». Однако методы психофизики, придавшие психологии
репутацию точной науки, прилагались к таким
раздражителям (цветам, звукам, линиям и т. д.), которые были
независимы от мира культурных смыслов, от его знаков, символов,
ритмов, особых пространственно-временных параметров.
Переход в этот мир требовал коренной переориентации
психологического образа мысли, нового видения и этого мира,
и воспринимающего его субъекта. Таков был лейтмотив
Шпета, которому удалось в течение немногих лет
культивировать гахновский оазис.
Изучая архивы ГАХН и рукописное наследие Г. Г. Шпета,
Т. Д. Марцинковская и Н. С. Полева разыскали работу
Шпета «Дифференциация постановки театрального
представления». Написанная в том году, когда вернувшийся из армии
85
студент Теплов заканчивал свое обучение психологии,
рукопись содержала идею «пяти Гамлетов», т.е. изучения
исполнения роли Гамлета пятью различными актерами.
Общая тема «Культура и личность» переводилась на язык
экспериментально-психологического изучения. Роль задает
созданный историей культуры художественный образ. Он
определяет общий контур игры (поведения) актера, наполняя
этот контур личностным содержанием. Оно служит объектом
психологического анализа, который тем богаче, чем
многообразнее доступный сравнению материал. Известно, что
впоследствии изучение отношений ролевого и личностного в
поведении стало одним из излюбленных пунктов социальной
психологии. Роль представлена в системе социальных
отношений индивидов, которая, тем самым, выступает как диада:
«социум — роль». В замысле же Шпета, воспринятом
Тепловым, исходной служила схема: созданный культурой
художественный образ — роль, исполняемая по заданному
художником (стало быть опять-таки являющемуся ценностью
культуры) сценарию, и уникальность личности, несущей по
собственной орбите свой заряд креативности,
сопряженный с обретшей в этой системе особый смысл
психологической единицей — переживанием. Теплов перевел общую
шпетовскую задумку на язык эмпирико-психологичсского
исследования «семи Татьян». Под этим имелось в виду
изучение творчества семи артисток оперных театров,
исполнявших одну и ту же партию Татьяны в опере «Евгений
Онегин». Художественный образ (в данном случае образ
Татьяны) в основе своей инвариантен. Он имеет определенную
внутреннюю форму, то есть сохраняет, отличающие этот
образ от других, устойчивые смысловые признаки при
вариативности внешних форм выражения — артистического
исполнения. Последние представляют сферу индивидуальных
различий, служившую для Теплова на протяжении всего
творческого пути доминантой неотступного думания и
изучения конкретно-научными средствами. Его эмпирические
работы, совершенство которых — предмет зависти каждого
86
психолога — направлялись методологической ориентацией,
радикально отличной своей культурологической
направленностью от принятой в те времена множеством других
исследователей.
Однако в самом разгаре изучения
индивидуально-психологических различий в мастерстве актеров тепловская работа
была оборвана. Смерч сталинских идеологических репрессий
смел с лица науки гахновский оазис. Вскоре большинство его
обитателей было и физически истреблено. Никаких
публикаций Теплова о том, чему он с такой страстью отдался, не
появилось. Слабый отсвет связей с ГАХНом отразили его работы
о цвете и свете в архитектуре. На несколько лет он ушел в
далекую от идеологически опасных больших проблем
психологии, как бы нейтральную к ним область зрительных
ощущений.
Но гахновский заряд продолжал направлять энергию его
мысли. Широкий интерес в психологическом сообществе
вызвали его публикации по проблеме способностей. Они
запечатлели его теоретическую преамбулу к ставшей
классической докторской диссертации о музыкальных способностях.
Исходные предпосылки были обозначены разделением
способностей и задатков. Под «задатками» понимались ана-
томо-физиологические (или природные) предпосылки
индивидуально-психологических особенностей человеческой
личности. «Задатки лежат в основе развития способностей,
сами же способности всегда являются результатом развития»
[4. С. 17]. Очевидна гуманистическая направленность этого
тезиса, отвергавшего версию о предопределенности
достижений индивида генетической программой и потому такой
же невозможностью для него менять сферу успешных
действий и уровень достижений, как цвет глаз и рисунок кожных
узоров на пальцах. Однако в перспективе научного
объяснения той сферы различий между личностями, которой
традиция присвоила имя способностей (избавив понятие о них от
былой веры в изначальные силы души), тепловская
дихотомия «задатки — способности» оказалась достаточно ковар-
87
ной. Прежде всего за ней крылось расщепление в
жизнеустройстве человека природного, с одной стороны, внеприрод-
ного — с другой. От этого веяло дуализмом.
Что касается «задатков», то они в плане познания и
исследований были отнесены к компетенции анатомии и
физиологии, то есть дисциплин, имеющих дело с
соматическим, чисто телесным.
Совершенно иная ситуация возникала в связи с
необходимостью расшифровать понятие о способностях, которое
по определению (в силу противоположения задаткам)
оказывалось безусловно надприродным или сверхприродным.
Для тепловского ума, естественнонаучный склад которого
не вызывает сомнений, уверенность в надприродной
детерминации способностей не означала их внетелесность.
Здесь-то и служили спасительным якорем загадочные
«задатки». Ссылка на них позволяла Теплову
засвидетельствовать верность постулату о неотделимости душевного от
телесного.
Согласно главной тепловской дефиниции, способности
относятся к тем психическим особенностям человека,
которые служат условием успешного выполнения им
деятельности. Теплов декларировал этот тезис в годы, когда слово
«деятельность» обернулось своего рода паролем, удостоверявшим
приверженность исследователя марксистски
ориентированной психологии. Слово это, давно осевшее в русском языке,
применялось в различных контекстах, придававших ему
различную смысловую направленность. Так, например, Сеченов
применял оборот «психическая деятельность», В. М.
Бехтерев — «соотносительная деятельность», Л. С. Выготский —
«деятельность сознания» и т. п. Очевидно, что во всех
случаях этот термин служил эквивалентом представления об
активности. Но в отечественной психологии советского
периода под влиянием философии марксизма, поставившей во
главу угла труд как основу человеческого бытия, сведенного
к практическим воздействиям средствами производства на
вещество природы, именно эта форма деятельности стала
88
директивной для любых теоретических попыток справиться
с проблемами сознания. Повсеместно утверждался принцип
«единства сознания и деятельности». Соответственно в этом
же ключе читалась и казавшаяся новаторской тепловская
формула о способностях как факторах, благодаря которым
эффективно реализуется деятельность.
Приняв идею сопряженности психических
способностей с деятельностью, Теплов перевел анализ
индивидуальных различий в новое русло. Традиционное объяснение
этих различий вращалось в пределах схемы об их
обусловленности наследственностью и средой. Фактор
наследственности, как уже отмечалось, Теплов отнес «по ту сторону»
психологического анализа. Что же касается роли среды, то
и она оказалась «выведенной из игры». В роли коррелята
способности выступила не среда в привычном воззрении на
нее как совокупность внешних по отношению к организму
объектов (стимулов, сигналов, раздражителей и т. п.), а
деятельность, в «чреве» которой у субъекта рождается
способность справиться с ее задачами и требованиями. Весьма
темным, однако, оставался вопрос: служит ли деятельность
в качестве фактора, имеющего собственный, несводимый
к психической жизни субъекта онтологический статус,
объяснительным принципом событий, которые образуют эту
жизнь. Иначе говоря, является ли деятельность детерми-
нантой (причинным фактором) способностей и
одаренности. Ведь их неразлучность с деятельностью сама по себе
еще не является свидетельством того, что между ними не
может быть иной зависимости кроме причинной. Быть
может, перед нами ситуация, аналогичная
психофизиологической проблеме. Психические процессы неотделимы от
нервных, но между ними не существует причинного отношения
(если только не принять это допущение, исходя из
дуалистического воззрения на них).
Реальностью, в изучение которой погрузился Теплов,
явился мир музыки. Этот мир надприроден, но существует
подробно физическим вещам объективно, представляя собой, в отли-
89
чие от этих вещей, один из ареалов культуры. И, вместе с тем,
чтобы быть осуществленным, он требует от личности
актуализации определенных психических свойств. Ключевое из
этих свойств — особое музыкальное переживание.
Понятие о переживании давно прижилось в психологии
в различных смысловых вариантах. Во всех случаях с ним
сочетался признак непосредственной испытываемости
субъектом, укорененности в его внутреннем мире. Теплов не
расстается с этим признаком, но, обращаясь к испытываемому
субъектом при восприятии (и исполнении) музыки,
преобразует переживание в культурно-исторический феномен.
При соотнесении с привычной психологической
классификацией переживание причастно к старинному разряду
эмоций или чувств. Теплов, не отъединяя его от этого разряда,
наполняет принципиально новым смыслом. Соответственно
тепловские тексты, в которых переосмысленная категория
переживания сочетается с такими прочно утвердившимися в
психологии терминами, как «способности» и «деятельность»,
не должны вводить в заблуждение. Они не должны навеивать
мнение об их авторе как приверженце «деятельностного
подхода» и былой теории способностей, которую, как известно,
еще Гербарт справедливо изобличал в псевдообъяснительном
характере, требуя изгнать ее из психологии подобно тому, как
из химии был изгнан флогистон.
Главным компонентом музыкальной одаренности Теплов
называет музыкальность, определение которой, выделенное
курсивом, записано так: « Основной признак музыкальности —
переживание музыки как выражения некоторого содержания»
[2. С. 51]. Определение одаренности (и способности) как
переживания ничего общего не имело с тем ее пониманием,
которое высмеял еще Мольер, герой которого учил, что
снотворный эффект опиума проистекает из его способности
усыплять.
В течение столетий под способностями понимались
внутренние силы души, которые, все объясняя, сами в
объяснении не нуждаются.
90
Теплов обращается за объяснением не к внутреннему,
а к внешнему фактору — к деятельности. Одна из его
формулировок звучала прямо-таки как цитата из С. Л.
Рубинштейна, на кафедру которого он представил к защите свою
докторскую диссертацию: «Не в том дело, что способности
проявляются в деятельности, а в том, что они создаются в этой
деятельности» [2. С. 15].
Какая же деятельность имелась в виду в тепловских
исследованиях музыкальных способностей? Он говорит о трех
ее разновидностях: слушание музыки, ее исполнение и ее
сочинение. В диссертации, о которой идет речь, детальному
психологическому анализу подвергнуто только слушание.
Но разве не очевидно, что здесь перед нами совершенно
иная форма активности субъекта, чем принятая за
причинное основание процессов сознания теми, кто отличал
советскую психологию от любых других направлений по признаку
ее «замешанности» на марксистской теории деятельности?
Всем реальным конкретно-научным содержанием своего
исследования Теплов доказывал, что существуют такие
способности, воплощенные в переживании, которые порождаются
не вовлеченностью человека в практику воздействия на
внешние предметы, отображаемые в их субъективных
образах, а тем, что этот человек в качестве подданного великого
царства духовной культуры, в общении с ее объективными
смыслами и ценностями, обретает богатство своей
собственной психической жизни.
Стремясь в исследованиях музыкальных способностей
избегнуть ловушки дуализма, Теплов подчеркивал, что их
«плотью» служит воздействие акустических (физических)
раздражителей на рецепторы, которое пробуждает к
деятельности эффекторы. Ибо восприятие звука в качестве
музыкального возможно только, когда сопряжено с двигательной
активностью, прежде всего — голосовой. Иначе говоря,
«оборотной стороной» каждого музыкального звука, не
имеющего другого смысла, кроме того, чтобы придать
психической организации индивида культурное измерение, является
сенсомоторная работа человеческого тела. Очевидно, что эта
91
работа может быть описана и объяснена только в
акустических и анатомо-физиологических понятиях, которые и
используются Тепловым при обращении к аспекту, о
котором идет речь1. Другим аспектом является
психологический. Он реконструируется в собственной, исторически
сложившейся системе категорий, нередуцируемой к анато-
мо-физиологическим схемам и способам объяснения.
Казалось бы, с переходом к проблемам психологии
искусства можно было бы использовать сетку этих
психологических понятий с тем, чтобы «уловить» в нее новый разряд
явлений.
Однако Теплов отвергает эту перспективу. Правда, он
обращается к таким традиционным терминам, как восприятие,
воображение, представление (предпочитая называть
последнее представлением с тем, чтобы акцентировать
активность субъекта, оперирующего образом прежде
воспринятого). Да и странно, если бы он избегал этих терминов,
запечатлевших реальные особенности психодинамики.
Вместе с тем и такой поворот имел принципиальное
значение для построения им своей концепции — он переходит
на новую орбиту, когда приступает к анализу психических
актов и состояний под углом зрения непосредственной
вовлеченности их субъекта в сферу культуры. Здесь эти акты
и состояния обретают особое бытие, перед которым
бессильны схемы и конструкты традиционной теоретической
и экспериментальной психологии. Ведь они сложились на
объектах, трактуемых безотносительно к таящейся в них
жизненной энергии культурных ценностей и смыслов. Из этого
явствовало, что офаничиться при изучении музыкальных
способностей этими схемами значило бы оказаться в плену
еще одной разновидности редукционизма, на сей раз не ана-
томо-физиологического, а индивидуально-психологическо-
В связи с этим обращу внимание на то, что, тем самым, не только
задатки (которые в отличие от способностей считались Тепловым анато-
мо-физиологической категорией), но и сами способности в качестве
особой формы переживаний интерпретировались как свойства,
имеющие телесную, организменную основу.
92
го со всеми его слабостями. Ведь именно эти слабости
породили попытки создать рядом с прежней, чуждой историзма
психологией сознания, новую дисциплину, способную
постичь культурную детерминацию душевных явлений.
Для Теплова такая дуалистическая направленность
мысли была совершенно неприемлема. Он твердо отстаивал
принцип единства психологии как науки о целостной
психической реальности. Но соответственно принятой им
стратегии можно было эффективно действовать по этому
принципу, лишь внося животворное начало, заданное
культурно-историческим подходом, в трактовку традиционного набора
психических феноменов, таких, как чувство, эмоция,
переживание, понимание и др. Естественно, что Теплову
приходилось оперировать прочно вошедшими в тезаурус науки
терминами, привычно обозначавшими эти феномены.
Однако в контексте его построений эти термины обретали
новое звучание.
Следует еще раз напомнить, что Теплову приходилось
работать в определенной идеологической атмосфере, в
которую было тогда погружено российское психологическое
сообщество. Следование его стереотипам, ритуальным
формулам и заклинаниям нетрудно проследить по теплов-
ским текстам. Сложнее выявить скрытое в них несогласие
с тем, что считалось присущим нашей психологии как
«единственно научной» в силу ее укорененности в
философии марксизма. Несравненная уникальность ее
методологического «лица» определялась по двум параметрам: дея-
тельностному подходу и теории отражения. Незыблемость
этих установок принималась в те времена всеми (конечно,
и автором этих строк). Свое последнее, наиболее типичное
выражение они получили в итоговой работе А. Н.
Леонтьева «Деятельность. Сознание. Личность». В ней в качестве
аподиктического автор выдвигает ленинское требование
«идти не от ощущения к внешнему миру, а от внешнего
мира, как первичного, к субъективным явлениям, как
вторичным. Само собой разумеется, что это требование полно-
93
стью (курсив мой. — М. Я.) распространяется и на
конкретно-научное изучение психики, на психологию» [ 1. С. 49].
Ленин говорил об ощущении, стало быть, об элементарном
психическом феномене, несущем знание о внешней
реальности, отображаемой органами чувств, Леонтьев же
настаивал на том, что этот взгляд охватывает весь мир
психических явлений. Соответственно А.Н.Леонтьев постулировал,
что «подход к психике как субъективному образу
объективной реальности остается незыблемым» [1. С. 48], что
«внесение категории отражения в научную психологию требует
перестройки всего ее категориального аппарата» [1. С. 72].
Не уточняя, на какой манер следует, опираясь на теорию
отражения, преобразить весь категориальный аппарат
психологии, автор полагает, что практическо-деятельност-
ный контакт с вещами внешнего мира служит источником
всего великого богатства эмоциональных форм жизни
личности. «Особенность эмоций — по его определению —
состоит в том, что они отражают отношения между
мотивами (потребностями) и успехом или возможностью
успешной реализации, отвечающей им деятельности
субъекта1». Отсюда и его версия о сигнальной функции эмоций
(«эмоции выполняют функцию внутренних сигналов»2).
Внешние сигналы различают объекты внешнего мира,
внутренние — оценивают удачу ( или неудачу) предметной
деятельности, призванной удовлетворить потребность в
этих материальных объектах.
Теплов избрал иной подход, принципиальное отличие
которого от «деятельностно-отражательного»
прослеживается по всему спектру понятий — о чувственной ткани, о
значении и его личностном смысле, об эмоции — переживании.
Коренные расхождения определила особая трактовка обоих
полюсов отношений между психикой и миром. На полюсе
психики тепловский анализ изначально центрирован на ка-
тегории переживания, а не субъективного образа внешнего
1 Леонтьев А. Н. Деятельность. Сознание. Личность. — М., 1975. — С. 198.
2 Там же.
94
объекта. На полюсе переживаемого субъектом содержания
выступал «континент» внутренних форм духовной культуры,
а не материальных вещей, в практике оперирования
которыми отражаются их независимые от сознания свойства.
Исходным в общении с музыкальным творением служит
его специфическая чувственная ткань (дубликат которой —
нотная запись). Она присуща этому творению объективно и
потому имеет совершенно иное бытие, чем та «чувственная
ткань» сознания субъекта, которую приняли за первичное
сторонники «деятельностного подхода». Познание звуков
в качестве музыкальных, в свою очередь, требует особых
чувств, но таких, которые еще не являются переживаниями.
Это «чувство ритма», «чувство гармонии», «ладовое чувство»
и др. Это проявления особой формы чувствительности,
качественно отличной от сенсорной (не случайно поэтому Теплов
использует термин «чувство», а не «ощущение»). И это
отличие определяется воспринятыми объектами. Применительно
к ощущениям — это объекты физической природы,
применительно к чувствам — «материя», в которой воплощены
духовные ценности.
Эту духовность, как качественно особое порождение
культуры, не сводимое к ее внешним звуковым формам,
отрицали формалисты, с которыми резко полемизировал
Теплов. «Музыка, — утверждал один из теоретиков,
которому он оппонировал, — состоит из звуковых последований,
звуковых форм, не имеющих содержания, отличного от них
самих» [3. С. 248]. Теплов же выделяет разрядкой
противоположный этому тезис: «Специфическим для
музыкального переживания является переживание звуковой ткани как
выражения некоторого содержания» [3. С. 429]. Именно это
содержание и конституирует понятие о переживании как
феномене культуры, выделяя его из его спектра эмоций как
по признаку «поглощаемости» субъекта, так и по признаку
пронизанности смыслом, отличным от функций эмоций
в коллизиях повседневной жизни людей. «Переживание
музыки должно быть эмоциональным, но оно не должно
95
быть только (курсив мой. — Б. М.) эмоциональным»1.
Почему же не только? Ключ к ответу скрыт в двух словах —
«понимание» и «содержание».
Что касается понимания, то никто никогда не
сомневался в причастности этого феномена к интеллектуальной
активности человека. Как бы ее не трактовали, во всех случаях
подразумевались постижение, освоение, ассимиляция
субъектом обладающих смыслом реалий. Переживание — в
данном контексте — являет собой, говоря словами Выготского,
«единство аффекта и интеллекта». Оно выступает как особая
форма невербального знания. Нераздельная сопряженность
эмоциональной составляющей со смысловой и придавала
переживанию особую характеристику, отличающую его от
других эмоциональных состояний. В то же время любое
понимание означает постижение некоторого содержания.
«Музыка прежде всего есть путь к познанию огромного и
содержательного мира человеческих чувств» [3. С. 431].
Нетрудно заметить, сколь далеко отстоит взгляд на этот
мир и его эмоциональную — посредством форм духовной
культуры — познаваемость от той психологической версии
об эмоциях, которая низвела их до уровня внутренних
сигналов о ходе предметной деятельности (см. выше).
В ситуации общения с музыкальным произведением
субъект вступает на особую почву, отличную от той, на
которую опирается, когда понимает речевой текст или контекст,
где опорными пунктами служат слова, в значение которых
волей истории народной мысли вписаны относительно
постоянные (инвариантные) признаки, образующие их
внутреннюю форму, называемую значением. Содержание
музыки невозможно перевести в слова. Но из этого «вовсе не
следует, что само это содержание является неопределенным
и расплывчатым» [3. С. 346]. Два признака сходства между
музыкой и речью усматривает Теплов. Оба вида культуры
Теплов Б. М. О музыкальном переживании. Сборник, посвященный
35-летию научной деятельности акад. Д. Н. Узнадзе. — Тбилиси, 1945. —
С. 442.
96
а) служат средством общения между людьми; б) имеют
определенное содержание [3. С. 437].
Какой же способ выражения содержания имелся им в
виду? Ответ на этот вопрос, хотя и предварительный, был
высказан Тепловым в его соображениях о музыкальных
представлениях. Именно они и выполняют ту функцию содержания, без
которого нет эмоционального переживания. Представления
оцениваются им как «обобщенные образы» [2. С. 182]. Разве
не очевидно, что здесь имеется в виду особый тип
обобщения, радикально отличный от того, с которым имеет дело
мысль, оперирующая понятиями.
Свой подход к обобщенному представлению как
содержанию переживания Теплов пояснял, сопоставляя его с тем
типом обобщения, который выработала лингвистика
применительно к звукам речи. Имелась в виду идея фонемы как
единицы речи, сохраняющей в потоках ее производства
неисчислимым множеством индивидов совокупность
различительных признаков. Нечто подобное, согласно Теплову,
присуще также обобщенному музыкальному
представлению. Так, каждое конкретное исполнение какой-либо
мелодии варьирует от одного исполнения к другому.
Соответственно различается и ее восприятие — каждый раз
приобретающее свои оттенки. У неоднократно прослушивающего эту
мелодию индивида складывается обобщенное слуховое
представление этой мелодии. Тогда он становится
способным воспроизвести «одну определенную сторону звучания,
общую всем случаям исполнения той же мелодии» [2. С. 183].
На первый взгляд, это и есть содержание переживания, без
которого невозможна его эмоциональность. Нетрудно,
однако, понять, что обозначаемое Тепловым как содержание,
в действительности обладает всеми атрибутами формы.
Но не внешней, а внутренней, запечатленной в «общих
представлениях» (напр., мелодии). Ведь безотносительно
к тому, как представления переживаются и воспроизводятся
(голосом или игрой на музыкальных инструментах), они со-
97
храняют свою инвариантность, свои упорядоченные в «геш-
тальт» системные различительные признаки.
Без внутренней формы (своего рода эквивалента
значения слова), сохраняющей при неповторимости личностного
переживания устойчивой и независимой от этого
переживания смысловой структурный контур, музыкальное творение
не могло бы служить средством общения между людьми.
Здесь, как и в речи, общение укоренено в понимании,
предполагающем надиндивидуальную точку, где сходятся мысли
и чувства вовлеченных в этот процесс индивидов.
Своеобразие внутренней формы как детерминанты переживания
выступало в исследованиях не только слушания, но и
исполнения. В этом плане большой интерес представляют беседы
Теплова с выдающимся пианистом К. Н. Игумновым.
Приведем фрагмент стенограммы. «К. Н. Игумнов. Антон
Рубинштейн говорил, что он на эстраде никогда ничего не
переживает. И что у него не вышло бы, если бы он стал там
переживать. Все должно быть сделано раньше и отлиться в
какую-то форму. А на эстраде все ваше внимание направлено
на то, чтобы воспроизвести эту раз найденную форму,
воссоздать ее наиболее удачно.
Б. М. Теплов: Действительно ли исполнитель не может
и не должен «переживать»? Вот Вы привели слова
Рубинштейна, но возможно, это случайное высказывание, а на
самом деле у него происходило иначе?
К. Н. Игумнов: Я думаю, что именно так, как он говорит:
все должно быть пережито раньше» [5. С. 50]. Из этого
следует, что переживание в смысле непосредственного
эмоционального потрясения следует отличать от переживания,
воплощенного во внутренней форме музыкального создания,
которая «отрабатывается» до его исполнения».
В заключение выскажу несколько общих соображений.
1. Логика развития познания психической реальности
изначально привела к разветвлению двух направлений: а)
естественнонаучного, успехи которого определили прогресс этого
познания благодаря ориентации на нормы, модели и методы
наук о физической природе и функциях организма и б) куль-
98
турно-научного, вовлекшего в круг своего анализа
различные формы корреляций между душевной жизни индивида
и творениями культуры (языком, мифом, искусством,
обычаями народа, его верованиями и др.).
Уже в первой декларации о независимости психологии
как науки, изложенной Гейдельбергским доцентом В. Вунд-
том в книге «Душа человека и животных» ( 1862), за исходное
принималась презумпция «двух психологии»1. К концу
прошлого века эта презумпция перед лицом крупных успехов
экспериментальной, естественнонаучной психологии
исповедовалась, но уже в новом, близком к гегельянскому,
философском варианте Вильгельмом Дильтеем, представившим ее
как несовместимость причинного объяснения психики,
верного логике естественных наук, с особым методом познания,
открывающим истинные тайны изначально погруженной в
«тело» культуры человечьей души.
2. Этот схематизм «двойного бытия» психической жизни
человека порождал потребность в поисках путей, на которых
удалось бы воссоздать ее первозданную целостность с
помощью общенаучных методов и адекватных научных
понятий.
Эти понятия и методы, благополучно укоренившиеся
в зоне объяснения элементарных психических функций,
следовало обогатить новым содержанием, чтобы выйти на
уровень высших функций, где природное в психике
преобразуется в историко-культурное, и тогда покончить с дильте-
евой дилеммой.
Таков был запрос логики развития науки. В России им
прониклись независимо друг от друга Выготский, с одной
стороны, Теплов — с другой. И это обстоятельство,
удостоверенное бесстрастной историей, еще раз напоминает, что за
работой отдельных умов, сколь велики бы они ни были, с си-
По недомыслию царской цензуры русский перевод Бундовской книги
был запрещен, тогда как в отношении семеновских «Рефлексов
головного мозга», несмотря на отчаянные старания власти предержащей,
этого сделать не удалось.
7*
99
лой «стальной пружины» действует объективная логика
развития науки.
3. Сказанное требует внести существенную коррективу
в общую трактовку путей развития нашей психологии. Ведь
давно уже стало привычным мнение, согласно которому
трактовка психики как феномена культуры являлась уникальным
достижением Выготского. Между тем, параллельное ним, в те
же годы, когда Выготский представил сменившему
Челпанова новому директору Института психологии К. Н. Корнилову
свою докторскую диссертацию «Психология искусства»,
в Москве же, в Академии, вице-президентом которой был
давний сотрудник Челпанова Шпет (кстати, и сам Челпанов
некоторое время там работал), военный психолог Теплов
экспериментально изучал проблемы творчества в искусстве.
Оба будущие лидеры советской психологии исходили из
принципа обусловленности психики факторами культуры.
Для Выготского опорным служило понятие об
эмоционально напряженной эстетической реакции. Для Теплова — об
эмоциональном переживании личностью внутренней
формы художественного творения.
Предметно-логическое родство термина «реакция» у
Выготского и термин «переживание» у Теплова коренилось в том,
что оба эти термина, будучи почерпнуты из глоссария
индивидуальной психологии (сознания или поведения — не суть
важно), вышли из рук этих исследователей
преображенными, ибо оба интегрировали личностное и
культурно-историческое. И этот интеграл, хотя и был извлечен из специальной
сферы духовной культуры, каковой является искусство,
наметил глубинный сдвиг во всем строе понятий о присущих
человеку высших формах детерминации и построения его
психической жизни, подобных тем, которые привели
Выготского к учению о высших психических функциях.
4. Считалось, что созидаемое во внутреннем мире
субъекта, благодаря сродству этого мира со сферой
объективно-духовных ценностей и смыслов, требует для своего постижения
особых исследовательских приемов (вчувствования, интуи-
100
тивного схватывания и т. п.). Традиционно постулировалось
также, что эти приемы неведомы той психологии, которая
работает объективным методом, экспериментирует, оперирует
числом и мерой. В противовес этому постулату Теплов, как
и Выготский, всей своей исследовательской практикой на
деле доказали, что власть указанных общенаучных методов
может быть распространена и на феномены, порождаемые
и пронизываемые спектром излучений духовной культуры.
В концепции Теплова, сосредоточенной на очень
специальной и, казалось бы, периферийной по отношению к
магистральной линии психологического познания тематике,
содержалось новаторское методологическое ядро. В этом ядре
таилась энергия, взрывавшая принятые тогда чуть л и не за
аксиоматические, представления о предметной области
психологии, о субъектно-объектных отношениях, о деятельности,
которая их опосредствует, о сознании, как отражении
внешнего мира. Эти представления пронизывала презумпция
расщепленности начал, интеграция которых определила
самобытность категории переживания в ее трактовке Тепловым.
Его трактовка отвергала противопоставление субъектного
начала психики объектному, утвердившемуся в силу того, что
в первом выделилось самопознающее себя «Я», второе же
мыслилось в образе внеположной этому «Я» физической
вещи. Теплов не принял эту дуалистическую картину. В своей
теоретико-экспериментальной работе он представил
переживание в виде целостного образования, реально заданного
безотносительно к рефлексии о нем субъекта, в его общении
посредством чувственных знаков с ценностями культуры.
Доказывая, что переживание это способность, служащая
условием успешной деятельности, Теплов придавал новое
содержание всем трем понятиям: способности (отклоняя
имеющий «многовековую биографию» взгляд на нее как на
изнутри действующую «силу», заложенную в
индивидуальной душе); переживанию (которое было принято относить
к разряду внутрипсихических феноменов); деятельности
(сведенной согласно марксистской традиции к регулируе-
101
мым сознательной целью практическим действиям с
материальными объектами). Положение о детерминации
переживания внутренними формами ценностей культуры означало его
изначальную историчность. Ибо культура, как известно,
преобразуется по присущим ей законам, от которых зависит
«психология в терминах драмы» отдельной личности и ее
переживаний. Теплов изучал этот драматизм применительно к
сфере музыки, что могло бы дать повод считать его учение о
переживаниях имеющим локальное значение. Подобный
взгляд упускает из виду, что в музыкальных формах
своеобразно запечатлены страсти, бури и катастрофы реальной
человеческой жизни.
Литература
1. Леонтьев А. Н. Деятельность. Сознание. Личность. — М., 1975.
2. Теплов Б. М. Проблемы индивидуальных различий. — М., 1961.
3. Теплов Б. М. О музыкальном переживании: Сб., посвященный
35-летию научной деятельности акад. Д. Н. Узнадзе. — Тбилиси, 1945.
4. Теплов Б. М. Способности и одаренность / Избр. тр.: В 2 т. — М.,
1985.-Т. I.
5. Вопросы фортепьянного исполнительства / Составление и
комментарии М. А. Смирнова: Вып. III. — М.: Музыка, 1973.
О музыкальном переживании1
Анализ музыкального переживания, который будет дан
на последующих страницах, не только не претендует на
полноту, но совершенно сознательно проходит мимо ряда
проблем, имеющих центральное значение. Он не включает в себя
ни вопроса об эстетическом восприятии, ни вопроса об
эстетических эмоциях. Мало того, сама проблема музыкального
переживания ставится в нем не как проблема эстетического
переживания, а лишь как проблема «осмысленного»,
«содержательного» переживания.
Нельзя прийти к правильному пониманию психологии
восприятия музыки, если рассматривать музыку только
как эстетический предмет, только как объект
эстетического переживания.
Рисунок или картина — это прежде всего изображение
определенных объектов с помощью линий и красок. Роман
или новелла — прежде всего словесный рассказ об
определенных лицах и событиях. Необходимой предпосылкой
эстетического переживания произведений живописи или
литературы является понимание живописного и литературного
«языка», дающее возможность воспринять то, что
изображено на картинке, или то, о чем рассказывается в романе. Для
эстетики эта сторона дела не является непосредственным
предметом исследования, но для психологии она
представляет первостепенный интерес. Минуя этот круг вопросов,
нельзя понять ни возникновения эстетического
переживания у ребенка, ни дальнейшего его развития.
Художественное произведение не выступает перед ребен-
ком с самого начала как эстетический объект. Раньше, чем
В кн.: Сборник, посвященный 35-летию научной деятельности акад.
Д. Н. Узнадзе. - Тбилиси, 1945. - С. 427-447.
104
стать таковым, оно должно уже быть для него осмысленным,
содержательным, а следовательно, в самом прямом смысле
слова «понятным» объектом.
Интересный материал по этим вопросам дают работы
кафедры психологии Харьковского Педагогического
Института, посвященные развитию эстетического восприятия
у детей. Работы эти, проведенные главным образом на
материале сказок и рисунков, показывают, что эстетическое
отношение к сказке или рисунку возникает у ребенка
далеко не сразу и что к пониманию художественных приемов
«ребенок приходит через смысловое содержание
художественного образа»1.
Несомненно, что так же должно обстоять дело и с
музыкой. Раньше чем стать для ребенка эстетическим предметом,
объектом эстетического восприятия и эстетических эмоций,
музыка должна стать для него осмысленным объектом,
объектом, имеющим смысловое содержание, которое можно
воспринять и понять.
Отсюда возникает вопрос: что является
содержанием музыки и как это содержание
воспринимается и понимается?
Вопрос о содержании музыки всегда был одним из самых
запутанных и спорных вопросов эстетики. Нет ни одного
искусства, кроме, может быть, архитектуры, в отношении
которого так часто и с такими, на первый взгляд, солидными
аргументами выдвигался бы тезис об отсутствии в нем
содержания. В отношении таких искусств, как, например,
живопись, скульптура или поэзия, формалистическая эстетика
обычно ограничивалась утверждением того, что для
эстетического переживания содержание не имеет существенного
значения, но редко доходила до отрицания самого наличия
этого содержания. Иное дело музыка, в отношении которой
позиция последовательного формализма обычно и заключа-
лась в отрицании в ней какого бы то ни было содержания.
1 Хоменко К. Е. Развитие эстетического восприятия у детей//Наукова
сес1я: Тез. докл. 23—25 лютого 1940 г. — Харыав: Харювский Держав-
ний Педагопчний 1нститут, 1940.
105
Самый яркий представитель формализма в музыкальной
эстетике, Эдуард Ганслик, именно этот тезис и сделал своим
знаменем: «Музыка, — писал он, — состоит из звуковых по-
следований, звуковых форм, не имеющих содержания,
отличного от них самих». «Пусть всякий по-своему называет и
ценит действие на него музыкальной пьесы — содержания
в ней нет, кроме слышимых нами звуковых форм, ибо
музыка не только говорит звуками, она говорит одни з в у -
ки»1.
С принципиальной стороны совершенно равноценно,
отрицается ли вовсе наличие в музыке содержания или
утверждается, что содержание музыки имманентно самой
музыке, т.е. не выходит за ее пределы. В сущности, это лишь
два разных способа выражения. Чаще, пожалуй,
предпочитается второй. Ганслик, на которого нам еще не раз придется
ссылаться, и в приведенных выше цитатах говорит ведь об
отсутствии в музыке содержания, «отличного от самих
звуковых форм». Он ничего не имеет против того, чтобы
признать содержанием музыки самые звуковые формы:
«Содержание музыки —движущиеся звуковые формы2.
Нижеследующий психологический анализ исходит из
противоположного тезиса: специфическим для
музыкального переживания является
переживание звуковой ткани как выражения
некоторого содержания. Этот критерий является главным
и основным для отличия «музыкального переживания» от
«внемузыкального» переживания музыки.
Что же является содержанием музыки?
В наиболее прямом и непосредственном
смысле содержанием музыки являются
чувства, эмоции,настроения.
Это положение издавна рассматривалось как
самоочевидное всеми, кроме представителей формалистической
эстетики. С полной ясностью оно было выдвинуто еще Аристоте-
лем. «Ритм и мелодия, — писал он, — содержат в себе ближе
1 Ганслик Э. О музыкально прекрасном/Пер. Лароша. — M., 1895. — С. 170.
2 Там же. — С. 67
106
всего приближающиеся к реальной действительности
отображения гнева и кротости, мужества и умеренности и всех
противоположных им свойств, а также и прочих нравственных
качеств. Это ясно из опыта: когда мы воспринимаем нашим
ухом ритм и мелодию, у нас изменяется душевное
настроение». И далее: «Музыкальные лады существенно отличаются
друг от друга, так что, при слушании их, у нас является
различное настроение, и мы далеко не одинаково относимся
к каждому из них; так, слушая одни лады, например, так
называемый миксолидийский, мы испытываем более
жалостное и подавленное настроение, слушая другие, менее строгие,
лады, мы в нашем настроении размягчаемся; иные лады
вызывают у нас по преимуществу среднее, уравновешенное
настроение; последним свойством обладает, по-видимому,
только один из ладов, именно дорийский. Что касается
фригийского лада, то он действует на нас возбуждающим
образом»1.
В высказываниях больших музыкантов можно найти
сколько угодно доказательств того, что они смотрели на
музыку, как на выражение чувств. «Я убежден, — писал Антон
Рубинштейн, — что всякий сочинитель пишет не только в
каком-нибудь тоне, в каком-нибудь размере и в
каком-нибудь ритме ноты, но вкладывает известное душевное
настроение, т.е. программу в свое сочинение с уверенностью, что
исполнитель и слушатель сумеют ее угадать» .
В том же смысле говорит о «программе» Чайковский
в своем известном письме к Танееву о 4-й симфонии: «Что
касается Вашего замечания, что моя симфония
программна, то я с этим вполне согласен. Я не вижу только, почему Вы
считаете это недостатком. Я боюсь противоположного, т.е. я не
хотел бы, чтобы из-под пера моего являлись симфонические
произведения, ничего не выражающие и состоящие из пус-
1 Аристотель. Политика/Пер. С. А Жебелева. — М., 1911. — С. 5—8. Еще
раньше Платон писал о гармониях «печальных», «разнеживающих»,
«пиршественных» и т. п. «Государство».
2 Рубинштейн А. Г. Музыка и ее представители//Разговор о музыке. —
М., 1891.-С. 17.
107
той игры в аккорды, темпы и модуляции. Симфония моя,
разумеется, программна, но программа эта такова, что
формулировать ее словами нет никакой возможности, это
возбудило бы насмешки и показалось бы комичным. Но не этим ли
и должна быть симфония, т.е. самая лирическая из всех
музыкальных форм? Не должна ли она выражать все то, для
чего нет слов, но что просится из души и что хочет быть
высказано?1» Не менее показательно в этом отношении письмо
Чайковского к Мекк от 17 февраля 1878 г. по поводу той же
4-й симфонии2.
Замечательные по непосредственности высказывания,
говорящие о том же самом, можно найти в письмах Шопена.
Так, например, в письме отцу от 6 декабря 1818 г.: «Милый
папа! Хотя мне было бы легче выразить свои чувства,
переложив их в звуки, но даже наилучший концерт не может
выразить моей привязанности к тебе, милый папа...»3.
Римский-Корсаков писал, что настроения являются
«главной сущностью музыкальных впечатлений»4.
Очень характерен следующий ответ Иосифа Гофмана на
предложенный ему вопрос о том, «какую идею вложил
композитор» в Impromptu As-dur Шопена: «...я могу только
сказать, что Шопен сочинял «музыку», которая представляет
мысли только в музыкальном значении этого слова. Другими
словами, она выражает чисто психические процессы,
настроения и т. д. Настроение этого Impromptu большей частью
светлое, кое-где подернутое дымкой меланхолии5.
«Мыслями в музыкальном значении этого слова» являются для
Гофмана настроения, т.е. эмоциональные моменты.
Если мы обратимся к художественной литературе и про-
смотрим страницы, посвященные описанию музыки и впе-
Письмо П. И. Чайковского от 27 марта 1878 г/Письма П. И. Чайковского
и С. И. Танеева. — М.: Изд-во Юргенсона.
Чайковский П. И. Переписка с Н. Ф. фон Мекк. — 1934—1936. — Т. I. —
С. 216-220.
' Шопен Ф. Письма. — М., 1929. — С. 9.
Римский-Корсаков Н. А. Музыкальные статьи и заметки. — Петербург,
1911.-С. 216.
Гофман И. Фортепианная игра. Вопросы и ответы. — М., 1938. — С. 61.
108
чатления от нее, то увидим, что в огромном большинстве
случаев они сводятся к попытке передать те чувства, эмоции,
настроения, которые выражаются музыкой. Напомню хотя
бы «Певцов» Тургенева и его же описание музыки Лемма
в «Дворянском гнезде», многочисленные «музыкальные
места» у Льва Толстого («Альберт», XI глава «Детства» и, в
особенности, варианты к ней, «Люцерн», ряд мест в «Войне
и мире», «Семейном счастье», «Крейцеровой сонате» и др.),
третью главу II части «Матери» Горького и ряд мест в
повести «В людях», «Неточку Незванову» Достоевского и многие
другие1.
С большой простотой и искренностью говорил об
эмоциональном содержании музыки Николай Островский:
«Знаешь, почему я так люблю музыку? Я видел в жизни много
крови и страданий. Расти мне пришлось в тяжелое время.
Мы не щадили врагов, но не берегли и себя. Сейчас я
писатель, мне приходится описывать жизнь. Сцены гражданской
войны очень свежи в моей памяти, как и чувство ненависти
к врагу. Но любви я в своей жизни знал немного. И вот,
Чайковский открывает в моей душе такие интимные чувства,
вызывает во мне такие нежные мысли, о существовании
которых я раньше даже и не подозревал»2.
Музыка прежде всего есть путь к познанию огромного и
содержательного мира человеческих чувств. Лишенная
своего эмоционального содержания, музыка перестает быть
искусством. «Профессиональные музыканты, — писал Ромен
Роллан, — вы привыкли относиться с пренебрежением ко
всяким истолкованиям. Но никто не стал бы слушать ваших
произведений, если бы ткань их ритмических и звуковых
комбинаций не вызывала в сердце слушателей ряда последо-
вательных и связных эмоций»3.
1 Из имеющихся попыток экспериментального исследования
восприятия музыки наиболее живой и содержательной является работа:
Беляева-Экземплярская С. Н. О психологии восприятия музыки. — М., 1923.
Она дает немало материала по вопросам, затронутым в настоящей
статье.
2 Кац С. Встречи с Николаем Островским//Сов. музыка. — 1937. — № 3.
3 Ромен Роллан. Бетховен. Великие творческие эпохи: Пер. М. А.
Кузьмина. - М., 1938.-С. 68.
109
Неудивительно, что защитники формализма в
музыкальной эстетике главную свою атаку вели именно против
положения об эмоциональном содержании музыки.
Представляет интерес рассмотреть основные из выдвигавшихся при
этом аргументов. Это поможет нам глубже проникнуть в
проблему содержания музыки. Аргументацию точки зрения
формализма мы возьмем у Ганслика.
Один из наиболее важных аргументов Ганслика
заключается в следующем: содержанием музыки не может быть
никакое определенное чувство, так как «определенность»
чувств или эмоций заключается только в тех представлениях
или понятиях, которые «составляют их ядро», а
представлений или понятий музыка заведомо не может передавать.
Вот как он развивает эту мысль: «Изображение
определенного чувства или аффекта совсем недоступно силам и
средствам музыки». «Что делает чувство именно этим
определенным чувством? Что претворяет его в тоскливое
желание, надежду, любовь?... Только на основании целого ряда
представлений и суждений — быть может, бессознательных в
момент сильного чувства — душевное состояние наше может
сгуститься до определенного, именно этого чувства... Без
них, без этого аппарата мысли, наличное чувство нельзя
назвать «надеждой» или «грустью», только мысль делает его тем
или другим. Если откинуть мысль, то останется
неопределенное душевное движение, пожалуй, ощущение общей
удовлетворенности и неудовлетворенности». «Всеми
допускается, что музыка, будучи «языком неопределенным», не
может передавать понятия; разве из этого не следует, что она
столь же мало способна выражать определенные чувства?
Ведь определенность чувств и заключается в понятиях,
составляющих их ядро»1.
Очень скоро мы займемся вопросом о том, могут ли быть
содержанием музыки представления и понятия. В данном же
контексте мы охотно уступим Ганслику в этом пункте. Пусть
музыка действительно не может «передавать» представления
Ганслик. Указ. соч. — С. 30—32.
ПО
и понятия. Но действительно ли отсюда следует, что она не
может передавать и эмоции?
Такое умозаключение неправильно, и покоится оно на
ложном понимании природы чувств. Утверждая, что чувства
отличаются друг от друга с качественной стороны теми
представлениями или понятиями, которые «составляют их ядро»,
Ганслик стал жертвой одного из кардинальных заблуждений
старой психологии, в которой широким распространением
пользовалось убеждение в том, что чувства имеют лишь две
качественные характеристики — удовольствие и
неудовольствие, — в пределах которых не существует никаких
дальнейших качественных различий.
Эта мысль была сформулирована в XVIII в. шотландским
философрм Пэли (Paley)1 и затем подробно развита в
середине XIX в. Эд. Гартманом. «Чувствование, — писал Гартман, —
есть собственно удовольствие и неудовольствие, которые во
всех возможных чувствованиях различаются не качественно,
а только степенью и проявлением. Кажущиеся качественные
различия между чувствованиями указывают только на
качественные различия ощущений и представлений, которые
неразрывно с ними связаны»2. Иллюстрировал он эту мысль
следующим образом: «Умирает ли мой друг А или мой друг Б,
моя жена или мой ребенок, — от этого может измениться
только степень, а не характер горя, хотя моя любовь к
каждому из них была совершенно различна, а поэтому различны
будут представления и мысли, которые у меня возникают по
поводу этих потерь». «То, что является горем и только горем,
во всех случаях различается лишь по степени. Так же обстоит
дело и в отношении удовольствия, испытываю ли я его, когда
кто-нибудь после долгих сопротивлений уступает моей воле,
или когда я выигрываю в лотерее, или когда я получаю более
высокое общественное положение»3.
1 См.: Грот Н. Психология чувствования. — Петербург, 1880. — С. 266.
2 Гартман Э. Современная психология: Пер. Г. А. Котляра. — М., 1902. —
С. 167.
3 Hartmann E. Philosophie des Unbewussten: II Aufl. — 1904. —1 Teü. — S. 214.
Ill
Такое понимание природы чувств было принято
немалым числом психологов второй половины XIX в.,
включительно до автора наиболее фундаментального для этого
времени труда по психологии эмоций, датского психолога
Лемана. По мнению Лемана, «эмоциональное состояние будет
полностью определено, если мы знаем: 1) род имеющего
место эмоционального тона: удовольствие это или
неудовольствие; 2) силу этого эмоционального тона; 3) род и
силу представлений, с которыми связан эмоциональный
тон, 4) взаимоотношение между
эмоционально-окрашенными представлениями и их отношение к другим
представлениям, одновременным или непосредственно
предшествующим» . Как мы видим, и для Лемана характеристика
эмоций целиком исчерпывается характеристикой связанных с
ними представлений, определением силы эмоций и
отнесением их к удовольствию или неудовольствию. Для
какой-либо качественной характеристики самого чувства не остается
места. Следующая его формулировка прямо совпадает с той
посылкой, из которой исходит Ганслик в своей
аргументации: «Своеобразный характер отдельных чувств обусловлен
теми познавательными элементами (ощущениями,
представлениями и комплексами представлений), с которыми
связан эмоциональный тон удовольствия или
неудовольствия»2.
Легко понять, что, стоя на такой точке зрения, нельзя не
прийти к выводам Ганслика. Если бы эмоциональная
характеристика психических процессов действительно сводилась
только к различным степеням удовольствия и неудовольст-
вия (причем в пределах последних никаких качественных ва-
1 Lehmann A. Die Hauptgesetze des menschlichen Gefühlslebens. — 1892. —
S. 329.
Там же. — S. 56. Вопрос о качественном многообразии чувств был
известен еще древнему миру. В «Филебе» Платона развернуто доказывается
тезис о том, что существуют не только качественно различные, но даже
противоположные виды удовольствия, тезис, полемически
заостренный против учения Аристаппа, для которого одно чувство
удовольствия может отличаться от другого не само по себе, а только по тому
предмету, которым оно вызывается. См.: Платон. Филеб. — 12 С—13 А.
112
риаций не имеется), странно было бы говорить о том, что
музыка имеет своим содержанием эмоциональную сторону
психических процессов. Не смешная ли, в самом деле,
претензия называть музыку «языком чувств», если чувств всего
лишь два и, следовательно, на этом языке можно сказать
всего лишь два слова?
К счастью для музыки изложенная теория эмоций
совершенно неправильна. Чувства человека бесконечно
многообразны, и в этом многообразии можно найти неисчислимое
количество качественных оттенков. Страдание при сильной
зубной боли и горе при потере близкого человека это вовсе
не одно и то же чувство неудовольствия, только связанное с
разными представлениями и мыслями; это — совершенно
различные чувства, и различие между ними нисколько не
меньше различия между соответствующими
представлениями и мыслями.
Разбираемая теория является продуктом крайнего
«психологического анатомизма», особенно характерного для так
называемой «ассоциативной психологии». Чувства, с одной
стороны, и ощущения и представления, с другой,
рассматриваются в ней, как самостоятельные психические
образования, своего рода психические атомы, из различных
комбинаций которых образуются сложные психические процессы.
Только при таком понимании психики и возможно
истолковывать сложные эмоциональные процессы, как результат
соединения различных ощущений и представлений с
неизменными чувствами удовольствия и
неудовольствия. Отвергая «психологический атомизм», мы тем самым
должны отвергнуть и теорию качественной неизменяемости
чувств. Как может оставаться неизменной эмоциональная
сторона, когда меняется все содержание психического
процесса?
Таким образом, признавая музыку «языком чувств», мы
прежде всего исходим из факта качественного многообразия
человеческих эмоциональных переживаний. Аргументацию
ИЗ
Ганслика в этом пункте следует признать основанной на
ложной посылке.
Другим аргументом Ганслика является невозможность
точно передать словами содержание музыки. «Что именно
составляет содержание произведения искусства словесного
или изобразительного, — рассуждал Ганслик, — это можно
выразить словами и свести на понятия». Так же должно
обстоять дело и с музыкой: если она имеет содержание, то это
содержание должно поддаваться переводу в понятия и
адекватному выражению словом. «Вопрос о том, что именно
составляет содержание пьесы, непременно должен был бы
допускать ответ словесный, если бы пьеса действительно имела
сюжет. Ибо содержание «неопределенное», которое всякий
может вообразить себе по-своему, которое только
чувствуется, но не может быть передано словами — такое содержание
не есть содержание в вышеупомянутом смысле». «Музыка
не повторяет собою никакого знакомого, словом
обозначаемого предмета и потому не представляет нашему
движущемуся в определенных понятиях мышлению никакого
содержания, которое мы могли бы назвать». «Из того, что
композитор принужден мыслить в звуках, с очевидностью следует
беспредметность музыки, ибо всякое содержание,
разложимое на понятия, могло бы быть мыслимо в словах ».
Совершенно верно, что всякое содержание, «разложимое
на понятия», может быть мыслимо в словах. Верно и то, что
содержание музыки не может быть полностью и вполне
адекватно выражено словами. Но совсем неверно и
нелогично делать отсюда вывод, что музыка не имеет никакого
содержания. Правильным будет лишь следующий вывод:
содержание музыки не может быть полностью «разложено на
понятия».
Действительно, эмоциональная сторона психических
переживаний лишь в самых общих и грубых чертах может быть
переведена в понятия и обозначена словами. Ничего не мо-
жет быть проще и общеизвестнее этого положения. Чтобы
1 Ганслик. Указ. соч. — С. 29, 169, 173, 179.
114
убедиться в нем, достаточно попытаться подыскать точное
словесное обозначение или дать точное словесное описание
любому эмоциональному переживанию. Заслуживает лишь
удивления, что эта простая истина так мало привлекла к себе
внимание психологов, вследствие чего глава об эмоциях
стала одной из самых бессодержательных в психологии.
Положение: «музыка не может быть полностью выражена
словами», высказывалось много раз и, как кажется, никогда
не вызывало серьезных возражений. Но нам, с
психологической стороны, важно подчеркнуть, что именно в музыке
не поддается словесному выражению (а если и поддается, то
с трудом и очень неполно). Самая звуковая ткань, в которой
Ганслик хотел видеть всю музыку и которая для нас является
только формой, отражающей содержание музыки, может
быть с очень большой полнотой переведена в понятия и,
следовательно, поддается словесному обозначению.
Доказательством этого является факт существования нотной
записи, в основе которой лежит именно перевод в понятия
звуковой ткани. Совершенно несущественно то, что нотная
запись пользуется не словами, а специальными нотными
знаками. Каждый нотный знак есть графическое
обозначение определенного слова, и поэтому всегда возможно любую
нотную запись переписать словами, ничего при этом не
потеряв в смысле полноты и адекватности записи. Потеря
будет только в смысле быстроты и легкости расшифровки, что
не имеет отношения к интересующему нас вопросу. Но
может иметь отношение к этому вопросу и соображение о том,
что в нотной записи далеко не с одинаковой полнотой
обозначаются все стороны звуковой ткани, соображение само
по себе совершенно справедливое и очень важное. Как бы то
ни было, но нотная запись в огромном большинстве случаев
является единственным мостом между композитором и
исполнителем. Иначе говоря, композитор сообщает
исполнителю не непосредственно самые звуковые образы, а
известное словесно-понятийное обозначение их. И такое
положение дела является не исключением, а правилом. Может ли
115
быть более сильное доказательство того, что звуковая ткань
поддается словесному выражению!
Таким образом, «невозможность полностью выразить в
слове» относится не к звуковой ткани музыки, а к
содержанию, и к последнему постольку, поскольку оно является
эмоциональным содержанием. «Не должна ли она, — писал
Чайковский о музыке, — выражать все то, для чего нет слов,
но что просится из души и что хочет быть высказано?» «Нет
слов» не для описания самой музыки, а для выражения того,
что выражает музыка.
Не надо, конечно, доводить до абсурда защищаемое нами
положение и утверждать, что эмоциональная сторона
психической жизни принципиально не может быть доступна
понятийно-словесному выражению. Речь идет вовсе не о
невозможности, а лишь о сравнительной трудности словесного
описания эмоций. Трудность эта, конечно, относительная, и
уменьшение ее должно составлять одну из задач психологии.
Если же говорят о «невозможности» выразить словами
содержание музыки, то имеют в виду тот факт, что средства
словесного обозначения и описания эмоционального
содержания несравненно беднее, чем средства музыкального
выражения этого содержания. Этот факт бесспорен. Чувства
несравненно полнее, глубже и определеннее могут быть
выражены средствами музыки, чем обозначены
словами. Поэтому-то невозможно адекватно и до конца
перевести в слова содержание музыки. Этот перевод
неизбежно будет неполным, грубым и приблизительным.
В связи со всем сказанным становится понятным, что из
невозможности точно перевести в слова содержание музыки
вовсе не следует, что само это содержание является
неопределенным и расплывчатым.
Эмоциональное содержание подлинно большого
произведения музыки совершенно определенно.
«Неопределенным» является лишь его словесное описание. Мендельсон в
одном из своих писем так отвечал на вопрос о «смысле»
одной из его «Песен без слов»: «Так много говорилось о музыке
116
и так мало сказано о ней. Я вообще думаю, что слов для этого
недостаточно, а если бы я нашел обратное, то я бы в конце
концов не стал вовсе сочинять музыку. Люди обычно
жалуются на то, что музыка многозначна: так неясна, что они
должны при ней думать, тогда как слова понимает всякий.
Со мной дело обстоит как раз наоборот... То, что мне говорит
любимая мною музыка, — это для меня мысли, не то, что
слишком неопределенные для того, чтобы их охватить
словом, а наоборот — слишком определенные для этого.
Поэтому-то во всех попытках выразить эти мысли словами я
нахожу нечто правильное, но в то же время нахожу, что во всех
них чего-то недостает». Нельзя не согласиться полностью с
Мендельсоном, если только под словом «мысли» понимать
эмоциональное содержание.
Общепринято, обсуждая вопрос о природе музыки,
пользоваться аналогией с языком или речью, называть музыку
«своеобразной речью», «особого рода языком» и т. п. Против
такого рода аналогии с психологической стороны ничего
нельзя возразить при условии, если будет ясно осознано, в
чем сходство между музыкой и речью и в чем между ними
различие. Но нередко это условие не соблюдается, и тогда
эта аналогия ведет к неправильным выводам.
Сходство между музыкой и речью заключается в том, что:
1) и речь, и музыка являются средствами общения между
людьми;
2) и речь, и музыка имеют определенное содержание; как
речь без всякого содержания не есть речь, так и музыка,
лишенная содержания, не есть музыка.
В чем же заключается основное различие между речью и
музыкой? Не в характере содержания, т.е. не в том, что
отражается в речи, и что отражается в музыке. Пусть в музыке
отражаются главным образом чувства человека, но ведь они
могут — хотя и с меньшей полнотой и адекватностью —
отражаться и в речи. А кроме того, приняв, что чувства являются
наиболее прямым и непосредственным содержанием
музыки, мы тем самым вовсе не говорим еще, что никакого друго-
117
го содержания в музыке быть не может. Основное различие
между речью и музыкой следует искать в том, как, каким
способом та и другая отражают свое содержание. В речи
содержание передается через значения слов языка, в
музыке оно непосредственно выражается в звуковых
образах. Центральной, основной функцией речи является
функция обозначения, тогда как центральной, основной
функцией музыки является функция выражения.
Речь перестает быть речью, — сколь бы выразительно она ни
произносилась, — если она не состоит из слов, имеющих
значение. Музыка перестает быть музыкой, — какие бы
значения ни придавались отдельным музыкальным образам, —
если она не выразительна. Без значения нет речи, без
выражения нет музыки1.
Считая, что функция обозначения, а не функция
выражения имеет для речи основное, конституирующее значение,
мы, конечно, не отрицаем того, что речи присуща и функция
выражения. Мы утверждаем лишь, что и лишенная функции
выражения речь не перестает быть речью.
Как же обстоит дело с музыкой? Может ли она, наряду с
функцией выражения, выполнять и функцию обозначения?
Имеют ли «музыкальные слова», т. е. отдельные
музыкальные образы, «значение» в том смысле, в каком мы говорим о
значении слов?
Ответ на этот вопрос, как мне кажется, должен быть
таков: музыкальные образы могут иметь «значение», но
значение это целиком основывается на выразительности образа,
иначе говоря, является производным от последней.
В «Евгении Онегине», в сцене петербургского бала, в тот
момент, когда Гремин со словами: «Мой друг, позволь тебе
представить...» подводит к Татьяне Онегина, в оркестре воз-
никает мелодия, много раз звучавшая во 2-й картине оперы,
Проводя параллель между речью и музыкой, я все время имею в виду не
художественную, поэтическую (в широком смысле) речь, а речь
прозаическую. Для художественной речи обе функции — и функция
обозначения, и функция выражения — имеют основное, конституирующее
значение. Художественная речь перестает быть таковой, как тогда,
когда она теряет значение, так и тогда, когда она теряет выразительность.
118
в сцене письма Татьяны; мелодия, которая впервые
возникла в словах признания Татьяны: «Ах, няня, няня, я
страдаю...», которую пели виолончели, когда Татьяна в первый
раз произнесла слова: «Я влюблена», которою оркестр, в
сцене рассвета после письма, отвечал на слова Татьяны:
«Спокойно все. А я-то, я-то!» и которою, наконец, в мощном
звучании всего оркестра заканчивалась вся эта картина. Снова
появляясь, после долгого промежутка, в момент новой
встречи Татьяны с Онегиным, эта мелодия имеет для
слушателя оперы совершенно определенное «значение». Однако
специфическое для музыкального восприятия переживание
этого «значения» заключается вовсе не в том, что слушатель,
обобщив все случаи появления этой мелодии, поймет, что
она имеет значение, скажем, «девичьей любви Татьяны», и
при появлении ее в сцене петербургского бала будет знать,
что она обозначает те воспоминания о ее девичьей
любви, которые охватывают Татьяну при новой встрече с
Онегиным. Музыкальное переживание «значения» мелодия
предполагав! не это, а совсем другое. Оно предполагает, что
слушатель снова почувствует выразительную силу этой
мелодии,узнает ее в этой ее выразительности и
этим почувствует и поймет связь между переживаниями
Татьяны при первом зарождении ее любви к Онегину и в
момент этой новой встречи с ним.
Значение слова есть всегда известное обобщение. В
нашем примере «значение» музыкального образа также
является обобщением, но это — обобщение, которое
строится на основе переживания
выразительной функции образа. Значение музыкального
образа вырастает из его эмоциональной выразительности.
Конечно, можно угадывать «значение» музыкальных
образов чисто рассудочным путем, никак не почувствовав их
выразительности, или можно узнать об этом «значении» из
книг и потом, при слушании вещи, применять эти знания,
не нуждаясь для этого ни в каком прочувствовании самой
музыки, — но такого рода переживание значения вовсе не
119
является «музыкальным переживанием». Музыка здесь не
причем.
С вопросом о «значении» музыкальных образов
непосредственно связана выдвинутая Вагнером проблема
лейтмотивов. Лейтмотив — по самому своему определению —
должен иметь значение, должен нечто обозначать. Но
музыкальным средством лейтмотив будет только в том случае,
если его «значение» будет для слушателя вырастать из его
выразительного действия, а не угадываться путем чисто
интеллектуального обобщения некоторых особенностей тех
ситуаций, в которых он появляется. С этой точки зрения не
все вагнеровские лейтмотивы имеют «музыкальное
значение». Среди огромного количества лейтмотивов «Кольца
Нибелунгов» можно указать наряду с такими подлинно
«музыкальными» лейтмотивами, как мотив Валгаллы,
героический мотив Вельзунгов, мотив сна Брунгильды, окруженной
волшебным огнем, и др., «значение» которых несомненно
вырастает из их эмоционального содержания, немалое
количество таких, относительно которых возникает большое
сомнение: может ли в переживании слушателя их «значение»
возникнуть на основе их выразительного действия? В
качестве примеров я указал бы на мотив кольца или мотив радуги.
Не о том идет речь, что эти мотивы недостаточно
выразительны, а о том, что их выразительность не такова, чтобы из
нее могло вырастать приписываемое им «значение», или,
еще точнее, приписываемое им «значение» не таково, чтобы
оно могло вырасти из их эмоциональной выразительности.
Вагнеровские лейтмотивы интересны в связи с
рассматриваемым вопросом потому, что по замыслу Вагнера
музыкальные образы должны фигурировать именно в функции
слова, как обозначающие определенное обобщение,
определенное понятие. Конечно, нет никаких препятствий к тому,
чтобы в сколь угодно широких масштабах реализовать
подобный замысел: стоит лишь начать употреблять музыкальные
образы, как условные знаки, обозначающие определенные
понятия. Однако восприятие произведения, построенного по
120
такому методу, будет уже не музыкальным переживанием, а
расшифровкой условного кода.
Итак, функция обозначения, которую иногда
выполняют музыкальные образы, не может, собственно говоря,
противопоставляться их основной функции, функции
выражения. С психологической стороны, «значение»
музыкального образа — это только обобщение его
вы разительности, т.е. совсем не то «значение», которое
имеют слова. Музыкальные образы обозначают
только поскольку, поскольку они выражают.
Подобно тому, как из аналогии с речью возникает вопрос
0 том, присуща ли музыке функция обозначения, так из
аналогии с изобразительными искусствами возникает вопрос о
том, присуща ли музыке функция изображения.
Может ли музыка изображать?
Отличие изобразительной функции от функции
обозначения и выражения заключается прежде всего в том, что
изображение обязательно обладает внешним сходством с
изображаемым (это, конечно, не значит, что сходство
должно быть только внешним), тогда как обозначение и
выражение никакого внешнего сходства с обозначаемым и
выражаемым не имеют. Изображение стола обязательно должно
быть похоже на стол, иначе оно не будет изображением,
тогда как слово «стол» нисколько не похоже на самый стол, и
выражение горя в мимике и интонации нельзя назвать
похожим на самое горе1.
Имея в виду это соображение, можно говорить о двух
возможных путях изображения в музыке.
Во-первых, музыка может изображать путем
звукоподражания. Этот путь настолько ясен, что не требует
специальных разъяснений.Сфера применения его не широка, но не
потому, что он заключает в себе что-либо порочное, а просто
1 Когда говорят, что актер «изображает горе», то под этим разумеют, что
его мимика, интонация и т.п. изображают мимику, интонацию и т.п.
огорченного человека, но никак не то, что чья-либо мимика может в
прямом смысле слова «изображать горе». Эмоции выражаются в
мимике, но не изображаются ею.
121
потому, что уж очень узок круг объектов, поддающихся
изображению таким способом. Можно назвать ряд очень
значительных произведений, в которых звукоподражание
играет немалую роль: «Времена года» Гайдна (петух,
прялка), «Пасторальная симфония» Бетховена (птицы во второй
части, гром в четвертой), наконец, «Снегурочка» Римско-
го-Корсакова. В этой последней звукоподражание достигает
исключительной тонкости. Замечательно, однако, что даже и
в таких произведениях, где звукоподражанию уделяется
сравнительно большое место, оно все же остается лишь деталью,
частностью, и роль его в воплощении художественного
замысла очень незначительна.
Во-вторых, музыка может изображать некоторые
стороны движения — быстроту, медленность, ускорение,
замедление, равномерность, прерывистость и т. п. — и некоторые
моменты динамики процессов — силу, слабость, усиление,
ослабление и т. п. В этом отношении мы несомненно имеем в
музыке элементы изображения, так как с этих точек зрения
совершенно законно искать прямого сходства между
музыкальным движением и движением тех или других внешних
или внутренних процессов. Несомненно также, что этого
рода изображение играет в музыке гораздо большую роль, чем
простое звукоподражание. Однако большой ошибкой,
неизбежно ведущей к формализму, является всякая попытка
искать в этих изобразительных моментах сущность музыки.
Ошибочность этой позиции ясно обнаруживается с двух
сторон. Во-первых, содержание музыки становится с этой
точки зрения предельно абстрактным, что вступает в
коренное противоречие с художественной природой музыки.
«Содержанием музыки и будет как раз движение, как
таковое», — писал А. К. Буцкой1. «Движение, как таковое» —
ведь это же (наряду с «материей как таковой») самая
высокая из всех возможных абстракций!
Во-вторых, функцию прямого изображения движения
могут выполнять только ритмическая и динамическая сто-
Буцкой А. К. Непосредственные данные музыки. — Гос. изд-во Украины,
1925. - С. 72.
122
роны музыки. Совершенно очевидно, что, например,
гармоническая сторона прямо и непосредственно никак не может
изображать движения. Последовательное проведение
разбираемой точки зрения должно неизбежно приводить к
признанию только ритма и динамики прямыми носителями
содержания, смысла музыкального произведения и отведению
остальными сторонами музыкальной ткани лишь
вспомогательного значения.
Стоит ли говорить о содержании музыки, если этим
содержанием могут быть только некоторые формальные
характеристики движения, причем для изображения этого
содержания из всех средств, которыми располагает музыка,
требуются только ритм и динамика?
Итак, доступные музыке возможности прямого
изображения очень ограничены и играют по сравнению с ее
выразительными возможностями подчиненную,
вспомогательную роль.
Основная функция музыки — выражение. В соответствии
с этим содержание музыки — это прежде всего
эмоциональная сторона психических переживаний. Но «прежде всего»
не значит «только». Через выражение эмоций
музыка приходит к возможности отражать содержание гораздо
более богатое, чем «только» эмоции.
В черновых набросках Римского-Корсакова сохранилась
такая фраза: «Пусть настроения останутся главною
сущностью музыкальных впечатлений, но они полны также
мыслей и образов»1.
В одном из писем Чайковского есть такое место: «Я вижу,
что вдохновенье композитора-симфониста может быть
двоякое: субъективное и объективное. В первом случае он
выражает в своей музыке свои ощущения радости,
страдания, словом, подобно лирическому поэту, изливает, так
сказать, свою собственную душу. В этом случае программа не
только не нужна, но она и невозможна. Но другое дело, когда
музыкант, читая поэтическое произведение или пораженный
1 Римский-Корсаков Н. А. Указ. соч. — С. 216.
123
картиной природы, хочет выразить в музыкальной форме тот
сюжет, который зажег в нем вдохновение...». «Во всяком
случае, с моей точки зрения, оба рода имеют совершенно
одинаковое raison d'etre, я не понимаю тех господ, которые
признают только один из двух родов»1.
Возникает вопрос: как могут отражаться в музыке «мысли
и образы», «поэтическое произведение или картина
природы»? Ответ подсказывается сказанным ранее: через
выражение эмоций. Изобразительные возможности музыки имеют
при этом лишь вспомогательное значение. Эмоции являются
тем «общим членом», с помощью которого может
устанавливаться связь между всякого рода картинами, событиями,
идеями, с одной стороны, и музыкальными образами, с другой.
Возьмем один очень элементарный пример — так
называемый «цветной слух» Римского-Корсакова. Известно, что для
Римского-Корсакова каждой тональности соответствовал
определенный цвет: до мажор — белый, фа мажор — зеленый
и т. п. Психологическую природу этого факта едва ли можно
понять, оставаясь в пределах простых звуко-цветовых
соответствий. Мало того, можно думать, что сами эти цветовые
соответствия являлись моментом производным. Достаточно
повнимательнее ознакомиться с характеристиками, которые
Римский-Корсаков давал отдельным тональностям, чтобы
увидать, что здесь речь идет вовсе не только о цветах, а о
некоторых предметно-эмоциональных комплексах.
Вот как, например, характеризует Римский-Корсаков
тональность ля мажор в одном из писем к Забеле: «Это
тональность молодости, весны — и весны не ранней, с ледком и
лужицами, а весны, когда цветет сирень и все луга усыпаны
цветами; тональность утренней зари, когда не чуть брезжит
свет, а уже весь восток пурпуровый и золотой»2. По
материалам Ястребцева, Римский-Корсаков давал, например, такие
характеристики тональностям: ми бемоль мажор — «тем-
1 Чайковский П. И. Переписка с Н. Ф. Фон Мекк. — 1934—1936. —Т. 1. —
С.531.
Римский-Корсаков A. H. H. А. Римский-Корсаков: Жизнь и
творчество. 1933-1937. - Вып. 4. - С. 154.
124
ный, сумрачный, серо-синеватый; тон городов и крепостей».
Фа мажор — «яснозеленый, пасторальный; цвет весенних
березок». Ля минор — «бледно-розоватый»; «это как бы
отблеск вечерней зари на зимнем белом, холодном, снежном
пейзаже». Си мажор — «мрачный, темно-синий со
стальным, пожалуй, даже серовато-свинцовым отливом; цвет
зловещих грозовых туч». Соль минор — «без определенной
окраски; имеет характер элегико-идиллический». Ля бемоль
мажор — «серовато-фиолетовый; имеет характер нежный,
мечтательный»1.
Правильнее всего будет представлять себе природу
цветного слуха Римского-Корсакова так: каждая тональность
имела для него ярко выраженный эмоциональный тон,
имела свое характерное настроение; а это настроение вызывало
соответствующие ему зрительные образы, чаще всего —
картины природы; основной цвет этих образов и картин
становился цветом данной тональности2. Особое своеобразие
Римского-Корсакова заключалось вовсе не в самом факте
такой эмоциональной связи между музыкальными и
зрительными образами, а лишь в том, что у него, во-первых,
было исключительно острое «чувство тональности» и,
во-вторых, исключительно яркие зрительные, в частности,
цветовые образы. Отсюда и создалось своеобразное явление
«цветового слуха».
На этом простом примере можно видеть, что разумеется
под эмоциональной связью между музыкальными образами
и тем или другим интеллектуальным или образным внемузы-
кальным содержанием. Благодаря такой эмоциональной
связи музыка и получает возможность иметь своим
содержанием «мысли и образы», «поэтическое произведение или
картину природы». Однако музыка «имеет их своим содер-
жанием» совершенно своеобразным способом.
1 Ястребцев В. В. О цветном звукосозерцании Н. А. Римского-Корсако-
ва//Рус. Муз. Газета. — 1908. — № 30—40. Он же: Мои воспоминания о
Н. А. Римском-Корсакове. Два выпуска. — Петроград, 1917.
2 В том же направлении, как мне кажется, идет объяснение, даваемое
Беляевой-Экземплярской отмеченным ею случаям появления при
слушании музыки цветовых образов. Указ. соч. — С. 44—45, 49—52.
125
Возьмем какое-нибудь произведение программной
музыки, например, «Франческу да Римини» Чайковского.
Содержанием его является картина дантова ада — «адский
вихрь» — и история любви Паоло и Франчески. Но что это
значит? Значит ли это, что из музыки Чайковского можно,
не имея предварительно никакого представления о
содержании поэмы Данте, узнать, в чем заключалась история Паоло
и Франчески и какому наказанию подверглись они во
втором круге ада? Может ли, иначе говоря, музыка Чайковского
заменить соответствующие строфы поэмы Данте? Конечно,
нет. Конечно, музыка Чайковского сама по себе не
содержит ни картины ада, ни рассказа о Паоло и Франческе.
Без программы она не есть ни изображение дантова ада, ни
рассказ о любви Паоло и Франчески, но в соединении с
программой она становится и изображением ада, и рассказом о
любви дантовских героев.
Прямое и непосредственное содержание музыки — всегда
эмоциональное содержание. В данном случае прямым и
непосредственным содержанием произведения Чайковского
является «эмоциональная сторона», «эмоциональная окраска»,
«эмоциональное содержание», — каждое из этих выражений
очень приблизительно — дантовского рассказа. Это
«эмоциональное содержание» может быть полностью раскрыто только
в связи с самим рассказом. Поэтому можно сказать, что
содержание симфонической поэмы Чайковского полностью
раскрывается только в музыке, соединенной с программой.
Музыка, оторванная от программы, в данном случае не является еще
художественным целым, и всякие вопросы о том, что именно
выражает музыка программного сочинения, если ее
рассматривать независимо от программы, являются вопросами
искусственными, художественно бессмысленными.
Трудности, связанные с пониманием психологии
восприятия программной музыки, имеют своим корнем
ошибочное убеждение в том, что содержанием музыки можно
считать только то, что может быть воспринято из самой
музыки без привлечения каких бы то ни было внемузыкальных
моментов. Ставится вопрос так: если содержание бетховен-
126
ской увертюры «Эгмонт» имеет какое-либо отношение к
драме «Эгмонт», то слушатель, не знающий заглавия
произведения, должен суметь догадаться о том, каков сюжет этой
вещи, путем одного лишь слушания музыки. Подобного
рода опыты, как правило, терпят неудачу. И они не могут
приводить к другому результату, потому что музыка, как
«выражение», не может ни изобразить каких-либо картин, ни
изложить содержание мысли, ни, наконец, рассказать ход
происшествий. Человек, разрешающий задачу такого
«угадывания программы», должен, в сущности, опираться почти
исключительно на изобразительные моменты, которые, как
мы уже знаем, в музыке очень ограничены и играют лишь
вспомогательную роль. Но отсюда вовсе не вытекает, что
программа есть нечто случайное, несущественное, и не связанное
с содержанием музыки, как то утверждал, например, Ганслик.
Связь между «последованиями звуков», образующими бет-
ховенскую увертюру, и представлением «Эгмонт», — писал
он, — «так слаба и произвольна, что слушатель пьесы
никогда не угадал бы мнимого ее предмета, если бы автор не
выставил названия в заголовке и тем наперед не дал бы
нашему воображению желаемого направления»1. В том-то и
дело, что автор желал, чтобы воображение слушателя шло в
определенном направлении, и для достижения этой цели дал
заглавие «Эгмонт». Очевидно, что в реализации авторского
замысла заглавие (и, вообще, программа, в каком бы виде
она ни была дана) играет существенную роль и,
следовательно, является органической частью художественного
произведения. Угады вание программы — занятие
праздное и, в сущности, антимузыкальное, так как в основе его
лежит стремление подойти к музыке не как к искусству
выражения, а как к искусству изображения или обозначения.
Но знание программы есть необходимое условие
полноценного и адекватного восприятия программной
музыки. Эти соображения, как мне кажется, имеют прямое пе-
дагогическое значение, в особенности, в методике работы по
1 Ганслик. Указ. соч. — С. 164.
127
музыкальному восприятию. Не бывает ли иногда у педагогов
тенденции ставить детей в положение «угадывателей
программы» в ложной надежде подвести их таким путем к
пониманию выразительных средств музыки? На самом деле этот
путь ведет в прямо противоположном направлении, так как
заставляет детей, вместо того, чтобы слушать музыку, как
выражение определенного содержания, тщетно искать в ней
изобразительных намеков, подлежащих расшифровке на
манер ребуса. Не удивительно, если в результате
вырабатывается взгляд на музыку, как на язык темный, двусмысленный,
неопределенный, если не вовсе бессодержательный.
С другой стороны, всегда ли достаточно осознается
необходимость знания программы для адекватного понимания
сущности самой музыки? Возьмем такое произведение, как
«Карнавал» Шумана. Можно ли думать, что содержание этой
музыки дойдет до слушателя, хотя бы и очень музыкального,
если этот слушатель не имеет возможности в каждый момент
исполнения знать, какой номер исполняется? Только с
позиций чистого формализма можно считать полноценным
такое восприятие, когда слушатель, слушая «Эстреллу», будет
думать, что это «Шопен», а слушая «Марш Давидсбюндле-
ров», будут думать, что это «Promenade». A ведь в обычных
условиях концертного слушания огромное большинство
вынуждено именно так воспринимать «Карнавал». И виноваты
в этом, конечно, не сами слушатели.
Музыка (пока еще речь идет о программной музыке) дает
возможность исключительно глубоко проникнуть в
содержание самых разнообразных идей, образов и событий, но
лишь при одном условии: если самое это содержание заранее
известно. Из музыки, как таковой, нельзя впервые узнать
содержание какой-либо мысли или картины. Но когда это
содержание известно, с помощью музыки можно так глубоко
его прочувствовать, пережить, сделать его своим
внутренним достоянием, как, может быть, никаким другим путем.
В этом — мощь музыки, в этом ее великое познавательное
значение. Для огромной массы людей содержание
«Евгения Онегина» стало близким, прочувствованным, «своим»,
128
именно благодаря музыке Чайковского. Но это могло
произойти только потому, что музыка «Онегина» слушается не
«сама по себе», а в неразрывной связи с программой. В этом,
вероятно, основная причина того, что опера является
наиболее массовым видом музыкального искусства. Оперный
слушатель только в редких случаях может оказаться в таком
положении, в котором постоянно оказывается
слушатель-немузыкант при исполнении «Карнавала».
Я много раз подчеркивал ограниченность
изобразительных возможностей музыки. Строго говоря, это относится не
столько к конкретным произведениям музыки,
сколько к музыкальным средствам, как таковым. Имеется
немало произведений музыки, обладающих огромной
изобразительной силой. Но изобразительной музыка становится
всегда только в соединении с программой1. Что именно
изображается — это всегда дается программой,на долю
музыки же приходится эмоциональное содержание
изображаемых картин. Неоспорима замечательная изобразительность
таких произведений, как восход солнца или вступление к
«Зиме» в «Временах года» Гайдна, вступление к «Золоту
Рейна» или «Feuerzauber» Вагнера, второй антракт в «Салта-
не» или «Сеча при Керженце» Римского-Корсакова, «Рассвет
на Москве-реке» Мусоргского или «В Средней Азии»
Бородина. Но ведь изобразительными они становятся именно в
контексте программы. Без программы они с точки
зрения изображения будут не произведениями искусства,
а ребусами. Это, конечно, не исключает того, что музыка этих
произведений в большей или меньшей мере сохраняет и без
программы выразительное значение. Важно лишь то, что она
теряет изобразительное значение и что содержание ее
становится несравненно скуднее.
Мы говорили сейчас о программной музыке. Но ведь нет
пропасти между программной и непрограммной музыкой.
Многие произведения, называющиеся просто сонатой, сим-
фонией или квартетом, являются в известном смысле про-
1 С интересующей нас точки зрения программой является и текст
вокальной музыки, и сценическая ситуация в опере.
129
граммными. Кто из музыкантов станет спорить с тем, что
содержание многих вещей Бетховена — хотя бы последних
фортепианных сонат — связано с глубокими философскими
идеями? Положение дела здесь совершенно такое же, как и в
отношении программной музыки. Исходя только из музыки
бетховенских сонат, нельзя узнать ни одной философской
идеи. С этими идеями нужно познакомиться из других,
внемузыкальных источников: из биографии Бетховена, из
его писем, записных книжек, из той философской
литературы, которую он изучил. И для того, кто знаком с
интеллектуальной атмосферой, в которой жил и творил Бетховен, его
произведения становятся выражением не просто
эмоционального содержания, но и больших философских мыслей.
Они становятся путем к познанию этих мыслей или, вернее
сказать, путем к тому, чтобы только «головное», может быть,
несколько внешнее знание их превратилось в
эмоциональное значение, в глубокое переживание их.
В итоге мы приходим к таким положениям: музыка,
взятая сама по себе, может только выражать эмоциональное
содержание; но в контексте других, внемузыкальных средств
познания, познавательное значение музыки раздвигается до
широчайших пределов. Музыка не может дать новых
фактических или идейных знаний, но она может в высокой
степени углубить имеющиеся знания, дав им новое качество,
сделав их знаниями эмоционально насыщенными.
Отдельные музыкальные произведения, в зависимости от
характера своего содержания, в разной степени требуют для
своего понимания общей, внемузыкальной подготовки. В
наименьшей мере это требование относится к произведениям,
имеющим чисто эмоциональное содержание (о «чисто»
эмоциональном содержании мы говорим, конечно, условно), в
наибольшей мере — к тем, которые связаны с большим
интеллектуальным содержанием. Ноктюрн Es dur (op. 9, № 2)
Шопена, скорее, может быть понят «сам из себя», чем, например,
соната h-moll Листа. Для понимания Патетической сонаты или
сонаты cis-moll «Quasi una fantasia» («Лунная соната») Бетхове-
130
на нужна гораздо меньшая общая подготовка, чем для
понимания его же последних сонат (например, ор. 106, 110 и 111).
***
Результаты предшествующего анализа могут быть
представлены в виде следующих основных положений:
1) Музыкальное переживание по существу своему есть
эмоциональное переживание; внеэмоциональным путем
нельзя постигнуть содержания музыки. Понимание музыки,
если под этим разумеется не только восприятие внешнего
строения музыкальной ткани, есть всегда эмоциональное
понимание.
2) Переживание музыки должно быть эмоциональным,
но оно не должно быть только эмоциональным.
Восприятие музыки идет через эмоцию, но оно эмоцией не
кончается. В музыке мы через эмоцию познаем мир. Музыка есть
эмоциональное познание.
3) Восприятие музыки во всей ее глубине и
содержательности возможно только в контексте других, выходящих за
пределы музыки, средств познания. Мир музыкальных
образов не может быть до конца понят «сам из себя».
К. Н. Игумнов о творческом пути
и исполнительском искусстве пианиста.
Из бесед с психологами
В 1944 — 1946 годах известный советский психолог Б. М. Теплов
совместно с сотрудниками Института психологии А. В. Вицинским, Г. П.
Прокофьевым, Н. И. Жинкиным, А. Д. Аспелундом, А. А. Смирновым, П. М.
Якобсоном и другими провел серию бесед с Константином Николаевичем
Игумновым по вопросам исполнительского творчества. В архиве Б. М. Теплова
сохранились шестнадцать стенограмм и записей этих бесед, а также
стенограмма открытого урока Игумнова, состоявшегося 17 марта 1940 года.
Фиксация некоторых из этих бесед велась Тепловым (26 апреля, 27 июня, 8 и
14 декабря 1944 года), других — Вицинским (31 марта 1945 года, 7 и 26
февраля 1946 года) и Прокофьевым (26 мая 1944 года); часть бесед
стенографировалась. Константин Николаевич просмотрел ряд стенограмм и сделал в
них исправления (этот факт отмечен в стенограммах от 26 апреля, 26 мая
и 24 августа 1944 года). Все материалы были впоследствии обработаны
Б. М. Тепловым. Однако, поскольку они представляют собой фиксацию
устных бесед, а не литературный источник, уже подготовленный к печати,
мы сочли возможным перед изданием произвести некоторую
стилистическую правку бесед со строжайшим сохранением точного смысла всех
высказываний пианиста.
Первый раздел публикации воспроизводит автобиографический
рассказ Игумнова. Материалы рассказа, содержащегося в двух его беседах с
Тепловым, Прокофьевым и Вицинским — 4 и 12 июля 1944 года,
объединены здесь в единое целое. Такая компоновка стенограмм оказалась
целесообразной, так как Константин Николаевич в обеих беседах обращался к
одним и тем же темам.
132
Во второй части работы, для большей концентрации и рельефности
изложения, вопросы Теплова, Прокофьева и других психологов, а также
ответы Игумнова приводятся не в том порядке, как это было в процессе
бесед, а систематизированы по степени важности раскрываемых проблем.
Публикуемые материалы касаются широкого круга вопросов. В ходе
бесед Константин Николаевич приоткрывает завесу над сокровенными,
глубоко интимными сферами творческой жизни артиста. Ценность этих
высказываний определяется не только тем, что они вводят читателя в
заповедные тайники сознания пианиста, в его «святая святых», но и их
принадлежностью художнику такого масштаба, каким был К. Н. Игумнов.
Психология исполнителя — восприятие им жизненных явлений,
искусства, понимание музыкальных произведений, смежных искусств,
вопросы творческих представлений, переживания, вдохновения,
художественного воображения, памяти, слуха — пожалуй, наиболее
труднодоступный уголок внутреннего мира артистической личности. Это
наименее исследованное звено, без которого вряд ли можно понять и весь
механизм исполнительской деятельности в целом.
Беседы дают углубленный самоанализ артиста. Игумнов затрагивает
одну из кардинальных проблем теории исполнительства — проблему
противопоставления искусства переживания искусству представления. В этой
связи проводятся параллели с системой Станиславского, говорится об
эстрадном волнении и путях его преодоления, о «публичном
одиночестве».
Широко освещается отношение Игумнова к различным
композиторам и художественным стилям, к собственному репертуару. Пианист
рассказывает о многих приемах разучивания музыкальных произведений.
В беседах показана специфика деятельности исполнителя в
разнообразных условиях — на концертах, во время выступлений по радио, в процессе
звукозаписи, в ансамбле с оркестром, с певцом, в камерном ансамбле.
Игумнов говорит о необходимости сохранения свежести восприятия
музыки, об опасности появления искусственности, надуманности,
исполнительских штампов.
Беседы воссоздают образ К. Н. Игумнова — незабываемого артиста и
человека. Бесконечно требовательный к себе, никогда полностью не
удовлетворявшийся своими достижениями, он был весь в непрестанном
поиске, в вечном устремлении к высшим творческим идеалам. До конца дней
133
своих Константин Николаевич жаловался, что еще не нашел
исполнительского решения некоторых произведений, упорно продолжая искать и
искать.
Исповеди больших художников редки. И еще удивительнее они, если
делаются с подобной, поистине беспощадной, правдивостью,
бескомпромиссной суровостью в свой адрес, к собственным делам. Не многие из артистов
столь честно, смело и откровенно высказывают самые глубинные мысли и
суждения о себе, о своих слабостях и поражениях. Уникальна величайшая
скромность Игумнова. Именно из скромности, из нежелания навязывать
другим личные вкусы, взгляды, стиль и метод работы он говорил об
отсутствии у него какой-либо определенной системы творческого труда.
А система, выстраданная всей жизнью в искусстве, продуманная до
мельчайших деталей, несомненно у Игумнова была. С течением времени
менялись конкретные, частные приемы пианистической работы. Но
неизменными оставались озаренность музыкой, жажда высшей
художественной выразительности. Ведь не случайно же, что исполнение Игумнова
на эстраде, как и показ в классе, становились откровением, подлинным
творческим открытием. Каждый миг работы на всех стадиях был пронизан
страстной заботой об одухотворенности звучания, о человечности
интонаций как носителях полнокровного, правдивого содержания. Богатство
восприятия действительности являлось для Константина Николаевича
непременным залогом и неиссякаемым источником раскрытия
художественной индивидуальности. Разве все это, как и многое другое, что мы
знаем о деятельности выдающегося музыканта, не доказывает существования
определенной, стройной, проверенной на десятках и сотнях учеников
«концепции Игумнова»?
Дополняя хорошо известные труды и публикации Я. И. Мильштейна ,
предлагаемые материалы вносят некоторые новые штрихи к творческому об-
1 Мильштейн Я. Исполнительские и педагогические принципы
К. Н. Игумнова//Мастера советской пианистической школы. — М.,
1961. См. также следующие статьи и публикации Я. И. Мильштейна:
К. Н. Игумнов//Советская музыка. — 1948. — № 2; Мои
исполнительские и педагогические принципы/Конспект доклада К. Н. Игумнова:
Вступительная статья и комментарии//Советская музыка. — 1948. — № 4;
К. Н. Игумнов о Шопене//Советская музыка. — 1949. — № 10; Путь к
пианистическому мастерству (К. Н. Игумнов о работе пианиста)//Со-
ветский музыкант. — 1953. — № 22; К. Н. Игумнов о мастерстве испол-
нителя//Советская музыка. — 1959. — № 1.
134
лику Игумнова, освещают его в несколько ином ракурсе. Думается, беседы
дают много полезного не только для исследователя психологии
исполнительского искусства и секретов исполнительского мастерства в высшем, духовном
значении этого слова, но и для теории и практики обучения молодых
музыкантов всех специальностей, воспитания их в подлинно творческом духе. Они
могут служить ценным подспорьем в психологической подготовке артиста.
В автобиографии, содержащей анализ творческого пути Игумнова,
детально прослеживается процесс формирования и пианистического
развития музыканта, начиная с детских лет и кончая периодом творческой
зрелости. Константин Николаевич дает подробное описание и
характеристику методов обучения игре на фортепиано в дореволюционной
России, высказывает свое отношение к различным фортепианным школам
и направлениям. Он вспоминает о своих первых учителях музыки, о
деятельности таких крупных педагогов, как В. И. Сафонов, А. И. Зилоти,
Н. С. Зверев, П. А. Пабст и другие.
Автобиографическая повесть К. Н. Игумнова является
интереснейшим психологическим документом и, подобно последующим беседам,
показывает широту и огромную жизненную силу эстетических и
художественных воззрений выдающегося художника.
К. Н. Игумнов: Мои самые ранние воспоминания: раз
мальчишкой заблудился в саду; меня притащили домой...
Когда мне исполнилось три года1, приехала гувернантка, на
которой было клетчатое платье...
Семья наша жила довольно замкнуто, патриархально, в
основном культурными интересами. Отец мой родился в
1823 году, занимался торговлей, состоял гласным думы,
городским головой, старостой в соборе. Человек он был очень
религиозный, строго выполнял обряды. До некоторой
степени разделял славянофильские воззрения, терпеть не мог
Петра Великого. В 40-х годах ему еще приходилось ездить со
всякого рода поручениями из Лебедяни в Таганрог. К концу
40-х годов, ко времени женитьбы, он от дел отошел (после
того как умер его дед — мой прадедушка).
1 К. Н. Игумнов родился в 1873 году в городе Лебедяни Тамбовской
губернии.
135
Отец мой очень любил музыку. Были у него известные
музыкальные способности, немного он подбирал на рояле.
Недавно кто-то в библиотеке консерватории сказал мне, что в
нотном архиве Академии наук, привезенном из Ленинграда,
нашлась полька-мазурка какого-то Игумнова. Я попросил
показать мне ее, потому что знал, что у отца был
марш-кадриль, который он напечатал (конечно, за свой счет), была и
мазурка, написанная им, когда он был женихом. Оказалось,
что пьеска действительно его. Конечно, это совершенно
примитивное и слабое произведение.
Любимым композитором моего отца был Бетховен.
В последние годы его немного влекло к Чайковскому.
Шопена он принимал «постольку, поскольку», и то далеко не
все. Отец много читал и имел склонность писать стихи.
Сочинял их очень гладко и складно: сначала более или менее
всерьез, а впоследствии — уже шуточным образом. Если,
бывало, случится какое-нибудь событие, он всегда опишет
его стихами.
Моя мать, по-видимому, не была музыкально
одаренным человеком. И все ее родственники (кроме детей),
которых я потом знал, также не отличались художественными
талантами.
Мой самый старший брат обладал хорошим слухом и
памятью, любил музыку, поклонялся итальянским певцам.
Он любил классиков — Моцарта, Бетховена, Шуберта, а
также Листа. В их произведениях он ценил мысль, идейное
начало. Шопена же брат отвергал, поскольку считал, что в его
сочинениях, как он говорил, «пахнет духами». Брат учился в
Московском университете и по окончании его был оставлен
на кафедре Максима Ковалевского по истории
западноевропейских конституций. Но дальше из этого ничего не вышло:
Ковалевский должен был уйти из университета, предмет
этот, по новому уставу, вычеркнули из программы, а
переключаться на общее государственное право брат не хотел.
Он бросил университет, перешел в судебное ведомство, где и
служил до своей смерти.
136
С самым старшим братом у меня большая разница в
возрасте, а другой брат старше меня только на девять лет. До конца
своей жизни он работал земским врачом и остался верен
идеалам служения народу, был человеком с большими
художественными интересами, боготворил природу.
Когда я был мальчиком лет тринадцати-четырнадцати, в
деревне летними вечерами, после ужина, мы всегда с ним
гуляли по цветнику (у нас был очень хороший цветник, так
как отец обожал цветы), любовались звездным небом,
говорили. Он любил стихи. Эти беседы выявляли много общего
между нами.
Летом наша семья жила в деревне. В связи с болезнью
матери отец купил небольшое имение Шовское в двадцати
верстах от Лебедяни. Туда я совершил свое первое путешествие в
возрасте одного года. С Шовским у меня связаны многие
детские воспоминания, первые впечатления от природы...
Сестра моя, воспитывавшаяся в Москве в гимназии
Фишер, занималась там и музыкой. Учительницей ее была
Любовь Андреевна Пастухова, бравшая в свое время уроки у
Николая Григорьевича Рубинштейна. Сестра выучила,
кажется, за год всего две пьесы; из ее игры ничего не вышло.
Хотя она и очень любила музыку, способности ее оказались
явно недостаточными.
Дядя мой играл на рояле. Он учился в Петербурге,
собирался поступать в консерваторию. Но ему сказали, что
перепонки между пальцами у него слишком высоки и это будет
ему мешать; если их перерезать, тогда играть станет легче.
Перерезать он не рискнул. Впоследствии дядя уехал в Лебе-
дянь, где и умер в возрасте сорока девяти лет, когда мне
исполнилось одиннадцать лет.
В трехлетнем возрасте я уже полюбил звуки музыки и
внимательно слушал, когда дядя играл на рояле. На четвертом
году я немножко научился грамоте, читал по складам. И здесь
как раз, весной 1877 года, моя мать с отцом уехали в город
Серпухов к больной бабушке. Зная, что я любил слушать,
когда кто-нибудь играл на рояле, наша гувернантка Алина
137
Федоровна Мейер из Риги решила, в виде сюрприза к
приезду матери, обучить меня каким-то пьескам, кажется Бейера.
Они были написаны весьма оригинально: преподаватель
должен был исполнять аккомпанемент в басу двумя руками,
а ребенок одной рукой мелодию. К приезду матери я выучил
две или четыре строчки из этих произведений и сыграл их.
С тех пор меня стали учить музыке. Показали
дискантовый ключ, а басовый я узнал, вероятно, к пяти годам,
приблизительно через год. Затем начались гаммы... Здесь я
немного сопротивлялся, не хотел их играть и иногда даже
прятался от них под стол. Но это было очень недолго. Вообще же
я занимался совершенно аккуратно: вначале час в день, а
потом с возрастом — по два часа.
Моя учительница, Алина Федоровна, была человеком
очень музыкальным, но любительницей. Она питала
уважение к немецкой музыкальной культуре и к немецким
педагогическим изданиям. Этих вкусов она придерживалась и в
выборе репертуара. У нее имелась книжка Л. Келлера
«Führer durch den Klavierunterricht» («Путеводитель по
фортепианной литературе»), где вся литература располагалась
по степеням трудности. Так мы понемножку и занимались.
Мы ничего не отделывали, но переиграл я довольно много.
С плохой музыкой я почти не знакомился. Все внимание
уделялось настоящей литературе. Конечно, мне давались
вещи не по силам, и какой-нибудь определенной
методической установки не было. Иногда врывались со стороны
какие-то педагогические указания. Кто-нибудь приедет из
Москвы и скажет, что в Москве считают, что нужно играть
так-то. Однажды, например, приехал один певец, который
учился в Петербургской консерватории, и раскритиковал
мою постановку рук.
Когда мне шел уже восьмой год, в январе 1881 года,
состоялся благотворительный концерт в пользу бедных жителей
города Лебедяни. В организации этого концерта принимала
участие и наша семья — отец и дядя. И я там был выпущен в
качестве исполнителя дискантовой партии в попурри из
138
«Трубадура». Что-то я там изображал со своей
преподавательницей. Таким образом, мое первое выступление на
эстраде было в 1881 году. В то же самое время учили меня и
наукам. В Лебедяни открылась четырехклассная прогимназия, в
которой раньше меня учился мой средний брат. В
прогимназии я попал во второй класс. А когда учился в четвертом
классе, состоялся второй благотворительный концерт в
пользу бедных города Лебедяни, на котором я опять играл,
на этот раз пьесу Калькбреннера «Le fon» («Сумасшедший»).
Это пьеса, в которой описывается, как один музыкант от
любовного увлечения потерял рассудок.
Осенью 1882 года отец с матерью поехали в Москву на
Всероссийскую выставку, а, кстати, и к бабушке в Серпухов,
и взяли меня с собой. Мне было тогда девять лет. В Москве
мы попали в оперу. Тут я услышал три оперы. Первой была
«Фауст», следующей «Гугеноты», а затем «Русалка». Все это
мне понравилось. Особенно меня пленили «Гугеноты» и
«Русалка». К «Фаусту» я отнесся с меньшим интересом. Это
стало для меня большим событием. Когда мы вернулись в Лебе-
дянь, то выписали «Гугеноты», и я знал их целиком. Потом
отец привозил попурри из «Жизни за царя», «Трубадура» и
других опер. Мы переиграли массу попурри. А через год
после этого отец ездил зимой в Москву и слушал там Третью
сюиту Чайковского (она тогда исполнялась впервые). Сюита
чрезвычайно понравилась. В тот же период он купил
«Онегина» и «Времена года».
Алина Федоровна выписала и подарила мне в 1886 году
бетховенские сонаты. Я стал их учить. Мною были сыграны
почти все сонаты, кончая орш'ом 53, и еще Соната ор. 90.
Б. М. Теплое: Вы играли бетховенские сонаты, но образца
никакого не имели. Значит, Вы сами «сотворили»
исполнение бетховенских сонат?
К. Н. Игумнов: По-моему, никто, кроме дяди, в Лебедяни
сонат Бетховена не исполнял. Дядю же я мог слышать лишь в
возрасте четырех-пяти лет, так как последние годы своей
139
жизни он был так болен, что жил в деревне и музыкой не
занимался.
Г. И Прокофьев: Все сонаты вы знали на память?
К. Н. Игумнов: На память я почти ничего не играл, все по
нотам.
Г. П. Прокофьев: Когда вы разучивали Мендельсона,
Шопена, Ваша гувернантка проверяла, помогала Вам?
К. Н. Игумнов: Она следила, может быть, только за
верностью нот, а вообще не помню, чтобы она делала
исполнительские указания. Даже то, что в нотах стоит — forte, piano
и т. д., — и это не очень соблюдалось. Играл я в ту пору,
конечно, плохо. Педаль, наверное, была густая, все выходило
«под соусом». Дорого бы дал, чтобы послушать запись своей
игры в четырнадцать лет!
Музыки в Лебедяни я почти не слышал. Первый концерт,
на котором я был, дала пианистка Пирожкова из Венской
консерватории. Она ездила по маленьким городкам и
подрабатывала выступлениями. Надо было ей устроить концерт в
Лебедяни, и отец предложил, чтобы она устроила его в
большом зале нашего дома. Так это и сделали. Она играла часть
Концерта Шопена, Кампанеллу Листа. Мне тогда было,
вероятно, лет одиннадцать-двенадцать.
В это же время для какого-то концерта выписали из
Липецка настройщика, Михаила Александровича Новикова. Он
немного владел скрипкой, и мы с ним иногда музицировали.
Б. М. Теплое: В чем проявлялись в детстве ваши
музыкальные способности?
К. И. Игумнов: Легко запоминал, быстро разбирал ноты.
Имел, очевидно, какую-то беглость. Сочинял. В
Лебедянский период я увлекался и импровизированием. Любил
фантазировать за фортепиано. Потом пытался записывать свои
импровизации. Однако на бумаге выходило совсем не то, что
ифал. Это еще до поступления в гимназию, куда я попал лет
одиннадцати, а марал нотную бумагу уже лет в девять-десять.
140
Б. М. Теплое: Определились ли у Вас в то время ясно
выраженные музыкальные симпатии? Что Вам особенно
нравилось тогда?
К. Н. Игумнов: Нравились многие хорошие вещи. Любил
Шопена, хотя мало знал его сочинения. Первое знакомство с
Шопеном я получил от Варвары Ивановны Игумновой
(двоюродной сестры). Она кончила пансион Дюмушель, и
бабушка подарила ей рояль Шредера. Играла она h-тоН'ный
вальс Шопена. Отцу он не нравился. Когда я уехал в Москву,
у меня уже были сочинены два вальса «под Шопена». С
большим увлечением учил Шестую рапсодию Листа.
Очень я любил мендельсоновские «Песни без слов»,
некоторые сонаты Бетховена. Мне трудно сейчас отделить свои
вкусы от пристрастий отца. Потом, когда я уже был в
консерватории, мне стало ясно, что отец к Шопену был совсем
холоден.
Б. М. Теплое: К концу Вашего пребывания в Лебедяни Вы
уже обогнали Вашу учительницу?
К. И. Игумнов: Да ведь она сама играла мало. Помнится,
как-то я слышал, как она играла в четыре руки с другой
гувернанткой у дяди, а еще раз с женой какого-то отставного
генерала. Исполняли Венгерский марш Листа и увертюру к
«Фрейшютцу» Вебера. Впрочем, в четыре руки и я
музицировал с ней довольно много.
Б. М. Теплое: Если исключить Пирожкову, то Вы были
чуть ли не лучшим пианистом в Лебедяни?
К. Н. Игумнов: Я никого почти там не слышал. Дядя умер
рано, Варвара Ивановна... Не думаю, чтобы она играла лучше,
чем я. Так что слушать я мог главным образом только себя.
В Лебедяни — и это, может быть, сыграло роль в моих
впечатлениях — для меня выписали журнал «Музыкальное
обозрение» Бесселя, где пропагандировалась Могучая кучка
и где Кюи был постоянным критиком. Я читал его статьи и
верил им. Некоторые его оценки так и остались для меня на
долгое время.
141
Лебедянь — это очень важный период в моей жизни,
период, который заложил основы дальнейшего моего развития
и оставил отпечаток на моих вкусах и представлениях.
Весной 1887 года моя преподавательница, которая
прожила в нашем доме десять лет, уехала: решила жить у сестры.
Летом этого года я занимался музыкой самостоятельно, а
осенью переехал в Москву. Там сразу же возник вопрос: что
со мной делать? Установка семьи была строгой.
Первостепенным и обязательным считались гимназия и университет.
В Москве я учился сначала в Первой гимназии, а затем на
юридическом факультете университета. Одновременно
решили продолжать обучать меня и музыке. Большое участие в
этом принял старший брат, договорился с кем-то и решил
повести меня к Звереву1. В начале октября 1887 года пошли
мы с братом к Николаю Сергеевичу в Ружейный переулок.
Зверев был фигура довольно колоритная: высокого роста,
представительный, с длинными седыми, совсем белыми
волосами. Лет ему тогда было еще не так много — не больше
пятидесяти, а на вид — под семьдесят.
Он прослушал меня. Играл я ему одну или две пьесы.
Помню, что это была Соната Бетховена ор. 90. Прослушав,
Зверев сказал брату: «Если он так будет играть, ничего из этого
не выйдет, никакой техники не разовьется. Его надо немного
упорядочить. Если его сейчас можно слушать, то лишь
благодаря способностям; а если бы не способности, то с такой
постановкой рук и манерой играть было бы нечто совсем
невозможное». Николай Сергеевич согласился меня взять к
себе, заниматься со мной два раза в неделю: в воскресенье и в
среду. Цена была по тому времени серьезная — пять рублей за
час. В то время у Зверева жили и учились Пресман2, Макси-
мов3 и Рахманинов.
Н. С. Зверев (1832-1893) — пианист, педагог, а затем профессор
Московской консерватории.
М. Л. Пресман (1870-1941) — пианист, педагог.
Л. А. Максимов (1873—1904) — пианист, профессор
Музыкально-драматического училища Московского филармонического общества.
142
Первым долгом Николай Сергеевич спросил меня, в
какой семье я живу, кто моя тетка (я жил в то время у тетки),
есть ли инструмент и какой. Спросил, близко ли я живу, и
сказал, что для начала сам придет все посмотреть.
21 или 22 октября он пришел ко мне, познакомился с
теткой, попробовал рояль. Тут же выяснилось, что в
воскресенье я должен буду после урока у него обедать. Вскоре
Николай Сергеевич предложил и в среду оставаться. Сам он по
средам уходил на урок, а я обедал с его сестрою и
воспитанниками. По воскресеньям у него бывали и «музыкальные
обеды». На этих обедах я впервые увидел Танеева,
Чайковского, Сафонова.
Зверев сначала посадил меня за «настольные»
упражнения. Неделю я упражнялся на столе, а затем стал немного
играть на рояле. Цель упражнений на столе состояла в том,
чтобы пальцы, высоко поднимаясь, были свободны. Так
приходилось стучать раза два в день по полчаса. Вскоре Николай
Сергеевич дал мне два этюда Черни в медленном движении,
немножко поиграли гаммы и уже перешли к G-аиг'ным
вариациям Бетховена, Рондо ор. 51 и к Концерту Дюссека.
Когда в январе я приехал домой на святках, мне уже была
задана С-аиг'ная соната Вебера. Все шло очень быстро.
Я не сказал бы, что Зверев очень много учил
непосредственно музыке. Он больше следил за техникой. Николай
Сергеевич требовал непременных занятий и элементарной
теорией, организовал группу из своих учеников под
руководством Ладухина1.
В конце мая 1888 года Зверев завел разговор о том, стоит ли
мне продолжать учиться в гимназии и не лучше ли остаться
только в консерватории. Однако отец восстал против этого.
Тогда брат ходил для консультаций к Николаю Сергеевичу
(о чем я совсем не знал), и в конце концов решили передать
меня в консерваторию в качестве вольнослушателя. В гимна-
зии я перешел в то время в шестой класс. Весною 1888 года, в
1 H. M. Ладухин (1860-1918) — композитор, профессор теории музыки
Московской консерватории.
143
связи с решением Танеева прекратить преподавание
фортепиано, на его место был приглашен Зилоти. Для него
формировался класс, и нас всех туда и отправили.
На экзамене слушали меня Зилоти и Танеев. Я играл два
этюда Черни, вторую часть Сонаты Бетховена № 2 и этюд
Мошковского. Танеев спросил: «Вы не сочиняете?» Я сказал,
что пишу, и сыграл ему свою «Песню без слов».
Приняли меня вольнослушателем на шестой курс
консерватории, и стал я туда ходить.
Б. М. Теплое: Когда Вы переехали в Москву, как
воспринимались вами сравнительные представления собственного
исполнения бетховенских сонат и музыки, слышанной на
концертах? Не произошло ли разочарования по отношению
к своей игре?
К. Н. Игумнов: Мне казалось, что я великолепно играю.
Какие у меня могли быть тогда художественные планы? Мое
исполнение мне нравилось. Я считал, будто делаю все более
или менее близко к тому, что нужно. Пьесы моего репертуара
в исполнении других пианистов мною ощущались совсем
иными, чуждыми, непохожими на то, какими они были в
моей интерпретации. В них вносилось нечто непривычное, и
это другое — например, при первой встрече с Танеевым — не
очень нравилось. Когда я приехал в Москву, я, вероятно, не
так уже плохо играл, поскольку ведь менее чем через год
Зверев отдал меня на старшее отделение консерватории. Может
быть, руки у меня были поставлены неумело, не могли
«ходить» как следует. Но когда мне кое-что подправили, мой
технический аппарат стал приличным. Конечно, Зверев
сделал ошибку: меня нужно было бы еще подержать у него. Это
было бы полезно, а он немного поторопился. Впрочем,
бывали у него ученики и менее подготовленные, которых он
переводил на старший курс.
Г. П. Прокофьев: Было ли у Вас какое-либо музыкальное
общение с другими мальчиками,, воспитанниками Зверева?
К. Н. Игумнов: Я был вообще нелюдим. Приехал я из Ле-
бедяни, и все в Москве мне было чуждо — эта обстановка,
эти обеды. На обедах я чувствовал себя несчастным челове-
144
ком. Зверев надо мною подтрунивал, а я не знал куда стать,
куда руки деть. Раз как-то Зверев заставил меня играть в
четыре руки с Максимовым или Рахманиновым (не помню).
Вообще же Рахманинова и Максимова я слышал редко, так
как приходил на урок в определенные дни, после гимназии,
а они занимались по утрам. Присутствовать на занятиях
Рахманинова с Зилоти мне впоследствии никогда не
приходилось.
Б. М. Теплое: Так что возможности сравнения с
товарищами у Вас не существовало?
К. Н. Игумнов: Контакта с ними у меня не получилось.
Я был в консерватории на отлете и чувствовал себя чужаком.
Б. М. Теплое: Но внутренним центром жизни для Вас
была, безусловно, музыка?
К. Н. Игумнов: У кого бывает один центр жизни, особенно
в пятнадцатилетнем возрасте? Во всяком случае таким
центром, магнитом была не гимназия. Меня интересовала
музыка. С другой стороны, в моей жизни никогда не было такого
положения, чтобы, кроме музыки, для меня ничего не
существовало: всегда волновали три линии — природа, искусство
и переживания моральные.
Б. М. Теплое: Не помните ли Вы свои впечатления от того
времени, когда Вы впервые в Москве стали слушать музыку?
К. Н. Игумнов: Очень хорошо помню.
Когда я приехал в Москву, у обоих братьев были
абонементы в симфонические концерты. Старший брат приобрел
целый абонемент, а со вторым братом мы делили абонемент
пополам: один концерт слушал он, другой я.
Первый симфонический концерт, который я слышал,
состоялся под управлением Чайковского 14 ноября 1887 г. В тот
вечер прозвучала «Франческа», Танеев играл Фантазию для
фортепиано с оркестром Чайковского. Пела Скомпская,
тогда ученица консерватории, прекрасная вокалистка.
Потом она выступала под фамилией Больска. Лучшей Татьяны
я не слышал. Исполнила она ариозо из только что
написанной тогда «Чародейки» и два романса. Аккомпанировал ей
Танеев. Шли еще «Моцартиана» и «1812-й год».
145
Фортепианным номером я не был удовлетворен. В
Большом зале рояль звучит непривычно; мне это показалось
«как на блюдечке». Вообще не могу сказать чтобы я был
потрясен исполнением Танеевым Фантазии Чайковского.
Гораздо большее впечатление на меня произвели оркестровые
сочинения.
Другое воспоминание — Квартетное собрание Русского
музыкального общества, посвященное Чайковскому. Тут я
слышал два квартета и исполнение Пабстом фортепианных
пьес Чайковского. Пабст1 мне совсем не понравился, а
квартеты просто ошеломили. Я был в диком восторге, написал
матери восторженное письмо.
Перечислить все, что я услышал в этом году, очень
трудно. Впечатлений было очень много. В том же году слышал я в
первый раз Девятую симфонию Бетховена. Это произвело...
потрясающее воздействие.
Первое время в Москве я получал на свои расходы пять
рублей, а потом десять. Почти все их я тратил на музыкальные
дела. Пожалуй, еще до симфонического концерта я побывал
на «Онегине», музыку которого нежно полюбил. В Большой
театр тогда билеты продавались абсолютно свободно.
Острого интереса к нему не наблюдалось. Пение мне вообще
нравилось, но особенно меня, конечно, влекло фортепиано.
Б. М. Теплое'. А какие остались еще фортепианные
воспоминания?
К. Н. Игумнов: Слышал Софию Ментер2 в Большом зале.
Ее концерту предшествовала — для моего восприятия —
сочувственная статья Кюи, которую я когда-то читал.
В 1888 году, когда я уже учился у Зилоти, одно из ярких
впечатлений — Трио Чайковского. Играл в ансамбле,
по-моему, Зилоти. А может быть, и Танеев, не помню.
В январе 1889 года я слышал Антона Рубинштейна. Это
врезалось в сознание, конечно, как чрезвычайное событие.
Б. М. Теплое: Вам пришлось его слышать один раз?
1 П. А. Пабст ( 1854— 1897) — пианист, профессор Московской
консерватории.
С. Ментер ( 1846— 1918) — немецкая пианистка.
146
К. Н. Игумнов: Нет. Он играл в симфоническом концерте,
а на следующий день давал свой концерт в Большом зале.
Программа была колоссальная, на современный взгляд
совершенно непривычная. Чего там только не было: е-то1Гная
соната Бетховена, «Крейслериана» Шумана, Ь-тоИ'н'ая
соната Шопена, ряд песен Шуберта — Листа, «Песни без слов»
и Скерцо Мендельсона. Что-то было еще свое.
Я тогда оказался в состоянии полного непонимания, как
это можно так играть. Был поражен какой-то кажущейся
необыкновенной простотой, когда казалось, будто никаких
нюансов нет, а выходит изумительно. Простота эта рождала
иллюзию, что так сыграть вроде и нетрудно. Я и пытался
тогда «так» играть. Возникало чувство, словно что-то выходило.
Еще один раз он выступал в консерватории, после
ученического концерта. Это было совсем экспромтом; его даже
особенно не просили — сам вышел на эстраду и стал играть. Кто
слышал, говорят, что это было совершенно изумительно, что
он был исключительно в ударе. Но я, по своей оторванности
от консерватории, об этом не знал и тогда его не слышал.
Отчетливо представляю себе и камерный вечер К. Ю.
Давыдова с В. И. Сафоновым (в 1888 г.). Впечатление осталось
довольно сильное.
Затем помню выступления Зилоти, которые я
воспринимал фибрами влюбленного ученика. Исключительно
обаятельная была личность... Держался с нами просто,
по-товарищески... Молодой, очень приятный, дружелюбный,
простой и живой, он нас немного переоценивал, давая нам
слишком трудные задания. Особенно меня, который был
совсем новичком. В смысле ритмической свободы и прочего
такого Зилоти меня немного даже разболтал.
Показывал Александр Ильич очень хорошо, интересно, и
так, что запоминалось. Увлекательно говорил, но
преимущественно действовал системой показа. Старался, чтобы
исполнение не имело школьного характера. Иногда
своевольничал: немножко выдумывал в смысле нюансировки.
Я помню, как Рахманинов впоследствии говорил:
«Странная вещь: когда вспомнишь, как он показывал, какие
147
оттенки, — хорошо, а как начнет иногда играть — черт знает
что...» Очень сердился, в частности, Рахманинов на Этюд
Шопена As-dur, в котором у Зилоти бывали какие-то
остановки на отдельных мелодических нотах. «Я ему говорю: —
Слушай! Тут этого нет. — А он отвечает: — Я так понимаю. —
Я ему говорю: — Ну так плохо понимаешь!»
Зилоти немножко смотрел на нас как на готовых
пианистов. А я, в сущности, был еще совсем неученый.
Первой пьесой, которую мне дал Зилоти, был Концерт
Гуммеля, который я учил у Зверева. Но он пожелал пройти
только первую часть. Этот Концерт я играл на вечере, но не
всю часть, а только первое solo.
Потом, в этом же году, я выступил с первой частью
D-аиг'ной сонаты Бетховена, ор. 10, на утре в честь Софии
Ментер. Присутствовал там Чайковский. Скрябин играл
свой cis-тоИ'ный этюд (он был тогда еще кадетом).
У Зилоти я учился три года, так же как и у Пабста. К Паб-
сту я попал в 1891 году, в год окончания гимназии. Зилоти не
поладил с Сафоновым, захотел концертировать и уехал за
границу. Когда осенью 1891 года я вернулся в Москву, это
еще не было окончательно решено. Зилоти сначала
предполагал, что будет жить в Подольске и наезжать в Москву два
раза в неделю. И вот, видя особенно постные физиономии
двух своих учеников (меня и А. Б. Гольденвейзера), он дал
обещание с нами заниматься: если мы поступим в класс
Пабста, он согласится с нами проходить другие вещи. Решили,
что так и поступим. Но потом все переменилось, и в конце
октября Зилоти окончательно решил уехать за границу. Я
плакал... Помню дом Третьяковых, где это все происходило (там
теперь Третьяковская галерея).
Я считаю, что впечатления от занятий с Зилоти сыграли в
моей жизни большую роль. Потом, когда с меня стала
сходить кое-какая кожура, оказалось, что остались
живительные ростки от того времени, которые, может быть, и привели
меня к тому, к чему я пришел.
148
Пабст был мне чужд. Конечно, он сделал для меня много
хорошего: немного упорядочил, может быть, ввел несколько
рациональное отношение к исполняемому. Но это повлияло
на меня более внешне.
Прежде на занятиях не было принято говорить о музыке.
Мало знали обстановку, жизнь, быт композиторов. Их
переписку не читали, да тогда и труднее это было сделать. И
работу над техническим аппаратом недооценивали.
Предполагалось, будто надо развивать как-то свою личность, а
остальное придет само по себе. Наделе, однако, все совсем иначе.
Раньше старались показать: вот так нужно делать. А
теперь обычно говорят о музыке, но не подсказывают путей
для достижения цели. Такой метод не всегда приводит к
положительным результатам.
Зилоти в то время настаивал, чтобы я не шел в
университет. Он не прочь был взять меня с собой за границу, чтобы я
там учился. Но мои родственники воспротивились.
Впрочем, может быть, поехать за границу и там остаться он
предлагал мне не тогда, а позже. Пожалуй, это было уже после
конкурса.
Когда уехал Зилоти, надо было переходить в чей-то
другой класс. Лучшим педагогом всем казался Сафонов. Но
Зилоти, когда мы с ним обсуждали этот вопрос, говорил так:
«Видите ли, Сафонов сейчас директор консерватории и с
учениками занимается мало. Работает в классе он
великолепно, но это происходит нерегулярно. Мне было бы
приятнее, чтобы Вы занимались у Пабста, хотя Пабст и
придерживается совсем другого направления, чем я». Сафонов
отказался кого-либо взять: он был обижен, что нас не отдали к
нему с самого начала.
О Пабсте я не имел никакого представления, и тут
получилось следующее.
На Никитской был маленький музыкальный магазин
«Эврика». Владелицей его была Мария Васильевна
Ильинская, бывшая ученица Пабста, которая молилась на него; для
нее никого лучше Пабста не было. Она страшно агитировала
149
меня, чтобы я просился к Пабсту. Пришел я случайно к Ла-
духину поделиться своим горем и там застал Пабста, с
которым не был знаком. Я сказал, что Зилоти уезжает, что я в
сомнении, не знаю, у кого учиться, хотел бы у Пабста. Тот на
это ответил: «Я не могу».
Я тогда совсем огорчился: «Что же мне делать? Сафонов
не берет, Вы не берете».
Пабст обозлился: «Что же, остается учиться у Шостаков-
ского»1. Потом уже ходатайствовала Мария Васильевна, и в
конце концов было дано разрешение, чтобы я пришел к нему
прослушаться. Когда я сыграл, он сказал: «У Вас нетритмус,
а техникум довольно грязный. Надо учиться и т. д.»
Я был задет. Он спрашивает:
— Баха Вы много играли?
— У Зилоти я играл только одну фугу.
— Почему же Вы не играли?
— Я не люблю Баха.
— Почему же Вы Баха не любите? Это гениальный
композитор.
Для первого опыта он дал мне «Хроматическую
фантазию» и пошел жаловаться на меня Танееву. «Хроматическую
фантазию» я не понял и принял ее на ножах.
Потом мы работали над какой-то второй вещью, а затем
над f-тоН'ным хроматическим этюдом Листа. Это ему
понравилось, и он довольно быстро выпустил меня на вечере.
