Текст
                    ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ
ЛИТЕРАТУРНО-
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ
И ОБЩЕСТВЕННО-
ПОЛИТИЧЕСКИЙ
ЖУРНАЛ
ОРГАН СОЮЗА
ПИСАТЕЛЕЙ СССР
Основан в марте
1939 года
Адрес редакций:
121&27 ГСП
Москва, Г-69,
ул. Воровского, 52,
Телефоны:
главный редактор
и первый заместитель
главного редактора *—
291-62-27,
заместитель
главного редактора
и зав. редакцией —
291-62-49.
ответственный секретарь —»
202-52-03,
отдел прозы — 291-63-63,
отдел поэзии —-» 291-85-10,
отдел публицистики —
291-63-54, 291-64-50,
отдел критики
и библиографии ■=— 291-05-09,
редактор приложений —
291-64-50.
Художественный редактор
Николай ПШЕНЕЦКИЙ
Технический редактор
Анна СЕЛИВЕРСТОВА
Сдано в набор 6.10.89.
Подписано в печать
27.12.89.
А 13201.
Формат бумаги 7OXlO8*/i*.
Бумага кн.-журн.
Гарнитура «Балтика».
Печать высокая.
Усл. печ. л. 23,8.
Усл. кр.-отт. 26,25.
Уч.-изд. л. 28,97.
Тираж 805.000 экз.
(1-й завод 1 — 350.000 экз.)
Зак. 3704.
Цена 1 р. 10 к.
Издательство
«Известия Советов
народных депутатов СССР»
103798, ГСП, Москва, К-6,
Пушкинская пл., 5
Ордена
Трудового Красного
Знамени
типография «Известий»
Советов народных
депутатов СССР»
имени
И. Й. Скворцова-Степанова.
Москва, Пушкинская пл., 5.
Редакционная коллегия
Главный редактор
Первый заместитель
главного редактора
Ответственный секретарь
Зам. главного редактора
Сергей
БАРУЗДИН
Леонид
ТЕРАКОПЯН
Акрам
АЙЛИСЛИ
Ануар
АЛИМЖАНОВ
Лев
АННИНСКИЙ
Альгимантас
БУЧИС
Василь
БЫКОВ
Игорь
ЗАХОРОШКО
Наталья
ИВАНОВА
Анатолий
ИВАЩЕНКО
Наталья
ИГРУНОВА
Юрий
КАЛЕЩУК
Николай
КАРЦОВ
Ал им
КЕШОКОВ
Юрий
КИРШИН
Григорий
КОРАБЕЛ ЬНИКОВ
Георгий
ЛОМИДЗЕ
Елена
МОВЧАН
Рафаэль
МУСТАФИН
Леонид
НОВИЧЕНКО
Борис
ПАНКИН
Вардгес
ПЕТРОСЯН
Тимур
ПУЛАТОВ
Александр
РУДЕНКО-ДЕСНЯК
Юрий
СУРОВЦЕВ
Бронислав
ХОЛОПОВ
Константин
ЩЕРБАКОВ


ЧИТАЙТЕ В БЛИЖАЙШИХ НОМЕРАХ НАШЕГО ЖУРНАЛА! АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН Главы из «Марта Семнадцатого». Это произведение — третий узел (как автор называет отдельные части своей исторической эпопеи) «Красного колеса». ТИМУР ПУЛАТОВ «Плавающая Евразия». Роман-притча о надвигающемся землетрясении в большом среднеазиатском городе. С. ГОЛИЦЫН «Записки уцелевшего». Главы из автобиографической книги, рассказывающие о жизни древнего рода Голицыных в 1929—1930 годах. Н. НАРОКОВ «Мнимые величины». Остросюжетный психологический роман о 30-х годах, о работе НКВД. Впервые опубликован в 1952 году в Нью-Йорке в издательстве имени Чехова. Переведен на английский, французский и другие языки. ИВАН ЕРМОЛАЕВ «Власть Советам...» Воспоминания участника трагических событий в Кронштадте 1—18 марта 1921 года. © «ДРУЖБА НАРОДОВ» № 1 1990
Стасис Йонаускас По артериям время течет., С литовского Перевод И. Калугина Праздник Ивана Купалы В безоблачный вечер воскресный, когда большаки дальнозорки, И сходйтсй села все ближе, и стрелы заката одни Жужжат в тростниках по верхушкам, ты можешь, присев на пригорке, Увидеть: назад, словно волны, прошедшие катятся дни. Прихлынут, потянут обратно, лаская усталые ноги, Как если бы травы загона вдруг вьппли на болыпаки. Когда барабаны остынут, погаснет роса на дороге И кажется — в риге забытой, как прежде, поют старики. Венки полыхают, и воду горячие токи колышут. Зеленые крылья колосьев мятутся при свете костров* Все замерло в росте, и только всползает лишайник на крышу, Й тянется ниточка жизни к огням запредельных миров* Паутина стерни В дверь открытую риги теплом еще дышит работа, Мысли, в поле зачатые, на огонек залетели, Запахла ботва — знак, что Большая Медведица в небе, Ну а лампу затеплишь — сгущаются сумерки рядом. В тихом свете луны, наши быстрые жизни минуя, Поездами из дальних пределов летят паучки полевые. А созвездий покой — леденит: ни одно в ответ не качнется, Если миг улучишь и в зенит поглядишь ненароком. Вспомни, разве не так на огонь ты не мог наглядеться Год назад или в детстве своем? Что с тех пор изменилось? Млечный путь, или нить паутинок, или бег электронов? — И зерно и мякина такими, как прежде, остались. Угасает огонь, будто кто-то листает страницы: Это детская память сгорает — остается холодный рассудок. Если гром отгремел, начинается северный ветер, По артериям время течет, но по венам уже не вернется.
Перевод Г. Ефремова Стасис Ионаускас. По артериям время течет... Имущество У каждого что-нибудь есть, Даже последние неимущие обладают жизнью. У жаворонка есть небо, цветок — у пчелы, А почему человеку нужно больше других? Многие размышляли, откуда берется имущество, Много столетий его искали в амбарах, пустынях, чужих карманах. Кажется, ищут всегда самую кровную правду, А когда выпускают кровь — остается имущество. Несправедливо иметь одному то, чего нет у другого,— Отсюда берут начало противоречия и классовая борьба. Побеждают, кому положено, и приходят к исходной точке: Когда-то не было классов, смотришь — их снова нет. Имущество — то же могущество. Это знает любой говорящий И пишущий. Даже неграмотный. А ежели кто не знает, Так этот, скорее всего, притворяется, Ибо любит и то, и другое — и ведает, что почем. Человеку важно, что в ладони собрата,— А в небе восходят солнца, удаляются звезды И летают кометы. И ничего такого в ладони: Отгибаешь пальцы, а там — одинокая жизнь. Жемайтийские слова Они доставляют детали Речи, а трактору — нет. И все, что живет в металле, Их отшвыривает в кювет. Люди жалуют их не часто. На... шлют их поводыри. И они, как слепцы, стучатся В толковые словари. Не такой уж у них порядок,— Дождь везде и словесный дым. Но умеют молчать на парадах, Где одни подражают другим. Нет, они не гордость отчизны И за всех не ответят: я! И не фильтры тонкой очистки, Что спасут нашу речь от вранья. И без них утихает месса. Слово меркнет, как снулый линь, Не найдя подходящего места Под холстом — и куда ни кинь... Даже маковые соломки Долговечнее, чем они. Их окончания ломки, Как под вечер июльские дни. Но Литву отражают в капле. Даже те, что плетутся в хвосте, Совершенны— запаяны в колбе,— Как Жемайте в старинном холсте.
Даниил Гранин Неизвестный человек ПОВЕСТЬ ...И тут вдруг он перестал слышать, что говорит Усанков. Басовитый раскатистый голос отдалился, неразличимо вошел в звук работающего мотора. Произошло это, когда они свернули на Фонтанку, въехали в белую ночь. Оказывается, в городе уже наступили белые ночи. Между гранитными стенами набережных покоилась сияющая полоса воды, она была светлее, чем небо. Вода была серебряно-гладкой, неподвижной, от нее шел свет. На набережных никого. Теплынь. Все замерло, только на мостах бесшумно перемигивались светофоры. Зелень в этом году распустилась рано. Лета еще не было, а было то счастливое время, когда все согревается — дома, реки, земля; когда все очистилось, отмылось от зимы и приготовилось... Как всегда, в пору белых ночей Сергей Игнатьевич испытывал душевную сумятицу, так бывало и в молодости, и сейчас,— тоска оттого, что вот еще одна прекрасная весна уходит, и печаль и восторг от этого негаснущего высокого неба, когда свет льется не поймешь откуда, легкий, белесый. Все украшения, выступы на фасадах проступают четко и без теней. Каждая мелочь как будто специально высвечена. Красота эта не могла быть просто так, она должна была чему-то соответствовать в жизни Сергея Игнатьевича Ильина, но ничего в этой жизни не происходило. Жизнь его размеренно катилась, подрагивая на стыках лет, и давно уже пропускала мимо ушей эти неясные призывы. В студенческие годы он, не будучи в силах заснуть, долго бродил по светлым набережным, выходил на Фонтанку, на Неву, встречал таких же одиноких, растревоженных белыми ночами прохожих. Ждал, что с ним что-то произойдет. Кого-то он встретит, кто-то обратится к нему, что-то не поймет, или откроется что-то поразительное. Ничего такого не произошло, и теперь уже ясно, что ничего не произойдет. Ему еще не было пятидесяти, когда- то молодое студенческое время выглядело смешным, теперь же — милым, романтичным. Все годы оно отдалялось, стиралось из памяти и лишь теперь остановилось, даже стало приближаться. «Признак старости»,— подумал Сергей Игнатьевич и поехал медленнее, чтобы Усанков тоже мог полюбоваться белой ночью. Усанков был московский начальник и приятель Сергея Игнатьевича. Только что они увлеченно обсуждали, как лучше употребить материалы, полученные сегодня Усанковым от бывшей жены их шефа. С мстительной памятливостью она сообщила, какие он брал подарки, что преподносил другим, какие ковры, шкатулки, отрезы; не стеснялся брать деньгами. Глухие толки о Ф. Ф. Клячко ходили давно, прежде всего он славился своим невежеством. Дошел до замминистра под девизом: «А зачем мне это нужно?» Ничего нового не пускал, из-за него КБ Ильина год за годом латало старую технологию, кидало мелочевку, верняк. Его терпеть не могли, и боялись, и поносили заглазно. Единственным, кто решился на борьбу с ним, был Усанков. Действовал он скрытно, со всеми предосторожностями, по-
6 Даниил Гранин. Неизвестный человек скольку Клячко был хитер и безжалостен. И вот подвалило, повезло. Усанков не мог успокоиться — прохвост, лицемер, ловчило, хапуга, жулик... Немалый свой набор Усанков обогатил еще словарем бывшей супруги шефа, которая дала подробные определения его мужским качествам, а также гигиеническим сведениям, накопленным за годы совместной жизни. — Копаться в этой грязи противно,— признавался Усанков.— Но ведь иначе не достанешь Клячко. А здесь его ахиллесова пята, здесь мы его ухватим. Сергей Игнатьевич кивал, говорил «надо так надо», «ну и ну, кто бы подумал, вот ведь подонок», но все это машинально, как машинально следил за дорогой, переключая скорости. Чувства же его были заняты этими светлыми пустынными улицами. Ему хотелось остановиться, побыть в тишине, услышать, как течет вода... Вместо этого он должен был вникать в борьбу, затеянную Усанковым, быть на его стороне, сочувствовать ему. Окна верхних этажей слепо блестели. Нигде не горел свет. Женщина в платке стояла на одном из балконов и смотрела в небо. Вдруг он подумал, что с тех пор как ему осточертело спорить с министерством и он махнул рукой на свою работу, перестал читать литературу, его все чаще отмечали премиями, репутация его как исполнительного руководителя поднялась, уже год как его назначили начальником конструкторского бюро. Получалось, что наверху довольны его безразличием. Карьера безразличных — он усмехнулся и сказал: — А вот это Шереметевский дворец. — Да, да, замечательно,— подтвердил Усанков с некоторым недовольством.— Помнишь, как наш сопроматик говорил: у нас теперь будут не белые ночи, а черные дни! Так и я... На площади у цирка неба стало больше. Стенки голубых фургонов были разрисованы пумами» тиграми. — Ты что, меня не слушаешь? Имей в виду, я на тебя ссылаюсь, тебя вызовут. — Я что, я пожалуйста,— сказал Сергей Игнатьевич. Получилось равнодушно, и он горячо добавил: — Ты молодец, давно пора кончать с ним. Машина выехала на аллею к Михайловскому замку. Впереди тускло чернела огромная фигура бронзового Петра. Постамент растворился, исчез на фоне серого камня дворца, и всадник шествовал в воздухе, а за ним двигался словно бы строй, плотная масса полков, и тоже над землей. Призрачное освещение создавало этот эффект или что-то другое, Ильин сбавил газ... Когда-то, в школе, у них преподавал историю Тим Тимыч, он возил их сюда; этот памятник Петру нравился ему больше Медного всадника, он показывал барельеф, где рядом с Петром изображен Алексашка Меншиков, единственный ему почет, рассказывал происхождение надписи, про отношения Павла с матушкой своей, Екатериной... У Тим Тимыча история состояла из неразгаданных происшествий, заговоров, похищений. Вчерашний фаворит куда-то исчезал, разумный проект вдруг рушился, секретные бумаги пропадали... Сергей хотел стать историком. Долго школьная эта мечта сопровождала его, вспомнив о ней, он попробовал представить несостоявшийся вариант своей судьбы. Историк... архивы... документы... связки бумаг... Неведомая жизнь историка показалась куда интересней унылой вереницы прожитых лет, которые потрачены на расчеты, проекты, согласования. Большая часть впустую, пухлые тома, что пылятся во тьме шкафов. Списаны по акту, неосуществленные, отмененные, не вошедшие, ныне ни на что негодные... А собственно, почему он не решился тогда, после школы? Отец не разрешал? Тетка отговаривала?..
Даниил Гранин. Неизвестный человек 1 — -.Тут все средства хороши,— сказал Усанков.— Дело-то правое. Грех не воспользоваться случаем. Замок приближался, наверху багровый, внизу серого гранита, насупленно-неприступный. Мостовая, выложенная диабазом, глянцевито блестела. Черный этот поток вытекал из мглы ворот, спускался к памятнику. Неужели жизнь разыграна неудачно, думал Сергей Игнатьевич, и теперь все поздно, поздно даже чувствовать себя несчастливым. Не те годы... Ошибка была в дебюте. Надо было жертвовать, рисковать. Ходы сделаны. Обратно ходы не берут. Он попробовал улыбнуться, растянул губы, но внутрь улыбка не проникла, примирение не состоялось. Печаль мягко прильнула к нему, и он не отталкивал, не собираясь возвращаться к хитросплетениям Усанкова, его расчетам и комбинациям. Словно щель приоткрылась и он увидел зеленую долину, куда он побоялся спуститься: холмы, за ними море... Ничего уже не изменить в своей жизни, и надо доживать... А так ли это — вдруг прозвучало строптиво. Откуда прозвучало, что означал этот вопрос? Надо было свернуть влево, на Садовую. Ильин машинально кинул взгляд на боковое зеркало, и то, что он увидел, заставило его затормозить. Три человека, один за другим, пересекая его дорогу, направлялись к замку. На головах у них были треуголки, зеленые длинные мундиры блестели золотыми пуговицами, широкие, песочного цвета отвороты и обшлага, лакированные башмаки отбивали шаг по мостовой. Трое гуськом прошагали перед самой машиной, не обращая на нее внимания, глядя вперед. Под треуголками болтались белые косички париков. Шпаги торчали между фалдами мундира. Ильин остановил машину, замер, любуясь ими, так романтично и прекрасно было появление их в этом месте, в эту минуту, как будто он приготовил сюрприз для Усанкова. — Смотри, смотри,— Усанков толкнул его в бок,—Как идут! — Это павловские офицеры. Были видны их молодые, сосредоточенно-отрешенные лица. Последним шел бледный, худенький, совсем юный офицер, тонкая шея его болталась в слишком просторном алом воротнике, он шагал, чуть поотстав, озабоченный, хмурый, держа руку на эфесе шпаги. Что-то примечательное показалось Сергею Игнатьевичу в изгибе его крепко сжатых губ, в том, как бодливо он наклонял голову, так что треуголка наползла ему на глаза. Не оглядываясь, прошагали они прямо в распахнутый темнеющий проем ворот. Нитяные чулки их были забрызганы грязью, кроме того, Ильин запоздало отметил некоторую обтрепанность их мундиров и косо стоптанные каблуки у замыкающего. — Киносъемка,— определил Усанков. Насчет киносъемки Ильину тоже пришло в голову, когда же это произнес Усанков, показалось странным, почему кругом не было ни души, ни машин, ни аппаратуры. В глубине подворотни не произошло никакого движения. Ильин подъехал к воротам, поставил машину на тормоз, предложил пойти посмотреть. Усанков отвалился на сиденье, зевнул. — Сходи сам, если что интересное, позови. Пройдя глубокую подворотню, где среди мраморных колонн слабо горели лампочки, Ильин остановился перед замкнутым светлым многоугольником двора. Ему всегда нравилось это геометрически правильное пространство, такое симметричное, четко равнозначное. Ряды окон тянулись одинаково темные, нигде ни огонька, в стеклах отражалась бледная заря. В этом-то и особенность белых ночей — светит все небо, отовсюду. Укрыться во дворе было негде, камень, плиты, ни тени, ничего — ровная пустая площадь. У самого входа
8 Даниил Гранин. Неизвестный человек стояла застекленная вахтерская будка. В глубине ее сидела женщина в красном берете, черная шинель накинута на плечи. Сергей Игнатьевич постучал ей в стекло. Женщина открыла окошечко. — У вас тут что, съемки? — спросил он. — Какие еще съемки? — Кино... Или телевидение,— добавил он. — Ничего не знаю. — А куда прошли те трое? Она сняла берет, помотала головой, длинные рыжеватые волосы ее рассыпались по плечам. — Все закрыто,— сказала она.— У нас не разрешается. — Послушайте, мы же видели,— строго сказал Сергей Игнатьевич.— Вошли трое, в таких костюмах.- Вахтерша улыбнулась, у нее были очень белые маленькие зубки. Улыбка была быстрой и неясной. — Каких костюмах? Вот вы попробуйте...— но она не кончила, резко и требовательно прогудела машина, еще и еще раз.— Вас зовут? Идите, я ворота запирать буду,— она захлопнула дверцу и вышла из будки. — Вы что-то начали... Вы сказали «попробуйте». Она оказалась грудастой, приземистой, совсем не молодой. Ничего не ответив, стала тянуть огромную створку ворот. — Нет, серьезно, они мне нужны,— сказал Сергей Игнатьевич. — Зачем? — она спросила так всерьез, что Сергей Игнатьевич растерялся. — Видите ли, там один из них...— он запнулся, в это время снова раздался гудок протяжный, хлопнула дверца машины. Женщина рассмеялась. — Нетерпежный. Навстречу ему шел Усанков. — Сколько можно? — Извини... Не разбери-поймешь. Вроде нет никаких съемок. — Нет, и не надо,— сердито сказал Усанков.— Чего тебе приспичило? — Она знает и не отвечает. — Значит, не так спрашиваешь. Я вижу, тебе лишь бы уклониться. Ильин, кротко вздохнув, поспешил заверить Усанкова в готовности поехать вместе с утра к бывшей жене шефа. Ворота медленно закрывались за ними. Машина шла уже по мосту через Неву, когда Ильин, не выдержав, перебил Усанкова: — Куда ж они могли деться? Чем дальше они отъезжали от Михайловского замка, тем больше занимало его появление этих трех офицеров. Множество предположений, самых простейших и самых фантастических, возникало у него, он хотел обсудить их с Усанковым, но тот увлечен был своими планами компании против Клячко. Машина шла по Кировскому проспекту, прямому, ровному. Дома выстроились, как на параде, отборно подтянутые, щеголеватые. Перекрестки, мосты, блеск трамвайных рельсов, кошка, идушая через улицу, красного кирпича церковка Мальтийского ордена где-то в глубине, за ней дворец Павла, самого несчастного русского императора, как, жалеючи, называл его Тим Тимыч. Он довез Усанкова до гостиницы, и там долго Усанков не отпускал его и опять яростно доказывал, и Сергей Игнатьевич послушно кивал, даже что-то советовал, хотя вся эта опасная интрига перестала его занимать. Дома, лежа в постели, Ильин вспоминал неуместную улыбку вахтерши, надо было расспрашивать настойчивей, напрасно он послушался Усанкова. Трое офицеров проходили перед ним снова и снова, вполне отчетливо, он рассматривал их, как на экране, каж-
Даниил Гранин. Неизвестный человек 9 дую подробность, пытаясь понять то странное, что было в их обличий. Через два дня Усанков уезжал в Москву. На вокзале Усанков, прохаживаясь по перрону, был возбужден, тугое щекастое его лицо потно блестело. Факты на замминистра удалось получить, как он выразился, «обжимающие». Теперь надо было с умом пустить их в ход. Вдоль вагонов «Красной стрелы» стояли проводники в белых перчатках. Пахло угольным дымком. Прошел негр в меховой шубе вместе с высокими японцами. Сергей Игнатьевич задумчиво смотрел, как Усанков говорит, челюсти его двигались равномерно, словно он пережевьюал каждую фразу. — Я выяснил у киношников, никаких съемок в замке не было,— вдруг сказал Ильин. — В театрах тоже ничего исторического не шло. Усанков не сразу сообразил, о чем это он. — А-а-а, те ряженые... Ну и что? — Надо же выяснить,— сказал Ильин.— Нельзя же так оставить. Усанков обвел глазами округлую, рыхлую фигуру Ильина так, что тот смутился. — Лично у меня хватает чертовщины и без этого,— сказал Усанков.— Мало ли что бывает. Охота тебе... — Значит, по-твоему, пускай разгуливают привидения в центре города? — Заяви в горисполком. Их дело за порядком следить. Тебя-то что зацепило? Привидения, тем более военные, не относятся к нашему министерству. — Ты помнишь того третьего? Самого молоденького? Он последним шагал, петушком таким... —Ильин допытывался, сохраняя шутливый тон, но это ему не удавалось. Случившееся не давало ему покоя. Особенно воспоминание о том младшем. Перед тем, как ехать на вокзал, он вытащил старый чемодан с антресолей, достал оттуда пакет, завернутый в пожелтелую «Вечерку». Среди старых фотографий нашел наклеенную на картон фотографию девятого класса. Вот что ему было нужно: Сережка Ильин, в курточке, в кедах, волосы длинные, сидел на полу, скрестив ноги, в первом ряду, под восседавшим над ним Тим Тимычем. Вот эту фотографию он сейчас показал Усанкову. — Тебе не напоминает этот пацан его? Усанков вгляделся, пожал плечами. — Это кто? ^j — А он? Он кто? Мало ли кто на кого похож. Что из этого следует? — Нет, ты посмотри,— настаивал Ильин. Усанков решительно отстранил фотографию. — Послушай, Серега, кончай. У меня от твоих фантазий кислотность повышается... И вообще о чем ты? — с укоризной сказал он.— Все качается, трещит, эти гады того и гляди ринутся на нас. Действовать надо, действовать! А ты... Чем ты занят, разве можно себе позволять... В начале июня Ильин отправил семью на дачу к родителям жены. Опустелая квартира стала большой, гулкой. Всю ночь горел закат, в середине алый, дальше золотой. Густое это золото плавилось, растекалось далеко по небу. Ильин открыл окна. Сквозняк вздувал занавеси, качал абажур. Под утро Ильин встал, не зажигая огня, подошел к зеркалу, долго вглядывался в лицо, освещенное молочным светом. Он щурился, супился, пытаясь отыскать среди заплывших черт прежний молодой рисунок, тот, е чего начи.-
10 Даниил Гранин. Неизвестный человек нался Сергей Ильин. Размеренная жизнь с мелкими неудачами и мелкими радостями опутала его лицо морщинками, мягкими складочками, щеки обвисли, залысины уходили высоко. Потеря шевелюры доставила Ильину много страданий, впрочем, и с этим пришлось примириться, как примирился он и с другими потерями. Не без труда восстанавливал он воспоминание о себе молодом. Вдруг в глубине зеркала что-то сместилось и возник тот русый офицерик с длинной шеей, с упорно хмурым взглядом. С утра Ильин отправился в Публичную библиотеку. Воскресный народ толпился во всех отделах. Ильина посылали от одного сотрудника к другому. Не могли понять, что ему надо. Объяснял он слишком общо и уклончиво. Первые дни, когда он пытался заинтересовать домашних тем случаем у Михайловского замка, все хмыкали и тут же обрадованно выкладывали свои истории про экстрасенсов, телепатов, куда удивительнее, чем явление трех офицеров. Однажды в компании, когда он опять принялся за свой рассказ, он поймал испытующий взгляд жены. По дороге домой она сказала как бы между прочим: «Надо бы тебе выкинуть это из головы». Что-то в ее тоне насторожило. Рассказывать он перестал. Но история эта жила в нем, не находя разгадки. Избавиться от нее оказалось не просто, да он и не хотел, она уже не мучила, она скорее грела его. В читальных залах за письменными столами сидели люди с отрешенными сосредоточенными лицами. Шелестели страницы, шуршали карандаши, воздух был наполнен сдержанно напряженным гудом. Дежурная пыталась вникнуть в смысл его путаной просьбы. С мученической терпеливостью она допытывалась, какую эпоху ему надо, фотографии или рисунки, описания или историю. Сзади росла очередь. Ильин вспотел, ему казалось, что за спиной посмеиваются. Он боялся, что замороченная эта въедливая женщина не выдержит и спросит, зачем, собственно, ему нужно все это. Он извинился, забормотал, что не стоит беспокоиться, он придет в другой раз, он уточнитг она расправила лицо, сделав вид, что поняла, и вручила его какой-то грузной усатой женщине, та, не дослушав, повела его в хранилище, затем по чугунным витым лесенкам, переходам и определила в какой-то закуток между книжными шкафами. — Вам что нужно, описания оружия, уставы, формы, истории полков?.. Она вытягивала ответы, задумчиво изучая его потную физиономию. Наверное, было что-то странное, может, подозрительное в его бестолковости. В сущности, он был невежда. Он понятия не имел об армейских прическах, париках, косах, о металлических знаках, об отличии гвардии от армии. Чего он приперся? Что он донимает занятых людей своим бредом, пустяковиной? — Это что, для театральной постановки? Он обрадовался. — Вроде этого. — Спектакль? — Нет, кино,— соврал он, по-видимому, для значительности. — Что за фильм? — Художественный. «По дороге к замку»... Но это условно,— добавил он. Она сморщилась от его вздора. — Подождите. Он остался один, шкафы уходили под потолок, красного дерева, с толстыми зеркальными стеклами. Корешки с золотым тиснением. Тысячи книг, которых он никогда уже не прочтет. Прекрасные старинные книги. Он вдруг подумал, что те старые книщ, какие ему
Даниил Гранин. Неизвестный человек 12 попадались, всегда были интересные. Наверное, среди них было мень« ше глупых, чем нынче. Так же как старые дома. Они всегда были красивы. Не то что новые. В старые времена были люди и поумнее и поталантливей. Его удивила эта мысль. Женщина принесла два альбома и несколько книг. Один альбом был большой, тяжелый, второй поменьше, книги в зеленоватых кожаных переплетах с оттиснутой короной. — Можете заказать фотографии,— и эта усатая женщина стала пояснять, как надо оформить заказ. Наконец он остался один. Рисунки были исполнены в красках. Формы офицерские, генеральские, солдатские, красная епанча, или, как там было написано, «эпанча». Шарфы через плечо, плюмажи с белыми и красными перьями. Все усатые, бравые, плечистые... Усы торчали то пиками в стороны, то лихо подкручивались вверх. Шаровары сменились лосиными брюками, потом просто брюками. Солда* тики горбились под тяжестью ранцев, больших ружей, выпрямлялись, утоныпались, затянутые в узкие мундиры, узкие шинели, ремни — то черные, то белые. Он искал лакированные башмаки, эполеты, галуны. Формы менялись круто. Ильин не знал, почему. Перед ним, словно на параде, проходили полки пехоты, артиллерии, маршировали гренадеры, ехали гусары, уланы, кирасиры, драгуны. Зимние формы, парадные. Послушно шагали куда-то, стояли на часах, выносливо держа на головах высокие кивера, похожие на перевернутые ведра, меховые шапки, несли алебарды, шпаги болтались сбоку, длинные сабли, пала* ши. Они смотрели на него как живые. Нарисованные простенько, вроде безлико, они тем не менее различались, то ли форма придавала им характер, повадку, то ли припудренные парики, букли меняли выражение лиц. Он сравнивал, любовался, примеривал, по-детски захваченный игрой в солдатики. Время от времени среди картинок мелькало знакомое, не поймешь что. Воспоминание?.. Но очень слабое, оно поднималось из каких-то глубин и гасло не дойдя. Как будто когда-то он их видел или слышал про них. Он откидывался на спинку стула, смотрел в потолок. Среди пыльных лепнин вместо того бледного мальчика под тяжелой треуголкой возникала щекастая улыбка Усанкова. Форма разных пол» ков имела небольшие различия, память никак не могла их уловить. Треуголка, кажется, имела кокарду. На ногах, скорее всего, были чулки с подвязками. Фалды мундира были. Воротники, обшлага — их имелось множество схожих, разница в мелочах — цвет, канты,— поди разберись. Воспоминание размывалось этим подобием, этой обманной близостью. Единственное, что он понял, что форма относи* лась к павловскому правлению. Позже мундиры становились короче, упразднились плащи, а на тех были плащи. Полой плаща тот, послед* ний, скользнул по дверце машины. Коснулся стекла. В альбоме офицеры выглядели испытанными вояками. Суровые, мужественные командиры. Ильин тоже расправил плечи, насупился. Мягкий подбородок его отяжелел. Где-то далеко-далеко запиликала флейта, отозвался барабан, по зеленому лугу шли полки... Откуда он знал этот старинный марш? Он открыл глаза. Перед ним у стола стоял старичок, скособоченный, заросший изжелта-седенькими волосами, словно пухом. Горло его было замотано шарфом. Сквозь толстые очки смотрели неприятно увеличенные светло-серые глаза с огромным черным зрачком, — Могу ли я быть вам полезен? — осведомился старичок. От его голоса Ильин вздрогнул, понял, что старик этот не привиделся ему. — Вам какой период требуется? — Да я просто так, не беспокойтесь. — Отчего же, для меня труда не составляет, я же вижу, вы в затруднении, поэтому и осмелился,— он произвел какой-то пригла-
12 Даниил Гранин. Неизвестный человек шающе галантный жест рукой. Пальцы у него были желтые, прокуренные, и лицом он тоже был темно-желт.— Да вы не извольте церемониться со мной, я только рад.~ И он одним глазом подмигнул, поклонился. Любезное это движение, старомодная его речь успокоили Ильина. — Видите ли, у меня вопрос несколько.^ — он нерешительно замолчал. — Если насчет форм обмундирования, то можете мной располагать,— старичок, наклонив голову, шаркнул ногой.— Альберт Анисимович, историк, архивист, ныне музейный сотрудник, сам почти экспонат,— он хихикнул, дохнул на Ильина табачищем, заглянул в раскрытый альбом.— Павловские мученики? Им эти панталоны все промежности натирали,— он приблизился к Ильину, заглянул ему в глаза.— Можете меня, старого дурня, высмеять, но я полагаю, что ни семеновцы, ни преображенцы не рвались защищать государя- императора из-за этих панталон. Сил не было больше выносить их. У офицеров, у тех лосины. Вы знаете, как называют лосины? — Он вновь захихикал.— Тоже муки адовы. Длинным нечистым ногтем он тыкал в рисунках на ремни, пряжки, воротники, рассказывал, чем они отличаются у разных батальонов. — Превосходно, что вы стараетесь уточнить. У нас сейчас кошмарные ляпы повсюду. Смотрю фильм про екатерининского генерала, а на нем эполет. Каково? И, не найдя потрясенности у Ильина, сказал с отчаянием: — Представьте, если бы вам показали на экране, как железнодорожник командует парадом! Посмотрев на вялую улыбку Ильина, он вздохнул и как-то разом, потеряв интерес, извинился и исчез так же бесшумно, как появился. Некоторое время Ильин тупо смотрел в лежащий перед ним альбом, затем вскочил. Как он и ожидал, Альберта Анисимовича он разыскал внизу, в курилке. — Слава богу, я боялся, что вы совсем ушли, обиделись,— сказал ему Ильин.— У меня такое дело, не знаешь, как подступиться. Надо выяснить, а что... мне не важно, поверите вы, мне другое надо... Ему помогало, что Альберт Анисимович слушал рассеянно, попыхивая папиросой, словно бы его отрывали от дела. Ильин попросил у него папиросу, закурил. С отвычки голова кружилась, темное лицо старика поплыло, закачалось. Удерживая его, Ильин взял Альберта Анисимовича под руку. Про тех трех офицеров у него выходила какая-то нелепица, дичь, получалось, что это офицеры, никакие не ряженые. Он заметил, что говорит об этом с уверенностью, но поправляться не стал. Будь что будет. Альберт Анисимович кивал, ничего не спрашивал. —- Если б я: был один,— сказал Ильин,— тогда конечно, но нас было двое, почудиться обоим не может. Верно? Альберт Анисимович не отвечал, невидяще смотрел в его сторону. — Мы с Усанковым вполне трезвые, так сказать, ответственные товарищи. Мне самому странно, даже как-то не по себе. — Отчего же? Ильин оглянулся, снизил голос. — Я думаю, что это была их собственная одежда. Доказательств у меня нет, предъявить не могу. Каблуки стоптаны... — Каблуки,— повторил Альберт Анисимович, бросил папиросу в урну.— Пойдемте! — и потащил Ильина по лестнице, по переходам обратно в тот закуток, к оставленному альбому.— Показывайте, в чем они были. — В том-то и штука,— сказал Ильин.— Я запутался. — Когда это было? Точно, если можно, какого числа? Подумав, Ильин сказал, что 19 мая. Альберт Анисимович поже-
Даниил Гранин. Неизвестный человек 13 вал губами, что-то вычисляя. Близорукие глаза его смотрели на Ильина в упор. — Они шли без солдат? — Без. — Втроем... В плащах... Спустя полтора месяца...— бормотал он. Почесал за ухом. Поцокал языком. Перевернул несколько страниц, задержался на одном листе, где беседовали поручики, капитан и, кажется, полковник, ткнул пальцем. Длинный его желтый ноготь пришелся на короткий распахнутый плащ поручика, под плащом виднелся темно-зеленый мундир.— Они? Рисунок мало чем отличался от соседних листов. Ильин вгляделся. — Да, они,— подтвердил он тихо. — Любопытно, Весьма...— Альберт Анисимович отошел и зашагал туда и обратно вдоль стола.— Ночью? — Около двенадцати было. — Несли чего-нибудь? — Не заметил. Вроде нет. — Ничего не говорили? — Я... то есть мы ехали в машине, так что не слышно,— Ильин виновато пожал плечами. — Жаль,— строго сказал Альберт Анисимович. — И потом мы сами разговаривали. Альберт Анисимович молча шагал. Потом спросил: — Это о чем?.. Говорили вы о чем? Ильин хмыкнул, почесал голову, сказал удрученно: — Так, о мерзостях нашей жизни... Мне кажется, они шли по делу. — Почему так полагаете? — Не знаю... Они озабочены были. — Н-да-а, немного. — Они никакого внимания на нас... И в замке не было никого. Хотите, я попрошу, мой товарищ пришлет свое описание. Он москвич, будет еще свидетельство. — Давайте, давайте, пусть пришлет...— Альберт Анисимович посмотрел на Ильина подозрительно.— Свидетельство чего? — Что все так и было. — Тш-ш-ш,— зашипел Альберт Анисимович, словно бы к чему-то прислушиваясь. Ильин подождал, потом сказал: — Еще, надо добавить, они шагали в ногу. Альберт Анисимович поднял палец, застыл с полуоткрытым ртом, затем лицо его осветилось, сияние пошло от всей его сухонькой фигурки. — Вполне возможно. Одни смотрят, другие видят. Само провидение привело вас в эту точку. Почему, это другой вопрос. Вы увидели. На слепого очки не подберешь, верно? Теперь мы с вами поддержим Собедкова! — он ударил кулачком по воздуху.— Я был прав! Имелись и среди них порядочные люди. — Вы про них? — Я давно подбирался,— торжествуя, сказал Альберт Анисимович.— Это наш старый спор. И тогда им совестно было. Стыдно. Совесть— зерна творца, это вневременное, она живет по вечным законам. — По-вашему, они кто? — Э-э, любезный, не суть важно. Полк вам известен. — Я ведь, честно говоря, не для кино ищу. Я для себя. Мне надо... Тут такое странное совпадение. — Да бросьте вы оговариваться,— Альберт Анисимович улыбнул-
14 Даниил Грация. Неизвестный человек ся ему всем своим лицом, множеством мелквдс морщинок.— Не бойтесь прослыть, не бойтесь странного. — Но разве такое бывает? — с осторожностью, не уточняя, спросил Ильин. — Бьшает, что и вошь кашляет,—# Альберт Анисимович хохотнул.—Все бывает —■ привидения, пророчества, чудеса, откровения.— Он быстренько оглянулся.— Материалисты этого лишены. — Поскольку вам вопрос прояснился... -— Тьфу, тьфу, тьфу,— суеверно поплевал Альберт Анисимович через левое плечо.— Искать и проверять еще надо, любезный. — Я в том смысле, если бы найти персонально,.. Чтобы установить фамилию. — Э-э, зачем вам? Важен факт. — Но вы же сами подчеркнули, что, может, я не случайно оказался. Я поэтому хотел. — Правомерный ваш вопрос,— перебил его Альберт Анисимович с некоторым нетерпением.— Участвует в этой случайности и ваша личная составляющая. — Какая? — Откуда мне знать. Чужая душа потемки, в своей и в той окошка нет. Вы, голубчик, сами должны разобраться. Однако, прошу прощения, мне пора,— с этимц словами Альберт Анисимович отвесил церемонный, почти театральный поклон и исчез бы, не ухвати его Ильин за рукав. — Погодите, так нельзя, как же я узнаю? — Вы здесь бываете? — Нет, откуда... да и где вас искать? Я вам самого главного не сказал.— Ильин крепко держал его.— Произошло совершенно невозможное совпадение,— и с разбегу рассказал о сходстве своем с тем третьим. Никакого удивления у Альберта Анисимовича не появилось, он согласно кивалг приговаривал: прелестно... любопытно. — Позвольте осведомиться, что вас, собственно, беспокоит? — спросил Альберт Анисимович. — Да как что? Да как это может быть? — Я полагал, вам важно, что сие было. Также, что сие явление означает. А как да почему, это увольте, это не по моей части,— все это Альберт Анисимович произнес строго, разъясняя Ильину, как бестолковому посетителю. — Так ведь поверить невозможно! — воскликнул Ильин,— Вы требуете от меня суеверия. Альберт Анисимович покачал головой сочувственно и даже опе- чаленно. — Несчастное ваше поколение. И этот тоскливый взгляд, и эта жалость были знакомы Ильину, у него самого появлялось похожее, когда приходилось иметь дело с очередным «чайником» — чокнутым изобретателем. Все происходящее дурацки перевернулось — этот полоумный старичок жалеет Ильина, считая его неполноценным. Это было нелепо, но Ильин хотел, чтобы старик высмеивал erof разубеждал. Нельзя было отпустить Альберта Анисимовича просто так, чтобы все оборвалось. Телефона у него, как он заявил, не было. Ильин заставил его записать свой служебный и домашний. Сделал это Альберт Анисимович неохотно, на папиросной коробке. —г Вы же потеряете,— сердито сказал Ильин. — Зачем же. — У нас все так — обещают, лишь бы отцепиться. Серенькие глаза Альберта Анисимовича потемнели. -*- Это у вас обещают,— голос его похолодел.— А у нас не так,— и вдруг, легко высвободив свою руку, попятился, свернул за шкаф. ВД§щ iro т§эд сразу оборвались-
Даниил Гранин. Неизвестный человек is — А фамилия ваша? — крикнул Ильин, рванулся за ним, но обнаружил тупичок, выгороженный книжными стеллажами. Усанков не соглашался под таким документом ставить свою подпись. Смешно. Имя его кой-чего значит, с какой стати рисковать своей репутацией. Тем более сейчас вообще не с руки. Разговор шел по междугородному телефону, и Усанков перешел на обиняки, недомолвки, условный язык, из которого явствовало, что Клячко откуда-то пронюхал дро собранный на него материал и принимает меры. Закопошились совершенно непредвиденные люди. Самый что ни на есть змеевник вспугнули. Похоже, связи тянулись далеко. Те, кто обещал помощь, притихли. Насчет Усанкова, по-видимому, Клячко что-то вычислил, Ильин же вне подозрений. Он, Усанков, отступать не намерен, даже если его засветят, он пойдет до конца. Сейчас помог бы сигнал откуда-нибудь со стороны, например, если б появилось письмо из Ленинграда, на другом материале. Насчет компетентности, пьянок, застолий... Необязательно подпись ставить. Ни слова «письмо», ни слова «аноним» Усанков не произнес, но все было понятно. Что он себе позволил, так это пошутить: ему подпись не нужна, не то что Ильину, — Одно другого не касается,— сказал Ильин, отклоняя намек. — Касается,— жестко отрезал Усанков.— Нынче действует обмен: ты мне, я тебе. Твою чушь подтвердить, кроме меня, никто не может. Кстати, тебе куда этот документик? — Одному экстрасенсу... Он духами занимается. — Духами? Смотри, Серега... Пускай духами, только никаких публикаций! Идет?.. Ты мне продиктуй. Нет, Ильину было важно, чтобы Усанков сам описал все, как видел у замка, может, он припомнит такое, чего Ильин не заметил. Усанков же категорически потребовал, чтобы грамотку сегодня же отстукал, время дорого. Голос звучал, как всегда, напористо, но впервые Ильин услышал еще и унылые нотки, никак не свойственные Усанкову. Когда-то они вместе кончали курсы усовершенствования. С тех пор Усанков преуспел, и справедливо, он имел хорошую голову, завидную уверенность, напор. «Обойдется!» — приговаривал он. И обходилось. Не- пршггности каким-то чудом всегда огибали его. А тут он сник. После работы, отпустив всех, Ильин вышел в пустую приемную, сел на место секретарши за пишущую машинку. Сидеть было удобно, стул обложен подушечками, рядышком цветы, в ящичке резинки, карандаши, зеркальце, клеевой карандаш, целое хозяйство, Оттого что письмо анонимное, он выражений не выбирал, фразы не строил, получалось коряво — тем и лучше. Всего плохого, что наслышан был про Клячко, не перечислишь. Оно бы надо проверить, что сплетня, что факт, а тут ложилось без разбору, слухи — те даже охотнее лезли под руку, пристрой у них был, что ли, лучше, Клячко кроме бестолковых шумных наездов с пустыми совещаниями, указаниями невежественными любил, когда ему устраивали провожание в ресторане, тосты в его честь произносились, чтобы славили его, в конце допытывался, что с него причитается настаивал, «чтобы по справедливости», и вносил шесть, а то и семь рублей, больше ему никогда не позволяли. Кроме денег ему власть нравилось показывать, напоить до скотства, поссорить, стравить друг с другом... Постепенно Ильин разошелся, приятно было писать все как есть, без оглядки, не выбирая выражений, не заботясь о том, что последует. Вспоминалось многое из того запрятанного, о чем шушукались. Сколько раз хотелось ему выступить и показать ненужность проектов, которые они делали, сдавали досрочно; отжившие машины, которые покупали за валюту по дешевке, которые тянули за собой отжившую технологию. Ильин пы-
16 Даниил Гранин. Неизвестный человек тался изменить порядки. Но всехг и наверху, и в бюро, рутина устраивала, все получали исправно премии, ездили в нехлопотные командировки. У него накопились выступления, которых не было, непроизнесенные речи. Он составлял их по ночам перед коллегией или же после, мысленно оттачивая фразу за фразой. То были блестящие речи... Теперь кое-что из них всплывало в памяти. Он стучал, не заботясь о логике, с трудом поспевая за собой. Пальцы его, отвычные от машинки, тоже вспоминали, набирали скорость. Креслице было окружено устойчивым запахом духов. Машинка электрическая, почти бесшумная. Горшки на подоконнике, а за окном светло. Солнце летнее, незакатное. Цветы — какие-то вьюнки, кактус цветет карминовым фонтанчиком. Десять раз на дню проходил он приемную и не замечал этой уютной мелочи, которая помогала чувству свободы. Получилось пять страниц. Он заклеил их в конверт, копию в карман. Письмо в ближний ящик не бросил, прошел еще два квартала до почты. Там опустил, оглянулся, встретил чей-то взгляд, сразу же зашагал прочь. Как будто его выследили. Вспомнил, как на него приходили анонимки и кадровик пытался по почтовым штемпелям найти автора. Приезжали комиссии, выматывали душу. Понимали, что клевета, но все равно копались, некоторые с удовольствием: премии подсчитывали, командировочные, на какие денежки купил машину? Однажды, на собрании выступая, он вдруг сорвался. Среди этих лиц в зале, где все знакомы, сидит как ни в чем не бывало анонимщик, из- за него подозреваешь честных людей, из-за него никому не веришь, а для того это радость, вместо краски стыда у него румянец здоровья. Через несколько дней в Москву пришла новая анонимка: «Все выступления против себя Ильин считает клеветой», «Даже собственная совесть давно уже не смеет спорить с ним». Фраза эта почему-то уязвила Ильина и запомнилась. Анонимщика так и не нашли. Письма вдруг прекратились. Где он, тот трусливый пакостник, что с ним, может, теперь Ильин его устраивает? Кроме видимой жизни рядом с каждым человеком попутно идет невидимая, неизвестная ему жизнь, в которой знакомые люди о нем судят иначе, сообщают по-другому, имеют совсем другие физиономии, что-то творят с его судьбой. Интересно, что, размышляя об этом, Ильин никак не считал себя анонимщиком. По отношению к Клячко у него не было ни обиды, ни злобы, им двигала справедливость. В этом он видел отличие себя от того своего анонимщика. Правда, было тут одно обстоятельство, которое смущало — если бы он подписался, то, спрашивается, смог бы он писать так же свободно? Вряд ли. Так что в интересах истины анонимность... На этом месте он запнулся. Конечно, подпишись он, и весь удар придется на него, ему бы приписали переговоры с бывшей женой Клячко, сбор сведений, даже если бы сняли Клячко, все равно считали бы Ильина интриганом. Значит, без имени потому, что это не опасно, вот отсюда и происходило смущение. Успокаивало то, что Усанкову лучше знать, что к чему. Усанков предложил анонимность. Ильин исполнил. Сверху виднее. Исполнительность избавляла от лишних забот. Он давно убедился: чем меньше барахтаешься, предлагаешь, споришь, тем спокойнее. Такое поведение оправдывало себя, все равно при нынешней политике ничего исправить было нельзя так, чтобы заняться настоящим делом. Никому это не нужно. Остается действовать с минимумом огорчений и неудач. С тех пор как Ильин перестал особо проявлять себя, все пошло своим путем, как в хорошо смазанном механизме. Заподозрить автором письма Ильина не могли. В тексте он упомянул, как однажды Клячко со своими клевретами пировал в сауне, чуть пожар не устроили, среди участников перечислил и Ильина, назвал его прихлебаем, не без удовольствия назвал.
Даниил Гранин. Неизвестный человек 17 Опять был поздний вечер, такой же светлый, исполненный запахом липы, нежного тепла, стука каблучков по сухому асфальту. Полыхал закатный пожар, пылали от него верхние этажи домов, плавились стекла. Все было похоже на ту ночь, когда Ильин вез Усанкова. Каким ничтожным казался тогда их разговор перед чудом белой ночи. Никак он не мог вернуть то сладкое чувство. Вот он идет, вроде свободный, может любоваться, отдыхать, так нет, что-то мешает, как будто кто-то следовал сзади, подсматривал. Ильин даже несколько раз оглянулся, потом круто свернул с Невского, вскочил в автобус. В автобусе было пусто. Он сел к окну. На Садовой, когда автобус стоял перед светофором, Ильин увидел на углу Альберта Анисимовича. Наверное, он шел из Публичной библиотеки. Белая панамка сидела набекрень, черный зонтик в руке, широкие спадающие штаны. Он выглядел странно в вечерней летней толпе. Почему-то никто не обращал на него внимания. Ильин застучал в окно, закричал ему. Вряд ли в уличном шуме можно было услышать, но Альберт Анисимович поднял голову, посмотрел прямо на Ильина. Ильин помахал рукой, потом стал пальцем как бы крутить телефонный диск, прикладывать трубку к уху. На это Альберт Анисимович сперва никак не отзывался, продолжал смотреть на Ильина, рассеянно ожидая, что он там еще выкинет. Потом кивнул неохотно. А почему неохотно, неизвестно. Автобус тронулся, надо было выскочить, попросить водителя открыть дверцу, вместо этого Ильин все смотрел, как Альберт Анисимович отдалялся, исчезал за срезом оконной рамы. Через день со служебной почтой пришло письмо от Усанкова. Деловито, тоном милицейского протокола описывал он появление тех троих у замка, в чем они были, как прошли прямо в ворота и скрылись там. Новое заключалось в том, что все «трое, одетые в старинные мундиры, прошествовали мимо машины, почти вплотную к ней, не посмотрев на нее, так что С. И. Ильин вынужден был резко затормозить». Этого Ильин не помнил. «Возможно, они были в нетрезвом состоянии,— писал Усанков,— потому что держались подчеркнуто прямо». Перед глазами Ильина вновь возникло это шествие, чистое, прозрачно-бледное отрешенное лицо младшего и то, как они коснулись машины, действительно не обратив на нее никакого внимания. Никто из них не обернулся, не покосился, будто ее и не было. А ведь, наверное, тормоза-то взвизгнули, хоть и тихий ход, но должны были скрипнуть. Нельзя было не испугаться. Любой пешеход вздрогнет, дернется. Письмо было вроде официальное — «Уважаемый Сергей Игнатьевич...» — и в то же время частное, написано от руки, почерком, однако, четким, прямым, без обычной усанковской размашистости, подпись почти печатными буквами выведена, однако с припиской «ныне вполне трезвый», что как бы чуть снимало серьезность. Ильин позвал секретаршу. — Если меня будет спрашивать Альберт Анисимович, старенький голос такой, немедленно соедините, не будет меня, разыщите. Секретарша чуть подняла брови. — Я помню, вы уже предупреждали. — Да!.. Не могу дождаться,— признался Ильин. — А к нему позвонить нельзя? Он посмотрел на ее голубые веки и вздохнул. — То-то и оно... — Ему хотелось поделиться с ней наблюдением Усанкова. Она прибирала бумаги на столе. — Ладно, идите,— сказал он. Мешала привычка не откровенничать с подчиненными. Слушать других — пожалуйста, сам же он никогда не позволял себе. Альберт Анисимович позвонил поздно вечером домой. Звонок в
13 Даниил Гранин. Неизвестный человек пустой квартире прозвучал пугающе громко. Ильин так и подумал, что это Альберт Анисимович, сразу узнал дребезжащий голосок: — Я еще кое-что уточняю.- поэтому не докучал вам. Общая картина, конечно, ясна, — Что именно ясно? — поинтересовался Ильин. По телефону разговор звучал обыденней, и он спросил это строго, требовательно. — Моя давняя идея. Весь заговор, убийство царя и тогда выглядели непристойно. Порядочные люди не могли принять, их возмущало... Да будет вам известно, порядочные люди имелись в самые безумные времена,— с вызовом сказал Альберт Анисимович*— В данном случае они искали доказательств, они хотели опровергнуть казенную версию, — Кто такие, удалось узнать? ~~ Примерно. Остается еще ряд моментов сомнительных. —- Кто эти трое? — Они вызвались» но были и другие. — Я письмо получил от товарища,— сказал Ильин.— Помните, я обещал. Он подтверждает* — Да дело не в нем, я и без него.- — Нет, нет, там есть важная деталь. Вам срочно надо ознакомиться. — Право, мне сейчас нет нужды, — Нет уж, я все равно должен вас увидеть. Мне узнать надо про этих офицеров, пусть примерно. Альберт Анисимович откашлялся и заговорил с неожиданным волнением: — Сергей Игнатьевич, вы мне сильно подмогли. Я вам обязан. Поэтому осмелюсь просить вас — оставьте сию встречу без внимания. Не вникайте. Забудьте, если можете. — Это почему? Вы точно как Усанков. Тот самый, с кем мы видели. — Не знаю ваших обстоятельств, но полагаю, что у вас налаженная жизнь, стоит ли вам... Это крайне опасно, уверяю вас. По-видимому, он говорил из автомата, потому что пискнул сигнал конца разговора. — Я вас прошу,— заторопился Ильин.— Завтра я буду ровно в пять в Публичке. Там же, в курилке,— он закричал, начальственно перекрывая новый писк.— Никаких отговорок. Договорились? Голосок Альберта Анисимовича екнул протестующе и оборвался частыми гудками. Ильин ходил из комнаты в комнату, ждал. Молчащий телефон лежал на столе, свернувшись серым комком. Ильин надел кепку, вышел. У голубого фанерного ларька толпились мужики, те, вечерние последки, что спешат хватануть пивка перед закрытием. Кто добавить, кто запить. После первой кружки Ильина включили в «треугольник», разлили «малыша», добавляя в тепловатое «жигулевское», чокнулись и поехали. Говорили про своих жен, про баб, Ильин захмелел быстрее обычного, потому что хотел захмелеть. Посреди ночи он проснулся. Кто-то явственно позвал его: «Сергей Игнатьевич!» И еще раз. Он открыл глаза, сел на кровати, свесив ноги. Изредка внизу проезжала машина. Слабые отсветы обегали комнату. В жидкой мгле взблескивали стекла шкафа. То там, то тут поскрипывал паркет, словно кто-то ходил по квартире. От легких занавесей на окнах колыхался неверный сетчатый свет. «Не вникайте»,— звучал в памяти голос Альберта Анисимовича. Почему не стоит? Это как понимать — угроза? Совет? «.„стоит ли вам...» Стало заметно подчеркнутое «вам». Значит, именно ему, Ильину. А что он может знать про Ильина? Кто что знает про Сергея Ильина? Словно бы со стороны он увидел себя голым, в трусиках. Ильин удивился тому, какой он обрюзгший, совсем не тот, подтянутый, еще молодцеватый, что изнутри. Печалясь, он рассматривал свое тело,
Даниил Гранин. Неизвестный человек 19 давно утеряэшее спрртивцую форму, отвисший животик, лысеющую голову. Жалость охватила его — впервые церед ним предстал этот человек, который носил его имя, отдельно от него самого, это существо, которое не было уже он сам, цотому что он удалился из него и теперь парил, обозревая как бы сверху свое состояние. Видно было, в какую дурацкую историю влезал этот субъект. Он почувствовал, как надвигается нечто темцое, опасное, от чего может сломаться весь его с тру^- дом налаженный, обустроенный ритм службы, с поездками в Моек- в»у и на Урэлг отпусков, вечернцх часов у телевизора, за книгой... Тот, на кровати, потер голову, встал, зашлепал на кухню к крану. Голова болела, во рту было гадко. Ильин все это чувствовал, но издали, как бы сверху смотрел на этого бедолагу и видел разом робкую его жизда, где всегда было стремление к порядочности, прямоте, на самом же деле приходцлоеь юлить, помалкивать, много врать, постоянно обманывать и своих инженеров, и начальников, таких, как Клячко, чтобы и они деоглц обманывать; как он соглашался поддерживать и выдвигать наглецов, додлипал в обмен на более или менее способных, которых хотелоеь сохранять. Давно уже ум его заполнился многоходовыми комбинациями, причем ничего не делалось просто так, потому что все должно было приносить личную пользу. Так поступали все люди кругом, многие поступали куда хуже. Когда-то он разработал серию моторов, экономичных, надежных, маленькие сильные моторчики, красивые и легкие, как игрушки. Выяснилось, что никому это не нужно. Он получил большую премию, но главный энергетик сказал ему: «А что я буду иметь, если поставлю твои моторчики? Ни-че-го! Чем больше я потребляю энергии, тем легче мне экономить. Смекаешь?» Надежность была не нужна. Меньше металла — никому не нужно. Дешевизна не нужна. История с моторами была частью абсурда. Огромный Абсурд возвышался над работающими людьми словно языческое божество, которое они никак не мог*- ли ублаготворить, ненасытное бесплодное божество. Цель жизни, которая когда-то в молодости была, куда-то подевалась, казалась теперь глупой, он старался о ней не вспоминать. Но Ильин отсюда, с высоты видел и ее, и она вовсе не была глупой, скорее, глупой оказалась та жизнь, которой он занимался, и та система, которой он служил. Альберт Анисимович появился откуда-то из густого сизого дыма курилки. Он оглядел Ильина, покачал головой. — Все же пришли... Мое дело было предупредить. — Чем таким нынче пугают? — спросил Ильин весело. Альберт Анисимович смотрел с жалостью. Молчал. Письмо Усанкова поднес к очкам так близко, что водил носом по бумаге. Ильин ждал, позабыв на лице своем улыбку. Спал он плохо, что с ним происходило ночью, не помнил, но какое-то мучительное состояние, как после страшного сна, не отпустило его. Он ничем не мог заняться, подписывал бумаги, говорил по телефону, но все это механически, не участвуя, а то, что было им, не могло найти себе место. Ильин принадлежал к тем многочисленным у нас людям, которые не думают о своей душе, потому что никогда не сталкиваются с ее проявлением. Будучи материалистом, Ильин не признавал, что у него может существовать что-то помимо мозга с двумя полушариями и что это что-то способно предчувствовать, прозревать, отделяться и где-то витать независимо от организма. Как здоровый человек, не умеющий болеть, тяжело переносит всякое недомогание, так и он, Ильин, маялся от какого-то мучительного разлада, а чего с чем, не понимал. Вот и сейчас, глядя на высохшие до прозрачности руки Альберта Анисимовича, на его хрупкую, ломкую фигурку, Ильин не видел, чего тут опа саться, еле, как говорится, душа в теле, дунешь, и рассыплется.
20 Даниил Гранин. Неизвестный человек — Что ж, естественно,— сказал Альберт Анисимович, он поднял голову, устремил на Ильина мерцающий взгляд преувеличенных глаз.— Им не до вас было,— он обошел Ильина кругом, сунул ему в карман письмо.— Берите, берите, мне ни к чему. Не будем клясться словом учителя! И, уже не обращая внимания на Ильина, продолжал, как бы заканчивая с кем-то спор, что после убийства императора Павла дворец-замок был закрыт. Несколько недель спустя караулы перестали выставлять, этим и воспользовались офицеры. Преображенцы. Отправились в замок искать улики цареубийства. Прокуренные, желтые зубы Альберта Анисимовича то открывались, то закрывались, жестяной голос шел откуда-то сверху. — А улики можно было найти! Они имелись! — торжествовал он. — Вы мне фамилии их обещали,— сказал Ильин. Альберт Анисимович досадливо скривился. Есть, конечно, примерный круг лиц, возмущенных столь незаконным дворцовым переворотом. Будучи отнюдь не высокого мнения о Павле, они осуждали действия заговорщиков. Убийство бесчестило русский трон.- — Кто же входит в этот круг? — В данном случае я ограничил себя преображенцами. — И что? Ильин ждал, хмуро смотря на него в упор. — В моих списках никаких Ильиных не значится,— произнес Альберт Анисимович как бы официально. — Чем же объяснить такое сходство? — А может, вам показалось? — Я же видел его,— сказал Ильин измученно. — Не могу знать. — Да знаете вы прекрасно,— сказал Ильин.— Вы меня о чем предупреждали, а? Альберт Анисимович окутался сизым папиросным дымом. — Молчите? Чуть что: нельзя, запрещено, предупреждаем. И вы тоже? Нет уж, будьте любезны, сообщите мне, что вообще значит это явление. Если б мое расстроенное, допустим, воображение. Но у меня свидетельство имеется.— Ильин хлопнул себя по карману.— Что же получается? Невозможное, да? А было? Но ведь это же абсурдно, согласитесь. Альберт Анисимович хмыкнул. — И небываемое бывает, как возвестил Петр Великий, разгромив шведский флот. — Мы с вами не о том,— сказал Ильин, еле сдерживаясь. — Сергей Игнатьевич, не хочу брать грех на душу,— Альберт Анисимович приложил руку к груди.— У вас щита нет, дружочек. Погибнете. — Это мой вопрос,— сказал Ильин. Альберт Анисимович снял очки, долго протирал стекла, глазки его стали крохотными. — Вам этого знать не положено. Ильин подождал, когда он нацепил очки, крепко взял его за отворот пиджака. — Нет уж, извините... Выкладывайте! Все как есть! Сухонькое тело тряпочно замоталось в его руках. — Как вам будет угодно,— согласился Альберт Анисимович и стал рассказывать про свойство Времени сворачиваться рулоном. События могут накладываться, соединяясь через векаг недаром существует прапамять, когда кажется, что все это с нами уже происходило. Настоящее — это мостик между прошлым и будущим, огонек, на котором сгорают наши усилия. Его светом пользуются астрологи, пророки. Прошлое может повторяться, его изображение приходит как свет погасшей звезды, и привидения появляются среди нас.
Даниил Гранин. Неизвестный человек 21 Слова его убаюкивали Ильина, он понимал, что это не то, совсем не то, чего он ждал, и не о том. Пласты дыма плыли сквозь оболочку Альберта Анисимовичат черты его плавились. Ильин боялся, что старик растает и исчезнет. Он встряхнулся. — Погодите, а кто там, в ваших списках, самый молодой из офицеров? Альберт Анисимович на минуту задумался. — Пожалуй, поручик Немировский-младший, Тимофей. — Немировский... — повторил Ильин, вслушиваясь, — После той истории их всех разослали по захолустным гарнизонам. Его, кажись, в Демянск. Или в Опочку? — И дальше что с ним? — Не знаю. — А потомство у него было? Альберт Анисимович пожевал губами. — Вам лучше обратиться к Витяеву. Он у нас специалист, кто, откуда, куда, древознатец. После долгих уговоров Альберт Анисимович, вздыхая и ворча, повел его в маленькую комнатку где-то на верхотуре. Среди стопок каталожных карточек, наваленных книг, рукописей на высоком табурете работал скрюченный бородатый мужичок. Из маленькой лохматой головки топырились большие уши, делая его похожим да летучую мышь. Выслушав Альберта Анисимовича, он закашлялся, затрясся весь, пока наконец из него не посыпался хриплый смешок. — И этот тоже ищет себе предков дворянских,— он говорил брезгливо, не глядя на Ильина.— Модно стало. Недавно открещивались, отрекались от них... Немировский? Род вполне достоин. Служили в гвардии, на флоте, были дипломаты... Они достойны, а мы не достойны. Никого из них не достойны. Над ними шпаги ломали, их званий лишали. За что? Да у нас за это и выговора не схлопочешь! Альберт Анисимович попробовал было урезонить его: — Ты же не знаешь человека,— но только хуже сделал. Витяев воспламенился, закричал: — Мне и знать не надо. Никто честным остаться не мог. Честные все сгнили в лагерях. Остался мусор... Трусы и соглашатели. Машина по отбору работала семь десятилетий. Кого отобрали? Кого? Все это время он листал книги, перебирал карточки, хмыкал, сморкался, внутри него клокотало, хрипело. — Тимофей... Немировский... В седьмом году попал в опалу, перевели в Новгородскую губернию, в артиллерийский полк, в десятом году услали в Нарву, в двенадцатом году участвовал в кампании, отличился, убит под Шевардиным в чине ротмистра. Сын Иван, сын Яков, дочь Анфиса, впоследствии Карташова. — Карташов служил тоже в Преображенском и был по тому же случаю уволен в отставку,— сказал Альберт Анисимович. — Он из той же группы — Воронцов, Карташов... Витяев открыл алого бархата переплет рукописной книги, пропустил листы между пальцами с ловкостью кассира, открыл в нужном месте. — Карташовы... Неплохо... Герб с тремя птицами... Они люди были, а мы щепки. Лес вырубили. Осталась щепа. Вместо леса бараки да общественные нужники. Ни дворян, ни разночинцев, ни кулаков, ни купцов, никого не осталось. Голь озверевшая. Все. что накопили стоящего, все изничтожили. Теперь хотят за счет предков облагородиться,— он с ненавистью воззрился на Ильина.— Оставьте их в покое! Ильин водил рукой по корешкам книг, говорил, удивляясь своей твердости: — Не могу, Оставил бы, так они меня не оставляют. Да и потом, что тут плохого, люди, может, хотят опереться.