Затем я учил с-то1Гный концерт Бетховена. На экзамене не
помню что было. В следующем году Пабст задал мне «Крей-
слериану», а затем «Симфонические этюды». Это была
ошибка. У меня были руки узкие, и растянутые аккорды
никогда не выходили, не звучали. Так что «Симфонические
этюды» были мне не по средствам; поэтому я играл их грязно
и чувствовал, что произведение не выходит. В результате я
довольно долго не шел к учителю на урок. Он был недоволен:
«Вы неспособный человек. Вы на девятом курсе. Что я могу с
Вами делать? У Вас нет хорошего начала. На девятом курсе я
П. А. Шостаковский (1851 —1917) — пианист, дирижер, педагог, один
из основателей и директор Московского филармонического общества.
150
уже не могу поправить. Надо заниматься, играть
упражнения. Покажите Ваши руки».
У меня на пальцах были подушки.
«Ясно видно, что Вы очень мало играли упражнения.
Если бы Вы больше играли упражнения, таких подушек не
было бы. Пальцы должны быть обтянуты».
Правда, Рубинштейн имел большие подушки, а
упражнялся он, как известно, очень много.
Начали мы с ним учить гаммы, арпеджио, этюды. «Руки, —
он говорил, — надо держать вот так... куполообразно». А сам,
правду говоря, никогда так не играл.
— Я не знаю что Вам дать.
— Дайте Фантазию Шопена.
Дал. И вдруг, после Фантазии, я оказался более или менее
любимым учеником. Разговор этот происходил в январе, а
уже в феврале он выпустил меня на ученическом концерте.
Сафонов был доволен, и с тех пор я оказался на виду.
Очевидно, я встал на ноги. Если у Зилоти я играл только g-moll'-
ную фугу Баха из первой части, то у Пабста я выучил за лето
восемь фуг. Он был очень доволен.
Пабст — крупная музыкальная фигура. Музыкант он не
очень эмоциональный, «головного» типа, хорошо
понимавший структуру и форму. Метод работы им культивировался
такой: тщательно пробовать на всякие лады, а потом крепко
фиксировать в нотах все, начиная от педали, аппликатуры и
детальных оттенков, после чего уже стабилизировать
исполнение. Не всем, но более способным ученикам он, задавая
что-нибудь учить, давал свои ноты. Надо было с них
переписывать все его отметки и потом уже по ним работать.
Пабст как исполнитель... У него, несомненно, был
виртуозный блеск, но несколько с холодком. Звучание слишком
металлическое. Кантилена его мне не нравилась.
Педализировал он немного напряженно; педаль у него довольно часто
стучала. Шопена он играл неудачно: его он не понимал, — а
Шумана хорошо (в частности, «Крейслериану»); Ь-то1Гный
концерт Чайковского и d-тоП'ный Рубинштейна — удачно.
151
Вообще, это пианист, главным образом, для выступлений с
оркестром. Когда он исполнял Шумана, Листа, все казалось
до конца сделанным, но чего-то все-таки недоставало. Такое
складывалось у меня впечатление.
Б. М. Теплое: И в период всего обучения у Пабста у Вас
было к нему такое отношение?
К. Н. Игумнов: У меня ощущался к нему холодок все время.
Г. П. Прокофьев: В консерваторские годы сколько
времени в день Вы работали за инструментом?
К. И. Игумнов: Особенно много я никогда не играл — часа
три-четыре. Может быть, перед экзаменом занимался
больше; перед конкурсом тоже интенсивнее трудился. Только раз
в жизни я играл семь часов по какому-то случаю. Я думаю,
что для меня максимум было пять часов в день, обычно же —
около четырех. А когда я учился в консерватории, больше
трех часов никогда за фортепиано не проводил. Занятия в
консерватории я соединял сначала с гимназией (тогда я
музицировал даже меньше трех часов), потом с университетом;
значит, музыке отдавал лишь вечером часа три. Летом, когда
я жил в деревне — при жизни отца и после, — я обычно
старался играть четыре часа.
Вообще я занимался далеко не регулярно. Сначала
всякие школьные дела мешали занятиям, а позже — велся
иногда «рассеянный образ жизни», особенно когда попал в
меценатские художественные круги; тут я и в свет выезжал, и
цилиндр носил; много было всяких приглашений, день
расходился неизвестно куда, ложился поздно. Это считалось
тогда обычным делом. Взять Александра Николаевича
Скрябина в период до женитьбы. Его времяпрепровождение было
такое: вставал он в час, одевался и ехал делать визиты, потом
обедал, а вечером выезжал. Настоящей трудовой жизни, как,
например, у Чайковского, у большинства музыкантов не
существовало. Правда, Скрябин — крайний случай. Это
единственный композитор, который вел такой «светский» образ
жизни. У Рахманинова этого не было, у Танеева — тем более.
152
В 1891 году я попал в класс специальной теории, без
особенного, правда, стремления к этому. Но вышло так, что
Сергею Ивановичу Танееву очень понравилась моя
вступительная гармоническая задача, и он мне предложил
поступить к нему.
Б. М. Теплое: Вы показывали Сергею Ивановичу свои
сочинения?
К. Н. Игумнов: Ну как же! Танеев видел две части сонаты —
экзаменационную работу в консерватории. Это относится
уже к 1896 году. Я ведь по фортепиано окончил в 1894 году, а
еще полтора года учился по композиции. Один год
свободного сочинения прошел, а со второго сбежал.
Б. М. Теплое: Сергей Иванович Вам много дал?
К. Н. Игумнов: Да ведь мы с ним изучали: контрапункт,
строгий стиль.
Б. М. Теплое: А в классе свободного сочинения Вы были у
Аренского?
К. Н. Игумнов: У него я занимался полтора месяца. Потом
он уехал из Москвы, и я попал к М. М. Ипполитову-Иванову.
Если бы остался Аренский, я сделал бы больше; он ко мне
живее относился, а Михаил Михайлович был благодушный.
Разрешал писать «как хочешь»... Аренский обладал хорошей
композиторской техникой; он быстро поправлял и
показывал, что из этого можно сделать. А Михаил Михайлович был
чуть-чуть Обломов. Для меня же, совершенно незнакомого с
гармонией и вообще не знавшего ничего, это было плохо...
Когда ничего не знаешь, да в городе недавно живешь, и из
другой среды, то стараешься не подавать виду, что не знаешь,
прячешься, не хватает храбрости сказать, что я, мол, не
понимаю. А я очень многого не знал... И, очевидно, до сих пор
не знаю...
Гармонию я чувствовал, но у меня не было технического
владения, уменья. И до сих пор я не назову «фамилию»
какого-нибудь мудреного аккорда. Никакой гармонической
школы я по-настоящему не получил. Уроки у Ладухина были
«между прочим». Если бы был устный экзамен, который
153
проверил бы мои знания, вероятно бы, выяснилось, что я
ничего не знаю, но экзамен проходил в письменной форме,
и мне повезло: я почему-то очень удачно написал задачу, это
меня и спасло.
Модуляцию я мог сделать, но теоретической подготовки,
технической основы не имел. Это заметно сказалось, когда я
попал в класс фуги. По контрапункту я учился на пятерках, а
по фуге съехал на четверки; я мог сочинить хорошую тему,
мелодически развивать ее, но сопоставлением голосов не
владел. Это требует работы... и скучной работы. Теорию надо
любить и упорно ею заниматься. Я не любил и не занимался,
а меня никто не заставлял.
Б. М. Теплое: В Вашей пианистической деятельности не
давал себя чувствовать недостаток гармонической подготовки?
К. Н. Игумнов: В известном отношении во мне есть
дилетантство. Я до сих пор считаю, что мне совсем не нужна
фамилия человека, с которым я встречаюсь; если я чувствую,
что он за человек, мне все равно, как его зовут... Теперь все
наши музыковеды стали страшно ученые. Они и
правописание современной музыки настолько затруднили, что читать
ее стало невозможно...
Но, конечно, все эти знания необходимы. Отсутствие их
мне чрезвычайно помешало. Будь у меня в этом отношении
больше свободы, больше техники, я, может быть, хотя и
бросил бы сочинять, но не так скоро. Упорства, к сожалению, не
хватило.
Вообще, во всем моем дальнейшем фортепианном пути я
тоже шел как-то более или менее ощупью. Если возьмете
мою фортепианную подготовку... Конечно, мне никто не
объяснял того, что теперь средние педагоги говорят своим
ученикам...
В те времена школьное обучение шло совсем
изолированно от художественных достижений, накопленных
тогдашними крупными пианистами. И никто не задавался
мыслью, что, может, многое из школьных занятий
совершенно не нужно. Считали, что крупные пианисты выходят
154
как-то чудом, а помогать ученикам не умели. И мне никто
ничего не показывал и не помогал, исключая, может быть,
Зилоти. Да, конечно, — помогал и наводил на какие-то
мысли Сафонов, но Сафонов — это был уже прогрессивный
педагог.
Г. П. Прокофьев: Вы имеете в виду работу Сафонова в
камерном классе?
К. Н. Игумнов: Да... иногда какие-нибудь отдельные его
замечания наталкивали...
При нем интересно было играть на ученических вечерах.
Михаил Михайлович1 не имел уж такого авторитета, как
Сафонов. На этих вечерах после исполнения какой-нибудь
вещи Сафонов говорил свое мнение. Может быть, не всем, но
тем, кого считал способным или у кого находил что-нибудь
хорошее или нехорошее. Свою оценку он давал часто. Кроме
того, он сам отбирал для выступления на открытых вечерах...
Тому, кто из игравших на вечере Сафонову очень нравился,
он давал серебряный пятачок. Однажды, когда я сыграл
Сонату ор. III Бетховена, — то ли у него не было пятачка, то ли
мое исполнение вдвое больше ему понравилось — мне он
подарил гривенник и сказал: «Помните, что это Вы сделали на
всю жизнь. То, что Вы сделали сейчас, это должно остаться
Вам на всю жизнь».
Б. М. Теплое: И действительно Ваша интерпретация
Сонаты op. Ill и сейчас похожа на прежнюю?
К. Н. Игумнов: В общем многое сохранилось, хотя
отдельные элементы целостного замысла и видоизменились.
Б. М. Теплое: На каком факультете Вы учились в
университете?
К. Н. Игумнов: Меня никакие науки специально не
привлекали, но для максимальной свободы я решил пойти на
юридический факультет. К юриспруденции я питал любовь
небольшую, а к экономике — и того меньше. Прослушал я
только одну лекцию Чупрова2 и через три недели перевелся
1 M. M. Ипполитов-Иванов.
2 А. И. Чупров ( 1842 — 1908) — русский экономист, статистик, публицист и
буржуазно-либеральный деятель, профессор Московского университета.
155
на историко-филологический факультет, на историческое
отделение, на котором и пребывал. На втором курсе я не сдал
какого-то экзамена и остался на второй год. В середине
следующего семестра я совсем ушел из университета: не хватило
выдержки. Тут и фортепиано, и контрапункт, и у Герье1
семинар по Титу Ливию, которому я не очень симпатизировал.
Так я и покинул университет.
В 1894 году я окончил консерваторию Сонатой
Чайковского. Произошло это пятьдесят лет назад. Весной 1895 года
появились разговоры о Берлинском конкурсе2. Не помню
точно, кто именно натолкнул меня на идею участия в
конкурсе. Я жил тогда в семье доктора Веснина. Он был моим
товарищем по консерватории, но учился в ней лишь один год.
Однажды он сказал: «Почему бы тебе не поехать?»
Кроме того, Григорий Алчевский3 предложил: «Другие
едут — почему бы тебе не поехать!». Я подумал, подумал и
пошел к Сафонову и к Пабсту. Они говорят: «Поезжайте». Я и
поехал. Для путешествия нужны были триста рублей. Отец
дал эти деньги. Летом Пабст отправился за границу, и мне не
у кого было консультироваться. Сафонов сказал: «Если
хотите, я Вас прослушаю». Конкурс состоялся в августе. Я
приехал в Москву в начале июля. Сафонова еще не было. Потом
он появился и занимался с нами; со мной, Левиным4 и Кене-
маном5. В общих чертах я прошел с ним программу, которая
включала не только старые, но и вновь выученные
произведения. Потом вернулся Пабст и один раз слушал меня перед
моим отъездом за границу. От него я ничего не получил.
Кое-что я уже позаимствовал от Сафонова и больше ничего
переделывать не стал.
В. И. Герье (1837—1919) — русский историк, профессор Московского
2 университета, организатор Высших женских курсов в Москве.
Речь идет о Международном конкурсе пианистов имени А. Г.
Рубинштейна в Берлине.
Г. А. Алчевский ( 1866—1920) — композитор и вокальный педагог, брат
4 и учитель певца И. А. Алчевского.
5 И. А. Левин (1874—1944)— пианист.
Ф. Ф. Кенеман (1873—1937) — пианист, композитор.
156
У Сафонова я воспринял немало ценного, касающегося
обращения с фортепиано, подхода к звучанию, развития
более живой, а не грамматически правильной педализации.
Очень много я получил от Сафонова в исполнении камерной
музыки. Сейчас, я вижу, никто не учит этому так, как учил
Сафонов. Когда слушаешь сегодняшних студентов,
впечатление такое, что не сливаются участники ансамбля. А
Сафонов это великолепно понимал.
Отправлялся я за границу без особых иллюзий и надежд.
Из музыкальных генералов на конкурсе были: Клиндворт1,
Дьемер2, Сафонов, Бузони (тогда еще не генерал, но во всяком
случае полковник). Из России кроме Сафонова были Сватин,
директор Петербургской консерватории Иогансен3...
Б. М. Теплое'. Какая была у Вас внутренняя самооценка в
период окончания консерватории, в период конкурса?
К. Н. Игумнов: Что же... По-видимому, все было
благополучно... Очевидно, Соната Чайковского на выпускном
экзамене и сафоновский гривенник за Сонату ор. III Бетховена
создали настроение.
В 1896 году, после конкурса, Сафонов устроил концерты
его участников: Левина, Кенемана и меня — в Москве и
Петербурге. Еще раньше, в сентябре 1895 года, у меня был
первый клавирабенд. В том же году я играл в Квартетном
собрании Сонату op. Ill Бетховена. В 1896/97 году я дал еще один
клавирабенд. Его программу у меня никто не проверял,
потому что Пабст в это время заболел; у него сделался первый
припадок грудной жабы, а весной 1897 года он умер. Осенью я
давал концерт в его память, на стипендию его имени, а весной
1898 года уехал в Тифлис и выступал там.
В 1895 году и позже играл в Петербурге. Тогда М. П. Беля-
ев4 просил меня выучить Вариации Лядова на тему Глинки.
1 К. Клиндворт (1830—1916) — немецкий пианист, дирижер.
2 Л. Дьемер (1843—1919) — французский пианист и педагог.
3 Ю. И. Иогансен (1826—1904) — теоретик музыки, педагог, директор
Петербургской консерватории.
4 М. П. Беляев (1836—1904) — музыкально-общественный деятель,
основатель музыкального издательства.
157
Я их выучил и в феврале или марте играл в беляевском
концерте1.
В 1898 году, весной, я еще раз выступал в беляевском
концерте. Тогда мне была заказана Соната-фантазия Скрябина и
что-то еще из его сочинений, кажется, мазурка.
Б. М. Теплое: А каким путем шло Ваше техническое
развитие? Можно ли сказать, что технический аппарат сложился у
Вас сам собой?
К. Н. Игумнов: Конечно! Безусловно! Случалось иногда,
что я слышал одним ухом: кто-то что-то сказал о том, как
надо играть. Я и пробовал играть так. Иногда, конечно,
выходило плохо.
Б. М. Теплое: В какое же время Ваш технический аппарат
более или менее сформировался?
К. И. Игумнов: Года три назад. Впрочем, и за время
эвакуации2 я кое-что изменил, кое от чего отказался. Теперь я
многое очень хорошо знаю, но, к сожалению, не всегда могу это
сделать, потому что все-таки, как ни говорите, подвижность
мышц снижена. Я стараюсь реставрировать старое...
Вероятно, я мог бы сыграть сейчас сочинения иной фактуры, чем
играл раньше, но это мне уже трудно, к сожалению.
Б. М. Теплое: А техническая сторона Вас сильно
занимала?
К. Н. Игумнов: Без нее жить нельзя, как же она может не
занимать? В качестве цели она меня, правда, никогда не
привлекала. Бывали иногда «задорные мысли», но вообще
стремление играть что-нибудь потруднее, находящееся
выше моих технических возможностей, отсутствовало.
Технические проблемы меня волновали и в начале 1900-х
годов, когда пошли разговоры о системе игры Людвига Ива-
новича Беттинга3, о звуке, о мягкой кисти. Они доходили до
1 Русские симфонические концерты, учрежденные М. П. Беляевым в
1885 году.
2 Во время Великой Отечественной войны в 1943—1944 годах К. Н.
Игумнов находился в эвакуации в Нальчике.
3 Л. И. Беттинг (1856-?) — органист и пианист, преподаватель
Московской консерватории.
158
меня со слов Алчевского, и я к ним, естественно,
прислушивался. Но чтобы у меня возникло желание пойти к
Людвигу Ивановичу расспросить его — этого не было. Мне
казалось, такие вещи стыдно спрашивать, что я должен сам это
знать. Был такой ложный стыд. Это сильно удлиняло работу.
В результате о Беттинге толком я никогда ничего не знал.
Что музыканты говорили еще о технике? Сафонов
систематических технических указаний тоже не делал, а больше
давал отдельные советы... Мы тогда не слыхали ни о
предплечье, ни о каких-то суставах; никто об этом понятия не
имел.
Б. М. Теплое: А это плохо?
К. Н. Игумнов: Очень много о двигательных проблемах
знать не нужно — это вредно, но кое-что понимать не
мешает. Я, впрочем, и до сих пор ничего не знаю, разве только
ощущаю. Движение сделаю, а чем я его делаю — и не думаю.
Б. М. Теплое: Вероятно, Рубинштейн тоже этого себе не
представлял?
К. Н. Игумнов: Антон-то, конечно, не знал. Он же
говорил: «Играй хоть носом, лишь бы звучало».
Потом появился К. А. Кипп1 — тут уже пошли иные
педагогические веяния...
В 1905 году у меня был ученик Ружицкий. Он потом уехал
к Сафонову в Америку, прожил у него года полтора и сбежал
назад в Россию. Сафонов страшно рассердился на него, так
как там устроил Ружицкого, ввел к какому-то миллионеру,
который собирался ему протежировать и сделать карьеру. Но
в психическом складе Ружицкого были черты какой-то
робости и стремления отъединиться. Он тяготился тамошней
атмосферой и сбежал. Когда приехал сюда, то мне из
Петербурга написал письмо. Я даже ездил к нему в Петербург,
потом он ко мне приезжал в Туапсе (я там прожил одно лето).
У него уж тогда проскальзывали некоторые странности. В то
время он начал увлекаться всякими теориями. В Петербурге
1 К. А. Кипп ( 1865— 1925) — пианист, профессор Московской
консерватории.
159
жил такой Шлезингер, организовал курсы, издавал какие-то
«Записки»1, Ружицкий и подпал под его влияние. И мне
много об этом рассказывал.
Б. М. Теплое: А Вас это не очень остро интересовало?
К. Н. Игумнов: Меня это занимало с точки зрения
звучания. К этому же времени (1909-1910) относится, по-моему,
появление первого издания Штейнгаузена2. Я эту книжку
приобрел и — должен сознаться — одолел только две главы, но
кое-какую пищу для раздумий и поисков она мне дала. Позже я
спрашивал о ней Сафонова. Он мне ответил: «В конце концов
все мы делаем объединенные движения». И я чем старше
становился, тем более понимал важность объединенных
движений. У меня даже был какой-то период — возможно, это было
уже после революции, — когда я стал недооценивать пальцы;
может быть, в этом сказались какие-то
импрессионистические отголоски, влияние символистов и, вследствие этого,
недооценка определенности ритмического рисунка.
Какие же обстоятельства влияли в дальнейшем на мой
музыкальный рост, на восприятие музыки?
Возникали и воздействия, полученные извне, не из
музыки. Кавказ... море... Они необычайно обогатили
представления, фантазию. Заграничные картинные галереи...
Венеция... Когда увидишь это, по-иному начинаешь смотреть на
мир, а ведь это все отражается на музыкальном исполнении.
Помню, как попал за границу в 1901 году. Я еще раньше
там был, но это не в счет. И вот я увидел эти чудесные места —
Берхтесгаден (который теперь Гитлер изгадил своим
пребыванием) или Венецию. В 1913 году я ездил в Италию, чтобы
после прочтения книги Муратова «Образы Италии» увидеть
воочию великие художественные сокровища, побывать в
маленьких итальянских городках. Путешествие произвело на
меня ошеломляющее впечатление. После Италии ничего не
1 С. Ф. Шлезингер (1862—1917) — русский пианист-педагог, один из
первых фортепианных методистов.
К. Н. Игумнов говорит о книге: Штейнгаузен Ф. Физиологические
ошибки в технике фортепианной игры: Пер. с нем. Малькиной. —
СПб., 1909.
160
стоит смотреть. Это очень много дало. И тогда родилась
такая идея, что я каждый год буду ездить в Италию. А в 1914
году началась война, и больше я в Италию не попал. Потом
рождались, конечно, импульсы концертного и театрального
порядка, художественные переживания, образующие
какую-то путеводную нить. Антон Рубинштейн, Шаляпин,
Никит1, Сальвини2, Ермолова... Это все титаны, которых я в
своей жизни видел и слышал.
Гофман3 мне нравился и расширял мой горизонт. Но
особенного ничего я не находил. Может быть, еще не дорос до
этого. Пожалуй, все-таки путеводной нитью для меня он не
стал. На меня сильное воздействие производил Альфред
Рейзенауэр4. Его искусство заставляло искать какого-то
иного отношения к роялю, добиваться того, чтобы инструмент
сам звучал, а не я на нем играл. После Рубинштейна я ни у
кого столь мягкого, певучего звука не слышал... Струны
звучат, а стука никакого нет... Я очень много стал думать об этом
и, как мне кажется, нащупал путь, которым нужно
следовать. Помню последний приезд Бузони в Москву. В
некоторых отношениях Бузони мне далек. Но это было очень
интересно и заставило стремиться к поискам. Бузони что-то
открыл, расширил меня чем-то — не со стороны пианизма, а в
сфере творческого воображения, фантазии. У Бузони всегда
чувствовался замысел во всем, что он играл. Это не было
просто исполнение сочинения, как оно написано. Всегда
был какой-то особый подход, какая-то интересная
тенденция. У Антона Рубинштейна, очевидно, подход к музыке был
иной — из нутра, непосредственный.
Неизгладимые воспоминания оставили такие
художники, как Никиш и Шаляпин.
Б. М. Теплое: Вы не отдавали себе отчета, чем Шаляпин на
Вас тогда производил впечатление?
1 А. Никиш (1855—1922) — венгерский дирижер и композитор.
2 Т. Сальвини ( 1829— 1915) — итальянский драматический актер.
3 И. К. Гофман (1876—1957) — польский пианист и композитор.
4 А. Рейзенауэр ( 1863—1907) — немецкий пианист и композитор.
161
К. Н. Игумнов: Просто тем, что был гением... У него была
замечательная, чудесная простота.
Рахманинов-пианист не оказал на меня влияния. Ведь он
почти не выступал. Играл чаще свои сочинения, лишь
иногда чужие. Кроме того, Рахманинов стал концертировать
после 1910 года, и это длилось не так долго. Так что
особенного влияния не было. В некоторых отношениях, в смысле
звучания, у Рахманинова несколько иные, чем мои,
слуховые тенденции. У него очень ясный, открытый звук. У меня
же не такой открытый. Но вообще Рахманинов
сформировался позже, а в те дни моей молодости настолько редко
появлялся на эстраде, что свою Первую сонату сам не играл, а
прислал для исполнения мне. Аналогичным образом Сергей
Васильевич поступил и в 1905 году, поручив мне свой
Первый концерт (сам он им только дирижировал). Не раз
повторялись периоды, когда Рахманинов совершенно не
занимался на рояле. Он, конечно, играл значительно лучше нас, но у
него существовали настолько высокие требования к себе,
что он не выступал на эстраде.
Очень встряхнуло меня то, что я попал в среду
художников. Я считаю, что если бы я в Москве не проник туда, то,
может быть, заглох бы, потому что в моей жизни никогда не
было музыкального окружения. Общение с членами группы
«Мир искусства»1, выход из узкой музыкальной среды в
сторону изобразительных искусств и символической
литературы помогли мне, заметно обогатили. Я считаю, что
творческие знакомства с художниками, писателями всегда очень
полезны. Музыканты зачастую уж слишком
профессиональны, даже иногда не чувствуют по-настоящему музыку. А
какой-нибудь художник (или просто дилетантствующий
земский врач) порой ее воспринимает гораздо интенсивнее,
ярче. Подобное общение крайне помогает^ оживляет, спасает
от некоей «мертвечинки», присущей некоторым профессио-
нальным музыкантам.
1 «Мир искусства» — название объединения русских художников конца
XIX — начала XX века (А. Н. Бенуа, К. А Сомов, Л. С. Бакст и другие).
162
До 1905 года какой-то отдушиной были выступления в
симфонических и квартетных концертах; кроме того,
Сафонов иногда устраивал нам турне в провинции. После 1905
года и ухода Сафонова это кончилось. Оставалось или играть в
благотворительных концертах — что не было очень уж
двигающим моментом, — или давать раз в году свой собственный
клавирабенд. Я давал такие концерты, но бывали годы, когда
я и этого не делал. Дружественной музыкальной атмосферы
у меня в Москве не существовало никакой. Имелись друзья,
приятели, но все не музыканты и не «публика», а просто
близкие люди. А поэтому не было особенно большого
стимула для музыкальной работы. И мне всегда было свойственно
представление, что моя музыка никому не нужна. Попав же в
окружение художников, я вдруг увидел, что есть люди,
которые интересуются моим искусством, для которых стоит
поиграть и выучить то, что их привлекает. Это имело большое
значение. Начался этот период после 1905 года и
продолжался приблизительно до 1911 года.
Стал я частым гостем в доме И. С. Остроухова1, который
устраивал у себя вечера и любил, чтобы кто-то играл.
Публика собиралась там квалифицированная: Серов, Грабарь и
масса других. Я чувствовал какой-то интерес к моей игре.
У Щукина2 бывали музыкальные вечера камерного типа.
Программы составлялись для того времени более или менее
необычные: приходилось играть камерную музыку.
Мои знакомые очень любили музыку; один из них учился
в Лейпцигской академии. Когда он приехал сюда, то стал
насаждать интерес к Брамсу. Образовался частный Брамсов-
ский кружок; назывался он Brahmsverein. На собраниях
этого кружка мы переиграли очень много брамсовской
литературы. Играли и фортепианные вещи, но преимущественно —
камерно-ансамблевую литературу. Это очень раздвинуло
мой горизонт, познакомив с большим мастером, которого
раньше в Москве никто как следует не знал и все только
критиковал^
1 И. С. Остроухов (1858—1929) — русский художник.
2 СИ. Щукин — ( 1854-?) — московский купец, меценат, коллекционер.
163
В то время появился С. А. Кусевицкий1. Вообще с
1909—1910 годов в исполнительском искусстве возникло
много нового и интересного. В те годы у меня было одно
довольно удачное выступление — я играл в первый раз целую
программу Листа. Сонату Листа до 1911 года в Москве
исполняли, должно быть, только два раза: один раз д'Альбер2,
другой раз — В. И. Буюкли3. Так что сыграть Сонату Листа —
это было большое событие.
Когда началась война, я счел возможным вспомнить, что
есть композитор Шопен. В то время Шопен из наших
программ исчез почти совсем. К нему было очень
недоброжелательное отношение в кружках символистов. Шопен и
Чайковский находились на подозрении. А когда появились в
Москве польские беженцы, оказалось возможным
«соединить приятное с полезным», то есть устроить в пользу
польских беженцев концерт из произведений Шопена (в Малом
зале Благородного собрания) и привлечь тем самым к себе
внимание. На концерте я выступил как будто удачно. С тех
пор я опять стал играть Шопена. Во время войны в ряде
концертов я даже делал некоторые сборы.
Исполнительской отдушиной у меня были поездки в
Тифлис. Я ездил туда раз в год с расчетом окупить проезд и
провести там зимние каникулы. Эти поездки, перемена
обстановки и людей освежали и способствовали моему
развитию. Там у меня были друзья, настоящие меломаны.
Затем свершилась Октябрьская революция. Революция
произвела, конечно, огромный психологический сдвиг.
Во-первых, она изменила восприятие музыки, открыла
что-то новое. Во-вторых, она сделала человека смелее.
Раньше ничего в фортепианном исполнении не происходило без
оглядки, как у Грибоедова в «Горе от ума»: «... что станет
говорить княгиня Марья Алексевна?» и совпадает ли это на сто
процентов с привычными традициями? А здесь, когда были
С. А. Кусевицкий ( 1874—1951)— дирижер,основатель
симфонического оркестра в Москве и Российского музыкального издательства.
Э. д Альбер (1864—1932) — французский пианист и композитор.
3 В. И. Буюкли (1873—1920) — русский пианист.
164
переоценены многие гораздо более серьезные ценности,
появился более свободный подход и к исполнительской
трактовке. Наши старые традиции стали казаться не такими уж
незыблемыми. Пошли искания... Это были поиски новых
приемов, новых звучностей. Совершалось и множество
ошибок. Так, одно время у меня забота о колорите привела к
затемнению мелодического рисунка. Ритмическая структура
неправомерно очутилась на заднем плане. Свободный ритм
я иногда понимал слишком анархически. Возможно, в связи
с недооценкой пальцев у меня была такая полоса, когда я
немножко разболтался и ритмически, и технически. Потом,
однако, все наладилось.
Это происходило в первые годы после революции. В тот
же период у меня началось увлечение Листом, личностью
его. Попалась мне одна книжка, воспоминания о нем.
В Москве образовался кружок «листовцев», стали
разговаривать насчет позднего Листа. Многое я узнал от покойного
А. А. Шеншина1. Толкнул, возбудил интерес также Н. С. Жиля-
ев2. Я стал интересоваться поздним Листом и играть его. Это
относится к началу 20-х годов. Когда в 1923 году праздновали
мое пятидесятилетие, я помню, программа моего концерта
была листовская, с его поздними вещами.
Потом началось мое ректорство3, которое, естественно,
сильно затормозило мое пианистическое развитие. Эти пять
лет я играл очень мало.
Вскоре пошли разговоры насчет «подъемного
настроения», борьба против «стоячей музыки» и т. п. В связи с этим у
меня одно время было, несомненно, много наносного.
В ту пору я в первый раз играл современных советских
авторов — Мясковского, Прокофьева. Как будто это имело не-
который успех.
1 А. А. Шеншин ( 1890— 1944) — советский композитор.
2 Н. С. Жиляев (1881-1938) — композитор, теоретик, педагог
Московской консерватории.
J С 1924 по 1929 годы К. Н. Игумнов был ректором Московской
консерватории.
165
Годах в 30-х у меня начало выкристаллизовываться и реа-
лизовываться то, что я ранее хотел делать. Так, мало-помалу,
к тому периоду, когда я уехал в эвакуацию, мне удалось
осуществить уже кое-что из моих исполнительских намерений.
Г. П. Прокофьев: Вы говорили, что начали исполнять
позднего Листа в 20-х годах. Но ведь в 1911 году у Вас уже
была целая листовская программа.
К. Н. Игумнов: В 1911 году — это совсем другое дело. Тогда
я еще позднего Листа не знал. Была юбилейная дата —
столетие его рождения — я и обрадовался случаю, что можно дать
концерт и, может быть, не иметь убытка. Исполнение
Сонаты Листа с тех пор в значительной степени уточнилось;
кое-что в нем изменилось, но основной стержень все-таки
сохранился. Нечто подобное у меня произошло с h-тоИ'ной
сонатой Шопена. Она подготовлена еще в 1900-х годах. С тех
пор исполнение первой части преобразилось, а остальное
осталось почти прежним.
Интерес собеседников в первую очередь концентрировался вокруг
проблем восприятия музыкального образа, постижения главной идеи и
содержания художественного произведения. Как ощущает музыку выдающийся
артист? В каком соотношении в его сознании находятся музыкальный
образ и личные жизненные впечатления и эмоции? В каких категориях
воспринимается содержание самим исполнителем: логических, словесных
или эмоционально-чувственных; только лишь в виде смены настроений
или как поэтические, зрительные ассоциации и т. д.? Что помогает «войти в
образ», внутренне приблизить содержание, сродниться с ним? Куда
направлена мысль пианиста в момент игры на эстраде и в ходе подготовки к
концерту?
Решительно во всех своих высказываниях Игумнов выдвигает тезис о
примате содержания в исполнительском искусстве. Константин
Николаевич указывает, что для успешности исполнения кардинальную важность
имеет общезначимость содержания. Необходимо^ по его мнению, чтобы
та музыкальная повесть, которую сообщает людям артист, обнажала
важнейшие жизненные проблемы, выражала глубинные человеческие
страсти и интересы. Игумнов предостерегает молодых пианистов от опасности
поверхностного отношения к исполнительскому искусству. По непоколе-
166
бимому убеждению выдающегося музыканта, истинное творчество
немыслимо без большой идеи, без остро осязаемой связи художественного
образа с реальными жизненными корнями. Они и служат той почвой, которая
питает исполнителя, формирует неповторимо-индивидуальных артистов.
Индивидуальность же, как считает Игумнов, создается определенным
отношением к действительности в широком плане. Различный жизненный
опыт каждого музыканта и диктует то или иное восприятие и осмысление
им окружающего мира, вызывает несхожие художественные ассоциации,
логические связи и, в конечном счете, определяет «лицо» исполнителя.
В противном случае рождается лишь «большой мастер формы», но не
пианист-творец.
Игумнов настойчиво проводит идею о невозможности для него
представить музыку, лишенную человеческих переживаний, не связанную с
реальной жизнью. По словам пианиста, для того чтобы музыкальный
рассказ был живым и интересным, произведение должно находить отклик в
личности исполнителя, быть ему близким лично.
К. Н. Игумнов: Есть какие-то мысли и сопоставления,
которые помогают вызвать настроения, аналогичные тому,
которое хочешь передать при помощи своего исполнения... Тут
искусственно сочинить какой-то план невозможно. Его
нельзя выдумать. Выдумывание ни к чему не приведет. Это
слагается само собою, постепенно и совершенно
непроизвольно. Если этого содержания никак не удается вызвать,
найти, тогда, вероятно, все будет благополучно, все удастся
хорошо с музыкальной стороны, возникнет внешне хорошо
исполненное произведение, но при отсутствии живой связи
с человеком и жизнью оно может дать только внешнее
впечатление, может быть интересным, но никогда не
затрагивающим, не волнующим. Есть целый ряд чисто внешних
музыкальных произведений, которые и не должны вызывать
каких-нибудь особых психологических переживаний, к ним,
конечно, это не относится. Даже и в молодые годы у меня
было стремление подобрать для себя в пьесе какое-то внемузы-
кальное содержание, различные литературные и жизненные
аналогии и представления...
Б. М. Теплое: А выискивать обязательно нужно?
167
К. Н. Игумнов: Это невольно выходит. По заказу здесь
ничего делать нельзя. Бессмысленно сказать себе: буду
придумывать, что в пьесе выражено то-то и то-то. Все само
рождается под влиянием музыки. Должна возникнуть какая-то
аналогия. В произведении есть известное настроение, и я нахожу в
жизни то, что вызывает подобное эмоциональное состояние.
Этим мы пытаемся немножко приблизить музыку к реальной
жизни. Без таких представлений о реальной жизни мы ничего
конкретного, ясного в области искусства не создадим.
Константин Николаевич указывает натри основных типа
ассоциативных связей, три источника внутренних представлений, рождающихся у
него под воздействием музыки.
Первым видом подобных связей нередко выступает построение
определенной смысловой концепции, поиски какой-либо идеи или
противопоставления ряда идей. Формированию целостных представлений о
произведении, по мнению К. Н. Игумнова, иногда помогает своего рода
«рабочая гипотеза». Она условно фиксирует некое словесное содержание,
которое возникает в воображении артиста и является свидетельством лишь
весьма индивидуального восприятия им сочинения композитора.
К. Н. Игумнов: Например, для Сонаты ор. 111 так легко
напрашивается антитеза: борьба и выход из нее, не уход от
борьбы, а именно выход или исход. Две части резко контрастируют:
первая — бурный протест, вторая — приятие жизни. Это не
Нирвана, как считал Бюлов1, а действенное созерцание. У
каждого в жизни бывало и то, и другое. И если какая-нибудь деталь
нарушает это представление, она снижает образ. Если во
второй части я некоторые вариации начну играть appassionato, я
искажу общую мысль. К сонатам Бетховена всегда просится та
или иная идея.
Соната Листа пронизана фаустовскими мотивами.
Конкретной сюжетной программы, связанной с отдельными эпи-
зодами, у меня, пожалуй, нет. Это дано, скорее, обобщенно.
1 Имеется в виду, вероятно, определение второй части Сонаты, данное
В. Ленцем и приведенное Г. Бюловом. См.: Beethoven L. Sämtliche
Sonaten Шг Pianoforte mit Fingersatz und Erklürungen fon Hans von Bülow. —
Moskau. - Band V. - S. 139.
168
Ведь «Фауст» — такая общечеловеческая история, которая в
жизни почти каждого человека неизбежно переживается.
Все мы бываем маленькими Фаустами, Мефистофелями и
Маргаритами. Вот это содержание и чувствуется в Сонате.
Листа и Чайковского легко «разгадывать»: их душевный,
духовный мир известен. У Листа ясна эволюция его творчества.
Легко черпать материал и из жизни композитора, путем
изучения его характера... Относительно Шопена труднее.
В-то1Гная соната — это ясно, даже зрительно многое
рисуется: вот они идут... вот повернули... процессия
приближается... остановились... а потом уходят, уходят... остается
кладбище с воем ветра... Не обязательно так, но это — нить.
В данном случае именно смысл таков: умер — и ничего
больше нет... Ушел в ничто... Листовские «Funérailles» — другое
дело. Там есть утверждение, какой-то мятеж. Кончается
смертью, но человек все же что-то сделал... А тут, у Шопена,
в итоге — пустое место. Ничего... и осенний сумрачный день,
и ветер, который несет листья... Не обязательно кладбище...
Итог всей жизни — ничто... «томление пустое»... С Сонатой
си минор Шопена труднее — приходится выискивать у себя
что-то индивидуальное. Представить эту Сонату как
воплощение единой идеи было бы смешно. А
си-бемоль-минорная соната — это единая идея о бренности и, пожалуй,
бесплодности жизни...
Б. М. Теплое: А такая внемузыкальная рабочая гипотеза
есть для каждой вещи?
К. Н. Игумнов: Нет, конечно. Насчет некоторых вещей и
не думаешь об этом. Например, относительно каких-нибудь
мелких вещей. Даже и некоторые сонаты Бетховена... я
как-то ничего особенного не переживал в связи с ними,
ничего с ними не ассоциируется...
Б. М. Теплое: Но исполнительски это хуже?
К. Н. Игумнов: Такие вещи — какие-то чужие.
Б. М. Теплое: А для тех вещей, которые Вы чувствуете как
родные, «свои», имеется «рабочая гипотеза»?
К. Н. Игумнов: Ну, есть какие-то картины...
169
Б. М. Теплое: И это живет сейчас в исполнении?
К. Н. Игумнов: Иногда помогает, оживляет, если
вспомнишь... Трудно сказать...
Б. М. Теплое: Вы говорите, что к крупным произведениям
у Вас возникает нечто вроде программы. Оформляется ли это
словами?
К. Н. Игумнов. Конечно, много словесного. Может быть,
и объективно...
Другая категория ассоциаций, отмечаемая К. Н. Игумновым, связана
со стремлением артиста вызвать у себя настроения, родственные тем,
которые выражены в музыке.
К. Н. Игумнов: Их надо черпать из личных переживаний.
Поэтому я и говорю: идеал для каждого исполнителя — как
можно больше переживать в жизни. У одних жизнь
складывается внешне спокойно, но внутри большие страсти, может
быть, даже катастрофы. А у других внутренняя жизнь катится
столь гладко, что под конец их уже вообще ничто не волнует.
И тогда возникает опасность, что и в их музыкальном
исполнении не найдется содержания. К сожалению, такое
персональное благополучие, нивелирующее все переживания,
встречается у исполнителей нередко.
Иногда бывает, что некоторые произведения
ассоциируются с личными переживаниями, с отдельными периодами
собственной жизни. Такие подсознательные воспоминания
тоже, конечно, играют роль. Они нередко всплывают,
оживает определенная эпоха жизни...
«Осенняя песня» Чайковского у меня всегда связывается
с отцом... Картина облетевшего сада... а октябрь — это
месяц, когда умерли Чайковский и мой отец... Слушая или
играя «Осеннюю песню», я всегда вспоминаю отца — это
была его любимая пьеса... Фортепианные сочинения
Чайковского — в сущности, программная музыка. Тут житейские
воспоминания, впечатления, что-то бытовое, отошедшее в
прошлое, касающееся и меня, моей жизни. А чего сам не
испытал, легко представить себе. Вот, например, с «Подснежни-
170
ком» связаны воспоминания о том, как в детстве в Лебедяни
ходили рвать подснежники в монастырь. Нигде их больше не
было, а в монастыре — очень много. «Белые ночи» — Нева,
Петербург. Это не такие уж давние впечатления. «У камелька» —
раньше не приходилось сидеть — а не так давно, когда ездил
на дачу к знакомым, где был камин, — его, бывало, топили,
а мы ложились около, на ковер, и болтали. «Баркарола» —
это обязательно на небольшой русской реке. «Святки» —
вальс в домашнем уютном кругу. Все это — в прошлом...
«Романс» — грустные воспоминания о былом, о хорошем
прошлом. Рассказ о старых годах. Это чувство рассказа о
старых годах стало у меня появляться постепенно, по мере
удаления от старых лет. Играть «Романс» всерьез я стал не так
давно. Раньше играл для себя, наигрывал, «делал оттенки».
Если бы мне нужно было изобразить, иллюстрировать
f-тоП'ный «Романс», я бы нарисовал комнату со старинной
мебелью и обязательно со свечами на рояле...
Б. М. Теплое: Является ли это представление вполне
отчетливым, вещественно-конкретным и постоянным?
К. Н. Игумнов: Нет... Это все как-то смутно. Комната и
обстановка того времени могут быть разные, а чувства одни
и те же...
О «Колыбельной» что же сказать? Колыбельные бывают
для младенцев и для взрослых. Эта — для младенца. К ней
есть слова...
Соната Чайковского — там для меня есть что-то личное,
но это отношение появилось у меня значительно позже, чем я
ее выучил. Может быть, тогда, когда я больше познакомился с
тем периодом, когда произведение создавалось: какое-то
приятие жизни после душевных катастроф. И вторая часть
Сонаты глубоко личная... Здесь отклики на пережитое —
первая и вторая части; третья часть — это как будто бы выход из
кризиса... солнечный день, луг... финал — картины бытовой,
реальной жизни, как в скерцо Четвертой симфонии.
Мазурка?.. Разве я ее играл? Да, играл один раз. Она
немножко с надрывом. Тоже из старины. Чайковский связан с
171
жизненными коллизиями прошлого гораздо теснее, чем,
скажем, Бетховен. Эти названия — «Лунная» и
«Аппассионата» — возникли помимо него. Он даже протестовал против
названия Сонаты ор. 57 «Аппассионатой». Последние четы-
ре-пять сонат — это совсем другое. Largo Седьмой сонаты —
просто человеческая скорбь, страдание. Первая часть —
что-то радостное. А вот F-dur'Hoe Andante — я его очень
люблю — так к нему ничего не подберешь.
А. Н. Скрябин любил говорить, что музыка есть
искусство обобщающее и отсутствием конкретности отличается от
всех других искусств. Хотя если взять Вторую сонату
Скрябина, так Александр Николаевич мне сам говорил, что там у
него море, и я чувствую, особенно в заключительной партии,
как солнечный свет на море переливается, блещет. Но можно
представлять себе все иначе. Вот такая вещь, как, например,
Второй концерт Рахманинова, который я всегда очень
любил и сейчас люблю, — там, кроме эмоций, никаких образов
нет, так же как и в Ь-то1Гном концерте Чайковского. У
Шопена, в cis-moll'HOM вальсе, что-то похоже на Чайковского:
грусть старых лет и тоже непременно свечи. С последней,
cis-тоН'ной, прелюдией Шопена, ор. 45, у меня
ассоциируются воспоминания ранней молодости.
Знакомая дама, мать одного лицеиста, играла эту
Прелюдию и говорила, что в ней — «разбитые иллюзии». И это
глубоко верно. Еще вспоминаю — я часто играл на вечерах у
И. С. Остроухова fis-тоИ'ную прелюдию Рахманинова,
ор.23. Однажды я пришел к Остроухову после только что
остро пережитого разочарования в одном человеке — я
узнал, что этот человек много лгал, и мне было это тяжело, —
я сыграл опять fis-тоИ'ную прелюдию. Ко мне подошел
Дягилев, наклонился и сказал: «Вы сегодня совсем по-другому
играете эту Прелюдию»... Но все-таки по-настоящему
любишь вещи или близкие по содержанию, или с которыми
очень сжился...
Бывает еще курьезно, когда некоторые вещи, может
быть, играются с особенной любовью просто потому, что с
172
ними связана какая-то пора юности, молодости, известный
жизненный период, когда произведение училось, впервые
оформлялось и складывалось. Для меня такие вехи — Второй
концерт Рахманинова, две последние сонаты Бетховена,
Фантазия и «Крейслериана» Шумана, Соната h-moll Листа,
Соната h-moll Шопена, Соната Чайковского. А есть вещи,
которые прошли, были сыграны даже хорошо, но ощутимого
отголоска не нашли.
Я вспоминаю тот год, когда работал над Сонатой Шопена
си минор. Весна, солнечный день, хорошее настроение;
ходил куда-то гулять; стал думать о побочной теме первой
части, и вот впечатления о природе, настроения, испытанные в
тех чудных местах, — все навсегда слилось в моем
музыкальном воображении с музыкой Сонаты.
А финал я по-разному исполнял и его учил в разное
время... То, что сказал о весеннем дне, — относится к 1910-м
годам. А раньше, в начале столетия, я учил Сонату в Мюнхене
и выдумал какую-то программу, целый сюжет. Но об этом
говорить не стоит: все было надуманным.
Ноктюрны Шопена у меня просто связаны с
воспоминанием о летнем вечере. Ми-минорный ноктюрн — то
было в молодости, у отца, я это очень хорошо помню.
Вечером я сидел на берегу пруда, березы... И этот мир так у
меня и остался. Но, конечно, я могу себе и другой пейзаж
представить.
Да, есть произведения, которые связаны с
определенными лицами. Фантазию Шумана я — еще молодым — учил
когда-то в деревне у отца. И вот она для меня связана со
всей этой природой, с этой обстановкой...
As-аиг'ная соната Бетховена, ор. 110. Первую часть я
себе представляю как... нечто вроде звездного неба... и
вспоминаю, как мы с братом, вечером, ходим по цветнику около
дома, рассматриваем звезды... Исходная точка здесь —
настроение этих вечеров, которое подходит к этой Сонате.
А вот во многих произведениях — взять хотя бы
шумановскую Фантазию, — имеются лишь настроения, связан-
173
ные с музыкой. «Крейслериана» — не гофмановские, а
шумановские переживания (хотя в седьмом номере можно
найти Кота Мура с его моралью). Когда я прочел Гофмана1,
стал несколько яснее все понимать. Бытовых картин,
конкретных, точных образов, как в музыке Чайковского,
совершенно нет. Конечно, этого там нет! И в этюдах Шопена,
например, они отсутствуют. В сонатах Бетховена тоже быта я
не чувствую никакого. А вот у Чайковского и, пожалуй, у
Рахманинова...
Третий источник жизненных аналогий, ассоциаций К. Н. Игумнов
видит в зрительных, пейзажных представлениях. Очень часто музыка рождает
в фантазии пианиста картины природы.
К. Н. Игумнов: У Чайковского есть, конечно, вещи, прямо
связанные с природой: «Белые ночи», «Осенняя песня»,
«Подснежник» — картина весны, пробуждения жизни.
Со Вторым концертом Чайковского (с каденцией первой
части) у меня неразрывна картина величавого солнечного
заката. Такие краски... богатые, яркие. Например, В-аиг'ная
прелюдия Рахманинова — может быть, потому, что там есть
общее с романсом «Весенние воды», — сочетается у меня с
представлением реки, ледохода. Вполне реально, другой
скажет, что это — море, а для меня же — лед на реке: глыбы
ледяные громоздятся и стучат. В о-аиг'ной прелюдии
Рахманинова ясно представляется конкретный пейзаж: какая-то
вода... облака, которые в ней отражаются... ширина, свет,
безмятежное утро...
Б. М. Теплое: Что в природе Вы больше всего любите —
воду, лес, горы?
К. Н. Игумнов: Все, пожалуй, одинаково. В последнее
время очень люблю горы... море. Лес я обожал всегда, но в
сплошной лесистой местности никогда не был. Не знаю, как
на меня действовал бы такой лес, который тянется во все
стороны на сотни километров. Говорят, будто горы давят.
Э.Т. А. Гофман ( 1776— 1822) — немецкий писатель, композитор,
дирижер, живописец.
174
А мне кажется, что такой лес тоже может давить. У нас теперь
леса вырублены, так что всегда есть какой-то горизонт. А
если бы лес рос таким, как раньше, вероятно, оказалось бы, что
он больше угнетает, чем горы, чем какое-либо горное
ущелье, в которое вы попали и не можете выбраться.
Помню, очутился я в первый раз на юге, увидел море.
Как-то по-другому стало все кругом чувствоваться. Горы
помогают музыканту... Какой-то простор... Что-то шире
становится. И вообще пейзаж, живопись чрезвычайно обогащают
ощущения. Представьте себе нашу полифонию, целый ряд
голосов. И когда вы думаете о природе или картине, то
можете ее себе наглядно представить. Когда вы смотрите на
картину, все видите, там есть различные планы: передний, фон,
деревья, люди... То же самое и в полифоническом
сочинении. Надо уметь увидеть там лицо каждого голоса.
Б. М. Теплое: А нужно ли понимать так, что известное
пространство обращается в самый звук?
К. Н. Игумнов: Это, может быть, было бы очень хорошо,
но я боюсь сказать... звуковая перспектива, конечно, есть...
Очень часто теперь случается, что слышишь — не звучит.
Шуму много, а необходимого звучания нет. Это именно
потому, что показывают на авансцене такие элементы, с
которыми нужно держаться поосторожнее...
Игумнов рассказывает и об обратной ассоциативной связи, когда,
например, некоторые пейзажи вызывают у него определенные музыкальные
образы.
К. Н. Игумнов: Левитановские пейзажи могут напомнить
Чайковского или Чехова. А когда я шел по
Военно-Грузинской дороге, то напевал (правда фальшиво) первую тему из
увертюры «Тангейзера» (хорал).
Б. М. Теплое: А Вы думаете, что наполнение музыки
жизненным содержанием есть у всех исполнителей?
К. Н. Игумнов: К сожалению, нет.
Б. М. Теплое: А без этого возможен большой
исполнитель?
175
К. Н. Игумнов: Как сказать... Возможен крупный мастер
формы... Если допустить, что существует в природе
совершенное исполнение без особого содержания. У пианистов
это тем более достижимо, что имеются в фортепианной
литературе такие вещи, которые прежде всего требуют
искусного внешнего мастерства, и если оно налицо, то иногда
производит очень яркое впечатление, даже если в
произведении нет особенной глубины.
Одно из интереснейших направлений бесед — выяснение отношения
самого исполнителя к собственному репертуару. Игумнову был задан
вопрос: каковы самые любимые и самые удачные (по уровню исполнения)
произведения из его репертуара?
К. Н. Игумнов: ...Наиболее ценных результатов я достиг в
тех произведениях, которые мне пришлось провести через
всю свою жизнь; к ним я неоднократно возвращался, их
перерабатывал, они сопутствовали всей моей жизни, вошли в
мой быт... получили форму более совершенную, чем раньше.
Они вызывают всегда эмоции, связанные с тем временем, с
обстановкой, с теми лицами, среди которых возникла
первоначальная мысль исполнения того или другого
сочинения. Поэтому, совершенно невольно, — играя Шопена, я
всегда вспоминаю и переживаю (не на эстраде, а когда
начинаю работать) ту эпоху моей жизни, когда эти произведения
сделались известным поворотным пунктом в моем
музыкальном развитии. Это все остается дорогим и близким.
Чайковский, Шопен, Лист, Шуман... А к некоторым
произведениям я отношусь как музыкант — ценитель таких
сочинений, например к Моцарту. Он меня не трогает, потому что он
как-то «прошел стороной». Я его очень люблю, но над его
сочинениями почти никогда не работал. Любить вещи можно
по-разному. Среди любимых мною вещей есть такие, перед
которыми хочется шапку снимать, а имеются пьесы,
которые просто приятны, дороги и т. д. Произведения, подобные
Сонате ор. 111 Бетховена, вызывают совсем особое
отношение: это больше чем любовь, это какое-то большое почте-
176
ние. Аесть вещи, которые я люблю, считаю их хорошими,
даже прекрасными, но они — не возвышающие произведения.
Данного рода пьес найдется немало в моем репертуаре.
Б. М. Теплое'. Можно Вас просить назвать вещи первой
категории, перед которыми, как Вы сказали, Вы снимаете
шапку?
К. Н. Игумнов: Это — Бетховен.
Б. М. Теплое: Что именно?
К. И. Игумнов: Из фортепианных произведений прежде
всего три последние сонаты — ор. 109,110 и 111. Соната ор. 109
мне не так удается, а сонаты ор. 110 и 111 выходят лучше.
Сюда же относится Соната d-moll, op. 31.
Есть и сочинения, которые любишь периодически. Если
вам удается то или другое произведение, вы его начинаете
любить. Да, любовь бывает разная! Могут быть очень
глубокие привязанности или симпатии чисто родственные,
привязанности к друзьям и, наконец, просто хорошие
товарищеские отношения.
Б. М. Теплое: Какие могли бы Вы назвать примеры других
категорий Вашего отношения: товарищеского, дружеского,
родственного?
К. Н. Игумнов: Родственное и дружеское отношение —
это, конечно, Чайковский. О Шопене я сейчас боюсь
говорить. Раньше его страшно любил, увлекался им безмерно, а
сейчас — то ли слишком много приходится его слышать —
если придется играть Шопена, то мне нужно будет сделать
разгон, чтобы войти в него. Сейчас Шопена слишком много
слышишь.
Б. М. Теплое: Как Вы относитесь к Листу?
К. Н. Игумнов: Листа я очень люблю. К некоторым его
творениям отношусь с большим почтением. Если бы у меня
была склонность к фортепианному мастерству1, то очень
возможно, что среди произведений Листа нашлись бы
привлекающие меня тем, что хорошо выходят. Но таких вещей у
меня нет.
1 Думается, что здесь под словом «мастерство» К. H. И гумнов имел в виду
виртуозность.
177
Бывает и так, что в одной и той же пьесе есть моменты,
которые вас очень сильно захватывают, «не отпускают», и
есть фрагменты, которые играешь только потому, что они
нужны для целого.
Б. М. Теплое: Вы сказали: когда что-нибудь выходит, то
оно делается мило.
К. Н. Игумнов: Для того чтобы что-нибудь вышло, и
вышло хорошо, необходимо известное время. Будь это
техническое или не техническое произведение — все равно; нужен
известный период, чтобы «войти» в вещь, период
«инкубации» что ли. Поэтому если что-нибудь не слишком
привлекает, то не очень внутренне ему отдаешься, и в результате,
очевидно, и выходит хуже. Но иногда вещь, в сущности говоря,
дрянь, а получается легко. Бывают такие вещи? Да. Не очень
глубокого замысла, несовершенные, но такой материал,
который поддается лепке, оформлению.
Б. М. Теплое: Могли бы вы назвать некоторый круг вещей,
в которых, по Вашему мнению, больше всего выявлено Ваше
исполнительское творчество?
К. Н. Игумнов: Давайте перечислять.
Из Бетховена можно назвать: три последние сонаты,
ор. 109, 110, 111, — о которых я уже упоминал, d-тоИ'ную
сонату, ор. 31, D-аиг'ную сонату, ор. 10. Мелкие вещи не буду
называть.
Моцарта я почти не играл; о нем не будем говорить.
Шуберта: из «Музыкальных моментов» два-три,
экспромты As-dur, c-moll и Ges-dur, вариации Шуберта — Таузига.
Из Шумана нужно прежде всего, конечно, назвать две
пьесы: «Крейслериану» и Фантазию.
Шопен: Соната h-moll (если не все части, то средняя во
всяком случае и, пожалуй, финал); мазурки — cis-moll, op. 50,
H-dur и c-moll, op. 56, a-moll, op. 59, G-dur, op. 50; ноктюрны —
F-dur, op. 15, G-dur, op. 37, g-moll, op. 15, Des-dur, op. 27,
f-moll, op, 55. Из вальсов можно бы ничего не называть.
Я любил играть а-то1Гный вальс, но давно уж его не
смотрел; его, пожалуй, можно упомянуть. Es-dur'Hbm я и играл
ничего себе, но его не люблю. Из баллад — они надоели
178
страшно — скорей можно упомянуть Четвертую, хотя и то не
особенно.
Б. М. Теплое: А Фантазия?
К. Н. Игумнов: Я отошел от нее. Если в прошлом это было
родное, то сейчас это чужое. Вообще Шопен страшно
испорчен.
Б. М. Теплое: A Polonaise-Fantaisie?
К. H. Игумнов: Его я очень люблю.
Б. М. Теплое: А Баркаролу?
К. Н. Игумнов: Не знаю. Считаю, что она мне не особенно
удается, но не знаю... Можно, пожалуй, назвать, но во
втором ряду. Вещь, которая мне безусловно удавалась бы, но я ее
не играю, это — «Berceuse».
Б. М. Теплое: А Вы ее играли?
К. Н. Игумнов: Играл, но лучше ее не упоминать. Я так и
не мог собраться доучить ее.
Из скерцо — h-moll; в исполнении его у меня есть
индивидуальные черты, которые не всегда, правда, выходят, но
все-таки они есть. Затем можно упомянуть этюды — cis-moll, op. 25,
и E-dur, op. 10 (может быть, он публично мною и не игрался).
Б. М. Теплое: Почему эти вещи мало попадали в
публичное исполнение?
К. Н. Игумнов: Не знаю почему. Может быть, потому, что
этюды я вообще мало играю. Но в этих этюдах у меня не
совсем обычный подход.
Затем можно назвать кое-что из прелюдий: конечно,
fis-moll и Des-dur и еще — a-moll, As-dur, B-dur, cis-moll.
Соната b-moll — только кусками. Больше из Шопена —
ничего.
Можно назвать несколько «Песен» Мендельсона,
которые я очень люблю. Можно сказать вообще «Песни без слов»
Мендельсона.
Лист. Конечно, Соната h-mol 1. Есть ряд вещей, которые
я когда-то играл, и, казалось, они мне удавались. Как теперь
я отношусь к ним — не знаю. Это «Похороны», «Andante lac-
rimoso», «Гимн любви», «Sposalizio», «II Pensieroso», «Валлен-
штадтское озеро».
179
Два полонеза. Можно также назвать «Забытые вальсы»;
когда-то я их играл хорошо. Из этюдов, пожалуй, f-moll и
As-dur, a может быть, их и не стоит поминать. Одно время я
очень хорошо играл «Франциска с птицами»1, но этого я не
играю уже восемнадцать лет.
Г. П. Прокофьев: А почему?
К. Н. Игумнов: Да, знаете, технически трудно...
Из Шуберта — Листа можно кое-что назвать: «Маргариту
за прялкой», «Скитальца» и, пожалуй, Баркаролу (когда я ее
как следует разучу).
Брамса можно назвать некоторые отдельные (немногие)
интермеццо.
Б. М. Теплое: А из русских композиторов?
К. Н. Игумнов: Из русских, конечно, Чайковский: Трио,
Соната, «Времена года», Фантазия с оркестром, Ь-то1Гный
концерт, хотя мое исполнение его как будто не очень
принимают (G-dur'Hbift концерт я ни разу не играл).
Рахманинов. Второй концерт, «Рапсодия на тему
Паганини», ряд прелюдий — не все. Если расценивать, что
приходилось мне по нутру, то близки мне были именно прелюдии
Рахманинова, этюды — меньше. Из Рахманинова можно
упомянуть еще Баркаролу.
Затем ряд пьес Рубинштейна. Я как раз сейчас смотрю их:
буду готовить. Из крупных форм у него, конечно, ничего нет
хорошего (кроме концертов).
Глазунова и других можно не упоминать.
Следует, пожалуй, назвать еще Скрябина (но его я мало
играю): Вторую сонату, некоторые мазурки, некоторые
прелюдии (из первого периода). Этюды я играл, но это не мое.
Метнера я не буду упоминать, потому что я его мало
играл. Вот к произведениям Метнера у меня отношение по
большей части «товарищеское» — как к «старшему товари-
щу».
Игумнов имеет в виду «Легенду» № 1 Листа: «Св. Франциск Ассизский.
Проповедь птицам».
180
Из Чайковского нужно упомянуть еще — из мелких пьес —
мало ифаемую «Колыбельную» (хотя, может быть, не стоит
упоминать мелкие пьесы).
Г. П. Прокофьев: А Вторую поэму Скрябина из ор. 32?
Можно ее упомянуть?
К. Н. Игумнов: Никогда ее не ифал. Первую поэму из ор. 32
нужно упомянуть. Можно еще упомянуть As-аиг'ный этюд,
ор. 8. Когда-то я играл и другие этюды, но об этом не стоит
говорить.
Основное, по-моему, надо выделить так: сонаты
Бетховена, Шуман, Соната Листа, Соната h-moll и, может быть,
ноктюрны Шопена. Из вещей более позднего времени —
Чайковский и Рахманинов.
Б. М. Теплое: Почему не удержалась у Вас в репертуаре
«Колыбельная» Шопена?
К. И. Игумнов: Потому, что это очень легко. Выходило так,
что я «Колыбельную» как номер профаммы не ставил, а
намечал ифать ее «на бис». Когда же выходил ифать «на бис»,
то ифал другое. Намеченное для исполнения «на бис»
начинаешь учить позже всего и не доучиваешь. А в последний
момент что-то тебя смущает, и ты это так и не выносишь на
эстраду. Оно и остается лежать. Так происходило и с
«Колыбельной». Этюды Шопена я хотел ифать и готовил, но все-таки
не ифал.
Б. М. Теплое: Можно спросить Вас относительно
некоторых вещей, не попавших в Ваш основной репертуар?
Почему, например, не попал «Карнавал»?
К. Н. Игумнов: Я его не очень люблю по многим
причинам. Он слишком много всюду звучит. И в старое время его
играли довольно много, и бывало такое исполнение, что
конкурировать с ним было совершенно невозможно. Я
считал, что если я не могу показать так, как Гофман, то я за это и
браться не должен... А теперь у нас считают наоборот: если
кто-то сыфал лучше меня, то я докажу, что я тоже могу...
У нас, стариков, этого не было... В Ереване была одна
ученица, хорошая, музыкальная, но без особенного шарма.
Когда мне нужно было там выступать, я взял Баркаролу
181
Рахманинова. Может быть, и раньше она мне удавалась, но
тут зазвучала совсем свежо. И вот после моего выступления
эта ученица решила взять Баркаролу. Некоторые ученики
даже возмутились: «Как она может? Ведь у нее так не
выйдет!»
Сонату Шопена си-бемоль минор я стал учить в
советское время, когда мне было пятьдесят лет. А раньше я ее не
трогал: она мне казалась святыней. В последние годы ее
слышно без конца, и если ее сыграть иначе, чем принято
сейчас, современная аудитория воспримет, пожалуй, как
что-то несуразное.
Почему не исполняешь какую-нибудь вещь? Или не
учил, или не любил, или начал играть, а потом что-то
помешало... «Карнавал» я учил очень давно, но никогда не играл.
А некоторые вещи включал в репертуар, но потом они
как-то выпали из поля зрения.
Редко кто из крупных исполнителей с такой прямотой, правдивостью
и смелостью открывает свои представления о разнородных стилях и
произведениях, свое отношение к тем или иным композиторам.
Константин Николаевич рассказывал о своей близости с молодым
Скрябиным, о том, что он слышал еще в эскизах его сочинения, включая
Третью симфонию и Четвертую сонату.
К. Н. Игумнов: Я был одним из первых, признавших
Скрябина. Но потом мы разошлись. Его идеология, весь этот
новый мир гармонии, новый язык были мне непонятны, и я от
него отошел.
По-разному складывались отношения и к другим
авторам. К Бетховену было такое чувство, как у молодежи часто
бывает к Пушкину, — словно к чему-то хорошо известному
со школьной скамьи. Чайковского одно время очень любил.
В эпоху увлечения Скрябиным стал относиться к нему
спокойнее. Но потом интерес к Чайковскому оказался наиболее
стойким. Это естественно: его музыка отразила мой быт,
мою эпоху. Современный молодой человек подойдет к
Чайковскому совершенно иначе.
182
Г. П. Прокофьев: А ведь был период, когда Вы от Сонаты
Чайковского отказались. Вы один раз мне сказали: «Больше
я ее не буду играть». И это было сказано как раз после
прекрасного ее исполнения. «Никогда больше не буду играть» —
а потом все же и фал и.
К. Н. Игумнов: Да, был такой момент. Одно время она мне
была совершенно чуждой. Я ее люблю, но все-таки она не
принадлежит к числу тех сочинений, которыми я очень
увлекался, хотя играл я ее с удовольствием... В прежнее время ее
обычно всегда ругали. Тогда Чайковский был не в моде.
Впервые я услышал о ней теплые отзывы — сначала в
Ленинграде, потом в Москве — лет десять тому назад.
Клавесинисты далеки мне. Конечно, многие подходят к
их сочинениям с чисто музыкальной стороны. Но все же,
если эпоха, быт чужды, всегда будет «не то». Клавесинистов
нужно играть на клавесине. Атак, как мы слышим их, на
рояле, — это неверно. Хорошо говорил Лист: «Техника
рождается из духа, а не из механики». И еще: «Грандиозность
исполнения вырастает из величия замысла, а иначе оно
превращается в простой шум и треск».
Специальное внимание уделяет Константин Николаевич проблемам
изучения и исполнения произведений И. С. Баха.
К. Н. Игумнов: Как Баха играть? Ему надо посвятить много
лет. Баха очень полезно изучать, но иногда мне кажется, что
когда много сочинений Баха дают людям в молодости, то не
достигают хороших результатов, потому что для детской
психологии, для мироощущения молодого человека Бах — если
подходить не с формальной стороны — труден. Его играют
как-то внешне. Говорят, что полифония приучает слышать
голоса. Конечно — да, но на практике это сводится иногда к
тому, что один голос выколачивают, а другие — замалчивают.
Одни хотят из Баха сделать нечто выразительное, играют
его с выразительностью, другие — с мелкими оттенками.
Есть и такие, которые считают, что Баха нужно исполнять
сухо, не вкладывая эмоции; это тоже нехорошо. Иные хотят
183
видеть в каждой ноте Баха какую-то трагедию или драму,
давая «декламационное» исполнение Баха, Это есть у Баха,
но сильна у него и интимная сторона, которую забывают
(ее, между прочим, забыл и Бузони, стремясь все
«декламировать» с широким тоном).
Нужно много слушать, тогда, возможно, удастся хорошо
сыграть Баха. Необходимо найти особый подход к нему.
Этим композитором следует заниматься специально.
Однако большая ошибка думать, что Бах является панацеей от
всех зол.
Б. М. Теплое: Может быть, Ваше малое внимание к Баху —
это следы того, что Вы мало играли его в юности?
К. Н. Игумнов: Нет. В консерватории я учил Английские
сюиты, g-тоИ'ную фугу, a-moll ную органную фугу Баха —
Листа. За одно лето приготовил Пабсту восемь фуг, а к
выпуску еще одну фугу. Если я за консерваторский период
прошел десять фуг, то вряд ли кто-нибудь теперь проходит
больше. Но я чувствовал, что у меня к другому идет мысль. Меня
тянуло к романтике. Ведь и Бетховен не весь мне близок.
Некоторые вещи Бетховена представляются мне слишком
формальными. Я их не всегда могу понимать.
Такое эмоционально-романтическое отношение к
музыке — черта, свойственная моей натуре. До известной степени
она была создана созерцательным бытием и окружением —
моей учительницей, лирически чувствительной,
религиозной; братом, любившим стихи; отцом, который постоянно
любовался звездами и любил цветы... Все это настраивало
меня на чисто романтическое миросозерцание, вызывало
романтические настроения...
Да, Бах безусловно велик! Я считаю большим несчастьем
своей жизни и жизни России вообще, что мы лишены
возможности слышать оратории Баха, подлинного
монументального Баха. «Matthaus — Passion» производят
колоссальное впечатление, но когда из них делают монтаж, выкидывая
речитативы и давая хоровые номера без хоралов, получается
чепуха.
184
Константин Николаевич признавался, что полифонические
сочинения Баха занимают сравнительно мало места в его программах, так как «ему
было страшно это играть».
К. Н. Игумнов: Просто каждую минуту боюсь забыть. В конце
концов я с большим удовольствием сыграл бы Баха публично,
но только чтобы непременно были ноты.
Б. М. Теплое: Не ставить перед собой ноты — имеет
внутренний или только традиционный смысл?
К. Н. Игумнов: Ноты — как суфлер в театре.
Б. М. Теплое: Почему нельзя выйти на эстраду и играть
Баха по нотам?
К. Н. Игумнов: Играть по нотам трудно, надо знать
наизусть, но ноты должны стоять. Это не так уж страшно.
Французы так делают. Пюньо1, например, играл с оркестром по
нотам.
Б. М. Теплое: Играете же Вы Трио Чайковского по нотам?
К. Н. Игумнов: Это, правда, другое дело. Трио я прекрасно
знаю наизусть, но в ансамбле я не могу отвечать за своих
партнеров. Если передо мной партитура, я могу их поймать, а
так я теряюсь.
Я считаю, что в конце концов люди придут к тому, что
будут, играя в концерте, ставить перед собой ноты.
Беседа переходит к анализу переживаний пианиста в процессе
концертного исполнения, исследуется природа его эмоциональных
состояний, направленность внимания, эволюция мысли. На вопрос, всегда ли
и обязательно ли во время игры на эстраде исполнитель думает об
аналогиях, жизненных связях, Игумнов отвечает отрицательно.
К. Н. Игумнов: Может быть, иногда и возникают
некоторые эмоциональные ассоциативные связи. Порой
настраиваешь себя перед выходом на эстраду, припоминая пережитое
во время работы над исполняемым произведением...
Возникают эмоциональные переживания исполняемого и когда иг-
раешь, но это происходит только подсознательно.
1 Р. Пюньо ( 1852— 1914) — французский пианист.
185
Б. М. Теплое: Можно ли сказать, что эстрадное
исполнение будет содержательным только тогда, когда есть
некоторая подтекстовка, привычные эмоциональные переживания
и т. п.?
К. Н. Игумнов'. Не думаю. Чтобы возбудить, настроить
себя перед началом исполнения, что-нибудь припоминаешь...
Но, когда играешь, трудно об этом думать. На эстраде надо
только слушать себя и следить за логикой... Исходная точка,
целостный замысел, исполнительский план — все создается
раньше.
Б. М. Теплое: Но имеется ли в процессе эстрадного
исполнения хоть в небольшой степени эмоциональное
переживание вещи?
К. Я. Игумнов: Антон Рубинштейн, например, говорил,
что он на эстраде никогда ничего не переживает и что у него
ничего не вышло бы, если б он стал там переживать. Все
должно быть сделано раньше и отлиться в какую-то форму. А на
эстраде все ваше внимание направлено на то, чтобы
воспроизвести эту раз найденную форму, воссоздать ее наиболее
удачно.
Б. М. Теплое: Действительно ли исполнитель не может и
не должен «переживать»? Вот Вы приводили слова
Рубинштейна, но, возможно, это лишь случайное высказывание, а
на самом деле у него происходило иначе?
К. Н. Игумнов: Я думаю, что именно так, как он говорит:
все должно быть пережито раньше, и конец...
Б. М. Теплое: А не сказал ли он это для некоторого
противовеса всеобщему мнению о его исключительной эстрадной
эмоциональности?
К. И. Игумнов: Не думаю. Ведь она никогда не ставилась
ему в упрек. Наоборот, тогда подобная манера была в большой
моде — искусство как результат вдохновенья, а не работы.
Б. М. Теплое: Так что прав был Коклен1, когда писал, что
артисту вовсе не нужно испытывать трагическое, печальное
Б. К. Коклен ( 1841 — 1909) — французский актер, автор книги « L'art du
comédien» (Paris, 1886), в русском переводе — «Искусство актера» (Л.;
М., 1937).
186
настроение, чтобы хорошо сыграть роль подобного
характера?
К. Н. Игумнов: Нет, это неверно. Если у меня мысли будут
раздваиваться, я не смогу хорошо исполнить. Надо
сосредоточиться... Должны быть какие-то образы.
Б. М. Теплое: И на эстраде есть эти образы, мысли?..
К. Н. Игумнов: На эстраде нет времени думать... Но если
раньше, когда я играл, скажем, похоронный марш, у меня
были образные аналогии, то они, конечно, остаются где-то в
глубине сознания. Эмоциональное состояние на эстраде
может быть разное. Бывает такое настроение, когда хочется
играть, когда один звук тянет за собой другой, а бывает так, что
воспроизводишь совершенно холодно... Но все-таки в это
время вы никакого реального содержания не представляете.
Б. М. Теплое: Можно ли Вас понять так, что на эстраде
переживаешь не содержание произведения, а самый процесс
исполнения?
К. Н. Игумнов: Конечно, это есть. Бывает приятно, когда
начинаешь воспроизводить вещь так, как хочется. Удалось, и
это приятно. А иногда вы играете только потому, что обязаны
это делать. Случается, что вам кажется, что вы очень хорошо
играли, а в публику это не идет — может быть, потому, что
переборщили в чем-нибудь. Пианиста сковывает чисто
механическая, ремесленная сторона, заставляет уделять ей
внимание1. И тут свои переживания мешают.
Б. М. Теплое: Так что непосредственных эмоциональных
переживаний, представлений при эстрадном исполнении
все-таки не бывает?
К. Н. Игумнов: Конечно, бывают, но они — совершенно
иного порядка, чем те, какими оперируешь в ходе предкон-
цертной работы. Очень опасно, когда начинаешь на эстраде
что-то интенсивно переживать. Тут легко впасть в
манерность, нарушить чувство художественной меры, «пересо-
лить». На публику это действует — сентиментальность, бур-
1 К. Н. Игумнов имеет в виду чисто физическую, техническую сферу
исполнительского процесса.
187
ная страсть. Но подобное исполнение будет
неполноценным, случайным.
Б. М. Теплое: В театре легче: там есть партнер, и ансамбль
может спасти от «пересола».
К. Н. Игумнов: Да, там другое дело. У нас — труднее. В
театре есть откуда, из чего брать переживания, там все это
можно конкретно показать, объяснить словами, а у нас
исходный момент очень трудный. Если я нахожу какие-то
аналогии, то ведь это все-таки только лишь аналогии.
Б. М. Теплое: Но, с другой стороны, непосредственное
эмоциональное воздействие, способность вызывать
настроение у музыки эффективнее, чем у любого текста.
К. Н. Игумнов: Для слушателя — да, а для исполнителя —
нет. Он не может так переживать.
Б. М. Теплое: Но в основном дело сводится к
воспроизведению ранее сделанного?
К. Н. Игумнов: Разве можно во всех деталях предусмотреть
исполнение? У вас есть известные музыкальные образы, вы
их воспроизводите в данном частном исполнении. Если вы
хорошо настроены, вы можете варьировать отдельные
детали, на ходу что-то менять, хотя бы потому, что инструмент не
дает того, что вам надо. Когда исполнение удается,
музыкальный образ в общих чертах сохраняется, а частности —
это дело преходящее. Если у вас есть какая-то общая линия,
то пусть эти частности меняются, пусть будут варианты —
это хорошо. Если вы будете играть совсем неизменно, как
заученное, это будет мертво. Исполнение бывает разное, в
зависимости от настроения. Иногда, играя, я воспринимаю
музыку как живую стихию, а иногда — как работу, которую я
выполняю на эстраде.
Б. М. Теплое: То, что Вы говорите, не заострено ли
против некоторых положений Станиславского? Ведь смысл
его учения заключается в противопоставлении двух видов
искусства — искусства представления и искусства
переживания. Первый род искусства — воспроизведение в каждом
концертном исполнительском акте однажды сделанного, ра-
188
нее рожденного из очень, может быть, глубокого
переживания, проникновения в сочинение. Искусство же
переживания — рождение каждого исполнения совсем заново, когда
при каждом повторении вещь переживается до конца, а не
воспроизводится заранее найденное.
К. Н. Игумнов: Но ведь он сам всей практикой своей
системы отрицает это. Как раз у него — в Художественном
театре — все было заучено раз навсегда. Константин Сергеевич
очень выделял всегда Ермолову. А игра Ермоловой — прямое
отрицание Художественного театра.
Отчего иногда бывает, что ученик какого-нибудь
профессора в своем исполнении копирует очень много черт стиля своего
преподавателя, а в целом производит такое впечатление, что
чего-то не хватает? Отсутствует именно способность хотя бы в
минимальной степени создать нечто свое на эстраде. А бывает
так, что ученик в классе играет посредственно, мертво, а на
эстраде лучше, исполнение оживает, появляется что-то
индивидуальное. Должно быть творческое воспроизведение того, что
раньше задумано, а иначе получается какая-то пища без
витаминов — как будто бы все хорошо, а чего-то не хватает.
В беседах К. Н. Игумнов неоднократно возвращался к мысли об
опасности многократного слушания и исполнения в концертах одних и тех же
произведений. На вопрос, притупляется ли впечатление от сочинения в
результате перманентного его повторения, Константин Николаевич отвечал
утвердительно.
К. Н. Игумнов: Да, конечно, притупляется. И воттут-то
помогает способность давать хорошие, может быть, немного
стандартные, оттиски. Если в них не будет большого горения,
то не будет и срывов; все прозвучит более или менее
равномерно. Но от очень частого повторения может получиться и
штамп.
Б. М. Теплое: Если взять какую-нибудь вещь, которую Вы
исполняли очень много раз...
К. Н. Игумнов: А у меня нет таких вещей. Для этого надо
взять какого-нибудь профессионального концертанта, ко-
189
торый постоянно и часто играет одни и те же вещи. Вот,
например, Рахманинов. Сколько раз в жизни он сыграл свою
cis-тоН'ную прелюдию? Вероятно, тысячу, а то и больше.
Я глубоко убежден, что когда так много исполняют одну и ту
же вещь, то под конец ее непременно играют хуже. Даже
Рахманинов... Ему уже все так в этой вещи известно, что он
начинает нарочно изменять что-нибудь, придумывать. А это
уже изобретательство. Это несомненно было и у Шаляпина
в поздние годы. Некоторые последние напетые им
пластинки — например, «Персидская песня» — обнаруживают даже
не очень хороший вкус. Он уже несколько преувеличивает,
переходит какую-то грань художественной меры, и то, что
раньше было искренним и правдивым, приобретает характер
тенденциозности и подчеркнутости.
Иное дело, когда вы одну и ту же вещь хотя и играете всю
жизнь, но не таскаете непрерывно по эстрадам, а
возвращаетесь к ней через некоторые промежутки времени. Хотя и
здесь иногда кое-что звучит уже не так свежо...
Б. М. Теплое: У Вас нет произведений, потускневших
благодаря непрерывному эстрадному исполнению. Но не
бывает ли у Вас притупления восприятия сочинения вследствие
того, что Вы вынуждены постоянно его слушать?
К. Н. Игумнов: Это, конечно, мешает. Для того чтобы
хорошо сыграть вещь, надо некоторое время от нее отдохнуть.
Даже для того чтобы ярко показать вещь в классе, надо чтобы
ученики ее некоторое время не играли. Они этого часто не
могут понять. В нынешнем году я объявил: «На будущий год
никто не будет играть ни одной баллады Шопена». Нельзя!
В конце концов так привыкаешь к ошибкам, что уже потом
не чувствуешь. Если вы будете каждый день смотреть на
картину, хотя бы и великолепную, то вскоре так к ней
привыкнете, что будете относиться к ней как к хорошо сработанной
пепельнице... Это будет вроде ужасных конфетных коробок с
Монной-Лизой или портретом Толстого... Вы, наконец,
перестанете это лицо уважать... Для музыки такое же действие
190
иногда оказывает радио. Оно может быть просто врагом
художественного вкуса.
Даже если произведение очень ценное, стоящее, и то оно
может на время «приесться», так что нужно от него отойти.
Если не будешь его ни слушать, ни играть, через
некоторое время острота восприятия опять восстановится. Об этом
еще Антон Рубинштейн говорил, а ведь ему не приходилось
слушать такого количества исполнений, как нам. А потом,
если найдешь в пьесе что-нибудь неожиданное, она вновь
оживает.
Но есть такие вещи, которые никогда не надоедают. Я сам
могу иногда исполнять такое сочинение холоднее, но
само-то оно не надоедает... Вот, например, с-то1Гные
вариации Бетховена — почему-то они всегда для меня полны
свежести. Ая играл их еще учеником... Некоторые пьесы
Шопена, случается, перестают «трогать». Никогда не вызывает
пресыщения а-то1Г ная фуга Баха — Листа, а С-аиг'ную
токкату Баха — Бузони я уже почти не могу слышать (кроме
средней части).
Б. М. Теплое: А среди вещей Вашего основного репертуара
есть такие нетускнеющие вещи?
К. Н. Игумнов: Ну, конечно. Много их найдется. Ряд бет-
ховенских сонат... Соната h-moll Шопена... некоторые из его
ноктюрнов... Фантазия Шумана (кроме, пожалуй, второй
части).
Иногда бывает, что какая-нибудь вещь начинает хорошо
удаваться и поэтому начинает больше нравиться — не только
сама по себе, а и то, как она у меня выходит. При таком
условии произведение может долго жить — если оно само
хорошо, вам нравится и, кроме того, вы удовлетворены
собственным исполнением. А если исполнение не совсем устраивает,
тогда в отношении к сочинению возможны отливы и
приливы. Бывает так, что какую-нибудь вещь вы сначала не
любите, а начинаете играть, и она вас начинает увлекать. А
случается, что слушаете пьесу в чужом исполнении — и вам неп-
191
риятно, а когда сами играете — ничего. Я вот «Крейслериа-
ну» терпеть не могу слушать.
Б. М. Теплое: А к Трио Чайковского тоже такое
отношение? Вы как-то говорили, что не любите его слушать.
К. Н. Игумнов: Ну, Трио Чайковского не может надоесть: я
и сам играю его редко — не более трех раз в год, — и не так
много слышу его; оно и вообще звучит не часто. Просто мне
не нравится, как его исполняют...
Да, не придется мне играть его на будущий год... Мы,
правда, в филармонии говорили об этом, там записали в
план... Заведомо будут играть Оборин, Ойстрах и
Кнушевицкий. Они его у меня отобрали... Филармония предлагает
выступать с «бетховенцами». Я бы с удовольствием согласился,
но им непременно нужно начинать сезон с Чайковского.
Трио по плану надо исполнять в октябре, а меня в октябре не
будет в Москве... Все это висит в воздухе... Мне очень
жалко... Ну, можно будет сыграть от месткома в пользу детей
фронтовиков.
Б. М. Теплое: А кроме отдыха от произведения,
перерыва в слушании и исполнении его, реален ли какой-нибудь
другой путь для оживления потускневшей, надоевшей
вещи?
К. Н. Игумнов: Не знаю. Трудно себе представить, какой
бы это мог быть способ...
Б. М. Теплое: Бывают ли у Вас теперь случаи сильного
эмоционального впечатления от чужого исполнения хорошо
знакомых вещей, в особенности пьес Вашего репертуара?
К. Н. Игумнов: По-моему, могут быть, если яркое
исполнение. Нужно только, чтобы оно было уж очень
убедительным.
Б. М. Теплое: Существует мнение, что музыканты — в
особенности значительные музыканты — как правило,
менее эмоционально воспринимают музыку, чем простые
смертные.
К. Н. Игумнов: Думаю, это верно. Дилетанты вообще
воспринимают искусство лучше, чем профессионалы.
192
В этом отношении дилетантизм имеет известный плюс.
Для них музыка всегда остается живой, а для нас — в
особенности, пожалуй, для композиторов — живой музыки
нет...
Б. М. Теплое: А вот у Чайковского, по-видимому, всегда
оставалось в высшей степени непосредственное
восприятие музыки.
К. Н. Игумнов: Ну, Чайковский особое дело... Это такая
творческая личность... Однако Брамса он не терпел...
К Бетховену относился только с уважением...
Б. М. Теплое: Но к тому, что он любил, он относился
всегда горячо, страстно, с необычайной эмоциональной
остротой.
К. Н. Игумнов: Да, пожалуй, у всякого музыканта
найдутся такие творения, которые он непосредственно любит.
Даже среди предметов домашнего обихода есть такие
слившиеся с жизнью предметы, к которым всегда остается живое
отношение.
Игумнов считал предпосылкой удачного исполнения на эстраде обо-
• стрение у пианиста музыкального творческого чутья, то есть повышенного
эмоционального состояния.
К. Н. Игумнов: Еслиты выходишь играть и неделаешьто-
го, что ты хочешь и можешь, то это не очень приятно.
Рождается чувство неловкости: у меня не все идет хорошо, а
кто-то посторонний слушает... Творческое,
воспроизводящее настроение, состояние бывает очень
индивидуальным, по-иному может проявляться на эстраде у разных
людей. Кашкин рассказывал, что однажды Н. Рубинштейн,
играя БаркаролуШопена,такувлекся,чтовконце, где идет
такая ликующая музыка, сыграл совсем не то, что написано
в нотах, то есть пианистически изложил иначе какую-то
деталь, весьма существенную. И самое интересное — когда
его об этом спросил Кашкин—то оказалось, что сам
Рубинштейн ничего не заметил и даже не понял, о чем собственно
идет речь.
193
Я хочу сказать, что все зависит от человека. Есть натуры,
которые оживают от присутствия большого количества
людей; им это импонирует, делает их интересными в большом
обществе. Я не принадлежу к таким лицам — совсем
напротив: меня стесняет публика, я предпочитаю маленькое
общество. И я думаю, что пианисты, которые очень неровно
играют, принадлежат к числу таких же натур. Вероятно, многое
зависит от того, есть ли в характере, в природе человека
жажда власти, воля к власти. Тогда ему присуще чаще
испытывать подъем в присутствии публики.
Исполнители отлично знают, сколько бед причиняет им эстрадное
волнение. И, наряду с этим, они понимают и его пользу, его стимулирующую,
мобилизующую роль в решающий момент. Игумнову задается вопрос —
отчего на эстраде всегда бывает волнение?
К. Н. Игумнов: Вы боитесь, что не воспроизведете ранее
найденного. Постоянно думаешь: вдруг не удастся! И
боишься не осуждения слушателей, суровых приговоров, а потому,
что самому станет неприятно. Люди, которые собой всегда
довольны, никогдане волнуются. Абез этого нервозность
бывает (лишь степень ее колеблется). Так как редко случается,
чтобы вся программа полностью удалась, то известная доля
нервозности неизбежно остается. Когда исполнение
становится стандартизованным, то и волнение исчезает. Но будет
ли подобного рода исполнение живым — не знаю. «Es irrt der
Mensch, so lang er strebt» — «Когда не ошибаются, то уже не
живут». Когдаже вы не выучили вещь, тогда возникает
волнение другого рода. Но если вы очень хорошо знаете вещь,
сжились с ней, а все-таки эстрады боитесь, и волнение
происходит именно оттого, что боишься, что окажешься ниже своих
возможностей. Всегда бывает такое чувство — как бы мне не
сыграть скверно. Когда я сознаю, что играл плохо, меня и
аплодисменты не утешат, не убедят... Какая-то досада, горький
осадок в душе остается. Относительно звука еще можно
ошибиться в самооценке. Но если я свой исполнительский план
не выполнил, тогда я не ошибаюсь.
194
Б. M. Теплое: А как Вы переживаете влияние той
колоссальной привычки к публике, которая должна была
выработаться у Вас в течение долгой артистической деятельности?
К. Н. Игумнов: Этой «колоссальной привычки», к
сожалению, у меня все-таки нет. Причины тут различны. Если с
каким-нибудь произведением вы сжились не только в смысле
музыкального настроения, но и в смысле самих средств
выражения, тогда сразу снижается эстрадная нервозность.
Б. М. Теплое: Имеет ли существенное значение в
возникновении эстрадного волнения «страх забыть»?
К. Н. Игумнов: Ну, конечно! Когда нервы не в порядке,
сейчас же начинаешь бояться забыть. Если вещь очень
хорошо выучена, это, конечно, меньше.
У меня когда-то была отличная память. А в последнее
время выучить что-нибудь новое, современное
произведение мне дается с трудом. Например, это относится к вещам
Рахманинова. Правда, о сложности запоминания
сочинений Рахманинова я слышу и от многих молодых пианистов.
Он любит часто менять мелкие детали (средние голоса,
фигурации): один раз так, другой раз иначе. Зилоти волновался
с годами больше и больше. А Антон Рубинштейн разве не
боялся? У него бывало прямо-таки враждебное отношение к
публике. Терпеть не мог бисов. Выходил играть на бис злой,
как черт. Это все, конечно, результат волнения.
Для привыкания к эстраде очень полезны турне. Когда
проедешь десять — пятнадцать городов, привыкнешь и
перестанешь смотреть на выступление как на что-то из ряда вон
выходящее.
У меня такого опыта, к сожалению, не бывало.
Единственный случай: при поездке на Кавказ — семь выступлений в
течение месяца или полутора месяцев. И это было совсем
недавно: в 1938 или 1939 году.
Б. М. Теплое: Почему у Вас нет опыта больших турне?
«Не лежала душа» к этому?
К. Н. Игумнов: Условия так сложились. Мой рост вообще
был несколько запоздалым. Я сначала вырос, а потом уже
11*
195
«утрясался». В дореволюционной России на нас почти не
обращали внимания. С денежной стороны пианисты не
представляли интереса для антрепренеров. Рахманинова,
Скрябина — их еще приглашали. Об остальных не заботились ни
Русское музыкальное общество, ни дирекция
консерватории. Единственно, еще при Сафонове мы кое-куда
выезжали. А после его ухода в 1905 году дирекция не стремилась
помогать молодым. Многие способные пианисты — Вильшау,1
например, — просто деградировали, ничего не делая. Только
после появления Кусевицкого в 1912 — 1913 годах — я снова
стал играть с оркестром.
После революции произошли резкие изменения. Но,
сказать правду, и теперь в филармонии к моей персоне
проявляют очень мало интереса. Спрашивают очень внимательно:
«Что хотите играть?» — но предлагают концерты только в
Москве.
Б. М. Теплое: А на эстраде волнение постепенно проходит
.или остается?
К. Н. Игумнов: Это зависит от чисто физических причин,
оттого, в каком состоянии находится нервная система. Если
вам удалось перед концертом несколько дней спокойных
провести, хорошо. А если вы устали, то это сейчас же
начинает сказываться. Я сейчас меньше волнуюсь, чем раньше.
Тут есть ряд приемов технических. Нужно большее
освобождение всего тела, меньшая стянутость — это помогает.
Движения должны стать свободными, уверенными.
Б. М. Теплое: А на Вашем замечательном концерте 12
февраля 1945 года Ваше физическое состояние совпадало с
впечатлением большинства, что с самого начала произошло
полное «вхождение»?
К. Н. Игумнов: Я Фантазию сразу успешно начал, хотя и
было маленькое волнение. Фантазию играл довольно
уверенно
В. Ф. Вильшау (1868—1957) — пианист, профессор Московской
консерватории.
196
Б. М. Теплое: А есть ли у пианиста такие колебания в
технике, которые зависят только от общего самочувствия,
настроения?
К. Н. Игумнов: Конечно, есть. Мешает волнение, страх,
отсутствие какой-то движущей воли. Это самая неприятная
вещь. Когда вы начинаете немножко волноваться, то приказ,
который вы посылаете рукам, делается не таким ясным, и
тогда вас подстерегают всякие дефекты, неприятности,
аварии... Надо всегда помнить об этом. Сафонов говорил:
«Каждый исполнитель, когда играет, должен себя чувствовать как
полководец на поле сражения. Могут произойти всякие
неожиданности, и он всегда должен найти средства, чтобы их
парализовать». Я считаю, что Сафонов совершенно прав.
Представьте себе, что в силу своего волнения вы затянули
какой-то нюанс или, наоборот, пропустили. Это сейчас же
надо учесть, поправить, найти какой-то эквивалент, а для этого
необходима свежая голова.
Б. М. Теплое: А как влияет неудачное исполнение одной
вещи на исполнение другой?
К. Н. Игумнов: Может влиять. Это зависит от того,
насколько скверно вы сыграли предыдущее произведение.
Если вы начали и чувствуете, что из-за волнения что-то
путаете, это очень опасно, вы и потом будете подвирать.
Константин Николаевич специально остановился на понятии
публичного одиночества, введенном в теорию искусства К. С. Станиславским.
Игумнов решительно советует исполнителю стремиться к такому
состоянию на эстраде, когда о публике забываешь вовсе, когда публика совсем не
присутствует в сознании.
К. Н. Игумнов: Впрочем, присутствовать она должна. На
радио, например, чувствуешь непривычное одиночество. Это
неприятно. Тут, действительно, есть что-то противоречивое.
Если публика очень «культурна и воспитанна», чрезмерно
«хорошо слушает» и очень уж не производит никакого шума, — не
знаешь, доходит или не доходит исполнение. Становится
как-то неприятно. Необходим контакт. Нечуткая аудитория
197
всегда влияет отрицательно на исполнение. Очень мешает
присутствие в зале какого-нибудь заведомо
нерасположенного к тебе музыканта. Неприятно, когда кто-нибудь сидит и
переворачивает ноты. Если играть и все время чувствовать
аудиторию, то — если ты человек трусливого порядка — все
время будешь волноваться.
Другая сторона вопроса: стараться произвести
впечатление, играть «для публики», для всей публики вообще, а не
для каких-нибудь единиц. Для публики играть можно, но
публику подчинять своему вкусу — это одно, а себя
подчинять вкусу публики — другое. Обычно если играют «для
публики», то во втором смысле: стараются произвести
впечатление «поскорее, погромче»... Все-таки нужно забыть публику,
забыть, что вас кто-то может критиковать. (Правда, только
для себя ведь тоже не всегда хорошо играть.)
Большую роль играет привычка к публике. Поэтому
часто выступать — хорошо1.
Б. М. Теплое: Увеличивается или уменьшается с возрастом
любовь к публичным выступлениям?
К. Н. Игумнов: У меня к этому двойственное отношение: и
хочется играть, и в то же время думаешь: «Господи, ну зачем
это!..» Когда вы чувствуете, что поднялись еще на какую-то
ступеньку, тогда, в эти минуты, хочется концертировать.
Если же нет новых достижений, желание затихает.
Если играющему неприятно себя слушать, если плохо
звучит на эстраде — как бы там ни воспринималось в зале, —
то не может быть воли к исполнению.
Во всяком театре, где есть кулисы, выступать
отвратительно. Всего приятнее самочувствие, когда играешь в
Большом зале консерватории. Вот там можно чувствовать
«публичное одиночество». В Малом зале первый ряд сидит у вас
немножко «на коленях».
1 В другой беседе К. Н. Игумнов высказал, на первый взгляд,
противоположное мнение: «Бичом для пианиста является обилие выступлений».
Но думается, противоречия нет. Константин Николаевич лишь
предостерегает от того, чтобы подход к исполнению не стал ремесленным.
Вот тогда действительно часто выступать будет вредно.
198
Вечно ищущий, беспокойный художник, Игумнов никогда не
удовлетворялся своими достижениями, сколь велики они ни были. Отсюда —
непрестанное обострение восприятия искусства, обогащение
исполнительского стиля. Трактовка одних и тех же произведений сильно менялась с
годами. В каком же направлении совершалась эта эволюция?
К. Н. Игумнов: Тут было известное углубление. Но есть и
другое — изменения личного порядка: накоплялись
собственные технические, колористические средства, и под их
влиянием углублялся первоначальный замысел.
Личный опыт, по мнению Игумнова, помог овладеть более высокой
ступенью техники и по-новому увидеть то, чего раньше не замечал.
К. Н. Игумнов: Я просто начинал слышать иначе. Если
через несколько лет возвращался снова к произведению, то оно
было для меня как новое.
В других беседах Константин Николаевич возвращался к подобным
мыслям.
К. Н. Игумнов: Был у меня один период, когда я немножко
недооценивал ритмическую, ритмо-метрическую сторону
исполнения, когда в моем исполнении несколько
сглаживались всякие четкие грани...
Б. М. Теплое: Когда этот период начался и когда
кончился?
К. Н. Игумнов: По указке, по старинке, по традиции я
играл, думаю, до 1906 года. Но и тут уже некоторые коррективы
вносил Скрябин, потому что он и тогда был такой...
импрессионистический... Затем, начиная с 1908 года, эпоха толкала
в этом направлении, сначала, может быть, не так ощутимо, а
потом сильнее. До революции страх перед нарушением
традиций был гораздо больше.
Б. М. Теплое: Значит, эта тенденция в Вашем исполнении
максимально развилась после Октябрьской революции?
К. Н. Игумнов: Да, в то время у меня колорит стоял выше
рисунка. Ведь и всегда так: у кого очень хороший колорит, у
того рисунок хромает.
199
Б. М. Теплое: А когда началось возвращение?
К. Н. Игумнов: Это нельзя назвать возвращением... В 30-х
годах такие вольности очень распространялись и
заострялись, а я отошел от них отчасти потому, что на примере своих
учеников оценил их вред. Не знаю, что тут еще повлияло, я
никогда не задумывался.
Надо сказать, что в дореволюционное время критика
как-то мало обращала внимание на то, есть ли в исполнении
общая, широкая линия или нет. А потом вошло в моду
говорить о цельности исполнения. Понять это сразу нелегко.
Здесь требуется постепенная внутренняя работа. Разговоры об
«общей линии», конечно, толкают в правильную сторону;
иначе исполнение может прийти к раздроблению формы. У меня
настоящее ощущение «большой целостности» пришло
довольно поздно. А раньше было какое-то приблизительное
представление, а не ощущение целого.
Б. М. Теплое" Как это применить к тем капитальным
вещам Вашего репертуара — Сонате Бетховена op. Ill,
Фантазии Шумана, — о которых Вы говорили, что исполнение их
сохранялось более или менее стойко?
К. Н. Игумнов: Это трудно рассказать... Стойкой, может
быть, оставалась динамическая сторона, а ритмический
рисунок невольно менялся. Кроме того, неодинаково обстоит
дело с разными частями той же вещи. Исполнение второй
части Сонаты ор. 111, может быть, и не менялось, а
исполнение первой части и до сих пор еще не до конца
определилось... В Сонате h-moll Шопена, скорее всего, не менялась
третья часть, да и вторая. Но первая часть и финал, конечно,
преобразились. Особенно если сравнить с тем, что было до
1910 года. Начиная с этого года, стало появляться особенно
много нового.
Б. М. Теплое: Вы думаете, что в Вашем исполнении
ритмическая сторона — наиболее развивающаяся?
К. Н. Игумнов: Да, именно «рубатная сторона». Но есть
иные взгляды и динамического порядка. Нарастание может
совершаться маленькими кусочками, отдельными «клочка-
200
ми», а возможен и один сплошной подъем (к последнему
принципу я пришел, конечно, недавно). Очень большой
дробности оттенков у меня, пожалуй, никогда не было, но в
известной мере она существовала. Такое стремление к
мелкой нюансировке, излишнее злоупотребление светотенью —
мне всегда неприятно. А оно практикуется!
Б. М. Теплое: А как обстоит дело в этом отношении у
наших молодых пианистов?
К. Н. Игумнов: У молодежи нередко бывает просто
отсутствие настоящей динамической линии — и крупной, и
мелкой, — а вместо нее какая-то «механическая линия». Это —
другое дело. Там я говорил о том, что не хватает очень
длинного, сплошного crescendo, нарастания. А у молодежи так:
или они шепчут, или гремят, а обычного человеческого
разговора, средней линии звука — почти нет.
В беседах Игумнов поделился собственным опытом работы над
произведением, рассказал о том, как у него самого идет процесс
разучивания. Константин Николаевич всегда упорно отрицал наличие в его
приемах работы какой-либо определенной, законченной системы или
метода.
К. Н. Игумнов: Мне вспоминается, кто-то рассказывал, —
как у Михаила Васильевича Нестерова1 допытывались тоже,
выясняли творческий метод — как он пишет свои картины, а
он сказал: «Беру палитру, кисти, краски, смешиваю нужные
краски и начинаю писать, так вот и пишу». Никакого
способа, системы или рецепта и у меня нет.
Однако вся творческая деятельность артиста направлена на
достижение высших художественных идеалов настолько целеустремленно,
настолько мудро, что трудно себе представить в его искусстве господство
лишь одного интуитивного начала. Несомненно, Игумнову были ведомы и
пути наивысшей рациональности и разумности.
Важнейшие взгляды К. Н. Игумнова на подготовительную работу
пианиста уже хорошо известны по трудам Я. И. Милыитейна. Материалы бе-
сед с сотрудниками Института психологии также содержат советы Игум-
1 М. В. Нестеров (1862—1942) — выдающийся русский художник.
201
нова всегда базироваться на музыке, на образе, представлять исполнение
как живой рассказ, насыщенный реальным содержанием. Разучивание
произведения для Игумнова — процесс неустанных поисков правдивого,
гибкого интонационного развития, бесконечного вслушивания. Поэтому
артист вновь акцентирует требование никогда не отходить от исполнения,
то есть учить не механически, а на всех этапах работы стремиться к
выразительной игре. Для выработки самостоятельного подхода к
произведению пианисту мешают те слуховые впечатления, которые он имеет от
слушания этого сочинения.
К. Н. Игумнов'. Очень трудно, когда приходится играть
произведение из обихода педагогической практики. Всегда
приходится расчищать целый ряд наслоений, которые
образуются в течение многих лет. Образуются привычные
дефекты; ошибки, ученические замашки — они въедаются. Надо
все это расчистить, и прежде чем это произведение вы будете
играть, лучше некоторое время вам его не слушать. Тогда к
нему можно подойти как к чему-то новому. Относится это также
и к обиходному концертному репертуару. Получается
какой-то трафарет, какая-то традиция, причем традиции эти
бывают иногда хорошие, но слишком часто совсем плохие.
Б. М. Теплое: Изменился ли Ваш метод работы с годами?
К. Н. Игумнов: Конечно, изменился. Если сейчас в
консерватории теоретики стараются привить очень большую
сознательность... то в наше время это совсем не
пропагандировалось. Или слишком мало... Тогда главным образом
процветал показ. Профессора показывали, играли и
просили повторить. Объяснений почти не было. Господствовал
интуитивный подход. Каким способом раньше
запоминалось? Работала слуховая и, может быть, еще пальцевая
память. Головой не запоминали. Теоретического подхода не
прививали ученикам. Большую роль играла традиция (то, как
принято играть), боязнь сделать что-то не совсем обычное.
Некоторая настороженность, скованность мешала мне довольно
сильно. Вообще,я очень нерешительный человек, и поэтому
мне сделать как-то иначе, чем все, было немножко неловко,
боязно. За последние десять лет многое в моей работе изме-
202
нилось. Слуховые восприятия стали менее яркими, звуковая
память ослабела. Я на один слух не могу надеяться, особенно
плохо бывает при волнении. Вместе с тем активизировалась
сознательная сторона, когда я знаю каждую ноту, а не играю
только по слуху. Особенно трудно мне в новых сочинениях,
потому что сама звуковая структура их бывает настолько
непривычна, что запоминать их сразу по слуху я не могу, а
лишь после того, когда я всячески уясню себе все головою.
Говоря о поисках творческой самостоятельности пианиста, Игумнов
советовал изучать подлинный авторский текст. Без этого, по убеждению
профессора, немыслимо достижение внутренней логичности, «связности
речи» исполнителя.
К. Н. Игумнов: Поэтому-то так страшны «редакции»
классиков. Жутко становится, когда попадутся ноты, изданные
при жизни автора... До чего мало там указаний! А эти издания
надо знать, иначе приучишься смотреть всегда из чужой
квартиры. Понятно, что многие теперешние авторы испугались
редакторов и стараются сами указать все необходимое.
Рахманинов делает это очень точно и как раз в меру: только то,
что нужно. А Метнер и Анатолий Александров даже
перегружают указаниями. Что касается скрябинских пометок — они
отражают период эстетизма. Не всякий поймет все эти «très
parfume» («очень благоуханно»). Много тут напутал Риман со
своей затактовой теорией. Я по себе знаю, как мы привыкли
на все смотреть с затактовой точки зрения и забывать про
опорные точки, про сильные части такта. Хуже римановских
изданий не может быть. Вообще мне представляется, что такая
дотошность в уснащении текста бесконечным количеством
указаний — это влияние немецкой «школьной» педагогики.
У больших людей этого не было. Посмотрите, например,
редакции Гермера или фридмановскую редакцию Шопена.
Не надо делать того, чего нет у автора. Надо оставаться
верным авторскому тексту, не придавая ему никаких излишних
подробностей. Если вы будете действовать по указанию
автора... вы можете варианты разные находить. Но нельзя менять
203
замысел автора. Зачем это нужно (правда, в этом большого
греха нет) в «Пиковой даме» вместо Канавки давать
набережную Зимнего дворца? Там ведь не написано «набережная
Зимнего дворца». Зимняя Канавка — такое уютное,
интимное место, а к набережной действие не идет. Это больше
подходило бы к какому-нибудь роману Достоевского. И
Мейерхольд1 в «Пиковой даме» вставлял чуть ли не стихи Блока и
вообще переделывал текст. Это — совершенное безобразие.
Чайковский писал на определенный текст.
Продолжая свой рассказ о процессе формирования исполнения,
Константин Николаевич упоминает и такой прием, как работу без
инструмента. Тем самым он на первый план вьщвигает роль внутренних слуховых
представлений. Нужно ли уметь прослушивать произведение в
представлении, спрашивают Игумнова.
К. Н. Игумнов: Обязательно. Можно проснуться ночью и
слышать тему. Но это непроизвольно. А произвольное
внутреннее слышание — это нужный процесс. Он помогает
избегнуть подводных пианистических камней, когда руки делают
что-то сами, в то время как ткань я слышу плохо. Потом быва-
еттрудно переделывать. С этой точки зрения очень вредна
педагогика, то есть прохождение пьесы с учениками.
Получаются вредные и скверные штампы, бороться с которыми
можнотолько путем внутреннего прослушивания.
Апеллируешь к интуиции, стараешься услышать произведение в общих
чертах, избегая дробности и расчлененности. Такое
внутреннее слышание может быть в любой обстановке. Многие
изменения в Сонате Чайковского родились у меня в итоге именно
данного метода работы.
Б. М. Теплое: Содержатся ли в слуховом представлении
тембровые особенности фортепианной звучности?
К. Н. Игумнов: Краски, тембры нужно представлять.
Необходима способность не только высотного, но и тембрового
слуха, иначе я себе не представляю этого слышания.
Речь идет о постановке оперы «Пиковая дама» В. Мейерхольдом на
сцене Малого оперного театра в Ленинграде в 1935 году.
204
Б. М. Теплое: Может ли слышание хорошо знакомой
музыки внутренним слухом по силе воздействия приближаться
к реальному восприятию? Можно ли от воображаемого
слушания, скажем шопеновской прелюдии, получить такое же
удовольствие, как от реального слушания?
К. Н. Игумнов: Конечно, это не совсем будет то...
Относительно шопеновских прелюдий не знаю что сказать... это уж
слишком близко, слишком связано с фортепианным
исполнением... А вот если взять некоторые симфонии
Чайковского, не исключено, что когда читаешь ноты, то подпадаешь
под такое воздействие воспоминания. Конечно, это все
явления иного порядка, чем реальное звучание.
Б. М. Теплое: Воображаемое звучание оркестровых вещей
для Вас все же может приближаться к реальному?
К. Н. Игумнов: Трудно сказать. Я не особенно свободно
читаю партитуры. Одно дело симфонии, которые я хорошо
знаю... но если мне дадут незнакомую партитуру, я плохо
буду представлять себе звучание. Так, как какой-нибудь
дирижер, я не могу себе представить.
Б. М. Теплое: А, например, Шестая симфония
Чайковского достаточно ясно у Вас звучит?
К. Н. Игумнов: Что хорошо помнишь, то, конечно,
звучит... Ведь звуковая память все-таки остается, может быть не
так детально, как при слушании, но в общих чертах остается.
Когда-то при слушании Трио или симфоний Чайковского я
физическое волнение испытывал. Конечно, такого
волнения при чтении нот или воспоминании не будет. Отсутствует
оно и в моменты своей игры. Это мешает... особенно при
публичном выступлении... Слушая симфонии Чайковского,
я мог заплакать. Не могу же я заплакать при собственном
исполнении!..
Б. М. Теплое: Это невозможно?
К. Н. Игумнов: Конечно, нет... При известном
удовлетворении, если вам показалось, что у вас очень хорошо
получается, может быть — ну, плач не плач, а все же некоторое
повышенное эмоциональное состояние. Но это относится не к
красоте вещи, а, скорее, к тому, что вам удалось что-то сделать.
205
Б. М. Теплое: Полифоническую ткань труднее мысленно
слышать, чем гомофонную?
К. Н. Игумнов: Конечно, труднее. Я вообще без нот ее
плохо слышу. Этот язык мне чужой. Я и запоминаю его плохо.
Б. М. Теплое: У Вас есть абсолютный слух?
К. Н. Игумнов: Есть.
Б. М. Теплое: Только на узнавание или и на воспроизведение?
К. Н. Игумнов: Петь я вообще не могу — фальшивлю.
Б. М. Теплое: А если не петь, а взять звук на каком-нибудь
инструменте с нефиксированным строем?
К. Н. Игумнов: Конечно, могу. Но я не думаю, чтобы
абсолютный слух был у меня остро развит. Узнавание
каких-нибудь посторонних, немузыкальных звуков для меня
затруднено. Их высоту я не всегда могу определить. Например,
скрип по стеклу — пожалуй, не уловлю.
Б. М. Теплое: А по отношению к звукам голоса?
К. Н. Игумнов: Думаю, что могу определить.
Б. М. Теплое: И для любого музыкального инструмента?
К. Н. Игумнов: Думаю, что да.
Б. М. Теплое: А для фортепиано совсем бесспорно?
К. Н. Игумнов: Да.
Б. М. Теплое. У Вас всегда был абсолютный слух?
К. Н. Игумнов: Да.
Б. М. Теплое: При переложении из одной тональности в
другую, скажем, из E-dur в Des-dur, характер вещи для Вас
меняется?
К. Н. Игумнов: Да, часто бывает, что меняется. Почему-то
меняется. Как это ни странно.
Б. М. Теплое: Если Вы слышите абсолютную высоту, это
не удивительно, а вот когда те, которые ее не слышат,
говорят, что слышат характер тональности — это действительно
чудо... А цветной окраски тональностей для Вас нет?
К. Н. Игумнов: Нет... Некоторые тональности могут быть
более светлыми, другие более темными, но цвета
определенного нет.
206
Б. М. Теплое: А Вы можете назвать представителей
светлых тональностей?
К. Н. Игумнов: Конечно, C-dur, G-dur — это какая-то
пастораль, очень светлая — D-dur.
Б. М. Теплое: A F-dur?
К. Н. Игумнов: Это в какую-то другую сторону. Тут
разница такая, как между предрассветными и вечерними
сумерками. Но какая-то разница есть. Des-dur — тут темноты тоже
никакой нет, это ни с темным, ни с мрачным; это — луна.
Б. М. Теплое: А темнота где же?
К. Н. Игумнов: Это, конечно, минорные: cis-moll — самый
мрачный тон. Если начать об этом думать, можно много
нафантазировать. Вероятно, это зависит от того, что в данной
тональности написано какое-нибудь произведение,
связанное с определенными пейзажными представлениями; может
быть, и другие связи тут играют роль.
Б. М. Теплое: Атакой наивный фактор не может играть
роли: чем меньше черных клавиш, тем светлее тональность, а
чем больше их, тем темнее?
К. Н. Игумнов: Нет, это не может быть. Fis-dur, например,
я никогда не представляю себе темным.
Б. М. Теплое: Мажорные тональности «не хотят» быть
темными?
К. Н. Игумнов: Или вот: B-dur не очень светлая, a As-dur —
светлая. В Des-dur'e есть какое-то серебро. Мрачный тон —
это, конечно, d-moll, именно мрачный, по-настоящему
мрачный тон. A g-moll не так.
Б.М. Теплое: Ac-moll?
К. Н. Игумнов: «Мужественный» и мрачный.
Б. М. Теплое: А может быть большой музыкант без
абсолютного слуха, а следовательно, и без умения различать
тональности?
К. Н. Игумнов: Конечно, бывают. Как будто, у
Чайковского не было... А вот что заведомо бывает — это абсолютный
слух и полная немузыкальность.
Б. М. Теплое: А в Вашем живом опыте Вам не приходилось
встречать хорошего музыканта без абсолютного слуха?
207
К. Н. Игумнов: Если и есть, так они не говорят об этом. Во
всяком случае есть люди, которые слышат больше, чем я
слышу.
Я слышу тональность, но в каком-нибудь очень сложном
и неизвестном мне аккорде я отдельных звуков могу не
услышать. По-видимому, с возрастом у меня все больше
развивается привычка слышать музыку больше в горизонтальном
направлении, чем в вертикальном. Кто слышит больше в
вертикальном направлении, тот очень чутко относится к
отдельным звукам и может легко выделять их. А может быть,
это потому, что у меня просто нет такого слуха... Ведь есть же
такие люди — и совсем немузыкальные, — которые слышат
всякую случайно задетую ноту в оркестре... а что за музыка
играет, они не замечают...
Б. М. Теплое: А к точности интонации у Вас очень
большая чувствительность?
К. Н. Игумнов: Не думаю. Конечно, если певец «уйдет»
далеко в сторону, это заметишь. Но не думаю, чтобы
интонационный слух был у меня очень изощрен. Его тоже надо
воспитывать. Много ходить на оркестровые репетиции. А у нас все
ограничено фортепианным звуком... И еще приходится
часто играть на расстроенном рояле. В этом отношении у меня
довольно большая снисходительность.
Б. М. Теплое: А можно привыкнуть к расстроенности
инструмента и не замечать ее?
К. Н. Игумнов: Это зависит от того, в какой степени рояль
расстроен. Вот А. Н. Скрябин говорил, что идеально
настроенный рояль даже неприятен... Может быть, он и прав...
Определенное место в беседах отведено специфике творческого труда
пианиста на репетициях к концертам, в процессе звукозаписи, при игре с
оркестром, в ансамбле.
К. Н. Игумнов: На репетиции я должен сыграть все
целиком. Лучше, если можно прорепетировать два раза, тогда в
первый раз я тоже все сыграю, но буду еще приноравливаться,
возвращаться, а второй раз — уже целиком.
208
На репетиции сыграешь лучше, а в концерте бывает хуже.
Надо что-то преодолеть. Приходишь на репетицию и уже
начинаешь волноваться. На преодоление этого уходит много...
Все это в значительной степени дело привычки. Если бы
я играл в Большом зале так часто, как Софроницкий, я бы,
наверное, привык. За несколько лет до войны у меня было
концертное турне по Кавказу. Одну программу я играл в
разных городах через маленькие промежутки времени раз
пять-шесть. Это было совсем другое дело.
A.B. Вицинский: Может ли репетиция изменить что-либо в
исполнении вещи, хотя бы в деталях?
К. Н. Игумнов: Бывает, что на первых порах не находишь
слияния с инструментом; иногда находишь только к концу
репетиции. Может быть, что-то новое, творческое в сфере
динамических оттенков. На репетиции нужно установить
контакт с педалью, стремиться к тому, чтобы понравилось
звучание инструмента. Вообще хорошо бы иметь у себя
записывающий аппарат, записывать себя и слушать, когда
учишь! Я знаю, что К. Г. Мострас делал так с учениками. Им
это крайне полезно — послушать себя и остаться
недовольным. Впрочем, всегда будут винить запись. Правда,
например, в неритмичности запись уж не может быть виновата.
Б. М. Теплое: А Вы собственные записи слыхали?
К. И. Игумнов: Да ведь меня мало записывали!., и плохо!
В последнее время, пожалуй, немного лучше.
Последняя запись была «Крейслериана». Она получилась как будто
бы ничего. Ее записали 21 июня 1941 года в шесть часов
вечера — а на другой день война...
Еще было записано Трио Чайковского с Ойстрахом и
Кнушевицким, причем, кажется, в 1938 или 1939 году на
концерте, без нашего ведома. Был такой концерт в Большом
зале; во втором отделении исполнялось Трио, а в первом я
играл Прелюдию и фугу Танеева, сонату Метнера, Вторую
сонату Скрябина. Записано скверно.
Еще записаны из «Времен года» Чайковского
«Жаворонок», «Подснежник» и, кажется, «Осенняя песня». Говорили
209
мне, что хотят записать целиком «Времена года» и Фантазию
Чайковского с оркестром. Но ничего не сделали.
А вообще дело это трудное.
Б. М. Теплое: Что именно «трудно»?
К. Н. Игумнов'. Надо иметь большую практику в записи.
Атак вся обстановка нехорошая, расхолаживающая, не
хочется играть. Заставляют по двадцать раз повторять, а когда я
слышу, что никуда не годится, они говорят, что хорошо.
Чтобы записать пьесу, исполнение которой продолжается три
минуты, вас заставляют тратить целый час. Рояль плохой,
звучание не устраивает, прорепетировать не удается. И
потом очень это неприятно записываться: знаешь, что
«записывают»...
Г. П. Прокофьев: За последние годы как будто бы
сформировалось мнение, что при постановке рук некоторый наклон
к 5-му пальцу удобнее наклона к 1-му по старинке...
К. Н. Игумнов: К 1-му? Я не люблю этого наклона.
Вообще к 5-му должен быть наклон, хотя иногда построение
пассажа требует и противоположного. Когда-то я любил низко
сидеть — и очень низко опускалась кисть. Более высокое
сидение помогает движению, и оно протекает как-то ближе
к клавишам; а когда низко сидишь, — хуже. Тут есть разные
взгляды. Какая-то старушка, ученица Николая
Рубинштейна, говорила, будто он считал, что нужны прямые пальцы и
высокая кисть. Не знаю, как у Николая, но у Антона пальцы
были не длинные. Страшно широкая ладонь, и недлинные
пальцы. Поэтому Антону неудобно было высоко держать
кисть, а вот Лист держал кисть высоко, у него были очень
длинные пальцы.
Г. П. Прокофьев: Посмотрите на слепок руки Рубинштейна
в консерваторском музее. M. M. Ипполитов-Иванов говорил
мне, что это рука вовсе не Антона Рубинштейна, а третьего
брата — Иосифа, который не был профессионалом-музыкан-
том. Но у братьев Рубинштейн была постановка Виллуана1 с
1 А. И. Виллуан (1804—1878) — русский пианист-педагог, учитель
братьев Рубинштейн.
210
вдавленным суставом между ногтевой и средней фалангами
пальцев.
К. Н. Игумнов: Они играли подушками.
Г. П. Прокофьев: Но это же ощущение вы можете
получить и при обыкновенном нормальном расположении
пальцев. А если по-виллуановски располагать пальцы, тогда
запястье будет значительно ниже...
К. Н. Игумнов: Очень важную роль играет 1-й палец;
культура 1-го пальца необходима. Я уже позже вдумался в
сафоновские слова и в указания о том, что 1 -й палец страшно
важен. 1 -й палец — это рычаг, на котором все движется и
перемещается рука. Нужно, чтобы он был живой, умел «ходить»,
«крутиться». Следует его все время укреплять. Он должен
быть каким-то пунктом, помогающим перемещаться руке.
А иначе никогда арпеджио legato не выйдет. Необходимо
его соседям быть полноценными, а он на клавише боком
стоит. Это бузониевская история, когда все на
горизонтальном движении руки построено, а круговых движений
совершенно нет. Это нехорошая штука. Перенос на 1-й палец
делайте с маленькой дугой. Человек обязан владеть своими
мышцами и уметь изолировать их одну от другой, причем не
с помощью какого-то зажима их, но допуская общую
пассивность, активизировать только те, что требуются для
игры. Нельзя допускать тормозящих зажимов, сознательных
или бессознательных.
Бесконечное значение имеет аппликатура... Я одно время
увлекался перекладываниями — через 5-й палец 4-й или 3-й
пальцы; потом стал играть по-старому — с подкладыванием
1-го. А затем пришел к убеждению, что при игре 3-й палец —
это основное. У меня 4-й палец страшно длинный...
Затем, я не придаю большого значения мистическому
пониманию специфической роли отдельных пальцев (отзвуки
идей Шопена). У меня было много споров с теми, кто
какое-то мистическое значение придает отдельным пальцам и
их индивидуальной роли, а я говорил, что это просто
мистика и что пальцы должны быть равноценны...
211
Г. П. Прокофьев: Меня очень интересуют Ваши слова:
«должно быть ощущение, что пальцы переступают». Я
прекрасно представляю себе эту возможность. Но почему при
всех круговых движениях пальцы «переступают», а не
«передвигается» рука, пальцы «погружаются» в клавиатуру?
К. Н. Игумнов: Передвижение руки я понимаю. Она
перемещается, а пальцы нажимают клавиши. В кантилене
произойдет «переступание» руки с пальца на палец. Если я хочу
учить «Gradus ad Parnassum» — Первый этюд, я движения
руки делать не буду, переступать же я могу совершенно легко.
Вместе с пальцами рука, правда, соответственно вверх-вниз
перемещается... Может быть, однако, это мистика, и в
быстром темпе появляется что-то иное?
Может быть, так, как я говорил, и не выйдет в быстром
темпе. Но мне при работе хотелось бы, чтобы все части руки
ощущали, что они переступают, что тяжесть с 1-го перешла
на 2-й, затем на 3-й и т. д. Нужно, однако, слегка
поддерживать руку, чтобы движение свободно продолжалось в силу
инерции. Если я буду делать все время толчки рукой, это
никуда не годится, а если буду несколько поддерживать, то для
развития ощущения в пальцах это очень хорошо. Поэтому
ощущение в пальцах обязательно. Пальцы способны
выдержать какой-то груз, для этого надо их укреплять.
Когда я играю упражнения, скажем, Таузига, вес и
переступание важны все время.
Г. П. Прокофьев: А может быть, веса никакого и нет, а есть
усилие в кончике пальцев? Оно концентрирует сложные
мышечные усилия. В большом forte основная первоначальная
энергия идет даже от туловища — все остальные звенья руки
являются передатчиком энергии. Тут участвуют все звенья
руки, надплечья и туловища.
К. Н. Игумнов: Да, иногда и все туловище играет роль.
Г. П. Прокофьев: В кантилене вопрос, конечно, другой.
Выступает момент противоречивости движений медленных
и быстрых — явление, с которым рано или поздно
сталкивается каждый пианист.
212
К. Н. Игумнов: Это совершенно правильно... Однако в
смысле звучания, в смысле экономии движения ощущение
тяжести играет огромную роль... У нас сейчас в
консерватории масса низких стульев. Это очень неприятно. Мне
недавно Александр Борисович Гольденвейзер рассказывал, что он
раньше старался сидеть как можно ниже, а теперь наоборот.
Мы сошлись: и я начинаю думать, что выше сидеть гораздо
удобнее. Это очень много значит. Антон Рубинштейн сидел
страшно далеко от рояля и ноги у него были вытянуты, Лист
же — прямо и высоко. Не исключено, что посадка связана с
тем, что у него был очень тянущийся, звонкий и длинный
звук, но не было такой густоты тембра, как у Антона.
Г. П. Прокофьев: Рубинштейн увеличивал мощь своего
звука координированием движений всех частей руки «к
себе». А Лист пользовался движениями «от себя». Вы говорите:
«В кантилене надо переступать». А как же будет происходить
в арпеджиях? Разве тут можно обойтись без известной
степени перемещения руки по горизонтали?
К. Н. : В арпеджио необходимо ощущение переступания в
медленном темпе для выравнивания их, а потом в быстром
темпе подкладывание 1-го пальца, но не дальше квинты... Я
являюсь сторонником того, чтобы были упражнения на
фортепиано; гимнастика постоянно обязательна. В меру, конечно.
Для этого целесообразно движение с поворотами, такое
упражнение:
12.323453454323
tjjllrilfp
Тут мне вытянутые пальцы очень нравятся... Да, у нас
«растяжка» постоянно игнорируется до последней степени,
и это абсолютно неверно. Вот и аккорды вы будете брать
«готовыми» пальцами, а они должны быть освобождены. Для
того чтобы аккорды хорошо взять, нужно дать пальцам
непринужденно раздвигаться, не тормозить друг друга. Впро-
i
213
чем, отдельный звонкий аккорд можно взять и
отталкиванием руки, чуть сближая пальцы.
Таковы высказывания выдающегося русского музыканта об искусстве
фортепианной игры. Несмотря на то, что предметом бесед Константина
Николаевича были чисто пианистические явления, его размышления,
выводы, оценки вышли далеко за узкопрофессиональные границы,
возвысившись до мудрого осмысления самой природы исполнительского
искусства, раскрытия глубинной сущности и закономерностей художественного
творчества, восприятия жизни во всей ее интенсивности, остроте и
бездонности. И хотя К. H. Игумнов говорил поражающе просто, лаконично,
сдержанно, за каждым его профессионально-прикладным словом, суждением,
советом кроется огромный обобщающий смысл, и мы ощущаем, как
широко, как объемно и многоцветно видел мир этот удивительный художник.
На подступах к созданию музыкальной
психологии1
Прежде, чем приступить к изложению моей темы, я хочу,
господа, сказать несколько слов о предмете моего реферата и
о причинах, побудивших меня остановиться на нем. Сначала
я хотел говорить о Скрябине, о том, чье имя сейчас на устах у
всего музыкального мира. Мне казалось, что нам не может не
быть интересным, хоть в общих чертах начать изучать самого
крупного композитора современности, особенно теперь,
когда неожиданная страшная смерть заставила с интересом,
часто с любовью, а иногда даже с некоторым благоговением
относиться к нему тех, кто раньше имя его не произносил
иначе, как с насмешкой и недоумением.
Но что можно сказать о Скрябине, с какой стороны
подойти к нему? В последнее время о Скрябине пишется
довольно много, его творчество подвергается самой
разнообразной оценке, о нем высказываются различные, часто
противоречивые суждения, но в общем можно сказать, что
0 Скрябине сказано мало. Большинство пишущих о нем
стоит на одной из следующих двух точек зрения: одни
говорят главным образом о той реформе, которую Скрябин
произвел в современной гармонии, и, следовательно, стоят,
можно сказать, на специальной
музыкально-теоретической точке зрения; другие же стремятся разобрать
философские мотивы скрябинского творчества и часто имеют дело
не столько с самой музыкой его, сколько с теми философ-
1 Студенческий реферат Б. M. Теплова, 1916 г. Из архива семьи Б. М. Теп-
лова. Выражаем благодарность Я. А. Тепловой за передачу этого
материала для публикации.
215
скими программами, которые он присоединял к некоторым
своим произведениям.
На первой точке зрения я останавливаться не буду: она
несомненно имеет все права на существование, но по своему
специальному характеру особого интереса для нас
представлять не может. Вторая же точка зрения представляется,
конечно, в высшей степени привлекательной, но, я думаю, в
этой привлекательности кроется большая опасность.
Разумеется, очень интересно найти глубочайшие мотивы
творчества композитора, выяснить связь их с различными
философскими, мистическими и религиозными течениями
и в результате самых широких обобщений дать им место в
общей философской системе. Особенно соблазнительно
это по отношению к такому композитору, как Скрябин,
творчество которого по своей удивительной отвлеченности
(об этом несколько смелом термине я надеюсь со временем
поговорить) дает широкое поле для всевозможных
обобщений и философских построений. Но эта задача далеко не
так легка, как может казаться с первого взгляда: только в
результате полного и всестороннего изучения Скрябина и его
творчества могут иметь место такие обобщения, иначе
легко можно впасть в оригинальное недоразумение: думая
разбирать скрябинскую музыку, в действительности иметь
дело с различными программами, авторскими пояснениями и
ремарками, которые имеются при многих произведениях
Скрябина. То есть иметь дело не с музыкой, а с
философией, литературой (к «Поэме экстаза», например,
приложено нечто вроде поэмы) и т. п.
Я думаю, что вообще изучение музыкальных
произведений должно прежде всего стремиться к строгой научности.
Музыка, сама по себе, принадлежит к области поэзии и
ничего общего с наукой не имеет; но изучение музыки — к области
прозы и из отдельных областей прозаического творчества, — к
науке, а не к философии, не к религии, не к публицистике и т. д.
Я в данном случае всецело исхожу из того положения, которое
высказал в своем реферате Бор. Серп Левицкий: проза и поэ-
216
зия суть различные виды мышления. Не то важно, каков
объект нашей мысли, а то важно, какой характер имеет самый
процесс мысли. Когда мы изучаем творчество какого-нибудь
композитора, мы имеем дело с произведениями искусства, с
фактами поэтическими, но наше изучение будет не
поэтическим, а прозаическим творчеством, т. к. наша мысль будет
идти по пути прозаическому, т. е. от фактов — к законам, от
частного, конкретного — к общему, отвлеченному.
Следовательно, стремясь научно изучить творчество
Скрябина, мы должны прежде чем строить широкие
философские системы о нем, постараться насколько возможно
полно изучить его личность, его музыкальную физиономию,
психологию его творчества, внутреннее и внешнее его
произведений, связь его с предшествующими и современными
композиторами, его роль в истории музыки. Нужно стать на
какую-нибудь вполне определенную плоскость и, стоя на
этой плоскости, изучить творчество Скрябина таким, каким
оно представится нам тогда. Пусть это изучение будет
несколько узким, пусть оно не коснется всех сторон
изучаемого предмета. Эти недостатки будут восполнены изучением
предмета в другой плоскости, и только в результате целого
ряда изучений откроется перед нами действительная
сущность творчества нашего композитора.
Такие соображения были у меня, когда я начинал
работать над рефератом о Скрябине. И я решил, что наиболее
интересно для нас и наиболее в моих силах будет подойти к
Скрябину вот с какой стороны: оставив пока в стороне
специальное изучение его творчества, постараться определить
основные мотивы современной русской музыки вообще,
уяснить себе ее индивидуальную физиономию и тогда уже
найти в ней место для скрябинского творчества. Но прежде,
чем приступить к изучению музыки наших дней, я хочу
поговорить о музыке непосредственно предшествующего
периода, о русской музыке второй половины XIX в. С одной
стороны, мы в ней найдем корни многих особенностей
современного творчества, а с другой стороны, наметим целый ряд
217
черт, противоположных современной музыке, и ставящих
эти две непосредственно соприкасающиеся эпохи
приблизительно в такое же отношение, в каком, например, стоит
классическая музыка начала XVIII в. к романтизму первой
половины XIX. Такая смена противоположных направлений
вообще чрезвычайно характерна для всех областей
человеческого творчества. Наиболее просто это можно объяснить тем,
что крайнее и исключительное господство какого-нибудь
направления естественно влечет за собой как реакцию,
противоположное, но такое объяснение, будучи самым
простым, не является ли в то же время и самым поверхностным?
Впоследствии, выясняя взаимное отношение двух
интересующих нас эпох, я хотел бы подробнее остановиться на этом
вопросе, а сейчас я перейду к главному предмету моего
реферата.
Сегодня я хочу остановиться на зарождении того течения
в истории музыки, которое можно назвать русской
национальной школой и которое, ведя свое начало от Глинки,
являлось преобладающим в нашей музыке, приблизительно,
до конца XIX в. Господством этого направления и
определяется первая из рассматриваемых нами эпох, поэтому с него
удобнее всего будет начать наше изучение.
Творцом русской музыки принято считать Глинку. До
Глинки не было ничего. Глинка создал нашу национальную
музыку и все, что было после него, построено на нем, как здание
на своем фундаменте. И по выражению одного из историков
музыки и музыкальных критиков проф. Кругликова,
«основная идея и общий план этого здания, конечно, глинкин-
ский». Тот же Кругликов пишет далее: «Все, сочиненное
после Глинки, даже в самые последние годы, даже в самые
последние месяцы, сочинено во имя его, сочинено так, а не
иначе, потому что до современных нам русских
композиторов жил Глинка и написал «Жизнь за Царя» и «Руслана», эти
краеугольные камни всего здания русской музыки». Это
писалось в 1904 г. Тогда, может быть, это и было правильно. Но
теперь в это мнение следует внести некоторое изменение.
218
Тот глинкинский период русской музыки, о котором
говорит Кругликов, и в 1904 г. уже отошел в прошлое, но новая
эпоха тогда еще только намечалась и то время было еще
временем переходным. «Куда приведет русскую музыку
будущее? Ответить на такой вопрос может только новый гений,
новый Глинка». Так кончает Кругликов свою статью. В то
время этот ответ еще только ожидался. Теперь же, когда
раздался призыв Скрябина — «будем как солнце!», когда, как
одно могучее «из пламя и света рожденное слово», прозвучал
огненный «Прометей», теперь ответ мы имеем, и новая
эпоха русской музыки началась. Я вовсе не склонен думать, что
Скрябин — единственный творец новой музыки: целый ряд
композиторов до него, одновременно с ним и теперь после
него, работали и работают для той же цели, но он, как и
всякий гений, воплотил в одном себе все, что творилось целым
рядом талантов, и в одном создании его мы сразу увидим все
то, что пришлось бы по крупинкам собирать у других
композиторов.
Итак, период, начатый Глинкой, отошел в прошлое. Это
несомненно, но это не может умалить значение Глинки. Вся
русская музыка второй половины XIX в. жила его заветами и
эта эпоха могла бы по праву носить его имя. Я не стану
останавливаться на переходе от до-глинкинской музыки к
Глинке. Я возьму прямо его творчество и постараюсь разобрать
наиболее характерные особенности его.
Основное свойство его музыки, я думаю, удобнее всего
будет назвать «музыкальностью». Я затрудняюсь точно
определить этот термин, но постараюсь путем примеров и
некоторых рассуждений сделать его понятным. Имея в виду это
свойство, можно всех композиторов делить на две группы
(конечно, приблизительно): на обладающих этим свойством
в большей степени и на необладающих им или обладающих в
незначительном количестве. К первым, т. е. к композиторам,
характеризуемым «музыкальностью» их творчества, отойдут:
Моцарт, Гайдн, Шуберт, Шопен, Глинка, отчасти
Чайковский; ко вторым — Вагнер, Берлиоз, Скрябин, Рим-
219
ский-Корсаков. Некоторые, как, например, Бах, Бетховен,
Мусоргский, стоят на границе этих двух групп, Бах и
Бетховен — приближаясь более к первой, Мусоргский — ко
второй. Постараемся присмотреться ближе к этому перечню имен.
Этим, собственно, различаются между собой такие
композиторы, как Моцарт и Вагнер (беру крайние типы). Я думаю, что
человек, никогда над этим не задумывающийся, послушав
музыку того и другого, может ответить приблизительно так:
«Красота музыки Моцарта в ее мелодичности: слушая его
произведения, невольно подчиняешься обаянию его
мелодий, средства выражения его очень просты, гармонии
обыкновенны, никаких других красот, кроме чисто
музыкальных — красивой мелодии. Вагнер же совсем другим
способом действует на нас: обаяние его в необычайной
красочности и поэтическом колорите его музыки». Таков,
приблизительно, может быть ответ человека, совершенно
неподготовленного, сделанный на основании
непосредственного впечатления. Первое, что мы отметим в нем, это
замечание о мелодичности музыки Моцарта в
противоположность вагнеровской.
Действительно, это факт совершенно бесспорный:
Моцарт, как творец мелодий, едва ли превзойден кем-нибудь.
Рубинштейн, сказавший о нем: «Вечный солнечный светоч в
музыке — имя тебе, Моцарт!», я думаю, имел в виду именно
этот неистощимый источник мелодичности. Моцарт после
своей кратковременной жизни оставил огромное
музыкальное наследство, и в каждой, даже самой незначительной
вещи вы найдете, по крайней мере, одну мелодию,которая
сама по себе представляет большую ценность, хотя бы эта вещь
в целом была музыкальной безделушкой. Если сравнить
количество мелодий, представляющих, так сказать,
определенные музыкальные единицы в творчестве Моцарта и в
творчестве Вагнера, то мы поразимся колоссальной разницей:
творчество Вагнера с этой точки зрения покажется нам
почти нищенским.
220
Характерная особенность мелодий Моцарта
заключается в том, что, даже будучи оторваны от произведения, в
котором они встречаются, они не теряют своего
музыкального значения. Я не говорю «красоты», т.к. нам важна не
внешняя красота звуков, которая может быть даже у
какого-нибудь случайного аккорда, а именно художественная
красота, заключающаяся в той ритмической эмоции,
которую способна вызывать в нас музыкальное произведение.
В очень многих, в большинстве даже произведений
Моцарта, на мой взгляд, важны не столько сами они в целом, как
единое органическое создание, сколько эти отдельные
мелодии, которые входят в состав их; эти мелодии могут быть
напеваемы, наигрываемы на каком-нибудь инструменте без
всякой связи с целой вещью и все же будут производить то
впечатление, которое имел в виду композитор.
Ястребцов, один из горячих поклонников и друзей Рим-
ского-Корсакова, в своих воспоминаниях о нем передает
такой случай. У них зашел разговор о том, можно ли в
музыкальных произведениях найти такие конечные неделимые части,
такие музыкальные атомы, которые уже не могут подлежать
критике и должны быть принимаемы так, как они есть. Рим-
ский-Корсаков видел такой музыкальный атом в мелодии, в
мелодической фразе; можно, по его мнению, толковать о
том, хорошо ли связаны между собой мелодии, хорошо ли
они гармонизированы, хороша ли инструментовка, и
сделать известные указания на то, как лучше было бы сделать
это, но, что касается самой мелодии, то она критике не
подлежит и анализирована быть не может. Я не вполне согласен
с этим мотивом: не всегда музыкальным атомом является
мелодия, но по отношению к такого рода мелодиям, о которых
мы говорили выше, это вполне применимо.
Мелодии Моцарта — это такие музыкальные единицы,
которые имеют ценность сами по себе, независимо ни от
чего другого, и которые анализированы, разложены на
отдельные элементы быть не могут.
221
То же самое можно сказать о мелодиях Шуберта,
Шопена, Гайдна. Если взять мелодию какой-нибудь из «Lieder»
Шуберта, хотя бы его «Баркаролы» — «Auf dem Wasser zu
singen», то она не теряет своего художественного значения
даже если будет рассматриваема отдельно от слов, без
аккомпанемента, и не в вокальном исполнении. И можно почти
наверное сказать, что тот, на кого эта мелодия сама по себе
не произведет никакого впечатления, тот не схватит и
обаяния всей песни.
Творчество Шуберта и Шопена в этом отношении далеко
не так чисто, как моцартовское, но все же все
вышесказанные моменты могут быть применены к большей части их
произведений.
Если же мы попробуем взять мелодии Вагнера или
Берлиоза и рассматривать их в связи о текстом (если эти мелодии
вокальны), без гармонического, ритмического и
инструментального колорита, то они будут во многих случаях
музыкально бессодержательны, если не бессмысленны. То же,
хотя и с некоторыми ограничениями, можно сказать
относительно Римского-Корсакова.
Таким образом мы установили, что то свойство, которое я
называю «музыкальностью», характеризуется прежде всего
наличностью мелодий, имеющих самостоятельную
художественную ценность и являющихся как бы музыкальными
атомами, неотделимыми элементами музыкальных
произведений. Это именно то, что в популярном понимании
называется мелодичностью. Такие мелодии легко запоминаются, и
простое напевание их доставляет известное художественное
наслаждение. Очень часто напевают мелодии Глинки,
Шуберта, Шопена, но едва ли часто приходится слышать, как
напеваются мелодии Вагнера.
Все вышесказанное вполне применимо к Глинке; я в этом
отношении назвал бы его «русским Моцартом». Мне
представляется, что художественный замысел возникал у Глинки
в виде той или другой мелодии, и потом эта мелодия
обрабатывалась, соединялась с другими, и создавалось целое про-
222
изведение. В своих вокальных вещах, я думаю, Глинка
задумывал очень часто мелодию независимо от текста; его
мелодии часто передают только общее настроение словесного
текста, но не слиты органически со словами. Я говорю —
часто, т. к. этого нельзя сказать относительно всего его
творчества. Высшие достижения его гения представляют
поразительное слияние слов с музыкой, но достигается оно
все же другим путем, нежели у таких композиторов, как
Даргомыжский, Мусоргский, Кюи, для которых слияние музыки
со словами — есть сущность их творчества. У Глинки такое
слияние есть все-таки соответствие мелодии, как
музыкального целого, общему духу текста, но только соответствие,
достигшее высшей степени совершенства. Мелодия у него не
перестает быть единым целым, тогда как у перечисленных
выше композиторов мелодическая нить идет за словами,
открывает в себе все художественное содержание слова, как бы
переводя его на язык музыки; мелодия у них теряет свою
целостность, замкнутость, и музыкальной единицей, атомом
является уже не мелодия, а что-то другое. Но слияние
музыки со словами Глинка достигает в сравнительно немногих
своих произведениях: в лучших местах «Руслана», в «Ночном
смотре», в огромном его большинстве романсов и в «Жизни
за Царя» он еще далек от такой истинно вокальной музыки.
Музыка «Жизни за Царя» в очень многих местах только
оттого выигрывает в пении, сравнительно с инструментальным
переложением, что мелодия там рассчитана на человеческий
голос, как на определенный инструмент, и, будучи
исполнена на другом инструменте, теряет тот колорит, который
хотел ей придать автор. Ария Сусанина в лесу, ее речитатив и
сцена с поляками, романсы. «Не о том скорблю,
подруженьки» будут столько же терять в фортепианном переложении,
сколько потеряет скрипичная вещь, сыгранная на рояле.
Здесь вокальная музыка не представляется особой стихией
общемузыкального искусства, имеющей свои собственные
законы, отличные от законов инструментальной. Музыка
«Жизни за Царя» и большинство романсов Глинки, так же,
223
как и музыки почти всех инструментальных созданий его, в
собственном смысле слова не вокальная и не
инструментальная. Между мелодиями его вокальных и
инструментальных произведений принципиального различия нет; они,
правда, отличаются окрасками, колоритом, но сущность
вещей Глинки не в колорите, а в мелодии самой по себе,
которая, как мы видели, является у Глинки безразличной в
отношении своей вокальности или инструментальности.
Комментарии к публикации текста Б. М. Теплова
«На подступах к созданию музыкальной психологии»
Поразителен уже сам факт обращения будущего психолога к
анализу важнейших явлений музыкального искусства.
Двадцатилетний студент (юноша) философского факультета пишет о
музыке с таким знанием ее истории и теории, который редко бывает
доступен даже для молодых профессионалов. Сразу же обращает на
себя внимание нестандартность мышления —направленность на
психологический аспект исследования музыки. Данный фрагмент,
по существу, намечает опоры для создания теории музыкального
восприятия, психологии музыкальных способностей.
Теплов отмечает два губительных для аналитических
изысканий пути, к сожалению, имеющих широкое хождение на практике:
сосредоточение внимания лишь на форме, языке, звуковом
строении произведения или интерес к отвлеченным философским,
литературным объяснениям содержания сочинений. Очень удачно,
хоть и пунктирно, это начато Тепловым рассматриваться и на
примере Скрябина.
Чрезвычайное значение обретает указание Теплова на
лидирующую роль мелодического начала. Здесь — прямой ход к мысли
Моцарта: «Сущность музыки в мелодии». Необычны и крайне
интересны суждения Теплова о существовании первичных
мелодических «атомов», составляющих основную и «неделимую» структуру
музыкальной ткани. Несомненную привлекательность получает и
классификация, типология композиторских стилей в зависимости
224
от той или иной специфичности их мелодических физиономий.
Спорные моменты ее, крайности суждений (например, слова о
том, что до Глинки «у нас не было ничего» и др.), думается, вполне
естественны для юного аналитика. Как нам кажется, впоследствии
и сам Б. М. отказался от ряда подобных оценок (в частности, о
сущности мелодизма Римского-Корсакова, Чайковского и др.).
Психологические вопросы художественного
воспитания1
1
Было бы совершенно неверно полагать, что
психологическую основу художественной деятельности составляет одно
лишь «эстетическое чувство». «Искусство, — писал
Чернышевский, — производится не отвлеченным стремлением к
прекрасному (идеею прекрасного), а совокупным действием
всех сил и способностей живого человека» . Ту же мысль
высказывал и Тургенев, стоявший по своим теоретическим
воззрениям на искусство на очень далеких от Чернышевского
позициях: «Художество такое великое дело, что целого
человека едва на него хватает со всеми его способностями»3.
Искусство очень широко и глубоко захватывает самые
различные стороны психики человека — не только
воображение и чувство, что представляется само собою
разумеющимся, но и мысль, и волю. Отсюда его огромное значение в
развитии сознания и самосознания, в воспитании
нравственного чувства и формировании мировоззрения.
Поэтому-то художественное воспитание и является одним из
могучих средств, содействующих всестороннему и
гармоническому развитию личности.
Нередко говорят: занятие искусством предполагает нали-
чие соответствующих способностей в сфере ощущений и вос-
1 Известия Академии педагогических наук РСФСР. — 1947. — Вып. 11. —
С. 7-26.
2 Чернышевский Н. Г. Очерки гоголевского периода русской литерату-
ры//Полн. собр. соч. - 1905 - 1906 г. - Т. 2. - Гл. VII. - С. 213.
3 Письмо Тургенева к Фету 4 февраля 1862г//Фет. Мои воспоминания. —
Т. I.-С. 391.
226
приятия (музыкальный слух, чувство ритма и т. п.), тонкой
эмоциональной отзывчивости, живого воображения и т. д.
Это — с психологической точки зрения — не совсем точно.
Если бы художественная деятельность только
«предполагала» наличие этих способностей, если бы она была только
ареной для проявления их, то воспитательное значение ее
было бы невелико.
На самом деле всякая способность формируется и
развивается лишь в процессе деятельности и, в первую очередь,
такой деятельности, которая с необходимостью требует этой
способности, которая не может без нее осуществляться.
Следовательно, и те способности, которые необходимы для
занятия искусством, формируются и развиваются в процессе
художественной деятельности. Можно даже сказать сильнее: эти
способности создаются художественной деятельностью, —
конечно, создаются на основе имеющихся у ребенка задатков,
вследствие чего и при одинаковом пути художественного
воспитания способности эти у разных детей оказываются резко
различными и количественно и качественно.
Наиболее непосредственно художественное воспитание
влияет на те сферы психики, которые образной и
эмоциональной природой искусства затрагиваются в первую
очередь. Поэтому занятие искусством прежде всего является
школой восприятия, воображения и чувств.
В эстетическом восприятии чувственная форма вещей —
само «видимое» и «слышимое» — имеет совсем иной смысл,
чем в других видах восприятия.
2
Для обычного, житейского восприятия главное — не
столько самые «вид» и «звучание» вещи, сколько их
значение. Я встречаю на улице человека; в огромном большинстве
случаев все содержание акта восприятия сводится к тому, что
я узнаю в нем «такого-то», узнаю в результате одного беглого
227
взгляда. Если «вид» этого человека и привлекает к себе мое
внимание, то обычно лишь в той мере, в какой он что-либо
«означает»: «Какой у него плохой вид! не болен ли он?» Часто
ли, слушая речь своего собеседника, мы «слышим» в ней
что-либо другое, кроме значений слов и смысла его
высказывания? Даже по отношению к интонации речи, мы
«слышим» обычно не столько саму эту интонацию, сколько ее
«смысл»: «Кажется, он обиделся».
Совсем другое — видеть и слышать глазами и ушами
художника: живописца, писателя, актера. Художник
Михайлов в романе Л. Толстого «Анна Каренина» «помнил все
лица, которые он когда-либо видел» и однако «не помнил ни
фамилии человека, ни того, где встретил его и что с ним
говорил». Это — прямая противоположность тому, что в жизни
называют памятью на лица. Для Михайлова лицо было не
«опознавательным признаком» человека, а воспринималось
и запоминалось во всем своеобразии его внешнего вида и его
внутренней выразительности.
В изобразительных искусствах задача изображения
необходимо требует острого восприятия подлинного «вида»
вещей, снятия той завесы из привычно-схематичных
представлений, которая заслоняет его от обычного житейского
взора. Отсюда вытекает, в частности, уменьшение
константности формы, величины и цвета, характерной для обычного
восприятия. Поэтому, решая задачу изобразить виденное,
ребенок неизбежно научается по-новому, гораздо острее и
точнее видеть вещи.
Так же обстоит дело и со слуховым восприятием. В
отношении музыки всякий знает, что она предполагает
некоторое особое и притом очень совершенное слышание. Но это
в такой же мере относится и к поэзии, которая с
необходимостью требует своеобразного и тонкого восприятия
звучания речи.
Понятие «поэтический слух» с точки зрения
психологической столь же законно и необходимо, как и понятие
«музыкальный слух». Бесспорно, что и для актера (или мастера
228
художественного чтения) нужно свое, специфическое
развитие «слуха»: задача воспроизведения интонаций необходимо
требует способности слышать тончайшие оттенки их.
Литературное творчество предполагает хорошее развитие
различных (в идеале — всех) видов восприятия1. «Глаз»
писателя иной, чем «глаз» художника-живописца (чтобы описать
вещь, нужно иначе видеть ее, чем для того, чтобы изобразить
ее), так же, как «слух» его иной, чем «слух» музыканта или
актера, но без очень тонкого развития и «видения» и
«слышания» (так же, как и других видов ощущений) нельзя
успешно заниматься литературным творчеством.
Чтобы дать понятие о той постоянной работе по
«культуре восприятия», которая входит необходимым звеном в
работу писателя-художника, приведу отрывок из письма
Тургенева, относящегося к молодым годам его жизни:
«Прежде чем лечь спать, я каждый вечер делаю
маленькую прогулку по двору. Вчера я остановился и начал
прислушиваться. Вот различные звуки, услышанные мною:
Шум крови в ушах и дыхания.
Шорох — несмолкаемый лепет — листьев.
Треск кузнечиков: их было четыре в деревьях на дворе.
Рыбы производили на поверхности воды легкий шум,
походивший на звуки поцелуя.
От времени до времени падала капля с легким
серебристым звуком.
Ломалась какая-то ветка, кто сломал ее?
Вот глухой звук... что это? Шаги по дороге? Или шепот
человеческого голоса?
И вдруг тончайшее сопрано комара, которое раздается
над вашим ухом...»2.
1 На вопрос одной анкеты «На каких восприятиях чаще всего строятся
образы (зрительных, слуховых, осязательных и т.д.)?» А. М. Горький
ответил: «Разумеется — на всех восприятиях». Сборник «Как мы
пишем». Изд. писателей в Ленинграде, 1930. — С. 27.
2 Письмо Тургенева к Полине Виардо 1849 г. Оригинал на французском
языке // Письма Тургенева к Полине Виардо и его французским
друзьям. - М., 1900. - С. 75.
229
Художественная деятельность, в любых ее формах,
требует и большой сенсорной культуры, и развития таких
сложных способностей в сфере восприятия, как, например,
наблюдательность. Поэтому художественное воспитание
всегда включает и воспитание способностей восприятия. В этом
одна из сторон его общевоспитательного и
общеобразовательного значения: воспитывая умение «видеть» и
«слышать», искусство создает предпосылки для расширения и
углубления познания мира.
3
Воображение — это создание новых образов на материале
прошлых восприятий. Нет такой области творчества, где
воображение не играло бы значительной роли. Оно
необходимо не только в деятельности изобретателя или
ученого-экспериментатора, но и в наиболее абстрактных областях науки.
«Нелепо отрицать роль фантазии и в самой строгой науке»1.
«Даже в математике она нужна, даже открытие
дифференциального и интегрального исчислений невозможно было бы
без фантазии».2
Нигде, однако, воображение не имеет такого
исключительного значения, как в искусстве, в процессе
художественного творчества. В науке образы воображения являются
лишь материалом, которым пользуется творческая мысль
ученого. В искусстве создание образов — непосредственная
задача творчества; в образах воплощает художник —
писатель, живописец, композитор, актер — свой идейный
замысел. Поэтому работа воображения занимает центральное
место в процессе художественного творчества, и, следова-
тельно, всякая творческая деятельность, входящая в систему
1 Ленин В. И. Философскиететради//Полн. собр. соч: В 56т. — М., 1964. —
С. 336.
2 Ленин В. И. Полное собрание сочинений: В 56 т. — М, 1964. — Т 27. —
С.266.
230
художественного воспитания, должна служить сильнейшим
средством развития воображения.
Однако воспитанию воображения служит не только
творчество, в узком смысле этого слова (творчество как
«сочинение»), но и другие виды художественной деятельности.
В качестве особого вида воображения, имеющего
важнейшее значение во всей психической жизни, можно
выделить так называемое воссоздающее воображение (иногда его
называют «репродуцирующим воображением»). Под этим
разумеется построение образов в соответствии с данным
описанием (схемой, чертежом и т. п.). Такое воображение
лежит, например, в основе музыкально-исполнительской
деятельности — построение музыкального образа на основе
нотной записи.
Особенно ярко развертывается деятельность
воссоздающего воображения при чтении художественной литературы —
построение образов на основе словесного описания.
Конечно, это относится не ко всякому чтению. Такое чтение,
которое преследует одну лишь цель — узнать «про что здесь
говорится» и «что случится дальше» — не требует активной
работы воображения. Но такое чтение, когда мысленно
«видишь и слышишь» все то, о чем идет речь, когда
мысленно переносишься в изображаемую ситуацию и «живешь» в
ней — такое чтение невозможно без самой активной работы
воображения.
До какой почти потрясающе-впечатляющей силы может
подниматься деятельность воссоздающего воображения
говорит рассказ А. М. Горького о первых сильных его
литературных впечатлениях:
«Помню, — «Простое сердце» Флобера я читал в Троицын
день вечером, сидя на крыше сарая, куда я залез, чтобы
спрятаться от празднично-настроенных людей. Я был
совершенно изумлен рассказом, точно оглох, ослеп, — шумный
весенний праздник заслонила передо мной фигура
обыкновеннейшей бабы, кухарки, которая не совершила никаких
подвигов, никаких преступлений. Трудно было понять, почему
231
простые, знакомые мне слова, уложенные человеком в
рассказ о «неинтересной» жизни кухарки, — так взволновали
меня? В этом был скрыт непостижимый фокус, и — я не
выдумываю — несколько раз, машинально и как дикарь, я
рассматривал страницы на свет, точно пытаясь найти между
строк разгадку фокуса».
«И уже совершенно поражен был я, когда в романе
Бальзака «Шагреневая кожа» прочитал те страницы, где изображен
пир у банкира и где одновременно говорят десятка два людей,
создавая хаотический шум, многоголосие которого я как
будто слышу. Но, главное, — в том, что не только слышу, а и вижу,
кто как говорит, вижу глаза, улыбки, жесты людей, хотя
Бальзак не изобразил ни лиц, ни фигур гостей банкира»1.
Такое чтение художественной литературы не всякому
дается само собой. Это — своего рода мастерство, которому
надо учиться, которое надо воспитывать в детях, а воспитывать
его — значит развивать и совершенствовать их воображение.
4
Искусство — не только образное, но и эмоциональное
познание мира. Этим определяется своеобразие
художественного восприятия.
Если научное наблюдение иногда называют «думающим
восприятием», то эстетическое восприятие можно назвать
«чувствующим восприятием», эмоциональным
восприятием. Понять художественное произведение — значит, прежде
всего, прочувствовать, эмоционально пережить его и уже на
этом основании поразмыслить над ним.
С чувства должно начинаться восприятие искусства;
через него оно должно идти; без него оно невозможно. Но
чувством художественное восприятие, конечно, не ограничива-
ется. Это — восприятие, сначала «чувствующее», а затем, как
1 Горький А. М. О том, как я учился писать.
232
следствие, «думающее» и притом очень глубоко и
проникновенно «думающее».
Эта сторона психологии художественного восприятия
очень рельефно подчеркивалась всегда Белинским: «Поэзия
первоначально воспринимается сердцем и уже потом
передается голове»1. «Поэта надо сперва перечувствовать, чтобы
понять мыслью»2. «Увлечение поэтом есть первый и
необходимый момент в процессе его изучения»3. Понимать искусство
«головою без участия сердца», это, по мнению Белинского,
«немногим больше, как если бы понимать его ногами»4.
В этом смысле можно сказать, что эстетическое
восприятие всегда должно быть
эмоционально-непосредственным, Теряя эту «непосредственность» по отношению к
художественным произведениям, человек теряет собственно
эстетическое отношение к ним. Одна из труднейших задач
художественного воспитания — сохранить эту
эмоциональную непосредственность при возрастающей
сознательности отношения к искусству, при углублении и в содержание,
и в технику его. Примеры действительно больших деятелей
искусства говорят о том, что эта задача вполне разрешима.
Вот что пишет, например, С. В. Образцов о Станиславском:
«Замечательный зритель Станиславский — и искренний,
и непосредственный. Бывают такие зрители-знатоки,
которые, может быть, умеют дать совет, дать оценку, но смотреть
не умеют. Трудно перед ними играть. Этого нет у
Константина Сергеевича. Он хохочет и радуется в полный голос, глаза у
него зажигаются, и нет никакого, даже хотя бы самого
малейшего признака оценщика-профессионала...
Способность сохранять в себе восприятие жизни и искусства непо-
средственно, не узко профессионально, а по-живому, по-на-
Белинский В. Г. О стихотворениях Лермонтова. Статья 1841 г.//Полн.
собр. соч.: В 13 т./Под ред. Венгерова. — СПб., 1903. — Т. 6. — С. 3.
2 Белинский В. Г. Письмо В. П. Боткину. 1839 г.//Письма. — Т. 2. —
С. 13.
3 Белинский В. Пятая статья о Пушкине. 1844г. //Поли. собр. соч.:
В 13 т./Под ред. Венгерова.— СПб., 1903. — Т. П. —С. 369.
Белинский В. Письмо В. П. Боткину. 1840 г. //Письма. — Т. 2. —
С.126.
233
стоящему дала К. С. Станиславскому победу в искусстве,
победу, вероятно, не имеющую себе равной во всей истории
мирового театра»1.
Но мало сказать, что поставленная выше задача —
разрешима. Строго говоря, без разрешения ее и невозможно
полноценное эстетическое развитие человека.
Восприятие художественного произведения должно быть
«непосредственным» и эмоциональным, но возможность такого
восприятия — по крайней мере, по отношению к
значительным и глубоким произведениям искусства — не дается
«непосредственно»: оно требует большой
предварительной работы, требует «подготовленности», требует высокой
культуры — и специально эстетической, и общей.
Тот же Белинский, который так настойчиво подчеркивал
необходимость непосредственно-эмоционального подхода
к произведениям искусства, не менее резко подчеркивал и
то, что такой подход предполагает огромную
подготовительную работу: «Без приготовления, без страсти, без труда и
настойчивости в развитии чувства изящного в самом себе,
искусство никому не дается»2. «Это та же наука, та же ученость,
потому что для истинного постижения искусства, для
истинного наслаждения им нужно много и много, всегда и всегда
учиться, и притом учиться многому такому, что,
по-видимому, находится совершенно вне сферы искусства»3.
В наибольшей мере все сказанное относится к музыке,
самый прямой и первоначальный смысл которой
заключается в том, что она является «языком чувств».
Рисунок или картина — это прежде всего изображение
определенных объектов с помощью линий и красок, и
изображение это вовсе необязательно имеет эстетический смысл
и не обязательно рассчитано на эмоциональное воздействие
1 Образцов С. Актер с куклой. — М.; Л., 1938. — С. 102.
2 Белинский В. Статья о «Тарантасе» Сологуба. 1845г. //Поли. собр. соч.:
В 13 т./Под ред. Венгерова. — СПб., 1903. — Т. 9. — С. 315.
Белинский В. Статья об «Опыте истории русской литературы» Ники-
тенко //Поли. собр. соч.: В 13 т./Под ред. Венгерова. — СПб., 1903. —
Т. 9.-С. 417-418.
234
(например, иллюстрации в научной книге или в учебнике).
То же относится и к литературе, к словесному рассказу, в
широком смысле слова. В противоположность этому музыка
вне эмоционального воздействия ее не имеет смысла. Не
выступая еще перед ребенком как эстетический объект, она уже
является для него выражением чувств, самым прямым,
точным, определенным выражением их. А если этого нет, то она
вообще не имеет для него никакого смысла. Глубоко
правильно писал Чернышевский: «Какова первая потребность,
под влиянием которой человек начинает петь?» «Нам
кажется, что эта потребность совершенно отличается от
стремления к прекрасному». Пение — «произведение чувства», оно
«по сущности своей» есть «выражение радости или грусти»1.
Понятно, что искусство является одним из мощных
средств воспитания чувств. Оно развивает эмоциональную
отзывчивость, чуткость, большую восприимчивость.
Оно расширяет эмоциональный опыт человека, не
только отражая чувства знакомые и близкие ему, но и открывая
новые, ранее неведомые ему чувства.
Очень просто и убедительно говорил об этом Николай
Островский: — «Знаешь, почему я так люблю музыку? Я
видел в жизни много крови и страданий. Расти мне пришлось в
тяжелое время. Мы не щадили врагов, но не берегли и себя.
Сейчас я писатель, мне приходится описывать жизнь. Сцены
гражданской войны очень свежи в моей памяти, как и
чувство ненависти к врагу. Но любви я в своей жизни знал
немного. И вот, Чайковский открывает в моей душе такие
интимные чувства, вызывает во мне такие нежные мысли, о
существовании которых я раньше даже и не подозревал»2.
Не обязательно, конечно, искусство, и в частности
музыка, открывает «интимные» и «нежные» чувства. В такой же
мере оно может открывать и чувства мужественные, герои-
1 Чернышевский Н. Эстетические отношения искусства к
действительности //Статьи по эстетике. — Соцэкгиз, 1938. — С. 91—92.
2 Кац С. Встречи с Николаем Островским // Советская музыка. — 1937. —
№3.
235
ческие, вообще—любые чувства, «о существовании которых
человек раньше даже и не подозревал».
Но мало того, что искусство дает богатый
эмоциональный опыт. Оно дает эмоциональный опыт особого рода: оно
дает не просто переживание чувств, но и познание их, а через
познание чувств оно ведет и к овладению ими. «Аффект, —
писал еще Спиноза, — тем больше находится в нашей
власти.., чем большим мы обладаем его познанием»1.
Любая продуктивная художественная деятельность — и
творческая в узком смысле слова (сочинение), и
исполнительская — при нормальном, здоровом протекании ее ведет к
развитию ценнейшей способности — к сочетанию сильной
эмоциональной отзывчивости с самообладанием. Такое
сочетание необходимо требуется самой природой
художественного творчества, которое невозможно без глубокой
эмоциональной захваченности, но невозможно и без полного
владения собой и всеми своими способностями, без того
«спокойствия», в котором Пушкин видел одно из отличий
подлинного вдохновения от простого «восторга»2.
Полноценное художественное воспитание не только
расширяет и углубляет эмоциональную жизни, но и
воспитывает способность владеть и управлять своими чувствами.
5
Восприятие искусства — активный процесс, в который
входят и двигательные моменты (ритм), и эмоциональное
переживание, и работа воображения, и «мысленное действо-
вание». Это последнее имеет особенно большое значение в
младшем возрасте.
Доходчивость произведений детской литературы
определяется прежде всего возможностью реализовать эту внутрен-
нюю активность, поставив себя на место героя произведения
Спиноза. Этика. — Ч. V. — Корроларий к теор. 3.
Пушкин А. С. Черновые заметки по поводу статьи Кюхельбекера «О
направлении нашей поэзии».
236
и мысленно действуя вместе с ним1. Анализируя причину
успеха старинной, классической детской сказки, причину
того, что «Красную шапочку» «дети готовы слушать двадцать
раз подряд», С. Я. Маршак справедливо указывал: «Это
потому, что каждое положение в этой сказке так ясно по своей
обстановке, последовательности и логике мотивов, что
любой ребенок может поставить себя на место героини сказки,
может играть в «Красную шапочку»2.
Для детей дошкольного возраста слушание сказки в
значительной мере является «мысленной игрой». Отсюда и
любовь детей к бесконечному повторению все одной и той же
сказки, и широкое применение повторений в традиционной
композиции детской сказки («Репка», «Теремок» и многие
другие).
Эта внутренняя активность меняет свои формы в
зависимости от возраста и уровня развития ребенка, но в той или
другой форме она сохраняется всегда, образуя «живую душу»
художественного восприятия.
«Можно превосходно понимать действительность мыс-
лию, — писал Белинский, — и в то же время, быть совершенно
вне ее»3. Воспитательное значение произведений искусства в
том прежде всего и заключается, что они дают возможность
войти «внутрь жизни», пережить кусок жизни, отраженный в
свете определенного мировоззрения. И самое важное то, что в
процессе этого переживания создаются определенные
отношения и моральные оценки, имеющие несравненно большую
принудительную силу, чем оценки просто сообщаемые и
усваиваем^
1 Эта сторона вопроса была выдвинута на первый план в очень
интересных работах кафедры психологии Харьковского педагогического
института. См.: О. В. Запорожець «Особливость розвиток процессу
сприймания (Науков. записки Харк. держ. педаг. инст. Т. VI. 1941);
С. О. Хоменко, «Розвиток естетичного сприймания у дитини» (там же);
В. М. Арановская «Зависимость понимания ребенком сказки от ее
композиции» (кандидатская диссертация).
2 Маршак С. Я. Доклад о детской литературе на Первом всесоюзном
съезде советских писателей. — 1934.
3 Белинский В. Письмо к М. А. Бакунину 10 сентября 1838 г // Письма. —
T. 1.-C. 238.
237
Приведу один очень элементарный пример,
относящийся к самому раннему возрасту и показывающий простейший
случай возникновения новых оценок, благодаря
«переживанию» слушаемого рассказа. Пример этот я заимствую из
экспериментального исследования Л. С. Славиной1.
Детям в возрасте от 2 до 3 лет читался (точнее,
рассказывался) следующий рассказ:
«Жил был мальчик. Звали его Коля. У Коли была куколка
Наташа. Построил Коля из кубиков домик, хороший домик,
и в домике стала жить куколка Наташа. Вдруг прибежала
собачка и сломала куколкин домик. Осталась куколка без
домика и стала плакать: «Нет у меня теперь домика, негде мне
жить».
Из 28 детей, прослушавших этот рассказ, только четверо в
последующих беседах с экспериментатором дали оценку
персонажей, вызванную рассказом, т. е. нашли, что собачка
«плохая», потому что она «сломала домик». У остальных
детей рассказ, вполне для них понятный, никаких оценок не
создал. Многие утверждали, что «собачка хорошая»,
мотивируя это, например, так: «Видел на улице собачку: беленькая
собачка, маленькая».
Л. С. Славина так объясняет этот результат: «Выражения
«сломала домик», «домика нет» хорошо знакомы ребенку из
практики. Он знает, что можно сломать построенный домик,
он не раз сам ломал его. Но он не представляет себе
конкретно, что «сломать домик» значит — оставит «без домика» и что
это значит «остаться без домика». Он не чувствует, что
«остаться без домика» это значит не иметь крова: ни
кроватки для сна, ни места для еды, ни защиты от дождя и холода и
т. п. В результате всего этого упоминание о «сломанном
домике» он не переживает как «катастрофу» для куклы, и
рассказ не вызывает соответствующего отношения».
Не следует, однако, думать, что этот результат
определяется возрастом детей, что на третьем году жизни дети вообще
еще не способны «пережить» рассказ и придти на основе это-
1 Славина Л. С. Понимание детьми раннего возраста устного рассказа
(кандидатская диссертация).
238
го переживания к новым моральным оценкам. Опыт,
проведенный с другим вариантом того же рассказа, дал
совершенно иной результат. В этом втором варианте было введено
несколько новых фраз (они даны разрядкой):
«Жил был мальчик. Звали его Коля. У Коли была куколка
Наташа. Построил Коля из кубиков домик, и в домике стала
жить куколка Наташа. Хорошо было куколке жить
в домике. У нее там стояла кроватка, она на
ней спала; у нее был столик, она играла на
нем и кушала. Вдруг прибежала собачка и сломала ку-
колкиндомик. Негде теперь куколке жить:
некуда кроватку поставить, негде ей спать; нет
столика, негде ей кушать; дождик пошел,
некуда ей спрятаться . Плачет куколка без домика».
Из 28 детей, прослушавших этот вариант, 22 дали оценки,
вызванные рассказом. Тот же мальчик, который после
первого варианта находил собачку «хорошей», мотивируя это
встречей на улице с беленькой собачкой, утверждал теперь,
что собачка «плохая» и на вопрос: «Почему собачка плохая?»
отвечал: «Домик сломала».
Достойно внимания, что во втором варианте не введено
никаких оценок персонажей, в частности «собачки».
Следовательно, эти оценки дети не могли узнать из рассказа.
Оценки возникали потому, что при этом варианте дети
переживали «катастрофу» куклы, оставшейся без домика.
Конечно, нельзя видеть здесь художественного
восприятия в настоящем значении слова. Но в том отношении,
которое нас сейчас интересует, этот пример очень поучителен: он
наглядно показывает, как «переживание» рассказа может
создавать новые отношения и оценки, и как эта возможность
зависит от особенностей самого рассказа.
По своей психологической природе очень близок сюда
(хотя и относится к значительно более старшему возрасту)
случай, показанный Чеховым в рассказе «Дома», — рассказе,
который нередко цитируется в связи с вопросом о
воспитательном действии искусства.
239
Обнаружилось, что семилетний Сережа курил. Никакие
уговоры, нравоучения и примеры из жизни («Вот дядя
Игнатий умер от чахотки. Если бы он не курил, то, быть может,
жил бы до сегодня») не могут вызвать у Сережи
отрицательной оценки куренья, чего-либо вроде утверждения: «не надо
курить». Но этот результат достигается «сам собой» в
результате очень наивной сказки о старом царе и сыне его,
царевиче, который курил. Кончается эта сказка так:
«От курения царевич заболел чахоткой и умер, когда ему
было 20 лет. Дряхлый и болезненный старик остался без
всякой помощи. Некому было управлять государством и
защищать дворец. Пришли неприятели, убили старика,
разрушили дворец и уж в саду теперь нет ни черешень, ни птиц, ни
колокольчиков... Так-то, братец...»
Совершенно неожиданно для рассказывающего сказку
отца на Сережу она «произвела сильное впечатление». «Его
глаза подернулись печалью и чем-то похожим на испуг;
минуту он глядел задумчиво на темное окно, вздрогнул и сказал
упавшим голосом:
— Не буду я больше курить...»
Интересно, что и в экспериментах Славиной, и в рассказе
Чехова вариант, оказавшийся действенным (второй вариант
рассказа о кукле и собачке и сказка о курившем царевиче),
ничем с точки зрения фабулы, сюжета, с точки зрения
«действия» в широком смысле слова не отличается от варианта,
оказавшегося неэффективным (первый вариант
экспериментального рассказа и сообщение о дяде Игнатии).
Эффективные варианты отличаются лишь прибавлением
элементов описательных (конкретизирующих обстановку и
ситуацию) и выразительных (эмоционально убеждающих). Едва
ли справедливы поэтому нередко высказываемые
утверждения, что детские рассказы должны сводиться к простому
изображению действия, без всяких описаний,
характеристик и т. п.
Любое произведение искусства тогда может быть
воспитательно ценным, когда оно заставляет ребенка внутренне
240
стать на определенную позицию, начать «жить» в этой
ситуации и смотреть на мир, на людские поступки и отношения с
той точки зрения, к которой вынуждает эта позиция.
Немного наивно, но очень верно звучат следующие слова
французского писателя Перро, из предисловия к его знаменитым
сказкам: «Как бы ни были причудливы и фантастичны
различные эпизоды этих сказок, несомненно, все они
возбуждают в детях желание походить на тех, которые достигают
счастья, и вместе с тем боязнь навлечь на себя несчастья,
какие постигают злых за их пороки...».
Первые сильные впечатления от искусства у людей,
ставших впоследствии большими художниками, часто
описываются как некоторая эмоциональная захваченность героем
или поступком, в которой эстетическое и моральное
переживания слиты в неразрывное единство.
Приведу один пример — рассказ M. H. Ермоловой1 о
первом театральном (и вообще, эстетическом) впечатлении:
«Помню, когда мне было еще три года от роду, я сидела в
суфлерской будке на коленях отца и с жадностью смотрела,
что делается на сцене. Как сейчас вижу красивого человека
в разорванном плаще, перелезающего через железную
решетку — это был «Испанский дворянин» И. В. Самарин.
Я, конечно, уже не помню ни содержания этой пьесы, ни
игру актеров, но неизгладимое впечатление о том, как он был
прекрасен, благороден, как он кого-то защищал, кого-то
спасал и, наконец, как он избавился от всех бед, которые ему
угрожали, — все эти картины воскресают как живые у меня в
памяти и ярки до настоящего дня».
Запомнился яркий зрительный образ («красивый
человек в разорванном плаще перелезает через решетку»),
окруженный еще более ярким морально-эстетическим ореолом.
Содержание этого ореола, определяющего
«неизгладимость» впечатления, включает в себя и моральные оценки
(«как он был благороден, как он кого-то защищал, кого-то
спасал»), и яркое сочувствие герою («как он избавился от
1 Щепкина-Куперник Т. Л. О Ермоловой (Из воспоминания). —
Изд. ВТО. - С. 27.
241
всех бед, которые ему угрожали»). Но переживается этот
ореол эстетически — «как он был прекрасен», прекрасен
потому, что кого-то защищал, кого-то спасал, что
счастливо избежал всех бед, может быть, и потому что
захватывающе красиво перелезал через решетку.
И моральные, и собственно эстетические переживания
и оценки возникают при восприятии искусства из той
внутренней активности, из той «жизни вместе с героем», без
которых не может быть полноценного художественного
восприятия.
6
Художественное воспитание должно включать в себя
заботу о развитии не только художественного восприятия, но и
продуктивных форм художественной деятельности, того, что
обычно называется детским художественным творчеством.
В традиционной педагогической практике редко можно
видеть гармоническое сочетание этих двух сторон
художественного воспитания, чаще господствует односторонний подход к
искусству, причем эта односторонность — различная в разных
искусствах. В изобразительных искусствах учат детей рисовать,
лепить (т. е. развивают — хорошо или плохо — изобразительное
творчество детей), но менее всего заботятся о восприятии
искусства. В занятиях литературой развивают — опять же хорошо
или плохо — художественное восприятие, без всякой, однако,
заботы о развитии литературного творчества. В музыке все
внимание отдается исполнительской деятельности (куда
относится, конечно, и пение), небольшая забота уделяется
лучшими педагогами развитию музыкального восприятия, и, как
правило, никакого места в музыкальном воспитании не зани-
мает творчество, как сочинение1.
1 Работа отдельных педагогов, стремящихся построить всю систему
музыкального воспитания «на основе творчества», является лишь
блестящим исключением, ярко подтверждающим «правило» традиционной
музыкальной педагогики.
242
По отношению к музыке и литературе нередко
высказывается мнение, что творческая деятельность доступна лишь
отдельным, специально одаренным детям и что поэтому ей не
может быть места в массовом художественном воспитании.
Психологические данные говорят о том, что последнее
мнение несправедливо и что раннее вовлечение детей (и не
только особо одаренных) в творческую, а не только
«воспринимающую» деятельность очень полезно для общего
художественного развития, вполне естественно для ребенка и
вполне отвечает его потребностям и возможностям...
По отношению к некоторым видам искусства для детей
младшего возраста продуктивная деятельность может быть
даже естественнее, легче, чем деятельность
«воспринимающая». Об этом говорят, например, упомянутые выше работы
Харьковской группы психологов. В одной из этих работ
читаем следующее:
«Дошкольники разыгрывали небольшие представления
перед своими сверстниками. Оказалось, что младшему
дошкольнику значительно легче быть актером, чем зрителем.
В то время, как исполнители очень хорошо ориентировались
в изображаемых событиях, зрители скучали и плохо
понимали происходящее «на сцене». Забавнее всего, что к концу
представления обычно все зрители перекочевывали на сцену
и принимали посильное участие в спектакле»1.
Конечно, эта деятельность, по своей психологической
природе, не столько художественная деятельность, сколько
игра, а в игре позиция зрителя очень трудная, потому что
лишена смысла. Все же этот факт поучителен, так как он
относится, если и не к истории, то к «предыстории»
художественного развития детей.
Материалы дневников, фиксирующих развитие
ребенка, показывают, что в возрасте от 3—4 до 6—7 лет у многих
детей с некоторой художественной одаренностью (речь
вовсе не идет о случаях выдающейся одаренности) широко
развертывается самостоятельное, т. е. не стимулируемое
1 Ароновская Д. М. Зависимость понимания ребенком сказки от ее
композиции.
243
никакими педагогическими мероприятиями, творчество:
музыкальное, литературное, театральное и т. д.1 Это
самостоятельное творчество детей дошкольного возраста,
занимающее у некоторых большое место в их жизни, имеет характер
импровизации и отличается синтетичностью: это
одновременно и сочинение и исполнение как текста, так и музыки,
иногда с элементами театрального и танцевального искусства.
При этом у одних детей центр тяжести лежит в сочинении
текста, мелодия же является просто способом подачи этого
текста, у других, наоборот, центр тяжести — в сочинении
мелодии, слова же могут быть почти бессмысленными: но и те и
другие понимают свою деятельность одинаково — «я пою
свою песню».
Еще пример: большое количество детей уже в школьном
возрасте и не на самых младших ступенях школьного возраста
увлекается «рассказыванием», которое по своей
психологической природе, несомненно, является литературным
творчеством типа импровизации. Достойно внимания, во-первых, то,
что это увлечение «рассказыванием» характерно не только для
детей со специально литературной одаренностью и, во-вторых,
что оно возникает в большинстве случаев совершенно
самостоятельно, т. е. отвечает подлинной и настоятельной
потребности ребенка. Очевидно, что предпосылка для успешной
педагогической работы по развитию литературного творчества у
большинства детей имеется.
Продуктивная художественная деятельность ребенка
(детское творчество) развивается из игры — ведущей деятельности
в дошкольном возрасте, и предпосылки ее создаются в игре.
Однако существенное отличие художественно-творческой де-
ятельности от игровой заключается в том, что она направлена
1 См., например: Павлова А. Д. Дневник матери / Под ред. Н. А.
Рыбникова. — Гос. изд, 1924; Станчинская 3. И. Дневник матери /
С пред. К. Н. Корнилова// Новая Москва. — 1924; Бранзбург-Чайков-
ская Ю. Дневник о развитии дочери Гали//Институт психологии,
коллекция дневников, собранная Н. А. Рыбниковым: Рукопись;
Болдырева. Дневник о развитии Миши Барбашева//Институт психологии,
коллекция дневников, собранная Н. А. Рыбниковым: Рукопись.
244
на продукт, на результат, тогда как «мотив игрового действия
лежит не в результате действия, а в самом процессе»1. Конечно,
и в художественном творчестве самый процесс может
доставлять глубокое удовлетворение, радость, наслаждение.
Конечно, у писателя есть потребность писать, у певца —
потребность петь, у актера — потребность играть. И все же
предмет деятельности в процессе творчества это —
результат, продукт. Художник работает не для того, чтобы
созидать, а для того, чтобы создать, писатель пишет не для того,
чтобы писать, а для того, чтобы написать.
Очень показателен в этом отношении переход от
деятельности, направленной только на самый процесс, к
деятельности, направленной и на результат, переход,
отмечаемый А. Н. Леонтьевым в «развитой игре-драматизации»,
возникающей в конце дошкольного возраста, в отличие от
обычной «ролевой игры» дошкольника. В последней
«мотивом для ребенка является не изображение данного
конкретного лица, а осуществление самого действия» (ребенок
стремится действовать как шофер, как доктор, как летчик, а не
дать изображение шофера, доктора, летчика), тогда как в
«игре-драматизации» «существенным для ребенка
становится не только то, что он изображает тот персонаж, роль
которого берет на себя, но то, как он это делает. И
фа-драматизация является, таким образом, одной из форм перехода к
продуктивной, а именно — к эстетической деятельности»2.
Но «направленность на продукт» может возникнуть в
художественной деятельности лишь в той мере, в какой
деятельность перестает быть чисто субъективной,
деятельностью «для себя», и когда возникает интерес к восприятию
результатов этой деятельности другими.
Когда музыкально-одаренный младший дошкольник
поет «сам с собой», не подозревая даже, что его пение может
существовать для других, это не есть еще художественно-твор-
ческая деятельность, хотя это может быть деятельностью, бе-
1 Леонтьев А. Н. Психологические основы дошкольной игры//Совет-
ская педагогика. — 1944. — № 8-9.
2 Там же.
245
зусловно, «музыкальной», т. е. вполне искренним
выражением чувства в музыкальных интонациях. Лишь на более
поздних ступенях развития появляется потребность
поделиться «своей песней» с другими, пожалуй, даже
воздействовать на других этой песней. Как следствие этого,
естественно, возникает и специальная забота о самой этой песне, о
«продукте» и «качестве» его. Упомянутый выше материал
дневников дает некоторое представление об этом переходе
от пения (включающего в себя «сочинение» песни) только
для себя, к пению, направленному и на восприятие другими.
Одна из важнейших особенностей и больших трудностей
педагогической работы по художественному воспитанию
связана с тем, что творческая деятельность ребенка не может
мотивироваться, как деятельность только учебная. Нет
никакой надобности в том, чтобы ученик, решая
математическую задачу, думал, что его работа нужна кому-то сама по
себе, чтобы он придавал результату этой работы какое-нибудь
другое значение, кроме чисто учебного. В художественной
деятельности такой мотивировки недостаточно. Нельзя
сочинять, играть, рисовать и т. д. только для упражнения в
данной деятельности; необходимо, чтобы какая-то часть
художественной деятельности ребенка была направлена на
создание продукта, который на кого-то должен оказать
воздействие, который кому-то нужен, с которым связано сознание
его возможной социальной ценности. Без этого развитие
творчества ребенка неизбежно подменится развитием
некоторого формального умения1.
Конечно, чисто учебная работа должна иметь место в
художественном воспитании. Количественно она может даже
преобладать над собственно «творческой», но она не должна
1 Интересно отметить, что то детское «рассказывание», о котором я
говорил выше и которое у многих школьников играет большую и совсем еще
не оцененную роль в развитии их творческих способностей, обычно
развивается как рассказывание товарищам, а не взрослым, т. е. тем
слушателям, которых оно заражает, захватывает, которым оно «нужно».
Взрослый только тогда может быть полноценным слушателем, когда он
способен вполне искренне увлекаться этими рассказами, стать объектом
художественного воздействия, а не только судьей и критиком.
246
быть единственным видом работы, в особенности, на первых
ступенях художественного воспитания, когда
закладываются основы отношения к искусству.
7
Главное условие, которое надо обеспечить в детском
творчестве, — искренность. Без нее все другие достоинства
теряют значение.
Этому условию, естественно, удовлетворяет то
творчество, которое возникает у ребенка самостоятельно, исходя из
внутренней потребности, без какой-либо преднамеренной
педагогической стимуляции. Но систематическая
педагогическая работа не может, конечно, строиться в расчете лишь
на такое самостоятельно возникающее творчество. Да у
многих детей его и не наблюдается, хотя эти же дети при
организованном вовлечении их в художественную работу
обнаруживают иногда незаурядные творческие способности.
Таким образом, возникает большая педагогическая
проблема — нахождение таких стимулов к творчеству,
которые рождали бы у ребенка подлинное, действенное
желание «сочинять».
Л. Н. Толстой очень заостренно поставил в свое время эту
задачу и притом дал одно из возможных решений ее. Речь идет
об известной статье его «Кому у кого учиться писать:
крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят».
Парадоксальное заглавие статьи не должно нас смущать. По своей
психологической и педагогической глубине она является
одним из наиболее поучительных документов во всей
литературе по художественному воспитанию. Желая как будто
доказать, что «не нам учить» писать крестьянских ребят, Толстой с
исключительной убедительностью показал, как именно
можно воспитывать у ребят литературное творчество.
Долгое время, — рассказывает Толстой, — ему не
удавалось вовлечь детей в сочинение. «Они не понимали главного:
247
зачем писать и что хорошего в том, чтобы написать». «Я
задавал, смотря по наклонностям, точные, художественные,
трогательные, смешные, эпические темы сочинений — дело не
шло. Вот как нечаянно попал я на настоящий прием».
«Настоящий прием» этот состоял в том, что Л. Н.
Толстой начал в присутствии ребят сам писать на
предложенную им тему:
« — Ну, кто лучше напишет? и я с вами».
К факту его писания, к тому, что он, взрослый, тоже
пишет, интерес, по-видимому, был большой. Написав начало,
Толстой прочел его вслух: «Им не понравилось, никто не
похвалил». Тогда он стал рассказывать свой план
последующего. «Они стали подсказывать, поправлять, вносить свои
предложения, спорить». «Все были чрезвычайно
заинтересованы. Для них, видимо, было ново и увлекательно
присутствовать при процессе сочинительства и участвовать в нем».
«Тут, очевидно, они в первый раз почувствовали прелесть за-
печатления художественной подробности».
Больше всего втянулся в работу один мальчик, Федька:
«Глаза у него блестели почти слезами; черные, худенькие
ручонки судорожно корчились; он сердился на меня и
беспрестанно понукал: написал, написал? все спрашивал он меня».
(На этом этапе совместной работы писал Л. Н. Толстой, а
ребята только диктовали ему.)
«Мы работали с 7 до 11 часов; они не чувствовали ни
голода, ни усталости и еще рассердились на меня, когда я
перестал писать». Федька «долго в волнении не мог уснуть».
«Я чувствовал, что с этого дня для него раскрылся новый мир
наслаждений и страданий — мир искусства».
Конечно, столь сильный эффект отчасти объясняется
обстоятельством, неповторимым в обычной педагогической
практике, — тем, что они были вовлечены в творческий
процесс самого Л. Н. Толстого. Но дело не только в этом, айв
определенном педагогическом принципе. Принцип этот в
гораздо более элементарной форме реализовывался в
Яснополянской школе и при обучении рисованию, когда в роли
педагога выступал не сам Лев Николаевич. Здесь дело обсто-
248
яло так: учитель рисовал на доске, и фигура «по мере того,
как возникала, срисовывалась мальчиками». «Самое
возникновение фигуры перед глазами имеет большое значение.
Ученик в этом случае видит остов рисунка, скелет, на
котором потом образуется самое тело».
Итак, первый момент того способа вовлечения детей в
художественное творчество, который нашел Л. Н. Толстой,
заключается в том, чтобы показывать детям не только
продукт, но и самый процесс творчества, процесс писания,
рисования и т. д. с тем, чтобы они, так сказать, собственными
глазами увидели, как «это делается». В Яснополянской
методике обучения рисованию дело сводилось к этому. Но
«настоящий прием» вовлечения детей в сочинение,
давший у Л. Н. Толстого такой замечательный эффект, идет
значительно дальше. Важнейшее значение имеет в нем
совместная работа учителя с учениками.
По мнению Толстого, «в сочинительстве трудность
заключается... в механизме дела», а этот «механизм» состоит в
том, чтобы,
«во-первых, из большого числа представляющихся
мыслей и образов выбрать одну;
во-вторых, выбрать для нее слова и облечь ее;
в-третьих, запомнить ее и отыскать для нее место;
в-четвертых, в том, чтобы, помня написанное, не
повторяться, ничего не пропускать и уметь соединять
последующее с предыдущим;
в-пятых, наконец, в том, чтобы в одно время думать и
записывать и чтобы одно не мешало другому».
Л. Н. Толстой с редким педагогическим тактом и
мастерством поступал так: сначала он «брал на себя» почти весь
этот механизм, предоставляя ребятам только один момент
(второй) из пяти: «облекать образы и мысли в слова». Затем,
постепенно, он передавал в их руки и остальные моменты
«механизма сочинения»: «Потом я дал им самим и
выбирать, потом и справляться с написанным и, наконец, они и
самый процесс писания взяли на себя». Вот это-то
своеобразное «разделение труда» и играло огромную роль в успехе
249
«настоящего приема» Толстого. Как только мальчики
пытались раньше времени браться за совершенно
самостоятельное писание — даже после того, как произошло с
описанным выше успехом первоначальное вовлечение их в работу
сочинения — эта работа оказывалась для них непосильной,
результат не мог удовлетворить их, а поэтому пропадала и
охота к ней.
Самое поучительное в толстовском «настоящем приеме»
в том, что он не только втягивает детей в творческую
атмосферу и открывает им, как протекает процесс настоящего
сочинения, но и в том, что он, благодаря совместной по началу
работе, дает возможность получать полноценный продукт,
продукт, полностью удовлетворяющий художественный
вкус детей. «Прием» Толстого снимает разрыв между вкусом
детей и их возможностями, между тем, что их может
удовлетворить, и тем, что они могут сделать, и превращает их работу
в подлинное, серьезное творчество.
Конечно, «прием» Толстого не является единственным
решением задачи о способах стимуляции детского
творчества. «Единственного» решения этой задачи и не может быть,
во-первых, вследствие различия между разными
искусствами и разными формами художественной деятельности, а
во-вторых, вследствие различия между детьми. На
последнем обстоятельстве необходимо немного остановиться, так
как вопрос об индивидуальном подходе нигде, может быть,
не является столь важным, как в художественном
воспитании.
Каждый ребенок, в зависимости от особенностей своей
одаренности, по-разному подходит даже к одному и тому же
искусству. При этом имеет значение не только «уровень» или
«степень» одаренности, но и качественное своеобразие ее, не
только то, насколько одарен ребенок в данной области
искусства, но и то, какова по своему характеру, по своему типу,
эта его одаренность.
Та же статья Л. Н. Толстого дает яркие иллюстрации к
этому. Далеко не все ребята одинаково втянулись в сочине-
250
ние под влиянием «настоящего приема» Толстого. Наиболее
эффективным оказался этот «прием» по отношению к двум
мальчикам: Семке и Федьке, но шли они в своем
литературном творчестве психологически совсем разными путями.
Одна и та же педагогическая стимуляция затронула у
каждого из них совсем разные «струны».
Семка, которого Толстой характеризует эпитетом
«положительный», шел в своем творчестве от наблюдательности и
воображения, можно сказать, от «предметного воображения».
«Семка, казалось, видел и описывал находящееся перед
его глазами: закоченелые, замерзлые лапти и грязь, которая
стекала с них, когда они растаяли...» и т. д. «Семке нужны
были преимущественно объективные образы: лапти, шине-
лишка, старик, баба, почти без связи между собой». У него
«подробности, самые верные, сыпались одна за другой».
«Единственный упрек, который можно было ему сделать,
был тот, что подробности эти обрисовывали только минуту
настоящего без связи к общему чувству повести».
Федька шел от чувства. Выше уже приводились
отдельные черты, говорящие об его эмоциональной захваченно-
сти процессом творчества: «глаза у него блестели почти
слезами; черные, худенькие ручонки судорожно корчились»;
ночью он «долго в волнении не мог уснуть». Но это
сказывалось не только во внешнем поведении его, но и в самом
творческом процессе. «Федька видел только те
подробности, которые вызывали в нем то чувство, с которым он
смотрел на известное лицо». Ему «нужно было вызвать
чувство жалости, которым он сам был проникнут». И этим
объясняет Толстой то замечательное «чувство целого»,
которым он отличается от Семки.
Мы видим здесь в зародыше два ярко выраженных типа
творчества, которые чаще всего называют объективным и
субъективным. Эти термины приемлемы, если придавать им
психологическое значение, видеть в них психологическую
характеристику творческого процесса. Но нельзя
распространять их на характеристику продуктов творчества: чело-
251
век субъективного типа творчества (типа Федьки) может
давать произведения в высокой мере объективные. Наиболее
точно было бы все же сказать, что первый тип в процессе
творчества идет по преимуществу от воображения, второй —
от чувства.
Эти два разных пути подхода к искусству являются
типологически очень важными, и они наиболее ярко
обнаруживаются как раз при первом соприкосновении с искусством.
Показателен в этом отношении другой пример — подход к
музыке в детские годы у двух великих русских композиторов —
Чайковского и Римского-Корсакова.
Оба они росли в семьях, где музыку любили, но
совершенно по-дилетантски, и где она играла более чем скромную
роль. Оба в детстве почти не имели возможности слышать
хорошую музыку, обоих учили ифать на фортепиано, но
весьма кустарным способом. Таким образом, внешние
условия для их музыкального развития были в основном
сходными. Тем более бросается в глаза тот факт, что они подошли к
музыке совсем по-разному, что она задевала в них совсем
разные «струны», удовлетворяла совсем разные
потребности.
Для Чайковского музыка открылась прежде всего как
источник офомного эмоционального воздействия и, далее,
как средство выражать свои чувства. Первые его
музыкальные впечатления связаны с оркесфиной, небольшим
механическим органом, который был у них в семье. Во взрослые
годы Чайковский часто говорил о том «святом восторге»,
который он испытывал в раннем детстве, слушая как оркестри-
на ифала офывки из «Дон-Жуана» Моцарта. С пяти лет, под
влиянием этих впечатлений, он стал подбирать на
фортепиано. Гувернантка семьи Чайковских, Фанни Дюрбах,
рассказывает, что маленький Петя «после долгих фантазирований
на фортепиано приходил к ней всегда нервным и рассфоен-
ным». Однажды у Чайковских были гости, и весь вечер
прошел в музыкальных развлечениях. Когда Фанни пришла к
Пете в детскую, он еще не спал и с блестящими глазами, воз-
252
бужденный, плакал. На вопрос, что с ним, он отвечал:
«О, эта музыка, музыка... Избавьте меня от нее, она у меня
здесь, здесь, — рыдая и указывая на голову, говорил мальчик, —
она не дает мне покоя...» Музыкальное творчество началось
у него в форме фантазирования за фортепиано; сочинение
на бумаге пришло гораздо позже. И это фантазирование, и
вообще игра на фортепиано, были для него самой
непосредственной возможностью выражения своих чувств: в 10 лет он
писал в письме к той же Фанни, что играет на фортепиано
для себя, «когда ему грустно»1.
Для Ники Римского-Корсакова эмоциональная сторона
музыки не имела почти никакого значения. Он шел к музыке
не от чувства, а от воображения и от редких способностей к
владению музыкальным материалом (абсолютный слух,
необыкновенная музыкальная память). Воображение
маленького Ники, исключительно сильное и продуктивное
проявлялось, главным образом, в играх, переходивших в
драматизацию (играх, надо отметить, одиноких, так как рос он без
товарищей), и в конструктивной деятельности (игра в
часовщика, с настоящим разбиранием и собиранием старых
часов, постройка корабля и т. п.). «Я был очень изобретателен
на игры», — замечает Римский-Корсаков в посвященных
детским годам страницах своих воспоминаний. Одной из
таких игр-занятий, в которые выливалось его богатое
воображение, было для него в детские годы и сочинение музыки. «Ради
игры, ради обезьянничания, совершенно в том же роде, как я
складывал и разбирал часы, я пробовал иной раз сочинять
музыку и писать ноты». Правда, это занятие гораздо меньше
увлекало тогда будущего композитора, чем игра в
путешествие или оснастка корабля, но благодаря совершенно
исключительным музыкальным способностям оно приводило к
некоторым результатам и служило одним из проявлений
неудержимой потребности сочинять, изобретать, строить,
комбинировать и т. п. А музыкальные способности маленького
Ники были действительно замечательные. Вот некоторые
1 Чайковский М. И. Жизнь П. И. Чайковского. — М., 1903. — Т. I. —
С. 42-56.
253
свидетельства из тех же воспоминаний: «Еще мне не было
двух лет, как я уже хорошо различал все мелодии, которые мне
пела мать». Лет четырех «я стал очень верно напевать все, что
играл отец, и часто пел с ним вместе; затем и сам начал
подбирать на фортепиано слышанные от него пьесы с гармонией».
Тут же обнаружился и абсолютный слух. Несколько позже он
«самоучкой дошел до того, что мог сносно занести на бумагу
наигранное на фортепиано», а скоро «начал уже немного
представлять себе умственно, не проигрывая на фортепиано
то, что написано в нотах». Лет в 10 — 11 у него уже было
несколько довольно сложных музыкальных сочинений.
И при всем этом у Ники наблюдалось отсутствие
эмоционального отношения к музыке, малая чувствительность к ее
эмоциональному воздействию. «Нельзя сказать, чтобы я в это
время любил музыку, я ее терпел». «Не помню, чтобы музыка в
то время производила на меня сильное впечатление».
«Музыку я не особенно любил, или, хотя и любил, но она почти
никогда не производила на меня сильного впечатления»1.
Повторяю, что такого рода типологические различия в
художественной одаренности и в подходе к искусству особенно
резко сказываются именно на первых шагах художественного
развития; в дальнейшем острота их стирается и тем больше,
чем гармоничнее протекает художественное развитие.
Эти качественные различия в подходе к искусству разных
детей говорят не только о необходимости индивидуального
подхода в деле художественного воспитания, но и о том, как
опасно по какому-нибудь одному стандартному критерию
судить об одаренности в какой-либо одной области
искусства, не говоря уже о художественной одаренности вообще.
Художественная деятельность, в разных ее формах,
затрагивает самые различные стороны психики. Поэтому каждый
ребенок способен к успешному и полноценному художест-
венному развитию, если только правильно наметить наибо-
1 Римский-Корсаков Н. А. Летопись моей музыкальной жизни: 3-е изд. —
М., 1946. — С. 26-30. Эмоциональное отношение к музыке открылось у
Римского-Корсакова впервые лет в 15—16, и связано это было с
первыми впечатлениями от оперы.
254
лее близкую ему область искусства и наиболее
соответствующие индивидуальным особенностям пути подхода его к
этому искусству.
Совершенно правильно писал Л. Н. Толстой: «Я полагаю,
что потребность наслаждения искусством и служения
искусству лежит в каждой человеческой личности и что эта
потребность имеет права и должна быть удовлетворена».
Все дети, а не только те, которые отличаются
специальной художественной одаренностью, имеют право на
полноценное художественное воспитание.
8
Нельзя сводить психологическое содержание
художественной деятельности к эстетическому переживанию, в
строгом смысле слова, к переживанию «красоты»,
«прекрасного». Но нельзя и забывать того, что без «чувства
прекрасного» художественная деятельность не только теряет свой
специфический характер, но иногда лишается и смысла.
В этой связи следует подчеркнуть два психологически
существенных момента:
1. Восприятие «красоты» необходимо включает в себя
оценочный момент. В этом одно из важных отличий
«прекрасного» от просто «приятного», «нравящегося», «доставляющего
удовольствие». Воспитание художественного вкуса — а это
один из важнейших моментов художественного воспитания
в целом — вовсе не сводится к развитию способности
находить удовольствие от произведений искусства хорошего
качества; это — воспитание оценивающего отношения к
произведениям искусства, выработка определенной системы
эстетических оценок.
Этот оценочный момент составляет необходимый
компонент не только художественного восприятия, но и
художественного творчества. Слова Алексея Николаевича Толстого
«в писателе должны действовать одновременно мыслитель,
255
художник и критик»1 сохраняют свою силу и по отношению
к детскому художественному творчеству в той мере, в какой
оно становится подлинно художественной, продуктивной, а
не просто игровой деятельностью. С того момента, как
детское творчество перестает быть «деятельностью для себя», т. е.
игрой, а направляется на восприятие его продукта другими,
оно неизбежно должно включать в себя эстетическую
оценку.
Без наличия эстетической оценки теряет значение
развитие других художественных способностей. Художественное
творчество невозможно без воображения. Но справедливо
заметил великий художник Гете: «Ничего не может быть
страшнее воображения без художественного вкуса». Это же
имел в виду и Л. Н. Толстой, говоря, что «главное свойство во
всяком искусстве — чувство меры»2. В том самом Федьке, о
котором мы не раз уже говорили, Толстого больше всего
восхищало «чувство меры», которое «было развито необычайно.
Его коробило от всякой лишней черты, подсказываемой
кем-нибудь из мальчиков». «То самое чувство меры, которое
с огромным трудом и изучением приобретают редкие
художники, во всей его первобытной силе жило в его
неиспорченной детской душе».
Каков же был критерий этого «чувства меры» у Федьки?
По-видимому, это был эмоциональный критерий, захвачен-
ность тем чувством, которое должен был выразить
сочиняемый рассказ («Федьке нужно было вызвать чувство жалости,
которым он сам был проникнут»). Вот это-то чувство
«отрицало», по выражению Толстого, все то, что не
способствовало наилучшему выражению его.
Здесь мы наблюдаем факт исключительной важности:
мальчик движим в своем творческом процессе, главным
образом, чувством нравственного порядка, жалостью к стари-
ку-нищему, о котором идет речь в рассказе, и это нравствен-
1 Как мы пишем//Сборник. — Л., 1930. — С. 143.
Толстой Л. Н. Кому у кого учиться писать... (Эта мысль часто
повторялась Толстым по разным поводам. — Б. Т.).
256
ное по своей психологической природе чувство становится
той основой, на которой развивается восхитившая Л. Н.
Толстого тонкость эстетической оценки, почти непогрешимое
по отношению к данному материалу чувство
художественной меры. Этот факт делает очевидным, что эстетическое
чувство не есть некое самодовлеющее начало в психической
жизни человека, возникающее и растущее независимо от
развития других сторон личности — нравственной,
умственной и т. д.
2. Художественно-полноценное восприятие искусства
это — активная деятельность, мало того, это — «уменье»,
которому надо учиться. Еще в большей мере это относится,
конечно, к художественному творчеству (включая сюда и
исполнение). С того момента, как оно становится деятельностью,
«направленной на продукт», оно становится и «работой» —
работой все более тонкой, кропотливой и трудной.
Однако и художественное восприятие, и художественное
творчество остаются деятельностями эстетическими только
при том условии, если они доставляют эстетическое
наслаждение, или — говоря словами Чернышевского — ту «светлую
радость», «то особенное чувство, похожее на бескорыстную
радость и на восхищение, которое называется эстетическим
наслаждением»1.
Сущностью дела не требуется, чтобы арифметическая
задача или геометрическая теорема доставляли наслаждение.
Очень хорошо, конечно, если процесс работы над ними
вызывает интеллектуальное наслаждение, но и это не является
обязательным условием, без которого невозможна успешная
учебная работа. Иное дело — произведение искусства.
Стихотворение Пушкина, становясь предметом изучения,
должно оставаться и объектом эстетического наслаждения,
потому что иначе оно станет объектом, лишенным смысла, и
тем более, лишенным смысла станет изучение его.
1 Чернышевский Н. Г. Эстетические отношения искусства к
действительности и Критический взгляд на современные эстетические понятия //
Статьи по эстетике. — Соцэкгиз, 1938. — С. 8, 165.
257
В этом еще одна из важнейших трудностей
педагогической работы по художественному воспитанию.
9
Искусство служит жизни, и художественная деятельность
ребенка с самого начала должна быть возможно теснее и
разностороннее связана с жизнью.
Нужно, конечно, воспитывать любовь к искусству, и чем
одареннее ребенок в данной области искусства, тем важнее
становится эта задача. Но как раз при большой одаренности
может возникнуть опасность, что «любимое искусство»
начнет заслонять собою жизнь со всем многообразием ее
интересов и отношений. А если возникнет такое отношение к
искусству, тогда, в конечном итоге, неизбежна и
художественно-педагогическая и даже личностная катастрофа, подобная
катастрофе пушкинского Сальери.
Это не значит, конечно, что должны быть положены
какие-то пределы допустимой любви к искусству. Дело совсем
не в этом, а в отношении между искусством и жизнью,
которое закладывается на самых первых шагах художественного
воспитания. «Любимое искусство должно быть не стеной,
отгораживающей от мира, а дорогой в мир, окном, через
которое лучше всего видна жизнь, способом отражения
выражения своих впечатлений от жизни, языком для общения с
людьми».
Станиславский, вся жизнь которого была полным и
безоговорочным служением искусству (недаром и книга его
называется «Моя жизнь в искусстве») и которого никак нельзя
упрекнуть в недостаточной любви к искусству, говорил
своим ученикам:
«Если вы отгораживаетесь от жизни, замыкаетесь в свою
коробку и стараетесь поставить как можно больше
перегородок между собой и остальным живым миром под предло-
258
гом отдать всего себя сцене, какую же жизнь вы можете
отражать в ней?»1
В собственно педагогическом плане это значит, что не
должно быть отрыва художественного воспитания от общей
учебно-воспитательной работы. Нужно стремиться к тому,
чтобы всякий работник в области художественного
воспитания смотрел на себя прежде всего как на педагога,
решающего общую педагогическую задачу, и, с другой стороны, чтобы
наша педагогика видела в художественном воспитании свою
собственную, кровную, органическую задачу.
Ведь художественное воспитание служит все той же
основной задаче, стоящей перед всеми работниками
педагогического фронта, — воспитанию полноценного советского
человека, гражданина.
Беседы К. С. Станиславского в Студии Большого театра в 1918—1922 г.,
записанные К. Е. Антаровой. — М.; Л., 1939. — С. 142.
259
III. Психофизиология
индивидуальных различий
Концепция И. П. Павлова и зарождение
исследовательской программы Б. М. Теплова
Важнейшим отрезком пути, прочерченного Б. М.
Тепловым в научной психологии, принято считать (и у нас, и за
рубежом) пятнадцатилетнюю работу по созданию нового
направления, которому присвоили имя дифференциальной
психофизиологии. Исследовательская программа этого
направления была тщательно продумана Тепловым, став
основой консолидации одной из продуктивных научных
школ. Любая программа возникает в системе трех
координат: личностной, социальной и историологической.
Главным вопросом, к которому неизменно устремлялась
тепловская мысль, был вопрос о возможности применить
средства науки с присущими ей приемами образования
понятий (преимущества которых, засвидетельствованные
естествознанием, коренятся в особой логике обобщения,
либо построения моделей для множества конкретных фактов)
к познанию тех свойств человеческой личности, которые
придают ей неповторимость.
И здесь дело не только в том, чтобы справиться с
теоретической коллизией, требующей решить задачу объяснения
того, как же соотносится общая закономерность
(открываемая наукой) с ее действием в данной конкретной ситуации,
применительно к данному конкретному индивиду. От
теоретически обоснованного решения непосредственно зависят
дела практические. Притом в психологии, повседневно
260
сталкивающейся лицом к лицу с индивидуальными
прецедентами и конкретными субъектами, ни одно суждение по
поводу них не может быть полноценным и ведущим к
адекватным практическим воздействиям без учета этой
индивидуальности и конкретности. «Применение к жизни общих
психологических закономерностей, — подчеркивал Теплов, —
всегда должно опосредоваться знанием индивидуальных
различий. Без этого общие психологические
закономерности становятся столь абстрактными, что их практическая
ценность представляется сомнительной. Резкое отставание
научной разработки вопросов индивидуальных различий
мешает психологии завоевать себе прочное признание как
науки, действительно необходимой для тех областей
практики, которые имеют дело с психической деятельностью
людей».
К сказанному следует присоединить еще один
принципиальный для постижения всей внутренней мотивации теп-
ловского творчества момент. Проблему индивидуальных
различий он осознавал не только в сугубо научном (со всеми
атрибутами научности, такими как следование
объяснительным принципам — детерминизму, системности и др.)
аспекте. За этой проблемой в кругу убеждений Теплова
просвечивала высокая гуманистическая идея, выраженная в
уверенности в том, что средствами науки может быть поддержана и
укреплена возможность актуализации присущего каждому
индивиду уникального потенциала, а это, в свою очередь,
имеет великие социальные последствия, ибо противостоит
стереотипизации поведения и психологии толпы.
Поскольку же решение этой сверхзадачи виделось в ракурсах науки (а
не только искусства, занимавшего в духовном мире Теплова
не меньшее место), то и исследовательский поиск велся в
направлении такой области, где бы были готовые образцы
адекватного критериям научности знания, отправляясь от
которых, можно было бы продвигаться к решению проблем
индивидуальности, столь важных для психолога. Такие об-
261
разцы Теплов усмотрел в учении И. П. Павлова о высшей
нервной деятельности.
В русском слове «поведение» совершенно удивительным
образом клубились, определяя в конечном счете его
смысловую, семантическую инфраструктуру, корневые нити,
ведущие к различным аспектам взаимодействия индивида и
мира. Это и указание на вектор действия (когда говорится, что
кого-то повело в определенном направлении), и указание на
знание о чем-либо (ведать), и указание на сообщение знания
кому-либо другому (поведать). Конечно, Иван Петрович
Павлов не задумывался об этих корневых нитях, когда
избрал уже бытующее слово для обозначения высшей нервной
деятельности, притом первоначально исключительно к
животным. Он говорил о нервных процессах в головном мозгу,
внутри черепной коробки. Но слово «поведение» сразу же
выводило за эти пределы в сферу отношений организма со
средой, охватывая и действие в этой среде и информацию о
ней в виде сигналов, служащих прототипом знания.Тем
самым падало противопоставление физиологического
психическому.
Именно эта нераздельность обусловила по сути своей
широкое влияние открытий Павлова (которому мировое
научное сообщество присвоило единственное в истории науки
звание «старейшины физиологов мира») на развитие
психологии в XX столетии (см. об этом [9]). Его влияние на
западную психологию и на психологию в России существенно
разнилось. На Западе оно наиболее значительно отразилось
в США, где Павлова интерпретировали как одного из
«отцов» бихевиоризма. В России в различных вариантах
павловское учение об условных рефлексах считалось причастным
как физиологии, так и психологии. И даже относилось
многими (в частности Л. С. Выготским, см.[1]) к разряду одной
из психологических систем.
Во всяком случае достижения павловской школы,
касающиеся проблемы адаптации организма к среде, выработки
новых форм этой адаптации (научения) и др., являли собой
262
завидный образец объективного, контролируемого
экспериментом знания. Но не в эту сторону учения о высшей
нервной деятельности был направлен тепловский
исследовательский поиск, ориентированный на открытие факторов,
которые обусловливают индивидуальные различия.
В истории естественнонаучных знаний со времен
Гиппократа предпринимались попытки проникнуть в природу
этих факторов. Методологическая ориентация, которой при
этом следовали античные врачи, при всей фантастичности
их конкретных представлений, была вполне адекватна
нормам научного познания.
За исходное принималось несколько элементов
(«жидкостей»), из которых состоит природа тела, сочетание которых
определяет конституциональные особенности каждого
конкретного организма в целом, а также его психические
качества. Пропорция этих элементов в общей смеси получила
имя «темперамента».
Традиция сохранила память по поводу числа этих
темпераментов как равного четырем, что обычно ассоциируется с
именем Гиппократа (хотя в его дошедших до нас
сочинениях число четыре отсутствует). Через две с половиной тысячи
лет после Гиппократа к его общей, касающейся
темперамента, идее обратился И. П. Павлов, переведя ее на новый
язык, в котором речь уже шла о типах высшей нервной
деятельности. Конечно, великий русский ученый XX в. не смог
бы реанимировать схему древнегреческого врача, если бы в
ней не заключалась общая методологическая предпосылка,
сохраняющая силу и для нового подхода. Эта предпосылка
заключалась в общем представлении о подчиненности
поведения организма универсальной «матрице», из
различных сочетаний компонентов которой причинно объяснимы
наблюдаемые как целостность индивидуальные
результаты. Именно эта методологическая ориентация,
перешедшая от Гиппократа к Павлову, стала исходной для Теплова.
Как свидетельствует ближайший ученик Теплова
(которого он лелеял как будущего лидера школы) В. Д. Небыли-
263
цын, «в начале 50-х годов, когда в специально
организованной лаборатории под руководством Теплова началась работа
по изучению физиологических механизмов
индивидуально-психологических различий, не было (да и сейчас не
имеется) лучшей экспериментально-теоретической основы для
разработки исходных концепций, чем идея И. П. Павлова о
типах и свойствах нервной системы, общих животных и
человеку» (см. [4. С. 20]).
Следует иметь в виду, что павловская концепция о
типологических свойствах сложилась как особый раздел его
учения о высшей нервной деятельности. К грифу этого учения
Павлов неизменно присоединял принципиально важный
термин «поведение» (ставя его в скобки). Его
отождествление со свойствами нервной системы грозило смешением
понятий, великой путаницей. Инвариантой поведения служил
условный рефлекс, обеспечивающий прижизненную
адаптацию целостного организма к условиям обитания, выработку
новых форм этой адаптации. Его психологическим
эквивалентом служила категория действия, регулируемого
актуальной потребностью (на которую указывало понятие о
подкреплении) и системой сигналов. Иная картина обозначилась,
когда под влиянием лабораторной яви экспериментаторам с
их причинным складом мышления пришлось заняться
объяснением тех различий в реакциях животных, которые нельзя
было вывести из общих законов, твердо установленных в
отношении условных рефлексов. Тогда и зародились
представления о скрытых за этими различиями свойствах нервной
системы.
Гиппократ считал, что компоненты «матрицы» имеют
гуморальную природу («соки» организма), Павлов же —
нервную (несколько свойств нервной системы).
Теплов пошел павловским путем. Обращение к
организму, к свойствам его нервной ткани представлялось Теплову
перспективным в плане ответа на вопрос, издавна перед ним
стоявший, но не применительно к темпераменту, а в
контексте объяснения субстрата способностей. Изучением самих
264
этих способностей Теплов, как мы знаем, был поглощен в
предшествующий период творчества.
В те времена возникала необходимость справиться с
оживленно обсуждавшейся в психологической литературе
проблемой соотношения в психике человека того, что, с
одной стороны, независимо от присущих ему качеств
диктуется биологической природой, наследственностью или
врожденностью, а с другой стороны, того, что приобретается им
благодаря воспитанию, либо же — собственными
усилиями.
Теплов предложил простое решение. Согласно этому
решению в качестве полученных от предков или врожденных
могут быть только некоторые анатомо-физиологические
предпосылки способностей. Он назвал их «задатками». Сами
же способности развиваются не иначе как в различных дея-
тельностях. Изучению способностей, их соотнесенностью с
различными видами деятельности, он, как мы уже видели,
отдал многие годы своих прежних занятий психологией,
снискав в России авторитет самого крупного специалиста в
этой области. Он постоянно говорил о задатках как о той
почве, на которой эти способности произрастают, но само
понятие о них оставалось темным и по существу служило
лишь свидетельством признания того, что индивидуальные
различия имеют телесные предпосылки за пределами
жизненного пути личности.
Обращение к нейродинамике в веществе головного мозга
представлялось перспективным в направлении научного
познания физиологических инвариант этих различий. Однако
отныне исследовательская мысль Теплова оказалась
направленной в совершенно иную проблемную область, чем
поглощавшую ее энергию в предшествующие годы.
Сосредоточенность на способностях, уходящая идейными корнями в
его «гахновское прошлое», соединяла, как мы видели, поиск
вариаций в психологии личности с инвариантами
образующих мир культуры (для Теплова, прежде всего — музыки) ее
внутренних форм. Теперь же тема «переживания личности и
265
культура» отступает на задний план1. Все силы
сосредоточиваются на экспериментальном изучении отношений нейро-
субстрата психики к ее динамическим (а не
содержательным, как в случае способностей) параметрам, издавна
известным под именем темперамента.
Только такой поворот и сделал возможным опору на
концепцию Павлова, приобретшую прочность благодаря
экспериментам над животными, применительно к поведению которых
проблема способностей (в ее тепловском культурологическом
варианте), конечно, не могла возникнуть.
Понятие о темпераменте с гиппократовских времен
являлось поведенческим. Иначе говоря, оно соотносило телесный
механизм с образом жизни индивида, условиями его
существования. Последние понимались очень широко и охватывали
наряду с пищей и питьем метеорологические изменения,
географическую среду и даже способ правления. Этим
определялись конституциональные особенности организма и его
психические качества. В соотношении внутреннего и
внешнего приоритет отдавался внешнему. Проблема
индивидуальных различий решалась именно с этих позиций.
Значимость указанных позиций особенно важна для медицины,
авторитет которой зависит от ее способностей влиять на
организм (как «пропорцию в смеси» ее основных
компонентов).
У Павлова же возможность преобразования поведения
(открытие которой определило триумф его учения)
относилась за счет выработки условных рефлексов, тогда как
типологические свойства трактовались в качестве изначально
присущих нервной ткани. Теплов полагал, что именно это
открытие основных свойств нервной системы (силы,
подвижности, уравновешенности процессов возбуждения и
торможения), а не пресловутых четырех темпераментов,
имеет величайшее значение для изучения индивидуальных
различий, в строгом научном знании о которых испытывают
1 Тем не менее он продолжал и над ней работать. Незадолго до его
кончины я встретил Бориса Михайловича в консерватории. «Вот Вы пришли
сюда наслаждаться концертом, — сказал он, — а я здесь работаю».
266
острейшую нужду любые области практики, имеющие дело с
людьми.
Мы рассмотрели две линии, на пересечении которых
зарождалась исследовательская программа Теплова: динамики
его личных творческих исканий и появление в
нейрофизиологии (под давлением объективной логики изучения
условных рефлексов в школе Павлова) сведений о различных
свойствах нервных процессов. Но наряду с этими двумя
переменными (личностной и предметно-логической) была
еще одна, влияние которой нельзя сбрасывать со счета.
Я имею в виду общую социально-идеологическую
атмосферу, в которой работал Теплов. В весьма ценных
воспоминаниях близкого друга Теплова, замечательного
отечественного ученого и организатора науки А. А. Смирнова, имеется
одно, к сожалению, способное ввести в заблуждение,
свидетельство. Цитирую: «В 1946 г. Борис Михайлович был избран
членом Академии Педагогических наук. В это же время
(выделено мною) им начато совсем новое направление
исследований — изучение психофизиологических основ
индивидуальных различий людей (на базе павловского учения о типах
высшей нервной деятельности и об основных свойствах
нервной системы). Это было новое русло в том общем
направлении, в каком шли научные интересы Бориса Михайловича»
[5. С. 17].
То, что новая исследовательская программа Теплова была
сопряжена с его прежними научными интересами, это
бесспорно. Однако нет никаких свидетельств того, что он
приступил к ее разработке в указанный Смирновым период.
Первая тепловская публикация на данную тему датирована
1954 годом [7]. Напомню, что за несколько лет до этого наша
психология, как и другие области знаний и более того — вся
духовная жизнь страны, — находилась под давлением
задуманных и лично контролируемых Сталиным так называемых
«научных дискуссий». Одна из них прошла в Московском
доме ученых на объединенной сессии Академии наук СССР и
Академии медицинских наук СССР (28 июня — 4 июля 1950 г.),
267
где была клеветнически опорочена группа физиологов,
которым инкриминировалось отступление от учения Павлова
как единственно правоверного. Заметим, однако, что само
это учение трактовалось в догматизированных и
примитизированных вариантах. Это позорное «мероприятие»,
названное вскоре «павловской сессией», привело к шабашу вокруг
имени Павлова. За этим не стояло никакой научной
программы. Было предано дело Павлова, те высшие
нравственные и научные ценности, которым он беззаветно служил
(см.[13]). Вместе с тем, сессия побудила психологов
обсудить, как это, кстати, уже однажды было в 20-х гг. (когда
вышел в свет главный павловский труд), вопрос об
эвристическом потенциале учения Павлова применительно к
разработке ими их собственных актуальных проблем.
В те времена в качестве опорной для психологии
осознавалась модель условного рефлекса как главной единицы
взаимоотношений организма со средой. Это позволяло
вывести психологическую проблематику за пределы
исследования функций сознания, соотнести эти функции
(процессы, акты, явления) как с работой головного мозга, так и с
реальными действиями организма, рефлекторными по типу
совершения.
Версии о бестелесности явлений, образующих
предметную область психологии, пришел конец. Но, повторяю, это
определяло настрой мысли советских психологов в 20-х гг.
В 50-х гг. ситуация в российском психологическом
сообществе была существенно иной. Не касаясь здесь вопроса о
том, как различные психологи восприняли «партийную
задачу» перестройки психологии на основе павловского
учения, остановлюсь лишь на линии, избранной Тепловым. Эта
линия, восходящая, как уже неоднократно говорилось, к его
прежней сосредоточенности на проблеме индивидуальных
различий, побудила приняться за новую исследовательскую
программу, ставшую оплотом научной школы, которая,
будучи ведома ее лидером, и создала дифференциальную
психофизиологию.
268
Как и на всем, что предпринимал Теплов в своем
исследовательском труде, на программе этого направления лежит
печать фундаментальной продуманности и удивительной по
тонкости анализа реконструкции ходов мысли своего
гениального предшественника И. П. Павлова.
Впервые, как сказано, Теплов оповестил научное
сообщество о своей новой программе в июле 1953 г. Но уже из
этого явствует, что за докладом, скромно названным «Опыт
разработки методик», стоит комплекс представлений о путях
соотнесения наработанного павловской школой с
перспективой использования ее подходов в интересах
психологической науки. При этом в публикации подчеркивалось, что
центральный для предлагаемого проекта «вопрос о
методиках определения отдельных свойств типа есть вопрос не
технический и даже не методический, а принципиальный»
[6. С. 286]. В этом утверждении выражена одна из общих
особенностей стиля мышления Теплова применительно к его
работе в сфере науки, где он со все большей твердостью
требовал объективности, проверяемости точным опытом, стало
быть, экспериментальной доказательности, а не только
строгой логичности знания.
Сам Теплов был выдающимся мастером эксперимента,
порой «пограничного» в смысле проводимого на грани
психологии и физиологии. На один из своих экспериментов,
который проводился задолго до обращения к павловскому
учению о типах и касался закономерностей изменения порогов
чувствительности темно-адаптированного глаза, он
ссылался в рассматриваемом нами сообщении. Замечательно,
однако, его умение сочетать лабораторные занятия,
удовлетворяющие самым строгим стандартам научности, с
историческим (стало быть, сугубо «гуманитарным») подходом к
конкретным методикам и перипетиям их использования в
практике исследований в различных лабораториях, в
данном случае — павловских. Причем это был особый
исторический подход. Он нес актуальную рабочую нагрузку,
поскольку носил характер диалога с теми, кто в других лаборатори-
269
ях, используя другие концептуальные схемы и методики,
добывал эмпирические данные, значимые для продвижения
тепловскои школы по пути реализации ее исследовательских
планов. Соответственно собственные факты
воспринимались Тепловым особым зрением, а именно — на глубину,
обогащенную историческим опытом. Чтобы добиться
подобного видения эмпирических данных, добытых посредством
экспериментальных методик, следовало путем особой
умственной реконструкции овладеть этим опытом, записанным в
чужих текстах, оживить эти тексты, превратить их авторов в
своих оппонентов. Своеобразие тепловскои мысли в
процессе организации и проведения лабораторных испытаний
отличалось именно этой, столь эксвизитнои среди мастеров
эксперимента, особенностью. Теплову было присуще своего
рода «бинокулярное» видение каждого обнаруженного
феномена. Зримое собственными глазами сопрягалось с тем,
что развертывалось перед взорами других исследователей
при реализации ими своих экспериментальных моделей.
Знание же о них, как сказано, может быть только
историческим, приобретаемым совершенно иными методическими
средствами, чем знание, источником которого служит
лабораторная «технология». В то же время следует иметь в виду,
что этой «технологии» присуща понятийная
инфраструктура. За каждым оперативным действием экспериментатора
скрыт определенный способ образования понятий, без
которых эти действия были бы «слепыми». В качественно ином
методологическом ключе работает интерпретатор текстов.
Объектом его анализа служат не данная в понятиях
реальность, а свидетельства о том, в каких понятиях она виделась
другими.
Выше уже говорилось о тепловском вкладе в истори-
ко-психологическое изучение творчества ряда мыслителей,
прежде всего — русских. Но обращение Теплова к истории
науки обрело иную направленность с зарождением у него
того программного замысла, о котором идет речь: изучить
физиологические основы индивидуально-психологических
270
различий между людьми, отправляясь от павловских работ.
Эти работы, как известно, были выполнены в экспериментах
над животными (тогда как историческая традиция со времен
Гиппократа, к которому Павлов возводил истоки своих
экспериментальных замыслов, возникла и развилась в связи с
задачей распознания, притом в медицинских целях,
различий между людьми). Те плов же приступил к
переосмыслению павловских результатов с точки зрения интересов
исследования типологических особенностей нервной системы
человека.
Теоретические установки этого нового направления были
изложены Тепловым в статье «Некоторые вопросы изучения
общих типов высшей нервной деятельности человека и
животных». В этой статье, по существу содержавшей проспект
всего, что заполнило последнее десятилетие творчества Теп-
лова, убедительно показана великая значимость
исторической точки зрения для выработки такой стратегии
программируемых работ, которая соответствовала бы логике
преобразования научных знаний. В ней сомкнуты, с одной стороны,
факты истории, иначе говоря, того, что уже открыто в
исследовательских поисках, с другой — устремленные в будущее
планы проверки уже найденного на адекватность реальности
и поиска новых путей проникновения в нее.
Изучение взглядов предшественников, рассмотрение их
сочинений и высказываний, сгруппированных в
определенной, как правило, хронологической последовательности, —
общепринятый прием большинства научных работ, обычно
предваряемых «историей вопроса». Но не всякая «история
вопроса» есть историческое исследование. Тепловская же
статья является именно таковым, хотя и не содержит в своем
заглавии слова «история». В ней развертывается шаг за
шагом, глава за главой история учения о типах нервной
системы с подробнейшим разбором всех его преобразований,
смены одних представлений другими, обобщением новых
эмпирических феноменов, вынуждавших включить новые
признаки и понятие о типах и отказываться от прежних груп-
271
пировок, а иногда поворачивать и весь фронт наступления
на проблему. Дается поражающий не только по эрудиции
(кажется, нет такой вещи, которой бы Б. М. Теплов не знал,
включая клички подопытных животных и точные сведения о
том, когда и кто с ними работал; а ведь рассматривается
тридцатилетний период жизни могущественной школы,
насчитывавшей сотни сотрудников), но и по глубине
проникновения в динамику идей анализ одного из наиболее важных для
психологии разделов павловского учения. Значительность
сделанного Тепловым отчетливо видна при сопоставлении
его работы (называется она статьей, хотя ее объем равен 10
печатным листам) с другими попытками представить историю
учения об условных рефлексах.
Наиболее известная из них принадлежит Ф. П.
Майорову1. В ней, однако, учение о типах затрагивается очень бегло,
а в общей картине развития павловского учения отводится
место лишь для так называемых специальных типов —
художественного и мыслительного.
Но, что особенно существенно, работа Ф. П. Майорова
отличается от работы Б. М. Теплова методом изображения
исторических событий, ибо рисует всю эволюцию
павловской школы как безмятежный процесс постепенного
приращения знаний2.
Истинная природа этого приращения выступила
благодаря исследованию Теплова в совершенно ином свете.
Было расшифровано, «как настойчиво и неутомимо
работала мысль великого физиолога над разработкой вопроса о
типах, как смело отказывался И. П. Павлов от положений, не
оправдавших себя экспериментальной проверкой, как под
влиянием новых фактов рождались новые идеи и новые ва-
1 Б. М. Теплов указывал также на «общий очерк» А. Г.
Иванова-Смоленского [10. С. 349]. Имелось в виду несколько страниц павловской
типологии в «Очерках патофизиологии высшей нервной
деятельности» (С. 183—188), не идущих ни в какое сравнение с очерком Б. М.
Теплова ни по богатству материала, ни по глубине обобщений.
Он пишет, подводя итоги: «С каждым годом увеличивалось стройное
здание физиологии и патологии высшей нервной деятельности»
(Майоров Ф. П. История учения об условных рефлексах. — С. 316).
272
рианты классификации типов» [10. С. 471]. Напряженный
поиск и непреодоленные трудности, противоречия и
попытки перестроить ошибочную гипотезу, чтобы привести ее в
соответствие с опытом, — в общем, весь полный драматизма
процесс павловского думания выступает перед читателем в
его сложности. Именно такое историческое изучение этого
процесса позволило вскрыть его основной вектор, обнаружить
«постепенный переход от преимущественного использования
для определения типа нервной системы общей картины
поведения к опоре на строго экспериментальные показатели
определенных свойств нервных процессов» [10. С. 349].
Дальше мы увидим, какую важную роль сыграл этот
вывод, извлеченный из истории науки, в построении общей
программы экспериментальных работ Б. М. Теплова и его
школы.
Павловское учение о типах нервной системы с легкой
руки самого Ивана Петровича изначально было соотнесено с
концепцией четырех темпераментов, к тому же по
недоразумению обозначенной именем Гиппократа (Б. М. Теплов
способствовал в свое время распространению этой версии,
изложив ее в качестве достоверной в своем широко известном
школьном учебнике психологии). Проследив, однако,
подлинную историю учения о типах, генезис его понятийного
содержания и состав экспериментальных фактов, влиявших
на изменение содержания древних терминов (холерик,
сангвиник и т. д.), Б. М. Теплов пришел к выводу о том, что
«павловская классификация типов на любом ее этапе имела, в
сущности, очень мало связи с содержанием традиционных
характеристик четырех темпераментов. И. П. Павлов взял из
традиционного учения о четырех темпераментах, скорее,
терминологию, чем то психологическое или
физиологическое содержание, которое вкладывалось в понятие каждого из
темпераментов» [10. С. 363], За этим заключением стояла
невероятная по трудоемкости работа по «раскапыванию», слой
за слоем, различных напластований, в которых
откладывались иногда совершенно незаметные для глаза сдвиги в воз-
273
зрениях павловской школы на типы. Объективный метод в
психологии служил для Б. М. Теплова путеводной нитью и в
его объяснении психологии людей, творящих науку.
Естественно, что применительно к следам умственной
деятельности, застывшим в историко-научных памятниках,
реализовать требование объективности подхода несравненно
труднее, чем применительно к мыслительным процессам в их
актуальном протекании, когда психолог имеет
возможность их варьировать и воспроизводить экспериментально.
Тем с большей осторожностью нужно обращаться, как
показал Б. М. Теплов, с теми текстами, к авторам которых уже
невозможно обратиться за разъяснением и уточнением.
Поучительна в этом плане полемика Б. М. Теплова с А. Г.
Ивановым-Смоленским по вопросу о павловской трактовке
понятия «тип». На примере этой полемики можно еще раз
убедиться в том, что споры об исторически-достоверном значении
термина представляют не только сугубо исторический
интерес.
Учитывая задачу нашей статьи, обратим внимание на
принцип подхода к материалу, способ его цитирования и
истолкования. Речь шла о соотношении между понятиями
«тип высшей нервной деятельности» и «характер». А. Г.
Иванов-Смоленский утверждал, что для И. П. Павлова эти
понятия являлись равнозначными, подкрепляя свой вывод
рядом цитат из павловских работ. Его аргументация была
некорректна уже потому, что печатные высказывания Павлова
приводились не полностью. «Нельзя не поставить в упрек
А. Г. Иванову-Смоленскому, — отмечал Б. М. Теплов, — то,
что он свое, прямо противоположное павловскому, решение
проблемы — тип и характер — приписывает И. П. Павлову,
то, что он, пользуясь методом урезанных цитат, придает
противоположный павловскому замыслу смысл важнейшим для
решения этой проблемы местам из последних статей
Павлова» [10. С. 29].
Неразличение понятий «тип» и «характер», свойственное
А. Г. Иванову-Смоленскому, нельзя относить, как показал
274
Б. М. Теплов, только за счет невнимательного чтения
павловских работ и их небрежного цитирования. «Слепота» к
соответствующим павловским текстам была обусловлена
определенной теоретической позицией, а именно, игнорированием
специфического значения прирожденных свойств нервной
организации. Обращение к истории учения о высшей
нервной деятельности позволило Б. М. Теплову вскрыть это
расхождение между И. П. Павловым и А. Г.
Ивановым-Смоленским в теории. Оно позволило показать, как расхождение, о
котором идет речь, нарождалось и усиливалось.
Иванов-Смоленский, работавший много лет бок о бок с
И. П. Павловым и неоднократно обсуждавший с ним
проблему типа высшей нервной деятельности, не придал этому
принципиальному расхождению со своим учителем
сколько-нибудь существенного значения. Б. М. Теплов же
отчетливо его различал благодаря историческому обозрению
павловской школы, и в особенности — хода мысли самого
И. П. Павлова. Именно исходя из исторического обозрения,
позволившего расчленить различные этапы формирования
учения о высшей нервной деятельности, Б. М. Теплов
показал недопустимость придавать павловским терминам один
единственный смысл, игнорируя их временной индекс.
Здесь в вопросе о соотношении между такими
терминами, как «тип», «генотип», «фенотип», «характер»,
действителен тот же подход, который позволил Теплову выработать
исторически достоверную оценку павловской
классификации темпераментов. «И. П. Павлов многократно
пересматривал принципы классификации, сохраняя, однако, те же
названия отдельных типов. Поэтому надо остерегаться
смешения содержательной характеристики типов одного и того
же названия, взятых из разных классификаций» [10. С. 372].
Отсюда напрашивается общий вывод, относящийся уже не к
истории павловского учения, а к методике использования
научных текстов, к методике цитирования. Усвоение
критериев историко-научного анализа воспитывает единственно
допустимый способ цитирования, а именно, такой подход к
275
извлекаемому из текста материалу, при котором не только
сохраняется полнота цитаты, но и учитывается, к какому
пункту общей шкалы развития авторской мысли она
относится. Истинный контекст — это контекст исторический,
движущийся. Суждение или термин, вырванные из него, не
могут быть адекватно интерпретированы. В истории
павловской школы важную роль сыграли «Павловские среды».
А. Г. Иванов-Смоленский указывал на их сомнительную
ценность. И Б. М. Теплов полагает, что некоторые
стенографические записи вызывают «серьезное сомнение» [10. С. 401]. Это
не значит, однако, что они не могут быть использованы в
качестве исторического документа. Весь вопрос в том, как их
использовать. Приведя, в частности, из «Сред» кусок диалога
между А. Г. Ивановым-Смоленским и И. П. Павловым,
Б. М. Теплов замечает: «Весьма вероятно, что эта запись,
как и всякая стенографическая запись, не вполне точная,
но ведь не могла же стенографистка придумать от себя столь
настойчиво повторяемую Павловым мысль, притом мысль,
полностью совпадающую со всеми другими
высказываниями И. П. Павлова» [10. С. 388]. Решающим, конечно,
является последнее: совпадение с другими высказываниями
Павлова, с общим строем его факторов и рассуждений в
данный исторический период.
Дискуссия о терминах имела самое непосредственное
отношение к главным теоретическим вопросам учения о
высшей нервной деятельности и методологии ее изучения. Речь
шла о соотношении между прирожденным и
прижизненным, о возможности и необходимости разграничивать
свойства нервной системы и механизмы образования
систем временных связей, о факторах, которые обусловливают
изменение нервной организации, короче — о
детерминантах поведения. Вполне понятно, что расхождения в этих
вопросах, затрагивающих в равной степени коренные
интересы как физиологического, так и психологического
исследования, относятся не только к прошлому науки, но и к ее
276
будущему. Поэтому анализ эволюции павловской школы
важен не только для истории.
Придя к разделению понятий «тип» и характер», И. П.
Павлов вьщвинул проблему исследования типологических свойств
нервной системы (фиктивную с точки зрения А. Г.
Иванова-Смоленского и других физиологов, отрицающих различие
между типом и характером). И. П. Павлов указал также
главный методический путь ее исследования: «Сколь возможно
умножать и разнообразить формы наших диагностических
испытаний» (Павлов И. П. Полное собрание сочинений: В 6 т. — М.,
1951-1952.-Т.2.-С. 269).
Изучение истории павловского учения о типах высшей
нервной деятельности привело Б. М. Теплова к выводу, что
его душой является проблема типологических свойств
нервной системы. Успешность разработки проблемы типов
зависит в первую очередь от достигнутой глубины понимания
природы типологических свойств» [10. С. 480].
Этот вывод из анализа истории стал отправным
пунктом для всей теоретико-экспериментальной работы
самого Б. М. Теплова и его учеников в области исследования
типологических свойств нервной системы человека.
Дошедшие до нас тепловские тексты не следует заносить
в «научный архив». Их современное прочтение призвано
быть подобным отношению самого Теплова к павловским
текстам. Он учил творческому спору с мыслями
предшественников, трудившихся на твоем проблемном поле,
показывая и непреходящую ценность этого труда, и его
ограниченность, недостаточность, ибо в противном случае тебе самому
нечего было бы там делать. Он показывал, что этот труд
подчинен определенной логике, которая в отличие от
сохранившейся в текстах информации, доступной прямому
прочтению, должна быть из них извлечена посредством
специальных приемов, требующих не меньшей искушенности в них,
чем в методике самого изощренного эксперимента. В этих
приемах представлено то особое герменевтическое
направление анализа (от термина «герменевтика», означающего ис-
277
кусство истолкования текстов), которое с успехами
экспериментальной психологии некоторые мыслители (Дильтей и
др.) стали противопоставлять в качестве методов
«понимания» — методам «объяснения».
В дальнейшем версия о двух инородных культурах
исследования — естественнонаучной и «гуманитарной» — стала
иногда подспудно, а иногда и явно оказывать воздействие на
ситуацию в психологии. Теплов своей работой в области
дифференциальной психофизиологии явил нашему
психологическому сообществу пример того, как совместить
позицию строгого естествоиспытателя с позицией исследователя
науки, опирающегося на изучение уже испытанных, порой
потаенных ходов мысли ее творцов.
В изучении свойств нервной системы Теплов
строжайшим образом следовал убеждению в их сугубо органической
природе. Хорошо зная, сколь опасен физиологический
детерминизм применительно к объяснению личности и ее
деяниям, он подчеркивал, что свойства нервной системы — это
только почва, на которой возникают эти деяния, «не
предопределяя никаких форм поведения» [11. С. 465], но сами
свойства «мало поддаются изменению под влиянием
условий жизни и воспитания» [U.C. 494].
Напомню, что, обсуждая вопрос об индивидуальных
различиях в способностях, он жестко отграничивал последние в
качестве особых психических параметров бытия человека
как субъекта деятельности от их природных задатков. Теперь
к тому же разряду, что и задатки, относились признаки,
характеризующие те переменные, которые обусловливают
типологические различия между индивидами. Они также
представлялись ему от природы заданными телесной
организацией живых существ. Психологическое своеобразие
динамики поведения (прежде всего имелся в виду
темперамент) считалось производным от процессов в нервных
клетках. В исследованиях способностей Теплов выступал
как «чистый» психолог, относя проблему задатков к
компетенции анатомов и физиологов. Перейдя же к типологии ин-
278
дивидуальности, он, не надеясь на нейрофизиологов,
экспериментировавших при обращении к павловской типологии с
животными, самолично, совместно с учениками
сосредоточился на разработке методик, призванных диагностировать
свойства нервной системы человека. Отправляясь от
Павлова, он, однако, критически относился к скоропалительной
трактовке типов как характерных комплексов свойств, без
того, чтобы с достаточной степенью достоверности,
опираясь на лабораторные факты, однозначные в
физиологическом отношении, диагностировать эти свойства. И только
тогда, как он полагал, можно будет обрести уверенность в
том, что исследователь имеет надежную опору для
реализации главного павловского постулата, согласно которому
различные комбинации основных свойств создают все
многообразие типов нервной системы. В физиологии, мнилось
Теплову, скрыта единственно надежная точка опоры для
строго научного объяснения индивидуальных различий,
подменяемого в психологии описаниями темпераментов и
характеров, житейски верными и литературно меткими
описаниями, но не контролируемыми ни многообразием
экспериментальных данных, ни математическими расчетами. Для
серьезного обобщения, способного открыть закономерную
связь явлений и предсказывать их ход, требовалось (как
говорил опыт всех наук) отправляться от постоянных величин.
Именно такими выступили перед тепловским взором
павловские «свойства нервной системы». Однако, согласно
Теплову, они могут быть постигнуты только опосредованно
при наличии достаточного количества хороших методик и
возможно более тщательного сопоставления полученных с
их помощью результатов. Детально останавливаясь на
вопросе о методическом оснащении дифференциальной
психофизиологии, Теплов неустанно подчеркивал, что оно
должно учесть огромные просчеты хотя и широкомасштабных,
но совершенно ненадежных исследований индивидуальных
различий с помощью различных методов, тестов. Он
возражал не против того, что они являлись массовыми «корот-
279
кими испытаниями», результаты которых, благодаря
статистической обработке получали придающее им особую
убедительность выражение в количественных
показателях. Он критиковал тестологическое направление за
отсутствие научной базы, игнорируя которую, его приверженцы
тем не менее бездумно берутся за решение практических
задач.