22 Даниил Гранин. Неизвестный человек —<- Как жег опереться! Прилепиться вам всем надо! Прикрыть срам свой! -*— закричал Витяев. — Не позорьте родов российских! Ильин лишь улыбался, ему хотелось подойти, погладить эту ушастую лохматую голову. «Все правильно, все верно!» — чуть было не сказал этого, но почему-то удержался. Словно тяжкий груз свалился с него, теперь только он почувствовал, как ему было тяжело, он даже расправил плечи, поднял голову. Спускаясь по витой железной лестнице, Альберт Анисимович говорил: — Гневный человек наш Витяев, от него всем достается. — Из пострадавших? — Наоборот. Отец его в трибунале заседал, мясорубку вертел. Сын вот таким образом страдает. — Но злоба какая. Страдаешь, так добрым будь. Альберт Анисимович остановился, не оборачиваясь, сказал: — Вот оно, действует.,* Вы не цыкнули на него. Раньше бы цыкну* ли. В вестибюле, прощаясь, он смотрел на Ильина издалека, откуда-то из своей астрономической дали. — Правильно. Люди мучаются, когда у них есть выбор. А у нас выбора нет, Чем сильнее вера, тем меньше выбор...— Это было непонятно и не очень беспокоило Ильина.— Радует ли? — угадал Альберт Анисимович. Затем вздохнул.— Может, и обойдется, дай-то бог, чтобы миновало. Нет уж, хватит с нас намеков и предсказаний. Ильин не стал расспрашивать. Для него все прояснилось, все вновь стало просто — Немировский, Карташов и никаких Ильиных. Он шел по Невскому летящей молодой походкой, разглядывал встречных женщин — верный признак свободы и довольства.- На заседании техсовета посреди доклада руководителя проекта Ильин поднялся и вышел из зала. На лице его оставалось участливое внимание, он прошел к себе в кабинет, набрал номер телефона в Бора- вичах. Мачеха была дома. Ильин спросил ее, как девичья фамилия его матери. Мать умерла, когда ему было пять лет. Мачеха усыновила его, и он привык считать ее матерью. — Зачем тебе? — обеспокоенно спросила мачеха, и этот пересохший от волнения голос вызвал из небытия старые-престарые страхи. Мачеха появилась в их доме спустя полтора года после смерти матери. Она мало что знала о прошлых их горестях, не хотела знать, она была из-под Пскова, натерпелась в оккупации, да и после, так что у нее хватало своих бед. В детской памяти Ильина смутно хранилось, что мать высылали из Ленинграда, сделали лишенкой, что как-то потом она вернулась через Боровичи, где у отца жили родители. Подробности той истории он никогда не знал, о матери вспоминать избегали, это была запретная тема. Не осталось ее фотографий, лица ее Ильин не помнил. Мачеху он всегда называл мамой, про мать же думать забыл. Мачеха фамилии матери не знала, не то чтоб забыла, никогда не знала и не ведала, попробует написать шурину, может, он помнит. — А что, у тебя неприятности? Да когда ж это кончится...— и она заплакала. Он еле успокоил ее. Прежние страхи накинулись на нее, собственные и отцовские страхи, которыми он заражал всех. Он боялся говорить о политике, но оказалось, что и все другое могло быть использовано как политика, его тревожили то хмурый взгляд парторга, то какой-то посторонний вопрос начальника смены. Как будто ему вспрыснули, привили страх. Высокий, большерукий, он сутулился, стараясь не выделяться, стать незаметнее. Стыдно сказать, он просматривал газеты, которые нарезал для уборной, чтобы там чего не попа-
Даниил Гранин. Неизвестный человек 23 лось... Среди больших и малых страхов, что поднимались у Ильина словно пузыри со дна памяти, появился один рисунок красно-синим карандашом, что-то из дальней дали. Л<()жка серебряная с монограммой, которую он старательно срисовывал. Отец увидел, перепугался, разорвал рисунок, ложку куда-то убрал. То, что это была монограмма, Ильин сообразил только сейчас. Среди алюминиевых перекрученных ложек, почернелых облупленных железных вилок ложка эта выделялась приятной тяжестью, блеском; ему казалось, что он до сих пор помнит ее телесную прохладную гладкость. В ней было ощущение другой жизни, не похожей на их прокуренное скандальное общежитие и ту комнату с раскладушками, где они жили впятером. Ложка лежала в фанерном ящике стола вместе с точильным бруском, пробками, кухонным ножом, продуктовыми карточками, струнами гитары.,. Стол был накрыт зеленой клеенкой... Он попробовал расширить пространство, круг, высвеченный памятью,— не удавалось. Какие там на черенке буквы сплелись, не вспомнить. Может, ему когда-нибудь приснится эта вязь, сцепление инициалов... Где эта ложка?.. У него даже мысли не было ослушаться отца, спросить, потребовать объяснений. Он не отца боялся, он боялся отцовских страхов. Нельзя и нельзя. Вполне вероятно, что подсознательно он был доволен стараниями отца создать чистую анкету. Это было выражением отца — обеспечить «чистую анкету». Выпивши, отец однажды разнежился, заерошил ему волосы и вдруг сказал: «У тебя они, как у матери». Больше ничего, Сергей сразу понял, что это о той, первой, родной матери. Это были необычные для отца и тон, и голос, вырвавшиеся откуда-то из сердца. Страх начисто сожрал любовь, все сожрал в отце. Впервые он подумал об отце как о несчастном человеке. Разве что челочка да еще берет — вот и все, что отец позволял себе, все отличие, что осталось от его молодости. Ильин вспомнил, что к бабке и деду на кладбище ездили в родительскую субботу, а к матери — никогда, где ее могила, он не знал. И спросить уже некого. Где они, люди его детства, отцовские кореши, тетки, свояки? Моряк с аккордеоном, дядя Коля, его жена Нюся, певунья. Где те волосы Сережкины? Он усмехнулся, погладил свою залысину. Зато анкета чистая, образцовая анкета передового гражданина, надежного, примерного, достойного доверия, ибо не привлекался, не участвовал, плохих родственников не имел, ни в чем не замешан. Весь как на ладони, никаких заусениц, чист как стеклышко, прозрачен, так прозрачен, что его самого и не видно. Может, его и не было. Не был, не состоял, не существовал. Челочка осталась в памяти от отца. И берет остался. Большой серый берет, набок сдвинутый. Тогда редко кто носил береты. А отец носил. Выглядело смешно, особенно под конец жизни. Седеющая челочка над красным носом и этот старомодный берет с претензией. Возможно, это был способ отстоять себя хотя бы так. На подоконнике лежала красная книга «Вопросы ленинизма» и висела вырезанная откуда-то картина «Сталин и Ворошилов в Кремле». И все же лихо сдвинутый берет. Получается, что отец имел некоторое преимущество. Живи, как все, делай, как все, Сергей Игнатьевич Ильин, у тебя ни берета, ни челочки. Вместо челочки пролысина, учрежденческая лысина. Широкая блестящая поверхность между двумя пышными пучками волос на висках. Никого не задев, не зацепив, доехал он до этого кабинета. Его уверяли, что это результат его способностей, какие ни есть, но способности, но он-то знал, что это результат непроявления способностей, чем выше он поднимался, тем меньше требовалось, тем больше следовало помалкивать, повторять и развивать чужие мысли. У него не было отцовских страхов, кошмаров, все они вошли в плоть и кровь, стали чувством на уровне инстинкта — было естественным опасаться того-то, избегать таких-то вещей, не обострять, помалкивать. Почему он не запомнил монограммы? Не было уверенности, что это мать? Или забыл, потому что не еле-
24 Даниил Гранин. Неизвестный человек довало помнить? Скорее всего, что так. Он предпочитал не знать. Подростком не допытывался, никогда не спрашивал, где находилась мать, как она умерла, отчего умерла. Может, что-то и говорили, но он не запоминал. Чувствовал, что это ни к чему. Потому и забыл. Наверное, если бы он раньше спохватился, можно было еще что-то подобрать в развалинах памяти. Теперь все там выветрилось, осыпалось. Не докопаешься. И не стоит... Вот тут его настигло презрение, которое было в словах Витяева. Запоздалый стыд, который обдал его жаром, так что Ильин вспотел, сидел потный, красный, закрыл глаза. Комиссия нагрянула как бы внезапно. На самом же деле Ильина предупредили о ее приезде, о составе, для того и существуют свои люди в министерстве. В последний день, однако, вместо Усанкова возглавил комиссию сам Клячко Ф. Ф.— замминистра. Усанков, который приехал вместе с ним, успел предупредить Ильина на всякий случай, чтобы не поддавался, если этот тип «на фуфло будет дергать». С утра комиссия направилась на комбинат смотреть новую машину в работе. Клячко, как всегда, разносил, придирался к окраске, к дизайну, к рукояткам, тут он был на коне. Все понимали, что в машине он не разбирается, и соглашались с ним, обещали исправить, учесть, обещали горячо, как полагается в таких случаях обещать, чтобы начальству было приятно, что оно приехало не впустую и навело порядок. Ильин шествовал в свите поодаль. Усанков уже тогда обратил внимание, что держится он, словно посторонний. Не хватало располагающей ильинской готовности к улыбке, всегдашней внимательности. На некоторые рассуждения Клячко он позволял себе отмалчиваться. Усанков ткнул его в бок, чтобы привести в чувство. Ильин посмотрел на него долгим задумчивым взглядом, значения которого Усанков не понял. И одет был Ильин слишком вольно — какая-то курточка с молниями, под ней трикотажка без галстука. Клячко, маленький, толстый, ходил, переваливаясь, вокруг машины, собачил инженеров, матерился, поносил начальство, в смысле дирекции, главка, подмигивал рабочим — показывал, что заодно с ними против всяких начальников. Прием был груб, мало на кого действовал, но Клячко было наплевать. Когда на стенде испытатели прижали его насчет реконструкции, он заявил, что уже выделил нужные средства, показал на директора — с него требуйте! — все это, глазом не моргнув, с полным бесстыдством. И Усанков понимал, что директор не станет отказываться, уличать, слишком дорого ему обойдется. Это был обычный прием Клячко. Преспокойно называть несуществующие цифры, приказы, докладывать о выпуске машин, еще проектируемых, лишь бы выкрутиться. Не терялся, громовым голосом, да еще с укором давая отпор всяким критиканам. По дороге в Ленинград с Усанковым произошла неприятность. Ехал в «Красной стреле» в одном купе с Клячко. Это уже потом, обдумывая случившееся, Усанков понял, что билет ему в одном купе с Клячко взяли не случайно. Мирно попили коньячку, и уже перед сном, укладываясь, Клячко, протяжно зевая, вдруг сказал расслабленным голосом: «Значит, копаешь под меня?» Он сидел напротив Усанкова, коротенькие ножки, сатиновые черные трусы, маечка, белый животик вывалился, физиономия, красная от выпитого коньяка, брылья висят, глазки — мышки, улыбчивые, сонные. Еще раз зевнул. «Напрасно ты, Усанков, надеешься, свалить меня трудно. Я видишь, какой кругленький». Была пауза, затем Усанков протянул вроде шутливо, вроде скрывая огорчение: «Эх, Федор Федорович, легковерный вы человек, это нас стравить хотят». Погасили свет. Клячко улегся, хихикнул в темноте: «Напугался? Признавайся, ты на кого надеешься?» — и, не дождавшись ответа, за-
Даниил Гранин. Неизвестный человек 25 храпел с нежным присвистом. Позвякивали ложки в стаканах* Иногда занавески пробивало мелькающим светом. Усанков лежал с открытыми глазами. Ему было стыдно оттого, что Клячко угадал его испуг. Ничем вроде не выдал себя, и все же Клячко почувствовал. Усанков с ненавистью слушал его безмятежный храп. Новые идеи, разработки — все, что Усанков выдвигал,— Ф. Ф. Клячко отбирал из них наиболее простые, шумные и преподносил от своего имени. За эти годы и Усанков и другие наработали ему славу специалиста, инициативного руководителя. Никто наверху не знал, что доклады ему сочиняли, правили его безграмотные обороты, его диформацию, инфарма- цию... что на самом деле он никудышный инженер, откровенный жлоб, невежда, лгун... Почему они все, куда более знающие, толковые, должны работать на этого жлоба? За что это, за какие такие заслуги Клячко командует ими? Именно такие жлобы и вылезают наверх. Ему давно уже пора на пенсию, но он и не собирался уходить. В войну он каким-то образом увернулся от армии, пристроился в партийной школе. Заочно кончил пищевой институт и стал карабкаться. Сам Клячко в минуты откровенности признавался приближенным: «Я лично никого не спихивал, я этого не разделяю, при той качке, что была, хватайся, когда подкинет, за то, что рядышком, не упускай, и вся хитрость»,— и он вытягивал руки, разводил толстые пальцы. Кроме наглости была в нем и другая сила, темная, злая, которую Усанков определить как следует не умел. Исходила эта сила не от Клячко, а от таких же, как он, только еще выше стоящих начальников, дубо- ломистых, таких же дремучих и цепких мужиков. Они составили как бы незримое сообщество. Соединила их скорее ненависть к «ин- теллихенции». Себя они считали народом. Сообщество это придавало Клячко уверенность, министр и тот избегал связываться с ним, про него Клячко открыто говорил «не наш человек, не коренной». Спал Усанков плохо, встал рано, оделся, раздвинул занавески. За окном мчалась солнечная, вся в бегучем росяном блеске зелень. Проплывали деревни, окутанные низким туманом. Клячко храпел, жидкие седые волосы его сбились, бабье лицо распустилось, потеряло значительность. Открылось такое пустое, мелкое, что Усанков успокоился. Стало обидно, сколько сил и внимания взял из его жизни этот ничтожный человек. Так или иначе уход Клячко из министерства был предрешен, но именно в эти последние месяцы он мог наделать немало бед, Усанкову в особенности, такую подножку поставить, спутать все расчеты... Он смотрел на него и представлял, как можно сейчас придушить Клячко подушкой. Оказывается, он, Усанков, мог бы это сделать с удовольствием и нисколько не мучиться. Вот до чего дошло, думал он о себе не то с удивлением, не то с опаской. Тут какая-то другая, посторонняя мысль, связанная с Ильиным, промелькнула, но так быстро, что Усанков не мог разобрать, что это было; промелькнула и исчезла, оставив беспокойство. Ныне при взгляде на Ильина, на его отсутствующую физиономию его снова толкнуло беспокойство, связанное с той ускользнувшей мыслью. После обеда поехали в КБ. В машине Клячко осоловел, был благодушен, пообещал Ильину увеличить штаты, рассказывал анекдоты про чукчей. Рассказывал он хорошо, все смеялись, даже водитель, даже Ильин, необычно хмурый, улыбался, как бы досадуя, что его смешат. Усанков давно знал весь репертуар Клячко, но смеялся, ему казалось, что все так же, как он, притворяются. В вестибюле их встречали главный инженер, начальники отделов. Ильин представил каждого. Церемония соответствовала правительственному визиту. Клячко следил, чтобы все было, как у больших. «Гимна не хватает»,— тихо сказал Усанков Ильину, но тот и глазом не повел. Держался почти безразлично, никак не стараясь «подать» свое хозяйство. И внешне Ильин изменился. Пухлые щеки его втянулись, обычно уютно-мягонький, сутулый, он словно бы распрямился,
26 Даниил Гранин. Неизвестный человек а вернее сказать, натянулся, похудел, все в нем подобралось, исчезла его приветливая улыбка, приятная застенчивость. Пояснения давал главный инженер, сам же Ильин был молчалив, держался отрешенно, холодно, так что Клячко к нему и не обращался. Шествовали вдоль кульманов, мимо развешанных проектов. Время от времени Клячко тыкал пальцем в чертеж: «И сколько еще будете возиться? Разве это темпы. Не вижу сдвигов, отстаете. Мм-да, работнички...» Люди краснели, терялись, тогда он хмыкал удручающе: «То- то, голубчики, думали мне слепить горбатого? Не пройдет! Вам, сукиным детям, лишь бы начальство облапошить, лишь бы показуху всучить...» Всерьез разбираться он не собирался, его дело было припугнуть, чтобы виноватыми себя почувствовали, они тут все виноватые, все ловчат, нарушают, приписывают, бей, не ошибешься, все они рвачи и бездельники.,. Усанков двигался в свите, чувствуя, как позади остаются недоумения, обиды. Самого Ильина Клячко не задевал, порой подчеркивал: «Плохо вы исполняете указания Сергея Игнатьевича, вы что же, подвести хотите вашего начальника?» Главный инженер пробовал перечить, не то чтобы спорить, а просил доказательств. Это был крепкий высоченный парень с черной курчавой бородой, похожий на библейского пророка. Чуть наклонясь над Клячко, он попросил разъяснить, что именно не устраивает замминистра в техническом проекте. Вопрос звучал невинно, но с этой минуты сонливость Клячко пропала, голос металлически зазвенел, серенькие глазки обрели опасный блеск, теперь он двигался и говорил нацеленно на этого молодчика, который к тому же был не в пиджаке, а в клетчатой рубашке и джинсах. — НИИ виновато, да? Министерство виновато? А вы тут для чего торчите? — гремел Клячко. Главному бы промолчать, Усанков делал ему знаки, но тот не унимался, стал цитировать приказы министерские, обещания: в одном одно, в другом наоборот, в одном — как здоровому лечиться, в другом— как хромому бегать; не давая себя перебить, приводил фразы, где была полная несусветица, абракадабра. Клячко по-кошачьи зажмурился, руками развел: ну, какой умник, ну и память... На министерство хочет свалить. Удобно? Ты запомни, раздолбай, обещать — дело министра, а выполнять — дело инженера, и не лезь со своим длинным носом... Наставил палец, стал выдавать этому парню. Лично ему, грамотею, незаметно отделяя его от КБ, припомнив командировку в Англию, у Клячко всегда имелось что-то про запас. Ездили, чтобы увидеть, как у нас все плохо? Вот на что валюту тратим. Любо по заграницам шастать. — А может, лучше вам вообще уехать? А? Так сказать, на землю ваших предков? Теперь можно, вы не стесняйтесь. Наступила тишина. Усанков увидел, как главный, этот могучий парень, растерялся, сочные красные губы его в бороде побледнели, Усанков отступил в толпу. Было стыдно и гадко. А Клячко как ни в чем не бывало шествовал дальше, осматривал новенький заграничный ксерокс, потом отправились в мастерские* Идти надо было через двор. Лил дождь, первый летний дождь, с солнечными просветами, шумный, быстрый. Усанкову дали зонтик на двоих. Цветастый дамский зонтик был маловат, и Усанков держал его больше над Клячко. Ильин, который шел впереди, вдруг обернулся, окинул их взглядом, как бы соединив, выразительно усмехнулся. Усанкову это не понравилось. В мастерской он, не стряхивая намокший пиджак, взял Ильина под руку, сказал на ухо: — Ты чего из себя целку строишь? Не понимаешь? Ильин ничего не ответил. — Разбердяй ты,— Усанков выругался ожесточенно, длинно, но легче не стало.
Даниил Гранин. Неизвестный человек 27 Членов комиссии Клячко разослал, по отделам, сам остался в кабинете Ильина с хозяином, задержал и Усаякова, ничего не объясняя. Развалился в кресле, ослабил галстук, вытер платком шею. — Жарко, хомут... Да, хомут у меня тяжелый. А если из хомута, да в ярмо, а? — он подмигнул им.— Дела да случаи, слыхали небось? — он подождал, осмотрел каждого.— Вы же дружки-приятели? Так вот, анонимочку на меня состряпали. Серьезную. Из Ленинграда прислали. Судя по фактам, предполагаю, что из твоего бюро, Сергей Игнатьевич. Погоди, знаю, что не ты, ты от меня ничего, кроме хорошего, не видал. Вот твой еврей этот, прорезался он сегодня. Похоже? — Не думаю,— сказал Ильин. — Он, он, я чую. Матерьяльчик собирал. Цитатки. Что им неймется? Доверили — твори, старайся. А они? К жене моей бывшей подобрались, ну, что за люди пошли, ни совести, ни чести. Схватился со мной. Совсем обнаглел, ну ничего, горшку с котлом не биться... Он разошелся, слюна летела изо рта, он ораторствовал, набирая скорость, разбегаясь, как для прыжка. Усанков искоса следил за Ильиным, чтобы тот чем-то не выдал себя, в таких делах Ильин опыта не имел, не искушен, стоит чуть дрогнуть, Клячко учует, нюх у него звериный, с него всякое станет, может, про главного нарочно блесну закинул. Пока что Ильин держался невозмутимо, стоял посреди кабинета, руки в карманах, лицо гладкое, чужое, неприятно чужое, выдержке его можно позавидовать, но что-то тревожило Усанкова, было в спокойствии Ильина что-то лишнее. — ...мы этого анонимщика на место поставим, раз и навсегда отобьем охоту! Надо тебе, Сергей Игнатьевич, со всей решительностью ответить на его письмо. Опровергнуть! И так вдарить, чтобы неповадно было,— без всякой подготовки, неожиданно выпалил Клячко. — А если это не он? — произнес Ильин равнодушно. — На него и не ссылайся. Ты по фактам бей. На каждый факт есть другой факт... Стесняться нечего с такими подонками. Усанков тебе поможет. Поможешь, Усанков? — и крепко ухватил Усанкова взглядом с прищуром, еле заметным, предупреждающим. Усанков зашагал по кабинету, стал к окну, не оборачиваясь, сказал: — Надо бы ознакомиться сначала. — С кем? Со мной? Значит, ты мне незнакомщик? — задробил по спине короткий, с угрозцой хохоток. Внутри Усанкова жарко рванулась злость. Но тут же осадило, притормаживая, устройство, которое умело подавлять любые эмоции. Оно срабатывало автоматически. Прекрасное предохранительное устройство, мгновенно просчитывающее все «за» и «против», устройство, отлаженное годами службы. Благодаря ему он продвигался, восходил. Но он и не представлял, какую оно набрало силу. — Не крутись, Усанков. Эх ты, бедолага... Я вам проектик ответа заготовил. Саму анонимочку мне позже раздобудут,— поясняя, он отщелкнул клапан своей кожаной папки, достал бумагу. Усанков взял, стал читать. Текст ответа был наглый, грубый. И хорошо, соображал Усанков, чем хуже, тем лучше, такое только поддержит анонимку. Если бы Ильин согласился подписать... — Берите за основу. Можете не стесняться, меняйте, добавляйте,— пояснял Клячко. Ильин бесшумно ходил по ковровой дорожке, круто, по-военному поворачиваясь в конце, не обращал ни на кого внимания. — Ведь проверять будут,— предупредил Усанков. — Не твоя забота, каждый проверщик кому-то подчиняется, верно? Вот комиссия наша приехала, можно туда ее повернуть, а можно сюда,— Клячко со значением подмигнул Ильину.— Вы учтите, дру-
28 Даниил Гранин. Неизвестный человек ги двуногие, моя рубаха не в этой стирке. Ясно? Эх, знали бы вы, что они там наворотили. Форменные гниды. Давить их. Бородач твой, это, определенно, он! Убежденность его успокоила Усанкова, пусть валит на главного. Усанков протянул бумагу Ильину. Это было совсем не обязательно. Позже, вспоминая случившееся, он всякий раз останавливался на этом своем дурацком жесте. Нечего было торопиться. Видать, слишком его раздражала отрешенность Ильина, полная его безучастность. Бумагу Ильин взял двумя пальцами, держа на вытянутой руке, смотря на нее сбоку. — Да ты читай, читай,— нетерпеливо потребовал Клячко. — Зачем? — А как же, подписывать придется,— ласково протянул, почти пропел Клячко.— Дорогой ты мой Сергей Игнатьевич, ты же умный мужик. Ильин продолжал держать бумагу двумя пальцами, брезгливо, подальше от себя. Можно было подумать, что ему наплевать на Клячко. Но такого не могло быть. Он всегда боялся Клячко. Усанков это знал. Все боялись Клячко. Даже он, Усанков, и то боялся Клячко. Клячко был еще опасен, ранен, но опасен, тем более опасен; сейчас надо самим не подставиться, время, время надо выиграть, Ильин прекрасно это все понимает, учитывает, он всегда был осторожен. Непонятно, что с ним происходит, какую игру он ведет. Следовало как-то встряхнуть Ильина, чтобы он очнулся, увидал настороженность Клячко. Ночной разговор в купе не давал покоя. Усанков, как говорится, был под колпаком, и действовать ему теперь надо весьма осмотрительно. Должен же Ильин понять, что придется пожертвовать главным инженером, подписать эту поганую бумагу, любые затраты оправдают себя. Лишь бы Клячко ничего не заподозрил раньше времени. Иначе начнет рыть и докопается, до всего докопается, он упорен, как кабан. — Сделаем, Федор Федорович, выполним интернациональный долг,— как можно веселее сказал Усанков и прищелкнул пальцами, показывая, что есть подходящая идея. Ильин никак не отозвался. — Верно, Серега? — продолжил Усанков тем же тоном, подошел к Ильину, чтобы хлопнуть его по плечу, но не решился, что-то помешало. Наткнулся на невидимую стенку. Это было странно. Он привык командовать Ильиным, не задумываясь. Маленькие выпученные глазки Клячко соединили их обоих оценивающе, кресло заскрипело под его тяжестью. — А мне все равно,— вдруг пропел он.— А мне все равно, а мне все равно,— он поднял пухлую руку и серьезно, по-доброму сказал;— Это я вам шанс даю, земляки. В кабинете стало душно. Неподвижный воздух сгустился. Усанков оперся о мраморный подоконник, положил руки на прохладный камень. Солнце жарко блестело в тяжелой бронзовой люстре. КБ помещалось в старинном особняке. Кабинет сохранял красного мрамора камин, на котором стояла китайская ваза. Дубовый потолок имел резные карнизы, наборный паркет повторял рисунок потолка. Новенькая мебель, желтенькая, фанерная, тонконогая, показалась Усанкову хилой. И Клячко и все они не соответствовали этому кабинету. Ильин разнял пальцы, последил, как бумага, плавно кружась, опустилась на стекло. — Акция была бесчестной,— произнес он, ни к кому не обращаясь.— Кем бы ни был царь... — Чего? — не понял Клячко.— Ты про что? Ильин дернул головой, осмотрелся. — Позвольте заметить, там все соответствует,
Даниил Гранин. Неизвестный человек 29 Клячко рассердился. — Где там? — В анонимке. — Тебе что, показывали? *** Ощущение опасности подступило к Усанкову, сердце застучало, он оторвался от подоконника. В это время Ильин сказал мягче: — Это я ее писал. — Анонимку? Ты? Кончай трепаться,— Клячко с облегчением повалился обратно в кресло. Усанков вышел вперед, — Выручить он хочет своего главного, вы разве не видите, Федор Федорович. Посмотрите на его героическую физиономию. Пострадать от начальства, самое наилучшее, если от министерского... — Не мельтеши,— Клячко махнул рукой, отстраняя Усанкова.— Так ты серьезно, Сергей Игнатьевич? И доказать можешь? — А зачем мне доказывать? — удивился Ильин. — Почему же анонимка? — Побоялся подписать,— отчеканил Ильин бравым, совершенно неподходящим для этих слов голосом. — Теперь что, не боишься? — Теперь нет. — Ишь ты, куда ж твоя боялка делась? — Долго рассказывать,— Ильин махнул рукой, неподвижное лицо его вдруг растопила улыбка.— Не беспокойтесь, Федор Федорович, я то же самое напишу от себя. Клячко встал, оперся обеими руками о стол, шея его багрово надулась. — А почему признался? Буквально на глазах внешность Ильина менялась неузнаваемо. Никогда Усанков не видал его таким стройным, рослым. — Потому что хватит! — и голос был не Ильина, молодой, свежий. Лицо его разрумянилось, похудевшее, оно вытянулось, освободилось от дряблой мягкости, стало тугим и чистым. — Почему написал, могу понять,— хрипло соображал Клячко.— Сейчас все пишут. Поднажали на тебя. Решил, что кончается Клячко. А вот признался почему? Уж до конца открывайся. Нет, не сходится, ты меня разыгрываешь. — Зачем же,— весело сказал Ильин.— У меня второй экземпляр имеется,— он показал на сейф.— Показать? На лбу у Клячко выступили набухшие вены, глаза налились, все в нем раздулось, лилово потемнело. — Верю. Я-то тебе верю, всегда верил, я к тебе всей душой был. Что тебе Клячко плохого сделал? За что ему плюнул в душу? ЧЗвои люди! Я тебя вытащил, поднял, орден дал, я тебя в коллегию назначил...— от обиды ему перехватило горло.— В открытую пошел на меня. Значит, я даже анонимки не достоин. Перчатку мне бросил. За что? Он всхлипывал и стучал кулаком по столу не столько даже от поступка Ильина, сколько от непонятного его признания, от этой безбоязненной веселости. Должна же быть какая-то причина. Клячко твердо усвоил, что в действиях каждого человека за красивыми словами стоят самые простенькие причины — зависть, погоня за деньгой, должностью... Анонимка — это Клячко понимал, анонимку он и сам мог написать, но признаться? На то должна быть причина серьезнейшая, и причину эту разгадать было необходимо. — Я же тебя на дерьмо сведу. Всю жизнь будешь ходить в клеветниках, не отмоешься. Ты, может, думал, что объявиться выгоднее, да кто тебя защитит, кто? Оттого, что Ильин не пугался, стоял руки в карманы, смотрел благодушно, от этого Клячко кипел, задыхался, его вполне мог хватить удар. В другое время Усанков бы сжалился, поднес бы старику
30 Даниил Гранин. Неизвестный человек воды, но тут и не двинулся. Шевельнулась даже мыслишка: «И хорошо, чтобы удар». Но больше его занимало то превращение, что на глазах происходило с Ильиным, он все более кого-то напоминал, что-то раздражающе знакомое появилось в нем. Какая-то свобода и решительность, и счастье этой свободы, как будто он только что получил и все время опробывал движениями — хочу, улыбаюсь, хочу, суплюсь, лицевые мышцы не напряжены, принимают то выражение, какое им нравится, не согласовывая с предохранительным устройством, нет противного ощущения застывшего жира на лице и этой постоянной готовности согласно кивнуть. А самое наибольшее счастье—посреди разговора повернуться и уйти, просто так, свободный человек, скучно стало слушать вашу ругань, Федор Федорович, ваши угрозы, скучно, и вся недолга. Повернулся и вышел, как сейчас Ильин, а ты, Усанков, стой и слушай, тебе деваться некуда, ты переминайся с ноги на ногу. — Вернуть его! Ильин! — закричал Клячко, но вдруг опомнился, уставился на Усанкова.— Он что, блаженный! А может, у него лапа появилась? На что он надеется? Тебе небось известно. Взял и засветился, с чего это? Тут что-то не то, а? Разговаривать Клячко не умел, так чтобы на равных, слушать, отвечать; он привык спрашивать и говорить. То есть сообщать и требовать. Он говорил — его слушали, ему начальство говорило — он слушал. Так было на всех этажах и всегда. С ним не разговаривали, и он не разговаривал. Никакого разумного объяснения случившемуся Клячко найти не мог. И, видно, Усанков, за которым он цепко следил, тоже подрасте- рялся. Ильин — мужик осмотрительный, равнодушный, с чего он взвился? Ясно одно — за добро не жди добра, старая эта истина хоть как-то утешала Клячко своей горечью, она позволяла не щадить ни Ильина, ни Усанкова, никого не жалеть, тогда тебя будут чтить и даже любить. С этим Ильиным, выходит, он обманулся* Пострадал. Но это не было ошибкой. Он, Клячко, не совершал ошибок* Все, что он делал, было правильно. Не он ошибся, а ошибся Ильин, поспешив высунуться. В сущности, это он, Клячко, выманил Ильина своим предложением. Подсознательно выманил, инстинктивно, потому что у Клячко безошибочный нюх. — Как я его раскусил? Я ведь вас насквозь вижу,— объявил он Усанкову.— Волки вы, хищники* Накидьшаетесь, как только учуете, эх вы... — От сочувствия к себе слезы выступили у него на глазах. Зрелище было необычное. — Ну что вы, Федор Федорович, это у Ильина какой-то срыв» каа кой он хищник. — Срыв?.. С ним что» бывает? — В каком смысле? — А ты мне рассказывал про этих... вчера..,— как бы безразлично напомнил Клячко. Брови Усанкова поднялись, и лицо его остановилось. — Господи, он похож на того... поручика,— пробормотал он и рванулся к двери, но Клячко с неожиданной ловкостью опередил его, преградил дорогу.- Ильина он нашел у главного инженера* Усанков вошел без стука* Они стояли у окна. Лицо, лоб у главного инженера были в красных пятнах. — Кто там? Нельзя,— сказал Ильин. Усанков не обратил на это внимания. Тогда Ильин подошел, взял его под руку, вывел из кабинета. Они спустились вниз. Ильин посмотрел на часы. — Мне в Спасскую церковь надо,— сказал он.
Даниил Гранин, Неизвестный человек 31 Усанков не удивился, — Я тебя провожу. , Шли молча, быстро, через какие-то проходные дворы, разрытые проулки. Две молодые цыганки закричали им со смехом: «Сергей, иди ко мне скорей!» По бульвару шествовала процессия старух с собачками. Усанков никогда не понимал этот город. Во всех остальных городах он чувствовал себя столичным жителем, всюду царила провин^ циальность; ленинградцы тоже при всем их гоноре плохо разбирались в движениях Власти, но провинциальной жажды быть в курсе, все знать, приобщаться не было. Каким-то образом они уберегли Независимость. Старинные дома, обшарпаййьш, в ржавмх йодтеках, сохраняли былую красоту. Черты былого можйо было заметить в балконных перилах, в кованом узоре поломанных ворот, где-то под крышей вьЬ ступали остатки герба* облупленные львиные головы. Бывая в Ленинграде, Усанков ощущал какой-то упрек. Вот и сейчас, шагая За Ильиным по площади 1С белому раскидистому собору с зелеными куполами, отгороженному странной оградой из пушек и цепей, он испытывал смутную виноватость пер&д этим городом, йеред высокомерной его красотой, недоступностью. В сущности, Усанков всегда оставался здесь чужим. Нигде не был чужим, а здесь был, здесь ощущал себя деревенщиной. На паперти перед ними нейесть откуда появился сухонький сгорбленный старичок в зеленом вельветовом ййдЖачке. Вид у него был обтрепанный, как у той нищей братии, что побиралась у входа. Отличали его толстые очки и бесшумная легкость, невесомость. Ильин почтительно поздоровался с ним за руку, представил как Альберта Анисимовича. Усанков назвал ёебй, буркнул фамилию, но старичок сказал дребезжаще: — Весьма приятно, Игорь Андреевич,— И цербМоййо йаклоиил голову в беленьком пуху. Усанков слушал, как они заговорили о каком-то ВйТяеве, который посылал фотографию с портрета какого-то Нёмйровского. Ильин удивлялся и радовался тому, что это Витяев, нетерпеливо развязывал папку, где была фотография, никак йё МОГ сйравйТься с тесемками, а открыв, испуганно застыл. — Ему тут лет тридцать,— обратился он к Альберту Анисимовичу неуверенно. — Думаю, это перед кампанией. Потом Ильин протянул фотографию Усанкову» В овале резной рамы был портрет офицера с крохотными усиками и длинными курчавыми бакенбардами. Выгнутые тонкие брови придавали его лицу наивность и мягкость. — По-твоему, похож? На меня? Усанков смотрел то на портрет, то на Ильина^-те же вздернутые губы, тот же нос, пытался вспомнить* каким был Ильин лет двадцать назад* двадцать с лишним, когда они познакомились. Они сидели в номере у Тимофеева, шикарный был номер-люкс с тиснеными обоями, они трепались, пели песни, а Ильин распевал частушки срамные, а кроме того, они ругали Клячко... Бог Ты мой, уже тогда был Клячко! Министры сменились трижды» Тимофеева похоронили, а Клячко сносу нет. — Ничего общего,— ожесточенно сказал Усанков.— Не похож, не та порода. Какой из тебя гусар! — Нет, ты сравни. — Сравниваю. У тебя брюшко, у тебя плешь* сутулый, куда вы, папаша, лезете? А в те годы ты совсем был тюха*Матюха. Это теперь поднабрался номенклатуры.
32 Даниил Гранин. Неизвестный человек — Врешь ты все,— сказал Ильин.— А как по-вашему, Альберт Анисимович? — Смотря какое сходство вы ищете,— помолчав, неохотно ответил старик.— Все люди, да всяк человек сам по себе. — Вы, папаша, напрасно эту тему раздуваете,— сказал Усанков угрожающе.— С какой целью? Альберт Анисимович слушал его, склонив голову, изображая робость и послушание, однако глазки его посматривали из-под бровей с насмешливым интересом. — Ищет человек, спрашивает, вот я и осмелился дорогу показать. Хотя и предупреждал. — Куда показываете? Куда? Да и почему берете на себя? Какой из вас указчик? — уже совсем грубо одернул его Усанков. Тогда старик отступил в сторону, галантно махнул рукой, поклонился, как бы уступая путь. — Не могу перечить вам, тем более вы лицезрели поручика самолично... — «.Допустим, нарушали законы,— вдруг заговорил Ильин,— продолжая всматриваться в портрет.— Подлейшим образом проникли, враньем, обманом и прикончили. Все на лжи было. Позор. Согласен. Возникает другой вопрос: почему на Сталина ни одного покушения не было? Никого не нашлось. С собой кончали от ужаса, от стыда. Стрелялись. От страха. А на диктатора руку не осмеливались поднять. На царя, помазанника божьего не побоялись. Правда, скопом навалились. И то стыдно, и это опасно,— он говорил негромко, словно бы сам с собой.— Что ж это — ни одной души отчаянной, чтобы восстать... — Дошло! Добралось! — воскликнул Альберт Анисимович.— Правильно. Всякому своя пора должна быть стыднее. Ведь и в Ленина несколько раз стреляли. А как же... Резонно. Война. Резон! Из гвардии в гарнизон! А потом дошли до рабства подлого. — Извините, Альберт Анисимович, нам пора7— сказал Усанков.— У нас правительственная комиссия. Горячка. — Разумеется. Какой может быть разговор. — Вы мне позвоните,— сказал Ильин. Альберт Анисимович поправил очки, слабо покачал головой, — Вряд ли. Времени у меня не осталось. — Как же так? — забеспокоился Ильин.— Мы с вами должны еще выяснить. У меня ведь прямых доказательств нет, — Вы уж меня простите,— Альберт Анисимович подошел к Ильину, заговорил с ним тихо, почти шепотом и, поклонившись Усан- кову, удалился в приоткрытую дверь собора. — Надо мне дождаться его,— сказал Ильин, Усанков посмотрел на часы, — Невозможно. — Это для меня очень важно. — Что еще случилось? — Мне надо узнать про свою мать, про себя, — Шеф уже в гостинице, он рвет и мечет. Нам торопиться надо, пока он... — ...от этого многое зависит,— продолжал, не слушая его, Ильин.— Если она была правнучкой... — ...не стал вызывать твоих хлопцев и обрабатывать их, среди них быстро найдутся... — Мне надо узнать, кто я такой. — Могу сказать: ты мудак, ты идиот, если ты до сих пор не понял это. — Мне наплевать на твоего шефа и на все его приготовления. — Послушай, Серега, ты, конечно, герой, ты смельчак, но поехать надо, я тебя прошу. 1 ДН № 1 ЭО
Даниил Гранин. Неизвестный человек 33 — Зачем? — А затем, что мы приедем и ты подпишешь бумагу, которую он сочинил,— раздельно, чеканя каждое слово, проговорил Усанков.— И порядок. Все будет забыто. — И потом? — спросил Ильин.— Что будет потом? — Ты погонишь в шею всех этих иллюзионистов, артистов, священников, мошенников. — Какие артисты, это не артисты, ты знаешь. — Это были артисты, артисты,— упрямо повторил Усанков. Ильин посмотрел на него с интересом. — А ты боишься признать. — Я за тебя боюсь. — За меня? — Ты помнишь, как сделали Алешу Курочкина? Он не мог не помнить. Сперва Курочкину приписали склоку, потом клевету. Курочкин не унимался и доказывал, что министерские заправилы заключают невыгодные договора с австрийцами не случайно, они получают за это подарки... Однажды вызвали санитаров, тут же, в министерстве, связали его, вкатили укол и увезли. С тех пор он мыкается по психушкам. — Думаешь, Клячко постесняется, он состыковал твою выходку и твои привидения и понял, что на этом можно сыграть. У него нет запретов. Страх должен был вылезти. Сколько бы ни хорохориться, у каждого из них внутри укоренился страх, родимый, с которым они выросли. Тот самый, липкий, потный, что накинулся на Усанкова ночью в купе. — Откуда он узнал про поручика и прочее? — Я рассказал. Сидели, болтали в поезде. В порядке анекдота. — Значит, я тебе обязан. Спасибо. — Кто же знал. — Ты его не разуверил? Чего ж постеснялся? Ты-то мог подтвердить. — И что? Артистов принял за привидения — смешно. А дальше не смешно. Утром резвился, к обеду взбесился. Ты сам разбудил чертей. У него теперь одно объяснение — псих. И выход один — упечь тебя в больницу... Поступки нелогичные, нес чушь. Все это, конечно, если не пойдешь на мировую... — Не упечет,— сказал Ильин спокойно. — Почему же? — Ты не позволишь. — Я1 Я ему не указ. — Ничего, ты постараешься. Усанков заложил руки за спину, крепко сцепил пальцы, тон Ильина удивил его нагловатостью, вроде никак не свойственной их отношениям, где всегда командовал Усанков. — Ишь ты, как уверен. Ильин похлопал себя по карману куртки. — Забыл про свое свидетельство? Так что если в дурдом, то вместе отправимся. Усанков от души расхохотался. — Молодец, Серега! Отличный шантажист из тебя получился! Разгадка удручала своей простотой и в то же время обрадовала Усанкова. Потому что страх не мог никуда деться, он сидел у Ильина в печенках, селезенках, в самом нутре, а вот то, что он, Усанков, недооценивал Ильина как противника, это факт. Никогда Ильин не был в противниках, и сейчас Усанков по-новому как бы просчитывал Ильина: доверчив, долго сопротивляться не может, умен, но душевно ленив, инертен. ~ 3 «Дружба народов» № 1.
34 Даниил Гранин. Неизвестный человек Белые двери церкви скрипели и хлопали, когда приоткрывались, оттуда доносилось пение, волна нагретого свечного воздуха обдавала Усанкова сладковатым запахом. — А тебе не надоело? — вдруг спросил Ильин. Он сразу понял, о чем это, он не привык к таким вопросам, он вообще не любил отвечать, он предпочитал спрашивать. Он нахмурился. Ильин смотрел на него с участливостью. — Надоело,— сказал он.— Еще как надоело,— и тотчас оборвал себя.— Все равно надо возвращаться. — Зачем тебе это? — Не мне, а тебе. — А тебе зачем? — Мне? — Усанков подумал.— Иначе смысла не будет. — Смысла в чем? — Если отступить, смысла не будет во всей нашей борьбе,— ответил он скорее дежурно, чем уверенно, потому что объяснить это было невозможно. В том-то и беда, что никому не объяснишь. Один лишь Клячко мог его понять. Потому что Клячко знал всю мерзость сделок, лжи, обманов. Все, в чем участвовал он, Усанков. И то Клячко не все знает. Потому что были и собственные интриги, сговоры, потому что надо было сохраниться. Не просто сохраниться, надо было добраться до ступени, с которой можно было начать действовать. Чем выше он поднимался, тем больше перед ним открывалось низости, тем больше приходилось в ней участвовать. Два года назад ему доверили поехать на юг заказать ковер с вытканным портретом супруги крупнейшего человека. Потом доверили докладывать про завод, который досрочно построен. Хотя его еще и в помине нет. И все получили за него награды. Когда-то он поклялся себе уничтожить всю эту кодлу во главе с Клячко. Теперь, когда они зашатались, когда еще немного и эта клика падет, нельзя отступиться. Чего ради? Чтобы дать уйти Клячко тихо, спокойно на союзную пенсию, с почетными проводами, с дачей в Жуковке, со всеми наградами? Не выйдет, он добьет Клячко, и все грехи будут отпущены. Лишь бы не промахнуться, ударить наверняка. Отказаться от этого удара? Тогда вся пакость, в которой он участвовал, не получит оправдания. Тогда действительно прощения ему не будет. Останется он, карьерист, хапуга, лжец, пособник Клячко, такой же преступник. Ничего этого Усанков не мог изложить. Он не привык откровенничать, тем более разбираться в своих переживаниях. Не было в этом надобности. Со своими чувствами он умел справляться, они гасли внутри, надежно прикрытые его иронично-озабоченным видом. «Технарь!» — посмеивалась над ним жена. «Технарь» был удобный образ, имидж, как называют американцы. Технарь — значит, поглощенный делами, проектами, никаких сомнений в себе. Его психика работала безупречно, на нее не влияли настроения, семья, погода, политика и тому подобные помехи. Он следил за своим организмом — теннис, бассейн, лыжи, не переедал, был в хорошей форме. Они с Ильиным одногодки, а выглядел Усанков всегда лучше. ...Тон Усанков выбрал сочувственный, произошла глупость, с кем не бывает, не сдержался, Клячко спровоцировал, все понятно, Ильин считал, что благородно поступает, признался, очистился и всякое такое. На самом же деле он подыграл Клячко, выручил его. С анонимкой бороться сложно, если же автор известен, тогда все проще, можно его оклеветать, мол, мстит, склочник, псих, распутник. Метод отработан. Станут заниматься не письмом Ильина, а самим Ильиным. Анонимщик, тот неуязвим, его не ухватишь, не опорочишь. Теперь, когда Ильин подставился, в ход пойдут самые подлые средства. Клячко — бандит, он признает только силовые приемы..*
Даниил Гранин. Неизвестный человек 35 Получалось логично, убедительно, но Усанкову казалось, что все его слова бессмысленны. — Поскольку мы ввязались в войну, то надо уметь и отступать. Сплошных удач не бывает. — На войне тоже должны быть правила,— сказал Ильин.— Их нельзя переступать. — Раньше ты мог. Написал ведь анонимку. И неплохую. Две недели назад. И нате, все испортил. Чего тебя укусило? — Стыдно стало. Мне теперь все чаще стыдно. Стыдно и то, что раньше стыдно не было.— Ильин оживился.— Куда ни погляжу, стыдно. Как мы разговариваем между собой. Как врем. Кого ни слушаю, стыдно. Кругом ненависть. Главного моего обидел Клячко. Понятно. Он ненавидит Клячко. Клячко — его. Ты — Клячко. У тебя борьба с Клячко стала целью. Все борются, все готовы на все идти. Все жаждут отомстить, разоблачить, и чем дальше, тем злее. Это же капкан. В их среде считалось неприличным заводить такие разговоры. Интеллигентская дребедень, стыд, совесть, непохоже все это было, несвойственно Сергею Ильину, который для Усанкова был человеком дела прежде всего. Их гордость и преимущество состояли в том, что они не выступали с речами, не занимались политикой, философией, они вкалывали. Плохо ли, мало ли, но они оборудовали цеха, обеспечивали электропроводом, моторами, двигателями бумажные комбинаты, печатные машины... Он вспомнил свой недавний разговор с американским фирмачом. Обсуждали условия стажировки. Усанков, несмотря на свой плохой английский, понимал этого красноносого верзилу с первых слов, все решалось просто, быстро, куда проще и приятнее, чем со своими министерскими боссами. Американец говорил «о'кей», как прихлопывал печатью свою подпись, и Усанков понимал, что этого «о'кёй» совершенно достаточно. От американца исходило добродушие и дивное ощущение хозяина, он сам распоряжался собою, своим делом, и это был не просто хозяин своего небольшого бизнеса, это был еще и главный человек страны, потому что такие, как он, хваткие, практические люди были в чести, от них зависела деловая жизнь, и они могли выложиться во весь свой талант, показать всю свою силу, ловкость, сообразительность. А мы возимся друг с дружкой, барахтаемся, связанные по рукам и ногам, и кичимся своими нравственными терзаниями, без них ты не интеллигент. — ...высший суд существует не только для верующих. Для нас тоже. Суд потомков — это же загробный суд. — Ты что, верующим стал? Ему хотелось смутить Ильина, но Ильин ответвд, доверчива: — Стал бы, да никак не получается. х Женщина рыжеволосая, гладко зачесанная, сойдя с паперти, обернулась, трижды перекрестилась. Низкое солнце вспыхнуло в ее волосах, словно огнем обдало и осветило тайную красоту ее лица. Усанков подумал, что вот так крестились и сто, и триста лет назад, когда не было этого собора, не было еще Петербурга, и через сто лет люди будут так же истово креститься, несмотря на космические станции и компьютеры. — Зайдем? — сказал Ильин, и Усанков неожиданно согласился. В церкви было немного народу. Служба кончалась. Наверху было светло, внизу горели свечи, в притворах темно поблескивало серебро окладов, белели кружевные салфетки. Священник читал молитву, и этот хрипловатый голос, запах ладана, каменные плиты пола всколыхнули что-то давнее, детское в душе Усанкова, чья-то рука ему припомнилась, рука на его плече и такой же голос, он ребенком стоит, ему ничего не видно, только когда все кланяются, опускаются на колени, открывается золотое сияние. Невесть когда это было и невесть где, может, в их деревенской церкви, но что-то очнулось в нем, какая-то
36 Даниил Гранин. Неизвестный человек теплая печаль как сожаление об этом забытом детском чувстве восторга и какого-то благоговения, когда он тоже молился вместе с бабкой. О чем молился? Просил ли он что, просто повторял таинственные слова или шептал, поверяя что-то свое... Господи, как давно это было, ужаснулся Усанков и увидел свою жизнь законченной и время, когда не будет ни Ильина, никого из друзей, ни жены и самого его не будет. Время это выглядело странным, пустынным, что-то в нем должно было, конечно, остаться от Усанкова, как от деда остались в памяти наигрыш на балалайке и несколько частушек, ничего больше детская память не сохранила. Почти от каждого что-то остается. Правнукам достанется смутное предание о чиновнике, который с кем-то там боролся, с каким-то прохиндеем, потратил на это годы и сам погряз. Гордости от такого предка не будет. Ничем он не прославился. Интриги, пустые хлопоты, в общем и целом, сочтут, что все те деятели друг друга стоили, довели страну до ручки. Все лгали, обманывали, сцепились, не разобрать, кто за что, кто прав, кто виноват одна шайка-лейка. А ведь того Игоря Усанкова природа кое-чем наградила, да все так и пропало, Впереди у колонны стоял Ильин, каменно неподвижный, ушедший в себя. Голову наклонил, смотрел в пол, словно на похоронах, словно в почетном карауле застыл. Высокие женские голоса пели «Господи, помилуй». Голоса были слабые, и это было чем-то трогательно. «Господи, помилуй» повторяли они то часто и быстро, то протяжно, вкладывая в слова эти мольбу и надежду. «Господи, помилуй»,— невольно стал повторять Усанков, представляя свои похороны, гроб, оббитый шелком, кружевами, впрочем, бумажными, да и шелк не шелк, только цветы настоящие. Гражданская панихида, речи, все тоже искусственное, потому что никто не будет знать об истинном замысле жизни Игоря Усанкова, так и не успевшего... Как детективный роман без развязки. Все заподозрены, все под следствием... «Господи, помилуй!» — повторял Усанков, ужасаясь несправедливости такого конца. «Господи, помилуй»,— уже всей душой обращался он, глядя в пронизанную дымными лучами высоту купола. Нагретый свечами воздух струился, темные лики икон дрожали, шевелились, как живые. Опрятно начищенная бронза отражала крохотные огни, все кругом золотисто мерцало. «Господи, помилуй меня, пока не свершится задуманное!» Рядом явственно кто-то шептал: — Господи всемогущий, спаси нас! Это не мог быть Ильин. По лицу Ильина видно было, что он ни о чем не молил, не просил, он слушал это песнопение, вдыхал эти запахи, куда-то уплывал, растворяясь в этом неярком блеске. Усанкову стало жаль и его, Ильина, не понимающего, что его ждет. Господи, помилуй и его, подумалось Усанкову, помилуй и вразуми. Именно вразуми, ему нравилось это слово, пусть Господь вразумит его, иначе придется его убрать с дороги. Хоть бы он убоялся... Они спустились в церковный садик. Тонкую ограду украшали стволы старинных пушек. На одном из дубов чирикали, верещали воробьи. Все ветки были усыпаны ими. Ильин смотрел на это кричащее дерево, блаженно улыбаясь. — Ну как, поехали? — сказал Усанков.— Время-времячко идет. — Ты помнишь того поручика? — спросил Ильин. Усанков помедлил, разгадывая смысл вопроса. — Помню,— сказал он решительно. — И считаешь, что я не похож? — Нисколько. — Да... Слишком поздно мы встретились с ним,— добавил Ильин.
Даниил Гранин. Неизвестный человек 37 — Он к тебе не цмеет отношения. — Может быть... Теперь это не важно,— сказал Ильин. Он порылся в кармане, извлек смятый конверт.— Бери. Усанков сразу узнал свое письмо, вспомнил, как не хотел писать его, словно предчувствуя. Жест, с которым Ильин протягивал ему письмо, выглядел барственно, словно милостыню подавал. Надо было бы пожать плечами тоже свысока. Вместо этого схватил его, будучи не в силах удержаться, тут же развернул, проверяя, не копия ли, все это поспешно, постыдно обрадованно. — Чего-то вы раздобрились, ваше благородие,— сказал с ненавистью к себе и еще больше к Ильину. — Бери, бери. И не бойся. Ничего с тебя не спрошу. — Ах ты, благодетель грошовый, что ты из себя строишь? Я-то знаю тебе цену, распиндяй ты...— Усанков выругался, не сумев сдержать себя. — У тебя и вправду мания. Кто боится, кто? Ты боялся, слабак ты, себе не поверил. Без моего письма не мог. Свидетель тебе нужен был. Дохлая у тебя вера, на моей бумажке заторчала,— он с яростью стал рвать письмо, складывал и рвал, складывал и рвал.— Все! Другого свидетельства не будет! — Вот и хорошо,— равнодушно сказал Ильин. Они молча и быстро ходили вдоль паперти. Усанков старался справиться с собой. Обижаться, ссориться — все это давно не применялось в деловых отношениях, это была непозволительная роскошь, да и бесполезная. В конце концов Ильин заслуживал благодарности. — Ладно, Серега, меня бабка учила: бесы в воду, пузыри вверх. Что означает: давай мириться,— Усанков пригладил волосы, вздохнул, словом, сбросил с себя ношу.— Давай так: ничего не было, никого мы не видели, все позабыли. — И все можно начинать сначала. Кончили одно вранье, начинаем другое. А если это был знак? — Кому? О чем? — Мне... напоминание,— с запинкой сказал Ильин. — А тебе— тоже. — Чушь это все собачья! Астрологи! Экстрасенсы! Предсказатели! Исцелители! Расплодилась нечисть, как мухи вьются над гнилью. Верный признак разложения нашего общества. — Передо мной что-то приоткрылось,— сказал Ильин. — Я решил поверить и пойти до конца. — Куда? — насмешливо спросил Усанков. — Серега, понимаешь, что ты горишь синим пламенем? Тебе спасаться надо. Если не дурдом, то все равно он тебя доконает. Это мы с тобой тут лялякаем, а он времени не теряет. Он твоих гавриков обрабатывает сейчас, чтобы они на тебя строчили. Он тебя ославит так... — Меня Клячко больше не интересует. — Тебя выгонят. Сперва снимут, а потом станут доводить. — Это уже не имеет значения. — А что, что имеет значение? Перед ними вдруг очутился Альберт Анисимович, откуда он взялся, Усанков не заметил, скорей всего, из той толпы старушек и калек, что были на паперти. Приоткрыв рот, он застыл, как бы вспоминая что-то, затем произнес нараспев: — Горстку вечерних чувств, что нам осталось, истратим на уход туда, где мир продолжается без людей! — Я вас все же прошу,— скаэ(рл Ильин. — Вы мне обещали еще в самом замке показать. — Да, они там кое-что нашли... Но, увы, голубчик, мне бы успеть закончить свои земные дела, помирать не люблю на ходу,— он сказал это весело. — И вам не рекомендую.
38 Даниил Гранин. Неизвестный человек — Вот и чудненько,— сказал Усанков тоном председательствующего.— Не будем мешать, человеку надо подвести итоги, мы пойдем. — Замолчи,— оборвал его Ильин. — Вы не должны меня сейчас оставить, Альберт Анисимович. Альберт Анисимович, наклонив голову набок, по-птичьи осматривал их обоих. — Позвольте спросить, кто ваши предки? — неожиданно спросил он. — Был такой священник Усанков в здешнем приходе. — Мы из мужиков. Из псковских,— язвительно сказал Усанков. — Так что не клейте мне. — А вы ведь слукавили насчет портрета,— темное морщинистое веко его за стеклом подмигнуло. И, не дожидаясь ответа, он повернулся к Ильину. — Оставить вас, наверное, грех. Но и уводить вас грех. — Все равно,— сказал Ильин. — Хватит. Все равно я уже не участник. — Чего ты не участник? — спросил Усанков. — Тараканьих бегов ваших. — Уже ваших?.. А ты откуда вылупился? У нас, значит, мерзость, вранье, суета. Где ж это можно нынче жить по чести? Адресок имеешь? С этими вот, бомжами? За чей счет вы жить изволите, а? И соблюдать чистоту? А я вот не соблюдаю. Не в состоянии. По уши в грязи, да-с! —- он весь изогнулся, искривился, руками завертел, галстук его бордовый и тот винтом свернулся. — Я бы тоже хотел, а вот должен вернуться, и если ты не согласишься подписать бумагу, ту самую, если не соизволишь анонимочку оставить анонимочкой, то сяду сочинять акт комиссии на тебя и твое бюро. Будем смешивать тебя с дерьмом. Я ему формулировочки буду подсказывать. Обязательно буду. Такие заверну, чтобы ты не отмылся никогда. А как же. Что, не хорошо? Так ты же правды хотел. Вот и получай, чего кривишься. Буду угодничать, тебя продавать, чтобы сохраниться. Вот, дорогой Альберт Анисимович, как оно отрыгнется,.* Никогда не позволял себе так откровенничать. Защитное устройство со всей блокировкой, предохранителями не срабатывало. Сигналы доходили, а он продолжал выворачивать себя наизнанку, получая удовольствие. — ...Ты у нас за всех стыдишься. Стыдильник всеобщий. А за себя тебе не стыдно? Почему же? Ведь это ты заставляешь меня продолжать, да не то чтоб продолжать, это я из-за тебя должен буду на брюхе выползать, по дерьму елозить. Мне некуда укрыться — ты себе предков придумал, а у меня нету!.. Ильин кивал мелко и холодно. Они проходили улицу шумную, магазинную, людную. Альберт Анисимович шел впереди, он не мог слышать их разговора, но тут он обернулся и сказал: — По вашему однофамильцу, священнику, я могу вам документы оставить. Презабавнейшие! Усанков махнул рукой грубо, раздраженно, не путайся, мол. Старик этот вызывал чувство тревоги, как будто он знал про Усанкова что-то, не известное самому Усанкову. — Разве дело в Клячко.— сказал Ильин.— Будет другой, много ли изменится. Даже если ты займешь это место. Все это самообман. Удар был чувствительный. Конечно, Усанков имел что возразить, но его больше всего уязвило чувство превосходства, с каким это было сказано, и кем, Серегой Ильиным. Что он мог знать? В сущности, мелкая провинциальная сошка. Таких в подчинении Усанкова десятки. Что он сделал, чтобы так чваниться и поучать его, Усанкова, попрекать его, который, выбиваясь из сил, тащит этот воз, единственного, может, во всем управлении, который бьется, чтобы обеспечить страну моторами, аппаратурой... В результате и от Клячко удары, и от этих презрение. Один в поле воин. И перед ним возникла картина из детской книги о Дон Кихоте, смешной рыцарь с тазиком вместо шлема, на то-
Даниил Гранин. Неизвестный человек 39 щей кляче, пустынная равнина, длинное тяжелое копье. Сзади Санчо Пансо, хоть был Санчо, здесь же полное одиночество, никого не осталось. Перейдя мост, они очутились перед знакомой Усанкову красной громадой замка, что поднималась за молодой зеленью лип. Блистала облупленная позолота шпиля. Замок показался Усанкову еще выше и угрюмей, чем в прошлый раз. На набережной Альберт Анисимович остановился, отдышался, прислонился к чугунным перилам. — Где-то здесь тот анекдот с нами случился,— сказал Усанков, оглядываясь. — Анекдот? — Ильин поднял брови. Пока Альберт Анисимович отошел за дерево, пытаясь прикурить на ветру, Ильин обленил, что у старика тут в замке в архиве хранятся его работы насчет убийства Павла, разыскания про офицерские зеь- говоры, записки об истории порядочности в России. Он хочет кое-что передать из этого Ильину и еще показать в замке некоторые странные закоулки. — Пойдем? — предложил Ильин. — Нет, с меня хватит. — Ты не заметил в нем что-то особенное? Я думаю, он способен видеть...— он не кончил, потому что Альберт Анисимович, дымя, подходил к ним. — Все же любопытно узнать,— обратился он к Усанкову,— вы отвергаете, несмотря на личное свидетельство, в силу сомнений, есть у вас доводы либо же действует идеология, то есть вы вообще не верите? — Во что? — зло отозвался Усанков.— Во что я должен верить? Альберт Анисимович молча смотрел на него. — Послушайте, мы же с вами образованные люди,— сказал Усанков. — И что же? Теперь Ильин тоже смотрел на него с ожиданием. Усанков мог бы отделаться ловким ответом, как-то вывернуться. Вопрос задавался о тех офицерах, что привиделись им, только о них, но в том-то и дело, что каким-то образом все вдруг сместилось в иное, о чем он не обязан был отвечать. «Господи, помилуй, Господи, помилуй»,— запели женские голоса часто, а потом протяжно, забираясь все выше и сладостно замирая где-то под сводами купола. — Я с полным уважением, но сам, извините,— он растянул губы в усмешке,— не верю. Ни во что такое не верю. Ни в преисподню, ни в небеса,— он услышал, как внутри него что-то щелкнуло, будто дверь захлопнулась. Взгляд Альберта Анисимовича погас. — Между прочим, привидения, миражи, джинны и лешие к церкви не относятся,— с вызовом сказал Усанков. — По-видимому. Но она признает чудо. Мир без чудес ужасен* Верить — значит, верить и в чудо. — Какие чудеса вы могли бы нам показать? — поинтересовался Усанков. — Прекрати! Властность, с которой Ильин произнес это, возмутила Усанкова. — Почему же? Таким, как я, надо доказьюать. Меня тошнит от твоей доверчивости. Желаю успеха, только учтите, гражданин кудесник, вы хоть и верующий, а делаете скверное дело. Куда же вы его тянете? Так ведь в самом деле рехнуться можно. Серега, очнись,— теперь он обращался к Ильину без особой надежды и без особого сожаления.— Не заметишь, как переступишь. И каюк, сойдешь с катушек. Показалось ему или нет, что Ильин вздрогнул, волна страха исказила его лицо. Затем все ушло, может, вышло, взгляд его прояснился и Ильин молча покачал головой.
40 Даниил Гранин. Неизвестный человек — Романтика... а все равно вернешься,— сказал Усанков. — Если успеешь, конечно. Придешь. Куда денешься? Деваться-то некуда. Ильин поднял молнию куртки до отказа, невесело засмеялся. — Деваться некуда, это верно. Но и возвращаться нельзя. — Пропащий ты человек. — Вот я и хочу пропасть,— тихо и серьезно произнес Ильин. Усанков облизнул пересохшие губы. — Да, лучше будет, если ты пропадешь. Тяжелое вечернее солнце отражалось в зеленовато-желтой воде Фонтанки. От воды несло гнилью. Усанков шел по мосту. Старомодные фонари блестели бронзой. Не было конца этому дню с его негаснущим небом в паутине проводов, в бензиновом перегаре. Тусклые окна старых домов, угрюмая толпа, ободранные машины д^ненужная этому городу устаревшая белая ночь. Там, за его спиной, что-то происходило. Он не разрешал себе обернуться. Он чувствовал груз своего шага, пространство, которое натягивалось и рвалось. Перейдя мост, он поднял руку, голосуя. Его ждал Клячко» ему надо было подготовиться к встрече, как-то пояснить, представить... Садясь в тесненький «Запорожец», Усанков так и не обернулся. И только когда машина, урча и стреляя выхлопом, тронулась, что-то обдало его холодком, словно плащом махнуло, пытаясь удержать. Стоило чуть задержаться, шагнуть в сторону от исхоженной тропы, согласиться. Тайна подавала знак, она прошла совсем рядом. Возможность необычного представилась ему раз в жизни, одному из миллионов... Нет, он не имел права предаваться этим фантазиям. Ему предстояла тяжелая схватка с Клячко. Придется кое-чем пожертвовать. Ильин выбыл из игры. Анонимку лучше оставить анонимкой. Душевное расстройство и всю эту бредовину приберечь, не раскрывать... Постепенно его машина расчетов, это прекрасное устройство ожило, заработало, набирая скорость, возвращая его к истинной жизни, ужасной и единственной, которую он признавал.
Инна Лиснянская Постскриптумы ПОСЛАНИЕ В. Я. В. Письмо Вам, знающему, где Шеншин, где Фет, Вам, видящему только пятна света, я наговариваю свой ответ,— и диктофон мой цел и есть кассета. У Вас, я знаю, под рукой тройник и стопочка кассет на полке рядом,— магнитозаписи любимых книг из общества слепых приносят на дом. Я счастлива, что в толстую тетрадь амбарную Вы пишете немало. По-прежнему ли водит Вас гулять собака вдоль вечернего канала? Известно Вам: по воле сильных сих три года, как я вычеркнута напрочь из каталога мертвых и живых, да стоит ли об этом, глядя на ночь? Но коль пошла такая чертовня, что я и есть, и вроде нет меня, фантастику введу я в письмецо, для ясности метафору раскрою: в пределах грамматического строя я потеряла первое лицо в попытках отыскать лицо второе. Напрасные попытки! Невдомек мне было, что в безумном лихолетье нет общности, и каждый — одинок, и все вторые лица — лица третьи. Гармонию сковала немота. Над пропастью нет прочного моста, но там, где Время несколько покато, местоименья бьются за места на стыке анекдота и плаката, и каждое — боится третьих лиц, а были годы — и себя боялось, когда на убиенных и убийц грамматика эпохи распадалась. Но вижу: Ваш, за толстой линзой, взгляд исполнен кислого недоуменья — это метафора или доклад о культе личного местоименья? Нет, я клоню к сегодняшнему дню. В подземной пробке, в аэровокзале, с трудом одолевая толкотню, свое лицо я отыщу едва ли... Личину, что ли, подыскать вначале? Известно, что у нас, хоть в крик кричим, местоименьям личным без личин прожить нельзя. Но, о втором лице погрезив, я забыла про личины и алгебру, где ум под ABC любые подставляет величины. А то, что я без всякого лица, как будто никого не беспокоит: в том — вежливость, а в этом — хитреца, кого-то, впрочем, это и устроит — пройти не кланяясь... В ряду моем, в опальном и редеющем так явно, как белый след на небе голубом, еще друзья остались. Был недавно церковный истопник... Спасибо Вам за приглашенье: из кругов привычных с восторгом вырвусь я к Пяти Углам, лишь разберусь в местоименьях личных. Грамматика нам не сулит надежд. Но там, где в морфологии есть брешь, произошел неслыханный мятеж: возликовав, взметнулось отщепенство — воскрес распятый звательный падеж! Позвать бы: «Отче!» Но, увы, блаженство звать и молиться не досталось мне.
Инна Лиснянская. Постскриптумы Постскриптум первый Первый постскриптум понять обстановку поможет. Время слегка покачнулось — а век уже прожит, Прожит мой смех, подозрцтельность стала привычкой, Прожиты слезы — опасность подходит вплотную. За город я убежала и тихо тоскую: Некто ключами двумя иль одною отмычкой Дверь отпирает и входит в квартиру пустую. Все эдисоновы разъединяет контакты, Зеркало напополам разрезает алмазом, Книги тасует... Все это голые факты, Не сновидения, сдвинутые по фазам, Где я летаю так, словно плаваю брассом. Низко летаю во снах, расстояние в локоть Между землей и плывуще-летящим телом, Низко лечу, однако алмазный коготь Не в состояньи разрезать, даже потрогать Жизнь, и она остается единым целым. Только возьму я себе эту мысль на заметку, Как покачнется пространство и сон мой включится В явь так легко, как включается вилка в розетку, И если что-нибудь и остается от птицы — Это мой жест, подбородок вобравший в ключицы. Надо бы в город вернуться! Бедные вещи Битые, сбитые с толку ждут объясненья, Что за неопределенное местоименье Вновь наводило в дому беспорядок зловещий. Бедные вещи! Спасают ли их сновиденья? Надо б вернуться... Нет, лучше наймусь в сторожихи, Буду стеречь двухэтажную зимнюю дачу- Члена Литфонда: по-своему честный и тихий, Мелкой подачкой решит и мою он задачу, Как бы не видя, что я не смеюсь и не плачу. Постскриптум второй Иным наполню ладом постскриптум № 2, В нем дышат не на ладан, а на ладонь слова. Зима себя забыла, погодишка — гнильцо, Льет дождь, ладонь прикрыла то место, где лицо, Для зрения меж пальцев оставила просвет: В лесу для постояльцев безумных правил нет. Из хвойных здесь без хвои стоят одни кресты, Из птиц — птенцов зимою растят одни клесты, Все беличьи излишки здесь подъедает клест, Обглоданные шишки бросает на погост. Льет дождь, и, прикрывая ладонью пустоту, Иду, да вот кривая выводит не к мосту: Уже встречались где-то! В дубленку он одет, В одном глазу — кассета, в другом — фотообъект, В свой «Жигуленок» леший зовет на полсловца; «Вам выгодней и легче остаться без лица. Над нашим предложеньем подумайте... У нас С необщим выраженьем есть лица и без вас — Таковский, и Сяковский, и все этсетера. А, кстати, Никаковский к вам заезжал вчера?»
Инна Лиснянская. Постскриптумы 43 Постскриптум третий Постскриптум третий — это быль, и к Вам большая просьба, А в просьбах самый верный стиль — возвышенная проза: Служил мой друг истопником в церквушке подмосковной, Он был с каликами знаком и с утварью церковной. Меж колоколом и котлом располагались будни, Он распивал со звонарем пол-литру пополудни И неприкрашенную жизнь приподымал стихами, Где лавры с тернием сошлись, котлы с колоколами. И колосился желтый звон над черною котельной, Поэт был в уголь погружен по самый крест нательный, И весел был, и трижды прав, деля младые чувства Меж русским гульбищем дубрав и сутками дежурства. Не устает он восхвалять восточное славянство, Но и его взялись стращать лишением гражданства, И прячется по городам, молясь звезде окольной, И окликает по ночам котельню с колокольней. Его стихи издал сейчас заокеанский «Ардис», И если посетит он Вас (дала и Ваш я адрес), Вместо меня лицо сие хоть на ночь приютите, Мой друг всегда навеселе и в курсе всех событий. Постскриптум четвертый Этот, четвертый, постскриптум про то Зеркало, где я никто и ничто, Зеркало, где отражения нет,— Лишь от алмаза змеящийся след. В зеркале, где я никто и ничто, Нет моей шапки и полупальто, Нет фотографий, любимых вещиц, Книг самодельных и чистых страниц,— Все, до чего ни дотронусь рукой, Вдруг исчезает во мгле ледяной. Зеркало, видевшее меня Чуть ли не с самого первого дня — С матерью и на плечах у отца,— Мне не прощает потери лица. То в сундуке, то в рогожном мешке, В долго трясущемся товарняке Следовало неуклонно за мной Бабкино зеркало в рамке резной. Всякое было меж нами в дому — Била я и башмаком по нему Ночью, в ту зиму, когда поняла, Что я второму лицу не мила. С рюмкой в руке и в рубахе ночной Плакало зеркало вместе со мной, Все мне прощало, не помня обид, Только потери лица не простит, Да и себе не простит — не могло Сопротивляться алмазу стекло: Лучше б себя от уродства спасти, Лучше б на самоубийство пойти, Рухнуть всей тяжестью на пришлеца, Всеми осколками -— в мякоть лица.
44 Инна Лиснянская. Постскриптумы Постскриптум пятый А для пятого постскриптума в кофемолке зерна мелются, И она со мной настырными рассуждениями делится: Есть, молг пенсия приличная и сторожка в дачной местности, А местоименье личное пусть блуждает в неизвестности! Мысль о маске обязательной кофемолкою навеяна, И пустое место тщательно фотографией заклеено: Юное местоимение, чистый лоб и щеки гладкие, От айвового варения (иль от клея) губы сладкие, Челка редкая, короткая, а глаза вразлет косящие, Выражение не кроткое и прощенья не просящее. Что, однако, натворила я! — под затылком тучки душные,— И на сны медленнокрылые набегают волны южные: Здравствуй, радость, море-морюшко — синий глаз, седая бровь! Здравствуй, радость, горе-горюшко — несмышленая любовь! Утаен Семьей и Школою грамматический распад, Мы влетали полуголые в море, в блещущий закат. Там мерцала сердоликами Афродиты колыбель, И с сияющими ликами выплывали мы на мель, Поцелуями, медузами обжигались на волне, Но уже ночами с музами откровенничалось мне. Это были лозы гибкие, и шепнула мне одна, Что искать я буду гибели и паду я ниже дна, И, когда все перемелется, пересыплется за край, Назову медовым месяцем лишь невинный этот май. Постскриптум шестой Ускоренная современным ритмом, Грамматика — как белка в колесе, И магмою дохнет на Вас постскриптум, Где смешаны местоименья все: Теснится под землей — к бедру бедро, — Спешит двумя потоками столица, Задерживая на мгновенье лица В оконном, черном зеркале метро — Неси меня, кружи за мой пятак! Что ведал Данте о подобном круге, Где все впритык — раззявы и хапуги, Алкаш и школьник, умник и дурак? И грешники здесь вовсе не мертвы, В отличие от дантовского ада Они живут для блуда и жратвы, И лгать им надобно, и красть им надо. Мне кажется, я тоже не умру, А так вот и останусь в этом круге, И я невольно подымаю руки, Заклеенную щупаю дыру. Я даже рада, что останусь здесь В час пик, в его толкучке и трясучке, В среде, где от получки до получки Крадут, чтобы концы с концами свесть. Со всеми под неоновым венцом Вращаться буду на поддоне тверди, И мне казаться будут лица третьи Одним моим потерянным лицом.
Инна Лиснянская. Постскриптумы 45 Постскриптум седьмой Разорвет сейчас седьмой постскриптум Землю, замурованную в битум. Только с массой я слилась навек, Растворилась в ней, как эскалатор; Точно лаву огненную кратер, Смесь людскую выбросил наверх. От наклеенного фотоснимка Горстка пепла мне забила рот. На одну восьмую невидимка, Выброшена я в аэропорт — Прямо в зал, минуя автостраду И дождя зажившуюся тьму, Прямо в зал — к редеющему ряду, К тающему ряду моему. Сколько раз мы близких провожали, Сколько лиц взлетело и ушло! В шереметьевском стеклянном зале Лихорадит цифрами табло. Что наделал Чонкин! Недотепа, Законопослушливый солдат, Чтоб над ним смеялась вся Европа, Взял да и подался в тамиздат! И собрату, чей герой народен, Не дали на родине житья (С властью разговор бескислороден, Впрочем, виза лучше, чем статья). А пока он заполняет бланки На себя, на дочь и на жену, И его лицо горит с изнанки, Как бы прожигая пелену Дерзкого спокойствия, но это Видим только мы, а не о н и, Те, чьи лица, как одна монета, Хоть орлом, хоть решкой поверни. Ну а мы? Ненужные скопленья, Мы уже прощаемся, уже Кожано-таможенное племя Роется в семейном багаже: За барьером шмон на всю катушку, Не пропустят Даля нипочем, Даже куклу — Олину подружку Щупают рентгеновским лучом. За барьером, вежливо беснуясь, Изымают книжку записную: Эти кодовые письмена, Где сплотились наши имена, Наши телефоны, адресочки, Но обыскиваемый упрям, Взял он верх в последней проволочке И победно улыбнулся нам. И опять в грамматике смятенье: Как же не додумались умы, Что делить толпу местоимений Можно только на они и мы! Как сильны о н и и как ничтожны, Если нам от друга давних лет Оставляют лишь барьер таможни Да на небе реактивный след.
46 Инна Лиснянская. Постскриптумы Пьем, вернувшись из аэропорта, Пьем воспоминальное винцо, Если мы — есть мы, какого черта Мне мое отдельное лицо! Постскриптум восьмой Должна, наверное, в постскриптуме восьмом Дать объяснение вопросу: отчего Я к Вам повернута мучительным письмом, А не к кому-нибудь из ряда моего. И я отвечу Вам (хоть мне милей свобода, Не доводящая вопроса до ответа): Смешно, но в адресе письма такого рода Повинно давности десятилетней лето. О наши сборища, едва спадет жара, Под сенью колкою куоккальской сосны! Какие белые стояли вечера! — Черникой разве что слегка подчернены. К заливу Финскому, где выпала мне милость Быть Вами признанной, да что там — и хвалимой, Я осмотрительно все годы не стремилась,— Пусть вьется в памяти дымок от славы мнимой! Там, где меж соснами к заливу зыбкий спуск, Песок рассыпчатый и легкий, как пыльца, Июнь был пиршеством для слуха и для уст, Редчайшим праздником для первого лица. Он был единственным в моем существованья, Одним-единственным, когда почти что свято В свое высокое поверила призванье, За это, видимо, как за любовь, расплата— А Вам не странно ли, мой друг, что сон и явь Разъединяются легко, как провода, Что в сновидениях, где я летаю вплавь, Нет и на зеркале алмазного следа. Что в сновидениях, где мыслю я порою, Я не додумалась, что Жизнь непобедима, Что есть в единственном числе лицо второе, Одно, Господнее, которое незримо, И что Гармонией прикинулся абсурд, И тот, наверное, с лицом, кто без лица. Пришлю с оказией мой голос. И за труд Все это выслушать с начала до конца Я Вас заранее благодарю... И. Л. Постскриптум последний А между тем зимний дождь обернулся летним. Я задержалась с письмом, но не верьте сплетням,— Здесь я, где вольно живется одним пернатым, Здесь, анетам,и этот постскриптум последним Я назвала, чтобы с кругом не путать девятым. Сама себе Гармония надоела, Как только может себе надоесть старуха. Полгода сидит в рубахе, когда-то белой, И перед ней бордовая бормотуха. Как жадно делает меленькие глоточки, Бутылка булькает перебродившим звуком.
Инна Лиснянская. Постскриптумы 47 Неужто так и пропьется до самой точки И ничего не оставит в наследство внукам? А ведь когда-то в Санкт-Петербурге в белые ночи Шпорой серебряной век перед нею звякал. Что же с Гармонией делаться стало нонче? Блок бы ее увидел — навзрыд заплакал. В шестиугольной ее комнатенке хаос, Съехали с петель в общую кухню двери, А ведь когда-то не только поэт, но и страус Ей отдавали на шляпки нежные перья. И Афродитой была, и Прекрасной Дамой, Сафо, чей стих, как волна эгейская, выгнут.- Я Вас утешу: выхода нет из драмы, А из трагедий всегда открывался выход. Хоть на глоток отвернулась бы от бутыли,— Розы лежат у размытого небом порога. Неужто, думает,— все про нее забыли, Неужто, думает,— полная безнадега? Простые изделья ее не имеют сбыта, На рынке на хитрые штучки взвинтились цены, Сидит в рубахе ночной с отечным лицом Афродита, Но верьте: она возродится даже из винной пены И именно здесь, в этом воздухе, глухо закрытом, С сокрытым броженьем, с мистерией алкоголичной, Прошу Вас ответить лишь на последний постскриптум, А предыдущие — давности полугодичной. И именно здесь, где так долго, как обручем бочка, Сжата была, ей откроется воля и почва. 1982
Александр Солженицын Четыре рассказа Пасхальный крестный ход Учат нас теперь знатоки, что маслом не надо писать всё, как оно точно есть. Что на то цветная фотография. Что надо линиями искривлёнными и сочетаниями треугольников и квадратов передавать мысль вещи вместо самой вещи. А я не доразумеваю, какая цветная фотография отберёт нам со смыслом нужные лица и вместит в один кадр пасхальный крестный ход патриаршей переделкинской церкви через полвека после революции. Один только этот пасхальный сегодняшний ход разъяснил бы многое нам, изобрази его самыми старыми ухватками, даже без треугольников. За полчаса до благовеста выглядит приградье патриаршей церкви Преображения Господня как топталовка при танцплощадке далёкого лихого рабочего посёлка. Девки в цветных платочках и спортивных брюках (ну, и в юбках есть) голосистые, ходят по трое, по пятеро, то толкнутся в церковь, но густо там в притворе, с вечера раннего старухи места занимали, девчёнки с ними перетявкнутся и наружу; то кружат по церковному двору, выкрикивают развязно, кличутся издали и разглядывают зелёные, розовые и белые огоньки, зажжённые у внешних настенных икон и у могил архиереев и протопресвитеров. А парни — и здоровые и плюгавые — все с победным выражением (кого они победили за свои пятнадцать—двадцать лет? — разве что шайбами в ворота...), все почти в кепках, шапках, кто с головой непокрытой, так не тут снял, а так ходит, каждый четвёртый выпим- ши, каждый десятый пьян, каждый второй курит, да противно как курит, прислюнивши папиросу к нижней губе. И ещё до ладана, вместо ладана, сизые клубы табачного дыма возносятся в электрическом свете от церковного двора к пасхальному небу в бурых неподвижных тучах. Плюют на асфальт, в забаву толкают друг друга, громко свистят, есть и матюгаются, несколько с транзисторными приёмниками наяривают танцевалку. кто своих марух обнимает на самом проходе, и друг от друга этих девок тянут, и петушисто посматривают, и жди как бы не выхватили ножи: сперва друг на друга ножи, а там и на православных. Потому что на православных смотрит вся эта молодость не как младшие на старших, не как гости на хозяев, а как хозяева на мух. © Александр Солженицын. 1978. Печатается по изд.: Александр Солженицын. Собрание сочинений. Том 3. УМСА — PRESS. Вермонт Париж. 1978 Автором восстановлены подлинные доцензур- яые тексты, заново проверенные и исправленные.
Александр Солженицын. Четыре рассказа 49 Всё же до ножей не доходит — три-четыре милиционера для прилики прохаживаются там и здесь. И мат — не воплями через весь двор, а просто в голос, в сердечном русском разговоре. Потому и милиция нарушений не видит, дружелюбно улыбается подрастающей смене. Не будет же милиция папиросы вырывать из зубов, не будет же она шапки с голов схлобучивать: ведь это на улице, и право не верить в Бога ограждено конституцией. Милиция честно видит, что вмешиваться ей не во что, уголовного дела нет. Растеснённые к ограде кладбища и к церковным стенам, верующие не то чтоб там возражать, а озираются, как бы их ещё не пырнули, как бы с рук не потребовали часы, по которым сверяются последние минуты до воскресения Христа. Здесь, вне храма, их, православных, и меньше гораздо, чем зубоскалящей, ворошащейся вольницы. Они напуганы и утеснены хуже, чем при татарах. Татары наверное не наседали так на Светлую Заутреню. Уголовный рубеж не перейдён, а разбой бескровный, а обида душевная — в этих губах, изогнутых по-блатному, в разговорах наглых, в хохоте, ухаживаниях, выщупываниях, курении, плевоте в двух шагах от страстей Христовых. В этом победительно-презрительном виде, с которым сопляки пришли смотреть, как их деды повторяют обряды пращуров. Между верующими мелькают одно-два мягких еврейских лица. Может крещёные, может сторонние. Осторожно посматривая, ждут крестного хода тоже. Евреев мы всё ругаем, евреи нам бесперечь мешают, а оглянуться б добро: каких мы русских тем временем вырастили? Оглянешься — остолбенеешь. И ведь кажется не штурмовики 30-х годов, не те, что пасхи освящённые вырывали из рук и улюлюкали под чертей — нет! Это как бы любознательные: хоккейный сезон по телевидению кончился, футбольный не начинался, тоска,— вот и лезут к свечному окошечку, растолкав христиан как мешки с отрубями, и, ругая «церковный бизнес», покупают зачем-то свечки. Одно только странно: все приезжие, а все друг друга знают, и по именам. Как это у них так дружно получилось? Да не с одного ль они завода? Да не комсорг ли их тут ходит тоже? Да может эти часы им как за дружину записываются? Ударяет колокол над головой крупными ударами — но подменный: жестяные какие-то удары вместо полнозвучных глубоких. Колокол звонит, объявляя крестный ход. И тут-то повалили! — не верующие, нет, опять эта ревущая молодость. Теперь их вдвое и втрое навалило во двор, они спешат, сами не зная, чего ищут, какую сторону захватывать, откуда будет Ход. Зажигают красные пасхальные свечечки, а от свечек — от свечек они прикуривают, вот что! Толпятся, как бы ожидая начать фокстрот. Ещё не хватает здесь пивного ларька, чтоб эти чубатые вытянувшиеся ребята — порода наша не мельчает! — сдували бы белую пену на могилы. А с паперти уже сошла голова Хода и вот заворачивает сюда под мелкий благовест. Впереди идут два деловых человека и просят товарищей молодых сколько-нибудь расступиться. Через три шага идёт лысенький пожилой мужичок вроде церковного ктитора и несёт на шесте тяжеловатый гранёный остеклённый фонарь со свечкой. Он опасливо смотрит вверх на фонарь, чтоб нести его ровно, и в стороны так же опасливо. И вот отсюда начинается картина, которую так хотелось бы написать, если б я мог: ктитор не того ли боится, что строители нового общества сейчас сомнут их, бросятся бить?.. Жуть передаётся и зрителю. Девки в брюках со свечками и парни с папиросами в зубах, в кепках и в расстёгнутых плащах (лица неразвитые, вздорные, само-
5© Александр Солженицын. Четыре рассказа уверенные на рубль, когда не понимают на пятак; и простогубые есть, доверчивые; много этих лиц должно быть на картине) плотно обстали и смотрят зрелище, какого за деньги нигде не увидишь. За фонарём движутся двое хоругвей, но не раздельно, а тоже как от испуга стеснясь. А за ними в пять рядов по две идут десять поющих женщин с толстыми горящими свечами. И все они должны быть на картине! Женщины пожилые, с твёрдыми отрешёнными лицами, готовые и на смерть, если спустят на них тигров. А две из десяти — девушки, того самого возраста девушки, что столпились вокруг с парнями, однолетки — но как очищены их лица, сколько светлости в них. Десять женщин поют и идут сплочённым строем. Они так торжественны, будто вокруг крестятся, молятся, каются, падают в поклоны. Эти женщины не дышат папиросным дымом, их уши завешаны от ругательств, их подошвы не чувствуют, что церковный двор обратился в танцплощадку. Так начинается подлинный крестный ход! Что-то пробрало и зверят по обе стороны, притихли немного. За женщинами следуют в светлых ризах священники и дьяконы, их человек семь. Но как непросторно они идут, как сбились, мешая друг другу, почти кадилом не размахнуться, орарий не поднять. А ведь здесь, не отговорили б его, мог бы идти и служить патриарх всея Руси!.. Сжато и поспешно они проходят, а дальше — а дальше Хода нет. Никого больше нет! Никаких богомольцев в крестном ходе нет, потому что назад в храм им бы уже не забиться. Молящихся нет, но тут-то и попёрла, тут-то и попёрла наша бражка! Как в проломленные ворота склада, спеша захватить добычу, спеша разворовать пайки, обтираясь о каменные вереи, закружи- ваясь в вихрях потока — теснятся, толкаются, пробиваются парни и девки — а зачем? Сами не знают. Поглядеть, как будут попы чуда- ковать? Или просто толкаться — это и есть их задание? Крестный ход без молящихся! Крестный ход без крестящихся! Крестный ход в шапках, с папиросами, с транзисторами на груди — первые ряды этой публики, как они втискиваются в ограду, должны ещё обязательно попасть на картину! И тогда она будет завершена! Старуха крестится в стороне и говорит другой: — В этом году хорошо, никакого фулиганства. Милиции сколько. Ах, вот оно! Так это ещё — лучший год?.. Что ж будет из этих роженых и выращенных главных наших миллионов? К чему просвещённые усилия и обнадёжные предвидения раздумчивых голов? Чего доброго ждём мы от нашего будущего? Воистину: обернутся когда-нибудь и растопчут нас всех! И тех, кто натравил их сюда — тоже растопчут. 10 апреля 1966 1-й день Пасхи Правая кисть В ту зиму я приехал в Ташкент почти уже мертвецом. Я так и приехал сюда — умирать. А меня вернули пожить ещё.
Александр? Солженицын. Четыре рассказа 51 Это был месяц, месяц и ещё месяц. Непуганая ташкентская весна прошла за окнами, вступила в лето, повсюду густо уже зеленело и совсем было тепло, когда стал и я выходить погулять неуверенными ногами. Ещё не смея сам себе признаться, что я выздоравливаю, ещё в самых залётных мечтах измеряя добавленный мне срок жизни не годами, а месяцами,— я медленно переступал по гравийным и асфальтовым дорожкам парка, разросшегося меж корпусов медицинского института. Мне надо было часто присаживаться, а иногда, от разбирающей рентгеновской тошноты, и прилегать, пониже спустив голову. Я был и таким, да не таким, как окружающие меня больные: я был много бесправнее их, и вынужденно безмолвней их. К ним приходили на свидания, о них плакали родственники, и одна была их забота, одна цель — выздороветь. А мне выздоравливать было почти что и не для чего: у тридцатипятилетнего, у меня не было во всём мире никого родного в ту весну. Ещё не было у меня — паспорта, и если б я теперь выздоровел, то надо было мне покинуть эту зелень, эту многоплодную сторону — и возвращаться к себе в пустыню, куда я сослан был навечно, под гласный надзор, с отметками каждые две недели, и откуда комендатура долго не удабривалась меня и умирающего выпустить на лечение. Обо всём этом я не мог рассказать окружающим меня вольным больным. Если б и рассказал, они б не поняли... Но зато, держа за плечами десять лет медлительных размышлений, я уже знал ту истину, что подлинный вкус жизни постигается не во многом, а в малом. Вот в этом неуверенном переступе ещё слабыми ногами. В осторожном, чтоб не вызвать укола в груди, вдохе. В одной не побитой морозом картофелине, выловленной из супа. Так весна эта была для меня самой мучительной и самой прекрасной в жизни. Всё было для меня забыто или не видано, всё интересно: даже тележка с мороженым; даже подметальщик с брандспойтом; даже торговки с пучками продолговатой редиски; и уж тем более — жеребёнок, забредший на травку через пролом в стене. День ото дня я отваживался отходить от своей клиники и дальше — по парку, посаженному, должно быть, ещё в конце прошлого века, когда клались и эти добротные кирпичные здания с открытой расшивкою швов. С восхода торжественного солнца весь южный День напролёт и ещё глубоко и жёлто-электрический вечер парк был наполнен оживлённым движением. Быстро сновали здоровые, неспешно расхаживали больные. Там, где несколько аллей стекались в одну, идущую к главным воротам,— белел большой алебастровый Сталин с каменной усмешкой в усах. Дальше по пути к воротам, с равномерной разрядкой расставлены были и другие вожди, поменьше. Затем стоял писчебумажный киоск. Продавались в нём пластмассовые карандашики и заманчивые записные книжечки. Но не только деньги мои были сурово считанные,— а и книжки записные у меня уже в жизни бывали, потом попали не туда, и рассудил я, что лучше их никогда не иметь. У самых же ворот располагались фруктовый ларёк и чайхана. Нас, больных, в полосатых наших пижамах, в чайхану не пускали, но загородка была открытая, и через неё можно было смотреть. Живой чайханы я в жизни не видал — этих отдельных для каждого чайников с зелёным или чёрным чаем. Была в чайхане европейская часть, со столиками, и узбекская — со сплошным помостом. За столиками ели-пили быстро, в испитой пиале оставляли мелочь для расплаты и уходили. На помосте же, на цыновках под камышёвым тентом, натянутым с жарких дней, сидели и полёживали часами, кто
52 Александр Солженицын. Четыре рассказа и днями, выпивали чайник за чайником, играли в кости, и как будто ни к каким обязанностям не призывал их долгий день. Фруктовый ларёк торговал и для больных тоже — но мои ссыльные копеечки поёживались от цен. Я рассматривал со вниманием горки урюка, изюма, свежей черешни — и отходил. Дальше шла высокая стена, за ворота больных тоже не выпускали. Через эту стену по два и по три раза на день переваливались в медицинский городок оркестровые траурные марши (потому что город— миллионный, а кладбище было — тут, рядом). Минут по десять они здесь звучали, пока медленное шествие миновало городок. Удары барабана отбивали отрешённый ритм. На толпу этот ритм не действовал, её подёргивания были чаще. Здоровые лишь чуть оглядывались и снова спешили, куда было нужно им (они все хорошо знали, что было нужно). А больные при этих маршах останавливались, долго слушали, высовывались из окон корпусов. Чем явственней я освобождался от болезни, чем верней становилось, что останусь жив, тем тоскливей я озирался вокруг: мне уже было жаль это всё покидать. На стадионе медиков белые фигуры перебрасывались белыми теннисными мячами. Всю жизнь мне хотелось играть в теннис, и никогда не привелось. Под крутым берегом клокотал мутно-жёлтый бешеный Салар. В парке жили осеняющие клёны, раскидистые дубы, нежные японские акации. И восьмигранный фонтан взбрасывал тонкие свежие серебринки струй — к вершинам. А что за трава была на газонах! — сочная, давно забытая (в лагерях её велели выпалывать как врага, в ссылке моей не росла никакая). Просто лежать на ней ничком, мирно вдыхать травяной запах и солнцем нагретые воспарения — было уже блаженство. Тут, в траве, я лежал не один. Там и сям зубрили мило свои пухлые учебники студентки мединститута. Или, захлебываясь в рассказах, шли с зачёта. Или, гибкие, покачивая спортивными чемоданчиками,— из душевой стадиона. Вечерами неразличимые, а потому втройне притягательные, девушки в нетроганых и троганых платьицах обходили фонтан и шуршали гравием аллеек. Мне было кого-то разрывающе жаль: не то сверстников моих, перемороженных под Демьянском, сожжённых в Освенциме, ис- травленных в Джезказгане, домирающих в тайге — что не нам достанутся эти девушки. Или девушек этих — за то, чего мне им никогда не рассказать, а им не узнать никогда. И целый день гравийными и асфальтовыми дорожками лились женщины, женщины, женщины!—молодые врачи, медицинские сёс^- тры, лаборантки, регистраторши, кастелянши, раздатчицы и родственницы, посещающие больных. Они проходили мимо меня в снежно-строгих халатах и в ярких южных платьях, часто полупрозрачных, кто побогаче — вращая над головами на бамбуковых палочках модные китайские зонтики — солнечные, голубые, розовые. Каждая из них, промелькнув за секунду, составляла целый сюжет: её прожитой жизни до меня, её возможного (невозможного) знакомства со мной. Я был жалок. Исхудалое лицо моё несло на себе пережитое — морщины лагерной вынужденной угрюмости, пепельную мертвизну задубенелой кожи, недавнее отравление ядами болезни и ядами лекарств, от чего к цвету щёк добавилась еще и зелень. От охранительной привычки подчиняться и прятаться спина моя была при- горблена. Полосатая шутовская курточка едва доходила мне до живота, полосатые брюки кончались выше щиколоток, из тупоносых лагерных кирзовых ботинок вывешивались уголки портянок, коричневых от времени. Последняя из этих женщин не решилась бы пройтись со мною рядом!.. Но я не видел сам себя. А глаза мои не менее прозрачно, чем у них, пропускали внутрь меня — мир.
Александр Солженицын. Четыре рассказа 53 Так однажды перед вечером я стоял у главных ворот и смотрел. Мимо стремился обычный поток, покачивались зонтики, мелькали шёлковые платья, чесучовые брюки на светлых поясах, вышитые рубахи и тюбетейки. Смешивались голоса, торговали фруктами, за загородкою пили чай, метали кубики — а у загородки, привалившись к ней, стоял нескладный маленький человечек, вроде нищего, и задыхающимся голосом иногда обращался: — Товарищи... Товарищи... Пёстрая занятая толпа не слушала его. Я подошёл: — Что скажешь, браток? У этого человека был непомерный живот, больше, чем у беременной— мешком обвисший, распирающий грязно-защитную гимнастёрку и грязно-защитные брюки. Сапоги его с подбитыми подошвами были тяжелы и пыльны. Не по погоде отягощало плечи толстое расстёгнутое пальто с засаленным воротником и затёртыми обшлагами. На голове лежала стародавняя истрёпанная кепка, достойная огородного пугала. Отёчные глаза его были мутны. Он с трудом приподнял одну кисть, сжатую в кулак, и я вытянул из неё потную измятую бумажку. Это было угловато написанное цепляющимся по бумаге пером заявление от гражданина Боброва с просьбой определить его в больницу — и на заявлении искоса две визы, синими и красными чернилами. Синие чернила были гор- здравские и выражали разумно мотивированный отказ. Красные же чернила приказывали клинике мединститута принять больного в стационар. Синие чернила были вчера, а красные — сегодня. — Ну что ж,— громко растолковывал я ему, как глухому.— В приёмный покой вам надо, в первый корпус Пойдёте вот, значит, прямо мимо этих... памятников... Но тут я заметил, что у самой цели силы оставили его, что не только расспрашивать дальше и передвигать ноги по гладкому асфальту, но держать в руке полуторакилограммовый затасканный мешочек ему было невмочь. И я решил: — Ладно, папаша, провожу, пошли. Мешочек-то давай. Слышал он хорошо. С облегчением он передал мне мешочек, налёг на мою подставленную руку и, почти не поднимая ног, полозя сапогами по асфальту, двинулся. Я повёл его под локоть через пальто, порыжевшее от пыли. Раздувшийся живот будто перевешивал старика к переду. Он часто тяжело выдыхал. Так мы пошли, два обтрёпыша, тою самой аллеей, где я в мыслях брал под руку красивейших девушек Ташкента. Долго, медленно мы тащились мимо тупых алебастровых бюстов. Наконец, свернули. По нашему пути стояла скамья с прислоном. Мой спутник попросил посидеть. Меня тоже уже начинало подташнивать, я перестоял лишку. Мы сели. Отсюда и фонтан было видно тот самый. Ещё по дороге старик мне сказал несколько фраз и теперь, отдышавшись, добавил. Ему нужно было на Урал, и прописка в паспорте у него была уральская, в этом вся беда. А болезнь прихватила его где-то под Тахиа-Ташем (где, я помнил, какой-то великий канал начинали строить, бросили потом). В Ургенче его месяц держали в больнице, выпускали воду из живота и из ног, хуже сделали — и выписали. В Чарджоу он с поезда сходил, и в Урсатьевской — но нигде его лечить не принимали, слали на Урал, по месту прописки. Ехать же в поезде никак ему сил не было, и денег не осталось на билет. И вот теперь в Ташкенте добился за два дня, чтобы положили. Что он делал на юге, зачем его сюда занесло — уж я не спрашивал. Болезнь его была по медицинским справкам запетлистая, а если посмотреть на самого, так — последняя болезнь. Наглядясь на многих больных, я различал ясно, что в нём уже не оставалось жиз-
54 Александр Солженицын. Четыре рассказа ненной силы. Губы его расслабились, речь была маловнятна, и к^кая- то тускловатость находила на глаза. Даже кепка томила его, С трудом подняв руку, он стянул её на колени. Опять с трудом подняв руку, нечистым рукавом вытер со лба пот. Куполок его головы пролысел, а кругом, по темени, сохранились нечёсаные, сбитые пылью волосы, ещё русые. Не старость его довела, а болезнь. На его шее, до жалкости потончавшей, цыплячьей, висело много кожи лишней, и отдельно ходил спереди трёхгранный кадык. На чём было и голове держаться? Едва мы сели, она свалилась к нему на грудь, упершись подбородком. Так он замер, с кепкой на коленях, с закрытыми глазами. Он, кажется, забыл, что мы только на минутку присели отдохнуть и что ему надо в приёмный покой. Вблизи перед нами серебряной нитью взвивалась почти бесшумная фонтанная струя. По ту сторону прошли две девушки рядом. Я проводил их в спину. Одна была в оранжевой юбке, другая в бордовой. Обе мне очень понравились. Сосед мой слышно вздохнул, перекатил голову по груди и, приподняв жёлто-серые веки, посмотрел на меня снизу сбоку: — А курить у вас не найдётся, товарищ? — И из головы выкинь, папаша! — прикрикнул я.— Нам с тобой хоть не куря бы ещё землю сапогами погрести. В зеркало на себя посмотри. Курить! (Я сам-то курить бросил месяц назад, еле оторвался). Он засопел. И опять посмотрел на меня из-под жёлтых век снизу вверх, как-то по-собачьему. — Всё ж-таки, дай рубля три, товарищ! Я задумался, дать или не дать. Что ни говори, я оставался ещё зэк, а он был как-никак вольный. Сколько я лет там работал — мне ничего не платили. А когда стали платить, так вычитали: за конвой, за освещение зоны, за ищеек, за начальство, за баланду. Из маленького нагрудного кармана своей шутовской курточки я достал клеёнчатый кошелёк, пересмотрел бумажки в нём. Вздохнул, протянул старику трёшницу. — Спасибо,— просипел он. С трудом держа руку приподнятой, взял эту трёшницу, заложил её в карман — и тут же его освобождённая рука шлёпнулась на колено. А голова опять упёрлась подбородком в грудь. Помолчали. Перед нами за это время прошла женщина, потом ещё две студентки. Все трое мне очень понравились. Годами так бывало, что ни голоса их не услышишь, ни стука каблучка. — Ещё удачно получилось, что вам резолюцию поставили. А то б и неделю тут околачивались. Простое дело. Многие так. Он оторвал подбородок от груди и повернулся ко мне. В глазах его просветился смысл, дрогнул голос, и речь стала разборчивее: — Сынок! Меня кладут потому, что я заслуженный человек. Я ветеран революции. Мне Сергей Мироныч Киров под Царицыным лично руку пожал. Мне персональную пенсию должны платить. Слабое движение щёк и губ — тень гордой улыбки — выразились на его небритом лице. Я оглядел его тряпьё и ещё раз его самого. — Почему ж не платят? — Жизнь так полегла,— вздохнул он.— Теперь меня не признают. Какие архивы сгорели, какие потеряны. И свидетелей не собрать. И Сергей Мироныча убили... Сам я виноват, справок не скопил... Одна вот только есть.*.
Александр Солженицын. Четыре рассказа 55 Правую кисть — суставы пальцев её были кругло-опухшие, и пальцы мешали друг другу — он донёс до кармана, стал туда втискивать,— но тут короткое оживление его прервалось, он опять уронил руку, голову и замер. Солнце уже западало за здания корпусов, и в приёмный покой (до него оставалась сотня шагов) надо было поспешить: в клиниках никогда не было легко с местами. Я взял старика за плечо: — Папаша! Очнись! Вон, видишь дверь? Видишь? Я пойду подтолкну пока. А ты сможешь — сам дойди, нет — меня подожди. Мешочек твой я заберу. Он кивнул, будто понял. В приёмном покое — куске большого обшарпанного зала, отгороженном грубыми перегородками (за ними где-то была здесь баня, переодевальня, парикмахерская), днём всегда теснились больные и измирали долгие часы, пока их примут. Но сейчас, на удивленье, не было ни души. Я постучал в закрытое фанерное окошечко. Его растворила очень молодая сестра с носом-туфелькой, с губами, накрашенными не красной, а густо-лиловой помадой. — Вам чего? — Она сидела за столом и читала по всей видимости комикс про шпионов. Быстренькие такие у неё были глазки. Я подал ей заявление с двумя резолюциями и сказал: — Он еле ходит. Сейчас я его доведу. — Не смейте никого вести! — резко вскрикнула она, даже не посмотрев бумажку.— Не знаете порядка? Больных принимаем только с девяти утра! Это она не знала «порядка». Я просунул в форточку голову и, сколько поместилось, руку, чтоб она меня не прихлопнула. Там, отвесив криво нижнюю губу и скорчив физиономию гориллы, сказал блатным голосом, пришипячивая: — Слушай, барышня! Между прочим, я у тебя не в шестёрках. Она сробела, отодвинула стул вглубь своей комнатёнки и сбавила." — Приёма нет, гражданин! В девять утра. — Ты — прочти бумажку! — очень посоветовал я ей низким недоброжелательным голосом, Она прочла. — Ну, и что ж! Порядок общий. И завтра, может, мест не будет. Сегодня утром — не было. Она даже как бы с удовольствием это выговорила, что сегодня утром мест не было, как бы укалывая этим меня. — Но человек — проездом, понимаете? Ему деться некуда. По мере того, как я выбирался из форточки назад и переставал говорить с лагерной ухваткой, лицо ее принимало прежнее жестоко- весёлое выражение: — У нас все приезжие! Куда их ложить? Ждут! Пусть на квартиру станет! — Но вы — выйдите, посмотрите, в каком он состоянии. — Еще чего! Буду я ходить больных собирать! Я не санитарка! И гордо дрогнула своим носом-туфелькой. Она так бойко-быстро отвечала, как будто была пружиною заведена на ответы. ^ — Так для кого вы тут сидите?! —хлопнул я ладонью по фанерной стенке, и посыпалась мелкая пыльца побелки.— Тогда заприте двери! — Вас не спросили!! Нахал! — взорвалась она, вскочила, обежала кругом и появилась из коридорчика:—Кто вы такой? Не учите меня! Нам скорая помощь привозит! Если б не эти грубо-лиловые губы и такой же лиловый маникюр, она была бы совсем недурна. Носик её украшал. И бровями она водила очень значительно. Халат на груди был широко отложен из-за
56 Александр Солженицын. Четыре рассказа духоты — и виднелась "косынка розовенькая славная и комсомольский значок. — Как? Если б он не сам к вам пришёл, а его б на улице подобрала скорая — вы б его приняли? Есть такое правило? Она высокомерно оглядела мою нелепую фигуру, я — оглядел ее. Я совсем забыл, что у меня портянки высовываются из ботинок. Она фыркнула, но приняла сухой вид и окончила: — Да, больной! Есть такое правило. И ушла за перегородку. Шорох послышался позади меня. Я оглянулся. Мой спутник уже стоял здесь. Он слышал и понял. Придерживаясь за стену и перетягиваясь к большой садовой скамье, поставленной для посетителей, он чуть помахивал правой кистью, держа в ней истёртый бумажник. — Вот...— изможденно выговаривал он,— ...вот, покажите ей... пусть она... вот... Я успел его поддержать,— опустил на скамью. Он беспомощными пальцами пытался вытянуть из бумажника свою единственную справку и никак не мог. Я принял от него эту ветхую бумажку, подклеенную по сгибам от рассыпания, и развернул. Пишущей машинкой отпечатаны были фиолетовые строчки с буквами, пляшущими из ряда то вверх, то вниз: «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ! Справка. Дана сия товарищу Боброву Н. К. в том, что в 1921 году он действительно состоял в славном -овском губернском Отряде Особого Назначения имени Мировой Революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов. Комиссар ....,...» Подпись. И бледная фиолетовая печать. Поглаживая рукою грудь, я спросил тихо: — Это что ж — «Особого Назначения»? Какой? — Агаг—ответил он, едва придерживая веки незакрытыми.— Покажите ей. Я видел его руку, его правую кисть — такую маленькую, со вздувшимися бурыми венами, с кругло-опухшими суставами, почти не способную вытянуть справку из бумажника. И вспомнил эту моду — как пешего рубили с коня наотмашь наискосок. Странно... На полном размахе руки доворачивала саблю и сносила голову, шею, часть плеча эта правая кисть. А сейчас не могла удержать— бумажника... Подойдя к фанерной форточке, я опять надавил её. Регистраторша, не поднимая головы, читала свой комикс. На странице вверх ногами я увидел благородного чекиста, прыгнувшего на подоконник с пистолетом. Я тихо положил ей надорванную справку поверх книги и, обернувшись, всё время поглаживая грудь от тошноты, пошёл к выходу. Мне надо было лечь быстрей, головою пониже. — Чего это бумажки раскладываете? Заберите, больной! — стрельнула девица через форточку мне вслед. Ветеран глубоко ушел в скамью. Голова и даже плечи его как бы осели в туловище. Раздвинуто повисли беспомощные пальцы. Свисало распахнутое пальто. Круглый раздутый живот неправдоподобно лежал в сгибе на бёдрах. I960
Александр Солженицын. Четыре рассказа 57 Как жаль Оказался перерыв на обед в том учреждении, где Анне Модестовне надо было взять справку. Досадно, но был смысл подождать: оставалось минут пятнадцать, и она ещё успевала за свой перерыв. Ждать на лестнице не хотелось, и Анна Модестовна спустилась на улицу. День был в конце октября — сырой, но не холодный. В ночь и с утра сеялся дождик, сейчас перестал. По асфальту с жидкой грязцой проносились легковые, кто поберегая прохожих, а чаще обдавая. По середине улицы нежно серел приподнятый бульвар, и Анна Модестовна перешла туда. На бульваре никого почти не было, даже и вдали. Здесь, обходя лужицы, идти по зернистому песку было совсем не мокро. Палые намокшие листья лежали тёмным настилом под деревьями, и если идти близко к ним, то как будто вился от них лёгкий запах — остаток ли не отданного во время жизни или уже первое тление, а всё-таки отдыхала грудь меж двух дорог перегоревшего газа. Ветра не было, и вся густая сеть коричневых и черноватых влажных...— Аня остановилась — ...вся сеть ветвей, паветвей, ещё меньших веточек, и сучёчков, и почечек будущего года, вся эта сеть была обнизана множеством водяных капель, серебристо-белых в пасмурном дне. Это была та влага, что после дождя осталась на гладкой кожице веток, и в безветрии ссочилась, собралась и свесилась уже каплями — круглыми с кончиков нижних сучков и овальными с нижних дут веток. Переложив сложенный зонтик в ту же руку, где была у неё сумочка, и стянув перчатку, Аня стала пальцы подводить под капельки и снимать их. Когда удавалось это осторожно, то капля целиком передавалась на палец и тут не растекалась, только слегка плющилась. Волнистый рисунок пальца виделся через каплю крупнее, чем радом, капля увеличивала, как лупа. Но, показывая сквозь себя, та же капля одновременно показывала и над собой: она была ещё и шаровым зеркальцем. На капле, на светлом поле от облачного неба, видны были — да! —тёмные плечи в пальто, и голова в вязаной шапочке, и даже переплетение ветвей над головой. Так Аня забылась и стала охотиться за каплями покрупней, принимая и принимая их то на ноготь, то на мякоть пальца. Тут совсем рядом услышала твёрдые шаги и сбросила руку, устыдясь, что ведёт себя, как пристало её младшему сыну, а не ей. Однако, проходивший не видел ни забавы Анны Модестовны, ни её самой — он был из тех, кто замечает на улице только свободное такси или табачный киоск. Это был с явною печатью образования молодой человек с ярко-жёлтым набитым портфелем, в мягкошерстном цветном пальто и ворсистой шапке, смятой в пирожок. Только в столице встречаются такие ранне-уверенные, победительные выражения. Анна Модестовна знала этот тип и боялась его. Спугнутая, она пошла дальше и поравнялась с газетным щитом на голубых столбиках. Под стеклом висел «Труд» наружной и внутренней стороной, В одной половине стекло было отколото с угла, газета замокла, и стекло изнутри обводнилось. Но именно в этой половине внизу Анна Модестовна прочла заголовок над двойным подвалом: «Новая жизнь долины реки Чу». Эта река не была ей чужа: она там и родилась, в Семиречьи. Протерев перчаткой стекло, Анна Модестовна стала проглядывать статью. Писал её корреспондент нескупого пера. Он начинал с московского аэродрома: как садился на самолёт и как, словно по контрасту с хмурой погодой, у всех было радостное настроение. Ещё он описывал своих спутников по самолёту, кто зачем летел, и даже стюардессу мель-
58 Александр Солженицын. Четыре рассказа ком. Потом — фрунзенский аэродром и какг словно по созвучию с солнечной погодой, у всех было очень радостное настроение. Наконец, он переходил собственно к путешествию по долине реки Чу. Он с терминами описывал гидротехнические работы, сброс вод, гидростанции, оросительные каналы, восхищался видом орошённой и плодоносной теперь пустыни и удивлялся цифрам урожаев на колхозных полях, А в конце писал: «Но немногие знают, что это грандиозное и властное преобразование целого района природы замыслено было уже давно. Нашим инженерам не пришлось проводить заново доскональных обследований долины, её геологических слоев и режима вод. Весь главный большой проект был закончен и обоснован трудоёмкими расчётами ещё сорок лет назад, в 1912 году, талантливым русским гидрографом и гидротехником Модестом Александровичем В *, тогда же начавшим первые работы на собственный страх и риск». Анна Модестовна не вздрогнула, не обрадовалась — она задрожала внутренней и внешней дрожью, как перед болезнью. Она нагнулась, чтобы лучше видеть последние абзацы в самом уголке, и ещё пыталась протирать стекло и едва читала: «Но при косном царском режиме, далёком от интересов народа, его проекты не могли найти осуществления. Они были погребены в департаменте земельных улучшений, а то, что он уже прокопал — заброшено, — Как жаль! — (кончал восклицанием корреспондент) — как жаль, что молодой энтузиаст не дожил до торжества своих светлых идей! что он не может взглянуть на преображённую долину!» Кипяточком болтнулся страх, потому что Аня уже знала, что сейчас сделает: сорвёт эту газету! Она воровато оглянулась вправо, влево — никого на бульваре не было, только далеко чья-то спина. Очень это было неприлично, позорно, но— Газета держалась на трёх верхних кнопках. Аня просунула руку в пробой стекла. Тут, где газета намокла, она сразу сгреблась уголком в сырой бумажный комок и отстала от кнопки. До средней кнопки, привстав на цыпочки, Аня всё же дотянулась, расшатала и вынула, А до третьей, дальней, дотянуться было нельзя — и Аня просто дёрнула. Газета сорвалась — и вся была у неё в руке. Но сразу же за спиной раздался резкий дробный турчок милиционера. Как опалённая (она сильно умела пугаться, а милицейский свисток её и всегда пугал), Аня выдернула пустую руку, обернулась.- Бежать было поздно и несолидно. Не вдоль бульвара, а через проём бульварной ограды, которого Аня не заметила раньше, к ней шёл милиционер, особенно большой от намокшего на нём плаща с откинутым башлыком. Он не заговорил издали. Он подошёл, не торопясь. Сверху вниз посмотрел на Анну Модестовну, потом на опавшую, изогнувшуюся за стеклом газету, опять на Анну Модестовну. Он строго над ней высился. По широконосому румяному лицу его и рукам было видно, какой он здоровый — вполне ему вытаскивать людей с пожара или схватить кого без оружия. Не давая силы голосу, милиционер спросил: — Это что ж, гражданка? Будем двадцать пять рублей платить?- (О, если только штраф! Она боялась — будет хуже истолковано!) — ...Или вы хотите, чтоб люди газет не читали? (Вот, вот!) — Ах, что вы! Ах, нет! Простите! — стала даже как-то изгибаться Анна Модестовна.— Я очень раскаиваюсь^. Я сейчас повешу назад.- если вы разрешите.- Нет уж, если б он и разрешил, эту газету с одним отхваченным и одним отмокшим концом трудновато было повесить.
Александр Солженицын. Четыре рассказа 59 Милиционер смотрел на неё сверху, не выражая решения. Он уж давно дежурил, и дождь перенёс, и ему кстати было б сейчас отвести её в отделение вместе с газетой: пока протокол — посушиться маненько. Но он хотел понять. Прилично одетая дама, в хороших годах, не пьяная. Она смотрела на него и ждала наказания. — Чего вам газета не нравится? — Тут о папе моём!..— Вся извиняясь, она прижимала к груди ручку зонтика, и сумочку, и снятую перчатку. Сама не видела, что окровянила палец о стекло. Теперь постовой понял её, и пожалел за палец и кивнул: — Ругают?.. Ну, и что одна газета поможет?.. — Нет! Нет-нет! Наоборот — хвалят! (Да он совсем не злой!) Тут она увидела кровь на пальце и стала его сосать. И всё смотрела на крупное простоватое лицо милиционера. Его губы чуть развелись: — Так что вы? В ларьке купить не можете? — А посмотрите, какое число! — она живо отняла палец от губ и показала ему в другой половине витрины на несорванной газете.— Её три дня не снимали. Где ж теперь найдёшь?! Милиционер посмотрел на число. Ещё раз на женщину. Ещё раз на опавшую газету. Вздохнул: — Протокол нужно составлять. И штрафовать... Ладно уж, последний раз, берите скорей, пока никто не видел... — О, спасибо! Спасибо! Какой вы благородный! Спасибо!—зачастила Анна Модестовна, всё так же немного изгибаясь или немного кланяясь, и раздумала доставать платок к пальцу, а проворно засунула всё ту же руку с розовым пальцем туда же, ухватила край газеты и потащила.— Спасибо! Газета вытянулась. Аня, как могла при отмокшем крае и одной свободной рукой, сложила её. С ещё одним вежливым изгибом сказала: — Благодарю вас! Вы не представляете, какая это радость для мамы и папы! Можно мне идти? Стоя боком, он кивнул. И она пошла быстро, совсем забыв, зачем приходила на эту улицу, прижимая косо сложенную газету и иногда на ходу посасывая палец. Бегом к маме! Скорей прочесть вдвоём! Как только папе назначат точное жительство, мама поедет туда и повезёт сама газету. Корреспондент не знал! Он не знал, иначе б ни за что не написал! И редакция не знала, иначе б не пропустила! Молодой энтузиаст — дожил! До торжества своих светлых идей он дожил, потому что смертную казнь ему заменили, двадцать лет он отсидел в тюрьмах и лагерях. А сейчас, при этапе на вечную ссылку, он подавал заявление самому Берия, прося сослать его в долину реки Чу. Но его сунули не туда, и комендатура теперь никак не приткнёт этого бесполезного старичка: работы для него подходящей нет, а на пенсию он не выработал. 1965 Захар-Калита Друзья мои, вы просите рассказать что-нибудь из летнего велосипедного? Ну вот, если нескучно, послушайте о Поле Куликовом. Давно мы на него целились, но как-то всё дороги не ложились.
во Александр Солженицын. Четыре рассказа Да ведь туда раскрашенные щиты не зазывают, указателей нет, и на карте найдёшь не на каждой, хотя битва эта по Четырнадцатому веку досталась русскому телу и русскому духу дороже, чем Бородино по Девятнадцатому. Таких битв не на одних нас, а на всю Европу в полтысячи лет выпадала одна. Эта битва была не княжеств, не государственных армий — битва материков. Может, мы и подбираться вздумали нескладно: от Епифании через Казановку и Монастырщину. Только потому, что дождей перед тем не было, мы проехали в сёдлах, за рули не тащили, а через Дон, ещё не набравший глубины, и через Непрядву переводили свои велики по пешеходным двудосочным мосткам. Задолго, с высоты, мы увидели на другой обширной высоте как будто иглу в небо. Спустились — потеряли её. Опять стали вытягивать вверх — и опять показалась серая игла, теперь уже явнее, а рядом с ней привиделась нам как будто церковь, но странная, постройки невиданной, какая только в сказке может примерещиться: купола её были как бы сквозные, прозрачные, и в струях жаркого августовского дня колебались и морочили — то ли есть они, то ли нет. Хорошо догадались мы в лощинке у колодца напиться и фляжки наполнить — это очень нам потом пригодилось. А мужичок, который ведро нам давал, на вопрос — «где Поле Куликово?» посмотрел на нас как на глупеньких: — Да не Куликово, а Куликово. Подле поля-то деревня Кули- ковка, а Куликовка вона, на Дону, в другу сторону. После этого мужичка мы пошли глухими просёлками и до самого памятника несколько километров не встретили уже ни души. Просто это выпало нам так в тот день — ни души, в стороне где-то и помахивала тракторная жатка и здесь тоже люди были не раз и придут не раз, потому что засеяно было всё, сколько глаз охватывал, и доспевало уже — где греча, где свекла, клевер, овёс и рожь, и горох (того гороху молодого и мы полущили),— а всё же не было никого в тот день, и мы прошли как по священному безмолвному заповеднику. Нам без помех думалось о тех русоволосых ратниках, о девяти из каждого пришедшего десятка, которые вот тут, на сажень под теперешним наносом, легли и докости растворились в земле, чтоб только Русь встряхнулась от басурманов. Весь этот некрутой и широкий взъём на Мамаеву высоту не мог резко изменить очертаний и за шесть веков, разве обезлесел. Вот именно тут где-то, на обозримом отсюда окружьи, с вечера 7-го сентября и ночью, переходя Дон, располагались кормить коней (да только пеших было больше), дотачивать мечи, крепиться духом, молиться и гадать — едва ли не четверть миллиона русских, больше двухсот тысяч. Тогда народ наш в седьмую ли долю был так люден как сейчас, и эту силищу вообразить невозможно — двести тысяч! И из каждых десяти воинов — девять ждали последнего своего утра. А и через Дон перешли наши тогда не с добра — кто ж по охоте станет на битву так, чтоб обрезать себя сзади рекою? Горька правда истории, но легче высказать её, чем таить: не только черкесов и генуэзцев привёл Мамай, не только литовцы с ним были в союзе, но и князь рязанский Олег. (И Олега тоже понять бы надо: он землю свою проходную не умел иначе сберечь от татар. Жгли его землю перед тем за семь лет, за три года и за два.) Для того и перешли русские через Дон, чтобы Доном ощитить свою спину от своих же, от рязанцев: не ударили бы, православные. Игла маячила впереди, да уже не игла, а статная, ни на что не похожая башня, но не сразу мы могли к ней выбиться: просёлки кончались, упирались в посевы, мы обводили велосипеды по межам — и, наконец, из земли, ниоткуда не начинаясь, стала проявляться затравя-
Александр Солженицын. Четыре рассказа 61 невшая заглохшая заброшенная, а ближе к памятнику уже и совсем явная, уже и с канавами, старая дорога. Посевы оборвались, на высоте начался подлинный заповедник, кусок глухого пустопорожнего поля, только что не в ковыле, а жёстких травах — и лучше нельзя почтить этого древнего места: вдыхай дикий воздух, оглядывайся и видь! — как по восходу солнца сшибаются Телебей с Пересветом, как стяги стоят друг против друга, как монгольская конница спускает стрелы, трясёт копьями и с перекажённы- ми лицами бросается топтать русскую пехоту, рвать русское ядро — и гонит нас назад, откуда мы пришли, туда, где молочная туча тумана встала от Непрядвы и Дона. И мы ложимся, как скошенный хлеб. И гибнем под копытами. Тут-то, в самой заверти злой сечи — если кто-то сумел угадать место — поставлен и памятник, и та церковь с неземными куполами, которые удивили нас издали. Разгадка же вышла проста: со всех пяти куполов соседние жители на свои надобности ободрали жесть, и купола просквозились, вся их нежная форма осталась ненарушенной, но выявлена только проволокой, и издали кажется маревом. А памятник удивляет и вблизи. Пока к нему не подойдёшь пощупать— не поймёшь, как его сделали. В прошлом веке, уже тому больше ста лет, а придумка — собрать башню из литья, вполне сегодняшняя, только сегодня не из чугуна бы лили. Две площадки, одна на другую, потом двенадцатирик, потом он постепенно скругляется, сперва обложенный, опоясанный чугунными же щитами, мечами, шлемами, чугунными славянскими надписями, потом уходит вверх, как труба в четыре раздвига (а самые раздвиги отлиты как бы из органных тесно- сплоченных труб), потом шапка с насечкой и надо всем — золочёный крест, попирающий полумесяц. И всё это — метров на тридцать, всё это составлено из фигурных плит, да и так ещё стянуто изнутри болтами, что ни болтика, ни щёлки нигде не проглядывало, будто памятник цельно отлит,— пока время, а больше внуки и правнуки не прохудили там и сям. Долго идя по пустому полю, мы и сюда пришли как на пустое место, не чая кого-нибудь тут встретить. Шли и размышляли: почему так? Не отсюда ли повелась судьба России? Не здесь ли совершён поворот её истории? Всегда ли только через Смоленск и Киев роились на нас враги?.. А вот никому не нужно, никому невдомёк. И как же мы были рады ошибиться! Сперва невдали от памятника мы увидели седенького старичка с двумя парнишками. Они лежали на траве, бросив рюкзак, и что-то писали в большой книге, размером с классный журнал. Мы подошли, узнали, что это — учитель литературы, ребят он подхватил где-то недалеко, книга же была совсем не из школы, а ни мало, ни много как Книга Отзывов. Но ведь здесь музея нет, у кого ж хранится она в диком поле? И тут-то легла на нас от солнца дородная тень. Мы обернулись. Это был Смотритель Куликова Поля! — тот муж, которому и довелось хранить нашу славу. Ах, мы не успели выдвинуть объектив! Да и против солнца нельзя. Да и Смотритель не дался бы под аппарат (он цену себе знал и во весь день потом ни разу не дался). Но описывать его — самого ли сразу? Или сперва его мешок? (В руках у него был простой крестьянский мешок, до половины наложенный, и не очень, видно, тяжёлый, потому что он, не утомляясь, его держал.) Смотритель был ражий мужик, отчасти и на разбойника. Руки и ноги у него здоровы удались, а ещё рубаха была привольно расстёгнута, кепка посажена косовато, из-под неё выбивалась рыжизна, брился он не на этой неделе, на той, но черезо всю щёку продралась красноватая свежая царапина. — А! — неодобрительно поздоровался он, так над нами и нависая.— Приехали? На чём?
62 Александр Солженицын. Четыре рассказа Он как бы недоумевал, будто забор шёл кругом, а мы дырку нашли и проскочили. Мы кивнули ему на велосипеды, составленные в кустах. Хоть он держал мешок, как перед посадкой на поезд, а вид был такой, что и паспорта сейчас потребует. Лицо у него было худое, клином вниз, а решимости не занимать. — Предупреждаю! Посадку не мять! Велосипедами. И тем сразу было нам установлено, что здесь, на Поле Куликовом, не губы распустя ходят. На Смотрителе был расстёгнутый пиджак — долгополый и охва- тистый как бушлат, кой-где и подштопанный, а цвета того самого из присказки — серо-буро-малинового. В пиджачном отвороте сияла звезда — мы подумали сперва, орденская, нет — звезда октябрёнка с Лениным в кружке. Под пиджаком же носил он навыпуск длинную синюю в белую полоску ситцевую рубаху, какую только в деревне могли ему сшить; зато перепоясана была рубаха армейским ремнём с пятиконечной звездою. Брюки офицерские диагоналевые третьего срока заправлены были в кирзовые сапоги, уже протёртые на сгибах голенищ, — Ну? — спросил он учителя, много мягче,— пишете? — Сейчас, Захар Дмитрич,— повеличал его тот,— кончаем. — А вы? — строго опять.— Тоже будете писать? — Мы — попозже.— И чтоб как-нибудь от его напора отбиться, перехватили: — А когда этот памятник поставлен — вы-то знаете? — А как же!! — обиженно откинулся он и даже захрипел, закашлялся от обиды.— А зачем же я здесь?! И опустив осторожно мешок (в нём звякнули как бы не бутылки), Смотритель вытащил нам из кармана грамотку, развернул её — тетрадный лист, где печатными буквами, не помещаясь по строкам, было написано посвящение Дмитрию Донскому, и год поставлен — 1848. — Это что ж такое? — А вот, товарищи,— вздохнул Захар Дмитрич, прямодушно открывая, что и он не так силён, как выдал себя вначале,— вот и понимайте. Это уж я сам с плиты списал, потому что каждый требует: когда поставлен? И место, хотите покажу, где плита была. — Куда ж она делась? — А чёрт один из нашей деревни упёр — и ничего с ним не сделаем. — И знаете — кто? — Ясно знаю. Да долю-то буковок я у него отбил, управился, а остальные до сих у него. Мне б хоть буковки все, я б тут их приставил. — Да зачем же он плиту украл? — По хозяйству. — И что ж, отобрать нельзя? — Ха-га! — подбросил голову Захар на наш дурацкий вопрос.— Вот именно что! Власти не имею! Ружья — и то мне не дают. А тут — с автоматом надо. Глядя на его расцарапанную щеку, мы про себя подумали: и хорошо, что ему ружья не дают. Тут учитель кончил писать и отдал Книгу Отзывов. Думали мы — Захар Дмитриевич под мышку её возьмет или в мешок сунет,— нет, не угадали. Он отвёл полу своего запашного пиджака и там, с исподу, у него оказался пришит из мешочной же ткани карман не карман, торба не торба, а верней всего калитй, размером как раз с Книгу Отзывов, так что она входила туда плотненько. И ещё при той же калите было стремечко для тупого чернильного карандаша, который он тоже давал посетителям. Убедясь, что мы прониклись, Захар-Калита взял свой мешок (да, таки стекольце в нём позванивало) и, загребая долгими ногами, су-
Александр Солженицын. Четыре рассказа 63 тулясь, пошёл в сторонку, под кусты. То разбойное оживление, с которым он нас одёрнул поначалу, в нём прошло. Он сел, ссутулился ещё горше, закурил — и курил с такой неутолённой кручиной, с такой потерянностью, как будто все легшие на этом поле легли только вчера и были ему братья, свояки и сыновья, и он не знал теперь, как жить дальше. Мы решили пробыть тут день до конца и ночь: посмотреть, какова она, куликовская ночь, опетая Блоком. Мы, не торопясь, то шли к памятнику, то осматривали опустошённую церковь, то бродили по полю, стараясь вообразить, кто где стоял 8-го сентября, то влезали на чугунные плоскости памятника. О, здесь были до нас, здесь были! Не упрекнуть, что памятник забыт. Не ленились идолы зубилом выбивать по чугуну, и гвоздями процарапывать, а кто послабей — углем писать на церковных стенах: „Здесь был супруг Полунеевой Марии и Лазарев Николай с 8-V-50 по 24-Vм. „Здесь были делегаты районного совещания..." „Здесь были работники Кимовской РКСвязи 23-VI-52" „Здесь были.»." „Здесь были..." Тут подъехали на мотоцикле трое рабочих парней из Новомосковска. Они легко вскочили на плоскости, стали разглядывать и ласково обхлопывать нагретое серо-чёрное тело памятника, удивлялись, как он здорово собран, и объясняли нам. За то и мы им с верхней площадки показали, что знали, о битве. А кому теперь уж так точно это знать — где было и как? По летописным рассказам монголо-татары на конях врубались в пешие наши полки, редили и гнали нас к донским переправам — и уже не защитою от Олега обернулся Дон, а грозил гибелью. Быть бы Дмитрию и тогда Донским, да с другого конца. Но верно, он всё расчёл и сам держался, как не всякий сумел бы великий князь. Под знаменем своим он оставил боярина в убранстве, а сам бился как ратник, и видели люди: рубился он с четырьмя татарами сразу. Однако, и великокняжеский стяг изрубили, и Дмитрий с помятым панцырем еле дополз до леса, — нас топтали и гнали. Вот тут-то из лесной засады в спину зарьявшимся татарам ударил со своим войском другой Дмитрий, Волынский-Боброк, московский воевода. И погнал он татар туда, как они и скакали, наступая, только заворачивал крутенько и сшибал в Непрядву. С того-то часа воспрянули русские: повернули стенкою на татар, и с земли поднимались и всю ставку с ханами, и Мамая самого гнали сорок вёрст через реку Птань и аж до Красивой Мечи. (Но и тут легенда перебивает легенду, и из соседней деревни Ивановки старик рассказывает всё по-своему: что туман, мол, никак не расходился, и в тумане принял Мамай обширный дубняк обок себя за русское войско, испугался: «Аи, силён крестьянский Бог!» — и так-то побежал.) А поле боя потом русские разбирали и хоронили трупы — восемь дней. — Одного всё ж не подобрали, так и оставили,— упрекнул весёлый слесарь из Новомосковска. Мы обернулись, и — нельзя было не расхохотаться. Да! — один поверженный богатырь лежал и по сей день невдалеке от памятника. Он лежал ничком на матушке родной земле, уронив на неё удалую голову, руки-ноги молодецкие разбросав косыми саженями, и уж не было при нём ни щита, ни меча, вместо шлема — кепка затасканная, да близ руки — мешок. (Всё ж приметно было, что ту полу с калитой, где береглась у него Книга Отзывов, он не мял под животом, а выпростал рядом на траву.) И если только не попьяну он так лежал, а спал или думал, была в его распластанной разбросанности — скорбь. Очень это подходило к Полю. Так бы фигуру чугунную тут и отлить, положить. Только Захар, при всём его росте, для богатыря был жидковат.
64 Александр Солженицын. Четыре рассказа — В колхозе работать не хочет, вот должностишку и нашёл, загорать,— буркнул другой из ребят. А нам больше всего не нравилось, как Захар наскакивал на новых посетителей, особенно от кого по виду ожидал подвоха. За день приезжали тут ещё некоторые,— он на шум их мотора подымался, отряхивался, и сразу наседал на них грозно, будто за памятник отвечал не он, а они. Ещё прежде их и пуще их Захар возмущался запустением, так яро возмущался, что нам уж и верить было нельзя, где это в груди у него сидит: — А как вы думали?! — напускался он на четверых из «Запорожца», размахивая руками.— Вот я подожду-подожду, да перешагну через районный отдел культуры! — (Ноги его вполне ему это позволяли.) — Отпуск возьму, да поеду в Москву, к самой Фурцевой! Всё расскажу! Но как только замечал, что посетители сробели и против него не выстаивают,— брал свой мешок (важно брал, как начальник берёт портфель) и шёл в сторону прикорнуть, покурить. Перебраживая туда и сюда, мы за день встречали Захара не раз. Заметили, что при ходьбе он на одну ногу улегает, спросили — отчего. Он ответил гордо: — Память фронта! И опять же мы не поверили. Фляжки мы свои высосали и подступили к Захару — где б водицы достать. Води-ицы? В том и суть, объяснил, что колодца нет, на рытьё денег не дают, и на всём знаменитом поле воду можно пить только из луж. А колодец — в деревне. Уж как к своим, он к нам навстречу с земли больше не подымался. Что-то мы ругнулись насчёт надписей — прорубленных, процарапанных,— Захар отразил: — А посмотрите — года какие? Найдите хочь один год свежий — тогда меня волоките. Это всё до меня казаковали, а при мне — попробуй! Ну, может в церкви гад какой затаился, написал, так ноги у меня — одни! Церковь во имя Сергия Радонежского, сплотившего русские рати на битву, а вскоре потом побратавшего Дмитрия Донского с Олегом Рязанским, построена как добрая крепость, это — тесно сдвинутые глыбные тела: усечённая пирамида самой церкви, переходное здание с вышкой и две круглых крепостных башни. Немногие окна — как бойницы. Внутри же не только всё ободрано, но нет и пола, ходишь по песку. Спросили мы у Захара. — Ха-га-а! Хватились! — позлорадствовал он на нас.— Это ещё в войну наши куликовские все плиты с полов повыламывали, себе дворы умостили, чтоб ходить не грязно. Да у меня записано, у кого сколько плит.« Ну да фронт проходил, тут люди не терялись. Ещё поперед наших все иконостасовые доски пустили землянки обклады- вааь да в печки. Час от часу с нами обвыкая, Захар уже не стеснялся лазить при нас в свой мешок, то кладя что, то доставая, и так мы мало-помалу смекнули, что ж он в том мешке носит. Никакую не выпивку. Он носил там подобранные в кустах после завтрака посетителей бутылки (двенадцать копеек) и стеклянные банки (пятак). Ещё носил там бутыль с водой, потому что иного водопоя и ему целый день не было. Две буханки ржаных носил, от них временами уламывал и всухомятку жевал: — Весь день народ валит, сходить пообедать в деревню некогда. А может быть в иные дни бывала там у него и заветная четвертинка или коробка рыбных консервов, из-за чего и тягал он мешок, опасаясь оставить. В тот день, когда уже сролнце склонялось, приехал 3 ДН № 1 ЭО
Александр Солженицын. Четыре рассказа 65 к нему на мотоцикле приятель, они в кустах часа полтора просидели, приятель уехал, а Захар пришёл уже без мешка, говорил громче, руками размахивал пошире и, заметив, что я что-то записываю, предостерёг: — А попечение — есть! Есть! В пятьдесят седьмом постановили тут конструкцию делать. Вон, тумбы, видите, врыты округ памятника? Это с того года. В Туле их отливали. Ещё должны были с тумбы на тумбу цепи навешивать, ну не привезли цепей. И вот — меня учредили, содержат! Да без меня б тут всё прахом! — Сколько ж платят вам, Захар Дмитрич? Он вздохнул кузнечным мехом и не стал даже говорить Пооб- мялся, тогда сказал тихо: — Двадцать семь рублёв. — Как же может быть? Ведь минимальная — тридцать. — Вот — может... А я без выходных. А с утра до вечера без перерыва. А ночью — опять тут. Ах, завирал Захар! — Ночью-то — зачем? — А как же? — оскорбился он.— Да разве на ночь тут можно покинуть? Да самое ночью-то и смотреть. Машина какая придёт — номер её записать. — Да зачем же номер? — Так ружья мне не вручают! Мол, посетителев застрелишь. Вся власть — номер записать. А если набедит? — И кому ж потом номер? — Да никому, так и остаётся... Теперь, дом для приезжих построили, видали? И его охранять. Домик этот мы видели, конечно. Одноэтажный, из нескольких комнат, он был близок к окончанию, но на замке. Стёкла были уже и вставлены, и кой-где опять разбиты, полы уже настланы, штукатуркд не кончена. — А вы нас туда ночевать пустите? — (К закату потягивало холодком, ночь обещала быть строгой.) — В дом приезжих? Никак. — Так для кого ж он? — Никак! И ключи не у меня. И не просите. Вот, в моём сарайчике можете. Покатый низенький его сарайчик был на полдюжины овец. Нагибаясь, мы туда заглянули. Постлано там было убитым вытертым сенцом, на полу котелок с чем-то недохлёбанным, ещё несколько пустых бутылок и совсем засохший кусок хлеба. Велосипеды наши, однако, там уставлялись, могли и мы лечь, и хозяину дать вытянуться. Но он-то на ночь оставаться был не дурак: — Ужинать пойду. К себе в Куликовку. Горяченького перехватить, А вы на крючок запирайтесь. — Так вы стучите, когда придёте! — посмеивались мы. — Ладно. Захар-Калита отвернул другую полу своего чудомудрого пиджака, не ту, где Книга Отзывов, и на ней оказалось тоже две пришитых петли. Из мешка-самобранки он достал топор с укороченным топорищем и туго вставил его в петли. — Вот,— сказал он мрачно.— Вот и всё, что есть. Больше не велят. Он высказал это с такой истой обречённостью, как будто ожидалось, что орда басурман с ночи на ночь прискачет валить памятник, и встретить её доставалось ему одному, вот с этим одним топориком. Он так это высказал, что мы даже дрогнули в сумерках: может, он не шалопут вовсе? может вправду верит, что без его ночной охраны погибло Поле? Но, ослабевший от выпивки и дня шумоты и беготни, ссутулен- 5 «Дружба народов» Jsfe 1»
66 Александр Солженицын. Четыре рассказа ный и чуть прихрамывая, Захар наддал в свою деревню, и мы ещё раз досмеялись над ним. Как мы и хотели, мы остались на Куликовом Поле одни. Стала ночь с полною луной. Башня памятника и церковь-крепость выставились чёрными заслонами против неё. Слабые дальние огоньки Кулй- ковки и Ивановки заслеплялись лувою. Не пролетел ни один самолёт. Не проурчал ни одни автомобильный мотор. Никакой отдалённый поезд не простучал ниоткуда, При луце уже не видны были границы близких посевов. Эта земля, трава, эта луна и глушь были все те самые, что и в 1380 году. В заповеднике остановились века, и бредя по ночному Полю, всё можно было вызвать: и костры, и конские тёмные табуны, и услышать блоковских лебедей в стороне Непрядвы. И хотелось куликовскую битву понимать в ее цельности и необратимости, отмахнуться от скрипучих оговорок летописцев: что всё это было не так сразу, не так просто, что история возвращалась петлями, возвращалась и душила. Что после дорогой победы оскудела воинством русская земля. Что Мамая тотчас же сменил Тохтамыш и уже через два года после Куликова попёр на Москву, Дмитрий Донской бежал в Кострому, а Тохтамыш опять разорил и Рязань, и Москву, и обманом взял Кремль, грабил, жёг, головы рубил и тянул верёвками пленных снова в Орду. Проходят столетия — извивы Истории сглаживаются для дальнего взгляда, и она выглядит как натянутая лента топографов. Ночь глубоко холодела, и как мы закрылись в сарайчике, так проспали крепко. Уезжать же решено у нас было пораньше. Чуть за- свело — мы выкатили велосипеды и, стуча зубами, стали навьючивать их. Обелил травы иней, а от Куликовки, из низинки, по польцу, уставленному копнами, тянул веретёнами туманец. Но едва мы отделились от стенок сарайчика, чтобы сесть и ехать,-— от одной из копён громко сердито залаяла и побежала на нас волосатомордая сивая собака. Она побежала, а за нею развалилась и копна: разбуженный лаем, оттуда встал кто-то длинный, окликнул собаку и стал отряхаться от соломы. И уже довольно было светло, чтоб мы узнали нашего Захара-Калиту, одетого ещё в какое-то пальтишко с короткими рукавами. Он ночевал в копне, в этом пронимающем холоде! Зачем? Какое беспокойство или какая привязанность могла его принудить? * Сразу отпало всё то насмешливое и снисходительное, что мы думали о нём вчера. В это заморозное утро встающий из копны, он был уже не Смотритель, а как бы Дух этого Поля, стерегущий, не покидавший его никогда. Он шёл к нам, ещё отряхиваясь и руки потирая, и из-под надвинутой кепочки показался нам старым добрым другом. — Да почему ж вы не постучали, Захар Дмитрич? — Тревожить не хотел,— поводил он озябшими плечами и зевал. Весь он ещё был в соломенной перхоти. Он расстегнулся протрястись — и на месте увидели мы и Книгу Отзывов и единственно дозволенный топорик. Да сивый пёс ещё рядом скалил зубы. Мы попрощались тепло и уже крутили педалями, а он стоял, подняв долгую руку, и кричал нам в успокоение: — Не-е-ет! Не-е-ет, я этого так не оставлю! Я до Фурцевой дойду! До Фурцевой! 1965
Александр Городницкий ...И оживают тихие слова Два Гоголя Два Гоголя соседствуют в Москве. Один над облаками дымной гари Стоит победоносно на бульваре, * И — план романов новых в голове. Другой неподалеку, за углом, Набросив шаль старушечью на плечи, Сутулится, душою искалечен, Больною птицей прячась под крылом. Перемещен он с площади за дом, Где в тяжких муках уходил от мира, И гость столицы, пробегая мимо, Его заметит, видимо, с трудом. Два Гоголя соседствуют в Москве,— Похожи и как будто непохожи: От одного — мороз дерет по коже, Другой — сияет бронзой в синеве. Толпой народ выходит из кино, А эти две несхожие скульптуры — Два облика одной литературы, Которым вместе слиться не дано. Природа Исчезнувших усадеб были, Полонский, Майков или Фет, Природу так они любили, Как мы уже не любим, нет. Причина этому не та ли, Что, удалясь от дел мирских, Они свой век прокоротали В орловских, курских и тверских? Что парк, их дедами разбитый, И луг за парком, и река — Частицы их родного быта, Устроенного на века? Что эти ясные поляны И облетевший этот сад Не мог сгубить порубщик пьяный Или бумажный комбинат? Природа, в наши дни преступно Искажены ее черты. Так женщина, что всем доступна, Сберечь не может красоты. И мы живем теперь затем ли, Чтоб, чувств сердечных не тая, Обнять свою родную землю И вдруг услышать: «Не твоя!»? Чаадаев И на обломках самовластья.. Л. С, Пушкин Потомок Чадаева, сгинувший в сороковом, На русский язык перевел большинство его писем. Из бьюших князей, он характером был независим,
Александр Городницкнй. ...И оживают тихие слова На Зубовской площади жил и в Бутырках потом. Уверенный духом, корысти и страха лишен, Он в.семьдесят девять держался, пожалуй, неплохо. И если записке Вернадского верить, то он Собою украсить сумел бы любую эпоху. Он был арестован, и, видимо, после избит, И в камере умер над тощей тюремной котомкой. А предок его, что с портрета бесстрастно глядит, Что может он сделать в защиту себя и потомков? В глухом сюртуке, без гусарских своих галунов, Он в сторону смотрит из дальней эпохи туманной. Объявлен безумцем, лишенный высоких чинов, Кому он опасен, затворник на Старо-Басманной? Но трудно не думать, почувствовав холод внутри, О силе, сокрытой в таинственном том человеке, Которого более века боятся цари, Сначала цари, а позднее — вожди и генсеки. И в тайном архиве, его раскрывая тетрадь, Вослед за стихами друг другу мы скажем негромко, Что имя его мы должны написать на обломках, Но нету обломков и не на чем имя писать. А. Кушнеру Шалея от отчаянного страха, Непримиримой правдою горя, Юродивый на шее рвал рубаху И обличал на площади царя. В стране, живущей среди войн и сыска, Где кто берет на горло, тот и нов, Так родилась в поэзии российской Преславная плеяда крикунов. Но слуховое впечатленье ложно. Поэзия не факел, а свеча, И слишком долго верить невозможно Тому, кто поучать привык крича. Извечно время — слушатель великий. Столетие проходит или два, И в памяти людской стихают крики И оживают тихие слова. Рембрандт В доме холодно, пусто и сыро. Или зной Ханаанской пустыни Дождь и ветер стучат о порог. Все лицо твое сжег дочерна? Возвращение блудного сына Не слышны приглушенные звуки. Пишет Рембрандт. Кончается срок. На холсте и в округе темно. Сын стоит на коленях, калека, Лишь отца освещенные руки Изможденных не чувствуя ногг И лица световое пятно. Голова — как у бритого зэка, Не вернуться. Живем по-другому. Ты откуда вернулся, сынок? Не округла, как прежде, Земля. Затерялись дороги во мраке. Разрушение отчего дома, За порогом не видно ни зги. Как сожжение корабля. Что оставил ты сзади? Бараки? Запустение, тьма, паутина, Непролазные дебри тайги? Шорох капель, и чаячий крик, Кто глаза твои сделал пустыми — И предсмертную пишет картину Развратители или война? Одинокий и скорбный старик.
Аркадий Аверченко Шутка мецената ЮМОРИСТИЧЕСКИЙ РОМАН ЭСКИЗЫ К БИОГРАФИИ ...большая часть книжки посвящена темам, которые Аркадий Аверченко великолепно знает, пережил, передумал, перечувствовал. И с поразительным талантом изображены впечатления и настроения представителей старой, помещичьей и фабрикантской богатой, объевшейся и объедавшейся России <...> Некоторые рассказы, по-моему, заслуживают перепечатки. Талант надо поощрять. В. И. Ленин. Талантливая книжка. Поля. собр. соч. IV изд. Т. 33. О жизненном и творческом пути Аверченко, самого талантливого, остроумного, яркого и популярного писателя-юмориста предреволюционного десятилетия, у нас известно ничтожно мало. Пожалуй, наибольшее количество сведений о нем можно почерпнуть из статьи критика О. Михайлова, предваряющей сборник юмористических рассказов Аверченко (изд-во «Художественная литература», 1964). В этой своей статье я отнюдь не собираюсь подвергать литературно-критическому анализу многочисленные произведения писателя — это дело профессиональных литературоведов (конечно, если им удастся познакомиться с аверченковскими произведениями, ставшими у нас уже давно библиографической редкостью). Я просто хочу на основании предоставившейся мне возможности ознакомиться с рядом мало, а то и совсем неизвестных у нас сведений и источников1 и кратко рассказать читателю об этапах биографии писателя, лишь слегка затронув его творческую деятельность, «Биографические сведения об Аркадии Тимофеевиче Аверченко скудны. Известно только, что родился он в 1881 году в Севастополе, в небогатой купеческой семье» (О. Михайлов, IBID, стр. 3). Сам же Аверченко в юмористическом «Энциклопедическом словаре» (изд-во журнала «Новый Сатирикон». 1917) сообщает: «Род. в 1882 году». К сожалению, точную дату рождения установить нельзя, так как в его личном архиве, вывезенном из-за рубежа покойным И. С. Зильберштейном и хранят щемся в ЦГАЛИ, нет ни одного удостоверения личности с указанием года и месяца рождения. Скончался же писатель 12 марта 1925 года в Праге и похоронен на тамоин нем Ольшанском кладбище, где ему поставлен скромный памятник с высеченной на мраморе неверной датой рождения — «1884». Кстати, сообщая весьма скудные данные о писателе, все наши энциклопедии все время ошибаются. Так, например, БСЭ (2-е издание. 1949. Г. 1, стр. 70) сообщает, что писатель после Октябрьской революции гг Печатается по книге: Аркадий Аверченко. «Шутка мецената». Изд-во «Пламя». Прага. 1У125 1 . 12. 1 Чтобы избежать необходимости в постоянных сносках на исходные материалы укажу на основные из них. Это комплект журнала «Сатирикон» и «Новый Сатирикон» за 1908—1918 годы, «Воспоминания» Н. А. Тэффи (Париж. 1031), книга П. Пильского «Затуманившийся мир» (Рига. 1929), парижский журнал «Иллюстрированная Россия» (годы 1933—35), автобиографические данные из рассказов Аверченко, мои личные, в разное время состоявшиеся беседы с писателями и художниками «Сатирикона» — А. А. Радаковым, А. М. Флитом, Б. В. Жирковичем (Ив. Прутков), А. д'Актилем, С. Э. Радловым, Арк. Буховым, журналистом В. А. Регининым, бывшим издателем «Сатирикона» М. Г. Корнфельдом (Париж), с лично знавшими Аверченко артистами Л. О. Утесовым и В. Я. Хенкиным, а также с частью докторской диссертации, посвященной Аверченко и принадлежащей американскому литературоведу русского происхождения Д А. Левицкому.
70 Аркадий Аверченко, Шутка мецената эмигрировал в Париж. В «Театральной энциклопедии» (1953. Т. 1, стр. 40) также указано, что после Октября Аверченко эмигрировал и жил в Париже. И, наконец, в «Краткой литературной энциклопедии» (1962. Т. 1, стр. 58) мы читаем, что после 191? года Аверченко эмигрировал во Францию. И даже такой знаток отечественного юмора, как наш известный писатель-сатирик Леонид Ленч, в своей статье об Аверченко («Крокодил», январь 1989 года) ошибочно утверждал, что Аверченко в Париже не прижился. Эти же неверные сведения приведены и в польской (1962) энциклопедии. В ряде американских книг о писателе (В. Гарни, Д. Холл, Д. Лангланд, Д. Иваник) утверждается, что Аверченко скончался в Константинополе, а в венгерской энциклопедии (1925) — что в Варшаве. Однако, досконально ознакомившись с многочисленными материалами, относящимися к биографии писателя, я могу засвидетельствовать, что Аверченко НЕ ТОЛЬКО ЧТО НЕ ЭМИГРИРОВАЛ ВО ФРАНЦИЮ, НО НИ РАЗУ ЕЕ НЕ ПОСЕТИЛ В ПОСЛЕРЕВОЛЮЦИОННЫЕ ГОДЫ... Тимофей Петрович Аверченко, отец писателя, и его мать Сусанна Павловна имели девятерых детей — шесть девочек и трех мальчиков, двое из которых умерли в младенчестве. Сестры же писателя, за исключением одной, надолго пережили своего брата. Отец Аркадия Тимофеевича был, по определению О. Михайлова, «чудаковатым фантазером и никудышным коммерсантом», к каковому заключению критик, по- видимому, пришел на основании рассказа Аверченко «Отец», а также сведений из его же «Автобиографии». Волее точно о профессии отца упоминает Аверченко в рассказе «Болотные туманы» («Новый Сатирикон» № 2. 1918): «Когда я был маленький, мой отец имел в Севастополе три бакалейных лавки». Существуют различные сведения о начальном образовании писателя. В «Автобиографии» он говорит, что, если бы не сестры, он бы так и остался неграмотным. Но, очевидно, некоторое время он все-таки учился и в гимназии. По свидетельству близко знавшего Аверченко писателя Н. И. Брешко-Брешковского, «недостаточность образования,— два класса гимназии,— восполнялась природным умом» («Иллюстрированная Россия» Мй 13. 1935). И действительно, полного среднего образования он не получил, так как ввиду плохого зрения не мог долго заниматься, а к тому же вскоре вследствие несчастного случая сильно повредил глаз, так и не поддавшийся окончательному излечению. И вот, оставив учение, Аверченко 15-летним мальчиком поступает на службу в частную транспортную контору. Об этом периоде жизни он неоднократно вспоминает в своих рассказах. Советский писатель Макс Поляновский в статье, написанной им по заказу парижской газеты «Русские новости» (17 февраля 1967 года), рассказывает о любопытном эпизоде: в 1923 году в Севастополе он встретился со стариком конторщиком, служившим вместе с Аверченко и рассказавшим, как их общий хозяин собирался «уволить Аркашу за нерадивость, а мамаша просила оставить сына на работе, обещала подтянуть, остепенить.,.». Однако Аверченко, проработав в конторе чуть больше года, в 1897 году уезжает в Донбасс, на Брянский рудник, куда поступает конторщиком по рекомендации инженера И. Терентьева, мужа одной из его сестер. Прослужив три года на руднике и написав впоследствии несколько рассказов о тамошней своей жизни («Вечером», «Молния» и другие), он вместе с рудничной конторой переезжает в Харьков, где, как пишет О. Михайлов, «в газете «Южный край» 31 октября 1903 года появляется его первый рассказ». Л. Д. Леонидов, известный антрепренер, некогда работавший во МХАТе, а впоследствии владелец театральных предприятий во Франции и США, был одним из немногих деятелей искусства, знавших Аверченко в молодые годы. Д. Л. Левицкий рассказывает об эпизодах жизни Аверченко, относящихся, видимо, к 1901 — 1903 годам, по записи своей личной беседы с Леонидовым: «Аркаша Аверченко был высокий, худой, как жердь, молодой человек. Он затмевал на вечеринках моих приятелей своим остроумием и удачными смешными экспромтами...» Аверченко, будучи в 1907 году уволен со службы со словами директора: «Вы хороший человек, но ни к черту не годитесь»,— пережив несколько материально трудных месяцев и не найдя в Харькове достаточно широких возможностей для своей литературной деятельности, к которой он начинал испытывать сильное влечение, по совету друзей переезжает в январе 1908 года в Петербург, где, как замечает Левиц-.