Итак, главным мотивом, двигавшим энергией Теплова,
которой он эффективно заряжал своих учеников, служило
создание прочной естественнонаучной основы для
построения столь важного для психологии, педагогики и самых
различных сфер практики учения об индивидуальных
различиях. Основа же эта мыслилась заложенной, как уже сказано, в
учении о высшей нервной деятельности и соединялась с
именем и школой Павлова. Здесь, однако, возникала
парадоксальная ситуация. Павлов возвышался в мировой
психологии как создатель могущественной теории, объяснявшей
на строго детерминистских началах механизмы
приобретения живой системой таких форм ее взаимодействия со
средой обитания, которые не были в ней изначально заложены.
Для Теплова же опорной выступила не эта теория, а
павловская гипотеза об инвариантных свойствах, присущих
нервному «веществу». Следуя этой линии мысли, Теплов писал:
«Поскольку свойства нервной системы мы понимаем как
врожденные свойства, мы не можем считать их
психическими свойствами, так как никакое психическое свойство не
может быть врожденным. Это — физиологические свойства»
[11. С. 477]. Врожденное (оно же апсихическое), настаивал
Теплов, является устойчивым, с трудом поддающимся
изменению. Вот его слова: «Мы еще ничего не знаем о путях и
способах изменения нервной системы, но мы твердо знаем,
что это изменение может совершаться лишь очень медленно
и в результате изменения каких-то биологически
существенных условий жизни» [U.C. 498]. Выше было отмечено, сколь
значимым для построения строгой и точной науки об
индивидуальностях представлялось Те плову открытие И. П. Пав-
280
ловым свойств нервной системы. Ведь они выступали в
образе нескольких постоянных величин, отправляясь от
«комбинаторики» которых, удастся, как на это надеялся
Теплов, преодолеть при объяснении динамики
психических свойств индивида соблазнительную, но лишенную
научных оснований «прикидку» на «картины поведения»
(описываемого, например, в фигурах четырех
темпераментов).
Такова была его генеральная научная цель. В ней, однако,
просвечивал принципиально важный социоидеологический
подтекст. «Изменение свойств нервной системы, —
утверждал Теплов, — должно вести в конце концов к
нивелированию индивидуальности, к стремлению сделать всех людей
одинаковыми» (там же). Иначе говоря, важнейшая
возможность достичь богатства и расцвета индивидуальностей
усматривалась им в генетически предопределенной
неизменности основных свойств нервной системы, которые у
каждой из индивидуальностей образуют неповторимый
«рисунок». В условиях, когда вся социальная политика времен
тоталитаризма была устремлена на истребление
индивидуального начала в жизнедеятельности личности, на его
нивелирование, Теплов возлагал надежду на спасительную роль
природы организма, его биологии.
Итак, программный тепловский замысел предполагал,
что надежные физиологические данные о свойствах
нервной системы позволяют войти во всеоружии в область
психических проявлений этих свойств и тогда придать
известному вербальному лозунгу о важности
индивидуального подхода в воспитании и обучении серьезную научную
весомость. В качестве иллюстрации он указывал на
проявление такого свойства, как сила нервной системы в
особенностях работоспособности человека, степени его
утомляемости и др. В то же время он предостерегал, что на пути
от физиологии к психологии очень мало достойных
считаться надежными достижений, что попытки
скоропалительно ставить диагнозы, касающиеся личности, безпроч-
281
ного знания о физиологических показателях — с одной
стороны, о жизненном пути этой личности, ее
психическом строе — с другой, могут только скомпрометировать
как павловское учение, так и все дело дифференциальной
психофизиологии. Теплов отчетливо видел, что путь от
лабораторных испытаний свойств нервной системы к
психологии, претендующей на то, чтобы быть жизненной,
тернист и далек. Его убежденность в том, что лишь тогда
удастся перебросить мост от физиологии к психологии, когда
будут упрочены исходные физиологические устои этого
моста, оставалась непреклонной.
Не все психологи адекватно осмыслили его
стратегический замысел. Об этом свидетельствуют, в частности,
критические голоса в его адрес, которые раздавались во время
странного «мероприятия», организованного по
инициативе органов высшего партийного руководства под именем
«Всесоюзного совещания по философским вопросам
физиологии высшей нервной деятельности и психологии»
(1962 г.). Совещание было призвано «выправить»
созданную пресловутой «павловской сессией» 1950 г. установку
на идентификацию того образа учения о высшей нервной
деятельности, который под контролем Сталина создала
указанная сессия, с философией диалектического
материализма. Сохранялся курс на восхваление этой философии
(устами организаторов Совещания бывших идеологов
сталинизма известных академиков М. Б. Митина, П. Н.
Федосеева), как единственно совместимой с научным
знанием о мозге и психике. Сохранился знак превосходства
павловского учения как «естественнонаучной опоры
материалистической теории отражения» (таков был один из
пунктов специального постановления, принятого
совещанием) [U.C. 757]. Требование беспощадной борьбы
советских ученых с идеализмом и «биологизаторством» звучало
столь же грозно, как и в сталинские времена.
Тем не менее времена изменились. На Совещании наряду
с правоверными «павловцами», разоблачившими тех, кто
282
был объявлен «еретиками», звонко и убедительно
прозвучали в качестве ставших отныне «пристойными» для советской
науки голоса этих «еретиков» и их послушников. Теплов
выступил с докладом «Типологические свойства нервной
системы и их значение для психологии». Содержание доклада
вызвало возражения в ряде выступлений психологов. По своему
тону уважительные, они выражали несогласие с несколькими
для Теплова принципиальными положениями. Одним из них
являлся его тезис о том, что физиологические свойства, в
отличие от психических, являются в качестве изначально
присущих нервной ткани величинами постоянными, очень мало
изменяющимися. Возражая Теплову, В. Н. Мясищев говорил:
«При изучении элементарных свойств нервной системы и
личности важно не столько рассматривать их как
неподвижные и неизменные. Важна задача изучения степени
податливости изменениям тех или иных простых и сложных
свойств» [U.C. 538]. Теплов, в отличие от большинства
других докладчиков на Совещании, отказался от
заключительного слова. Об его возражениях Мясищеву мы можем судить
только гипотетически. Но смысл этих возражений нетрудно
уяснить из обзора системы его воззрений.
Эта система предполагала, как отмечалось, четкое
ограничение тех свойств, которые описываются после строгих
лабораторных испытаний в физиологических понятиях, от
свойств, на которые указывают термины, обозначающие
психические реалии. Мясищев же такого разграничения не
проводил. Таким свойствам, как сила или подвижность
нервных процессов, указывал он, соответствует сила и
подвижность психических.
Так же как и Мясищев, против мнения Теплова об
устойчивости типологических свойств нервной системы возражал
другой ленинградец — А. Г. Ковалев. «Игнорировать
проблему изменчивости и развития типов, — сказал он, — значит
закрывать путь к исследованию важнейшего, жизненно
значимого вопроса» [U.C. 578]. Этот оппонент, подобно
предшествующему, не выделил такого важнейшего для тепловской
283
программы пункта, как необходимость отграничить (в целях
обретения достоверного научного знания) генетически
обусловленные нейрофизиологические переменные от
психических с тем, чтобы покончить с их эклектическим
смешением. Что же касается «жизненного типа», то его Теплов, как
и Павлов, мыслил в качестве формы поведения, являющей
собой «сплав» генетически заданного и прижизненного.
Естественно, что в доступности этого «сплава» изменению и
развитию Теплов никогда не сомневался. Его протест был
направлен против внедрения в практику того, что, не имея
твердого научного основания, не содействует решению
проблемы, а вообще снимает ее с повестки дня.
Еще одним критиком Теплова был А. В. Веденов. «Меня
огорчили, — сказал он, — слова о том, что все поступки, все
поведение человека будто бы только опосредствуются
внутренними условиями личности». Таким образом личность
способна якобы только опосредствовать внешние
воздействия как призма — разлагать падающие на нее лучи, или,
как лупа, — собирать их» [11. С. 572]. Такую точку зрения
Веденов квалифицирует как «механический детерминизм».
Здесь Теплов следовал за действительно неудачной, но
ставшей весьма популярной в психологическом
сообществе формулой С. Л. Рубинштейна, согласно которой
«внешнее действует посредством внутренних условий»,
предполагающей будто первопричиной поведения служат внешние
влияния, отражаемые внутренней психической
организацией субъекта. Последний, по справедливому замечанию
Веденова, оказывался в этом случае «преломляющей», а не
детерминирующей внешние обстоятельства и
противостоящей им величиной.
Однако Теплов имел в виду не личность, с присущей ей
активностью поведения, а свойства нервной системы,
которые действительно опосредствуют эту активность.
«Принципиальной ошибкой, — говорил он в своем докладе, —
лишающей смысла всю работу, было бы подменять определение
физиологических свойств нервной системы психологичес-
284
кой характеристикой поведения и затем пытаться решать
проблему взаимоотношения свойств нервной системы и
психических свойств личности» [U.C. 497].
Критики не прислушались к его предостережению и
допускали ту ошибку, которая, как он и предвидел, лишала
смысла всю его программу, все дело его жизни.
Литература
1. Выготский Л. С. Собрание сочинений: В 6 т. — М., 1982. — Т. 1.
2. Иванов-Смоленский А. Г. Очерки психофизиологии высшей
нервной деятельности. — М., 1952.
3. Майоров Ф. П. История учения об условных рефлексах. — М.; Л.,
1954.
4. Небылицын В. Д. Б. М. Теплов как теоретик дифференциальной
психофизиологии // Вопросы психологии. — 1966. — № 5.
5. Смирнов А. А. Борис Михайлович Теплов по воспоминаниям о
нем//Психология и психофизиология индивидуальных различий. — М.,
1977.
6. Теплов Б. М. Об объективном методе в психологии. — М., 1952.
7. Теплов Б. М. Опыт разработки методики изучения типологических
различий высшей нервной деятельности человека // Доклады на
совещании по вопросам психологии. — М., 1954.
8. Теплов Б. М. О культуре научного исследования // Вопросы
психологии. — 1957. — № 2.
9. Теплов Б. М. О некоторых общих вопросах разработки истории
психологии // Материалы 2-й Закавказской конференции психологов. —
Ереван,1960.
10. Теплов Б. М. Проблемы индивидуальных различий. — М., 1961.
11. Философские вопросы физиологии высшей нервной
деятельности и психологии. — М., 1963.
12. Ярошевский М. Г. Наука о поведении: русский путь. — М., 1996.
13. Ярошевский М. Г. Как предали Ивана Павлова//
Репрессированная наука. Вып. 2. — СПб., 1994. — С. 76-83.
Учение о типах
высшей нервной деятельности
и психология1
В психологическом исследовании существенное
значение имеет вопрос об индивидуально-психологических
особенностях людей, т. е. о тех устойчивых свойствах, которыми
один человек отличается от других.
Непосредственной основой
индивидуально-психологических особенностей человека являются устойчивые
системы условных рефлексов, которые вырабатываются у него в
процессе жизненного воспитания в широком смысле этого
слова. Образование и функционирование систем условных
рефлексов, в свою очередь, существенно зависит от свойств
нервных процессов — возбуждения и торможения,
протекающих в коре больших полушарий.
Сочетание этих свойств корковых нервных процессов,
характеризующее нервную систему данного индивида,
И. П. Павлов, как известно, предложил называть типом
нервной системы, или типом высшей нервной деятельности2.
Основываясь на экспериментальных исследованиях,
проведенных на животных (собаках), И. П. Павлов установил
следующие три основных свойства корковых процессов,
которые и кладутся в основу классификации типов: 1) сила (или
слабость) процессов возбуждения и торможения; 2) уравнове-
шенность процессов возбуждения и торможения (или преоб-
1 Доклад на XIV Международном конгрессе по психологии в Монреале
(Канада)//Вопросы психологии. — 1955. — № 1. — С. 36-41.
2 В настоящем докладе вовсе не затрагивается вопрос о тех типах высшей
нервной деятельности, которые Павлов назвал
специально-человеческими и которые характеризуются соотношением первой и второй
сигнальных систем.
287
ладание одного из них над другим); 3) подвижность (или
инертность) процессов возбуждения и торможения.
Экспериментальные исследования, проводимые на людях, говорят
о том, что это открытие Павлова сохраняет свою силу и по
отношению к человеку.
В то же время выдвигается необходимость дальнейшего
глубокого исследования этих свойств корковых процессов.
Такие исследования могут привести к открытию других
свойств, также имеющих основное значение для
характеристики типа нервной системы.
Проявление типа высшей нервной деятельности в
поведении человека мы называем темпераментом.
И. П. Павлов показал, каким типам высшей нервной
деятельности соответствуют четыре темперамента, впервые
описанные еще в античной медицине: а) сангвинический
темперамент — это сильный, уравновешенный и подвижной
тип; б) флегматический темперамент — сильный,
уравновешенный, инертный тип; в) холерический темперамент —
сильный неуравновешенный тип с преобладанием
возбуждения над торможением; г) меланхолический темперамент —
слабый тип.
Экспериментальные исследования и наблюдения
показывают, что число основных темпераментов не может
ограничиваться этими четырьмя. В пределах слабого типа
имеются различия по уравновешенности и подвижности,
различия, чрезвычайно существенные для психологии (не говоря
уже о том, что степень слабости нервных процессов может
быть различной). Далее, экспериментальные исследования
показывают, что имеются люди с ярко выраженным
преобладанием процессов торможения над процессами
возбуждения. Об этом говорят результаты диссертации Н. И. Май-
зель; в этом же смысле мы понимаем результаты работ ряда
сотрудников проф. А. Г. Иванова-Смоленского: Л. И. Котля-
ровского [3], Р. М. Пэн [4] и других. Иначе говоря,
существует темперамент, противоположный холерическому, в
павловском понимании этого последнего.
288
Существенная особенность развиваемого здесь учения
о темпераментах заключается в том, что в основу
классификации типов высшей нервной деятельности, а
следовательно, и темпераментов, кладутся особенности работы
коры больших полушарий, иначе говоря, особенности
условнорефлекторной деятельности, а не различия в
сложных безусловных рефлексах (в инстинктах, органических
влечениях и т. д.).
Тип высшей нервной деятельности, а следовательно, и
темперамент, имеет отношение лишь к динамической
характеристике психической деятельности человека.
Однако и в этой характеристике нельзя указать ни одной черты,
которая однозначно определялась бы только
типологическими свойствами: силой, уравновешенностью и
подвижностью нервных процессов. Последние лишь
«просвечивают» в определенных проявлениях человека,
«просвечивают» через сложные системы связей, выработанных
жизнью
Отсутствие выдержки и самообладания в поведении
человека вовсе не обязательно свидетельствует о том, что у
него возбуждение устойчиво преобладает над
торможением, вовсе не обязательно говорит об особенностях его
темперамента. Оно может быть просто следствием того, что у
этого человека не воспитано соответствующее поведение,
иначе говоря, не выработаны необходимые тормозные
условные рефлексы. Непосредственно тип высшей
нервной деятельности сказывается, например, в том, что у
одного человека легче, у другого труднее вырабатываются
такие тормозные рефлексы, что для одного человека нужны
одни приемы для выработки сдержанности и
самообладания, для другого — другие.
В нашей лаборатории было проведено подробное
изучение нескольких учеников одного и того же класса одной из
московских школ (работа Н. С. Лейтеса). Три лучших ученика
класса, окончившие школу с высшими отметками (и, кстати,
избравшие после школы одну и ту же специальность — физи-
289
ку), оказались достаточно яркими представителями трех
разных типов высшей нервной деятельности: 1 ) сильного,
уравновешенного, подвижного; 2) сильного, но
неуравновешенного, с преобладанием возбуждения и 3) слабого. Особенно
важно отметить, что конечная высота достижений у
представителя слабого типа была нисколько не ниже, чем у двух
других его коллег. Разница между этими тремя юношами — и
разница очень большая — заключалась вовсе не в
успешности их работы, а в «стиле» работы, в наиболее благоприятном
для каждого из них распределении работы и отдыха, в ряде
динамических особенностей поведения и т. д.
Очень часто приходится наблюдать случаи, когда
темперамент замаскирован сложными системами условных
рефлексов, образовавшихся под влиянием условий жизни. В
исследовании Л. Б. Ермолаевой-Томиной [2] подробно изучена
девочка 12—13 лет. По всем проявлениям ее поведения в
школе имелись основания отнести ее к числу крайних
представителей слабого и притом малоподвижного типа.
Экспериментальное изучение показало, что такое заключение
неправильно: девочка обнаружила черты сильного,
уравновешенного, подвижного типа. Изучение всей истории жизни
девочки показало, что некоторые особенности условий
жизни ее в семье и в школе выработали у нее такую систему
поведения, которая закрывала ее подлинный темперамент, мало
того, создавала видимость темперамента прямо
противоположного. В результате специальной работы, которую
исследовательница совместно с коллективом школы провела с
девочкой, поведение последней совершенно изменилось;
проявления кажущейся слабости и инертности исчезли.
В данном случае мы видим пример того, как при сильном
типе нервной системы у ребенка начал вырабатываться под
воздействием неблагоприятных условий «слабый характер»
и как в результате умелого педагогического вмешательства
этот неблагоприятный эффект был устранен. Еще более
поучительны обратные случаи, когда человек со слабым типом
нервной системы достигает высоких результатов в разных
290
видах деятельности (см. упомянутый выше пример из
работы Н. С. Лейтеса).
Типологические свойства не представляют собой чего-то
неизменного: они несомненно могут изменяться под
влиянием условий жизни и деятельности. Однако изменение
типологических свойств, с одной стороны, и выработка новых
систем связей, с другой, — процессы существенно
различные. Прямая задача воспитания, если выразить ее в
физиологических терминах, есть выработка определенных систем
связей, а изменение типологических свойств как результат
тренировки их в процессе выработки новых условных связей
может быть лишь вторичным, производным результатом
решения этой основной задачи. В каких условиях и в каких
пределах возможен этот вторичный результат — в настоящее
время сказать еще нельзя вследствие недостатка прямых
экспериментальных исследований этого вопроса на человеке.
Но зо всяком случае тип высшей нервной деятельности
(и темперамент, как проявление его в поведении человека)
есть наиболее устойчивая, хотя и не неизменная особенность
человека.
Важнейшее значение имеет вопрос об индикаторах
основных типологических свойств: силы процессов
возбуждения и торможения и их подвижности. Если нет
объективных критериев того или другого свойства, нет, в сущности, и
полного раскрытия понятия об этом свойстве. По
отношению к животным вопрос этот получил детальную разработку
в работах И. П. Павлова и его учеников. Разработка этого
вопроса по отношению к человеку составляет сейчас
актуальную задачу, представляющую острый интерес и в
теоретическом, и в практическом отношении (прежде всего, для
медицины и педагогики).
Невозможность достаточно надежного выделения черт
типа высшей нервной деятельности путем простого
наблюдения выдвигает необходимость разработки для этой цели
специальных экспериментальных методик.
291
Экспериментальные методики, предложенные для
определения и изучения типологических свойств высшей
нервной деятельности человека можно разделить на методики,
имеющие дело с произвольными движениями (типичный
пример — движения по словесной инструкции), и методики,
имеющие дело с непроизвольными реакциями (условные
сосудистые рефлексы, условные зрачковые рефлексы,
условные кожно-гальванические рефлексы и другие).
Мы считаем, что основное значение имеют методики
последней группы, так как они в большей мере дают
возможность устранить маскирующий эффект ранее
образованных связей, а это является основным условием для
строго экспериментального выделения типологических
свойств. Всякое произвольное движение есть движение
«выученное», т. е. такое движение, в основе выполнения
которого лежит сложная система условных рефлексов,
выработанных в прошлом опыте человека. Новые связи,
которые вырабатываются в методиках, имеющих дело с
произвольными движениями, всегда сложно
опосредствованы системами связей, уже образованных в прошлом опыте.
В методиках же, имеющих дело с непроизвольными
реакциями, мы образуем действительно новые связи, причем
образуем их не на основе других условных связей, выработанных
в прошлом опыте, а на основе безусловного подкрепления.
Одна из таких методик — методика условного понижения
световой чувствительности глаза — широко применяется в
нашей лаборатории.
Это явление было впервые описано А. О. Долиным,
назвавшим его «фотохимическим условным рефлексом» [1].
Сущность этой методики заключается в следующем.
После засвета темноадаптированного глаза наступает
кратковременное понижение световой чувствительности
(безусловная реакция). Если достаточное количество раз сочетать
во времени какой-нибудь звуковой раздражитель с засветом
(звуковой раздражитель предъявляется на несколько секунд
раньше засвета), этот звуковой раздражитель, будучи дан
292
изолированно, вызывает снижение световой
чувствительности. Есть основания предполагать, что при таком условном
рефлексе звуковой раздражитель вызывает такие же
процессы разложения зрительного пурпура, какие в обычных
условиях вызывает действие света.
Связи между определенными пунктами в слуховом и
зрительном анализаторах, которые мы образуем в таком
опыте, являются одинаково «новыми» для всякого
испытуемого. Можно полагать, что особенности образования,
угашения, изменения этих связей прямо зависят от
свойств процессов возбуждения и торможения в
зрительной и слуховой областях коры, а не от прошлого опыта
испытуемого. Совершенно несомненно, что изучаемая
реакция понижения световой чувствительности не зависит от
воли испытуемого; мало того, она обычно даже не
воспринимается испытуемыми.
В описываемых опытах, как и при всякой условнореф-
лекторной методике, сначала вырабатываются условные
рефлексы на какие-либо раздражители (например, на стук
метронома со скоростью 120 ударов в минуту). Затем
вырабатываются дифференцировки к этим условным
рефлексам (тормозные условные рефлексы). Например, при
наличии уже выработанного условного рефлекса на метроном
120 ударов в минуту метроном 60 ударов предъявляется без
сочетания его с засветом, в результате чего он после
достаточного числа предъявлений перестает вызывать
понижение световой чувствительности.
Проведенные исследования показывают, что
испытуемые резко различаются между собой по скорости выработки
положительных и тормозных условных рефлексов. У одних
испытуемых одинаково легко происходит выработка и
положительных и тормозных условных рефлексов. У других для
образования положительных условных рефлексов требуется
менее 10 сочетаний звукового раздражителя с засветом,
тогда как для образования тормозного рефлекса требуется
несколько десятков предъявлений соответствующего раздра-
293
жителя без засвета. У третьих — для образования
положительного условного рефлекса требуется несколько десятков
сочетаний, тогда как для образования тормозного рефлекса
требуется менее 10 предъявлений без подкрепления.
Очевидно, у испытуемых первой группы имеет место равновесие
процессов возбуждения и торможения, у испытуемых
второй группы — преобладание возбуждения над торможением,
у испытуемых третьей группы — преобладание торможения
(работы Н. И. Майзель и Л. А. Шварц).
Другое исследование показало, что испытуемые не менее
резко отличаются между собой и по скорости и легкости, с
которой у них может быть осуществлена переделка
положительного условного раздражителя в тормозной и обратно.
Здесь мы имеем прямой индикатор подвижности процессов
возбуждения и торможения, т. е. быстроты смены одного
процесса другим (диссертация И. В. Равич-Щербо).
Очень показательные результаты получаются при
попытках выработать с помощью данной методики более
сложные системы рефлексов. В качестве раздражителей
берутся, например, 5 звуков одной и той же высоты и
тембра, но разных интенсивностей — от совсем тихого (1-я
интенсивность) до чрезвычайно громкого (5-я
интенсивность). Звуки 1-й, 3-й и 5-й интенсивностей должны быть
сделаны условными раздражителями, для чего они
систематически сочетаются с засветом, звуки 2-й и 4-й
интенсивностей должны быть сделаны тормозными
раздражителями, для чего они систематически даются без подкрепления
засветом. Оказывается, что в условиях данной методики эта
задача является чрезвычайно трудной (при методиках,
имеющих дело с произвольными реакциями, она в высшей
степени легка), и притом эта трудность очень различна для
разных испытуемых. Кора больших полушарий одних
испытуемых успешно справляется с этой задачей (хотя для
этого и требуется большое число опытов), тогда как у
других испытуемых мы не получаем требуемых результатов и
после очень большого числа предъявлений раздражителей
294
(работа В. И. Рождественской). Это различие между
испытуемыми не стоит в связи ни с высотой их умственного
развития, ни с остротой ума, ни с тонкостью слуха (ступени
интенсивности звука, о которых идет речь в этих опытах,
очень грубые). Оно, по-видимому, зависит от
особенностей уравновешенности и подвижности процессов
возбуждения и торможения в коре больших полушарий.
Наши исследования показывают, что методиками,
имеющими дело с непроизвольными реакциями, имеется
возможность получить достаточно однозначные индикаторы
уравновешенности процессов возбуждения и торможения
(отношения силы того и другого процесса) и подвижности
их. Наибольшая трудность связана с отысканием
индикаторов силы процесса возбуждения (абсолютной силы, а не
относительной по сравнению с процессом торможения). В то
же время это свойство нервных процессов является
важнейшим для определения типа высшей нервной
деятельности.
Следующие общие закономерности, установленные
Павловым, открывают пути для определения силы процесса
возбуждения:
1. Величина условного рефлекса, как правило,
увеличивается с увеличением силы условного раздражителя; однако,
если раздражитель становится чрезмерно сильным,
величина условного рефлекса уже не увеличивается, а уменьшается,
так как вступает в действие охранительное торможение. При
известных методических приемах удается определить тот
индивидуальный предел увеличения силы раздражителя,
который начинает вызывать охранительное торможение у
данного индивида и является индикатором силы процесса
возбуждения у него.
2. Слабые раздражители вызывают иррадиацию процесса
возбуждения, раздражители средней силы — концентрацию
его, и раздражители чрезвычайно сильные — снова
иррадиацию. При известных методических приемах этот общий
закон может быть использован для определения силы процес-
295
са возбуждения у данного индивида. Один и тот же
раздражитель является для более сильной нервной системы слабым
и вызывает иррадиацию, тогда как для более слабой нервной
системы он является уже средним по силе и вызывает
концентрацию. На других уровнях интенсивности раздражителя
мы можем наблюдать обратную картину: тот раздражитель,
который при сильной нервной системе вызывает
концентрацию, при слабой нервной системе вызывает уже
иррадиацию, так как является для этой нервной системы
чрезвычайно сильным.
В. И. Рождественской разработаны некоторые методики,
позволяющие на основании изложенных закономерностей
определить силу процесса возбуждения, типологически
характеризующую данного индивида.
Имеется много фактов, говорящих о том, что при
определении типологических свойств различными методиками
результаты получаются во многом различные. Эти факты
свидетельствуют не о недостатках методик, а имеют гораздо
более глубокое значение. Они заставляют предположить,
что наряду с общими типологическими свойствами,
характеризующими нервную систему в целом, существуют
парциальные типологические свойства, характеризующие
работу отдельных областей коры (например, слуховой,
зрительной, двигательной области). Если общие
типологические свойства определяют темперамент человека, то
парциальные свойства имеют большое значение при
изучении специальных способностей.
Из сказанного следует, что нельзя ставить задачу
создания одной универсальной методики для изучения свойств
типа высшей нервной деятельности. Лишь сопоставление
результатов, получаемых разными методиками, может
показать подлинное значение каждой из них и дать
возможность правильно разграничить общие и парциальные
свойства.
Изучение проблемы типов высшей нервной
деятельности человека привело нас к убеждению в том, что при лю-
296
бом типе возможно развить все общественно-необходимые
свойства личности. Однако конкретные способы развития
этих свойств существенно зависят от черт типа. Поэтому
черты типа — важное условие, с которым надо считаться
при индивидуальном подходе к воспитанию, обучению, к
формированию характера и к всестороннему развитию
умственных и физических способностей.
Литература
1. Долин А. О. Новые факты к физиологическому пониманию
ассоциации у человека // Архив биологич. наук. — 1936. — Т. 42, вып. 1—2.
2. Ермолаева-Томина Л. Б. Демаскировка темперамента и ее
педагогическое значение // Советская педагогика. — 1953. — № 11.
3. КотляревскийЛ. И. Ориентировочно-исследовательские условные
рефлексы на простые и синтетические раздражители у детей школьного
возраста // Экспериментальные исследования высшей нервной
деятельности ребенка. — М., 1933.
4. Пэн Р. М. К вопросу о типологических особенностях рефлек-
сотворной деятельности ребенка // Экспериментальные исследования
высшей нервной деятельности ребенка. — М., 1933.
О понятиях слабости и инертности
нервной системы1
1
Обычно предполагается само собой разумеющимся, что в
каждом из трех параметров, лежащих в основе павловской
классификации типов высшей нервной деятельности, один
полюс является положительным, другой — отрицательным.
Сила, подвижность и уравновешенность — положительные
качества, слабость, инертность и неуравновешенность —
отрицательные качества. Сильный тип — «хороший» тип,
слабый тип — «плохой», подвижный тип — «хороший» тип,
инертный тип — «плохой» и т. д.
Эту особенность павловской классификации типов
специально выделил и теоретически сформулировал С. Н. Да-
виденков. «Важно подчеркнуть, — писал он, — что хотя
вариации в отношении каждого из этих трех качеств мы вправе
рассматривать в виде рядов с наиболее часто
встречающимися средними и наиболее редко встречающимися крайними
вариантами, но все три ряда построены таким образом, что
наиболее биологически полезным является здесь всегда один из
крайних полюсов, а не среднее состояние: чем животное
сильнее, уравновешеннее и чем оно более подвижно, тем это для
него всегда выгодней. Все вариации, отступающие от этих
крайних состояний, окажутся менее выгодными, причем
наименее выгодными окажутся, конечно, противоположные
крайние типы» [7. С. 18] (курсив автора. — Б. Т.).
1 Вопросы психологии. — 1955. — № 6. — С. 3-15.
299
Сам И. П. Павлов именно так интерпретировал свою
классификацию.
В самом начале статьи «Общие типы высшей нервной
деятельности животных и человека» И. П. Павлов в ярких
чертах описывает значение силы, уравновешенности и
подвижности для обеспечения существования организма, причем
создается установка понимать противоположные
характеристики — слабость, неуравновешенность и инертность —
лишь как отсутствие этих необходимых свойств,
следовательно, как некоторый недостаток. В дальнейшем слабый
тип характеризуется как «в основном более или менее
инвалидный жизненный тип» [15. Т. III. Кн. 2. С. 280] ', тогда как о
сильном, уравновешенном и подвижном типе говорится, что
это есть совершеннейший из всех типов, так как им
обеспечено точное уравновешивание всех возможностей
окружающей среды [15. Т. III. Кн. 2. С. 275]. Многочисленные
аналогичные высказывания можно найти и в «Павловских средах»
[16. Т. II. С. 55, 383; Т. III. Кн. 2. С. 264-265].
Эта интерпретация рассматривается обычно как само
собой разумеющаяся. Из нее естественно вытекало, что,
например, Б. Н. Бирман типы с чертами слабости или
неуравновешенности называл «неполноценными типами нервной
системы» [2. С. 888]. Аналогичных примеров можно
привести множество.
В нашей лаборатории Н. С. Лейтес провел подробное
изучение трех юношей, окончивших с золотой медалью одну
и ту же школу [21], причем признал одного из этих трех
юношей представителем слабого типа нервной системы. При
обсуждении работы Н. С. Лейтеса это вызвало очень
характерные возражения и недоумение. Я не имею в виду возражений
по существу вопроса о правильности данного диагноза: при
современном состоянии разработки вопроса о типах
нервной системы человека дискуссионность многих моментов
определения типа естественна и неизбежна. Я имею в виду
сомнения совершенно общего порядка, которые формули-
1 Словом «инвалиды» И. П. Павлов называет животных слабого типа и в
ст. «Условный рефлекс» [15. Т. III. Кн. 2. С. 334].
300
ровались примерно в такой форме: «Как возможно отнести к
слабому типу юношу, окончившего одну из лучших
московских школ с золотой медалью, активного
комсомольца-общественника, хорошего спортсмена? Не теряет ли при этом
всякий смысл понятие слабого типа?» Для лиц, возражавших
таким образом, очевидно, представлялось несообразным
допустить у представителя слабого типа достижения
значительной социальной ценности. Слабый тип — заведомо и
всесторонне «плохой» тип!
В основе таких возражений лежит прежде всего
ошибочное предположение, что тип высшей нервной деятельности
однозначно определяет психологическую характеристику
человека, игнорирование того бесспорного факта, что при
любом типе высшей нервной деятельности возможны
высокие достижения в разных областях деятельности. Об этой
стороне вопроса мне приходилось писать раньше [20; 21].
В настоящей статье я хочу остановиться на другой стороне
вопроса.
Согласно общераспространенному взгляду, слабость, так
же как и инертность нервной системы, являются, во всяком
случае, неблагоприятными условиями для высшей нервной
деятельности. Если и признается, что при любом типе
нервной системы можно добиться высоких результатов, то
предполагается при этом, что слабому типу это сделать труднее,
чем сильному, инертному — труднее, чем подвижному.
Такая точка зрения остается непререкаемой, пока
слабость и инертность понимаются лишь как отрицательные
(не в оценочном, а в логическом смысле) понятия, как
отсутствие или недостаток того, что называется силой и
подвижностью.
Но так ли это? Действительно ли понятия слабости и инер-
тности не имеют никакого положительного содержания?1
1 Понятие неуравновешенности с логической стороны, конечно,
понятие отрицательное. Отдельные формы неуравновешенности, может
быть, и дают повод для известной положительной характеристики, но
достаточного материала для такой постановки вопроса в настоящее
время еще нет. Поэтому в данной статье параметр уравновешенности
не рассматривается.
301
2
Основная задача настоящей статьи — показать, что эти
понятия не являются чисто отрицательными. Это положение
несомненно расходится с тем, что говорил сам И. П. Павлов о
ценности отдельных типов, но оно — как будет показано
дальше — исходит из того содержания понятий слабости и
инертности, которое они имеют в физиологии высшей
нервной деятельности.
Основная характеристика силы нервной системы есть
сила раздражительного процесса, «т. е. работоспособность
клеток больших полушарий» [15. Т. III. Кн. 2. С. 344].
Показателем предела работоспособности клеток больших полушарий
является способность их выдерживать, не переходя в
тормозное состояние, длительное и концентрированное
возбуждение или действие очень сильного раздражителя.
Все приемы определения силы раздражительного
процесса как типологического свойства являются приемами,
определяющими предел работоспособности корковых
клеток. Они могут быть разделены на следующие три группы:
1. Испытание способности корковых клеток в течение
длительного времени выдерживать концентрированное
возбуждение (а таковым является возбуждение в очаге
условного раздражителя), не обнаруживая признаков
возникающего торможения. Сюда относятся угашение с
подкреплением (т. е. повторное применение одного и того же
условного раздражителя с подкреплением) и регистрация
хода раздражительного процесса в период изолированного
действия условного раздражителя.
2. Нахождение предела интенсивности условного
раздражителя, при котором еще соблюдается «закон силы». Сюда
относятся испытание «сверхсильным» раздражителем и
наблюдение за тем, соблюдается ли «закон силы» в пределах
условных раздражителей обычных интенсивностей.
3. Испытания того же рода, как указанные в пп. 1 и 2, но в
условиях искусственно повышенной возбудимости корко-
302
вых клеток. Сюда относятся повышение пищевой
возбудимости и кофеиновая проба.
Слабость нервной системы характеризуется низким
пределом работоспособности, т. е. свойством развивать
запредельное торможение при действии раздражителей
сравнительно небольшой интенсивности или при сравнительно
недолгом действии условных раздражителей любой
интенсивности. Это свойство, действительно, чисто
отрицательное, негативное. Но не связано ли оно закономерно с
каким-либо другим, уже не чисто негативным свойством?
Теоретические высказывания И. П. Павлова по вопросу о
физиологической природе «предела работоспособности» дают
полное основание ответить на этот вопрос утвердительно.
В 1915 г. И. П. Павлов впервые выдвинул идею о переходе
корковой клетки в тормозное состояние при достаточно
частом повторении в ней концентрированного возбуждения
[15. Т. III. Кн. 1. С. 296]. Это и есть первое появление мысли о
пределе работоспособности корковой клетки. Через год, в
1916 г., И. П. Павлов связал это свойство корковой клетки с
другим ее свойством — крайней реактивностью.
«Основное свойство высшего нервного элемента — это
крайняя реактивность, но зато если он некоторое время так
изолирован, что раздражение не идет по сторонам, а
сосредоточивается временно на нем, т. е. если раздражение
действует неизменно на одну точку, то этот элемент непременно
перейдет в сонное состояние» [15. Т. III. Кн. 1. С. 334].
В более поздних работах И. П. Павлов еще более прямо и
категорически ставил способность корковой клетки
переходить в тормозное состояние при переходе за предел ее
работоспособности в зависимость от ее «высшей реактивности».
В одном из докладов 1925 г. он писал:
«Явления возбуждения и торможения нам кажутся
разными фазами в деятельности клеток коры больших
полушарий. За этими клетками надо признать высшую степень
реактивности и, следовательно, разрушаемости.
303
Эта стремительная функциональная разрушаемость
является главным толчком к появлению в клетке особенного
процесса торможения...» [15. Т. III. Кн. 2. С. 61].
В другом докладе 1925 г. И. П. Павлов указывает на то, что
корковые клетки «как исключительно реактивные
образования при раздражении чрезвычайно быстро разрушают свое
раздражимое вещество, и в них наступает другой процесс, до
известной степени охранительный и экономический, —
процесс торможения» [15. Т. III. Кн. 2. С. 68].
Пятнадцатая лекция о работе больших полушарий
головного мозга начинается следующими словами:
«В прошлой лекции мы пришли к очень важному
положению, что корковая клетка под влиянием условных
раздражений непременно рано или поздно, а при частых
повторениях их и очень быстро, приходит в тормозное
состояние. А это всего законнее надо было понимать так, что эта
клетка как, так сказать, сторожевой пункт организма владеет
высшей реактивностью, а следовательно, стремительной
функциональной разрушаемостью, быстрой утомляемостью.
Наступающее тогда торможение, не будучи само
утомлением, является в роли охранителя клетки, предупреждающего
дальнейшее чрезмерное, опасное разрушение этой
исключительной клетки» [15. Т. IV. С. 263]. (Аналогичную мысль
см. также несколько выше на с. 302—303.)
Итак, корковые клетки отличаются от других клеток
своей «высшей», «крайней» реактивностью, следствием
которой является их быстрая функциональная разрушаемость
и возникновение запредельного торможения.
Не следует ли аналогичным образом понимать различия
между корковыми клетками слабой и сильной нервной
системы? Да, следует.
В статье 1922 г., объясняя особенности собак, очень
живых на свободе, но быстро засыпающих в станке, И. П.
Павлов охарактеризовал их как собак со «слабой нервной
системой», указав при этом, что «при их легкой возбудимости
быстро наступает истощение данного раздражаемого пункта,
304
влекущее за собой торможение...» [15. Т. III. Кн. 1. С. 389].
Таким образом, низкий предел работоспособности собак со
слабой нервной системой есть следствие их «легкой
возбудимости».
Та же мысль и по отношению к той же группе собак
развивается и в «Лекциях о работе больших полушарий».
«Если принимать — и с правом, — что функциональная
разрушаемость клеток дает толчок к возникновению в них
тормозного процесса, то становится понятным, что
чрезвычайно раздражимые корковые клетки, т. е. клетки с
стремительным функциональным разрушением, и будут
особенно наклонны к развитию в них тормозного
процесса и к его широкому распространению, коль скоро они
подвергаются продолжительным однообразным
раздражениям» [15. Т. IV. С. 303].
Характеризуя в 1925 г. тормозной тип нервной системы
собак, — а он понимался в то время как слабый тип, —
И. П. Павлов писал, что «описываемый тип собак имеет
корковые клетки, обладающие только малым запасом
раздражимого вещества или в особенности легко
разрушающимся веществом» [15. Т. III. Кн. 2. С. 68].
В только что приведенной цитате из «Лекций» речь идет о
том, что низкий предел работоспособности клетки прямо
зависит от «стремительного функционального разрушения»,
которое, в свою очередь, зависит от чрезвычайной
раздражимости клетки. В работе С. Н. Выржиковского, напечатанной
в 1928 г. в редактировавшихся И. П. Павловым трудах его
лабораторий, говорится, что слабые клетки «или располагают
малым количеством раздражимого вещества или веществом,
быстро разрушающимся» [5. С. 68].
Итак, И. П. Павлов выдвигал два возможных объяснения
слабости корковых клеток: малый запас раздражимого
вещества или «легкая», «стремительная», «быстрая»
функциональная разрушаемость этого вещества. В работах последних
лет своей жизни И. П. Павлов к этому вопросу не
возвращался, и поэтому нет оснований полагать, что одно из этих объ-
305
яснений было им впоследствии отвергнуто. «Запомнилось»
почему-то главным образом первое из этих объяснений: оно
чаще всего приводится при изложении вопроса о различии
между сильными и слабыми клетками. Но в сопоставлении
со всеми приведенными выше мыслями И. П. Павлова о
связи между степенью реактивности, степенью
функциональной разрушаемое™ и пределом работоспособности
(появлением запредельного торможения) как раз второе объяснение
представляется более понятным и более плодотворным.
Это второе объяснение, а в особенности указанные выше
общие соображения И. П. Павлова, привели нас к гипотезе,
что слабость нервной системы есть следствие
ее высокой реактивности,
чувствительности .
Слабая нервная система, — если допустимо прибегнуть к
аналогии, — может быть уподоблена очень чувствительной
фотопластинке. Такая фотопластинка требует особенной
бдительности в обращении с ней: она больше всякой другой
боится «засвета» или «передержки» (сверхсильный
раздражитель! длительное действие условного раздражителя!). Это,
конечно, отрицательное свойство, но оно является
следствием высокоположительного свойства — большой
чувствительности.
Эта гипотеза опирается на предположение о наличии
прямой связи между высокой реактивностью,
возбудимостью, чувствительностью корковой клетки и низким
пределом ее работоспособности: чем выше реактивность,
возбудимость корковой клетки, тем ниже предел ее
работоспособности. Но ведь убеждение в наличии именно
такой связи лежит в основе третьей группы испытаний силы
раздражительного процесса — испытаний в условиях
повышенной возбудимости корковых клеток. Смысл этих
испытаний в том, что при повышенной тем или другим
способом возбудимости корковых клеток понижается
предел их работоспособности.
306
Мысль эта с полной ясностью выражена И. П. Павловым
в статье «Проба физиологического понимания симптомоло-
гии истерий» (1932): «Когда чем-либо нормально или
искусственно, например, посредством химических веществ,
повышается возбудимость, лабильность корковых клеток, т. е.
наступает более стремительное их функциональное
разрушение или работа, то тем больше прежних субмаксимальных
и максимальных раздражителей делается
сверхмаксимальными, влекущими за собой торможение, общее понижение
условнорефлекторной деятельности» [15. Т. III. Кн. 2. С. 199].
Мысль эта блестяще доказана фактами. Кофеиновая
проба оказалась наиболее верным испытанием силы
раздражительного процесса. Она входила во все варианты «большого
стандарта» испытаний для определения типа высшей нервной
деятельности собаки, а в «малом стандарте» осталась
единственным испытанием силы раздражительного процесса [10].
Мысль эта в той или другой форме высказывалась
разными исследователями. Приведу лишь один пример.
П. С. Купалов в одной из своих работ последних лет пишет:
«Рассмотрим такой пример. На животное действуют
раздражители большой силы, лежащей у порога
работоспособности корковых клеток и требующей напряженного
нервного труда. Если подобные раздражители действуют и сегодня
и завтра, то это может повести к перенапряжению корковых
клеток, к ослаблению их рабочих потенциалов. Работая же
на пределе силовых своих возможностей, нервные клетки
могут сделаться больными.
Совершенство прибора коры полушарий требовало бы
повысить в этом случае работоспособность своих клеток
или понизить их возбудимость с тем, чтобы сильные
раздражители перестали быть угрожающе близкими к
пределу» [12. С. 469]. (Курсив мой. - Б. Т.)
Из этой цитаты ясно, что для П. С. Купалова «повышение
работоспособности» и «понижение возбудимости» ведут к
одному и тому же результату. Иначе говоря, возбудимость
307
корковых клеток и их работоспособность — функции,
связанные друг с другом обратной зависимостью.
В пользу предположения, что слабая нервная система
есть нервная система высокой реактивности, говорит
многократно отмечавшийся факт неугасимых ориентировочных
рефлексов на слабые посторонние раздражители у собак
слабого типа нервной системы. Об этой особенности собак со
слабыми корковыми клетками писал Н. В. Виноградов в
работе, посвященной классическому представителю слабого
типа — «Умнице» [3]. На этом вопросе специально
останавливался М. С. Колесников в обобщающей работе,
посвященной характеристике собак слабого типа: «Особый интерес
представляет ориентировочный рефлекс у исследованных
нами животных. Ни на один индифферентный раздражитель не
удалось добиться угасания ориентировочного рефлекса...
Каждое движение экспериментатора, близкий или
отдаленный шум или стук, слышимый разговор вызывали у наших
животных значительную ориентировочную реакцию с
последующим торможением условных рефлексов и даже
отказом голодного животного от подаваемого корма» [9. С. 122].
Вполне возможно, что хорошо известная тормозимость
посторонними раздражителями животных слабого типа
объясняется не только большой силой внешнего торможения, но и
большой чувствительностью к таким раздражителям,
которые не вызывают никакой реакции у животных сильного
типа.
Выдвинутую гипотезу необходимо, конечно, тщательно
проверить. Перед нашей лабораторией стоит задача
проверки ее на людях.
Для этого нужно сопоставить силу раздражительного
процесса с чувствительностью (реактивностью), которая у
человека может характеризоваться тремя показателями:
а) порог возникновения ощущения, о наличии
которого судят по словесной реакции (т. н. «абсолютный порог
ощущения»);
308
б) порог интенсивности раздражителя, при которой
впервые может быть образован условный рефлекс; как
показывают исследования Г. В. Гершуни [6], И. И. Короткина и
Ф. П. Майорова [11; 14], В. Г. Самсоновой [18], этот порог не
совпадает с порогом возникновения ощущения;
в) порог интенсивности раздражителя, при которой
возникает ориентировочный рефлекс; О. С. Виноградова
и Е. Н. Соколов показали, что ориентировочный рефлекс
может вызываться раздражителями, лежащими ниже
порога ощущения [4].
Первый шаг проверки выдвинутой гипотезы осуществил
в нашей лаборатории В. Д. Небылицын. Он определял,
во-первых, силу раздражительного процесса в зрительном
анализаторе по методике, разработанной в нашей
лаборатории В. И. Рождественской [17]1, и, во-вторых,
абсолютные пороги зрительного ощущения. Результаты,
полученные на 9 испытуемых, показали наличие отрицательной
корреляции между силой раздражительного процесса в
зрительном анализаторе и абсолютной зрительной
чувствительностью (величина, обратная величине абсолютного порога
ощущения): группа испытуемых с низкой
чувствительностью обнаружила сильный раздражительный процесс,
группа испытуемых с высокой чувствительностью — слабый
раздражительный процесс.
Таким образом, не только теоретические соображения
И. П. Павлова, не только анализ физиологического смысла
таких испытаний силы раздражительного процесса, как
кофеиновая проба и повышение пищевой возбудимости, но и
первые результаты специально поставленного эксперимента
на людях говорят в пользу положения: слабость нервной
системы является следствием ее высокой реактивности,
чувствительности.
Если это положение будет вполне доказано, отпадет по-
нимание слабости нервной системы как свойства чисто от-
1 В этой методике сила раздражительного процесса определяется,
во-первых, по кофеиновой пробе и, во-вторых, по особенностям
иррадиации и концентрации раздражительного процесса.
309
рицательного. Понятие слабости получит вполне
определенное положительное содержание: слабая нервная
система — это нервная система высокой чувствительности. Тогда
станет невозможным рассматривать слабую нервную
систему как «плохую» нервную систему. Если с биологической
точки зрения слабую нервную систему и можно будет
рассматривать как все же — несмотря на ее положительные
стороны — менее «выгодную», если с точки зрения
медицинской слабая нервная система и останется более «опасной» —
легче возникают «срывы», расстройства высшей нервной
деятельности, — то с точки зрения психологической и
педагогической слабая нервная система должна будет
рассматриваться как система другого «типа», а не другого уровня
совершенства по сравнению с сильной. Недоумения перед
случаями высоких достижений у лиц со слабой нервной системой
потеряют всякий смысл.
3
Понятие подвижности нервных процессов — наиболее
молодое из всех понятий, на которых построено учение
И. П. Павлова о типах высшей нервной деятельности. В то
время, когда И. П. Павлов писал статью «Общие типы
высшей нервной деятельности животных и человека»,
выяснение этого понятия лишь начиналось и во всяком случае
находилось совсем в другой стадии научной разработки по
сравнению с понятиями силы и уравновешенности. Это
обстоятельство специально подчеркивалось И. П. Павловым
[15. Т. III. Кн. 2. С. 273; 285]. Идо настоящего времени
понятие подвижности остается еще во многих отношениях
недостаточно определенным, и фактическое содержание его
оказывается у разных авторов и в разных исследованиях не
вполне тождественным. В настоящей статье нет
возможности разобрать содержание этого очень сложного и чрезвы-
310
чайно важного понятия. Ограничусь лишь несколькими
самыми общими замечаниями.
С биологической точки зрения подвижность можно
определить как способность нервной системы быстро реагировать
на изменения в окружающей среде. Эта способность,
по-видимому, имеет сложную природу. Поэтому в разных
исследованиях выступают различные проявления подвижности.
Важнейшие из них таковы: 1) скорость возникновения нервного
процесса; 2) скорость движения нервного процесса, его
иррадиации и концентрации; 3) скорость прекращения нервного
процесса; 4) скорость смены возбуждения торможением и
торможения возбуждением; 5) скорость образования новых
положительных и тормозных условных связей; 6) скорость
переделки знаков условных раздражителей; 7) скорость
изменения стереотипа при изменении внешних условий.
Наиболее широкое понимание подвижности, включающее все
перечисленные проявления, дано Э. А. Асратяном [1]. Чаще,
говоря о подвижности, имеют в виду лишь некоторые из этих
проявлений, главным образом, скорость смены возбуждения
торможением и торможения возбуждением. На практике под
подвижностью часто разумеется свойство нервной системы,
характеризующееся скоростью переделки знаков
«ассоциированной пары» раздражителей.
Можно сказать, что под подвижностью в широком
значении этого термина разумеют все характеристики работы
нервной системы, зависящие от фактора времени, все те
стороны этой работы, к которым применима
характеристика скорости. Факты, которыми наука располагает в
настоящее время, говорят о том, что эти характеристики,
зависящие от фактора времени, иначе говоря, перечисленные
выше проявления подвижности не коррелируют между собой
(или, точнее, не все они коррелируют между собой). По всей
вероятности, подвижность в указанном широком значении
этого термина есть комплекс нескольких элементарных
свойств нервной системы.
311
Этим, вероятно, объясняется, что наиболее
распространенным, «классическим способом» определения
подвижности (выражение Ф. П. Майорова [13. С. 139]) является
двусторонняя переделка знаков пары раздражителей, — испытание
чрезвычайно сложное по своей физиологической природе.
Скорость и успешность переделки зависят от ряда моментов,
из которых можно указать на следующие, важнейшие:
1) устойчивость, прочность старых связей, подлежащих
переделке (выступление П. С. Купалова на «Среде» 31 мая 1935 г.
[16. Т. III. С. 173], а также соображения В. В. Яковлевой
[23. С. 42]); 2) скорость образования новых связей; 3)
скорость смены возбуждения торможением и торможения
возбуждением; 4) скорость разрушения имеющихся
индукционных отношений (Викт. К. Федоров) [22]. Переделка есть
испытание сложного комплекса функций нервной системы,
обнимаемых понятием подвижности в широком смысле.
Переходим к интересующему нас вопросу: является ли
инертность чисто негативным свойством, а лабильность, т. е.
большая подвижность, свойством во всех отношениях и
всегда положительным?
При чрезвычайной сложности и недостаточной
изученности понятия подвижности ответ на этот вопрос не может
быть простым. Однако нам достаточно одного: показать, что
в известном и притом существенном смысле понятие
инертности имеет положительное содержание и поэтому инертная
нервная система не во всех отношениях «плохая» нервная
система.
Важнейшим отправным пунктом для ответа на этот
вопрос являются следующие мысли И. П. Павлова в
застенографированных П. С. Купаловым лекциях И. П. Павлова по
физиологии, прочитанных в 1911/12 и 1912/13 уч. гг.
Значение этих мыслей И. П. Павлова для рассматриваемого
вопроса оправдывает цитирование полностью двух больших
отрывков из стенограммы:
«Нервный процесс гораздо более инертен в нервной
клетке, чем в волокне. Нервное возбуждение быстро уходит
312
из нервного волокна, а в нервной клетке оно остается
надолго. Это сказывается и в отношении к раздражителям. Если
вы раздражаете нервное волокно коротким по времени
раздражителем, то вы можете получить эффект. Короткого
возбуждения достаточно для того, чтобы нерв на него
реагировал. А если вы раздражитель такого же короткого
протяжения приложите к нервной клетке, то она по своей
инертности может и не ответить на раздражение. В связи с этим
находится и то, что, в то время как процесс возбуждения из
волокна быстро исчезает, тот же нервный процесс, вызванный
в нервной клетке, остается в ней очень долго: минуты, часы,
дни, а то и годы. Итак, хотя в нервной клетке процесс не
скоро может быть вызван, но зато — раз он произошел, то он
останется в ней на долгое время» [15. Т. V. С. 459].
«Вы понимаете, что инертность нервной клетки есть
чрезвычайно важное свойство центральной нервной
системы. Чем выше мы будем брать нервные клетки, поднимаясь
от спинного мозга к головному, тем больше будет
повышаться и это основное свойство инертности клеток. Очевидно,
что вся наша сложная психическая деятельность и
основывается на такой инертности. Если бы у нервных клеток не
было инертности, то мы жили бы секундами, моментами, у
нас не было бы никакой памяти, не было бы никакой
выучки, не существовало бы никаких привычек. Поэтому
инертность надо считать самым основным свойством нервной
клетки» [15. Т. V. С. 460].
Мало того, что И. П. Павлов называет инертность
«самым основным свойством нервной клетки». В этих отрывках
он ярко показывает положительное значение инертности
нервных клеток, причем под инертностью он понимает те
свойства, которые и сейчас входят в это понятие. Прежде
всего это — малая скорость возникновения нервного
процесса и малая скорость прекращения его. Как следствие
последнего — инертность понимается как основа памяти,
приобретения привычек и т. п.
313
В 1938 г. Г. В. Скипин опубликовал статью, самое заглавие
которой дает ответ на вопрос, которым мы сейчас заняты:
«Косность, инертность нервных процессов есть одно из
основных функциональных свойств высших отделов
головного мозга животного» [19]. В этой статье Г. В. Скипин
доказывает, что прочность условных рефлексов есть выражение
инертности, косности нервных процессов. Яркое
выражение инертности — самостоятельное, без подкрепления,
восстановление условных рефлексов после угашения. Еще
более яркое выражение инертности — системность в смысле
образования и сохранения стереотипа.
Итак, И. П. Павлов в лекциях 1911—1913 гг. указывал на
то, что медленность возникновения и прекращения
нервного процесса есть положительное свойство нервных клеток.
Г. В. Скипин обратил внимание на то, что такие несомненно
положительные свойства, как прочность условных связей и
способность к образованию стереотипа (системности),
являются выражением инертности. Таким образом, по
отношению к разным сторонам сложного понятия подвижности
выдвигаются соображения о положительном значении
инертности.
Вопрос о прочности условных связей как
типологическом свойстве выступает особенно остро при определении
подвижности методикой «переделки». Переделка, как было
указано выше, зависит от прочности переделываемых
условных связей. Нервная система, обнаружившая при
испытании переделкой малую подвижность, обладает,
вероятно, при прочих равных условиях большей
прочностью условных связей.
Этот вопрос остро поставлен в одной из работ В. В.
Яковлевой, обратившей специальное внимание на то, что,
«применяя форму опытов с переделкой раздражителей для
исследования подвижности нервных процессов... нужно считаться с
прочностью образованных связей переделываемых
раздражителей». По мнению В. В. Яковлевой, нельзя судить по
результатам переделки о степени подвижности, «не учитывая
314
прочности связей». «Говоря психологическим языком, мы
имеем собак с хорошей и плохой памятью, т. е.
длительностью сохранения следового влияния раздражителей, вне
зависимости от силы, уравновешенности и подвижности их
нервных процессов. Какие же показатели необходимо
иметь, чтобы судить о прочности связей? По-видимому, в
этом отношении сохранность связей, как положительных,
так и тормозных, после той или иной длительности
перерывов в работе может служить одним из показателей их
прочности, понятие которой надо отчетливо
разграничивать от понятия силы. Необходимость совершенно четко
поставить вопрос о понятии прочности условных рефлексов
наряду с понятием силы уже выдвигал Э. Асратян» [23. С. 42]
(Курсив мой. — Б. Т.).
Итак, В. В. Яковлева выдвигает один из возможных
способов решения вопроса о соотношении понятий
«инертность» и «прочность». Прочность связей (хорошая память!),
по мнению В. В. Яковлевой, не имеет по существу никакого
отношения к подвижности, так же как к силе и
уравновешенности (слова, выделенные мною курсивом в
приведенной цитате), хотя она в качестве некоторого постороннего
фактора влияет на определение подвижности методикой
переделки; устранить это влияние — дело методики.
Другое решение этого вопроса предлагает С. Н. Давиден-
ков. «Хранить возможно полнее следы пережитого, — пишет
он, — есть крайне выгодное свойство, это есть та база, без
которой невозможно было бы все усовершенствование высшей
нервной деятельности. Для построения этой способности
пользоваться прежним опытом какая функция нервной
ткани должна была быть использована? Прежде всего, конечно,
какая-то форма «инертности» нервной системы» [7. С. 26].
Однако С. Н. Давиденков предостерегает от того, чтобы
называть эту полезную функцию сохранения прошлого опыта
«инертностью» или «косностью», предлагая называть ее
«стойкостью» или «прочностью» условных связей. Но дело
здесь, конечно, не в названии.
315
С. Н. Давиденков твердо держится такого толкования
павловской классификации типов, согласно которому один
из полюсов каждого из трех параметров (т. е. сила,
подвижность и уравновешенность) должен пониматься как
безусловно положительный, а другой как безусловно отрицатель-
ньц*. Но функция «прочности» вступает в конфликт с таким
толкованием. В то же время С. Н. Давиденков полностью
отдавал себе отчет в том, что результаты определения
подвижности разными испытаниями часто бывают различными
(разные проявления подвижности не коррелируют между
собой). Выход из обоих этих затруднений С. Н. Давиденков
видел в признании того, что функция подвижности «не
является однородной, т. е. что основное физиологическое
свойство подвижности нервных процессов было использовано в
порядке биологической эволюции для нескольких
биологически совершенно различных нервных механизмов»
[7. С. 26]. И дальше: «При таком взгляде на вещи мы теряем
представление о биологически единой подвижности
нервных процессов, хотя физиологический механизм, лежащий
в основе этих различных процессов, может быть тем же
самым» [7. С. 27].
Таким образом, концепция С. Н. Давиденкова есть
концепция о физиологически едином свойстве (механизме)
подвижности и биологически различных функциях
(процессах, механизмах), развивающихся на этой единой основе.
По поводу этой концепции нельзя не сделать одного
замечания. И. П. Павлов считал, что его классификация типов
нервных систем есть классификация, построенная именно
на физиологических, а не только на общебиологических
принципах. Таков подлинный смысл павловского учения о
типах. Но в отношении физиологического свойства
подвижности С. Н. Давиденков полностью признает, что
один из его полюсов является основой и для положительной
функции «прочности» и для отрицательной функции
«инертности». Иначе говоря, физиологическое свойство
подвижности таково, что каждый из его полюсов — лабильность и
316
инертность — содержит в себе возможность как
положительных, так и отрицательных проявлений. При таком
толковании концепции С. Н. Давиденкова нет оснований возражать
против нее.
Третий способ решения вопроса о «прочности» и
«инертности» можно найти у Н. В. Канторовича, в статье 1951 г. [8].
Здесь прочность условных связей рассматривается как
прямое проявление инертности нервных процессов. Вот
некоторые положения Н. В. Канторовича, раскрывающие его
позицию в этом вопросе. Сангвиники «быстро и легко
усваивают, но не очень прочно». «...Для инертности характерно
более медленное образование условных связей, которые зато
оказываются очень прочными». «При сравнении
подвижности и инертности надо отметить, что прочность и стойкость
психических процессов являются положительными
сторонами инертности, тогда как медленность реакции и косность
можно оценить как отрицательные ее стороны. Быстрота
протекания и смены психических процессов является
достоинством подвижности. К недостаткам ее можно отнести
. непостоянство и легкомыслие». Последние слова
представляются мне примером ошибочного смешения черт типа с
чертами характера. В остальном же соображения Н. В.
Канторовича заслуживают полного внимания, так как они
свидетельствуют об отказе автора в подходе к параметру
подвижности от обычной оценки одного полюса как
положительного, другого — как отрицательного.
Если В. В. Яковлева видела в прочности самостоятельное
свойство нервной системы, «четвертое» типологическое
свойство, то Н. В. Канторович видит в ней просто одно из
проявлений инертности. Точку зрения С. Н. Давиденкова в
этом отношении можно назвать средней между этими двумя
точками зрения.
Значение изложенных соображений заключается в том,
что они ставят вопрос, очень важный для понимания типов
высшей нервной деятельности и особенно интересный для
психолога, вопрос о связи параметра подвижности нервной
317
системы с «прочностью памяти» в наиболее общем смысле
этого термина. Решить вопрос о том, какая из разобранных
точек зрения более правильная, могут только специальные
исследования, в первую очередь — экспериментальные
исследования.
Не менее важным и интересным является вопрос о
другом проявлении инертности — о способности к образованию
стереотипа (системности).
Возьмем одно из испытаний, входящих в «большой
стандарт» для определения типа нервной системы собаки, —
замену раздражителей стереотипа одним слабым
раздражителем. Если собака на все применения этого слабого
раздражителя при первой же пробе такого рода реагирует одинаково,
то есть если у нее никак не проявляется стереотип,
закрепленный долгим повторением, то подвижность ее признается
высокой (положительное качество!). Если же собака
отражает в своих рефлексах на повторяющийся слабый
раздражитель влияние стереотипа, то подвижность ее признается
низкой (отрицательное качество!). Но ведь первый случай надо
охарактеризовать как отсутствие у данной собаки
стереотипа, как показатель неспособности ее к выработке
стереотипа, к образованию системности. Нельзя же предполагать
наличие выработанного стереотипа, который ни в чем и никак
не проявляется. А если стереотип в чем-либо проявится, то
тогда «показатель подвижности» у собаки будет снижен.
Всякое проявление стереотипа в испытаниях подвижности
рассматривается обычно как проявление инертности. Это,
вероятно, правильно. Но можно ли в таком случае
рассматривать инертность как свойство только отрицательное?
Неужели нервная система, совершенно неспособная к
образованию системности, есть идеальная нервная система?
По смыслу учения И. П. Павлова такой вывод будет
безусловно неправильным. Следовательно, нужно или
отказаться от мысли о том, что способность к образованию и
сохранению стереотипа есть один из показателей подвижности
(а тем самым отказаться и от соответствующих испытаний
318
подвижности), или отказаться от мысли о том, что
инертность есть свойство только отрицательное. Я думаю, что
правильным будет последнее.
И, наконец, еще одно, совсем простое соображение.
Как известно, нарушение подвижности нервных
процессов может идти в двух противоположных направлениях — в
сторону патологической инертности и в сторону
патологической лабильности. Патологическая лабильность — это не
только лабильность особого рода (например, связанная с
нарушением уравновешенности по подвижности между
раздражительным и тормозным процессами, как
показывает П. С. Купалов [12]), но и чрезмерная лабильность,
чрезмерная подвижность. Но если принять буквально формулу
С. Н. Давиденкова — «наиболее биологически полезным
является ... всегда один из крайних полюсов», — то как
понять возможность «чрезмерной» подвижности?
Подвижность самая большая из возможных и будет «крайним
полюсом», а следовательно, «наиболее биологически полезной».
Материал, рассмотренный в этой статье, показывает,
что понятие инертности нервной системы не есть понятие
только отрицательное (отсутствие лабильности, т. е.
высокой подвижности). В том сложном комплексе свойств,
который охватывается понятием подвижности, «полюс
инертности» включает в себя и заведомо положительные
свойства: прочность связей и способность образовывать и
сохранять стереотип.
***
Таким образом, и известные нам факты и теоретические
соображения говорят о том, что параметры силы и
подвижности на обоих своих полюсах характеризуются
диалектическим единством противоположных с точки зрения
биологической полезности сторон. Слабость нервной
системы — это и высокая реактивность, чувствительность
нервной системы и малый предел ее работоспособности.
Инертность нервной системы — это и малые показатели скорости в
319
работе нервной системы и высокие показатели прочности
отдельных связей и систем их. Дальнейшие исследования
должны показать, каково более глубокое взаимоотношение
между этими противоречивыми с точки зрения
«полезности» сторонами параметров силы и подвижности, при каких
условиях выступает на первое место та или другая сторона.
Развитое в настоящей статье понимание свойств силы и
инертности нервной системы является пока еще гипотезой.
Но одно мне представляется совершенно несомненным:
типы нервной системы должны рассматриваться не как разные
степени совершенства нервной системы, а как типы,
характеризующиеся разными способами уравновешивания
организма со средой.
Литература
1. Асратян Э. А. К учению о физиологической лабильности высших
центральных этажей // Ученые записки. — Л.: ЛГУ, 1939. — № 41. Цит. по
кн.: Асратян Э. А. Физиология центральной нервной системы. — 1953.
2. Бирман Б. Н. Опытклинико-физиологического определения типов
высшей нервной деятельности // Журнал высшей нервной деятельности
им. И. П. Павлова. —1951. —Т. 1, вып. 6.
3. Виноградов H. В. Слабый тормозимый тип нервной системы //
Труды физиологических лабораторий акад. И. П. Павлова. — 1933. — Т. 5.
4. Виноградова О. С. О зависимости ориентировочного рефлекса от
силы раздражителя / О. С. Виноградова, Е. Н. Соколов // Вопросы
психологии. — 1955. — № 2.
5. Выржиковский С. Н. Тормозимый, слабый тип нервной системы //
Труды физиологических лабораторий акад. И. П. Павлова. — 1928. — Т. 3,
вып.1.
6. Гершуни Г. В. Рефлекторные реакции при воздействии внешних
раздражений на органы чувств человека в связи с ощущениями //
Физиологический журнал СССР им. И. М. Сеченова. — 1949. — Т. 35, № 5.
7. Давиденков С. Н. Эволюционно-генетические проблемы в
невропатологии. — Л., 1947.
8. Канторович Н. В. Типы нервной системы или темпераменты
человека // Сборник научных трудов Киргизского гос. мед. института. —
1951.-Т 7.
9. Колесников. М. С. Материалы к характеристике слабого типа
нервной системы // Труды Института физиологии им. И. П. Павлова. —
1953.-Т. 2.
10. Колесников М. С. Малый стандарт испытаний для определения
типа высшей нервной деятельности собаки / M. С. Колесников, В. А. Тро-
шихин // Журнал высшей нервной деятельности им. И. П. Павлова. —
1951.-Т. 1,вып. 5.
11. Короткий И. И. О соотношении между субъективным и
объективным при образовании условного рефлекса у человека // Труды
физиологических лабораторий им. акад. И. П. Павлова. — 1949. — Т. 16.
12. Купалов П. С. Об экспериментальных неврозах у животных //
Журнал высшей нервной деятельности им. И. П. Павлова. — 1952. —Т. 2,
вып. 4.
13. Майоров Ф. П. Инертность тормозного процесса у собаки
сильного уравновешенного типа // Труды физиологических лабораторий акад.
И. П. Павлова. - 1938. - Т. 8.
321
14. Майоров Ф. П. Проблема взаимоотношения субъективного и
объективного при исследовании высшей нервной деятельности
человека//Физиологический журнал СССР им. И. М. Сеченова. — 1951. —
Т. 31, №2.
15. Павлов И. П. Полное собрание сочинений: В 6 т. — М.; Л.,
1951-1952.
16. Павловские среды: В 3-х т. М.; Л., 1949.
17. Рождественская В. И. Опыт определения силы процесса
возбуждения по особенностям его иррадиации и концентрации в зрительном
анализаторе // Вопросы психологии. — 1955. — № 3.
18. Самсонова В. Г. Некоторые особенности взаимодействия первой и
второй сигнальных систем при выработке условных реакций на световые
раздражения слабой интенсивности // Журнал высшей нервной
деятельности им. И. П. Павлова. — 1953. — Т. 3, вып. 5.
19. Скипин Г. В. Косность, инертность нервных процессов есть одно
из основных функциональных свойств высших отделов головного мозга
животных//Труды физиологических лабораторий акад. И. П. Павлова.—
1938.-Т. 8.
20. Теплов Б. М. Опыт разработки методик изучения типологических
различий высшей нервной деятельности человека // Доклады на
совещании по вопросах психологии 3 — 8 июля 1953г.: Сб. — М., 1954.
21. Теплов Б. М. Учение о типах высшей нервной деятельности и
психология // Вопросы психологии. — 1955. — № 1.
22. Федоров В. К. К вопросу о тренировке подвижности нервных
процессов у мышей при многократном переделывании пары рефлексов
// Физиологический журнал СССР им. И. М. Сеченова. — 1951. — Т. 37,
№3.
23. Яковлева В. В. Исследование подвижности нервных процессов
собаки типа сангвиника // Труды физиологических лабораторий им. акад.
И. П. Павлова. — 1944. — Т. 11.
Об изучении типологических свойств
нервной системы и их
психологических проявлений1
1
Изучение индивидуальных различий людей — одна из
важнейших задач психологии. Важность этой задачи стала в
особенности очевидной с того времени, как
психологическая наука поставила перед собой цель стать наукой,
полезной для практики (педагогическая и детская психология,
психология труда, патопсихология).
К числу индивидуальных различий, конечно, относятся и
такие, сравнительно легко устанавливаемые, как различия в
запасе знаний, умений и навыков. Но обычно, когда ставят
вопрос об индивидуальных различиях, имеют в виду
различия в других, более глубоких и устойчивых свойствах. О них
идет речь в главах учебников психологии, посвященных
темпераменту, характеру, способностям.
Главы эти принадлежат обычно к числу наименее
содержательных глав учебников психологии, в них мало научно
установленных закономерностей, и именно поэтому они
немного дают для практики, хотя содержание их как будто бы
направлено на жизненно важные вопросы. И, наконец, они
почти не связаны с содержанием остальной части курса
общей психологии.
Следует сказать, что перечисленные главы курса
психологии имеют своим содержанием не только индивидуаль-
но-психологические различия людей. Обычно они объеди-
1 Вопр. психологии. — 1957. - № 5. — С. 108-130.
21*
323
няются в раздел, посвященный вопросам психологии
логичности. Большинство советских психологов согласно в том,
что проблема психологии личности не сводится к проблеме
индивидуально-психологических различий. Проблемы
психологии логичности — это проблемы прежде всего
общей психологии, а уже затем «индивидуальной», или
«дифференциальной», психологии. Недостаточная
разработанность вопросов общей психологии личности
является, несомненно, одной из причин явной
неудовлетворительности и в разработке вопросов
индивидуально-психологических различий.
Необходимо обратить внимание и на тот факт, что в
главах курсов психологии, посвященных отдельным
психическим процессам, почти всегда уделяется некоторое место
вопросу об индивидуальных различиях (индивидуальные
различия в чувствительности, в восприятии, «типы памяти»,
«качества ума» и т. д.). Но эти индивидуальные различия, как
правило, остаются никак не связанными ни друг с другом,
ни с теми различиями людей по темпераменту, характеру и
способностям, о которых идет речь в психологии личности.
В учении об индивидуальных различиях, как оно
представлено в учебниках и курсах психологии, не хватает не
только системы, но даже и простой связности. В сущности,
нет основания употреблять выражение «учение об
индивидуальных различиях». Имеются некоторые эмпирические
сведения по этому вопросу (среди них — сведения очень
ценные), но нет сколько-нибудь твердого каркаса —
психологического или физиологического, — который скреплял бы
эти разрозненные материалы.
Успехи в изучении индивидуально-психологических
различий в значительной степени зависят от разработки
общепсихологической теории, в частности и в особенности — от
разработки общих вопросов психологии личности, а также
от создания такой системы психологии, которая уничтожила
бы существующий в настоящее время разрыв между двумя
частями этой науки: психологией психических процессов и
324
психологией личности1. Пока еще этот важнейший участок
находится в явно неудовлетворительном состоянии —
обстоятельство, которое полностью осознается советскими
психологами (см. резолюцию совещания по вопросам
психологии личности [28]).
В западноевропейской и американской психологии
последних десятилетий проблемы индивидуальных различий
решаются обычно с помощью так называемого «метода
тестов». В этом вопросе имеется капитальное расхождение
между советскими психологами и представителями «тестоло-
гии», как можно назвать эту область деятельности
психологов Запада.
Тестами называются более или менее короткие и строго
стандартизованные испытания, результаты которых так или
иначе могут быть выражены в количественной форме и
подвергаются обычно статистической обработке. Нет
оснований принципиально возражать ни против «коротких
испытаний», ни против стандартизации условий испытания, ни
против стремления выразить результаты испытания в
количественной форме, ни против статистической обработки
результатов. Возражать надо против другого: против того, что
подавляющее большинство тестов не имеет под собой
прочно обоснованной научной базы.
Один из самых знаменитых тестов — «тест Роршаха»:
испытуемому предъявляют чернильные пятна «случайного»
очертания и предлагают рассказать, что он «видит» в этих
пятнах. Трудно возражать против того, что в такого рода
испытании могут обнаружиться некоторые особенности
воображения, фантазии. Но гораздо труднее поверить тому, что
это испытание может претендовать на выявление основных
1 Наличие такого разрыва несомненно, хотя бы авторы учебников и
курсов психологии избегали в заголовках противопоставлять психические
процессы и психические свойства личности. Например, в учебнике
психологии для педагогических институтов, вышедшем в 1956 г. под
ред. А. А. Смирнова, А. Н. Леонтьева, С. Л. Рубинштейна, Б. М. Тепло-
ва, раздел пятый «Психические свойства личности» отличается не
только скромными размерами, но и полной независимостью от
содержания предшествующих разделов [48].
325
свойств личности человека во всем их многообразии. Еще
труднее поверить, что десятки тысяч человеко-дней
потрачены на разработку техники изготовления этих пятен, на
разработку стандартных условий проведения испытаний с
ними, на нахождение способов выразить в количественной
форме — в форме «отметок» — результаты таких испытаний,
на разработку приемов статистической обработки этих
результатов. Трудно поверить, что существует немало людей,
основная специальность которых — проведение испытаний
«по Роршаху». И нельзя, наконец, не протестовать против
того, что всякого рода «отборы», от которых нередко зависит
судьба людей, производятся с помощью «Роршаха» и других
подобных тестов.
Значительная часть тестов — это «пробы», найденные
чисто эмпирически, значение которых якобы должно быть
доказано статистическим путем, в результате массового их
применения. Мы полагаем, однако, что если нам не ясен
физиологический или психологический смысл испытания,
если это испытание является «слепой пробой», то никакая
статистическая обработка массового применения этого
испытания, сколь бы сложной и остроумной она ни была, не даст
научно ясных результатов. «Слепые пробы» не могут
сделаться «зрячими» от одного лишь присоединения к ним
методов математической статистики.
Это полностью относится и к тем надеждам, которые
возлагаются в тестологических исследованиях на вычисление
корреляций (т.е. статистических или вероятностных
зависимостей) между результатами, получаемыми от разных тестов.
Со времени появления книги Спирмена о способностях
человека (1927 [70]) появилось убеждение втом, что путем
особых (обычно очень сложных) математических операций с
коэффициентами корреляций (так называемый «фактори-
альный анализ») удастся чисто тестологическим путем
открыть «структуру личности». Огромное количество времени
и усилий было затрачено на проведение тестологических
исследований, предназначенных для обработки методами фак-
326
ториального анализа. Результаты до сих пор получились
более чем скромные. Часть — и может быть самая большая
часть — этих исследований шла по пути слепого эмпиризма,
другие исходили из таких концепций, основанных частью на
житейских наблюдениях, частью на идеалистических
умозрительных построениях, как, например, типологии Юнга
или Кречмера. Оба эти пути не дали ничего нового для
понимания природы индивидуальных различий. Они и не могли
дать научно ценных результатов, так как в основе их лежало
молчаливое допущение того, что можно начинать с
изыскания и усовершенствования утонченных методов
математической обработки результатов экспериментов без строгого
исследования того, какие именно свойства нужно
испытывать и какие методы пригодны для испытания этих свойств.
В сфере тестологических исследований были
предложены отдельные испытания (тесты), имеющие несомненный
научный интерес. Они, конечно, должны быть изучены и
использованы. Но «тестология» в целом не открыла пути к
изучению индивидуально-психологических различий. В
научном смысле она оказалась бесплодной, а в сфере
практического применения иногда и прямо вредной.
Все сказанное выше имело целью показать, что поиски
теоретически обоснованных и опирающихся на
объективную методику путей исследования
индивидуально-психологических различий людей являются одной из важных задач
современной психологии.
В настоящей статье будет говориться об одном из
возможных путей решения этой задачи. По этому пути идет
работа коллектива психологов, в течение последних 4—5 лет
ведущих исследования в руководимой мною лаборатории
Института психологии АПН РСФСР.
Цель нашего коллектива — подойти к пониманию и
возможно более точному изучению некоторых
индивидуально-психологических различий людей, отправляясь от
изучения типологических свойств высшей нервной деятельности.
327
Мне приходилось уже несколько раз описывать общее
направление и характер нашей работы (см. [60; 61; 63; 64; 72]).
Основные результаты, достигнутые нашим коллективом к
середине 1955 г., отражены в сборнике «Типологические
особенности высшей нервной деятельности человека». В
дальнейшем я остановлюсь лишь на некоторых принципиальных
вопросах, связанных с общим направлением нашей работы.
2
Возможны два подхода к научной характеристике инди-
видуальнык различий:
1) можно идти от количественной характеристики
определенных свойств (рост, вес, величина выдоха и т. д.;
чувствительность каждого из анализаторов, быстрота и прочность
запоминания и т. д.);
2) можно идти от группировки индивидуумов по типам
(атлетический, астенический и пикнический типы строения
тела; «типы памяти»: зрительный, слуховой, двигательный
или наглядно-образный и словесноотвлеченный).
Первый подход естественно назвать аналитическим,
второй — синтетическим. Каждый из них в своей
односторонности не может полностью решить вопрос. На первом пути
получено немало полезных эмпирических сведений,
которые, однако, сами по себе дают лишь бессвязные «каталоги»
индивидуальных особенностей. Второй путь быстро дает
результаты, представляющиеся очень эффективными и по
видимости близкими к жизни, но в конечном счете приводит в
тупик. На этом втором пути возникли такие понятия, как ин-
тровертированный и экстравертированный типы Юнга или
циклотимический и шизотимический типы Кречмера —
типологии, пользующиеся чрезвычайной популярностью в
западной психологии в течение уже нескольких десятилетий.
Стремление вести объективное изучение индивидуальных
различий, исходя из такого рода целостных, но не подцаю-
328
щихся научному анализу типов, ведет к рождению
«иррациональных» методик, вроде упоминавшегося выше теста Рор-
шаха, методик, получающих ложную видимость
объективности исключительно благодаря применению к обработке
результатов сложного аппарата математической статистики.
Нельзя отрицать, что этот второй путь допускает и
подлинно научный, не имеющий ничего общего с
«иррациональными» методиками подход. На этом пути можно — при
длительной и углубленной научной работе — прийти к
установлению «психологических типов», которые могут стать
предметом научного анализа. По этому, необходимому, но не
единственно возможному пути идут, например,
исследования В. Н. Мясищева и А. Г. Ковалева [38; 39; 23]. Наш
коллектив идет по первому пути, причем в основу своей работы
он кладет физиологические понятия о типологических
свойствах нервной системы, открытых И. П. Павловым.
Конечной целью является слияние обоих путей или, вернее,
встреча рабочих, роющих туннель с двух разных концов.
Одно из решающих достоинств павловского учения о
типах нервной системы заключается именно в том, что
И. П. Павлов понимал типы нервной деятельности как «те
или другие комплексы основных свойств нервной системы»
[43. Т. III. Кн. 2. С. 267]. В таком понимании — научное
значение и огромная перспективность павловского учения о
типах.
Нужно, однако, отметить, что в литературе о высшей
нервной деятельности слово «тип» употребляется не только в
этом, основном, но и в другом значении: тип как
характерный «образец», «картина» поведения животных или
человека. На различие этих двух значений впервые обратил
внимание П. С. Купалов [30], этот вопрос подробно разобран мною
в другом месте [63]. Рассматривая историю развития учения
о типах высшей нервной деятельности животных при жизни
И. П. Павлова, я пытался показать постепенный переход от
преимущественного использования для определения типа
нервной системы общей «картины» поведения животного к
329
опоре на строго экспериментальные показатели
определенных свойств нервных процессов [63. С. 7].
К концу своей жизни И. П. Павлов пришел к
убеждению, что основными свойствами нервной системы, на
которых должно строиться учение о типах животных, являются
следующие три: 1) сила нервных процессов, 2) их
подвижность и 3) уравновешенность процессов возбуждения и
торможения. В известной работе «Общие типы высшей нервной
деятельности животных и человека» [43. Т. III. Кн. 2. С. 267]
И. П. Павлов дал сводку экспериментальных приемов
определения этих свойств у собак при помощи классической
слюнной методики. О «типах» в этой же статье И. П. Павлов
писал следующее: «В результате возможных колебаний
основных свойств нервной системы и возможных
комбинаций этих колебаний должны произойти типы нервной
системы и, как указывает арифметический расчет, по крайней
мере в количестве двадцати четырех, но, как свидетельствует
действительность, в гораздо меньшем числе, именно
четырех типов особенно резких, бросающихся в глаза, а
главное, отличающихся по приспособленности к
окружающей среде и по стойкости в отношении болезнетворных
агентов» [43. Т. III. Кн. 2. С. 290].
Какие основания заставили И. П. Павлова выделить из
двадцати четырех (по скромному подсчету!) возможных
комбинаций основных свойств именно четыре типа?
1) «Особенно резки, бросаются в глаза».
Этот аргумент идет от понимания типа, как «образца»
поведения. Но, как я подробно показал в другом месте [63. С. 23—30],
даже у подопытных собак типичные картины поведения не
являются прямыми и однозначными показателями типов
высшей нервной деятельности, понимаемых как комплексы
определенных свойств нервной системы — обстоятельство,
которое многократно отмечал и подчеркивал сам И. П.
Павлов. Тем менее, конечно, этот аргумент может быть
серьезным научным аргументом в вопросе о применении к
человеку учения о «четырех типах».
330
2) «Приспособленность к окружающей
среде». Этот аргумент заведомо не может быть прямо
перенесен с собак на человека: приспособленность к
окружающей среде у человека решающим образом определяется
другими факторами, чем у животных.
3) «Стойкость в отношении
болезнетворных агентов». Это основание трудно отвергнуть, исходя
из каких-либо априорных, теоретических соображений. Но
обращает на себя внимание следующее обстоятельство.
Делались многочисленные попытки установить связь
между некоторыми заболеваниями и типами высшей нервной
деятельности. Если вдуматься в относящиеся сюда работы, то
окажется, что эта связь — если она и обнаруживалась
исследователями — была не столько между болезнью и типом как
характерным комплексом свойств, сколько между болезнью
и определенным свойством или свойствами. Так, например,
С. Н. Давиденков видел связь между инертностью нервной
системы и неврозами (главные поставщики неврозов — по
преимуществу наиболее инертные натуры) [10. С. 67]; М. В. Черно-
руцкий [65], Н. С. Ланг-Белоногова и Е. П. Кок [31]
усматривали некоторую связь между гипертонической и язвенной
болезнью, с одной стороны, и слабостью и
неуравновешенностью нервной системы — с другой. Возникает вопрос: не
целесообразнее ли вместо попыток — очень трудных и лишь
условно удающихся — разносить больных по «четырем
типам», направить работу на определение того свойства
нервной системы, которое, согласно предположению, может
играть роль в возникновении данного заболевания?
Мысль о «четырех типах» и об аналогии их с четырьмя
темпераментами возникла у И. П. Павлова раньше, чем
созрело то учение об основных свойствах нервной системы,
которое отражено в последних работах великого физиолога.
Поэтому понятно, что первые серьезные попытки
применить к человеку павловское учение о типах нервной системы
шли не столько от учения об определенных свойствах
нервной системы, сколько от схемы «четырех типов».
331
Эти первые серьезные попытки связаны с именем А. Г.
Иванова-Смоленского и работами его сотрудников. В
лабораториях А. Г. Иванова-Смоленского путем применения
двигательных методик на речевом, пищевом или ориентировочном
подкреплении были найдены четыре «типа замыкательной
деятельности», характеризующиеся главным образом
скоростью образования положительных и тормозных условных
связей: лабильный, инертный, возбудимый и тормозной
типы. В этой связи надо упомянуть экспериментальные работы
А. А. Новиковой [42], Л. И. Котляревского [25], Р. М. Пэн
[49] и др. Эти экспериментальные работы были проведены в
конце 20-х гг. (последние две напечатаны в 1933, но
«окончательно оформлены в 1931 г.» — см. [17. С. 7]).
Можно предполагать, что четырехчленная
классификация «типов замыкательной деятельности ребенка»,
выдвинутая А. Г. Ивановым-Смоленским, возникла на основе
четырехчленной классификации типов нервной системы
животных, предложенной И. П. Павловым в 1927 г. При этом
А. Г. Иванов-Смоленский и его сотрудники сделали шаг
вперед, предложив экспериментальный критерий различения
двух уравновешенных типов и введя для обозначения их
термины «лабильный» и «инертный», которыми впоследствии
пользовался И. П. Павлов для обозначения двух
противоположных полюсов параметра подвижности.
В период между 1927 и 1935 гг. И. П. Павлов
неоднократно пересматривал принципы классификации типов высшей
нервной деятельности, стремясь возможно глубже понять
природу основных свойств нервной системы и
взаимоотношение между ними. История разработки И. П. Павловым
учения о типах нервной системы, очерк которой я попытался
дать в одной из своих статей [63. С. 6—23], представляет
поучительную картину неустанной творческой работы великого
ученого. За указанный период И. П. Павлов открыл третье
основное свойство нервной системы — подвижность.
Последняя классификация, данная И. П. Павловым, строится
прежде всего на принципе силы нервной системы как важ-
332
нейшем ее свойстве, тогда как принцип уравновешенности
процессов возбуждения и торможения, на котором была
построена классификация 1927 г., отходит на второстепенное
место (см. в указанной выше моей статье с. 77 и след.).
Классификация 1935 г. принципиально отлична от
классификации 1927 г. (так же как и от более ранних набросков
классификации типов). В классификации 1935 г. впервые типы
были последовательно истолкованы как «комплексы основных
свойств нервной системы»; здесь же впервые были
систематизированы экспериментальные приемы определения и
изучения каждого из этих свойств.
Однако неизменным оставалось с 1927 по 1935 гг. число
«четыре», так же как и соотнесение этих «четырех типов» с
названиями темпераментов, идущими со времен древности
(но, правда, не от Гиппократа, как принято думать)1. Это
обстоятельство, совершенно несущественное с
физиологической точки зрения, оказало очень вредное влияние на
разработку зопроса о применении к человеку учения И. П.
Павлова о типах нервной системы.
Создалось, в особенности у тех, кто стремился применить
учение И. П. Павлова в практических целях — в медицине
или в педагогике, — совершенно ошибочное убеждение, что
дело идет о том, чтобы разделять людей (в частности,
больных и детей) на четыре типа, более или менее
соответствующих четырем традиционным темпераментам. Часто
оказывалось при этом — и тем чаще, чем добросовестнее подходил
к этой задаче исследователь, — что большая часть изучаемых
индивидуумов не подходит ни к одному из четырех типов:
1 Учение о четырех темпераментах (сангвиническом, холерическом,
флегматическом и меланхолическом) оформилось в поздней
античности, через несколько столетий после жизни Гиппократа. У самого
Гиппократа мы находим лишь указание на наличие в теле человека четырех
жидкостей и на то, что здоровье человека зависит от правильной
пропорции этих жидкостей («О природе человека»; 4), а также понятие
«меланхолии»: «Если страх и печаль долгое время будут угнетать, то это
признаки меланхолии» («Афоризмы», VI, 23, см. [7. С. 198 — 199 и 723]).
Историю учения о темпераментах в античной науке см., например, у
Зибека [69. С. 278 и след.].
333
эти лица признавались принадлежащими к
«промежуточным» типам.
Экспериментальное определение типов чаще всего
производилось тем или другим вариантом методики А. Г.
Иванова-Смоленского. По этой методике определялись
«четыре типа», но, как только что было показано, совсем
отличные по содержанию от «четырех типов», о которых писал
И. П. Павлов в той последней его классификации, которая
излагается во всех учебниках физиологии и психологии и
которая молчаливо признается бесспорной и «окончательной».
Это решающее для смысла дела обстоятельство обычно
оставляется без внимания: предполагается, что «четыре
типа», определенные по методике А. Г. Иванова-Смоленского,
и являются «павловскими типами».
Сам А. Г. Иванов-Смоленский, начиная с 1933 г. [17] идо
последних его печатных высказываний на эту тему,
настойчиво подчеркивал, что в работах его лабораторий изучались
не типы высшей нервной деятельности в целом, а лишь
«типы замыкательной деятельности коры». В 1953 г. он писал,
что систематизация этих типов основана на принципах
уравновешения и подвижности [20. С. 47], а в бесчисленных
учебных, популярных и других изложениях учения Павлова
постоянно повторялось, что первый принцип павловской
классификации типов — принцип силы. Наконец, нельзя не
отметить, что не кто другой, как А. Г. Иванов-Смоленский, в
ряде своих печатных высказываний специально
подчеркивал, что число «типологических вариаций» согласно
павловскому учению о типах не должно ограничиваться четырьмя
(см. [18. С. 80—81], а также [19] и [20]). Поэтому нет
основания считать, что А. Г. Иванов-Смоленский разделял те
ошибочные взгляды на пути применения к человеку учения
Павлова о типах, о которых идет речь1. Но можно поставить в
упрек А. Г. Иванову-Смоленскому то, что он, многократно
1 Мне приходилось подробно разбирать некоторые, с моей точки
зрения, ошибочные положения А. Г. Иванова-Смоленского, касающиеся
понимания типов нервной системы (см. [63]). Но они едва ли прямо
касаются занимающего нас сейчас вопроса.
334
высказываясь печатно по этим вопросам, ни разу не
разъяснил имеющего широкое распространение «недоразумения»,
которое не могло не привести к некоторой дискредитации
самой идеи о важности разработки в применении к человеку
учения Павлова о типах нервной системы.
В 1939 г. в книге Н. И. Красногорского была опубликована
классификация типов (впервые предложенная им в 1931 г.),
основанная на принципе взаимоотношения коры и
подкорки: типы центральный, подкорковый, корковый и
энергетический [26. С. 102—104]. Классификация эта не имела
ничего общего с павловской классификацией, но сохраняла то же
число «четыре» и многими рассматривалась как применение
павловского учения о типах к детям, поскольку автор ее —
ученик И. П. Павлова и работает методом условных
рефлексов. В 1952 г. Н. И. Красногорский описал новый вариант
четырехчленной классификации типов, общая схема которого
соответствует павловской классификации, но один из типов
(павловский «безудержный» тип) характеризуется снова тем
признаком, которого Павлов не имел в виду: преобладанием
подкорки над корой [27]. Взаимоотношение коры и
подкорки — важное свойство высшей нервной деятельности.
Подчеркивание этого свойства — заслуга Н. И. Красногорского.
Изучение этого свойства и выяснение того значения,
которое оно имеет для индивидуальных различий людей, могло
бы явиться интересной задачей для исследования. Но
почему классификация типов, построенная только по этому
свойству, должна даровать именно «четыре» типа и почему
эти четыре типа должны в каком-либо смысле
соответствовать павловским четырем типам? Почему при введении в
павловскую классификацию нового свойства (преобладание
подкорки) не меняется число «четыре», становящееся,
наконец, загадочным, и даже тип, выделенный по этому, новому
признаку, остается по названию все тем же «безудержным»
или «холериком»?
Аналогичных примеров использования схемы четырех
типов с павловскими или заимствованными, по примеру
335
Павлова, из традиционной номенклатуры темпераментов
названиями, но без заботы о сохранении павловского
содержания типов, можно было бы привести много. Но едва ли это
нужно. Наиболее влиятельными оставались все же работы
лабораторий А. Г. Иванова-Смоленского и Н. И.
Красногорского.
Мы считаем, что величайшее значение для изучения
индивидуальных различий человека имеет открытие И. П.
Павловым основных свойств нервной системы, а вовсе не
принятие им в качестве основных тех четырех типов, которые
более или менее соответствуют традиционным
темпераментам. Число «четыре» не вытекает ни из каких научных
оснований.
Нельзя даже сказать, что в учении о темпераментах
человека имеется очень прочная традиция различать именно
четыре темперамента. Правда, Аристотель, Кант, Вундт, Эб-
бингауз, Фулье и многие другие насчитывали четыре
темперамента (исходя при этом из совершенно разных принципов
деления). Но зато величайший римский врач Гален насчитывал
тринадцать темпераментов (см. [69. С. 284]), Гефдинг —
восемь [6. С. 341], Гейманс — шесть [71. С. 484], Ах — пять
[68. С. 314-324], Мейман — двенадцать [37. С. 288] и т. д.1
Впрочем было бы совершенно противоестественно
выводить число типов нервной системы из числа темпераментов:
темперамент есть психологическое проявление типа
нервной системы, а не наоборот.
Материалы изучения типов нервной системы животных
говорят о том, что существуют типы, не соответствующие ни
одному из четырех павловских и в то же время не
являющиеся промежуточными между ними. Таковы, например: 1) тип
с абсолютно сильным раздражительным и абсолютно
слабым тормозным процессами, существенно отличный — по
признанию самого И. П. Павлова — от обычного «безудерж-
ного» типа (холерического), у которого оба процесса аб-
1 В советской психологической литературе материал по истории вопроса
о темпераментах имеется в работе Е. П. Ересь [13].
336
солютно сильные и раздражительный процесс лишь
относительно преобладает над тормозным (подробно об этом см.
[63. С. 78—79,92]); 2) неуравновешенный тип с
преобладанием торможения над возбуждением (Там же. — С. 6—90, 92);
3) типы неуравновешенные по подвижности процессов
возбуждения и торможения (Там же. — С. 90—91).
Нет ни малейшего основания считать, что эти типы не
могут быть характерными и для людей.
Если тип понимать как комплекс основных свойств
нервной системы, то для решения вопроса о том, сколько надо
принимать основных типов и какие именно, необходимо
изучить вопрос о соотношении между отдельными
свойствами и о том, какие сочетания свойств наиболее естественны,
наиболее «типичны». Вопрос этот ни в какой мере еще
нельзя считать изученным. В павловской классификации типов
предусмотрено сочетание инертности только с силой и
уравновешенностью нервной системы (тип флегматика). Однако
имеющиеся фактические материалы говорят в пользу того,
что сочетание инертности с неуравновешенностью, с одной
стороны, и со слабостью нервной системы, с другой, —
по-видимому более обычное и «типичное» явление, чем
сочетание ее с силой и уравновешенностью [63. С. 96].
Перед нами стоит задача не просто хранить учение
И. П. Павлова о типах высшей нервной деятельности и
применять его к человеку, а творчески развивать это учение,
отчетливо осознавая, что является принципиальной его
основой, в чем заключается руководящая идея И. П. Павлова.
Мы считаем ошибочной и практически вредной ту
мысль, что принципиальная основа учения Павлова о типах
заключается в признании «четырех типов», аналогичных
четырем традиционным темпераментам (и «промежуточных»
между ними). Исходя из этой мысли, нельзя выйти из круга
чисто описательной «типологии». Понятия об основных
свойствах нервной системы, задуманные Павловым как
точные физиологические понятия, превращаются при таком
подходе к вопросу в некоторые «метафорические» понятия,
в способ перевода на псевдофизиологический язык общежи-
337
тейских понятий о чертах характера человека, именно
общежитейских, а не научно-психологических. При таком
подходе к вопросу снимается проблема — очень сложная и трудная
в применении к человеку — проблема отыскания методик
объективного исследования определенных свойств нервной
системы. Любая методика — собирание анамнезов, беглое
наблюдение, краткий эксперимент по какой-либо наиболее
«портативной» методике — пригодна, чтобы распределять
людей по четыре типам, основываясь как раз не на
физиологических особенностях их нервной системы, а на наиболее
«броских» житейских показателях или на условно
принимаемых за «признаки деления» показателях, получаемых в
«портативных» психологических экспериментах. При таком
подходе понятие типа как «комплекса основных свойств
нервной системы» фактически (независимо от намерений
авторов и их ссылок на принципы павловской
классификации) подменяется понятием типа как характерного «образца»
поведения, как характерного способа реагирования.
Понятие типа становится иногда тавтологическим:
принадлежность человека к определенному типу определяется на
основании одной характерной для него особенности поведения, а
эта же самая особенность поведения якобы
«физиологически» объясняется принадлежностью к определенному типу.
Идея И. П. Павлова о типах нервной системы оказывается
дискредитированной, и исследователи, желающие стоять на
павловских позициях, объявляют понятие типа
«паразитическим», идущим вразрез с павловским принципом
детерминизма (см. статью Д. Зейденберг-Соломонидис в
французском прогрессивном журнале «La Raison», [73]).
При таком подходе теряется весь новаторский смысл
учения И. П. Павлова о типах.
Мы считаем, что принципиальная основа этого учения
заключается в раскрытии тех свойств нервной системы, по
которым может производиться классификация типов. Мы
считаем поэтому, что нужно идти от «свойств» к
«типам», а не от «типов» к «свойствам».
338
Вполне сознавая, что этот путь необычен и что он не
сулит быстрого эффекта, а предполагает длительную и
трудную работу, наш коллектив все же поставил своей
ближайшей целью изучение у человека основных свойств нервной
системы, которые могут быть параметрами в
классификации. Задачу изучения типов как «комплексов этих свойств»
мы не считаем возможным выдвигать на первый план, пока
не продвинемся достаточно в изучении отдельных свойств и
взаимоотношений между ними.
3
Основные свойства нервной системы — это не черты, не
признаки поведения или характера человека. Их нельзя
непосредственно «наблюдать». Их нужно открывать путем
специального исследования.
То, что мы можем непосредственно наблюдать — «образ
поведения» или «наличная нервная деятельность» — это, по
выражению И. П. Павлова, «сплав из черт типа и изменений,
обусловленных внешней средой» [43. Т. III. Кн. 2. С. 334].
Наша задача выделить из этого «сплава» «черты типа», т. е.
основные свойства нервной системы. В этом смысл нашей
работы. Конечно, задача эта трудная. Но ведь всякая
подлинно научная, а не просто описательная задача трудна.
Иванов-Смоленский справедливо писал: «Если далеко
не всегда легкой задачей является определение типа нервной
системы животных, то в отношении человека задача эта
безмерно усложняется и представляет на пути ее разрешения
чрезвычайные трудности». И немного дальше: «Еще раз
напомним, что изучение типов высшей нервной деятельности,
тем более у человека, И. П. Павлов считал трудной, а подчас
и неодолимо трудной задачей» [18. С. 185 и 188]1.
1 К сожалению, нередко опирались на авторитет А. Г.
Иванова-Смоленского именно те, кто считал задачу определения типа нервной системы
человека совершенно простой и легкой.
339
Было бы, конечно, глубоко неправильно делать
пессимистические выводы из слов Павлова о «пока почти
неодолимой трудности при определении типа нервной
деятельности» ([43. Т. III. Кн. 2. С. 269] — подчеркнуто мной. — Б. Т.).
На той же странице Павлов указал и средство «для одоления
указанной трудности»: «... сколь возможно, умножать и
разнообразить формы наших диагностических испытаний».
Павлов рассчитывал, что, идя этим путем, можно будет
выделить из «сплава» природные черты, т. е. подлинные
типологические свойства.
Это указание Павлова имеет руководящее значение и для
нас, изучающих свойства нервной системы человека. Но по
отношению к человеку требуется несравненно большее
разнообразие «диагностических испытаний», чем по
отношению к животным.
Свойства нервной системы мы рассматриваем как
«природные свойства», но не обязательно как свойства
наследственные; они могут быть результатом внутриутробного
развития, а также условий развития в первый период жизни.
Поэтому я считал бы правильным не употреблять в контексте
нашей тематики термина «генотип», прямо указывающего на
наследственную природу свойств типа. В отношении к
человеку вопрос о наследственной природе свойств типа, по
справедливому выражению Л. Г. Воронина в рецензии на
сборник работ нашей лаборатории, «пока что имеет чисто
теоретический смысл» [5. С. 176].
Однако я не могу согласиться с Л. Г. Ворониным в том,
что, пока не решен спор о взаимоотношении «генотипа» и
«фенотипа», «исследователь должен стремиться к выработке
способов определения индивидуальных особенностей
высшей нервной деятельности человека такой, какая она есть» и
что «исследователю приходится иметь дело с типом,
«обросшим» условными связями, и его нужно изучать таким, каков
он есть» [5. С. 176]. Идя по такому пути, мы получим
типологию, только на словах оперирующую павловскими
параметрами «природных свойств», а на самом деле изучающую
340
«сплав», в котором эти свойства «закрыты»,
«замаскированы» условными связями. Поскольку мы отказались от
понятия «типа» как исходного и взяли в качестве исходных
понятий павловские понятия природных свойств нервной
системы, мы тем самым признали необоснованным
пессимистическое отношение к возможности выделения этих свойств из
«сплава» и отрезали себе дорогу к простому и легкому
определению типов «такими, как они есть».
Трудная и длительная работа по выделению из «сплава»
природных свойств нервной системы оправдывается тем,
что она ведет не просто к описыванию индивидуальных
особенностей человека и классификации их (этого можно
достигнуть гораздо проще и скорее путем изучения типа
«таким, каков он есть»), а открывает дорогу к объяснению
происхождения некоторых индивидуальных особенностей и к
нахождению путей индивидуального подхода к человеку — в
воспитании, когда идет речь о детях и молодежи,— в
определении наилучшего режима работы и жизни, когда идет речь о
взрослых людях.
Если позволить себе прибегнуть к очень отдаленной и
грубой аналогии, то анализ природных свойств нервной
системы можно уподобить анализу свойств почвы.
Непосредственной физиологической основой индивидуальных
особенностей личности являются сложные и устойчивые системы
связей, образовавшиеся в процессе жизненного воспитания
в самом широком смысле этого слова. Но как образование,
так и функционирование этих систем связей существенно
зависит от природных свойств нервной системы, подобно
тому, как характер растительности на данном участке земли
существенно зависит от свойств почвы. Конечно, никакое
растение не может вырасти на данном участке, если туда не
попали семена этого растения. Но успех и характер роста в
большой степени зависят от свойств почвы. Никакое
психологическое свойство не может возникнуть, если оно не
вызвано так или иначе жизнью данного человека. Но
воздействия жизни падают у разных людей на разную нервную систе-
341
му, на разную «почву». И чтобы знать окончательный
результат, надо знать свойства «почвы».
Наша задача — нахождение способов анализа свойств
«почвы» и выяснение того, как эти свойства влияют на «рост
растений». Эта задача не может быть заменена задачей
описания растительного покрова данного участка и
классификации растительных ландшафтов.
В подлинном смысле слова основные свойства нервной
системы — сила и подвижность нервных процессов. Третье
указанное И. П. Павловым свойство — уравновешенность —
является вторичным, производным по той простой причине,
что здесь идет речь об уравновешенности по силе или по
подвижности. Не зная силы и подвижности нервных процессов
данного человека, нельзя строго научно, а не метафорически
или описательно, говорить об уравновешенности или
неуравновешенности его нервной системы.
В настоящее время едва ли может вызывать сомнение,
что неуравновешенность может быть не только по силе, но
и по подвижности нервных процессов (И. П. Павлов
[43. Т. III. Кн. 2. С. 268]; [44.Т. III. С. 150-151], П. С. Купалов
[29. С. 466-467], П. Г. Попеску-Невяну [47. С. 64-65],
Н. А. Рокотова [53], Б. М. Теплов [63; 90—91]). Столь же
несомненной представляется возможность — при
неуравновешенности по силе — преобладания не только возбуждения
над торможением, но и торможения над возбуждением
(И. П. Павлов [43. Т. III. Кн. 2. С. 268 и 273], Н. И. Майзель
[34], Б. М. Теплов [63. С. 85-90]).
Признаку уравновешенности при классификации типов
следует, по-видимому, придавать серьезное значение —
большее, чем это сделано И. П. Павловым в последнем варианте
его классификации типов по сравнению с более ранними
вариантами. Однако, выдвинув в качестве первоочередной
задачи своей работы изучение основных свойств нервной
системы, а не типов, мы, естественно, должны сосредоточить
свое внимание на исследовании силы и подвижности.
342
В отношении этих основных свойств нервной системы
возникают следующие принципиально важные общие вопросы.
Во-первых, вопрос о том, является ли каждое из этих
свойств «единым свойством»», или оно, в результате более
углубленного исследования, «расщепляется» на группы
сходных свойств.
Силу нервной системы мы рассматриваем как «единое
свойство», характеризуемое главным образом
«работоспособностью клеток больших полушарий» (И. П. Павлов
[43. Т. III. Кн. 2. С. 344]). В этом свойстве выделяются две
стороны: 1) «работоспособность в узком смысле», т. е.
способность длительно выдерживать концентрированное
возбуждение, не обнаруживая запредельного торможения;
2) способность не обнаруживать запредельного торможения в
ответ на действие единичного, но для данных условий
(например, повышенная возбудимость в результате приема кофеина)
чрезмерно сильного раздражителя. Методики для испытания
каждой из этих двух сторон силы нервной системы
разработаны в нашей лаборатории В. И Рождественской [52] и [51].
Мы не имеем еще достаточного экспериментального
материала для ответа на вопрос о том, всегда ли совпадают
результаты испытаний этих двух основных показателей силы
нервной системы.
Что касается подвижности, то вопрос о «комплексности»
этого свойства, о разных видах или сторонах его впервые
встал в нашей лаборатории в работе И. В. Равич- Щербо [50].
Анализ всех фактических материалов и теоретических
соображений, имеющихся в литературе по вопросу о
подвижности, дал возможность сделать вывод, что под подвижностью в
учении о высшей нервной деятельности разумеются все
временные характеристики работы нервной системы, все те
стороны этой работы, к которым применима категория
скорости. Показателями подвижности, понимаемой в таком
широком смысле, могут быть: 1) скорость возникновения
нервного процесса; 2) скорость движения нервных процессов,
их иррадиации и концентрации; 3) скорость прекращения
343
нервных процессов; 4) скорость смены торможения
возбуждением и возбуждения торможением; 5) скорость
образования новых положительных и тормозных условных связей;
6) скорость изменения реакций при изменении внешних
условий — переделка сигнального значения раздражителей,
изменение стереотипа и т. п. (см. Б. М. Теплов [63. С. 60—72]).
Систематическое сопоставление этих показателей у одних и
тех же испытуемых пока еще не проведено. Сопоставление
данных, полученных разными авторами, в разных условиях
и на разных испытуемых, конечно, не может дать ответа на
вопрос о том, является ли подвижность единым свойством.
Вопрос этот остается открытым и может быть решен только в
результате экспериментальных исследований.
Во-вторых, существенен вопрос о связи между силой и
подвижностью. Пока еще он, в сущности, совершенно не
исследован. Важность этого вопроса, а также необходимость
принимать его во внимание при объяснении расхождения
между разными проявлениями подвижности были
справедливо подчеркнуты двумя авторами, давшими подробный
критический анализ опубликованных работ нашей
лаборатории, А. М. Зимкиной [15] и Л. Г. Ворониным [5].
В-третьих, возникает вопрос о возможности
рассматривать концентрированность нервных процессов и прочность
связей, как «самостоятельные», наряду с силой и
подвижностью, свойства нервной системы (см. [63. С. 97—98]). Идея о
«концентрации» как самостоятельном свойстве
принадлежит П. С. Купалову. Однако она выдвигается П. С. Купало-
вым лишь как гипотеза: «Нам не удалось, — пишет он, —
найти такие формы опытов, которые позволили бы сделать
окончательное заключение» [30. С. 14]. В нашей
лаборатории M. H. Борисова ведет специальные исследования
порогов различения и тонких сенсорных дифференцировок,
которые мы рассматриваем как показатели концентрирован-
ности нервных процессов (неопубликованные опыты). И эта
форма опытов пока еще не привела к определенному ответу
на вопрос о связи силы и концентрации нервных процессов.
Что касается «прочности», то мысль рассматривать ее как са-
344
мостоятельное свойство нервной системы принадлежит
Э. А. Асратяну и В. В. Яковлевой [66]. Остро стоит вопрос о
том, является ли «прочность связей» самостоятельным
свойством или одним из проявлений инертности (см. [63. С. 73—76]).
В настоящее время в нашей лаборатории А. Н. Васильевым
ведется экспериментальная работа, которая должна внести
некоторый свет в эту сложную проблему.
В-четвертых, надо поставить вопрос о правильности
общераспространенного взгляда на силу и подвижность как
на положительные качества, а на слабость и инертность как
на качества во всех отношениях отрицательные. В
заостренной форме теоретическая формулировка этого взгляда
дана была С. Н. Давиденковым [10. С. 18]. Сам И. П. Павлов
в характеристике отдельных типов высказывался в том же
направлении, хотя, как я пытался показать в своих
прошлых работах, теоретический анализ понятий слабости и
инертности, дававшийся Павловым, находится в
противоречии с этим взглядом.
В психологии этот распространенный взгляд приводит к
чрезвычайно упрощенческим и практически вредным
представлениям о «возможностях» людей со слабой или
инертной нервной системой: сильный тип — это «хороший тип»,
слабый тип — «плохой тип» и т. д.
Мы руководствуемся в своей работе гипотезой, согласно
которой понятия слабости и инертности не являются по
своему содержанию понятиями отрицательными
(отсутствие силы или лабильности). Мы полагаем, что слабость,
так же как и инертность нервной системы, — свойства,
имеющие как положительные, так и отрицательные стороны.
Соображения в пользу этой гипотезы в целом были
подробно развиты в других моих работах [62] и [63]. Согласно
нашей гипотезе, слабая нервная система характеризуется не
только отрицательным свойством — низким пределом
работоспособности, но и положительным свойством —
высокой реактивностью, в частности, высокой
чувствительностью. Первым шагом в доказательстве этого
предположения была работа В. Д. Небылицына, показавшего наличие
345
обратной корреляции между силой нервных процессов в
зрительном анализаторе и абсолютной зрительной
чувствительностью [40]. Положительными свойствами инертной
нервной системы являются, согласно той же гипотезе,
прочность связей (если не будет доказано, что прочность есть
самостоятельное свойство) и более легкое образование и
сохранение стереотипов.
Мы считаем, что оба параме гра (сила — слабость и
лабильность — инертность) должны рассматриваться не как две
характеристики степени совершенства нервной системы, а как
параметры, характеризующие в своих противоположных
полюсах качественно различные способы уравновешения
организма со средой. Основное не в том, что при сильной
нервной системе легко разрешаются любые задачи, а в том, что
сильная нервная система лучше разрешает одни задачи, а
слабая — другие, в том, что к разрешению одной и той же
задачи слабая и сильная нервная система должны идти
разными способами.
Интересно отметить, что два автора, имевшие повод
подробно высказаться относительно этой гипотезы (А. М. Зим-
кина [15] и Л. Г. Воронин [5]), не выдвинули аргументов
против нее в целом, но прямо противоположно оценили две ее
части. Л. Г. Воронин не возражает против признания слабой
нервной системы, с психологической и педагогической точки
зрения, системой другого «типа», а не другого «уровня
совершенства», но он сомневается в целесообразности такой же
постановки вопроса об инертной нервной системе1. А. М. Зим-
кина считает дискутабельным вопрос о положительной
оценке слабого типа, но соглашается с тем, что «инертность
нервных процессов, если она не выходит за определенные
пределы, является основным, положительным и очень
важным свойством нервной системы».
Это разногласие между двумя компетентными
физиологами показывает, что конкретное содержание выдвинутой
нами гипотезы должно быть проверено в упорной экспери-
Возможно, это объясняется тем, что Л. Г. Воронин склоняется к
признанию «прочности» самостоятельным свойством.
346
ментальной работе. Гипотеза, о которой идет речь, намечает
направление этой работы и выдвигает частные темы
экспериментальных исследований.
И, наконец, в-пятых, возникает вопрос об «общих» и
«частных» (парциальных) свойствах нервной системы.
Если какой-нибудь человек отличается большой
подвижностью или силой нервных процессов в зрительной области,
то следует ли отсюда, но он обязательно должен иметь
большую подвижность или силу нервных процессов в слуховой
или двигательной области? Анализ жизненных фактов
привел нас к следующей гипотезе: наряду с общими
типологическими свойствами, характеризующими нервную
систему в целом, существуют частные (парциальные)
типологические свойства, характеризующие отдельные анализаторы
или отдельные мозговые системы.
В отношении параметра подвижности вопрос этот
ставился в работах В. Н. Мясищева и его сотрудников. Мясищев
подчеркивал отсутствие параллелизма между «двигательной
подвижностью» и «подвижностью ума», а также между
«интеллектуальной и эмоциональной подвижностью» [38. С. 49].
П. Г. Попеску-Невяну в экспериментальной работе получил
факты, которые, по его свидетельству, «отчетливо
показывают, что между уровнем подвижности нервных процессов в
общедвигательном и речедвигательном анализаторах могут
быть значительные различия» [47. С. 64].
В последнее время В. Д. Небылицын провел в нашей
лаборатории экспериментальное исследование, в котором он
на небольшой неотобранной группе испытуемых (25
человек) несколькими методиками определял силу корковых
клеток зрительного и слухового анализаторов [41].
Результаты показали, что у 18 испытуемых (72 %) силовые
характеристики зрительного и слухового анализаторов совпадают,
тогда как у остальных 7 испытуемых обнаружено расхождение,
иногда очень резкое, между показателями силы корковых
клеток этих двух анализаторов.
Это лишь первый шаг сколько-нибудь точного
экспериментального изучения вопроса об общих и частных свойст-
347
вах нервной системы. Он приводит к выводу, что по
отношению к большинству людей (около трех четвертей) есть
основание говорить о силе корковых клеток как о свойстве,
характеризующем в одинаковой мере и зрительный и слуховой
анализаторы (возможно, и нервную систему в целом), тогда
как у некоторых лиц зрительный и слуховой анализаторы
получают по параметру сил совершенно различную
характеристику.
4
Сила и подвижность являются свойствами нервной
системы, а не свойствами личности. Это — понятия
физиологические, а не психологические. Они однозначны в
физиологическом плане, но многозначны в плане психологическом.
Это значит, что при наличии сильной (или слабой)
подвижной (или инертной) нервной системы могут в ходе развития
при разных условиях жизни и воспитания возникнуть
разные психологические черты личности.
И все же эти понятия имеют очень существенное
объяснительное значение в психологии личности, точнее — в
вопросах индивидуально-психологических различий
личности. Согласно марксистскому пониманию детерминизма,
внешние воздействия на человека всегда действуют через
внутренние условия, они всегда опосредствованы этими
внутренними условиями. Эта точка зрения подробно развита
в последнее время С. Л. Рубинштейном ([56], и в
особенности, [57]). Природные свойства нервной системы,
естественно, составляют важнейший компонент этих внутренних
условий.
Я думаю, что совершенно прав С. Л. Рубинштейн,
выделяя два основных плана (аспекта) психологической
характеристики личности: характер и способности [57]. Разделение
этих двух аспектов проводится по психологическим (а
отнюдь не физиологическим) критериям. Темперамент с этой
точки зрения не может рассматриваться как особый, третий
348
аспект психологической характеристики личности.
Темперамент может рассматриваться лишь как специальная
проблема внутри проблемы характера.
В настоящее время все советские психологи так или иначе
связывают темперамент именно с типологическими
свойствами нервной системы (см. И. М. Палей и В. В. Пшеничное
[45]; А. Г. Ковалов [22. С. 9 и 18]; А. Г. Ковалев и В. Н. Мяси-
щев [23. С. 157]; Н. Д. Левитов [32. 2-е изд. С. 52] и др.). При
этом имеются разные точки зрения на взаимоотношения
темперамента и характера. Так, Палей и Пшеничное
рассматривают проблему темперамента независимо от проблемы
характера, Н. Д. Левитов «выносит» темперамент за пределы
характера, раскрывая взаимоотношения темперамента и
характера в контексте проблемы «характер и другие особенности
личности». Как ясно из сказанного выше, мне представляется
более правильной точка зрения А. Г. Ковалева и В. Н. Мясище-
ва, полагающих, что «темперамент не является чем-то
внешним в характере человека, а органически входит в его
структуру» [23. С. 159]. Подробное обсуждение этого вопроса
выходит за пределы настоящей статьи.
Что касается содержания самого понятия «темперамент»,
то на этом вопросе мне придется немного задержаться.
В разработке этого вопроса психологам пришлось
столкнуться с острым противоречием. С одной стороны, в
истории психологии имелась очень длинная традиция
характеризовать темпераменты определенными психологическими
чертами (при этом разные авторы клали в основу
характеристики темпераментов черты совершенно различные). С
другой стороны, И. П. Павлов еще в 1927 г. отождествил
темпераменты с типом нервной системы, причем сделал это в
самой категорической форме: «Мы с полным правом можем
перенести установленные на собаке типы нервной
системы... на человека. Очевидно, эти типы есть то, что мы
называем у людей темпераментами. Темперамент есть самая
общая характеристика каждого отдельного человека, самая
основная характеристика его нервной системы, а эта послед-
349
няя кладет ту или другую печать на всю деятельность
каждого индивидуума» [43. Т. III. Кн. 2. С. 85].
«Мы с полным правом можем перенести установленные на
собаке типы нервной системы... на человека. Очевидно, эти
типы есть то, что мы называем у людей темпераментами.
Темперамент есть самая общая характеристика каждого отдельного
человека, самая основная характеристика его нервной
системы, а эта последняя кладет ту или другую печать на всю
деятельность каждого индивидуума» [43. Т. III. Кн. 2. С. 85].
Как же «наложить» психологическое определение
темперамента на павловское понимание его как типа нервной
системы, как самой основной характеристики нервной системы?
Я полагаю, что задача эта не может быть решена никакими
теоретическими, априорными соображениями, если пытаться
класть в основу определения темперамента одновременно и
определенные психологические черты, и определенные
свойства нервной системы.
Решение этой задачи принимало часто весьма наивные
формы.
Примером может служить глава о темпераментах в моем
учебнике психологии для средней школы. В последних
изданиях этого учебника (с 5-го по 8-е) давалось следующее
определение темперамента: «Темпераментом называются
индивидуальные особенности человека, выражающиеся: 1) в
эмоциональной возбудимости... 2) в большей или меньшей тенденции
к сильному выражению чувств вовне... 3) в быстроте движений,
общей подвижности человека» [59.5-е изд. С. 239]. Такое
определение давало возможность более или менее стройно и
кратко описать каждый из четырех традиционных
темпераментов, дать типичный «образец» холерика, сангвиника и т. д.
Но как совместить это определение с имеющимся на
следующей странице утверждением, что характерные черты
темпераментов объясняются теми свойствами высшей нервной
деятельности, которые кладутся в основу деления типов
высшей нервной деятельности (силой, уравновешенностью и
подвижностью)? Ведь тенденция к сильному выражению
чувств вовне и быстрота движений могут быть результатом
350
«привычки», жизненного воспитания, а вовсе не
объясняться свойствами нервной системы. С другой стороны, почему
были выбраны только эти «индивидуальные особенности»
для характеристики темпераментов? Ведь свойства нервной
системы «кладут ту или другую печать на всю деятельность
индивидуума».
Приблизительно так же решалась эта задача в учебниках
психологии П. И. Иванова [16. С. 343] иТ. Г. Егорова [12. С. 52],
в первом издании книги Н. Д. Левитова о характере [32. С. 60] и
в ряде других работ.