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 71 кий, «ему суждено было сделать в короткий срок поразительную карьеру а стать известным на всю Россию». Надо сказать, что к этому времени у Аверченко был уже некоторый литературный опыт — в последние годы харьковской жизни он редактировал сатирический жур* нал «Штык» (1906 —190?) и выпустил несколько номеров журнала «Меч». Через пять лет после своего появления в столице Аверченко на страницах «Сатирикона» (№ 28. 1913) рассказывает о своем приезде в Петербург так: «Несколько дней подряд бродил я по Петербургу, присматриваясь к вывескам редакций — дальше этого мои дерзания не шли. От чего зависит иногда судьба человеческая: редакции «Шута» и «Осколков» помещались на далеких незнакомых улицах, а «Стрекоза» и «Серый волк» в центре* Будь «Шут» и «Осколки» тут же, в центре,— может быть, я бы преклонил свою скромную голову в одном из этих журналов. Пойду я сначала в «Стрекозу»,— решил я.— По алфавиту. Вот что делает с человеком обыкновенный скромный алфавит: я остал-. ся в «Стрекозе». В 1965 году М. Г. Корнфельд, вспоминая о знакомстве со своим будущим сотруд* ником (о Корнфельде тот написал впоследствии в «Сатириконе»: «Меня встретил молодой бритый господин с очень хорошими манерами»), рассказывал: «Аверченко принес мне несколько уморительных и превосходных по форме рас-; сказов, которые я с радостью принял. В то время я заканчивал реорганизацию «Стрекозы» и формирование нового состава редакции. Аверченко стал ее постоянным сот» рудником одновременно с Тэффи, Сашей Черным, Осипом Дымовым, О. Л. д'Ором и другими...» Поскольку журнал «Стрекоза» пришел в полный упадок, перемены были необходимы и появление талантливого и энергичного Аверченко было очень кстати. И вот уже 1 апреля 1908 года «Стрекоза», основанная еще отцом нынешнего редактора, владельцем мыловаренного завода Германом Корнфельдом, вышла под новым названием: «Сатирикон». Заголовок нарисовал М. Добужинский, рисунок на первой странице— Бакст. И Аркадий Тимофеевич, будучи уже тогда секретарем редакции «Стрекозы», продолжал свою деятельность на этом же посту в «Сатириконе», редактором которого стал в 1913 году. А вскоре после этого между группой сотрудников жур^ нала и издателем произошел серьезный конфликт (в основном, на материальной почве), и Аверченко с наиболее талантливыми литераторами и художниками покинул редакцию и основал свой журнал «Новый Сатирикон». В его первом номере, вышедшем 6 июня 1913 года, в связи с указанным конфликтом опубликовано обиженное письмо Корнфельда с намеками на возможность примирения и тут же весьма ядовитый а иронический ответ редакции. Некоторое время оба журнала выходили параллельно, но примерно через год старый «Сатирикон», лишенный самых лучших авторов и художников, вынужден был закрыться, потеряв огромное количество подписчиков. А «Новый Сатирикон» благополучно просуществовал до августа 1918 года, после чего большинство его сотрудников подались в эмиграцию (Аверченко, Тэффи, Саша Черный, С. Горный, А. Бухов, Реми, А. Яковлев и другие). За время своей благополучной, удачливой жизни в Петербурге Аверченко стал необычайно популярен. «Сатирикон» и большими тиражами выходившие сборники рассказов немедленно расхватывались. Во многих театрах страны с успехом шли его пьесы (в основном, инсценированные рассказы). И даже Его Императорское Величество Николай Второй, будучи поклонником аверченковского таланта, однажды соизволил пригласить его в Царское Село для чтения своих произведений в кругу августейшей семьи. Но, как рассказывает М. Корнфельд: «Нам всем показалось, что выступ* ление редактора «Сатирикона» в Царском Селе едва было бы уместным и желательным». Визит так и не состоялся, Аверченко сослался на болезнь. А в выходящей в США газете «Новое русское слово» (15 марта 1925 года) журналист Л. Камышников добавляет: «...С другой стороны, ему смущало то обстоятельство, что, будучи редактором «Сатирикона», он считался в оппозиции к существующему строю, и не желал нареканий широких литературных кругов». В течение десяти лет своей столичной жизни Аверченко много ездил по стране е выступлениями, отправлялся ы в заграничные путешествия, как правило, вместе с
72 Аркадий Аверченко. Шутка мецената друзьями-соратниками по журналу художниками А. А. Радаковым и Н. В. Ремизовым (Реми). После первого же заграничного вояжа летом 1911 года он выпускает приложение к «Сатирикону» за 1912 год — книжку «Экспедиция сатириконцев в Западную Европу»} имевшую шумный успех И в том же году помимо напряженной работы в журнале выезжает в продолжительное турне по России, участвуя во многих городах в вечерах писателей-юмористов. Выступления эти всюду проходили прекрасно, был только какой-то «прокол» в Одессе. Писатель Л. В. Никулин рассказывал мне о скандальном провале одесского вечера, что, однако никак не повлияло на тамошнюю высокую литературную репутацию Аверченко. Как же он выглядел внешне, этот, в недавнем прошлом молодой и неуклюжий провинциал, сумевший за короткий срок стать знаменитым литератором, непрестанно смешившим всю читающую Россию? Художник Н. В. Ремизов, уже находясь в эмиграции, так описывает первое появление Аверченко в редакции: «В комнату вошел человек крупного роста с немного одутловатым лицом, но с приятным, открытым выражением: через пенсне смотрели глаза, которые имели особенность улыбаться без участия мускулов лица. Впечатление было с первого взгляда на него — располагающее, несмотря на легкий оттенок провинциального «шика», вроде черной, слишком широкой ленты пенсне и белого накрахмаленного жилета, детали, которые были уже «табу» в Петербурге». А сотрудник «Сатирикона» поэт Сергей Горный (А. А. Оцуп), знавший Аверченко еще в годы совместной с ним работы в Донбассе, очень точно описал его внешний облик, совершенно не типичный для столичных литераторов эпохи, крайне субъективно названной М. Горьким «самым позорным десятилетием в истории русской литературы». «Он был здоров. В нем не было «измов», городских изломов, «тонкостей», «мет- костей», «едкостей» <&..>. В такую среду вдруг сваливается какой-то молодой, с белыми крепкими зубами, с голосом вкрадчивым и порой (этот недостаток к нему «шел») спотыкающимся, еле приметно заикающимся...» И далее: «Аверченко оздоровлял нас... Он был живым доказательством того, что можно расти, покорять, приобретать известность и не купаться «бесшумно», «чуть слышшшшно...» в честере и рокфоре тогдашнего литературного быта». Успех журнала, большие тиражи книг, выступления, театральные постановки принесли и материальное благополучие. Аверченко переезжает в уютную квартиру на Троицкой (ныне улица Рубинштейна), прекрасно ее обставляет. Н. Н. Брешко- Брешковский на страницах той же «Иллюстрированной России» (№ 13. 1935) вспоминает, как «по утрам Аверченко под звуки граммофона занимался гимнастикой, работая пудовыми гирями». Хотя музыкального образования у него не было, но одно время он серьезно увлекался оперой, затем опереттой, а в многочисленных театрах миниатюр, где шли его пьесы, был своим человеком. Частенько в «Сатириконе» появлялись его иронические и веселые театральные рецензии под одним из многочисленных псевдонимов — Ave, Волк Фома Опискин, Медуза-Горгона, Фальстаф и другие. Вечера писатель, как правило, проводил в ресторане «Вена» на углу Гороховой (теперь улица Дзержинского) и Гоголя в кругу своих друзей-сатириконцев, писателей, актеров, музыкантов. Я бережно храню уникальный ныне экземпляр книги, изданной в 1913 году И. С. Соколовым, владельцем «Вены», к десятилетнему юбилею ресторана. Читаем: «Аверченко — магнит «Вены». Где Аверченко — там хохот, грохот, веселье, озорство и компания.. Остроты, эпиграммы, каламбуры сыпятся как из громадного мешка. Шум вокруг столико стоит невообразимый. Голос Радакова слышен чуть не до выхода». В свою очередь, старый друг Аверченко журналист П. Пильский, встретившийся с ним снова уже в эмиграции, в своей книге воспоминаний «Затуманившийся мир», в частности, писал: «Мой глаз приятно подмечал в Аверченко ту мягкую, естественную, природную воспитанность, которая дается только чутким и умным людям. Его очарование в обществе было несравнимо. Он умел держать себя в новой и незнакомой среде легко, в меру свободно, неизменно находчивый, внимательный, ясный, равный и ровный со всеми и для всех. Это большое искусство, им может владеть только талантливая душа, и Аверченке был дан дар пленительного шарма. Он покорял. Но рядом с этой веселостью, внешней жизнерадостностью теперь в его отношении к людям виделась еще
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 73 одна заметная нить: он был внимателен и заботлив к другим. Правда, отзывчивость всегда была одной из его прелестных черт. Теперь она стала углубленной, преобразившись из готовности откликнуться в искание возможности понять, помочь и услужить. Прежде он не мог отказывать, сейчас он не мог отказать себе в удовольствии быть полезным». Одним из многочисленных житейских увлечений Аверченко были и шахматы, Л. О. Утесов рассказал мне, что он был незаурядным игроком, составлял и печатал задачки (кстати, интересно было бы узнать, куда подевалась фотография Аверченко с дружеским автографом, долгие годы висевшая в кабинете утесовской квартиры?). Война 1914 года на жизни и деятельности Аверченко почти не отразилась — из-за «одноглазости» в армию он призван не был и продолжал редактировать свой журнал, часто выступая на благотворительных вечерах в пользу раненых и пострадавших от войны. После же Октября и сам Аверченко и редакция «Сатирикона» заняли по отношению к Советской власти резко отрицательную позицию, после чего журнал был закрыт правительственным распоряжением в августе 1918 года. И вот все рухнуло. Журнала больше нет. Книги не выходят. Солидный банков* ский счет реквизирован. Квартиру намереваются «уплотнить». В перспективе — голодная и холодная зима. Друзья и соратники покидают Петроград — кто куда. А тут предложение из Москвы от артиста Кошевского — организовать где-нибудь на юге России театр-кабаре. Но приехавшие в Москву Аверченко и Радаков застают Кошевского тяжело больным. Весь план расстроился. И тогда Аверченко совместно с оказавшейся также в Москве Тэффи едет в Киев (пригласили их на литературные вечера два разных антрепренера). В «Воспоминаниях» Тэффи очень живо и смешно описаны многочисленные передряги, в которые пришлось попадать писателям в течение своей долгой поездки через оккупированную немцами Украину. В Киеве Аверченко, однако, долго не задержался и через Харьков и Ростов, где он прожил несколько месяцев, выступая с вечерами юмора, на правах беженца отправился к себе на родину, в Севастополь, тогда занятый белыми. Было это в конце марта или в начале апреля 1919 года (сообщение Д. Левицкого). Но, что он делал в Севастополе с апреля по июнь этого года, когда французские войска сдали город Красной Армии, сведений нигде не удалось получить. А начиная с июня 1919 года и по конец 1920-го Аркадий Тимофеевич, а также известные писатели И. Сургучев, Е. Чириков и И. Шмелев активно работали в газете «Юг» (впоследствии «Юг России»), интенсивно агитируя за помощь Добровольческой армии. Аверченко также совместно с писателем Анатолием Каменским (впоследствии возвратившимся в СССР) открыл театр-кабаре «Дом артиста», где в начале 1920 года была поставлена его многоактная пьеса «Игра со смертью», написанная летом минувшего года. Судя по рецензии, опубликованной в газете «Юг» (4 января 1920 года), пьеса имела большой успех (кстати говоря, ксерокопию с напечатанного на машинке текста этой пьесы с режиссерскими пометками мне любезно подарил ЦГАЛИ, и я горячо рекомендую нашим театрам заинтересоваться этой симпатичной комедией). А весной того же года Аверченко уже участвует в спектаклях нового театра — «Гнездо перелетных птиц» и продолжает устраивать свои вечера в Севастополе, Балаклаве и Евпатории. К концу октября войска Врангеля попали в Крыму в, отчаянное положение. Второго ноября красные заняли Севастополь. А за несколько дней до этого Аверченко в пароходном трюме на угольных мешках отправился в Константинополь. Об этом своем путешествии он с горьким юмором поведал в книжке «Записки Простодушного. Я в Европе» (Берлин. Изд-во «Север». 1923). Друзья в Константинополе (ныне Стамбул) заранее сняли ему маленькую комнатку на Пере (городской район), и полтора года он прожил там, воскресив свой театр «Гнездо». В городе тогда была масса русских беженцев, работали русские театры миниатюр и рестораны. «Пооткрывалось несметное количество кабаков на все вкусы и карманы. «Черная роза» с Вертинским, «Гнездо перелетных птиц» с Аверченко и Свободиным. Их главная клиентура — американцы, обильно расшвыривающие полноценные доллары, и русские, пропивающие с бесшабашным отчаянием добытые тяжелым трудом турецкие лиры или последние остатки ювелирного барахла» (Р К.. «Москва нездешняя». «Новое русское слово». 2? ноября 1963 года).
74 Аркадий Аверченко. Шутка мецената Но жизнь в чуждой нравами, традициями и языком стране стала для Аверченко крайне тяжелой. Он со своей труппой покидает Турцию и 13 апреля 1922 года прибывает на славянскую землю — в Софию, где предполагал задержаться надолго, но, поскольку тогдашнее правительство Стамболийского весьма сурово относилось к белым эмигрантам и ввело для них многочисленные ограничения, труппа вместе со своим руководителем, дав всего два спектакля, поспешно отбыла в Югославию и 27 мая в Белграде состоялся имевший огромный успех первый спектакль. Потом еще один, по другой программе — и Аверченко с театром выезжает в Прагу, по дороге дав концерт в Загребе. А через два дня, 17 июня, Аверченко прибывает в Прагу, где и обосновывается наконец на постоянное жительство. Прага, гостеприимно и радушно встретившая писателя, пришлась и ему по душе. Он быстро приобрел немало друзей и почитателей. Многие его рассказы были переведены на чешский. 3 июля состоялся первый вечер, имевший большой успех и получивший восторженные отклики во многих газетах. Затем с июля по сентябрь прошли его гастроли по стране — побывал он в Брно, Пльзене, Моравской Остраве, Братиславе, Ужгороде, Мукачеве и, вернувшись в Прагу только в первой половине сентября, начал интенсивно работать для газеты «Протер пресс», там еженедельно появлялись его фельетоны и новые рассказы. В октябре же состоялись успешные гастроли в Прибалтике, Польше и Берлине. Неприятности Аверченко ждали в связи с его предстоящей поездкой в Румынию — поначалу долго не давали визы. Когда же он 6 октября наконец появился перед кишиневской публикой, она устроила писателю овацию, после чего в Бухаресте произошло неожиданное осложнение. Дело в том, что тогдашние румынские газеты вдруг вспомнили, что в годы мировой войны Аверченко в своем «Новом Сатириконе» поместил несколько язвительных и обидных фельетонов о румынской армии, сражавшейся тогда на стороне Германии, и потребовали у правительства запретить его выступления и выехать из страны. Но впоследствии дело уладилось после ходатайства по дипломатическим каналам членов чешского правительства, поклонников дарования писателя. А потом опять скитания: Белград, снова Берлин. Получено приглашение из США, намечался отдых на Рижском взморье. Но все планы поломались — накануне отъезда в Ригу у него серьезно заболел левый глаз, поврежденный еще в харьковские времена. Была сделана операция, пришлось вставить искусственный глаз. Казалось бы, все обошлось благополучно, но писатель стал чувствовать общее недомогание, поначалу не придавая этому значения. Но дела пошли хуже — пребывание на курорте Подобрады не помогло, начались припадки удушья и 28 января 1925 года его почти в бессознательном состоянии положили в клинику при Пражской городской больнице. Диагноз: почти полное ослабление сердечной мышцы, расширение аорты и склероз почек. И, несмотря на заметное улучшение в начале февраля, после вторичного кровоизлияния в желудок в 9 часов утра 12 марта 1925 года в возрасте 44 (?) лет скончался в гостеприимной, но чужой стране замечательный русский писатель-юморист Аркадий Тимофеевич Аверченко. Тело его было положено в металлический гроб и еще заключено в специальный футляр на тот случай, чтобы кто-либо в будущем — родственники или культурные организации — смог бы перевезти прах покойного на родину. Родственников у Аверченко, насколько мне известно, не осталось, был он холостяком. Так что, может быть, стоит... О произведениях Аверченко уже с самого начала его петербургской деятельности в печати появлялось множество рецензий. На Западе уже после смерти писателя вышло немало книг, ему посвященных Но ни в одной из них почему-то никогда не оцениваются и даже почти не упоминаются два крупных произведения: повесть «Подходцев и двое другие» и юмористический роман «Шутка мецената», предлагаемый вниманию читателя в этом номере журнала. Аверченко неоднократно пользовался излюбленным им литературным приемом — еще в начале своей работы он в литературных персонажах отображал внешность и характеры своих друзей и соратников по «Сатирикону», чаще всего художников
Аркадий Аверченко, Шутка мецената ?5 А. Радакова и Н. Ремизова, изобразив их (под псевдонимами) в «Экспедиции в Западную Европу» (в книге этой художники рисовали шаржи друг на друга). В персонажах же «Подходцева», собственно, не повести, а ряда смешных, а подчас и лира* ческих новелл с тремя «сквозными» персонажами — Подходцевым, Клинковым, ш Громовым,— тоже просматривается сходство с характерами и внешним обликом друъ зей*сатир иконцев. И вот последняя работа Аверченко «Шутка мецената», написанная в 1923 году в Цоппоте (ныне Conof) и изданная в 1925 году в Праге, уже после кончины писа* теля, Роман и веселый и грустный, пронизанный ностальгией по милой сердцу автора беззаботной богемной петербургской жизни* И снова в персонажах романа — Меценате, Мотыль^ Кузе, Новаковиче — приметы самого автора и его друзей. Художник А. А. Радаков рассказывал мне в тридцатые годьц что, прочитав «Шутку», он горько заплакал — так живо вспомнилась ему их веселая и бесшабашная молодая компания. Хочется думать, что читатели, ознакомясь с «Шуткой мецената», оценят по до- стоинству блестящий юмор, выдумку и литературное мастерство замечательного пи« сателя, чьи многочисленные талантливые сочинения, хочется надеяться, вновь будут изданы на его родине, которую он покинул в грозные годы, так же как и многие известные деятели русской культуры, не понявшие и не принявшие революционные преобразования Октября. НИКИТА БОГОСЛОВСКИЙ Часть I КУКОЛКА Глава I ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО СКУЧАЕТ — Должен вам сказать, что вы все — смертельно мне надоели. — Меценат! Полечите печень. — Совет не глупый. Только знаешь, Мотылек, какое лучшее лекарство от печени? — Догадываюсь: всех нас разогнать. — Вот видишь, почему я так глупо привязан к вам: вы понимаете меня с полуслова. Другим бы нужно было разжевывать, а вы хватаете все на лету. — Ну, что ж... разгоните нас. А через два-три дня приползете к нам, как угрюмый крокодил с перебитыми лапами, начнете хныкать — и снова все пойдет по-старому* — Ты, Мотылек, циничен, но не глуп. — О, на вашем общем фоне не трудно выделиться. — Цинизмом? — Умом, — Меня интересует один вопрос: любите вы меня или нет? *— Попробуйте разориться •— увидите! — Это опасный опыт: разориться не штука, а потом, если увижу! что вы все свиньи, любящие только из-за денег,— опять-то разбогатеть будет уже трудно? — Я вас люблю, Меценат. — Спасибо, Кузя. Ты так ленив, что эти четыре слова, выдавленные безо всякого принуждения, я ценю на вес золота. В большой беспорядочной, странно обставленной комнате, со стенами, увешанными коврами, оружием и картинами,— беседовали трое. Хозяин, по прозванию Меценат — огромный грузный человек с копной полуседых волос на голове, с черными, ярко блестящими из-под густых бровей глазами, с чувственными пухлыми красными губами — полулежал в позе отдыхающего льва на широкой оттоманке, обложенный массой подушек. У его ног на ковре, опершись рукой о край оттоманки, сидел Мотылек — молодой человек с лицом, покрытым прихотливой сетью морщин и складок, так что лицо его во время разговора двигалось и колыхалось, как вода, подернутая рябью. Одет он был с вычурной элегантностью, резко отличаясь этим от неряшливого Мецената, щеголяв»» шего ботинками с растянутыми резинками по бокам и бархатным черным пиджаком* обильно посыпанным сигарным пеплом.
76 Аркадий Аверченко. Шутка мецената Третий — тот, кого называли Кузей,— бесцветный молодец с жиденькими усишка- ми и вылинявшими голубыми глазами — сидел боком в кресле, перекинув ноги через его ручку, и ел апельсин, не очищая его, а просто откусывая зубами кожуру и выплевывая на ковер. — Хотите, сыграем в шахматы? — нерешительно предложил Кузя. — С тобой? Да ведь ты, Кузя, в пять минут меня распластаешь, как раздавленную лягушку. Что за интерес?! — Фу, какой вы сегодня тяжелый! Ну, Мотылек прочтет вам свои стихи. Он, кажется, захватил с собой свежий номер «Вершин». — Неужели Мотылек способен читать мне свои стихи? Что я ему сделал плохого? — Меценат! С вами сегодня разговаривать — будто жевать промокательную бумагу. В комнату вошла толстая старуха с сухо поджатыми губами, остановилась среди комнаты, обвела ироническим взглядом компанию и, пряча руки под фартуком, усмехнулась: — Вместо, чтоб дело какое делать — с утра языки чешете. И что это за компания такая — не понимаю! — А~а,— радостно закричал Мотылек,— Кальвия Криспинилла! Magistra libidinium Neronis! — А чтоб у тебя язык присох, бесстыдник! Этакими словами старуху обзывать! Боря! Я тебя на руках нянчила, а ты им позволяешь такое! Нешто можно? — Мотылек, не приставай к ней. И что у нее общего, скажи, пожалуйста, с Каль- вией Криспиниллой? — Ну, как же. Не краснейте, Меценат, но я пронюхал, что она ведет регистрацию всех ваших сердечных увлечений, Magistra libidinium Neronis! — Гм... А каким способом ты будешь с лестницы спускаться, если я переведу ей по-русски эту латынь?.. — Тесс! Я сам переведу. Досточтимая Анна Матвеевна! Magistra libidinium Neronis— по-нашему «женщина, украшенная добродетелями». А чем- сегодня покормите нас, звезда незакатная? — Неужто уже есть захотел? — Дайте ему маринованного щенка по-китайски,— посоветовал Кузя.— Как ваше здоровье, Анна Матвеевна? — А! И ты здесь. И уж с утра апельсин жрешь. Проворный. А зачем шкурки на пол бросаешь? — Что вы, Анна Матвеевна! Я, собственно, бросал их не на пол, а наоборот, в потолок.., но земное притяжение... сами понимаете! Деваться некуда^ — Эко, язык у человека без костей. Боря, чего заказать на завтрак? — Анна Матвеевна! — простонал Меценат, зарывая кудлатую голову в подушки.— Неужели опять яйца всмятку, котлеты, цыплята? Надоело! Тоска. Мрак. Знаете что? Дайте нам свежей икорки, семги, коньяку да сварите нам уху, что ли... И также — знаете что? Тащите все это сюда. Мы расстелим на ковре скатерть и устроим этакий пик- ничек. — В гостиной-то? На ковре? Безобразие какое! — Анна Матвеевна! — сказал Мотылек, поднимаясь с ковра и приставляя палец к носу.— Мы призваны в мир разрушать традиции и создавать новые пути. — Ты не смей старухе такие слова говорить. То-то ты весь в морщины пошел. Взять бы утюг хороший да разгладить —- Боже вас сохрани,— лениво сказал Кузя, вытирая апельсиновый сок на пальцах подкладкой пиджака,— его морщины нельзя разглаживать. — Почему? — с любопытством осведомился Меценат, предвидя новую игру вялого ^Сузиного ума. — А как же? Знаете, кто такой Мотылек? Это «Человек-мухоловка». В летний зной — незаменимо! Гений ио ловле мух! Сидит он, расправив морщины, и ждет. Мухи и рассядутся у него на лице. Вдруг трах! Сожмет сразу лицо — мух двадцать в складках и застрянут. Сидит потом и извлекает их, полураздавленных, из морщин, бросая в пепельницу. — Тьфу! — негодующе плюнула старуха, скрываясь за дверью. Громкий смех заглушил стук сердито захлопнутой двери.
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 7? Глава II ПБРВОЕ РАЗВЛЕЧЕНИЕ Не успел смех угаснуть, как послышался топот быстрых ног и» крутясь, точно степной вихрь, влетел высокий, атлетического вида человек, широкая грудь которого и чудовищные мускулы плеч еле-еле покрывались поношенной узкой студенческой тужуркой. Он проплясал перед компанией какой-то замысловатый танец и остановился в картинной позе, бурно дыша. — Вот и Телохранителя черт принес,— скорбно заметил Кузя.— Прощай теперь две трети завтрака. — Удивительно,— промямлил Мотылек,— у этого Новаковича физическая организация и моральные эмоции, как у черкасского быка, но насчет свежей икры и марте- левского коньяку — деликатнейшее чутье испанской ищейки. — Так-то вы меня принимаете, лизоблюды?! — загремел Новакович, схватывая своими страшными руками тщедушного Кузю и усаживая его на высокий книжный шкаф.— А я все стараюсь, ночей для вас не сплю!.. — Телохранитель,— жалобно попросил Кузя.— Сними меня, я больше не. буду. — Сиди! — Телохранитель! Я знаю, твоя доброта превосходит твою замечательную силу. Сними меня. У тебя тело греческого бога... Новакович самодовольно усмехнулся и, как перышко, снял Кузю со шкафа. — Тело греческого бога,— добавил Кузя, прячась за кресло,— а мозги, как греческая губка. Раздался писк мыши в могучих кошачьих лапах — снова Кузя, как птичка, вспорхнул на шкаф. — Меценат! — прогремел Новакович.— Вы скучаете? — Очень. Ты ж видишь. У этих двух слизняков нет никакой фантазии. — Меценат! Можете заплатить за хорошее развлечение 25 рублей? — Потом. — Нет, эти денежки — мои кровные. Предварительные расходы. Надо вам сказать, ребята, что ньюче утром выхожу я из дому, сажусь в экипаж,.. — В трамвай!..— как эхо отозвался с высоты Кузя. — Ну, в трамвай, это не важно. Подкатываю к ресторану... — ...называемому харчевней,— поправился Кузя. — Что? Ну, такое, знаете... Кафе одно тут. Вроде ресторана. Сажусь, заказываю бутылочку шипучего... — ...квасу,— безжалостно закончил Кузя... — Что-о? — грозно заревел Новакович. v — Сними меня — тогда ври, сколько хочешь. Слова не скажу. — Сиди, бледнолицая собака. Ну, ребята, долго ли, коротко ли — не важно, но познакомился я в этом кафе с одним молодым человеком... Ароматнейший фрукт! Бриллиантовая капля росы на весеннем листочке! Девственная почва. Представьте — стихи пишет!! А? Каков подлец?! Будто миру мало одного Мотылька, пятнающего своими стихирами наш и без того грязный земной шарик! — Телохранитель! — прошипел, как разъяренный индюк, Мотылек.— Не смей ругать мою землю. В Писании о тебе сказано: из земли ты взят, в землю и вернешься. И чем скорее, тем лучше. — Ага! Не любишь беспристрастной критики?! Кстати, вы знаете, какие стихи мастачит мой новый знакомый? Я запомнил только четыре строчки: В степи — избушка. Кругом — трава, В избе — старушка Скрипит едва!.. Каково? Запомните, чтоб цитировать. Я его с собой привел. — Кого?! — Этого самого. Внизу ждет. Я ему сказал, что это очень аристократический дом, где нужно долго докладывать. В скучающих глазах Мецената загорелось, как спичка на ветре, ленивое любопытство..
38 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — Веди его сюда, Новакович. Если он действительно забавный — пусть кормится. Нет — сплавим. — Двадцать пять рублей,— хищно сказал Новаковичг— я на него потратил. Ей-Бо- гу, имея вас в виду! Верните, Меценат. — Возьми там. В ящике стола. Вы, дьяволы, для меня хоть бы раз что-нибудь бесплатно сделали. — Ах, милый Меценат. Жить-то ведь надо. Хорошо вам, когда сделал в чековой книжке закорючку — и сто обедов с шампанским в брюхе. А мы народ трудящийся. Когда он прятал вынутые из ящика деньги, Мотылек сказал, поглаживая жилетный карман: — Телохранитель! Ты теперь обязан из этих денег внести четыре рубля за мои часы в ломбарде. Иначе я испорчу твоего протеже. Все ему выболтаю — как ты его Меценату продаешь. Меценат удивился: — Опять деньги на часы? Да ведь ты у меня вчера взял на выкуп часов?! — Не донес! Одной бедной старушке дал. — Не той ли, что скрипит в избушке, а кругом трава? -— Нет, моя старушка городская. — Как теперь быстро стареют женщины,— печально сказал Кузя сверху.— В двадцать два года — уже старушка. Мотылек Покраснел: — Молчи там, сорока на крыше! Вышедший во время этого разговора Новакович вернулся, таща за руку так разрекламированную им «бриллиантовую каплю росы». Глава III КУКОЛКА Это был застенчивый юноша, белокурый, голубоглазый, как херувим, с пухлыми розовыми губами и нежными шелковистыми усиками, чуть-чуть видневшимися над верхней губой. Одет он был скромно, но прилично, в синий, строгого покроя костюм, в лаковые ботинки с серыми гетрами и с серой перчаткой на левой руке. — Вот он — тот, о котором я говорил. Замечательный поэт! Наша будущая гордость! Байрон в юности. А это вот тот аристократический дом, о котором я вам рассказывал. Немного чопорно, но ребята все аховые. Тот, что на диване — хозяин дома,— Меценат, а этот низший организм у его ног — Мотылек. Он — секретарь журнала «Вершины» и может быть полезен вам своими связями. — Очень приятно,— робко пролепетал юноша, тряся пухлую Меценатову руку с длинными холеными ногтями.— Я очень, очень рад. Новакович много о вас говорил хорошего. Моя фамилия — Шелковников. Имя мое — Валентин. Отчество — Николаевич... — Бабушку мою звали Аглая,— в тон ему сказал Кузя, свешивая голову с вершины шкафа.— Мопсика ее звали — Филька. Меня зовут Кузя. Познакомьтесь и со мной тоже и, если можете — снимите меня со шкафа. Шелковников с изумлением поглядел наверх и только теперь заметил Кузю, беспомощно болтавшего ногами. — Простите,— смущенно воскликнул он.— Я вас и не заметил. Очень приятно. Моя фамилия Шелковников... Мое имя... — й так далее,— сказал Кузя.— Снимете меня или нет? — Не трогайте его,— схватил Шелковникова за руку Новакович.— Это я наказал его за грубость нрава. Пусть сидит» Вошла Анна Матвеевна с приборами на подносе, с двумя бутылками коньяку и скатертью под мышкой. — Этого еще откуда достали.— ворчливо сказала она, оглядывая новоприбывшего.— Ишь ты, какой чистенький да ладный. И как это вас мамаша сюда отпустила? Заметив, что гость окончательно смутился, Меценат попытался ободрить его. — Не обращайте на нее внимания — это моя старая Анна Матвеевна. Она вечно ворчит, но предобрая. Юноша вежливо поклонился, чуть-чуть прищелкнув каблуком, и почел нужным представиться старухе:
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 79 — Очень рад. Моя фамилия Шелковников, мое имя... — Уху сварили, Кальвия Криспийилловна? — осведомился Мотылек, оттирая плечом нового гостя,—Знаешь, Телохранитель, у нас сегодня пикник в этой комнате. На ковре будем уху есть. Ловко? — Взять бы хорошую палку...— добродушно проворчала старуха,— да и... А вы чего же, сударь, стоите? Присели бы. А лучше всего, скажу я вам, не путайтесь вы с ними. Они — враги человеческие! А на вас посмотреть — так одно удовольствие. Словно куколка какая. — Ур-ра! — заревел Новакович,— Устами этой пышной матроны глаголет сама истина. Гениально сказано: «Куколка»! Мы сейчас окрестим вас этим именем. Да здравствует Куколка! Меня зовите Телохранителем, ибо я в наших похождениях охраняю патриция Мецената от физической опасности, а то птичье чучело на шкафу — называется Кузя. — Снимите меня,— попросил Кузя, обрадованный, что вспомнили и о нем. — Сиди! Там наверху воздух чище. Дыши горным воздухом! Новокрещеный Куколка, оглушенный всеми этими спорами и криками, не знал» в какую сторону поворачиваться, кого слушать... Меценат ему показался самым уравновешенным, самым спокойным. Поэтому он деликатно протискался бочком сквозь заполнивших всю комнату Мотылька и Телохранителя, придвинул к Меценату стул и сел, осведомившись с наружно независимым видом: — Как поживаете? — Благодарю вас,— вежливо отвечал Меценат, пряча в седеющие усы улыбку полных и красных губ.— Скучаю немножко. — А вы бы искусством занялись. Поэзией, что ли? — Хорошо, займусь,— согласился покладистый Меценат.— Завтра же. — Я еще молодой, но очень люблю поэзию. Это как музыка... Правда? — Совершеннейшая правда. •— Скажите, это ваша фамилия такая — Меценат? — Фамилия, фамилия,— подскочил Мотылек, протискиваясь между разговаривающими и фамильярно присаживаясь на оттоманку.— Наш хозяин сам родом из рим- ляя. Происходит из знаменитого угасшего рода. В нем умер Нерон, и слава Богу, что умер. А то бы, согласитесь сами, неприятно было попасть в его сад в виде смоляного факела. А теперь это — какое прекрасное угасание! А? И от всей былой роскоши осталась только Кальвия Криспинилла — Magistra libidinium Neronis. — Это... латынь? — простодушно спросил Куколка. — Испанский, но не важно. Скажите, вы не родственник одного очень талантливого поэта — Шелковникова? •—■ Нет... Не знаю... А что он писал? — Ну, как же! У него чудные стихи. Одно мы даже заучили наизусть. Как это^ В степи — избушка, Кругом — трава, В избе — старушка Скрипит едва. Чудесно! Кованый стих. — Позвольте,— расцвел как маковый цвет Куколка.— Да ведь это же мои стихи!.. Откуда вы их знаете? Ведь я их даже не печатал! — Помилуйте! По всему Петербургу в рукописных списках ходят. Неужели это ваши?! Да что вы говорите? Позвольте мне пожать вашу руку!.. Это чудно! Какая простота и какая чисто пушкинская сжатость!.. Кузя, тебе нравится? — Я в форменном восторге,— сказал сверху Кузя, позевывая.— Кисть большого мастера. Ни одного лишнего слова: «В степи — избушка»! Всего три слова, а передо мной рисуется степь, поросшая ковылем и ароматными травами, далекая, бескрайная... И маленькой точкой на этой беспредельной равнине маячит покосившаяся серая избушка с нахлобученной на самые двери крышей... И Кузя замолчал, погрузившись в задумчивость. На самом деле он был так ленив, что ему не хотелось лишний раз повернуть языком. Впрочем, немного потрудился^ поднял голову и подмигнул, предоставляя дальнейшее подвижному Мотыльку. Мотылек сложил свое гуттаперчевое лицо в гармонику и пылко продолжал: — А это: «Кругом — трава»! Трава, и больше ничего. Стоп. Точка. Но я чувствую
80 Аркадий Аверченко. Шутка мецената аромат этой травы, жужжание тысячи насекомых. Посмотрим дальше... «В избе—-старушка». И верно! А где же ей быть? Не скакать же по траве, как козленку. Не такие ее годы. И действительно поэт тут же веско подкрепляет это соображение: «Скрипит едва». Кругом пустыня, одинокая старость — какой это, в сущности, ужас! Что ей остается? Скрипеть! Меценат опустил голову и закрыл рукой лицо с целью скрыть предательский смех, а Куколка ясным взором восторженно оглядывал всю компанию и поддакивал: — Да, да!.. Я вижу, вы поняли мой замысел. — Мотылек! — сказал расставшийся окончательно со своей тоской Меценат.— Ты должен устроить эти стихи в какой-нибудь журнал. — Обязательно устрою. За такие стихи всякая редакция зубами схватится. Новакович отвел Куколку в сторону и спросил шепотом: — Ну, как вам нравится общество, в которое я вас ввел? — Чудесное общество. Они все такие тонкие, понимающие... — Еще не то будет. Вы коньяк пьете? — Я... собственно, не пью... — Ага! Ну, значит, выпьете. Анна Матвеевна! Надеюсь, икорка у вас на льду стояла? — Для тебя еще буду на лед ставить!.. — Анна Матвеевна! Не забывайте, что я знал вашего папу. — Врешь ты все,—проворчала скептическая старуха.— Он уж лет тридцать будет, как помер. — Ну, что ж. А мне уже под пятьдесят, Вы не смотрите, что я такой моложавый. Это я в спирту сохранялся. Боже, как быстро жизнь мчится! Как сейчас помню вашего отца... Веселый был старик* Мы с ним часто рыбу удили... — Да неужто ж, верно, знал отца?! — зацепилась на удочку старуха.— Нешто ты тоже зарайский? — Я-то? Всю жизнь. Еще, помню, у вашего папы коровка была... серенькая такая... — Бурая. — Во-во. Серовато-бурая. Хорошее молоко давала. Старик часто меня угощал. «Сережа, говорит, ты мне первый друг. Жалко, говорит, что моя дочка Анюта уже замуж вышла. А то был бы ты мне зятем». — Скажете тоже! — застыдилась Анна Матвеевна, расстилая на ковре скатерть. У Новаковича была странная натура: он мог так нахально рассказывать о самых невероятных вещах, способен был так просто и самоуверенно лгать, что одним своим тоном мог поколебать недоверие самого скептического слушателя. Почему-то из всей компании нянька Мецената отдавала предпочтение именно Но- ваковичу и даже изредка высыпала ему в карман целую сахарницу колотого сахару, который он ел, уверяя всех, что сахар придает крепость костям. Приятелям он рассказывал: — Отчего я такой сильный? Исключительно от сахару. Да еще сырую морковь ем, как заяц. Поэтому медный пятак мне согнуть в трубку ничего не стоит. — Ну, вот тебе пятак — согни его. — Зачем же его портить,—-хладнокровно говорил Новакович, опуская пятак в карман.— он мне на трамвай пригодится. — Экий ты, братец. Ну, вот тебе еще пятак — согни. — Вот спасибо. На первый пятак я проеду только туда, а на второй смогу вернуться обратно. Й второй пятак находил упокоение вместе с первым в широком кармане студенческих брюк Новаковича. Куколка сидел, притихший, широко раскрытыми глазами глядя на приготовления к завтраку, которые никак ее вязались с «чопорным аристократическим домом», как характеризовал квартиру Мецената Новакович — Почему эта старуха накрывает завтрак на полу? — робко шепнул он Нова- ковичу. — О, это странная история,— с готовностью объяснил Новакович.— У нее была семья из восьмидесяти двух человек, и все они один за другим умирали, и всех их она видела мертвыми на столе! И поэтому с тех пор стол, по ее понятиям — святое место, которое не должно оскверняться икрой и коньяком!..
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 81 — Как это удивительно! — воскликнул Куколка.— По-моему, вот сюжет для жуткой баллады в стиле Жуковского. — И очень просто! Вы бы записали, чтоб не забыть. — Ей-Богу, запишу. Когда все, кроме забытого Кузи, улеглись на ковер спинами вверх и принялись за коньяк с икрой, Кузя взвыл: — Телохранитель! Сними, или я прыгну вниз и сломаю ногу. — Какие у меня мозги? — Замечательные! Галилей, Коперник, Ньютон и Эдисон — причудливо соединились в твоей черепной коробке. — Не люблю грубой лести. Сиди. Видя, что яства и пития исчезают с поражающей быстротой, Кузя решил помочь себе сам: лег на верхушку шкафа и, открыв его дверцы, принялся сбрасывать огромные томы «Словаря» с верхних полок — на пол. Меценат равнодушно поглядывал на такое варварское обращение с его библиотекой, а Новакович и Мотылек тихо хихикали, ерзая животами по ковру. Когда груда сброшенных книг оказалась достаточной — Кузя повис на шкафу и сполз вниз, приветствуемый кощунственными словами Мотылька: — Сошествие Святого Духа на апостолов. Икру ели столовыми ложками из объемистой миски, коньяк пили из чашек, потому что наливание в рюмки отнимало, по словам Новаковича, массу времени. Меценат был щедр, как король, и радушно потчевал Куколку, чуть ли не вмазывая ему в рот полные ложки икры. Подвыпивший Куколка болтал без умолку: — Я раньше не верил в себя, а теперь, с сегодняшнего дня верю! Я напишу целую книгу и посвящу ее господину Меценату! — Пиши, старик, пиши,— поддакивал Мотылек.— Мы тебя не покинем! Здорово это у тебя вышло о старушке: В лесу старушка Сидит в кадушке, Скрипит избушка... — Позвольте... Вы перепутали... — Не важно! Главное — музыка стиха. — А что, Куколка?—спросил Новакович.— Что если переложить эти стихи на музыку? Я бы и переложил. — Да разве вы композитор? — Я-то? Вы оперу «Майская ночь» слышали? — Но ведь это вещь Римского-Корсакова?! — Вот я и говорю — знаете «Майскую ночь» Римского-Корсакова? Так я могу написать в десять раз лучше! — А вы в шахматы играете? — осведомился Кузя. — Очень плохо. — То-то и оно, Я вам могу дать вперед коня и пешку. — Неужели вы так хорошо играете? — Замечательно! — скромно заявил Кузя. — Он может играть с вами партию, не только не глядя на доску, но даже не спрашивая, какой ход вы сделали. — Да как же это так? — изумился Куколка. — Догадывается. О, это прехитрая бестия. Мотылек нашел нужным сказать и свое слово: — Читали мои стихи? — А вы тоже... поэт? — Гм.„ конечно, не такой, как вы, однако половина моих стихов попала во все гимназические хрестоматии. Один Меценат молчал, но видно было, что он искренне наслаждался беседой, изредка расширяя ноздри, будто вдыхая аромат невероятного простодушия, наивности и доверчивости Куколки. После ухи Меценат поднял чашку за здоровье своего юного гостя и попросил Мотылька: — Сыграй нам Шопена.
82 Аркадий Аверченко. Шутка мецената Желание Мецената всегда для всех было законом. Мотылек вскочил, сел за рояль и запел очень приятным голосом; В степи стоит себе избушка, Кругом трава, трава, трава... Живет себе в избе старушка. И хоть скрипит себе едва, Но, в руки взяв вина стакан, Танцует все канкан, канкан... — У меня немножко не так...— попытался нерешительно протестовать Куколка. — Я знаю, но по музыке нельзя иначе. Развеселившийся Меценат велел подать шампанского, и все с бокалами в руках спели застольную песню все о той же безропотной старушке. Ушел Куколка, очарованный обществом, крепко потрясая всем руки и обещая, что он ««никогда, никогда не забудет этого чудного дня и что онг если позволят, будет приходить часто-часто»... Когда амфитрион и его веселые клевреты остались одни, Новакович стал посреди комнаты, засунул руки в карманы и вызывающе сказал: — Ну??!! — Этот человек действительно стоит 25 рублей,— тоном специалиста определил Меценат.— Его нужно прикормить здесь. — Хотите я для смеху напечатаю его стихи в журнале? — предложил Мотылек. — Надо сделать больше,— подхватил Кузя.— Мы должны сделать из него знаменитость. Я завтра дам в свою газету о нем заметку. — Одну? Нужно дать ряд заметок. А потом мы устроим вечер его произведений! Таким образом — однажды в сумерки была организована эта противоестественная издевательская кампания, направленная против святой простоты доверчивого, наивного, глуповатого юноши.- Глава IV ВООБЩЕ О МЕЦЕНАТЕ Странный господин этот Меценат. По существу, не плохой человек, он с ранней юности был заедаем скукой, а эта болезнь вела его жизнь по самым причудливым, прихотливым путям. Богатство избавляло его от прозы добывания средств к существованию, и поэтому неистощимый запас дремавшей в нем энергии и пылкой фантазии он направлял в самые неожиданные стороны. ' Много путешествовал, но без толку. Приехав в любую страну, он не знакомился с ней, как все другие путешественники, не осматривал музеев и достопримечательностей, а, осев где-нибудь в трущобном кабачке, заводил знакомство с рыбаками, с матросами, дружился с этим голуоборванным людом и, угостив шумную компанию, потом с наслаждением созерцал их бурные споры, ссоры и потасовки. Горячо любил всякую живую жизнь, но как-то так случалось, что искал он ее не там, где нужно. Писал очень недурные рассказы, но не печатал их. Прекрасно импровизировал на рояле, но тут же забывал свои творения. Временами целые дни валялся на диване с «Историей французской революции» или «Похождениями Рокамболя» в вялых руках, а потом вдруг на него нападала дикая энергия и он носился с компанией своих приспешников из подозрительных трактиров в первоклассные рестораны и обратно, шумя, втягивая в свою орбиту массу постороннего народа, инсценируя ссоры, столкновения и разрешая их гомерическим пьянством. И потом после двух-трех таких бурных дней снова тихо опускался на дно, как безгласный труп утопленника... Он был женат, и это, пожалуй, можно назвать самой большой нелепостью его жизни... Зачем он женился? Ответ можно было найти один: Меценат пылко, истерически любил всякую красоту— в красках ли, в звуке, в шелесте спелой ржи или в текучей изменчивости подвижного лица прекрасной женщины. Поэтому встреча с Верой Антоновной и решила его бестолковую судьбу.
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 83 Она была прекрасна — высокая пышная брюнетка с мраморным телом и глаза* ми, как две звезды освещавшими матово-бледное лицо. Такой соблазнительной ножки и трепетных гибких рук Меценат не встречал за всю свою жизнь, и поэтому он решил вопрос просто: — Или эта женщина будет моей, или я умру. Из того, что он не умер, ясно для читателя решение этой дилеммы в его пользу. Эта роскошная красавица была невероятно ленива, ум ее и тело были всегда в дремлющем состоянии; поэтому, когда Меценат впервые ее поцеловал, она, полуразбуженная, недоумевающая, осведомилась: — Чего это вы там возитесь около моего лица? Такой вопрос еще больше привел его в восхищение: — О, прекрасная мраморная статуя! Это я вас поцеловал. — Здравствуйте! Была охота. Неужели это вам доставляет удовольствие? — Слушайте,— пылко сказал Меценат.— Мне бы очень хотелось, чтобы вы вышли за меня замуж! Я вижу, вы любите спокойную малоподвижную жизнь — я дам вам ее! Я настолько богат, что могу окружить вас чисто восточной роскошью, полной неги, лени и наслаждений! — А? — переспросила она музыкальным, но сонным голосом.— Простите, я не расслышала. И добавила с очаровательной простотой: — Я, кажется, задремала... Повторите, что вы сказали. Меценат повторил, разукрасив свое предложение пышными цветами своей дикой исступленной фантазии. — Жениться на мне хотите, что ли? — кратко формулировала она поток его красноречия. — Да, да, божественная статуя Киприды!.. — А вы не будете меня... тормошить?.. — О, нет. После медового месяца — полная свобода. — Слушайте... только, по-моему, женитьба — это такая возня... Портнихи, какие- то документы, обручение. Вы человек очень приятный, но... нельзя ли без этого? — Без... чего? — Без того, чтобы меня тормошили. — Вот что,.. У вас завтра найдется полчаса свободного времени? — Увы, я уж чувствую, что это будут «несвободные полчаса времени». Чем вы хотите меня занять? — Я все устрою раньше. Ваше дело только *— заехать в церковь обвенчаться. — Неужели это можно так просто? — поглядела она на него, приятно удивленная. — Да, да —только полчаса. А потом мы с вами поедем путешествовать. — Только поедем куда-нибудь подальше. Хорошо? В вагоне экспресса так удобно. А вылезешь — бррр... Носильщики, суета, толпа на вокзале... В отеле нужно устраиваться... Что вы так на меня смотрите? Послушайте! Неужели, я вам нравлюсь такая? — Больше, чем когда-либо! Да ведь это клад—спящая красавица! По крайней мере, лень помешает вам говорить и делать глупости.» — А? Что вы говорите? Он пылко целовал ее, а она, сложив классически изваянные руки на прекрасных коленях, погрузилась в сладкую дремоту... После свадьбы Меценат сделал все по желанию Веры Антоновны: полтора месяца они носились в экспрессах по всей Европе — он пылкий влюбленный, она в состоянии сладкой неподвижности и полудремоты... Никогда еще в мире не было большего контраста между бешено мчавшимся экспрессом и этим роскошным неподвижным телом, безмятежно покоящимся в его железных недрах. Через полтора месяца эта удивительная пара вернулась, и Меценат любовно устроил жену на отдельной квартире, потому что, как объяснила она, «так меньше беспокойства». Жили они дружно, потому что Меценат, насытившись первым пылом страсти, не докучал ей своими посещениями, снова погрузившись в мир Мотыльков, Телохранителей и пикников с ухой на дорогом персидском ковре в своей дикой гостиной... Перебесился, благосклонно объясняла нянька, преклонявшаяся перед Меценатом.
84 Аркадий Аверченко. Шутка мецената Глава V О КЛЕВРЕТАХ МЕЦЕНАТА Эту странную коллекцию «развратных молодых людей, впоследствии разбойников» — как называл своих клевретов Меценат, пользуясь ремаркой Шиллера,— он составлял постепенно... Первым к нему пристал Кузя. Однажды Меценат сидел в задней комнате темного кафе, играя с незнакомым унылым старцем в шахматы. Кузя, ленивый репортер одной плохо читаемой газетки, сидел тут же и, хлопая отяжелевшими веками, следил за игрой... После одного из ходов унылого старика Кузя посоветовал: — Возьмите у него коня. — Что вы, милый мой! Да ведь тогда он делает королю и королеве «вилку» и забирает королеву. — Ах, да!..— сконфуженно сказал Кузя. Через два-три хода Кузя снова дал преглупый совет: — Двиньте этой пешкой, двиньте! — Да ведь тогда король открывается. — Ах да!.. — То-то вот «ах да!»,— добродушно сказал Меценат, делая старичку мат.— Гнилой вы игрок, я вижу. Хотите, сыграем, я вам дам вперед королеву. — Не знаю уж, как и быть...— нерешительно пробормотал Кузя.— Уж больно я плохо играю. По рублику разве одну партию. Сыграли. Кузя выиграл с большим трудом и усилиями. Сыграли вторую партию. Эту Кузя выиграл легче. — Нет, королеву вперед мне трудно,— признался Меценат.— Хотите коня? — Давайте коня,— после некоторого колебания согласился Кузя и.., выиграл и эту партию. — Желаете ли на квит без форы? — предложил Меценат, совершенно обескураженный таким странным случаем. — Желаю,— коротко согласился Кузя и... выиграл. На седьмой партии уже Кузя давал Меценату вперед коня — и к концу игры толстый бумажник Мецената значительно похудел. — А вы ловкий парень,— рассмеялся Меценат, кончая игру. — Да, я ловкий,— согласился Кузя.— А вам наука: не играйте так азартно с незнакомыми. — Ну, теперь, я надеюсь, мы не будем незнакомы,— любезно сказал восхищенный его цинизмом Меценат.— Пойдем, я угощу вас ужином. — Нет, лучше я угощу. Я совершенно вас обыграл. — О, у меня дома еще много денег. И, увидев, как Кузя, не вынимая правой руки из кармана, пытался одной левой зажечь спичку о коробку, лежавшую на столе, воскликнул с неподдельным восторгом: — Послушайте! Вы почти так же ленивы, как моя жена. — Шахматный ум,— лаконически пояснил Кузя.— В обычной жизни дремлет. — Вы шахматами только и живете? — Нет, я репортер в «Голосе Утра». Если вас кто-нибудь ночью ограбит — позвоните ко мне. Я опишу это так, что сам преступник будет плакать, как дитя. После ужина Меценат затащил Кузю к себе, и до утра за рюмками шартреза оба с приятностью проспорили об Эдгаре По, о лучших способах обнаруживать преступления и о красоте донских казачек. Оба были энциклопедисты. Встреча с Новаковичем произошла при более трагических обстоятельствах. В 3 часа ночи в трактире «Иордань» — месте, наименее всего подходившем по своему характеру к этому кроткому библейскому наименованию — карманный вор Гриша с пылом объяснял заинтересованному Меценату сложные приемы своего ремесла, демонстрируя способ ощупывания «пассажира», расстегивания пуговиц и извлечения бумажника.
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 85 Меценат не брезговал и таким обществом, потому что, как сказано было выше, любил «живую жизнь во всех ее проявлениях», а карманный вор Гриша был яркой личностью и специалистом в своей опасной профессии. Поэтому Меценат забавлялся новинкой, как дитя, и, когда Гриша, показывая некоторые позиции правой и левой руки, ловко вытащил Меценатовы золотые часы уже не с целью демонстрации, а с корыстолюбивыми намерениями, Меценат тут же, повторяя Гришины пассы, незаметно извлек из Гришина галстука бриллиантовую булавку, после чего оба, хохоча, как дети, вернули друг другу вещи по принадлежности. — А вы тоже ловкий,— отпустил Гриша галантный комплимент.— Вам бы подучиться, могли бы с нами вместе работать. Тут же он, окликнутый товарищем, отошел на минуту от польщенного Мецената, а к Меценату приблизился кроткий, елейного вида мужчина с ласковыми глазами и предложил: — Не хотите ли перекинуться в картишки? Тут, в задней комнате. Пойдем, господин, много выиграть можете, ежели повезет. «Шулер,— мелькнуло в голове Мецената,— любопытно с ним сразиться...» — Ну, что ж, пойдем,— благодушно согласился он вслух. И уже собрался идти, как к столу приблизился огромный плечистый студент в узкой порыжевшей тужурке — мирно уплетавший до этого объемистое блюдо сосисок с пивом за соседним столом,— приблизился и сказал спокойно, но увесисто: — Нет, вы с ним не пойдете играть в карты. — Почему? — с любопытством осведомился Меценат. — Потому что... — Послушайте, молодой человек...— кротко сказал елейный игрок.— Вы лучше бы не мешались не в свое дело, а? — А ты, голубчик, лучше отойди,— не менее кротко посоветовал атлетичный студент. У «голубчика» лицо мгновенно изменилось, елейность слетела, как шелуха, и бешеный волк с горящими, как угли, глазами ощерился и защелкал зубами. — Ну, ну, брось,— спокойно, но серьезно сказал студент.— Отойди. А! Чер-р-рт! Последующее произошло так быстро, что Меценат не успел бы сосчитать до трех: елейный человек сделал неуловимое движение рукой и в ней вдруг сверкнул, будто бы схваченный в воздухе, короткий финский нож. Он так и застыл на весу, потому что студент, сделав не менее неуловимое движение, уже держал руку «игрока» с ножом немного повыше локтя. Студент стоял очень спокойно, а «игрок» вдруг побледнел, и рука его задрожала мелкой дрожью... — Видишь, чудак... я ж предупреждал. Как вы думаете,— спросил студент, глядя на Мецената открытым ясным взглядом,— сломать ему руку или просто выкинуть его? — Неужели можно сломать? — заинтересовался Меценат, более, впрочем, академически, как любитель спорта. — О пустяки. Один резкий поворот наружу и... Нож со звоном выпал из посиневшей руки «игрока». — Отпустите,— угрюмо сказал он, корчась от боли.— Я уйду. — Иди, милый, иди с Богом. Нечего тебе тут делать. Пойди займись чем-нибудь другим. Когда они остались одни, Меценат спросил: — Кто это такой? — О, страшная скотина. Тот первый, с которым вы сидели давеча, очень приличный малый. Обыкновенный вор. В крайнем случае, лишились бы бумажника — и все, а этот... и табаком глаза засыплет и ножичком ткнет при удобном случае, не задумываясь. А мы еще и не знакомы: студент Новакович. Вернувшийся Гриша, узнав, в чем дело, в полной мере подтвердил слова Нова- ковича: — У нас его тоже не любят... Мы на «мокрое дело» никак не пойдем, а ему это — все равно как «Отче наш» прочитать. Чуть что — сейчас за «перо»1, нехоро- 1 «Перо» на воровском жаргоне — нож.
$6 Аркадий Аверченко. Шутка мецената ший человек, наши его избегают... Разрешите пощупать ваши мускулы? — вежливо отнесся он к Новаковичу. — Сделайте одолжение. Вишь ты, они у меня какие. Это от сахару, да еще моркови ел я много. Тут же он самым простым убежденным голосом рассказал новым знакомым такую невероятную, неправдоподобную историю, что и Меценат и Гриша до упаду смеялись» С этого дня Новакович сделался неизменным спутником, а иногда и телохранителем Мецената во всех авантюрах благодушного скучающего богача. Позднее всех прилетел на Меценатов огонек беззаботный поэт Паша Круглянский, прозванный Мотыльком, потому что первое время, являясь в компанию даже в десять часов утра, он неизменно говорил извиняющимся тоном: — А я к вам на огонек зашел. Впервые обнаружил его Меценат у витрины большого книжного магазина. Мотылек стоял, собирая свое морщинистое лицо в чудовищные складки и снова распуская их, и вполголоса ругался: — Ослы! Подлецы! Скоты несуразные, Черти. — Кто эти «ослы»? — ввязался Меценат в его телеграфический монолог. — Издатели,— доверчиво пояснил Мотылек,— Что они выпускают? Что печатают? Разве это стихи? — А вы, собственно, какие стихи предпочитаете? — Свои. Вот послушайте... И, прислонившись спиной к витрине, Мотылек принялся с пафосом декламировать какую-то элегическую балладу. — Правда, хорошо? — Очень. Кстати, хотите привести в порядок мою библиотеку? — А у вас большая? — Тысячи три томов. — Пойдем! — решительно сказал Мотылек, хватая Мецената за руку. — Да не сейчас, чудак. Это успеется. Сейчас время завтрака. — Пойдем завтракать! — не менее бурно ухватился за эту мысль, а равно и за руку Мецената Мотылек.— Только вот что... Он выпустил Меценатову руку, вынул тощее портмоне и принялся задумчиво пересчитывать серебряную мелочь. — Гм! Хватит ли на двух, а? — С моими хватит,— успокоил его Меценат.— В общем, у нас с вами тысячи полторы наберется.— И повлек оглушенного Мотылька за собой. С тех пор так и повелось, что за всех расплачивался Меценат. Нельзя сказать, чтобы клевреты были корыстолюбивы, но все они рассуждали вполне справедливо, что, если бы им вздумалось тянуться в расходах за Меценатом, каждый из них лопнул бы через два дня, а расстаться из-за этих пустяков с Меценатом никому и в голову не приходило — очень уж они привязались к Меценату, более того, полюбили Мецената. Впрочем, Меценат, субсидируя их наличными, хорошо знал» что часть его денег попадала к их посторонним приятелям, еще более нищим, чем они, и поэтому ничто не нарушало его благодушного равновесия. — Справедливое распределение между населением благ земных,— говорил он иногда, посмеиваясь. Несмотря на всякие шуточки и подтрунивания, эта банда очень уважала Мецената, и все по молчаливому уговору обращались к нему на «вы», в то время как Меценат ласково, бесцеремонно всех называл на «ты». Между собой «клевреты Мецената», как они сами себя величали, жили дружно, только Новакович изводил Кузю, играя с ним, как огромный дог со щенком, да Кузя иногда любил «топить Мотылька», что выражалось в следующем: декламирует Мотылек перед всем обществом свои новые стихи или рассказы, Кончит — и несколько секунд перед аплодисментами царит восхищенное молчание. — Н-да-с, н-да-с, н-да-с,— скучающе говорит Кузя.— Хороший рассказец, очень славный. Только я его уже читал у другого писатели раньше. — У кого ты читал?..— полусмушенно, полусердито допрашивает Мотылек. — У этого, как его... забыл фамилию И фабула та же, и даже выражения одинаковые.
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 87 — Нет, так нельзя,— стонет возмущенный Мотылек.—Ты обязан указать, где ты читал!! — Да это не важно. Чего ты волнуешься. Я где-то в немецком журнале читал,- — Да ведь ты не знаешь немецкого языкаЗ — А ты знаешь? — Я-то знаю. — Ну, вот, значит, ты и «воспользовался». А мне переводил один знакомый. Ну, прямо-таки у тебя слово в слово, что и там. Знакомого Семен Семенычем зовут,— заканчивал Кузя, заимствуя этот прием «достоверности» у Новаковича. Мотылька такая неуловимая туманная клевета расстраивала почти до слез. В самом деле — пойди проверь: «Твердо знаю, что читал то же самое в немецком журнале, а в каком — не помню». Однако в глубине души тот же Кузя признавал большой литературный талант Мотылька и они часто с Меценатом в интимной беседе горевали, что их столь одаренный приятель не может добиться известности. Вот каковы были люди, организовавшие шутку в «титанических размерах», по словам одного из них, избрав целью этой шутки глуповатого, наивного, как дитя, но самоуверенного в своем простодушии юношу... Глава VI МЕЦЕНАТ И ЕГО КЛЕВРЕТЫ ПРОДОЛЖАЮТ РАЗВЛЕКАТЬСЯ Несколько дней спустя после первого появления Куколки можно было наблюдать в знаменитой квартире Мецената мирную семейную картину: сам Меценат, облаченный в белый халат, прилежно возился около станка, на котором возвышалась груда сырой глины, и под его проворными гибкими пальцами эта груда принимала постепенно полное подобие сидящего тут же в гордой позе Мотылька. В другом углу обнаженный до пояса могучий Новакович тренировался гантелями, широко разбрасывая свои страшные, опутанные, как веревками, мускулами руки, ритмично сгибаясь то в одну, то в другую сторону... — Телохранитель! — воззвал Меценат, округляя большим пальцем лоб глиняного Мотылька.— У меня руки в глине, а как назло щека зачесалась. Почеши, голубчик. — Которая? — деловито приблизился к нему Телохранитель.— Эта, что ли? Он почесал Меценатову щеку и, склонив голову на сторону, уперев руки в боки, принялся разглядывать произведение Мецената. — Морщин маловато,— критически заметил он.— Еще бы десяточек подсыпать. — Довольно, довольно! — испуганно закричал Мотылек.— Ты рад из меня старика сделать! — Ну, какой же ты старик1 У тебя только кожа на лице плохо натянута. Ты бы сходил к обойщику перетянуть. — Отстань, черт. — Мотылек! — А? — Сколько парикмахер берет с тебя за бритье? — Что значит — сколько? Обыкновенную плату: 15 копеек. — Да ведь работы-то ему какая уйма! Сначала должен выкосить все пригорки в бугорки, потом, перекрестившись, спуститься в мрачные ущелья твоих морщин и там, внизу, во тьме, спотыкаясь, почти ощупью бедняга должен выкорчевывать все пеньки и корни. — Ну поехал. Глупо. — Был у меня, братцы, приятель,— начал, сев верхом на стул, Новакович одну из своих идиотских историй, которые он всегда рассказывал с видом полной достоверности.— И у этого приятеля, можете представить, совершенно не росли усы. А дело его молодое — очень ему хотелось каких-нибудь усишек. И придумал он вещь не глупую: выдрал с затылка сотни две волосиков вместе с луковицами, потом сел у зеркала, вооружился увеличительным стеклом, иголкой и — пошла работа! Иголкой ткнет в верхнюю губу и сейчас же туда волос с луковицей ткнет и луковицу в дырочку посадит. Прямо будто виноградные черенки сажал. — Врешь ты все, Телохранитель. — Не такой я человек, чтобы врать — эта история потом наделала в сферах мно-
88 Аркадий Аверченко. Шутка мецената го шуму. Посадил, он, стал каждое утро водичкой поливать. И что ж вы думаете — ведь принялась растительность! Но только ужас был в том, что растительность эта, новенькая-то, не лежала на губе, как у других, под углом в 45 градусов, а торчала перпендикулярно, потому что он луковицы торчмя вгонял. Очень терзался бедняга. Меценат, выслушав эту историю, рассмеялся, а Мотылек возмущенно воскликнул: — Телохранитель! Всякому вранью есть границы. — Ты думаешь, я вру? А если я тебе назову фамилию этого человека — Седла- ков Петр Егорыч,— тоже, значит, вру? Он жил на Кирочной, а теперь переехал не знаю куда. Можешь сходить к нему. Эта история подробно описана в одном немецком жур... А! Кузя! Откуда Бог несет? Кузя влетел, бодро помахивая пачкой свежих газет. — Вот, друзья, какова сила печати! Не только Куколку — берусь Анну Матвеевну всероссийской знаменитостью сделать. — А что? — Вот! Заметка первая — в «Столичном Утре». «На днях в роскошном особняке известного Мецената и покровителя искусств (это я вам так польстил, Меценат) в присутствии избранной литературно-артистической публики (Мотылек, цени, это я о тебе так!) впервые выступил молодой, но уже известный в литературных кругах поэт В. Шелковников, Он прочитал ряд своих избранных произведений, произведших на собравшихся неизгладимое впечатление...» Одобрительный смех встретил эту заметку. — Это не все, господа! Вот литературная хроника «Новостей Дня»: «В литературных кругах много толков вызывает появление на нашем скудном небосклоне новой звезды — поэта Шелковникова. По мощности, силе и скульптурной лепке стиха произведения его, по мнению знатоков, оставляют далеко позади себя таких мастеров слова, как Мей и Майков. В скором времени выходит первая книга стихов талантливого поэта». — Аи да старушка в избушке верхом на пушке! — воскликнул Мотылек, злорадно приплясывая.— Смеху теперь будет на весь Петербург. — И, наконец, последняя заметка,— самодовольно улыбаясь, сказал Кузя.— «Нам сообщают, что Академией наук возбужден вопрос о награждении Пушкинской премией молодого поэта В. Шелковникова, произведения которого наделали столько шуму», Все!! — Кузя! Да как же редакторы газет могли напечатать такую галиматью? — Э, что такое редакторы,— цинично рассмеялся Кузя.— Они по горло сидят в большой политике, и их сухому сердцу позиция Англии в китайском вопросе гораздо милее и ближе, чем интересы родного искусства... Признаться, в своей газетке я заметочку сам подсунул, в чужих — приятелей из репортеров подговорил... Сейчас у «Давыдки» стон стоит от хохоту. Там уже балладу сложили насчет скрипучей старушки, признаться, очень неприличную. — Интересно бы сейчас увидеть Куколку... Вот. поди, именинником ходит! — А ведь он, ребята, по своей глупости все это всерьез примет! — Портрет свой у Дациаро выста(вит! — Фабриканты выпустят папиросы «Куколка»! Громкий смех веселой компании заглушил робкий стук в дверь. Только чуткий Меценат расслышал. — Стучат, что ли? Кто там? Входите! Вошел он... Куколка. Элегантный, дышащий свежестью молодости. Оглядел всю компанию своими мягкими лучистыми глазами и кротко улыбнулся. — Я вам помешал, господа? Вы почему-то очень громко смеялись? — Это я о своем отце рассказывал,— нашелся Телохранитель,— понимаете, он был до того высок ростом, что, когда ему приходилось высморкаться в платок, он на колени становился. — Как странно,— удивился Куколка.— Зачем же это он так? — А вот спросите! Глеб Иваныч его звали. Куколка помедлил немного, потом глаза его засияли небесным светом и он тихо сказал: — Господа... я, может быть, глуп и неловок, я сам сознаю это... И ненаходчив тоже. Но я сейчас пришел сказать вам, что... таких людей, как вы, я встречаю первый раз в своей жизни!!!
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 89 Это горячее восклицание Куколки было так двусмысленно, что все опасливо переглянулись. — Неужели сорвалось? — испуганно пробормотал Мотылек на ухо Меценату.— Неужели догадался? — Куколка,— сухо сказал Кузя.— Мы не понимаем — что вы хотите сказать этими словами? Мы такие горячие почитатели вашего чудного таланта... — Я знаю, знаю! — в экстазе воскликнул Куколка»—Вот поэтому-то я и говорю, что людей, подобных вам, я встречаю впервые в жизни! До встречи и знакомства с вами все другие, даже друзья мои — только бессмысленно трещали мне в уши, говорили мне хорошие слова а вы не только обласкали меня, но и сделали для совершенно неизвестного вам человека то, чего не сделал бы и отец родной! Вы мне дали крылья, и я, до сих пор скромно ползавший как червяк, по пыльной земле, теперь чувствую себя таким сильным, таким... таким мощным, что кажется мне — несколько взмахов этими сильными новыми крыльями, и я взлечу к самим небесам!!! — Куколка, не улетайте от нас,— сентиментально попросил Новакович. — О нет! Вы для меня теперь самые родные, и я вас никогда не покину! Я должен быть около вас. вдыхать, впитывать тот благородный аромат чистой поэзии, который вас окружает и который я буду вдыхать одной грудью с вами. До встречи с вами я был мелок и вял — теперь я будто окреп и вырос! Друзья! Я, конечно, знаю, что в ваших газетных заметках обо мне много дружеского преувеличения, многого я еще не заслужил... Но. друзья! Я сделаю все, чтобы оправдать эти ваши даже преувеличенные надежды на меня! Теперь у меня появился смысл и цель работы, и я клянусь вам, что наступит время когда вы сами будете гордиться мной, и скажете вы тогда: «Да, это мы поддержали первые робкие шаги Куколки и это благодаря нам он сделался тем человеком, который в свою долю меду внес в благородный улей русского искусства...» И когда румяный Феб взметнет свою золотую колесницу к солнцу... — Коньяк-то.,, дома будете хлестать али куда пойдете?—деловито спросила Анна Матвеевна, незаметно вошедшая во время пылкого монолога Куколки.— Ежели дома, тс я послала бы за коньяком... Что было старого запасу — как губки высосали! — Кальвия Криспинилла! — завопил Мотылек,— Как вы можете говорить о пошлом земном коньяке, когда мы пили сейчас божественный напиток, изливающийся из уст Куколки!.. — Анна Матвеевна! — высокопарно сказал Новакович.— Вы вошли в ту самую минуту, когда., может быть, в мире в муках рождался истинный, Божьей милости поэт!. И прозаично докончил шепотам: — Нет ли у ваг сахарцу. многоуважаемая? Я бы пожевал сладенького. — Бестолковый вы народ, как погляжу я на вас,— проворчала Анна Матвеевна, доставая из кармана горсть сахару и суя в руку Новаковича.— А ты чего, сударь, с ними разговариваешь? Погубят они тебя. Плюнул бы на них да пошел бы прочь, в хорошую чистую кампанию. — Имею честь кланяться,— ласково приветствовал ее Куколка.— Как ваше здоровье, дорогая Анна Матвеевна? — Здравствуй, здравствуй, голубчик! — благосклонно кивнула ему головой нянька.— Какое там наше старушечье здоровье. С ногами что-то нехорошо. Не то ревматизм, не то что другое. — Муравьиным спиртом советую натереть,— авторитетно посоветовал Куколка. — Как приятно видеть,— тонко усмехаясь, сказал Меценат,— сочетание в одном лице Эскулапа с Аполлоном. Куколка, будем пить коньяк? — Я... собственно, не пью... — Но выпьете Выпьем за появление на свет нового поэта, большой успех которого я провижу духовными очами! — О, как вы все добры ко мне! — чуть не со слезами воскликнул Куколка, поворачиваясь во все стороны.— О, какая сладкая вещь — дружба! — То-то и оно! Кальвия Криспинилловна — распорядитесь. — Какая я тебе Кальвия,— огрызнулась старуха.— И что это за человек? В морщинах весь, а ругается. — Да морщины-то, может, и породили во мне скепсис, мамаша. Будь я такой красавчик, как Куколка.,. О-о! Тогда бы я покорил весь мир.
90 Аркадий Аверченко. Шутка мецената Глава VII МОТЫЛЕК ПОКАЗЫВАЕТ ЗУБЫ Когда на столе появился коньяк и закуска, Мотылек первую рюмку выпил за успех Куколки. — Куколка! — воскликнул Кузя.— Хотите, я научу вас играть в шахматы? Это разовьет точность мысли и способность к комбинациям, что никогда не помешает такому поэту, как вы. — Да ведь я уже играю в шахматы,— с сияющей улыбкой признался Куколка.— Только плохо. — «Знаем мыг как вы плохо играете». Новакович дружески посоветовал: — Куколка, раз вы теперь входите в известность — вам бы сняться нужно. Будете дарить поклонникам свои портреты. — Да я уже и снялся. Позавчера. У Буассона и Эглер. Они обещали, что портреты будут превосходные. Все значительно переглянулись, а Меценат одобрил: — Молодец. Не зевает. Действительно, надо ковать железо, пока горячо. Фрак бы вам тоже нужно. Для публичных выступлений. — Вчера заказал у Анри. Хороший будет фрак* — Ну и Куколка же! Вот голова! Обо всем подумал. — Я и книжку своих стихов собрал,— застенчиво признался Куколка.— Вдруг найдется издатель, ан книжка уже и готова. — Что это за человек,— чуть не захлебнулся коньяком Мотылек.— Только что- нибудь подумаешь, а он уже все предвидел и все сделал. В одном теле и Аполлон и Наполеон. — Господа,— воскликнул Меценат,— Я предлагаю устроить пышный праздник коронования Куколки в поэты! Устроим это у меня, и тогда можно будет пригласить и Яблоньку. Я сначала думал снять отдельный кабинет в какой-нибудь таверне, но в таверну Яблонька не пойдет. — Праздник с Яблонькой?! — пришел в восторг Кузя.—Да это же будет великолепно! — Кто это — Яблонька? — с любопытством спросил Куколка. Новакович заметно оживился: — Яблонька-то? Если вы не знаете Яблоньки — вам не знакома подлинная красота мира, вы не поймете по-настоящему смысла в шелесте изумрудной травы, вы не поймете музыки журчания лесного ручья, пения птицы и стрекотания кузнечика — одним словом, в Яблоньке вся красота мира видимого и невидимого... — Послушайте, Новакович,— радостно сказал Куколка,— да ведь вы же тоже поэт! Раздался общий смех, который окрасил мужественные ланиты Новаковича в ярко-багровый цвет. Он смущенно пробормотал: — Не обращайте на них внимания, Куколка. Они бывают иногда утомительно глупы. Они ничего не знают. — Нет, мы многое знаем. Я, например, знаю способ, с помощью которого физическое напряжение мускулов путем перегонки превращается в букет дорогих, привозимых из Ниццы белых роз и гвоздик! — Кузя! На шкаф посажу! — Ты меня можешь засунуть даже в карман... Но тогда у тебя в кармане, как говорил один древний мудрец, будет больше ума, чем в голове! Меценат заинтересовался: — Да как же это можно, Кузя: перегонять человеческую мускульную силу в цветы? — Ах, вы не знаете, Меценат? А как вы назовете это, если человек вопреки своим спортивным принципам напяливает на голову черную маску, поступает инкогнито в цирковой чемпионат, кладет на лопатки несколько идиотов, получает за это деньги и вместо того, чтобы сшить себе новый костюм, посылает Яблоньке букет роскошных белых роз в день ее рождения?! Так сказать: цветок цветку. Новакович сидел, опустив голову, угрюмый, совершенно раздавленный ядовитым рассказом Кузи,
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 91 Меценат внимательно глядел на Новаковича и вдруг покачал своей мудрой беспутной седеющей головой. В глазах его на один миг мелькнула чисто отеческая ласка. — Телохранитель! Я и не знал о твоих подвигах на арене. На кой черт ты это сделал? Превосходно мог бы взять деньги у меня. Тем более — для Яблоньки. — Вы знаете, Меценат,— тихо сказал Новакович,— я залезаю в ваш карман без всякой церемонии слишком часто и знаю, что вы выше этих пустяков, но я хотел сделать Яблоньке приятное на собственные заработанные деньги. Кузя захихикал: — Как заработанные? Как? На этих белоснежных лепестках сверкала не роса, а капли борцовского пота, выдавленного из несчастных «чемпионов Африки и Европы» твоими медвежьими нельсонами... — Кузя! Ты можешь об этом больше не говорить? — нахмурясь, сказал Новакович. — И верно! — увесисто подкрепил Меценат.— Где замешана Яблонька — клевреты должны безмолвствовать. Кузя вдруг завопил: — Шапки долой перед святой красотой!! Телохранитель, я люблю тебя. — Я был бы счастлив познакомиться с этой достойной девицей,— жеманно заявил Куколка. — Я думаю! Губа-то у вас не дура. Я того мнения, Меценат, что Яблонька должна короновать нашего поэта собственными руками... А? — Конечно, впрочем, я выработаю подробный ритуал всего празднества. Куколка! Куда же вы? — А мне нужно спешить... Я должен обработать одно мое стихотворение... — Неужели такое же, как о старушке в избушке?! — восторженно ахнул Кузя. — Нет, в другом роде. Однако неужели, господа, вам так понравилась «Печаль старушки»? — О, это вещь высокого напряжения. То, что немцы называют: «Шлягер»! Я ее недавно декламировал в одном доме — так все чуть с ума не сошли! — Ей-Богу? — расцвел Куколка.— И за что вы все так меня любите, не понимаю! — За талант, батенька, исключительно за талант! За редким растением и уход особенный. — Спасибо. Хотите, я свои новые стихи посвящу вам? — О, достоин ли я такой чести,— сказал Кузя таким жалобно-уничижительным тоном, что Новакович отвернулся и прыснул в кулак. А Куколка, ничего не подозревая, обводил всех ясным доверчивым взглядом, и сияла в этом взгляде ласка и собачья любовь к каждому из них. — Жалко мне с вами расставаться, но ничего не поделаешь: искусство выше всего. Зайду только проститься с уважаемой Анной Матвеевной и помчусь домой. До свидания, мои хорошие. Он вышел. Все помолчали. Потом Новакович почесал затылок и сказал: — Меценат! Каков экземпляр, а? Это я его нашел. И за такого человека я получил всего 25 рублей. То есть так продешевить могу только я. Нет, не гожусь я в торговцы живым товаром. — Послушайте-ка, господа,— и Меценат озабоченно обвел взглядом клевретов.— Шутка наша хороша, конечно... Она забавна, тонка и остроумна. Но как мы из нее в конце концов выпутаемся?! Представьте себе, что этот бездарный идиот вдруг действительно каким-нибудь чудом выпустит книжку своих стихов. Что тогда? Ведь скандал будет на весь мир?! Мотылек, сидевший до этого в глубокой задумчивости, вдруг вскочил и, собрав свое лицо в такие складки, что они оказались трепетавшим клубком судорожно извивавшихся змей, вдруг прошипел с самой настоящей злобой в голосе: — И пусть! И пусть! Я давно уже жажду такого звонкого мирового скандала! Ведь подобного болвана, как этот Куколка, в сто лет не отыщешь! И какой самоуверенный болван! Пусть будет скандал! Так и надо! Так и надо! — Чего ты,— даже отшатнулся от него Кузя.— Смотрите, взбесился человек! Лицо-то у тебя — будто черт лапой смял. Эй, морщины! Вольно! Марш по местам! — Я давно, давно поджидал такого случая!! Обратите внимание на меня! Я пишу, творю вещи кровью моего мозга, изливаю лучшие свои чувства, щедро бросаю в тупую толпу целые пригоршни подлинных бриллиантов — и что же?! Я, как слизняк,
92 Аркадий Аверченко. Шутка мецената пребываю во тьме, в неизвестности! Критика даже не замечает меня, публика глотает мои произведения, как гиппопотам — апельсины или как та гоголевская свинья, которая съела мимоходом цыпленка и сама этого не заметила!! Так я ж тоже плюю на них на всех! Более того! Я хватаю этого Куколку и швыряю его им всем в гиппопотамью М(>рду!! Нате, нате вам! Вот достойный вас поэт. Смакуйте его, жуйте вашими беззубыми челюстями! Эввива, поэт Шелковников! КузяП Друг ты мне или нет? Так пиши еще о Шелковникове, звони, ори на весь мир — я буду тебе помогать! Я буду читать лекции о новом поэте Шелковникове, устрою целый ряд докладов, лекций, рефератов — и когда толпа, как стадо, ринется к его ногам, я плюну им в лицо и крикну: «Вот ваш бард! Я, как Диоген с фонарем, отыскал самое бездарное и самоуверенное, что есть в мире, и, хохоча, склонил ваши воловьи шеи перед этим апофеозом пошлости! Кланяйтесь ему, кланяйтесь, скоты!» Он упал в кресло и, закрыв лицо руками, погрузился в молчание. Остальные трое, ошеломленные этой неожиданной бешеной вспышкой, стояли вокруг него, не зная, что сказать. Они хорошо знали Мотылька, но сейчас на них глянуло совсем другое, новое лицо этого беззаботного человека. Когда же молчание сделалось невыносимым, Кузя решил смягчить общее настроение. N — Здорово! — усмехнулся он.— Мы-то в простоте душевной думали, что «игра с Куколкой» — просто новенькая забава скучающей части русского мыслящего общества, а Мотылек — вишь ты, дай Бог ему здоровья — взял да и подвел под эту дурацкую историю прочный идеологический фундамент... Умная голова — наш Мотылек! Меценат засвистел, подошел к неоконченному бюсту Мотылька и, оглядывая свое произведение, сказал: — Попробую сделать тебе такое лицо, которое я видел сейчас, и назову это произведение: «Ярость». — Трудно это, Меценат! — подхватил Новакович.— Для морщин на лице места не хватит. Все шутили, но... в глубине души были очень удивлены. Чрезвычайно. Впервые веселый Мотылек повернулся ко всем столь неожиданной стороной своей разнообразной натуры. Глава VIII О ЯБЛОНЬКЕ И ЕЕ ФИЗИЧЕСКИХ И ДУШЕВНЫХ СВОЙСТВАХ У Мецената и его клевретов была непонятная страсть: награждать всех, кто с ними соприкасался, прозвищами. Этим как будто вносился, какой-то корректив в ту слепую случайность, благодаря которой человек всю жизнь таскает на своих плечах имя, выбранное не по собственному вкусу или вкусу других, а взятое черт знает откуда: почему этот элегантный, одетый с иголочки парень именуется Иван Петрович Кубарев, а не Виктор Аполлоныч Гвоздецкий, почему та пышная черноволосая красавица называется Людмила Акимовна, когда по всяким соображениям гораздо более подходило бы ей пышное черноволосое имя: Вера Владимировна? Бессознательно, но, вероятно, именно поэтому клевреты крестили всех окружающих по-своему. Самой удачной, меткой кличкой у компании считалось Полторажида — кличка, которую прицепили к невероятно длинному рыжему унылому еврею портному, часто освежавшему несложный гардероб клевретов. И совсем уж несправедливо звучала «Кальвия Криспинидла» — Magistra libidi- nium Neronis, как окрестили добрую русскую няньку Анну Матвеевну... В ее характере ничего не было общего с «профессоршей Неронова разврата», хотя Мотылек и божился, что она не только снисходительно относится к объектам Меценатовых сердечных увлечений, но даже сортирует их на «стоющих» и «не стоющих» и ведет с ними по телефону длинные беседы принципиального свойства. Одной из удачных кличек считалась также сокращенное «Яблонька», или официальное ,— «Яблонька в цвету», потому что это поэтическое название вполне соответствовало внешности Нины Иконниковой. Высокая гибкая блондинка с огромными синими глазами, любовно озиравшими весь Божий мир, с пышной короной белокурых, нежных, как шелковая паутина, волос, вся белая, ароматная, будто пахнущая яблочным цветом, с высокой грудью иг
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 93 круглыми плечами, упругая, здоровая и свежая, как только что вылупившееся яичко. Походка у нее была изумительная: идет и вся вздрагивает, будто невидимые волны пробегают по телу, будто спелый колос волнуется от налетевшего теплого летнего ветерка... Однажды некий экспансивный прохожий не выдержал: остановился посреди улицы, сложил молитвенно руки и пылко воскликнул: — Боже мой! И пошлет же Господь в мир такую красоту! Она нисколько не была шокирована этим восклицанием; приостановилась и, мило улыбнувшись, поблагодарила: — Спасибо вам за ласковое слово. Мне приятнее всего, что в вашем комплименте дважды встречается слово «Бог». Значит, что вы хороший человек. И пошла дальше как ни в чем не бывало, прямая и гибкая, как молодой тополь, по-прежнему приветливо улыбаясь синему небу. Первым познакомился с Яблонькой Мотылек. Этот расторопный поэт однажды долго шел за ней по боковой аллее Летнего сада и потом, восхищенный, потеряв над собой власть, как он вообще всегда терял власть над своим бурным темпераментом, вдруг подошел к ней и вступил в разговор. — Куда вы идете? — порывисто спросил он. _ — В библиотеку. Книгу менять. — И я пойду с вами. — Вы тоже идете книгу менять? — спросила она просто, без всякой иронии. — Нет... я этого... Давно собирался абонироваться... Да представьте себе, не знаю, как это сделать. Это сложно? — Совершенно несложно,— мило рассмеялась она,— Пойдемте, я вам это устрою. Мотылек бурно зашагал за ней, но, когда оба предстали перед прилавком, на котором лежали толстые каталоги, Мотылек вдруг ощутил, что он оступился и летит вниз головою в глубокую пропасть: он сейчас только вспомнил, что у него в кармане всего тридцать копеек, а плата за абонемент в месяц с залогом превышала эту сумму ровно в семь раз. — Вот вам бланк,— сказала будущая Яблонька, — обязательно напишите ответы на вопросы и здесь подпишитесь. Чтобы отсрочить окончательно гибель и позор, Мотылек долго возился над маленьким листком, собирал и распускал свои знаменитые морщины, раза два даже смахнул тайком пот со лба, каллиграфически выписал свою фамилию, сделал росчерк — роковой час расплаты придвинулся вплотную. — Ну, что ж вы? — поощряла его Яблонька.— Теперь остается только заплатить и выбрать книгу по каталогу. Мотылек тоскливо поглядел на ее свежие губы, поскреб яростно холодными пальцами затылок и вдруг брякнул: — Послушайте... Можно вас отозвать в сторону на два слова? — Что случилось? Пожалуйста. Они отошли в сторону. — Милая девушка! Видели вы еще когда-нибудь такого мерзавца, как я? Ее губы дрогнули и глаза немного затуманились... — Что вы такое говорите... Разве можно так? — Мерзавец! — в экстазе воскликнул Мотылек.— Форменный подлец. Слушайте же, как кается Мотылек! Слушай весь православный народ! Книга мне была нужна? По морде мне нужно было хлопнуть несколько раз этой книгой! Ведь это я к вам просто пристал давеча в Летнем саду — пристал, как самый последний уличный нахал!! А вы святая душа — даже не догадались! Вы, как Красная Шапочка, доверчиво разговорились с Серым Волком... — Да вы не похожи на Серого Волка,— рассмеялась одними лучистыми синими глазами Яблонька.— У вас доброе лицо. А я боюсь только пьяных. И то я одного пьяного однажды вечером устыдила, С ними только нужно побольше простой примитивной логики. Подходит он ко мне вечером на Владимирской улице и говорит «Пойдем со мной, барышня». Конечно, можно было бы позвать городового — в двух шагах стоял,— но мне жалко сделалось этого пьяненького. «Куда же,— я говорю,— мне с вами идти?» — «Пойдем поужинать».— «Смотрите-ка,— говорю,— какая жалость... А я уже поужинала!» — «Да что вы,— опечалился он.— Экая жалость! Ну, вина выпьем, что ли?» — «Вина мне нельзя! Доктор строго запретил». Призадумался: «Как же быть?» —
94 Аркадий Аверченко, Шутка мецената «Уж я и не знаю».— «Что ж мне с вами делать все-таки? А может быть, бокальчик бы одолели? Попытались бы, а?» — «Да нет уж, и пытаться не стоит». Совсем он сбился с толку. «Что ж мне с вами делать?» <— «Да уж придется, верно, махнуть на меня рукой. А вы бы спать лучше пошли... а? Вон у вас вид какой усталый. Небось заработались», всхлипнул он, утер мокрые усы и говорит; «А что вы думаете — и пойду! Никто меня не понимает, а вы поняли! Главное теперь —спать». Снял котелок, поклонился — и разошлись мы в наилучшем расположении духа. — Вот вы какая! — восхитился Мотылек.— Вам бы с Меценатом познакомиться — он бы вас очень оценил. •—- Кто этот Меценат? — Кто?! А вот кто: у вас два рубля есть? — Есть. — Дайте мне на несколько минут. Вот спасибо. Теперь я беру вашу книгу — что там у вас? Новая книга Локка. Меценат, наверное, не читал. А вы возьмите свеженькую — и пойдем. —- Куда? — засмеялась Яблонька. — Я вам долг отдам. Я, миленькая моя, человек честный. Ну, живо, живо! —" Да куда вы меня тащите, сумасшедший человек! Но Мотылек уже запылал, задергался, как он пылал и дергался всегда... Взял Яблоньку под руку, озабоченно собрал в дорогу все свои морщины и повлек сбитую с толку Яблоньку на улицу. — Вы очень странный человек,— робко успела пролепетать Яблонька, — Да уж и не говорите. Кончу я жизнь или знаменитым поэтом или в сумасшедшем доме... Девушка! Любите ли вы красоту мира? Она во всем: в плакучей иве, склонившейся над тихо плывущей рекой, в угрюмой прямизне петербургской улицы, в новом интересном человеке, а человек этот.,. Девушка!! Что может быть интереснее Мецената? Нашего доброго мудрого благородного Мецената — этого ленивого льва с львиной гривой на львиной шкуре, льва, наполовину бросившего свою прекрасную львицу — ради красоты, свободы и созерцательности! — Я вас не совсем понимаю,— мягко возражала Яблонька, пытаясь освободить свою руку. ~- И не надо! Сейчас не понимаете—потом поймете! Скоро поймете. Даже сейчас! Вот мы уже у Меценатова подъезда. Эй, швейцар! Немедленно же вызовите из второго номера хозяина — скажите, по очень важному, спешному делу. ЖивЫ — Вы очень странный,— покачала головой Яблонька.— Очень; но вы не страшный. Только зачем Меценат? Может быть, он занят сейчас чем-нибудь, а вы его отрываете. Не лучше ли в другой раз? — Ни-ни! Да вот уже его шаги. Видите, как он мягко спускается — как старый добрый лев. А за ним слышен тяжкий бег буйвола — это, конечно, Телохранитель. Меценат, а за ним Новакович, оба без шапок, выскочили на улицу и, увидев около Мотылька белокурую красавицу, замерли, молчаливые, удивленные. — Меценат! Я вас сейчас же, сейчас, прямо-таки вот немедленно познакомлю, но... дайте мне сначала два рубля. Вот вам за это книга. Вы абонированы! Локка книга. Читайте ее, она интересная. Ведь книга интересная? — стремительно обратился он к Яблоньке. — Интересная,— спокойно улыбнулась она, разглядывая странную группу Мецената в засыпанном пеплом бархатном пиджаке и выглядывающего из-за его плеча мощного студента Новаковича. — Скорей два рубля, Меценат! Спасибо! Вот вам, благодетельная фея, мой долг, а теперь можно и познакомить вас. Это Меценат. Правда, чудный? А тот пещерный медведь сзади — Телохранитель. Новакович! Дай тете ручку и шаркни ножкой. Господа! Эта девушка — лучшая в столице, Я с ней заговорил на улице, как мерзавец, а она ответила мне, как святая. А красота какая! Хотите, мы будем на вас молиться? Лампадку зажжем! Песнопение для вас сочиним. Телохранитель! Подбери глаза —а то на мостовую рассыплешь. Меценат! Ведите, как я вас люблю! Увидел воплощение красоты, и первая моя мысль — о Меценате!.. «Меценат! — подумал я.— Ты будешь бедный, если не увидишь ее хоть издали!» А Новакович, светлая девушка, тоже хороший—двумя руками девять пудов выжимаем
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 95 — Мотылек с ума сошел,— усмехнулся первый пришедший в себя Меценат,— Позвольте узнать ваше имя? — Нина Иконникова. — А вы знаете, как я вас назвал, когда вы так вот стояли, белая, ласковая, около этого корявого пня? Подумал я: Яблонька в цвету! — Гил, гид, ура, ЯОлонька! — заорал Мотылек на всю улицу. — Вы не обидитесь,—улыбаясь, опросил Меценат,—если я предложу вам зайти к нам отдохнуть от трескотни Мотылька? Они оба люди, которые могут с непривычка ошеломить, но публика, в общем, не страшная, — Я должна спешить домой,— ответила, подумав, Яблонька,— но, если вы не будете меня задерживать, я минут десять посижу. — Яблонька,— сказал Новакович, выдвигаясь вперед.— За то, что вы нас сразу поняли и доверились и идете к нам — я отныне даю присягу быть вашим рыцарем, защищать вас от всяких невзгод, а если кто-нибудь посмеет что-нибудь лишнее — оторву голову и суну ему под мышку. Господа! Дорогу Яблоньке! И, когда Яблонька шагнула на площадку Меценатовой квартиры, Новакович одним движением снял с себя тужурку и почтительно подбросил ее под ножки Яб- лоньки. — «И жители восторженно встречали ее,— неизвестно откуда процитировал Новакович,—и расстилали плащи перед ней, чтобы ее нежной стопы не коснулась грубая земля». — У вас сзади рукав рубашки разорвался,— заботливо заметила Яблонька* осматривая рукав Новаковича,— Если у вас найдется нитка и иголка — я зашью. — Вот девушка!.. Веди бы я был достоин —я поцеловал бы край ее платья,— вздохнул Новакович, толкнув Мотылька плечом. Яблонька вступила в знаменитую гостиную Мецената и с любопытством огляделась. — Уютно у вас, а только странно. И солнца мало. Отчего портьеры задернуты? А для пепла полагается пепельница, а не ковер и не плечи бархатного пиджака. Где у вас щетка? Я вас почищу немного.,. Ябдонька посидела самую чуточку, скушала одну грушу, поправила висящую криво картину и уже надевала перед зеркалом воздушную шляпку, собираясь уходить, как в дверях показалась Анна Матвеевна. — Экое чудо у нас,— охнула она, разглядывая Яблоньку.— Вы бы, барышня, подальше от них были! Это ведь сущие разбойники — обидят они вас. — Меня, бабушка, невозможно обидеть,-^- рассмеялась Яблонька.— Я в Бош верю и всех людей люблю. Какие же они разбойники? Странные немного, но милые. — Этакими милыми в пекле все дорожки вымощены. Как звать-то вас? — Яблонька,— выскочил сбоку Мотылек. — Яблонька и есть. До чего ж ладная девушка. Хоть бы вы их, барышня, усовестили, чтоб коньячища этого не лакали спозаранку... — Анна Матвеевна! Да ведь мы по рюмочке! — Знаю, что по рюмочке. В этакую рюмочку тебя и поп при святом крещении окунал. Скушать чего не хотите ли, сударыня? — Нет, спасибо, мне идти надо... Буду в этих местах — зайду еще посмотреть, как вы тут живете. А коньяк лучше не пейте. Хорошо? — Сократимся,— усмехнулся Меценат.— А если вам нужны какие-нибудь книги— так моя библиотека к вашим услугам. Ройтесь, разбрасывайте — у нас это принято. Яблонька ушла, звонко поцеловав Анну Матвеевну на прощание. После ее ухода нянька подошла к креслу, грузно уселась в него и, посмотрев на победоносно переглядывавшихся клевретов, строго сказала: — Ну, ребята... Не пара она вам. Не по плечу себе дерево рубите. — Кальвия,— возразил Мотылек, обнимая ее седую голову.— Где же это видано, чтобы Мотыльки да рубили Яблоньки? Наоборот, я буду порхать около нее, вдыхая аромат, буду порхать — вот так! Он вспрыгнул на оттоманку, перемахнул на стол, оттуда обрушился на плечи Новаковича и наконец, тяжело дыша, сполз с Новаковича на пол. — Мотылек,— сказал размягченный Меценат.— За то, что ты сегодня вспомнил, подумал обо мне—я дарю тебе изумрудную булавку для галстука, Она тебе нравилась.
96 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — А я,— торжественно подхватил Новакович,— никогда больше не позволю Ку- зе говорить, что все твои произведения читал у чужих авторов в немецких журналах!! Ты совершенно оригинальный писатель, Мотылек! — А я,— проворчала нянька,— оборву тебе уши, если ты будешь бросать мне на ковер апельсиновую шелуху. — Кальвия! Я вас так люблю, что отныне буду есть апельсины вместе с кожурой. И все впоследствии не исполнили своих обещаний, кроме Мецената, булавка которого навсегда украсила тощую грудь Мотылька как память о Яблоньке, изредка, как скупой петербургский луч, заглядывавшей в темную Меценатову гостиную. Часть II ЧЕРТОВА КУКЛА Глава IX В КАВКАЗСКОМ КАБАЧКЕ В уютном, увешанном восточными коврами и уставленном по стенам тахтами отдельном кабинете кавказского погребка на Караванной улице заседала небольшая, но очень дружная компания под главным председательством и руководством Мецената. Кроме него были: Кузя, Новакович и великолепная Вера Антоновна, которая, как это ни странно, но выехала в свет из-за своей лени. Сегодня как раз был день ее рождения, и Меценат, созвав с утра своих клевретов, предложил отпраздновать этот замечательный с его точки зрения день в квартире Веры Антоновны. Но, когда ей сообщили об этом по телефону, она вдруг высказала чрезвычайную, столь не свойственную ей энергию, заявив, что лично прибудет к Меценату для обсуждения этого сложного вопроса. Приехала и, устало щуря звездоподобные глаза, заявила: — Послушайте, в уме ли вы?! Ведь это сколько хлопот, возни?.. Да ведь я после праздника буду три дня лежать совершенно разбитая! Неужели вы не знаете, что быть гостеприимной хозяйкой — это нечеловеческий труд! Пожалейте же меня — не приезжайте. Ну, не стыдно ли вам так мучить меня; я ведь красивая и добрая... Мотылек застонал: — Кто же, кто вас мучит, Принцесса?! Кто это осмелится, Великолепная (две клички Веры Антоновны, которыми наделили ее неугомонные клевреты при молчаливом одобрении Мецената)?! Укажите мне такого мучителя, и я объем мясо с его костей! Разве мы вас не понимаем?! Действительно -— адская работа: встреть каждого гостя отдельно, да скажи ему, подлецу, несколько ласковых слов, да еще, пожалуй, придется ему подкладывать кушанья на тарелку?! А предлагать вино? А приказать переменить приборы?! Да ведь еще же меню сочинять придется! Нам ли с вами такая тяжесть под силу?.. — Да, да, Мотылек! Вот видите, вы меня поняли! И, когда вся компания покатилась со смеху, Вера Антоновна обвела всех недоумевающими глазами и, дернув Мотылька за ухо, сказала: — Что это? Вы, кажется, издевались сейчас надо мной, Мотылек? Кузя! Пойдите поближе ко мне... Вы единственный, который меня понимает. — Этот поймет! — засмеялся Новакович.— Вам бы, Принцесса, за него нужно было выйти замуж, а не за Мецената. Был вчера такой случай: захожу я к Кузе, а он лежит в кровати и стонет... «Что с тобой, Кузя?» — «Ах, Телохранитель, испытывал ли ты когда-нибудь мучительную жажду? Я вот уже целый час терзаюсь!» — «Так ты бы воды выпил, чудак!» — «А где же возьмешь воду-то?» — «Да вот же графин, на умывальнике стоит, в десяти шагах от тебя!» — «Это,— говорит,— не вода».— «А что же это такое?» — «Перекись водорода». Потом стал стонать, как издыхающая лошадь. «Что с тобой?» — «Совсем,— говорит,— я расхворался. А тут из окна дует. Телохранитель,—говорит,— передвинь мою кровать к умывальнику». Ну, я и передвинул кровать к умывальнику вместе с ним... И что же вы думаете? Едва он очутился на таком расстоянии от графина, что мог достать рукой, как схватывает его и ну глотать жидкость, как ожившая лошадь!.. — Неужели перекись водорода пил? — удивился Меценат. 5 ДН № 1 ЭО
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 97 — Какое! Простая вода в графине была. — При чем же тут перекись? — А видите, в чем дело: скажи он мне, чтоб я дал ему воды, я бы из принципа не дал. Не люблю поощрять его гомерическую лень. Вот он и выдумал историю с окном, из которого дует, и с перекисью. Да это еще не все! Прохаживаюсь я по комнате, ругаю его последними словами, вдруг — хлоп! Сапог мой цепляется за гвоздь, высунувшийся из деревянного пола, и распарывается мой старый добрый сапог!! «Кузя! — кричу я.— У тебя тут гвоздь из пола вылез!!» А он мне: «Знаю!» — говорит. «Так чего ж ты его не вытащишь или не вобьешь обратно?» — «А зачем? Я уже привык к этому гвоздю и всегда инстинктивно обхожу его. А посторонние пусть не шляются зря!» Взял я угольные щипцы, вбил гвоздь по шляпку и этими же щипцами отколотил Кузю. — Грубый у тебя нрав, Новакович,— вяло возразил Кузя.— Как ты не понимаешь, что гвоздь торчал вне моего фарватера, который ведет от кровати к умывальнику и от умывальника к зеркалу. Глупый ты! Ведь гвоздь-то торчал не на моей проезжей дороге! — Как это вам понравится, Принцесса?! — Что такое? — медленно подняла на него свои огромные сонные глаза Принцесса. -г- Да вот история с Кузей! — А я, простите, не слышала, замечталась. Кузя! О вас тут рассказывали какую- то историю? Вы здесь самый симпатичный, Кузя. Принесите мне платок из ридикюля. Он в передней. — Сейчас,— с готовностью откликнулся Кузя, не двигаясь с места.— Вы твердо помните, что ридикюль в передней?.. — Ну, да. — А где именно положили вы ридикюль в передней? На подзеркальнике или на диване? — Не помню, да вы посмотрите и там и там. — У вас какого цвета ридикюль? — допрашивал Кузя, потонув по-прежнему fi мягком кресле. — Ах ты, Господи! Да ведь не сто же там ридикюлей?! — Як тому спрашиваю, чтоб вас долго не задерживать поисками. А то, может, он завалился за диван, так в полутьме сразу и не найду... Кроме того... Ах, вот ок! Он взял ридикюль из рук уже вернувшегося из экспедиции в переднюю Новакови- ча и любезно протянул его Принцессе. — Спасибо, Кузя. Вы милый. — Вот дура горничная,— заметил будто вскользь Новакович.— Забыла в передней ведро с мыльной водой, а чье-то пальто упало с вешалки да одним рукавом в ведро и попало. Мо-окрое! — А какого цвета пальто? — ухмыляясь, спросил Мотылек. — Серенькое, кажется. — Так это ж мое! — испуганно закричал Кузя и, как заяц, помчался в переднюю. — Действительно, ты видел пальто в ведре? — Ничего подобного. Просто хотел, чтобы Кузя размял себе ноги. Это ему наказание за ридикюль! Вошла Анна Матвеевна, расцеловалась с Принцессой, села напротив, поглядела на нее, укоризненно покачала головой и вступила с Принцессой в обычную для них обеих беседу: — Где дети? — Какие дети? — удивилась Принцесса, — Как какие? Твои! — Да у меня, нянечка, нет детей. — А почему нет? — Не знаю, нянечка. Бог не посылает. — «Бог не посылает». Лень всё твоя проклятая. И в кого ты такая уродилась?! — В кого? В Венеру Милосскую,— подсказал Мотылек. — В Кузю,— поправил Новакович.— Впрочем, это одно и то же: если Кузе оборвать руки — получится форменная Венера Милосская для бедных. 7 «Дружба народов» № 1.
вв Аркадий Аверченко. Шутка мецената — Ах, милые мои,— сказала старая нянька, пригорюнившись»—То есть до чего мне хочется ребеночка нянчить — сказать даже невозможно. — Да,— грустно улыбнулся Меценат.— Этого товара не держим. Так как же, господа, насчет сегодняшнего торжества? Мотылек выручил: — Да очень просто! На Караванной есть превосходный кавказский кабачок с восточными кабинетами. Пойдем туда — чудное винцо! •— А тебе бы только винцо, бесстыдник,— упрекнула нянька. — Я не виноват, пышная Кальвия. У меня мамка была пьяница. У нее даже два сорта молока было: левая грудь — бургундское, правая — бордосское. — Тьфу! — негодующе сплюнула Анна Матвеевна.— С вами поговоришь, только нагрешишь. В постный день оскоромишься. Решили идти на Караванную. Мотылек заявил, что он еще должен заехать в редакцию своего журнала, устроить редактору скандал, после чего не замедлит явиться, а все прочие с гамом и шумом, резко выделяясь на сонном фоне невозмутимой статуарной Принцессы, зашагали по улице, и, когда ввалились в кабачок, изо всех занятых кабинетов высунулись обеспокоенные шумом головы. Вера Антоновна выбрала самый уютный уголок, окружив себя подушками, и замерла, как изумрудная ящерица на горячем солнце, откинув на спинку дивана свою великолепную голову. — Что вы будете кушать, ваше высочество? — спросил Меценат, нежно целуя ее руку.— Есть шашлык карский, есть обыкновенный. — А какая разница? — осведомилось дремлющее Ее Высочество. — Обыкновенный шашлык маленькими кусочками, на вертеле, карский — большим куском. — Так его еще резать надо? Лучше тогда обыкновенный! — И мне! — присоединился Кузя. Через двадцать минут приехал Мотылек. Губы его дрожали и глаза метали гневные молнии. Число морщин на лбу возросло в угрожающей лицу прогрессии. — Подлецы! — закричал он еще с порога.— Подлые рабы! — Что случилось, Мотылек? — беспокойно глянул ему в глаза Меценат.— Ты чем-то расстроен? — Ах, Меценат! Вы представить себе не можете, что за олух наш редактор! Я уже три года секретарь журнала и считаю, что приобрел себе известный вес и положение... Сдаю в набор свое стихотворение «Тайна жемчужной устрицы», помните, еще оно вам очень понравилось, вдруг он мне заявляет: «По техническим условиям не может быть напечатано!» — «Это что еще за технические условия?! — «Размер велик! 160 строк».— «Да ведь стихотворение хорошее?!» — «Замечательное».— «Так чего ж его не напечатать?!» Он опять: «Потому что длинное!» — «Но ведь хорошее?» — «Хорошее».— «Так почему не напечатаете?» — «Размер велик». Взвыл я. «У Пушкина,— говорю,— поэмы были на две тысячи строк! Вы бы и Пушкина не напечатали?!» — «Нет,— говорит,— не напечатал бы». Ну, знаете, Меценат... Насчет себя бы я еще мог простить, но — Пушкин! Озверел я. «Да вы знаете, кто такой Пушкин?!» — «А вы энаете, что такое технические условия?» Я ему Пушкиным по голове, а он мне техническими условиями по ногам. Встал я и говорю: «Сегодня мой приятель Новакович о Кузин гвоздь сапог разорвал!» — «А мне,— говорит,— какое дело?» — «А такое, что — не почините ли?» — «Что я вам, сапожник, что ли?» Я и говорю: «Конечно, сапожник!» Крик у нас был на всю редакцию. «Вы,— говорит,— невоспитанный молодой человек!» — «А вы воспитанный в цирке старый осел, умеющий скакать только по ограниченной арене!» Забрал свои рукописи, хлопнул дверью и ушел. — Промочи горло, Мотылек,— посоветовал Новакович.— Хочешь, я пойду отдую твоего редактора? — Нет, я ему лучшую свинью подложил! Иду к вам, встречаю нашу знаменитую Куколку. «Что с вами, Мотылек?» — «Куколка! Вы, как человек тонких эмоций, как Божьей милостью поэт, меня поймете!» Рассказал ему всю историю, а он мне: «А знаете, Мотылек, Пушкин действительно очень пространно писал. Теперь так уже не пишут! Нужна концентрация мыслей». Посмотрел я на него и говорю: «Пойдите к редактору, попроситесь в секретари — он вас с удовольствием возьмет!» А он замялся, да и спрашивает меня таково деликатно: «Я не знаю, как и быть. Боюсь, что это будет не по-товарищески по отношению к вам...» — «Ничего, идите. Я буду очень
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 99 рад. Все равно в этом доме мне больше не бывать!» Он и потащился. Воображаю разговор этих двух ослов! Кстати, я его потом сюда пригласил. Вы не против этош, Меценат? — Я очень рад! Послушайте, Принцесса! Вы ничего не будете иметь против, если сюда придет один очень милый воспитанный молодой человек? — А он меня не заговорит? — опасливо спросила Принцесса. — То есть как? — Да вдруг начнет меня расспрашивать — бываю ли я в театрах... или еще что- нибудь? Тоска! — Не бойтесь, Великолепная,— хитро ухмыльнулся Кузя.— Мы представим ему вас, как настоящую кровную принцессу... Язык у него и прилипнет к гортани.- — Ну вот, глупости... Я не хочу быть самозванкой. — Ну, Принцессочка, позвольте. Вы ведь в шутку... Он так глуп, что всему верит! Сделайте этот пустяк для нас. — Это будет сложно? — Ни капельки! Сидите, как великолепная статуя, а мы около вас будем порхать и щебетать, как птички. Глава X ТОСТЫ. ПЕРВАЯ УДАЧА КУКОЛКИ Когда подали вино и шашлыки, произошло общее движение, полное восторга, почти экстаза. Новакович глянул хищным оком на шашлыки и простонал: — О, как я люблю этого зайца! — Да это не заяц, а шашлыки. — Ну, все равно, я люблю эти шашлыки. И блестяще доказал это. Шашлыки понесли от его зубов полное поражение. Увлеченный его аппетитом Меценат заказал еще несколько порций, потом встал с бокалом в руках и провозгласил: — Этот бокал я выпью за вечную немеркнущую красоту мира! И воплощение этой красоты в сегодняшней нашей имениннице — Принцессе, которая одной своей улыбкой способна осветить все крутом! О, конечно, вы можете возразить мне, что женская красота — предприятие непрочное, но я смотрю на это шире: когда красота поблекнет, когда наступит мудрая красивая старость, за ней смерть, а потом разложение жизненной материи на первоначальные элементы, то из элементов моей дорогой жены снова получится что-либо не менее прекрасное: вырастет стройная белая кудрявая березка, под ней свежая шелковая травка, а над ней проплывет душистое жемчужное облачко, прольется несколькими жемчужными каплями и потечет светлым ручейком... И во всем этом — в березке, в облачке, в мураве и в каплях весеннего дождя — будет часть красоты моей прекрасной жены, именины которой мы сейчас так чинно и благородно празднуем. Принцесса! За ваше великолепное здоровье!! •— Вот тебе,— прошептал пригорюнившийся Новакович,— начал Меценат за здравие, а кончил за упокой. А интересно, братцы, куда, в какие элементы перейду я после смерти? — В силу справедливости,— ухмыльнулся Кузя,— ты бы должен был целиком перейти в барана... — Почему? — грозно спросил Новакович. — Потому что сейчас целый баран со всеми своими элементами и даже с почками, которые ты стащил с моей тарелки, потому что целый баран перешел в тебя. Нет, господа, вот я скажу речь, так это будет речь, а не разложение живого человека на первичные элементы. Друзья! Никто из вас так не понимает Принцессу, как я. Нам говорят: «Вы ленивы! Вам не хочется даже пальцем пошевелить, лишний шаг сделать...» Слепцы! Да разве ж это не самое прекрасное, не самое благодетельное в мире?! Вот мы ленивы — да разве ж мы способны поэтому сделать кому-нибудь зло? Ох, бойтесь, господа, активных людей! Мы-то, может быть, наполовину и приятные такие, что мы ленивы. Да дайте Принцессе подвижной, деятельный характер, дайте ей инициативу — сколько она нашего мужского человека погубила бы на своем пути?! Этакая красавица, да если бы она не дремала в прямом и переносном смысле этого слова — ряд мужских трупов окружил бы ее, как цветочная гирлянда на го-
100 Аркадий Аверченко. Шутка мецената лове неумолимой богини Кали! Есть чудаки, которым мил ураган, разметывающий тучи, как цепки, ломающий вековые деревья и срывающий с домов крыши, есть любители бешеной бури на море, когда скалы стонут под напором озверевших волн! Я не из их числа! Мне мила тихая зеркальная заводь, где дремотные ивы, склонясь, купают свои элегические зеленые ветви в застывшей воде и где я вижу свое отражение, тоже мирное, кроткое, не возмущенное рябью никакого беспокойного ветра! — Однако ты довольно ловко приплел себя к этому тосту,— ядовито перебил его Мотылек,— все «я» да «я»! «Мне мило то-то», «я смотрю туда-то», «я любуюсь собою там-то и там-то». Нарцисс паршивый. — Молчи, изгнанник из редакционных недр! Придержи язык, заступник Пушкина! Я перехожу сейчас непосредственно к Принцессе. Сегодня вместе с ней на нас сошла сама прекрасная Тишина, наши души окутал сладкий покой нирваны, мы будто стоим на берегу южного знойного моря, заснувшего в такой прекрасной неге, что взять бы крикнуть — «Остановись, мгновенье, на всю жизнь! Ты прекрасно!» Но не хочется нарушать криком этого знойного душистого молчания и стоишь так молча — зачарованный колдовской волшебной царицей лени и сладкой неподвижности. За ваше здоровье, Принцесса! Вы согласны со мной? — А? Что вы такое сказали? Я, признаться, немного замечталась... Простите! Общий смех не смутил Кузю. Он сделал рукой знак помолчать. •— Не гогочите. Клянусь вам, что в жизни своей я не произносил такой длинной речи, в еще клянусь, что вопрос великолепной Принцессы есть лучшее подтверждение моих слов и лучший для меня комплимент. Я сейчас молилсяг понимаете вы это? Моя душа звенела, как Эолова арфа... Мотылек, дай мне спичку. — Какую тебе спичку?! Моя коробка у меня в пальто, а твоя лежит около тебя. — О толстокожий! Как ты не понимаешь, что твоя коробка в пальто ближе к тебе, чем моя здесь же на столе! Тебе легче,.. — Я не помешаю? — раздался мягкий голос из-за портьеры.— Можно к вам? Вошел Куколка, свежий, застенчиво улыбающийся красными пухлыми губами, как всегда, безукоризненно одетый — в свежий черный костюм, в элегантном галстуке, с перчаткой не левой руке... ~~ А, Куколка"? Вас только й недоставало до ансамбля. Входите! Позвольте вам представить. Это Ее Величество, принцесса Остготская. Ваше Величество! Разрешите вам представить нашего юного друга, чудного поэта, для которого наши духовные очи провидят большое будущее. — Очень счастлив,— сказал, склоняя кудрявую голову, Куколка,— Мое имя Шел- ковников Валентин... мое отчество... — Подробности письмом,— бесцеремонно перебил его Мотылек, целуя вместо него на лету белую душистую руку, протянутую Принцессой,— садитесь, сын Аполлона, Ну, что... вас можно поздравить? — осведомился он, подмигивая всей компании. — С чем? — С секретарским местом! Ведь я же вас давеча туда направил. — Ах,—вспыхнул Куколка,—а я и забыл поблагодарить вас! Экая неучтивость. Вы знаете. Мотылек (вы позволите мне вас так называть?), родной брат не сделал бы мне того, что сделали вы! —■ Да что такое? — нервно перебил его Мотылек. — Дело в том... (Ох, как я вам благодарен. О, какая, господа, это великая вещь —- дружба!) Дело в том, что я пошел почти безо всякой надежды... единственно потому, что решил во всем вас слушаться. Ведь я знаю, что вы желаете мне добра... — Да не мямлите Ближе к делу! — проскрежетал нетерпеливо Мотылек. — Ну, что ж... Ваш редактор оказался очень симпатичным Когда он узнал, что я тот самый поэт Шелковников, о котором последнее время так много писали в газетах, то сделался вдвое любезнее. «Буду,—говорит,— счастлив сделать для вас все, что ни попросите».— «Я,— говорю,— слышал, что у вас освободилось место секретаря редакции, так вот нельзя ли!.» — «Видите ли,—говорит,—мой принцип — избирать себе помощников только среди людей хорошо мне известных, но я вижу, что характер у вас хороший, покладистый, да и имя вы себе уже кое-какое приобрели... А кроме того, явились вы под горячую руку!! Так что приступайте с Богом к своим обязанностям...» — «Простите,— говорю я,— я буду согласен на все ваши условия, но разрешите мне поставить только одно свое: я могу занять место лишь тогда, если вы пообещаете напечатать стихи моего предшественника — «Тайна жемчужной устр...»
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 101 — Ни за что! — дико закричал Мотылек, вскакивая с места.— Кто вас просил ставить такие условия?!! Не хочу! Завтра же отбираю свою «Тайну устрицы»!! — Постойте... Да ведь он согласился. Я его убедил. — Вы его убедили?! —угрюмо сказал Мотылек, обведя всю компанию непередаваемым взглядом.— Вы его убедили!! Я его не мог убедить, а вы его убедили... — Я же хотел вам приятное сделать,—моляще прошептал Куколка, прижимая к груди руки.— Если бы я знал, что этого не следовало... — Он его убедил,— простонал Мотылек, роняя голову на руки. Потом встряхнулся и угрюмо поглядел на Куколку. — Короче говоря — место за вами? — Да, за мной. Но если хотите, я завтра же... — Нет, нет! — с дикой энергией вскричал Мотылек.— Вы должны, обязаны занять это место! Я так хочу. И вы пишите в этом журнале! Пишите больше!! — Он и просил у меня стихотворение для следующего номера. У меня и сюжет в голове есть. Воцарилось долгое молчание, которое каждый переживал по-своему... Один Меценат был царственно невозмутим, тихо посмеиваясь в свои пышные седеющие усы... Да еще Куколка: он с детским любопытством поглядывал на Принцессу и потом, не выдержав, склонился к уху своего соседа, Новаковича. — Скажите, эта дама — действительно Принцесса? Настоящая Принцесса? — О да,— с готовностью отвечал шепотом Новакович.— Только она не любит, когда ей говорят о ее царственном происхождении. Это вообще тяжелая история... Она недавно пережила большую душевную драму. Дипломаты ее родины задумали выдать ее замуж за абиссинского негуса, а она, понимаете, не может переносить черного цвета... Это, кажется, называется дальтонизм. Или еще проще — идиосинкразия! Она сначала хотела лишить себя жизни посредством фиалкового корня, но ее спасли, тогда она подкупила слуг и бежала, севши в корзинку воздушного шара, который для забавы был привязан в роскошном саду ее владетельного отца... Северо-восточный ветер и принес ее в Петербург. — Как же вы с ней познакомились? — Целая история! Пошел я однажды ночью прогулки ради на Горячее Поле, вдруг вижу — воздушный шар низко-низко над полем летит... А внизу конец гайропа болтается... так сажени на полторы от земли. Ну, вы же знаете мою силу и ловкость; подскочил я, ухватился за конец и притянул корзинку. В корзинке Принцесса в обмороке и мертвый, уже разложившийся, как говорит Меценат, на свои составные элементы слуга. Извлек я Принцессу, привел в чувство, и с тех пор вы видите: нас водой не разольешь, такие друзья. Только вы, Куколка, не напоминайте ей этой истории... Вы понимаете, как тяжело!.. Слугу Рудольфом звали,— добавил Новакович ни к селу, ни к городу. — О, я понимаю, совершенно понимаю,— пылко воскликнул Куколка.— Однако, Новакович, какой это замечательный сюжет для стихотворения, правда? — Чудный сюжет,— согласился Новакович, запихивая в рот кусок шашлыка.— Вы бы поговорили с Ее Величеством. А то наши ребята перед ней робеют. А вы такой находчивый. —- Чего ж тут робеть,— улыбнулся Куколка.— Я могу вести какой угодно разговор. И изысканным тоном обратился к дремлющей Принцессе: — Как поживаете, Ваше Высочество? Принцесса открыла глаза и впервые взглянула на Куколку. — Что вы говорите? — Я спрашиваю: как вы себя чувствуете? — Спасибо, очень хорошо. Только они все такие шумные. Давеча даже речи какие-то в мою честь говорили. А вы тоже из их компании? — Да, я имел счастье недавно познакомиться с Меценатом и его друзьями, и вы знаете, Ваше Высочество, они ко мне отнеслись, как к родному. В их обществе я себя чувствую чудесно. — Отчего они называют вас Куколкой? Куколка зарумянился и опустил свои длинные шелковые ресницы.
*°2 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — Право, не знаю... Это меня впервые Анна Матвеевна — достойнейшая женщина! — так окрестила, а им и понравилось. — Я вас тоже буду называть Куколкой. Можно? — Пожалуйста, Ваше Высочество. — А вы не шумите? — То есть как? Нет, я вообще тихий. — Ну, тогда хорошо. Заезжайте когда-нибудь ко мне, я вас чаем попою. — Буду счастлив. Не замедлю. — А они все такие шумные,— капризно пожаловалась Принцесса.— Новакович однажды Кузю в ковер закатал... Мне же пришлось его потом и раскатывать. — Какой ужас! — искренне огорчился Куколка.— Но, если не ошибаюсь, господин Кузя, кажется, очень тихий? — Да он ничего, только однажды в мою раскрытую шкатулку с бриллиантами окурков насовал. — Пепельница далеко стояла,— вразумительно пояснил Кузя.— Но я люблю бывать у Принцессы. Тихо так, никто не беспокоит. Я один раз у нее часа три в кресле проспал. — А вы любите поэзию? — осведомился Куколка. — Люблю,— согласилась, немного подумав, Принцесса,— только чтоб стихи были короткие. — Мои не длинные,— успокоил Куколка. — Господа! — нетерпеливо стукнул кулаком по столу хмуро молчавший до сего Мотылек.— Когда же мы устроим коронование Куколки в поэты?! — Не нравится мне что-то Мотылек,— шепнул Кузя Меценату.— Мы все шутим, смеемся, а у него в истории с Куколкой какой-то надрыв. — Мотылька надо понять,—качнул седеющей головой Меценат.— Он талантливее нас всех, а не складывается у него, у бедняги, литературная судьба. Вот он и дергается... Денег дать ему, что ли? Да нет, это его не устроит. — Когда коронование? — капризно повторил Мотылек, ударяя ладонью по столу.— Хочу короновать Куколку. — Да можно в субботу. У меня. Только Яблоньку нужно бы предупредить. — Хорошо,— поспешно подхватил Новакович с деланно-равнодушным видом.— Я зайду ей сказать. Кузя толкнул Мецената локтем в бок. — Да зачем же тебе затрудняться? Я почти мимо ее дома прохожу. Зайду утречком. — Где тебе! Ты так ленив, что на площадке лестницы заснешь. Не трудись лучше — я сам зайду. — Нет, я! — Кузя! Опять в ковер закатаю! — А я высуну голову из ковра, да и крикну на весь крещеный мир: «Православные! Телохранитель влюбился в Яблоньку!» — Дурак! — прошептал Новакович, отворачивая лицо к стене.— Ах, какой ты дурак! И с чего взял, спрашивается. — Что я взял? — Что я... этого... люблю Яблоньку. — Ах, значит, ты ее не любишь? Завтра же доложу ей: «Телохранитель сказал, что он вас не любит!» — Да чего ты пристал к нему, как комар,— вступился Меценат.— Не смей обижать моего Телохранителя! — Как это они хотят вас короновать? — спросила Принцесса, мерцая из полутьмы своими черными звездами-глазами. — Не знаю,— добродушно усмехнулся Куколка.— Но это, вероятно, очень забавно и весело. Разошлись поздно. Решили всем обществом проводить Веру Антоновну. Ночь была ясная, звездная, и дышалось после душного кабинета легко. Шли так: впереди Куколка вел Принцессу под руку, за ними Меценат об руку с Мотыльком — что-то тихо, но горячо доказывал своему погасшему другу-неудачнику, а сзади Новакович с Кузей энергично доругивались по поводу все той же Яблоньки..»
Аркадий Аверченко. Шутка мецената ДО А она, даже не подозревая, что служит предметом спора, уже давно спала в своей белоснежной девственной постельке... Белокурые волосы, как струи теплого золота, разметались по подушке, а полуобнаженная свежая девичья грудь дышала спокойно, спокойно.» Глава XI ПРИГОТОВЛЕНИЯ К КОРОНОВАНИЮ КУКОЛКИ — Какой у вас тут беспорядок,— критически заметил Новакович, оглядывая Me- ценатову гостиную,— отчего вы не прикажете вашим слугам прибрать? — Ну, слуги! Они тут такой беспорядок сделают, что потом ничего не найдешь. А у меня все на месте. — Именно что. Например, эта пачка старых газет на ковре около оттоманки, кусок глины на подзеркальнике, грязный полотняный халат на дверце книжного шкафа— все это придает комнате очень уютный, чисто будуарный вид! На крышке рояля такой слой пыли, что все письменные работы можно исполнять на этой крышке. Вот я вам тут напишу сейчас один вопль!.. И он четко вывел по слою пыли на крышке рояля: — «Ребята, позвольте рекомендоваться: я — пыль. Братцы, да кто же меня сотрет* наконец?!» Кузя привстал с кресла, прочитал «вопль» и деловито объяснил: — Эту пыль нельзя трогать. Она уже осела и лежит себе спокойно, не попадая ни в чьи легкие... А начни ее стирать — наши легкие погибнут. — А эти бутылки на полу в углу? А грязные пивные стаканы? Удивляюсь, Меценат, как вам не противно! — Да что тебя вдруг обуял такой бес аккуратности?! — удивился Меценат.-— Никогда я этого за тобой не замечал. — Мне-то, в сущности, все равно, но сегодня у нас будет дама... Ну, как ее посадить в такое кресло, на котором пепла столько же, сколько на голове древнего горюющего еврея?! Яблонька не любит грязи. Все значительно переглянулись и в один голос монотонно затянули: — А-а-аИ Когда один уставал и замолкал, другой подхватывал эту заунывную ноту и тянул дальше, пока его не сменял первый. — А-а-а!.. А-а-а!.. — Честное слово, я расскажу Яблоньке, как вы надо мной издеваетесь, приплетая ее имя!! К Яблоньке клевреты относились молитвенно, поэтому после угрозы Новако- вича рты моментально захлопнулись, как пустые чемоданы. Впрочем, Кузя не утерпел: — Телохранитель, когда свадьба? — Чья? — не понял сразу Новакович. — Ваша же, ваша! Ты ведь сохнешь так, что даже сахар Анны Матвеевны не помогает. Сдашь государственные экзамены — надевай фрак, белый галстук и делай предложение. Новакович, уныло свесив голову, помолчал, потом вдруг встряхнулся и сказал е неожиданной откровенностью: — До чего бы это было хорошо! Конечно — фрак ерунда, но вообще, помимо фрака... Эх, братцы, грех вам смеяться над таким чувством. — Да мы не смеемся, чудак. Мы сочувствуем. Я это понимаю. Я сам один раз был влюблен в некую вдову — так влюблен, что и сказать невозможно. До того дошло однажды, что я на пол повалился и стал ножку стола грызть. — Что общего? — возмутился Мотылек.— Тут чистая, благородная, благоуханная девушка, а этот шахматный Кузя со своей затрапезной вдовой вылез да еще ножкой стола подпер?! Новаковича я понимаю, тем более что Яблоньку чудесным образом отыскал именно я. И горжусь! И закончил прозаически: — Тем более это стоило Меценату всего два рубля! Куколка обошелся нам в двенадцать раз с половиной дороже.-
104 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — Мотылек, не будь циником,— мягко упрекнул шокированный такой странной математической выкладкой Меценат. — Моя вдова не затрапезная,—обиженно сказал Кузя, думая о своем,—у нее был муж полковник и такая грудь, что вы таких грудей не видывали! А волосы! А губки! Новакович счел нужным перебить его:, — Анатомия полковничьих вдов в твоем живописном изложении не является тем предметом, который увлек бы нас! Меценат! Разрешите все-таки, мы тут приведем все немного в порядок. А? — Как хотите! Разве я могу в чем-нибудь вам отказать? А прислугу не допущу! Она порядок путает. — Ну-ка, Мотылек, Кузя! Долой пиджаки. Приступим. Кузя снял пиджак, уселся в кресло и сказал: — Начинайте! Я буду руководить вами. Мотылек, собери газеты, накрой глину тряпкой и сунь ее под стол подальше! Новакович, сними халат с дверцы шкафа, оботри им пыль и стряхни пепел на пол. Потом подметешь. Работа закипела, а Кузя, потонув в кресле, изредка командовал Новаковичем й Мотыльком, ворча себе под нос в паузах: — Хм! «Затрапезная вдова»! Да она бы вас к себе и на кухню не пустила. А ноги у нее какие были — красота! Беленькие, пухленькие... Вот тебе и «затрапезная»! Аристократы нашлись! Отнеси теперь халат к Анне Матвеевне — пусть в грязное белье бросит! А шейка у нее была — мрамор! Бывало, оскалит белые зубки... Окурки, окурки, не забудьте смести с подоконника! Меценат в это время тоже не сидел без дела: он усердно мастерил из золоченой бумаги и разноцветных осколков стекла великолепную корону. — Порфиру бы ему еще соорудить, черту полосатому,— сказал Мотылек, отрываясь от работы,— да не из чего! — Послушайте,— задумчиво почесал за ухом Меценат,— а что если он раскусит нас и обидится... Неловко будет. Мотылек собрал складки своего лица в очень причудливый рисунок и хихикнул: — Он-то? Да представьте вы себе — он сейчас плавает в океане блаженства! Я его раздул, как детский воздушный шар! Не встречал я дурака самонадеяннее! Все принимает за чистую монету, строит самые наглые планы насчет своей литературной карьеры и... Да ведь вы знаете, что он каким-то чудом все-таки удержался на моем бывшем месте в редакции... Я, признаться, думал, что дело окончится скандалом, а он... приспособился! Вот именно такие ничтожества этаким болванам, как редактор, и нужны! Впрочем, я спокоен: он удержится до выхода первого очередного номера. А как тиснет в журнале свою «старушку в избушке, кругом трава» — так ведь, как пустое ведро, по лестнице загремит! И опять, хамы этакие, придут ко мне на поклон... Тут-то я и поиздеваюсь. А-а, скажу, аршинники, самоварники... О, мне Куколка еще нужен! Я все редакции взорву этим Куколкой... Пусть они его подхваливают да заметочки о нем печатают, вроде как вчера: «Входящий в известность поэт В Шелковников, о котором в последнее время так много писали, выпускает сбою первую книгу, ожидаемую литературными гурманами с большим интересом...» Нет, Куколку обязательно нужно короновать в короли поэтов! А потом я им преподнесу: «Глядите, остолопы! Вот тот властитель мыслей, которого вы заслуживаете!» — Одна вещь только меня заботит...— обеспокоенно сказал Новакович, крутя свой рыжий ус.— Ведь по проекту церемониала участие в этом идиотском короновании должна принять и Яблонька? — Конечно! Она увенчает его короной!!! — Ну, вот. Как же мы поступим: объясним Яблоньке, что Куколка — жалкий болван, или оставим ее в неизвестности, придав всей церемонии вид настоящего преклонения перед этим «Божьей милостью» поэтом? — По-моему, признаться во всем Яблоньке, да и дело с концом! Она же с нами и повеселится. Новакович твердо посмотрел всем в глаза. — Нет, ребята, значит, плохо вы знаете Яблоньку! Могу сказать заранее, что будет: узнав, что мы мистифицируем этого жалкого парнишку, она возмутится, назовет нас жестокими, бессердечными, пристыдит нас, укажет на то, что мы зря издеваемся над Божиим творением, что у этого «творения» тоже есть живая страдаю-
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 105 шая душа — и прочее, и прочее. Одним словом, сорвет всю нашу игру. Вы об этом не подумали? — Тогда можно Яблоньке вообще ничего не говорить... Представим его как нового Шиллера, Пушкина и Байрона — вместе взятых, и что мы, дескать, хотим почтить это гигантское дарование!! Новакович покачал головой. — Значит, вы предлагаете попросту обмануть нашу Яблоньку? — Да чего ты заныл преждевременно? — вскипел Мотылек.— Сегодня Яблоньке ничего не скажем, а завтра явимся все к ней, падем на колени, поцелуем край ее платья, да и покаемся. Кто открыл Яблоньку? Ты, что ли? Я ее открыл! Значит, я за все отвечаю! Комната была уже прибрана и приняла чрезвычайно свежий вид; посередине на ковре, покрытом шкурой белого медведя, стояло кресло, в свою очередь покрытое великолепной персидской шалью; по бокам кресла — две развесистые пальмы в кадках, задрапированных одеялами. В стороне — маленький столик, на столике красная шелковая подушка, а на ней — сверкающая разноцветными камушками чудесная корона, которая под искусными пальцами волшебника Мецената превратилась в подлинное художественное произведение. В стороне стол — с цветами и фруктами, Мотылек ходил вокруг, любовно осматривая все эти вещи, и только крякал от удовольствия. Все поработали сегодня достаточно — даже Кузя внес свою лепту в общие труды: разбил фарфоровую вазу для цветов. Когда Анна Матвеевна выплыла с заказанным шампанским и бокалами — она остановилась посреди комнаты, совершенно остолбенелая... — Это чего такого вы тут настроили? — Красиво, бабуся? — с гордостью спросил Кузя.— Видите, как я тут все прибрал?! — Да что это вы... женить кого собрались, что ли? Что за праздничек придумали? — О, благодетельная Кальвия,— выскочил вперед Мотылек.— Все это для вас! Мы пронюхали, что ровно сорок лет назад вы погасили огонь Весты; уронили пылающий факел девственности и, упав в объятия супруга, перешли на брачное положение. Этот угрюмый факт мы и решили отметить! — И кто тебе, лешему, такой язык привесил? — сердито сказала Анна Матвеевна.— Ты бы лучше в церковь ходил да Богу молился! — Нет, уж вы его не заставляйте Богу молиться,— вступился Кузя.— А то он лоб разобьет — кто будет чинить церковные плиты? Вы, что ли? За дверью свежий звучный голос произнес: — Разбойнички!.. А здесь Яблонька! Впустите!. Глава XII КОРОНОВАНИЕ Рев восторга приветствовал гостью. Гибкая, золотистая, в платье персикового цвета, с обнаженными руками и открытой шеей — будто кусочки белого мрамора мелькнули перед глазами восхищенных клевретов,— она была обворожительна в своей неискушенной кокетством юности. От пышных волос, окружавших прекрасное лицо золотым сиянием, до маленьких ножек, обутых в серебристые туфельки,— она вся теплилась, как радостная пасхальная свечка. — Яблонька,— восхищенно воскликнул Меценат.— Если я ослепну от вашей красоты, как старый Велизарий, будете ли вы водить меня за руку, как тот мальчик, который питал Велизария? Новакович вздохнул и мрачно ответил за Яблоньку: — Не такой она человек, чтобы водить за руку. Она за нос водит... Яблонька в это время здоровалась с Анной Матвеевной, и поэтому горькая тирада Новаковича не достигла ее ушей. — Голубка ты моя белая,— обратилась к ней нянька.— Хучь ты объясни мне — чего это тут затевается?! От них нешто добьешься толку?! Такое мне объяснили, что тебе, девушке, и слушать неподобно!
106 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — А вы думаете, нянечка, я знаю? Прилетает ко мне Новакович, сует в руки две груши и наказывает, чтоб обязательно я сегодня пришла в самом парадном виде! Спрашиваю, зачем. Мычит что-то. — Мудреные они,— сокрушенно сказала нянька.— Ты бы их остерегалась, девушка, а то втянут они тебя в историю. Ведь я их знаю — сущие мытари! — Настало время объяснений,— напыщенно сказал Мотылек.— Сегодня мы коронуем одного чудного поэта, а имя этому поэту: Куколка. — Что за коронация? — забеспокоилась нянька.— Чего надумали?! Нешто он царь какой? — Король, бабуся! Король поэтов. — Ну, дай ему Бог,— смягчилась нянька.— Очень он ладный парнишка: вели- катный такой, почтительный — не вам, бесстыжим, чета. Да вот он, легок на помине. Куколка появился, одетый, как и подобает королю поэтов, в черную бархатную тужурку, ловко обрисовывавшую его стройную талию... Черный глубокий тон бархата резко оттенял бледно-розовую свежесть его красивого лица и мягкий блеск белокурых волос. — Вот они,— любовно сказала нянька, поглядывая то на него, то на Яблоньку.— Две золотые головушки! Будто ангелята в ад слетели. — Тесс! — зашипел Мотылек, приложив палец к носу.— Частные разговоры не допускаются! Без прозы! Все по местам! Он низко поклонился Куколке, взял его деликатно за пальцы, усадил в торжественное кресло на белой медвежьей шкуре, подскочил к роялю и, обрушив на клавиши свои проворные пальцы, стройно заиграл полонез из «Сказок Гофмана».., Кончил. Схватил со стола заранее приготовленный том Пушкина, развернул его, как Евангелие, на заранее приготовленном месте и звучно прочел: Пока не требует поэта К священной жертве Аполлон — В забавы суетного света Он малодушно погружен. Когда ж в избе старушки скрип До слуха чуткого коснется... Тотчас к бумаге он прилип И от нее не оторвется!.. Так он и откатал все стихотворение, причудливо мешая звучащий медью пушкинский стих с пресловутыми Кукольными стихами о старушке. Окончив, захлопнул книгу, благоговейно поцеловал ее и начал речь: — Ваше величество, дорогой Куколка! В жизни почти всякого большого поэта есть одна неизбывная трагедия.,. Современники его или недостаточно ценят, или совсем не ценят, и только после смерти поэта приходят признание, слава, почести. Это ужасно!! И вот мы, люди хрупкой утонченной духовной организации, почуяв, что в отношении вас может совершиться та же вековая несправедливость, решили по мере своих слабых сил дать вам при жизни то, на что при других условиях вы бы имели право после смерти! Мы создадим вам славу, потому что вы достойны ее, и сегодняшний день — это первый робкий шаг в страну Очаровательных Возможностей, которые ожидают вас на вашем пути, на том пути, с которого мы заботливо сметем все камни преткновения, все шипы — чтобы шествие ваше встречало по сторонам только цветущие розы, только благоухание цветов и приветственные улыбки благодарного народа, который вы вознесете и облагородите вашим волшебным талантом! Настоящих поэтов коронуют так же, как подлинных королей, поэтому, о, прекраснейшая из русских женщин — Яблонька,— благоволите покрыть сверкающее будущим гением чело этой королевской короной. Ур-ра! Яблонька, ласково улыбаясь, взяла с подушки корону, надела ее на кудрявую голову «короля поэтов», а «король поэтов» с серьезным видом преклонил одно колено и благодарно поцеловал гибкую душистую ручку... И все клевреты во главе с Меценатом грянули могучее «ура!», а в углу сидела нянька, растроганная речью Мотылька, и тихо плакала, утирая глаза белым фартуком. «Ура» продолжало греметь, клевреты выхватили из ваз благоухающие цветы и принялись забрасывать ими сияющего, глубоко растроганного Куколку. Когда овации утихли, Яблонька подняла с белой медвежьей шкуры темно-красную розу и, приколов ее к корсажу, обратилась к Куколке: — К сожалению, я еще не читала ваших произведений, но я доверяю литературному вкусу всех, кто находится здесь, и поэтому присоединяю свои поздравления
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 107 и пожелания... Вот что скажу вам: работайте, рвитесь вперед, не удовлетворяйтесь внешним успехом, а главное — не застывайте на одном месте! В искусстве — все в стремлении. — Опасибо! А мы с вами еще не знакомы. Позвольте представиться: моя фамилия Шелковников, мое имя... — Имя ваше можете не произносить,— перебил его Мотылек.— Оно будет проч* тено миллионами на обложке ваших сочинений. Господа! Теперь по бокалу шампак- ского! Яблонька! Предложите королю из ваших ручек. Когда Мотылек подскочил к разливавшей шампанское Анне Матвеевне, старуха взяла его за ухо и доброжелательно сказала: — Ведь вот и шут ты, и сущий разбойник, а сказал давеча так, что меня, старую ху, слеза прошибла. Тебе бы остепениться — из тебя бы человек вышел. — Э, бабуся! Куда мне в люди выходить... Я на себя рукой махнул. Дай Бог других в люди вывести! А я — ни в чем мне нет удачи... И среди этого напускного веселья густое облако грусти наползло на морщинистое лицо Мотылька, и такое это было густое облако, что часть влаги осела в одной из морщин под глазом, задержалась на минуту и потом окончательно скатилась на борт пиджака. — Фу ты,— развязно сказал Мотылек,— сколько газу в этой шампанее. Инда до слез!.. А на другой стороне комнаты огорченный Кузя с бокалом шампанского, спрятавшись в глубокое кресло, как черепаха в свой панцирь, бормотал, глядя выцветшими глазами в пространство: — «Затрапезная вдова»! Да вы, может, таких вдов еще и не нюхали! Грудь, как слоновая кость, упругая, как на пружинах, и на рояле хорошо играла... А мужа, может быть, и генералом бы сделали, да он сам не хотел. Зачем, говорит, мне! Я не чинов, говорит, добиваюсь, а дело люблю делать. Дело, дело и только дело! Вот тебе и «затрапезная»! Глава XIII БОЛТОВНЯ НА КОВРЕ Пить вино на полу — была затея Кузи. Он объяснял ее уютностью такого положения, оправдывал примером древних римлян, которые, дескать, тоже всегда во время пиров возлежали, но на самом деле эта мысль имела своим источником отчаянную лень этого вялого шахматиста. Ему очень хотелось полежать, но в обществе растянуться вдруг ни с того, ни с сего на оттоманке было невежливо, а если сделать из этого общую забаву, то ему, Кузе, будет удобно, а всем вообще весело... В центре большого персидского ковра поставили объемистую вазу с крюшоном, а вокруг нее радиусами разлеглась вся компания, не исключая и Яблоньки, которой пылкий влюбленный Новакович смастерил царственное ложе: шкура белого медведя, на шкуре плюшевый плед, а на пледе Яблонька, положившая круглый алебастровый подбородок на огромную пушистую голову страшного зверя. — Дорогие Друзья,— предложил Меценат,— мы могли бы заняться светским разговором, но нет ничего более нудного и тягучего, чем эта болтовня, в которой не больше содержания, чем в пустом орехе! Вместо этого пусть каждый из нас расскажет самую диковинную, самую замечательную историю из своей жизни и практики. Это всегда весело и поучительно, а тем более в такой торжественный день. Ну-ка, Телохранитель, зачинай! Какой самый удивительный случай был в твоей многоцветной жизни? Умный Меценат неспроста начал с Новаковича, потому что труднее всего в таких случаях начинать первому, а известно, что Новакович в карман за словом не лазил и в любой момент способен был с самым хладнокровным видом состряпать саг мую чудовищную историю. — Извольте,— с готовностью сказал Новакович.— Только в моей истории будет одна девушка и один поцелуй, так что я заранее прошу у Яблоньки прощения за некоторую фривольность сюжета. — Рассказывайте, Телохранитель,— рассмеялась мягким всепрощающим смехом Яблонька.— Я не такая наивная, чтобы не знать, что некоторые девушки целуются»
108 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — И даже очень!—подхватил Кузя с таким фатовским видом, который ясно указывал, что в этих отклонениях от девичьей добродетели он, Кузя, играл не последнюю роль. — Кузя! Девушки не твоя среда, помолчи. Вот когда девушка выйдет замуж, да муж ее сделается полковником, да потом умрет, да она останется вдовой с белыми ножками и прочим... — А вы сегодня мою вдову напрасно обидели,— опять омрачился Кузя.— Как она играла на рояле! И когда играла, так ямочки на плечах, как живые, прыгали... — Это ты нам расскажешь без Яблоньки,— сурово прервал его пуританин Но- вакович.— Ну, так вот вам, почтенные, моя история... Назьюается она — Поцелуй в каюте Должен я начать с самой интимной подробности моей прошлой жизни: в дни своей юности я влюбился.. Чувства свои я подарил одной очень достойной девушке, а отвечала она мне взаимностью или нет — я не знал, и это чрезвычайно терзало меня! (При этих словах рассказчик бросил косой взгляд на Яблоньку, ожидая, что веки ее или углы губок предательски дрогнут, но Яблонька самым безмятежным образом была погружена в вылавливание розовым язычком ананаса из бокала с крюшоном. Рассказчик вздохнул и стал продолжать.) Я теперь, господа, застенчив и робок с женщинами, а в те времена взглянуть даже на женщину дерзновенным взглядом было для меня подвигом совершенно невозможным. И случилось так. что любимая мною девушка и я должны были ехать на пароходе из Одессы в Севастополь. Я только издали поглядывал на нее да вздыхал, а она была весела, как никогда: каждую минуту подходила ко мне, шутила, подтрунивала надо мной, а когда ее заинтересовывало что-нибудь из жизни моря — мимо идущий корабль или плывущий обломок лодки, разбившейся где-нибудь о скалы, или резвящаяся за корабельной кормой стая дельфинов, или поле водорослей, ко- лышащееся на поверхности воды,— она обо всем этом меня расспрашивала, и я толково объяснял ей, потому что в морских делах очень хорошо понимаю и во мне, может быть, заглох какой-нибудь морской корсар, и слава Богу, что заглох, потому что за эти штуки по головке не гладят. Вот так-то беседуем мы с ней, а она вдруг и спроси меня: — У вас, кажется, есть коллекция открыток с картин Третьяковской галереи? — Есть,— говорю.— Хорошая коллекция. — Покажите. Только вы не тащите всего этого сюда, а я,— говорит,— лучше пойду в вашу каюту. Можно? А у меня была отдельная каюта — капитан был приятелем, так дал. Услышав предложение любимой девушки, я засиял, как бриллиант Ко-и-Нор, и, конечно, помчался вперед самым гостеприимным образом. Входим мы — и как остановилась она посреди каюты, красивая, будто наша Яблонька, сверкающая черными глазами, белыми перламутровыми зубками, освещенная ярким полуденным солнцем из открытого иллюминатора, как наклонилась она над альбомом жарко дышащей грудью— вспыхнул я, как солома на огне. И уж буду с вами откровенен до конца — до того захотелось мне поцеловать эту прекрасную девушку, что чуть не до крику. Собственно, другой на моем месте, может быть, и сделал бы это, потому что девушка относилась ко мне чрезвычайно ласково, но, как я вам говорил уже, характер у меня был дико застенчив. Как так? Среди бела дня вдруг ни с того, ни с сего — чмок! Еще если была бы темная ночь — тогда не так стыдно... А то как назло: солнце нагло лезло всеми своими лучами, как осьминог лапами, прямо в открытый иллюминатор, так что я мог пересчитать все вьющиеся мягкие волосики на ее склоненном затылке... И воззвал я ко Господу — Всемогущий! Если для тебя действительно нет ничего невозможного — пошли сейчас ночную тьму, чтобы я мог наглядно объяснить этому твоему прекрасному созданию волнующие меня чувства! Не успел я вознести к Богу эту краткую молитву, вдруг — трах! В каюте наступает мгновенно такая темнота, что хоть глаз выколи... Не помня себя, я хватаю
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 109 любимую девушку в объятия, целую, и — о, счастье! — она отвечает мне таким же горячим поцелуем!! Оказалось, что я ей давно уже не только не противен, а совсем даже наоборот... Божье чудо! Новакович умолк, благоговейно склонив голову на ковер и бросая косые взгляды на Яблоньку, залившуюся самым беззаботным, безоблачным смехом. — Послушай, Новакович,— значительно начал Кузя.— Я в течение нашего знакомства выслушал много твоих историй, но эта сегодняшняя история... гм! Не находишь ли ты, что всему на свете все-таки должны быть какие-нибудь границы?! — Почему? А что тут невероятного?— хладнокровно пожал плечами Новакович. — Не будешь же ты утверждать, проклятая Эйфелева башня,— заревел выведенный из своего дремотного состояния Кузя,— что ради твоего поцелуя на небе погасло солнце?! Осмелься сказать это—и ваза с крюшоном будет у тебя на голове!! — Нет, солнце не погасло. — Значит, вы оба на несколько минут ослепли?! — Зрение наше было в совершеннейшем порядке. — Телохранитель,— вступился Меценат, увидев, что Кузя потерял все свое безмятежное спокойствие и вот-вот готов броситься на Новаковича.—Телохранитель! Если ты нас не дурачишь, то объясни же: откуда среди бела дня вдруг спустилась ночь? — Ах, простите, я и забыл сказать вам! Дело в том, что у борта парохода резвилась стая дельфинов... И вот один, наиболее прыткий, подпрыгнул выше других и, попав в иллюминатор моей каюты, плотно заткнул своим туловищем отверстие иллюминатора, каковым поступком произвел совершеннейшую темноту, столь благоприятствовавшую ворам и влюбленным. То, что я рассказал факт! Можете проверить у капитана! Он теперь плавает на «Императрице Екатерине», Чайкин фамилия его. Все прыснули со смеху, а Куколка поднял на Новаковича свои прозрачные, как лесное озеро, голубые глаза и воскликнул с увлечением: — А вы, знаете, Телохранитель, вот прекрасная тема для рассказа в эксцентричном английском стиле! — Я думаю! Запишите, чтоб не забыть. •— Кузя,— скомандовал Меценат, выпив залпом бокал холодного крюшона и утирая усы.— Твоя очередь. — Моя история коротка,— проворчал ленивый Кузя.— В ней нет ни девушек, ни дельфинов, а есть только — Двуногая собака О двуногой собаке я говорю не в ироническом смысле — это была настоящая собака и жила она во дворе той гимназии, где я получил свое блестящее воспитание. Когда я учился в третьем классе — это была обыкновенная четвероногая собака, но когда я перешел, засыпанный наградами, в четвертый класс (хотя моя карьера к не имела прямого отношения к трагическому случаю с псом), то однажды этот ординарный пес потерпел самое оригинальнейшее крушение! Именно: перебегая дорогу, попал под автомобиль, да так попал, что колесом ему начисто отрезало переднюю левую и заднюю правую лапу. — Какой ужас,— покачала головой сердобольная Яблонька.— Неужели издох?! — В том-то и дело, сударыня, что выжил! Мы, гимназисты, его и лечили. Но тут вот и начинается самое диковинное: остался он, псенок этот, с одной правой передней и левой задней ногой, причем ходить, конечно, не мог. Это, знаете, как стол, у которого отломаны две ножки и по диагонали. Никак его, черта, не поставишь. Но прошло некоторое время и собака наша стала показывать чудеса... Лежит, бывало, у стенки, греется на солнышке, вдруг — свистнешь ее! Подползает она на брюхе к стенке, обопрется об нее боком да вдруг как побежит!! — Послушай, Кузя, да ведь это невозможно! — Почему невозможно?! Она бегала по принципу двухколесного велосипеда: сразу приобретала инерцию и мчалась как сумасшедшая! Но стоило ей только остановиться, как она сваливалась на бок, тоже вроде двухколесного велосипеда! И так как ноги ее были расположены не на одной линии с направлением туловища по
120 Аркадий Аверченко. Шутка мецената оси, а вкось, по диагонали, то она бегала не прямо, а всегда загибала самые крутые виражи. Кузя поглядел на Новаковича с убийственной иронией и закончил: — Я вижу, что вы мне не совсем верите, но утверждаю, что собака такая была, и, как любит говорить Новакович, это легко проверить: ее звали Лорд! А владельца звали — Гусаков! Он теперь тоже плавает где-то, на чем-то. После некоторого молчания — дани общего удивления странной Кузиной собаке — перст Мецената направился на Мотылька: — Твоя очередь, Мотылек. Твой стиль обладает большими литературными достоинствами, и поэтому ты не будешь калечить собак или затыкать дельфинами иллюминаторы! Алло! Мы слушаем. — Моя история не будет веселой, потому что я нынче настроен не особенно хорошо, хотя коронование Куколки для меня большой праздник! Кстати, Куколка! Благополучно ли вы несете ваши секретарские обязанности? — О спасибо! Я вам бесконечно благодарен, С редактором мы ладим, хотя знаете что? Он мне говорил, что собирается оставить «Вершины»... Его приглашают редактировать большую ежедневную газету. Хотите, я вас помирю, и он устроит вам в газете заведывание литературным отделом? — Нет, где там! Я его так тогда отделал, что придется мне жить отдельно от этого отдела — простите за плохой каламбур. А за вас я рад, очень рад, Куколка! Вы оправдываете мои надежды! Мотылек собрал лицо в клубок морщин, странно поглядел на Куколку и сказал: — Однако к делу. Моя история под стать моему настроению — будет во вкусе болезненного, причудливого, как орхидея, художника Гойи. Тем более что и в истории этой главное действующее лицо — художник! Итак — О художнике, который не мог попасть домой Я подобно Меценату люблю побродить по разным трущобам, поэтому да не покажется вам удивительным, что однажды судьба, прихоть и ноги занесли меня в мрачный трактиришко на Обводном канале, нечто подобное той «Иордани», где Телохранитель при первом знакомстве удержал Мецената от карточной игры с елейным убийцей... Трактир, в который я попал, был переполнен публикой, плохо одетой и еще хуже воспитанной, что неопровержимо доказывалось двумя висящими на стене суровыми плакатами: «За потребованное платить вперед». «За головные уборы гостей, положенные на стол, хозяин не отвечает». Я полчаса просидел среди шумливой рвани, попивая скверное теплое пиво, как вдруг мое внимание приковал к себе один человек, сидевший налево от меня в полутемном углу этого прокопченного дымом и пропитанного зловонием устаревших кушаний трактира. Лицо этого человека было бело, как мел, углы рта опустились в какой-то невыносимой смертельной тоске, а глаза угрюмо и будто испуганно сверкали из-под надвинутой на лоб широкополой шляпы. Он тоже поглядел на меня длинным тяжелым взглядом из своего угла и вдруг задал странный вопрос: — А вы чего сюда пришли? Вот это маленькое словечко «а» впереди фразы и особое ударение на местоимение «вы», главным образом, и поразило меня. Благодаря этому фраза приобретала определенную окраску: «Я, мол, пришел сюда потому, что иначе не могу, а какие дьяволы тебя принесли в такое место?» — Я зашел случайно — люблю понаблюдать низы,— вежливо отвечал я на его странный вопрос.— И потом не находите ли вы, что в этой грязи и отчаянности падения есть своего рода живописность? — Не правда ли?— ответил он, забирая свою бутылку вина и перекочевывая к моему столику.— Но на этакую картину ни кармина, ни берлинской лазури не потребуется ни капел«ки — сплошная сепия и терр-де-сиена, с щедрой примесью жженой кости!