Более широким было определение темперамента у тех
авторов, которые включали в него, наряду с эмоциональной
возбудимостью (Корнилов) или просто «психической
возбудимостью» (Ересь), еще и «быстроту и силу протекания
психических процессов» (Е. П. Ересь [13. С. 114]; К. Н. Корнилов
[24. С. 133]). Конечно, «быстрота и сила психических
процессов» это очень «похоже» на подвижность и силу нервных
процессов. Но это терминологическое сходство может
вводить в заблуждение. Быстрота психических процессов часто
непосредственно определяется привычками, навыками,
умениями и, наконец, знаниями человека в данной
области. Выражение же «сила протекания психических
процессов» трудно понять и еще труднее сопоставить содержание
его с содержанием физиологического понятия силы
нервной системы.
Сравнительно лучше других психологических
определений темперамента было определение С. Л. Рубинштейна:
«Темперамент — это динамическая характеристика
психической деятельности индивида» [54. С. 656] — лучше потому,
что оно наиболее широко по содержанию. Но и оно не
решало задачи, которая была поставлена перед психологами с
того времени, как возникла идея Павлова об отождествлении
типа нервной системы с темпераментом (или хотя бы о
прямой обусловленности темперамента типом нервной
системы). Ценность понятия «динамическая характеристика
психической деятельности» заключается не столько в его
положительном содержании, сколько в том, что оно отграничива-
351
ет темперамент от содержания духовной жизни личности
(мировоззрение, идеалы, убеждения и т. д.), которое, конечно, с
темпераментом (и с типом нервной системы) не связано.
Наименее уязвимы — и по основному замыслу наиболее
правильны — те определения темперамента, в которых не
дается его психологической характеристики, а указывается
лишь на обусловленность его типом высшей нервной
деятельности (А. В. Запорожец [14. С. 175], Н..С. Лейтес в
учебнике психологии 1956 г. [48. С. 464], Б. Г, Ананьев [1. С. 45]).
Однако и авторы таких определений оказывались
вынужденными при дальнейшем изложении вопроса о
темпераментах касаться психологического содержания этого понятия
и, следовательно, не могли избежать полностью тех
трудностей, которые связаны с решением сформулированной выше
задачи. Серьезную попытку разобраться в некоторых из этих
трудностей сделали И. М. Палей и В. В. Пшеничное [45].
Однако решить этот вопрос до конца они не могли, и в этом не
столько вина, сколько беда их.
В понятие темперамента, как явствует из сказанного
выше, следует включать те относящиеся к характеру, а не к
способностям, психологические проявления, которые
обусловлены свойствами типа высшей нервной деятельности.
Вероятно, можно сказать, что в темпераменте наиболее прямо
выражается природная основа характера.
Но от такого, в сущности, формального определения
темперамента доподлинно психологической характеристики
темпераментов еще далеко.
Если всерьез, а не словесно, признавать, что
«темперамент является психологическим проявлением общего типа
высшей нервной деятельности» (Т. Г. Якушева [67]) —
положение, как только что было показано, разделяемое сейчас
подавляющим большинством советских психологов, — то
надо, во-первых, иметь способы
определения свойств типа и, во-вторых, надо знать,
каковы психологические проявления
отдельных свойств и типа, как определенной
комбинации их.
352
Обычно, однако, никто этим не озабочен. Молчаливо
предполагается, что это — вещи само собой разумеющиеся
или кем-то и когда-то выясненные. Т. Г. Якушева, например,
определяет темперамент школьников путем бесед и
наблюдений и делает отсюда далеко идущие принципиальные
выводы об изменчивости темперамента. Но «диагноз
темперамента» в такого рода работах (а их очень много, и я взял
работу Т. Г. Якушевой только как пример) делается на основании
установления в беседах или путем наблюдения
определенных психологических черт. Откуда же известно автору, что
эти черты являются «психологическими проявлениями»
именно общего типа высшей нервной деятельности? Самое
удивительное, что этот вопрос многим исследователям
представляется, по-видимому, совершенно праздным.
Вполне возможно, что описываемые в такого рода
работах (т. е. в большинстве работ о темпераментах)
«психологические типы» заслуживают полного внимания и изучение их
весьма полезно. Но какое имеется основание «подводить»
под них павловские понятия о свойствах типа нервной
системы? Не лучше ли обойтись без «словесной» опоры на
Павлова, а вести анализ в чисто психологическом плане?
Высказанные сомнения в еще большей степени относятся
ко многим работам, в которых идет речь не о темпераментах, а
о типах высшей нервной деятельности, но в которых типы эти
определяются только на основе так называемых «жизненных
показателей», т. е. более или менее сложных психологических
проявлений личности. Как правило, и здесь предполагается
само собой известным, что некоторые психологические
черты есть проявления свойств типа нервной системы.
Конечно, это не значит, что все работы, так или иначе
касающиеся свойств типа нервной системы или темперамента,
но проведенные на основе «жизненных показателей» (т. е.
путем наблюдения, беседы, естественного эксперимента и т. п.),
не имеют никакого научного значения.
Заслуживают большого внимания соображения о
«жизненных показателях» силы, уравновешенности и
подвижности нервной системы, высказанные на основе обширного
353
клинического опыта руководящими работниками бывших
павловских клиник, нервной и психиатрической (Б. Н.
Бирман [4], С. Н. Давиденков [10], А. Г. Иванов-Смоленский
[18]). Соображения этих авторов о «жизненных показателях»
основных свойств нервной системы являются
продуманными гипотезами, имеющими важное значение для
направления экспериментального исследования вопроса.
Представляют известный интерес работы ленинградских
психологов, выполненные под руководством Ю. А.
Самарина, в основе которых лежит длительное наблюдение и
частично естественный эксперимент, проводившиеся с детьми
ясельного, дошкольного и младшего школьного возрастов
(В. А. Горбачева [8] и [9], А. Н. Давыдова [11], Ю. А. Самарин
[58]). Попытку более дифференцированно вычленить
показатели отдельных свойств нервной системы в естественном
эксперименте с дошкольниками представляет собой работа
Л. И. Уманского1.
Другим и, как мне кажется, совершенно законным,
является научный замысел таких основанных на жизненных
показателях исследований, как проведенная в нашей
лаборатории работа Н. С. Лейтеса [33]. Целью этой работы являлось
не использование определенных психологических
черт как якобы кем-то и когда-то научно апробированных
показателей силы, подвижностями и уравновешенности, а
выявление «тех психологических особенностей,
которые, хотя и предварительно, гипотетически, но все же могут
быть признаны показателями основных свойств типа
нервной деятельности» [33. С. 300]. Такие работы могут
строиться лишь при условии длительного и тщательного изучения не
только психологических черт исследуемых лиц (в данном
случае школьников старших классов), но и условий их
жизни, деятельности и истории их развития. Условия
возможности интерпретировать наблюдаемые психологические
особенности как показатели именно типологических свойств
нервной системы разобраны мною более подробно в другом
1 Работа Л. И. Уманского будет опубликована в одном из ближайших
номеров журнала «Вопросы психологии».
354
месте [63; 106—107]. В настоящее время такие исследования
имеют то же значение, что и перечисленные выше работы
руководителей павловских клиник: они могут выдвигать
гипотезы для экспериментального изучения свойств нервной
системы. В будущем их главная цель будет заключаться в
практической проверке результатов экспериментальных исследований.
В этом же смысле полезны и некоторые работы,
изучающие не темпераменты или «типы» в целом, а лишь
отдельные, но рассмотренные в свете учения о типологических
свойствах нервной системы психологические особенности
человека. Такова, например, работа С. Н.
Беляевой-Экземплярской об индивидуальных различиях во внимании [3].
С принципиальной стороны должны быть особо
выделены те, очень немногие пока работы, в которых
психологические особенности, определяемые на основе «жизненных
индикаторов», сопоставляются с экспериментально
определяемыми свойствами типа нервной системы.
Таково, например, исследование А. А. Макогоновой [35] и
[36], в котором сопоставляются особенности распределения
внимания (критерием его была успешность работы учащихся
радиошкол при переходе к такому темпу приема, при котором
необходимо одновременно и воспринимать сигнал, и
записывать предыдущий сигнал) с показателями уравновешенности
и подвижности нервных процессов, полученными по
методике двигательных реакций с предварительной инструкцией.
Такова работа А. И. Ильиной [21], сделавшей попытку
выделить в такой черте характера, как «общительность», то,
что может зависеть от свойств нервной системы (в
частности, от подвижности), и то, что от свойств нервной системы
не зависит, а определяется системой отношений человека.
Хотя экспериментальное определение подвижности
методикой кожно-гальванического рефлекса (на которой только и
основывалась А. И. Ильина) не может быть признано
достаточно строгим, принципиальное значение замысла работы
этим нисколько не дискредитируется.
Возвращаясь к началу настоящего раздела, я напомню
мысль С. Л. Рубинштейна о двух основных планах (аспектах)
355
психологической характеристики личности: характере и
способностях. Темперамент как психологическое
проявление свойств нервной системы имеет прямое отношение к
природной основе характера. С другой стороны,
типологические свойства нервной системы имеют не менее близкое
отношение к природной основе способностей, к тому, что
обычно называется «задатками».
Мысль эта высказывалась за последние годы многими
советскими психологами. В общей форме ее выразил в 1952 г.
С. Л. Рубинштейн [55. С. 226-227]. В. Н. Мясищев обращал
внимание на то, что свойство подвижности «теснейшим
образом» связано и с понятием темперамента и с понятием
способностей [38. С. 56]. Некоторые авторы, не подчеркивая
этой мысли в общей форме, фактически включали в число
индивидуальных особенностей, от которых зависят
способности, типологические свойства нервной системы. Так
поступает К. К. Платонов, включающий в число
«индивидуально-психологических особенностей личности,
совокупность которых является летными способностями», «черты
силы, подвижности, уравновешенности нервных
процессов» [46]. Н. Д. Левитов во втором издании книги о
характере, перечисляя «индивидуальные природные особенности
нервной системы, которые сказываются в развитии
способностей» и «которые называются задатками», приводит те
черты высшей нервной деятельности, которые кладутся в
основу павловского определения типологических свойств
нервной системы [32. 2-е изд. С. 60].
Мною неоднократно выдвигалось следующее положение:
«Если общие типологические свойства определяют
темперамент человека, то частные свойства имеют важнейшее
значение при изучении специальных способностей» [63. С. 102]
(см. также [61. С. 41] и [64. С. 75]). Однако это положение
слишком узко. Частные (парциальные) свойства, конечно,
связаны не с проблемой темперамента, а с проблемой
специальных способностей. Это верно. Но ведь существуют не
только специальные, но и общие способности. Поэтому и
356
общие свойства нервной системы имеют значение не только
для проблемы темперамента, но и для проблемы общих
способностей. Ярким подтверждением этого является только
что упоминавшаяся работа Н. С. Лейтеса [33]. Хотя статья
Лейтеса называется «Опыт психологической
характеристики темпераментов», конкретный материал, содержащийся
в ней, говорит и о том, как проявляются основные свойства
нервной системы — сила, уравновешенность и
подвижность — и их типичные комбинации в особенностях общих
способностей к умственной работе. Описанные в статье
трое юношей, отнесенные автором один — к сильному,
уравновешенному и подвижному типу, другой — к
сильному, не уравновешенному типу, третий — к слабому типу
нервной системы, являются с психологической стороны
примерами не только (и, может быть, даже не столько) трех
темпераментов, но и трех качественно разных «типов»
общих умственных способностей.
Типологические свойства нервной системы входят в
состав природных основ развития способностей, в состав так
называемых «задатков». Вероятно, они даже занимают
важнейшее место в структуре этих природных предпосылок
способностей1.
В последнее время Б. Г. Ананьев выдвинул теоретический
тезис об общей природной основе развития характера и
способностей. Ввиду важности этого положения я позволю себе
привести полную цитату из доклада Б. Г. Ананьева: «Успехи
типологии высшей нервной деятельности, созданной И. П.
Павловым, позволяют на новой основе возвратиться к проблеме
взаимосвязи между характером и способностями личности.
Известно, что учение Павлова о типах высшей нервной дея-
Нельзя, однако, на этом основании отождествлять способности, т. е.
психические свойства личности, являющиеся результатом развития и
воспитания, с типологическими свойствами нервной системы,
являющимися только природной основой развития способностей. С этой
точки зрения ошибочно следующее положение, имеющееся в 5 — 8
изданиях моего учебника психологии для средней школы: «В процессе
обучения... совершенствуются основные свойства нервных процессов,
т. е. развиваются соответствующие способности» [59. 5-е изд. С. 232].
357
тельности прежде всего было применено психологами в
области учения о темпераменте и характере. Общие типы
нервной системы стали рассматриваться как субстрат
темперамента.
Возникает вопрос: не является ли типология высшей
нервной деятельности физиологической основой
индивидуально-психических свойств вообще, в том числе и
способностей. Накопленный опыт психологических
исследований за прошедшие пять лет позволяет положительно
ответить на этот вопрос (исследования Б. М. Теплова и его
сотрудников.) Имеется ряд данных, свидетельствующих
об общей природной основе развития как характера, так и
способностей» [2. С. 94].
Принятие этого тезиса, который мне кажется
совершенно правильным, предполагает признание психологической
многозначности физиологически однозначных свойств
нервной системы. Пренебрежение этим последним
положением является одной из важнейших причин того
упрощенческого, вульгаризаторского подхода к применению по
отношению к человеку павловской «типологии», критика
которого была дана выше.
5
Подводя итоги, я хотел бы отметить некоторые общие
черты, характеризующие основные тенденции нашей работы.
Мы не идем по пути чисто эмпирического —
описательного или, тем менее, количественно-тестологического —
коллекционирования индивидуально-психологических
различий. Мы хотели бы также избежать субъективизма в
описании и оценке этих различий.
Мы стремимся получить такие знания об
индивидуальных различиях людей, которые образовывали бы некоторую
систему. Мы стремимся выдвигать такие гипотезы, которые
могут быть проверены экспериментальным путем.
358
Мы избрали путь от физиологии высшей нервной
деятельности к психологии. Мы не считаем, что этот путь
является единственно возможным, но твердо уверены в том, что
это один из возможных путей.
Исходным предметом нашего исследования являются те
типологичекие свойства нервной системы, которые
составляют природную основу индивидуально-психологических
различий как в области характера (темперамент), так и в
области способностей. Наша первая (в логическом, а не в
хронологическом смысле) задача — возможно яснее понять, в
применении к человеку, физиологическое содержание этих
свойств и найти достаточное количество точных
экспериментальных методик, совокупность которых дает
возможность изучать каждое из этих свойств. Ни о какой одной
универсальной методике в этой области, по нашему мнению, не
может быть речи. Сопоставление различных методик —
прием, который в настоящее время выступает перед нами в
качестве важнейшего.
Логически второй задачей является изучение
психологических проявлений как каждого свойства в отдельности, так
и тех комбинаций этих свойств, которые образуют «типы
нервной системы». В практической работе эта вторая задача
должна выполняться немедленно вслед за получением
сколько-нибудь значимых данных по решению первой
задачи. Откладывание этой второй задачи до того времени, когда
первая будет решена полностью, было бы абсурдом с точки
зрения основного замысла работы.
В решении второй задачи наш основной путь — от
простого к сложному, хотя в качестве разведывательных
действий мы можем делать попытки применять уже полученные
нами знания (пока еще очень немногочисленные) к анализу
сложных психических особенностей в условиях жизненной
практики. В конечном итоге наш путь исследования должен
привести к пониманию природной основы, на которой
складываются «психологические типы».
359
Мы хорошо понимаем границы той области, которую мы
изучаем. Но мы знаем, что это — область важная и в
теоретическом и в практическом отношении. В этой ограниченной
области мы стремимся работать возможно более строгими и
точными методами, так как мы твердо убеждены, что вся
психология может стать и действительно станет строгой и
точной наукой.
Литература
1. Ананьев Б. Г. Проблема формирования характера. — Л., 1949.
2. Ананьев Б. Г. О взаимосвязях в развитии способностей и характера
// Доклады на совещании по вопросам психологии личности. — М.:
Изд-во АПН РСФСР, 1956.
3. Беляева-Экземплярская С. Н. Некоторые индивидуальные
различия во внимании у школьников // Материалы совещания по психологии
(1-6 июля 1955 г.). - М.: Изд-во АПН РСФСР, 1957.
4. Бирман Б. Н. Опыт клинико-физиологического определения типов
высшей нервной деятельности (По материалам нервной клиники И. П.
Павлова.) // Журнал высшей нервной деятельности им. И. П. Павлова. —
1951. - Т. I, вып. 6.
5. Воронин Л. Г. За развитие общих усилий физиологов и психологов
(О сборнике «Типологические особенности высшей нервной
деятельности человека».) // Вопросы психологии. — 1957. — № 1.
6. Гефдинг Г. Очерк психологии, основанной на опыте. — 6-е рус. изд.,
1934.
7. Гиппократ. Избранные книги: Пер. В. И. Руднева. — Биомедгиз,
1936.
8. Горбачева В. А. Опыт изучения индивидуально-типических
особенностей детей трехлетнего возраста// Известия АПН РСФСР. — 1954,
вып. 52.
9. Горбачева В. А. Формирование поведения детей в младшей группе
детского сада // Известия АПН РСФСР. — 1954, вып. 52.
10. Давиденков С. Н. Эволюционно-генетические проблемы в
невропатологии. — Л., 1947.
11. Давыдова А. Н. Опыт монографического изучения детей с
чертами разных типов нервной системы // Известия АПН РСФСР. — 1954,
вып. 52.
12. Егоров Т. Г. Психология. — 2-е изд. — Воениздат., 1955.
13. Ересь Е. П. Исследование темпераментов школьников // Ученые
записки кафедры психологии Мое. гос. пед. института. — 1939, вып. 1.
14. Запорожец А. В. Психология: Учеб. пособие для дошкольных пед.
училищ. — 1953.
15. Зимкина А. М. О типологических особенностях высшей нервной
деятельности человека (О сборнике «Типологические особенности
высшей нервной деятельности человека») // Вопросы психологии. — 1957. —
№1.
16. Иванов П. И. Психология. — М.: Учпедгиз, 1954.
361
17. Иванов-Смоленский А. Г. Основные установки и задачи
физиологии и патофизиологии высшей нервной деятельности ребенка в области
ОЗДиП // Экспериментальные исследования нервной деятельности
ребенка: Сб. - 1933.
18. Иванов-Смоленский А. Г. Очерки патофизиологии высшей
нервной деятельности. — 2-е изд. — М.: Медгиз, 1952.
19. Иванов-Смоленский А. Г. Учение о высшей нервной деятельности
за последние тридцать пять лет // Журнал высшей нервной деятельности
им. И. П. Павлова. — 1952. — Т. 2, вып. 5.
20. Иванов-Смоленский А. Г. Об изучении типов высшей нервной
деятельности животных и человека // Журнал высшей нервной
деятельности им. И. П. Павлова. — 1953. — Т. 3, вып. 1.
21. Ильина А. И. Некоторые особенности проявления общительности
у школьников в зависимости от подвижности нервных процессов
//Доклады на совещании по вопросам психологии личности. — М.: Изд-во АПН
РСФСР, 1956.
22. Ковалев А. Г. Проблема темперамента в свете павловского учения
о типах нервной системы// Ученые записки ЛГУ. — 1953. — № 147.
23. Ковалев А. Г. Психические особенности человека/А. Г. Ковалев,
В. Н. Мясищев. — Изд-во ЛГУ, 1957. — Т. 1: Характер.
24. Корнилов К. Н. Психология.: Учебник для средней школы. —
1946.
25. Котляревский Л. И. Ориентировочно-исследовательские
условные рефлексы на простые и синтетические раздражители у детей
школьного возраста // Экспериментальные исследования нервной
деятельности ребенка: Сб. — 1933.
26. Красногорский Н. И. Развитие учения о физиологической
деятельности мозга у детей. —Л., 1939.
27. Красногорский Н. И. О типовых особенностях высшей нервной
деятельности у детей //Журнал высшей нервной деятельности им. И. П.
Павлова. — 1953.—Т. 3, вып. 2.
28. Крутецкий В. А. Совещание по вопросам психогии личности /
В. А. Крутецкий, Д. Б. Эльконин //Вопросы психологии. — 1956. — № 4.
29. Купалов П. С. Об экспериментальных неврозах у животных //
Журнал высшей нервной деятельности им. И. П. Павлова. — 1952. — Т. 2,
вып. 4.
30. Купалов П. С. Учение о типах высшей нервной деятельности
животных // Журнал высшей нервной деятельности им. И. П. Павлова. —
1954.-Т. 4, вып. 1.
31. Ланг-Белоногова Н. С. Значение анамнеза больных для
определения типа их высшей нервной деятельности и для выяснения
функционального состояния центральной нервной системы, предшествующего
362
заболеванию/ Н. С. Ланг-Белоногова, Е. П. Кок//Труды Института
физиологии им. И. П. Павлова. — 1952. — Т. 1.
32. Левитов Н. Д. Вопросы психологии характера. — 1-е изд. — М.:
Изд-во АПН РСФСР, 1952; 2-е изд. - М.: Учпедгиз, 1956.
33. Лейтес Н. С. Опыт психологической характеристики
темпераментов // Типологические особенности высшей нервной деятельности
человека: Сб. - М.: Изд-во АПН РСФСР, 1956.
34. Майзель Н. И. Исследование типологических различий по
уравновешенности процессов возбуждения и торможения методикой
фотохимического условного рефлекса // Типологические особенности высшей
нервной деятельности человека: Сб. — М.: Изд-во АПН РСФСР, 1956.
35. Макогонова А. А. Распределение внимания в связи с
особенностями нервной деятельности: Автореф. дис.... канд. психол. наук. — М., 1954.
36. Макогонова А. А. Распределение внимания у радистов в связи с
типологическими различиями высшей нервной деятельности //
Материалы совещания по психологии (1—6 июля 1955 г.). — М.: Изд-во АПН
РСФСР, 1957.
37. Мейман Э. Интеллигентность и воля / Пер. H. E. Румянцева. —
1917.
38. Мясищев В. Н. Проблема психологического типа в свете учения
И. П. Павлова// Ученые записки ЛГУ — 1954. — № 185.
39. Мясищев В. Н. Проблемы психологии в свете взглядов классиков
марксизма-ленинизма на отношения человека// Ученые записки ЛГУ —
1955.-№203.
40. Небылицын В. Д. О соотношении между чувствительностью и
силой нервной системы // Типологические особенности высшей нервной
деятельности человека: Сб. — М.: Изд-во АПН РСФСР, 1956.
41. Небылицын В. Д. Индивидуальные различия по параметру сила —
чувствительность в зрительном и слуховом анализаторах// Вопросы
психологии. — 1957. — № 4.
42. Новикова А. А. Условное торможение и его типологические
особенности у детей школьного возраста // Опыт систематического
исследования условнорефлекторной деятельности ребенка: Сб. — М.; Л., 1930.
43. Павлов И. П. Полное собрание сочинений: В 6 т. — М.; Л.,
1951-1952.
44. Павловские среды: В 3-х т. — М.; Л., 1949.
45. Палей И. М. Учение И. П. Павлова о типах высшей нервной
деятельности и проблема темперамента / И. М. Палей, В. В. Пшеничнов //
Вопросы психологии. — 1955. — № 5.
46. Платонов К. К. Опыт изучения летных способностей // Доклады на
совещании по вопросам психологии личности. — М.: Изд-во АПН РСФСР,
1956.
363
47. Попеску-Невяну П. Г. Опыт исследования типовых особенностей
высшей нервной деятельности человека// Ученые записки ЛГУ. — 1954. —
№ 185.
48. Психология.: Учебник для педагогических институтов / Под ред.
А. А. Смирнова, А. Н. Леонтьева, С. Л. Рубинштейна, Б. М. Теплова. —
М.: Учпедгиз, 1956.
49. Пэн Р. М. К вопросу о типологических особенностях рефлек-
сотворной деятельности ребенка // Экспериментальные исследования
высшей нервной деятельности ребенка: Сб. — 1933.
50. Равич-Щербо И. В. Исследование типологических различий по
подвижности нервных процессов в зрительном анализаторе //
Типологические особенности высшей нервной деятельности человека: Сб. — М.:
Изд-во АПН РСФСР, 1956.
51. Рождественская В. И. Эргографическая методика определения
силы процесса возбуждения у человека // Доклады АПН РСФСР. — 1957. —
№3.
52. Рождественская В. И. Определение силы корковых клеток по
способности их длительно выдерживать концентрированное возбуждение //
Доклады АПН РСФСР. - 1957. - № 3.
53. Рокотова Н. А. О методике определения типа нервной системы у
человека // Физиологический журнал СССР — 1954. — Т. 40, № 6.
54. Рубинштейн С. Л. Основы общей психологии. — М.: Учпедгиз,
1946.
55. Рубинштейн С. Л. Учение И. П. Павлова и проблемы психологии //
Учение И. П. Павлова и философские вопросы психологии: Сб. — М.:
Изд-во АН СССР, 1952.
56. Рубинштейн С. Л. Вопросы психологической теории // Вопросы
психологии. — 1955. — Jsfe 1.
57. Рубинштейн С. Л. Теоретические вопросы психологии и проблема
личности // Вопросы психологии. — 1957. — № 3.
58. Самарин Ю. А. Опыт экспериментально-психологического
изучения типологических особенностей нервной системы у детей // Известия
АПН РСФСР. - 1954. - Вып. 52.
59. Теплов Б. М. Психология.: Учебник для средней школы. —
1-8-е изд.- 1946-1954.
60. Теплов Б. М. Опыт разработки методик изучения типологических
различий высшей нервной деятельности человека // Доклады на совещании
по вопросам психологии (3-8 июля 1953 г.). — М.: Изд-во АПН РСФСР,
1954.
61. Теплов Б. М. Учение о типах высшей нервной деятельности и
психология // Вопросы психологии. — 1955. — № 1.
364
62. Теплов Б. M. О понятиях слабости и инертности нервной системы //
Вопросы психологии. — 1955. — № 6.
63. Теплов Б. М. Некоторые вопросы изучения общих типов высшей
нервной деятельности человека и животных // Типологические особенности
высшей нервной деятельности человека: Сб. — М.: Изд-во АПН РСФСР,
1956.
64. Теплов Б. М. К проблеме индивидуально-психологических
различий / Б. М. Теплов, Н. С. Лейтес // Доклады на совещании по вопросам
психологии личности. — М.: Изд-во АПН РСФСР, 1956.
65. Черноруцкий М. В. О кортико-висцеральном патогенезе язвенной
болезни // Журнал высшей нервной деятельности им. И. П. Павлова. —
1953.-Т. 3, вып. 1.
66. Яковлева В. В. Исследование подвижности нервных процессов
собаки типа сангвиника // Труды физиологических лабораторий им. И. П.
Павлова. — 1944.—Т. 11.
67. Якушева Т. Г. Об изменчивости темперамента у детей и подростков //
Вопросы психологии. — 1956. — № 4.
68. Ach N. Über den Willensakt und das Temperament. — 1910.
69. Siebeck H. Geschichte der Psychologie. — 2 Abt. — 1884.— Teil I.
70. Spearman С. The Abilities of Man. — Lnd., 1927.
71. Stem W. Die differenzielle Psychologie. — 1911.
72. Teplov B. Les differences psychologiques individuelles et les propriété
typologiques du système nerveux // Journ. de psychologie. — 1957. — № 2.
73. Zeidenberg-Solomonidis D. Valeur méthodologique de la notion type //
La Raison. - 1955. - № 14.
Простейшие способы факторного анализа1
В зарубежной психологии факторный анализ
применяется последние 30 — 35 лет очень широко. Опубликовано
множество работ, построенных на факторном анализе. За
последнее время факторный анализ начинает проникать и в
другие науки. Однако на русском языке нет ни статей, ни
книг о факторном анализе. Единственное исключение —
статья В. Д. Небылицына, напечатанная в 1960 г. в журнале
«Вопросы психологии» [1]. В этой статье хотя и кратко, но
ясно и точно, изложен так называемый центроидныи метод
факторного анализа, предложенный Л. Л. Тэрстоном и
наиболее распространенный до настоящего времени среди
американских (нельзя того же сказать об английских) ученых.
Среди достоинств центроидного метода надо отметить
его универсальность, т. е. возможность применить его — с
большим или меньшим успехом — к большинству матриц
интеркорреляций. Но метод этот несомненно достаточно
трудоемкий, хотя и не в такой степени, как более строгий в
математическом отношении «метод главных осей»,
предложенный Хоттелингом [15].
Главная цель настоящей статьи — описать некоторые
методы факторного анализа, несравненно более короткие и
простые, чем центроидныи метод. Правда, методы, о
которых будет идти речь, не имеют универсальности
центроидного метода и пригодны лишь в специальных случаях; но эти
случаи встречаются достаточно часто, и, как будет видно из
дальнейшего, с ними нередко сталкиваются советские
исследователи, применяющие факторный анализ. В качестве
материала, на котором будут показаны эти методы, я беру
1 В кн. : Типологические особенности высшей нервной деятельности
человека. — М., 1967. — Т. 5. — С. 239-286. (Написана в 1964 г.)
366
матрицы корреляций из советских работ последних лет,
обработанные авторами по центроидному методу. Таким
образом, будет показана возможность применять в ряде случаев
более простые, чем центроидный, методы.
Я думаю, что термин «факториальный анализ»,
получивший у нас распространение главным образом после
статьи В. Д. Небылицына, а также и других статей,
вышедших из нашей лаборатории (в том числе и моих статей),
следует заменить термином «факторный анализ». Ведь речь идет
об анализе, выделении «факторов», а вовсе не
«факториалов», не имеющих ни малейшего отношения к данному
вопросу. В английской литературе чаще всего употребляется
термин factor analysis и лишь в сравнительно редких
случаях термин factorial analysis (например, в заглавии
известной книги Г. Томсона [24]). Во французской литературе
всегда употребляется термин analyse factorielle, но во
французском языке нет способа иначе образовать прилагательное от
слова facteur — пришлось бы прибегнуть к выражению
analyse des facteurs. Русский язык не требует суффикса «аль» для
образования прилагательного от слова «фактор».
1. Цель факторного анализа. Что такое факторы?
Г. Харман, автор наиболее полного труда, описывающего
технику всех (или большей части) методов факторного
анализа, во введении к этой книге пишет: «Главная цель
факторного анализа — экономное описание полученных данных.
Эту цель не следует истолковывать так, что факторный
анализ обязательно должен приводить к открытию
«фундаментальных», или «основных», категорий в данной области
исследования, например, в психологии» [13. С. 5].
Совершенно иначе формулируются задачи факторного
анализа Тэрстоном, являющимся, вероятно, самой крупной
фигурой в истории разработки факторного анализа.
Факторы, пишет он, «имеют научный интерес только постольку,
367
поскольку они представляют процессы или параметры,
входящие в основные понятия данной науки» [26. С. 61].
«Задача интерпретации факторов, очевидно, есть самая важная
часть факторного исследования. Если интерпретация
туманна, таким будет все исследование, сколь бы изящна ни была
статистическая работа» [26. С. 337].
Между формулировками Хармана и Тэрстона нет еще
противоречия: Харман формулирует
формально-математическую задачу факторного анализа, Тэрстон — его
научно-содержательную задачу. Различие между этими двумя
задачами (но не противоречие между ними) подчеркивал и сам
Тэрстон: «Факторный анализ может производиться для
одной из двух целей: 1) конденсировать тестовые оценки,
выразив их в терминах относительно малого числа линейно
независимых переменных; 2) открыть лежащие в основе
функциональные единицы, которые воздействуют на успешность
выполнения тестов, и описать в конечном счете
индивидуальные различия в терминах этих функций». «С точки
зрения первой цели факторный анализ становится
статистическим методом конденсирования тестовых оценок. С точки
зрения второй цели факторный анализ становится научным
методом для подтверждения или отбрасывания гипотез,
касающихся природы процессов, лежащих в основе
выполнения тестов... Вторая из этих целей руководила автором при
разработке, начиная с 1931 г., мультифакторных методов»
[26. С. 503-504].
Конечно, для решения второй, научно-содержательной
задачи надо прежде всего решить первую — математическую
(или статистическую) задачу. И Тэрстон сам прекрасно
понимал это. Он внес капитальный вклад именно в
математическую теорию факторного анализа.
Подлинное противоречие существует между
«научно-содержательным» пониманием факторов Тэрстона и
«номиналистическим», «операционалистским», «чисто
описательным» пониманием факторов, которое защищалось многи-
368
ми, главным образом английскими, авторами (Бэрт, Вер-
нон, Томсон) (см. об этом у Анастази, [7. С. 329]).
Решлен справедливо замечает, что, например, Бэрт «по
многим поводам писал, что факторы — только математические
абстракции, не соответствующие с необходимостью
каким-либо конкретным психологическим категориям» [18. С. 271]. Для
Вернона фактор не обозначает ничего, кроме факта
корреляции между результатами группы тестов.
«Фактор есть интерпретация, дающая отчет об
объективно установленных корреляциях между тестами, в
противоположность способности, которая есть гипотетическая
психическая сила ...Факторы должны рассматриваться как
категории для классификации психических или
поведенческих деятельностей, а не как свойства ума или нервной
системы» [27. С. 9].
Томсон один из параграфов своей книги озаглавливает:
«Опасность «опредмечивания» факторов» — и пишет, что он
всегда был согласен с мнением Спирмена и его сторонников
в том, что все способности включают большее или меньшее
количество генерального фактора g, но «при условии, что g
интерпретируется только как математическое понятие и что
не пытаются решать, не является оно еще чем-то сверх
этого» [24. С. 257]. Впрочем, у Томсона такое отношение к
факторам есть только проявление его общей позитивистской
позиции. Такие понятия физики и биологии, как «энергия»,
«электрон», «нейтрон», «ген», должны, по его мнению,
рассматриваться только как «обороты речи, как способы
выражения в достаточно конкретных терминах того, что в
действительности есть только очень абстрактная идея. Можно
опасаться, что большинство изучающих науку принимают
значение этих терминов слишком буквально» (там же). •
Противоположность между сторонниками этой группы
фактористов и школой Тэрстона выражается и в том, что они
считают предпочтительным избегать названий выделяемых
факторов, обозначая их только условными буквами (см.,
например, [27]), тогда как Тэрстон рекомендует называть фак-
369
торы «в терминах хорошо известных понятий, как,
например, числовой фактор, пространственный, вербальный,
мнемический, вместо того чтобы уклончиво именовать их
фактор х,, *2 и т. д. Если мы называем фактор числовым, это
толкает на постановку экспериментов с числовыми и
нечисловыми тестами для подтверждения или опровержения
некоторой психологической гипотезы» [26. С. 145].
С точки зрения научно-содержательного понимания
факторов особый интерес представляют случаи применения
факторного анализа в рамках предварительной гипотезы.
Здесь «факторы реализуют в конкретной области данной
совокупности наблюдений определенную гипотезу,
выбранную раньше, чем проведены эти наблюдения, или по крайней
мере независимо от результатов наблюдений» [18. С. 279]. По
мнению Тэрстона, факторное исследование может
проводиться и без наличия предварительной гипотезы, но в этом
случае оно обычно является «начальным пунктом
дальнейшего исследования». Наиболее же определенные результаты
факторное исследование дает тогда, когда имеются уже
некоторые гипотезы и тесты могут специально строиться,
чтобы доказать присутствие или отсутствие каждого из
гипотетически предполагаемых факторов [26. С. 340].
Нет надобности доказывать, что для нас имеет значение
лишь то содержательное понимание факторов, наиболее
ярким и последовательным защитником которого был Тэр-
стон (из английских исследователей представителем этого
направления является, например, Айзенк, одну из
основных своих книг «с глубоким восхищением» посвятивший
Тэрстону [8]).
Полная бесплодность чисто формального подхода к
факторам ярко видна в книге одного из крайних представителей
этого направления, Вернона [27]. Отказ автора от
содержательного понимания факторов привел к тому, что, несмотря
на огромное количество работ, сводку которых он попытался
дать, основной итог всей книги сводится к тому, что ничего
сколько-нибудь твердого и определенного в отношении
370
структуры способностей ему неизвестно. Единственное
практически полезное (по его мнению), что можно извлечь
из факторной обработки результатов тестовых
обследований, это расположение людей (в частности детей) по общему
уровню интеллекта. Возможность установления
качественных различий по способностям (к какому кругу деятельно-
стей данный человек более способен) фактически автором
отрицается. Отсюда, естественно, вытекает более чем
скептическое отношение к научно-психологическому решению
задачи профессиональной ориентации.
Верной в таком подходе к факторному анализу, конечно,
не одинок. Работ в духе Вернона можно найти очень много.
Не удивительно поэтому, что многие советские психологи,
познакомившиеся с некоторыми из таких работ,
высказывают принципиально отрицательное отношение к факторному
анализу. Но это — ошибка. Факторный анализ в
бесплодности таких работ не повинен. Любой метод исследования
будет бесплодным в научно-содержательном отношении, если
применение его делается с последовательно
позитивистских, узко операционалистических, «номиналистических»
позиций. Пример Тэрстона, больше всех сделавшего и для
теоретической разработки факторного анализа, и для
практического использования его в конкретных исследованиях,
говорит о возможности совершенно другого и очень
плодотворного подхода к факторному анализу.
В работах нашей лаборатории факторами являются
свойства нервной системы, которые обычно не могут быть
непосредственно измерены; факторный анализ служит нам для
выделения этих свойств из определенного набора тестов
(измерений), относительно которых гипотетически
предполагается, что каждый из них имеет отношение к тому или
другому из свойств нервной системы. Факторный анализ будет
ценным орудием в любой области, где можно хотя бы в виде
предварительной гипотезы предположить наличие
некоторых основных параметров, функций, свойств, образующих
«структуру» данной области явлений.
371
Для иллюстрации того, какой реальный, «предметный»,
содержательный смысл имеет понятие факторов, Тэрстон
предложил три примера, относящихся к области геометрии,
где практически факторный анализ, конечно, не нужен, но
где можно наглядно показать смысл факторов: это — пример
с цилиндрами, пример с коробками и пример с трапециями
[26. С. 117—124, 140—146,427—434]. Остановимся кратко на
втором из них — примере с коробками.
Допустим, что мы имеем случайный набор коробок
(например, 100 штук), имеющих форму прямоугольного
параллелепипеда. Мы, конечно, знаем, что форма и размер такой
коробки определяются тремя факторами: длиной, шириной
и высотой (х, у, z) и что очень просто измерить каждый из
этих факторов. Допустим, однако, что мы ничего не знаем
определенного об этих факторах, и главное, что мы не имеем
возможности их непосредственно измерять. Но мы имеем
возможность к каждой коробке применить 20 тестов,
каждый из которых измеряет некоторую нелинейную функцию
одного, двух или даже всех трех факторов, которые мы в
конечном счете должны найти. Например, мы измерили: х2, у2,
xy,yz, logx,xyz,i]x2 +y2 +z2 ,ex, êи т.д. Эти функции нам не
известны. В результате измерений мы получили только
величины, соответствующие этим функциям для каждой из
коробок. Вычисляем коэффициенты корреляций между этими
величинами и путем обработки матрицы интеркорреляций
между этими величинами (это будет матрица 20-го порядка)
находим три фактора, лежащие в основе этих измерений, и
факторные веса по каждому фактору для каждого из тестов.
Легко понять, что по фактору х тест х2 будет иметь очень
высокий факторный вес, а по двум другим факторам
факторные веса будут близки к нулю. По тесту xyz мы получим
высокие факторные веса по всем трем факторам и т. д. Та
процедура, при помощи которой мы открываем факторы
длины, ширины и высоты из матрицы интеркорреляций между
20 охарактеризованными выше измерениями, и называется
факторным анализом.
372
Любопытно отметить следующее обстоятельство.
Факторы высоты, ширины и длины геометрически, конечно,
совершенно не зависимы друг от друга, т. е. ортогональны.
Но, как показал Тэрстон, если взять случайный набор
коробок (потому-то этот пример и называется примером с
коробками, а не с прямоугольными параллелепипедами), то
между факторами обнаруживается положительная
корреляция. Во взятой им выборке Тэрстон нашел коэффициенты
корреляции между длиной и шириной 0,25, между длиной и
высотой 0,10, между шириной и высотой 0,25. Объясняется
это просто тем, что коробки, изготовляемые в практических
целях, не имеют в большинстве случаев любой, в том числе и
совершенно парадоксальной формы: более высокие
коробки чаще будут длиннее и шире, чем низкие коробки. Иначе
говоря, факторы длины, ширины и высоты для
встречающихся на практике коробок будут не ортогональными, а об-
лическими, т. е. коррелирующими друг с другом. Тогда
имеется возможность вычислить фактор (или факторы) второго
порядка, т. е. факторы, определяемые корреляциями между
факторами первого порядка. Томсон проделал эту операцию
по отношению к примеру с коробками и показал, что
полученный таким путем фактор второго порядка будет
генеральным фактором, т. е. фактором, имеющим значимые
факторные веса во всех тестах, и интерпретируется просто как
«величина коробки» [24. С. 318].
Пример этот, как и другие геометрические примеры Тэр-
стона, может на первый взгляд показаться искусственным.
Но на самом деле он дает прекрасную модель задачи
факторного анализа. Например, в работах нашей лаборатории мы
ищем основные свойства нервной системы, но
непосредственно не можем измерять их. Мы применяем некоторые
тесты, в отношении которых сначала гипотетически
предполагаем, что показатели, которые они дают, являются функциями
(мы не знаем, какими) одного, двух или трех свойств нервной
системы (мы сначала тоже не знаем, скольких свойств).
Получая матрицы интеркорреляций и применяя к ним фактор-
373
ный анализ, мы можем найти для данного набора тестов
основные факторы, лежащие в основе их. Основной смысл
геометрических моделей Тэрстона заключается в том, чтобы
показать, что факторы — это не просто «математические
абстракции», но реальные, «предметные» свойства вещей.
Конечно, не всегда факторный анализ ведет к такому
содержательному результату. Можно в результате факторного
анализа прийти и к чисто «математическим абстракциям»,
которые ничему не соответствуют. В качестве
промежуточного этапа исследования это иногда может быть необходимо.
Но в конечном счете факторный анализ должен вести к
открытию некоторой системы содержательных параметров,
лежащих в основе данной области явлений, или, что может
быть чаще, к доказательству или опровержению уже
имеющейся гипотезы о таких параметрах.
Не следует забывать, что из факторного анализа, как
математического метода, не вытекает прямо содержательная
интерпретация факторов. Факторный анализ, по
справедливому замечанию Решлена, «только звено среди других этапов
рассуждения, связь с которыми должна сохраняться и только
совокупность которых может привести или нет к решению
данной проблемы» [18. С. 96].
Факторный анализ непосредственно связан с изучением
индивидуальных различий. Но поскольку при помощи его
могут устанавливаться те основные параметры, функции,
переменные, которые лежат в основе этих различий,
постольку он может служить и целям общей психологии. Эта
мысль была очень близка Тэрстону (см. [26. С. 55]). Она в
яркой форме высказана П. Фрэсом в его президентской речи во
французском психологическом обществе [10].
2. Краткая схема истории факторного анализа
Обычно принято считать, что история факторного
анализа начинается с опубликования в 1904 г. Спирменом двух ста-
374
тей [20; 21]. Конечно, эта дата очень условна. В статьях
Спирмена не дано ничего похожего на методы факторного
анализа. Значение их заключалось в другом.
В ряде работ, напечатанных в предшествующие годы,
было показано, что психологические тесты, впервые
созданные Дж. М. Кеттеллем в последние годы XIX века, как
правило, не дают коррелирующих друг с другом
результатов. Наиболее характерной была опубликованная в 1901 г.
работа К. Уисслера, обработавшего большой материал
тестовых обследований, собранный Кеттеллем и его
сотрудниками. Автор нашел, что психологические тесты показывают
лишь очень слабую корреляцию между собой и не
коррелируют с отметками, получаемыми студентами колледжа [29].
К моменту появления статей Спирмена создалось поэтому
скептическое отношение и к недавно появившимся
психологическим тестам, и в особенности к корреляционному
анализу результатов этих тестов. Спирмен выступил в очень
категорической форме против этой скептической
тенденции. Он попытался показать, что если применить некоторые
предложенные им усовершенствования методики
корреляционного анализа, то все тесты, касающиеся проявления
интеллектуальных функций, дают между собой «абсолютную
корреляцию», в среднем равную 1,00. (В основе этого
открытия лежала капитальная ошибка, о которой будет
сказано ниже.) Это дало ему повод сформулировать «закон
универсального единства интеллектуальной функции» и
утверждать, что в основе выполнения каждого теста, так
или иначе касающегося интеллекта, лежит один
генеральный, т. е. общий для всех тестов, фактор, а также
специфический для каждого теста фактор.
Статьи Спирмена заострили интерес к корреляционному
анализу результатов тестовых исследований и выдвинули
идею единого генерального фактора (Спирмен назвал его
«фактору»), лежащего в основе успешности выполнения
любых тестов, связанных с интеллектуальными функциями.
375
В течение последующих 13 лет Спирмен совместно со
своими учениками и сотрудниками опубликовал множество
частных исследований, направленных к доказательству этой
идеи. В 1917 г. Бэрт, работавший в русле идей Спирмена,
показал, что наряду с фактором g, первенствующее значение
которого он не отрицал, существенную роль играют и
некоторые групповые факторы, как, например, те, которые
определяют различие между так называемыми «школьным» и
«практическим» типами ума.
В 1927 г. Спирмен опубликовал свою обобщающую книгу
[22], в которой, хотя и признавал наличие некоторых
групповых факторов (обстоятельство, которое часто упускается
из вида), но, по-видимому, считал их роль настолько
незначительной, что разработал математически обоснованную
методику факторного анализа для предположения, что в
основе матрицы интеркорреляций лежит один общий, а
именно, генеральный фактор g, и столько единичных, или
специфических, факторов, сколько было использовано
тестов. Так возникла первая модель факторного решения, одно-
факторная модель Спирмена.
В 1931 г. Тэрстон напечатал в журнале «Psychological
Review» статью, явившуюся поворотным пунктом в дальнейшем
развитии факторного анализа. Через 4 года он опубликовал
свою первую книгу о факторном анализе, где в
систематической форме изложил учение о так называемом мультифак-
торном анализе [25]. В наиболее полной форме это учение
изложено в книге Тэрстона, напечатанной в 1947 г. [26].
Мультифакторный метод исходит из признания многих,
ортогональных или облических, групповых факторов. Тэрстон
подробно разработал так называемый центроидный метод
мультифакторного решения. Более строгий, но более
сложный с точки зрения вычислительной техники, метод
мультифакторного решения, «метод главных осей», был описан в
1933 г. Хоттелингом [15]. Тэрстон сам назвал свой
центроидный метод «вычислительным компромиссом» по
отношению к методу главных осей Хоттелинга. Но в течение многих
376
лет этот «компромисс» был основным методом мультифак-
торного решения. Лишь в последние годы, когда
исследователи получили возможность пользоваться электронными
вычислительными машинами и когда были разработаны
программы для метода главных осей, практическое
преимущество центроидного метода Тэрстона перестало иметь
решающее значение (см. у Хармана [13]).
Значение Тэрстона в истории разработки факторного
анализа не сводится, однако, к разработке центроидного
метода или даже вообще к разработке мультифакторного
анализа. Главные заслуги его две. Во-первых, он
последовательно и неуклонно защищал научно-содержательное
понимание задачи факторного анализа, о чем было сказано в
предыдущем разделе. Во-вторых, он внес капитальный
вклад в математическую разработку факторного анализа,
истолковав последний как задачу матричной алгебры, а также
геометрии многомерного пространства. Только после
первых работ Тэрстона начался период активной разработки
различных математических методов факторного анализа.
Непосредственно же от Тэрстона идут разные варианты
второго после спирменовского типа факторного решения —
мультифакторного анализа.
Третий интересующий нас сейчас тип факторного
решения был предложен в 1936 г. профессором того же Чикагского
университета, где работал и Тэрстон, К. Холзингером. Это —
бифакторная модель Холзингера. Мне, к сожалению, не
удалось познакомиться с первым подробным авторским
описанием этого типа решения, опубликованным в одном из
выпусков трудов Чикагского университета. Краткая схема этого
решения была дана в статье Холзингера и Хармана,
опубликованной в 1937 г. [14]. Подробно этот метод описан в книге
Хармана [13. С. 107—109, 127—153]. Описание его можно найти
также у Томсона [24. С. 361—368] и Фавержа [9. С. 243—246].
Бифакторное решение Холзингера не относится к группе
мультифакторных решений. Оно является, скорее,
дальнейшим развитием модели Спирмена, отличаясь от нее тем, что
377
наряду с генеральным фактором предполагается наличие
групповых факторов. Точнее различие между мультифакторными
методами и методами Спирмена и Холзингера будет
сформулировано дальше. Упомянутая выше статья Холзингера и
Хармана интересна тем, что в ней сделана попытка показать
возможность исходя из бифакторного решения получить
факторные матрицы разного рода мультифакторных решений. Таким
образом, несмотря на капитальное различие методов,
результаты бифакторного и мультифакторных решений в ряде
случаев (не во всех, конечно) являются хотя и не тождественными,
но близкими во многих отношениях. Некоторые иллюстрации
этого положения будут даны в настоящей статье.
В работах 30-х и 40-х гг. отражается острая борьба между
защитниками разных методов факторного анализа, в
частности, между большинством английских исследователей,
развивавших идею Спирмена о первенствующем значении
генерального фактора, и американскими исследователями,
развивавшими мультифакторные методы Тэрстона.
Коренное различие между «английской» и «американской»
школами резко подчеркивается, например, в книге Вернона [27].
Однако одно из самых ценных предложений, развивающих
линию Спирмена, было сделано, как мы видели, Холзинге-
ром в США, а среди видных представителей линии Тэрстона
должен быть назван профессор Лондонского университета
Айзенк. К концу 40-х гг. острота борьбы между защитниками
разных методов факторного анализа стала ослабевать. «С
углублением понимания характерных особенностей каждого
метода, — пишет Харман, — и с усовершенствованием
техники вычислений различия между разными методами не
рисуются уже столь зловещими, и последователи
определенного подхода становятся много более терпимыми к
представителям других подходов» [13. С. 10].
Главная причина этого обстоятельства заключается в том,
что были представлены математические доказательства того,
что всякая матрица корреляций может быть математически
правильно факторизована (т е. может быть дано факторное
378
решение ее) бесконечным количеством способов. Два
критерия определяют выбор способа: 1) математическая
простота и 2) возможность содержательной интерпретации
получаемых факторов.
3. Некоторые исходные понятия и уравнения
Матрицей называется всякая прямоугольная таблица
чисел, состоящая из m строк и п столбцов. Если число столбцов
в матрице равно числу строк (п = т), то матрицу называют
квадратной, а число п (равное в данном случае т) порядком
матрицы. Числа, образующие матрицу, называются ее
элементами. При обозначении элементов матрицы в
алгебраической форме буква, обозначающая элемент, имеет два
индекса, первый из которых обозначает строку, второй —
столбец. В табл. 3.1 дан пример квадратной матрицы 3-го
порядка.
Таблица 3.1
Квадратная матрица 3-го порядка
Диагональ, идущая от левого верхнего к правому
нижнему углу, называется главной диагональю матрицы.
Симметрической называется матрица, симметрическая по отношению
к главной диагонали. Если матрица табл. 3.1
—симметрическая, то а2{= al2, û3i= «и» аз2= а2У
Транспозицией матрицы называется превращение строк
матрицы в столбцы, а столбцов в строки. Если исходная
матрица обозначается А, то после транспозиции она
обозначается А '. Легко видеть, что симметрические матрицы при транс-
379
позиции не меняются. На табл. 3.2 показаны некоторая
матрица А и ее транспозиция А '.
Таблица 3.2
Транспозиция матрицы
2
1
0
3
6
2
1
0
6
5
9
7
2 1
3 6
1 О
5 9
А'
Возможно перемножение матриц. Результат умножения
матрицы А на матрицу В обозначается AB. Чтобы осуществить
умножение матрицы А на матрицу В, надо каждый элемент
первой строки матрицы А умножить на соответственный по
порядку элемент первого столбца матрицы В (первый на
первый, второй на второй и т. д.) и все эти произведения сложить.
Полученная сумма даст элемент ап матрицы AB. Чтобы
получить, например, элемент а2Ъ матрицы AB, надо таким же
образом перемножить элементы строки 2 матрицы А и столбца 3
матрицы В. Перемножение матриц возможно только в том
случае, когда число столбцов в первом сомножителе (в
матрице А) равно числу строк во втором (в матрице В). Это условие
всегда соблюдается, как легко увидеть, при умножении
матрицы на ее транспозицию (ср. матрицы А и А 'табл. 3.2).
Умножение матрицы на ее транспозицию имеет важное
значение в факторном анализе. Поэтому покажем технику
умножения матриц на примере умножения матрицы А на
матрицу А 'табл. 3.2, иначе говоря, найдем матрицу A4'.
Элемент а, ! матрицы АА 'равен: (2 х 2) + (3 х 3) + (1 х 1) +
+ (5 х 5) = 39. Элементаправен: (2 х 1)+(Зх6) + (1 х0) +
+ (5 х 9) = 65. Аналогичным образом получаем остальные
элементы матрицы A4', которая дана на табл. 3.3.
380
Таблица 3.3
Умножение матрицы на ее транспозицию
5 12 2 19
12 49 15 83
2 15 37 47
19 83 47 155
А'А
39
65
47
65
118
75
АА'
47
75
89
При перемножении матриц переместительное свойство
обычного алгебраического умножения не имеет места.
Матрицы AB и ВА различны. Результат перемножения матриц
зависит от того, какая из матриц берется в качестве первого
сомножителя. На табл. 3.3 даны матрицы АА 'и АА, полученные
при разном порядке сомножителей. Они различны не только
по числовой величине элементов, но и по своему порядку:
матрица A4'3-го порядка, матрица А А 4-го порядка.
Для факторного анализа важно отметить, что умножение
неквадратной матрицы на ее транспозицию дает квадратную
и притом обязательно симметрическую матрицу. Исходная
матрица Л — неквадратная, обе полученные нами в
результате умножения матрицы A4'и АА — квадратные и
симметрические. Заметим еще, что элементы главной диагонали
матрицы A4'представляют собой суммы квадратов элементов
соответствующих строк матрицы А.
Исходным материалом для факторного анализа служат
матрицы корреляций между результатами определенного
количества тестов (показателей), полученными на
определенном числе субъектов (N). Нужно, чтобы все субъекты
(испытуемые) были проведены через все тесты (показатели),
корреляции между которыми входят в матрицу.
Матрицы корреляции всегда квадратные и притом
симметрические. Порядок их определяется числом (п) показателей,
между которыми вычислены корреляции. Примеры матриц
381
корреляций представляют собой табл. 3.5 (матрица 6-го
порядка), 3.13 (матрица 7-го порядка), 3.16 (матрица 8-го порядка),
3.18 (матрица 13-го порядка), 3.22 (матрица 8-го порядка).
В матрицах корреляций, получаемых в конкретных
исследованиях, элементы главной диагонали отсутствуют. Они
должны были бы показывать корреляции теста с самим
собой, которые обычно неизвестны. Но вопрос о заполнении
главной диагонали, об оценке, хотя бы приблизительной, ее
элементов имеет важнейшее значение во многих методах
факторного анализа.
Задачей факторного анализа является нахождение
факторной матрицы, имеющей столько строк, сколько
показателей представлено в матрице корреляций, и столько
столбцов, сколько выделено общих факторов.
Общими называются все факторы, влияющие в данном
наборе тестов1 и в данной выборке испытуемых на
индивидуальные различия между испытуемыми (иначе говоря, на
дисперсию тестовых показателей по нескольким тестам —
больше, чем по одному тесту).
Генеральным называется тот из общих факторов (если
такой имеется), который влияет на дисперсию всех
показателей. Групповыми называются те общие факторы, которые
влияют на дисперсию некоторой группы показателей.
Единичными называются те факторы, которые в данном
наборе тестов влияют на дисперсию лишь одного тестового
показателя.
Факторная матрица, как правило, не бывает квадратной.
Число общих факторов всегда меньше числа тестов, иначе
факторный анализ не имеет смысла. Поэтому в факторной
матрице число столбцов меньше (и в большинстве случаев
значительно меньше) числа строк. Примерами факторных матриц
могут служить таблицы 3.6, 3.19, 3.23, 3.33, 3.36, 3.38.
Элементы факторной матрицы называются «факторны-
ми весами» (factor loadings). Факторные веса нередко харак-
1 Тестами я буду называть любые испытания или измерения, как бы они
ни производились, корреляции между результатами которых входят в
матрицу корреляций.
382
теризуются как коэффициенты корреляции данного теста с
данным фактором (см., например, [ 1. С. 49]). Это
справедливо только для ортогональных, т. е. некоррелирующих друг с
другом, независимых друг от друга факторов. Последнее
положение было доказано Холзингером и Харманом [14] и
принято всеми исследователями. Случай ортогональности
факторов является с математической стороны наиболее
простым, и в дальнейших соображениях мы будем иметь в виду
только его.
Квадрат факторного веса характеризует ту часть
дисперсии данного показателя, которая определяется данным
фактором. Исходя из последнего положения, Тэрстон
определяет факторный вес для теста у по фактору m при
ортогональных факторах как корень квадратный той части дисперсии./,
которая определяется фактором m [26], [73]. Будем
обозначать факторные веса для общих факторов (т. е. элементы
факторной матрицы) в общей форме буквой а с двумя
индексами, из которых первый обозначает номер показателя
(теста), второй — номер общего фактора. Факторный вес
показателя 4 по 2-му фактору обозначается аЛ2.
Факторный вес по единичному фактору будем
обозначать буквой и.
«Основную (fundamental) теорему факторного анализа»
Тэрстон выражает в виде следующего уравнения:
R=FF\ (1)
где R — матрица корреляций;
F— факторная матрица;
F' — ее транспозиция.
Матрица корреляций равна произведению факторной
матрицы на ее транспозицию.
В этом уравнении одна величина (R) известная, а обе
другие — неизвестные (Fk F). Оно не дает поэтому пути
для решения задачи факторного анализа, но дает средство
проверить точность или полноту найденного решения.
Найдя тем или другим путем факторную матрицу, мы ум-
383
ножаем ее на ее же транспозицию и получаем, как говорят,
репродуцированную корреляционную матрицу. Вычитая
из экспериментально найденных коэффициентов
корреляций соответственные репродуцированные
коэффициенты корреляций, мы получаем так называемые
остаточные коэффициенты корреляции, величина которых дает
возможность судить о полноте и точности произведенного
факторного анализа. В дальнейшем мы будем не раз
обращаться к этому способу.
Будем выражать каждый из наших показателей в
стандартной форме (Z), т. е. как разницу между полученным
значением и средним арифметическим, деленную на
среднюю квадратическую ошибку а:
(2)
Следовательно, сигма принимается за единицу (значения
переменных выражаются в единицах сигмы).
Следовательно, и основная мера рассеяния а2, т. е. дисперсия, тоже
принимается за единицу.
Тогда на основании сказанного выше о факторных весах
мы можем написать равенство
(3)
где aJ{, aj7, ajm — факторные веса по всем общим факторам для
показателя./, а и}— факторный вес этого теста по единичному
фактору.
Та часть дисперсии, которая зависит от общих факторов,
называется общностью (communality) и обозначается h2 .
Следовательно, мы можем написать следующие два равенства:
(4)
384
h]+u]=\. (5)
Величина и называется единичностью (uniqueness). Она
складывается из двух величин: 1 ) ненадежности теста
(ошибки измерения, случайные колебания в состоянии
испытуемых и т. д.), назовем ее е2, и 2) специфичности теста в данном
наборе тестов, назовем ее s2. Предположим, что в наборе
тестов, касающихся зрительных функций, имеется один тест,
измеряющий остроту слуха. Вполне возможно, что
показатели по этому тесту не будут коррелировать с показателями по
остальным тестам, и, следовательно, он не будет иметь
значимых факторных весов по общим с другими тестами
факторам. Его дисперсия будет целиком единичной, но не
вследствие малой его надежности, а вследствие его
специфичности в данном наборе тестов. В другом наборе этот
тест покажет значительные факторные веса по общим
факторам. Итак,
u2=e2 + s2. (6)
Материалом для факторного анализа является таблица
корреляций, из которой можно извлечь только общие
факторы, иначе говоря, определить для каждого теста общность
А2. Анализ единичности, т. е. разложение ее на е и s2, не
может быть сделан факторным анализом. Надежность теста
может быть определена специально экспериментальным путем
(например, путем повторного применения теста к тем же
испытуемым). Коэффициент корреляции между повторными
проведениями теста, т. е. корреляция теста с самим собой,
обозначается гм■. Тогда
Следует стремиться всегда, когда это возможно, иметь
экспериментальное определение надежности тестов.
Напишем общую формулу дисперсии для теста у:
., _ 385
h]+e]+s]=\. (8)
Величину e2j мы можем определить экспериментально,
величину А2.должны определить с помощью факторного
анализа. Тогда путем вычитания из единицы этих двух величин
узнаем и «специфичность» данного теста в данном наборе
тестов.
Сложностью (complexity) данного теста называется число
общих факторов, определяющих дисперсию этого теста, т. е.
число слагаемых в левой части равенства (4). В модели
Спирмена, которую дальше будем разбирать подробно,
сложность каждого теста выражается числом 1. В
бифакторной модели Холзингера (см. ниже) сложность каждого
теста равна 2. В мультифакторных решениях сложность
каждого из тестов заранее неизвестна. Она может быть большой.
Принцип «простой структуры», предложенный Тэрстоном,
направлен к тому, чтобы сложность тестов была возможно
меньшей.
Факторные решения, основанные на моделях Спирмена и
Холзингера, не требуют предварительного заполнения пустых
клеток главной диагонали матрицы корреляций. Во всех
мультифакторных методах решения процедура начинается с
заполнения клеток главной диагонали.
Из уравнения (1) следует, что матрица корреляции есть
произведение факторной матрицы на ее транспозицию, т. е.
FF. В то же время мы знаем, что элементы главной
диагонали матрицы, являющейся произведением матрицы на ее
транспозицию, представляют собой суммы квадратов
элементов соответствующих строк матрицы, служащей
первым сомножителем (см. выше). Первым сомножителем
является факторная матрица F. Ее элементы — факторные
веса, причем в каждой строке находятся факторные веса
определенного показателя (/) по всем выделенным общим
факторам, т. е. ajl9 aj7, ..., ajm. Как следует из равенства (4),
сумма квадратов факторных весов по всем общим факторам
для данного показателя есть А2-, т. е. общность этого
показателя. Отсюда вытекает, что элементами главной диагонали
386
матрицы корреляций являются общности показателей,
которым соответствует каждая строка: в 1-й строке — А2,, во
2-й строке — h22 и т. д.
Точные значения величин h2 можно получить только из
факторной матрицы, которая является результатом
факторного решения. Поэтому в мультифакторных решениях
сначала ставятся по главной диагонали некоторые
приближенные оценки величины И2. Сеществует много способов такого
приближенного определения величин h2. С некоторыми из
них мы встретимся в последнем разделе этой статьи, где
будем заниматься такой факторизацией матрицы, которая,
хотя и исходит из бифакторной модели, но не может быть
осуществлена строгими методами бифакторного решения.
Еще одно существенное различие между решениями на
основе моделей Спирмена и Холзингера и мультифакторны-
ми решениями заключается в том, что первые дают
непосредственно окончательное решение, т. е. общие факторы,
подлежащие научной интерпретации, если таковая
возможна, вторые же непосредственно дают такие факторы,
которые не подлежат никакой содержательной интерпретации
(центроидные факторы) и должны быть подвергнуты
процедуре так называемого вращения осей, т. е. отыскания такой
системы координат, при которой найденные факторы
становятся пригодными для содержательной интерпретации. Тэр-
стон предложил очень интересный и ценный критерий для
вращения осей — «принцип простой структуры». Но
разработанная им техника вращения осей — графическое
вращение — очень примитивна и оставляет желать многого с точки
зрения математической строгости. В последние годы
разрабатываются более совершенные способы вращения осей, но
задача эта все же остается одной из труднейших в факторном
анализе.
Итак, преимущества решений на основе моделей
Спирмена и Холзингера по сравнению с мультифакторными
решениями (в частности, с центроидным методом)
следующие: 1) они гораздо проще и требуют значительно меньше
вычислительной работы; 2) они не предполагают предвари-
387
тельного определения элементов главной диагонали; 3) они
дают непосредственно окончательное решение и не требуют
сложной и недостаточно еще разработанной процедуры
вращения осей. Поэтому целесообразность использования этих
методов там, где они возможны, несомненна. Но, как было
сказано в начале статьи, они не столь универсальны, как
мультифакторные методы, и поэтому применимы не всегда.
4. Решение на основе однофакторной модели
Спирмена
Модель факторного решения Спирмена показана на
табл. 3.4.
Таблица 3.4
Однофакторная модель Спирмена
Показатели
1
2
3
4
п
g
X
X
X
X
X
и1
X
щ
X
Факторы
н,
X
".
X
ия
X
Как явствует из таблицы, все показатели имеют
факторные веса по одному общему фактору, который, следовательно,
является генеральным фактором. Спирмен обозначает его
буквой g. Кроме того, каждый показатель имеет, естественно,
388
свой единичный фактор. Итак, в модели Спирмена
предусматривается только один общий фактор, а именно, фактору.
Спирмен назвал свою теорию «теорией двух факторов»,
имея в виду то положение, что дисперсия каждого показателя
определяется двумя факторами — генеральным и единичным.
Однако с точки зрения терминологии, принятой в факторном
анализе, называть теорию или факторную модель Спирмена
«двухфакторной» бессмысленно. Факторный анализ имеет
дело только с общими факторами, а таковой в модели Спирмена
один. Единичных же факторов в этой модели, как и во всякой
другой, столько, сколько имеется показателей. Сложность
каждого теста в модели Спирмена равна 1, а не 2. На
несообразность называния модели Спирмена двухфакторной моделью
обратил внимание Тэрстон и предложил говорить о «спирме-
новской теории одного общего фактора» [26. С. 272]. Верной
тоже называет модель Спирмена «однофакторной моделью»
[28. С. 141]. Но и до сего времени очень часто говорят о «двух-
факторном решении» Спирмена (см., например, у Хармана
[13]).
Теория Спирмена вызывает сейчас у многих
пренебрежительное или враждебное отношение, а работы его
рассматриваются как имеющие только историческое значение. Эта точка
зрения оправдана и более чем спорными взглядами Спирмена
на структуру человеческого интеллекта, и крупными
математическими ошибками, допущенными Спирменом при
доказательстве основных положений его теории. Взгляды
Спирмена на структуру интеллекта в данной статье нас не интересуют
(тем более что они никак не связаны с факторным решением,
вытекающим из его модели), а на одной важнейшей
математической ошибке Спирмена кратко остановимся, чтобы сделать
ясным, что, предлагая пользоваться спирменовским методом
факторного решения, мы не принимаем ту систему
доказательств, которую он применил для обоснования своей теории.
В первой из опубликованных в 1904 г. статей [20] Спирмен
предложил формулу для так называемой поправки на аттеню-
ацию. Под аттенюацией разумеется уменьшение
коэффициента корреляции между двумя показателями, получающееся
389
вследствие неполной надежности измерения каждого из этих
показателей. Если бы каждый из показателей был измерен
совершенно надежно, то коэффициент корреляции был бы
больше того, который фактически получается. Спирменовская
формула поправки на аттенюацию имеет следующий вид:
Я12 = /— ' /—> (9)
где Rn — истинный коэффициент корреляции между
показателями 1 и 2;
гп — эмпирически полученный коэффициент
корреляции между ними;
г,, — коэффициент надежности показателя 1
(корреляции его с самим собой);
г22 — коэффициент надежности показателя 2.
При помощи этой формулы очень незначительный
коэффициент корреляции может превратиться в очень большой,
если надежность измерения показателей мала. Это
обстоятельство, казалось бы, должно вызвать настороженное к ней
отношение. Однако оно не только не смутило Спирмена, но,
наоборот, дало ему повод видеть в применении этой формулы
к получаемым в исследованиях коэффициентам корреляции
открытие величайшей важности. Он рискнул утверждать, что
из нескольких рядов неточных измерений можно прийти к
точной величине корреляции [21. С. 258]. Его не смущало
даже то обстоятельство, что в некоторых случаях он получал
«истинную» величину коэффициента больше единицы, результат
явно абсурдный и математически бессмысленный.
Основное положение, якобы доказанное им во второй из
статей 1904 г., может быть сформулировано так: между
«общим интеллектом», определяемым главным образом
ранговым местом ученика в классе по отметкам по древним
языкам, английскому языку, французскому языку и математике,
и «общей способностью к различению», характеризующейся
главным образом порогом различения высоты звуков, «су-
390
шествует корреляция, выражающаяся с некоторым
приближением числом 1,00, т. е. абсолютная» [21. С. 284].
Каким образом Спирмен получал такие необычайные
корреляции, можно видеть из следующего примера, в
котором показана спирменовская обработка одной из серий его
исследования. Он получил коэффициент корреляции между
«общим интеллектом» и «общей способностью различения»
0,38, а коэффициент надежности для измерения «общего
интеллекта» 0,55, а для измерения «общей способности
различения» — 0,25. Тогда «истинный» коэффициент корреляции
между «интеллектом» и «различением» будет согласно
формуле (9) равен
^0,55x^0,25
Можно сказать, что вся работа Спирмена, о которой идет
речь, загублена беззаконным применением поправки на ат-
тенюацию.
Формула Спирмена для поправки на атгенюацию была
впоследствии принята в математической статистике, но его
«истинный» коэффициент корреляции рассматривается как
величина интересная в теоретических рассуждениях, но
которую не рекомендуется использовать в практических целях
(см. [28. С. 129]). Величины же коэффициента корреляции,
превышающие единицу, всегда рассматриваются'как
абсурдные, лишенные смысла и указывающие лишь на беззаконность
применения формулы Спирмена при малых коэффициентах
надежности [И. С. 358—360], [17. С. 153—154]. Интересно
отметить, что Келли еще в 1924 г. подчеркивал последнее
обстоятельство [16. С. 203,212]. Это не помешало, однако, Спирме-
ну и в книге 1927 г. утверждать, что «только поправка на
атгенюацию может — и должна — показывать в среднем истинную
величину корреляции» [22. Математич. приложение. С. 1] и что
упоминавшаяся выше работа Уисслера, так же как и работы
многих других, испорчены «роковым пороком», именно атте-
нюацией. «После того как этот порок был раскрыт, никогда не
391
получались такие отрицательные результаты. Наоборот,
наборы тестов почти всегда дают высокие — и часто очень
высокие — интеркорреляции» [22. С. 57].
К сожалению, «роковой порок» заключался не в аттенюа-
ции, а в безудержном использовании поправки на аттенюа-
цию. Это испортило и книгу Спирмена 1927 г. Вследствие
этого «порока» он получал матрицы с очень высоким
коэффициентом корреляции почти всегда. Это и дало ему
основание объявить свою «однофакторную модель» (а по его
терминологии «двухфакторную теорию») универсальной. Но это
ни в коей мере не дискредитирует того метода решения,
который он предложил, исходя из этой модели.
Хотя Спирмен и считал свою модель универсальной, но
все же не абсолютно универсальной. Поэтому он предлагал
прежде всего определять, подходит ли данная матрица
корреляций к тем требованиям, которые предъявляет его
модель. Если обнаруживалось, что матрица не удовлетворяет
этим требованиям, то обычно Спирмен и его ученики
удаляли из матрицы некоторые показатели, пока не получали
удовлетворяющие их результаты. Сама по себе эта операция
не содержит в себе ничего дурного; мы будем иметь повод
прибегнуть к ней в дальнейшем изложении. Но она
вызывала постоянно справедливые нападки на Спирмена потому,
что при помощи нее он стремился доказать (и часто вопреки
фактам) правильность защищаемой им теории структуры
интеллекта или структуры способностей. Последняя нас в
данной работе не интересует, и мы можем пройти мимо
критики Спирмена с этой точки зрения.
Критерием соответствия матрицы корреляций его однофак-
торной модели был для Спирмена принцип стремления к нулю
так называемых «тетрадных разностей»1. Тетрадные разности
представляют собой выражения типа или
. Число тетрадных разно-
' Впоследствии Тэрстон показал, что тетрадные разности Спирмена
представляют собой, на языке матричной алгебры, миноры 2-го
порядка, и дал строгое доказательство того, что однофакторное решение
действительно возможно лишь при условии, что миноры 2-го порядка
равны нулю.
392
стей зависит от порядка матрицы (от числа показателей) и
определяется следующей формулой:
f_/i(/i-lH/i-2)-fr-3) 0
о
где / — число тетрадных разностей, а п — порядок матрицы.
Из этой формулы следует, что, например, для матрицы 6-го
порядка число тетрадных разностей 45, а для матрицы 15-го
порядка 4095. Вычисление тетрадных разностей
представляет, таким образом, огромный труд. На практике, конечно,
тетрадные разности никогда не будут действительно равны
нулю. Они должны лишь стремиться к нулю. Чтобы узнать,
имеет ли это место, надо вычислить вероятную ошибку
тетрадных разностей, для чего Спирмен дает несколько формул
разной степени точности, и дальше руководствоваться
такими правилами: «Половина тетрадных разностей должна быть
больше, а половина меньше их вероятной ошибки», или:
«Медиана тетрадных разностей и их вероятная ошибка
должны быть приблизительно равны», или: «Наибольшая из
тетрадных разностей должна быть не больше, чем в 5 раз больше
их вероятной ошибки» [22. С. 141].
Сложность и длительность всей этой процедуры делает
практически совершенно невозможным использование спир-
меновского критерия определения соответствия матрицы его
однофакторной модели. К счастью, нет надобности идти этим
путем. Решение матрицы корреляций на основе
однофакторной модели Спирмена можно осуществлять без всяких
предварительных процедур. Надо осуществить факторизацию на
основе однофакторной модели Спирмена, затем вычислить
остаточные коэффициенты корреляции и определить
вероятность того, что такие остаточные коэффициенты корреляции
могут получиться при средней арифметической их, равной нулю.
Но прежде всего, конечно, надо решить, целесообразно
ли в том или другом случае производить факторизацию на
основе модели Спирмена. Вопрос этот решается независимо
от устаревшей и совершенно не интересующей нас спирме-
393
новской теории структуры интеллекта. Модель Спирмена
целесообразно применять во всех тех случаях, когда имеется
гипотеза, что все тесты, использованные для матрицы
корреляций, дают показатели одного и того же свойства, параметра,
фактора. Мы применили, например, к некоторой выборке
испытуемых ряд тестов, которые, согласно гипотезе,
измеряют силу нервной системы по отношению к возбуждению.
Справедлива ли эта гипотеза? Легче всего ответить на этот
вопрос путем факторизации матрицы корреляций по модели
Спирмена. Если результаты получаются
удовлетворительные (исходя из критерия величины остаточных
корреляций), значит, наша гипотеза справедлива. В противном
случае от нее надо отказаться: значит, не все наши тесты
измеряют одно и то же свойство нервной системы.
Наилучшая с точки зрения легкости и удобства
вычисления формула для получения факторного решения по одно-
факторной модели была предложена самим Спирменом [22],
Математич. приложение. С. XVI, формула (21). Подробные
математические доказательства этой формулы можно найти
у Тэрстона [26. С. 273-276] и Хармана [13. С. 120-122]. Эта
формула, которой мы и будем руководствоваться в
дальнейшем, такова (привожу ее с обозначениями Тэрстона):
(г), -2(r)k
где a2kg — квадрат факторного веса по генеральному
(единственному) фактору g для переменной к;
(г)к — сумма всех коэффициентов корреляции в
столбце к, кроме неизвестного элемента главной диагонали;
(г)2к — квадрат этой суммы;
(г2)к — сумма квадратов всех коэффициентов
корреляции в столбце к, кроме неизвестного элемента главной
диагонали;
(г), — сумма всех коэффициентов корреляции в
матрице, кроме неизвестных элементов главной диагонали.
394
Как явствует из этой формулы, для решения по одно-
факторной модели, действительно, не нужно знать
предварительно элементов главной диагонали.
Применение этой формулы, как и дальнейший ход
решения, мы покажем прежде всего на матрице корреляций 6
порядка, полученной в работе В. И. Самохваловой [5. С. 101,
табл. 3]. Речь идет об индивидуальных различиях в
запоминании разных видов материала. В интересующей нас
матрице даны коэффициенты корреляции между общим числом
повторений, потребовавшихся для полного заучивания 6
рядов, отличающихся друг от друга характером заучиваемого
материала. 6-ти показателям, представленным в матрице
корреляций, соответствуют следующие 6 видов материала:
1) картинки; 2) слова конкретные; 3) слова абстрактные;
4) числа двухзначные; 5) числа трехзначные; б)
бессмысленные слоги.
В табл. 3.5 даны и матрица корреляций, и весь ход
факторизации ее по формуле (11).
Таблица 3.5
Показатели
1
2
3
4
5
6
(')>
Числитель
2(г)4
Знаменатель
<
1
0,48
0,24
0,33
0,38
0,43
1,860
3,460
0,726
2,734
3,720
10,160
0,269
0.520
2
0,48
0,57
0,56
0,43
0,59
2,630
6,917
1,402
5,515
5,260
8,620
0,640
0,800
3
0,24
0,57
0,37
0,40
0,56
2,140
4,580
0,993
3,587
4,280
9,600
0,374
0,610
4
0,33
0,56
0,37
0,49
0,50
2,250
5,062
1,050
4,012
4,500
9,380
0,428
. 0,650
5
0,38
0,43
0,40
0,49
0,61
2,310
5,336
1,102
4,234
4,620
9,260
0,457
0,680
6
0,43
0.59
0,56
0,50
0,61
2,690
7,236
1.469
5,767
5,38(г) = 13.880
8,500
0,678
0,820
395
Формула (11) дает квадраты факторных весов, которые
можно видеть на предпоследней строке табл. 3.5. В
результате извлечения из них квадратного корня мы получаем сами
факторные веса, приведенные в последней строке табл. 3.5.
В табл. 3.6 эти результаты
Таблица 3.6 представлены в виде фак-
Факторная матрица, полученная торной матрицы. Как всегда
однофакторным решением матрицы при однофакторном реше-
в.и. Самохваловой нии^ матрица имеет всего
лишь один столбец.
Следующий этап,
который нам надо пройти, —
определение остаточных ко-
эффициентов корреляци и.
Как говорилось выше, для
получения остаточных
коэффициентов корреляции
надо вычесть из
экспериментально найденных
коэффициентов корреляции репродуцированные
коэффициенты корреляции, получаемые путем умножения факторной
матрицы на ее транспозицию. При однофакторном решении
вся эта процедура очень проста, так как факторная матрица
состоит всего лишь из одного столбца, и, следовательно, ее
транспозиция состоит всего лишь из одной строки.
Попробовав перемножить факторную матрицу табл. 3.6 на ее
транспозицию, всякий легко убедится, что каждый
репродуцированный коэффициент корреляции будет
произведением двух соответственных факторных весов. Это можно
записать в виде следующей формулы, по которой и
вычисляются репродуцированные коэффициенты корреляции
при однофакторной матрице:
где r'jk —репродуцированный коэффициент корреляции
между показателями у и к;
396
— факторные веса по генеральному фактору для
показателей./и к.
Остаточные коэффициенты корреляции вычисляются по
формуле
где
- остаточный коэффициент корреляции;
ции;
эмпирически полученный коэффициент корреля-
Гд — репродуцированный коэффициент корреляции.
В табл. 3.7 дана репродуцированная корреляционная
матрица, вычисленная с помощью формулы (12) из данных
табл. 3.6.
В табл. 3.8 даны остаточные коэффициенты корреляции,
полученные по формуле (13).
Таблица 3.7
Репродуцированная
корреляционная матрица,
вычисленная из данных табл. 3.6
Таблица 3.8
Остаточные коэффициенты
корреляции при факторизации
матрицы В.И. Самохваловой
nnurtrhav-rrtnuMM tviiiphhpm
Нам остается оценить вероятность появления
остаточных коэффициентов такой величины, если допустить, что в
среднем они равны нулю. Способ приблизительного реше-
397
ния этой задачи был в свое время разработан Холзингером и
Харманом. Необходимые для этого табл. 3.9 и 3.10
заимствованы из книги Хармана [13. С. 440 и 441].
Таблица 3.9
Сигмы остаточных коэффициентов корреляций аг при данных р (средняя
величина коэффициента корреляции в исходной матрице) и N (число испытуемых)
N/Q
20
30
40
50
60
70
80
90
100
1 ПО
120
130
140
150
160
170
180
190
200
250
300
350
400
450
500
10
343
280
243
217
198
183
172
162
154
146
140
135
130
125
121
118
114
111
109
097
089
082
077
072
069
15
336
274
237
212
194
180
168
158
150
143
137
132
127
123
119
115
112
109
106
095
087
080
075
071
067
20
327
267
231
207
189
175
163
154
146
139
133
128
124
119
116
112
109
106
103
092
084
078
073
069
065
25
317
258
224
200
183
169
158
149
142
135
129
124
120
116
112
109
106
103
100
090
082
076
071
067
063
30
305
249
215
193
176
163
152
144
136
130
124
120
115
111
108
105
102
099
096
086
079
073
068
064
061
35
292
238
206
184
168
156
146
137
130
124
119
114
110
106
103
100
097
095
092
082
075
070
065
061
058
40
277
226
196
175
160
148
134
131
124
118
ИЗ
109
105
101
098
095
092
090
088
078
071
066
062
058
055
45
261
213
185
165
151
139
130
123
117
111
107
102
099
095
092
090
087
085
083
074
067
062
058
055
052
50
244
199
172
154
141
130
122
115
109
104
099
096
092
089
086
084
081
079
077
069
063
058
054
051
049
55
225
184
159
142
130
120
ИЗ
106
101
096
092
088
085
082
080
077
075
073
071
064
058
054
050
047
045
60
205
167
145
130
118
ПО
103
097
092
087
084
080
078
075
073
070
068
067
065
058
053
049
046
043
041
65
184
150
130
116
106
098
092
087
082
078
075
072
070
067
065
063
061
060
058
052
047
044
041
039
037
70
161
132
114
102
093
086
081
076
072
069
066
063
061
059
057
055
054
052
051
046
042
039
036
034
032
75
Тз8~|
112
097
087
079
074
069
065
062
059
056
054
052
050
049
047
046
045
044
039
036
033
031
029
028
Примечание. Числа в таблице представляют собой десятичные дроби,
но для экономии места нули и запятые опущены.
398
Табл. 3.9 вычислена на основании формулы
^=(1-p)J^¥^ (14)
Прежде всего надо знать среднюю величину
коэффициентов корреляции в исходной матрице (в матрице табл. 3.5).
Обозначим ее греческой буквой р. Это сделать очень просто,
разделив известную нам сумму всех коэффициентов
корреляции в матрице (г), на число этих коэффициентов, которое
всегда равно п(п— 1). В нашем случае (/*), равно 13,88, а число
коэффициентов 30. Следовательно, средняя величина
коэффициента корреляции р равна 0,46. Число испытуемых в работе
В. И. Самохваловой было равно 32. По табл. 3.9 мы находим,
что при р, равном 0,45 (ближайшее к 0,46 число в таблице), и
при числе испытуемых N, равном 30 (ближайшее к 32 число в
таблице), сигма остаточных коэффициентов корреляции
равна 0,213.
Нас интересует вероятность появления наибольших из
полученных коэффициентов остаточных корреляций при
условии, что в среднем они равны нулю и кривая распределения
их — нормальная. В таблице 3.8 самый большой остаточный
коэффициент корреляции 0,11 (знак нас не интересует).
Выразим это в единицах сигмы остаточных коэффициентов
корреляции:
± = -^-=0,52
а 0,213
Какова вероятность появления величины 0,52а (или
больших величин) в нормальной кривой распределения со
средней, равной нулю? Ответ на этот вопрос получаем с
помощью табл. 3.10. Смысл ее легко понять исходя из рисунка
3.1, на котором показана нормальная кривая
399
Рис. 3.1
распределения со средней арифметической, равной нулю.
Величину площади, заключенной между кривой и осью абсцисс,
примем за 100. Табл. 3.10 дает ответ на вопрос, как велика
(в процентах) часть этой площади между ординатами средней
х
арифметической (а) и абсциссы—. На рисунке эта часть площа-
а
ди заштрихована. В таблице она обозначена -а.
Так как нормальная кривая распределения симметричная, то
площади, о которых идет речь, будут одинаковы между 0 и — и
G
х
между Ой-—. Сумму этих двух одинаковых величин назовем а.
а
Величина а характеризует вероятность появления отклонений
» х
(остаточных коэффициентов корреляций), меньших, чем —.
а
Нас интересует дополнение величины я: до 100 (Р= 100 — а), т. е.
вероятность появления остаточных коэффициентов, равных
или больших —.
а
400
Примечание: Табл. ЗЛО вычислена на основании формулы
La=^=]e~^dx. (15)
Возвращаемся к нашему примеру. Для остаточного коэф-
X X
фициента корреляции 0,11— равно 0,52. Этой величине — в
а а
табл. 3.10 соответствует величина —а 19,85. Множим ее на 2,
чтобы получить я, и вычитаем из 100. Р равно 100 — 19,85 х 2 =
= 60,3. Следовательно, вероятность появления остаточного
коэффициента корреляции 0,11 (или большего) при
предположении, что в среднем остаточные коэффициенты равны нулю,
равна 60 %. Остальные коэффициенты остаточных
корреляций меньше, и, следовательно, вероятность их появления еще
больше.
Это говорит о том, что факторизация данной матрицы
В. И. Самохваловой на основе однофакторной модели
совершенно законна. Модель Спирмена может быть положена в
основу факторного решения этой матрицы. Иначе говоря,
можно истолковать корреляции, полученные В. И.
Самохваловой, как результат действия лишь одного общего фактора.
Текст работы В. И. Самохваловой нисколько не
противоречит этому выводу. Она факторизовала свою табл. 3 (так
же как и другие матрицы корреляций) по центроидному
методу, причем извлекала три фактора. Однако факторные
веса (как центроидные, так и после вращения осей) по
второму и третьему фактору оказались статистически
незначимыми, так что, строго говоря, В. И. Самохвалова извлекла
только один статистически значимый фактор. В результате
качественного анализа данных своих экспериментов она
интерпретировала этот единственный открытый ею фактор
как «фактор опосредствованного, осмысленного
запоминания» [5. С. 108]. Этот вывод не вызывает никаких
сомнений. Но к нему можно было бы придти гораздо проще и лег-
402
че, если бы вместо центроидного метода автор прибегнул к
однофакторному решению.
В табл. 3.11 сопоставлены факторные веса для изучаемой
нами матрицы В. И. Самохваловой, полученные путем одно-
факторного решения (факторные веса по генеральному
фактору), с факторными весами по 1 фактору — центроидными и
после вращения, полученными В. И. Самохваловой [5. С. 102,
табл. 6].
Интересно отметить, что и по фактору g, и по 1 центро-
идному фактору ранги показателей по величине факторных
весов одинаковые. Показатели располагаются в следующем
порядке от высшего факторного веса к низшему — 6, 2, 5,4,
3,1. Иной порядок расположения показателей по 1 фактору
после вращения — 2, 4, 6, 5, 1, 3. Иначе говоря, вращение
осей увело факторные веса от сходства с объективно
установленными факторными весами по генеральному
фактору. (Соотношение факторных весов в разных показателях в
факторном анализе важнее абсолютной величины их.)
По-видимому, процедура вращения осей в данном случае,
когда имеется всего один значимый (и статистически и по
содержанию) фактор, является излишней и лишь вредит,
внося элемент субъективности, неизбежный при обычных
методах вращения осей.
Сравним однофакторное решение матрицы В. И.
Самохваловой с центроидным ее решением еще по одному
показателю — по величине общности (h2) для отдельных
показателей, равной сумме квадратов факторных весов в каждой
строке факторной матрицы (см. выше равенство (4)). Эти
данные представлены в табл. 3.12.
Материалом для второго столбца таблицы послужила
предпоследняя строка табл. 3.5, а третий и четвертый
столбцы вычислены из табл. 6 статьи В. И. Самохваловой.
Во-первых, обращают на себя внимание большие
расхождения между величинами h2 по центроидным факторам и
по факторам после вращения для показателей 3 и 4. Это
говорит о том, что вращение осуществлено не наилучшим
образом, так как при безупречном вращении осей величи-
403
на h2 не изменяется (больше чем на одну-две сотые).
Во-вторых, величина h2 по генеральному фактору и в
среднем и для всех показателей, кроме 6, меньше, чем при цен-
троидном решении. Это — обычное явление, так как
другие факторы, кроме 1, хотя и незначимые статистически,
все же вносят известный вклад в величину общности.
Величина h2 характеризует в известной мере полноту
факторизации, показывая, какая часть общей дисперсии
определяется общими факторами. С этой точки зрения можно
сказать, что наше однофакторное решение менее полно,
чем примененное В. И. Самохваловой центроидное
решение. Однако создатель центроидного метода Тэрстон
подчеркивал, что подлинно научное значение имеет только
такой фактор, которому можно дать плодотворную
интерпретацию, и тот факт, что значительная часть дисперсии
остается единичной, не уменьшает значимости открытия
[26. С. 340]. В данном случае большая полнота
факторизации при центроидном методе является мнимой и ничего
не прибавляет к пониманию изучаемых фактов.
Таблица 3.12
Показатели
1
2
3
4
5
6
Факторные веса
по £
0,52
0,80
0,61
0,65
0,68
0,82
Таб
Факторные
веса по 1
фактору
центроидно-
му
0,56
0,77
0,65
0,68
0,70
0,79
►лица 3.11
Факторные
веса по 1
фактору
после
вращения
0,66
0,81
0,42
0,77
0,67
0,71
Показатели
1
2
3
4
5
6
Средние
А2 по
генеральному
фактору
0,27
0,64
0,37
0,43
0,46
0,68
0,48
А2 по
центроид-
ным
факторам
0,43
0,71
0,55
0,48
0,59
0,66
0,57
А2 по
факторам
после
вращения
0,46
0,71
0,41
0,66
0,56
0,63
0,57
В итоге можно сказать, что факторизация разобранной
матрицы корреляций с помощью однофакторного метода
является математически несравненно более
целесообразной и одинаково плодотворной для объяснения результа-
404
тов экспериментов по сравнению с факторизацией цент-
роидным методом.
Применим теперь однофакторное решение к матрице
корреляций из статьи В. Д. Небылицына [2. С. 21]. Это —
матрица 7-го порядка, показывающая коэффициенты
корреляций между семью электроэнцефалографическими
показателями. Показатели эти следующие:
1. Длительность блокады альфа-ритма в ответ на первое
предъявление звукового раздражителя.
2. Число предъявлений звукового раздражителя до угаше-
ния ориентировочной реакции в виде блокады альфа-ритма.
3. Длительность блокады альфа-ритма при первом
предъявлении яркого светового раздражителя.
4. Средняя длительность блокады альфа-ритма в ответ на
10 предъявлений светового раздражителя.
5. Средняя длительность блокады альфа-ритма в ответ на
25 сочетаний звука со светом.
6. Средняя длительность условнорефлекторной блокады
альфа-ритма в ответ на 7—8 предъявлений изолированного
условного звукового раздражителя.
7. Число предъявлений до угашения
условнорефлекторной блокады альфа-ритма, выработанной на активирующем
подкреплении.
В табл. 3.13 дана матрица интеркорреляций В. Д.
Небылицына и весь ход факторизации ее по формуле (11).
Последняя строка табл. 3.13 дает искомое
однофакторное решение. Для проверки законности применения этого
способа решения к матрице В. Д. Небылицына вычисляем
остаточные коэффициенты корреляции. Они показаны на
табл. 3.14. Промежуточное звено — матрицу
репродуцированных коэффициентов корреляций — для краткости
опускаем. Читатель легко может вычислить ее тем путем,
каким была получена матрица табл. 3.7.
405
Таблица 3.13
Решение на основе однофакторной модели матрицы
В. Д. Небылицына
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
(А
(г\
Числитель
2(г)к
Знаменатель
2
1
0,493
0,334
0,447
0,437
0,709
0,440
2,860
8,1796
1,4417
6,7379
5,720
16,326
0,412
0,642
2
0,493
0,665
0,700
0,363
0,358
0,600
3,179
10,1124
1,7952
8,3172
6,358
15,688
0,530
0,728
3
0,334
0,665
0,855
0,531
0,334
0,622
3,341
11,1556
2,0652
9,0904
6,682
15,364
0,591
0,769
4
0,447
0,700
0,855
0,561
0,449
0,687
3,699
13,6900
2,4091
11,2809
7,398
14,648
0,770
0,877
5
0,437
0,363
0,531
0,561
0,509
0,513
2,914
8,4681
1,4417
7,0264
5,828
16,218
0,433
0,658
6
0,709
0,358
0,334
0,449
0,509
0,411
2,770
7,6729
1,3720
6,3009
5,540
16,506
0,382
0,618
7
0,440 1
0,600
0,622
0,687
0,513
0,411
3,283
10,7584 1
1,8584
8,9000
6,566(/)=22,046
15,480
0,575
0,758
Таблица 3.14
Остаточные коэффициенты корреляции при факторизации
матрицы В. Д. Небылицына на основе однофакторной модели
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
1
-
0,043
-0,160
-0,116
0,115
0,312
-0,047
2
0,043
-
0,105
0,061
-0,П6
-0,092
0,048
3
-0,160
0,105
-
0,181
0,025
-0,141
0,039
4
-0,116
0,061
0,181
-
-0,016
-0,093
0,032
5
0,115
-0,116
0,025
-0,016
' -
0,102
0,014
6
0,312
-0,092
-0,141
-0,093
0,102
-
-0,057
7
-0,047
0,048
0,039
0,032
0,014
-0,057
-
406
Средняя величина коэффициента корреляции в
исходной матрице равна 0,525 (22,046, деленное на 42). Число
испытуемых 20. Следовательно, сигма остаточных
коэффициентов корреляций по табл. 3.9 равна 0,244. Наибольший
остаточный коэффициент корреляции в табл. 3.14 равен 0,312. Делим
х
это число на 0,244 и получаем — = 1,28. В табл. 3.10 находим со-
а
ответствующую величину—а, которая равна 40 % (округляя
до целых процентов). Следовательно, вероятность
получения остаточного коэффициента 0,312 при предположении,
что в среднем остаточные коэффициенты равны нулю, равна
100 — 40 х 2 = 20 %. Принимая во внимание, что имеется
лишь два остаточных коэффициента такой величины из 42, а
остальные значительно меньше, мы можем считать, что
гипотеза о равенстве остаточных коэффициентов в среднем
нулю подтверждена. Следовательно, однофакторное
решение данной матрицы статистически законно. Оно является
одним из математически возможных способов
факторизации этой матрицы.
Однако здесь мы не можем, как в случае матрицы В. И. Са-
мохваловой, сказать, что однофакторное решение является в
данном случае наиболее целесообразным.
Во-первых, вычисление матрицы корреляций и
факторная обработка ее были предприняты В. Д. Небылицыным с
целью выделить показатели динамичности процесса
возбуждения и динамичности процесса торможения [2. С. 20].
Следовательно, автор исходил из гипотезы о наличии в основе
дисперсий по этим показателям по крайней мере двух
факторов. Во-вторых, сделанная В. Д. Небылицыным
факторизация центроидным методом с последующим вращением осей
показала наличие трех факторов, поддающихся
научно-содержательной интерпретации и имеющих по крайней мере
удовлетворительную статистическую значимость. Иначе
говоря, факторизация центроидным методом, приведшая к
407
трем факторам, дала более содержательные результаты, чем
факторизация на основе однофакторной модели.
Почему же оказалось все же математически возможным
дать и однофакторное решение данной матрицы? Ответ на это
имеется уже в статье В. Д. Небылицына, который сам в то
время, когда закончил эту статью, не производил однофакторно-
го решения. В. Д. Небылицын отметил, что ему не удалось
вращением осей добиться того, чтобы факторная матрица
удовлетворяла требованиям «простой структуры» Тэрстона, т. е.
главному критерию вращения. Он объяснил это тем, что уже в
матрице корреляций можно заметить тенденцию к наличию у
всех показателей генерального фактора, который в «простой
структуре» Тэрстона не предусматривается. Он отметил
также, что полученный им после вращения фактор А «является
чем-то вроде фактора^для данной матрицы» [2. С. 23]. Точнее
было бы сказать, что его первый центроидный фактор до
вращения является «чем-то вроде фактора g». На табл. 3.15
сопоставлены факторные веса по фактору g, взятые из последней
строки табл. 3.13, с факторными весами по первому центро-
идному фактору В. Д. Небылицына (взяты из табл. 2 статьи
В. Д. Небылицына). Кроме того, в этой же таблице
сопоставлены величины А2 для однофакторного решения
(предпоследняя строка табл. 3.13) и для центроидного решения (они даны
у В. Д. Небылицына в табл. 2).
Таблица 3.15
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
Факторные
веса по g
0,642
0,728
0,769
0,877
0,658
0,618
0,758
Средние
Факторные веса
по 1
центроидному
фактору
0,685
0,745
0,806
0,875
0,667
0,668
0,761
А2 по g
0,41
0,53
0,59
0,77
0,43
0,38
0,58
0,53
А1 по
центроидному
фактору
0,72
0,70
0,85
0,88
0,53
0,71
0,61
0,71
408
Эта таблица показывает, что факторные веса по g и по 1 цен-
троидному фактору не только близки, но почти тождественны.
Для показателей 2, 4, 5 и 7 разница между ними находится в
пределах, объяснимых округлениями чисел при
вычислениях. Но и для показателей 1,3 и 5 эта разница находится в
пределах 0,04 — 0,05, т. е. совершенно легко объясняется тем, что
эти два ряда величин получены совершенно различными с
математической стороны способами. Можно сказать, что 1 цент-
роидный фактор В. Д. Небылицына является не «чем-то
вроде фактора g», a самим этим фактором g, только полученным
косвенным путем.
Итак, мы при однофакторном решении нашли фактории
на этом закончили факторизацию. В. Д. Небылицын начал с
того, что нашел тот же фактор g (под именем 1 центроидного
фактора), но продолжал факторизацию и извлек еще два
фактора. Критерием того, когда следует заканчивать
факторизацию, является величина остаточных коэффициентов
корреляции. Но какова именно должна быть эта величина,
чтобы признать факторизацию законченной и больше
факторов не извлекать, никем точно не установлено. В практике
мультифакторного анализа те величины остаточных
корреляций, которые показаны в табл. 3.14, не признаются
обычно достаточно малыми, чтобы закончить факторизацию.
Мы признали их достаточно малыми по другим
соображениям. Мы исходили из однофакторной модели, не
допускающей больше одного общего фактора. Анализ остаточных
корреляций показал нам только то, что их можно со
статистической точки зрения рассматривать как уклонения от
нуля, подчиняющиеся закону нормального распределения
уклонения. Но из этого, как мы убедились на этом примере,
еще не следует, что нельзя повести факторизацию дальше.
В данном, например, случае это сделать не только можно, но
и должно с точки зрения полноты и научной
содержательности факторного анализа. В дальнейшем мы еще вернемся к
этой матрице и сделаем попытку факторизовать ее на основе
бифакторной модели.
409
Сравнение в табл. 3.15 величин h2 показывает, что
полнота факторизации при однофакторном решении много
меньше, чем при центроидном, что, впрочем, ясно из всего
сказанного выше. Разница между двумя столбцами величин h2 в
табл. 3.15 значительно больше, чем втабл. 3.12, относящейся
к матрице В. И. Самохваловой. Это, естественно,
объясняется тем, что при однофакторном решении матрицы В. Д. Не-
былицына мы не учитывали влияния на дисперсию
показателей двух статистически значимых факторов.
Разберем теперь случаи применения факторного
решения на основе модели Спирмена не к матрицам в целом, а к
отдельным частям матриц корреляций. Речь идет о тех
случаях, когда полная матрица включает в себя показатели,
которые согласно исходной гипотезе относятся к двум или
больше свойствам или параметрам изучаемой области явлений.
Иначе говоря, согласно гипотезе следует ожидать двух или
более общих факторов. Такую матрицу, конечно,
бессмысленно факторизовать на основе однофакторной модели.
Другое дело, если взять из матрицы ту часть ее, которая
относится к показателям, которые согласно гипотезе
характеризуют одно и то же свойство. Эта часть матрицы, если
гипотеза справедлива, должна удовлетворять условиям однофак-
торного решения.
Возьмем матрицу корреляций из работы 3. Г. Туровской
[6. С. 256]. Это — матрица 18-го порядка. Из 18
использованных показателей 9, согласно предварительной гипотезе
автора, должны были служить показателями силы нервной
системы в отношении возбуждения. Остальные имели
отношение к изучению подвижности. Однако результаты,
отраженные в матрице корреляции, не вполне подтвердили
исходные предположения. 3 из 9 показателей силы нервной
системы не дали значимых корреляций с другими
показателями, но зато некоторые из показателей подвижности
оказались, скорее, показателями силы нервной системы, так
как они дали достаточно высокие коэффициенты
корреляции с основными (их осталось 6) показателями силы
нервной системы. Из этих показателей, превратившихся из по-
410
казателей подвижности в показатели силы нервной
системы, основной интерес представляют два — время реакции на
зрительные раздражители при двух разных режимах работы.
Таким образом, мы можем отобрать из 18 показателей 3. Г.
Туровской 8, которые показывают достаточно высокие
корреляции друг с другом и, по-видимому, определяются одним
общим фактором. Факторный анализ по центроидному
методу, произведенный 3. Г. Туровской по отношению ко всей
матрице 18-го порядка, показал, что все эти 8 показателей
входят в первый фактор, выделенный автором и
интерпретированный им как «сила нервной системы в зрительном
анализаторе». Больше ни одного значимого и поддающегося
интерпретации фактора выделить не удалось.
Проверим с помощью однофакторного решения тот
факт, что упомянутые 8 показателей определяются одним
общим фактором. Для этого напишем матрицу 8-го порядка,
являющуюся извлечением из полной матрицы 3. Г.
Туровской. Она показана на табл. 3.16, на которой дан также и ход
однофакторного решения ее. Номера показателей
сохранены те же, которые стоят в матрице 3. Г. Туровской.
Показатели 17 и 18 в матрице 3. Г. Туровской имеют отрицательные
коэффициенты корреляции со всеми остальными
интересующими нас показателями (и положительный коэффициент
корреляции друг с другом). Переменим поэтому знаки в
строках и столбцах матрицы, относящихся к этим двум
показателям. Это значит, что мы переменили ранговый порядок
испытуемых по этим показателям на обратный:
испытуемый, имевший первый ранг, теперь имеет последний ранг
(3. Г. Туровская работала с коэффициентами корреляции
рангов).
Эти восемь показателей следующие:
1. Изменение зрительной чувствительности в условиях
индукционной методики; вариант «повторение».
2. Изменение зрительной чувствительности в условиях
индукционной методики; вариант «утомление».
411
3. Величина зрительной чувствительности (высший ранг
имел испытуемый с наименьшей чувствительностью).
4. Действие на зрительную чувствительность
отвлекающих звуковых раздражителей.
5. Действие на слуховую чувствительность отвлекающих
зрительных раздражителей.
6. Критическая частота мелькающего фосфена (КЧФ) при
изменении интенсивности стимула.
7. Время реакции на зрительный раздражитель при одном
режиме работы.
8. Время реакции на зрительный раздражитель при другом
режиме работы.
Таблица 3.16
Решение на основе однофакторной модели матрицы 8-го
порядка, извлеченной из матрицы 18-го порядка 3. Г. Туровской
Показатели
1
2
3
4
6
8
17
18
(г)\
(г\
Числитель
2(г)4
Знаменатель
2
1
0,78
0,56
0,78
0,72
0,41
0,48
0,37
4,18
17,472
2,593
14,879
8,36
19,14
0,777
0,88
2
0,78
0,36
0,71
0,68
0,53
0,35
0,08
3,52
12,390
2,115
10,275
7,04
20,46
0,502
0,71
3
0,56
0,36
0,54
0,42
0,27
0,39
0,48
3,29
10,824
1,440
9,384
6,58
20,92
0,449
0,67
4
0,78
0,71
0,54
0,66
0,55
0,38
0,28
4,09
16,728
2,401
14,327
8,18
19,32
0,742
0,86
6
0,72
0,68
0,42
0,66
0,37
0,45
0,30
3,74
13,988
2,045
11,943
7,48
20,02
0,597
0,77
8
0,41
0,53
0,27
0,55
0,37
0,16
0,38
2,94
8,646
1,204
7,442
5,88
21,62
0,344
0,59
17
0,48
0,35
0,39
0,38
0,45
0,16
0,63
3,02
9,120
1,307
1,813
6,04
21,46
0,364
0,60
18
0,37
0,08
0,48
0,28
0,30
0,38
0,63
2,72
7,398
1,123
6,275
5,44(г)=27.50
22,06
0,284
0,53
412
Последняя строка табл. 3.16 дает факторные веса по
искомому генеральному фактору, а предпоследняя строка — их
квадраты, т. е. величины h2, характеризующие полноту
факторизации. Вычислим теперь остаточные коэффициенты
корреляции, исходя из полученных факторных весов по
генеральному фактору, как мы поступали в предшествующих
случаях. Эти остаточные коэффициенты корреляции
представлены в табл. 3.17.
Таблица 3.17
Остаточные коэффициенты корреляции при однофакторном
решении части матрицы 3. Г. Туровской
Показатели
1
2
3
4
6
8
17
18
1
—
0,16
-0,03
0,02
0,04
-0,11
-0,05
-0,10
2
0,16
-
-0,12
0,10
0,13
0,11
-0,08
-0,30
3
-0,03
-0,12
-
-0,04
-0,10
-0,13
-0,01
0,12
4
0,02
0,10
-0,04
-
0,00
0,04
-0,14
-0,18
6
0,04
0,13
-0,10
0,00
-
-0,08
-0,01
-0,11
8
-0,11
0,11
-0,13
0,04
-0,08
-
-0,19
0,07
17
-0,05
-0,08
-0,01
-0,14
-0,01
-0,19
-
0,31
18
-0,10
-0,30
0,12
-0,18
-0,11
0,07
0,31
-
Средняя величина коэффициента корреляции в
исходной матрице 8-го порядка равна 0,49. Число испытуемых в
работе З.Г. Туровской было 30. Следовательно, сигма
остаточных коэффициентов корреляций по табл. 3.9 равна 0,199.
Пользуясь табл. 3.10, определяем, как это делали в
предшествующих случаях, вероятности появления наибольших
остаточных коэффициентов. Эти коэффициенты 0,30 и 0,31.
Вероятности для них будут 14 и 12 %. Мы имеем всего 56
остаточных коэффициентов, из них 4, т. е. 7 %, имеют величины
0,30 и 0,31. Следовательно, мы имеем право считать, что
даже и эти коэффициенты находятся в пределах нормального
распределения уклонений от нуля.
Для следующего по величине остаточного коэффициента
0,19 вероятность равна 34 %, т. е. не возникает уже никакого
сомнения в том, что он укладывается в нормальное
распределение при средней величине остаточных коэффициентов,
равной нулю. Важно отметить, что все четыре случая наиболее вы-
413
соких остаточных коэффициентов находятся в строках и
столбцах, соответствующих показателю 18. О причине этого
скажем несколько дальше, при разборе следующего примера.
Итак, факторное решение на основе модели Спирмена
подтвердило, что показатели 1, 2, 3,4, 6, 8, 17 и 18 в матрице
3. Г. Туровской определяются одним общим фактором.
В качестве другого примера применения решения на основе
однофакторной модели к части матрицы возьмем часть
матрицы из работы В. И. Рождественской, В. Д. Небылицына и
других [4. С. 44—45, табл. 1]. Полная матрица включает 21
показатель. Однако 4 показателя характеризуют не силу нервной
системы, а уравновешенность нервных процессов. Другие 4
показателя не дали значимых коэффициентов корреляции ни
между собой, ни с другими показателями. Остается 13
показателей, давших между собой сравнительно высокие
коэффициенты корреляции и показавших большие факторные веса по
1 фактору, выделенному центроидным методом после
вращения осей и интерпретированному авторами как сила нервной
системы. Поставим по отношению к матрице 13-го порядка,
образованной этими показателями и представляющей собой
извлечение из большой матрицы 21-го порядка, приведенной в
работе В. И. Рожденственской и др., тот же вопрос, который
ставили по отношению к извлечению из матрицы 3. Г.
Туровской: подтверждает ли однофакторное решение
принадлежность всех этих показателей к одному общему фактору?
Берем из большой матрицы показатели 1-12 и 21.
Показатели эти следующие:
1. Угашение с подкреплением фотохимического
условного рефлекса, при зрительных условных раздражителях, без
применения кофеина.
2. То же, но с применением кофеина.
3. Индукционная методика, вариант «форма кривой».
4. То же, вариант «утомление».
5. То же, вариант «повторение».
6. То же, вариант «кофеин».
7. Величина зрительной чувствительности.
8. Действие кофеина на зрительную чувствительность.
414
9. Угашение с подкреплением фотохимического
условного рефлекса, при слуховых условных раздражителях, без
применения кофеина.
10. То же, но с применением кофеина.
11. Величина слуховой чувствительности.
12. Действие кофеина на слуховую чувствительность.
21. Действие отвлекающих звуковых раздражителей на
зрительную чувствительность.
В табл. 3.18 дано извлечение из матрицы В.И.
Рождественской и др. в виде матрицы 13-го порядка. Ход однофак-
торного решения мы для экономии места не даем, так как он
совершенно такой же, какой показан в табл. 3.5, 3.13, 3.16.
Все числа в таблице представляют собой десятичные дроби,
но для экономии места нули и запятые опущены.
Таблица 3.18
Извлечение из матрицы корреляций В. И. Рождественской и др.
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
21
1
_
61
54
45
56
69
49
58
41
31
17
24
32
2
61
—
49
46
31
31
68
56
48
61
27
40
33
3
54
49
—
55
52
59
45
42
23
26
42
13
29
4
45
46
55
—
55
73
44
59
24
25
45
22
42
5
56
31
52
55
-
53
41
35
26
22
24
10
29
6
69
31
59
73
53
-
42
46
18
19
37
16
43
7
49
6S
45
44
41
42
—
58
32
39
34
51
30
8
58
56
42
59
35
46
58
-
43
40
20
22
23
9
41
48
23
24
26
18
32
43
-
85
33
35
30
10
31
61
26
25
22
19
39
40
85
-
37
44
26
11
17
27
42
45
24
37
34
20
33
37
—
33
25
12
24
40
13
22
10
16
51
22
35
44
33
-
33
21
32
33
29
42
29
43
30
23
30
26
25
33
-
Результат факторизации этой матрицы по однофактор-
ной модели показан в табл. 3.19, где для каждого показателя
даны факторные веса nog, а также величины h\ т. е. квадраты
этих факторных весов.
На основе этой факторной матрицы вычисляем
известным нам способом остаточные коэффициенты корреляции.
Матрица их дана в табл. 3.20. Рассмотрим эту матрицу.
415
Таблица 3.19
Факторная матрица, полученная
однофакторным решением матрицы табл. 3.18
Показате-
ли
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
21
Факторные веса по g
0,73
0,71
0,66
0,64
0,58
0,68
0,73
0,68
0,58
0,61
0,49
0,45
0,50
h1
0,53
0,50
0,43
0,41
0,33
0,46 -
0,53
0,46
0,34
0,37
0,24
0,20
0,25
Средняя величина
коэффициентов
корреляции в табл. 3.18 равна
0,38. Число
испытуемых в этом
исследовании равнялось 40.
По табл. 3.9 узнаем
сигму остаточных
коэффициентов,
которая равна 0,196.
Самый большой
остаточный коэффициент в
табл. 3.20 равен 0,50
(между показателями 9
и 10). Согласно табл.
3.10, его вероятность
при предположении,
что среднее для остаточных коэффициентов равно нулю,
будет 1,2 %, т е. ниже сколько-нибудь приемлемой
статистической значимости. Следующий по величине остаточный
коэффициент 0,29. Вероятность для него равна 14 %, т. е.
удовлетворительна. Имеются еще коэффициенты 0,21 и
0,22, вероятность которых 28 и 26 %. Остальные остаточные
коэффициенты меньше 0,20.
Здесь мы в первый раз столкнулись со случаем, когда хотя
бы один из остаточных коэффициентов ниже уровня
статистически допустимой вероятности. Объяснение этого факта
непосредственно вытекает из тех требований, которые сам
Спирмен и его последователи предъявляли к матрице
корреляций, удовлетворяющей условиям однофакторной модели.
В наборе не должно быть слишком похожих друг на друга
тестов, которые дают между собой для данной матрицы
корреляций необычно высокие коэффициенты корреляции. Такие
тесты, естественно, должны определяться, кроме
генерального фактора, еще и объединяющим только их групповым фак-
416
тором, а такие групповые факторы в однофакторной модели
не предусматриваются.
Таблица 3.20
Остаточные коэффициенты корреляции при однофакторном решении
корреляционной матрицы табл. 3.18
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
21
1
_
09
06
-02
14
19
-04
08
-01
-14
-19
-09
-05
2
09
-
02
01
-10
-17
16
08
07
18
-08
08
-03
3
06
02
-
13
14
14
-03
-03
-15
-14
10
-17
-04
4
-02
01
13
-
18
29
-03
15
-13
-14
14
-07
10
5
14
-10
14
18
-
14
-01
-04
-08
-13
-04
-16
00
6
19
-17
14
29
14
—
-08
00
-21
-22
-04
-15
09
7
-04
16
-03
-03
-01
-08
-
08
-10
-06
-02
18
-07
8
08
08
-03
15
-04
00
08
-
04
-01
-13
-09
-11
9
-01
07
-15
-13
-08
-21
-10
04
-
50
05
09
01
10
-14
18
-14
-14
-13
-22
-06
-01
50
—
07
17
-05
11
-19
-08
10
14
-04
-04
-02
-13
05
07
—
11
00
12
-09
08
-17
-07
-16
-15
18
-09
09
17
11
-
10
21
-05
-03
-04
10
00
09
-07
-11
01
-05
00
10
-
Примечание. Все числа в таблице — десятичные дроби, нули и запятые
опущены
В нашем случае мы получили статистически недопустимый
остаточный коэффициент корреляций между показателями 9
и 10, коэффициент корреляций между которыми равен 0,85
(при среднем коэффициенте корреляции в данной
корреляционной матрице 0,38). Следующий по величине остаточный
коэффициент корреляций получен между показателями 4 и 6,
коэффициент корреляции между которыми тоже очень
высок — 0,73 (см. табл. 3.18). Показатели 9 и 10 получались от двух
вариантов угашения с подкреплением при звуковом условном
раздражителе, а показатели 4 и 6 — от двух вариантов
индукционной методики, т. е. каждая из этих пар образована из очень
сходных по содержанию показателей. Здесь уместно
вспомнить, что и при однофакторном решении матрицы,
извлеченной изданных 3. Г. Туровской, мы получили наиболее высокие
остаточные корреляции в строках и столбцах, соответствую-
417
щих показателю 18, который является вариантом показателя
17; самый высокий остаточный коэффициент корреляций
получен именно между показателями 17 и 18.
Спирмен и его последователи, чтобы осуществить
решение на основе однофакторной модели, прибегали к «чистке»
набора тестов, исключая из него те тесты, которые слишком
похожи на какие-либо другие. Этот прием часто подвергался
осуждению. И заслуженно, поскольку в работах Спирмена
шла речь о том, чтобы доказать определенную теорию
строения интеллекта. Но спирменовская «чистка» набора тестов не
содержит в себе ничего дурного с точки зрения факторного
анализа, поскольку речь идет об очищении набора текстов от
сходных между собой вариантов, наличие которых ведет к
появлению групповых факторов, не предусмотренных в одно-
факторной модели.
Попробуем осуществить наиболее радикальным образом
«чистку» нашего набора 13 показателей.
Вычислим суммы аб-
Таблица 3.21 солютных значений (т. е.
Сумма абсолютных значений не обращая внимания на
остаточных коэффициентов знаки) остаточных коэф-
корреляции для отдельных фициентов корреляции
показателей для каждого показателя,
иначе говоря, суммы
абсолютных значений
чисел в каждом столбце
табл. 3.20. Обозначим
эти суммы ^(г).
Результаты этой операции
показаны на табл. 3.21.
Наименьшее
значение ^(r) y показателя 21
(действие отвлекающих
звуковых раздражителей
на зрительную
чувствительность), не имеющего
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
21
1й
1,10
1,07
1,15
1,39
1,16
1,72
0,86
0,84
1,44
1,81
0,97
1,46
0,65
418
аналога в данном наборе. Следующие места занимают
показатели 7 (величина зрительной чувствительности) и 8
(действие кофеина на зрительную чувствительность), тоже
единственные в своем роде. Следовало бы ожидать аналогичного
результата в отношении показателей 11 (величина слуховой
чувствительности) и 12 (действие кофеина на слуховую
чувствительность). Показатель 11, действительно, дал
небольшую величину ^(г), но показатель 12 большую (только у
двух показателей величина ^(г) больше, чем у 12). Что
касается остальных показателей, то они явно распадаются на
группы сходных: два варианта угашения с подкреплением
при зрительных раздражителях (1 и 2), два варианта
угашения с подкреплением при слуховых раздражителях (9 и 10),
четыре варианта индукционной методики (3, 4, 5, 6).
Радикальным вариантом «чистки» данного набора
тестов будет удаление одного из двух вариантов угашения с
подкреплением при зрительных раздражителях (например,
показателя 2), одного из двух вариантов угашения с
подкреплением при слуховых раздражителях (например, показателя 10),
двух из четырех вариантов индукционной методики
(например, 5 и 6) и, наконец, показателя 12, давшего по
неясным для нас причинам очень большие остаточные
корреляции. Тогда останется матрица из 8 показателей,
представленная в табл. 3.22.
Результат факторизации этой матрицы показан в табл. 3.23,
где даны факторные веса по генеральному фактору, а также
величины А2. Исходя из этой факторной матрицы,
вычислены остаточные коэффициенты корреляции, матрица
которых дана на табл. 3.24.
Средняя величина коэффициентов корреляции в табл. 3.22
равна 0,38 (как и в табл. 3.18). Следовательно, и сигма
остаточных коэффициентов равна (как в табл. 3.20) 0,196. Самый
большой остаточный коэффициент корреляции — 0,16.
Вероятность его 42 %. Совершенно бесспорно, что матрица
таблицы 3.22 отвечает требованиям однофакторной модели.
419
Таблица 3.22
Таблица 3.23
Второй (сокращенный) вариант
извлечения из матрицы корреляций
В.И. Рождественской и др.
Факторная матрица,
полученная однофактор-
ным решением
матрицы табл. 3.22
Показатели
1
3
4
7
8
1 9
1 П
1 21
1
_
54
45
49
58
41
17
32
3
54
-
55
45
42
23
42
29
4
45
55
-
44
59
24
45
42
7
49
45
44
-
58
32
34
30
8
58
42
59
58
—
43
20
23
9
41
23
24
32
43
—
33
30
и
17
42
45
34
20
33
-
25
21
32
29
42
30
23
30
25
-
Показатели
1
3
4
7
8
9
11
21
Факторные веса
ПО g
0,69
0,67
0,74
0,68
0,71
0,51
0,48
0,47
h'
0,47 1
0,45
0,55
0,46
0,50
0,26
0,23
0?22
Примечание. Все числа в таблице — десятичные
дроби, нули и запятые опущены
Обратим внимание на то, что при «чистке» матрицы 3.19
не имело значения, какой именно из сходных показателей мы
удалили. Мы могли бы получить столь же успешный
результат, если бы удалили показатель 1, а оставили 2, удалили 3 и 4,
а оставили 5 и 6.
Таблица 3.24
Остаточные коэффициенты корреляции при однофакторном решении
корреляционной матрицы табл. 3.22
Показатели
1
3
4
7
8
9
11
21
1
_
08
-06
02
09
06
-16
00
3
08
—
5
-05
-06
-11
10
-02
4
-06
05
-
-06
06
-14
09
07
7
02
-01
-06
-
10
-03
01
-02
8
09
-06
06
10
-
07
-14
-10
9
06
-11
-14
03
07
-
09
06
11
-16
10
09
01
-14
09
-
02
21
00 '
-02 |
07
-02 1
-10
06
02
-
Важно лишь уменьшение числа чрезмерно сходных
показателей, а не удаление каких-либо определенных
показателей. Поэтому, чтобы ответить на наш исходный вопрос — все
ли 13 показателей матрицы 3.19 характеризуют один общий
420
фактор (силу нервной системы), — мы можем произвести
факторизацию по однофакторной модели двух
сокращенных вариантов матрицы, которые в совокупности охватят
все 13 тестов. Ответ получим положительный.
Заканчивая этот раздел, мы можем сказать следующее.
Техника решения на основе однофакторного решения Спир-
мена очень проста. Встречаются корреляционные матрицы,
по отношению к которым она является единственной
вполне адекватной техникой факторизации (например,
рассмотренная выше матрица В. И. Самохваловой). В других случаях
она может применяться ко всей матрице или, чаще, к части
ее в качестве предварительного или дополнительного
способа факторизации. Она всегда является средством для ответа
на вопрос: действительно ли данный набор показателей
характеризует одно общее свойство, один общий фактор?
5. Решение на основе бифакторной модели
Холзингера
Модель бифакторного решения Холзингера показана
на табл. 3.25.
Таблица 3.25
Бифакторная модель Холзингера
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
Факторы
g <м с2 с3
X X
X X
X X
X X
X X
X X
X X
X X
X X
X X
U,
X
":
X
и,
X
и«
X
и}
X
и4
X
и,
X
и.
X
и,
X
и,.
X
421
Как видно из таблицы, все показатели имеют факторные
веса по генеральному фактору g, a кроме того, все они
определяются также групповыми факторами с19 с2, с3,...
Своеобразие модели Холзингера в том, что групповые факторы не
перекрываются, т. е. каждый показатель определяется, кроме
генерального фактора, только одним групповым фактором.
Иначе говоря, сложность всех показателей в модели
Холзингера равна 2.
Метод Холзингера, как увидим дальше, предполагает
наличие не менее трех групповых факторов (т. е. разбивку
показателей не менее чем на три группы) и присутствие в каждой
группе не менее трех показателей. Следовательно, он в
строгом виде применим к матрицам, порядок которых не менее 9.
Надо заметить, что бифакторная модель Холзингера
очень редко сохраняется в точном соответствии с ее
исходным видом при факторизации методом Холзингера. В этом
мы будем иметь возможность убедиться дальше. Сохранение
в процессе факторизации исходной модели легко получается
при работе с искусственными матрицами, придуманными для
учебных целей (см., например, у Томсона [24. С. 361-368]).
Но Харман, например, подробно показывая ход
бифакторного решения эмпирически полученной матрицы
корреляций 24-го порядка, находит факторную матрицу,
значительно отклоняющуюся от модели Холзингера [13. С. 137 и 140].
Это обстоятельство нисколько, однако, не уменьшает
ценности метода факторизации, предложенного Холзингером.
Факторизация по методу Холзингера состоит из трех этапов:
а) группировка показателей (разбивка их на группы);
б) вычисление факторных весов по генеральному фактору g;
в) вычисление факторных весов по групповым факторам.
Изучая ход решения по этим трем этапам, будем
пользоваться знакомой нам матрицей корреляций 13-го порядка,
извлеченной из работы В. И. Рождественской и др. и
представленной в табл. 3.18. Для дальнейшей работы нам
необходимо будет знать суммы коэффициентов корреляций для
каждого столбца этой матрицы, т. е. те величины, которые
422
мывформуле (11) и втабл. 3.5, 3.13 и 3.16обозначили (r)Jk. Эти
величины для матрицы табл. 3.18 представлены в табл. 3.26.
Таблица 3.26
Суммы коэффициентов корреляции
для отдельных столбцов матрицы табл. 3.18
Показатели
('А
1
5,37
2
5,23
3
4,89
4
4,80
5
4,34
6
5,06
7
5,33
8
5,02
9
4,38
10
4,55
11
3,74
12
3,43
21
3,75
а) Разбивка показателей на группы
Наиболее объективным способом разбивки показателей
на группы можно считать способ, предложенный Холзинге-
ром и заключающийся в определении так называемого
коэффициента В (coefficient of belonging, коэффициент
принадлежности). Коэффициент В определяется как выраженное в
процентах отношение средней величины коэффициентов
корреляций между показателями, входящими в группу, к
средней величине коэффициентов корреляции между
показателями, входящими и не входящими в группу. Это
определение может быть выражено в виде следующей формулы:
2? = 100^-, (16)
где S— сумма коэффициентов корреляции между
показателями, входящими в группу;
ns — число этих коэффициентов;
Т— сумма коэффициентов корреляции между
показателями, входящими и не входящими в группу;
пт — число этих коэффициентов.
423
",
пт
v(v-l).
2 '
= v(n - v).
Если п есть общее число показателей в матрице, a v —
число показателей, входящих в группу, то нетрудно
убедиться, что
(17)
(18)
Подставив в формулу (16) выражения (17) и (18), получим
формулу (19), которая и применяется при вычислениях В:
в = 2тг-^
(v-l)ÎT
Разбивка показателей на группы производится
постепенно. Начинают с того, что берут группу из двух показателей,
дающих между собой наиболее высокий (или один из
наиболее высоких в данной матрице) коэффициент корреляции.
Определяют 2? для этой группы. Затем прибавляют еще один
показатель из числа тех, которые дают наиболее высокие
коэффициенты корреляции с первыми двумя. Вычисляют В
для этой группы из трех показателей. Затем прибавляют к
группе еще один показатель и вычисляют В для новой
группы из четырех показателей и т. д. При этом пользуются
следующими соображениями и формулами.
На первом этапе, когда группа состоит только из двух
показателей, S, очевидно, равно коэффициенту корреляции
между этими двумя показателями, Тдля группы из двух
показателей равно сумме коэффициентов корреляций в
столбцах, соответствующих обоим этим показателям, минус 2S
(чтобы удалить коэффициенты корреляции между
вошедшими в группу двумя показателями, которые относятся к S, a
не к Ги которые встречаются в этих двух столбцах дважды).
Обратимся к нашей матрице табл. 3.18. Один из самых
высоких коэффициентов корреляции в ней 0,73 между показа-
424
телями 4 и 6. Тогда Сбудет равно 0,73, а Гравно 4,80 + 5,06 —
— 2 х 0,73 = 8,40; п равно 13, a v = 2. Вычисляем 2? по формуле
(19):
Из числа показателей, дающих высокие коэффициенты
корреляции и с 4 и 6, можно взять показатель 3. Теперь для
упрощения вычисления В{Аег) прибегают к помощи
вспомогательной величины L, которая обозначает сумму
коэффициентов корреляции нового вводимого в группу показателя
(обозначим его 1) с уже вошедшими в нее. Тогда можно
пользоваться следующими формулами:
где (г), есть сумма коэффициентов корреляции в столбце 1.
Для нашего примера будем иметь:
425
При разбивке показателей на группы надо
руководствоваться следующими соображениями: 1 ) коэффициент В не
должен быть меньше 130; 2) следует относиться настороженно к
тем случаям, когда включение в группу нового показателя
влечет за собой резкое падение величины В. Кроме того, надо
следить за тем, каково соотношение по содержанию
включаемых в группу показателей; включение в одну группу
совершенно разнородных показателей и разбивка по разным
группам сходных показателей, очевидно, не могут привести к
нахождению факторов, поддающихся содержательной
интерпретации.
Ход разбивки на группы показателей матрицы табл. 3.18
показан на табл. 3.27.
Таблица 3.27
Разбивка на группы показателей матрицы табл. 3.18
Примечания: 1) Показатель 21 не включается в эту группу, так как дает
более высокий коэффициент В в группе (7,8,21). 2) Резкое падение коэффи-
426
циента В при прибавлении к 9 и 10 показателя 12 легко понять, приняв во
внимание исключительно большую для данной матрицы величину
коэффициента корреляции между 9 и 10 — 0,85. 3) Показатель 2 не включается в эту
группу, так как дает более высокий коэффициент В в группе (4,6, 3, 1,5,2)
В результате произведенной разбивки на группы
бифакторная модель для нашей матрицы получает вид, показанный на
табл. 3.28.
Таблица 3.28
Бифакторная модель в применении
к матрице табл. 3.18
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
8
21
9
10
11
12
g
X
X
X
X
X
X
X
X
X
X
X
X
X
Факторы
с,
X
X
X
X
X
X
Сг
X
X
X
с>
X
X
X
X
б) Вычисление факторных весов по генеральному фактору g
В основе его лежит следующее соображение:
коэффициент корреляции между показателями, входящими в
разные группы, зависит только от генерального фактора g, так
как групповые факторы различны для этих показателей.
Иначе говоря, коэффициенты корреляции между
показателями, входящими в разные группы, можно рассматри-
427
вать как элементы однофакторной матрицы и применить к
ним формулу (12) (см. С. 395), заменив
репродуцированный коэффициент корреляции r'jk эмпирически найденным
где у'и к — показатели, входящие в разные группы, а
ajg и а^ — их факторные веса по фактору g.
Помножим обе стороны равенства (22) на а^ — квадрат
факторного веса по g некоторого третьего показателя е,
входящего в третью группу, в которую не входят ниу, ни к.
Заменим в правой части, исходя из равенства (22),
факторные веса соответствующими коэффициентами корреляции:
Отсюда легко получаем окончательную формулу:
(23)
Иначе говоря, квадрат факторного веса по g для
некоторого показателя е равен дроби, где числитель —
произведение коэффициентов корреляции этого показателя с двумя
другими, взятыми из двух других групп, в которые не входит
е, а знаменатель — коэффициент корреляции между этими
двумя последними показателями.
В этой формуле содержится принцип вычисления
факторных весов по g при бифакторном решении. Понятно, что
эта формула применима только в тех случаях, где имеется не
меньше трех групп, так как она исходит из наличия трех
показателей ej и к, принадлежащих разным группам.
428
В правой части формулы (23) имеется три коэффициента
корреляции. Такого рода триад для определения одного
факторного веса имеется довольно много. Например, в нашем
случае (табл. 3.28) определение квадрата факторного веса
по g для показателя 2 может быть сделано с помощью триад:
2, 7, 9 - 2, 7, 10 - 2, 7, 11 - 2, 7, 12 - 2, 8, 9 - 2, 8,10 и т. д.
Каждая отдельная величина факторного веса по g для
показателя 2, полученная при использовании разных триад,
может быть различной. Нас должна интересовать средняя
величина, получаемая из всех триад, относящихся к одному
показателю. Общая формула для решения этой задачи дана,
например, у Хармана [13, 132]. Однако разъяснение
способов практического применения ее достаточно сложно и
занимает у того же Хармана много страниц. Мы ограничимся
наиболее простым (и часто встречающимся) случаем, когда
имеется всего три группы показателей. Таков и наш случай
табл. 3.18 и 3.28.
Перепишем исходную матрицу корреляций, разделив ее на
следующие 9 частей:
где Л, Ви Свключают в себя коэффициенты корреляции
внутри первой, второй и третьей групп; /)и £>'(транспозиция D) —
коэффициенты корреляции между показателями первой и
второй групп; Ей Е— коэффициенты корреляции между
показателями первой и третьей групп; Ги /"— коэффициенты
корреляции между показателями второй и третьей групп. Для
определения факторных весов по g коэффициенты
корреляции, входящие в А, В и С, не имеют значения, а играют роль
лишь входящие в Д Е, Fn их транспозиции. Переписывая
матрицу в новом расположении, включим в нее столбцы Х>, в
которых поместим суммы коэффициентов корреляции по
строкам для А Е, D\ F, E\ F\ a также общие суммы
коэффициентов корреляции для каждой из этих частей матрицы.
429
Матрица табл. 3.18 тогда примет следующий вид (см.
табл. 3.29).
Таблица 3.29
Матрица табл. 3.18, сгруппированная согласно модели табл. 3.28
Части
матрицы
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
8
21
9
10
11
12
А
12 3 4 5 6
61 54 45 56 69
61 49 46 31 31
54 49 55 52 59
45 46 55 55 73
56 31 52 55 53
69 31 59 73 53
D'
49 68 45 44 41 42
58 56 42 59 35 46
32 33 29 42 29 43
Е'
41 48 23 24 26 18
31 61 26 25 22 19
17 27 42 45 24 37
24 40 13 22 10 16
Ь
2,89
2,96
2,08
7,93
1,80
1,84
1,92
1,25
6,81
D
7 8 21
49 58 32
68 56 33
45 42 29
44 59 42
41 35 29
42 46 43
В
58 30
58 23
30 23
F
32 43 30
39 40 26
34 20 25
51 22 35
S,
1,39
1,57
1,16
1,45
1,05
1,31
7,93
1,05
1,03
0,79
1,08
3,95
Е
9 10 И 12
41 31 17 24
48 61 27 40
23 26 42 13
24 25 45 22
26 22 24 10
18 19 37 16
F
32 39 34 51
43 40 20 22
30 26 25 33
С
85 33 35
85 37 44
33 37 33
35 44 33
1г
1,13
1,76
1,04
1,16
0,82
0,90
6,81
1,56
1,25
1,14
3,95
Из табл. 3.29 мы можем легко получить общие или
средние величины триад, включающие все частные триады,
определяющие квадрат факторного веса для каждого
показателя. Числителем такой «средней триады» будет
произведение сумм по строкам, относящимся к данному показателю, в
430
двух частях матрицы, включающих данный показатель, а
знаменателем — общая сумма коэффициентов корреляций в
той части матрицы, которая не включает данного
показателя. Для показателя 1 будем иметь следующую «среднюю
триаду»:
Таблица 3.30
аи =
1,39x1,13
3,95
= 0,3976;
Факторные веса по g (aeg) для
показателей матрицы табл. 3.18
для показателя 8
2 2,96x1,25
lSg
6,81
= 0,5433;
для показателя 12
1,25x1,08
ai2g =
7,93
= 0,1702.
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
8
21
9
10
11
12
Квадраты
факторных
весов по g,
<
0.3976
0.6995
0.3054
0.4258
0.2180
0.2985
0.6620
0.5433
0.3482
0.2383
0.2390
0.1913
0.1702
Факторные веса
nog,
/7
"
0.631
0.836
0.553
0.653
0.467
0.546
0.814
0.737
0.590
0.488
0.489
0.437
0.413
Для получения
факторных весов по g следует
лишь извлечь квадратные
корни из получаемых
этим способом величин.
В табл. 3.30 приведены
квадраты факторных весов и сами факторные веса по g для
всех показателей матрицы табл. 3.18.
в) Вычисление факторных весов по групповым факторам
Вычислим прежде всего остаточные коэффициенты
корреляции после извлечения генерального фактора тем же
способом, который применяли при однофакторном
решении, т.е. основываясь на формулах (12) и (13). Расположим
эти остаточные коэффициенты корреляции в том же поряд-
431
ке, как располагали в табл. 3.29 исходные коэффициенты
корреляции.
Под каждой частью матрицы (А, Д Ей т. д.) поместим
среднюю величину остаточных коэффициентов
корреляции в данной части матрицы. Эти данные представлены в
табл. 3.31.
Таблица 3.31
Сгруппированная матрица остаточных коэффициентов корреляции
Части
матрицы
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
8
21
9
10
11
12
А
12 3 4 5 6
08 19 04 27 35
08 03 -09 -08 -15
19 03 19 26 29
04 -09 19 25 37
27 -08 26 25 28
35 -15 29 37 28
0,15
D'
-02 00 00 -09 03 -02
11 -06 01 11 01 06
-05 -16 -04 03 01 11
0,002
Е'
10 07 -04 -08 03 -09
00 20 -01 -07 -01 -08
-11 -10 18 16 04 13
-02 -05 -10 -05 -09 -07
0,002
D
7 8 21
-02 11 -05
00 -06 -16
00 01 -04
-09 И 03
03 01 01
02 06 И
0,002
В
-02 -18
-02 -20
-18 -20
-0,13
F
-08 07 01
-01 04 -03
-02 -12 -01
17 -08 09
0,003
Е
9 10 И 12
10 00 -11 -02
07 20 -10 05
-04 -01 18 -10
-08 -07 16 -05
03 -01 04 -09
-09 08 13 -07
0,002
F
-08 -01 -02 17
07 04 -12 -08
01 -03 -01 09
0,003
С
61 12 15
61 16 24
12 16 15
15 24 15
0,24
432
Рассматривая эту сгруппированную матрицу
остаточных корреляций, мы отмечаем, что, как и следовало
ожидать согласно нашей исходной модели, остаточные
межгрупповые коэффициенты корреляции, т. е. корреляции в
частях D, Ей F (и их транспозициях), в среднем равны нулю
(точнее, практически не отличающейся от него величине
0,002 или 0,003). Следовательно, коэффициенты
корреляции между показателями, вошедшими в равные группы,
действительно полностью определяются одним генеральным
фактором. Иначе обстоит дело в частях матрицы табл. 3.31,
содержащих внутригрупповые остаточные коэффициенты
корреляции, т. е. в частях А, В и С. Здесь остаточные
коэффициенты в среднем далеки от нуля.
Применим к этой матрице остаточных коэффициентов
известный нам способ определения вероятности появления
остаточных коэффициентов определенной величины при
предположении, что они в среднем равны нулю. Для этого
надо прежде всего знать среднюю величину коэффициентов
корреляции в исходной матрице (табл. 3.18). Для этого
складываем величины (г)к из табл. 3.26 и делим их на число
коэффициентов корреляции, т. е. на 13 х 12. Получаем р =
= 0,384. N (число испытуемых) в этой работе равнялось 40.
Следовательно, согласно таблице 3.9, сигма остаточных
коэффициентов корреляции равна 0,20. Наибольший
коэффициент корреляции в частях Д Ей /'нашей матрицы табл. 3.31
равен 0,20 (между показателями 2 и 10). Вероятность его
согласно табл. 3.10 равна 32 %. Следовательно, мы и по этому
критерию имеем право считать остаточные коэффициенты
корреляции в межгрупповых частях матрицы равными нулю.
Иначе обстоит дело в двух внутригрупповых частях
матрицы — А и С. В части А наибольший коэффициент
корреляции равен 0,37; вероятность его появления при гипотезе
равенства остаточных коэффициентов нулю равна 6 %, т. е.
невелика. Принимая же во внимание, что средняя величина
остаточных коэффициентов в части а равна +0,15, т. е. что
имеется явное преобладание положительных коэффициентов
433
над отрицательными, мы не имеем основания считать, что
извлечение генерального фактора до конца объяснило внут-
ригрупповые коэффициенты в этой группе (1, 2, 3, 4, 5, 6).
Еще резче это выступает при анализе остаточных
коэффициентов в части С. Здесь наибольший остаточный
коэффициент равен 0,61; вероятность его при нулевой гипотезе есть
0,26 %, т. е. ничтожна. К тому же в этой части все остаточные
коэффициенты положительные и в среднем равны 0,24.
Несомненно, что для объяснения коэффициентов корреляции
этой группы (9, 10, 11, 12) одного генерального фактора
недостаточно.
Особое место занимает группа (7, 8, 21), внутригруппо-
вые коэффициенты которой представлены в части В. Здесь
наибольший остаточный коэффициент 0,20, т. е. такой же,
как и в межгрупповых частях таблицы. К тому же в этой
части матрицы все остаточные коэффициенты отрицательные.
Мы не имеем основания предполагать, что показатели этой
группы связаны между собой каким-то групповым
фактором, кроме общего всем показателям матрицы генерального
фактора.
Значит ли это, что выделение показателей 7, 8, 21 в
отдельную группу незаконно? Нет, не значит. Это,
действительно, особая группа показателей, но характеризуются
показатели этой группы, в отличие от показателей других
групп, тем, что дисперсия их определяется только
генеральным фактором.
Нам остается определить групповые факторы для групп
(1,2,3,4,5,6) и (9,10,11,12), т. е. факторные веса по
групповым факторам Сх и С3 (согласно обозначениям табл. 3.28).
Групповой фактор С2 оказался мнимым; можно сказать
иначе — факторные веса по этому фактору все равны нулю.
Определение групповых факторов производится по
хорошо известной нам методике однофакторного решения (это
возможно, если в группу входит не менее трех показателей).
Части матрицы остаточных коэффициентов корреляции Л и
С рассматриваются как матрицы, соответствующие одно-
434
факторной модели: коэффициенты корреляции в каждой из
них зависят только от одного группового общего фактора,
так как генеральный фактор уже извлечен. Применив в
каждой из них способ, основанный на формуле (11) и
показанный в табл. 3.5, 3.13 и 3.16, мы получаем результаты,
приведенные в табл. 3.32.
Таблица 3.32
Факторные веса по групповым факторам Ct и С3 для матрицы табл. 3.18
Показатели
1
2
3
4
5
6
9
10
11
12
Квадраты
факторных
весов по С.
al
0,23
0,00
0,27
0,11
0,26
0,38
Факторные
веса по С,
û«,
0,48
0,00
0,52
0,33
0,51
0,62
Квадраты
факторных
весов по С,
0,33
0,67
0,06
0,11
Факторные
веса по С,
а*с,
0,57
0,82
0,24
0,33
Соединив данные табл. 3.30 и 3.32, получаем
представленную на табл. 3.33 бифакторную матрицу для
корреляционной матрицы табл. 3.18. В этой таблице даны также
величины общности для каждого показателя (h2),
представляющие собой суммы квадратов факторных весов из табл. 3.30 и
3.31. Для сравнения приводим величины А2, полученные
авторами работы при факторизации полной матрицы по цент-
роидному методу.
Отметим прежде всего, что величины h2 при
бифакторном и центроидном решениях в среднем одинаковы. Это
значит, что полнота факторизации одинакова. Сравнивая
однофакторное решение с центроидным, мы всегда находи-
435
ли, что однофакторное решение дает меньшие величины И2,
чем центроидное, даже в тех случаях, где по смыслу дела
однофакторное решение было единственно целесообразным
(матрица В. И. Самохваловой).
Таблица 3.33
Факторная матрица, полученная бифакторным решением
корреляционной матрицы табл. 3.18
Показатели
1
2
3
4
5
6
7
8
21
9
10
11
12
Факторы
g
0,63
0,84
0,55
0,65
0,47
0,55
0,81
0,74
0,59
0,49
0,49
0,44
0,41
С,
0,48
0,00
0,52
0,33
0,51
0,62
с,
0,57
0,82
0,24
о,зз
Средние
А2
при
бифакт.
решении
0,63
0,70
0,58
0,54
0,48
0,68
0,66
0,54
0,35
0,57
0,91
0,25
0,28
0,55
при
центроид,
решении
0,52
0,61
0,57
0,61
0,39 1
0,64
0,62
0,53 1
0,36
0,85
0,73
0,29
0,28
0,54
Но наиболее важно то, что в данном примере бифакторное
решение дало нам некоторые новые сведения по существу
исследуемой факторной структуры показателей. Мы взяли из
матрицы 21-го порядка, полученной в работе В. И.
Рождественской и др., только те 13 показателей, которые
объединялись одним (первым) групповым фактором — силой
нервной системы по отношению к возбуждению. Наш
генеральный фактор в сущности и соответствует первому фактору
центроидного решения; он говорит о силе нервной системы
по отношению к возбуждению. Различие в величинах
факторных весов в первом центроидном факторе и в
генеральном факторе бифакторного решения совершенно естествен-
436
но уже по одному тому, что в последнем случае мы имеем для
всех показателей, кроме 2, 7, 8, 21, еще и групповой фактор.
Что же представляют собой по содержанию наши
групповые факторы? Интерпретация фактора С3 не вызывает
никаких затруднений: он объединяет все показатели,
характеризующие силу нервной системы в слуховом анализаторе, и
притом только их. Показатели, объединяемые фактором С{9
все характеризуют силу нервной системы в зрительном
анализаторе. Однако не все показатели, характеризующие силу
нервной системы в зрительном анализаторе, получили
факторные веса по этому фактору. Исключением явились
показатели 2, 7 и 8. Они получили максимально высокие
показатели по генеральному фактору, но не вошли в сферу действия
фактора С,. Объяснить этот результат особенностями самих
этих показателей в настоящее время затруднительно.
Возможно, что причина нулевых групповых факторных весов
этих показателей лежит именно в том факте, что в данном
наборе тестов и в данной выборке испытуемых они получили
исключительно высокие факторные веса по генеральному
фактору и вся общность (А ) их была исчерпана.
Вполне понятен и очень поучителен зато тот факт, что
показатель 21 оказался вне групповых факторов, хотя его
факторный вес по генеральному фактору и не очень велик. Как
показали прошлые работы нашей лаборатории, этот
показатель — действие отвлекающих звуковых раздражителей на
зрительную чувствительность, как и противоположный по
форме показатель — действие отвлекающих световых
раздражителей на слуховую чувствительность, — не поддаются
истолкованию с точки зрения вопроса: в каком именно
анализаторе здесь испытывается сила нервной системы? Эти
показатели казались как бы независимыми от
межанализаторных различий. Такое понимание показателя 21 вполне
подтверждается результатами, полученными при
бифакторном анализе: показатель 21 (действие отвлекающих
звуковых раздражателей на зрительную чувствительность)
оказался показателем силы нервной системы вообще, а не силы
нервной системы в сфере какого-либо анализатора.
437
Итак, в результате бифакторного анализа мы получили
возможность расчленить показатели силы нервной системы
на показатели, относящиеся к слуховому анализатору и
относящиеся к зрительному анализатору. Осталась еще группа
показателей, характеризующих по формальным данным
факторного анализа силу нервной системы вообще,
безотносительно к анализатору. Однако только один из этой
последней группы показателей — показатель 21 — с основанием
может быть истолкован именно так. В отношении трех других
(2, 7 и 8) остается неясным, почему они не являются
показателями силы нервной системы в зрительном анализаторе, а
по отношению к показателю 7 — величина зрительной
чувствительности — представляется даже невероятным
интерпретировать его как межанализаторный показатель.
Впрочем, как хорошо известно всем специалистам по
факторному анализу, факторизация одной матрицы никогда не
может претендовать на окончательную интерпретацию всех
образующих ее показателей. Почти всегда результат факторного
анализа не только дает основания для некоторых
определенных выводов, но и выдвигает вопросы, которые могут быть
разрешены только дальнейшим исследованием.
г) «Прямое факторное решение» с использованием
факторной модели
Харман описал очень простой метод «прямого
факторного решения», применимый к некоторым матрицам,
составленным из малого числа показателей [13. С. 94—96]. Этот
метод применим, если есть основание предполагать, что один
или более показателей определяются только генеральным
фактором. Он отличается от описывавшихся до сих пор тем,
что предполагает приближенное определение общностей
(h2); в этом отношении он сходен с мультифакторным
анализом. Это, конечно, его крупный недостаток по сравнению с
другими описанными выше простейшими способами
факторизации.
438
Этот метод мы разберем на примере матрицы,
заимствованной из работы В. Д. Небылицына и представленной в
табл. 3.13. Мы рассмотрели возможность и результат
факторизации этой матрицы на основе однофакторной модели. Автор
осуществил факторизацию ее центроидным методом [2. С. 22].
Теперь сделаем попытку факторизовать ее третьим способом.
Выше было сказано, что метод Холзингера
непосредственно применим лишь к матрицам, порядок которых не
менее 9. Матрица В. Д. Небылицына — 7-го порядка.
Следовательно, мы заранее не можем рассчитывать на возможность
применения здесь бифакторного метода в том виде, как он
описан выше.
Но первый этап бифакторного метода — разбивка
показателей на группы — полностью применим и в нашем случае
матрицы 7-го порядка. Ход разбивки на группы показателей
матрицы табл. 3.13, основанный на формулах (19), (20), (21),
представлен в табл. 3.34.
Таблица 3.34
Разбивка на группы показателей матрицы табл. 3.13
Группы
(3,4)
(3,4,2)
(3,4,2,7)
(3,4,2,7,5)
(1,6)
(1,6,5)
V
2
3
4
5
2
3
L
1,365
1,919
1,948
0,946
S
0,855
2,220
4,139
6,087
0,709
1,655
200(n-v)
1000
800
600
400
1000
800
Т
5,330
5,779
5,228
4,252
4,212
5,224
(V-D7-
5,330
11,558
15,684
17,008
4,212
10,448
В
160
152
151
143
168
127
Рассмотрение табл. 3.34 выдвигает вопрос о месте,
которое должно быть отведено в модели факторной матрицы
показателю 5. Он явно не может быть включен в группу (1,6),
так как величина коэффициента В при этом становится ниже
предельно возможной величины 130. Формально возможно
включение его в группу (3,4,2,7), что влечет за собой
снижение коэффициента В со 151 до 143. Но тогда мы приходим к
439
факторной модели, в которой все переменные разбиваются
на две группы. Простых методов для решения такой модели
нет. Более целесообразно оставить показатель 5 вне групп,
что позволит нам воспользоваться методом «прямого
факторного решения». Тогда модель искомой факторной
матрицы получает вид, показанный на табл. 3.35.
Таблица 3.35 Исходным для «прямого
Бифакторная модель в факторного решения» являет-
применении к матрице табл. 3.13 ся тот факт, что один
показатель определяется только
генеральным фактором (вообще
только одним фактором),
откуда следует, что факторный
вес этого показателя по
генеральному фактору равен
корню квадратному из общности
(А2) для этого показателя
(см. равенство (4)).
Следовательно, мы должны начать
решение с приближенного определения h2 для показателя 5.
Самый простой способ приближенного определения h2
заключается в том, что в качестве величины, характеризующей
h2 данного показателя, берется наибольший коэффициент
корреляции в соответствующем этому показателю столбце
корреляционной матрицы. Этот способ часто применяется
при центроидном методе.
В матрице табл. 3.13 в столбце 5 наибольший
коэффициент корреляции 0,561. Следовательно, факторный вес по g
для показателя
5^=Д5бГ = 0,749.
Факторные веса по g для остальных показателей
определяются на основании формулы (22), из которой следует для
нашего случая, что
Показатели
1
6
2
3
4
7
5
Факторы
Я
X
X
X
X
X
X
X
с,
X
X
с
X X X X
440
Факторные веса по групповым факторам (С, и С2)
определяются исходя из равенства (4). В нашем случае сложность
каждого показателя (кроме показателя 5) равна 2,
следовательно, левая часть равенства содержит только два члена:
Величины а ^, т. е. факторные веса по генеральному
фактору, мы уже знаем, величины Л2 должны снова оценить
приближенным способом, т. е. взять в качестве этих величин
наибольшие коэффициенты в каждом столбце. Тогда
факторный вес для показателя к по групповому фактору равен
Возьмем в качестве примера показатель 1. Факторный вес
его по генеральному фактору определяется следующим
образом:
Наибольший коэффициент корреляции в столбце 1
матрицы табл. 3.13 равен 0,709. Эту величину мы принимаем за
приближенное значение h1. Тогда факторный вес по
групповому факторному весу (С,) определяется следующим
образом:
В результате таких вычислений получаем факторную
матрицу, представленную в табл. 3.36.
441
Таблица 3.36
Факторная матрица, полученная «прямым
факторным решением» матрицы табл. 3.13
при приближенной оценке А способом
«максимальных коэффициентов корреляций»
Показатели
1
6
2
3
4
7
5
Фактор
g
0,583
0,680
0,485
0,709
0,749
0,684
0,749
С,
0,608
0,497
с,
0,682
0,593
0,542
0,479
h1
0,71
0,71
0,70
0,85
0,85
0,70
0,56
Метод «прямого
факторного решения»
безупречен с
математической стороны, но
получаемые при
использовании его
результаты в
сильнейшей степени зависят
от того, каким
способом осуществляется
приближенная оценка
величин h2. С
приближенной оценки этих
величин начинается и
центроидное решение.
Но там оценки этих величин меньше влияют на окончательные
результаты. При корреляционных матрицах высоких
порядков, как показывает опыт, почти безразлично, каким способом
произведена предварительная приближенная оценка величин
h. При матрицах малых порядков (как в нашем случае) и в цен-
троидных решениях способ приближенной оценки величин h2
существенно сказывается на результатах факторизации. При
методе же «прямого факторного решения», который вообще
применим только к матрицам, составленным из немногих
показателей, вопрос о приближенной оценке h2 имеет решающее
значение для числовых значений факторных весов.
Из многочисленных способов оценки величин И2
применим еще один и сравним результаты.
К числу сравнительно простых и считающихся по
отношению к центроидным методам факторизации одними из
наиболее точных способов приближенной оценки величин
h2 (см. [26. С. 318] и [24. С. 372—373]) относится так
называемый центроидный способ. Он заключается в следующем.
Берется часть матрицы корреляции, состоящая обычно
из четырех показателей, в которую входят, кроме того
показателя, для которого определяется А2, еще три показателя,
дающие наиболее высокие коэффициенты с первым показате-
442
лем (с тем, для которого определяется h ). Тогда
приближенное значение А2 для показателя к определяется по следующей
формуле:
где (г)к — сумма всех известных коэффициентов
корреляции в столбце К;
rmax "~ максимальный коэффициент корреляции в этом
столбце;
(г), — общая сумма всех известных коэффициентов
корреляций в данной части матрицы;
Zrmax — сумма всех максимальных коэффициентов
корреляции в ней.
Обратимся к нашей матрице табл. 3.13 и найдем этим
способом h2 для показателя 1. Наибольшие коэффициенты
корреляции он дает с показателями 2, 4 и 6. Берем поэтому
матрицу корреляции для показателей 1,2,4 и 6. Эта матрица
приведена в табл. 3.37.
Таблица 3.37
Часть матрицы табл. 3.13
Применим к табл. 3.37 формулу (26):
Результат факторизации матрицы табл. 3.13 «прямым
факторным решением» при приближенной оценке величин
h2 центроидным способом представлен в табл. 3.38.
Сравним прежде всего величины А2, полученные: 1) В. Д. Не-
былицыным при центроидном решении [2. С. 22, табл. 2],
2) при приближенной оценке их способом «максимальных
коэффициентов корреляции», 3) при приближенной оценке
их центроидным способом. Эти величины представлены в
табл. 3.39.
Таблица 3.38 Таблица 3.39
Факторная матрица,
полученная «прямым
факторным решением» Сопоставление величин А2, полученных
матрицы табл. 3.13 при разными способами
приближенной оценке h1
центроидным способом
Величины h2, полученные В. Д. Небылицыным и
приближенно определенные «способом максимальных
коэффициентов», для большинства показателей почти одинаковы.
Средние величины их также очень близки. Это
объясняется прежде всего тем, что В. Д. Небылицын, осуществляя
центроидное решение, исходил из приближенной оценки
величин А2 тем же «способом максимальных
коэффициентов». Атак как матрица всего лишь 7-го порядка, то способ
предварительной оценки h1 не мог не сказаться на
результатах. Величины А2, полученные центроидным методом, в
среднем ниже величин, полученных в двух других случаях.
Это совершенно закономерно. Метод максимальных
коэффициентов дает всегда несколько завышенные оценки
величин h2. Нельзя, конечно, сказать, что применение в
той или другой форме метода максимальных
коэффициентов дает более совершенную по существу факторизацию,
чем применение других способов приближенной оценки
величин И2. Табл. 3.39 говорит о том, что всякий метод
факторизации матриц со сравнительно малым количеством
показателей, основанный на приближенной оценке
величин h2, дает более или менее «условные», приближенные
значения факторных весов. Этот недостаток не имеет
места лишь при факторизации больших матриц или при
факторизации описанными в предыдущих разделах методами,
не требующими приближенной оценки h2.
Самое поучительное при сравнении полученных нами
факторных матриц, вернее, даже схемы их, показанной на
табл. 3.35, с факторной матрицей, полученной В. Д.
Небылицыным, заключается в том, что два показателя (1, 6),
объединяющиеся у В. Д. Небылицына фактором А,
совпадают с показателями, вошедшими у нас в группу С{, a
четыре показателя (2, 3,4, 7), объединяющиеся у В. Д.
Небылицына фактором Б, совпадают с показателями, вошедшими
у нас в группу С2. Двумя совершенно различными путями
(группировкой с помощью коэффициента В и вращением
осей для факторов, полученных центроидным методом)
445
получена совершенно одинаковая разбивка показателей
на группы. Это говорит о том, что полученная в обоих
случаях одинаковая группировка показателей точно отражает
объективные особенности распределения коэффициентов
корреляции в корреляционной матрице табл. 3.13. Иначе
говоря, распределение показателей по факторам может
быть инвариантным (неизменным) при совершенно
различных методах факторизации.
Что касается величин факторных весов по групповым
факторам, полученных нами при обоих вариантах
применения «прямого факторного решения», то они,
естественно, меньше факторных весов по факторам Ли Б,
полученных В. Д. Небылицыным. Это является неизбежным
следствием того, что значительная часть дисперсии по каждому
из показателей отнесена в нашей модели за счет
генерального фактора, по которому факторные веса во многих
случаях даже выше, чем по групповым факторам. О двух
разных возможностях содержательной интерпретации
полученного при бифакторной модели и «прямом факторном
решении» генерального фактора В. Д. Небылицын пишет в
своей монографии [3]. Разбирать этот вопрос в контексте
данной статьи излишне.
В подразд. 4 рассматривалась факторизация этой же
матрицы В. Д. Небылицына на основе однофакторной
модели Спирмена. Там было показано, что такая факторизация
статистически законна, но с научной стороны значительно
менее целесообразна, чем произведенная В. Д.
Небылицыным факторизация центроидным методом. Нельзя, как
мне кажется, сказать того же о только что произведенной
факторизации «прямым факторным решением».
Последняя в данном случае дает не меньше, а, скорее, больше, чем
факторизация центроидным методом, обнаруживая явным
образом присутствие генерального фактора, который, как
было показано в подразд. 4 (см. выше), скрыто выявлен и
В. Д. Небылицыным в виде 1 центроидного фактора до
вращения осей. Открытие этого фактора несравненно важнее,
446
чем открытие фактора В (третьего из факторов, полученных
Небылицыным после вращения), имеющего не очень
высокие факторные веса для трех показателей. К тому же
факторизация «прямым факторным решением» на основе
бифакторной модели несравненно проще, чем факторизация
центроидным методом с последующим вращением осей.
Что касается основного недостатка только что описанного
метода — условности приближенных оценок величин — то
от него не свободен и центроидный метод в применении к
столь малым матрицам, как та, о которой идет речь.
Конечно, в отношении больших матриц дело обстоит иначе: там
метод «прямого факторного решения» вообще
неприменим.
В настоящей статье мы рассмотрели лишь те методы
факторного анализа, понимание которых не требует
обращения к геометрии многомерных пространств и не
предполагает больших знаний в области матричной алгебры, чем
те, которые были сообщены в подразд. 3. Нашей основной
задачей было показать, что и эти простейшие методы
факторного анализа могут быть с успехом использованы при
факторизации некоторых матриц или частей матриц и что в
отдельных случаях они являются даже наиболее
целесообразными.
Кроме того, существенно было показать возможность
факторизации одной и той же матрицы корреляции разными
методами, а это является одним из основных положений
теории факторного анализа.
Настоящая статья может рассматриваться как первая,
наиболее элементарная, глава общего курса факторного анализа.
447
Литература
1. Небылицын В. Д. Современное состояние факториального анализа
// Вопросы психологии. — 1960. — № 4:
2. Небылицын В. Д. К проблеме уравновешенности нервных
процессов // Вопросы психологии. — 1964. — № 6.
3. Небылицын В. Д. Основные свойства нервной системы человека. —
М.: Просвещение, 1966.
4. Сравнительное изучение различных показателей силы нервной
системы человека/В. И. Рождественская, В. Д. Небылицын, M. H.
Борисова, Л. Б. Ермолаева-Томина// Вопросы психологии. — 1960. — № 5.
5. Самохвалова В. И. Об индивидуальных различиях в запоминании
разных видов материала // Вопросы психологии. — 1962. — № 4.
6. Туровская 3. Г. О соотношении некоторых показателей силы и
подвижности нервной системы человека // Типологические особенности
высшей нервной деятельности человека: Сб. — М.: Изд-во АПН РСФСР,
1963. - Т. 3.
7. Anastasi A. Differential psychology. — 3 ed. — N.Y., 1958.
8. Eysenck H. J. The structure of human personality. — London; N.Y., 1953.
9. Faverge J.-M. Méthodes statistiques en psychologic appliquée // Deux
volumes. — Paris, 1954.
10. Fraisse Paul. Vers une psychologie compete // Psychologie Frangaise. —
1962. - Vol. 11,№3.
11. Garrett Henry E. Statistics in psychology and education. — 5 ed. —
1962.
12. Guilford J. P. Psychometric methods. — 2 ed. — N.Y.; Toronto; London,
1954.
13. Harman Harry H. Modern factor analysis. — Chicago, 1960.
14. Holzinger Karl J. and Harman Harry H. Relationships between factors
obtained from certain analysis // J. Educ. Psychol. — 1937. — № 28.
15. Hotelling Harold. Analysis of a complex of statistical variables into
principal components // J. Educ. Psychol. — 1933. — № 24.
16. Kelley Trumari L. Statistical method. — N.Y., 1924.
17. McNemar G. Psychological statistics. — 3 ed. — N.Y; London, 1962.
18. Reuchlin M. Les méthodes quantitatives en psychologic. — Paris, 1962.
19. Rodger R. S. Statistical reasoning in psychology. — London, 1961.
20. Spearman С The proof and measurement of association between two
things//Amer. J. Psychol. - 1904. - № 15. - P. 72-101.
21. Spearman С «General intelligence», objectively determined and
measured // Amer. J. Psychol. - 1904. - № 15. - P. 201-292.
448
22. Spearman C. The abilities of man. — London, 1927.
23. Stevens S. S. Mathematics, measurement and psychophysics //
Handbook of experimental psychology. — Ed. by S. S. Stevens. — N. Y; London,
1951. Рус. пер.: Стивене. Экспериментальная психология. — M., 1960. —
T. 1.
24. Thomson Godfrey H. The factorial analysis of human ability. — 3 ed.
Цит. по франц. пер.: Thomson G. H. L'analyse factorielle des aptitudes
humaines. — Paris, 1950.
25. Thurstone L. L. The vectors of mind. — Chicago, 1935.
26. Thurstone L. L. Multiple-factor analysis. — Chicago, 1947.
27. Vemon Philip E. The structure of human abilities. — 1950. Цит. по
франц. пер.: Vernon Ph. E. La structure des aptitudes humaines. — Paris, 1952.
28. Vemon Philip E. The measurement of abilities. — 2 ed. — London, 1961.
29. Wissler С The correlation of mental and physical tests// Psychol. Rev.
Monogr. Supplement. — 1961. — № 6.
IV. История психологии
Проблемы истории психологического познания
Теплов был историк особого склада. Он обладал редким
даром сочетать анализ конкретно-научных феноменов с
постижением их смысла в общей логике движения знаний.
Соединение синтетической силы ума с конкретностью мышления,
быть может, нигде столь ярко не проявилось, как в его истори-
ко-научных занятиях. Я не могу рассматривать эти занятия как
побочную линию его исканий или как своего рода хобби. Здесь
он был профессионалом и мастером, постоянно
вслушивавшимся в своей экспериментально-теоретической работе в
звучавшие из былых эпох голоса искателей научной истины о
психике и ее детерминантах. Теплов испытывал органическую
потребность в этом знании.
Изложить достоверно результаты историко-психологи-
ческих исканий Теплова непросто, тем более что чувство
огромной ответственности за каждое оценочное суждение,
за каждый вывод побуждало Теплова воздерживаться от
публикации многого из того, что открылось его взору в
потоке исторических событий. Обращу внимание и на то, что в
печать он передал статьи, касающиеся только истории рус-
ской психологической мысли1. Его главные герои: А. А. Гер-
1 Так, по непонятным мне причинам, он отказался публиковать
прекрасную статью об одном из лидеров гештальтпсихологии Максе Вертгеймере.
Статья, скорее всего, была написана в 1935 г. В ней четко разграничены
конкретно-психологические работы Вертгеймера и его концептуальные
построения, полагая, что именно первые представляют наибольшую
ценность, которая усматривается в установке на то, чтобы соединить строгую
научность с направленностью на решение реальных жизненных проблем.
Дается детальный разбор изобретенных Максом Вертгеймером методик
по выявлению «комплексов» его работ по мышлению, направленных на
раскрытие реальных (отличных от формально-логических) схем реше-
450
цен, И. M. Сеченов и H. H. Ланге. Большая статья о
психологических взглядах Герцена была написана Тепловым в период
его сотрудничества с сектором психологии Института
философии Академии наук СССР. Сектором руководил С. Л.
Рубинштейн, считавший чрезвычайно важным «партнерство»
методологии научного познания с историей. Этой же
ориентации твердо придерживался Теплов. Наследство Герцена в
этом плане представляло особый интерес, поскольку в нем
нетрудно было выделить идеи, относящиеся к коренным
методологическим вопросам психологии, таким, в частности,
как детерминация человеческих деяний, нераздельность
интеллектуального и мотивационного (ума и страсти),
развитие сознания и воли и его зависимость от физиологического
механизма — с одной стороны, социоисторических
обстоятельств — с другой. С присущей Теплову дотошностью в
любых делах, за которые он брался, все огромное наследие
великого русского мыслителя было изучено с большой
скрупулезностью.
В связи с Герценым Теплов коснулся и сеченовских
психофизиологических работ. Дело в том, что сын Герцена стал
учеником физиолога М. Шиффа, который, придерживаясь
механистических взглядов на функции нервной системы, не
признал сеченовское открытие центрального торможения и
поручил Герцену-сыну провести эксперименты, которые бы
дезавуировали сеченовские выводы из его опытов. В те
времена главным объектом физиологических экспериментов
служила лягушка (было даже шутливо предложено поставить
ей памятник). Герцен-сын воспроизвел опыты Сеченова, не
получив, однако, его результатов. Разгорелась полемика.
Она вращалась вокруг вопроса о том, существует ли
торможение как особое проявление активности нервной системы
или же наблюдаемое отсутствие реакции на раздражитель
вполне объяснимо механическими причинами. Замечу, что
за острыми вопросами по поводу реакций лягушачьей лапки
на разражитель стояли принципиальные вопросы, имеющие
ния интеллектуальных задач, а также классических исследований
восприятия движения.
451
непосредственное отношение к трактовке глобальных
вопросов психологии человеческого бытия. В торможении
Сеченов усматривал телесный механизм волевого поведения,
определяющий признак которого он видел в способности
организма противостоять (благодаря работе особого
нервного центра) внешним стимулам. Согласно же Герцену-сыну,
любое поведение безостаточно объяснимо законами
механики, физико-химии.
Когда А. Герцен-отец еще в юности вел споры со своим
двоюродным братом А. А. Яковлевым о детерминации «дел
человеческих», он, в противовес Яковлеву, отвергал его
убеждения, будто все эти дела «зависят просто от нервов».
Сами же нервы мыслились как субстанция, стоящая,
подобно всем другим веществам, под законами химии.
Историческое значение сеченовского открытия «задерживающих
механизмов» определялось тем, что оно потребовало
радикальной перестройки самого понятия «о нервах», наметив
перспективу объяснения телесного субстрата волевых поступков
без того, чтобы выводить их из законов химии.
Теплов разобрал эти коллизии, связанные с важнейшим
для понимания природы человека вопросом о свободе воли,
став на сторону Сеченова. В связи с этим он в деталях
проанализировал письмо старшего Герцена к сыну о свободе воли
и различные переводы этого письма на русский язык, в том
числе опубликованный в журнале «Православное
обозрение» перевод, который путем как будто бы мелких поправок
изображал дело так, словно целью Герцена было заставить
своего сына «перестать считать духовные явления продуктом
нервной деятельности».
В действительности же вывод Герцена, показывает
Теплов, сводился к тому, чтобы, не изымая человека из общих
законов природы, трактовать его сознание и волю как
продукт его развития в качестве социального существа. Вопросы
соотношения физиологии, психологии и социальной
истории, поглощавшие мысль Герцена, Теплов включал в
контекст современных научных споров. Сопряженность исто-
452
рии с современностью не менее значима для тепловской
трактовки других исторических аспектов познания. Особо
хотелось бы выделить, касаясь обзора Тепловым взглядов
Герцена, акцентирование последним роли личностного
фактора в процессе добывания истины, оценку этого
процесса как жизненного дела, когда личность, соперничая с
истиной, вовлекается в коллизии «драмы познания». В связи
с этим Герцен вьщелял различные типы отношения людей к
знанию, в том числе отношения, которые характерны для
тех, кто это знание производит, то есть ученых. По критерию
отношения к знанию Герцен предложил свою типологию
ученых. С категорией отношения в объяснение рождения и
гибели идей, как изначально исторических событий,
вводилось личностное начало.
Теплову импонировала эта герценовская точка зрения на
«личностность» познания. Он и сам следовал сходной
ориентации в своих историко-научных занятиях, сближая
психологическое и логическое.
Мы видели, что в связи с занятиями сына физиологией
Герцен затронул вопрос о детерминации поведения,
ставший в русском обществе после сеченовских «Рефлексов»
центром острейших дискуссий. Противники Сеченова
обвиняли его в забвении отличающей человека от животных
уникальной психической организации, в редукции сознания к
рефлексам. Споры развертывались на уровне выяснения
отношений между физиологией и психологией. Герцен же
вводил в обсуждение этой проблематики новое измерение. Оно
касалось зависимости психики от факторов истории и
социального развития. Замечу, что к этим факторам (к
сожалению, Теплов об этом не упоминает и потому порой был
склонен считать Сеченова «физиологическим
материалистом») обращался в своей концепции «не-свободы воли»
также и Сеченов. Но они выступали у него в качестве
нравственных, а не исторических. Весь смысл сеченовского
детерминизма сводился к идее, согласно которой истинно
волевой человек — это тот, «кто не может не делать добро».
453
Разбираясь в давней полемике о соотношении между
физиологией, психологией и социальной историей,
Теплов, обсуждая ее на историческом материале, на первый
взгляд весьма далеком от его конкретно-психологической
работы (в тот период основное внимание он уделял своей
любимой теме — изучению одаренности и способностей),
несомненно, соотносил проблемы, обнаженные той
полемикой, с методологией своей собственной эмпирической
работы. За разделением задатков и способностей стояла
формула связи физиологического и психического. Но
психическое применительно к восприятию музыкальных
творений не могло быть сведено к обычно изучаемым
психологией феноменам или процессам сознания. Ибо эти творения
в качестве компонентов культуры погружают
индивидуальную психику в надиндивидуальные формы этой культуры.
И Теплов неотвратимо принимал культурологическую
ориентацию в своем объяснении способностей как
переживаний (см. выше). Здесь же, возвращаясь к исторической теме,
хотел бы обратить внимание на то, что, как и в анализе
наследия Герцена, обсуждая творчество Сеченова, Теплов
неизменно касался принципиальных историко-методологических
вопросов. Он отмечал недопустимость модернизации
воззрений ученых прошлого, необходимость строжайшего
учета того конкретного исторического контекста, в котором
рождались и эволюционировали их воззрения.
Он обладал обостренной чувствительностью к этому
контексту. Автор этих строк уже писал о том, что ему
посчастливилось быть ассистентом Теплова по курсу истории
психологии на психологическом отделении философского факультета
Московского государственного университета. Свои лекции,
освещающие развитие психологии на Западе, среди которых
были поражавшие тонкостью анализа, Теплов по сути дела
читал экспромтом, держа перед собой листочек с
несколькими выписками из сочинений того мыслителя, воззрения
которого он детально обсуждал. Он делился с нами своими
раздумьями по поводу роли этих воззрений в общем прогрессе
454
психологии, порой «забегая вперед» к последующим
событиям в нашей науке, вплоть до новейшей постановки
проблем, с которыми пыталась некогда справиться
психологическая мысль.
В раскрытии «связи времен», в показе того, как
соотносятся «вечные» проблемы науки с попытками последующих
поколений искателей истины справиться с ними, он видел
свою ключевую задачу. Особой привлекательностью в этом
плане отличались его лекции об Аристотеле и Декарте. Его
оценки радикально расходились с официально принятыми
в советской философско-психологической литературе той
эпохи. Если принять во внимание тягостную
идеологическую атмосферу той эпохи, то нетрудно понять, что именно
это обстоятельство стало причиной его отказа
стенографировать и публиковать свои лекции. Тем более, что одно
время он занимал должность заведующего кафедрой
психологии в Академии общественных наук при ЦК КПСС, а там
требовалось проявлять особую бдительность к любым
отклонениям от одобренных свыше трактовок и оценок.
Взгляды же Теплова на психологические учения,
сложившиеся в недрах философии, легко могли стать мишенью
для «бдительных» критиков.
Во всяком случае на протяжении всего тепловского
курса, который мне посчастливилось прослушать, лектор ни
разу не предложил рассматривать историю науки под углом
зрения борьбы между материализмом и идеализмом, хотя
такой подход считался в те времена единственно правильным,
поскольку он вытекал из соответствующего ленинского
указания. Зато вполне «правоверными» были тепловские
публикации по истории отечественной психологии.
Статья о Сеченове, опубликованная в журнале
«Большевик», затрагивала ряд принципиальных историко-методоло-
гических вопросов. Нужно сказать, что Б. М. Теплов был
превосходным знатоком научного наследства Сеченова.
Признавая его высшей точкой развития
материалистической мысли в домарксистской психологии, Б. М. Теплов
455
вместе с тем считал необходимым при оценке этой
выдающейся фигуры, как и всякой другой, не отступать от
исторической правды.
Вред такого отступления не только этический.
Утрачивается возможность воссоздать объективную логику развития
науки, без чего, как мы видели, современный
исследователь не может адекватно проектировать свою деятельность.
Через несколько лет по другому поводу Б. М. Теплов
говорил: «Не может состоять задача истории психологии и в том,
чтобы отыскивать у отдельных прогрессивных деятелей
прошлого высказывания, которые звучат совершенно
приемлемо и в наше время, или в том, чтобы представлять таких
выдающихся ученых в XIX веке, как, например, И. М. Сеченов,
в качестве некоего маяка или идеала, приблизиться к
которому и составляет задачу современной материалистической
науки. Ведь в таком случае наука будет не развиваться, а
двигаться по кругу. Такое «странное обращение» с И. М.
Сеченовым приводит к тому, что он выступает в качестве
«заместителя» вообще прошлого психологической науки, хотя ясно,
что один человек, и даже такой выдающийся ученый, как
И. М. Сеченов, не может заместить длительную историю
науки» [7. С. 173-174].
В подобных тенденциях Б. М. Теплов тогда, в 1957 г.,
усматривал своеобразные пережитки «культа личности» в
психологии. Но важно отметить, что борьбу с этими
тенденциями в отношении Сеченова и Павлова он начал при самом
их зарождении, до т. н. «павловской» сессии 1950 г. Его
выступление в журнале «Большевик» представляло острую
полемику с В. М. Кагановым, который в ряде вопросов
отступал от исторически достоверного освещения сеченовской
концепции. Присоединяясь к общей оценке Сеченова как
воинствующего материалиста, Теплов вместе с тем указывал
на ограниченность, а иногда и ошибочность, сеченовских
взглядов. Так, например, хотя мысль о том, что принцип
развития должен быть руководящим в психологии, высоко
поднимает Сеченова над большинством психологов XIX в., его
456
понимание развития являлось, по мнению Теплова, не
диалектическим, а механистическим. Ведь Сеченов, вслед за
Спенсером, отрицал качественное различие между
психической организацией человека и животных, полагая, что тип
эволюции повсеместно остается одним и тем же. В связи с
этим Б. М. Теплов указывал на испытанное Сеченовым
влияние эволюционизма Спенсера, отмеченное самим
Сеченовым, но обходимое теми, кто стремился «улучшить» его
идейно-философский облик. За этим скрывалась ложная,
но, к сожалению, в те годы широко распространенная
установка — противопоставить Сеченова западноевропейской
науке — Гельмгольцу, Спенсеру и др. Тем самым его учение
выпадало из общего хода развития мировой психологии.
Хотя «Элементы мысли» и не сколок с учения Спенсера,
подчеркивал Теплов, недопустимо замалчивать его
влияние. Недопустимо также приписывать Сеченову решения,
которые он в силу ограниченности антропологического
материализма, на котором базировалась его концепция, не
мог предложить.
Одним из наиболее уязвимых пунктов сеченовского
учения являлась трактовка свободы воли. Между тем «на
протяжении ряда страниц своей книги (о Сеченове) Каганов
излагает правильное марксистское учение о воле, но ведет свой
рассказ так, что читатель может законно подумать, будто
речь идет об изложении взглядов Сеченова» [3. С. 75]. «Не
подлежит сомнению, что автор «Рефлексов головного мозга»
выступал как воинствующий материалист, взрывая
идеалистическое учение об абсолютной воле, об абсолютном
индетерминизме человеческих поступков. Но как раз в этом и
обнаруживается ограниченность сеченовских философских
взглядов. Вопрос о свободе воли Сеченов решал с позиций
механистического материализма» [3. С. 74]. Нужно сказать,
что, будучи безусловно правым в своей критике попыток
представить Сеченова в качестве диалектического
материалиста, сам Б. М. Теплов, однако, склонялся к крайнему
выводу о том, что в сеченовской концепции не свободы воли
457
«мы видим теорию физиологического детерминизма в ее
заостренно-механистической форме».[3. С. 75].
В действительности Сеченов видел в этической
регуляции волевого поведения решающее отличие его от чисто
физиологических актов. Это, конечно, не снижает важности
тепловского выступления против попыток модернизировать
великие учения прошлого.
Подобные попытки предпринимались в отношении не
только философского, но и конкретно-научного
содержания этих учений: «Нельзя согласиться с т. Кагановым, —
писал Б. М. Теплов, — когда он заявляет: «Сеченов дает
блестящее, непревзойденное решение вопроса о том, какие
физиологические эквиваленты соответствуют всем элементам
мысли». Слово «непревзойденное» является одним из тех
торжественных, хвалебных, но, в сущности,
безответственных слов, которых, к сожалению, много в книге Каганова»
[З.С.77].
Ведь значимое содержание должно стоять не только за
научным термином, но и за исторической оценкой.
Заканчивая свою статью, Б. М. Теплов указывал: «Надо выделить в
философском и особенно психологическом наследстве
Сеченова те положения, которые сохраняют и в настоящее
время свое научное значение, и отчетливо показать в то же
время те моменты, которые в свете достижений марксистской
научной мысли являются устарелыми, неправильными,
ограниченными» [3. С. 80]. К сожалению, критика и выводы
Теплова не были в те годы приняты во внимание. Наступила
полоса, когда в потоке выступлений, статей, диссертаций о
Сеченове и Павлове стали доминировать «торжественные,
хвалебные, но, в сущности, безответственные слова».
Возникло представление об учении Сеченова — Павлова, как
движущемся по собственной орбите монолите, содержащем
в преформированном виде ответы на любые вопросы
психофизиологии не только определенной исторической эпохи,
но и какие бы ни возникли в будущем.
458
Б. M. Te плов не поддался этой моде и продолжал
отстаивать принцип историзма. Ему принадлежит, в частности,
очень важное указание на недопустимость упрощенного
понимания истории рефлекторной концепции, согласно
которому эта история исчерпывается линейным и
однозначным отношением — Сеченов — Павлов. Полемизируя
по этому вопросу с А. А. Шейным, Б. М. Теплов писал:
«Неужели А. А. Шеин полагает, что рефлекторная
концепция Сеченова впредь до Павлова лежала как зарытое в землю
зерно и не имела, наряду с яростными врагами, более или
менее верных заступников и продолжателей? Великие идеи, к
которым принадлежит рефлекторная концепция Сеченова,
имеют гораздо более сложную историю...» [8. С. 147]. В этой
связи Теплов называет имена В. М. Бехтерева, H. H. Ланге,
Мейнерта.
Выступления Б. М. Теплова в защиту
конкретно-исторического подхода в противовес догматико-апологетическому
не утратили свое значение и поныне.
Наряду с Сеченовым пристальное внимание Б. М.
Теплова как историка приковывал другой замечательный русский
психолог — H. H. Ланге.
Без преувеличения можно сказать, что тепловская статья
«Основные идеи в психологических трудах H. H. Ланге» —
лучшее из всего, что говорилось об этом исследователе. Статья
показывает, какие именно положения H. H. Ланге дают
основание признать за ним выдающееся значение в истории
психологии конца XIX — начала XX века. Она опять-таки важна
не только своим конкретным содержанием, раскрывавшим
специфику борьбы за объективный метод и рефлекторную
концепцию психики в условиях, отличных от периода, когда
выступил И. М. Сеченов, но и приемами толкования
исторического материала. H.H. Ланге рассматривается и как
продолжатель сеченовской линии, и как самобытный
мыслитель. Противоречия в его мировоззрении не игнорируются,
но, напротив, вскрываются во всей их исторической
подлинности.
459
«В моей статье, — писал Б. М. Теплов, — я пытался не
просто утверждать нечто о Ланге, а доказать путем
подробного рассмотрения его работ те положения, которые кратко
сформулированы в конце статьи» [8. С. 146].
Доказательность — таково первое требование, которое
Теплов ставил перед любым суждением об исторических
фактах, разумеется, и перед собственным.
Четкое разграничение проводилось между тем, что
высказывал тот или иной ученый о своих убеждениях,
взглядах и т.д., и их объективной функцией в контексте
развития науки. Важнейшим ориентиром являлось соотнесение
с логикой этого развития, благодаря чему только и
становится возможным раскрытие подлинной, а не
воображаемой оригинальности рассматриваемого учения. Если
говорить о H. H. Ланге, то в его трудах, как показано
Тепловым, преломилась назревшая потребность в преодолении
психологией интраспекционистских влияний, расширении
своей сферы за пределы фактов сознания. Такова была
общая прогрессивная тенденция, получившая, однако, в
передовой русской психологии одно выражение, в американской
психологии — другое. Только отражая реальные запросы
психологической науки, смог H. H. Ланге оказать влияние
на западноевропейских исследователей (Рибо и др.).
Идейная связь Ланге с прочно укоренившейся на почве
русской культуры сеченовской традицией отмечается всеми
нашими историками психологии. И здесь опять-таки одна
из загадок: почему сам Ланге игнорировал эту связь, свою
сеченовскую «родословную», печать которой лежит на всех его
научных текстах? Б. М. Теплов писал: «Несомненно, что
идея рефлекторного понимания психики была получена
Ланге из трудов Сеченова. И, однако, в печатных работах
Ланге имя Сеченова встречается очень редко и только в
связи с вопросами, не имеющими принципиального значения.
В «Основах воли» оно не упоминается вовсе. В
«Психологических исследованиях» — один раз по совершенно
«нейтральному» поводу: в истории разработки физиологическо-
460
го учения о задержке рефлексов... В статье «Механизмы
внимания« (1891) — также один раз, по тому же поводу...
В книге «Душа ребенка» Сеченов упоминается один раз... в
«Психологии» — два раза и всегда вне связи с какими-либо
принципиальными вопросами...» [8. С. 47]. Причину того,
что Ланге не указывал на истинный источник своих идей,
Теплов усматривает в том, что, будучи профессором
философии в одном из университетов царской России, Ланге не мог
открыто признать, что исповедует материализм. (Поскольку
сеченовское учение относилось к разряду
материалистических.) «Ланге приходилось писать в известном смысле
«эзоповым» языком. Умолчание о Сеченове входило в
правила этого языка. «Начальство» едва ли могло успешно
разбираться в принципиальном смысле многих
положений Ланге. Но достаточно было поставить эти положения
в связь с именем Сеченова, чтобы сделать их
подозрительными» (там же). Не могу согласиться с аргументацией Теп-
лова, поскольку в те времена, когда Ланге работал над
своими главными психологическими текстами, с имени
Сеченова давно было снято подозрение в одиозности (он был
избран почетным академиком Императорской Академии
наук).
Теплов ошибался и тогда, когда считал, что о Сеченове
Ланге упоминал «только в связи с вопросами, не
имеющими принципиального значения» (там же). В
действительности оба упоминания, о которых идет речь, являлись
достаточно принципиальными. Прежде всего Ланге отвергал
главное сеченовское открытие «центрального торможения»
(«задерживающего» влияния высших нервных центров на
двигательную активность), а ведь на этой концепции
базировалась сеченовская трактовка нейромеханизмов
сознания и воли. (По Сеченову, главный признак воли —
способность организма противостоять непосредственным
импульсам — имеет своим субстратом «центральное торможение».)
Что же касается второго упоминания Ланге о Сеченове, то
оно также носит полемический характер, затрагивая еще бо-
461
лее принципиальный вопрос, а именно — вопрос об
отношении душевных процессов к телесным. Сеченова Ланге
включил в обширный перечень тех, кто стремится «объяснить, по
крайней мере гипотетически, все движения и реакции
животного организма (в том числе и человека) как движения
физико-химического автомата, нигде не прибегая к
собственно психическому фактору» [3. С. 81]. Иначе говоря, Ланге
инкриминировал Сеченову редукционизм (сведение
психического к физиологическому). Большую и актуальную
ценность представляет анализ Б. М. Теплова борьбы H.H. Ланге
за экспериментальный метод. Успех эксперимента
определялся плодотворностью его идейной схемы. Сопоставляя
экспериментальную работу Н. Н. Ланге и Г. В. Челпанова,
Теплов трактует их как антиподов. Хотя Челпанов
пользовался такими материальными и техническими средствами,
о которых Ланге не мог и мечтать, его работа не дала
никаких результатов [6. С. 63].
Б. М. Теплов, как сказано, предостерегал против
соблазна наделять восхищающих нас и сегодня мыслителей
прошлого идеями, созвучными современному пониманию.
Вместе с тем он не боялся в тех случаях, когда это
подсказывал сам материал, выделять ростки новых воззрений,
ставшие приметными лишь в наши дни. Так, он впервые обратил
внимание на предложенную H.H. Ланге модель типичной
реакции с участием психики как «круговой реакции». «В
наше время, — отмечал Теплов, — когда признано важнейшее
значение таких понятий, как «обратная связь» и
«санкционирующая афферентация», нет надобности доказывать
большую научную прозорливость психолога, выдвигавшего
40 лет назад приведенные положения» [6. С. 51]. В
материале, доставшемся от прошлого, всегда могут быть скрыты
невидимые для современников нити, прослеживаемые
историком науки лишь на более высокой ступени становления
знания.
Теперь коснемся того, что не опубликовано. Каким
бесценным материалом обогатилась бы наша очень скудная ис-
462
торико-научная литература, если бы эти лекции
стенографировались или записывались на магнитофон1. Сам Теплов,
готовя свой курс, тщательно изучал первоисточники,
притом, поскольку им излагались воззрения западных
авторов, — на языке подлинников. При этом следует иметь в
виду, что первые разделы курса отводились развитию
психологической мысли эпохи античности. Поэтому, говоря о тех
источниках, которые реконструировал и интерпретировал
Теплов, следует иметь в виду, что среди них были тексты на
греческом и латинском языках. Теплов акцентировал
внимание своих слушателей на тонкости терминологии, при
обращении с которой в переводах на русский язык
возможны отступления, притом весьма существенные, от понятий,
которыми оперировал античный мыслитель. Так,
например, термин «фантазия», — разъяснял Теплов, — означал у
Аристотеля не только образы воображения, как об этом
говорит современный русский язык, но также образы
памяти. Тексты Аристотеля Теплов разбирал с особой
любовью. Он подчеркивал их непреходящее значение для
психологии и ее проблем. В частности, знаменитое арестоте-
лево учение о «нус»е (уме), давшее, как известно, мощный
импульс множеству философских толкований (вплоть до
таких, которые стоили их сторонникам в эпоху средневековья
головы), освещалось Тепловым преимущественно в
психологическом, а не философском ключе. В частности,
психологический акцент ставился Тепловым на разделении
Аристотелем двух видов интеллекта — теоретического и
практического. Это разфаничение соотносилось с проблемой «ума
военачальника», над которой Теплов, как хорошо известно,
деятельно работал в годы Великой Отечественной войны.
Любопытно, что в лекции, посвященной соотношению в
аристотелевом наследии психологических и этических идей,
Теплов деятельно разбирал столь существенный для его соб-
1 Замечу, между прочим, что сказанное относится и к курсу истории
психологии, читанному на протяжении 20 лет в Московском университете
П. Я. Гальпериным, который, по непонятным мне причинам, не
опубликовал ни одной строчки по этой тематике.
463
ственных непосредственных занятий психологией
способностей вопрос о роли в формировании личности, с одной
стороны, ее природных свойств, с другой — тех свойств,
которые приобретаются ею в процессе жизни. Здесь один из
важнейших в философии Аристотеля пунктов, касающихся
связи потенциального и актуального. Этот пункт опять-таки
переводился Тепловым в психологический план.
Указывалось, что, согласно Аристотелю, все, что мы получаем от
природы, существует лишь в виде возможностей (потенциально).
Из возможности в действительность данное природой
превращается благодаря реальной деятельности. Нетрудно
заметить, что тепловское понятие о природных задатках,
которые трансформируются в способности в процессе
актуальных действий, являлось переводом на язык современной
науки того, что предвосхищалось две с половиной тысячи лет
назад античными мыслителями. Это же относится к
аристотелевой идее о формировании характера, согласно которой
человек становится справедливым, творя дела
справедливые, умеренным — совершая поступки, отличающиеся
умеренностью, и т. д. Это означало, что характер формируется в
реальных делах, которые у людей, как существ
«политических», всегда являются делами по отношению к другим.
Хорошо помню, что, излагая эти положения «Этики»
Аристотеля, Теплов не без легкой иронии замечал, что великому
Стагириту, несомненно, был знаком принцип единства
психики и деятельности. Думаю, что уже эти примеры
свидетельствуют о своеобразном стиле прочтения Тепловым
древних текстов. С одной стороны, он стремился
воссоздать реальный, не совпадающий с современным (вопреки
терминологическому подобию) смысл тех понятий,
которые выстрадали древние мудрецы. С другой — соотносил
открывшееся их умственному взору с тем, над чем бьется
мысль психолога XX столетия. По существу, его
интересовал «диалог эпох», и он вслушивался в него, быть может, не
столько с целью ознакомить с былыми воззрениями на
психические процессы «зеленых» слушателей своих лекций,
464
сколько осмыслить в гулких отзвуках этого диалога свою
актуальную исследовательскую работу. Это были типичные
«лекции-раздумья». Профессор импровизировал, держа
перед собой листочек с перечислением фамилий, сочинений,
терминов. Иногда он поручал прочитать лекцию автору этих
строк, которого этим чрезвычайно смущал. Но Теплов,
подбадривая, передавал мне свою папку с выписками из
сочинений древних и с собственными интерпретациями тех
терминов, которые мы бы сейчас назвали ключевыми словами.
Выписки говорили, что Те плову необходимо было все
знать из первых рук. Если брались переводы иностранных
текстов, то они непременно сличались с подлинниками.
Если существовало несколько переводов, то каждый из них
тщательно проверялся на адекватность. При этом
фиксировались и обсуждались разночтения. Отдельные термины
выписывались порой с указанием их этимологии. А ведь
многие тексты, как говорилось, были на древних языках. Теплов,
как искусный реставратор, тщательно слой за слоем снимал
напластования, скрывавшие от нас пульсацию древней
мысли в ее доподлинное™. Он учил тому, чтобы видение
исторической «фактуры» было не менее объективным, чем
восприятие и оценка экспериментально-психологических данных.
Каждый листочек сохранял следы кропотливейшей
работы, но служить конспектом, к сожалению, не мог.
Приходилось обращаться за разъяснениями к самому автору или
литературным источникам. И тогда каждый раз становилась
очевидной установка Теплова на то, чтобы сосредоточиться
на истории накопления наиболее близких к
психологической тематике знаний, хотя отъединить их от философии,
служанкой которой психология считалась веками, было
весьма непростой задачей. Тем не менее, как мог убедиться
читатель на приведенных выше пробах интерпретации
Тепловым учения Аристотеля, эта задача решалась лектором
удивительно продуктивно. Но Аристотель —
универсальный гений — был и философом и естествоиспытателем.
Поэтому с позитивной оценкой его естественнонаучных воз-
30. Заказ №4197.
465
зрений в напряженной идеологической ситуации конца 40-х
годов особых проблем не было. Несравненно сложнее
обстояло дело с философами бескомпромиссно идеалистической
ориентации. Нужно иметь в виду, что в тот период, когда
Теплов разрабатывал свой курс, в древних идеалистах видели
чуть ли не наших идеологических противников. Что уж тогда
говорить о мыслителях, исповедовавших психологические
идеи Аристотеля в их христианской версии, таких,
например, как Фома Аквинский.
В бытность мою преподавателем Московского
университета Теплов дочитал свой курс истории психологии до начала
XIX в. Из его лекций, рассматривавших судьбы
психологической мысли на этом историческом пробеге, хочу выделить
три новаторски освещенных им периода. Это, во-первых,
изложение психологической концепции стоицизма (одного
из самых сильных направлений философии
эллинистического периода). Она рассматривалась с такой полнотой,
какую мы не встретим ни в одном из специальных
исследований зарубежных историков.
Касаясь представлений стоиков о душе как
разновидности пневмы (своего рода огненного воздуха), Теплов
объяснял, почему в эволюции знаний возникла потребность в
этом представлении. И затем использовал излюбленный им
прием демонстрации исторической связи с тем, какими
изображались факторы, предшествовавшие обращению к
пневме, и какие трансформации претерпело представление
о ней в последующие века. Вопреки мифологичности этого
представления оно, как разъяснял Теплов, родилось в
попытках решить серьезнейшую задачу, касающуюся природы
тех процессов в организме, роль которых впоследствии
перешла к нервным импульсам. Теплов образно рисовал картину
того, как воззрение на пневму, представлявшее телесное и
духовное начало нераздельными, раздвоилось, приведя и к
полной мистики пневматологии, и к учению об абсолютно
материальных «животных духах», которые в качестве
огненных частиц проносятся по нервным стволам. Это учение бы-
466
ло одним из опорных пунктов разработанной Декартом
схемы рефлекса, иначе говоря — открытия рефлекторной
природы поведения.
Такова была вторая — после стоицизма — тема, детально
разработанная Тепловым. Я не встречал впоследствии в
литературе столь тонкого изложения декартова учения о
«страстях души», каковой мы услышали отТеплова. Впоследствии
мы узнали об обращении к этому учению Выготского в своем
пространном, но, к сожалению, так и не завершенном
трактате об эмоциях. Теплов, конечно, не был знаком с этим
трактатом, к счастью, сохранившимся в рукописи. В тепло-
веком изложении основное внимание уделялось не
аффектам («страстям») как эмоциональным состояниям, а
«страстям» в смысле «страдательных» состояний души, то есть
испытываемых ей в силу внешних навязываемых ей толчков, в
противоположность действиям, которые исходят от нее
(«акциям»).
К таким феноменам относятся у Декарта ощущения,
восприятия, представления, чувства. Декартов же замысел
заключался в том, чтобы применительно к ним, а не только к
открытому им механизму рефлекса, применить принцип
детерминизма. (Конечно, в принятой им, Декартом,
соответственно общему строго его мировоззрения,
механистической трактовке.) Прослеживая эволюцию идей этого
великого французского философа и естествоиспытателя, Теплов
показывал, как Декарт все большую роль придавал
психологическому фактору, отнюдь не сводя его, как тогда было
принято безоговорочно считать в нашей психологической
литературе, к рефлексии, к известной формуле: «Мыслю —
следовательно», к концепции, приобретшей среди советских
психологов громкую известность под именем «декарто-лок-
ковской концепции сознания».
В качестве третьего — после стоицизма и Декарта —
раздела тепловского курса, где совершенно новаторски
воспроизводились былые «дела и дни» творцов психологической
мысли, я бы выделил изложение учений французских фило-
467
софов, группировавшихся в XVIII в. вокруг знаменитой
«Энциклопедии». Полагаю, что детальный разбор этих учений
был особенно значим для Теплова в силу непосредственной
близости выделенных им проблем к его собственным
занятиям. Речь велась преимущественно о психологии личности
и соотношении в ее развитии природных особенностей
индивида и внешней среды (под которой, как известно,
энциклопедисты разумели географические, климатические и
другие природные факторы — с одной стороны, социальную
среду— с другой).
В центре тепловского обсуждения этой проблематики
выступала, естественно, дискуссия между Гельвецием и
Дидро. Как известно, защищая идею равенства всех людей,
Гельвеций учил, что воспитательное воздействие способно
лепить из людей что угодно. Дидро в своих критических
замечаниях по поводу этого вывода своего единомышленника
возражал ему, подчеркивая, что внешние воспитательные
воздействия, будучи важным фактором приобретения
индивидом его личностных качеств, значат «много, но не все».
Телесная организация человека — по Дидро — является
продуктом «естественной истории». Эту организацию нельзя
сбрасывать со счета, хотя зависимость от нее ума и страстей
меньше, чем это изображается в ряде доктрин.
Теплов, затрагивая этот исторический спор, был явно на
стороне Дидро и ассоциировал мнение последнего с
собственным разграничением задатков, дарованных природой, с
тем, во что они превращаются в жизненных встречах
организма с социальной средой.
Еще раз подчеркну, что общение Теплова с великими
умами прошлого в каждом конкретном эпизоде отличалось
умением, с одной стороны, не наделять эти умы современным
видением психологической ткани поведения, с другой —
вступать с ними в диалог с тем, чтобы сопоставить
собственный вариант ответа на «вечные» вопросы психологии с
прежними поисками ответов и решений.
468
На всех развилках творческого пути Теплов, не оставляя
своих экспериментов, а также использования
неэкспериментальных методов и наблюдений, становился летописцем,
«историографом» изучаемой проблемы. При этом знание о
прошлом ему требовалось не для обогащения эрудиции, в
качестве самоцели. Оно «впрягалось» в рабочую упряжку и
вытягивалось на передний край современной науки.
Остается дать общую сводку принципов и путей
построения историко-научного знания, которые отстаивал Б. М.
Теплое. Задача облегчается тем, что он сам подготовил такую
сводку в двух выступлениях.
1. Прежде всего, история психологии должна быть
«историей развития системы науки» [9. С. 6]. Только такая
ориентация превращает ее из «галереи несовместимых теорий» и
конгломерата сменяющих друг друга персон и феноменов в
важное орудие современного научного познания.
2. История дает ключ к логике науки, без уяснения
которой не могут быть вскрыты — действительные, а не
выдуманные — перспективы ее развития [7. С. 173]. История служит
оптимизации современных исследований, их
прогнозированию, пониманию куда мы идем.
3. Входя в теоретическое обеспечение науки, она тем
самым, служит и практике. «Правильная логика развития
науки — методологически твердо обоснованная — не может не
вести рано или поздно к практически полезным
результатам» [7. С. 173].
4. Поскольку формирование знания детерминировано
сложным взаимодействием социальных факторов, ответить
«на все основные вопросы истории науки можно только,
рассматривая историю развития психологической мысли в
связи с широкими проблемами общественной жизни,
борьбы в идеологической области, истории других наук» [9. С. 7].
5. Единство процесса психологического познания
требует рассматривать его историю в отдельных странах не
изолированно, а в нераздельной связи с развитием мировой
психологии. Оценка психологических достижений любого
469
автора должна соотноситься с разработкой
соответствующих проблем в мировой психологии. И источники
психологических взглядов большинства авторов нельзя полностью
понять, если заранее ограничить себя национальными
рамками [9. С. 12].
6. Чтобы полностью раскрыть генезис и способы
накопления психологического знания, нужно проследить все его
источники, каковыми являются не только философия и
естествознание, но и общественная практика, искусство и др.
«Мысль историков должна обратиться, в сущности, ко всем
областям практики, связанным с воздействием на человека»
[9. С. 11].
7. Любой тип историко-психологического исследования
требует, чтобы была показана «динамика развития
психологического знания и психологической мысли, а не просто
дано статическое описание» [9. С. 11].
8. Выработке верной исторической перспективы — столь
важной как для теории, так и для практики — препятствует
упрощенное понимание исторического процесса.
Ценность исторических продуктов определяется не
только их преобразовательной ролью в прошлом, но и степенью
их воздействия на мышление современного исследователя.
Это, разумеется, относится и к таким продуктам, как труды
по истории психологии. Я не знаю в этой области работ —
наших или зарубежных, — которые были бы в ракурсе
воспитания историко-научного подхода к психологическим
проблемам более эффективны, чем тепловские. Вместе с тем
нет лучшей школы для историка науки, чем усвоение
выражаемых в них и на ряде образцов реализованных —
принципов интерпретации и анализа эволюции
психологического знания. Пусть разработка, на основе этих
принципов, истории своей науки новым поколением
психологов станет достойным памятником Б. М. Теплову.
470
Литература
1. Теплов Б. М. Об объективном методе в психологии. — М., 1952.
2. Теплов Б. М. Психологические взгляды В. Г. Белинского //
Советская педагогика. — 1948. — № 5.
3. Теплов Б. М. Философские и психологические взгляды И. М.
Сеченова // Большевик. — 1948. — № 7.
4. Теплов Б. М. Психологические взгляды А. И. Герцена//
Философские записки. — 1950. — Т. 5.
5. Ярошевский М. Г. H. H. Ланге — предвестник новой психологии //
Психологический журнал. — 1990. — № 4.
6. Теплов Б. М. Основные идеи в психологических трудах H.H. Ланге
// Вопросы психологии. — 1958. — № 6.
7. Теплов Б. М. О культуре научного исследования // Вопросы
психологии. — 1957. — № 2.
8. Теплов Б. М. Об исторической оценке психологической
концепции. Н. Н. Ланге // Вопросы психологии. — 1960. — № 6.
9. Теплов Б. М. О некоторых общих вопросах разработки истории
психологии // Вопросы психологии: Материалы Второй Закавказской
конференции психологов. — 1960.
10. Теплов Б. М. Научное наследие И. М. Сеченова и развитие
психофизиологии // Вопросы философии. — 1952. — № 9.
О Максе Вертхеймере,
основателе гештальтпсихологии1
... [В. Келер] писал: «Историческое развитие гештальт-
теории началось с исследования Вертхеймера» (Köhler W.,
1933. <185>82).
Сказанного было бы достаточно, чтобы привлечь
внимание советской психологии к работам Вертхеймера:
пользуясь переводами основных работ Келера и К. Коффки, в
сущности продолжателей — мы не имеем на русском языке
ни одной строчки «зачинателя» — Вертхеймера. Ничего не
имеем и о нем2.
Но создание гештальттеории не единственное
обстоятельство, дающее Вертхеймеру право на наше внимание.
Не только, а может быть, и не столько в этом основная
ценность его творческой личности. Центральная
тенденция его психологической работы интереснее и ценнее для
нас, чем порожденная им гештальттеория. Она-то — эта
тенденция — дает нам полное право назвать Вертхеймера
«одним из замечательнейших психологов современности»
(Выготский, 1934. С. 25), и притом одним из наиболее
поучительных для нас, советских психологов.
Общая характеристика
Научно-литературная деятельность Вертхеймера нача-
лась в 1904 г. Нам известны 13 работ, опубликованных им за
Статья из архива Б. М. Те плова, впервые опубликованная в 1981 г.
(Вопросы психологии, № 6). Скорее всего, написана в середине 30-х гг.
2 О Келере и Коффке имеются интересные вступительные статьи Л. С.
Выготского к их книгам.
472
протекшие с тех пор 30 с лишним лет. Принимая во
внимание, что некоторые из них представляют собой совсем
небольшие статьи, в 5—10 страниц, и только одна достигает
объема 100 страниц, нельзя не отметить у Вертхеймера
некоторой скупости литературного выявления себя.
Все эти работы можно разделить на группы:
1) исследования по экспериментальной «диагностике
фактического положения вещей» (Tatbestandsdiagnostik)
(Wertheimer M., Klein F., 1904; Wertheimer M., 1906 a,6; Wert-
heimer M., Lipmann O., 1907);
2) работы по психологии мышления (1910; 1920; 1925а);
3) работы по психологии восприятия (1912; Wertheimer M.,
Hornbostel von E. M., 1920; 1923а,б);
4) работы по гештальттеории (1921; 19236; 19256; 1933),
сюда же можно присоединить две работы из предыдущей
группы (1912; 1923а).
Хронологически последняя работа 1933 г. представляет
собой небольшую заметку, лишь иллюстрирующую
примерами высказанные ранее мысли, самостоятельного
значения она не имеет. Последним значительным
произведением Вертхеймера можно считать, таким образом, речь о
гештальттеории, произнесенную в Кантовском обществе в
декабре 1924 г. Прошедшие с тех пор 11 лет Вертхеймер как
писатель молчит.
Через все труды Вертхеймера красной нитью проходит
центральная тенденция: от мертвой, сухой, абстрактной,
формалистической психологии университетских кафедр и
лабораторий — к конкретной «жизненной» психологии, к
«естественному способу мышления жизненно ощущающего
человека» (1921, § 54). С разных сторон, снова и снова,
пытается он охватить научным исследованием всю полноту
конкретной жизни, уловить действительное своеобразие
психических процессов в том виде, как они протекают в «реальной
жизни». Уже в первых работах эта тенденция выявлена очень
сильно: утонченные психологические приемы следователя
Порфирия Петровича в «Преступлении и наказании» слу-
473
жат образцом для построения лабораторного
эксперимента, делаются попытки создать театрализованный
эксперимент. В дальнейшем тенденция углубляется, направляясь
уже не только на методику эксперимента, но и на методы
анализа материала, и в конце концов приводит к созданию...
гештальтпсихологии. Пусть этот результат будет признан
нами абсолютно не соответствующим заданию. Сейчас нам
важно лишь отметить, что субъективно путь Вертхеймера
был именно таков.
В 1924 г. Вертхеймер так описывал ту «исходную
ситуацию», из которой родилась гештальтпсихология. «От
событий жизни идут к науке, ищут в ней разъяснения сущности
происходящего, погружения, проникновения в нее. При
этом, правда, находят многочисленные поучения,
сведения, указания на связи, но все же чувствуют себя после
этого беднее, чем раньше». Так именно обстоит дело в
психологии. То, что является самым важным, самым
существенным, самым жизненным в вещах, теряется в процессе
психологического исследования. «Кто не переживал того,
что обозначается словами: ученик понимает! Кто не
переживал сам, как протекает такое «понимание», когда
человеку впервые открывается какая-нибудь математическая
или физическая зависимость! Справимся же, что говорят по
этому вопросу психология, учебники педагогики и
педагогической психологии. Я рекомендую вам действительно
проделать это и именно с такой точки зрения. Вы
ужаснетесь бедности, сухости, нежизненности и совершенной
несущественности того, что там говорится» (1925а. S. 3—4).
Вертхеймер прекрасно знает, что не он первый увидел
этот разрыв между конкретной полнотой жизни и мертвой
абстракцией науки. Он прекрасно знает и предлагавшиеся
«решения» этого вопроса, и признание принципиально
невозможным для рассудочной по самому существу науки
постичь конкретное богатство жизни, и предложение некоего
суррогата науки в виде «наук о духе» (в противоположность
естествознанию или описательной психологии в
противоположность объяснительной), получающих доступ к жизнен-
474
ному за счет отказа от таких «прекрасных вещей, как
решаемость проблем, строгое продвижение вперед, точное
объективное, объяснение». Презрительной иронии полны те
строки, в которых он говорит об этих путях решения проблемы
жизненности (ibid. S. 4—5). Его тезис остается неизменным:
психология должна изучать «жизненное» и при этом должна
оставаться подлинной наукой.
Вот эта-то центральная тенденция творчества Вертхей-
мера делает его столь интересным для советской
психологии, а неудачу, постигшую его попытки реализовать эту
тенденцию, столь поучительной для нас. Поучительность эта
еще более увеличивается, если принять во внимание
выдающиеся достоинства Вертхеймера как исследователя. Он
обладает редкой способностью действительно «жизненно» ставить
психологические вопросы, находить психологию в самых
разнообразных житейских ситуациях. К этому присоединяются
замечательная изобретательность и мастерство в постановке
исследовательских проблем. Стоит просмотреть
набросанную им программу исследования по психологии мышления
примитивных народов: более 40 действительно реальных
проблем только по психологии числа (1925а).
В экспериментальных работах Вертхеймера обращают
на себя внимание: 1) тщательная продуманность
применяемых методов экспериментирования и обработки
материала; 2) безусловная доказательность (статистическая
значимость) количественных результатов и 3) чрезвычайная
добросовестность в использовании результатов; во всех
сомнительных случаях результаты интерпретируются в
смысле, неблагоприятном для доказываемого положения1.
Как писатель Вертхеймер на первых порах может
казаться трудным. Стиль его до чрезвычайности своеобразен: это
касается и словаря, и синтаксиса, и даже монтажа текста.
Но его своеобразие не имеет в себе ни малейшего намека
1 Справедливость требует отметить, что перечисленные
экспериментальные достоинства остались личными достоинствами Вертхеймера и
не замечаются в большинстве экспериментальных работ берлинской
школы.
475
на какое-либо оригинальничанье или позу. Стиль Верт-
хеймера — образец честного стиля, мысль целиком
подчиняет себе словесный материал. Но материал этот у Вертхей-
мера не мягкий и податливый, как глина, а твердый и
сопротивляющийся обработке, как камень. Фраза не лепится,
а высекается. И лишней фразы у Вертхеймера не найдешь.
Тексты его предельно лаконичны и содержательны.
«Экспериментальная диагностика
фактического положения вещей» (Tatbestandsdiagnostik)
Этой теме посвящены четыре работы Вертхеймера: две
(Wertheimer M. Klein F., 1904; Wertheimer M., Lipmann О., 1907)
намечают возможные методы исследования проблемы, две
другие (Wertheimer M., 1906a, б) дают экспериментальную
реализацию некоторых из них.
Проблема формулируется так: «Нельзя ли найти
экспериментальные методы, позволяющие определить, знает ли
данное лицо о некотором событии или оно ему незнакомо?»
(1906а. S. 59). Или, в переводе на более психологический язык:
«Какие психические (resp. физиологические) явления,
пригодные для целей диагноза, связаны с наличием комплекса,
находящегося в состоянии готовности (resp. эмоционально
окрашенного)? Можно ли установить их научным путем?
Возможно ли при этом исключить влияние воли
исследуемого лица?» (Wertheimer M., Klein F., 1904. S. 73).
С точки зрения отношения исследуемого лица к
некоторому происшествию, возможны три случая: случай Л — знает
о нем и не скрывает этого; случай В — ничего о нем не знает;
случай С— знает о нем, но отрицает это и старается ввести в
заблуждение. Ищутся методы, которые давали бы
возможность отличать Вот С.
1. Метод ассоциаций. Испытуемый должен на каждое
предъявляемое ему слово реагировать любым другим
приходящим ему в голову словом.
476
Метод этот — так называемый ассоциативный
эксперимент — стал впоследствии, после знаменитых работ К.
Юнга, классическим. И Вертхеймеру — не менее, чем Юнгу, —
принадлежит заслуга первоначальной разработки его.
Докторская диссертация Вертхеймера посвящена обширной
экспериментальной проверке метода, проведенной в Вюрц-
бургском психологическом институте с самим О. Кюльпе в
качестве одного из испытуемых (1906а).
Испытуемые были разделены на группы В и С.
Испытуемые группы С получали сведения о «комплексе». Например,
им сообщалось, что на вилле совершена ночью кража:
открыт отмычкой стеклянный шкаф и украдена серебряная
посуда. Они знакомились с подробным планом места
происшествия и перечнем всех находившихся там предметов.
Затем им давалась инструкция в ассоциативном эксперименте
скрывать свое знание «комплекса» и указывалось, чем
именно они могут себя выдать.
Количественные результаты экспериментов с большой
наглядностью показали основные диагностические
признаки случая С (теперь они известны всякому, занимающемуся
ассоциативным экспериментом): 1) большое количество
реакций, по содержанию связанных со скрываемым
комплексом; 2) ненормально длинное время реакции при невинных
по содержанию реакциях на провоцирующие раздражители;
3) большое количество бессмысленных реакций и простых
повторений слова-раздражителя. Последние два признака —
следствия стремления задержать комплексные реакции.
Одна из серий была специально посвящена тщательному
самонаблюдению. Интересно привести некоторые из ее
результатов. Испытуемые отмечают, что нередко при
отчетливом сознании того, что не надо произносить
комплексной реакции, содержание комплекса оказывается «столь
сильным, что все же одерживает верх». Иногда успешно
подавленное комплексное слово в дальнейшем (при
последующих реакциях) выплывает снова с «непреодолимой
силой». Эта «сила» состоит: 1) в сильном влечении к
произнесению и 2) в заполнении целиком всего сознания.
477
Иногда эту «силу» имеет не самое слово, а связанный с ним
зрительный образ. Часто после успешного подавления
комплексной реакции наступает на некоторое время полная
«пустота сознания» (vakuum). После «вакуума» —
настойчивое искание иррелевантного слова, но, когда оно уже
найдено, иногда опять «совершенно автоматически»
появляется комплексное слово.
Большое внимание уделяет автор теоретическому
осмыслению полученных результатов. В этой части Вертхеймер
довольно последовательно придерживается ассоциативной
точки зрения и каких-либо оригинальных и интересных
мыслей не высказывает. Наиболее интересный с
теоретической стороны факт — появление, даже и против воли
испытуемого, комплексных реакций в ответ на комплексное
раздражение — объясняется «общими законами ассоциации».
В объяснениях вовсе не фигурирует понятие
бессознательного — в противоположность той интерпретации, которую
получали результаты ассоциативного эксперимента у
психоаналитиков. Вообще о каком-либо влиянии на Вертхеймера
со стороны 3. Фрейда и его школы говорить не приходится.
Почти столь же незначительно и влияние вюрцбургской
школы. Автор ничтожно мало пользуется в рассуждениях
понятием «детерминирующей тенденции», которое как раз в
это время создавалось Н. Ахом в недрах того же Вюрцбург-
ского психологического института. От вюрцбуржцев
Вертхеймер заимствовал лишь умение утонченно и детально
использовать интроспекции. Их теории остались ему
чужды. В этом сказалась и присущая ему самостоятельность
мысли, и столь характерная для него тяга к конкретному и
возможно более точному знанию. За неимением лучшего
ассоциативная точка зрения все же более удовлетворяла
требованиям рационалистической науки, чем туманный и
загадочный мир «чистой» мысли, открытый школой Кюль-
пе.
2. Метод репродукции. Испытуемому предлагается для
запоминания текст, имеющий а) некоторые элементы,
общие с содержанием исследуемого комплекса; б) другие — по-
478
хожие на него; в) третьи — совершенно иррелевантные. При
репродукциях в случае С могут наблюдаться ошибки,
обнаруживающие «индукционное действие» комплекса. Этому
методу посвящено одно из экспериментальных
исследований Вертхеймера (19066). Испытуемые — учителя, студенты,
служащие, научные работники — делились на группы В и С.
Испытуемые группы С предварительно изучали «комплекс».
В процессе же самого эксперимента все испытуемые
знакомились с «текстом для репродукции» и затем должны были
воспроизвести его содержание путем ответа на вопросы. Вот
в качестве примера один из применявшихся «комплексов» и
соответствующий «текст для репродукции».
Комплекс
В нашем городе произведено
дерзкое нападение. На известного
бухгалтера Ганса Фрелейна и сына
его Эрнста в два часа ночи у старой
церкви св. Генриха в предместье
Клементсхаузен напали два
человека с кинжалами и тростями с
клинком. Грабители отняли у них
серебряные часы и зеленый
бумажник с 93 марками.
Ганс Фрелейн получил
глубокую рану в левую грудь, а Эрнст
Фрелейн — в шею спереди и в
область левого плеча.
Более высокий из грабителей
был с длинной русой бородой.
Грабители оставили старую
коричневую ватную шапку и ножик
с двумя лезвиями.
Текст для репродукции
Полиция извещена о случае
дерзкого нападения. Наиболее
пострадал известный 38-летний
бухгалтер Франц Эрлейн. Франц и
Эрнст Эрлейны проходили ночью
около старой Клементовской
церкви, где и подверглись нападению
грабителей, вооруженных
большими ножами и тяжелыми
дубинами. Грабители отняли у них
трость с клинком, часы с
цепочками и кошелек с 90 марками.
Потерпевшие получили ранения: у
одного рана глубиной в 1,5 см на
груди, другой через жилет ранен в
область плеча. Грабители были
плохо одеты; у одного — длинная
лохматая борода. Они оставили
старую ватную шапку, нож с тремя
лезвиями и рваную зеленую
охотничью шляпу с перьями.
479
При репродукции испытуемые должны были отвечать
на вопросы такого рода: профессия одного из
потерпевших? Возраст? Имена и фамилии потерпевших?
Отношения между ними? В каком предместье произошло
нападение? И т. п.
Весь ход эксперимента — «квазисудоговорения», по
терминологии автора, — в сильной степени приближен к
условиям судебной практики. Экспериментатор —
«квазисудья» — знал о комплексе лишь столько, сколько обычно
может знать судебный следователь (знакомило
испытуемых группы С с комплексом другое лицо).
Экспериментатор не знал, кто из испытуемых относится к группе С, кто к
2?, и должен был в результате эксперимента разрешить эту
задачу (что, кстати сказать, удавалось всегда). В начале
эксперимента он говорил испытуемому, что «подозревает его
в знании некоторого происшествия и в этом направлении
будет вести исследование». В одной из серий была
специально инсценирована мастерская фальшивомонетчиков, о
которой шла речь в комплексе, и испытуемые группы
С изучали ее в «натуре».
Результаты показали, что испытуемые из группы С при
репродукции искажают элементы, похожие на
комплексные, в направлении приближения к последним и дают
дополнения к «тексту для репродукции», заимствованные из
«комплекса». Так, в приведенном примере следующие
ошибочные ответы давали только испытуемые группы С и
никогда испытуемые групп В: 1) Ганс Эрлейн; 2) рана на шее;
3) три раны; 4) зеленый кошелек; 5) у грабителей были
трости с клинками. Эти признаки и давали возможность
экспериментатору безошибочно выделять испытуемых, знавших
комплекс (группу С). Интересно отметить, что в
большинстве случаев испытуемые группы С, делая такого рода ошибки,
выдающие их знание комплекса, пребывали в полном
убеждении, что не сделали ни одной ошибки и, следовательно, не
выдали себя.
480
В следующей работе (1907) был испытан другой
вариант метода репродукции, отличавшийся тем, что
репродукция осуществлялась не путем ответа на вопросы, а
путем заполнения пропусков в тексте (по образцу известного
теста Г. Эббингауза). Полученные результаты аналогичны
описанным.
Три других метода, подробно разработанных в статье Вер-
тхеймера и Клейна (Wertheimer M., Klein F., 1904), не были
систематически испытаны авторами, но по замыслу они
интересны и характерны. В особенности это относится к
первому из них.
3. Метод ассоциативных вопросов. Испытуемому задают
двусмысленные вопросы, организованные так, что их
можно понять и как относящиеся к исследуемому комплексу,
знание которого испытуемый стремится скрыть, и как
касающиеся другого, иррелевантного комплекса.
Действенность этого приема, может быть, легче всего показать на
одном эпизоде из «Преступления и наказания» (часть третья,
глава V), на который ссылаются и авторы метода.
Первый разговор Раскольникова со следователем По-
рфирием Петровичем. За два дня до убийства старухи
процентщицы Раскольников был у нее, закладывал вещи; об
этом факте известно Порфирию Петровичу, и Раскольнико-
ву незачем его скрывать (иррелевантный комплекс). Во
время убийства, совершенного в восьмом часу вечера, в
квартире второго этажа, мимо которой должен был проходить
убийца, работали два маляра, один из них задержан по
подозрению в убийстве. В конце длинного разговора, в котором
участвует приятель Раскольникова Разумихин, разговора,
касавшегося принципиальных вопросов, затронутых в
статье Раскольникова, Порфирий Петрович без всякой
подготовки производит следующую разведку.
« — Да вот, кстати же! — вскрикнул он, чему-то внезапно
обрадовавшись. — Кстати вспомнил, что же это я!.. Вот в чем
дело-с, вся-то суть-с: проход тогда по лестнице... позвольте,
ведь вы в восьмом часу были-с?
481
— В восьмом, — отвечал Раскольников, неприятно
почувствовав в ту же секунду, что мог бы этого и не говорить.
— Так проходя-то в восьмом часу-с, по лестнице-то, не
видали ли хоть вы, во втором-то этаже, в квартире-то
отворенной — помните? — двух работников или хоть одного из
них? Они красили там, не заметили ли? Это очень, очень
важно для них!..
— Красильщиков! Нет, не видал... — медленно, и как бы
роясь в воспоминаниях, отвечал Раскольников, в тот же миг
напрягаясь всем существом своим и замирая от муки
поскорее бы отгадать, в чем именно ловушка и не просмотреть бы
чего? — Нет, не видал, да и квартиры такой, отпертой, что-то
не заметил... а вот в четвертом этаже (он уже вполне овладел
ловушкой и торжествовал) — так помню, что чиновник один
переезжал из квартиры... напротив Алены Ивановны...
помню... это я ясно помню... солдаты диван какой-то
выносили и меня к стене прижали... а красильщиков, нет, не помню,
чтобы красильщики были... да и квартиры отпертой нигде,
кажется, не было. Да, не было...
— Да ты что же! — крикнул вдруг Разумихин, как бы
опомнившись и сообразив. — Да ведь красильщики мазали в
самый день убийства, а ведь он за три дня там был? Ты что
спрашиваешь-то?
— Фу, перемешал! — хлопнул себя по лбу Порфирий».
Здесь два «ассоциативных вопроса». На первом вопросе —
«ведь вы в восьмом часу были-с?» — Раскольников прямо
выдал «исследуемый комплекс»: в восьмом часу он был в
качестве убийцы. Двусмысленность вопроса он понял, уже
ответив. Со вторым вопросом — о красильщиках — он
справился, но это напряжение «всего существа» и «замирание от
муки», о которых говорит Достоевский, разве они не
скажутся в каких-либо признаках, которые сумеет уловить
внимательный экспериментатор?
4. Метод восприятия. В наиболее показательном
варианте этого метода испытуемому предъявляют тахистоскопиче-
ские слова, очень похожие на «комплексные слова»: Mütter
482
(Müller), Molch (Dolch) или же слова с пропущенной буквой,
которую можно дополнить и в комплексном, и в иррелевант-
ном смысле: — eld (Feld, Geld). Диагностическими
признаками случая Сбудут служить прочтение «комплексного
слова» вместо сходного иррелевантного и дополнение
неполных слов в смысле «комплексных».
5. Метод отвлечения внимания. Многие люди могут
спокойно работать, когда в комнате ведутся безразличные
разговоры; но если заговорят об «интересном», становится
трудно сосредоточиться на работе, появляются ошибки в
письме, в счете, в логических операциях. Если предложить
испытуемому непрерывно выполнять некоторую
однообразную работу, поддающуюся точному измерению, и
одновременно предъявлять ему известный ряд раздражителей,
то несомненно, что в случае С «комплексные
раздражители», как более интересные, эмоционально окрашенные и
влекущие за собой целый ряд ассоциаций, будут сильнее
отвлекать внимание от выполняемой работы, чем
индифферентные. И чем больше испытуемый будет стремиться
подавить психическое действие «комплексных раздражитег
лей», тем сильнее это будет отражаться на успешности
работы.
Главный интерес всех работ этой группы —
методический. Они характеризуют Вертхеймера как чрезвычайно
остроумного и изобретательного экспериментатора, давшего
классическую разработку ассоциативного эксперимента и
предложившего другие, не менее, а может быть, и более,
интересные методы. Но — что самое важное для нас — эти
вертхеймеровские методы отличаются от всего арсенала
экспериментальных методик современной им психологии.
Отличаются своей жизненностью и тенденцией проникнуть
глубже, чем это принято в психологических лабораториях
того времени. Поэтому, может быть, они и не нашли себе
применения в практике этих лабораторий. Но как раз
поэтому они и могут заинтересовать нас.
483
Психология мышления
Две работы, посвященные вопросам психологии
мышления (1910; 1920), представляются нам самыми ценными
произведениями Вертхеймера.
Умный, талантливый и добросовестный исследователь,
задавшийся целью сделать психологию «жизненной», не
утеряв при этом ее «научности», силою фактов был приведен к
тому единственному методу научного мышления, которым
эта цель могла быть достигнута, — к диалектике. Упрямые
факты потребовали еще больше: они потребовали
материалистического объяснения. И Вертхеймер проявил
исключительную для буржуазного ученого объективность: он
выполнил и это требование фактов. Так было написано одно
из замечательнейших исследований в области мышления —
работа Вертхеймера о числах и числовых образах у
примитивных народов (1910)1.
Было бы, конечно, наивно искать в этой работе
диалектический материализм как целостное мировоззрение. Весьма
вероятно, автор даже удивился бы, узнав, что его точку
зрения назвали материалистической. Кто знает, может быть, он
это почел бы даже оскорбительным. От материализма «в
себе» иногда бывает очень далеко до материализма «для себя».
Речь идет, конечно, не о диалектическом материализме и тем
более не о сознательном использовании его как
единственного метода подлинно научного познания, а о
материалистических и диалектических тенденциях, пронизывающих
основные мысли этого исследования.
Цель работы — поставить «реальные проблемы» для
исследователей мышления примитивных народов (der
Naturvölker), в связи с чем дается анализ уже известных фактов,
касающихся понятия числа и числовых образов у примитивов.
Схема мыслей автора в работе приблизительно такова.
1. Математическое (числовое) мышление у примитивов
определяется «биологическими факторами», биологической
полезностью. Не надо смущаться термином «биологичес-
1 Ссылки на страницы даются по «Drei Abhandilungen...»
484
кий». Вертхеймер под «биологическими факторами»
разумеет «практику», в частности же и главным образом трудовую
практику. В одном месте он расшифровывает
«биологическую полезность» какого-нибудь понятия как его «трудовое
использование» (ibid. S. 148), в другом говорит еще более
недвусмысленно, что развитие числовых операций
определяется «экономическими и техническими условиями» (ibid.
S. 135). С биологизмом в том понимании, как мы употребляем
этот термин, мысли Вертхеймера имеют мало общего.
2. Мышление примитивов (в частности, их числовое
мышление) противополагается «нашему чисто
логическому», абстрактно-математическому мышлению. Но первое
вовсе не является лишь «низшей ступенью» второго. Оно
принципиально от него отлично отношением к
практическим задачам; оно менее абстрактно, гораздо сильнее
определяется конкретными задачами практики. Оно «дает и
меньше, и больше, чем наше чисто логическое мышление.
Меньше, потому что многие мыслительные операции
всеобщего и произвольного характера лежат вне его поля
зрения; больше, потому что оно движется путями,
принципиально близкими к действительности... Это недостаток, с
точки зрения технического прогресса и т. п., но это
преимущество, с точки зрения приспособленности к
конкретным жизненным ситуациям» (ibid. S. 115).
3. И мы в «практической жизни» — примеры главным
образом из торговой и ремесленной практики — постоянно
пользуемся первым, «близким к действительности» типом
математического мышления, так что он оказывается вовсе не
исключительной принадлежностью примитивных народов.
4. Итак, противопоставляются друг другу «наше чисто
логическое» мышление, с одной стороны, и
«естественно-практическое», с другой. А внимательное рассмотрение
конкретных фактов, разбираемых Вертхеймером
(некоторые примеры даны ниже), показывает, что это
противопоставление в основном сводится к противопоставлению
мышления формально-логического и диалектического. (Верт-
485
хеймер этих терминов, конечно, не употребляет.)
Узаконенное в «нашей» (т. е. буржуазной) логике понимание
математического мышления как абстрактного, негибкого,
мертвого, чуждого живой действительности, оказывается,
не покрывает собой всего вообще математического
мышления. Есть другое, конкретное, живое, тысячами корней
связанное с действительностью математическое мышление, и
оно насквозь пронизано элементами диалектики.
5. Это естественное, практическое мышление обладает
еще одной — важнейшей — особенностью: в нем
отношения между понятиями отражают отношения между вещами.
Следующую формулу Вертхеймер называет своим
«основным положением»: «Там, где естественная, жизненная,
конкретная, нужная связь не содержится в вещах или не
требуется конкретной ситуацией, там вначале не
существует и логической связи, невозможно никакое логическое
объединение» (ibid. S. 114). Но эта особенность свойственна лишь
«естественному» мышлению в противоположность нашему,
которое логически идет в направлении «все считаемо» и «все
может быть объединено связью типа и».
Парадоксальное положение: чтобы открыть в мышлении
диалектику и способность отражать действительность, надо
было отправиться к дикарям! Странность подобного
эвристического приема, однако, несколько уменьшается, когда
представляешь себе положение исследователя, который
должен пробиться к естественному, живому мышлению через
учебники формальной логики и курсы традиционной
психологии. Обходной путь — через Австралию и тихоокеанские
архипелаги — может в подобных обстоятельствах оказаться
самым доступным.
Мысли, которые мы вынуждены изложить здесь в виде
сухой схемы, Вертхеймер развивает на анализе конкретных
проблем. Приведем несколько иллюстраций.
Не всякие вещи считаемы. У многих народов нет
множественного числа от слова «мать». Это показывает, что их
мышление применяет понятие «не в любой логической операции,
486
а только там, где оно имеет биологический смысл». В то же
время некоторые слова употребляются только во
множественном числе, так как соответствующие вещи «имеют
биологическое значение только во множестве». «Вообще:
выполнять числовые операции, смысл которых не коренится в
живой действительности, чуждо примитивным народам,
даже невозможно для них». Легко может случиться, что люди,
считающие бревна, деньги и т. д., не могут считать,
например, деревни. Одному индейцу в процессе обучения языку
дали перевести фразу: «Белый человек застрелил сегодня
шесть медведей». Он отказался переводить, потому что «не
может белый человек убить за один день шесть медведей»
(ibid. S. 112-113).
Образы неопределенного множества (Haufengebilde), не
играющие в математике никакой роли, в естественных
условиях жизни (а также у крестьян, пастухов, охотников, поваров,
торговцев, садовников) часто имеют большое значение и
достигают высокой ступени развития, например, стадо, стая,
толпа, горсть, носимый груз, «груз на одного верблюда»,
«сколько следует» и «по вкусу» — в поваренных рецептах;
«много, мало». Сюда же примыкают образы множества с
приблизительной числовой характеристикой: «человек
около 40 лет», «20-е гг. прошлого столетия», «было человек 12».
Не надо думать, что эти приблизительные понятия
свидетельствуют о недостатках мышления, его неточности,
смутности. Бывают задачи, в которых практически бессмысленно
выводить числовую точность за границы, определяемые
природой самой задачи. Но «принципиальная структура
нашей логики требует чуждой действительности оценки
точности». Существуют вопросы, бессмысленные с
формально-логической точки зрения, но имеющие реальный смысл с
точки зрения живого мышления: когда, при постепенном
отнятии отдельных предметов, куча перестанет быть кучей?
Или, при увеличении числа предметов, когда их станет
много, очень много? И т. д. Здесь, говорит Вертхеймер, речь идет
487
о своего рода приблизительном разностном пороге для
приблизительных образов множества (ibid. S. 117—119).
К операции деления можно подходить с двух разных точек
зрения. Согласно одной из них (мы назвали бы ее
формально-логической или формально-арифметической), разделив
один предмет пополам, мы всегда получаем два:
безразлично, чего два, каких-то единиц. Согласно же другой точке
зрения (свойственной живой, практической мысли), сломав
пополам копье, я получаю вовсе не две какие-то единицы, а
один кусок копья (с наконечником) и один кусок древка.
Живая мысль не боится таких скачков. Делим цепь,
состоящую из 8 колец: 1) пополам — получаем цепь, состоящую из
4 колец; 2) еще пополам — получаем цепь из 2 колец; 3) еще
пополам — получаем вовсе не цепь, а просто кольца. Третье
деление дает скачок, но «для примитивных людей и для детей
этот скачок — совершенно разумная операция» (ibid. S. 135).
Числовой ряд не всегда мыслится бесконечным. «Там, где
мышление по самому существу своему направлено на
постижение действительного и биологически реального, там
при относительно несложных экономических и
технических условиях жизни границы действительного владения
числами сравнительно невысоки... В более высоких же
частях ряда функционируют приблизительные образы
множества». Бесконечность числового ряда ограничивается
практической целесообразностью. Один туземец не мог
применить к свиньям число 100: «Так много свиней не
бывает». Естественному мышлению не свойственно
продолжать операцию за пределы, определяемые потребностями
практики. Этому «туземцы научаются впервые в
европейских школах» (ibid. S. 135—137).
В операции сложения: 3+3=6 новое название «6» может
казаться туземцу бессмысленным: 3+3 и есть 3+3. «Самое
важное в сложении заключается в том, что 6 является,
действительно, чем-то другим по сравнению с 3+3; а именно:
получаемым путем 1 + 1 + 1 + 1 + 1 + 1, или 3*2, или 5+1, может быть
определяющимся своим местом в десятке; короче, в том, что
488
сложение означает новую предетерминацию, новое
включение или членение» (ibid. S. 142).
«Не всякий осмысленный счет состоит в присчитывании
единицы». По этому принципу человек может «считать очень
далеко и все-таки не иметь никакого понятия о числах,
которые он считает. Если знаешь только то, что это число на
единицу больше предыдущего, это последнее тоже, на единицу
больше ему предшествующего и т. д., то этим не дано еще
никакого понятия о действительном количестве». Надо иметь
хотя бы приблизительное понятие о том, сколь далеко это
число от 1 или от каких-нибудь практически известных,
понятных чисел или «образов неопределенного множества»
(фура яблок, суточный паек и т. д.) (ibid., S. 142—143).
В. Оствальд в «Очерке натурфилософии» утверждает
следующее: «Число является мерилом действенности или
ценности соответствующей группы: чем больше число, тем
больше и ценность, и наоборот», а также: «Все, что
выполнимо в группе чисел (деления и классификации всякого рода),
выполнимо и в соответствующей сосчитываемой группе».
Вертхеймер указывает на ограниченность этих тезисов.
Параллельность рядов чисел и ценностей вовсе не так
абсолютна: 1) малым изменениям числа иногда не соответствует
никакого реального, осмысленного изменения действенности
или ценности; чтобы подняться на следующую ступень
ценности или действенности, иногда нужно определенное
конечное увеличение числа (сосчитывание зерен или капель
воды); 2) увеличение числа за известными пределами иногда
не дает уже никакого увеличения действенности или
ценности; 3) не всякое деление, выполнимое в числах, выполнимо
в сосчитываемых вещах (1/2 лампы, 1/26 гроша, 1/2 турка)
(ibid. S. 145-146).
Теоретические взгляды Вертхеймера нашли отражение и в
тех методических указаниях, которые он — в конце статьи —
дает исследователям мышления примитивов. «Исследователь
не должен догматически ожидать (у примитивов) только
наших мыслительных образований и операций, только их и ви-
489
деть, только их и искать и довольствоваться
констатированием отсутствия их или смутного и неточного пользования
ими. Он должен попытаться возможно более вжиться в
данный способ мышления и потребности, с которыми оно
связано» (ibid. S. 146).
Перед исследователем должны быть следующие вопросы:
«Как поступают люди, когда жизнь ставит перед их мыслью
такие задачи, в которых мы оперируем числами? И каковы
бывают эти задачи?» Чтобы ответить на эти вопросы, надо
производить наблюдения в таких, например, положениях:
при доставке древесных стволов для постройки дома или
корма для скота; при нехватке животных в стаде; при
подсчете числа животных, необходимых для перевозки груза; при
оценке вражеских сил, числа неприятельских лодок; при
оценке длины пути; при дележе добычи; при меновой
торговле; при уплате податей и штрафов; при ремесленных
работах и т. д. Самое главное — производить все испытания на
задачах, имеющих для исследуемых лиц практический
смысл. «Лучше всего не давать никаких абстрактных задач, а
только задачи, имеющие реальное значение». «Ведь
просто-напросто неумно требовать от людей того, что им
представляется абсурдным, бессмысленным или противным
здравому смыслу» (ibid. S. 151—153).
Эти методические указания Вертхеймера остаются в
полной мере справедливыми и актуальными и для нас,
советских психологов.
Вторая работа Вертхеймера в области психологии
мышления посвящена процессам умозаключения в
продуктивном мышлении. Она опубликована через десять лет (1920)
после первой (написана раньше). К этому времени Вертхей-
мер уже отошел от того этапа научного пути, на котором он
соприкоснулся с материализмом. В этот период уже
создавались основы гештальттеории. Но работа, о которой идет
речь, еще мало отразила этот новый этап; о нем мы будем
подробно говорить дальше. Она не ставит теоретических
проблем. Интерес ее — в блестящем «жизненном» анализе отвле-
490
ченного логического вопроса, стихийно выводящем его из
плана формально-логического в сферу диалектики. С этой
стороны рассматриваемая небольшая статья относится к
числу лучших вещей Вертхеймера.
Стремясь узнать, «как же, собственно, работает
мышление; что происходит, когда оно действительно продвигается
вперед; что является в этих процессах решающими
моментами, решающими шагами» (1920. S. 154), Вертхеймер берет
предметом исследования умозаключения, относящиеся к
категории силлогизмов модуса Barbara:
Все люди смертны M a P (большая посылка)
Кай — человек S a M (меньшая посылка)
Кай —смертен * S a P (заключение)1
и исследует, имеет ли место при этом типе умозаключения
действительно продуктивное мышление, и если да, то при
каких условиях, т. е.: «Сначала — до того как построен
силлогизм — я не знаю: смертен ли этот самый Кай или нет?
Я этого не знаю, не могу этого решить. Я пишу поэтому: S ? Р.
Но где-то — это мне хорошо известно — у меня имеется
знание того, что все люди смертны, а еще где-то, что Кай —
человек. Но оба эти сведения без того, чтобы я знал, смертен ли
Кай... Как это может быть? Возможно ли что-нибудь
подобное? Бывают ли такие случаи?» (ibid.), т. е. дано ли в
силлогизме Barbara действительное продвижение мысли вперед?
Исследовать этот вопрос автор хочет, исходя из
фактического протекания реальных процессов мысли в тех случаях,
когда они в жизни дают успешный результат, а не из
традиционной (в формальной логике. — Б. Т.) установки на голые
отношения объемов понятий.
Центральный пункт проблемы автор видит в том, как по-
нимать судьбу меньшего термина в силлогизме (Кай — в тра-
1 M — средний термин (люди). Р — больший термин (смертный). S —
меньший термин (Кай).
491
диционном примере). Традиционная логика склонна
считать, что меньший термин с самого начала дан со всеми
своими признаками, известными и неизвестными, независимо
от «случайного» фактора большего или меньшего «знания»
этого предмета. Кай входит в силлогизм уже со всеми
своими признаками, и в процессе умозаключения меньший
термин остается, следовательно, все тем же самым. Но при
этом условии очевидна невозможность какого-либо
продвижения к «новому» знанию. Логику, стоящую на такой
точке зрения, Вертхеймер называет «логикой для господа
бога или, вернее, для ученого, который в сущности уже все
знает и только упорядочивает эти знания и шлифует форму
изложения». Сам же он ищет решение вопроса как раз в тех
изменениях, которые претерпевает понятие в процессе
умозаключения.
Чтобы проникнуть в глубь процесса, Вертхеймер
разбирает ряд примеров. Приведем некоторые.
«Один очень занятый адвокат имел обыкновение —
вследствие тесноты в бюро — сжигать дела, которым вышла
давность в несколько лет; недавно он сжег все документы,
касающиеся процесса А. Однажды ему срочно нужно было
найти квитанцию из текущего процесса В; этот документ
имел в данное мгновение исключительное значение. Он
ищет, не находит. Размышляет: с чем же могла быть близко
связана эта квитанция? И вдруг ему приходит в голову:
содержание квитанции из дела В имело отношение к процессу
А (а он перед последним слушанием переложил в дело А все
документы, имевшие к нему отношение). Боже мой!» Схема
силлогизма:
Все, имевшее отношение к процессу А, сожжено M a P
Квитанция из дела В имела отношение к процессу А S аМ
Квитанция из дела В сожжена S a P
492
«Кай и его лучший друг Ксаверий уже давно состоят в
президиуме одного общества; обоих с некоторого времени не
удовлетворяет направление работы общества, и они никогда
не участвуют в заседаниях президиума, за исключением
одного заседания в год, на котором заслушивается отчетный
доклад их раздела. Однажды Кай, вернувшись из путешествия,
находит у себя официальное письмо, в котором сообщается о
единогласном постановлении президиума, в определенном
направлении разрешающем дело Y. Он выходит из себя: «Это
неслыханно! Довольно с нас! Теперь уже мы выйдем из
президиума! Сейчас же телефонирую Ксаверию!» — и читает
дальше: «Вслед за делом Убыл заслушан отчетный доклад,
досрочно поставленный на повестку настоящего заседания, и
одобрен после пространной речи г-на Ксаверия...» Схема
силлогизма:
Все присутствовавшие на заседании члены
президиума голосовали за принятое решение по делу Y M a P
Ксаверий присутствовал на заседании S аМ
Ксаверий голосовал за принятое решение по делу У S a P
«В равнобедренном треугольнике (рис. 4.1) даны: боковая
сторона S и угол при вершине, равный 90°. Узнать площадь.»
g
Рис. 4.1
Обычный путь решения: вычислить основание g и высоту
h и определить gh/2. Путь длинный. Значительно проще ре-
493
шается задача так: треугольник прямоугольный; он есть
половина квадрата со стороной S. Следовательно, площадь
треугольника равна S2/2. Схема силлогизма:
Площадь половины квадрата равна S2/2 M a P
Данный треугольник есть половина квадрата S аМ
Площадь данного треугольника равна S2/2 S a P
Содержание меньшего термина (S) в исходном вопросе
(Где квитанция из дела ÏÏI Как отнесется Ксаверий к
постановлению президиума? Чему равна площадь
треугольника?) существенно отлично от того содержания, которое он
получает в меньшей посылке. Здесь понятие открывается с
совершенно новой стороны, обнаруживаются не
известные ранее его признаки, и этим дается ключ к решению
вопроса. Квитанция из дела В оказывается имеющей
отношение к процессу Л. Треугольник оказывается половиной
квадрата. Между понятием о Ксаверий до прочтения
последних строк письма («мой лучший друг, противник
действий президиума, несомненно покинет вместе со мной
президиум в знак протеста против решения по делу Y») и
новым понятием о нем же («он заодно с большинством
президиума, он голосовал за дело Y») — целая пропасть.