Аркадий Аверченко. Шутка мецената Ш — Вы художник? — Художник. Слушайте, будем пить и разговаривать — у меня есть деньги, я вас угощу. Только, пожалуйста, разговаривайте, разговаривайте больше!- — Что это, у вас как будто странное настороение?—с любопытством спросил я. — Ничего не странное! Ничуть не странное — самое обыкновенное! Но... будем разговаривать! Говорите что-нибудь — не могу выносить молчания. Я принялся рассказывать ему какой-то вздор, и он слушал меня с интересом, даже иногда оживлялся, но сейчас же потухал и уголки его губ опускались самым демонски угрюмым образом. «Черт его знает,— подумал я,— не убил ли нынче этот Веласкес какого-нибудь человека?» — Слушайте,— вдруг спросил я, оглядываясь на шумевшую сзади толпу оборванцев, среди которой я чувствовал некоторую опору в безумной смелости моего вопроса.— Вы сегодня никого не убили? Нисколько не удивившись моему дикому вопросу, он болезненно поморщился и заторопился. — Нет, тут не то. Это совсем другое! Впрочем, о смерти не стоит. Вы же сейчас говорили об Анатоле Франсе! Вернемся к Анатолю Франсу. Вернулись мы к Анатолю Франсу, потом перешли к Малларме, переехали на Барбе д'Оревильи — всех трех странный художник знал превосходно. Особенно взволновала и растрогала его история, которую я незадолго до этого прочитал во французских газетах: однажды на рассвете на скамейке одного из бульваров Парижа нашли мертвого старика, как потом оказалось, поэта. И в кармане его ничего не обнаружили — ни денег, ни документов,— кроме трех вещей: свертка рукописных стихов, штопора для откупоривания бутылок и пряди тонких женских белокурых волос, завернутых в полуистлевшую бумажку. Вот что было в кармане трупа на бульварной скамейке. Смерть настоящего поэта! — Вот это я понимаю,— воскликнул художник, выслушав историю парижского поэта.— Да, это так! Он был настоящий поэт, как и я, может быть, настоящий художник! Я огляделся: трактир уже опустел, так как незаметно нахлобучилась на беспокойную голову столицы сырая петербургская ночь. Слуга, изжеванной судьбой наружности, усыпанный веснушками, как паркет маскарадного зала — конфетти, подошел к нам и твердо предложил: — Идите домой. Заведение закрывается. — Голубчик, мы еще немножко... Еще полчасика посидим. Я заплачу! — И что это вы за господин такой!— угрюмо и подозрительно проворчал слуга.— И вчера не хотели уходить, и позавчера... У нас с полицией строго — такой час, что закрываем! — Может, кабинетик какой есть или вообще комнатка?.. Вы бы нам — полдюжины вина, телятинки холодной и свечей пару! Ничего больше не потребуется, и можете спать... — Собственно, и мне пора домой,— нерешительно пробормотал я. — Дорогой, милый — ни за что! Останьтесь. Вы еще расскажите что-нибудь, выпьем вина — хорошо? Не оставляйте меня одного! Я не совсем благосклонно пожал плечами и по темной скрипучей лестнице поднялся следом за ним наверх. Уселись. Выпили еще вина. Только наш неожиданный, причудливый, призрачный Петербург может щегольнуть такой зловещей комбинацией: мрачная сырая комната без всякой мебели, кроме тяжелого стола, покрытого сырой дырявой скатертью, комната, где будто застоялся запах старого убийства; за окном густая, как кисель, сырая ночь, дышащая в лицо тифом, а против меня — тускло освещенный единственной свечкой человек, из опущенных углов рта которого вопияла смертная тоска, а глаза испуганно, умоляюще вонзались в меня с молчаливым криком: не умолкайте! Говорите о чем угодно, но не молчите! Однако наступил момент, когда я совершенно иссяк и умолк, устало прикрыв глаза веками. — Ваши родители живы?—вдруг спросил меня художник вне всякой связи с предыдущим разговором.
112 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — Отец жив; мать умерла. — Умерла?!! Неужели? А что ж вы с ней сделали, когда она умерла? — Да что ж с покойницей делать? Как полагается — похоронили честь честью. — А как?!! Как это делается? Расскажите! Я невольно отодвинулся от него к окну. Мелькнула мысль: сумасшедший. — Вы думаете, я сумасшедший? Даю вам слово — нет. Тут не то. Тут другое. Не знаю, поймет ли кто-нибудь меня... Я решительно встал с места. — Вот что, дорогой маэстро! Если вам мое общество приятно — вы сейчас же немедленно расскажите мне, что с вами такое делается! Если нет — сейчас же ухожу! Ну вас к черту с вашими истерическими вопросами и с тоскующими глазами птицы Гамаюн! В чем дело? Он подошел к окну и, вперив в него лицо, долго вглядывался в серую слепую сырую слизь, которая в Петербурге пышно именуется «ночь». Потом отвечал. Не мне, а этой унылой ночи: — У меня умерла жена. — Это огромное несчастье,— деликатно ответил я.— Но нельзя же быть таким... странным! — Я знаю. Но у меня нет мужества вернуться домой... И потом — не смейтесь! — я не знаю, как это делается!! — Что делается?! — С покойниками. Первый раз в жизни. Пятые сутки брожу по трущобам. Дома не был. — А жену когда похоронили? — Не хоронил еще. Дома лежит. Слабое сердце. Получила телеграмму о смерти отца — не выдержала. Упала. Разрыв сердца. — Безумец еы! Пять дней — и она лежит непогребенная?! Почему не похоронили?! — Поймите — мы здесь одни жили: без друзей, без знакомых... Ну, вот — смерть. А как с ней обращаться, со смертью-то — не знаю. Первый раз в жизни. Ушел я из дому и... не могу туда вернуться. И страшно, и не знаю: что делать с ней. Жену я очень любил — поймите. А там... ведь это обмывать как-то нужно, свечи разные. Псалтырь читать — откуда я все это знаю? Вот и отдаляю момент возвращения. Пью. Страшно там, поди. На полу так и лежит. Пять дней. И чем дальше, тем все страшнее пойти. — Знаете что? Стол этот достаточно большой. Ложитесь-ка на нем до утра. А мне дайте ваш адрес, ключ, я все устрою —потом вернусь за вами, когда уже будет готово... Он поглядел на меня, как на Бога, благоговейно сложив руки, и покорился во всем, как дитя. Лег на стол, положив под голову пиджак, вздохнул и сказал извиняющимся тоном: — Я над ней больше суток просидел. Пожалуй, даже не плакал — все смотрел на мертвое лицо. А когда обоняние мое почувствовало странный и неприятный запах, совсем жене не присущий — испугался и убежал из дому. Было уже светло. Я заехал к себе домой, захватил там квартирную хозяйку, старуху, очень понимающую во всех этих погребальных штуках, потом в участок, взял околоточного и доктора, вошли мы в мастерскую художника. Действительно, на полу лежит женщина, и первый, кто устроил ей погребальный обед, были крысы, порядком объевшие покойницу. Да... Нелегко дышалось в этой комнате! К вечеру вся процедура была закончена, мастерская проветрена, покойница запрятана в мокрую зловонную трясину, именуемую в столице кладбищенской могилой, и я торжественно ввел во владение мастерской художника, терпеливо дожидавшегося меня в трущобе на Обводном канале. И что ж вы думаете? Когда он вошел в мастерскую, первым долгом поглядел на то место на полу, где лежала жена, благодарно поцеловал меня, пробормотал: «Сейчас буду писать ее в раю, куда она, я полагаю, попала»,— и, как ни в чем не бывало, принялся загрунтовывать свежий холст. Писал до вечера. Это он хорошо делал. Потом я видел картину... Прекрасная! Этакая мистическая вещь. На выставке была. Мотылек обвел удовлетворенным взглядом притихших слушателей и добавил: — А что вы думаете, Меценат! Этот непрактичный художник, это Божье дитя любил «живую жизнь» еще больше, чем мы с вами!
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 113 — Ты меня обокрал, Мотылек!—печально улыбнулся Меценат.— Я хотел рассказать историю в том же грустном зловещем стиле, а ты меня опередил! — О, милый Меценат,—поощрительно возразила Яблонька.— Вовсе не обязательно, чтобы история была веселая. Мотылек, например, очень угодил мне своим рассказом во вкусе Гойи. Начинайте и вы! — Яблонька может вертеть мной, как ребенок погремушкой. Тряхнула — и я начинаю греметь. Позвольте мне назвать свою историю — О сумасшедшем, которого обманули Два года тому назад проживал я летом в одном из своих имений... Река, сенокос, парк, огромный плодовый сад — хорошо! Приехал ко мне в гости приятель, кандидат прав — Зубчинский. Уселись мы с ним на веранде, увитой диким виноградом, играть в шахматы — оба были страстные шахматисты. Сбоку столик, на столике белое вино со льдом, ягоды, бисквиты — хорошо! Передвигаем фигуры, болтаем о том о сем, вдруг он, сделав удачный ход, на минутку призадумался, посмотрел на меня странными глазами и говорит: — Что если шахматного коня сеном накормить? Можно тогда партию выиграть? Шутка была глупая. Я пожал плечами, снисходительно усмехнулся и говорю: — Что за дикая мысль пришла тебе в голову? — Нет, не дикая! (И смотрит на меня нехорошими глазами.) Нет-с! Не! Дикая! Сено — великая вещь. Если теноров кормить сеном, они как соловьи будут петь. А вам все жалко?! Лошади у вас живут без сена — безобразие! — Николай Платоныч,— испуганно говорю я.— Что это ты, от жары, что ли? Опомнись! Завизжал он дико, пронзительно. — Не потерплю! У самого сенокосы по пятьсот десятин, а он лошадей с голоду морит!! Во мне, может быть, душа лошади — и я страдаю!! Подлецы!! Волосы у него сделались влажными, стали дыбом. Я его взял за руку, а он, как обожженный, отскочил, закричал, перекинулся через перила веранды и давай по клумбам сигать, точно жеребенок... — Ход коня!— кричит снизу.— Видишь? Парируй, подлец! Прыгал он, прыгал, наконец, очевидно, острый пароксизм прошел, утомился, притих, улегся на ступеньках веранды и принялся тихо, жалобно плакать. Я долго стоял над ним в раздумье. Положение было жестокое и глупое. Что Зубчинский мой сошел с ума — я, конечно, не сомневался. Но что с ним делать дальше? Помешательство, очевидно, буйное. Связать его и запереть в сарай — жаль. Все-таки приятель. До ближайшего доктора двадцать верст, до губернского города, в котором была и лечебница для умалишенных,— около тридцати. Но как довезти его туда, этакое сокровище? Сумасшедшие необычайно подозрительны, хитры, и, конечно, мой Николай Платоныч сразу догадается, куда я его везу... А догадается — страшных вещей может наделать. Силища у них в этом состоянии непомерная — и Телохранителю, пожалуй, не справиться. Пока я стоял так над ним в раздумье, приблизился мой управляющий — человек со светлой головой, бывший провинциальный актер, потянувшийся за мной на лоно природы. Он из окна своего флигеля видел, какие курбеты выделывал на клумбах мой кандидат прав, и поспешил на помощь. Я отвел его в сторонку, посвятил в двух словах во всю эту глупую историю, спрашиваю: — Что делать? — Не иначе, как в город везти нужно, в сумасшедший дом. — Да ведь как его отвезешь-то? Ведь он тут все переломает и нас перекалечит. — Хитростью надо взять. Призадумался я — и вдруг, как птица крылом по воде, зацепилась у меня в мозгу мимолетная, но очень светлая мысль. — Вот что...— сказал я.— Вы можете часа на четыре притвориться сумасшедшим? Смотрит на меня управляющий умными глазами, ухмыляется: — Конечно, могу. Актером я был неплохим. — Ну, и ладно. Попробую подловить на это беднягу. Сядьте-ка там за столом и скроите физиономию по возможности наиболее идиотскую. А я с ним поговорю.
114 Аркадий Аверченко. Шутка мецената А Николай Платоныч плакал, плакал и затих. Задремал, что ли.,. Сел я около него на ступеньки веранды, потряс его за плечо и говорю: — Николай Платоныч, а Николай Платоныч! Поднял он измученное осунувшееся лицо и спрашивает: — Что тебе? — Послушай... У меня, брат, большое несчастие! — А что такое? — Мой управляющий с ума сошел. В его тусклых глазах блеснул интерес. — Да что ты? Гаврилов? С ума сошел? С чего же это он? — А черт его знает. Понимаешь, стал уверять, что он нынче утром крысу проглотил.' — Вот дурак-то! Как же это человек может проглотить крысу? — То же самое и я ему говорю! Никаких резонов не принимает — сидит внутри крыса, да и только! — А знаешь, что? Дай я с ним поговорю. Может, урезоню. Подошел к управляющему. Стал разглядывать его с огромным интересом и сочувствием. — Послушайте, что с вами случилось? — Крыса внутри сидит* Нынче нечаянно проглотил. — Ну, Гаврилов, голубчик! Подумайте сами: ведь это вздор. Как это человек может проглотить крысу? Ведь вы человек интеллигентный, знаете строение гортани, пи- щевода... У моего Гаврилова лицо до того тупо-идиотское, что смотреть противно. — Раз я вам говорю, что у меня внутри крыса, значит, она там. Вот приложите руку к животу — слышите, как скребет когтями внутри? •— Поймите, что никакое живое существо не выдержит температуру желудка^ — Не морочьте голову... Вы подкуплены хозяином. Плюнул Николай Платоныч, отошел ко мне, — Форменный сумасшедший! Я ему логически доказываю, что не может быть живая крыса в человеческом животе, а он черт его знает что несет. Послушай.... Давай его полечим, а? — Чем же его лечить?1 — Покормим сеном. Живые соки, которые находятся в стебельках свежего сена, могут оказать очень благодетельное действие на серое вещество мозга. Понимаешь — сочное сено! Накормим его, а? Я сделал вид, что размышляю. — Сено, конечно, очень полезная вещь. Но как его дозировать? Очень сильная доза может оказаться убийственной. Здесь без доктора не обойдешься. — Так отвезти его в сумасшедший дом, там его поставят на ноги. — Я бы и отвез, но одному трудно. Друг Николай Платоныч, выручи! Давай его вместе отвезем, — Послушай... А вдруг он догадается, куда мы его препровождаем? — А ты с ним поговори. Соври что-нибудь. Николай Платоныч сомнительно покачал головой, приблизился к Гаврилову и сказал, хитро на меня поглядывая? — Вот что, друг Гаврилов-! Мы обсудили этот вопрос с крысой и решили вас везти в город на операцию. Раз крыса в желудке, нужно его вскрыть и извлечь оттуда инородное тело. А потом уж я буду долечивать вас сеном — согласны? — Я боюсь докторов! Вообще же есть у меня один приятель — доктор, да он в доме умалишенных служит. Глаза сумасшедшего радостно блеснули. — Ну, вот мы вас к нему и отвезем. Конечно, знакомый доктор лучше! Он подошел ко мне на цыпочках и подмигнул на Гаврилова с дьявольски лукавым видом: — Все устраивается как нельзя лучше. Этот болван со своей глупой крысой внутри сам лезет в лапы психиатров. Вели закладывать лошадей — мы его живо домчим. И вот, когда мы уселись в экипаж, нужно было видеть, с какой трогательной заботливостью относился настоящий сумасшедший к поддельному. Он закрывал ему ноги пледом, хлопотливо засовывал за жилет клок сена («Жизненная эссенция сена очень
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 115 хорошо размягчает инородные тела внутри организма...»)г изредка во время пути обращался к Гаврилову, сочувственно кивая головой: — Ну, что, Гаврилов?.. Успокоилась крыса? — Нет, ворочается, проклятая. — Ах ты ж, история какая. Ну, потерпи, голубчик... вот привезем тебя, сделаем операцию, и все как рукой снимет. Приехали. У ворот дома умалишенных Зубчинский заботливо помог Гаврилову выйти из экипажа и, деликатно поддерживая под локоть, стал всходить с ним по ступенькам лестницы. Я шел сзади, а сердце отчего-то тоскливо ныло. На наше счастье, в приемной находился в тот момент доктор с ассистентом и два здоровенных служителя в белых халатах. — Чем могу служить?— деловито спросил доктор. Оставаясь благоразумно около входных дверей, я сделал незаметный знак доктору и сказал: — Да вот приятель у меня захворал. Не можете ли вы его освидетельствовать? — Понимаете, доктор,— развязно вступил в разговор Зубчинский.— Вообразил он, что в его животе сидит крыса, и... — Дело, собственно, не во мне,— вежливо шагнул вперед, кланясь и делая знак доктору, Гаврилов.— А мы привезли к вам господина Зубчинского... Доктор опытным взглядом окинул лица обоих и сразу понял, в чем дело. — То есть он шутит,— насильственно улыбаясь и странно дрожа, сказал заискивающе Зубчинский.— Если крыса действительно сидит внутри, то препарат свежего сена... — Хорошо, хорошо. Но вы, господин Зубчинский, пока отдохните, вы устали с дороги. Уведите этого господина в восьмой номер! Глаза Зубчинского странно округлились, он дернулся вперед, но четыре могучие руки уже клещами держали его сзади. Он увидел ясно сразу, все в один момент: Гав- рилова, деловито что-то шепчущего на ухо доктору, и меня, отворачивающего от него смущенное лицо, меня, который уговорил его помочь, меня, который уже взялся за ручку двери, чтобы уйти, покинуть его. И страшный, как лязг железа, стон прорезал застоявшийся больничный воздух: — Обманули!!! Доктор, они меня обманули!! Погиб!! Не помня себя, я выскочил из приемной, кубарем скатился с лестницы и опомнился только тогда, когда Гаврилов догнал меня на улице, усадил в экипаж и мы выехали снова на степной простор среди желтеющих полей. Гаврилов молчал, но, если бы даже он заговорил, я бы не слышал его голоса. Все заглушалось этим до сих пор звенящим в ушах пронзительным криком, в котором слилось все человеческое отчаяние, ужас, страшный упрек и огромное страдание при столкновении с подлостью людской: — Обманули!!! Рассказ произвел большое впечатление. После общего молчания лежащий около Яблоньки Новакович вздохнул своей могучей грудью так, что даже приподнялся корпусом, и сказал задумчиво: — Эти две истории — ваша, Меценат, и Мотылька — навалились на меня, как две надгробные плиты. Я возлагаю большие надежды на Яблоньку в смысле освежения этой склепообразной, склепоподобной атмосферы. Рассказывайте что хотите. Яблонька, и, если даже вы заткнете какой-нибудь иллюминатор дельфином, все равно окружающие будут в восторге. Яблонька погладила нежной, как лепестки розы, рукой огромную голову белого медведя и, сжав значительно губки, погрузилась в задумчивость... Потом решительно тряхнула жидким золотом своих растрепавшихся волос. — История моя так же коротка,— улыбаясь, сказала она,— как и случай с двуногой собакой, хотя я и не так ленива и односложна, как ее автор Кузя. Так как у нас уже установилось правило, чтобы давать рассказываемым историям заглавия, то моя история должна называться несколько легкомысленно —
116 Аркадий Аверченко. Шутка мецената Связался черт с младенцем Два года тому назад жила я с родными на даче. При даче был небольшой парк, который непосредственно переходил в лес, отделяясь от него деревянным высоким забором. По сю сторону забора стояла скамья, на которой я любила сиживать с томиком Тургенева или Гончарова, пригретая солнышком, обвеянная смолистым ароматом де- Сижу однажды, читаю, вдруг — слышу за забором шорох. Сначала я подумала, что это пробирается кто-нибудь из гуляющих дачников, переждала немного, опять углубилась в чтение, вдруг ухо мое ясно уловило за забором чье-то дыхание. Человек всегда инстинктивно чувствует, что за ним наблюдают, и я это сразу почувствовала: за забором в щель меня кто-то разглядывал... — Кто там?— строго спросила я. И вслед за этим услышала шорох чьих-то быстро удаляющихся шагов. Тут же этот пустяк сразу и вылетел из моей головы, но вечером, когда я вернулась с прогулки по озеру в свою комнату, мне в глаза бросилась странная вещь: на туалетном столике, прислоненный к зеркалу, стоял образ святителя Николая Чудотворца в золоченой ризе. Вне себя от удивления, я позвала прислугу, опросила всех домашних — все выразили полное недоумение: такого образа ни у кого в доме не было и в мою комнату никто не заходил, тем более, что дверь была мною заперта. Мы все в душе немного Шерлоки Холмсы, поэтому я, оставшись одна, стала на колени и внимательно освидетельствовала ковер. Следов, конечно, никаких не было, но по линии от раскрытого окна до туалетного столика я обнаружила несколько песчинок, лежавших небольшими островками на определенном друг от друга расстоянии. Конечно, это мне ничего не объяснило, так как и сама могла занести на подошвах эти песчинки — пришлось предать чудотворный случай с Николаем Чудотворцем забвению. Но дня через два повторилось то же самое: утром чье-то дыхание за забором и шорохи, вечером на туалетном столике я обнаружила флакон французских духов, уже откупоренный и начатый. Я опять взяла всех на допрос, и снова все отозвались полным незнанием, а горничная посоветовала запирать мое окно, выходящее в сад. Я так и сделала, но на четвертый день окно оказалось открытым, а на столике лежало несколько книг в великолепных переплетах, но по содержанию их подбор был самый странный: два тома Энциклопедического словаря, том стихов Бодлера, роскошное издание «Бабочки Европы» Мензбира и «Семь смертных грехов» Эжена Сю в русском переводе... Мне сделалось не по себе. Очевидно, кто-то через окно являлся в мою комнату, как к себе домой, и хотя ничего не уносил, а, наоборот, одаривал меня же, но, согласитесь, неприятно чувствовать, что «мой дом — моя крепость», это фундаментальное правило англичан уже кем-то неоднократно нарушено. На другое утро я, не переставая размышлять об этой дурацкой истории, захватила томик Бодлера и «Бабочки Европы» — с целью рассмотреть все это и направилась к своей любимой скамейке. Снова за забором шорох и чье-то дыхание... Я подождала немного, сделала вид, что всецело погружена в разглядывание раскрашенных политипажей, и вдруг, как молния, внезапно обернулась назад. Взгляд мой успел схватить чью-то рыжую голову в жокейской фуражке, при моем движении вдруг провалившуюся вниз с легким восклицанием. — Послушайте, молодой человек,— строго сказала я.— Подглядывать неблагородно. Лучше уж покажитесь, чем прятаться за забором, как заяц. — Я не прячусь,— сконфуженно пробормотал рыжий «молодой человек», снова выглянув из-за забора.— Я тут... вообще на сад любуюсь. Вдруг взгляд моего нового знакомца упал на книгу Мензбира, которую я держала в руках, и лицо его засияло от удовольствия. — Понравилось вам, барышня? — спросил он, указывая грязной рукой на книгу,— Книжонка, кажется, стоящая. А? Чудеса, можно сказать, природы! И тут я сразу догадалась, кто был автором всех этих нелепых подношений. — Значит, это вы лазите через окно в мою комнату? — сурово спросила я, еле удерживая улыбку при виде его смущенного лица. — Простите, барышня Я ж ничего и не взял у вас. Наоборот, презентовал кой чего на память.
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 117 — Зачем же вы это делаете? — Очень вы мне приятны, лопни мои глаза! На вас и поглядеть-то — одно удовольствие. Сломайте мне два ребра, ежели вру!! Объяснение в любви от такой нелепой рожи не могло польстить моему женскому тщеславию, и я сказала еще суровее: — Чтоб этого больше никогда не было, слышите? И потом я не хочу, чтоб вы тратили деньги на подобные глупости! — Тю! Кто это? Я трачу? Об этом не извольте беспокоиться — ни копеечки-с! Все задаром. А образок я вам, как говорится, на счастье. А ежели что не нравится, так мигните — все настоящее предоставлю: из материи что али из брошков, с браслетов.., — Да вы что, купец, что ли? — Так точно,— хитро ухмыльнулся он.— Почти что купец. Некупленным товаром торгую. Я хотя и девушка, почти не знающая жизни, но сразу сообразила, что это за купцы такие, которые «некупленным товаром торгуют». — А что если я на вас полиции донесу?! — Ни в жисть не донесете,— спокойно сказал он, пяля на меня свои глупо влюбленные глаза.— Не такой вы человек, чтоб другого под монастырь подвести. Нешто такие беленькие доносят? Этот вор был большим психологом. Я помолчала. — Что же вам от меня нужно? — Разик на вас глазом глянуть да презент какой исделать — больше мне ничего и не требуется. Уж такая вы барышня, что прямо на вас молиться хочется. Два ребра сломайте, ежели вру! — Молиться, говорите, а сами для меня вещи воруете. — Зачем специально для вас? Я кой-что и для себя делаю. Посмотрела я на его рыжую расплывшуюся физиономию, и почему-то жалко мне его стало. — Слушайте, голубчик... Если я вас о чем-то попрошу, вы сделаете? — В один секунд! Голову себе или кому другому сверну, а добуду! Два ребра!». — Вы меня не поняли!.. Я прошу вас о другом: бросьте это ваше... занятие! Он призадумался, изящно почесывая оттопыренным большим пальцем рыжую голову. — «Работу» бросить? Гнилой это плант ваш, прекрасная барышня. Делу я никакому не приучен — только «работать» могу. Да кто меня и возьмет на дело? Извольте полюбоваться на личность — прямо на роже волчий паспорт нарисован, за версту от меня вором пахнет. Ах, бедняга! В этом он был категорически прав, даже не клянясь двумя сломанными ребрами. Представьте себе, долго я с ним беседовала, и хотя, несмотря на все доводы, не могла направить его на правильный путь, но расстались мы друзьями. Он даже дал слово не таскать мне в окно «презентов», вымолил только разрешение «чествовать меня лесными цветочками». Я видела, что встречи со мной доставляют ему огромную радость, и думаю я, что, помимо этого невинного удовольствия — никаких утех в его горемычной жизни, исключая пьянство и чужие сломанные ребра,— никаких других утех не было! Приходил он к забору в течение лета несколько раз. Я ему связала в «презент» гарусный шарф, а он перекидывал мне через забор «лесные цветочки», но и тут раза два по своей воровской натуре сжульничал, потому что однажды презентовал мне цветущий розовый куст, выдернутый с корнем, а другой раз преподнес букет великолепных оранжерейных цветов, бешено клянясь при этом всеми сломанными ребрами мира, что сорвал в лесу. Дикий человек был (закончила Яблонька с ясной светлой улыбкой) — что с него взять! — Где же он теперь, этот ваш рыцарь без страха, но с массой упреков?..— ревниво спросил Новакович. — Ах, я боялась этого вопроса,— уныло, со вздохом прошептала Яблонька.— Конец этой истории такой грустный, что я хотела не наводить на вас тоски... но раз вы спрашиваете — закончу: когда я уже жила в Петербурге, мне однажды какой-то оборванец
118 Аркадий Аверченко. Шутка мецената принес безграмотную записку на грязном клочке бумага. Недоумеваю, как он узнал мой адрес... В записке значилось: «Если вы точно что ангел, то не обезсудьте, придите проститься. Очень меня попортили на последней работе — легкия кусками из горла идут. Повидаться бы!! Лежу в Обуховской больнице, третья палата, спросить Образцова... Ежли ж когда придете — оже помру — извините за беспокойство». — Что ж... пошли? — тихо спросил Меценат. — Конечно! Как же не пойти. Труд не большой, а ему приятно. Засиял весь, как увидел. Этакий рыжий неудачник, прости его Господи. При мне же и умер... Сдержал- таки свою любимую клятву «сломанными ребрами»; доктор говорил — три ребра сокрушили ему. Вдруг Яблонька вздрогнула к-, отдернув руку, лежавшую около Куколкит поднесла ее к лицу. — Кто? Что это? Неужели Куколка? То, что вы поцеловали мою руку — так и быть, прощаю вам, но что на ней ваши слезы — нехорошо. Мужчина должен быть крепче. — Господи! — в экстазе вскричал Куколка, приподнявшись с ковра на колени и молитвенно складывая руки.— Неужели такие женщины существуют? Как же, значит, прекрасен Божий мир!! Мгновенную легкую неловкость развеял Мотылек: — А ваша история, чувствительная Куклиная душа?! Вы должны ее рассказать — чтоб мне два ребра сломали!! — О друзья! Позвольте мне ничего не рассказывать... После истории Яблоньки все другие истории покажутся шакальим воем. Да если вы хотите — самая чудесная история в моей жизни это та, которую вы знаете: знакомство с такими замечательными людьми, как вы, и та сила, та мощь, которую вы в меня вдохнули; и которая, я чувствую, сыграет огромную роль в моей жизни!! Последний бокал пью за ваше здоровье и счастье, мои родные друзья! Уже поздно. Не пора ли спать? Этого вечера я никогда не забуду!« Домой шел Куколка, пышно освещенный полной луной. Глаза его, полные слез, были обращены к небу, и там в неизмеримой роскошной глубине он видел прекрасного Бога, окруженного сонмом сверкающих серафимов, и не чувствовал в этот момент Куколка под собой земли, потому что, когда наткнулся на уличную проститутку, то даже вопреки своему обыкновению не извинился. Глава XIV КУКОЛКА ВХОДИТ В МОДУ Случаются в Петербурге такие воскресные дни, когда воздух делается как-то чище и светлее, небо ярче и солнце светит, точно праздничная русская девушка в алом сарафане, идущая в церковь под бурный и радостный колокольный звон,— солнце светит тоже по-праздничному... Тогда будни уползают, как серые старые змеи, куда-то далеко и на душе весело, радостно. Тогда музыка городской суеты звучит ленивее и гармоничнее, а золотые пылинки в дружески теплом луче солнца, протянутом от неплотно задернутой портьеры до узорчатого ковра над кроватью, пылинки пляшут особенно беззаботно и лихо... Хоровод этих крошек особенно затанцевал и закружился, когда Куколка потянулся в своей постели и раскрыл сонные глаза. Утренний церковный благовест разлился круглыми, тугими, упругими, как литые мячи, звуками, и несколько таких медных мячиков-звуков запрыгало в Куколкиной комнате, схватившись за руки с пляшущими золотыми пылинками. Этот веселый утренний бал окончательно вернул Куколку от сна к жизни. Он бодро вскочил, накинул халатик, заказал хозяйке кофе с филипповскими пирожками, принял ванну и, освеженный, особенно благодушный в предвкушении праздничного дня, важно развернул свежую газету. В отделе литературной хроники было написано и о нем: «Входящий в известность писатель В. Шелковников едет в скором времени в Италию на Капри, где будет работать над задуманным им романом». Куколка улыбнулся и с дружеским упреком покачал головой.
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 119 — Ах, Мотылек, Мотылек! Вечно он что-нибудь выдумает.- Впрочем, это он для меня же. Какой-такой роман? И в голове даже не было. А роман хороню бы написать. Толстый такой. В трех частях. Снова гулко и тяжело грянули воскресные колокола; Куколка при этих звуках вдруг бросил газету и всплеснул руками. — Боже ты мой! А помолиться-то я и забыл!« Очевидно, для Куколки это было важное упущение («Пойди-ка потом исправь! Как исправишь?»), потому что он немедленно же опустился перед образом на колени и вознес к Богу ряд мелких и крупных молитв, где причудливо смешались воедино прошения и благодарения за посланное свыше: молился он за мать, за Россию, за Мецената и Мотылька, за Кузю и Новаковича — его новых, таких преданных друзей; за то, чтобы тираж «Вершин», где он секретарствовал, вырос вдвое, благодарил Бога за ниспосланный ему талант, вознес самую пышную гирлянду лучших отборных молитв за прекрасную, чудную Яблоньку, а вспомнив, кстати, и о ее знакомом рыжем воре, испросил и для него у Господа Бога мирного упокоения в селениях праведных. Чистая душа был этот Куколка, и сердце его возносилось с просьбами ко Вседержителю с такой же сыновней простотой, с какой мальчишка выпрашивает у матери лишнюю горсть орехов. Покончив с религиозными хлопотами и заботами, Куколка бодро нырнул в светские дела, а именно: выпил большую чашку кофе с двумя популярными филиппов- скими пирожками, еще тепленькими, и принялся писать матери в провинцию восторженное письмо о своих блестящих шагах на поприще литературной славы, о верных друзьях меценатовской плеяды, о Яблоньке, которая, по его меткому утверждению, была лучшим Божьим созданием на земле, о романе в 3-4 частях, который он предполагает писать (так здоровое зерно, брошенное в черноземную почву, немедленно дает роскошные ростки), о взаимоотношениях редактора и издателя «Вершин», о своей квартирной хозяйке — о многом писал Куколка, много зернистых мыслей и сведений опрокинул со дна чернильницы на бумагу, много дряни и трухи втиснул туда же, инстинктивно памятуя, что родительский желудок все, все, решительно каждую крупицу с жадностью поглотит и все с благодарностью переварит... Только что окончил Куколка письмо, как в дверь постучали, — Пожалуйста, войдите,— разрешил Куколка. Господин с жесткой щетиной на лице и искательными глазами, в узкой, отлакированной временем, венскими стульями и пивными столиками без скатерти визитке, в брюках, чудовищно вздутых на коленях, будто он сунул туда два футбольных мяча,— такого вида господин вошел в комнату и поклонился с принужденной грацией щедро получившего на чай трактирного слуги. — Простите, что врываюсь. Праздник. Отдых. Знаю. Но пресса безжалостна. Чудовище. Сжевывает зубами в конце концов всего человека. К новоприбывшему чудовище-пресса, однако, отнеслась довольно милостиво: кроме наполовину сжеванного галстука и объеденного низа брюк, он почти не пострадал от зубов прессы. — Да, насчет прессы вы верно отметили,— благосклонно согласился Куколка.— Чем вообще могу служить? — Я от редакции «Вечерняя Звезда». Прислан. Интервьюировать. Вас. Разрешите! Сердце Куколки бешено забилось и сладко, как на качелях, опустилось вниз, чтоб сейчас же еще слаще взлететь в поднебесье. — Да что вы... Мне, право, так неловко. Зачем же вам беспокоиться... Я бы сам пришел, если нужно. На лице щетинистого изобразился благоговейный ужас. — О, что вы! Как же мы осмелились бы беспокоить такого масти... (он чуть не сказал «маститого», но, взглянув на юное простодушное лицо Куколки, спохватился) такого... популярного человека! Итак, разрешите? — Извольте! — засуетился Куколка.— Да вы не хотите ли кофе выпить?.. Вот и булочки, масло, пирожок есть. — Я, собственно... уже завтракал,— пробормотал интервьюер «Вечерней Звезды», в то же время обрушиваясь на предложенные продукты с такой яростью, что его слова о съеденном завтраке должны были бы относиться к эпохе семидесятых годов.— Эх, под такой бы пирожок бы да рюмочку бы водки... двуспальную! На лице Куколки отразилось совершеннейшее отчаяние.
120 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — Ах ты, несчастье какое, Боже мой! Водки как раз и нет! И как это я упустил?! Впрочем, есть красное вино. Вы выпьете красного?! Интервьюер закивал головой и промычал набитым ртом так энергично, что было очевидно — окраска предложенного напитка являлась для него мельчайшей деталью. Наконец, отвалившись от стола, он допил последнюю каплю вина и сказал в виде оправдания своему хищному поведению: — Прогулка, знаете, дьявольски развивает аппетит! Где родились? — В Симбирске. — Хороший город. Непременно побываю. Так и запишем: «Место рождения — Симбирск». Учились? — Учился. — И правильно. Ученье, как говорится, свет. Почему начали писать? — Тянуло меня к литературе. — Благороднейшая тяга! Другого паршивца к бильярду тянет, ботифончик этакий заложить, а избранные натуры непременно к литературе взор свой обращают или там к музыке какой ни на есть. На какие языки переведены? — Собственно, еще ни на какие... — Так и запишем: «Две поэмы вышли в английском переводе в «Меркюр-де- Франс». Репортер откинул назад голову и с такой восторженной любовью и гордостью артиста поглядел на четко выписанное им в памятной книжке название иностранного журнала, что у Куколки не хватило духу протестовать. — Кого из классиков лично знали: Тургенева, Достоевского, Гончарова?.. —- Помилуйте, меня и на свете тогда не было. — Прискорбно. Строк тридцать похитила у меня эта ваша молодость. Впрочем, черкнем штришок: «В бытность свою в Симбирске великий Тургенев взял однажды на руки Шелковникова — тогда еще малютку — и пророчески воскликнул: «Вот мой продолжатель!» — Но... ведь этого... не было! — А почем вы знаете? Вдруг было, да вы по младенчеству не обратили внимания. Ваш любимый писатель? — Пушкин. — Так и занесем: «Пушкин и Достоевский». Говорят, роман пишете? — Видите ли... я еще не знаю.,. — Так-с. Тайна. Понимаю. Тайна — святое дело. Из какого быта? Я полагаю, насчет оскудения интеллигенции. Э! — Как вам сказать...— в отчаянии пробормотал Куколка. — Так и запишем: «В будущем произведении жестоко бичуются уродливости русских Рудиных, оторвавшихся от земли...» Курите? —• Ну, это такая деталь, что стоит ли указывать... — Нет, мне бы, мне папироску. Ужасно курить хочется! Я в том смысле. Скажите еще что-нибудь копеек на тридцать! Для округления. Куколка беспомощно взглянул на него. Что ему сказать? У бедняги даже мелькнула мысль предложить интервьюеру эти недостающие тридцать копеек наличными, но тот уже вдохновенно перебил его: — Спортом занимаетесь? Вы, по-моему, хороший боксер легкого веса. Нет? Ну, все равно займетесь на свободе. «Наш собеседник очень увлекается кроме литературы и той отраслью спорта, о которой еще знаменитый Расплюев отзывался: «Просвещенные мореплаватели и вдруг бокс». Тот Расплюев, который в изображении артиста Давыдова вырастает в...» Ну, во что он вырастает, я после допишу. Дома. Он перечитал написанное и вытянул губы трубочкой. — Гм... суховато немного вышло. Ну, я дома еще иллюминую; красочкой кое- где трону. Ну, я побежал. Еще один фрукт на очереди. Посланник. Балканский вопрос. Рубля на четыре. Счастливо оставаться. Еще папиросочку? Можно? Три? Ну, три) Или пять? Для округления. Так, в Саратове родились? Чудный город. Обязательно побываю. Так сказать, на месте преступления. Чудно! Пляж, фактории. «Эх ты, Волга»,— как говаривал покойный Степан Разин. Эпос, а? До скорейшего! Этот бедный поденщик пользовался в литературных кругах популярностью за одну свою странную особенность: получив в конце месяца из редакции деньги — рублей пятьдесят,— он вместо того, чтобы освежить свой туалет или расплатиться с
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 121 пребывавшей в хронической панике квартирной хозяйкой, вместо этого он брал лихача на дутых шинах, мчался в «Аквариум», заказывал великолепный ужин в ложе, выходящей к сцене, пил шампанское, закуривал «гавану» и, купив у продавщицы пук красных роз на деньги, оставшиеся после уплаты по счету, барским жестом швырял цветы какой-нибудь пляшущей на сцене испанке, после чего пешком возвращался домой, опустошенный, но бодрый, бормоча себе под нос: — По-великокняжески провел вечер! Аи да мы, Пегоносовы! Вот это жизнь! Красота! Ракета! Манера разговаривать у него была тоже особенная, никому другому не свойственная. Мотылек почему-то называл эту манеру «фонетическим методом». При встрече с Мотыльком он еще издали кричал: — Здравствуйте, красавец! Зарабатываете? Красота! А галстучек-то! Мода! Король Эдуард пуговицу на жилетке для моды расстегивал! Англичане! Гибралтарский вопрос! Думаю в Испанию поехать — кастаньеты, танцовщицы, в «Аквариуме» давно были? Осетрина беарнез чудная! Рыбный вопрос! Думаю рыбной ловлей заняться! Море — Черное — Каспийское — Нефтяные вышки — Нобель — керосиновый король — красавец — зарабатывает!! Эта бесконечная лента могла тянуться полчаса. Теперь, когда он вышел от Куколки, Куколка минут пять сидел оглушенный, будто его посадили под жерлом пушки и выстрелили. Но не успел он прийти в себя, как в двери снова постучали. — Можно? — Можно. Вошел седобородый старец, казалось, весь сделанный из мягкого серебристого плюша, благостный, импозантный, в сером сюртуке и с плюшевой шляпой в руке. — Жаждал познакомиться..— мягким серебристым баском проворковал он, окружая руку Куколки двумя пухлыми ладонями, будто пуховой периной.— Вот вы какой!.. Совсем молодой. А мы уже старики-с! Да-с... На исходе. Вы в гору, мы под гору. Вот и зашел посмотреть, чем молодежь дышит. — С кем имею честь?..— пробормотал Куколка. Посетитель назвал свою фамилию, и Куколка так и отпрянул в благоговейном ужасе: носитель фамилии был крупный по петербургскому масштабу писатель, гремевший своими романами в прошедшем десятилетии. Что его привело к бедному, в шутку раздутому, «как детский воздушный шар», гт4 выражению Мотылька, Куколке? Захотелось ли ему при взгляде на Куколку вс помнить себя самого — молодым, входящим в моду, «взбирающимся на высокую гору»? Или уж очень он боялся отстать от века? Или захотел старый литературный слон, грешным делом, заручиться признательностью и дружбой будущей знаменитости? Бог его знает. Темны и извилисты пути артистической души на закате!.. — Более ты мой! — засуетился радостно смущенный, растерянный Куколка.— Я даже не знаю, какое кресло вам предложить! Ведь вы наш учитель! На какое почетное место посадить вас?! — Э! Все равно в конце концов в калошу посадите, хе-хе. Впрочем, шучу. Вы имеете, кажется, отношение к редакции «Вершины»? — Да... я там... секретарем. — Хороший журнал. В моду входит. Я вам, кстати, чтоб не с пустыми руками заходить, вещицу принес. Кажется, удалась Хотите, берите для журнала! Куколка бросил косой взгляд на извлеченную из сюртучного кармана трубко- образную «вещицу» и, хотя был он восторжен и неопытен, как дитя, но не мог не заметить, что «вещица» уже бывалая. Следы ее путешествий ясно обозначались в виде истертых, потрепанных краев и карандашных ядовито-синих, не поддающихся резинке пометок на обложке: «К в о з в р.». Тем не менее Куколка вещицу благоговейно взял и тут же заверил, что, со своей стороны, приложит все усилия, чтобы в ближайшее время... и так далее. Был он еще мягок и сердечен, резко отличаясь от старых очерствевших редакционных тигров, жестоких палачей, живодеров, убийц и крушителей как робких, радостно начинающих, так и угрюмо кончающихся дарований. — Ну, теперь я пойду... А то вы тут, может, творили что-нибудь... хе-хе... вечное, а я, старый брюзга, мешаю.
122 Аркадий Аверченко. Шутка мецената Еще раз Куколкина рука нырнула, как в душную пуховую перину — в две чисто вымытые пухлые ладони, и плюшевый мягкий старик вышел, покачивая серебристой бородой, опираясь на трость с серебряным набалдашником. После его ухода Куколка посидел еще немного в задумчивости, перечитал письмо к маме, дописал несколько строк и сказал сам себе, потирая лоб: — Что-то мне еще нужно сделать?.. Неприятное, но необходимое.» Гм! Со вчерашнего дня собираюсь. Ах, да! Разыскать Мецената и поговорить с ним. Куколка с гримаской почесал затылок, вынул из ящика письменного стола какую-то светло-фиолетовую записочку, перечитал ее, вздохнул и, энергично одевшись, решительно вышел из дому. Глава XV МАТ МЕЦЕНАТУ Изменял ли жене Меценат? Никто из клевретов не мог сказать об этом ничего положительного или отрицательного. Вообще эта сторона жизни Мецената была окутана абсолютным мраком. В орбите его разнообразной жизни вращались кроме клевретов и несколько очень недурненьких девушек сорта, совершенно противоположного Яблонь- ке, но у Мецената к ним отношение было более отеческое, чем галантное. На ухаживание за ними вездесущего Мотылька Меценат смотрел сквозь пальцы, сам же ограничивался благодушным подшучиванием над всеми этими Мусями и Лелями, подкармливая Мусю и Лелю ужинами при упадке их личных дел и снабжая малой толикой деньжат под деликатным предлогом, что «мне твоя красная шляпа, Муся, действует на нервы. Возьми себе бумажку и купи что-нибудь менее кровавое!». И Муси жались к нему при всяких невзгодах, как попавшие под ливень пичуги к могучему гостеприимному дубу. И сегодня — в этот воскресный день — Меценат тоже кейфовал не один, а обсаженный с двух сторон Мусей и Лелей. Сидели они в том самом кабинете кавказского погребка, где не так давно праздновался день рождения Принцессы, столь прекрасно воспетой Кузей в его импровизации о красоте лени. Муся сидела справа от Мецената, Леля слева. Леля была брюнетка в серой шляпе, Муся — блондинка в черной, с эспри. Кроме этого, ничем они друг от друга не отличались, Муся как Леля, Леля как Муся, Одним словом, девушки как девушки. — Понимаете, Меценат,— рассказывала, волнуясь, Леля.— Когда мы познакомились, он уверял меня, что учится студентом в Лесном институте, а оказался простым приказчиком на дровяном складе вовсе. Как это вам покажется? — Отчаяние и ужас, — серьезно сказал Меценат, прихлебывая белое винцо.—Я бы не пережил этого удара. — Знаете, я поэтому с ним и разошлась. — Надеюсь, он не перенес разлуки и покончил с собой? — Какое! Я сама так думала, а он за Дусей от «О бон гу» стал бегать, да еще и смеется вовсе! — Смеется?! Возмутительный цинизм. Я бы его на вашем месте забыл. — Я уже и забыла. — Ну и умница. Почирикайте мне еще что-нибудь. — Ха-ха! Что ж вы нас, за птиц считаете, что ли? — кокетливо рассмеялась Муся.— Ужасно обидно, что вы нас даже, кажется, не считаете за интеллигентных вовсе. А я даже слушала курсы повивальных бабок! — Святое призвание. Даю вам слово, если у меня родится ребенок, вы будете первая бабка, которая повьет его. — Да я не кончила курсы. Все из-за того Гришки, который был инструктором на скетинге. Из-за него и курсы бросила, а потом долго плакала вовсе. — Значит, ты, Муся, пожертвовала карьерой ради сердца w Такая жертва угодна Богу. — Какой вы странный, Меценат. Говорите серьезно, а будто смеетесь вовсе. — Смех сквозь невидимые миру слезы. Ну, чирикните еще что-нибудь. Муся надула губки. — Да что мы вам, люди или птицы?!
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 123 — Конечно, люди! За убийство каждой из вас убийца будет осужден на такой же срок, как и за убийство Льва Толстого. Значит, с точки зрения юриспруденции вы имеете такой же удельный вес, как и Лев Толстой. — А у меня есть открытка Льва Толстого. — Быть не может! Повезло старику. — Меценат, а кто вам больше нравится — Муся или я? Но этот рискованный вопрос остался без ответа, потому что в ту же минуту из-за портьеры, заменявшей дверь, выглянуло смущенное лицо Куколки. — Простите, Меценат... Я, право бы, не решился, но я думал, что вы один. Почтенная Анна Матвеевна сказала, что вы сюда поехали... Я думал, с вами наши... — Да чего вы там на пороге бормочете извинения?! Входите. Вот познакомьтесь с этими барышнями: левая — Муся, правая — Леля. Пожалуйста, не перепутайте только, это очень важно. — Какой хорошенький,— проворковала Муся, косо, как птичка, поглядывая на Куколку. — Прямо куколка. — Да его Куколкой и зовут, — рассмеялся Меценат. — Неужели?.. Какая странная фамилия. — Видите, собственно, моя фамилия Шелковников. Имя мое — Валентин, отчество... И Куколка добросовестно выложил всю подноготную, благо тут не было Мотылька, который никогда не давал ему закончить полного своего титула. — Но я вас буду лучше называть: Куколка. Можно? Вы актер? — Нет, я поэт. — Как чудно! Напишите мне стишки. — С удовольствием,— с невозмутимой вежливостью, характеризующей его в отношениях ко всем окружающим, согласился Куколка.— Выберу свободный час и напишу. Потом обратил свое лицо, на которое налетело неуловимое облачко заботы, к Меценату. — Простите, милый Меценат, но я, собственно, к вам по делу. Поговорить бы нужно. Очень серьезно. Брови Мецената дрогнули от легкого удивления и какого-то тайного смущения, но он сейчас же деловито кивнул головой Куколке и встал. — Это легко устроить даже сейчас. Тут рядом свободный кабинет. Перейдем туда. А вы, миледи, попросите еще вина и фруктов — позабавьтесь минутку без меня. Наболевший вопрос о предателе — приказчике дровяного склада еще не обсужден вами с исчерпывающей ясностью. По искусственной веселости Мецената было заметно, что он немного внутренне сжался перед «серьезным разговором», потому что в его грешной голове сразу же мелькнула мысль: уж не открылась ли вся «Кукольная комедия» и не предстоит ли щекотливое объяснение по поводу жестокой шутки «в космических размерах». Но о том, что случилось на самом деле, бедный Меценат и не догадывался и не мог бы догадаться, если бы ему дали на догадки три года сроку. В пустом кабинете электричество не горело и весь источник света заключался в небольшом запыленном окне, помещавшемся высоко, а на улицу выходившем низко — в уровень с тротуаром. Солнце золотило пылинки на окне, но они не танцевали, как давеча в комнатке Куколки, а притихли, прижавшись к стеклу и чего-то выжидая. Скатерть со стола была снята, и на голой столовой доске ясно обозначилась цифра «8», получившаяся из двух следов от стоявших рядом мокрых стаканов с вином. На стене висела преглупая картина «Отдыхающая одалиска» — полногрудая женщина, играющая с ручным леопардом на пестром ковре. Все вышеописанные подробности Меценат заметил не сразу, а втиснулись они в его мозг лишь тогда, когда случилось «это», и осели в мозгу на всю будущую жизнь. Даже запах — причудливая смесь из зеленого лука, лимона, тертого сухого барбариса и острого овечьего сыра,— даже этот специфический аромат, въевшийся в стены комнаты, долго потом преследовал Мецената. Когда они вошли в кабинет, Куколка повернулся лицом к свету и, положив свою изящную тонкую руку на могучее плечо Мецената, сказал с некоторым волнением: — Верите ли вы мне, Меценат, что я люблю вас больше, чем всех остальных? — Верю,— немного колеблясь, ответил Меценат,
124 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — Очень хорошо. Тогда мне легче говорить. Берите ли вы, что я сейчас обращаюсь именно к вам, потому что вы самый умный, самый добрый и вообще... Вы мне напоминаете доброго Бога-Отца, к которому всякий человек имеет право обратиться со всякой просьбой, за всяким — самым даже диким — советом. Верите? Такое лестное сравнение немного испугало Мецената, и он с трудом преодолел себя, чтобы скрыть смущение: — Куколка! Да что же случилось? — У меня нет никого, кроме вас, старше меня и умнее, к кому бы я мог обратиться за советом по самому неприятному для меня поводу. Дело чрезвычайно деликатное. Со мной это впервые случилось. — Вам нужен совет? — облегченно вздохнул Меценат.— Говорите смело. Что будет в моих силах... — Меценат! Вы... не считаете меня фатом?.. — Боже сохрани! — За это спасибо. Иначе бы я не мог и рта раскрыть. Слушайте же! Одна женщина призналась мне в любви и... как бы это сказать?., немного даже преследует меня. А я, видите ли, ее не люблю. Признаюсь уже во всем: мне нравится другая. А эта первая... она хоть и красавица, да не по душе мне. И доверчиво закончил: — Это бывает, Меценат? ■— Бывает,— усмехнулся мудрый конфидент.— Скажите, Куколка, а вы давали первой женщине... какой-нибудь повод? — Ни малейшего. Я только был вежлив, как со всеми прочими... А случилось другое. Согласитесь сами, разыгрывать Прекрасного Иосифа — роль чрезвычайно глупая, но что ж делать, когда у меня совсем другие мысли и... стремления. Вы умный и опытный, посоветуйте, как это ликвидировать? — Гм!.. Если вы мне так доверились, так доверяйтесь до конца! Чтобы дать вам толковый совет, я должен знать: кто эта первая? Эта жена Пентефрия? А? — Я думал, вы сами догадаетесь! Впрочем, уж буду говорить все прямо, как на исповеди: Ее Высочество. Меценат в недоумении поглядел на него. — Какое... Высочество? — Ах, Боже мой, да та красавица, которая была с нами в прошлом месяце в этом ресторане. Еще Новакович рассказывал, что она на воздушном шаре от отца бежала... Ну... Принцесса, одним словом! Потолок был и без того низкий, а в этот момент он спустился еще ниже, с треском ударил Мецената по темени, пригнул его и расплющил... Меценат молча покачнулся, уцепился за спинку стула и осел, будто из него кто-то волшебной силой сразу вынул костяк. — Что с вами, Меценат? Вы как будто чем-то поражены? Может, мне не следовало этого говорить? — Нет, ничего, ничего,— замахал трепещущей рукой Меценат.— Это я просто, кажется, выпил вина больше, чем полагается... Подождите! Он отошел к окну, поднял локти, оперся о подоконник и долго и внимательно разглядывал пылинки, осевшие на стекле. Мысли у него были разорванные, растрепанные, как облака после бури... «Вот эта дождевая засохшая клякса чрезвычайно напоминает очертание Африки,— подумал Меценат.— Да... Африка! Туда мы не доехали... Поленилась Принцесса. А будь мы в Египте — ничего бы этого и не случилось... Восемь лет!.. И как легко их составить, эти восемь: след от двух пустых осушенных винных стаканов рядышком — вот тебе и восьмерка. Гм... Ленивая одалиска... Пожалуй, что и не ленивая. И одалиска не ленивая, и леопард — не леопард...» — Я с ним и в цирк, и в кинематограф, как порядочная, а потом его товарищ, знаешь, брюнетик такой, Вася, говорит: «Да какой он студент Лесного института?! На дровяном складе служит. Доски записывает вовсе».— «Что вы ко мне со своими досками лезете»,— говорю я, а сама плачу, плачу, как дура, верное слово, плачу,— доносилась из-за стены монотонная, печальная повесть Лели. Меценат вдруг оторвался от окна и обратил совершенно спокойное лицо к Куколке.
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 125 — Ф-фу! Прошло. Ну, теперь рассказывайте, севильский обольститель, как же это все случилось? — Да вот — в самых кратких словах,— потому что вас там дамы ждут, неловко оставлять их скучать! На другой день после знакомства заехал я к ней просто из вежливости, думал, не застану дома, оставлю карточку. Вдруг говорят: «Вас просят». Ну, выпили мы чаю, посидели... то есть сидел я, она лежала... Поговорили. Ухожу я, а она говорит: приезжайте еще на днях, привозите стихи, почитайте. Я думал, она стихами заинтересовалась! Приехал вторично, стал ей читать, а она, представьте, заснула, кажется! Очень странная дама Потом, когда я кончил, очнулась и говорит: «Что вы там сидите, сядьте около меня!» Присел я на кушетку, а эта самая... Принцесса стала мне волосы гладить. Я думал все-таки, что кое-что из моих стихов ей понравилось и она... одобряет, а она обняла меня за шею и говорит вдруг: «Поцелуйте меня!» Я немножко испугался и ушел. Потом она два раза вызывала меня к телефону... Сама заезжала в экипаже... Кататься на Острова приглашала... Я один раз по слабости характера поехал, потом стал отказываться... Неприятно, знаете, когда человек все время говорит: «Вы меня разбудили, вы меня разбудили». — Да... неужели... она заезжала за вами?! — Ей-Богу. — Но ведь эта... Принцесса... ленива, как сотня сытых кошек! — Не знаю, что с ней сталось — совсем не такая, как первый вечер... Глаза сверкают, румянец во всю щеку, и губы облизывает, как вампир, ищущий крови. Я ее даже, знаете ли, немного боюсь. Вчера вечером четвертую записку от нее получил. Звонит, пишет, заезжает.,. — Что ж вы о т меня хотите? — странным голосом спросил Меценат. — Вы с ней... ближе знакомы, чем я. Посоветуйте, как всю эту историю ликвидировать? Чтобы было не обидно для нее и чтоб мне не терять мужскою достоинства. Такая неприятность, знаете! В первый раз у меня это. Впрочем, простите, Меценат... но, может быть, мне было бы лучше посоветоваться по этому поводу не с вами, а... с Нова- ковичем, например? А то вы,., какой-то странный! — Нет, нет. Вы как раз обратились по настоящему адресу. Умнее ничего нельзя было придумать! А сделайте вы, чтобы выйти с честью, вот что... Возьмите портрет той особы, которую вы любите, напишите на обороте: «Моя невеста», — да и пошлите ей без всякого письма. Она поймет, и все кончится красиво. — Вы думаете? А это... удобно? — Чрезвычайно. Я вам советую, как лицо... не заинтересованное. За портьерой вдруг послышался мужской смех, возня и крики: — Да куда это они уединились?! Телохранитель! У Куколки с Меценатом секреты — не подкапывается ли Куколка под нас? Не хочет ли понизить наш курс в глазах, Мецената?! Кузя и Мотылек под предводительством Новаковича бесцеремонно ворвались в кабинет с одалиской и леопардом на стене и остановились, удивленные: на них в упор смотрели черные неподвижные глаза Мецената и... никогда еще клевреты не видели такого странного взгляда — Простите, Меценат... Если вы еще не кончили, мы подождем. — О нет! Мы уже свободны. Куколка читал мне по секрету свою новую поэму и... это... оказалось... дьявольски сильная вещь!! — Закончили поэму? — осведомился профессиональным тоном Мотылек. — Да! Закончу, — твердо отвечал Куколка. — Сегодня же. Глава XVI САМАЯ КОРОТКАЯ ГЛАВА ЭТОЙ КНИГИ В нарядном будуаре Веры Антоновны сидел Новакович, почти расплющив своим мощным телом хрупкий воздушный пуф, и говорил: — Недоумеваю, за каким чертом Меценат не сам к вам явился, а послал меня. Такая простая вещь... Говоря кратко — он просит у вас отпуск. — Какой отпуск? Боже, как это все... утомительно. — Для нас? Нисколько не утомительно. Он собирается ехать на Волгу — от Рыбинска до Астрахани и обратно — и берет с собой Мотылька, Кузю. и меня.
126 Аркадий Аверченко. Шутка мецената Вера Антоновна полузакрыла засверкавшие глаза и сонно спросила: — Конечно, и Куколку берет? — О нет! На что нам этот юродивый... Он забавен только в столице, как объект Мотыльковых затей. Так как же... даете Меценату отпуск? — О, боже мой... когда же я его удерживала! Пусть едет. Желаю вам веселиться. Ох, как я устала! Исполнив поручение, Новакович сидел и томительно молчал. Хотя был он человек разговорчивый, но знал — с мраморной статуей не разговоришься. — Да... такие-то дела,— пробормотал онг собираясь встать.— Так-то, значит. Вот оно каково. И вдруг странный вопрос Принцессы пригвоздил его к месту: — Скажите, Телохранитель.- Эта ваша знаменитая Яблонька — очень красивая? — О, описать ее красоту так же трудно, как... Вдруг его взгляд упал на одно место огромного ковра, покрывавшего пол, и фраза осталась незаконченной. — Ну, чего ж вы замолчали? Говорите! — Так же трудно описать Яблоньку, как... — Ну?! — Так же трудно... как«. — Боже, какой вы нудный Г! Но Новакович не слушал: он наклонил корпус и впился ястребиным взглядом в часть пушистого ковра около кушетки... — Так же труд... Боже мой, да вот ее кусок!.. Что это? Быстрее молнии он упал на колени и поднял запутавшийся между бахромой края ковра кусок фотографической карточки. — С ума я схожу?! Ведь это часть лица моей... нашей любимой, неповторяемой Яблоньки! Глаз ее! Кусочек ее капризной нижней губки... Принцесса! Что случилось? Принцесса вдруг уткнулась лицом в подушку, так быстро, что ее бурные, как черный вихрь, волосы разметались во все стороны. Поглядывая одним сверкающим глазом из этого водопада темных струй, она вдруг спросила сурово, почти грозно: — Вы ее любите, Новакович? — Правду вам сказать? Больше света Божьего! — Так и ступайте вон! Дурак вы! И вообще все вы дураки! Плечи ее затряслись, она конвульсивно изогнулась, как раненая королевская тигрица; она извивалась, заглушая подушкой еле слышные стоны. — Истерика или нет? — спросил сам себя Новакович, вертя в руках обрывок карточки.— Пожалуй, что нет. С жиру бесится наша Принцесса! Нет, на истерику не похоже. Обыкновенный дождик без грома и молний. Что бы это значило? — Уходите! Скорей!! Сейчас же... отсюда! Он пожал плечами и на цыпочках вышел из комнаты. Глава XVII КРЫЛЬЯ КУКОЛКИ Меценат в одиночестве шагал по своей огромной гостиной, как дикий зверь в клетке, отталкивая ногой стулья и делая такие резкие повороты, будто он оборачивался на чей-то невидимый удар сзади. Но, когда в дверь постучали, он отпрыгнул в сторону, повалился на диван и сказал равнодушным сонным голосом: — Ну, кто там? Войдите. А! Ты, Кузя! — Вы, кажется, спали? Я вас разбудил? — Наоборот. Кузя с треском опустился в свое обычное кресло и, не обращая внимания на загадочный ответ Мецената, погрузился в мрачное молчание. — Что с тобой, Кузя? Кузя промолчал. — Что-нибудь случилось? Кузя помолчал и вдруг прорвался, точно вода из проткнутой гвоздем йожарной кишки:
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 127 — Меценат! Да ведь он форменный мошенник! Правда, я с вами проделал почти такую же штуку при первом знакомстве, но», я ведь профессионал! Мне просштельно! А тут... этакое грязное животное! — В чем же дело, Кузя? Ты сегодня разговариваешь так много, что из твоих слов я могу извлечь чрезвычайно мало. — Проиграл!! — В шахматы? — А то во что же? Все свои личные деньги, да еще ваших малую толику прихватил, что вы давеча дали на покупку чемоданов! Уехали мы, чтоб его нечистый взял!! — Проиграл?! Кому? — Кому же, как не этому дьявольскому Куколке! Видали вы такого мерзавца?! Ясные детские глазки, серебристый, как у девчонки, голосок, а сам форменный бандит с большой дороги. «Я, видите ли, дилетант (совсем непохоже передразнил Кузя), мне с вами, с маэстро, куда ж тягаться!.. Я давно не играл...» Не играл ты давно? Чтоб на том свете черти твоим черепом так давно не играли!! Показал он мне старушку в кадушке! Я ему свои гамбитики, да дебюты пешки, а он... черт его знает, как парирует.„ Гляжу — ан королеве моей деваться и некуда]! А на четвертой партии такой гамбит показал, что уж не знаю, как его и назвать... Гамбит Чертовой Куклы, что ли?! Меценат! Дадите свеженьких денег на чемоданы? Если нет, так выгоняйте уж сразу! Чтоб не мучиться. По странному совпадению клевреты стали слетаться «на огонек» — один за другим. Вторым влетел Мотылек. — А я к вам на огонек... Куколки не было? — Нет, этой Чертовой Куклы не было,— мрачно пробурчал Кузя. — Почему Чертовой? — живо обернулся Мотылек.— Ты тоже, значит, все узнал?! — Кое-что узнал... Мотылек завизжал: — Ну, как вам это понравится!! Когда я нынче прочел, что издательство «Альбатрос» купило его книгу — лучшее издательство! — я чуть не упал на улице под копыта лошадей!! Болваны! Они моим заметкам поверили! Старушки в кадушках на подушках заскачут теперь по всей России! Подумайте! Я собрал том стихов — ожерелье чистейшего жемчуга,— и это «ожерелье» валяется у меня в столе, мертвое, неподвижное, будто оно из свинцовых пуль, а этот болотный пузырь со своими «Зовами утра» выскочил и — пожалуйте!! Ну, пусть же книжонка его выйдет — хохот, треск и скандалище пойдет на всю Россию!! О дурачье! О, трижды идиоты!! — Кто трижды идиоты? — спросил Новакович, входя без стука и поймав на лету последнюю энергичную фразу. — Пожалуй, что и мы. А ты из нас первый. Черт тебя наддал притащить тогда эту чертову Куколку! Сколько я из-за него крови испортил!! Сидит он теперь на моем секретарском месте и небось смеется, подлец, в кулак. Ведь, не будь его, меня бы снова, может быть, позвали в «Вершины» секретарствовать! — Не будь его — я бы сегодня не проиграл кроме своих денег еще и Мецена- товых чемоданов,— меланхолически добавил Кузя. Новакович поглядел на Кузю с любопытством: — Неужели Куколке проиграл? В шахматы? Однако! Да, вот что, Меценат... Я сейчас от Великолепной! Отпуск вам милостиво разрешен. Да-с, да-с, да-с... вы не можете, Меценат, объяснить мне одной дьявольщины: каким образом в будуар Принцессы попала Яблонька?! Вот кусочек ее спас... В клочья разорвана. — Так это... Яблонька?! — ахнул Меценат, и тут же в душе вздохнул Меценат, и, забыв о собственных переживаниях, уныло пробормотал Меценат: — Бедный Телохранитель! — Что вы там бормочете? — Это я стараюсь догадаться, в чем дело! Действительно, за каким чертом попала карточка Яблоньки к моей жене? Да еще разорванная. Уж не приревновала ли меня Принцесса к Яблоньке?.. — Иначе я и не могу объяснить, — угрюмо пожал плечами Новакович.— Хотя вы ведь никакого повода не давали. А? Меценат? — Ни малейшего.
128 Аркадий Аверченко. Шутка мецената — На обороте ничего не написано? — спросил Мотылек. — Ах, я даже не посмотрел! Вот тут... Гм!.. Странно! «Моя не...» Дальше оторвано. Удивительная загадка! — Почему ж ты не спросил у Принцессы?! — Пойди-ка спроси! Истерика у нее, у вашей Принцессы! Дураком меня назвала и выгнала,— с досадой сказал Новакович, Мотылек сморщил лицо. — Мы с Принцессой почти сошлись во взглядах: она назвала тебя дураком, когда ты выходил от нее, я — когда ты входил к нам. — Да почему же именно я дурак? Я от Куколки не потерпел урона, как ты с Кузей! Мы с Меценатом остались неуязвимы! Правда, Меценат? Меценат, не отвечая," отошел в угол, уткнулся в него и, кажется, засмеялся... По крайней мере, плечи у него дрожали, как у смеющегося. — да#—искоса поглядывая на странно смеющегося Мецената, покровительственно говорил Новакович.— Ты сам, Мотылек, виноват в отношении Куколки. Заварил эту кашу с газетной рекламой, да и не знаешь, как ее теперь расхлебать. Как неопытный спирит, вызвать призрак — вызвал, а как теперь его спровадить обратно — и не знаешь. Теперь уж машина завертелась без тебя! Не читали интервью с Куколкой в «Вечерней Звезде»? Это уж помимо вас кто-то постарался. И где родился, и как родился, и почему родился, и все такое... — Да ведь лопнет же все это! — завопил Мотылек.— Не может не лопнуть! Ведь если выйдет книжка — старушку в избушке никуда не спрятать. Черным по белому! А стоит только этой дурацкой старушке выглянуть из избушки, как все полетит к черту! — Стучала я, стучала,— сказала, входя, Яблонька,— а вы так тут кричите, хоть из пушек пали. «Здравствуйте, разбойнички», — как говорит няня. А Куколки еще — И вы насчет Куколки? — горько усмехнулся Новакович. — Да.~ он мне сказал, что сейчас придет. Чего это вы все носики повесили? Яблонька была по-прежнему ласкова и тепла, как солнечный луч, но наблюдательный Меценат заметил, что в ее ясных глазах мелькало какое-то легкое и милое смущение. — Куколка, Куколку, Куколкой, о Куколке, — продекламировал Кузя. В дверь постучали. -г- А! Вот и Куколка. Комплект полный! — Друзья! — с порога закричал Куколка,— Я так счастлив, так счастлив и за себя и за вас, Мотылек!! Вы снова можете занять ваше секретарское место!! — Что такое! — с тайной радостью спросил Мотылек.— И вас так же «ушли» из редакции, как меня? — Наоборот! Все складывается наилучшим образом. Помните, я вам говорил, что редактор переходит в ежедневную газету? И знаете, кого издатель пригласил на освободившееся место редактора? Меня! Премилейший человек. И подумать только, что всем этим я обязан вам! — А правда ли,— спросил Кузя вместо Мотылька, который при последних словах Куколки странно хрюкнул, завалился за спинку дивана и затих,— правда ли, что «Альбатрос» издает вашу книгу?.. — Да, — сияя прекрасными светлыми глазами, радостно подтвердил Куколка.— Можете поздравить. Да у меня с собой, впрочем, и корректурные листы. — Где?! — взвился из-за дивана, как пружина, Мотылек.— Покажите!! — Да вот они. Я уже и корректуру продержал. Мотылек лихорадочно, дрожащими руками рылся в длинных полосах бумаги и, странно дрожа, допрашивал: — А старушка где? Старушка есть? А? Есть? Старушка в избушке? Где она? Куда вы ее тут засунули?.. — Я совершенно не понимаю,— искренно удивился Куколка, — почему вам так исключительно нравятся эти стихи? Я их сюда и не включал. Мотылек подскочил к Куколке и принялся трясти его за плечи: — Как не включили? Почему нет?! Ведь вы же написали эти стихи или не вы?! — Я-то, я... Но, спросите, когда? Это старый грех. Мне тогда было лет шест- 7 ДН № 1 ЭО
Аркадий Аверченко. Шутка мецената 129 наддать. Когда Новакович попросил меня прочесть в кафе тогда при первом знакомстве все мои стихи, я и стал читать их в хронологическом порядке. А он вдрут на этой самой несовершенной «старушке» неожиданно пришел в восторг, схватил меня за руку и потащил к Меценату. Да... дом Мецената принес мне счастье, друзья! Но, впрочем, дело и не в литературных успехах. Гм! Теперь вы будете, господа, приятно поражены... Куколка обвел всех восторженным взором... — В доме Мецената я нашел самое большое счастье на земле. Позвольте, друзья, представить вам мою невесту!! Чего вы так краснеете, Яблонька? Через месяц наша свадьба и мы едем во Флоренцию — буду там с вашего благословения новую вещь для «Альбатроса» писать. Роман в трех частях. Уже заказан. Все окаменели. А Кузя подобрался бочком к комку странных морщин, под которыми с большим трудом можно было разглядеть черты Мотылька, и дружески шепнул ему: — Подойди же. поздравь, дружище. А то неловко. У тебя лицо, как старый кисет, из которого вытрясли весь табак! Потом подобрался к закрывшему лицо рукой, будто ослепленному Новаковичу и доброжелательно толкнул его в бок. — Не горюй, чего там. Мало ли хороших женщин? Я, брат, недавно познакомился с одной — ну точь-в-точь как моя незабвенная вдова, которую вы так неделикатно назвали «затрапезной», — хочешь, познакомлю?.. Так и быть, забирай ее себе. А я другую для себя пошарю. Яблонька скорбно и виновато поглядела на Новаковича и вдруг заторопилась: — Ох, ведь нам уже ехать нужно! Мы на минутку забежали. Вале еще нужно корректуру в типографию отвезти. Валя, поедем! До свидания, разбойнички. Меценат и клевреты снова остались одни в большой мрачной комнате, окутанной тишиной. Неслышными шагами вошла Анна Матвеевна и остановилась у притолоки, пригорюнившись: — Ага! Вся гоп-компания в сборе... Чего это у вас темно так? Сидите, сычи какие словно, нахохлились. Небось коньячище опять хлестать будете, разбойники?! Сюда подать на ковре али по-христиански — в столовую? Кузя подмигнул Меценату на Мотылька и Новаковича, совсем затушеванных сумерками, иг неслышно подойдя к нему, шепнул: — Это, пожалуй, лучший выход из положения. А? Меценат? Коньяк! Меценат вдруг подпрыгнул на диване и выпрямился — старый, дряхлеющий, но все еще мощный лев. — Ну, ребята, нечего нюнить!! Гляди весело!! Ходи козырем! Выпьем нынче, чтоб звон пошел, а завтра айда к берегам старой матушки Волги — целой разбойничьей ватагой... Айда! На широкие речные просторы, на светлые струи, куда Стенька Разин швырял женщин, как котят! Куда им, впрочем, и дорога! — Аминь! — восторженно закричал Кузя.— Долой Петербург да здравствуют Жигули! Кальвия' Почествуйте волжскую вольницу!1 «Что ж вы, черти, приуныли... Эй, ты, Филька, шут! пляши!' Грянем, братцы, удалую — за помин ее души!» ЗАКЛЮЧЕНИЕ О, могущественное Время! Будь ты трижды благословенно. Ты лучший врач и лучшее лекарство, потому что никакие препараты медицинской кухни не затягивают, не закрывают так благотворно глубоких открытых ран, как ты, вечно текущее, седое, мудрое! Читатель! Если ты через год заглянул бы в — уже так хорошо тебе знакомую — темную гостиную Мецената, ты тихо улыбнулся бы, увидев, что все на своем месте: Меценат в одном углу, одетый в белый полотняный балахон, лепит новый бюст Мотылька, важно восседающего на высоком стуле, в другом углу возится со штангой, выбрасывая кверху свои могучие, будто веревками — мускулами опутанные руки — Новакович; в глубоком кресле мирно покоится, поедая апельсин, Кузя... А у дверей стоит Кальвия Криспинилла и в тысячу первый раз кротко бормочет: — Опять ты, разбойник, шкурки на ковер бросаешь?! Управы на тебя нет, на мытаря!.. 1923 9 «Дружба народов» № U
Ирина Ратушинская Родина, ты мне врастаешь в ребра... Не берись совладать, Если мальчик посмотрит мужчиной — Засчитай, как потерю, примерная родина-мать! Как ты быстро отвыкла крестить уходящего сына, Как жестоко взамен научилась его проклинать! Чем ты солишь свой хлеб — Чтоб вовек не тянуло к чужому, Как пускаешь по следу своих деловитых собакг Про суму, про тюрьму, Про кошмар сумасшедшего дома — Не трудись повторять, Мы навек заучили и так. Кто был слишком крылат, Кто с рождения был неугоден — Не берись совладать, покупая, казня и грозя! Нас уже не достать. Мы уходим, уходим, уходим... Говорят, будто выстрела в спину услышать нельзя. Январь 80 Русалки, и звезды с лучами, И буквицы в рамках резны^! Какую печаль заключали Виньетки потрепанных книг! В каком говорили смятеньи: — О, мы понимаем... Расти! Но помни: тончайших растений Не видит, кто старше шести. Май 81 Не бойся, они не завянут, И звери останутся тут. Но буквы навеки затянут И душу твою уведут. Полюбишь другие игрушки, А нас —- за порог слепоты... Смотри же: вот листья петрушки, И ангелы вот, и цветы! Черта с два — отражать им эпоху! Нашли мне занятье! Загляните в глаза — да не бойтесь! — Где ваша эпоха? Там стоит человечек в нелепом обдерганном платье. Посмотрите, пока он один: Май 81 Хорошо ему жить или плохо, Каково декабрями дышать, Каково отражаться? Отшатнулся и сгинул... И щупал себя: не засвечен? И дышал, и боялся: живой! Остальное — эрзацы. Остальногог по сути, и нет. Лишь один человечек.
Ирина Ратушинская. Родина, ты мне врастаешь в ребра... 131 * # * Наше время — больная корова: Сунет морду — все ближе и ближе, Бабий взгляд и наждачный язык. Не успеешь оставшихся дней Изжевало нам судьбы без крови, Уберечь: дотянулось и лижет! Без особых страстей и грозы. Тем охотнее, чем солоней. Октябрь 1982 * * * Круто сыплются звезды, и холод в небесных селеньях. Этот месяц на взмахе — держись, не ослабя руки! Закрываешь глаза — и за гранью усталого зренья Конькобежец, как циркуль, размеренно чертит круги. В черно-белой гравюре зимы исчезают оттенки, Громыхает глаголом суровое нищенство фраз. Пять шагов до окна и четыре от стенки до стенки, Да нелепо моргает в железо оправленный глаз. Монотонная хитрость допроса волочится мимо, Молодой конвоир по-солдатски бесхитростно груб.~ О, какое спокойствие — молча брести через зиму, Даже «нет» не спуская с обметанных треснувших губ! Снежный маятник стерся: какая по счету неделя? Лишь темнее глаза над строкою да лоб горячей. Через жар и озноб — я дойду, я дойду до апреля! Я уже на дороге. И Божья рука на плече. Декабрь 1982 Помню брошенный храм под Москвою: Двери настежь, и купол разбит. И, дитя заслоняя рукою, Богородица тихо скорбит — Что у мальчика ножки босые, А опять впереди холода, Что так страшно по снегу России — Навсегда — неизвестно куда — Отпускать темноглазое чадо, Чтоб и в этом народе — распять... — Не бросайте каменья, не надо! Неужели опять и опять — За любовь, за спасенье и чудо, За открытый бестрепетный взгляд — Здесь найдется российский Иуда, Повторится российский Пилат? А у нас, у вошедших,— ни крика, Ни дыхания — горло свело: По ее материнскому лику Процарапаны битым стеклом Матерщины корявые буквы! И младенец глядит, как в расстрел: — Ожидайте, Я скоро приду к вам! В вашем северном декабре Обожжет Мне лицо, но кровавый Русский путь Я пройду до конца, Но спрошу вас — из силы и славы:
132 Ирина Ратушинская. Родина, ты мне врастаешь в ребра. Что вы сделали с домом Отца? И стоим перед Ним изваянно, По подобию сотворены, И стучит нам в виски, окаянным, Ощущение общей вины. Сколько нам — на крестах и на плахах — Сквозь пожар материнских тревог — Очищать от позора и праха В нас поруганный образ Его? Сколько нам отмывать эту землю От насилья и ото лжи? Внемлешь, Господи? Если внемлешь, Дай нам силы, чтоб ей служить. г 12 октября 1983 Мы не войдем в одну и ту же реку, Не разведем заросших берегов, Не будет нам хромого человека, Который нас перевезти готов. А будет вечер — теплый, как настойка На темных травах; лень и тишина. Тогда отступит лагерная койка, И холод камеры, и ветер из окна. Но мы запомним разговоры в кружку, Счастливейшие сны в полубреду, Мордовских баб, пихающих горбушку: — Хоть хлебушка возьми, не голодуй! И это нам нести своим любимым, По-честному делясь — кому о чем: Всё страшное — себе, Всё злое — мимо, Всю доброту Земли — ему в плечо. 16 февраля 1984 Нас Россией клеймит Все плывет в голове, Добела раскаленная вьюга, Как от первой ребячьей затяжки, Мракобесие темных воронок И разодраны легкие, Провалов под снег. Как нестандартный конверт. — Прочь, безглазая, прочь! А norOMf ожидая, пока отойдет Только как нам уйти друг ^ от наркоза В бесконечном круже^ьи^™ ^се'.чт° ВЫШЛ° ЖИВЬеМ В родстве и сражении с ней? Из оезлюдных ее холодов, - А когда наконец отобьешься Знать, что русские ангелы, От нежности тяжкой Как воробьи на морозах, Самовластных объятий, Замерзают под утро В которых уснуть — так навек, И падают в снег с проводов. 4 августа 1984
Ирина Ратушинская. Родина, ты мне врастаешь в ребра... 133 Родина, ты мне врастаешь в ребра! Погоди, помедли, не теперь! Я тебя так редко помню доброй. Ты свирепа, как библейский зверь. Снова дождик лупит по бетону, Хлещет по решеточной броне. Надышаться ветром заоконным Дай мне сквозь намордник на окне! Знаю: этой ласки ждать нелепо, И смолчу, и боль не покажу. Я возьму сегодня пайку хлеба И на завтра корку отложу. Сколько лет, склоняясь над стихами, Мне их прятать, слыша звон ключей? Сколько ты отмеришь мне дыханья, Сколько лютых камерных ночей, Родина? В твоих тяжелых лапах Так до стона трудно быть живой! Скоро ль день последнего этапа, Чтоб могла ты прорасти травой Сквозь меня, затихнуть надо мною, Ветер уведя за облака? Впрочем, погоди еще с отбоем: Видишь — не дописана строка Главная. Сентябрь 1985
Сайфи Кудаш Споря с судьбой С башкирского* Перевод Б. Романова Черемуха вряд ли в лугах расцветет. Дружной весною, когда все луга Топят высокие воды, Реки, оставив свои берега, Неведомой ищут свободы. „ Молодость года — весна, и пускай Своею порою резвится, И реки прольются вольней через край, Луга обопьются водицы. А если гулянье нахлынувших вод, Как свадьба, землей не пройдется, Черемуха вряд ли в лугах расцветет, Соловушка вряд ли в ветвях запоет И вряд ли в сердцах отзовется... Молчание Беспощадная жизнь меня бьет, Тащит в яростный водоворот, И как бабочка вьется душа, Старость бренное тело гнетет. Как не плакать мне, как не рыдать?! Но я должен мужаться опять... И печалью томится душа, Что и плакать должна, и молчать. На рыдания я осужден! На молчание я осужден! Боль, которой убита душа, Терпеливо сносить обречен! Без любимой рыдает душа, Ей не плакать, как жить не дыша. И от немощи кровь моя стынет, И летит мое время, спеша! Молча я плачу, молча терплю, Споря с судьбою, молча скорблю... Вечная звезда Когда в душе бессчетные печали Теснятся, как густые облака, И в небесах клубящихся пропали Все звезды, а дорога нелегка, Не унывай — откроют небо дали.-
Сайфи Кудаш. Споря с судьбой 135 Пройдут дожди холодные над нами, Развеет ветер сумрак облаков, И все печали убегут с ручьями По склонам зеленеющих холмов, Так пой же, ветер, двигай облаками! Грома проснутся, молния пронзит Тяжелый сумрак, огненно сверкая, И даль небес проглянет голубая, И ты увидишь — вечная, живая Звезда надежды над тобой горит!
Элий Белютин время и люди Хрущев и Манеж 22 октября 1988 года Отдел советского искусства вместе с его заведующим С. М. Иваницким ы директором Всесоюзного музейного объединения «Третьяковская галерея» Ю. К. Королевым отобрали для собрания галереи 98 картин группы художников, составивших студию под руководством живописца, кандидата искусствоведения 3. М Белютина. „Л декабря 1962 года над студией и ее членами разразилась гроза. Устроив в стенах Манежа неслыханный даже по тем временам разнос художникам-искателям, Н. С. Хрущев объявил их «вне искусства». Студия состояла из шестисот с лишним профессиональных, успешно работавших в книжной иллюстрации, графике, архитектуре, всех видах дизайна художников, в значительной своей части членов Союза. В Манеже показывали свои работы 60 человек по специальной просьбе Отдела культуры Центрального Комитета. Их работы сразу же были закрыты для осмотра и подвергнуты аресту, лишь через много месяцев авторам удалось получить часть их обратно. По сравнению с теми, кто стал жертвой постановлений 1946 — 1948 годов, положение студийцев оказалось немногим лучше Их имена назывались не в центральной, но почему-то в местной печати: каждому причиталась своя доля «всенародного осуждения». Над ними устраивались издевательские судилища в Московском Союзе художников. Одни лишались членства, другие в той или иной мере работы. Полностью был оставлен без нее руководитель студии, лишенный права и преподавать, и печатать научные труды. Никакие обстоятельства личной жизни — участие в Великой Отечественной войне (большинство мужчин-студийцев составляли фронтовики), пережитые репрессии состояние здоровья — не служили смягчающими обстоятельствами. 1 глава ВСТРЕЧА — Где тут главный, где господин Белютин? — спросил Хрущев. Головы Косыгина, Полянского, Кириленко, Суслова, Шелепина, Ильичева, Ад- жубея повернулись в мою сторону. Этой фразой кончилось наше «подпольное» существование То, что мы сделали с моими учениками, становилось фактом, для признания которого съехались черные машины к подъезду бывшей царской конюшни. Я стоял в дальнем углу большой комнаты, которая служила до этого буфетной залой В другом ее конце находился Хрущев, члены правительства, несколько руководителей Союза художников, журналисты и старательные стенографистки, пожи лые женщины, уже больше часа записывавшие брань этого маленького невыспавшегося человека. — Вы помните своего отца? — спросил Хрущев. — Нет,— сказал я.
Элий Белютнн. Хрущев и Манеж 137 — Как можно не помнить своего отца? — спросил Хрущев. — Он умер, когда мне было два года,— сказал я. — Кто умер? — спросил Хрущев. Я уже знал, что час тому назад Хрущев на первом этаже того же Манежа предлагал, как наказание за неугодную ему живопись, умершему три года назад художнику Роберту Фальку выехать за границу. Я смотрел на беспокойные зрачки Хрущева в чересчур белых белках. Морщины, которые появились у него на лбу, ничего хорошего не предвещали. Он злился. — Отец,— сказал я. — Кем он был? — спросил Хрущев. Я подумал: не все ли равно? — Политработником,— сказал я. — Каким работником? — переспросил Хрущев. — Политработником,— повторил я. — А...— сказал Хрущев. Кругом стояли люди, которых я привык видеть на портретах. Их лица, равнодушные и скучающие, смотрели на меня. Наверное, мои длинные, еще не успевшие войти в моду волосы и мое безразличие к происходящему задевали их. — Где вы работаете? — спросил Хрущев. — Он преподает в Полиграфическом институте,— раздался за спиной услужливый женский голос. Я обернулся. Взгляд скользнул по лицам. Это говорила министр культуры Фур- цева. Ночью, когда мы развешивали картины, она приехала в Манеж и, протянув мне руку, сказала: «Какой вы славный, Белютин». Ведь еще не было известно, как все обернется. Все было впереди. — Ваша информация неверна,— сказал я.— Я давно там не работаю. Кругом было тихо. Никто больше не говорил, и маленький человек с серой кожей тоже молчал. — Зачем вы созвали пресс-конференцию? — раздался голос человека, стоявшего рядом с Хрущевым. Это говорил Павлов, сорокалетний потный мальчик с пухлыми губами, секретарь ЦК ВЛКСМ. — Я не созывал пресс-конференции,— сказал я. — Хватит,— неожиданно взорвался Хрущев. Он был царем. Он повелевал здесь. Пятьдесят минут назад мы стояли все на лестнице второго этажа Манежа. Манеж, перегороженный щитами, на которых почти сплошь вместо произведений искусства висели репродукции, отражающие несуществующую жизнь, был тих. Нас всех уже проверили, за всеми занавесками непонятно зачем сооруженной в углу сцены кого-то поискали, и теперь шеф личной охраны Хрущева, высокий пожилой человек с лицом провинциального трагического актера, сунул мне в руки список. — Вы главный, ваши все тут, вы ручаетесь,— сказал он. Этот человек пришел к нам еще до того, как Хрущев появился в Манеже. Он был весел и оживлен. — Ничего, ребята, все будет хорошо! Теперь же, слушая нараставший гул шагов внизу, он был мрачен и недоволен. — Ну, сейчас вам будут кости считать,— сказал он. — А мы привычные,— откликнулся кто-то из моих учеников. Сорок часов назад я снял трубку резко зазвонившего телефона. Голос Поликарпова, заведующего Отделом культуры ЦК партии и члена ЦК, был просителен и говорил об одолжении, взывал к моей любезности. — Элий Михайлович, я пришлю вам товарищей, они вам помогут,—убеждал телефон. — Собрать картины нельзя за несколько часов,— отвечал я. Этот звонок раздался в моей квартире, переполненной учениками. Они рассказывали, что приехали сюда, оставив у дверей своих квартир машины и «товарищей»-, требовавших у них картины. — Хотелось бы, чтобы вы показали в Манеже ваши работы вместе со всеми,— настаивал телефон.
138 Элнй Велютин. Хрущев и Манеж В Манеже в это время была выставка, посвященная 30-летию Московского Союза художников. — А какие именно? — спросил я. — Те же, которые были на Таганской выставке,— пояснил телефон. И добавил:— Наверное, их будут смотреть руководители партии и правительства. Снова зазвенел телефон, и голос скульптора Э. Неизвестного, «самого левого среди правых», как его называли в Москве, человека предельно осторожного («Да поймите же, у меня ребенок!»), испуганно спросил, что делать. — Это либо провокация, либо признание,— сказал я.— В последнее верить трудно, но отказаться невозможно, поэтому, на мой взгляд, имеет смысл взять работы более спокойные. Еще утром, развернув газету «Правда», я прочел, что состоялось первое заседание Идеологической комиссии, а через своих учеников узнал, что разговор там шел о нас. И разговор положительный. Поэтому первая фраза, .которую Хрущев почти весело произнес, входя в Манеж — «Ну, где у вас тут грешники и праведники, показывайте!» — нас не удивила. Мы не верили в чудо, но два гроша надежды на то, что советское искусство из олеографии в конце концов вернется к самому себе, все-таки имели. — Будем аплодировать Никите Сергеевичу? — спросил кто-то. — Обязательно,— сказал я. Черная масса людей вышла из-за последнего щита в зале первого этажа и стала подниматься по лестнице. Было тихо. Мы стояли группой Нас было тринадцать мужчин и одна женщина. Возраст — от 25 до 35 лет. Многие с бородами, длинными волосами, мрачные и молчаливые. На последнем марше мы стали аплодировать. Хрущев прошел несколько ступенек. — Спасибо,— сказал он,— за приветствие. Куда? Я вышел вперед и рукой показал на наш зал. — Спасибо,— снова сказал Хрущев.— Но вот они (он махнул рукой за спину) говорят, что у вас там мазня. Я еще не видел, но им верю. Я пожал плечами и открыл дверь нашей Голгофы. Хрущев остановился. Комната была пуста. Электрический свет заливал стены, на которых висели яркие пейзажи, портреты, картины. Они были экспрессивны по цвету и рисунку. Я не спал больше двух суток, отбирая их, чтобы сделать выставку «понятнее». Абстракции висели только в углах и в другой комнате. В дверях задержалась свита Хрущева Надо всеми поднималась худая зловещая голова Суслова. Хрущев оглядывал стены. Картины чем-то ему, наверное, нравились, и это задерживало его. Он явно не мог к чему-то намеченному приступить и начинал злиться Менялся на глазах, мрачнел, бледнел. Эта эмоциональность была удивительна для руководителя государства. И, глядя на его опустошенное, недовольное лицо, я почти физически услышал, как заскрипело колесо Фортуны. Действие спектакля началось еще внизу. Мы были его лишенными права голоса свидетелями. Поначалу Хрущев начал довольно спокойно рассматривать экспозицию. За долгие годы пребывания наверху он привык посещать выставки, привык к тому, как по единожды отработанной схеме располагались работы. Он знал, что на самых выгодных, зрительно воспринимаемых местах будут висеть «нужные» на сегодняшний день картины и стоять «отражающие момент» скульптуры. Все, раздвинутое по сторонам и углам, необязательно было смотреть. На этот раз экспозиция, особенно в первой своей части, была явно иной. Речь шла об истории московской живописи, и среди старых картин были, хотя и немного, те самые, которые Хрущев, появившись с начала 30-х годов около Сталина, привык безоговорочно запрещать В своей новой ипостаси либерала он, может быть, и не обратил бы на них внимания, если бы не услужливая подсказка В. Серова. Как один из секретарей Союза художников РСФСР он сразу перехватил инициативу в пояснениях Председатель Союза художников СССР Сергей Герасимов, президент Академии художеств Борис Иогансон, руководитель собственно МОСХа Мочальский упорно молчали. Серов начал называть цены и негодовать по поводу них, хотя как член закупочной комиссии сам непосредственно участвовал в установлении стоимости каждого
Элий Белютин. Хрущев и Манеж Ш приобретаемого полотна. Получавшаяся «астрономичиость» не соответствовала действительности. Серов ловко жонглировал старыми и новыми цифрами. Только что была осуществлена денежная реформа, превратившая рубль в гривенник. Коэффициент один к десяти В. Серов использовал против тех, кто в глазах Хрущева не мог быть полноценным художником. Премьер мыслил только заново установленными ценами. «Разве эта живопись — вы только посмотрите, Никита Сергеевич, как намазано!— стоит таких денег?» «Обнаженная» Фалька, закупленная за бесценок по сравнению со стремительно множившимися олеографиями самого В. Серова, неожиданно превратилась в предмет фантастической спекуляции. Первая работа художника, приобретенная государством после его возвращения в 1939 году из Парижа, и к тому же посмертно! Но магия цифр была неотразима, Хрущев начинал терять контроль над собой. И все-таки продолжал колебаться. Это эмоциональное колебание еще явно можно было остановить, если бы Ильичев, будучи председателем Идеологической комиссии, того захотел. Но он был всего лишь услужливым газетчиком, и где ему было сравниться с Сусловым, который тут же начал развивать тему «мазни», «уродов, которых нарочно рисуют художники», того, что нужно и что не нужно советскому народу. И снова цифры, затраченные на закупку всего этого «возмутительного, так называемого искусства». Очевидно, посещение нашей экспозиции вообще было необязательным, но существовал какой-то сценарий. Прежде чем спросить, «где здесь главный, где господин Белютин», Хрущев три раза обежал довольно большой зал, где были представлены художники нашей группы. Его движения были очень резки. Он то стремительно двигался от одной картины к другой, то возвращался назад, и все окружавшие его люди тут же услужливо пятились, наступая друг другу на ноги. Со стороны это выглядело, как в комедийном фильме времен Чаплина и Гарольда Ллойда, Первый раз взгляд Хрущева задержался на портрете девушки. — Что это? Почему нет одного глаза? Это же морфинистка какая-то!— с каждым словом его голос становился визгливее. Я посмотрел на круглую голову с маленькими глазами, на шмякающие губы. «Игра пока проиграна,— сказал я себе,— но, может, он успокоится. Подождем». Я ничего не ответил и отошел в противоположный конец зала. Хрущев в окружении плотной толпы бросился в обход вдоль стен. Раз за разом раздавались его выкрики: «дерьмо», «говно», «мазня». К голосу Первого присоединялись угодливые всхлипы: «правильно», «безобразие», «всех их за Мозкай». Причем это говорили, естественно, не члены правительства, а те, кто составлял их окруже» вне — референты, журналисты, особенно рьяно члены правления Союза художников. Хрущев распалялся: «кто им разрешил так писать», «всех на лесоповал — пусть отработают деньги, которые на них затратило государство», «безобразие, что это, осел хвостом писал или что»? В общем, весь набор интеллигентных, с точки зрения Хрущева, порицаний был налицо. Мата действительно не было. Начав с портрета девушки А. Россаля, Хрущев стремительно направился к большой композиции Л. Грибкова «1917 год». — Что это такое? — спросил Хрущев. Чей-то голос сказал; — 1917 год. — Что это за безобразие, что за уроды! Где автор? Люциан Грибков вышел вперед. — Вы помните своего отца? — начал Хрущев. — Очень плохо. — Почему? — Его арестовали в 37-м, а мне было мало лет. Наступила пауза. Казалось, Хрущев соображал, не вылазка ли это недобитого сына врага народа. Разве не правильно делал Сталин, когда вырезал всю семью «преступника»? Как-никак сам Хрущев во всем этом принимал в свое время деятельное участие. Потом, будто вспомнив о своем разоблачении зверств Сталина, решил промолчать. —- Ну, ладно, это неважно, но как вы могли так представить революцию? Что это за лица? Вы что, рисовать не умеете? Мой внук и то лучше нарисует.
140 Элий Белютин. Хрущев и Манеж Это доказательство на него, очевидно, так подействовало, что он побежал дальше, почти не глядя на картины. Потом вдруг остановился около большой композиции Владимира Шорца: — А это что такое? Шорц через час после отъезда Хрущева признается, что ему стало так нехорошо — он готов был свалиться к ногам носителя самой гуманной философии. И даже на мгновение представил себе, как будет лежать среди ботинок и брюк. Далее последовал традиционный вопрос об отце — как ни странно, почти ни у кого из студийцев отцов не оказалось в живых — и требование ответа: уважаете вы его или нет. Подобного рода подход к людям на четвертом десятке, снабженные почти матерными ругательствами усовещевания, что надо непременно любить старших, были настолько неожиданны и абсурдны, что невольно становилось не до искусства и не до своих дел. Я видел, что и все мой товарищи были в шоке, настолько потряс их интеллект и человеческий такт того, кто управлял половиной земного шара, не говоря о нашей собственной стране, и пассивность позиции его товарищей, не смевших и не пытавшихся его остановить. Он ругался почти у всех картин, тыкая пальцем и произнося уже привычный, бесконечно повторяющийся набор ругательств. Потом сделал третий круг и остановился у картины Л. Мечникова, изображавшей вариант Голгофы. — Что это такое? — Хрущев опять повышал голос. Все время стоя в стороне от табуна облепивших его людей, я начинал понимать театральное действие, которое «наш родной Никита Сергеевич» устраивал для своих, в общем, немногочисленных зрителей. Ему явно живопись чем-то нравилась, за исключением нескольких картин, и он никак не мог подвести ее под тот разнос, на который толкал его Суслов. — Вы что — мужики или педерасты проклятые, как вы можете так писать? Есть у вас совесть? Кто автор? Леонид Мечников, капитан-лейтенант военно-морского флота в отставке, был более спокоен, чем рядовые пехотинцы Люциан Грибков и Владимир Шорц. На вопрос об отце он ответил, что его помнит и что тот еще ж»в. — И вы его уважаете? — Естественно,— ответил Мечников. — Ну, а как он относится к тому, что вы так пишете? — А ему это нравится,— сказал Леонид. Хрущев несколько остолбенело посмотрел на красивое лицо морского офицера, а в это время другой Леонид — Рабичев, обращаясь к Хрущеву, сказал: — Никита Сергеевич, мы все художники — ведь очень разные люди и ио-раз- ному видим мир. И мы много работаем в издательствах, а Элий Михайлович нам очень помогает это свое восприятие перевести в картину, и мы ему очень благодарны. И хотя было совершенно непонятно, при чем здесь Элий Михайлович и при чем издательства, Хрущев спокойно выслушал эти слова и, посмотрев несколько секунд в лицо Рабичева, направился дальше. Но всем стало очевидно, что перелом какой-то произошел и что Хрущеву теперь будет трудно взвинтить себя до недавней ругани. И здесь вдруг появился еще один наш студиец, Б., Жутовский, который, когда Хрущев остановился около его работ, стал объяснять их характер. Жутовскии явно не раздражал Хрущева, может быть, благодаря отсутствию художнических атрибутов вроде длинных волос, свободного костюма, может быть, внешне кого-то напоминал, но «первый коммунист земного шара» слушал его внимательно и не перебивал. Казалось, та театральная мистерия, которую пробовал разыграть Хрущев, пошла на убыль. И тогда он вспомнил обо мне и Неизвестном. Всю ночь огромная конюшня была залита электричеством и десятки людей убирали, подметали, перевешивали картины для того, чтобы кто-то, человек, которого никто толком, пожалуй, не знал, который не имел ни знаний, ни культуры, ни права судить искусство, приехал и оценил выставку. И это никого не удивляло, не возмущало, наоборот — казалось естественным и нормальным. А ведь даже среди этого потока антиживописи, который заполнял залы Манежа, были работы замечательных художников, во многом способствовавших развитию мирового искусства XX столетия.
Элий Белютин. Хрущев и Манеж 141 Сверху мы видели, как маленькие фигуры руководителей партии и правительства собирались около гипсовых колоссов Ленина, сталевара, колхозницы, где таким же гипсовым колоссом, ничем не нарушающим принципов официального соцреализма, был представлен Э. Неизвестный. То, что делал я со своими учениками с 1946 года, было неприемлемо для официозного искусства. Но Хрущев был против всего сталинского. Он только что отверг монументы создателей культа в искусстве Н. Томского и Е. Вучетича, а год назад здесь же в Манеже заявил: «Я ничего в живописи не понимаю. Разбираться в этом дело самих художников и специалистов. Сами решайте свои дела». Неизвестный долго колебался, принять ли мое приглашение участвовать в Таганской выставке (нам нужен был для полноты экспозиции скульптор). Только услышав слова поощрения от тогдашнего первого секретаря Московской партийной организации Егорычева, он согласился. Возможность выставок, относительно мало контролируемых, означала и известную свободу поисков Поэтому все советское общество с таким напряженным интересом и сочувствием следило за тоненькими струйками воздуха, пробивавшимися в утрамбованном сталинскими катками сугробе нашего искусства. Все это напоминало приглашение к свободе. Но было ли это когда-нибудь свободой... Нет. Искусство ни на мгновение не выходило из-под самого пристального контроля. Все выставки, которые мы делали" до этого времени^ в Москве, были в конце концов партизанскими. Через день после них, а то и на следующее утро официальные лица, приезжавшие на место выставки, не находили даже следов гвоздей, на которых только что висели картины. «Как же так,— спрашивали они,— ведь здесь вчера было много больше тысячи человек» Да, действительно было, но даже вездесущий Шапиро из Ассошиэйтед Пресс, приехав на следующий день после выставки в Литературный институт, не обнаружил в его только что переполненных зрителями аудиториях никаких следов. Но после нашей Таганской выставки, на которой вместе с академиками Петром Капицей, Николаем Семеновым, Евгением Таммом присутствовали иностранные журналисты, которым официально было разрешено Министерством культуры СССР снимать телефильм и делать фотосъемку, казалось, все вступило на дорогу перемен. И ночной звонок из редакции «Известий» ко мне домой с просьбой уточнить фамилии учеников, поскольку заметка о включении их работ в экспозицию Манежа уже шла в набор, не казался неестественным. — Ну, ладно,— сказал Хрущев,— а теперь рассказывайте, в чем тут дело. Это был уже какой-то шанс, и я увидел, как по-разному насторожились Суслов, Шелепин, Аджубей. — Эти художники, работы которых вы видите,— начал я, взбешенный поведением премьера и решив не называть его по имени-отчеству,— много ездят по стране, любят ее и стремятся ее передать не только по зрительным впечатлениям, но и сердцем. — Где сердце, там и глаза,— сказал Хрущев. — Поэтому их картины передают не копию природы, а ее преображенный их чувствами и отношением образ,— продолжал я, не реагируя на хрущевскую реплику.— Вот взять, например, эту картину «Спасские ворота» Их легко узнать. А цветовое решение усиливает к тому же ощущение величия и мощи. Я говорил обычными словами, которыми стало принято объяснять живопись. Хрущев слушал молча, наклонив голову Он, похоже, успокаивался. Никто нас не прерывал, и чувствовалось, пройдет еще пять—десять минут, и вся история кончится. Не этих минут не случилось. Посередине моего достаточно долгого объяснения сухая шея Суслова наклонилась к Хрущеву, и тот, посмотрев на мое спокойное лицо, неожиданно взорвался: — Да что вы говорите, какой это Кремль! Это издевательство! Где тут зубцы на стенах — почему их не видно? И тут же ему стало не по себе, и он добавил вежливо: — Очень общо и непонятно. Вот что, Белютин, я вам говорю как Председатель Совета Министров: все это не нужно советскому народу. Понимаете, это я вам говорю* Ему опять стало не по себе. Лицо его менялось, а маленькие глазки забегали по окружающим лицам.
142 Элий Белютнн. Хрущев н Манеж — Но и вы, Серов, тоже не умеете хорошо писать,— сказал Хрущев, обращаясь 1С этому художнику-сталинисту, который все время его накручивал,— Вот я помню, мы посетили Дрезденскую галерею. Нам показали картину — вот там так были написаны руки, что даже в лупу мазков не различишь. А вы тоже так не умеете! Я смотрел на довольное плоское лицо, на людей, подобострастно дышавших в спину премьера, на пожилых прилежных стенографисток и не мог избавиться от мысли, что это какой-то сумасшедший дом. Ущербность суждений, их бездоказательность, нелепость поведения так шутовски компрометировавшего самую идею руководства Первого секретаря Коммунистической партии Хрущева поражали до глубины души. Что можно было сравнить с этим упоением собственной безнаказанностью и стремлением садистски доказать это не только нам, но и прежде всего своим товарищам по руководству. Наступившая пауза действовала на всех. А то, что я, не выдержав, после слов «это не нужно советскому народу» повернулся к Хрущеву спиной, еще больше накалило обстановку. И Суслов, откровенно заинтересованный в дальнейшем ее обострении, решил снова сыграть на мне. Его голос был мягок и хрипловат: — Вы не могли бы продолжить объяснения? — Пожалуйста,— сказал я, глядя в его умные холодные глаза, загоревшиеся, как у прирожденного игрока.— Эта группа считает, что эмоциональная приподнятость цветового решения картины усиливает образ и тем самым создает возможность для более активного воздействия искусства на зрителя. — Ну, а как насчет правдивости изображения? — спросил Суслов. — А разве исторические картины Сурикова, полные неточностей, образно не правдивы? — сказал я. Возникала дискуссия, где недостаточные знания ставили Суслова в слишком неудачное положение ученика, и он круто повернул. — А что это изображает? — спросил он, показывая на жутковатый пейзаж Вольска Виктора Миронова. — Вольск,— сказал я.— Город цементных заводов, где все затянуто тонкой серой пылью и где люди умеют работать, будто не замечая этого. Хрущев стоял рядом, глядя то на одного, то на другого, словно слова были теннисными мячами и он следил за силой ударов. — Как вы можете говорить о пыли! Да вы были когда-нибудь в Вольске? — почему-то почти закричал Суслов. В голосе его была неожиданная страстность, и я даже подумал, не был ли он там когда-нибудь первым секретарем городского комитета партии. — Это не фантазия, а пейзаж с натуры,— сказал я.— Вы можете проверить. — Да там все в белых халатах работают! Вот какая там чистота! — продолжал кричать Суслов. Белые халаты... Я вспомнил этот город, серый, с чахлыми деревцами. Пыль, которая была видна за много километров. — Да что это за завод? Тут изображен «Красный пролетарий», да? Так почему же у него столько труб? У него их только четыре,— не унимался Суслов. Его уже явно наигранное возмущение должно было показать, что он полностью согласен с Хрущевым в том, что «мазня» еще к тому же компрометирует советскую промышленность. — При чем здесь трубы? Художник, создавая образ города, имел право для усиления впечатления написать несколько лишних груб,— сказал я. — Это вы так думаете, а мы думаем, что он не имел права так писать,— продолжал Суслов. Я пожал плечами и молча улыбнулся. Люди вдруг начали двигаться. Хрущев, которому, вероятно, надоел неубедительный диалог Суслова, повернулся, чтобы пройти в соседнюю комнату, где стояли скульптуры Неизвестного. Я поискал Неизвестного глазами и вдруг увидел его, стоящего около Шелепина и еше какого-то человека Этот высокий человек что-то поспешно говорил ему, й Неизвестный с побелевшими щеками кивал ему в знак согласия. Все начали выходить, и я остался один в пустом зале. Один с ощущением того, что, может быть, еще не все потеряно и, если дальше все пойдет так же, как и здесь, мы еще кое-что сможем отыграть. Только бы Неизвестный был благоразумен. Когда я думал, кого из скульпторов пригласить на нашу Таганскую выставку и в конце концов выбрал Неизвестного, я знал, что вместе с И. Глазуновым ему раз-
Элий Белютин. Хрущев и Манеж 143 решено бывать в пресс-клубе иностранных журналистов. Как говорили в Москве, «хотели бы мы посмотреть на того, кто по собственной инициативе придет в этот клуб (впрочем, никого туда и так не впустят) и куда он выйдет!». В своей мастерской в подворотне дома у Сретенских ворот Неизвестный вел необыкновенно активную «светскую» жизнь. Однажды я был у него и видел, как на разбросанных на полу матрасах сидели члены партбюро института Курчатова и рассуждали о свободе творчества. Мне не понравился разговор этих людей с безликими лицами. Тем более странным было поведение Неизвестного во время самой Таганской выставки. При всем своем болезненном тщеславии он старательно держался в тени, отказывался давать интервью, не хотел участвовать в пресс-конференции. Но Манеж поразил меня еще больше. Находясь все время за плечом Хрущева, Неизвестный буквально испарился, когда премьер, обойдя трижды с ругательствами наш зал, поинтересовался его именем. Его не было не только рядом, но даже в зале. Но сорока минутами раньше, отозвав меня в сторону, Неизвестный заявил: «Мне сейчас передали дружеский совет П. Сатюкова и просили тебе сказать, что если Никита будет зол, не вступать с ним ни в какую дискуссию, а только отвечать покороче на вопросы. Тогда все обойдется». «Ну, что ж,— сказал я,— с паровозом не разговаривают, а если машинист советует, послушаемся его совета». В той большой и нелегкой игре, которую вели новые помощники Хрущева, наша победа в определенном смысле была очень важна, и поэтому нельзя было идти ни на какой риск. И теперь, стоя в пустом зале и слыша только шум голосов, я смотрел на хорошую живопись, висевшую на стенах, и думал, сумеет ли и захочет ли по тем или иным соображениям Неизвестный последовать совету, которого я строго придерживался. Для меня было очевидно, что во второй раз подобного опыта я не сделаю и никогда больше не доверю половины дела человеку, которого до этого видел всего два раза. Правда, сам факт приглашения им иностранных корреспондентов на Таганскую выставку говорил о том, кто есть кто, а такого рода человек должен знать, как себя держать. И он действительно это знал. Не прошло и десяти минут, как готовый решиться хотя бы частично в нашу пользу визит обернулся крушением надежд всей советской интеллигенции. Уверенность в нашей победе или, точнее, полупобеде имела двойное основание. Прежде всего сам факт приезда Хрущева на нашу выставку и то, что, несмотря на все усилия Суслова и сусловских помощников, Хрущев вышел из нашего зала достаточно успокоенный. Но главным было то, что в опустевший зал, где я остался стоять, неожиданно вошли два члена Политбюро. Один из них направился ко мне и сказал: — Не расстраивайтесь, товарищ Белютин, все не так плохо, как вам, наверное, кажется. — Да я так не думаю,— сказал я. — Я хочу,— сказал этот молодой (ему только что исполнилось сорок пять лет) государственный деятель,— вам сказать от лица Идеологической комиссии, что 60 — 70 работ ваших товарищей, если вы этого захотите, будут помещены в нижних залах» — Спасибо,— сказал я,— но, наверно, это не обязательно. В этот момент вошли мои ученики, и разговор прервался. Студийцы окружили нас, и началась удивительно свободная беседа. Но вдруг издалека раздался истерический крик Хрущева. Его голос был визгливым и удивительно пронзительным: — Запретить! Все запретить! Прекратить это безобразие! Я приказываю! Я говорю! Лица коллег Хрущева вытянулись. Наверно, за годы его правления они привыкли ко многому, но это уже было чересчур. — И проследить за всем! И на радио, и на телевидении, и в печати всех поклонников этого выкорчевать! Я подошел к дверям нашего зала. Хрущев уже спускался по лестнице, размахивая руками, весь в красных пятнах. Рядом с ним шел, не скрывая торжества, Суслов и явно обеспокоенный Косыгин. У всех, даже у фотокорреспондентов, на лицах застыло изумление. И вдруг в полутьме комнаты, соединяющей верхние залы, раздался ликующий голос Серова. Он почти кричал, потный, толстый, в свои пятьдесят лет готовый
144 Элнй Белютин. Хрущев и Манеж скакать, прыгать от восторга. Он кричал, обращаясь к скульптору и одному из руководителей официального Союза художников Белаиювой: — Случилось невероятное, понимаете, невероятное: мы выиграли* Эти слова, как потолок, рухнувший на голову» ответили на вопрос, что же успел сделать Неизвестный. Все было кончено. Комедия обернулась трагедией. Мы вышли из Манежа. Огромная площадь была пуста. Лежал раздавленный правительственными машинами снег. Кругом стояли равнодушные милиционеры. На углу под большими круглыми часами мы остановились. Все молчали. — До свидания,— сказал Неизвестный. Кое-кто махнул, глядя в сторону, головой. Я сказал: «Пошли ко мне». Мы молча пошли по заснеженным улицам. 2 глава ДРУГОЙ ДЕНЬ Когда мы, замерзшие, вошли в квартиру, попугай, висевший вниз головой в клетке, словно подождав, пока все соберутся, неожиданно произнес: «Ну и жизнь, я вам скажу!» Кто-то засмеялся, и мы пожалели, что не купили вина. — Это, наверное, очень важный день в вашей жизни,— сказал кто-то. Я пожал плечами, но думал не об этом. Я ждал, кто из окружающих меня учеников признается в наличии у него определенного задания, мягко говоря, со стороны. Жутовский спросил: — У меня есть знакомые, шеф, может быть, с ними посоветоваться, что нам делать? — А что именно? — поинтересовался я. — Может быть, выступить? — заметил он. — С чем? — Ну. я не знаю, Они. в ЦК, сами нам подскажут. — Хорошо,— сказал я. Не надо было ждать и нескольких часов, чтобы обстоятельства Манежа стали широко известны За несколько недель до того, как состоялось первое заседание Идеологической комиссии, секретарь ЦК Суслов был отстранен Хрущевым от составления его докладов и выступлений. Ильичев стал правой рукой Хрущева и тут же был назначен председателем Идеологической комиссии. Хрущев давно с подозрением относился к Суслову. Среди многих причин, заставлявших думать об удалении Суслова, была, по- видимому, и редкая способность последнего к интригам и доскональное знание особенностей партийного аппарата, структурой которого он виртуозно пользовался. Из всех сметенных им со своего пути людей Суслов явно был одним из наиболее опасных для Хрущева, и его отстранение от составления докладов означало для всех, что дни Суслова на руководящем посту сочтены. Но надо было знать этого человека, чтобы питать смешную иллюзию, будто он спокойно будет ждать этого своего конца. Манеж явился для него шансом, попыткой реванша. Поэтому он мобилизовал не только наиболее реакционных художников, но и собственный аппарат своего рода тайной полиции, которым даже информация о событиях в Манеже, поступавшая к иностранным корреспондентам была старательно отредактирована. В этой сусловской версии все превращалось в бунт одиночек, а не было проявлением того широкого движения среди художественной интеллигенции, которое поддерживалось партийным аппаратом и рядом самых высоких партийных руководителей и против которого выступил спровоцированный на взрыв Хрущев. Слова Серова «случилось невероятное... мы победили» только подтверждали полную неожиданность результатов посещения Манежа, которых никто не ждал и никак не предвидел. За считанные часы в редакциях рассыпался набор, сбивались клише, на радио и телевидении изымались тексты о нашей выставке Номер журнала «Советский Союз» для Америки, полностью оформленный работами моих учеников, где шла давно подготовленная моя статья, был изъят из типографии и уничтожен. Я узнавал факт за фактом и не мог прийти в себя от той легкости, с которой люди без позвоночников меняли свою точку зрения. Я вспоминал, как на следующий день
Элий Белютин. Хрущев и Манеж 145 после нашей Таганской выставки, когда в помещении нашей студии еще находилась милиция, тщетно пытаясь выяснить, что же там все-таки накануне было, меня пригласил главный редактор газеты «Советская культура». Шеф этой газеты и его заместитель побывали на Таганской выставке. Ведь выставка являлась вполне официальным мероприятием, поэтому многие газеты, журналы, радио и телевидение прислали туда представителей своего руководства. Вместе с учеными, писателями, работниками кино на выставке присутствовали корреспонденты всех социалистических стран и западной прессы. Не было только представителей Академии художеств и Союза художников. Разговор главного редактора и его заместителя был уважителен и предельно любезен: — Мы решили на редколлегии, что пора, давно пора объяснить советскому народу, что является подлинным искусством нашей страны, а что давно отмерло. Взволнованность увиденным, общий оптимизм живописи — это нас,— он махнул в сторону своего заместителя,— прямо потрясло. Более советского по своему существу искусства мы никогда не видели. Мы хотим вам предложить полный разворот в ближайшем номере газеты. На одной полосе выскажетесь вы по вопросам культуры и искусства, а на другой пусть выскажется Серов. Я слышал, как вы говорите, и читал ваши книги. Мы,— он опять махнул в сторону своего заместителя,— считаем, что от этого бездарного карьериста ничего не останется. И сейчас, глядя на своих студийцев, которые ходили по квартире, звонили по телефону, я думал о том, что редакция газеты будет вынуждена снова и снова вывернуться сейчас наизнанку, чтобы затушевать все сказанное. Впрочем, все это было так и не совсем так. Время Хрущева имело свои особенности, как хорошо это почувствовал И. Г. Эренбург, исключительно доброжелательно относившийся к студии, в своей повести «Оттепель» и как он скажет спустя несколько дней на приеме на Воробьевых горах: «Впервые, Никита Сергеевич, весь народ увидел, что в Кремле сидит живой человек, и это колоссально». Так вот этот «человеческий», подчас и нелепый, и вздорный социализм Хрущева, который такими неравномерными толчками двигался по стране, рождал даже у проста- линских кадров желание почувствовать себя не винтиками, а людьми. Было ли это духовным обновлением? Безусловно. И один из примеров тому сталинский поэт А. Сурков, который в момент, когда мы сидели и ждали умчавшегося за «советом» студийца, писал свое горячее свободолюбивое письмо в защиту нашей выставки. Конечно, были рядом бетонные реакционеры, вроде писателя Кочетова или hofq же Серова. Но их оказалось сравнительно мало. Существовало еще, правда, довольно большое число старых, проверенных к ни на что не способных кадров, за доносы и уничтожение своих товарищей занявших высокие места. Они боялись судов, мести, сведения счетов. Я тогда не разделял точки зрения хрущевского окружения. Имелось в виду сменить всех без исключения руководителей старше 50 лет: пока они сидят, ничего нельзя сделать. Конечно, ям был лучше известен характер всего партийного аппарата, и, к сожалению, именно они оказались правы. Жутовский вернулся удивительно быстро. Он достал из кармана листок, на кото- ром уже был напечатан машинописный текст. Я не помню его точно. Там что-то говорилось о людях, березах, которые мы стремимся передать со всей страстностью, присущей советскому человеку, и все кончалось тем, что мы ищем и будем искать также активно и дальше новых средств выражения своего видения действительности. Вообще текст звучал достаточно гордо и вполне уважительно к нашему делу. ' Было ясно, что кто-то там, наверху, хочет вывести студию из-под удара, но выве;- сти так, чтобы наше признание не кануло в вечность, а было просто несколько отодвинуто во времени. Но подписать такого содержания письмо было бесконечно трудно. Если бы предложенный текст был иным, а главное, не раскрывал бы планов людей, подготавливавших положительное решение Манежа, мы бы никогда его не подписали и не отправили Проснувшись на другой день после Манежа, я долго лежал и смотрел в темноту Хлопали двери в подъезде, а я думал о газете, которая ждала в ящике на двери. «В конце концов мне все равно,— сказал я себе. — Они могли написать все что угодно. Смешно чему-нибудь удивляться»
146 Элий Белютин. Хрущев и Манеж Но ведь я был не один. Существовала перепись фамилий на работах в Манеже и общий наш список: «Кого еще, Элий Михайлович, вы хотели бы пригласить в Манеж на завтра?» Фамилия, адрес, место работы, член ли Союза художников. И можно было не сомневаться, что государственная машина уже работала, что фамилии всех моих учеников известны, а их несколько сотен человек. В темноте я видел искаженное лицо Хрущева, который после фразы: «Интеллигенция очень ценит то, что вы покончили с культом Сталина»,— сказал: — Ну и что, Сталин во многом неправ, но в отношении искусства я с ним полностью согласен. Советскому народу не нужна эта мазня — это я вам говорю! И еще я вспомнил нескольких, приехавших ко мне поздним вечером художников: «Спасите, у нас дети!» Это была трусость, страх, но страх, вызванный беспредельностью власти, которой обладал находившийся ъ Манеже человек. С 1946 года я мечтал о широком объединении художников и все время следил за всеми проявлениями современного мышления в искусстве. Но задавленное Сталиным и физически уничтожаемое Ждановым искусство почти не давало ростков. Мои учителя были крупнейшими представителями советского искусства 20-х годов — Павел Кузнецов, Аристарх Лентулов, Лев Бруни, для которых имена В. Кандинского, М. Шагала, К. Малевича, Э. Лисицкого, А. Родченко, В. Татлина не были понятиями из энциклопедии, но живыми людьми, друзьями, коллегами, с которыми они работали, преподавали, выставлялись. Я принял от них понимание искусства как великой профессии, обладающей своей и очень жесткой школой профессионализма, где каждая ступенька умения связана с преодолением огромного круга знаний и душевных мук. Только в этой борьбе с материалом искусства и настроенности на духовный отклик на окружающий мир художник становится художником. Еще в самом начале войны, вернувшись в Москву с контузией и гангреной левой руки, положившей конец мечтам стать музыкантом, я шел со знакомым по улице Горького. Мешки с песком закрывали витрины магазинов, светило солнце, и, если бы не большое число военных, можно было подумать, что это учебная тревога, а не 1942 год. Мой спутник, способный художник, быстро говорил: «И вообще я иду в оформители. Что делать в искусстве? Для того чтобы приблизиться к европейцам, нужен уровень. А какой здесь уровень? Нет культуры живописи, нет культуры зрителя. И вообще должен быть высокий средний уровень художников». Все это вроде и правильно, думал я, глядя на девушек, ведущих за веревки, как гигантского быка, аэростат воздушного заграждения, но куда же девались традиции? Ведь мои учителя живы. Сегодня вечером я должен провожать племянницу Натальи Гончаровой. Год назад, пока не уехали в эвакуацию академические театры, мне приходилось постоянно бывать среда людей, принесших из XIX века реальные традиции русской культуры,— Качалова, Москвина, Голованова, Пирогова и других. Как я мог согласиться с пессимизмом моего собеседника, когда жена Антона Павловича Чехова еще так недавно угощала меня шербетом, говоря, что Антон Павлович особенно его любил. Ну да, аресты, сталинские репрессии, но не может, как дым, раствориться национальная культура. Уроки мужества — их давали нам старшие. Сейчас этот конфликт вряд ли по- настоящему понятен: борьба за Рахманинова. Но тогда Рахманинов — белоэмигрант, «враг советского народа», и вдруг предложение Александра Пирогова и Голованова поставить «Алеко». Певца сразу же перестают приглашать в Кремль, Голованова на какое-то время лишают возможности дирижировать. Мальчишка, я спрашивал их обоих, что заставило их так поступить. «Русскому народу должна принадлежать его культура, и долг артиста настоять на этом»,— был гордый ответ. Не только создавать искусство, но и отстаивать интересы своего народа, не взирая ни на какие обстоятельства,— неплохой идеал для того, чтобы в страшном шторме антинародной культуры увидеть ростки современного пластического мышления в творчестве загнанных, запрещенных, почти уничтоженных художников. Ведь уже больше тридцати лет с легкой руки Троцкого в стране насаждался соцреализм в его совершенно специфическом истолковании и разрастался так бурно, как может расти только сорняк, забивая все настоящее и полезное. И полезен был бурьян не народу, а некоторым руководителям. Выдавая желаемое за действительное, создавая ложь на один час, они думали не о народе и государстве, а о своих сиюминутных делах. Им не было дела до идеалов, которые они на словах провозглашали,
Элий Белютин. Хрущев и Манеж 147 до социализма, до подлинного формирования мышления нового общества. Для них речь шла только о политической карьере. Но в России живопись никогда не рассматривалась как ремесло, а всегда была духовным призванием, служением народу, школой или своеобразной формой жизни. Наверно, поэтому в годы оголтелой ждановщины, когда я учился в аспирантуре, я попытался начать создавать школу живописи, которую Эренбург назовет «Академией, противостоящей антиживописи». Разворачивая газету, я еще не знал, что Хрущев и его сотрудники начнут свой понедельник гораздо хуже, чем я воскресенье. Бесконечные мешки писем, которые им доставит экспедиция, покажут мощь той водородной бомбы, которую взорвал премьер 48 часов назад. В ЦК недовольство поступком Хрущева, явно ощущавшееся в Манеже, быстро сменится испугом, почти паникой, заставившей главных идеологов по-новому осмыслить всю политику хрущевских реформ. Оставленный почти без изменений сталинский аппарат оказался один среди разбушевавшейся стихии общественного протеста. Но больше всего пугало многих аппаратчиков, что сотни писем были написаны проверенными еще в сталинские годы кадрами. Выращенные, увенчанные местными лаврами, превозносимые в качестве великих — бумага все стерпит! — эти люди, всем обязанные партии, всегда все поддерживавшие, здесь не соглашались с ее решением, ее выводами. Это был не просто бунт. Это было крушение того здания партийной идеологии, дисциплина которой говорила, что нет личного мнения, есть одна обязанность выполнять любое решение. Писавшие верили, что это невероятная ошибка Хрущева и его непосредственного окружения, что все легко исправить, что это простая оплошность, которая может быть ликвидирована местными средствами. Общественное мнение Запада здесь не было нужно. И только последующие месяцы показали, насколько ошибались ученые, писатели, артисты, музыканты, вся интеллигенция в своей нелепой вере в «царя-батюшку». 3 глава ВСЕМ НАДО РУКОВОДИТЬ Прошло немногим более 48 часов после Манежа, как у дверей нашей квартиры уже стоял участковый милиционер с двумя мужчинами в штатском. — Что вам нужно? — спросила моя мать. — Нам нужно знать, где работает Белютин,— сказал милиционер. Он знал мою мать и немного смутился. Это было странно, как сказала мне потом она.— Видите ли, в домоуправлении нет его справки с места работы. — А он и не обязан был ее представлять. Квартира оформлена на меня. Вы что, не знаете правил? — сказала моя мать. Все молчали. Тогда один из штатских сказал довольно вежливо: — Передайте ему, чтобы он занес справку в домоуправление. Зачем она потребовалась, неизвестно. Ведь жизнь в стране шла по инструкциям, действующим на данный момент, и указаниям, касающимся определенных лиц. То, что из человека, который должен был полемизировать на страницах центральной газеты с Академией художеств о путях развития советского искусства, я за несколько часов превратился во врага советской культуры, не слишком удивляло. Такие шутки были обычными в стране, где единственно неизменным оставался аппарат власти и люди, которые сумели пожизненно в него войти. Разговаривая в Манеже с Хрущевым, глядя на его невыспавшееся лицо, я никак не мог отделаться от воспоминаний Больше четверти века назад, во времена жесточайших сталинских репрессий, Хрущев приехал открывать детский парк тогдашнего Железнодорожного района Москвы. Он был первым секретарем партийной организации города и уже прославился сносом Сухаревой башни. Красных ворот и лакейской вырубкой вековых деревьев на Садовом кольце Этот ревностный исполнитель всех недомолвок Сталина, человек, который, по словам очевидцев, выходил из кабинета вождя не иначе, как задом, был очень оживлен и улыбался. И мальчишки, допущен-
148 Элий Белютин. Хрущев и Манеж ные его охранниками, шли с ним среди кое-как засыпанных могил (парк разбит был на территории бывшего Алексеевского монастыря) и слушали, как он прославлял заботу Сталина о детях. Тогда Хрущев производил впечатление обыкновенного человека. Он говорил обычным языком то, что мы читали в «Пионерской правде» и что заставило нас окончательно забыть о нем, как только он с нами простился. Я до сих пор вижу, как у двух случайно оставшихся неразрушенными чугунных арок старых склепов он остановился и с таким же довольным лицом, как в Манеже при рассказе о Дрезденской галерее, крикнул: «Ребята, давайте поблагодарим дорогого и любимого товарища Сталина за заботу о вас, скажем ему спасибо». Конечно, он обязан был это сделать, к тому же Сталин заменил им, как и многими другими, тех руководителей, кого он объявлял одного за другим врагами народа. Но уж, конечно, Хрущев не обязан был производить впечатление на детей. Невзрачность же его поведения, обычность были обязательными для всего окружения Сталина, который не терпел способных людей, угрожавших, как ему представлялось, его власти. Даже детям Хрущев виделся таким, а для взрослых, хорошо знавших его по Москве и Украине, было поразительным, что человек, которому после Маленкова дали пост Первого секретаря ЦК, так круто повернет и так честно поставит вопрос о переоценке сталинской внутренней и внешней политики. Через несколько дней на Воробьевых горах был прием. Помещение, где все это происходило, было построено самым безупречным, с точки зрения анкетных данных, архитектором. Оно напоминало лагерный барак, только чуть выше и с большим количеством окон, выкрашенное к тому же в цвет солдатского клозета. Общая картина за четырехметровой стеной подавляла всех въезжавших в это запретное место Москвы. Задуманный балаган был поставлен по всем рецептам былой Нижегородской ярмарки Если русские цари рядились в одежды приказчиков, нося поддевки и смазные сапоги, когда весь народ думал об общеевропейских костюмах, то Хрущев, по-видимому, считал, что публичное глумление над искусством да еще за накрытым, как на свадьбу, столом покажет приглашенным весь гуманизм его правления. Перед основной залой, где, как потом выяснилось, стояли накрытые столы, в помещении, выстроенном в том нелепом стиле, когда колонны и «всякий там Ренессанс» были отменены, а конструктивные решения еще не допускались, которое больше всего подходило для игры в баскетбол, толпились люди. Сюда в перерыве между разговорами и столом выйдет Хрущев и именно здесь произойдет его разговор с Эрен- бургом о судьбе евреев в Советском Союзе. Сбоку в пустой стене была маленькая дверь. Какие-то люди раза два открывали ее ключом, входили и выходили. Лебедев, маленький болезненный человечек, референт Хрущева по культуре, суетился и был чем-то недоволен. Потом эту комнату откроют на 20 минут и все мельком увидят арестованные картины, начиная с Фалька, кончая моими студийцами. Люди, которые туда войдут, будут поражены: перед ними висят произведения искусства, которые они обязаны оценить как антиискусство Их недоумение, а затем подавленное негодование, наверное, окажутся настолько очевидными, что комнату с осужденными картинами быстро закроют, чтобы больше не открывать. Отныне никогда больше не покажут официально работ студии, хотя «Обнаженная» Фалька, «Натюрморт» Штеренберга и даже упомянутые в коммюнике «Геологи» Никонова окажутся на стенах музеев и выставочных залов. Мы же подвергнемся остракизму на долгие годы. Ведь самое страшное для руководителей сталинского типа, по выражению Лидии Чуковской, это способность людей мыслить самостоятельно. А все, что студия делала, оценивалось именно так. Прием начался с выступления Л. Ильичева. Толстый невысокий человек в сверкающих очках мало напоминал того растерянного студента, которому Хрущев в Манеже делал выговор по поводу «недостойного поведения»: «Я вам должен сделать замечание, товарищ Ильичев!» Он, столько сделавший для того, чтобы произошло культурное обновление страны, в котором студия играла, по всей вероятности, роль символа, теперь, как рядовой партийный паникер, готов был отправить на плаху всех близких, лишь бы сохранить самого себя. Политическая окраска любой инициативы в области культуры, ярлык антисоветизма в отношении любого проявления самостоятельного мышления в искусстве и «мужественная» борьба со всем этим — тезисы его провокационного выступления, которое окончательно предрешило падение Хрущева и самого Ильичева.
Элий Белютин. Хрущев и Манеж 149 Люди, собравшиеся в зале, в большинстве принадлежали к советской элите, хорошо устроенной еще в сталинские времена, конформистской во всем, что она делает и как делает. Беспартийных практически не было. Не были даже частично представлены те ученые, деятели культуры, которые прислали тысячи возмущенных писем в адрес Хрущева. На приеме находились, в основном, официальные писатели, музыканты, актеры, киноработники, официальные художники, но и среди них, в основном, одобрявших поступок Хрущева, не нашлось ни одного человека, который бы полностью его поддержал. Это было не только поражением Хрущева. Для реальных руководителей происходящее ставило вопрос об изменении методов руководства культурой. Но было и еще одно обстоятельство. Суслов, а за ним, как попугай, Ильичев выдвинули термин «мирное сосуществование». Это новое для политработников понятие говорило еще раз о том, что все происходившее имело много сторон и главным было убедить партийный аппарат в правильности действий Первого секретаря. Большинство статей и собраний, инструкций и внутренних разъяснений касалось руководящих партийных работников, по всей стране уже приготовившихся после Солженицына принять те художественные реформы, которые, казалось, готова была начать проводить Москва. После разоблачения Сталина надежды на создание новых отношений между руководством партии и народом разделяла не только интеллигенция, но и целый ряд партийных руководителей, поддерживавших Хрущева. В том виделось средство создания нового импульса энтузиазма в стране, который бы способствовал преодолению ее экономических трудностей. Это был один из наиболее реальных факторов решения важнейших социальных, экономических и хозяйственных проблем. Сталинская система хозяйства, построенная на полном пренебрежении законами экономики, провозглашении желаемого достигнутым, бесконтрольности и преступной некомпетентности, когда все ведущие должности занимались не по профессиональным качествам, а по анкетным данным, способна превратить экономику великой страны в замок из песка. В этом отчаянном оправдании выбрыка Хрущева было много от желания приостановить разочарование партийного аппарата. И здесь фраза из письма, посланного в защиту студии поэтом сталинских времен А. Сурковым и другими о желательности «сосуществования в живописи различных художественных направлений» была перевернута вверх ногами, как якобы требование мирного сосуществования различных идеологий в советской культуре. Этот батут и оказался тем великолепным помостом для демагогических сальто всевозможных вариантов. И Ильичев, начиная свое выступление, выдвинул этот принцип как основной для подавления недовольных, для объяснения своего кульбита и для разъяснения поведения Хрущева. Но даже подобного залпа ему показалось мало. Он построил свое выступление так, что поэт Есенин-Вольпин с его критическими стихами, отмеченными антисоветскими настроениями, и Белютин с его выступающими против примитивного соцреализма учениками — одного поля ягода. Они-де явились вершиной «оживившихся сторонников империалистической идеологии». И даже, как еказал Ильичев, Белютин «организовал с группирующимися вокруг него художниками выставку, которую провозгласил большим художественным событием в жизни страны». Затем последовал трогательный рассказ о посещении Хрущевым Манежа, об отеческой беседе с молодыми художниками, то есть с нами, и о том, как в результате было определено, что такое хорошо и что такое плохо, а что, по выражению Ильичева, «абсолютно вне искусства». Последнее относилось к нашей студии. Затем верные слуги «царя и отечества» выступали с порицанием «белютинцев». Были здесь обвинения в самонадеянности и в связях с империалистами — детская болтовня людей, которые ничего не видели, ничего не хотят знать, кроме как ревностно подхватывать последнюю фразу партийного руководства. Потом выступил Эренбург. Он говорил не о своих профессиональных делах, а о живописи. Он сказал, что Фальк — великий художник. Это было очень мужественно. Он сказал, что живопись — великое искусство, сложными путями воздействующее на людей, и что его нельзя трактовать как раскрашенную фотографию. Это было тоже очень смело. Он сказал, что Белютин создал школу, противостоящую антиживописи, и запрещать ее неразумно, так с водой можно выплеснуть из ванны и ребенка. Это было невероятно смело. И даже по тому, как все замерло в зале, и по тому, как неожиданно вспыхнули аплодисменты, Хрущев и его помощники, которые присутствовали на приеме, почувствовали общую атмосферу неприятия.
150 Элий Белютин. Хрущев и Манеж Может быть, поэтому вее было так быстро закончено и двери запретной комнаты растворились, чтобы показать, что неправ Эренбург, а правы Хрущев и преобразившийся Ильичев. Члены правительства туда не пошли, а стояли в большой зале, и при желании с ними можно было говорить — это было невероятно. Но маленькая комнатка быстро наполнилась людьми. По их замечаниям, добрым откликам стало ясно, что доказательства не получилось, и побелевший Лебедев распорядился закрыть комнату. Людей попросили выйти, и они еще стояли и обсуждали увиденное, когда открылись двери банкетного зала и охрана пригласила всех занять места. Начинался следующий этап промывания мозгов под закуску и водку. Здесь предстояло выступление Хрущева. Здесь нужно было помириться с недовольными, залатать обильной едой пропасть, которая начала так быстро расширяться после Манежа между партийными руководителями и интеллигенцией. Но то прямое хулиганство, в которое превратил Хрущев этот банкет, вряд ли будет стерто в анналах истории нашей культуры. Для более убедительного доказательства того «безобразия», до которого дошла наша студия, Хрущев потребовал, чтобы прямо к столам вынесли неугодные ему картины и скульптуры Неизвестного. — Посмотрите, вот это называется женщиной. Это же испорченный водопроводный кран! — слова эти, сопровождаемые хохотом, гиканьем, относились к маленьким скульптурам Неизвестного, которые поднимались вверх услужливыми руками. Не знаю, как можно было такое выдержать, тем более подавать на этот раз вежливые реплики, улыбаться, извиняться, обещать исправиться, как то делал Неизвестный в свои тридцать семь лет. Куда девался его истерический напор, когда, схватив за рукав Хрущева, он не давал ему несколько минут сказать ни слова, отчаянно расхваливая свои работы и вызвав тем самым ответный истерический взрыв. 4 глава КАМПАНИЯ Но организовать кампанию было не так просто. Надо было понятно сформулировать, какую опасность представляют «белютинцы», почему молодые художники, занятые поисками художественной формы, настолько грозны для могучего государства, что нужно в борьбе с ними приводить в действие весь пропагандистский аппарат. И дело здесь не сводилось к насильственному утверждению натуралистического искусства, по самой природе своей противоречащего идейным и экономическим основам социалистического строя. Главное заключалось в тех принципах, которые в свое время сформулировал Троцкий и в дальнейшем разрабатывал Сталин. Поиски формы в искусстве всегда связаны с творческой инициативой человека, а эта свобода означает известную неконтролируемость, в частности, в области искусства со стороны партии. В 20-х годах, когда «революционная искренность и инициатива» были основным рычагом власти партии, новое искусство всячески поощрялось и культивировалось. Но когда на смену «революционным идеалистам» пришел бюрократический аппарат власти, это искусство стало предельно опасным. И потому любое упорство в этом направлении должно было пресекаться самыми строгими мерами, как того требовал многолетний сталинский опыт. Однако новые люди вокруг Хрущева понимали, что время работает против этого опыта. Может быть, им не все было ясно, но то, что с каждым годом нарастала научно-техническая революция, что каждая возникавшая экономическая проблема требовала все более инициативных творческих людей и что именно от развития в человеке технического и научного «свободомыслия» зависит экономика страны, становилось очевидным для многих. И, значит, новое искусство, стимулирующее новые начала в человеке, было экономически выгодным. ...В дверях подъезда № 4 дома на Старой площади стояли четыре офицера госбезопасности. У входа в гардероб также стояли четверо, и все они делали одно и то же: сверяли картонный листок-пропуск нежно-голубого цвета с паспортом. Их внимательный взгляд ощупывал карманы, осматривал лица.
Элий Белютин. Хрущев н Манеж 151 Люди шли беспрерывно. Через 15 минут должно было начаться совещание мо лодых деятелей искусства по поводу того, как откликнулась вся интеллигенция Совет ского Союза на скандал, учиненный Хрущевым в Манеже. Это был второй этап про чистки мозгов после приема на Воробьевых горах. То издевательство и глумление над работами художников которое должно было примирить сидевших за банкетными столами интеллигентов независимо от того, казались ли они согласными или нет с точкой зрения хрущевского руководства, никого не убедило. Поэтому это второе мероприятие, где отдельные виновники, оказавшиеся представителями широкого оппозиционного движения, должны были покаяться, имело в виду обуздать гневных отцов советской культуры Еще четверо офицеров госбезопасности ждали нас у выхода из гардероба. Снова проверка паспорта и пропуска, и наконец группами по 4-5 человек нас подводят к внутреннему лифту того самого знаменитого серого дома. Лифт был очень старый, весь в фигурных решетках, как на кладбище, только покрашенный белилами. Кабина, куда мы с трудом втиснулись с двумя офицерами, слегка покачивалась и скрипела. Я подумал: «Как странно, неужели здесь не верят своей технике и предпочитают лифты времен постройки этого дореволюционного здания?» Лифт остановился, и мы вышли на ковровую дорожку таинственного пятого этажа Центрального Комитета. Пока прямо у лифта у нас снова проверяли пропуска, я смотрел на двери в высоких пустых стенах. На каждой из них висела табличка с именем члена Президиума Сопровождавшие нашу небольшую группу офицеры подтолкнули нас, и мы завернули за угол. Налево была дверь с надписью: «Ш*- лепин». Поодаль находилась еще одна одинокая дверь, на которой когда-то стояло имя Сталина, а теперь было выведено черными буквами: «Хрущев». Мы все оказались в самом святом месте страны и, пройдя мимо дверей бывшего отца и сына и святого духа, очутились в небольшой зале, за которой должна была находиться зала заседаний членов ЦК партии, выходившая окнами на Ильинский бульвар и проезды. Но войти в нее было не так просто. Двери были открыты на одну створку, и здесь всех уже проверяли не по пропуску и документу, но по списку, лежавшему на маленьком столике, у которого стоял полковник госбезопасности. Что это, система запугивания или действительно боязнь какого-то инцидента? Я сидел на одном из боковых стульев и смотрел на людей, усевшихся за стоявшими посередине зала столами, которые напоминали сдвоенные американские парты, только в искусственной коже и стекле. Странный казус, но за ними поместились совершенно определенные лица. Так страстно припасть задами к стульям, на которых сидели члены ЦК и, может быть, даже кандидаты в члены Политбюро, могли только присяжные конформисты. Первыми выступали поэты. В окнах светился холодный московский день, а поэты били себя в грудь и каждый по-своему доказывали свою истовую веру и верность партии, что бы она ни делала. Изредка среди этих пустых трафаретных слов поэты и писатели, вроде Аксенова, лягали друг друга. Сидя в самом дальнем углу, я смотрел на силуэты вздрагивающих, припадающих к микрофону, вздымающих вверх руки и думал: откуда столько страха, чем их, молодых, успели запугать, чтобы можно было говорить что-нибудь подобное? Не могли не запомниться Рождественский и Евтушенко. Рождественский: «Мое поколение скоро встанет у штурвалов и во главе министерств, мое поколение верно заветам отцов, для нас идеи партии самые родные, мы счастливы, что живем и думаем под ее руководством». Евтушенко: «Если кто-нибудь на моем поэтическом вечере скажет что-нибудь антисоветское, я сам своими руками его отведу в органы госбезопасности Пусть партия знает, что самый близкий и родной человек станет для меня в таком случае врагом». И это не был испуг, угроза тюрьмы. Я слушал этих бардов Хрущева и вспоминал кинофильмы моего детства, вроде пресловутого «Партийного билета», где звезда немого кино Ада Войцик вела под дулом пистолета собственного мужа в органы за то, что он скрыл свое происхождение из богатой крестьянской семьи. Кто-то хлопал, кто-то напряженно молчал, Враг бардов Владимир Фирсов высту пил против того, что их вместе с Вознесенским слишком много печатают. В потоке слов становилась понятной та платформа, которую подвели после Манежа и приема
162 Элий Белютин. Хрущев и Манеж на Воробьевых горах идеологи под стремление людей к большей либерализации в профессиональных вопросах культуры. В речах неизвестно в чем оправдывавшихся людей было ясно видно три пункта обвинений. Первое — антисоветизм. Второй — конфликт отцов и детей (все плохо и неправильно, что делали отцы). И третье — явное желание еще больше разделить молодых деятелей культуры. Иллюстрацией этого служили не только речи. Выступил художник Андронов. Его выступление говорило о неграмотности партийного руководства искусством и о недопустимости вмешательства в профессиональные дела художников. Аплодисменты, которые раздались в зале, говорили о том, что это подействовало на всех, подействовало и на руководителей спектакля, которые немедленно объявили перерыв. Я без труда отыскал Андронова, стоявшего посередине маленького холла, подошел к нему и сказал: «Поздравляю с великолепным, мужественным выступлением». Мои слова еще висели в воздухе, как около моего локтя появилась тщедушная фигурка референта Хрущева Лебедева. Фальцетом он закричал: «Объединяетесь, договариваетесь, опять вы впереди, Белютин, вам это не пройдет! Вы самый старший здесь, вы самый опытный, вы один за все ответите, и ответите полной мерой». Все смотрели на нас. «Не кричите,— сказал я.— То, что я сделал, я сделал и за это отвечу, не волнуйтесь». Я повернулся к нему спиной и увидел глаза другого художника — Никонова. В этих глазах блеснул огонек понимания. Через четверть часа Никонов выступил с трибуны и все свое выступление обратил против меня, против «белютинцев», потребовав их наказания и полной изоляции. Принцип «разделяй и властвуй» сработал безотказно. Часть аудитории хлопала Никонову, а я понял, что элементарного чувства профессиональной солидарности не существует и придется дальше воевать самим. Тем более что Неизвестный работал в своем неизменном ключе. Появившись на трибуне, он сказал, что плохо себя чувствует, что много говорил здесь в кабинетах и что сказать ему больше нечего. Я послал записку в президиум с просьбой дать мне слово. Хотя было ясно, что слова мне не дадут. Через полчаса все было кончено. На улице было холодно. Я шел с редактором первой своей книги Б. Вишняковым и не мог уловить, почему он так дружелюбно держится, почему рискует идти со мной. Что, ему поручили проверить мое настроение? Все стало ясно на следующее утро. Я еще не проснулся, когда раздался звонок и голос заведующего Отделом культуры Поликарпова, который сидел в президиуме совещания рядом с Ильичевым, дружески, как будто ничего не произошло, спросил, не мог бы я заехать к нему на Старую площадь сейчас же. Продолжение совещания было назначено на шестнадцать часов, и я понял, что все это имеет отношение к моему выступлению. Два офицера и два солдата сверили мой паспорт с пропуском-списком, который лежал у зашторенных стеклянных дверей подъезда. На улице мело, здесь было тепло, как в оранжерее. Также тепло было в большой комнате, где сидела некрасивая секретарша, которая, увидев меня на пороге, ушла за высокие, обитые коричневым дерматином двери с надписью: «Поликарпов». Поликарпов даже встал навстречу из-за своего неудобного стола, подошел к окну, выходившему на Политехнический музей, и пригласил сесть. Я вспоминал, какой он был недоумевающий в залах Манежа, где студия развешивала свои работы. Сложив, как Наполеон, руки, он сидел, вытянув перед собой ноги. Я не знал его в лицо и резко попросил сесть поприличней. И еще я вспомнил рассказ об одном из последних собраний московских художников, где ему не дали говорить и он в бешенстве топал ногами. Поликарпов не стал терять времени. Мои книги лежали у него на столе, там же лежал и польский журнал «Проект». Я тоже только что получил этот номер и знал, что там находится репродукция одной из моих картин. «Во-первых, я хочу вам сказать, что я, как и все члены Идеологической комиссии, возмущен выступлением Никонова.— Я улыбнулся про себя и не поверил, но Поликарпов продолжал: — Вы умный человек, и поэтому я буду краток. Там,— он указал на памятник героям Плевны,— вас ждет человек, а у вас нет брюк. Как вы к нему выйдете?»