«То понятие, которое я имею о вещи, в подобных
процессах мышления не только обогащается, но изменяется,
улучшается, углубляется».
Итак, основное в мыслительных процессах при
силлогизмах типа Barbara заключается в следующем: в исходном
вопросе предмет известен лишь со стороны признаков m,; a
от m, нет никакого пути к решению вопроса, т. е. к
большему термину Р. Но обнаруживается, что понятие S может быть
«центрировано» вокруг новых признаков т2, и от т2 —
прямой путь к Р. Такая форма мыслительных процессов имеет
величайшее значение для научного прогресса: связь между
494
S и Р часто может быть констатирована лишь при том
условии, если S будет преобразовано, понято по-другому,
«перецентрировано», если глубже проникнуть в содержание, в
структуру S. Не следует при этом думать, что речь идет о
каких-то чисто рационалистических операциях:
«перецентрирование» S происходит или в результате получения новых
фактов (случай с Ксаверием), или путем более глубокого
анализа уже известных (пример с адвокатом и решение
треугольника).
Данное Вертхеймером понимание силлогизма Barbara
может вызвать некоторые возражения (не слишком ли
радикален перенос центра тяжести с вывода на меньшую
посылку?). Но дело не в этом. Основная мысль совершенно
правильна: «продуктивное» мышление осуществляется не путем
комбинирования заранее данных в готовом виде и
неизменных понятий, а путем все нового и нового раскрытия этих
понятий, изменения и обогащения их и тем самым
приближения к тому, «что требуется фактами».
С методической стороны эта работа интересна как новая
иллюстрация того, что мы назвали центральной тенденцией
творчества Вертхеймера: стремления искать психологию в
материале, даваемом реальной жизнью, и умения находить ее там.
Психология восприятия
Работы Вертхеймера по психологии восприятия
непосредственно связаны с созданием и разработкой гештальтте-
ории. Но раньше, чем рассматривать их с этой точки зрения,
остановимся очень кратко на их фактическом содержании.
В 1912 г. Вертхеймер опубликовал капитальную работу о
зрительном восприятии движения. Предметом
многочисленных экспериментов, описанных в исследовании,
служили простейшие случаи так называемых стробоскопических
движений, т. е. тех кажущихся движений, которые
наблюдаются при последовательном показе одного и того же объекта
495
в разных положениях. Если, например, через некоторый
промежуток времени (/) после горизонтальной полоски а
показывается другая горизонтальная полоска Ь, расположенная ниже
первой (рис. 4.2), наблюдается кажущееся движение полоски
сверху вниз. Если полоска а расположена наклонно, a b —
горизонтально, наблюдается как бы вращательное движение
Рис. 4.2 Рис. 4.3
от а к b (рис. 4.3), и т. д. То, что при кажущемся движении
имеется в восприятии, кроме аиЬ,т. е. само движение как
таковое, автор назвал термином ф-феномен.
Вертхеймеру удалось установить важные
закономерности, касающиеся условий появления и протекания
стробоскопических движений. С этой стороны разбираемое
исследование — одно из лучших в области стробоскопии — имеет
несомненное практическое значение, главным образом в
применении к кинематографии. Так, Вертхеймер показал,
что ф-феномен наблюдается лишь при определенной
длительности промежутка времени /между показом двух
раздражений. Если же /меньше этой оптимальной величины, оба
раздражения видны одновременно и неподвижными; если /
больше оптимальной величины, раздражения видны
последовательно, но также неподвижными. Вертхеймер нашел,
какова в различных условиях оптимальная величина /, и
установил зависимость ее от расстояния между а и Ь. Не
касаясь других частных результатов работы, остановимся лишь
496
на одном выводе, которому автор придавал принципиальное
значение.
Показания испытуемых дали ему серьезное основание
утверждать, что восприятие движения есть своеобразный,
специфический феномен, не сводимый к
последовательному восприятию всех промежуточных положений объекта.
Восприятие движения не сводимо к восприятию изменения
положения объекта в пространстве. Это, с одной стороны,
позволяет автору сделать совершенно правильное
заключение о ложности «обычного догматического положения,
согласно которому движение есть психически нечто только
относительное»; «видимое движение, — говорит он, — ни в
коем случае не является относительным в смысле физики, т. е. в
том смысле, для которого факт, что а неподвижно, a b
движется, равнозначен факту, что а движется, a b неподвижно»
(1912. S. 255-266).
Но, с другой стороны, тот же вывод о своеобразии
феномена восприятия движения, ср-феномена, привел Верт-
хеймера и к очень странному утверждению о возможности
видеть движение без движущегося объекта. «Бывают
случаи, — пишет Вертхеймер, — где ср, т. е. продвижение или
вращение, дано ясно и отчетливо без того, чтобы в
двигательном поле где-либо воспринималась сама движущаяся
полоса; имеются начальное и конечное положения, между
ними движение, но в двигательном поле нет оптического
дополнения, видения или представления промежуточных
положений полосы... Нет также и мысли: продвинулся
объект. Все, что имелось от объектов, было дано в двух
положениях их; а между ними было движение, но не
движение объекта. И не так: продвигается объект, только я этого
не вижу. Просто имелось движение, не относимое к
объекту» (ibid. S. 222). В двигательном поле, т. е. в промежутке
между начальным и конечным положениями объекта, не
дано, кроме цвета фона, никаких обычных оптических
качеств, и все же в этом поле дано движение (ibid. S. 226).
Чтобы увидеть этот феномен, автор рекомендует такой
497
прием: фиксируя глазами букву на странице текста,
двигать очень быстро взад и вперед карандаш (размах
движения около 10 см); карандаш и цвет его видны только по
краям, а в самом двигательном поле — чистое движение.
Здесь мы имеем явное преувеличение верной в основе
мысли, преувеличение, приводящее к совершенно
неправдоподобным результатам. В опыте с карандашом при
беспристрастном и внимательном наблюдении, конечно,
нельзя увидать никакого «чистого движения». Если движения
карандаша недостаточно быстры, виден (более или менее
туманно, смазанно) движущийся карандаш. Если быстрота их
выше некоторого предела, по краям двигательного поля (где
движения карандаша неизбежно замедляются) виден
движущийся карандаш, а в середине — дымка и по временам
мелькание. Если закрыть края двигательного поля, видна просто
дымка (как от эпискотистора), и никакого движения.
К вопросам стробоскопии Вертхеймер вернулся еще раз в
статье, посвященной критике теории стробоскопических
движений К. Гиллебранда (1923а). Статья может служить
образцом деловой критики. Опираясь на ряд установленных
фактов и дав очень тонкий анализ всех аргументов
противника, Вертхеймер с полной убедительностью показал
неправильность гиллебрандовской теории.
Остается еще упомянуть о совместном с Э. М. Горнбос-
телем исследовании (Wertheimer M., Hornbostel E.M.,
1920), в котором тщательными и остроумными
экспериментами показано, что восприятие направления звука
зависит от длительности промежутка времени между
моментами, когда раздражение достигает одного и другого уха.
Эта «временная теория локализации звука», впервые
экспериментально доказанная Горнбостелем и Вертхейме-
ром, впоследствии нашла подтверждение в работах других
исследователей и может считаться в настоящее время
наиболее отвечающей фактам.
Таков вклад Вертхеймера в психологию восприятия, или,
вернее, та часть его вклада, которая имеет ценность, незави-
498
симую от специфической интерпретации в духе знаменитой
теории гештальта.
Гешталытеория
Берлинская школа ведет свое летосчисление с 1912 г., с
работы Вертхеймера о зрительном восприятии движения.
Именно это исследование имеет в виду Келер в
цитированной нами фразе: «Историческое развитие гештальттеории
началось с исследования Вертхеймера».
Но, конечно, не самые эксперименты со
стробоскопическими движениями имели такое эпохальное значение. Оно —
это значение — было приписано тем физиологическим
объяснениям, которые Вертхеймер дал наблюдавшимся явлениям.
Приведем дословно эти исторические для гештальтпсихоло-
гии строки.
«Физиологическим коррелятом ф-феномена» являются
«определенные центральные процессы, физиологические
«поперечные функции» особого рода... Согласно новым
исследованиям по физиологии мозга, нужно считать
вероятным, что вместе с возбуждением какого-либо центрального
пункта а физиологическое действие распространяется и на
некоторое пространство вокруг него. Если возбуждение
возникает в двух пунктах а и Ь, то вокруг обоих создается такое
распространяющееся действие...
Если раздражается место а и через определенное
короткое время близкое к нему место Ь, то возникает своего рода
физиологическое короткое замыкание от а к Ь: в промежутке
между обоими местами происходит специфический переход
возбуждения; если, например, действие,
распространяющееся вокруг я, достигло максимума своего временного
течения и в это время появляется действие, распространяющееся
вокруг Ь, то возбуждение перетекает — специфический
физиологический процесс, направление которого дается тем,
что а и распространяющееся вокруг него действие
появляются первыми» (1912. S. 248).
499
Так сформулирована знаменитая «физиологическая
гипотеза Вертхеймера». Она оперирует понятиями, вполне
согласующимися с современными представлениями о
физиологии высшей нервной деятельности, и легко может быть
переведена, например, на язык павловской школы. Нельзя не
отдать должного знаниям и прозорливости Вертхеймера,
вспомнив, что написаны эти строки в 1912 г. Но в то же время
нельзя не отметить, что она имеет настолько общий
характер, что может служить для физиологического объяснения
не только ф-феномена, но всего чего угодно. В схему
Вертхеймера, например, вполне укладываются те процессы,
которые И. П. Павлов понимает как физиологический
механизм условного рефлекса.
А вот строки — в сущности наиболее интересные, — в
которых автор формулирует смысл и значение своей
гипотезы: «То принципиальное, что содержится в набросанной
гипотезе, — а именно то, что, с точки зрения физиологии
мозга, кроме возбуждений отдельных мест должны
приниматься во внимание специфические «поперечные
функции», процессы, разыгрывающиеся — специфически
центрально — между возбужденными местами и своеобразно
строящиеся из отдельных возбуждений, — дает
перспективу еще в другом направлении. В основе сказанного лежит
предположение, что существенны не только сами
процессы возбуждения в возбужденных клетках или сумма этих
отдельных возбуждений, но что важная, а для некоторых
психических явлений непосредственно существенная
роль принадлежит характерным поперечным и целостным
процессам (Quer — und Gesamtvorgängen),
результирующим из возбуждения отдельных мест как специфическое
целое» (ibid. S. 251).
Против этих мыслей возражать решительно нечего. Что
изучает школа Павлова, как не «поперечные процессы,
результирующие из возбуждения отдельных мест»? Развиваемое
здесь понимание целостных процессов, «как своеобразно
строящихся на основе отдельных возбуждений», «как ре-
500
зультирующих из возбуждения отдельных мест», еще очень
далеко от специфически гештальтистского понимания
«целого» как чего-то изначального, исходного и все собой
объясняющего.
Гештальтпсихология объявляет, что зерном, из
которого она выросла, послужили эти физиологические
размышления Вертхеймера. Зерно — в основе своей здоровое и
доброкачественное. Но беда в том, что никаких ростков
оно не дало и так и осталось мирно лежать там, где его
положили. Сам Вертхеймер никогда больше ни к каким
физиологическим темам не возвращался, а родословную тех
«физиологических» экскурсов, к которым питает
пристрастие Келер, столь же мало оснований вести от гипотезы
Вертхеймера, как и от любого другого положения из
области физиологии высшей нервной деятельности. Мало
оснований уже по одному тому, что «физиологические»
домыслы Келера вообще никакого отношения к действительной
физиологии не имеют.
Если уж искать в вертхеймеровской работе 1912 г. такое
зерно, которое действительно дало всходы на берлинской
. почве, то гораздо правильнее будет вспомнить учение о
«чистом движении», о восприятии движения без движущегося
объекта. Вот это маленькое идеалистическое зернышко
действительно дало обильные плоды.
Вскоре после выхода в свет работы о движении автор ее
развил отдельные мысли, намеченные в этом
исследовании, в целую теорию, претендовавшую — по мнению
первых исследователей ее — на «всеобщее значение». Он
излагал эту теорию на лекциях и «в многочисленных беседах» с
товарищами по работе (см.: Koffka К.). Теорию эту
называли сначала «теорией Вертхеймера», а позже стали называть
«гештальттеорией». Но творец ее долгое время не давал
печатного изложения своих взглядов, хотя этого усиленно
ожидали. В 1915 г. К. Коффка писал, что «в ближайшее
время ожидается выход из-под пера творца теории, полное
ее изложение». Но «ближайшее время» затянулось на много
501
лет. Лишь в 1921 г. опубликовал Вертхеймер краткую
формулировку своих тезисов (Wertheimer M., 1921), в 1923 г. —
более полно развил их в применении к некоторым проблемам
восприятия (19236) и, наконец, в 1924 г. сделал еще одну и —
последнюю вплоть до настоящего времени — попытку
изложить сущность гештальттеории (19256).
Целое десятилетие отделяет лучшие и капитальнейшие
работы Вертхеймера — о мышлении примитивных народов
и о восприятии движения — от той эпохи, когда он печатно
выступил с обоснованием гештальттеории, десятилетие,
единственное в истории по грандиозности заполнивших
его политических событий. Германия 1921 г. и
экономически, и политически сильно отличалась от довоенной
Германии. Было бы легкомыслием устанавливать здесь простые
и соблазнительные параллели между экономическими и
политическими изменениями и теми сдвигами, которые
наметились к этому времени в немецкой психологической
науке. Здесь нужна большая и глубокая — еще даже не
начинавшаяся — работа марксистской истории психологии.
Лишь как материал для будущих историков нашей науки
мы даем очерк развития взглядов одного из крупнейших
немецких психологов.
Работы Вертхеймера 20-х гг. резко отличны от довоенных
его трудов. Вместо пытливого и смелого искания —
некоторая успокоенность и догматичность человека, нашедшего
истину. Вместо мужественного следования за фактами,
которые дает «жизненная» психология, — отгороженность от
жизни системой якобы прочно установленных «тезисов» и
«принципов». Вместо стихийного движения к материализму
(туда вели факты!) — стремительный «рост в идеализм».
Печатные труды Вертхеймера дают нам, к сожалению,
представление лишь о самом последнем отрезке пути,
пройденного автором за эти годы.
Статья 1921 г. — первая часть «Исследований в области
учения о гештальте» — содержит по преимуществу
формальное, как бы официальное изложение принципов гештальтте-
502
ории. Внутренняя природа этого учения остается еще
скрытой. И точка зрения традиционной психологии, и
противополагаемая ей гештальттеория характеризуются каждая
двумя тезисами. Вот они в подлинной, несколько тяжелой и
угловатой, формулировке Вертхеймера.
Тезисы, характеризующие точку зрения
традиционной психологии.
Тезис мозаинности, или тезис пучка. «В основе всего
«сложного» лежит сумма элементарных содержаний,
«составляющих кусков» (ощущения и т. п.). В конечном счете
мы имеем дело с суммарным множеством разного рода
«составляющих кусков» (со своего рода «пучком»); все
остальное так или иначе строится на «и-сумме» (Und-Summe)
элементов» (1921. S. 48—49).
Тезис ассоциации. «Если содержание а часто встречалось
вместе с другим содержанием Ъ (в
пространственно-временном соприкосновении), то имеет место тенденция, в
силу которой появление а влечет за собой появление Ъ (ibid.).
Тезисы, характеризующие точку зрения
гештальт психологии.
1. «Лишь в редких случаях, при определенных
характерных условиях, в очень узких пределах, и то, может быть, лишь
приблизительно, имеет место в действительности
объединение по типу «и-суммы»; представляется неадекватным
рассматривать этот пограничный случай как типичную основу
случающегося» (ibid. S. 52).
2. «Все данное является само по себе (an sich) в той или
иной степени оформленным (gestaltet); даны более или
менее структурированные, более или менее определенные
«целые» и целостные процессы с очень конкретными
целостными свойствами, с внутренними закономерностями,
характерными целостными тенденциями, с
обусловленностью частей целым. «Составляющие куски» надо по боль-
503
шей части рассматривать конкретно, «как части»
целостных процессов» (ibid.).
Отказ от «тезиса мозаичности» и замена его двумя
новыми могут казаться формально правильными. Ну кто, в
самом деле, станет защищать мозаичность психики или
отвергать целостность психических процессов? Этого —
если говорить правду — никогда не делали и крупнейшие
представители традиционной психологии: ни У. Джемс,
ни В. Вундт, ни Г. Э. Мюллер, ни даже Г. Эббингауз. Они
прекрасно знали, что целостный психический процесс вовсе
не складывается, как мозаика, из отдельных кусков. И
писали об этом (Джемс, например, очень много и с большим
талантом). Но, говорит Вертхеймер, в конкретной работе они
поступали так, как если бы признавали принцип
мозаичности. Это, пожалуй, верно, но ведь мы пока еще не знаем, как
предлагает поступать Вертхеймер. Следовательно, дело не в
принципиальном признании целостности, а не мозаичности
психики — что не ново, — а в том, чтобы указать методы
изучения психики, последовательно держащиеся принципа
целостности.
Эту задачу Вертхеймер развернуто поставит в следующей
статье, но путь, по которому пойдет ее решение, уже
предопределен здесь, предопределен отказом от «тезиса
ассоциации» и той мотивировкой, которая дается этому отказу. Что
особенно не нравится Вертхеймеру в той точке зрения,
которая опирается на «тезис ассоциации»? Ее механистичность,
случайность образующихся связей, их независимость от
содержания связывающихся элементов, невозможность,
исходя из нее, понять «осмысленное». «Что именно связывается,
появляясь вместе, рядом друг с другом, друг после друга,
принципиально безразлично; для сосуществования
«содержание» или отношение содержаний являются в сущности
иррелевантными» (ibid. S. 50).
Нам кажется, что в этом пункте — ключ ко всей гештальт-
теории. Ибо сущность ее вовсе не в целостности — только
лица очень наивные в истории психологии могут думать, что
504
Вертхеймер и Келер открыли целостность психических
процессов, — а в дискредитации принципа ассоциации и роли
«прошлого опыта» и в выдвижении на их место иных
принципов. А отвергаются ассоциации, образуемые
пространственно-временным соприкосновением ассоциируемых
элементов, по словам Вертхеймера, потому, что связи, так
получаемые, случайны и не имеют отношения к содержанию
связываемых элементов. В этом — главная, роковая ошибка
Вертхеймера. Ассоциативные связи вовсе не случайны:
ассоциативная связь между ощущениями или представлениями
А и 2? образуется потому, что соответствующие реальные
вещи А и В находились в пространственно-временном
соприкосновении или часто вступали в такое соприкосновение.
Если посадить человека в лабораторию и упорно
демонстрировать ему случайные «пространственные или временные
соприкосновения» вещей, вовсе не связанных по
содержанию (например, бессмысленных слогов), то психика его
действительно окажется наполненной случайными и
бессмысленными связями. Но в реальной действительности
соприкосновения вещей вовсе не столь случайны и
бессмысленны, и поэтому в нормальных условиях не так уж
много образуется случайных и бессмысленных связей.
Психические связи отражают связи между вещами. 10 лет назад
эта мысль не была чужда Вертхеймеру. К 1921 г. она
бесследно забыта, и тем самым потеряна та почва, на которой
только и возможно научное понимание.
Где же будет искать Вертхеймер источник осмысленности
связей? Намек на ответ дан в последнем тезисе. «Все данное
является само по себе (выделено мною. — Б. Т.) в той или
иной степени оформленным» («Das gegebene ist an sich in
verschiedener Grade gestaltet»). Эти два словечка — «an sich» —
заключают в себе уже всю идеалистическую сущность геш-
талытеории: непосредственно данное в психическом опыте
само по себе содержит источник своей оформленности.
Опубликованная через два года вторая часть
«Исследований в области учения о гештальте» (19236) начинается со
505
столь характерной для Вертхеймера «жизненной»
постановки вопроса:
«Я стою у окна и вижу дом, деревья и небо.
Основываясь на теоретических соображениях, можно
было бы попытаться подсчитать и сказать: имеется... 327 светлот
(и цветовых тонов).
И если по этому странному подсчету на дом приходится
120, на деревья 90 и на небо 117, то я, во всяком случае, буду
иметь именно такое объединение, именно такое разделение,
а не 127, 100 и 100 и не 150 и 177.
Я вижу все это в определенных «объединениях», в
определенных «разъединениях»; и как именно это объединяется и
разъединяется, это не зависит просто от моего желания; я не
могу просто реализовать по произволу любой другой род
объединения...
Или: два лица щека к щеке, я вижу одно (с его, если
угодно, 57 светлотами) и другое (с его 49); а не вижу 66+40
светлот или 6+100. Теории, которые стали бы утверждать,
что я вижу «106», остаются на бумаге: вижу я два лица...
Вообще:
если совместно действует известное число раздражений,
то обычно для людей не бывает соответствующего (столь же
большого) числа «данностей» (Gegebenheiten), одна, и
другая, и третья, и т. д. А имеются данности большего охвата, с
определенным расчленением, с определенным
объединением и разъединением».
И встает вопрос: существуют ли принципы такого рода
объединения и разъединения? Каковы они? Если совместно
действуют раздражения а, Ь, с, d> e, то какими принципами
определяется то, что в данной констелляции раздражений
воспринимаются abc и de, a не ab и edel
Такими принципами или факторами объединения
являются, по Вертхеймеру, следующие:
1) фактор близости. «»Объединение — при прочих
равных условиях — происходит в направлении большей близо-
506
сти». На рис. 4.4 воспринимаются ab, cd, е/и т. д., а не a, be,
de, и т. д.;
2) фактор сходства. «При одновременном действии
нескольких раздражений имеется — при прочих равных
условиях — тенденция к такой форме, в которой сходные
элементы воспринимаются объединенными». На рис. 4.5
воспринимаются ab, cd, е/и т. д., а не a, bc, de и т. д.;
ab cd e £
Рис. 4.4
00
а Ъ
с d
Рис. 4.5
ОО
e f
3) фактор хорошей формы (guter Gestalt). Объединение
происходит так, что образуются наиболее правильные
линии, наиболее простые и правильные формы. На рис. 4.6
воспринимаются АСиВ,анеАВиС,нэ. рис. 4.7 мы видим
ломаную линию, волнистую линию, на рис. 4.8 — abe + cd, а не
abc + de. Итак, речь идет о «хорошем» продолжении, о
правильности линий, о «внутренней сопринадлежности», о том,
чтобы результатом был «хороший гештальт», имеющий свои
собственные «внутренние необходимости»;
в
Рис. 4.6
Рис. 4.7
S
Рис. 4.8
Рис. 4.9
507
4) фактор замкнутости формы. «Если имеются элементы
А, В, С и Д, и AB и СД дают две замкнутые, а АС и ДД — две
незамкнутые (открытые) фигуры, то предпочитается
объединение AB + СД. Рис. 4.9 воспринимается как овал и
прямоугольник.
Не будем следить за любопытными наблюдениями автора
над результатами сплетения контуров двух фигур и также над
результатами одновременного действия двух разных
факторов. Отметим лишь, что обширный и занимательный
материал, которым полна эта статья, составил золотой фонд
берлинской психологии восприятия формы, за счет которого
она прожила вот уже 12 лет.
В теоретическом отношении важнейшее место статьи —
сопоставление всех перечисленных факторов с еще одним,
существенно отличным, фактором — привычкой или
прошлым опытом; если AB и СД привычны, а ВС и АД
непривычны, то АВСДбудет воспринято как АВ + СД.
Вертхеймер не отрицает могучей силы привычки.
«Достаточной тренировкой, — говорит он, — возможно при любом
материале добиться почти любых способов восприятия». Он
предвидит возможные попытки свести и первые четыре
фактора (в особенности 3 и 4) к действию привычки. Можно
ведь утверждать, что «фактор хорошей формы» значит лишь
то, что предпочитаются привычные комплексы: разве
прямая линия, прямой угол, окружность, квадрат — не
«привычные комплексы»?
Строго говоря, Вертхеймер и не пытается прямыми
доказательствами опровергнуть такого рода возражения.
Приводимые им примеры, где «факторы хорошей формы»
как бы пересиливают действие привычки, конечно,
доказательствами не являются, да он и не настаивает на их
доказательной силе. Он избрал другой путь: не отвергать
действие привычки или прошлого опыта, а дискредитировать
эти понятия как объяснительные принципы в точности
тем же способом, каким он в предыдущей статье
дискредитировал тезис ассоциации. «Безразлично, — говорит он, —
508
рассматривать ли описанные нами факты как
основывающиеся на опыте или нет. В полной силе остается вопрос:
имеем ли мы в обсуждаемых случаях дело с
закономерностями, зависящими от свойств объектов или нет?» Но «для
принципа привычки или прошлого опыта, — утверждает
Вертхеймер, — характерно, в отличие от всех предыдущих,
что он не касается ни содержаний, ни их
взаимоотношений, ни каких-либо «вещественных» (sachlichen) сторон
констелляции; как будет воспринята данная
констелляция, принципиально зависит только от привычки или
тренировки» (ibid. S. 131 — 133).
Точно та же аргументация, которая была раньше
направлена против ассоциаций. Но здесь эта «роковая ошибка»
доведена до логического конца: там дискредитировался лишь
принцип ассоциации по смежности, здесь же вообще роль
прошлого опыта. Чтобы не казалось столь нелепым
утверждение, что опыт может служить источником лишь случайных
связей, не зависящих от свойств самих объектов, Вертхеймер
упорно отождествляет всякий опыт с простой тренировкой,
дрессурой. Странное, казалось бы, понимание для
исследователя, стремящегося проникнуть в глубь конкретной
«жизненной психологии»!
Но как ни понимать «опыт», на худой конец даже как
простую тренировку, понятие это, используемое в
качестве объяснительного принципа, неизбежно влечет за собой
вопрос о развитии, понимаемом хотя бы как простое
накопление связей. Выбрасывая из обихода психологии
«прошлый опыт», неизбежно выбрасываешь и всякую
возможность подойти к проблеме развития (не иначе как кон-
трабандно вводя тот же опыт1 ), исключаешь всякую
возможность какой-либо генетической или исторической
точки зрения. Гештальтпсихология отличается ярко
выраженным антигенетизмом, антиисторизмом. Вертхеймеру
принадлежит печальная честь быть зачинателем и этой
особенности школы.
1 Что и делает гештальтпсихология, сталкиваясь с вопросом о
психическом развитии.
509
Все четыре фактора, введенные Вертхеймером и
вытеснившие «прошлый опыт», имеют чисто геометрический
характер. А назначение их — дать закономерности,
«касающиеся содержаний, их взаимоотношений, «вещественных»
сторон констелляции». Но для кого же, кроме геометра, да и то
лишь в моменты его профессиональных занятий,
«содержание» воспринимаемого заключается в геометрических
свойствах объектов? Истина мстит за себя. Во имя стремления
найти законы восприятия, считающиеся с «содержанием» и
объясняющие «осмысленное», выброшен «прошлый опыт»
и... создана геометрическая теория восприятия, самая
формалистическая из всех когда-либо предлагавшихся,
«теория бессмысленного восприятия», по меткому выражению
Л. С. Выготского (1934. С. XLIII-XLIV).
В декабре 1924 г. в речи, произнесенной на заседании
Кантовского общества, Вертхеймер еще раз дал изложение
основ гештальттеории. Здесь он предложил одну формулу,
претендующую на исчерпывающую передачу всей сущности
нового учения. Вот это место из речи: «Основную проблему
гештальттеории можно было бы попытаться
сформулировать так: существуют связи, в которых не из отдельных
кусков и их соединения выводится то, что происходит в
«целом», а наоборот — то, что происходит в одной из частей
этого «целого», определяется внутренними законами структуры
этого целого. Я дал вам формулу и мог бы на этом кончить,
так как гештальттеория это и представляет собой; не больше
и не меньше этого».
Мы уже видели, что на самом деле гештальттеория
представляет собой «гораздо больше этого», да не в «этом» и
главное своеобразие ее. Иначе она бы слилась со всеми
другими «целостными психологиями», с лейпцигской школой,
например.
Самая формула — характерная для всякой «целостной
психологии» — многих прельщает кажущейся диалектич-
ностью. Но это заблуждение. Заменить тезис «целое
полностью опеределяется своими частями» противоположным:
510
«не части определяют целое, а целое определяет свои части»
вовсе не значит диалектически понять проблему взаимооп-
ределяемости целого и частей. А шаг к чисто
идеалистической мысли «целое существует раньше своих частей» в этой
формуле содержится.
Впрочем, нет оснований искать шагов к идеализму у
автора «Речи о гештальттеории», когда можно наблюдать
хождение его внутри идеализма.
Интересно, что уже в первой работе о гештальттеории
Вертхеймер в качестве аргумента против традиционной
точки зрения указывает на бессилие ее в споре с материализмом
(1921. S. 50). Правда, сказано это слово как argumentum ad
hominem: есть, мол, люди, которые на такой аргумент
поддадутся. В разбираемой работе есть уже более сильные строки,
где эпитет «материалистический» приравнивается к
эпитетам «сухой, бессмысленный, бездушный» (19256. S. 20). Но,
впрочем, и это сказано так, что нельзя быть уверенным —
всерьез или нет. И вообще, едва ли кто-нибудь, прочтя
страницы этой речи, посвященной проблеме идеализма —
материализма (ibid. S. 18—20), сумеет понять, как же сам
Вертхеймер определяет свою позицию в этом споре. Зато
читателю очень легко определить позицию автора по другим
страницам того же сочинения.
Вот, например, достаточно яркое место: «Человек
противостоит некоему (зрительному. — Б. Т.) полю, и
случающееся в этом поле связано в основе своей с тем, что поле
стремится стать осмысленным, единым, управляться
внутренней необходимостью; часто нужно бывает
употребить поразительно сильные средства, чтобы разрушить
поле, стремящееся к осмысленности, к «хорошим гешталь-
там», и получить другие гештальты». А «из целостных
тенденций этого поля, — говорится дальше, — рождается его
динамика». В этих словах implicite содержится вся теория
динамического самораспределения поля, основной
объяснительный принцип келеровской психологии.
Идеалистический характер этого учения о поле, стремящемся к
511
осмысленности, единству и другим прекрасным вещам,
ясен без комментариев. Дальше обнаруживается, что «я
тоже часть этого поля» и мое поведение определяется
также целостными закономерностями этого поля, которые и
«обусловливают то, что человеческое существо нередко
ведет себя осмысленно» (ibid. S. 13—14). Особенно
эффектно звучит последняя фраза в сопоставлении с тем фактом,
что никаких «целостных закономерностей поля», кроме
чисто геометрических, на деле Вертхеймером не
установлено.
Сфера действия принципа целостности не
ограничивается психологией: он относится и к биологическому миру, и
даже к неорганической природе. Вертхеймер объявляет
войну «веками накопленным предрассудкам, согласно
которым природа управляется слепыми законами» (blingesetz-
lich). В стремлении одухотворить природу он поднимается
почти до тютчевского пантеизма:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не безлунный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык...
А впрочем, он идет и дальше пантеизма.
«Вообразите себе мир как огромное плато; на этом
плато сидят музыканты, и каждый играет; я хожу кругом,
слушаю и смотрю. В этом случае имелось бы несколько
принципиально разных возможностей. Во-первых, мир мог бы
быть бессмысленным многообразием. Все что-то делают,
каждый за себя. А в целом получается, поскольку я могу
слышать, — сумма того, что делают. Десять, поскольку я
могу догадываться, — сумма того, что делают все, т. е.
случайный результат того, что делает каждый в отдельности.
До крайности «кусочковая теория», вариант кинетической
теории газов. Вторая возможность: когда один играет до,
другой через сколько-то секунд играет фа. Я устанавливаю
слепую «кусочковую» связь между действиями отдельных
512
музыкантов, но в целом и здесь происходит
бессмысленное. Так именно и представляет себе большинство физику.
Но подлинная работа правильно понятой физики
показывает мир по-другому. Третья возможность: то, что играют,
есть, например, бетховенская симфония, и мы получаем
возможность по одной части целого что-то заключить о
структурном принципе этого целого, причем основными
законами будут уже не какие-то «кусочковые»
закономерности, а характерные свойства всего происходящего. Этим
я и хочу закончить» (ibid. S. 23—24).
Кто же автор мировой симфонии, Бетховен мира? В
старину его называли богом.
Величественной картиной мира, разыгрывающего бетхо-
венскую симфонию, Вертхеймер не только закончил речь в
Кантовском обществе. На ней он надолго прервал свою
литературную деятельность. Через восемь лет дал маленькую
заметку с семью примерами, иллюстрирующими различие
между «отдельными содержаниями» и «частями целого», и
больше ничего вплоть до настоящего времени.
Умнейший и талантливейший ученый, создавший
самую влиятельную — для определенной эпохи —
психологическую теорию, придумавший буквально все основные
идеи ее, давший в прошлом ряд интереснейших
исследований, в расцвете сил замолк. Теория победно обходила
весь мир. Создавалась мощная школа. А творец теории
молчал.
Может быть, он увидал тот тупик, в который завел
психологическую мысль, худший, чем все прошлые тупики
«атомизма». Может быть, ему стало ясно, что геометрическая
схоластика гештальттеории еще дальше увела психологию от
той «жизненности», за которую он боролся, чем все
прошлые школы традиционной психологии.
Гадать об этом бесплодно и ненужно. История научного
пути Вертхеймера достаточно поучительна и в том виде, как
он зафиксировал ее в своих произведениях. История о том,
как большой ученый стремился создать «жизненную» психо-
513
логию, как «жизненные» факты приводили его к
материализму и диалектике и как все стремления к «жизненности» и
конкретности роковым образом стали превращаться в
мертвую схоластику с той минуты, когда он отказался ступить на
почву материализма.
«Основы общей психологам»
С. JL Рубинштейна1
Постановление ЦК ВКП(б) «О педологических
извращениях в системе наркомпросов» является одной из
важнейших поворотных вех в истории советской психологии.
Оно не только уничтожило те препятствовавшие развитию
науки барьеры, которыми по существу являлись
лженаучные педологические теория и практика, но и поставило
перед психологией принципиальные задачи и указало
основные пути решения их.
Именно это и обусловило возможность тех бесспорных
успехов, которые наблюдаются в нашей психологической
науке за последние 2—3 года. Реальным показателем этих
успехов является, например, выход в свет значительного
количества томов ученых записок целого ряда вузов и
научно-исследовательских институтов.
Широкое развертывание конкретных исследований
остро выдвигает потребность обобщения накопленного
материала, глубокой разработки основных теоретических
понятий и — как результат этой работы — построения системы
марксистской психологии. Книга С. Л. Рубинштейна
«Основы общей психологии» и является первой и пока
единственной в нашей литературе попыткой разрешить эту
ответственнейшую задачу.
Легко понять поэтому, что уже самый факт выхода в свет
этого труда является значительным событием на фронте пе-
дагогических наук. Вполне естественно то внимание, кото-
1 Советская педагогика. — 1941. — № 7—8. — С. 96—107. Совместно с
Л. М. Шварц.
33*
515
рое привлекла к себе работа С. Л. Рубинштейна, и те
горячие споры, которые разгорелись вокруг нее.
Возникает настоятельная необходимость тщательного и
развернутого анализа этой книги. Начало серьезного
обсуждения ее было положено в работах психологической
секции Всесоюзной научно-методической конференции по
педагогическим наукам. В настоящей статье мы ставим
своей задачей продолжить эту критическую работу.
На титульном листе книги С. Л. Рубинштейна указано,
что она предназначается «в качестве учебного пособия для
высших педагогических учебных заведений и
университетов».
Следует прежде всего подчеркнуть, что пособием для
студентов эта книга служить не может. За это говорит,
во-первых, объем книги — 65 листов. Во-вторых, она
написана недоступным для студентов языком; понимание
многих страниц ее представляет серьезные трудности даже для
специалистов-психологов. В-третьих, самый характер
изложения — отсутствие во многих местах четких
определений, расплывчивость ряда формулировок, недостаточная
систематичность в построении некоторых глав —
противоречит важнейшим дидактическим требованиям.
В-четвертых, наконец, некоторые из основных мыслей автора, в том
числе и наиболее интересных, настолько еще спорны, что
не могут служить материалом для преподавания студентам
не только первого, но даже и старших курсов, поэтому
рецензируемую книгу мы будем рассматривать не как
учебное пособие, а как исследовательский
труд. По-видимому, такой подход не расходится и с
основным замыслом самого автора, который в предисловии
пишет: «Эта книга по существу... исследовательская
(разрядка авторов. — Т. и Ш.) работа, которая по-новому
ставит целый ряд основных проблем», и далее: «Во главу
угла этой книги поставлены не дидактические, а научные
задачи» (С. 3-4).
516
Одним из важнейших достоинств книги С. Л.
Рубинштейна является широкое использование работ советских
психологов, в частности, использование результатов
многих еще неопубликованных исследований. Правда, было бы
преувеличением назвать рецензируемый труд
исчерпывающим обобщением всех основных достижений советской
психологии. Работы многих крупнейших психологических
коллективов остались еще вне поля зрения автора: вовсе не
использованы работы тбилисских психологов,
руководимых академиком Д. Н. Узнадзе, очень мало использованы
работы Московского института психологии, не нашли
своего отражения многочисленные работы советских
психопатологов и т. д. Но едва ли это можно ставить в вину
автору: широкая публикация психологических исследований
развернулась в то время, когда труд проф. Рубинштейна был
уже написан. Во всяком случае нужно всячески подчеркнуть
заслугу С. Л. Рубинштейна, сделавшего первую в нашей
психологической литературе попытку собрать и обобщить
весь доступный ему материал исследований советских
психологов. В этом отношении рецензируемые «Основы общей
психологии» принципиально отличаются от вышедших в
1935 г. «Основ психологии» того же автора, в которых
достижения советской психологии не нашли должного
отражения.
Недостаточно, однако, указать на то, что в «Основах
общей психологии» использован большой материал
советских исследований. Автор книги проделал и другую,
значительно более трудную работу. Он попытался уловить те
основные идеи, принципы, тенденции, которые
раскрываются в лучших работах советских психологов, и положить
их в основу построения своего труда. Он попытался
показать не только конкретный материал, добытый советскими
психологами, но и «лицо советской психологии».
Замысел — отразить в книге «общее достояние
передовой психологической мысли» — делает разбираемый труд
исключительно интересным, но в то же время налагает на
517
всех нас обязанность подходить к оценке его с
максимальной строгостью. Ведь речь идет о работе, в которой читатель
законно будет искать отражения того, чем живет и куда идет
советская психология.
Удалось ли С. Л. Рубинштейну правильно отразить в
своей книге действительно передовые идеи советской
психологии? Мы считаем, что автор совершенно верно
наметил некоторые из этих основных идей. В этом его заслуга.
Но нельзя считать, что вся задача в целом решена им вполне
удовлетворительно. Во-первых, некоторые из важнейших,
руководящих идей советской психологии оставлены им в
тени. Во-вторых, в конкретной разработке тех идей,
которые правильно им намечены, он допустил целый ряд
существенных ошибок.
В дальнейшем мы постараемся раскрыть эту общую
оценку разбираемого труда.
Основной и важнейшей задачей, стоящей сейчас перед
советской психологией, С. Л. Рубинштейн считает борьбу с
абстрактностью традиционной буржуазной психологии,
превращение психологии в науку, изучающую конкретные,
жизненно-важные вопросы. «В конечном счете, — пишет
он в предисловии, — вопрос сводится к одному: превратить
психологию в конкретную «реальную» науку, изучающую
сознание человека в условиях его деятельности и, таким
образом, в самых исходных своих позициях связанную с
конкретными вопросами, которые ставит практика — такова
задача» (С. 3). Едва ли кто-нибудь станет спорить с тем, что
сформулированная в этих словах задача действительно
имеет центральное значение, особенно в настоящее время,
когда перед психологами во весь рост встало требование
вооружить педагогов такой психологической теорией,
которая могла бы служить одной из основ для решения
теоретических и практических вопросов воспитания и обучения.
Непосредственно после только что цитированных слов
С. Л. Рубинштейн пишет: «В настоящей книге эта задача,
пожалуй, больше ставится, чем разрешается. Но для того,
518
чтобы ее когда-нибудь разрешить, ее надо поставить» (С. 3).
Конечно, самая постановка такой важной и актуальной
задачи — факт положительный. Но одной постановки ее для
капитального труда объемом в 65 листов недостаточно. От
такого труда читатель, естественно, ждет не только
постановки, но и разрешения центральной задачи науки,
разрешения, пусть не исчерпывающего, но во всяком случае
продвигающего вопрос настолько, насколько это
позволяет накопленный уже наукой материал. А таким
материалом мы, несомненно, располагаем: большинство лучших
исследований советских психологов пронизаны той самой
тенденцией к превращению психологии в «конкретную
науку», которая справедливо выдвинута Рубинштейном на
первое место.
На самом деле автор книги, конечно, не ограничивается
одной постановкой этой центральной задачи. Он идет
значительно дальше. Уже в предисловии он дает перечень тех
наиболее актуальных на данном этапе развития психологии
проблем, правильное решение которых должно обеспечить
разрешение и указанной выше центральной задачи.
Таких проблем выдвинуто С. Л. Рубинштейном три:
1) «проблема развития психики»; 2) «проблема
действенности и сознательности» и 3) «преодоление абстрактного
функционализма» (С. 3). Это дает нам право оценивать труд
Рубинштейна, прежде всего, с той точки зрения, насколько
правильное и глубокое разрешение получили в нем именно
эти проблемы. Принципиальная важность и
действительная актуальность их представляются нам бесспорными.
Правда, самый перечень этих проблем не является
исчерпывающим. В нем пропущено одно и притом, с нашей
точки зрения, важнейшее звено, без которого невозможно
подлинное преодоление «абстрактной психологии», —
проблема личности. Но на этом вопросе мы остановимся
дальше. Теперь же посмотрим, как решает С. Л.
Рубинштейн те три проблемы, которые он сам считает
важнейшими.
519
Начнем с проблемы развития психики. Никто из
советских психологов не сомневается в том, что она должна
занять важнейшее место в системе марксистской психологии,
что ни один психологический вопрос не может быть
правильно разрешен, если он не будет изучен в плане развития.
Столь же несомненно и то, что как раз в проблеме развития
психики особенно сильным было вредное влияние
педологических извращений, поэтому вполне прав Рубинштейн,
подчеркивая, что в этой проблеме особенно важно
«преодоление фаталистического взгляда на развитие личности и
сознания, проблема развития и обучения» (С. 3).
Советскими психологами вполне осознано, что нельзя
развитие психики ребенка понять иначе, как в единстве с
воспитанием и обучением. Однако конкретное
исследование этой проблемы еще очень отстает от тех требований,
которые предъявляет к нему педагогическая практика.
Проф. Рубинштейн еще в 1935 г. в своей книге «Основы
психологии» уделил большое внимание проблеме развития
психики. Он был первым из советских авторов,
выделившим в курсе психологии специальный раздел, названный
им тогда «Основы психологического развития». И хотя в
содержании этого раздела имелись крупные ошибки, самый
факт выдвижения этого вопроса на передний план являлся,
несомненно, положительным моментом в первой книге
Рубинштейна.
В рецензируемой книге проблеме развития уделено еще
больше внимания. Вторая часть книги, занимающая 70
страниц, целиком посвящена этому вопросу. В главах,
говорящих об отдельных психических процессах, значительное
место отводится вопросам развития этих процессов у детей.
Наряду с этим автор и в теоретических главах первой части
книги не раз подчеркивает то принципиальное значение,
которое имеет проблема развития в психологии. В главе о
предмете психологии мы читаем: «Психология изучает
психику в закономерностях ее развития» (С. 18). В главе о
методах психологии та же мысль развивается дальше:
520
«Психологические закономерности раскрываются в
процессе развития. Изучение развития психики является не
только специальной областью, но и специфическим
методом психологического исследования» (С. 23).
Останавливаясь на второй части книги, специально
посвященной проблеме развития, надо отметить в качестве
положительного момента интересную попытку автора
применить к проблемам психического развития принцип
«единства строения и функции», играющий столь важную и
плодотворную роль в современной биологии (С. 75 и ел.).
Вообще нельзя не приветствовать того, что автор
привлекает при рассмотрении вопроса о развитии психики в
животном мире передовые идеи современной биологии — учения
Северцева, Шмальгаузена, Лысенко. Обращает на себя
внимание богатство как зоопсихологического, так и
антропологического материала, использованного в этой части
книги.
И все же никак нельзя сказать, что эта часть полностью
удовлетворяет читателя. Причиной этого является то
обстоятельство, что важнейшему в этом разделе вопросу, —
вопросу о психическом развитии ребенка, С. Л.
Рубинштейн уделил чрезвычайно мало внимания: из 70 страниц,
которые занимает разбираемая часть книги, только 15
приходятся на долю вопроса о «развитии сознания у ребенка»
(С. 127—141). Но, конечно, дело не только в числе страниц.
Более важно то, что как раз эти страницы являются самыми
малосодержательными и абстрактными. Если по
отношению к предшествующим разделам этой части мы отмечаем
богатство материала, которым оперирует автор, то здесь
приходится отметить почти полный отказ от
использования данных психологии и педагогики.
Уступает этот раздел предшествующим также и в
отношении новизны и содержательности мыслей, которые в
нем развиваются. Центральный узел этих мыслей
заключается в следующем:
521
Господствующее в традиционной психологии детства
учение о развитии «исходит из того представления, что
развитие — это созревание». Эта точка зрения, — подчеркивает
автор, — «по существу никем из психологов не была еще
принципиально преодолена». С своей стороны автор
выдвигает некое положение, которое он называет «основным
законом психического развития ребенка» и в котором, по
его мнению, «заложена основа для подлинно позитивного и
принципиального преодоления» традиционной точки
зрения. Положение это следующее: «Ребенок не созревает
сначала и затем воспитывается и обучается; он созревает,
воспитываясь и обучаясь, т. е. под руководством взрослых,
осваивая то содержание культуры, которое создало
человечество; ребенок не развивается и (здесь и дальше
подчеркнуто авторами. — Т. и Ш.) воспитывается, аразвивает-
ся, воспитываясь и обучаясь»(С. 128).
Положение это бесспорно. Но ведь оно прекрасно
известно всем советским психологам, и, по-видимому, всеми
ими полностью разделяется. Как же случилось тогда, что
традиционное понимание развития «никем из психологов»
еще не преодолено?
Нам представляется; что положение это далеко еще не
достаточно содержательно, чтобы, исходя из него, можно
было построить такое учение о психическом развитии
ребенка, которое удовлетворяло бы основным требованиям
марксистско-ленинской методологии. Нам кажется, что
замена союза «и» («развивается и воспитывается»)
деепричастным оборотом («развивается, воспитываясь»), сама по
себе совершенно правильная, не содержит еще решения
вопроса. Нам кажется даже, что это положение настолько
обще и малоопределенно, что очень многие буржуазные
психологи, стоящие на совершенно чуждых нам позициях,
охотно бы с ним согласились и не стали бы оспаривать тот
факт, что «ребенок развивается, воспитываясь и
обучаясь», а не «сначала» созревает, а потом воспитывается и
обучается.
522
Ничего ошибочного в изложении этого вопроса в книге
С. Л. Рубинштейна нет, но решение его представляется нам
по преимуществу словесным и существенно не
продвигающим его разработку.
Аналогичное приходится сказать и по поводу тех
страниц, которые посвящены характеристике возрастных
особенностей в развитии психики ребенка (С. 135—141).
Психологические характеристики отдельных возрастных
стадий развития ребенка, данные проф. Рубинштейна, более
чем скудны по содержанию.
Надо добавить, что в этом разделе вовсе не показаны
переходы от одной стадии развития к другой, т. е. то, что по
характеристике Ленина является как раз «самым важным».
«Обычное представление, — писал Ленин, — схватывает
различие и противоречие, но не переход от одного к другому, а
это самое важное» («Философские тетради», 1938. С. 140).
Иначе говоря, неосвещенным осталось самое важное в
диалектике психического развития ребенка.
Абстрактность и бедность содержания этого
важнейшего раздела книги до известной степени компенсируется тем,
что в специальных главах, посвященных отдельным
психическим процессам, автор отводит немало места вопросу о
развитии соответствующих процессов у ребенка. В
некоторых главах (например, в главах о мышлении и о речи) эти
разделы очень содержательны и дают много нового, еще
неопубликованного материала. Однако и этот материал
говорит главным образом об отдельных особенностях детского
восприятия, памяти, мышления и т. д., а не о том, как
протекает самый процесс психического развития ребенка.
Кроме того, материал этот касается почти исключительно
дошкольного возраста, психология школьника освещена в
книге очень мало.
Перечисляя все эти пробелы в освещении проблемы
развития, мы вовсе не хотим вину за них целиком
возложить на автора книги. В большей своей части эти пробелы
отражают положение вещей в нашей психологии. По пси-
523
хологии школьника мы, действительно, накопили меньше
материала, чем по психологии дошкольного возраста. Мы
кое-что знаем о психологических особенностях того или
другого возраста, но почти еще не приступили к
исследованию вопроса о том, как протекает самый процесс развития,
как осуществляются переходы от одной стадии
психического развития к другой. Наиболее важный упрек, который
можно предъявить С. Л. Рубинштейну, сводится, к тому,
что во второй части книги он не уделил серьезного
внимания вопросу о психическом развитии ребенка. Даже тот
материал, который использован в дальнейших главах,
позволил бы автору дать содержательное рассмотрение вопроса, а
не ограничиваться чисто абстрактными соображениями.
Переходим ко второй из тех трех проблем, которые
выдвинуты С. Л. Рубинштейном в качестве важнейших. Это
проблема «действенности и сознательности» или проблема
о «психике и деятельности», о «сознании и деятельности».
Выдвижение этой проблемы на первое место составляет,
может быть, наиболее яркую особенность разбираемого
труда, особенность, несомненно, положительную.
Психика человека есть отражение реального бытия, но
отражение не пассивное, не мертвенное, не зеркальное.
Правильное отражение создается лишь в процессе
активного воздействия человека на природные и общественные
явления, иначе говоря, в процессе конкретной деятельности.
Отношение между психикой, сознанием человека и его
деятельностью нельзя понимать как простую внешнюю связь,
как отношение между двумя независимыми друг от друга
рядами, протекающими параллельно. Нельзя его понимать
и как отношение простого тождества. Психика и
деятельность образуют подлинное единство.
Из этих основных положений ленинской теории
отражения исходит проф. Рубинштейн при решении проблемы
о взаимоотношении психики и деятельности. Основываясь
на них, он объявляет решительную борьбу обычному в
буржуазной психологии «изучению психики, оторванной от
524
деятельности, существующей в замкнутом внутреннем
мире» (С. 11). «Определение деятельности человека, —
справедливо пишет он, — в отрыве от его сознания так же
невозможно, как определение его сознания в отрыве от тех
реальных отношений, которые устанавливаются в его
деятельности» (С. 11). Нельзя ни понять, ни объяснить
психических процессов, если рассматривать их независимо от
деятельности, потому что психические процессы не
только проявляются в конкретной
деятельности человека, но они в ней же
развиваются. Это последнее, совершенно правильное и очень
важное положение не раз подчеркивается проф.
Рубинштейном: «Осуществляясь реально в различных видах
конкретной деятельности, психические процессы в ней же и
формируются» (С. 148). «В продуктах человеческой
деятельности сознание не только проявляется, через них оно и
формируется» (С. 10). «Чувствительность формируется в
действии, в поведении или деятельности» (С. 152).
«Психика, сознание формируется в деятельности, в поведении»
(С. 450). «Все психические процессы... выступают в
действительности как стороны, моменты труда, игры, учения
одного из видов деятельности. Реально они существуют лишь
во взаимосвязи и взаимопереходах всех сторон сознания
внутри конкретной деятельности, формируясь в ней и ею
определяясь» (С. 475).
Эти утверждения не содержат в себе какой-либо
принципиально новой идеи. Еще Аристотель, со свойственной
ему гениальной прозорливостью, дал первые наброски этой
мысли. «Из одинаковых определенных деятельностей, —
писал он, — возникают им соответственные
приобретенные свойства. Поэтому-то следует влиять на характер
деятельности, ибо приобретенные свойства души зависят от
различия деятельности». И дальше: «Необходимо
рассмотреть все, что связано с деятельностью человека, чтобы
определить, как следует поступать (для воспитания
добродетелей. — Т. и Ш.), ибо, как мы сказали, от нашей дея-
525
тельности зависят качества характера, приобретаемые
нами» (Аристотель. Никомахова Этика. — М., 1997. —
Кн. 11. — § 1, 2). Маркс в тезисах о Фейербахе с полной
ясностью показал значение «чувственно-человеческой
деятельности». «Главный недостаток всего предшествующего
материализма (включая и фейербаховский) заключается в
том, что предмет, действительность, чувственность борется
только в форме объекта или созерцания, а не как
чувственно-человеческая деятельность,
практика, не субъективно».
«Фейербах, не удовлетворенный абстрактным
мышлением, выдвигает созерцание; но он берет
чувственность не как практическую
человечески-чувственную деятельность».
«Всякая общественная жизнь по существу практична.
Все мистерии, которые заводят теорию в мистицизм,
находят свое рациональное разрешение в человеческой
практике и в понимании этой практики» (Маркс и Энгельс .
Сочинения. — Т. 4. — С. 589—591).
Однако вся история буржуазной психологии, начиная с
Декарта, шла под знаком полного разрыва между
«внутренним», психическим, душевным миром и «внешним»
поведением, практической деятельностью человека. (Это,
кстати, очень хорошо показано в III главе книги Рубинштейна.)
И нет никакого сомнения, что преодоление этого разрыва
является одной из важнейших задач советской психологии.
Актуальность этой задачи чрезвычайно велика. Она
определяется, в первую очередь, следующими
соображениями.
Во-первых, психология, изучающая психические
процессы сами по себе вне зависимости от той конкретной
деятельности, в которой они и формируются и проявляются,
неизбежно должна остаться чисто описательной наукой,
если она не хочет вступить на путь идеализма (обращение к
«психической причинности») или механицизма (сведение
психики к физиологическим процессам). Марксистеко-ле-
526
нинский тезис о единстве психики и деятельности
открывает путь к подлинному объяснению в психологии, дает
возможность вскрывать действительные причины тех фактов и
процессов, которые изучает психология.
Во-вторых, изучая психику в отрыве от деятельности,
мы никогда не сумеем найти закономерности развития
психики.
И, в-третьих, как правильно указывает С. Л.
Рубинштейн, только психология, изучающая сознание, психику в
условиях конкретной деятельности, может быть в самых
исходных своих позициях связана с практикой. Психология,
изучающая «память вообще», «внимание вообще»,
«мышление вообще», неизбежно должна и проблематику свою
черпать сама из себя, а затем специально искать те
практические ситуации, к которым можно было бы с большей или
меньшей натяжкой «применить» полученные в результате
исследования закономерности. Встав на путь изучения
психики в условиях той или другой конкретной
деятельности, психолог избавляется от необходимости «выдумывать»
проблемы для исследования; их будет ставить перед ним
сама жизнь. Тем более он будет избавлен от необходимости
уже по окончании исследования «изобретать» способы
применять полученные результаты; само исследование
будет, в конечном счете, являться исканием ответа на
совершенно определенный вопрос, поставленный практикой.
Напомним читателю, что третьей из числа проблем,
выдвинутых С. Л. Рубинштейном, является задача «преодоления
абстрактного функционализма». Термин «функционализм»
употреблялся в истории психологии в различных
значениях. Наиболее существенные из них раскрыты С. Л.
Рубинштейном на с. 146 его книги. Выдвигая на первое место задачу
борьбы с функционализмом, С. Л. Рубинштейн имеет в
виду одно совершенно определенное значение этого термина,
наиболее ясно раскрытое им в следующих словах:
«Основной смысл функциональной психологии, трактующей все
сложные психические процессы как функции, заключается
527
в том, чтобы представить их как проявления, зависящие
исключительно от внутренних условий, от имманентных
особенностей организма, духа личности» (С. 148). Из этого
следует, что преодоление функционализма, понимаемого в
этом смысле, неразрывно связано с последовательным
проведением в жизнь принципа единства психики и
деятельности. Так понимает дело и автор рецензируемой книги, уже в
предисловии непосредственно связывающий задачу
«преодоления абстрактного функционализма» с задачей
«перехода к изучению психики, сознания в конкретной
деятельности, в которой они не только проявляются, но и
формируются» (С. 3). Таким образом, разбирая вопрос о психике и
деятельности, мы тем самым, — пользуясь терминологией
С. Л. Рубинштейна, разбираем и вопрос о «преодолении
абстрактного функционализма».
Внимательно изучая выполненные за последние годы
исследования советских психологов, нетрудно заметить,
что все более и более увеличивается число работ,
представляющих собой серьезные попытки изучать те или другие
психические процессы в данной конкретной деятельности,
искать закономерности формирования этих процессов в
условиях данной деятельности. Иначе говоря, все более
увеличивается число работ, действительно
преодолевающих «абстрактный функционализм» в исследовании и
решении отдельных частных вопросов.
Выдвигая требование: «изучать психику в условиях
конкретной деятельности», проф. Рубинштейн, по нашему
мнению, правильно отражает тенденции, ведущие
психологическое исследование навстречу запросам жизни,
практики. Крупная заслуга автора рецензируемой книги
заключается в острой постановке вопроса о реализации и общем
курсе психологии и даже больше того — в построении
системы психологии, тех принципов, которые до сего времени
реализовались главным образом в частных исследованиях.
К сожалению, однако, остро поставив этот вопрос,
С. Л. Рубинштейн в конкретном выполнении своего труда
528
сделал далеко недостаточно для выполнения им же самим
выдвинутого требования. Конечно, трудно было бы
ожидать в настоящий момент полной реализации принципа
единства психики и деятельности в общем курсе
психологии. Для этого еще недостаточен материал конкретных
психологических исследований, и заменить его не может
добрая воля автора курса, поэтому мы далеки от мысли
ставить в вину С. Л. Рубинштейну тот факт, что в его книге нет
полной реализации выдвигаемых им принципов. Но мы,
естественно, ждем такой системы построения курса, такой
структуры изложения и такого содержания материала,
которые позволили бы автору в наибольшей мере
приблизиться к этой цели, приблизиться настолько, насколько это
позволяет современное состояние психологической науки.
Этих ожиданий книга С. Л. Рубинштейна не оправдывает.
Книга проф. Рубинштейна состоит из пяти частей.
Первая посвящена предмету, методам и истории психологии,
вторая — проблеме развития психики, третья — отдельным
психическим процессам, четвертая — психологическому
анализу деятельности, пятая — психологическим
свойствам личности. Общий путь изложения курса (если откинуть
две первые части, имеющие вводный характер) автор
характеризует так: «От аналитического изучения психических
процессов... к психологии деятельности; от психологии
деятельности — к психическим свойствам личности,
определяющим общий ее психологический облик, к самосознанию
личности, в котором она выступает, отраженная в своем
самосознании, как конкретное живое единство» (С. 150—151).
Нас сейчас интересует вопрос о взаимоотношении третьей
и четвертой частей.
Третья часть посвящена «аналитическому изучению
психических процессов». Что она собой должна
представлять по замыслу автора, видно из следующих цитат:
«Изучение какого-нибудь психического процесса, например,
мышления или воображения, ставит себе целью выявить в
правомерной научной абстракции общие (разрядка авто-
34. Заказ №4197.
529
pa. — Т. и Ш.) закономерности протекания этого процесса».
К этому дается следующее пояснение: «Специфические
особенности его протекания в игре, например, или в работе
ученого, не сводимы к одним лишь этим общим
закономерностям» (С. 148). Далее, на примере мышления ближе
разъясняется, каково должно быть «аналитическое изучение
процессов»: «Мышление как процесс (т. е. то самое, что
рассматривается в третьей части книги. — Т. и ZZ/.), — это
для нас активность, а не деятельность», и немного ниже:
«...сам по себе процесс мышления, взятый аналитически
лишь в динамике собственного протекания,
безотносительно к эффекту, который он дает, к воздействию, которое
он оказывает, — это не деятельность, а лишь активность,
хотя бы и очень высокого порядка» (С. 148—149). Мы не
будем оспаривать того, что так «взятый» процесс мышления
не достоин называться деятельностью, но мы склонны
горячо спорить с тем, что психологическое исследование
должно брать процесс мышления «лишь в динамике
собственного протекания безотносительно к эффекту, который он
дает, к воздействию, которое он оказывает». Нам кажется,
что такое изучение мышления возвращает нас к традициям
буржуазной психологии, что оно неизбежно будет
бесплодным в научном отношении, что оно, наконец, стоит в
противоречии с тем принципом, который так настойчиво
выдвигает С. Л. Рубинштейн: «изучать психику в
деятельности». Этот принцип говорит, что психический процесс не
может быть понят, если он рассматривается «лишь в
динамике собственного протекания», что нельзя говорить ни о
каких закономерностях (в том числе и «общих»)
протекания процесса, оторванного от какой бы то ни было
деятельности.
Самый замысел «аналитического изучения
психических процессов», как изучения, в котором процессы
берутся независимо от деятельности, представляется нам
ложным. Не требуется доказывать, что осуществление этого
замысла должно препятствовать реализации принципа
530
единства психики и деятельности. Можно ли ожидать
успешного решения этой последней задачи в книге, более
половины которой (300 страниц) отводится на
«аналитическое изучение процессов?»
К счастью, С. Л. Рубинштейн отнесся не очень строго к
предначертанной им программе изучения психических
процессов. Можно указать на протяжении третьей части
книги немало страниц, на которых процессы
рассматриваются вовсе не «аналитически», т. е. не только «в динамике
собственного протекания». И эти страницы, как и
следовало ожидать, оказываются и самыми содержательными и
самыми интересными; на этих страницах автор
действительно преодолевает функционализм. В остальном же тексте
этой части, где реализуется замысел «аналитического
изучения», торжествует абстрактный функционализм и — что
самое печальное — торжествует, так сказать «на законном
основании», потому что третья часть книги заранее
объявлена автором изъятой из сферы приложения принципа
единстза психики и деятельности.
Таким образом, третья часть книги — учение о
психических процессах — оказалась ареной борьбы двух
противоположных тенденций: тенденции к реализации основных
идей всего труда (изучение психики в деятельности и
борьбе с функционализмом) и тенденции ограничиться в этой
части изучением «процессов» самих по себе с тем, чтобы
«включить в работу» проблему деятельности лишь в
следующей, четвертой части. Повторяем, что имеется ряд мест
(больше всего их, пожалуй, в главе об ощущении и
восприятии), где побеждает первая тенденция, и там автору удается
заметно продвинуться вперед по сравнению с обычным
изложением соответствующих вопросов, в частности, по
сравнению с изложением их в учебном пособии, одними из
авторов которого мы являемся.
Недостатки третьей части книги ни в какой море не
компенсируются тем, что за ней следует четвертая часть,
специально посвященная анализу деятельности. Надо признать,
531
что психологическое содержание этой части весьма
небогато, и происходит это главным образом потому, что
психологическое исследование деятельности проводится в отрыве
от проводившегося в предшествующих частях изучения
развития психики (II часть) и отдельных психических
процессов (III часть) и от изложенного в пятой части
исследования психологических свойств личности. По замыслу
четвертая часть должна дать синтез тех данных, которые
получены в результате «аналитического изучения процессов».
На самом деле материал третьей части почти вовсе не
используется в «психологическом анализе деятельности», и
ни о каком синтезе здесь нет и речи. Небольшая по объему
(60 страниц, т. е. одна десятая часть всей книги) и не очень
богатая содержанием (по сравнению, например, с лучшими
главами третьей части) четвертая часть менее всего
определяет «физиономию книги» и никак не может быть отнесена
к числу наиболее удачных ее разделов.
Итак, мы должны констатировать, что С. Л.
Рубинштейну далеко не в полной мере удалось реализовать в своей
книге тот принцип, который он выдвинул в качестве одного
из центральных принципов своего труда: принцип единства
психики и деятельности. Одну из причин этого мы
показали.
Другой причиной является, на наш взгляд, недоработан-
ность некоторых основных понятий и наличие отдельных
ошибок в разрешении этой важнейшей проблемы. Мы
подчеркиваем, что речь идет об отдельных, хотя в некоторых
случаях и очень важных, ошибках. Общее направление в
решении вопроса о взаимоотношении психики и
деятельности, как указывалось выше, у С. Л. Рубинштейна
правильное.
Укажем на отдельные места, сомнительные с точки
зрения трактовки самих понятий «психика» и «деятельность» и
их взаимоотношения.
Раздел, посвященный понятию сознания, начинается
следующими словами: «Психическое имеет двоякую форму
532
существования или проявления. Первая, объективная
форма существования или проявления психического
выражается в поведении, в деятельности, в «рефлексе» в широком
смысле слова (т. е. отраженном действии): это первичная
форма его проявления. Вторая, субъективная форма
существования или проявления психического — это рефлексия,
интроспекция, самосознание, отражение психического в
самом себе: это вторичная, генетически более поздняя
форма, появляющаяся у человека» (С. 9). Это очень
ответственное место вызывает целый ряд недоумений. Во-первых,
разве понятия «проявление» и «существование»
тождественны и могут употребляться как равнозначные?
Во-вторых, является ли поведение «формой проявления
психического» или оно есть «форма существования» его?
Ведь последнее обозначает, что поведение есть психика,
что явно ошибочно. В-третьих, можно ли считать
самосознание формой «проявления» психического в том же
смысле, в каком формой «проявления» его является поведение?
Нет, так как самосознание в отличие от поведения
действительно есть высшая ступень в развитии психики.
Это место, стоящее в противоречии с общим контекстом
всей главы, может дать повод обвинять автора в
отождествлении психики и поведения.
При разборе психофизической проблемы автор
высказывает следующую мысль, которой он, судя по заявлению в
предисловии, придает важное значение:
«Органические (разрядка авторов. — Т. и Ш.) основы психики не
покрывают и не исчерпывают ее материальных основ.
Материальной основой психики является не только мозг,
нервная система, природные свойства организма, но и та
материальная деятельность — жизнедеятельность у
животных, общественно-трудовая практика у человека, в
процессе которой эти природные основы формируются и
изменяются» (С. 15). Неужели же деятельность является
«материальной основой» психики в том же смысле, как и мозг?
Психика есть свойство мозга. Мозг — это «материя, кото-
533
рая мыслит». В этом смысле мы говорим, что мозг есть
«материальная основа « психики. Но разве психика есть
«свойство деятельности»? Разве деятельность это «материя,
которая мыслит»?
Не вполне ясно разграничение между понятиями:
«деятельность» и «психический процесс». Мы уже приводили
цитату, в которой утверждается, что мышление — «это для
нас активность, а не деятельность» (С. 149). С ней можно
сопоставить другую, отделенную от первой всего четырьмя
страницами: «...ощущение — это не только чувственный
образ или, точнее, компонент его, но также деятельность,
или компонент ее» (С. 152). Едва ли автор действительно
думает, что мышление не является деятельностью, а
ощущение таковой является. Более вероятно, что в этих двух
цитатах слово «деятельность» употребляется в разных
значениях. Но в чем это различие, уловить нелегко.
Постановка вопроса о деятельности теснейшим образом
связана с другой проблемой, выдвигаемой С. Л.
Рубинштейном, проблемой «клеточки», которую следует положить
в основу системы психологии.
«Для того, чтобы понять многообразные психические
явления в их существенных внутренних взаимосвязях, —
говорит С. Л. Рубинштейн, — нужно прежде всего найти ту
«клеточку» или «ячейку», в которой можно вскрыть зачатки
всех элементов психологии в их единстве» (С. 142).
При построении системы какой-либо науки,
действительно, вопрос о «клеточке» приобретает первостепенную
важность. Характер его разрешения должен показать,
какую категорию явлений автор «считает типической и в то же
время простейшей в анализируемой им сфере
действительности.
Поэтому С. Л. Рубинштейн совершенно справедливо
подчеркивает, что старая, эмпирическая психология
считала такой «клеточкой» ощущение или представление. В
самом деле, если эта традиционная буржуазная психология
имела своим предметом сознание как замкнутую в себе
534
сферу, то и соответствующая «клеточка» должна
представлять собою некое элементарное, основное явление,
явление той же категории, что и самое сознание; такой
«клеточкой» и могло служить ощущение как факт сознания.
Аналогично этому бихевиоризм искал и находил свою
«клеточку» в некотором простейшем явлении той области,
которая считалась подлежащей изучению. Этим
простейшим явлением признавалась реакция.
Поэтому следовало бы ожидать, что С. Л. Рубинштейн
выдвинет в качестве «клеточки» такой процесс, который,
во-первых, будет лежать полностью в области
действительности, являющейся предметом психологии, а во-вторых,
будет отличаться «простотой» и «обычностью», говоря
словами Ленина.
Что же предлагает в качестве клеточки автор «Основ»?
«На этот вопрос, — говорит С. Л. Рубинштейн, — наш ответ
гласит: этой «ячейкой» или «клеточкой» является любой акт
жизнедеятельности у животного, деятельности у человека»
(С. 142). «Наш ответ: действие, — развивает далее свою
мысль С. Л. Рубинштейн, — прокладывает для психологии
новый путь, который ведет в психологии человека к
сознательной действенности и действенной сознательности»
(С. 143).
Из сказанного нами выше с неизбежностью вытекает
следующая альтернатива: либо С. Л. Рубинштейн считает
предметом психологии деятельность^ тогда он вправе
брать в качестве «клеточки» действие как понятие той же
самой природы, взятое из той же области действительности.
Но в этом случае он встал бы на позиции бихевиоризма,
признавая предметом психологии деятельность, поведение.
Либо же С. Л. Рубинштейн считает предметом психологии не
деятельность, а «психику в деятельности», и тогда
оказывается, что его предложение противоречит
основному требованию, которому должна отвечать «клеточка», —
принадлежности к области действительности,
составляющей предмет данной науки. Сам автор, не замечая ложно-
535
сти своего построения, склоняется, очевидно, ко второму
решению, так как он буквально строчкой ниже
приведенной нами цитаты отмечает, что «признание действия
основной «клеточкой» психологии человека не означает,
конечно, что действие признается предметом психологии.
Совершенно очевидно, что психология не изучает действия
в целом и что она изучает не только действие» (С. 143).
Посмотрим все же более пристально, к чему приводит
попытка С. Л. Рубинштейна.
Потребности, — утверждает С. Л. Рубинштейн, — как
«...исходные побуждения к деятельности — означают
испытываемую человеком нужду в чем-то вне его находящемся.
Они выражают его зависимость от мира и направленность
на него... Состояние потребности это пассивно-активное
состояние. Его пассивный аспект выражается в
положительном или отрицательном — в зависимости от состояния
удовлетворения потребности — аффективном состоянии;
его активный аспект — в стремлении, влечении, желании, в
которых элементы аффективной и волевой стороны
психики представлены в неразрывном единстве, поэтому
психологический анализ действия с внутренней необходимостью
приводит к изучению аффективно-эмоциональной и
волевой стороны психики.
Но аффективно-эмоциональный и волевой аспект
потребности покоится на чувственной основе. Потребность —
это испытываемая человеком нужда в чем-то, что, значит,
заключает в себе не только объективную нужду самое по
себе, но в неразрывном единстве с нею и отражение ее в
психике. Отражение же потребностей в
психике начинается с ощущения исходиыхоргани-
ческих потребностей — с органических
ощущений» (С. 143—144, подчеркнуто нами. — Т. и III.).
Таким образом, в результате своего анализа С. Л.
Рубинштейн приходит к заключению, что развитие психики
начинается с развития потребностей, заключающих в себе «не
только объективную нужду самое по себе, но в неразрыв-
536
ном единстве с нею и отражение ее в психике». Значит,
психика как процесс отражения возникает в форме
органических ощущений, ощущений, идущих от жизнедеятельности
самого организма.
Что речь идет не о случайной оговорке С. Л.
Рубинштейна, свидетельствует другое место его работы, где он говорит,
что «потребность, служащая исходным побуждением к
действию, — это испытываемая или осознаваемая
нужда в чем-нибудь, т. е. нужда, отраженная в психике — в
ощущениях (в частности, органических, поскольку дело
касается органических потребностей), в эмоциях и т. д.»
(С. 149).
Это есть не только повторение выставленного ранее
тезиса, но и подтверждение неверного положения автора о
внутриорганических истоках ощущения: ведь речь здесь
идет не только об органических ощущениях, но об
ощущениях вообще и лишь, «в частности», об
органических.
Ошибка, возникшая у С. Л. Рубинштейна, не случайна.
Она с неизбежностью вытекает из попытки вывести все
психические процессы из действия, как из «клеточки».
Ведь эта установка означает, в лучшем случае, что психика
должна быть «выведена» из субъекта этого действия. Но
если в качестве исходной точки построения берется субъект,
то и развитие психики должно начаться с процесса,
укорененного в самом субъекте, — с органических ощущений.
Можно было бы показать, что недоработанность С. Л.
Рубинштейном проблемы деятельности и действия
теснейшим образом связана с существенными недостатками в
постановке другого, на наш взгляд, основного вопроса —
вопроса личности: и проблема действия и деятельности, и,
как мы покажем ниже, проблема личности взята С. Л.
Рубинштейном во внеисторическом плане. Между тем ясно,
что внеисторическое рассмотрение этих вопросов
неизбежно делает весь материал абстрактным и нежизненным. Это
обстоятельство тем более бьет в глаза, что и сам С. Л. Рубин-
537
штейн неоднократно подчеркивает важнейшее значение
проблемы личности для всей системы психологии. Так,
начиная главу о самосознании личности и ее жизненном пути,
он говорит, что «психология, которая является чем-то
большим, чем поприщем для досужих упражнений ученых
книжных червей, психология, которая стоит того, чтобы
живой человек отдавал ей свою жизнь и силы, не может
ограничиться абстрактным изучением отдельных
«функций» самих по себе; она должна, проходя через изучение
функций, процессов и т. д., в конечном счете приводить к
действительному познанию реальной жизни живых людей»
(С. 563).
Можно оставить в стороне некоторую неточность
формулировки С. Л. Рубинштейна. Конечно, психолог должен
изучать не «реальную жизнь живых людей», их жизнь,
взятую в целом, апсихологию этих людей, так, как она
развивается в их жизни. Основная же мысль автора
совершенно верна. Именно познание психологии человека является
центральной задачей нашей науки. Оказать действенную
помощь педагогической практике в ее важнейшем звене, в
деле коммунистического воспитания подрастающего
поколения, наша наука сможет только тогда, когда она раскроет
особенности психологии людей нашей страны —
строителей коммунистического общества. Педагог сталкивается в
процессе своей работы с поистине безграничным
разнообразием психологических черт. Он имеет дело с детьми,
среди которых есть и прилежные и ленивые, активные и
пассивные, откровенные и замкнутые, упрямые и податливые,
настойчивые и слабовольные, словом, его окружают дети,
каждый из которых является неповторимой
индивидуальностью. Из всех этих ребят, таких различных, педагог
должен воспитать и воспитывает людей, которые будут
достойными борцами за коммунистическое общество.
Однако педагог часто не только не знает, как ему
воздействовать на того или иного ребенка, но иногда даже и не
видит всего своеобразия воспитываемых им детей, поэтому
538
задача воспитания была бы значительно облегчена, если бы
педагог мог опереться на учение о психологических
особенностях личности.
Судя по приведенной выше цитате С. Л. Рубинштейна,
следовало бы думать, что такое знание психологических
свойств личности с необходимостью должно вытекать из
всего материала, изложенного в его «Основах»? Но
читателя ждет в этом отношении глубокое разочарование: труд
С. Л. Рубинштейна, к сожалению, лишь в очень
незначительной степени помогает лучше разобраться в «реальной
жизни живых людей».
Это обстоятельство вытекает из коренного недостатка
«Основ общей психологии», недостатка, заключающегося в
том, что автор их не раскрывает ни психологии советского
ребенка, ни психологии уже зрелых людей нашей страны.
Между тем проблеме личности в труде С. Л.
Рубинштейна посвящена целая часть, а именно пятая, заключительная
часть книги. Здесь, после краткого введения, автор
останавливается на проблемах направленности личности,
способностей, темперамента и характера и, наконец,
самосознания личности и ее жизненного пути.
С. Л. Рубинштейн совершенно справедливо утверждает,
что «задача психологии — изучить психику, сознание и
самосознание личности, и суть дела заключается в том, чтобы
она изучала их именно как психику и сознание «реальных
живых индивидов», в их реальной обусловленности»
(С. 564).
Из этого правильного положения следует, что задача
психологического изучения личности не может быть
оторвана от анализа тех живых, конкретных общественных
связей, в которых развивается и формируется эта личность.
Необходимо показать, как складывается психология
человека в его реальной жизни. Всю важность этого вопроса
С. Л. Рубинштейн прекрасно учитывает. Он в
теоретическом плане не только не упускает из виду значения
общественного бытия, но, как мы указывали выше, счел даже
539
возможным назвать общественно-трудовую практику
«материальной основой психики» (С. 15).
Но фактически С. Л. Рубинштейн не делает ни
малейших попыток исследования закономерности
формирования личности в процессе ее бытия. Правда, в книге
бесчисленное количество раз упоминается о том, что «характер
человека — предпосылка и результат его реального поведения
в конкретных жизненных ситуациях», что «по мере того,
как формируется определенный образ жизни человека,
формируется и сам человек» (С. 554), что «ведущим и
определяющим моментом в формировании характера являются
взаимоотношения человека с другими людьми» (С. 556)
и т. д. и т. п., но все эти высказывания остаются в плане
чисто словесных формулировок, формальных положений и
никак не конкретизируются на материале реального
анализа процесса становления характера людей какой-то
определенной социальной группы, определенной эпохи,
поэтому личность человека, его характер, его психология
оказались взятыми вне исторического аспекта. Задача же,
заключающаяся в раскрытии тех путей, какими
складывается своеобразие определенного, исторически
обусловленного характера и его отдельных сторон, никак не разрешена
С. Л. Рубинштейном. Уже одно это обстоятельство делает
невозможным развертывание учения о личности,
отражающего психологию советского человека.
Но не только эта, фактически возникшая у автора
установка на какую-то внеисторическую личность, обусловила
неудачу отдела о личности. Не менее существенным
является и тот факт, что оказались разорванными связи
материала, изложенного в анализируемых нами главах о личности,
с проблемами деятельности.
В этом вопросе мы вновь находим расхождение между
теоретическими установками автора и реальным
психологическим материалом книги. Так, автор многократно и
настойчиво утверждает, что «психические свойства личности — не
изначальная данность; они формируются и развиваются в
540
процессе ее деятельности» (С. 515), что, «проявляясь в
поведении, в поступках человека, характер в них же и
формируется», что потребности возникают в связи с
деятельностью, так как «деятельность может породить новые
потребности, потому что не только потребности порождают
деятельность, но и деятельность иногда порождает
потребности» (С. 523), что и «интересы формируются и
закрепляются в процессе деятельности» (С. 528). Наконец,
автор справедливо указывает, что даже такая тесно
связанная с физическими особенностями личности черта
человека, как темперамент, «не имеет самодовлеющего,
формального характера», а зависит «от содержания и конкретных
условий деятельности» (С. 551).
Несмотря на все эти утверждения, в книге не показано,
как возникают потребности, интересы, темперамент,
характер и другие психологические особенности личности в
результате тех или иных конкретных форм деятельности,
поэтому все теоретические положения, щедро
рассыпанные на многих страницах рецензируемого труда, в этом
отношении не могут подняться до уровня подлинной
абстракции, обобщающей в определенных закономерностях
реальный ход процесса.
А отсюда возникает еще один существеннейший дефект
раздела о личности в «Основах общей психологии».
Мы уже выше говорили, что лишь рассмотрение
психической жизни человека как необходимого момента
отражения реальной действительности в процессе его деятельности
дает возможность установить подлинные закономерности
развития психики. Поскольку же личность рассматривается
в отрыве от деятельности, постольку автор не смог показать
развития психологических особенностей личности.
Фактически — и на это справедливо и многократно
указывали и при обсуждении труда С. Л. Рубинштейна его
оппоненты на Всесоюзной научно-методической конференции
по педагогическим наукам — в главах о темпераменте, ха-
541
рактере и др. нет картины развития этих существеннейших
особенностей личности.
Все эти дефекты обусловливают тот факт (а в
значительной мере и определяются этим фактом сами), что в разделе
о психических свойствах личности вопрос о личности
ребенка представлен чрезвычайно слабо. О советских же
детях, за исключением одной странички, где говорится об
идеалах молодежи 1910—1921 года рождения (!), вообще ни
слова не сказано. Неудивительно, что читатель не найдет
ничего существенного ни о роли раннего и школьного
детства в формировании характера и других сторон личности
ребенка, ни о подлинном значении воспитания в деле
развития коммунистического сознания и преодоления
пережитков капитализма в сознании людей.
Однако необходимо указать, что рассмотрение пятой
части книги не может исчерпать вопроса о личности:
проблема личности не должна быть замкнута в отдельные,
специально отведенные для нее главы.
Но вместе с тем нельзя забывать и другой, не менее
важной стороны вопроса: самое изучение отдельных
психических функций и процессов не должно отрываться от
«психологии» человека, от его конкретной деятельности.
И в этом последнем положении С. Л. Рубинштейн убежден,
притом настолько, что говорит о соответствующем своем
замысле как о реально совершившемся факте: «Подлинный
смысл всего пройденного нами пути в том и заключается,
что он был не чем иным, как последовательно, шаг за шагом
прокладываемым путем нашего познавательного
проникновения в психическую жизнь личности. Психо-физиоло-
гические функции включились в многообразные
психические процессы — познавательные, эмоциональные;
подвергшиеся сначала аналитическому изучению психические
процессы, будучи в действительности сторонами,
моментами конкретной деятельности, в которой они реально
формируются и проявляются, включились в эту последнюю; в
соответствии с этим изучение психических процессов пере-
542
шло в изучение психической стороны деятельности в
единстве и взаимосвязи всех сторон сознания в том конкретном
их отношении, которое определяется конкретными
условиями реальной деятельности. Изучение же психологии
деятельности, всегда реально переходящей от личности, как
объекта этой деятельности, было по существу изучением
психологии л ич н ости в ее деятельности — ее
мотивов, целей, намерений и побуждений» (С. 563).
К сожалению, мы никак не можем согласиться,
несмотря на категорическую форму утверждения С. Л.
Рубинштейна, с тем, что ему удалось разрешить обе эти задачи:
рассмотрения функций и процессов в свете психологии
личности, и, с другой стороны, обогащения психологии личности
через конкретный материал, относящийся к психическим
процессам и функциям.
Наоборот, как мы уже указывали выше, психические
процессы и функции рассматриваются автором
абстрактно, в отрыве не только от личности, но и от деятельности, а
все богатство конкретного материала, относящегося к
отдельным психическим функциям и процессам, не
привлечено к интерпретации психологических сторон личности.
Мы поставили этот вопрос со всей резкостью потому,
что свои высказывания по проблеме психологии личности
мы рассматриваем не только как критические замечания по
адресу труда С. Л. Рубинштейна, но и в плане самокритики.
Все сказанное целиком, а, может быть, даже в еще большей
мере, следует отнести и к учебному пособию «Психология»,
соредакторами которого мы являемся. Раздел о
психологических свойствах личности развернут в этом пособии, с
нашей точки зрения, еще более абстрактно и формально, чем
в «Основах общей психологии». Кроме того, С. Л.
Рубинштейну, как мы уже говорили, принадлежит большая заслуга
постановки целого ряда важнейших проблем, которые
были обойдены в учебном пособии «Психологии», таких
проблем, как направленность личности, ее самосознания и ее
жизненного пути.
543
И, наконец, отмеченные нами общие дефекты не
исключают того, что С. Л. Рубинштейну удалось написать
целый ряд интересных, глубоких и.содержательных страниц,
например, в XVIII главе, посвященной направленности
личности.
Мы считаем совершенно необходимым подробно
остановиться на вопросах о психологических особенностях
личности не только потому, что они связаны с важнейшими
проблемами педагогики, значение которых неизмеримо
велико теперь, «когда решающее значение приобретает дело
коммунистического воспитания трудящихся», но и потому,
что, с нашей точки зрения, система марксистской
психологии должна иметь своим центральным звеном именно
психологические особенности личности, поэтому
научно-исследовательские работы над такими проблемами, как
проблема идеологии и психологии, сознания и самосознания,
становления характера и его отдельных черт, развития
интересов и убеждений и др., являются насущнейшим условием,
без выполнения которого немыслимо построение системы
советской психологии.
Все указанное нами делает совершенно понятным тот
факт, что построить систему марксистской психологии
С. Л. Рубинштейну в своих «Основах» не удалось. Три
обстоятельства являются, с нашей точки зрения,
важнейшими причинами этого факта. В первую очередь мы должны
подчеркнуть, что построение системы психологии
немыслимо без наличия совершенно четких понятий,
охватывающих все основные разделы науки. Но как раз работа
С. Л. Рубинштейна отличается чрезвычайной зыбкостью, не-
уточненностью, расплывчатостью многих важнейших
психологических понятий. Мы показали это на таком
принципиально существенном для всего построения С. Л. Рубинштейна
понятии, каким является понятие деятельности, хотя автор
«Основ» и говорит о том, что «понятие деятельности
должно быть... уточнено. Сплошь и рядом оно употребляется в
очень широком и неопределенном смысле» (С. 148), но как
544
мы видели, и ему не удалось внести в это понятие, как и во
многие другие, ясность и определенность.
Второе обстоятельство, мешавшее С. Л. Рубинштейну
продвинуться по пути создания системы психологии, уже
не коренится в современном состоянии науки. Это —
ошибочность той отправной точки, «клеточки», которую
выбрал С. Л. Рубинштейн.
Наконец, необходимо подчеркнуть, что построение
системы неразрывно связано с проблемой вскрытия реальных
взаимоотношений между различными «психическими
функциями», «процессами», «образованиями» и т. д. Только
на этой основе может возникнуть та субординация
отдельных частей, без которых вообще немыслима система науки.
У С. Л. Рубинштейна этот вопрос еще вовсе не разрешен.
В самом деле, почему и по какой логике оказались
стоящими рядом главы о речи (глава XII), внимании (гл. XIII) и
эмоциональных процессах (гл. XIV). Разве внимание
является «психическим процессом» в том же смысле, в каком
является психическим процессом, скажем, припоминание
или мышление? В каком отношении находятся друг к другу
«эмоциональные процессы» и, например, процессы
воображения? Без разрешения этих и аналогичных им вопросов
нельзя создать систему психологии.
В заключение остановимся еще раз кратко на общей
характеристике книги проф. Рубинштейна.
Достоинства ее, бесспорно, значительны. К числу их
относится прежде всего большое количество материала,
привлеченного автором, не только психологического, но и
относящегося к области пограничных с психологией
специальностей. Другим не менее важным достоинством
является смелость мысли, позволяющая автору не обходить
ни одного острого, дискуссионного вопроса. Достаточно
сослаться, например, на первую главу книги,
разбирающую вопрос о предмете психологии. Целый ряд вопросов,
которые у нас обычно или вовсе обходятся молчанием, или
затрагиваются лишь попутно и очень поверхностно, по-
35. Заказ №4197.
545
ставлены С. Л. Рубинштейном во всей их остроте: вопрос о
переживании и знании, о непосредственном и
опосредованном познании психики, о сознательном и
бессознательном.
В книге С. Л. Рубинштейна много спорного, немало в
ней и прямых ошибок, но одного никто не может отнять у
нее: она будит мысль, заставляет по-новому подойти ко
многим проблемам, пересмотреть ряд традиционных
положений и привычных решений.
Важнейший недостаток рецензируемой книги в целом
сводится к следующему: на ней лежит печать
недоработанное™, некоторой даже небрежности. Многие места книги
производят впечатление скорее сырого материала, чем
законченной работы. Отсутствуют определения многих
понятий. Большая и содержательная глава посвящается
предмету психологии, но так и не дается определения ни самой
психологии, ни ее предмета. На первой странице вводится
дискуссионное понятие «переживание», но определения
его не дается. (Такого рода характеристики, как «кусок
собственной жизни индивида в плоти и крови его» едва ли
могут заменить научное определение понятия.) Многократно,
в очень ответственных положениях, употребляются
понятия «интеллектуальный» и «эмоциональный», но они нигде
не получают определения.
В некоторых местах небрежность терминологии
приводит к утверждениям, совершенно неприемлемым в
методологическом отношении. На с. 147 написано: «Психические
процессы, как и функции, могут найти себе выражение в
специфическом содержании: функции чувствительности —
в ощущениях, процессы памяти — в воспроизведенных
образах представления». По буквальному смыслу этой фразы
содержанием психических процессов являются ощущения,
«образы представления» (?) и т. д. Автор, конечно, не имел в
виду такой явно идеалистической мысли. Очевидно, слово
«содержание» попало в эту фразу по недоразумению.
546
В большом количестве встречаются фактические
ошибки. Коэффициент отражения определяется как
«число, выражающее количество отраженных световых лучей»
(С. 187), тогда как на самом деле коэффициент отражения —
это отношение количества отраженных лучей к количеству
падающих. Та же ошибка повторяется и в отношении
понятия «коэффициент поглощения». Сенсорная амузия
определяется как потеря способности узнавать какие-либо
определенные шумы, например, шум от проезжающего
экипажа или поезда железной дороги (С. 176), тогда как на
самом деле амузией называется потеря способности
осмысленно воспринимать музыкальный материал. В изложении
учения И. П. Павлова о типах нервной системы (С. 549—550)
автор почему-то руководствуется сравнительно ранними
работами великого физиолога и поэтому не дает читателю
никакого понятия о том, во что же в конце концов вылилась
у Павлова классификация этих типов. «Слабый» тип
Рубинштейн характеризует, кактормозный — интерпретация,
которую Павлов в последних своих работах назвал «грубой
ошибкой» (см. «Двадцатилетний опыт». 6-е изд. С. 655).
Неудача в изложении этого вопроса особенно досадна, так
как крупным пробелом в книге проф. Рубинштейна
является очень малое использование трудов Павлова.
Еще больше можно указать мелких ошибок,
неточностей. «Нижний» и «верхний» пороги называются почему-то
«низшим» и «высшим» (С. 154). Говорится о
«раздражимости» цветов, хотя раздражимость обыкновенно считается
свойством живой ткани (С. 195). Рецепторы, находящиеся в
сердце, желудке, печени, селезенке, по какой-то
совершенно непонятной причине рассматриваются в отделе «кожной
чувствительности» (С. 164).
Встречаются положения, смысл которых понять
совершенно невозможно. К этой категории относится,
например, следующая фраза: «Так, например, пальцы рук так
сильно адаптируют при разных условиях, что 39 градусов
547
могут не давать ни ощущения тепла, ни ощущения холода и,
таким образом, субъективно уравняться») (С. 167).
Встречаются, наконец, целые куски, состоящие из
нескольких предложений, буквально повторяющиеся на
разных страницах. Например, на с. 208 и 230 можно найти
слово в слово тот же эпизод, начинающийся со слов: «В своих
наиболее совершенных формах наблюдение...».
Все только что перечисленные нами дефекты, может
быть, и относятся к числу «мелочей», но, будучи
представлены в чрезмерно большом количестве, они заметно
снижают ценность работы. Вспомним то, о чем мы говорили в
начале нашей рецензии: книга проф. Рубинштейна допущена
в качестве учебного пособия. Пособием для студентов она
служить не может, но она, несомненно, будет широко
использована, как пособие для преподавателей и аспирантов
по психологии и педагогике. Это обстоятельство должно
было бы побудить автора книги гораздо внимательнее
отнестись к исправлению таких погрешностей, особенно
недопустимых в «учебном пособии».
Каковы бы ни были, однако, недостатки и пробелы
книги С. Л. Рубинштейна, в целом она должна быть расценена
как положительное явление в нашей психологической
литературе. Выход в свет этого труда, бесспорно, способствует
продвижению вперед советской психологии.
548
Основные идеи в психологических трудах
Н. Н. Ланге1
(К столетию со дня рождения)
Исторические заслуги судятся
не потому, него не дали исторические
деятели сравнительно с
современными требованиями, а по тому, что они
дали нового сравнительно с своими
предшественниками.
В. И. Ленин
В 1958 г. исполнилось сто лет со дня рождения H. H.
Ланге, по удачному выражению К. Н. Корнилова, «самого
крупного представителя эмпирической психологии в России»
[10;3]. Высокая оценка деятельности H. H. Ланге была дана в
1947 г. Б. Г. Ананьевым [3]. Эта оценка вызвала довольно
резкие возражения, но глубокого и подробного анализа
психологического наследства'Ланге не было произведено2. Можно
сказать, что вопрос о H. H. Ланге остался открытым.
Внимательный анализ трудов H. H. Ланге показывает, что
оценка его со стороны К. Н. Корнилова и Б. Г. Ананьева была
в основном правильной, что в истории развития научной
психологии в дореволюционной России H.H. Ланге принад-
лежит одно из самых видных мест.
1 Вопросы психологии. — 1958. — № 6. — С. 44—65.
2 Существенный вклад в изучение психологического наследства Ланге
сделан в кандидатской диссертации Т. В. Косма (1945).
549
1
После окончания Петербургского университета Н. Н. Ланге
был оставлен при кафедре философии и в 1883 г. получил
командировку за границу. Официальной целью
командировки было собирание материалов для магистерской
диссертации, посвященной нравственным учениям в XIX в.,
фактически же Ланге посвятил свою заграничную командировку
главным образом экспериментально-психологической
работе в лаборатории Вундта в Лейпциге.
В 1888 г. Ланге выступил в печати с двумя работами:
одной из них была статья на немецком языке, в которой
излагалось экспериментальное исследование колебаний внимания
и развивалась замечательная теория волевого внимания [31],
другой — была магистерская диссертация, книга «История
нравственных идей XIX века. Часть первая» [11]. Первая
принесла Ланге широкую мировую известность, вторая
дала ему степень магистра философии; это открыло перед
ним кафедру философии Одесского университета, где он
работал 33 года, до своей кончины, последовавшей в 1921 г.
Психологическое наследство Ланге, кроме упомянутой
уже статьи на немецком языке, включает следующие работы:
статья «Элементы воли» (1890, журнал «Вопросы
философии и психологии»), небольшая книга «Душа ребенка в
первые годы жизни» (1892), монография «Психологические
исследования» (1893, докторская диссертация), доклад и
развернутое выступление на II съезде по педагогической
психологии (1909), статья «Теория В. Вундта о начале мифа»
(1912), широко известная книга «Психология» (1918)1. Сюда
можно еще прибавить несколько статей реферативного
характера и рецензий, напечатанных в журналах «Вопросы
философии и психологии», «Русская школа» и др.
1 Обычно датой выхода в свет этой книги считается 1914 г., помеченный
в выходных данных на обороте титульного листа. Однако имеющаяся в
книге библиография включает в себя ряд книг, вышедших в 1917 г.
550
Ланге опубликовал далеко не все из того, что им было
сделано, продумано и, по-видимому, даже подготовлено к
печати. Вот некоторые доказательства этого.
Философское исследование «История нравственных
идей XIX века» должно было состоять из трех частей: первая
посвящалась немецкому идеализму, вторая —
французскому социализму (Сен-Симон, Фурье, Ламенне, Прудон и др.),
третья — английскому утилитаризму. По-видимому, в
первый том входили две части, но вторая, посвященная
французскому социализму, была вырезана цензурой из
набранной уже книги (см. [6]). Прямое указание на этот факт
осталось в самой книге, текст которой кончается
страницей 272, а следующее за текстом оглавление начинается со
страницы 381. Таким образом, остались неизвестными,
во-первых, попытка Ланге подвергнуть научному
исследованию «скрытые от света истинной науки и
добросовестной критики социалистические и свободомыслящие
учения» [11. Ч. II], а, во-вторых его собственные позитивные
взгляды в области этики.
Важнейший экспериментально-психологический труд
Ланге, его докторская диссертация «Психологические
исследования», включает в себя два самостоятельных
исследования: «Закон перцепции» и «Теория волевого
внимания». В предисловии к этой книге Ланге указывал, что он
надеется издать к концу будущего года еще два исследования —
об элементах волевого движения и об ассоциации идей, —
которые «со стороны экспериментальной... уже закончены»
[16. Кн. IX]. На исследование «Об элементах волевого
движения» Ланге ссылается во многих местах «Психологических
исследований», обещая, что в этой уже готовой работе будет
дана полная критика теорий, рассматривающих внимание
«как особую активную способность духа», учения Джемса о
воле, Вундта — об апперцепции (см. [16. С. 127, 134, 137, 242,
244]). На это же исследование ссылается Ланге, когда
излагает свое понимание волевых движений (Там же. С. 143) и
волевого усилия (Там же. С. 203, 217, 223). Однако исследова-
551
ние «Об элементах волевого движения» никогда не увидело
света. Никогда не вышло в свет и исследование об
«ассоциации идей», к которому также отсылает читателя автор
«Психологических исследований» (например, нас. 154).
Таким образом, выполненный H. H. Ланге цикл
экспериментальных исследований был опубликован им примерно
наполовину.
Печать незаконченности лежит и на последнем труде
H. H. Ланге, его «Психологии». В этом общем курсе
психологии отсутствуют главы или хотя бы даже параграфы,
посвященные мышлению, вниманию, воображению,
вопросам психологии личности. Невозможно предположить, что
Ланге намеренно строил курс психологии, опуская такие
темы, как мышление или внимание. На отсутствующую в
книге главу о мышлении имеются ссылки в некоторых других
главах (см. [19. С. 58,60]). Очевидно, книга Ланге в том виде,
как мы ее знаем, не является законченной. Об этом
свидетельствует и то, что две последние ее главы — «Чувство и
эмоция» и «Волевая деятельность» — написаны гораздо
более коротко и менее содержательны, чем все
предшествующие главы.
Но даже в первых, наиболее развернутых главах, книги
Ланге не сказал всего того, что он мог и хотел бы сказать, и,
по-видимому, не сказал самого главного. Об этом
свидетельствует следующая сноска: «Характер и объем издания не
позволяют нам дать здесь ни полной аргументации вместе с
критикой противоположных теорий, ни даже полного
изложения наших воззрений на систему психологической науки.
Это изложение будет дано в приготовляемых нами к печати
«Критических основах психологии» [19. С. 44].
Эти «Критические основы психологии» никогда не были
напечатаны. Были ли написаны эти «Критические основы»,
так же как и упоминавшиеся выше экспериментальные
исследования об элементах волевого движения и об
ассоциации идей, мы не знаем. Архив H. H. Ланге до сих пор не был
предметом научного исследования.
552
Итак, печатное наследство H.H. Ланге сравнительно
невелико. Некоторые труды, задуманные и, вероятно,
частично или полностью написанные им, остались
неопубликованными. Важнейшие книги его имеют характер
незаконченности и своеобразной «недоговоренности».
Каковы причины этого? Ответ на этот вопрос, пока не
изучен архив Ланге, может быть только гипотетическим.
Ланге занимал кафедру философии в одном из
университетов царской России. Психолог по специальности, он
формально был прежде всего профессором философии, так
как психология в университетах того времени существовала
только как часть философии. Профессор философии,
«исповедующий» материализм даже в самых
умеренных-формах, — это было бессмыслицей, «невозможностью» в
условиях того времени. То, что могли писать физиолог Сеченов,
невролог и психиатр Бехтерев, психиатр Корсаков, того не
мог писать психолог по специальности, т. е. представитель
одной из философских наук H. H. Ланге. Впрочем, хорошо
известно, как настойчиво препятствовало царское
правительство даже физиологической работе Сеченова из-за его
статей, в которых давалось материалистическое решение
вопросов психологии.
Как мы увидим дальше, Ланге отвергал всякий
«открытый» идеализм. В принципиальных вопросах психологии
он придерживался прогрессивных взглядов, объективно
толкавших к материалистическому пониманию психики.
Он активно поддерживал и развивал тот взгляд на психику,
который мы сейчас называем «рефлекторной концепцией
психики» (конечно, не так последовательно и четко, как это
хотелось бы нам в наше время). Могли он такие свои
взгляды в тех условиях, когда ему приходилось работать, выражать
«до конца»? Не является ли недоговоренность и
незаконченность естественным и необходимым следствием тех
обстоятельств, в которых протекала научная работа Ланге?
Один характерный пример. Несомненно, что идея
рефлекторного понимания психики была получена Ланге изтру-
553
дов Сеченова1. И, однако, в печатных работах Ланге имя
Сеченова встречается очень редко и только в связи с
вопросами, не имеющими принципиального значения. В «Основах
воли» оно не упоминается вовсе. В «Психологических
исследованиях» — один раз по совершенно «нейтральному»
поводу: в истории разработки физиологического учения о
задержке рефлексов [16. С. 139]. В статье «Механизм внимания»
(1891) — также один раз, по тому же поводу [13. С. 72]. В
книге «Душа ребенка» Сеченов упоминается один раз [ 15. С. 41],
в «Психологии» — два раза и всегда вне связи с какими-либо
принципиальными вопросами [19. С. 81 и 122].
Ланге приходилось писать в известном смысле
«эзоповым» языком. Умолчание о Сеченове входило в правила
этого языка. «Начальство» едва ли могло успешно разбираться в
принципиальном смысле многих положений Ланге. Но
достаточно было поставить эти положения в связь с именем
Сеченова, чтобы сделать их подозрительными.
Зная условия работы «университетских» психологов
царской России, удивляешься не тому, что Ланге мало писал и
многого не договаривал, а тому, как много прогрессивного и
ценного для развития научной психологии он все же сумел
сказать.
2
Отрицательное отношение к философским системам
идеализма — и субъективного, и объективного — отчетливо
выражено уже в мастерской диссертации H. H. Ланге, в
«Истории нравственных идей XIX века». В этой книге
рассматриваются философские системы Канта, Гербарта, Фихте, Шел-
линга, Гегеля, Шопенгауэра и Гартмана. «Ни одна из этих ме-
Нужно отметить, что экспериментальные работы, осуществленные
Ланге в первые годы его жизни в Одессе и составившие большую часть
материала, вошедшего в «Психологические исследования», были
проведены в лаборатории бывшего ассистента и непосредственного
ученика Сеченова А. П. Спиро, в то время профессора физиологии в Одессе
(см. [6]).
554
тафизических систем, — пишет Ланге в начале книги, — не
выдерживает самой слабой критики,... все они недостаточны,
противоречивы и совершенно ненаучны» [ 11. С. 5]. А в конце
книги он утверждает: идеализм — теория «радикальноложная»
[U.C. 205]. (Подчеркнутоавтором.)1.
Поучительно, что в этой чисто философской книге
имеются краткие ссылки на то, что данные экспериментальной
психологии опровергают, например, субъективно
идеалистическое учение Канта о времени или учение об особом
«мистическом органе познания», ином, чем разум [11. С. 31, 202, 205].
У учителя Ланге в деле психологического эксперимента —
Вундта и у русского современника и принципиального
противника Ланге — Г. И. Челпанова экспериментальная
психология была призвана, скорее, для подтверждения идеализма,
чем для его опровержения.
Итак, уже в начале своего научного пути Ланге был
настроен враждебно против всякого прямого и неприкрытого
идеализма.
Посмотрим теперь, какова была философская позиция
Ланге в его последнем большом труде, в «Психологии».
(В более ранних психологических работах он не касался
философских вопросов.)
Методологические позиции Ланге в его «Психологии»
очень противоречивы и в полной мере отражают тот кризис
психологической науки, который он сам ярко описал в этой
книге.
Для установления философской позиции Ланге особенно
важен конец I главы, содержание которого в оглавлении
охарактеризовано так: «Критика идеалистического построения
психологии: Мах и Наторп». Взгляды Маха и Авенариуса,
так же как и Наторпа, по мнению Ланге, «типичны для
идеалистического понимания психологии и противоположны
нашему реалистическому или биологическому пониманию ее за-
дач» [19. С. 33] (подчеркнуто автором. — Б. Т.).
1 См. в этой книге также высказывания Ланге о Канте [С. 31], Гегеле
[С. 114, 157-158], Шопенгауэре [С. 92, 93, 183].
555
Что разумеет Ланге под «реалистическим» или
«биологическим» пониманием задач психологии, мы увидим дальше.
Очень ценно, что Ланге понял философию Маха и
Авенариуса, несмотря на претензии их стать «выше»
противоположности материализма и идеализма, как простое
«возвращение к субъективному идеализму» [19. С. 31].
«Субъективный идеализм Маха, — заявляет Ланге, — не удовлетворяет
требованиям физических наук»... «он оказывается
неприемлемым и для психологии» [19. С. 32].
Аргументация в пользу последнего тезиса настолько
поучительна, что заслуживает приведения развернутых цитат:
«Идеалистическая теория познания вообще не пригодна
для психологии.., потому что этот идеализм выводит
физический мир из сознания, тогда как психология предполагает
возникновение сознания из физического мира, вместе с
появлением в нем животных организмов. Для биологической
психологии необходим реальный физический мир,
существующий до всякого сознания, помимо его и вне его, а не
только мысли или представления об этом мире в сознании,
которыми довольствуется идеализм» [19. С. 35].
«Биологическая психология, рассматривая сознание как функцию
животных организмов, необходимо предполагает, что было
время, когда еще никаких организмов, ни их сознания, вообще,
не было. Она, следовательно, предполагает, что сознание
лишь возникло в некоторый момент истории физического
мира. Физический мир не есть для психологии лишь факт в
сознании, но напротив, сознание есть факт, возникший в
физическом мире. Признание реального физического мира,
независимого от сознания, есть необходимый постулат
психологической науки» [19. С. 32].
Критику махизма, данную Ланге, надо особенно
подчеркнуть потому, что к тому времени, когда писалась его
«Психология», многие ведущие психологи Запада перешли на
позиции махизма. Это ясно отразилось в таких известных
книгах, как «Очерки психологии» Вундта [5] и «Учебник
556
психологии» Титченера [23. С. 18], в много нашумевшей
статье Джемса «Существует ли сознание» [8]1 и др.
Но сколько бы ни была правильной критика Ланге
махизма и вообще субъективного идеализма как философской
основы психологии, из этого еще не вытекает, что его
позитивные взгляды в вопросе о философских основах
психологии были в целом материалистическими. Далеко нет!
В «великом основном вопросе» философии, в вопросе о
том, что является первичным — материя или дух, Ланге, как
мы видели, стал на позицию материализма. В этом его
отличие от большинства ведущих психологов его времени,
отличие, принципиального смысла которого он сам, возможно,
не понимал до конца.
«Но вопрос об отношении мышления к бытию имеет
еще и другую сторону: как относятся наши мысли об
окружающем нас мире к самому этому миру?» (Энгельс [1. С. 351]).
Является ли психика отражением объективного мира?
В этом вопросе Ланге не сумел стать на позицию
материализма, так как старый, метафизический материализм
именно в этом вопросе не мог удовлетворить его, а материализма
диалектического он не знал.
«Наша наука, — говорит Ланге, — переживает ныне
тяжелый, хотя и крайне плодотворный кризис» [19. С. 39]. Смысл
этого кризиса заключается в неудовлетворенности тем
пониманием психической жизни, которое было характерно для
«ясной и твердой» системы ассоциационизма,
господствовавшей в психологии до последней четверти XIX в., и в
разнообразных и противоречащих друг другу попытках найти
новое, более глубокое понимание психической жизни.
«Ныне общей, т. е. общепризнанной, системы в нашей науке не
существует. Она исчезла вместе с ассоциационизмом.
Психолог наших дней подобен Приаму, сидящему на развалинах
Трои» [19. С. 42].
В чем же основная противоположность между ассоциацио-
низмом и новыми течениями, пытающимися преодолеть его?
1 О переходе этих психологов в начале XX в. с дуалистических позиций
на позиции махизма см. у С. Л. Рубинштейна [21. С. 19].
557
«Последовательный ассоциационизм рассматривает
психическую жизнь как копию или отражение в сознании
внешнего мира, т. е. отмечает по преимуществу параллелизм
фактов сознания с фактами окружающей среды» [ 19. С. 39].
Особенности «новой» точки зрения могут быть показаны на
примере психологии Джемса: «Джемса интересует не
сходство между нашими идеями и действительностью, а напротив,
своеобразие и отличие фактов сознания от внешней
действительности». «Психологическая точка зрения состоит в
том, чтобы видеть в наших идеях и, вообще, переживаниях
не то, что в них соответствует действительности, а то, что в
них отлично от этой действительности». «Психолога
интересует, как искажается действительность в ее субъективном
переживании» [19. С. 53].
Очень ярко показав противоположность этих двух
концепций психики, Ланге, однако, не встал решительно на
сторону первой, к которой, казалось бы, должны были толкать
материалистические его тенденции, а мечтал о
«соглашении» между этими принципиально несогласимыми точками
зрения. Дело втом, что в концепции ассоциационной
психологии содержалась для Ланге такая «ложка дегтя», которая
делала для него неприемлемой систему традиционного ас-
социационизма: для ассоциационизма психика была
пассивным, зеркальным отражением и поэтому «ненужным»,
бездейственным удвоением мира, эпифеноменом. Ассоци-
ационная психология, пишет Ланге, «всегда была склонна
рассматривать психическую жизнь лишь как эпифеномен
реального мира, как отражение этого реального мира в
зеркале сознания» [19. С. 56].
Здесь мы сталкиваемся вплотную с первой из
руководящих идей всей психологической работы Ланге, с той
идеей, которая объясняет нам, почему Ланге называл свою
психологию «биологической» или «реальной»
психологией. На этом вопросе необходимо остановиться
подробнее.
558
Этой идеей руководствовался Ланге еще в начале своей
научной деятельности, когда создавал свою широко
известную теорию волевого внимания.
«Психические акты, — писал Ланге в 1893 г., — получают
свое реальное определение лишь тогда, когда мы
рассматриваем их с общей биологической точки зрения, т. е. как
своеобразные приспособления организма» [16. С. 139].
Внимание поэтому определялось как «целесообразная реакция
организма, моментально улучшающая условия восприятия».
«Едва ли может быть какое-нибудь сомнение, — добавлял
Ланге, — что такие целесообразные реакции должны были
развиться в организмах, так как улучшение условий
восприятия представляет, очевидно, первостепенные выгоды в
борьбе за существование» [16. С. 140].
Из понимания психических актов как своеобразных
приспособлений организма, необходимых для его
существования, играющих реальную роль в его жизни и поэтому
возникающих и развивающихся в ходе эволюции, вытекали
многие новаторские положения теории внимания Ланге:
определение внимания как «процесса усиления или изменения
восприятия», а не как «самой интенсивности последнего»
[16. С. 141], отказ от широко распространенного разделения
внимания на пассивное и активное («так называемое
пассивное внимание может быть называемо вниманием лишь
по недоразумению» [16. С. 134]), замена этой
классификации видов внимания новой, основанной на генетическом
принципе, («если внимание есть целесообразная реакция
организма, то можно ожидать, что и в нем мы найдем те три
основных формы, которые свойственны реакциям
организма вообще и, в частности, движениям его, т. е. рефлекс,
инстинкт и волевую форму» [16. С. 143]). И, наконец,
«моторная теория волевого внимания», о которой речь будет
дальше.
В развернутой форме эта первая из генеральных
психологических идей Ланге была дана значительно позже, в
«Психологии».
559
«Рассматриваемая с объективной точки зрения»
психическая жизнь «сказывается своеобразным реальным
жизненным процессом, протекающим в животных организмах и
вносящим особые изменения в их двигательные реакции.
Этот реальный жизненный процесс развивается, как
особый способ приспособления организма к среде,
помогающий ему в борьбе за существование и, соответственно этой
биологической полезности, подлежащий естественному
отбору и эволюции» [19. С. 28] (подчеркнуто автором. —
Б. Т.).
Точка зрения Ланге, которую он с основанием называл
«реалистической», или «объективной», радикально
отличается от точки зрения субъективной, интроспекционистской
психологии, которой придерживалось подавляющее
большинство наиболее знаменитых его современников: Вундт,
Джемс, представители Вюрцбургской школы, у нас, в
России, Челпанов, — для которых психическая жизнь как
предмет психологической науки исчерпывалась ее субъективной
данностью в переживаниях. Для Ланге «психическая жизнь,
хотя субъективная (в нашем личном переживании), должна
быть мыслимой объективной, чтобы психология была
возможна. Кто допускает психологию, как объективную науку,
должен допустить возможность того, что субъективные
психические переживания суть, однако, и объективные реальные
факты, среди других фактов объективной действительности»
[19. С. 29].
Точка зрения Ланге радикально отличалась и от позиции
возникавшего в то время бихевиоризма, который
приобретал объективный подход к психической жизни за счет
полного отказа от субъективной ее стороны и поэтому не решал
проблемы объективного изучения психической жизни, а
снимал эту проблему как неразрешимую. В
противоположность этому Ланге считал соединение объективной и
субъективной точек зрения на психику «необходимым постулатом
психологии»[19. С. 28]. Для него субъективные психические
переживания являлись предметом психологии, но «не сами
560
по себе, не в пределах сознания переживающего...
индивида», а так, как они выступают «для психолога,
наблюдающего этого субъекта». А для психолога они «включаются в
реальный мир, получают свое пространственное место (в
организме), свой объективный временный момент, оказываются
в общей причинной связи с событиями реального мира, как
его частица»[19. С. 35, 36].
Сумев подняться выше ограниченности как
традиционной интроспективной психологии, так и плоского поведенче-
ства, Ланге внес важный вклад в борьбу за построение
психологии как объективной науки о психической жизни человека.
В этой связи заслуживает пристального внимания ответ Ланге
на вопрос о том, в чем именно заключается реальная,
объективная роль психики в жизни организма. Он указывал на две
основные функции психики, которые он назвал — очень
условно и едва ли очень удачно —- «гедоническим сознанием
(ощущение или чувство боли и удовлетворения)» и
«предвидящим сознанием или памятью». Но дело не в названиях, а в
том, как он понимал эти две функции.
Первую функцию психики он видел в «оценке
организмом результатов рефлекторных движений», благодаря
которой «организм или удерживает достигнутый результат и тем
его усиливает, или, напротив, от него отодвигается» [19. С. 21].
Типичную реакцию с участием психического компонента он
называл «круговой реакцией» и выделял в ней следующие
моменты: «а) действие внешнего раздражения; б)
рефлекторный ответ организма; в) центростремительный ток,
сообщающий организму о достигнутом результате; г)
центробежная реакция на это организма, сохраняющая, повторяющая,
усиливающая полученный результат или, напротив,
ослабляющая его, удаляющаяся от него». «Два последних момента
такой круговой реакции и составляют то, что мы назвали
оценкой организмом результатов рефлекторного движения»
[19. С. 22]. В наше время, когда признано важнейшее
значение таких понятий, как «обратная связь» и
«санкционирующая афферентация», нет надобности доказывать большую
561
научную прозорливость психолога, выдвигавшего 40 лет
назад приведенные положения.
Вторую функцию психики Ланге видел в
«приспособлении к предвидению организмом явлений в окружающей его
среде на основе прошлого опыта» [19. С. 94]. Действия
организма, обладающего психикой, «не определимы всецело
наличным качеством внешнего раздражителя, но всегда и тем
значением, которое этот раздражитель получил для
организма в предыдущем опыте. Здесь вступает в свою роль
ассоциативная индивидуальная память. Предположим, например,
что какой-нибудь плод, употребляемый животным в пищу,
имеет определенный цвет и определенный вкус. Пока
действие этого плода, как раздражителя, влияющего на поведение
животного, ограничено его вкусом, это не предполагает еще
в животном никакого личного опыта, ни индивидуальной
памяти. Но если вкус этого плода после известного числа
опытов ассоциировался для животного с видом плода и
затем уже самый вид плода вызывает движения схватывания,
то мы имеем уже в животном предвидящее сознание или
индивидуальную память» [19. С. 16].
Легко понять, что здесь развиваются те мысли, которые
были впервые высказаны И. П. Павловым в мадридском
докладе 1903 г., и имеется в виду та функция, которая теперь,
по примеру Павлова, называется «сигнальной функцией
психики».
Во избежание недоразумения надо подчеркнуть, что,
называя свою психологию «биологической», многократно
говоря о роли психики «в биологической эволюции», «в борьбе
за существование», «в процессе естественного отбора»,
Ланге был очень далек от того, что мы называем «биологиза-
цией» психики человека. Еще в магистерской диссертации
1888 г. он выступал как решительный противник
социального дарвинизма, лишенного научного основания
распространения биологического учения о борьбе за существование на
человеческую деятельность [11. С. 5, 6]. Таким же остался
взгляд на этот вопрос и в последнем труде Ланге. Он говорит
562
с полной категоричностью, что если в психической жизни
животных преемственность обусловлена лишь
физиологической наследственностью, то у человека выступает в
качестве важнейшего совершенно новый фактор
преемственности — «традиция в широком смысле слова, т. е. передача от
одного поколения к другому всей совокупности достигнутой
уже культуры через подражание, обучение и т. п.».
Решающую роль во всей психической жизни человека играет «язык
с его словарем и фамматикой», который «формирует всю
умственную жизнь человека, вводя в его сознание все те
категории и формы, которые исторически развивались в
предыдущих поколениях». «Душа человеческой личности в 99 %
есть продукт истории и общественности» [19. С. 27].
При рассмотрении общих вопросов психологии Ланге
становился обычно на генетическую точку зрения, стремясь
понять происхождение основных психических функций.
Поэтому в приведенных выше высказываниях речь идет
прежде всего о простейших, генетически первоначальных
формах психической жизни, которая наблюдается у
животных. Отсюда термин — «биологическая психология», с
которым мы встречаемся у Ланге. В отношении человека вопрос
для Ланге стоял, конечно, не о биологической, а прежде
всего о социальной «необходимости» психики. Но, ставя вопрос
о возникновении психического, он, естественно, писал о
биологической необходимости психики в жизни организма.
Итак, первая генеральная идея Ланге — это понимание
психики как «реального жизненного процесса»,
необходимого в ходе биологического развития животных и социального
развития человека. Выраженная другими словами, это —
идея действенности психики. Поэтому важнейшим врагом
научной психологии представлялся Ланге эпифеномена-
лизм в любых его формах. Разфом психофизического
параллелизма, произведенный Ланге на страницах его
«Психологии», вдохновлялся главным образом тем, что параллелизм
есть важнейшая опора эпифеноменализма.
563
«Параллелизм есть невинное на первый взгляд слово,
покрывающее, однако, страшную мысль — мысль о том, что
психическая жизнь не есть реальный фактор в мире, не
имеет никакого реального значения в нем, так что и ее развитие
есть лишь некоторый случайный, побочный продукт». «Еще
важнее то, что он (параллелизм) обесценивает... все
психические средства культуры жизни, которые оказываются при
этом мнимыми» [19. С. 96].
Все изложенные выше мысли Ланге, связанные с этой
первой его генеральной идеей, так же как и борьба во имя
этой идеи с параллелизмом и эпифеноменализмом,
составляют один из важнейших вкладов Ланге в построение
научной психологии и ставят его в число передовых психологов
того времени.
Однако как раз эта позитивная сама по себе идея явилась
источником наиболее существенных отступлений Ланге от
материалистической тенденции, столь сильной в его
психологических воззрениях. Идея Ланге противоречила
принципам единственного известного Ланге материализма —
метафизического материализма. И он вынужден был в ряде
вопросов отступать от него, отступать на идеалистические
позиции, так как он не знал дороги вперед — к
диалектическому материализму. Отсюда важнейшие методологические
ошибки Ланге: предложение заменить неприемлемую
теорию психофизического параллелизма столь же
неприемлемой в конечном счете дуалистической «теорией
взаимодействия» [19. С. 91—96], неумение разрешить противоречие
между свойственным старому материалистическому ассоци-
ационизму пониманием психики как пассивного отражения
мира и явно идеалистическими теориями, подкупавшими,
однако, признанием активности психики [19. С. 43],
гипотеза о двух видах ассоциаций: ассоциаций движений,
объясняемых физиологически, и ассоциаций представлений,
объясняемых «лишь через синтезы сознания» [19. С. 221—222].
Как мы уже видели и увидим еще в дальнейшем, Ланге
внес немало нового и правильного в понимание природы
564
психического. Но ему не хватало того философского
фундамента, на котором он мог бы строить здание системы
психологии. Едва ли он сам верил в собственные довольно
туманные предположения, что путем эклектического соглашения
несогласимых принципов (например, материалистического
принципа отражения и идеалистически понимаемой
активности психики) можно прийти к стройной системе научной
психологии. И это вынуждало его в центральных вопросах
психологической теории отступать на позиции робкого
агностицизма, чуждого общему стилю его смелой и
творческой научной мысли. «Мы должны, — писал он, — спросить,
не в чем состоит сущность психической жизни, а что именно,
какие изменения вносит психическая жизнь в реакции
организма, какие особенности приобретают действия организма,
когда одним из факторов их является его психика» [ 19. С. 15]. Не
ответив на первый вопрос о сущности психики, психолог,
даже правильно поставивший второй вопрос и нащупавший
правильное направление его решения, рано или поздно
должен попасть в тупик. Это и происходило с Ланге, когда он
подходил к задаче построения системы психологии.
Без правильной философской основы построить систему
науки нельзя. Но было бы исторической несправедливостью
ставить в личную вину Ланге отсутствие такой философской
основы. Это была не вина, а беда, больше того — трагедия его
как одного из крупнейших психологов домарксистского
периода истории психологии.
3
Im Anfang war die Tat!
Goethe. «Faust».
Вторая генеральная идея Ланге, проходящая красной
нитью почти через все его работы, касается роли движений и
действий в психической жизни.
565
Исходным является здесь для Ланге следующий тезис:
всякий психический процесс, и в первую очередь всякое
восприятие и представление, включает в себя
двигательный компонент, иными словами, есть процесс
психомоторный.
С утверждения этого тезиса начинается доказательство
«моторной теории внимания» в первой работе Ланге [31].
В статье 1891г., посвященной книге Рибо о внимании,
Ланге писал: «Все наши воспринимающие органы суть в
одно и то же время и органы чувствительные и органы
двигательные: для того, чтобы мы могли ясно воспринимать
нашими глазами, ушами, руками, ногами, языком, носом,
необходимы движения» [13. С. 73].
Позже, в «Психологии», указывая на то, что восприятия
«возникают и развиваются постепенно, в результате
сложной работы психофизического организма», Ланге выдвигал
на первое место «процесс постепенного расчленения или
выделения отдельных переживаний из их совокупности»,
причем подчеркивал, что «это выделение и расчленение
есть процесс не только психический, но психомоторный»,
являющийся следствием двигательных приспособлений
[19. С. 190-191].
Этот общий принцип был много раньше остроумно
использован Ланге для объяснения различий в аналитической
способности слуха и зрения: «В аккордах мы можем
различать отдельные тоны, в сложных же цветах мы имеем
совершенно гомогенное ощущение» [31. С. 418]. Ланге объясняет
это тем, что слуховые ощущения мы можем «произвольно
усиливать с помощью нашего голосового аппарата...
благодаря этому можем их разлагать», в отношении же ощущений
цветов такой возможности нет [31. С. 419]1.
1 Эти соображения Ланге, высказанные еще в 1888 т., становятся
особенно интересными в свете работ последнего времени (особенно важны
здесь работы А. Н. Леонтьева и его сотрудников), в которых доказана
интимная связь звуковысотных ощущений с работой голосового
аппарата.
566
В «Душе ребенка» подробно доказывается, что в
восприятии пространства как осязательном, так и зрительном,
решающую роль играют ассоциации соответствующих
ощущений с движениями. «Для образования представлений о
протяжениях необходимы движения, соединяющие
зрительные и осязательные ощущения в пространственные ряды»
[15. С. 34-36].
Влияние Сеченова здесь очевидно. Еще более очевидно
оно в следующем принципиально важном положении,
касающемся природы ассоциаций, выдвинутом в
«Психологических исследованиях»: «в ассоциациях... простейшею
формой является не ассоциация между сенсорными
элементами, но между сенсорными и моторными, т. е. одинаковая
реакция на одинаковое раздражение» [16. С. 53].
Отсюда естественно вытекает совершенно отличное от
обычного в традиционной психологии понимание
проблемы узнавания предметов: «Предметы для нас... являются
преимущественно сферами наших актов... Узнаем и
понимаем мы предметы постольку, поскольку они вновь вызывают в
нас прежнее к ним отношение, побуждают нас к одинаковой
с прежней реакции на них. Воспризнание есть
воспроизведение в нас прежней реакции, характерной для данного
предмета» [19. С. 234].
Двигательный компонент имеется во всех образах памяти
и мыслях. Он представлен в двух важнейших формах.
Во-первых, в форме тех движений, которые являются
необходимым компонентом восприятия пространства; это
относится не только к зрительным и осязательным простран-
ственым представлениям (об этом, кроме сказанного выше,
см. [16. С. 204—205]), но и к пространственной
локализации слуховых впечатлений [16. С. 228 —229]. Все в нашей
психической жизни, что так или иначе связано с
пространственными моментами, необходимо имеет двигательный
компонент. Во-вторых, двигательный компонент
представлен в форме внутренней речи. «Каждый член ряда (мыслей. —
Б. Т.) фиксируется нами произнесением про себя его имени
567
или соответственного суждения, и этим моментальным
усилением его мы пользуемся для перехода к следующему
члену ряда» [16. С. 202, 234—235]. «Значение внутренней
речи столь велико, что мы можем сказать с полным правом,
что только благодаря ей возможно абстрактное и активное
мышление» [31. С. 416].
Исходя из тезиса о наличии двигательного компонента во
всех психических процессах, Ланге выдвигал проблему воли,
сводимую им к проблеме волевых движений, как
важнейшую проблему психологии. Это особенно ярко отражено в
книге «Душа ребенка», которая начинается с главы о
движениях и воле, после которой следуют главы о развитии
познания, речи и чувств. Эта глава, к тому же, самая большая и
содержательная в книге.
Выдвигая на первый план проблему воли, Ланге не
только не принимал теории идеалистического волюнтаризма, но
как раз наоборот — против него он заострял свои
исследования. Его основной целью было доказать, что воля не есть
какая-то «совершенно особенная», «специфическая сила»
[15. С. 15, 27]. Первичными проявлениями воли являются
волевые движения, которые закономерно развиваются в
ходе жизни человека из рефлекторных движений. Здесь Ланге
снова объективно выступает как продолжатель дела
Сеченова.
Во второй половине XIX в. была выдвинута мысль о так
называемых «иннервационных ощущениях», т. е.
ощущениях, в основе которых лежит не центростремительный
нервный импульс, идущий от рецепторов в нервные центры, а
импульс центробежный. Согласно теории
«иннервационных ощущений», центральное усилие, являющееся якобы
зерном волевого действия, непосредственно — так же как все
ощущения — дано в сознании. Иначе говоря, существуют
ощущения, т. е. исходные, далее не разложимые элементы
психической жизни, не только периферического, но и
центрального происхождения, ощущения, возникающие не в
результате раздражения рецепторов, а непосредственно в
самом мозгу. На Первом Международном психологическом
568
съезде (Париж, 1889) одна из четырех секций съезда была
специально посвящена этому вопросу. Активным
участником этой секции был русский философ-идеалист Н. Я. Грот,
пошедший дальше других защитников теории иннервацион-
ных ощущений и выдвинувший мысль о существовании
«ощущения движений чисто психических, например,
умственных» [7]. Легко понять, что этот на первый взгляд
специальный и узкий вопрос стал ареной борьбы между
материалистическими и идеалистическими тенденциями в
психологии, так как принятие иннервационных ощущений давало
видимость научной опоры для признания чувства волевого
усилия не подлежащим дальнейшему анализу фактом
психической жизни, а дальше — для признания воли особой,
специфической «силой», не нуждающейся в объяснении, но
могущей объяснять другие психические акты.
Боевым выступлением против такого понимания воли и
волевого усилия явилась статья Ланге «Элементы воли» (1890).
Прежде всего он должен был доказать ложность идеи об
иннервационных ощущениях. Экспериментальная часть
исследования Ланге и была посвящена этой задаче. Результаты
как его собственных экспериментов, так и экспериментов
других авторов позволили ему сделать вывод: «иннервацион-
ные ощущения наделе вовсе не существуют» [12. С. 18].
«Сознаваемое чувство волевого усилия может быть лишь перифе-
рическим ощущением» [12. С. 24]. (Подчеркнуто автором.)1
' Столь же категорический и также доказываемый
экспериментальными фактами отказ от иннервационных ощущений Ланге повторил
через 28 лет, в своей «Психологии» [19. С. 172—173]. Однако в
«Психологических исследованиях» 1893 г. Ланге допускал термин «иннерваци-
онные ощущения», правда, совсем в другом смысле, чем его
употребляли другие авторы. Он называл здесь иннервационными
ощущениями те двигательные ощущения, в основе которых лежат
центростремительные импульсы из низших (спинномозговых или
стволовых) рефлекторных центров в более высокие (таламические)
рефлекторные центры [16; см. схему на с. 197 и объяснения к ней, а
также 222]. По существу, Ланге нисколько не отошел здесь от
взглядов, которые он защищал в «Элементах воли», что он подробно
разъяснил в сноске на с. 223. Но он допустил несомненную
терминологическую ошибку и дал формальный повод для критики своему
постоянному оппоненту и идейному врагу Г .И. Челпанову (см. [25. С. 217]).
569
После этого Ланге получил возможность
сформулировать свой взгляд на волю (точнее говоря, на волевые
движения). «Тот взгляд на волю, который мы хотим доказать,
может быть выражен в следующих положениях: 1) воля есть
тот двигательный импульс, который, возникая из
чувствований или влечений, предшествует движениям; 2) этот
импульс нами не сознается, то есть нет центральных иннер-
вационных ощущений...; 3) сознаются нами лишь самые
движения, как уже исполненные, и 4) сознательная
сторона волевого процесса, т. е. чувство усилия есть лишь сумма
обратных ощущений, сопровождающих уже
происходящее движение...» [12. С. 17].
Такой взгляд на волю делался возможным лишь на основе
уже известного нам тезиса о психомоторном характере
всякого психического процесса. Всякое «хотение» или
«решение воли», относящееся даже к сложному действию, которое
не может быть осуществлено немедленно, включает в себя
двигательные компоненты, во-первых, в форме внутренней
речи, во-вторых, в форме «возмещающих или
символических движений». Принимая решение пойти гулять, я говорю
про себя «иду гулять» и в то же время «выпрямляюсь у стола,
за которым писал, поднимаю голову, как бы приготовляясь
смотреть вдаль, делаю глубокий вздох, как будто уже вышел
на свежий воздух и т. п.» [12. С. 7].
Этот взгляд на волю объясняет «иллюзию свободы или
индетерминизм волевого действия». (Подчеркнуто автором.)
«Мы чувствуем мотивы к действию, затем ощущаем самое
действие, но переход между ними остается вне сознания».
«Движения наши... в нашем сознании не обусловлены
никакой ближайшей причиной, и потому необходимо кажутся
свободными» [12. С. 17 и 18]. (Подчеркнуто автором.)
Замечательный по меткости удар по интроспекционистской
психологии!
Из сказанного не следует, однако, что Ланге в какой-либо
мере отрицал сознательный характер волевых актов. Момент
сознательности вводился Ланге в самое определение
волевых движений и действий. «Под волей, — писал он в «Душе
570
ребенка», — психологи разумеют целесообразные движения,
происходящие из сознательных представлений. Если
какое-нибудь действие хотя и целесообразно, но происходит
без сознания о цели, то такое действие еще не составляет
волевого акта» [15. С. 14]. Кроме сознания цели, для волевого
движения обязательно еще «представление о том, что
произойдет, т. е. о тех движениях, которые имеют быть
произведены» [ 15. С. 23 и 25]. Это представление есть результат
накопившихся в течение жизни «воспоминаний» от «обратных
ощущений», сопровождавших ранее совершенные
движения. Такой ход мысли естественно приводит к
рефлекторным движениям как исходному моменту в развитии волевых
движений: «Волевые движения всегда имеют вторичный
характер, обусловлены всегда предварительным совершением
движений рефлекторно» [16. С. 223].
Итак, «воля вовсе не есть какая-то специфическая сила,
она — практическое знание о целесообразных движениях, —
знание, обязанное предыдущим опытам. Иначе говоря, воля
есть совершенно такое же воздействие организма по поводу
внешнего раздражения, как и рефлексы, но только
руководимое сознанием» [15. С. 27]. Или в другом месте:
«Сознательная воля вовсе не есть какая-нибудь совершенно
особенная сила, но знание: знание о средствах
удовлетворения» [15. С. 15].
Такова очень ясная, материалистическая по своей
основной тенденции, объективно развивающая идеи Сеченова,
теория воли H.H. Ланге.
Применима ли, однако, эта теория, объясняющая
природу и происхождение волевых движений, к тем фактам, где
имеется волевой импульс «по-видимому, не двигательного
характера», где «мы имеем, кажется, непосредственную
власть над нашими представлениями» — к явлениям
волевого внимания [12. С. 9]? Да, применима, применима в полной
мере, отвечает Ланге в своей «моторной теории внимания»,
являющейся по времени опубликования первой, а по смыслу
дела завершающей главой его учения о воле.
571
Вопрос о волевом внимании сводится, по мнению Ланге,
к вопросу о том, как возможно произвольное (волевое)
усиление образов воспоминания (представлений). В
отношении внимания, направленного на образы воспоминания,
это самоочевидно. В отношении же «чувственного
внимания», т. е. внимания, направленного на объекты ощущений
и восприятий, Ланге своими экспериментальными
исследованиями колебаний внимания доказал, что «чувственное
внимание есть ассимиляция ощущения (остающегося
одинаковым) и соответственного образа воспоминания
(имеющего... колебания» [16. С. 184]).
Как же возможно волевое усиление образов
воспоминания? Ответ на этот вопрос содержится в подробно
раскрытом выше положении о «психомоторном» характере всякого
психического акта, в том числе и всякого образа
воспоминания. «Активное усиление силы данного воспоминания есть...
в существе дела, такой же двигательный процесс, как всякий
волевой», так как «в воспоминаниях есть тот кончик
(двигательный элемент), за который мы всегда можем потащить и
тем вытянуть и весь клубок» [16. С. 190, 191]. Сказанное
относится и к вниманию, направленному на абстрактные
мысли [31. С. 416]. «Отсюда мы видим, что внимание не есть
какая-нибудь специфическая сила воли, но что это та же самая
двигательная воля, о которой шла речь выше» [15. С. 29]
(подчеркнуто автором. — Б. Т.).
Несколько слов к вопросу о приоритете Ланге в
отношении «моторной теории внимания».
Сам Ланге в «Психологических исследованиях» дает
длинный перечень авторов, поддерживавших «моторную
теорию внимания»; список этот начинается с Декарта,
включает в себя таких авторов, как Лотце и Бэн, и кончается
именами Цигена, Рибо и Болдвина [16. С. 130]. Но как явствует
из подробного изложения взглядов этих авторов, даваемого
Ланге, у подавляющего числа их речь шла лишь о признании
известной роли «двигательного приспособления» в явлениях
внимания. О подлинно «моторной теории внимания»
можно, пожалуй, говорить только в отношении Рибо. Однако
572
книга Рибо о внимании [33] вышла в 1889 г., а статья Ланге, в
которой излагалась впервые его теория [31], была
напечатана в 1888 г., и Рибо в своей книге подробно излагал
экспериментальный материал этой статьи1.
Кроме того, теория Рибо и по существу отличалась от
теории Ланге. Для Рибо роль мышечных движений в
волевом внимании заключалась главным образом в «задержке»
(l'arrêt) [33. С. 3, 91]. «Вся проблема заключается в
возможности задержки. Как мы можем производить задержку,
торможение?» [33. С. 64]. Отсюда парадоксальное положение
Рибо о том, что «внимание... есть состояние
исключительное, ненормальное, которое не может продолжаться долго,
так как оно находится в противоречии с основным условием
психической жизни: изменением. Внимание есть
неподвижное состояние» [33. С. 4]. Ланге ни в какой мере не
поддерживал этого парадокса Рибо и решительно возражал против
того, что «задержание», «нервное подавление» есть основа
волевого внимания [15. С. 30—32]; [16. С. 137—139].
В ближайшие годы после опубликования статьи Ланге
1888 г., едва ли кто сомневался, что он является автором
моторной теории внимания. Джемс, например, в 1890 г.,
излагая эту теорию и принципиально возражая против нее,
указывает на трех авторов, отстаивавших ее, — Бэна, Рибо
и Н. Ланге, из которых последний защищал ее, по мнению
Джемса, «наиболее умело». Излагая моторную теорию,
Джемс пользуется цитатами только из статьи Ланге и спор
ведет прямо с Ланге [30. С. 444—445]. Об успехе, который
имела статья Ланге, свидетельствуют следующие слова
Мюнстерберга, напечатанные в 1889 г.: «Работа Н. Ланге,
которою мы будем подробно заниматься, представила в
интересующей нас проблеме такой материал, который уже сейчас
странствует в неизменном виде из одной книги в другую и
везде обсуждается с тем благоговением, которое вызывает в
1 Это замечание относится также к Цигену, « Руководство психологии»
которого, излагающее его взгляды на внимание, вышло в 1891г. [36], и Бол-
двину, опубликовавшему свои взгляды на внимание в 1889 и 1891 гг. [28].
573
кругах, боящихся экспериментов, всякий трудно
воспроизводимый эксперимент» [32. С. 73].
Впоследствии теория внимания Ланге была в
значительной мере забыта (его экспериментальные исследования
колебаний внимания более прочно вошли в литературу), и
даже в нашей литературе запомнилась главным образом
моторная теория внимания Рибо. Однако теория Ланге
несравненно значительнее теории Рибо, так как она является
звеном в цепи последовательно развивавшегося автором учения
о движениях, действии и воле.
Теория внимания Ланге была принципиально
направлена против вундтовского учения об апперцепции. Это
относится к одному решающему пункту, к вопросу об отношении
между внутренним и внешним волевым действием.
Вундт прямо ставил вопрос о том, что является
первичным — внешнее или внутреннее волевое действие, — и давал
на этот вопрос такой ответ: «Внешнее волевое действие есть
продукт внутреннего волевого действия» [35. 3-е изд. С. 464].
Так было написано в третьем издании «Основ
физиологической психологии», вышедшем в 1887 г. Эта мысль сохранялась
неизменной во всех последующих изданиях этого основного
психологического труда Вундта, получая все более
подробное развитие. В шестом издании 1911 г. утверждается, что
«элементарной формой волевого процесса оказывается
апперцепция психического содержания» (а апперцепция и есть
внутренний волевой акт), внешнее же волевое действие есть
просто следствие «апперцепции двигательного
представления» [35. 6-е изд. Т. III. С. 283-284].
Ланге выдвигал прямо противоположное утверждение:
«Все психические волевые акты суть идеальные (в мыслях)
повторения реальных действий» [20. С. 610]. Это было
неизбежным выводом из всей системы положений, образующих
теорию воли Ланге и кратко изложенных на предыдущих
страницах.
Итак, для Ланге внутренние психические акты являются
вторичными по отношению к внешним двигательным ак-
574
там. Поэтому он стремится искать объяснение психических
явлений не столько в мыслях человека, сколько в его
действиях. Эта тенденция отчетливо проявилась в написанной в
1912 г. статье «Теория В. Вундта о начале мифа».
Речь идет о первоначальном зарождении анимизма.
Ланге считает, что Вундту, как и всем прежним критикуемым им
авторам (Я. Гримм, М. Мюллер, Спенсер, Тайлор и др.),
свойственна общая ошибка, состоящая в том, что
«психологический корень анимизации ищут в свойствах языка, или
фантазии, или мышления, вообще в познавательных
функциях человека, тогда как он находится в его действиях, в
чувствованиях и воле, вообще в двигательных реакциях»
[18. С. 6].
«Основная мысль, ^которую мы должны здесь
разъяснить, — продолжает Ланге, — может быть выражена
следующим образом: живое от неживого человек, а также и
животные отличают не теми представлениями, какие они
могут иметь о чужой жизни (в частности, о чужой психике), а
тем, что живое вызывает у них такие действия и реакции,
какие неживым вообще не вызываются. Представление же о
чужой психике является лишь вторичным, а не первичным
явлением, именно уже рефлексией об этих собственных
наших действиях и реакциях» [18. С. 13—14]. И дальше:
«Чужую психику мы узнаем на деле, именно тогда и постольку,
когда и поскольку мы на нее воздействуем, она
обнаруживается для нас в наших реакциях на некоторые
специфические для нас раздражители. Признание чужой психики есть
не первичный факт, обусловливающий затем наши
воздействия на нее, но обратно: это признание есть последствие
того, что в наших действиях и реакциях уже проявилось
влияние чужой психики. Мысль о чужой психике есть уже
рефлексия над нашими же поступками» [18. С. 16].
Прежние исследователи искали такие признаки в
предметах и явлениях природы, которые могли бы дать повод уму
или фантазии человека признать эти предметы и явления
одушевленными. Ланге же считает, что дело не столько в
свойствах объектов, сколько в той обстановке, в которой эти
575
объекты могли бы вызвать у человека такие же реакции,
какие обыкновенно вызываются действительно живыми
существами. «Различие взглядов здесь такое же, какое существует
между тем, кто утверждал бы, что иллюзия игрушки зависит
у ребенка от степени сходства между куклой и
действительным человеком, и тем, кто, напротив, полагает, что это
сходство для иллюзорности игры есть нечто сравнительно
второстепенное, важно же то, как ребенок сам играет, какие сам
он совершает действия с игрушкой, причем и простая
палка может вполне заменить лошадь или горошинка —
человека. Первый взгляд близок к теориям Тайлора и Вундта,
второй — к нашему пониманию» [18; 18].
Мысли, изложенные в этой статье, имели для Ланге
значение, далеко выходящее за пределы того специального
вопроса, которому она посвящена. Недаром он закончил ее
словами Фауста, которые поставлены эпиграфом к этому
разделу настоящей статьи.
Конечно, система идей Ланге, связанная с проблемой
движения, действия и воли, не во всем удовлетворяет
требованиям современной научной мысли. Здесь имеются и
преувеличения, и неясности, и спорные положения. Но важно
другое: этот круг идей Ланге органически связан с развитием
той концепции психики, которую мы сейчас называем
«рефлекторной», и многие положения Ланге предвосхищают
идеи, активно разрабатываемые в настоящее время в
советской психологии. Едва ли кто другой из профессиональных
психологов того времени — И. М. Сеченов не в счет —
развивал в этом круге вопросов более прогрессивную систему
взглядов.
4
H. H. Ланге был не только психологом-теоретиком. В
глазах своих современников он был прежде всего крупнейшим
русским психологом-экспериментатором и борцом за
внедрение экспериментального метода в психологию. Эти за-
576
слуги Ланге должны быть полностью оценены и в истории
психологии. Однако в данной статье я имею возможность
коснуться этой стороны деятельности Ланге лишь очень
коротко.
Борьба за экспериментальный метод в психологии
выступает как еще одна генеральная идея Ланге.
Вступительная речь Ланге на защите им в качестве
докторской диссертации книги «Психологические
исследования» была озаглавлена «О значении эксперимента в
современной психологии» и начиналась следующими
словами:
«Моя книга... представляет, в сущности, развитие одной
основной мысли. Эта мысль состоит в том, что к изучению
психологических проблем необходимо приложить тот
точный эксперимент, который дал столь блестящие результаты в
области естествознания; и что, сделав это, применив к
психологии эксперимент, мы можем возвести ее к такому
совершенству; обратить ее в столь положительную науку, какой
она еще никогда не была» [20. С. 564-565].
Эта основная мысль диссертации Ланге встретила
горячее сочувствие и одобрение второго официального
оппонента, крупнейшего русского психиатра С. С. Корсакова.
Естественно, она вызвала совершенно противоположное
отношение со стороны первого оппонента Л. М. Лопатина,
«известного философского черносотенца», по меткой
характеристике В. И. Ленина [2. С. 286].
Через три года после докторской диссертации Ланге
была опубликована магистерская диссертация Г. И. Чел-
панова. В предисловии к этой книге мы читаем: «В
противоположность к тем, которые думают, что эксперимент в
психологии есть все, я утверждаю, что в настоящее время
эксперимент часто имеет совершенно провизорное
значение...». «Современное положение эксперимента таково, что
он не только не имеет решающего значения, а даже не
составляет главной основы психологии» [25. С. XIV].
577
Как велико было одиночество Ланге среди
университетских психологов того времени, если даже Чел панов,
который, казалось бы, ближе всех других психологов
философских кафедр «императорских» университетов стоял к
экспериментальной психологии, выступал в этом вопросе против
него! А нет никакого сомнения, что приведенные слова
Челпанова были направлены в первую очередь против Ланге1.
Борьба между Ланге и Челпановым по вопросу о
значении эксперимента в психологии продолжалась и дальше.
Ярким эпизодом ее явился доклад Челпанова на II
Всероссийском съезде по педагогической психологии в 1909 г. и
большое выступление Ланге в прениях по этому докладу2.
Очень характерна уже первая фраза выступления Ланге:
«Я приветствую откровенное, хотя и резкое, выступление
проф. Г. И. Челпанова. Оно дает нам повод точнее
формулировать некоторые принципиальные разногласия и точки
зрения и вместе с тем налагает обязанность и на нас,
сторонников экспериментального метода в психологии,
высказаться столь же откровенно» [17. С. 68]. Итак, Ланге причисляет
себя к «сторонникам экспериментального метода в
психологии», а Челпанова к противникам его. Так было понято
выступление Челпанова и другими, выступавшими в прениях
по его докладу.
Хотя это может казаться парадоксальным, но Челпанов,
основатель Московского психологического института,
великолепно по тому времени оборудованного для
экспериментальных исследований, автор книги «Введение в
экспериментальную психологию», очень полного и толкового
пособия по технике психологического эксперимента, был, в
сущности, если не противником эксперимента в
психологии, то во всяком случае защитником той точки зрения, что
эксперимент в психологии имеет второстепенное значение.
Эту точку зрения он высказал в только что приведенной ци-
тате, относящейся к 1896 г. Он защищал ее и в докладе на
1 Борьба Челпанова против Ланге началась еще в 1891г. (см. [24; 14]).
2 Анализ доклада Челпанова и прений по нему дан в статье M. B.
Соколова [22].
578
съезде 1909 г. Он выражал ее во многих своих более поздних
печатнь^ выступлениях и, может быть, наиболее отчетливо в
своей последней работе, написанной до революции, в
которой он утверждал «первенствующее значение аналитической
психологии» [27. С. 17], т. е. «психологии только на
основании внутреннего опыта» [27. С. 13].
Горячо и резко возражая Челпанову на съезде 1909 г., Ланге
понимал, что борьба за экспериментальную психологию есть
борьба, имеющая принципиальное — философское и даже
политическое — значение. «Вспомним, — говорил он, — как
враждебно было встречено это научное направление
(экспериментальная психология) со стороны идеалистических
философов, как подозрительно смотрели на него «официальные
сферы», опасаясь подрыва «основ», ...какого труда и
преодоления всяческих препятствий стоило основание первых
психологических лабораторий! Да и вполне ли минули эти
времена и ныне, я весьма сомневаюсь!» [17. С. 70].
Борьба Ланге за эксперимент в психологии была борьбой
против «идеалистических философов», против
«официальных сфер» за подлинно научную, материалистическую по
своим основным тенденциям психологию. И в этой борьбе
он был единственным представителем университетских
психологов царской России, так как и Бехтерев, и Лазурский, и
Нечаев и другие работники экспериментальной психологии
того времени находились вне системы «университетской
психологии».
Важнейшее значение в борьбе Ланге за эксперимент
имели, конечно, его собственные экспериментальные
работы, явившиеся выдающимся вкладом в научную
психологию. Активность Ланге как
исследователя-экспериментатора в первый период его научной деятельности была
исключительно большой, но после 1893 г. он почти вовсе не
публиковал результатов своих экспериментальных работ,
хотя есть основание думать, что такие работы у него были
(см. в разд. 1 настоящей статьи).
579
Ограничусь кратким перечнем опубликованных
экспериментальных работ Ланге.
1) Исследование колебаний внимания, опубликованное в
1888 и 1893 гг. [31; 16].
Исследование это состояло из следующих серий: а)
испытуемый должен был следить за едва заметными
раздражениями (зрительными, слуховыми иди осязательными) и
отмечать нажимом на ключ момент, когда начинается кажущееся
усиление раздражения. Оказалось, что явление кажущихся
колебаний интенсивности раздражения (ранее
отмечавшееся Урбанчичем для слуховых ощущений) наблюдается при
всех ощущениях и что длительность волн колебаний
различна для разных ощущений; б) испытуемый должен был
следить одновременно за едва зачетным зрительным и
слуховым ощущением и также отмечать моменты усиления того и
другого. Оказалось, что в одновременно происходящих
колебаниях зрительного и слухового ощущения максимумы
никогда не совпадают; в) испытуемый должен был
регистрировать колебания восприятия «двойственного изображения»
(изображение, которое воспринимается то как лестница, то
как стена, из которой вынуто несколько кирпичей);
оказалось, что «периодичность этого явления почти совпадает с
периодичностью ... колебаний для зрительных ощущений»;
г) испытуемый должен был регистрировать колебания в
образах воспоминания тех раздражений, которые
применялись в первой серии. Оказалось, что те отношения
длительности колебаний, которые были установлены для
ощущений, сохраняются и для образов воспоминания.
Сюда примыкает и развернутое повторение всех опытов
Мюнстерберга, предпринятых с целью
экспериментальной критики некоторых положений статьи Ланге 1888 г.
[16. С. 244-263].
В результате этих экспериментов Ланге «открыл» явление
«колебания внимания»1. Еще важнее то, что эти экспери-
1 См. у Титченера: «Н. Ланге первым систематически исследовал
колебания внимания» [34. С. 197], у Н. Ф. Добрынина — Н. Ланге «первый
поставил вопрос о колебаниях внимания» [9. С. 16—20 J. Аналогично у Бо-
ринга[29. С. 619].
580
менты привели Ланге к двигательной теории волевого
внимания и внутреннего волевого действия.
2) Эксперименты по оценке скорости активного и
пассивного движения руки, произведенные с целью доказать,
что не существует «иннервационных ощущений» [12].
3) Экспериментальные исследования, приведшие к
установлению так называемого «закона перцепции» [16].
Первый цикл этих исследований состоял из
экспериментов, в которых определялось время двигательной реакции
при трех разных условиях: а) испытуемый должен
реагировать на «любое раздражение», фактически же даются только
слуховые раздражения; среднее время реакции равно 154 мс
(миллисекунд); б) испытуемый должен реагировать только
на слуховые раздражения, среди которых даются иногда
осязательные; среднее время реакции — 192 мс; в) испытуемый
должен реагировать только на непрерывные слуховые
раздражения, среди которых даются и прерывистые; среднее
время реакции — 246 мс. В этих экспериментах найдена
объективная методика для сравнения времени простой реакции
с временем реакций, требующих более или менее тонкого
различения. В них показано, что чем тоньше различение, тем
большего времени оно требует.
Второй цикл этих исследований состоял в изучении
восприятия объектов при кратковременном, практически
моментальном, освещении их вспышками электрических
разрядов. Эти опыты показали, во-первых, развертывание во
времени процесса восприятия, во-вторых, значение для
узнавания объекта предварительного знакомства с ним. Они
явились началом длинного ряда исследований,
посвященных вопросу о влиянии на восприятие «антиципирующего
образа».
В результате этих двух циклов исследований Ланге
пришел к важным положениям о восприятии как процессе,
развертывающемся во времени, о «фазовом», или
«стадиальном», характере восприятия, причем каждая стадия дает все
более и более дифференцированное восприятие. Эти поло-
581
жения привели к формулировке закона, который Ланге
назвал «законом перцепции». О значении этих исследований
Ланге писал Б. Г. Ананьев [3. С. 138—139] и [4]. Они
занимают настолько важное место в психологическом наследстве
Ланге, что рассмотрение их должно составить предмет
специальной работы.
4) Эксперимент, поставленный Ланге (21 января 1887 г.)
на самом себе с целью изучить психологический эффект
отравления гашишем. Из этого опыта Ланге сделал
следующие выводы: «При отравлении гашишем явления
интеллектуальные, вообще говоря, сохраняются неизменными, в
то время как явления аффективные крайне усилены, а
волевые — крайне ослаблены» [16. С. 286].
5) Эксперименты по запоминанию рядов зрительных
впечатлений с принятием «строжайших мер», «чтобы
никаких умственных синтезов в эти ряды не вносилось» и «чтобы
вместе с тем совершенно исключено было и содействие
внутренней речи». Результаты показали, что, когда
удавалось достигнуть этой цели, испытуемый совершенно не
запоминал последовательности элементов ряда, очень
короткого, всего 5—6 элементов. Об этих экспериментах мы
имеем только короткое (без точного описания методики)
сообщение в «Психологии» [19. С. 219, 221].
Характернейшей чертой Ланге как экспериментатора
было то, что он никогда не предпринимал экспериментов
просто для накопления фактов (или, во всяком случае,
никогда не выступал в печати с такого рода экспериментами).
Эксперименты для Ланге всегда являлись основанием для
выдвижения или проверки гипотез широкого, а в
большинстве случаев, и принципиального значения. Иногда ему
можно было сделать упрек в «поспешности перехода от
отдельных фактов к очень широким обобщениям и
гипотезам» (такой упрек был сделан ему не только Лопатиным, но
и Корсаковым на докторском диспуте по поводу
эксперимента — единичного — с гашишем), но его никогда нельзя
упрекнуть в экспериментировании ради экспериментиро-
582
вания, в отрыве эксперимента от теории. Поэтому
экспериментальные исследования Ланге всегда являлись
подлинным вкладом в науку.
И в этом отношении прямым антиподом Ланге был Чел-
панов. Он опубликовал всего одну экспериментальную
работу — «К вопросу об отношении между психофизическими
методами» [26]. Выполняя эту работу, Челпанов пользовался
такими материальными и техническими средствами, о
которых Ланге никогда не мог даже и мечтать. В проведении
экспериментов и обработке результатов принимало участие
много сотрудников психологического института (только в
качестве «наиболее потрудившихся» в статье упомянуто 7
человек). Было проведено 12000 экспериментов! (Ланге за всю
свою жизнь не произвел такого количества экспериментов.)
Но результатов эта работа не дала никаких — совершенно
никаких! Много исследователей до Челпанова производило
сопоставление разных психофизических методов. Создается
впечатление, что основным намерением автора было также
принять участие в этой хорошо налаженной игре, для
которой в его распоряжении находился весь необходимый
инструментарий. Таковы же экспериментальные работы
сотрудников Челпанова, выполненные под его руководством
и напечатанные им в единственном вышедшем в свет томе
«Психологических исследований, издаваемых под
редакцией проф. Г. И. Челпанова», и в издававшемся Челпановым
в 1917-1918 гг. журнале «Психологическое обозрение»
(Исключениями являлись очень немногие работы, как,
например, работа А. А. Каэласа). Такие экспериментальные
работы, которые умел и хотел производить Челпанов,
действительно могут иметь для психологии лишь совершенно
второстепенное значение.
Заслуга Ланге заключается в том, что он не только
утверждал решающе важное для психологии значение
экспериментального метода, но и в том, что он был один из немногих
вто время русских исследователей, которые наделе показы-
583
вали принципиальное значение экспериментального метода
для психологической теории.
***
Выдающееся значение H.H. Ланге в истории психологии
конца XIX — начала XX в. определяется главным образом
следующим:
1) Он занял материалистическую позицию в вопросе о
том, что является первичным — материя или сознание, хотя
ограниченность его философских взглядов и заставляла его
отступать на дуалистические позиции при дальнейшей
разработке так называемой «психофизической проблемы».
2) Он стремился развивать психологию как объективную
науку, рассматривающую психику в качестве «реального
жизненного процесса», необходимого в ходе биологического
развития животных и социального развития человека. Борясь
против теории психофизического параллелизма и эпифено-
менализма, он защищал идею «действенности психики».
3) Он показал, что проблема движения и действия
является одной из центральных в психологии. Он доказывал
наличие двигательных компонентов во всех психических
процессах, что позволило ему выдвинуть материалистическую по
своей основной тенденции теорию волевых движений и
волевого внимания. Он защищал положение о вторичности
внутренних, психических, актов по отношению к внешним,
двигательным, актам.
4) Он боролся за утверждение в психологии
экспериментального метода и своими экспериментальными
исследованиями процессов внимания и восприятия на деле показал
принципиальное значение эксперимента для
психологической теории.
584
Литература
1. Маркс К. и Энгельс Ф. Избр. произв.: В 2 т. — М., 1948. — Т. 2.
2. Ленин В. И. Соч. — 4-е изд. — М., 1947. — Т. 14.
3. Ананьев Б. Г. Очерки истории русской психологии XVIII и XIX
веков. — М.: Госполитиздат, 1947.
4. Ананьев Б. Г. Материалы к психологической теории ощущений //
Проблемы психологии: Сб. —Л.: Изд-во ЛГУ, 1948.
5. Вундт В. Очерки психологии. — М.: Московское
книгоиздательство, 1912.
6. ГордЕевський М. У. Наукова i громадсько-педагопчна деяльнють
проф. М. М. Ланге // Зап. Одес. наук, при ВУАН товариства. — Секщя пе-
дагопчна. — Одесса, 1930.
7. Грот Н. Я. Психологический съезд в Париже 6—10 августа 1889 г. //
Вопросы философии и психологии. — 1889. — Кн. 1.
8. Джемс. Существует ли «сознание»? // Новые идеи в философии:
Сб.-1914.- №4.
9. Добрынин Н. Ф. Колебания внимания. — М.: Изд-во РАНИОН,
1928.
10. Корнилов К. Н. Современная психология и марксизм. —Л.:
Госиздат, 1924.
11. Ланге H. H. История нравственных идей XIX века. — СПб., 1888. —
Ч. 1
12. Ланге H. H. Элементы воли // Вопросы философии и психологии. —
1890.-Кн. 4.
13.ЛангеН. Н. Механизм внимания//Русская школа. — 1891. — №1.
14. Ланге Н. Н. Ответ Г. И. Чел Панову // Вопросы философии и
психологии. — 1891. —Кн. 8.
15. Ланге H. H. Душа ребенка в первые годы жизни. — СПб., 1892.
16. Ланге H. H. Психологические исследования. — Одесса, 1893.
17. Ланге Н. Н. Выступление по докладу Г. И. Челпанова// Труды 2-го
Всерос. съезда по пед. психол. в СПб. в 1909 г. — СПб., 1910.
18. Ланге Н. Н. Теория В. Вундта о начале мифа. — Одесса, 1912.
19. Ланге Н. Н. Психология// Итоги науки в теории и практике. — М.:
Мир, 1914.-Т. 8.
20. Отчет о докторском диспуте H. H. Ланге // Вопросы философии и
психологии. — М., 1894. — Кн. 24.
21. Рубинштейн С. Л. Бытие и сознание. — М.: Изд-во АН СССР, 1957.
22. Соколов М. В. Вопросы психологической теории на русских
съездах по педагогической психологии // Вопросы психологии. — 1956. — №2.
585
23. Титченер Э. Б. Учебник психологии. — М.: Мир, 1914. —Т. 1.
24. Челпанов Г. И. По поводу статей Н. Ланге // Вопросы философии
и психологии. — 1891. — Кн. 7; Кн. 8.
25. Челпанов Г. И. Проблема восприятия пространства. — Киев, 1896. —
4.1.
26. Г. И. Челпанов. К вопросу об отношении между
психофизическими методами // Психологические исследования: Сб. — М., 1914. — Т. 1,
вып. 1—2.
27. Челпанов Г. И. Об аналитическом методе в психологии //
Психологическое обозрение. — 1917. — №1.
28. Baldwin J. M. Handbook of Psychology. - Lonon., 1889-1891. -
Vol. 2.
29. Boring E.G. A history of experimental psychology. — N.Y.; London,
1929.
30. James W. The principles of psychology. — 1890. — Vol. 1.
31. Lange N. Beiträge zur Theorie der sinnlichen Aufmerksamkeit und der
aktiven Apperzeption // Philos. Studien. — 1888. — № 4.
32. Münsterberg H. Beiträge zur experimentellen Psychologie. — Freiburg,
1889.-Heft 2.
33. Ribot Th. Psychologie de l'attention. — Paris, 1889.
34. Titchener E. B. Experimental psychology. — N.Y., 1901. —Vol. 1, part 2.
35. Wundt W. Grundzüge der physiologischen Psychologie: 3 Aufl. Zwei
Bände. — Lpz., 1887; 6. Aufl. Drei Bande. — Lpz., 1911.
36. Ziehen T. Leitfaden der physiologischen Psychologie. — 1891.
586
По поводу публикации рукописи Н. Н. Ланге
«Гельмгольц как психолог»1
В № 3 за 1958 г. в нашем журнале был введен новый
раздел «Научный архив», в котором предполагалось
публиковать ранее не печатавшиеся материалы из научных архивов
отечественных психологов. Раздел этот был открыт
публикацией лекции Л. С. Выготского «Проблема эмоций».
В настоящем номере журнал возобновляет этот раздел,
печатая рукопись одного из крупнейших русских
психологов — Николая Николаевича Ланге.
Как мне приходилось уже отмечать в работе,
посвященной H. H. Ланге, печатное наследство его сравнительно
невелико. Можно думать, что Ланге опубликовал далеко
не все, что им было сделано и, по-видимому, даже
подготовлено к печати. Опубликование работ H. H. Ланге, до
сих пор не печатавшихся, представляет поэтому
несомненный интерес.
Работа «Гельмгольц как психолог» представляет собой
текст речи, произнесенной H. H. Ланге на экстренном
заседании Новороссийского общества естествоиспытателей
21 октября 1891 г. по случаю юбилея Гельмгольца. В том же
заседании были произнесены речи Г. Г. Де-Метцем:
«Биография Гельмгольца и краткий очерк его работ по физике»
и П. А. Спиро: «Реферат некоторых исследований
Гельмгольца в области нервно-мышечных аппаратов». Текст
речи H. H. Ланге печатается по рукописи автора,
предоставленной редакции журнала сыном покойного психолога,
также Николаем Николаевичем Ланге.
1 Вопросы психологии. — 1963. — № 2. — С. 141-143.
587
Публикуемая работа относится к периоду наибольшей
творческой активности Ланге. За три года до этого вышли
в свет первые — и очень важные — его труды: магистерская
диссертация «История нравственных идей XIX века» и
работа на немецком языке, в которой излагалось
экспериментальное исследование колебаний внимания и
развивалась известная моторная теория волевого внимания. За год
(в 1890 г.) была напечатана яркая статья «Элементы воли»,
где особенно сильно чувствуется влияние рефлекторной
концепции Семенова. Через год после публикуемой
работы была напечатана книга «Душа ребенка в первые годы
жизни», а через два года — докторская диссертация
«Психологические исследования», основной вклад H.H. Ланге
в экспериментальную психологию.
Публикуемая речь дает некоторый материал для
характеристики взглядов H. H. Ланге, вносящий новые оттенки
в то, что мы знаем из других его работ. Хотелось бы
выделить три наиболее существенных момента:
1) Активный борец за внедрение экспериментального
метода в психологию, H. H. Ланге видит главное значение
работ Гельмгольца для психологии в том, что «основателем
этого нового метода в психологии» был «по преимуществу
Гельмгольц». С этой мысли начинается речь Ланге, ею же
она и заканчивается.
Интересно и важно в историко-психологическом
отношении понимание H. H. Ланге сущности
экспериментального метода в психологии. «Все психические явления...
обусловлены воздействием внешней среды». «Сущность
экспериментального метода в психологии и состоит в том,
чтобы целесообразно изменяя действующие на нас
раздражения, способы их соединения и способы нашего
восприятия их, наблюдать затем, какие психические изменения
обусловлены изменениями во внешней среде». Таким, по
мнению Ланге, был экспериментальный метод в руках
Гельмгольца; таким он и должен быть. Но, как замечает Ланге,
впоследствии многие психологи стали допускать «уклоне-
588
ния» от этого строго научного — мы бы могли прибавить,
материалистического по основной тенденции —
понимания экспериментального метода. В последней фразе
печатаемой речи Ланге призывает психологов перечитывать
труд Гельмгольца, чтобы среди этих уклонений «вновь
найти истинный путь».
2) Какой конкретный вклад в психологию был внесен
Гельмгольцем в результате применения правильного
экспериментального метода, H. H. Ланге подробно показывает
на одном вопросе, «составляющем, может быть,
центральный пункт» «Физиологической оптики» Гельмгольца — на
вопросе о природе зрительного восприятия пространства.
По убеждению Ланге, Гельмгольц доказал, что «все наши
пространственные представления возникают из
бесчисленных опытов и обусловлены движениями глаз», и тем
самым опроверг теорию так называемого нативизма,
основателем которой был учитель Гельмгольца И. Миллер.
«Локализация зрительных ощущений, — пишет Ланге, —
зависит не просто от какой-то врожденной способности
глаза, но от его движений — измененные условия
движения глаза изменяют и локализацию».
Печатаемая речь дает ценный материал для раскрытия
одной из основных и наиболее прогрессивных идей в
психологической концепции Ланге — идеи о роли движений в
психической жизни.
Интересно отметить, что три года спустя, в 1894 г.,
И. М. Сеченов в речи «Герман ф.-Гельмгольц как
физиолог», посвященной памяти Гельмгольца, главное
внимание уделяет этому же вопросу — вопросу о
«пространственном видении, где Гельмгольц является новатором в том
отношении, что, оставаясь на почве физиологического
опыта, переносит решение вопроса в область
психологии». Закончив изложение вопроса о роли движений в
«пространственном видении», Сеченов пишет: «Слава Гельм-
гольцу за его шаг в психологическую область, из него вы-
589
росла наиболее разработанная часть современной
физиологической психологии».
Мне кажется, что здесь мы имеем еще один пример
близости Ланге к Сеченову в понимании многих важных
проблем психологии.
3) В последней части речи Ланге характеризует
философские взгляды Гельмгольца. Отмечая, что «теория
познания Гельмгольца... сливается с теорией познания
Канта», Ланге указывает, что в утверждении феноменальности
всякого нашего знания Гельмгольц идет «еще дальше
Канта», разделяя учение «о вполне субъективной природе
ощущений». Подробно разъяснив понимание Гельмголь-
цем ощущений как «условных значков», Ланге дает такую
«окончательную формулу философии Гельмгольца: наше
непосредственное знание есть знание лишь значковое или
символическое».
Ланге имел веские основания уклониться от
развернутой критической оценки философских взглядов
Гельмгольца, но закончил этот раздел своей речи следующей
многозначительной фразой: «Позднее время не допускает меня
показать вам, как субъективный идеализм Гельмгольца
был изменен дальнейшим развитием философии».
Характеристика философских взглядов Гельмгольца как
«субъективного идеализма» является, конечно, слишком
категоричной и, строго говоря, несправедливой. В свете
очень точной оценки этих взглядов, данной впоследствии
В. И. Лениным, это совершенно ясно. Но важно отметить,
что Ланге погрешил в оценке философских взглядов
Гельмгольца именно в сторону преувеличения идеалистических
моментов в них. А отношение Ланге к этим идеалистическим
моментам было вполне и безусловно отрицательным. Это
следует не только из неразвернутого положения о том, что
«дальнейшее развитие философии» (какой?) изменило этот
субъективный идеализм Гельмгольца, но главным образом
из того, что Ланге всегда решительно высказывался
против идеализма (что не мешало ему допускать в своих взгля-
590
дах идеалистические ошибки). В своей магистерской
диссертации 1888 г. он характеризовал идеализм как теорию
«радикально ложную», в своей последней книге
«Психология» он писал: «Субъективный идеализм Маха не
удовлетворяет требованиям физических наук»... «он
оказывается неприемлемым и для психологии». Едва ли можно
сомневаться в том, что, охарактеризовав философские
взгляды Гельмгольца как «субъективный идеализм», Ланге
тем самым выразил свое несогласие с этими взглядами.
В заключение надо указать на то, что в тексте речи
Ланге встречаются отдельные формулировки, которые, если
их вырвать из контекста, могут дать основания обвинить
самого Ланге в субъективном идеализме. Так, например,
он пишет: «...мы воспринимаем, строго говоря, отнюдь не
самые вещи... а то оптическое изображение, которое они
дают на сетчатой оболочке глаза». И дальше: «...мы,
повторяю, воспринимаем непосредственно вовсе не самые
внешние вещи, а только раздражения на сетчатой
оболочке» (С. 145). Если придавать слову «воспринимаем» то
значение, которое вкладывает в него современная
психология, то эти фразы станут совершенно бессмысленными в
контексте доказательства, что решающее значение для
восприятия пространственного расположения вещей
имеют движения глаза. Для восприятия изображений на
сетчатке движения глаза были бы совершенно не нужными.
Очевидно, Ланге в этих фразах имеет в виду ту мысль,
которую следовало бы на языке современной науки
формулировать так: непосредственными раздражителями для
зрительного нерва являются не сами вещи, а их
изображения на сетчатке. В том же смысле неточной является и
фраза на странице 148: «Мы не видим пространственного
распорядка непосредственно, как то нам кажется, но создаем
его». Философская неточность таких выражений
бесспорна, но она вовсе не говорит о склонности Ланге к
субъективному идеализму. При оценке таких формулировок надо
принимать во внимание общий контекст мыслей автора,
591
учитывая при этом и время, когда написан данный текст, а
также и то обстоятельство, что в данном случае мы имеем в
виду не печатный текст, а рукопись текста,
предназначенного для устного произнесения.
Наследие И. M. Сеченова и развитие
психофизиологии и психологии1
Монография М. Г. Ярошевского «Проблема детерминизма
в психофизиологии XIX века» посвящена в основном анализу
воззрений Сеченова, борьбе Сеченова за новый тип
детерминизма и вместе с тем содержит глубокий анализ истории
детерминизма в мировой психологической науке,
причем, по сути дела, не только в XIX в., а на протяжении
трех-четырех столетий. Рефлекторная концепция Сеченова
оказалась для М. Г. Ярошевского не только предметом
исследования, но прежде всего фокусом истории науки,
методом концентрированного анализа всей истории
психофизиологии.
Психология как самостоятельная наука возникла в XIX в.
в качестве психофизиологии, то есть науки, промежуточной
между физиологией и собственно психологией. В
психологии домарксистского периода детерминистское объяснение
могло быть только психофизиологическим. В XIX в.
психология теряла подлинно научный характер, как только она
порывала прямую связь с физиологией, с рассмотрением
собственно физиологических проблем. Сеченов был,
вероятно, единственным крупным ученым второй половины
XIX в., который сознательно и последовательно строил
систему психологии на принципе материалистического
детерминизма.
Все это ярко и убедительно показано М. Г. Ярошевским,
который поставил перед собой задачу «проследить «драму
идей», закономерно приведшую к появлению на арене миро-
вой науки сеченовского учения» (С. 8). Задача эта решается в
1 Вопросы философии. — 1962. — № 9. — С. 171-175.
593
первой главе, посвященной истории развития рефлекторной
концепции от Декарта до Сеченова. Следует отметить
богатство материала, представленного в этой главе. Об этом
говорит уже перечень авторов, чьи взгляды излагаются и
анализируются Ярошевским: Декарт, Виллис, Борелли, Глиссон,
Галлер, Ламетри, Витт, Гартли, Унцер, Прохазка, Ч. Белл,
М. Холл, И. Мюллер, Пфлюгер, Функе, Шифф, Льюис.
Насколько можно судить по тексту книги, автор стремился в
меру возможности обращаться к сочинениям излагаемых
авторов, не ограничиваясь материалами, приводимыми в
работах по истории физиологии.
Поэтому, хотя эта глава является вводной к основным
главам книги, она имеет самостоятельное научное значение.
Становясь на позицию самой строгой критики, можно
пожалеть, что М. Г. Ярошевский излагает взгляды Виллиса,
опираясь, судя по ссылкам в тексте, только на историю
физиологии Фостера. Наиболее важные для истории учений о
рефлексе фрагменты из трудов Виллиса (латинский
подлинник и французский перевод) даны в монографии Кангийема,
указанной автором в библиографическом списке.
Существеннее, однако, другое. Книга Ярошевского
делает невозможным повторение встречающегося иногда
наивного утверждения, что Сеченов первым распространил
принцип рефлекса со спинного на головной мозг. Не говоря
уже о Декарте, который, строя модель автоматических
движений, имел в виду вовсе не спинной, а головной мозг,
многие последующие авторы — Прохазка, Шифф и другие —
распространяли принцип рефлекса на работу всей нервной
системы.
Учение о рефлексе имело к середине XIX в. длинную
историю. Но именно к этому времени оно пришло в
«кризисное состояние», ярко обрисованное в рецензируемой книге.
Столкнулись принципиально различные, несовместимые
друг с другом тенденции: резкий разрыв между
рефлекторным пониманием деятельности спинного мозга и адетерми-
нистическим пониманием деятельности головного мозга
594
(Маршалл Холл, И. Мюллер), стремление найти общий
принцип для работы всех этажей нервной системы,
связанное, однако, с противопоставлением сенсорной и
рефлекторной функций (Пфлюгер), распространение на всю
нервную деятельность единого рефлекторного принципа, но
при совершенно механистическом понимании его и за счет
признания психики эпифеноменом (Шифф), открыто (Лот-
це) или скрыто (Льюис) идеалистическая борьба с
рефлекторной концепцией.
Если осмыслить философское значение этой главы,
крайне важной для понимания всей концепции автора, то
неожиданно оказывается, что М. Г. Ярошевский поставил в
ней — и во всей книге — вопрос об основных этапах
развития детерминизма вообще, вопрос о необходимости
связать с проблемой детерминизма н е только категории
причины и следствия, но целый узел других категорий,
ранее не «привлекаемых к ответственности»: сущность —
явление, возможность — действительность, необходимость —
случайность. Здесь обнаруживается «выход» в дискуссии
по актуальнейшим современным проблемам. М. Г.
Ярошевский, если так можно выразиться, «помогает»
Сеченову включиться в сегодняшнюю идеологическую
борьбу. Сущность кризиса механистического
детерминизма (именно сущность,а не только история этого
кризиса) — вот предмет размышлений автора.
Глава вторая дает ответ на вопрос о том, почему в это
время—в начале шестидесятых годов прошлого века — русский
ученый Сеченов сумел найти выход из того кризиса, в
котором находилось учение о рефлексе, наметить плодотворные
перспективы для разработки физиологии нервных центров и
заложить основы материалистической психофизиологии.
Развитие философских взглядов Сеченова, политическая
обстановка в России в начале шестидесятых годов,
философские взгляды Чернышевского, идейного учителя
Сеченова, борьба между материалистами и идеалистами,
развернувшаяся после появления «Антропологического принци-
595
па» Чернышевского, связь между романом «Что делать?» и
решением Сеченова написать физиологическое сочинение,
дающее научное обоснование теории причинной
обусловленности волевых действий, огромный политический
резонанс, который получила работа Сеченова, — таков
неполный перечень тем, освещенных в этой главе.
Отходя от механицизма и оставаясь на позициях
материализма и детерминизма в осмыслении деятельности
человека, Сеченов показал возможность (эту возможность
осуществил марксизм) доказать, что «идея детерминизма,
устанавливая необходимость человеческих поступков, отвергая
вредную побасенку о свободе воли, нимало не
уничтожает ни разума, ни совести человека, ни
оценки им своих действий» (Ленин В. И. Соч. —
4-е изд.-T. 1.-C. 142).
Именно в такой попытке разрешить извечную
антиномию «детерминизм — свобода воли», не жертвуя ни
необходимостью, ни свободой человека, состоит заслуга Сеченова
не только перед наукой, но и перед русским
революционным движением.
«Без преувеличения можно сказать, — пишет Ярошев-
ский, — что никогда прежде в истории научно-философской
мысли споры по таким специальным темам, как, например,
о соотношении нервного акта и психического, внешнего и
внутреннего опыта, произвольных и непроизвольных
движений, ощущения и мышления и др., не вызывали столь
жгучего общественного интереса» (С. 112). И дальше:
«Сеченов стал кумиром целого поколения передовой русской
интеллигенции не только потому, что в его трактате намечалась
новая материалистическая схема работы мозга, но и потому,
что эта схема воспринималась в свете жизненно важной для
шестидесятников проблемы движущих сил человеческого
поведения и формирования высоконравственной личности,
способной беззаветно служить народу» (С. 164).
В этой главе, как и в дальнейших, ярко проявилось
умение автора передавать движение и борьбу научных идей, ди-
596
намику исследовательской мысли, «драму... развития живых
учений», по выражению А. И. Герцена. Взгляды Сеченова
представлены в книге Ярошевского не статически, как нечто
неизменное (и притом всегда верное!), а в живом процессе
развития и изменения их. «Сеченовское учение, — пишет
Ярошевский, — сохраняя свой методологический
стержень, не оставалось на протяжении десятилетий
неизменным и отразило как глубокие сдвиги, происходившие в
рассматриваемый период в биологических науках, так и
особенности идейно-философской борьбы в России и за
рубежом» (С. 256).
Например, в «Рефлексах головного мозга» процессы
познания описываются «в плане сенсуалистической
доктрины» (С. 162). Но уже в первом издании «Элементов мысли»
Сеченов показывает ограниченность этой доктрины, хотя и
продолжает думать, что все содержание познания
исчерпывающе дано в форме чувственности. Лишь во втором
издании «Элементов мысли» на первый план выступает идея, что
«в самой реальной действительности имеются такие
процессы и отношения, для познания которых недостаточно
чувственных восприятий и представлений» (С. 379—380).
Проблема отвлеченного мышления лишь теперь
получает у Сеченова оригинальное и глубокое решение.
Большой интерес для изучения эволюции идей Сеченова
имеет сделанное Ярошевским сопоставление двух изданий
«Рефлексов головного мозга» и в особенности двух изданий
«Элементов мысли». Выполнению этой задачи
способствовала работа, проведенная В. М. Кагановым, опубликовавшим
все разночтения первых изданий этих сочинений Сеченова
(Сеченов И. М. Избранные философские и психологические
произведения. Под ред. В. М. Каганова. Госполитиздат, 1947).
Очень ценно также сопоставление сеченовского
перевода «Учебника физиологии» Германа (1865 г.) с
подлинником, давшее М. Г. Ярошевскому возможность показать, что
«перевод Сеченова... превратился в своеобразную
дискуссию с немецким автором по таким проблемам, как предмет
597
и задачи нервной физиологии, характер детерминации
нервно-психических явлений, назначение нервных центров,
локализация функций в головном мозгу, связь психических
процессов с физиологическими,» (С. 193). Не менее интересен
анализ книги Сеченова «Физиология органов чувств. 1.
Зрение» (1867 г.), на титульном листе которой значится:
«переделка сочинения Фика», а в конце указано Сеченовым, что
«руководство составлено исключительно по сочинению
Гельмгольца «Физиологическая оптика». Сопоставление
сеченовского текста с книгами Фика и Гельмгольца дало
возможность показать то новое, что внес Сеченов в
достижения двух крупнейших немецких исследователей
физиологии зрения.
Надо отметить также, что Ярошевский подробно
рассмотрел один из важнейших источников для изучения
развития взглядов Сеченова — книгу «Физиология нервной
системы», обычно не попадающую в круг внимания историков
психологии и философов.
Невозможно в краткой рецензии осветить все то
действительно новое, имевшее революционное значение в
развитии материалистической психологии, что внес в науку
Сеченов. Это составляет содержание большей части книги
М. Г. Ярошевского. Ограничимся лишь некоторыми
краткими тезисами.
Сеченов стремился заменить обычный механистический
подход к пониманию рефлекса широким биологическим
подходом: «Механизм рефлекса не может быть понят из него
самого без обращения к тем биологическим задачам,
которые он реализует» (С. 152). Таким образом, понятие
рефлекса связывалось с понятием потребностей организма. Если
для Шиффа и его школы задача исчерпывалась тем, чтобы
целиком свести законы рефлекторной деятельности к
закономерностям некоторых видов физического движения,
то для Семенова основная задача состояла в/том, чтобы
«причинно объяснить своеобразие жизненных
процессов» (С. 182). В этом был принципиальный смысл той
598
широкой научной дискуссии, которая развернулась в
мировой физиологии вокруг открытия Сеченовым центрального
торможения.
Для истории психологии особенно важно, что Сеченов —
единственный среди своих предшественников и
современников — отказался от противопоставления рефлекса
психическому акту, в первую очередь, ощущению (или
чувствованию, по терминологии того времени). «Рефлекс, — пишет
Ярошевский, — интерпретирован как акт, состоящий из
чувствования и движения, чувствование — как процесс
рефлекторный по типу. И поскольку чувствование
относится к категории явлений психических, новый взгляд на
него... становился поворотным для анализа не только
ощущений, но психической деятельности в целом» (С. 156).
Бессмертная заслуга Сеченова в истории психологии состоит
прежде всего в том, что он преодолел «представление о
психике как самостоятельной сущности, вмешательство
которой в телесный механизм если и имеет место, то может лишь
нарушить его закономерную, упорядоченную работу.
Напротив, по Сеченову, закономерность и упорядоченность
поведения необходимо предполагает участие в его детерминации
определенных психических моментов...» (С. 208).
Отсюда следует и то новое, что внес Сеченов в
понимание ощущений. Оно заключается вовсе не в том, что он
первым понял роль мозга в построении чувственного образа,
как иногда отмечается в нашей литературе. Это и до него
понимали многие. «Если выделить действительно глубоко
оригинальные идеи Сеченова, — правильно указывает
Ярошевский, — то прежде всего нужно отметить учение о
непосредственной связи чувствования с движением» (С. 265).
Ощущения рассматриваются Сеченовым «не сами по себе,
а в неразрывной связи с движением: реальность ощущения
коренится в реальности двигательного акта» (С. 160).
Сеченов дал первые наметки того подхода к изучению
ощущений, который в полной мере реализуется только в наше
время.
599
Проблема, как показывает М. Г. Ярошевский, стояла
почти антиномично. Казалось (механистическим
детерминистам), что признать обратное влияние психики на
деятельность животного (идеального — на деятельность
человека) — это значит изменить детерминизму, «изменить
постулату причинности, гласящему, что материальное
действие может быть только результатом материальных причин»
(С. 401). Между тем такое влияние психического на
физиологию деятельности становилось все более очевидным. Где
же выход? В отказе от детерминизма? В отказе от бесспорных
истин? Сеченов нащупал иной выход: общение особи с
внешними условиями не сводится к обмену веществ и
другим чисто биологическим факторам, но оказывается
функционированием «специальных органов осведомления
об окружающих предметах, а также контроля и
управления приспособительными действиями в соответствии с
полученной информацией» (С. 403. Разрядка наша. —
Б. Т.). В чувствовании дается, как раскрыл Сеченов,
«двойная информация: о свойствах предметов самих по себе и о
значении этих свойств для выживания» (С. 404).
Действие определяется не только и все более не столько
простой информацией, сколько образом предмета и
целью (потребностью) этой деятельности. Будущее
вполне материалистически, без всяких мистических
«истолкований» включается в детерминацию настоящего,
психическое — в детерминацию физиологического. Ta'K создается
программа подлинной психофизиологии,
способной не сводить ни психическое к физиологическому, ни
физиологическое к психическому, счастливо избегшей и
интроспекционизма и психофизического параллелизма.
Правда, Сеченов создал только программу.
Осуществление этой программы по существу стало делом диалекти-
ко-материалистической психологии.
Так Сеченов преодолел «дихотомию поведения и знания».
В таком осмыслении учения Сеченова М. Г. Ярошевский
выходит очень осторожно, тонко, с чувством исторической
600
перспективы к современным философским и
психологическим дискуссиям.
Признав участие психических актов, а следовательно, и
мышления в детерминации поведения человека, Сеченов
должен был найти принцип детерминации самой мысли,
принцип объяснения возникновения мысли из
материальных причин. Таковым является у Семенова ассоциативный
принцип. М. Г. Ярошевский справедливо отмечает, что, «по
существу, никаким другим объяснительным принципом,
совместимым с детерминистической методологией,
психология вообще не располагала. Превращаясь в самостоятельную
науку, она опиралась именно на него. Вундт и Гельмгольц,
Дарвин и Сеченов, стоявшие у истоков новой психологии,
при всех расхождениях в трактовке ассоциации, принимали
ее как фундаментальную категорию
научно-психологического мышления» (С. 291). В рецензируемой книге показано,
что если в XVII и XVIII вв. материалистическое понимание
психики было неразрывно связано с ассоциационистичес-
кой концепцией, то в психологии первой половины XIX в.
ассоциативная схема стала лишаться своего материального
субстрата и превращаться в схему сцепления явлений
внутри сознания. Семенов дал новый смысл
материалистическому ассоциационизму. Укажу лишь на две черты
сеченовской ассоциативной концепции: 1) Для него ассоциация —
не соединение феноменов внутри сознания, а
«последовательный ряд рефлексов, в котором конец каждого
предыдущего сливается с началом последующего во времени»
(С. 160). 2) Отличие трактовки ассоциации у Сеченова от
подавляющего большинства его современников заключается в
стремлении находить причинную зависимость
ассоциативных связей от связей внешнего мира (см. С. 364). В
понимании ассоциативного принципа Сеченов был прямым
предшественником И. П. Павлова.
Последний вопрос, на котором я хочу остановиться, —
это вопрос об отношении Сеченова к взглядам двух крупных
старших его современников — Гельмгольца и Спенсера. Во-
601
прос этот очень важен для понимания концепции Сеченова.
Вспомним, что в «Элементах мысли» Сеченов писал:
«Задача моя сводится, в сущности, на то, чтобы согласить
физиологические данные эволюции ощущений в мысль,
установленные Гельмгольцем, с общей программой Спенсера»
(Избр. философ, и психол. произв., С. 420). Ярошевский
уделил этому вопросу большое внимание и внес в него
требуемую ясность.
«Сложившаяся в нашей историко-научной литературе
схема, — пишет Ярошевский, — согласно которой Сеченов
и Гельмгольц представляли два противоположных лагеря в
физиологии органов чувств, неадекватно отражает
действительную эволюцию научных идей. Если часть гельмголь-
цевских положений и гипотез Сеченов отверг, как
несовместимые с естественнонаучными взглядами на
нервно-психические процессы, то другие положения он считал
имеющими непреходящую ценность для укрепления и
развития этих взглядов» (С. 256). Ряд гипотез Гельмгольца
Сеченов категорически отверг, например, учение о так
называемых «иннервационных ощущениях», объективно
поддерживавшее идеалистическое и адетерминистическое понимание
психического. К числу позитивных тенденций учения
Гельмгольца об ощущении и восприятии, которые Сеченов
принял и разрабатывал в последовательно материалистическом
направлении, Ярошевский относит: «сведение до минимума
влияния прирожденной организации и утверждение
ведущей роли опыта, упражнения, выяснение зависимости
процесса чувственного познания от объекта, на который он
направлен, трактовку мышечной деятельности как
непременного причинного фактора пространственного видения,
утверждение единства интеллектуальных и сенсорных
моментов в формировании образа и др.» (С. 255). После книги
Ярошевского едва ли будет возможно просто
противопоставлять Сеченова Гельмгольцу по принципу: если
Гельмгольц утверждал что-либо, то, значит, Сеченов утверждал
обратное.
602
Что касается отношения Сеченова к Спенсеру, то этот
вопрос в нашей литературе обычно просто обходился
молчанием. Ярошевский постарался подробно в нем
разобраться. В сложном и противоречивом комплексе идей и
положений, образующих спенсеровскую
психологическую концепцию, он выделил основные и показал, что в
психологической концепции Спенсера, несмотря на
реакционные философские взгляды автора, были — для своего
времени — прогрессивные и научно ценные моменты. Он
показал также, что в «Элементах мысли» Сеченова
имеются заимствованные у Спенсера ошибочные положения. Я
думаю, в частности, что М. Г. Ярошевский совершенно
прав, возражая тем авторам, которые старались найти у
Сеченова утверждение «решающей роли языка при переходе от
чувственного познания к логическому», и указывая, что эти
авторы «считают достижением Сеченова то, что в
действительности являлось его слабостью». «Понять истинную роль
слова в познании можно только с позиции историзма,
предполагающего неразрывную связь на основе общественного
производства развития языка с развитием мысли» (С. 368).
Но такая позиция была чужда Сеченову.
Одно замечание. В такой книге, как рецензируемая нами
монография, особенно нетерпимы неточные формулировки,
могущие вызвать разночтения и «сместить» мысль автора.
Такие «недоведенные» формулировки в работе М. Г. Ярошев-
ского, хотя и редко, но все же встречаются. Вот два примера.
Во «Введении», развивая мысль о том, что «точки роста»
науки возникают на «стыке» разных научных дисциплин,
М. Г. Ярошевский пишет: «В силу своеобразной природы
психического, представляющего не особую сущность, а
функцию высших нервных центров, любое истинное
детерминистическое объяснение его необходимо должно было быть
психофизиологическим и, как подтверждает история,
являлось таковым» (С. 7). Это положение может вызвать
сомнение. Психофизиологическое объяснение имеет важнейшее
значение в психологии. Но для всякого марксиста очевидно,
603
что детерминистическое объяснение в психологии не
сводится к психофизиологическому объяснению. Психология
не может растворяться в психофизиологии, хотя последняя
является одним из важнейших ее разделов. Иначе обстояло
дело во времена Сеченова. Социальная природа психики
человека была вне его поля зрения, так как для него
материализм существовал только как естественнонаучный
материализм. Было бы странно ставить это в вину Сеченову.
Возможно, это и имеет в виду М. Г. Ярошевский. Но в
приведенной выше цитате не ясно, идет ли речь о положении
психологии в эпоху Сеченова или высказываются мысли
автора книги.
Укажу и на другую, на этот раз не только неясную, но
явно непродуманную формулировку. В самом начале
«Введения» написано: «Современная материалистическая
психология базируется на двух теориях, объединенных принципом
детерминизма, как главным жизненным нервом научного
мышления, — теории отражения и рефлекторной теории»
(С. 3). Нельзя ставить в один ряд общефилософскую теорию,
являющуюся органической частью мировоззрения
марксизма, — теорию отражения и конкретную научную теорию,
имеющую силу в пределах определенной области научного
познания, — учение о рефлексах. Последнее есть реализация
общефилософской теории отражения на современном
уровне физиологических и психологических знаний. Но это не
«две теории», выступающие на равных правах в качестве
основ психологии.
Указанные неудачные утверждения воспринимаются при
чтении книги М. Г. Ярошевского как единичные случаи
небрежных формулировок, ни в какой мере не
характеризующие ни общей системы взглядов автора, ни общего стиля
книги, отличающегося точностью изложения и строгостью
формулировок.
Книга М. Г. Ярошевского является крупным вкладом в
литературу по истории психологии. Она знаменует отход от
статически-описательного подхода к изучению научного на-
604
следства Сеченова и обращение к широкому историко-науч-
ному его исследованию.
Эта книга включается вместе с тем в широкое
современное обсуждение — философское, психологическое,
физиологическое — проблемы детерминизма.
Действительный член АПН РСФСР
Б. М. Теплое
Значение труда И. М. Сеченова
«Рефлексы головного мозга»
для развития материалистической психологии1
Сочинение, получившее широчайшую известность под
названием «Рефлексы головного мозга», первоначально
было озаглавлено И. М. Сеченовым «Попытка ввести
физиологические основы в психические процессы».
Это первоначальное авторское название труда Сеченова
прямо формулирует основную его задачу: попытку раскрыть
физиологические основы психической деятельности.
«Рефлексы головного мозга» — сочинение столько же
психологическое, сколько и физиологическое. В нем
Сеченов заложил начало учению о физиологических основах
психики, начало «психофизиологии» как области знания,
промежуточной между физиологией и психологией.
В 1873 г. И. М. Сеченов издал «Рефлексы головного
мозга» в третий раз отдельной книгой вместе с работой «Кому и
как разрабатывать психологию?», озаглавив эту книгу
«Психологические этюды». В 1884 г. она была издана во
Франции под заглавием «Etudes psychologiques». Очевидно,
Сеченов рассматривал эти свои труды прежде всего как
психологические.
Важнейшая экспериментальная работа Сеченова о
центральном торможении, без которой не были бы написаны
«Рефлексы головного мозга», также была задумана не без
влияния вопросов психологического характера.
1 В кн.: Рефлексы головного мозга (Международная конференция,
посвященная 100-летию выхода в свет одноименного труда И. М.
Сеченова). - М., 1965.
606
Но не в том дело, что Сеченов был и физиологом, и
психологом. Гораздо важнее, что научная работа
Сеченова-психолога органически связана с научной работой
Сеченова-физиолога, что, подходя к разработке вопросов
психологии, Сеченов не переставал быть физиологом.
Сеченов стремился уничтожить разрыв между
психологией и физиологией нервной системы. Он был убежден, что в
пограничной области эти науки сливаются, что разработка
научной психологии должна начинаться с этой пограничной
области, в которой, по его мнению, лежит фундамент
психологического знания. Таков был смысл семеновского ответа
на вопрос «Кому и как разрабатывать психологию?»
Сеченов работал в ту эпоху, когда происходило
отпочкование психологии от философии, превращение ее в
самостоятельную науку. Важнейшее значение при этом имело
широкое распространение психологического
эксперимента, родившегося главным образом из экспериментального
изучения органов чувств физиологами. Пионеры
экспериментальной психологии, в частности Вундт (1874),
стремились к созданию физиологической психологии.
. Но какая бросающаяся в глаза разница между трудами
Сеченова и физиологической психологией Вундта! У
Сеченова стройная система, у Вундта много важных
экспериментальных фактов по частным вопросам, не образующих,
однако, никакой системы, мало того — вступающих в
очевидное противоречие с развиваемой им ранее системой
психологии.
Чем же объясняются выдающиеся успехи Сеченова в
создании учения о физиологических основах психической
деятельности?
Прежде всего — философской позицией Сеченова. Он
открыто выступил в защиту материалистического
мировоззрения и вел страстную и непримиримую борьбу со всякими
формами идеализма и дуализма. Он был в полном смысле
слова «воинствующим материалистом». И главным
плацдармом, на котором он вел эту борьбу, служила психология.
607
«Рефлексы головного мозга» — прямое развитие
материалистических взглядов идейного учителя Сеченова Н. Г.
Чернышевского, своего рода манифест естественнонаучного
материализма.
И в «Рефлексах головного мозга», и в последующих
работах Сеченов доказывал единство природы человека и
ложность всякого рода дуалистических теорий, согласно
которым тело и душа, материя и психическое являются двумя
разнородными началами.
Он развивал принцип единства организма и среды, и
особенно зависимость всей деятельности нервной системы, в
частности психической деятельности, от воздействия
внешнего мира. Конечная причина всех человеческих действий,
всех фактов психической деятельности всегда лежит вовне, а
не в самом организме (что не исключает возможности
внутренних причин как непосредственных причин отдельных
действий человека).
Важнейшим принципом разработки научной психологии
для Сеченова была строгая причинная обусловленность всех
проявлений психической деятельности. Идея
детерминированности всех человеческих действий — генеральная идея
«Рефлексов головного мозга». Все психологические работы
Сеченова были направлены на то, чтобы доказать наличие
непреложных законов не только в отношении психической
деятельности в целом, но и в отношении всех ее частностей,
всех без исключения психических явлений.
При решении этой задачи Сеченов опирался прежде
всего на понятие рефлекса. И не только в том дело, что Сеченов
распространил понятие рефлекса на высшие отделы
нервной системы. И другие авторы (Прохазка, например, из числа
его предшественников, Шифф — из числа его
современников) распространяли понятие рефлекса на деятельность всей
нервной системы. Гораздо важнее то, что в концепции
Сеченова было снято противопоставление рефлекторной
деятельности нервной системы и деятельности психической.
Сеченов ставил своей целью доказать тезис, что все акты созна-
608
тельной и бессознательной жизни по способу
происхождения суть рефлексы — тезис, положивший начало подлинно
революционному перевороту не только в физиологии
нервной системы, но и в психологии.
Рефлекс как совершаемый при посредстве
центральной нервной системы закономерный,
детерминированный ответ организма на воздействие среды Сеченов
считает основной единицей анализа не только в физиологии
нервной системы, но и в психологии. Отсюда вытекает
совершенно новая постановка вопроса о предмете
психологии, которым должны быть цельные рефлекторные акты
с их началами, серединами и концами, а не вырванные из
них психические, или сознательные, элементы. Сеченов
боролся против обособления психического, т. е. против
отрывания сознательного элемента от своего начала,
внешнего импульса, и конца — поступка. По мысли Сеченова,
нельзя дать научное объяснение таким психическим
явлениям, как ощущения, представления, чувства, мысли и т. д.,
если рассматривать их как самостоятельные явления, а не
как интегральные части процесса, начинающегося с
воздействия внешнего импульса на органы чувств и
заканчивающегося движением, действием, поступком или
задержанием, торможением движения, что есть, по выражению
Сеченова, акт, вполне эквивалентный возбуждению
мышечного аппарата.
Новый шаг, сделанный Сеченовым в истории
материалистической психологии, заключается в том, что он
рассматривал психический элемент как интегральную часть
рефлекса головного мозга, как необходимое звено той
категории рефлексов, которые он называл рефлексами с
психическим осложнением. И это было возможно потому, что
Сеченов видел в психическом неразрывное единство
идеального, т. е. субъективного образа, и материального мозгового
процесса.
Разбирая случаи (§ 5), когда испуг нарушает соответствие
между силой раздражения и эффектом его, т. е. движением в
609
пользу последнего, Сеченов категорически отверг
возможность объяснить силу движения нравственным влиянием
страха. Иначе, писал он, мы впали бы в нелепость,
вопиющую даже для спиритуалиста: допустили бы рождение сил
чисто материальных (мышечных) из сил нравственных.
Однако это не помешало ему ввести в причинную цепь
ощущение испуга, понимаемое как единство нравственного
момента (употребляя терминологию Сеченова) и
материального мозгового процесса — возбуждения аппарата,
усиливающего конец головного рефлекса. Схема механизма,
лежащего в основе разбираемых случаев, характеризуется
им так: начало явления есть раздражение чувствующего
нерва, продолжение — ощущение испуга, конец —
усиленное отраженное движение.
В изданной через три года после «Рефлексов головного
мозга» «Физиологии нервной системы» Сеченов
посвящает специальный параграф вопросу: «Есть ли движение
последствие боли или оно не зависит от нее?», т. е.
происходят ли у нормального животного движения только оттого,
что оно чувствует боль, или последняя сопутствует
двигательным эффектам раздражения кожи, не стоя с ними
в причинной связи? В философском плане этот вопрос
можно сформулировать так: входят ли психические
явления в причинную связь событий, вызывающих реакции
организма, или они являются лишь эпифеноменом.
В этом, чисто физиологическом, труде Сеченов дает
положительный ответ на вопрос о роли чувства боли, хотя
и подчеркивает, что пока возможны только косвенные
доказательства этого положения.
Можно привести множество примеров из работ,
относящихся к разным периодам деятельности Сеченова, где
подчеркивается действенная роль психики, необходимость
психического элемента в строго детерминированном
протекании рефлекторных актов. Говоря о работе экстероре-
цепторов, Сеченов указывает, что нормально сигналы вы-
610
зывают здесь целесообразные двигательные реакции
только через психику.
Если психические явления — ощущения, чувства, мысли,
желания — будут поняты как продукты работы мозга,
возникающие в результате воздействия на рецепторы объективной
действительности, т. е. получат строго детерминистическое
объяснение, то они сами могут и должны быть включены в
причинную цепь рефлекторных процессов, так как без учета
их, т. е. без учета сознательного элемента, невозможно
объяснить действия и поступки человека.
Идея Семенова о рефлекторной основе психической
деятельности дала ему возможность наметить программу
построения целостной системы психологии, точнее —
психофизиологии, в то время как для большинства его
современников и их последователей психология всегда распадалась
на ряд мало связанных друг с другом разделов: учения об
ощущении, о памяти, о мышлении, о воле, о личности и т. д.
В психологических работах Сеченова можно отчетливо
выделить две важнейшие проблемы: проблему развития
познавательных процессов от ощущения до мышления и проблему
произвольных действий. Но даже и эти две большие
проблемы были для Сеченова глубоко связаны друг с другом:
интересно, что первый очерк развития познавательных
процессов был дан Сеченовым в «Рефлексах головного мозга», в
главе о произвольных движениях.
К числу основных мыслей Сеченова принадлежит
мысль о согласовании движения с чувствованием
(выражение, введенное в «Физиологии нервных центров»), взгляд
на познавательные процессы как на регуляторы действия.
Глаза, уши и нос, по Сеченову, суть не что иное, как
регуляторы движений. Представление об ощущениях как о
регуляторах движений внесло существенно новый и
исключительно плодотворный принцип в изучение ощущений. Этот
же принцип сохраняется Сеченовым и в подходе к
проблеме мышления. Разумность мысли, писал он, начинается
611
только с того момента, когда она становится руководителем
действий.
Сеченову удалось преодолеть разрыв между
познавательной и действенной сторонами психики. В этом отношении
сеченовская психологическая теория глубоко поучительна и
для современной психологии.
Один из руководящих принципов психологической
концепции Сеченова — понимание всей психической
деятельности как деятельности аналитико-синтетической.
В традиционном понимании того времени анализ и
синтез рассматривались обычно как мыслительные процессы.
Сеченов показал, что развитие чувственного познания
осуществляется также путем анализа и синтеза. Это дало ему
возможность уничтожить отрыв мышления от чувственного
познания. Очень интересны мысли Сеченова о развитии у
детей сложных форм восприятия из простейших ощущений,
об истории возникновения детской мысли из чувствования,
о превращении ощущения в мысль.
Основным механизмом синтеза являлся для Сеченова
механизм ассоциаций. Материалистическая разработка
проблемы ассоциации — ценнейшее завоевание старой
психологии. Сеченов широко использовал его. Но еще важнее то
новое, что внес Сеченов в самое понятие ассоциации,
применив и нему принципы рефлекторной теории.
По Сеченову, ассоциируются не психические элементы
рефлексов сами по себе, а целостные рефлексы. Ассоциация
представляет собой последовательный ряд рефлексов, в
котором конец каждого предыдущего сливается с началом
последующего во времени. Мышечные ощущения играют
совершенно своеобразную роль соединительного звена между
ассоциирующимися друг с другом ощущениями.
Таким образом, Сеченов пришел к открытию особой
роли мышечных ощущений в процессах восприятия и
мышления. Особенно важна мысль Сеченова о роли мышечного
чувства в анализе и измерении пространства и времени.
612
Большая заслуга Сеченова — материалистическая
постановка проблемы произвольных движений. Эта проблема
стоит в центре («Рефлексов головного мозга». Дальнейшую
разработку она получила в статье «Кому и как разрабатывать
психологию?»
Сеченов впервые выдвинул мысль о том, что
произвольные движения, так же как и непроизвольные, являются
движениями рефлекторными, но гораздо более сложны по
своему механизму. Он нанес сильнейший удар по
идеалистическому пониманию свободы воли, доказав, что всякое
движение становится произвольным лишь после того, как
оно заучено, и чем заученнее движение, тем легче
подчиняется оно воле, и наоборот. Не менее важен и другой признак
произвольных движений, выдвинутый Сеченовым: воле
могут подчиняться только такие движения, которые
сопровождаются ясно сознаваемыми ощущениями
(мышечными, зрительными и т. д.).
Таким образом, вопрос о произвольности движений был
перенесен в план исследования развития движений и
подчинен вопросу о регулировании движения ощущениями. В
работах, написанных в последние годы жизни, Сеченов
подробно разработал ряд вопросов, касающихся выработки
двигательных навыков и тех сложных действий, которые
характерны для трудовой деятельности человека.
Новое понимание предмета психологии было связано у
Сеченова и с новым для его времени пониманием ее метода.
Во-первых, Сеченов категорически отверг возможность
строить научную психологию умозрительным методом,
исходящим из анализа души и ее свойств.
Во-вторых, Сеченов выдвинул требование разрабатывать
психологию таким же объективным методом, каким
пользуется естествознание, а не при помощи так называемой
интроспекции.
Актуальность сеченовских доказательств фиктивности
интроспекции как особого орудия научного познания
сохраняется и в настоящее время. При этом Сеченов вовсе не от-
613
рицал возможности того, что в обычном
словоупотреблении называется самонаблюдением. Но он доказывал, что
самонаблюдение осуществляется вовсе не при помощи
интроспекции.
Наконец, Сеченов выдвинул идею развития как
основную для построения научной психологии. Психология, по
Сеченову, должна изучать историю развития ощущений,
представлений, мысли, чувства и пр.
Он не только внес ценный вклад в детскую психологию,
но — и это еще важнее — показал, что изучение истории
развития психической деятельности ребенка есть важнейший
путь разработки общих вопросов психологии.
Конечно, Сеченов не мог до конца разрешить те
психологические проблемы, которые возникали перед ним как
центральные проблемы научной психологии. Он не мог сделать
этого в первую очередь потому, что не знал законов работы
мозга — обстоятельство, которое он сам многократно
подчеркивал в своих трудах. Открытие этих законов досталось
на долю науки XX века, и важнейшую роль сыграл здесь
гениальный продолжатель Сеченова — Иван Петрович
Павлов. Поражает, однако, как много в работах Сеченова
мыслей, нашедших впоследствии строгое экспериментальное
доказательство в работах Павлова и его школы. С этой
стороны поучительно сопоставить сеченовское понятие
«рефлексов с психическим осложнением» с понятием условного
рефлекса, сеченовское понятие «чувствующих снарядов» с
павловским понятием анализаторов, сеченовское
понимание роли анализа и синтеза в развитии психики с открытыми
Павловым законами анализаторной и синтезирующей
работы мозга.
В те годы, когда психология выделялась в
самостоятельную науку, Семенов создал глубоко продуманную
материалистическую концепцию психической деятельности. Он
доказал возможность строго детерминированного подхода ко
всем фактам психической деятельности. Он показал, что вся
психическая жизнь определяется воздействием объективно-
614
го мира на органы чувств и является в конечном счете
отражением этого объективного мира.
В истории материалистической психологии Сеченову
принадлежит одно из самых почетных мест. Мало того,
Сеченов — это один из поворотных пунктов в развитии
научной психологии.
Комментарий к материалам
«Б. М. Теплов, Из дискуссии
с А. Н. Леонтьевым
по проблеме способностей (1953)»
Это было 45 лет тому назад. В то время готовился учебник
психологии для педагогических институтов под редакцией
А. А. Смирнова (гл.редактор), А. Н. Леонтьева, С. Л.
Рубинштейна и Б. М. Теплова. По поручению Б. М. Теплова мне
довелось написать для этого учебника главы «Способности»
и «Темперамент». Поводом для переписки членов
редколлегии А. Н. Леонтьева и Б. М. Теплова стала глава
«Способности». Два письма Б. М. Теплова (обнаруженные Я. А.
Тепловой в семейном архиве) представляют собой ответы на
письма А. Н. Леонтьева (скорее всего, не сохранившиеся; об их
содержании можно судить лишь косвенно, по ответам на
них). Найдутся ли когда-нибудь недостающие письма? Судя
по всему, переписка предназначалась для обсуждения на
редколлегии.
Из публикуемых писем Б. М. Теплова видно, что глава
«Способности» поначалу встретила явное неприятие со
стороны А. Н. Леонтьева. Он подверг ее острой критике и
противопоставил представлениям Б. М. Теплова о способностях
свой подход к проблеме. Как отнесся к этому Борис
Михайлович? Из писем видно, что с критическими замечаниями он
не только не стал спорить, но даже проявил готовность
усилить их; самоуничижительно отозвался о самой
принадлежащей ему концепции, в той же тональности — и о том, что в
главе она плохо реализована; во втором письме — крайне
самокритично отозвался о параграфе «Способности и одарен-
616
ность» в своем учебнике для средней школы (Надо заметить,
что Б. М. Те плову вообще не было свойственно быть
довольным собой, в отличие от многих его коллег).
Вместе с тем в тех же письмах Б. М. Теплов счел нужным
подчеркнуть, что, рассматривая вопросы становления
способностей, он придает первостепенное значение
деятельности (что в те времена могло считаться свидетельством
приверженности и марксистской методологии).
Обосновывая правомерность своего обращения к одному
из основных словарных значений слова «способность»
(способность как природное дарование), Борис Михайлович в
качестве аргумента ссылается, в частности, на то, какие
выражения применил Сталин в одной из своих речей.
Идеологическая бдительность при обсуждении научных
вопросов особенно бросаются в глаза в той части первого
письма, где Борис Михайлович критикует, в свою очередь,
концепцию своего оппонента. Разговор ведется, по-видимому,
в том ключе, который был задан А. Н. Леонтьевым, указавшим
на «вредность» главы о способностях. Теперь Б. М. Теплов
высказывает опасения в отношении идейных установок А. Н.
Леонтьева. Так, утверждение последнего о том, что коммунизм
приведет к развитию у каждого всех способностей, не может
ли означать, что останутся только простые, «массовидные»
виды деятельности, — «Кто помешает нашим врагам так
истолковать...?». Далее Б. М. Теплов отмечает, что А. Н.
Леонтьев, похоже, видит задачу в том, чтобы сделать всех людей
равными по способностям, и просит его перечитать
определенные места у Ленина, и указывает, что пропаганда
уравнивания, опять-таки, «политически очень опасна». Видимо, по
взаимной требовательности к идеологической
выдержанности оппоненты теперь стали квиты. Тягостно вчитываться
сейчас в такие места дошедших до нас текстов. Перед нами
документы, характеризующие, без прикрас, прежде всего то
время в жизни общества, когда они писались.
Но письма представляют интерес не только
«историческими реалиями». Читатель найдет в них и содержательные
617
суждения по существу самой проблемы способностей.
Значительное внимание уделено Борисом Михайловичем
выяснению соотношения между способностями и умениями.
Обращает на себя внимание резкий контраст между
двумя письмами: если первое выражает жесткое по существу
противостояние вступивших в переписку коллег, то второе,
от начала до конца, говорит об их движении к компромиссу.
Много ли времени прошло между двумя письмами? Спорная
глава была сдана мной в начале лета 1953 г.; поэтому первое
из писем могло быть написано, скорее всего, не ранее начала
осени (после летних отпусков); под вторым письмом стоит
дата — ноябрь 53 года. Что же произошло за сравнительно
небольшой период (в пределах одного-двух месяцев)? Был
ли еще обмен посланиями? В тексте второго письма ничто не
указывает на это. Состоялось ли за это время заседание
редколлегии, содействовавшее взаимопониманию? Была ли у
спорящих личная примиряющая встреча? Как бы то ни
было, но второе письмо — это уже почти «консенсус».
Не привела ли к позитивному результату избранная
Б. М. Тепловым тактика: сначала отступить по всему фронту
(если пользоваться военной терминологией) и одновременно
показать свой потенциал для возможного наступления? Или
же сказалось дипломатическое искусство обеих сторон? Так
или иначе, но в конечном счете выяснилось — в изложении
Б. М. Теплова — что между оппонентами не осталось
принципиальных разногласий. Однако под таким резюме, во
втором письме Бориса Михайловича, у нас нет подписи
А. Н.Леонтьева.
Но могу засвидетельствовать, что глава «Способности» в
той редакции, о которой шла речь (без каких-либо
переделок — мне никто не предлагал их сделать), была
опубликована в учебнике в 1956 г. и переиздана в том же учебнике в
1962 г.; в обоих изданиях среди четырех редакторов
значится А. Н. Леонтьев. Это можно рассматривать, как
доказательство того, что он согласился, по меньшей мере, с
допустимостью такой главы. Эта глава, ничем не замечательная,
618
лишь излагающая широко известные положения Б. М. Теп-
лова, была, как я теперь понимаю, весьма уязвима. Ей
повезло: она стала поводом для дискуссии двух корифеев
отечественной психологии. До нас дошли фрагменты этой
давней письменной дискуссии, которая необычно остро
началась и быстро завершилась.
По-видимому, не было тогда альтернативного варианта
освещения проблемы способностей в учебных целях. И
выявилось, что между оппонентами, в плане методологическом,
гораздо больше сходства, чем различий.
Сохранившиеся тексты значимы и поучительны как
дающие представление о духовной атмосфере тех лет и о
Б. М. Теплове, находившемся в то крайне трудное время на
вершине психологического Олимпа. Его необычайная
требовательность к себе и самокритичность не мешали его
высочайшей авторитетности (о последнем можно судить и по
тому, что подвергшаяся атаке глава, написанная по Теплову,
устояла).
Разумеется, высказывания Б. М. Теплова в приводимых
ниже письмах представляют интерес и безотносительно к
эпизоду, связанному с подготовкой учебника. Они освещают
некоторые грани самого феномена различий по
способностям. Они восстанавливают историю отношения к этой
проблеме в предвоенные и послевоенные годы.
Из дискуссии с А. Н. Леонтьевым
по проблеме способностей (1953)
Письмо первое
По поводу главы о способностях
и критике её А. Н. Леонтьевым
Следует различать два момента: недостатки текста этой
главы — написан по методу «оговорок», противоречивость
отдельных утверждений, неудачность многих примеров и т. д.
(критика этих недостатков адресуется Лейтесу как всякому
автору текста); некая общая «концепция» (ее, как будет
видно дальше, лишь условно можно назвать «концепцией»),
которая в основном принадлежит Теплову, а не Лейтесу.
Некоторые замечания к истории вопроса.
С момента опубликования Постановления ЦК о
педологических извращениях ни один психолог, насколько мне
известно, даже не упоминал слова «способность» до
опубликования Тепловым в майском номере журнала «Советская
педагогика» статьи «Проблема одаренности», которая
представляет собой извлечение из вводной части диссертации
Теплова «Психология музыкальных способностей»,
защищенной в июне 1940 г. Полностью эта вводная часть
диссертации под заглавием «Способности и одаренность» была
напечатана в Ученых записках Инстута психологии в 1941г. во
2-м томе.
В промежуток между первоначальным опубликованием
извлечения из этой статьи в «Сов. педагогике» и опубликованием
620
полного ее текста вышли «Основы общей психологии»
Рубинштейна (1940 г. — предисловие подписано 2 июля 1940 г.), где
имелась развернутая глава о способностях. Насколько я
знаю, кроме этих статей Теплова и указанной главы в
«Основах» Рубинштейна, в нашей психологической
литературе не существует работ, рассматривающих проблему
способностей в целом. Я не считаю статьи Козлова,
полемизировавшего в 1940 г. с Тепловым на страницах «Сов.
педагогики», так как взгляды, им изложенные, не нашли в
дальнейшем никакого отражения в нашей
психологической литературе.
Насколько я знаю, никто не обращал никогда внимания
на наличие каких-либо существенно важных,
принципиальных расхождений между трактовкой проблемы
способностей Тепловым и Рубинштейном. Я сам таких расхождений
тоже не замечал. Строго говоря, та «концепция», которая в
этих работах была изложена, должна бы называться
«концепцией Теплова-Рубинштейна». Но почему-то она
связалась в распространенном представлении психологов с
именем Теплова. Обращаю на это внимание только в интересах
«строгости» изложения, так как не думаю, чтобы авторское
право на эту «концепцию» могло бы кого-либо из ее авторов
интересовать.
В учебном пособии под ред. Корнилова, Теплова и
Шварца 1-е издание не имело совсем главы о способностях (1938).
Такая глава появилась впервые во 2-м издании (1941), затем
перешла и в третье издание (1948), а в соответственно
сокращенном и упрощенном изложении в учебник Теплова для
средней школы. Обращаю внимание на то, что Теплов не
писал специальной главы для 2-го издания упомянутого
пособия, а использовал дословно текст вышеуказанной статьи
его 1941 г., сократив его и несколько изменив композицию
(применительно к дидактическим требованиям учебного
пособия).
Статья Теплова 1941 г. (или ее краткий вариант 1940 г.)
стала единственным источником для изложения вопроса о
621
способностях. Определения и отдельные формулировки
этой статьи обычно просто списывались (иногда дословно,
иногда с несущественными перефразировками) почти всеми
авторами, которые были вынуждены касаться этого вопроса
(см. книгу «Психология» Шеварева(1946), учебник
психологии Егорова (1952)).
Положения этой статьи Теплова критике никогда не
подвергались. Наоборот. Например, А. Н. Леонтьев в 1946 г.,
излагая достижения советской психологии за 10 лет после
Постановления ЦК о педологических извращениях,
подавал, ссылаясь на указанные статьи Теплова, концепцию
последнего о способностях и задатках, как некое
существенное достижение нашей психологической теории (Сов.
педагогика. — 1946. — № 7).
После Сессии ВАСХНИЛ 1948 г. некоторые товарищи в
устных выступлениях и неопубликованных, если не
ошибаюсь, документах стали критиковать — и даже очень остро —
понятие «задатка». Отражением этого явилось то, что Теплов
в 3-м издании своего учебника для средней школы (1949)
выкинул термин «задаток», именно термин, а не понятие,
однако восстановил его снова в 5-м издании (1951), полагая и,
вероятно, справедливо, что исключение термина ничего в
сущности дела не меняет, а делает изложение только более н-
еопределенным и туманным.
В последнем из вышедших в свет учебников психологии —
учебнике Запорожца — дело обстоит так: там выкинут не
только термин «задаток», но и самое понятие, вообще снят
вопрос о физиологической основе способностей. В остальном
сохранены в общем ставшие традиционными формулировки
Теплова.
Надо сказать, что в последнее время самое понятие
«задатков» или вообще «природных» предпосылок для развития
способностей стало подвергаться критике некоторой
группой товарищей (напр., выступление Запорожца на
психологическом совещании 1952 г.: Запорожец А. В.
Идеалистическая концепция огранич. задатков// Изв. АПН. — Вып. 45. —
622
С. 135.). Однако никаких работ, в которых бы подвергалось
пересмотру самое понятие «способность», нет.
Еще одно замечание. Автор ставшего у нас традиционным
понимания «способностей» и других связанных с этим
понятий Те плов, когда писал свои статьи 1940—1941 гг., менее всего
думал, что создает на достаточном основании некую теорию
способностей». Мало того, он считал, что его теоретические
построения не могут быть даже названы гипотезой. Он
понимал дело так, что дает некоторые рабочие определения
исходных понятий, необходимые для его специальной работы о
музыкальности. Об этом он настойчиво заявлял в обеих
указанных статьях. См.: «Я не предполагаю дать на последующих
страницах общую теорию одаренности, не предполагаю даже
развивать какой-либо гипотезы о том, какова должна быть эта
теория...» и т. д. (Уч. зап. Ин-тапсихол. — 1941. —Т. II. — С. 22;
Сов. пед. — 1940. — № 4-5. — С. 148). Автор придавал
основное значение критической части этих своих статей; она была
для него более всего необходима. И в настоящее время, я
думаю, что лучшим в этих статьях (главным образом, в
большой статье) является критическая часть, которая может
представлять известный интерес и сейчас.
В последнее время А. В. Веденов часто говорит о
гипотезе, выдвинутой Тепловым в вопросе о способностях и их
природных задатках (например, Учительская газета. —
1953. — №10.). Полагаю, что Веденов правильно
характеризует объективную сторону дела. Конечно, те очень
ограниченные намерения, которые были первоначально у Теплова,
никого не могут сейчас интересовать. Вышло так, что
теоретические положения, выдвинутые Тепловым, получили
широкое распространение и, надо признать, при активном
содействии их автора, поскольку он включал их в
редактируемые или составляемые им учебники. И справедливо
подчеркивать сейчас, что это — «гипотеза Теплова», а не
некие твердо установленные и доказанные положения, корни
которых теряются в глубинах «кладовых науки».
623
О рукописи А. Н. Леонтьева,
посвященной критике главы о способностях
В чем основной смысл этого документа?
В том, что в нем подвергается радикальной критике
«гипотеза Те плова» в целом, начиная с ее исходного понятия
«способность», и выдвигается в схематическом виде
набросок некоторого совсем другого подхода к этой проблеме.
Прежде всего я должен приветствовать — и более горячо,
чем кто-либо другой, саму постановку вопроса о том, чтобы
в учебнике отказаться от ставшего стереотипом (и притом не
динамическим) повторения с бахромой «оговорок» — теплов-
ских формул. Я нарочито напомнил историю
возникновения этих «формул».
Я должен попутно сообщить своим товарищам и
редколлегии, что в 1941 г. я очень противился включению в учебник
«трех редакторов» сокращенного варианта своей статьи о
способностях, мотивируя свое сопротивление тем, что мои
рабочие «формулы» родились из задачи исследования
специальных форм художественной одаренности и независимо
от вопроса об их правильности не «играют» (или очень плохо
«играют»), когда вопрос о способностях стоит так, как он
стоит в общеобразовательной школе. Я согласился под
давлением своих товарищей по редколлегии.
Так как психологическая общественность одобрила эту
главу, более того, приняла ее на вооружение, я, естественно,
в дальнейшем уже считал недискуссионным вопрос о
сохранении ее в учебниках. Однако я всегда видел, что эта глава в
учебном пособии для педвузов принадлежит к числу
«бесполезных» глав (конечно, это была не единственная
бесполезная глава, но последнее к делу не относится). Если отвлечься
от вопроса о том, что она дает учителю или будущему
учителю, она, по моему мнению, была не из худших глав учебника.
Но она принадлежала к группе плохих глав с точки зрения
критерия направленности к практике учителя.
624
В числе основных положений «гипотезы Теплова»,
основных с точки зрения делового смысла этой «гипотезы»,
было следующее: «способности» «отыскиваются» не иначе,
как в ходе психологического анализа той или другой
деятельности» (Уч. зап. — С. 45 и ел.). Вся моя монография о муз.
способностях (хороша она или плоха) была анализом
некоторых общих особенностей музыкальной деятельности, вся
энергия автора была направлена именно сюда, а сами
«музыкальные способности» выступали как следствие этого
анализа. Другого хода к способностям нет — так я думал тогда и
так продолжаю думать сейчас. Нет никакого сомнения в том,
что А. Н. должен думать также.
Я никогда не занимался анализом учебной деятельности
школьника, принадлежу к числу тех психологов, которые
наиболее далеки по своей научной биографии от этой
задачи. Отсюда ясно вытекает, что я не имею никаких
предпосылок, никаких материалов, никакого знакомства с этой
областью, никаких естественно возникающих в ходе
исследовательской работы гипотез и предположений по вопросу о
тех способностях, которые должны интересовать учителя
средней школы.
Здесь вопрос стоит существенно иначе, чем в отношении,
например, воли или характера. Все мы находимся
приблизительно в одинаковом положении в отношении знания тех
фактов жизни, которые лежат в основе «теоретизирования»
о воле или о характере. Но в отношении «способностей» (как
бы их ни определять) нужно исходить из спец. изучения тех
видов деятельности, о которых идет речь.
Я мог непосредственно участвовать в работе над главой о
способностях только постольку, поскольку молчаливо
предполагалось, что она будет новой вариацией на старую тему.
А. Н. поставил вопрос о том, что глава должна быть
существенно другой. Мало того, он поставил вопрос о
принципиальной вредности главы в ее старой концепции. Не вступая
сейчас в дискуссию о том, справедливо ли это опасение, я
должен сказать, что редколлегия обязана подчиниться тако-
625
му отводу: всякий член редколлегии имеет право требовать
снятия того, что он считает для себя принципиально
неприемлемым.
Итак: я считаю, что глава с той концепцией, которая в
ней содержится (за которую я отвечаю больше, чем Лейтес,
который виновен только в том, что скверно реализовал ее),
должна быть снята.
Глава в новой концепции должна писаться под
руководством другого члена редколлегии. Во-первых, потому, что
сказано выше о моей неподготовленности к этой теме.
Во-вторых, потому, что я, несомненно, буду в известной
мере «в плену» своей прежней концепции, даже если я бы очень
хотел от нее освободиться. В-третьих, потому, что
единственная известная мне другая концепция — та, которая
намечена в критическом документе А. Н., — мне в ее
исходных понятиях непонятна (пока еще!). Об этом дальше, а
руководить написанием того, что сам не понимаешь,
невозможно. Я подчеркиваю, что сейчас я говорю о
«непонятности» для меня исходных понятий концепции A. H., a не
возражаю против нее. Другое дело, что в положениях,
написанных А. Н., имеются такие, с которыми я действительно не
согласен. Против них я буду протестовать и даже
принципиально протестовать. Но я не думаю пока, что мой протест
против отдельных положений А. Н. означает
принципиальный протест против всего его замысла.
Чего я не понимаю в замысле Леонтьева?
Если посмотреть толковые словари русского языка, то
окажется, что, в сущности, везде указывается на два
значения слова «способность» (формулирую по Ушакову, но то же
с некоторыми вариациями в формулировках и в других
словарях): 1. Природное дарование, 2. Возможность, умение
что-либо делать.
Когда я подходил к анализу термина «способность», то я
ставил перед собой в конечном счете задачу: исследовать,
что же есть на самом деле та «вещь», которую люди называют
«природным дарованием»? Я полагал, полагаю и, вероятно,
буду полагать, что этому в научном смысле неточному
выражению соответствует некоторая реальность и что от
психологии требуется разъяснить, какова природа этой
реальности. Я полагаю, что когда, например, Сталин, характеризуя
Свердлова, писал: «Организатор до мозга костей,
организатор по натуре, по навыкам, по революционному
воспитанию, по чутью.., то выражение «организатор по натуре»,
стоящее рядом с выражениями «организатор по навыкам» и «по
воспитанию» имеет некое содержание, а не является
случайным проявлением идеалистического предрассудка. Я не
знаю ни одного писателя, литературного критика,
публициста (я имею в виду крупных), которые не пользовались бы
терминами «природное дарование», «природный талант»,
«природные способности» и т. д. (в том же значении пишут
«врожденный»). О том, что эти выражения во всяком случае
неточны, я постоянно писал во всех своих статьях. Но я
убежден, что психология рано или поздно должна
разъяснить, что за «вещь» скрывается под этими обозначениями.
(Кстати, глубокое заблуждение думать, что такие понятия
применяются только или даже преимущественно по
отношению к «великим», «исключительным» людям. Эти
выражения применяются по отношению к людям совершенно
независимо от их «величия»).
627
Вот из какого понимания слова «способность» я исходил
и какие явления я стремился исследовать. Поэтому я
настойчиво подчеркивал, что слово «способность» я употребляю
только в индивидуально-психологическом смысле.
Я вовсе не настаиваю на том, что эта тема должна войти в
наш учебник. Может быть, и не должна, зато она почти не
исследована (А «гипотезы Теплова», как справедливо
замечает Веденов, не обязательно должны быть предметом
преподавания в педвузах).
А. Н. исходит из второго значения слова
«способность». Для А. Н. « способность» — это уменье (Может быть
не всякое уменье достойно названия способности, но это
пока не разъяснено). Типичная способность для А. Н. —
счет в уме. А. Н., по-видимому, с сочувствием принял лей-
тесовский пример «способность ясно излагать учебный
материал». О таком понимании говорит и то, что
выступает у А. Н. как замена определения способности:
«способность как сложившаяся возможность осуществлять
требуемую деятельность, как сложившийся «орган» для
выполнения ее» (С.5). Очевидно, если счет в уме — способность,
то и игра на гобое — способность, и чтение по-французски
без словаря — способность.
Итак, по моему пониманию, А. Н. исходит прямо из
второго словарного значения термина «способность». Я не
возражаю против такого понимания слова.
Но я не понимаю, каким образом отсюда рождается особая
тема курса психология, причем тема, входящая в раздел
«свойства личности» (вообще в раздел о личности). Что
тематически другого, по сравнению с содержанием глав
«учение», «навыки» и некоторых других, будет в главе
«способность», если она будет рассказывать, как формируется
умение счета в уме.
Когда прикидывали разные варианты схемы учебника,
то, помнится, А. А. Смирнов предлагал в одном из вариантов
вопрос о способностях рассматривать в одной главе с
умениями и навыками, исключив его из раздела о личности (Я на-
628
шел сейчас этот проект — он называется «Вариант II»). Я
никаких принципиальных возражений против этого не имел.
Полагаю, что это логично. И, может быть, это даже мудро,
принимая во внимание спорность и неясность понятия
«способность» как личностного качества.
Я согласен отказаться в учебнике от понятия
«способность», как категории индивидуально-психологической, а
разуметь под способностью «возможность». Но зачем
нужна такая особая глава? И зачем даже нужно такое понятие:
способность воспринимать рельеф, способность счета в
уме, способность... (может следовать перечень всех «дея-
тельностей» в самом широком смысле этого слова)? С
одной стороны, где граница «вниз»: восприятие рельефа,
пишете Вы, способность; а восприятие цвета? а светоощуще-
ние? С другой стороны, где граница «вверх»; если счет в уме
способность, то и решение дифференциальных уравнений —
способность?
Повторяю, все, что я написал в этом разделе, должно
обозначать, что я еще не понимаю до конца Вашего замысла, а
вовсе не то, что я вижу в нем что-то идейно порочное. Я
привык в течение многих лет вкладывать в термин «способность»
другое значение и просто не умею употреблять его (в
психологическом, а не житейском контексте) в этом значении.
Против чего я возражаю
в положениях А. Н. Леонтьева?
Центральным пунктом того, против чего я возражаю,
является следующее положение:
«Нужно покончить с идеей, что коммунизм не дает
простор для выявления природных талантов, что в этом якобы
и состоит педагогическая задача. Коммунизм — это такое
общественное устройство, которое создает у человека
развитие всех способностей» (С. 12—13).
Прежде всего А. Н. делает одну капитальную ошибку:
он подменяет понятие «всестороннего развития
способностей» понятием «развитие всех способностей». Но ведь тем
самым этот важнейший принцип, откровенно говоря,
обессмысливается, делается карикатурным. И особенно
при том понимании термина «способность», которое
принял А. Н., — «сложившаяся возможность осуществлять
требуемую деятельность, сложившийся «орган» для
выполнения ее»! Коммунизм должен, по мнению А. Н., создать у всех
людей «сложившуюся возможность» (скажем проще —
уменье) играть на гобое, дирижировать симфоническим
оркестром, проектировать вычислительные машины,
совершать под куполом цирка эволюции по воздушной
акробатике, осуществлять фигуры высшего пилотажа и т. д., и т. д.
Понимая, что это требование бессмысленно, читатель
будет искать выхода путем разного рода толкований этого
загадочного тезиса. Один логически возможный выход:
при коммунизме потеряют свое значение все
перечисленные «экзотические» виды деятельности и будут иметь
значение только простые, «массовидные» виды деятельности:
счет в уме, писанье без орфографических ошибок, паханье
с помощью трактора и т. д. Коммунизм — это,
следовательно, упрощение, обеднение жизни. Кто помешает нашим
врагам так истолковать этот загадочный тезис?
630
Другой логически возможный выход: «способностью» на
самом деле называется «сложившаяся возможность»
осуществления только некоторых — «основных» что-ли — видов
деятельности. Но чтобы довести до конца такое пониманье,
нужно «домыслить» какие-то самые важные и трудные
звенья намечаемой концепции.
Третий логический выход: способность это вовсе не
«сложившаяся возможность осуществлять требуемую
деятельность», а лишь некие предпосылки, обеспечивающие
возможно более легкое овладение деятельностью. Но это
возвращает от леонтьевского понимания способностей куда-то
в сторону тепловского.
Во всяком случае цитированный выше тезис А. Н. в таком
виде, как он дан, неприемлем.
Далее: приведенный тезис в сопоставлении с
некоторыми другими положениями наводит на мысль о том, что
А. Н. видит задачу в том, чтобы сделать всех людей равными
по способностям. В самом деле: коммунизм будет
обеспечивать у всех людей развитие всех способностей;
«индивидуальный подход обслуживает задачу достижения одного и
того же эффекта обучения, воспитания, развития у разных
учащихся» (С. 12); «при разных задатках могут быть
сформированы в существенном отношении одинаковые
способности» (С. 10) и т. д. Ну разве все это в совокупности не
толкает на мысль о том, что задача — развить у людей
одинаковые способности, сделать людей равными по
способностям.
Но что может быть политически вреднее и опаснее
этого тезиса? Прошу А. Н. перечитать у Ленина с. 126—129
тома 20 и с. 329 тома 29. Разве А. Н. не знает, что самая
распространенная клевета на коммунизм, самая
«действенная» пропаганда против Советского Союза идет именно по
этой линии? Всякий намек на пропаганду «уравнения
людей по способностям» политически очень опасен.
Из положений А. Н. нужно вытравить всякий намек на
эту опасность — тогда с моей стороны не будет принципи-
631
альных возражений против намечаемого замысла
раскрытия проблемы способностей.
В связи с этим — замечание о двух пониманиях
«индивидуального подхода» (С. 12). Ни в коем случае не нужно
объявлять второе понимание порочным, специфически
«толстовским» в дурном смысле слова. У Ленина есть
высказывания в духе приведенной цитаты Толстого. Не
нужно выдвигать важность первого понимания
индивидуального подхода за счет дискредитации второго. О втором
можно умалчивать — можно! Я согласен с тем, что
первоочередную актуальность для педагогической практики
имеет сейчас именно первое понимание индивидуального
подхода. (Кстати, исследовательскую работу свою и своей
лаборатории я сознательно целиком направляю — в
смысле конечной практической направленности — по линии
первого понимания). Но формулируя это первое
понимание, нужно более точно выражать цель. «Достижение
одного и того же эффекта» — недостаточно четкая
формулировка по причинам, о которых сказано выше.
Письмо второе
Краткий ответ А. Н. Леонтьеву по поводу документа
«О проблеме способностей»
О разделе «По поводу некоторых замечаний
к истории вопроса» Б. М. Теплова.
Я должен согласиться с содержанием этого раздела.
А. Н. неопровержимо показал, что в учебнике Теплова
1951 г. имеются формулировки, которые дают право
считать, что тут имеется или неуклюжее искажение той
системы положений, которые были сформулированы тем же
Тепловым в работе о муз. способностях (и поддержаны рядом
советских психологов) или заведомый отход от этой системы
положений. Что именно имело место и почему, это сейчас
для нашего общего дела не важно. Я лично впервые из
данного документа А. Н. увидел, в чем здесь дело и какая именно
и в чем имеется путаница в тексте этого издания учебника.
К сожалению, критика этой главы, которую мне
приходилось до сего времени слышать, ничему не могла помочь, ибо
шла совсем по другой линии.
Полагаю, что «концепция» текста данного издания
учебника — в той части ее, которая показана А. Н. (а в других
частях она не отличается от старых высказываний Теплова,
которые, правда, потеряли смысл в результате указанной
путаницы) — может быть нами оставлена без внимания, ибо она,
если и есть «концепция», то только в кавычках. Если же ее
принять всерьез, то она — ложная концепция.
633
О «Прибавлении: Еще раз об одной
антимарксистской концепции
развития способностей»
Из пяти страниц текста этого «прибавления» я бы
оставил очень немногое (остальное для меня лишнее), в
сущности, один пример — но пример исключительно важный,
изумительно удачно освещающий суть дела, самую трудную
«суть». Я имею в виду пример с высеканием искры. Этот
пример поразительно хорошо передает то, что мне всегда
казалось самым важным в понятии «способность».
Я в период написания диссертации много раз слышал
одно и то же возражение: развиваемое мною понятие
«способность» содержит в себе что-то загадочное. Она не есть
природный задаток в развитии (такую формулу я однажды
необдуманно допустил, но я еще в 1941 г. печатно отказался от
нее, как от принципиально ложной), но она не есть уменье,
навык, как то, чему научают, что, так сказать, существует
объективно и что человек должен усвоить. Я помню, как
один очень уважаемый мною психолог, которого никак
нельзя упрекнуть в недооценке роли деятельности в
формировании психики, говорил мне в 1940 г., что я «преувеличиваю»,
когда пишу: «способность не может возникнуть вне
соответствующей деятельности», способности «создаются в этой
деятельности»; что надо бы писать «не может развиться»,
«формируются».
Самое основное втом понятии «способность», которое я
хотел раскрыть (и делал это еще в очень туманной форме в
общих соображениях, несколько лучше в отдельных местах
моей книги по поводу некоторых конкретных вопросов
музыкальности), это то, что «способность» не находится в
человеке ни в зародыше, ни как либо иначе до начала ее
функционирования в соответствующей деятельности, не
находится она и «вне его» как то, что надо только «усвоить» (ибо
навыки, знания, понятия именно «усваиваются» и,
следовательно, существуют — общественно — до усвоения их
634
данным человеком). Аналогия с «искрой» здесь блестяще
подходит.
Для очень и очень многих мое понятие «способность»
было мало приемлемо и принималось только постепенно, по
мере того как оно становилось привычным, принималось
только словесно, именно потому, что способность
оказывалась загадочной в своем происхождении, как «искра».
Многое в моей настороженности по отношению к
первому документу А. Н. Леонтьева объясняется именно тем, что я
опасался того, что А. Н. хочет упростить дело, превратив
способность в «уменье», которое «усваивают». Иначе говоря,
я опасался, что А. Н. хочет уйти от большой и
исключительно трудной проблемы, подменив ее сравнительно простой
проблемой, проблемой «безопасной» — проблемой
«обучения игре на гобое». Второй документ А. Н. — если я его верно
понял — должен совершенно снять это опасение. А. Н. не
имеет намерения убедить меня в том, что искра не
скрывалась в камне, тем, что эту искру просто принесла сталь, в
которой, оказывается, она скрывалась. Меня очень много и
часто пытались убедить в этом! Искры нигде не было, пока ее не
высекли ударами стали о камень. Если я правильно понимаю
А. Н. — а как-будто интерпретация, данная им примеру с
искрой, совершенно однозначна, — то я имею основание
думать, что у нас с А. Н. нет никакого принципиального
разногласия в вопросе о том, что такое «способность».
О разделе «О роли природных задатков»
Я с основными мыслями этого раздела полностью
согласен. А. Н., по-моему, точно уловил, почему я склонен
выдвигать в проблеме «задатков» особую роль типологических
особенностей в. н. д. Точно передал он и ту качественную
разницу, которая имеется в отношении этих
типологических различий к темпераменту, с одной стороны, и к
способностям, с другой.
635
В отношении остальных разделов
Принимая во внимание все сказанное выше, я не вижу
основания считать, что между А. Н. и мной имеются какие-то
принципиальные разногласия, хотя по отдельным пунктам
остальных разделов, может быть, и есть предмет для спора.
Но этот спор мне теперь представляется, скорее, спором о
путях решения некоторой, одинаково понимаемой задачи.
Содержание
Личность ученого 3
I. Ранний период научной деятельности: цветоведение ... 16
Б. М. Теплов — исследователь проблем цветоведения . 16
Психология как основа для маскировочной техники . . 25
Основы применения науки о цвете в архитектуре . ... 40
Проблема цветоведения в психологии 56
II. Психология искусства 81
Переживание как способность:
культурно-историческая парадигма 81
О музыкальном переживании 104
К. Н. Игумнов о творческом пути
и исполнительском искусстве пианиста.
Из бесед с психологами 132
На подступах к созданию музыкальной психологии. .215
Психологические вопросы
художественного воспитания 226
637
III. Психофизиология индивидуальных различий 260
Концепция И. П. Павлова и зарождение
исследовательской программы Б. М. Те плова 260
Учение о типах высшей нервной деятельности
и психология 287
О понятиях слабости и инертности
нервной системы 299
Об изучении типологических свойств нервной
системы и их психологических проявлений 323
Простейшие способы факторного анализа 366
IV. История психологии 450
Проблемы истории психологического познания . . . 450
О Максе Вертхеймере,
основателе гештальтпсихологии 472
«Основы общей психологии»
С.Л.Рубинштейна 515
Основные идеи в психологических трудах
Н.Н.Ланге 549
По поводу публикации рукописи Н. Н. Ланге
«Гельмгольц как психолог» 587
Наследие И. М. Сеченова и развитие
психофизиологии и психологии 593
Значение труда И. М. Сеченова
«Рефлексы головного мозга»
для развития материалистической психологии 606
638
Комментарий к материалам
«Б. М. Теплов. Из дискуссии с А. Н. Леонтьевым
по проблеме способностей (1953)» 616
Из дискуссии с А. Н. Леонтьевым
по проблеме способностей (1953) 620
Научное издание
Теплов Борис Михайлович
Психология и психофизиология индивидуальных различий