Элий Белютин. Хрущев и Манеж 153 Это было неплохо. Если даже предположить провокацию, рассчитанную на то, чтобы успокоить меня, все-таки здесь есть что-то от желания сохранить нашу школу. Я встал. «Я все понял. Спасибо за надежду, хотя я в нее и не верю». Я повернулся к дверям, чувствуя на спине тяжелый взгляд. Теперь надо было спешить. Меня наверняка выпустят на трибуну, и, значит, важно продумать, что говорить. Думать об этом было неприятно, когда я ехал по заснеженным улицам Москвы домой. Но растерянные лица моих учеников в зале ЦК, слезы и страх, которые я слышал в телефонную трубку, наконец, вопрос, с которым приехала ко мне литературный секретарь Эренбурга Н. И. Столярова — «Эренбург просил узнать, как вы думаете, когда начнут сажать»,—все говорило о важности этого выступления. ...Только что пройдя сквозь ряды офицеров госбезопасности и с удивлением увидев, что Неизвестный оживленно разговаривает с Серовым, всячески стараясь не замечать меня, я услышал свою фамилию еще в дверях зала заседаний. Я и не думал, что опаздываю: зал был далеко не полон и люди, торопясь, занимали места. Просто организаторы внезапностью хотели сильнее подчинить своим интересам зал. Я сказал о глубоком сожалении, что то, что делаешь, не получает понимания и что в шестнадцати книгах, которые я написал, я стремился обосновать историческую органичность движения русского искусства к новым дорогам. Но, сказал я, еще рано говорить о полном открытии, надо идти дальше. И тут голос из-за стола прервал меня: «А не расскажете ли вы, как оказались на вашей выставке корреспонденты? На Таганской выставке?» Это спрашивал едва ли не самый умный из сидевших за столом президиума людей — Сатюков. Через несколько дней Неизвестный придет ко мне и скажет, что очень переживал этот момент, считая, что я выдам его. Но заданный вопрос поразил меня своей наглостью. Ведь я сам видел на выставке разрешения снимать телефильмы, выданные американским и голландским телекомпаниям и подписанные Министерством культуры СССР, причем операторы вообще были советские. Поэтому я ответил: «Думаю, что органы госбезопасности легко установят, что ни я, никто из моих учеников иностранных корреспондентов не приглашали». Было нелепо пререкаться — пусть мяч летит обратно. Затем я сказал о законности нашей студии и передал в президиум пачку каталогов выставок, которые мы регулярно устраивали с их разрешения. Сходя с трибуны, я увидел, как Серов, уже ставший президентом Академии художеств, шептал что-то только что вошедшей министру культуры Фурцевой. Мне тут же передали его слова: «Белютин отыграл свое движение». Вскоре слово взял Ильичев. Гладко играя словами, он стал выговаривать, как добрый учитель школьникам: кто вам сказал, товарищи молодые деятели культуры, что партия отменила решения, принятые при Жданове? Откуда вы взяли, что можете делать, что хотите? Почему вы решили, что партия перестала контролировать вас? И так далее. Стекла его очков сверкали. Гладко и без бумажки он говорил долго, очень долго. И через несколько дней, когда в газетах появилось его выступление, я был очень удивлен: почти ничего из того, что он говорил в действительности, там не было. Только в конце стояло, что три главаря этого «бунта» — Евтушенко, Белютин и Неизвестный — еще создадут достойные своего народа произведения. Создадут? Если первому и последнему дали в дальнейшем печататься и лепить, меня и нашу студию замуровали. И ощущение это не оставляло меня, пока я спускался по лестнице в гардероб, где Неизвестный ! по-прежнему не замечал меня и не оставлял Серова. Надевая пальто, я услышал обрывок их разговора: «И перевоспитывайте меня, перевоспитывайте — я весь в вашем распоряжении». Я прошел мимо охраны и вышел в снег. Проходя мимо сталинского кабинета, я не знал, что после первого дня заседания, как трогательно было названо это укрощение строптивых, моя ученица, талантливая Вряд ли такую фигуру, как Эрнст Неизвестный, можно свести к одной формуле. В № 12 «ДН» мы напечатали беседу В Синельникова с художником, которая, на наш взгляд, дает представление о масштабе этой личности Тем не менее давние споры — со всеми крайностями и субъективностью — принадлежат нашей общей истории. Исходя из этого, мы и сочли возможным познакомить широкого читателя с записками Э. Белютина, точно передающими общественную атмосферу первой стадии «прощания» с тоталитаризмом. Эти заметки дают представление и о том, как тяжело пресс авторитарности сказывается на характере взаимоотношений в среде интеллигенции, на с*- мом поведении людей. (Прим ред.)
154 Элий Белютин. Хрущев и Манеж художница Виктория Шумилина зарыдала, по-русски причитая: «Как вы могли оскорбить Элия Михайловича, он все отдает людям, а вы глумитесь над ним». Слезы не прекращались, и члены Идеологической комиссии вместе с Ильичевым ввели ее в сталинский, а ныне хрущевский кабинет и уложили на диван. Мне никто об этом в тот же вечер не рассказал, наверно, считая, что мне и без того достаточно. И я действительно не был бы так спокоен на трибуне на следующий день, если бы знал об этой сцене. Еще меня спасало, что я не читал газет, не открывал журналов и не включал радио. Теперь через все средства информации лились мутные потоки лжи и демагогии и противостоять им, доказать правду не представлялось возможным. Как я узнал потом, мои студийцы специально ездили на Цветной бульвар, где вывешивались на стендах республиканские и краевые газеты, чтобы каждый раз удивляться обилию своих имен, появляющихся на страницах, положим, «Камчатской правды»: «Весь советский народ говорит «нет» жалкой группе абстракционистов». Зачем «весь народ», если группа «жалкая», а если она такая ничтожная, зачем проводить собрания, митинги, совещания, зачем ездить по всей стране, устраивая сборища? Ораторами на многих собраниях выступали те же члены Идеологической комиссии, которые круто разворачивали рули в противоположную сторону, боясь за свои кресла в ЦК, члены Академии художеств, руководители Союза художников и Министерства культуры. Поощряемые общей ложью, они не скупились на колоритные подробности, описывая, например, у меня дома бассейн из розового мрамора, хотя мы жили тогда в полуподвале, где на кухне в полу было углубление, выложенное плиткой, так как места для обыкновенной ванны попросту не хватало. А что говорить о живописи, которую никто в глаза не видел, но все ругали, никто не знал, в чем дело, но все аплодировали ругани. Это было привычно. Последний акт Комедии масок заканчивался в круглом зале бывшего казаковского Сената в Кремле. Двери хлопали с Я опоздал к началу, потому что получил приглашение в последнюю минуту. Здесь тоже проверяли пропуска и сверяли их с паспортами, но только менее театрально и более буднично, Какие-то записки передавались в президиум, и я узнал своего ученика, принесшего нам черновик письма Хрущеву, он сидел в первом ряду. Маленькие глазки Хрущева бегали по рядам и следили за всеми одновременно. У него, безусловно, был талант проводить совещания и собрания. Заметив недовольно шептавшегося графика Голицына, сидевшего на виду президиума в красной рубашке, он прервал очередного оратора и закричал: «Вот ты, в красной рубашке, чем шептаться, иди сюда на трибуну и скажи всем, чем ты недоволен». При всей грубости обращения в этом был свой резон Голицын, как сказали мне сидевшие за ним знакомые* осуждал нас и в частности меня за нежелание «дать бой Никите». Я видел, как он показывал на себя пальцем, махал головой, как кивал Хрущев, как пробирался Голицын среди сидящих, и наконец клетчатая красная рубашка оказалась на трибуне. «Ну, начинай,— снова закричал Хрущев,— мы тут все свои, тайн у нас нет. Говори, что там шептал». Это было уже чересчур. Весь зал с застывшими лицами смотрел на премьера, вознесенного за столом президиума над всем залом. Это был садизм, и вряд ли бы нашелся человек, способный после криков и издевательств сказать несколько связных слов. Голицын их и не сказал, кроме «я, как советский народ, я всегда, я хотел...». — Ну, иди, иди, советский народ,— милостиво отпустил этого постаревшего за несколько минут художника Хрущев,— иди и смотри только не шепчись больше. Я смотрел на эту безобразную сцену, разыгравшуюся на глазах людей, которых хотели обработать, уговорить, сделать более послушными, и думал, чего Хрущев может этим добиться, кроме неприязни, недоверия к себе и своим словам. Что же, он и стоящие за ним люди считают, будто такое панибратское хулиганство символизирует уважение руководителя государства к простому человеку? Во всяком случае, Хрущев, по-видимому, чувствовал недовольство аудитории. В своем заключительном слове, длившемся около двух часов, он всячески старался доказать, что он человек, более того, он тоже был почти осужден и вот теперь, как видите, всех обошел и доказал, что он самый первый коммунист на земном шаре. Свое выступление Хрущев начал, повторяя то, что говорил в перерыве, расхаживая по коридору: «Вот вы говорите, что сейчас плохо, а вот вы выступаете и не соглашаетесь с секретарем ЦК Л. Ильичевым, и вам ничего. А попробовали бы так
Элин Белютин. Хрущев и Манеж 155 при Сталине!» Его речь повторяла объявление войны всяким новым поискам художников, объявление Лактионова, Вучетича и им. подобных фотографов образцами соцреализма (термин, который за несколько лет до Манежа почти перестал использоваться). Шишкин, Айвазовский, оптические художники XIX века также ставились в пример экспериментаторам, «модернистам и абстракционистам», под которыми подразумевались мы. Чтобы сказать, что объявленная им война не пустяк, Хрущев привел в качестве примера критические слова одного из поэтов, сказанные в частной обстановке всего за два часа до начала заседания в Свердловском зале и, как видите, уже ему, Хрущеву, доложенные. «Вы не думайте,— крикнул в микрофон Хрущев, наклоняясь над залом,— аппарат у меня наготове. Я могу дать сигнал в любую минуту». Демократический Хрущев выступал, читая по бумажке. И эти небольшие импровизации, казалось, тоже были запланированы в его речи. Наконец, он отложил текст и, облокотившись о трибуну, сказал: «Ну, это официальная часть, а сейчас я хочу вам сказать, что и мне бывало нелегко. Вот вы знаете, что Сталин перед смертью перестал созывать Политбюро и вообще уже почти не говорил по-русски. Даже с Молотовым перестал говорить, а меня давно не вызывал, и я думал, что уже все для меня кончено. И вдруг мне звонят и говорят, что сейчас пришлют машину и что надо ехать. Я думаю: конец. Волнуюсь, конечно. Ведь, какой конец, известно. Простился со своими, сел в машину. Смотрю — нет машины сопровождения. Значит, точно. Выехали мы на улицу, а я все думаю, куда повезут — на Лубянку или еще куда. А машина разворачивается к Минскому шоссе. Я смотрю в окно, спросить боюсь и вдруг вижу, машина, едет в ней Молотов. Ну, думаю, может, на этот раз обойдется. Ехали мы все друг за другом, и все к Поклонной горе, к даче Сталина. Ворота открыты, проверяют всех. Смотрю, там уже Маленков и чем-то довольный Берия, и почти все Политбюро. Так мы узнали, только приехав, что Сталин, который последнее время спал в бункере под землей и сам открывал стальную дверь, не позвонил по телефону и не отзывается. Нужно было решать, что делать. Нужно было резать дверь. Пока ждали сварщиков, все молчали, стояли и думали о будущем. Наконец приехали рабочие и довольно быстро прожгли сталь, дверь рухнула, и мы увидели черноту комнаты, где лежал мертвый Сталин. Я вам говорю об этом потому, что в Москве все известно, неизвестно только — как. И еще чтоб вы знали, что в жизни всякое бывает и не так страшен черт, как его малюют». Хрущев был даже доволен. Аудитория, ошеломленная его откровенностью, не заметила, как он сказал о необходимости ехать в Большой театр на торжественное заседание, посвященное 8 марта, как встал президиум. Рассказ о конце Сталина почему- то мучительно говорил о другом конце. И вся эта кампания с шумом, собраниями, криками, угрозами кончалась беспощадными словами Твардовского: «Что и в Кремле никто не вечен и что всему выходит срок...» 5 глава ПРОЩАЙ, ХРУЩЕВ! АБРАМЦЕВО Пю характеру кампании, по тому, как умело оживлялись сталинские мертвецы, вроде Александра Герасимова, выступившего в газете «Труд» со статьей «Давно пора», я понимал, что предстоит трудная и длительная борьба. Но кроме простого выживания для художника необходимо было продолжать работать, чтобы время и искусство не оставили его позади, и, значит, нужна была база — мастерская, где бы мои ученики и просто ищущие художники могли работать независимо от Союза художников, Министерства культуры. На семейном совете решено было купить дом за городом. Случай сделал невозможное. Редакции, чтобы избавиться от ставших неугодными авторов — а я писал большую часть книг вместе с женой, историком искусства, писателем,— поспешили выплатить нам гонорар. Деньги мы получили, но больше договоров с нами никто не заключал. Беречь средства на черный день мы не собира-
156 Злий Белютин. Хрущев и Манеж аись. Более того. В семье было решено продать часть коллекции моего деда, декоратора Большого театра — картины голландских и итальянских художников XVII века, скульптуры Томира и Гудона,— чтобы набрать необходимую для покупки сумму. И теперь, сидя в переполненном поезде, я вез эти деньги, не испытывая никаких чувств, кроме гнетущей усталости. Шел 1964 годг который я начал удивительно. В восемь часов новогоднего вечера, когда телефон звонил, не переставая, и знакомые и незнакомые желали нам всего наилучшего, я услышал голос ответственного работника ЦК. Этот голос поздравлял меня с наступающим годом и сказал: «У меня к вам большая просьба. Не могли ли бы вы после того, как встретите Новый год, сесть в машину, которую я за вами пришлю, и приехать к нам?» — Когда?— спросил я. — В один час тридцать минут. Машина будет номер.« — Хорошо,— сказал я. — Спасибо,— отозвалась трубка и попросила поздравить всех домашних. Я вышел на мороз, чувствуя сквозь подошвы ботинок холод снега. Машина уже ждала. Рука человека, сидевшего рядом с шофером, открыла дверцу и, ничего не спросив, впустила в тепло машины. Мы поехали. По тому, что мы свернули на улицу Горького, я додумал, что мы едем на один из частных приемов. Но машина свернула еще и еще раз и мы оказались в Кремле. Дул холодный ветер. Летел сне*1. В небольшом подъезде был маленький гардероб. Сопровождавший что-то говорил охране. Я снял пальто и пошел по длинным коридорам к лифту, который удивил своей современностью. И в то время, как он поднимался вверх, я понял, ч*ю нахожусь уже во Дворце Съездов и лифт ведет в Банкетный зал. Этот зал, расположенный почти под самой крышей и невидимый со стороны Ивановской площади, был переполнен столами и людьми. Начинался последний год правления Хрущева, и он* сидя во главе огромного стола, то и дело наливал в большой фужер водку и говорил, вещал, пророчествовал. «Тише! Сам Никита Сергеевич... великий человек... истинный монумент... Ну как он сказал как простой человек...» Я сидел среди этих слов и тостов и чего-то ждал. Наконец Хрущев встал и направился к маленькой двери. Я заметил, как сидевший рядом со мной человек с кем-то переглянулся, быстро встал и сказал: «Пойдемте, нас ждут». Мы подошли к другой двери. Она открылась будто сама. Прошли двумя коридорами и очутились в небольшом холле без окон, где стоял звонивший мне по телефону человек с другим, знакомым мне по Манежу. Последний протянул мне руку и сказал: «Сейчас здесь будет Никита Сергеевич. Пожалуйста, пожелайте ему хорошего Нового года». Не успел он закончить этих слов, как открылась дверь и показался Хрущев. Он быстро оглядел комнату, увидел сразу всех, задержался на мне, узнал и, протянув руку человеку, мне звонившему, сказал: «Послушай, мне кажется, мы еще не здоровались. Поздравляю, я чтобы все у тебя н у нас было хорошо». Его собеседник улыбнулся, отступил на шаг и, полуобняв меня, пододвинул к Хрущеву: «Вот, Никита Сергеевич, Белютин хотел бы передать вам поздравления с Новым годом». Хрущев повернулся. Хотя он много выпил даже на моих глазах, его лицо было трезвым, глаза блестели, голос был твердым и оживленным. За его спиной я увидел Брежнева. «Я хотел бы пожелать от своего лица и лица многих молодых художников,— сказал я, глядя в его маленькие глаза на плоском лице с удивительно белыми белками,— вам и Президиуму хорошего Нового года и здоровья». Это была формула. «Спасибо»,— сказал Хрущев и протянул руку. Я почувствовал ее тепло, она была сухая и вялая. «Передайте от меня вашим товарищам, что я их поздравляю с Новым годом и надеюсь, они скоро залечат раны,— он улыбнулся,— и, как говорится, создадут что-нибудь более понятное». Он рассмеялся и, толкнув меня в нлечо, пошел к двери. Брежнев, шедший за ним, задержался на секунду. «Поздравляю»,— сказал он и тоже протянул руку. Я смотрел на шедших за ними людей. Мой знакомый похлопал меня по плечу и улыбнулся. Ои быстро исчез за дверями, я остался один. Через минуту передо мной возник человек, сидевший рядом со мной за столом, и спросил, хочу ли я вернуться в зал или идти домой. «Домой»,— ответил я. Время шло. Ийогда создавалось впечатление, будто художников хотят вывести из кампании. Более того, когда в середине 1963 года меня пригласили в горком пар-
Элий Белютин. Хрущев и Манеж 157 тии, в отдел культуры, и полная ширококостная женщина, оказавшаяся заведующей отделом, спросила меня, не мешают ли мне работать, я только пожал плечами. Мое положение этой женщине в синем трикотажном костюме было слишком хорошо известно. Она продолжала: «А то из ЦК просили узнать, нет ли с вашей стороны или со стороны ваишх учеников каких-нибудь жалоб Мы примем строгие меры, мы одернем». Я вспомнил, как в МОСХе моих учеников, членов Союза, исключили на год (для острастки!) из Союза, а многих лишили творческой работы с ведома именно этой женщины. Что можно было ответить? «За заботу спасибо, но я пришел к вам с просьбой. Дело в том, что нам до сих пор не вернули выставлявшихся в Манеже полотен. Судя по всему, кампания уже кончается Манеж как будто поставлен на ремонт. Зачем же продолжать держать под арестом нашу живопись?» Не знаю, подействовал ли мой разговор, но через три недели мои ученики получили право забрать свои холсты с черного хода Манежа. ...На платформе уже ждали ученики. Через считанные минуты стук топоров стал слышен во всем поселке. Он раздавался несколько дней подряд, пока все перегородки в доме не были сломаны и он не превратился в огромную мастерскую. Краски, картон были мной куплены, и работа началась. Люди писали даже ночью. Огромные доски, сколоченные друг с другом и поставленные на козлы, образовали стол, за кот»* рый с тех пор садилось не меньше тридцати человек. Так начиналась жизнь в Абрамцеве. Через месяц мы сделали выставку. Ворота впускали людей. Их было очень много. И не только из Москвы. Были художники из Ленинграда, Киева, Риги, Горького, разных городов Подмосковья. Входя, они видели еловую аллею и маленький рубленый домик, но на повороте к большому дому их обступала со всех сторон живопись. Огромные плоскости, необычайно богатые по цвету и фактуре, были расставлены по всему лесу, затмевая своей цветовой насыщенностью красоту неба и деревьев. Потом я неожиданно уехал на неделю. Мне предложили работу по росписи дачи Хрущева в Крыму, и я не мог отказаться. Как монументалист, лишенный работы, я обрадовался самой возможности писать. Но, с другой стороны, все напоминало Новый год, где случайный контакт с Хрущевым мог привести к более тесному общению и дать возможность новому искусству получить добро от «коммунистического хозяина всея Руси». Будучи в Крыму, я узнал сначала из слухов, бурно возникших в течение суток, а затем из газет о смещении Хрущева со всех постов. Подробности повторяли очевидное — и его последний разговор с корреспондентом, что надо отстаивать свою власть, и то, что его привезли с Пицунды, и то, как говорил четыре часа Суслов и значительно короче в ответ ему Хрущев. Я в тот же день вылетел в Москву и поехал в Абрамцево. Подходя к воротам, я услышал голоса. Участок был полон людей. Многие из приехавших поздравляли меня со снятием Хрущева и всей его администрации, которая, как они говорили, «хотела вас утопить». Уже передавали, что говорил Суслов, осуждая Хрущева за Манеж. И, стоя среди десятков возбужденных людей, видевших уже скорое признание возможности свободного развития нового советского искусства, я грустно думал об их хороших душах и о том, что в действительности все это было нашим концом, потерей всяких надежд на признание. Человек, участвовавший в перевороте и формально не возглавивший партии, тем не менее занял первое место в ней и теперь начнет сводить счеты со всеми, кто хоть сколько-нибудь проявил себя в годы хрущевской оттепели Суслов не мог перемениться в свои шестьдесят с лишним лет, и если у Хрущева были сталинские методы мышления, но душа русского человека, у Суслова, кроме идей Сталина, ничего не могло быть Если Хрущев развеял надежды на человечность его варианта социализма, то возврат гигантского государства к примитивным методам Сталина был концом не только культуры, но и угрозой для всей экономики. За зиму и весну, казалось, ничего не произошло, хотя все чувствовали, что идет активная прополка кадров Первым симптомом для меня стал талантливый поэт, который появился у нас на квартире «Я подарил вам сборник моих стихов, мне необходимо получить его обратно»,— сказал он. «Почему?» — «Мне нужно кое-что дописать».— «Врешь»,— сказал я, помня, с каким удовольствием он дарил мне эту машинопись. «Вру,— ответил он.— Только что арестовали Синявского и Даниэля за то, что
158 Элий Белютин. Хрущев и Манеж они печатали свои книги на Западе».— «Ты боишься, что я передам твои стихи на Запад?» — «Просто боюсь»,— был ответ. Так я узнал, что началась новая фаза развития государства, какого еще не знала многострадальная русская история. Ну а какой будет судьба Абрамцева? Ведь то, что там стало формироваться при Хрущеве, безусловно, не могло оставаться без него. Тем не менее нам не мешали построить мастерскую. Огромная, высотой в восемь метров, длиной по фасаду в шестнадцать, она стояла среДи рябин, елей, берез и звала писать, работать, свободно дышать. Она была как мечта, как памятник надеждам, связанным, в конце концов, с Хрущевым. Через месяц после Нового, 1966 года у меня дома раздался звонок. Его тон показался мне особенным — действительно, звонила междугородняя. Кто-то беспокойно назвал номер, как называют в маленьких поселках номера столичных телефонов. То, что я услышал потом, заставило меня, не бреясь, не умываясь, мчаться на такси к вокзалу. Потом я бежал по узкой тропке в снегу, то и дело соскальзывая. Наконец наш участок. Еще две недели назад, почему-то беспокоясь, я приезжал сюда и любовался огромной стеклянной стеной, возвышавшейся над деревьями. Сейчас я не верил своим глазам. Ели и березы смотрели на небольшой сугроб, лежащий между ними. Это все, что осталось от мастерской. Кто-то аккуратно подпилил опорные столбы Наш памятник «Чао, Хрущев» больше не существовал. ЗАКЛЮЧЕНИЕ Архитектор, отвечавший за экскурсионную работу в Союзе архитекторов, сказал: «Мы без вашего разрешения уже напечатали в календаре, что будем у вас 16 декабря. Я понимаю всю неловкость положения, но вы, может быть, не рассердитесь и разрешите нам прийти». Один из студийцев, известный архитектор, уже говорил о возможности подобной экскурсии в мою мастерскую. «Нет,— сказал я,— я не сержусь, но сегодня 13 число и двух дней мало для подготовки. Будет лучше, если вы перенесете посещение моей мастерской на будущий месяц».— «Хорошо. Мы будем у вас 16 января. Я предварительно позвоню». В эти часы в Колонном зале сидел президиум, состоявший из руководителей всех творческих союзов и партийных руководителей во главе с Демичевым. Шел объединенный пленум, посвященный столетию со дня рождения Ленина. На нем звучали речи о качестве пластинок, тиражах книг, квадратных километрах живописных полотен, как будто бы этим определяется какая-то культура. На этом пленуме говорилось и о том, что мешает и останавливает развитие советского искусства. Из всех «темных» имен было названо только два — Солженицын, ему предстояло получить через год Нобелевскую премию, и Белютин, вокруг которого возводились непробиваемые стены остракизма. Правда, оттенки в оценках этих двух имен в советской культуре все же существовали. Если Солженицын «клеветал на советский народ» и поэтому был ему не нужен, то Белютин был «западным модернистом» и также не был нужен советскому народу. Председатель Союза архитекторов сидел в президиуме и выступал. Тем не менее его коллеги стояли у дверей мастерской осужденного всенародно, на самой уважаемой ленинской сессии художника, как будто ничего не произошло. А за шесть месяцев до этого выставку студийцев, которую мы устроили в подвале бывшего дома палача Берии во Вспольном переулке, закрыли с помощью милиции и работников госбезопасности. Двадцать восемь милиционеров, приехавших на нескольких милицейских машинах, и человек тридцать агентов в штатском ворвались в подвал, полный народа, и начали выталкивать оттуда людей, крича, чтобы они скорее поворачивались, иначе их заберут. Кто-то сопротивлялся, кто-то возмущался, кто-то выходил. Весь двор был оцеплен. Стояли машины, мотоциклы. Операция устрашения была сработана по самым дешевым нормативам. Мастерскую моего ученика, участника Великой Отечественной, орденоносца Люциана Грибкова опечатали. Правда, работ не арестовали, как несколько месяцев назад, но продержали несколько дней, а мастерскую отобрали вообще. Так кончилась последняя выставка студии в Москве. Шел апрель 1969 года, тот самый знаменательный
Элий Белютин. Хрущев и Манеж 159 для советской интеллигенции апрель, когда окончательно была ликвидирована в Политбюро Комиссия по культуре и всей культурой стал единолично руководить один человек, инициатор Манежного скандала, верный последователь и исполнитель Жданова — Суслов. Мы узнали об этом через несколько дней и поняли, что другого быть не могло. Но тем не менее ровно через месяц было организовано продолжение этой выставки в Абрамцеве, во вновь построенной за два снежных весенних месяца 1966 года, теперь уже каменной мастерской. Как она была построена руками матери, жены, единственного рабочего и меня, невозможно рассказать. Главным для нас было, чтобы к маю уже стояли стены. Вообще странная жизнь началась после Манежа. Полная изоляция не только от писем из-за рубежа, но и из самой Москвы — писать на наш адрес было бесполезно,— вечно испорченный телефон, устройство провокаций, а потом вдруг предложение поехать с учениками на специально зафрахтованном теплоходе по Волге. Естественно, что кто-то подпилит мастерскую, и хотя неестественно, но реально, что через три месяца после этого сотня художников заполонит Абрамцево, а потом Переяславль-Залес- ский, где они будут спать на полу, в клубах, есть как попало, и все ради того, чтобы поработать по студийной системе. В большинстве своем это члены Союза художников, профессионалы, которые, не ограничиваясь летним временем, организуют занятия в Москве, в Безбожном переулке, а на следующий год поедут со мной в Суздаль писать. И там я узнаю, что на 1968 год планируется теплоход на 250 человек, что все уже оговорено, и это окажется лучшая из наших поездок. Мы выезжаем через неделю после введения войск в Чехословакию. Все работают. Никто нам не мешает, не пристает, как обычно, к пишущим художникам. Все проходит великолепно. Но, возвратившись в Москву, мои студийцы успевают организовать только одну выставку — на Кузнецком мосту. / Дальше все выставки запрещаются, а через несколько месяцев я провозглашаюсь в Колонном зале «неким» Белютиным. И это тем более естественно, что там идет разговор о моей персональной выставке в Париже, на острове святого Людовика, выставке, патронируемой создателем Музея современной живописи во Франции, патриархом мирового авангарда и одним из основателей французского движения Сопротивления в годы второй мировой войны Жаном Кассу. А до этого в Италии мне присуждается золотая медаль на Бьеннале, о чем почти написала «Литературная газета»: в статье, посвященной Бьеннале, осталось название награжденной картины — «Материнство», но без упоминания имени автора. Академия современного искусства в Монтекаттини избирает меня своим членом и присуждает медаль за успехи в развитии международного искусства и международного сотрудничества. Иногда я спрашивал себя, можно ли бороться с государственной машиной, которая говорит тебе «нет», и отвечал: нужно. Когда я пытался определить, что важнее для страны — открытые политические выступления безо всякой программы иг значит, безо всякой поддержки широких слоев народа, или попытка освободить от страшной опеки бюрократии духовную жизнь страны, дать возможность людям вернуться к осознанию человеческих ценностей, которые ведут к пониманию свободы как существа человеческого достоинства,— второе представлялось гораздо более важным в тех конкретных условиях, в которых мы находимся. Что представляет собой студия? Школу? Направление? Или некую общность людей, единомышленников, считающих, что духовная свобода в искусстве — основа свободы вообще и из этой искры может произойти подлинное обновление нашего общества? Скорее всего — все вместе. Через четыре года студия отправила открытое письмо М. А. Суслову — вот его текст: «Мы, художники, подвергшиеся остракизму более десяти лет назад в результате безобразного скандала, учиненного Н. С. Хрущевым в Манеже, и все эти годы наперекор травле Министерства культуры и жестокой неприязни с Вашей стороны, т. Суслов, продолжавшие творчески работать и верить в будущее советского искусства, отказываемся дальше молчать. К этому вынуждает нас не наше положение — быть творчески заживо погребенными, наверное, наш удел,—а та удивительная настойчивость, с которой Вы, человек. руководящий идеологической работой, проводите в жизнь курс своей политики.
jeo Элий Белютин. Хрущев и Манеж Достаточно включить телевизор, чтобы понять, какое преимущество предоставляется певцам и актерам сталинских лег в праве олицетворять советскую культуру. А рядом с ними фильмы 1930-х — 1950-х годов, возобновленные постановкой балеты столетней давности, этнографические ансамбли с частушками и чечетками, которые должны представлять нашу сельскую молодежь, имеющую законченное среднее образование и составляющую 40% поступающих в наши вузы студентов. Все это должно символизировать расцвет нашей сегодняшней культуры. О живописи нечего и говорить. Для Вас социалистический реализм — это некое среднее арифметическое, некая сумма канонизированных и Вами дозволенных приемов, за которыми нет поисков и, значит, нет стремления художника найти свой собственный голос в искусстве. И это еще не самое страшное в искусстве. Искусство ведь как река — его не остановят ни Ваши плотины, ни железобетонное русло запретов и разрешений, по которому Вы с завидным упорством пытаетесь направить его вспять. Самое страшное, что все это делается Вами сознательно, с единственной целью — лишить русского человека духовной жизни, превратить его в робота, способного выполнять самое нелепое и жестокое Ваше желание. Ваша установка — на примитивизацию советской культуры, на пропаганду убогих идеалов и отрицание сложности духовных интересов советского человека. Ваш основной идеологический принцип — принцип оглупления народов СССР, позволяющий Вам создавать почву для нарушения всех законов нормальной жизни человеческого общества. Вы прекрасно знаете, что не так просто заставить деятелей культуры творить во вред своему народу, и поэтому Вы самими методами своего руководства прививаете советскому народу неверие в свои творческие силы, нигилизм, а для такого рода работы Вы создали на практике некую финансовую элиту, которая одна, как идеальная иснолнительница Ваших указаний, имеет право распределять заказы, главенствовать в творческих союзах, получая за свою деятельность невиданные в истории мирового искусства и Запада денежные гонорары. Неужели Вы, занимаясь вопросами идеологии, не сознаете этой чудовищной моральной карикатуры на советскую культуру, когда санкционируете Вучетичу за памятник героям Великой Отечественной войны гонорар в размере двух с половиной миллионов рублей! Для того чтобы поддержать свою концепцию неотрывного от XIX века и оранжерейного для наших дней искусства, Вы прибегаете к методу прямой подтасовки фактов, используя созданный Вами, в обход всех, аппарат информации и воздействия. Еще до Манежа ио Вашей санкции была создала видимость некой художнической оппозиции с нарочитым антисоветским уклоном. В эту сеть «подпольных» художников были включены так называемые «лианозовцы» (Рабин и Кропивницкий с семьями), А. Глезер н еще целый ряд имен. Все они, согласно Вашей программе, получили право и обязанность постоянно общаться с иностранцами, показывать им и продавать за любую валюту «ради хлеба насущного» свои работы. Приставленный к этим «подпольным» художникам Ваш же сотрудник Г Коста- кн руководил многими художественными диссидентами на зарплате. Зачем Вам нужна эта провокация, т. Суслов? Вы хотели бы убедить всех, что каждый ищущий художник прежде всего политический диссидент и что именно поэтому советская культура должна опираться на налбандянов, вучетичей, томских, превращенных с Вашей помощью в советских миллионеров? Зачем Вы порочите таким образом советское общество, деятелей культуры, зачем создаете почву для необоснованных обвинений и ничем не оправданных подозрений? Но Вы это хорошо понимаете и отсюда Ваши попытки теоретического обоснования собственной позиции и администрирования, попытки доказательства необходимости «сдерживания развития культуры», «возврата к классике», соблюдения спасительного, с Вашей точки зрения, статус-кво. Только жизнь идет вперед — как бы Вы ни хотели ее остановить, это ие в Ваших и ни в чьих иных руках. Формально Вы руководите идеологией Но для того, чтобы руководить, надо быть во главе движения. В тех же теоретически оправдываемых задних рядах, которые Вы для себя выбрали, его остается или комментировать или оплевывать. Никакие лозунги Ваших непосредственных помощников о гармонии и взаимопонимании не могут ни скрыть, ни залатать той пропасти, которую Вы год &т года 9 ДН № 1 ЭО
Элий Белютин. Хрущев и Манеж Ш углубляете в нашей культурной жизни. Все передовое, честное, советское Вы провозглашаете плохим и антисоветским. Кто дал Вам право расставлять подобные оценки? Партия? Народ? Но в представлении народа Вы связаны прежде всего с оправданием и проведением в жизнь культа личности в худших его проявлениях. Наука? Но Вы бесконечно далеки от нее. Демагогические фразы, подтасовки, волюнтаристские обобщения, не имеющие ничего общего ни с теорией исторического материализма, ни с действительной жизнью советского общества,— вот весь Ваш «научный» багаж, а с ним сейчас занимать такой пост, товарищ Суслов, нельзя. С 1939 года Вы находитесь у кормила руководства идеологией Именно Вы являетесь автором идеологической версии культа личности, вызвавшего злейшие нарушения закона и права. Именно Вы послужили основным мотором ждановщины, и Вы в 1962-1963 годах стали человеком, остановившим развитие советской живописи. Неужели Вы не видите всего того вреда, который причинили и продолжаете причинять советскому государству? Если у Вас не хватает сейчас, в 70 с лишним лет, силы воли покинуть свой пост и Ваши слова о верности Ленину только пустой звук, мы, художники, говорим Вам: хватит издеваться над советским народом! Он заслужил право на доверие. Он своими руками сделал все замечательное, что есть в нашей стране, превратил отсталую неграмотную страну в величайшую державу мира, и ему принадлежит право иметь свое, советское, а не Ваше, товарищ Суслов, сусловское искусство, свою советскую музыку, свой советский театр, свою советскую, а не сусловскую культуру! МЫ ТРЕБУЕМ, ЧТОБЫ ВЫ УШЛИ В ОТСТАВКУ! Э. Белютин, Е. Радкевич, Р. Голышко, Н. Левянт, И. Шмелева, А. Крюков, Ю. Скопов, А. Строчилин, М. Филиппова, В. Булдаков, С. Некрасова (всего 100 человек). Москва, 1974». «Дружба народов»
Карл Ристикиви Христос со стеклянными глазами РАССКАЗ С эстонского* Перевод Эльвиры Михайловой Наискосок, сквозь цветной квадрат окна в церковь падал медвяно-желтый свет. Художник посмотрел на свою руку и испугался, словно его схватила чья-то чужая желтая рука. Рукава кафтана были ультрамариновые, по стенам церкви вспыхивали красные и зеленые огоньки. Это пришло дразнить его послеобеденное солнце. Однако как можно столь беспечно обращаться с красками! Он тут стоит, нахмурив брови, взвешивает, смешивает и пробует, качает головой, а оно, солнце, играет себе разноцветными пятнами как попало. Вот и сейчас бросило ему пятно под ноги. Огненно-лиловое» оно приближалось к Христу медленно и верно, как судьба, и уже охватило yxof выписанное с таким трудом. Следом набежала зеленая полоса и разбила тщательно продуманный фон. Натурщик переминался с ноги на ногу и ронял слюни, не терпелось пососать трубку. — Довольно! — сказал художник и вышел из-под душа пестрых лучей.— Завтра утром придете еще раз. Вдруг линии света задрожали и весь храм наполнился таким гулким звоном, что оба они замерли на месте, словно боясь напороться на острые звуки. Массивное тело церкви содрогалось от священного трепета. Они простояли до тех пор, пока не стих колокольный звон. — М-да,— сказал натурщик смущенно, не решаясь уйти.— М-да, не всегда же все должно получаться... Хотя что я понимаю в искусстве, разве нарисованные картины бывают похожи на живых людей. — Это не ваш портрет, это изображение Христа,— ответил художник очень терпеливо. Он был уже не первой молодости, и невежество простолюдина больше не выводило его из себя. Натурщик — извозчик, которого за характерное лицо и бороду все называли фальшивым Христом, усмехнулся столь же терпеливо. Он продолжал скрипучим голосом: — До чего же здесь сыро, даже летом... а у меня поясницу ломит, вот и сейчас так прихватило, пошевелиться не могу. Художник смотрел на картину и не обращал внимания на слова старика. Лицо Христа было сейчас огненно-лиловое, и это хоть немного оживило его. Извозчик решил, что маляр, по своему обыкновению, когда он так стоит, ничего не слышит, но тот вдруг сказал: — Завтра рассчитаемся, а пока вот вам на лекарство. Лицо фальшивого Христа просияло от радости, даже волосинки в бороде, не говоря уже о глазах, заблестели сильнее. Он великодушно, не считая, взял деньги, еще раз взглянул на картину и сказал: Karl Ristikivi. Klaassilmadega Kristus (эстон.). Печатается по изданию „Eesti kirjanke kooperatiiv". Швеция. Лунд. 1980.
Карл Ристикиви. Христос со стеклянными глазами 163 — Известное дело, разве могут быть на одно лицо алтарный Иисус и я. Какое там! Я б тогда и к причастию не смел ходить. Он пожелал доброго вечера и ушел. Художник на это дружеское пожелание ответил невнятным сопением, будто ему заложило нос. Пасмурное настроение волей-неволей отразилось и на бедной модели. Кто же пишет Христа с выпивохи, даже если тот вылитый Иисус с масляной копии. Мешали запах перегара и сухой кашель курильщика. Да еще эти глаза — тупые, бессмысленные глаза заурядного старика, который дальше своего носа ничего не видит. И если работа никак не удавалась, то большая часть вины лежала на фальшивом Христе и было просто глупо так долго корпеть над картиной. И освещение тоже виновато. Там, в ателье картина казалась гораздо лучше. А здесь она потеряла вид, стала убогой, распалась на части и исчезла совсем. «Кара лежала на нем». Да, он нес тяжкую кару на протяжении всей работы. Не нравилась она и пастору, не говоря уже о председателе церковного совета, который все время говорил: «Слишком бледно!» — и мнения своего не менял, Приходили друзья, смотрели и качали головой, один из них так прямо ему и сказал: «Бывает, спивается иной, сходит с круга, ну а с тобой-то что?» Наконец пришла восьмилетняя дочка и спросила: «Папа, почему у этого человека стеклянные глаза?» Стеклянные глаза. Порою кажется, что на лице и вовсе нет глаз. «Слишком бледно!» — сказал председатель церковного совета. Лицо Христа позеленело, терновый венок окрасился в лиловый. Художника это вывело из себя, ему претили разные модные течения, которые, к счастью, оказывались волнами-однодневками, сиюминутными настроениями богемной молодежи. Это было вырождающееся искусство. Он всегда так считал, и его совсем не задевало, что в отместку его бранили малевалыциком. Можно быть консервативным и все же создавать истинные произведения искусства, это вряд ли кто станет отрицать, его картины говорили сами за себя. Он же говорил мало, скажет несколько слов и усмехнется. А теперь усмехаются другие, и если бы только усмехались, так ведь нет, ржут на весь кабак, Христос со стеклянными глазами! А не начать ли ему изображать псалмы? Или ангелов с голубками, или косуль на заснеженном поле, говорят, это ходкий товар. Он чертыхался в церкви, и даже присутствие пастора его бы не остановило. Сейчас для него это был не храм, а мастерская, и колокола к тому же молчали. — Скоро ли конец? — спросил пастор. За спрос, как говорится, не бьют в нос, даже когда бываешь Удручен. — Она никогда не будет закончена,— ответил художник.— Я устал ее шлифовать. — Вижу, вы крепко ее изменили. — Знаете ли, все зависит от освещения. Этого освещения картина не выдерживает. Все точно растворяется в воздухе и сливается со стеной. По правде говоря, я ею крайне недоволен. А вы что скажете? — Ну раз уж вы сами это признаете, я тоже должен признаться, что раньше картина производила более приятное впечатление. — Вы хотите сказать, что здесь она выглядит хуже? — Нет, отнюдь. Я не очень компетентен в этом. Тут сугубо личная точка зрения. Но картина производит впечатление безжизненной. — Ну что ж, закроем Христу глаза, изобразим его мертвым. — Не знаю... Церковный совет изъявил желание, чтобы Христос был живым. — Конечно, Христос должен жить и страдать. Человеку мало
164 Карл Ристикиви. Христос со стеклянными глазами знать, что мир преисполнен страданий, он должен видеть это собственными глазами. Пастор беспомощно пожал плечами. Откровенно говоря, картина ни у кого не вызывала религиозного трепета. Слишком модная и мирская для старшего поколения, слишком безжизненная и манерная для молодых, она была не чем иным, как бескровным компромиссом, проповедью начинающего теолога. Однако в случае с верой компромисс означал смерть, да и с искусством, насколько он слышал, обстояло не иначе. Вслух же он ничего не сказал, только подумал, прислонившись к потемневшей церковной скамье. Блуждающие лучи солнца играли на бедной позолоте потолка, алтарь пламенел, будто там реяли флаги. На этом фоне картина была похожа на свежее пятно штукатурки. Ну да ладно! В роскошной гриве художника уже появились серебряные нити, и его ирония не могла скрыть того обстоятельства, что он несчастен. Сострадание победило, и живой творец наделил сочувствием даже мертвое создание, чьи погасшие стеклянные глаза равнодушно взирали на ликование вечернего солнца и на отчаяние своего создателя. Он подошел совсем близко и неожиданно спросил: — Вы верите в Христа? — При чем тут это? — лицо художника оставалось насмешливым.— Неужели вы думаете, что моя вера еще раз сможет спустить Божьего сына на землю, чтобы тот стоял здесь вместо пьяного извозчика?— Но затем его раздражение внезапно прошло.— Я верил, когда был ребенком, и считал, что этого достаточно. — Нет, этого не достаточно, во всяком случае, чтобы удостоиться благодати. Им больше нечего было сказать друг другу, и священник ушел. Его шаг был неуверенным и торопливым. Красный свет целиком поглотил Христа, его лица было не рассмотреть. Можно позволить себе немного отдохнуть. Он сел на скамью и оглядел алтарную часть церкви. Здесь сидят люди и слушают Слово Божье. Разумеется, они внимают не так, как раньше. Приходят в церковь, чтобы услышать поучения, если вообще хотят что-то услышать, но больше всего они жаждут повседневных наставлений. Вот уже и голоса доносятся — церковь должна быть наподобие народного университета. Да, одной детской веры мало. Ее мало, чтобы удостоиться благодати и чтобы создать произведение искусства. А может, беда в том, что мы утратили и эту малость, что, став взрослыми, мы стремимся как можно скорее выбросить за борт все старое и никчемное. Может, его бессилие в том и состояло, что он перестал быть ребенком. Ведь мы разумный, рассудительный народ, слишком взрослый, мы сразу заводим другую песню если это кажется нам разумным. Нет, не спасало это рассуждение. Рассуждения никогда никого не спасали, для этого нужна вера Не помогало и ожидание больших денег, обещанных за картину, оно не могло заменить веры, даже самой маленькой детской веры. Он прекрасно понимал, кто он такой, и трепетал от чувства ответственности, знал все, что нужно художнику, по теории искусства, иначе не смог бы учить молодых. Увы, это его сейчас не спасало, спасал только красный свет, что озарил лицо Христа и его стеклянные глаза. Хоть бы пришел этот вчерашний молодой мучитель, пришел бы, встал посреди церкви и принялся его поучать. — Да-да,— сказал бы он,— время вспять не повернешь. Исходная точка изначально неверна, современный человек вырос из религии, как школьник из старой одежды, и нелепо заставлять носить ее снова, нелепо, а главное, неэстетично. Сегодня на религиозную тему никто больше не создаст ничего ценного, это будет подделка,
Карл Рнстикиви. Христос со стеклянными глазами $65 дешевая имитация. Ну а если кто из нынешних и распишет алтарь, то это вовсе не будет означать, что он Фра-Анжелико. Конечно, у него были совсем другие убеждения, вернее, суждения, потому что какие же могут быть убеждения в его возрасте. Но в чем его не упрекнешь, так это в изображении стеклянных глаз, хотя его обнаженная натура и кажется зеленеющим вздутым трупом, только что вынутым из савана. Во всяком случае, это было искусством в той степени, в какой автор в него верил. Сам же он знал, что этот Христос, оцененный в тысячу крон, не был произведением искусства, и потому ему было стыдно, стыдно даже перед стеклянными глазами на картине. — Тем самым ты не веришь, что я могу быть истинно верующим? — слабо защищался художник. — Психологически это невозможно,— подтвердил его мучитель.— И лучшее тому доказательство — сия картина. Она сделана, стопроцентно сделана, и горе человеку, полжизни прожившему признанным художником, если он начнет писать портреты. Создавать разные панно, бюсты и памятники. Как можно изображать великого человека, если его величие для тебя сомнительно? И горе нашей интеллигенции, которая, как стадо баранов, бросается из стороны в сторону, когда на корабле качка. — Прошу прощения, но вы уклоняетесь от темы! —вмешался художник не без иронии. На сегодня хватит. Я бы сказал: изыди, сатана, но он не уходит. Семя, которое сеет этот враг, дает всходы, и из него вырастает огромное дерево, на котором он однажды повесится. Нет, не спасает детская вера! Но и ее нет! Или уничтожь испорченную работу, ибо плох тот творец, который оставляет незавершенным свое творение в надежде, что оно станет лучше само собой. Нет, не станет даже ценой крови его сына. «Кара лежала на нем». Но божья кара лежит на нас до конца дней, равно как и на том, на кого она была возложена. Художник вздрогнул, словно очнулся от дремоты. Это его пробудила тишина — страшная, пустая, бездонная тишина, похожая на вечность. Было такое чувство, словно он проснулся утром нового дня. Он знал по опыту, что это освобождение от старого груза и подготовка к чему-то новому. Словно он распахивал ворота навстречу тому, кто обязательно должен был прийти. Ах скорей бы прошлое осталось позади! Но оно цеплялось за полу и тянуло назад. Что-то заставило его взглянуть на картину. Проникающий в церковь медвяно-желтый луч света нашел лицо Христа и согрел его. Художник почувствовал внезапный толчок. Кровь побежала живее, ему стало удивительно тепло. На мгновение что-то знакомое померещилось в этом лице, оно предстало в истинном свете. Так порой глаз находит новое сочетание линий даже в рисунке обоев. Но не успеешь его запомнить, как оно снова ускользает. Вот и сейчас в новом освещении на картине мелькнуло другое лицо и тут же исчезло. Оно поразило его, как молния. Это был взгляд в чужой мир, в который смотришь с испугом и вожделением. Но вот лицо показалось снова. На него падала тень, и оно разительно отличалось от прежнего, было гораздо живее. И вдруг, махнув на все рукой, он почувствовал мальчишеское желание сохранить эти черты навсегда. И пропади все пропадом, и пусть пастор делает, что хочет, а лицо председателя церковного совета наверняка «побледнеет». Он подошел к картине, она глядела на него в упор, трудно было вблизи уловить это особенное выражение. Желтый луч лениво прополз по ней, она стала еще более серой. Но он теперь знал, что дело не в цвете, а в чем-то другом.
166 Карл Ристикиви. Христос со стеклянными глазами День клонился к вечеру, и это принуждало торопиться. Его мысль работала так же быстро, как и рука. Он искал некую утраченную связь, некое объяснение. Нечто такое, что делало лицо до жути знакомым. И почему эти черты были для него так важны, почему имело значение именно это выражение, а совсем не то, выиграет или проиграет его картина. Здесь была какая-то тайна, он догадывался, что она кроется в красках и, чтобы отыскать знакомые черты, нужно скорее снять старую краску, нежели добавлять новую. Да и было ли мелькнувшее лицо знакомым, это могло быть всего лишь настроением, минутным проблеском, получившим свое начало в желтом световом пятне. Первую брешь он, видимо, пробил уже тогда, когда желтый свет упал на его руки. Мысли разбегаются в разные стороны, иногда они шарахаются, словно норовистые лошади, однако это бесплодно. И, кроме того, бесполезно. Он знает одно, эту тайну он должен разгадать, и разгадать еще сегодня. Должен снова отбежать и посмотреть, чтобы увидеть,— никак не может уловить верную линию, по-прежнему чего-то не хватает. А солнце быстро катится к горизонту. Он снова залез на лестницу и продолжил работу. Лицом к лицу. Вблизи изображение кажется ужасным и раз от разу становится ужаснее. Странная мысль иногда приходит в голову — а его лицо столь же ужасно в глазах Того, Кого, он пытался изобразить? Или это ужасно лишь в глазах сотворенного им Создателя, ибо в писании сказано — горе мне, ибо глаза мои увидели Бога, и теперь я должен умереть. И правда, вначале он любил это новое, созданное им лицо, но чем дольше работал над картиной, тем больше ему казалось, что боится его и даже способен возненавидеть. Если так будет продолжаться, то скоро он окажется у порога тайны, хотя сейчас так же далек от нее, как вначале, несмотря на все возможные и невозможные краски, которые накладывал на это лицо. Ему по-прежнему что-то мешало, он никак не мог напасть на след и тут совершенно случайно закрыл один глаз. Ну конечно, это глаза мешали найти пропавшее выражение. Раз уж картина все равно испорчена, он мог со спокойным сердцем закрыть эти глаза. Так— и второй тоже. Наконец она появилась, эта исчезнувшая линия, чужая и все же такая знакомая. Есть отдельные черточки, которые остаются в лице, даже когда оно с годами сильно меняется. Они уже намечены в лице младенца, затем получают развитие, образуют характерные мягкие линии детского лица и по мере взросления постепенно разрушаются, но их следы сохраняются даже под морщинами старости. Одна такая младенческая черта осталась на измученном старом лице, которое покрывал грубый слой краски и обрамляла рыжая борода. Одна черта лица спящего ребенка, когда-то виденного на груди матери, а может, и на собственном плече, когда дорога длинна и день жарок. На минуту в памяти мелькнула картина — белая распашонка, босые ноги, маленькое тельце, коленопреклоненное в постели в своей первой молитве о чем-то запретном и греховном, разве не отсюда берет начало сокровенный путь к Богу. Чем это закончилось, не помню. Но в этом была наивная детская вера, которая сейчас уже не помогла бы. Й снова он заработал, рука дрожала от возбуждения, страх приближающейся темноты стоял комом в горле. И в то же время он был осторожен, чтобы однажды пойманная нить паутины не порвалась и не выскользнула из рук. Нет, она не потерялась. Словно освобождаясь от корки, стало проявляться новое лицо. Все дальше отступали черты страдания. И теперь солнце просвечивало даже сквозь цветные квадраты окна.
Карл Ристикиви. Христос со стеклянными глазами 167 Было так удивительно светло и тепло, что падавшие на лоб пряди прилипали к потному лбу. Ему чудилось, что у него такое же молодое лицо, что они с тем, кто изображен, одного возраста. И картина, казалось, вспотела, будто это маленький мальчик, который заснул от усталости в дальнем пути. Но раньше, чем художник напал на след воспоминания, лицо стало еще более страдальческим, диким и невинная детскость отступила в тень сомкнутых глаз. Сам же он, настойчиво искавший в уголках памяти это лицо, вдруг испугался. Перед пробуждением было полное знание, а теперь охватил страх. Рука при этом двигалась независимо от него, выбирала краски, смешивала, таким привычным стало это, как при ходьбе, когда одна нога сама ступает впереди другой. Лицо молодое, дикое в страшной близости и все же прекрасное, в вечернем освещении оно как бы окутывалось коричневатыми сумерками, словно из далекого прошлого. Живое и человечное, слишком человечное лицо, чтобы отпустить от себя своего мастера. Ибо сказано: «Се агнец вземляй грехи мира!» И в самом деле, это не безгрешное лицо, теперь уже нет. И вдруг он вспомнил — то был желтый свет, который падал на него из окна веранды господского дома. Он знал, что это был о н, знал, не желая этого знания, не напрягаясь, но уже не мог от него избавиться. Разве это было неизвестно ему с самого начала? Иначе почему он не уничтожил лицо на холсте, если оно причиняло ему боль. Каждое прикосновение кисти задевало старую рану, которая неожиданно открылась и стала кровоточить. Но лицо придвигалось все ближе и он не мог от него освободиться. Это было давно и воспринималось, как виденная на сцене трагедия. Даже трагический конец, вину за который его разум давно снял с него, не мог бы казаться ему более болезненным. С каждым мазком лицо становилось все более просветленным, будто это нарастал падавший в церковь свет. Как странно, что он сейчас в церкви и пишет человека, который уже в те дни считал себя злейшим противником Бога. Теперь казалось, что он смиренно взваливает на себя ношу грехов мира и остается здесь, над алтарем. Отсюда он будет взирать на всех грешников и на тех, кто переступил последнюю ступень, а на него будет смотреть человек, взывающий о помощи. Его собственные отец-мать давно ушли, но они, наверное, и не знали всего. Но покой был недолог. И все же это было не сойсем так. Если бы не нужно было ничего добавлять, если бы не было этого тернового венка, если бы не было рубцов и ран. Он должен снова его распять, должен натянуть терновый венец. И он сделал это, и его рука не отсохла. Неужели крест был только на нем, разве не перелагался крест на художника. Конечно, они были друзьями, но, даже если бы он был чужой, ему все равно пришлось бы его распять, чтобы на весь мир людской снизошла благодать. Неужели он снова должен сжать руку в кулак и сказать: «Все кончено!» Это было кончено уже тогда, когда они пошли каждый своим путем, каждый со своей правдой. Художник не жалел о своей доле, он и сейчас пошел бы прежним путем, он повторил бы все сначала, как и сейчас, на лице его друга были бы ссадины и раны. И он написал бы это? Такое казалось неизбежным и даже не вызывало сожаления и раскаяния. А могли бы уйти со своей правдой, своей ненавистью и любовью, но Страдание пришло бы следом. Могли бы построить себе новый храм, но не успели бы туда переселиться, потому-то там властвовало бы Страдание — более близкое, чем собственная тень.
168 Карл Ристикиви. Христос со стеклянными глазами Теперь эта картина была до жути ясна. Рука наложила кровавое пятно на голубоватый чистый лоб, и оттуда оно опускалось вниз, на те черты детского лица, которые он искал вначале. Смерть, стало быть, обычное дело, убийство тоже. И если бы он просто убил человека, знал бы он тогда их всех, смог бы вникнухь в их душевную суть. А как же ина^е обрести необходимые знания? Так он стоял и выполнял свой долг. Солнце светило сквозь цветные стекла окон. Он был во гневе, и, пока длился этот гнев, все бъ>то хорошо. И только один крик прорезался однажды, такой простой и человеческий крик боли — он не знал, что они творили, не смотрел на мучения. Позднее пришли бессонные ночи — но сколько вынесли люди в войнах! Все прошло. А теперь он сам вытащил из могилы того, о ком говорили: «Приканчивайте скорее, смерть облегчит его муки». Крест был на нем! Смеркалось. И художник трудился. Только раз взглянул он на лицо умирающего и тут же постарался забыть, такое не могло привидеться и во сне. И лишь сейчас он обнаружил, что никогда этого не забывал. А глаза — нужно ли было открывать навеки сомкнутые веки? И смотреть в них? Нет, это было не в его силах. На секунду он потерял равновесие и, схватившись рукой за подрамник, чуть не прижал картину к себе. Только запах свежей краски, и больше ничего. «Да сбудется воля Твоя». s Дрожащей рукой смешивал он краски в темнеющей церкви. Было тихо, как на самом краю земли. Стояла цепенящая душная тишина. И тогда страждущий Христос открыл глаза. Художник пошатнулся. Не было ничего страшнее этих глаз. Они открылись, расширились, прокляли. И в этих глазах он увидел самого себя, как он поднял руку, чтобы прикончить. Он побежал. Но Те глаза преследовали его. И, хотя он бежал так, что встречные только головами качали, знал, что спасения ему нет. Те глаза, которые он создал, будут преследовать его всю жизнь. На следующее утро священник вместе с председателем церковного совета, исполненные противоречивых мыслей, вошли в церковь и остановились как вкопанные. Виновато ли было освещение или что-то еще, а только лицо Христа за ночь преобразилось. Это было невероятно живое и страдальческое лицо, оно никого не отпускало, стоило бросить на него взгляд. Это лицо было бы жутким, если бы не глаза, которые так и светились неизбывным милосердием. И, когда они так стояли, не решаясь вымолвить слово, за их спинами возник извозчик, фальшивый Христос. — Господин художник велели мне сегодня прийти,— сказал он в свое оправдание. И тут его лицо просияло.— А ведь на картине вылитый я!
Виктория Багинская - Гурджи Забытое богатство упьтура личность Мамина колыбельная... Помню мерное покачивание на коленях, нежная мамина рука гладит меня по плечу. Мне худо, горячее дыхание обжигает губы. «Ай-нани...» — тихо напевает мама, склонившись надо мной, и ко мне нисходит спокойствие... Но вот уже иные, скорбные мелодии возникают. Мелодии, ставшие для меня символом неумирающего духа народа. Маленькой, мне хотелось бежать от них на край света, чтобы не слышать их пронзительно печального зова. Я просила, требовала: «Не пой!»— не понимая, что они были малой частью тебя самой... Слепая детская жестокость, жгучее нетерпение сердца... Терпеливая, ты научила меня пересиливать эту острую, почти физическую боль-жалость, научила понимать, осмысливать и... навсегда полюбить их, твои песни. С той же настойчивостью и страстью просила я потом: «Мамочка, милая, пой!»— робко подхватывая грустный тягучий напев, и в глазах твоих в эти минуты сверкали слезы радости... Они стали нужны х\ше, твои песни, как влага, как воздух. Передо мной вставали живые образы тех, кто сложил эти песни. Я жадно впитывала их горькую правду о древнем крошечном тюркоязычном племени крымчаков, к которому принадлежим мы с тобою, о маленьком, но великом в своих страданиях народе, обретшем счастье после Великой Октябрьской революции и теперь, после постигшей его трагедии, почти исчезнувшем. Прошли годы, десятки лет. По сей день во мне не угас живой родник народной поэзии, что так щедро открыла ты мне в детстве. Я бережно собрала твои песни слово в слово, перевела на второй мой родной язык — русский и рассказала о них людям. Их полюбили мои мальчики — твои внуки, ими заслушивались мои ученики, ими восхищались поэты и композиторы Кубани. О них, твоих песнях, перед самой своей кончиной взволнованно отозвался Самуил Яковлевич Маршак. «Мне показалось,— писал он,— что я слышу голос самого народа». Эти песни и теперь помогают мне жить, работать, творить... Притихшие, с широко раскрытыми глазами, слушают мои шестиклассники сказку «Ашик-Ке- риб», записанную Лермонтовым со слов какого-то горца. И как я счастлива, что могу познакомить их с песней Ашик-Кериба, записанной мною от мамы. Она была для нас маминой колыбельной... Мамины песни... Как тревожно звучат они... Если б реки и море Наводнили чернила — Описать мое горе Тех чернил не хватило б! Если б я вместо перьев Камышами писала, Чтоб излить все, поверь мне, Камыша было б мало!..— рыдает девушка, проданная в рабство (песня «Анэм дэрсэм»). Юноша-крымчак, впервые любящий, проклявший японскую войну, из оке* па в полусгнившем рубище, как живой, заглянул мне в глаза:
170 Виктория Багинская-Гурджи. Забытое богатство Если, мама, под оконцем Загорланит воронье — Значит, впился нож японца В сердце бедное мое... Сядут голуби на крышу — Не гони тех голубей] А друзья придут утешить — Дай им нежности своей!.. Позади дни, месяцы, годы работы. Все, что явилось моему внутреннему взору, сознанию, чувствам, обрело конкретные черты в записях, переводах, документах, письмах. Итогом долгого труда стала небольшая книжечка «Народные песни крымчаков», которая — увы! — остается пока только в рукописи... Снова и снова обращаюсь я к строкам этих песен, Вот «Песня бедняка», в которой образно показана разница между богатым (зенгын) и бедным (зюгурт): Эй старики! Я — нищий Гасан — Между баем и рабом разницу открою вам! Открою вам! Богач — напрямки, сквозь лес на конях — На дороге, на прямой вдруг заблудится бедняк! Эх. бедняк! В долгах, как в шелках, плутает бедняк, Куриный помет хватает бедняк: неужто пятак? Эх, пятак! Нельзя без душевной боли слушать, а тем более петь старинную «Песню крымчаков, изгоняемых из Крыма»: Царь из Крыма гонит нас... Эй, яр1! Будьте же здоровы... Как не заплакать нам? Слезы в горле, как полынь... Эй, яр! Это нам не ново... Как же не плакать нам? Я за дверью позабыл... Эй, яр! Молоток с киркою... Как не заплакать нам? В основном, у нас песни-плачи. К примеру — песня «Горе». Пела ее лет сто назад моя бабушка. беда меня гонит в путь. Беда не дает свободно вздохнуть. Рассказала б лесам — к ним слова не дойдут! Рассказала б полям — ничего не поймут! Рассказала бы людям — не примут участья, А в себе схоронить — сердце рвется на части! Это было в конце прошлого столетия. Вабушка неожиданно узнала о болезни брата, который жил в Карасубазаре, Там, на ее родине, начиналась эпидемия холеры. Вабушка выехала в дилижансе из Керчи в Карасубазар, чтобы спасти детей брата, взять их к себе. И вот, оставляя свою семью, своих малышей, она пела эту старинную песню. Моя мама, тогда еще маленькая девочка, запомнила ее на всю жизнь. Тема чужбины, одиночества, страданий варьируется во многих песнях. И одновременно часто встречаются и такие, где любящие, близкие, родные ищут, зовут, скитаясь по незнакомым дорогам, своих детей, любимых. Песня «Салгир-сую» («Воды Салгира»): ...Я исходила версты-пути Бахчисарая. Я истомилась, только никто об этом не знает. Джан мой ярем, где отыщу в мире тебя я? О мой аллах! Дай мне сил и терпенья! Горькой а сладкой воды испила я из речки Салгира. Хоть я молода, но жизнь не мила мне, бедной и сирой. Бахчисарай, на что мне, скажи, все ценности мира?! О мой аллах! Дай мне сил и терпенья! Так пела моя мама эту, ставшую ей близкой песню, провожая на войну в 1914 году моего отца через несколько месяцев после их свадьбы. Образ матери часто появляется в строках, повествующих о страданиях. В песне «Ашик-Кериба» влюбленный спешит не к невесте, как в лермонтовской сказке, а в первую очередь к матери: «Как ни красивы, как ни красноречивы 1 Супруг (половина), любимый.
Виктория Багинская-Гурджи. Забытое богатство 171 слова певца, они не имеют надо мной такой власти, как слова моей бедной матери, которые стрелами вонзились в мое сердце. Нет слов сильнее материнского слова! Останови же, Эраз-река, воды свои, дай пройти!..» Но вот другие мелодии и другие образы. Как ни тяжело жилось народу, испытывавшему на себе двойной гнет в дореволюционной России, он умел радоваться жизни, любить, смеяться и петь веселые свадебные и жанровые песни. «Песня смуглянки, обиженной своим женихом». Отец любил эту песню и часто ее пел. Она свидетельствует о» том, что крымчакские девушки не были лишены остроумия и чувства собственного достоинства. Я — смуглянка, спору нет. Не кори меня за это. Не гнушайся черным цветом: В рис бросают перца зерна — Разве перец тот не черный? Льнут джигиты к белолицым —- Ночью им смуглянка снится: Кто с ней в скромности сравнится? И не черною ль сурьмою Брови белые подводят? Ты простак неисправимый, Ведь зовут тебя, любимый, «Караджа Оглу Алиме»1. И чернила, чем ты пишешь, Посмотри, какого цвета! За тобой (ты не приметил) Я следила в минарете... Этот чуб и брови эти Не подкрасил ли случайно Сам ты черною сурьмою? Особое место занимают обрядовые, свадебные песни. Они разнообразны по содержанию, ритму, мелодии. Скромность, уважение к невесте, трепетно-<нежное отношение к ней встречаю в каждой песне. «Бахчисарай»: Бахчисарай — город-сад. В нем — вино и виноград. А позволят старики, Эй, яр, эй гюзель! Счастью нет теперь преград, Эй, яр, эй гюзель! Две гвоздички — две зари. Ты одну мне подари. Если мама разрешит, невеста моя, Будь со мною до зари, невеста моя! Образ гвоздики очень популярен в песнях крымчаков. Гвоздика — карам- филь — символ любви, красоты, дружбы, доверия. Гвоздику дарят любимой. Невеста после свадьбы шьет маленькие конвертики — 2X1,5 сантиметра из «золотой» бумаги, кладет туда несколько зерен гвоздики и дарит друзьям в знак уважения. А вот одна-единственная песня, где женщина корит мужа-бездельника, мужа-пьяницу. В нашем народе это был из ряда вон выходящий случай — сопле* менники мои отличались благонравием, скромностью, трудолюбием, «Эрим»: Шило, дратву, верстак — все пропил ты, Эрим. А хозяин нас — за дверь, Всем трактирам надоел ты, Эрим. Что же делать нам теперь? Все цветы, что в моем сердце, Эрим, Поистоптаны тобой. Как назвать тебя любимым, Эрим? Легче в петлю головой! — вот такая горестная песня. А это о жене^капризнице — «Моя Зейнаб»: Для моей Зейнаб —- золотой оймах2. А моя Зейнаб только «ох!» да «ах!». Для моей Зейнаб — из золота маша*, А моя Зейнаб в доме, как паша. Для моей Зейнаб из золота колечко, А у моей Зейнаб недоброе сердечко. 1 Сыном Черного Алима. 2 Наперсток. 3 Кочерга.
172 Виктория Багннская-Гурджн. Забытое богатство Разве можно в одной небольшой статье раскрыть душу целого народа? За пределами этого рассказа остались многие неповторимые крымчакские песни, веселые свадебные частушки, возникающие прямо в разгар гулянья. В притчах, сказках, пословицах, поговорках — маленьких, не умирающих веками шедеврах, также запечатлены быт, нравы, характер крымчаков. История появления крымчаков на Крымском полуострове, особенности их быта и культуры почти никем не изучены и представляют, думается мне, немалый интерес для историков, археологов, этнографов, лингвистов, литературоведов, музыковедов. Свое название народность получила с тех пор, как полуостров стал называться Крымом — то есть примерно в XIII веке. Язык у крымчаков был крым- чакский, корень его кипчакско-половецкий. За время пятисотлетнего пребывания на полуострове татар, естественно, в крымчакский язык влилась масса татарских слов. В основном, крымчаки были мастеровыми людьми — лудильщиками, башмачниками, жестянщиками, камнерезами... Они хорошо понимали свое бесправное положение в царской России, так как испытывали двойной гнет. В их пословицах звучит протест против бесправия: «Народ плюнет — будет озеро!», «То, что народилось,— не задушить!» До революции крымчаки оставались совершенно безграмотными. Путей к знаниям у них не было никаких. Отец мой, Илья-Шомель Гурджи, будучи призванным на действительную службу в 1908 году, мог сказать по-русски лишь два слова: «Дворченко знаешь!» Дворченко был русским солдатом, соседом по казарме, который понимал крымчакский и как-то мог объяснить отцу, что от него требует придирчивый взводный. Мама моя, Вера (Верха) Петровна Гурджи, научилась говорить по-русски взрослой девушкой. Трудились мои родители «в людях» с восьми-девятилетнего возраста. Мы, их дети, стали учителями всех специальностей: русского языка и литературы, математики и физики, астрономии и химии, географии и биологии, рисования и хореографии. Среди внуков есть инженеры-механики, инженеры-электрики, учитель музыки и концертмейстер... Невообразимая бедность в дореволюционной России, жизнь впроголодь не задушили в моем народе любви к прекрасному. Свято хранят крымчаки свои песни, пословицы, притчи, а также предметы быта, одежду — свою древнюю культуру. «Видеть прекрасное глазам полезно»,— гласит наша пословица. Даже в бедной мазанке на полках, как украшение, сияла луженая посуда. Простенькие постолы, папучи, женщины украшали яркой, нарядной вышивкой. Кушак невесты (а был у нас такой обряд — одевание этого кушака в день свадьбы под прощальную песню, в которой невеста просит родителей простить ее за все хлопоты, которые она причинила отцу и матери), высокая шапочка с тремя рядами монеток, отвороты на рукавах кафтана — все расшито золотой нитью, тесьмой, бисером, стеклярусом. Людей разных поколений и в семье, и вне ее связывали трудолюбие и преданность. По обычаям крымчаков мужчина никогда не обидит женщину. Очень сильна у нас привязанность к семейному очагу. Больше всего в семье ценится верность. Мужчины — тихого и доброго нрава. Младшие дети с уважением называют старшую сестру «апай» (тетя), старшего брата «акай» (дядя). Хоть и тяжело жили до революции крымчаки, а всегда оставались остряками и насмешниками. Они любят поговорку «Нет еды — пусть же будет улыбка!» Только от мамы и отца я записала двести пословиц, которые были у них постоянно в ходу (многие живут и теперь в наших семьях). В них нравственное кредо народа... «Догур юру — корхма? Догур соле — утанма!»— любил повторять отец («Прямо иди — не бойся! Правду говори — не стесняйся!»). Слово «догур» у нас имеет сразу два значения — «прямо» и «правда». «Бахсан — баг олур, бахмасан — даг олур» («Будешь ухаживать —- сад вырастет, не будешь — дремучий лес»). «Если бы от одного смотрения можно было стать мастером — все собаки были бы мясниками». Отношение к таким понятиям, как «народ» и «закон», «богатство» и «бедность», «знание» и «невежество», тоже запечатлено в наших пословицах. До сих пор о крымчаках в печати нет почти никаких материалов. Встречаю-
Виктория Багинская-Гурджи. Забытое богатство 173 щиеся сведения скупы и незначительны. Изредка можно прочитать, что крымчаки представляют собой небольшую этническую группу» живущую в Крыму» Происхождение их почти не изучено... До войны основная масса жила в районе Карасубазара (ныне Белогорск) в Крыму. Значительные группы имелись также в Симферополе, Феодосии и некоторых других городах Европейской части СССР и Кавказа. Во время оккупации Крыма немецкими захватчиками много крымчаков было зверски истреблено, часть эвакуировалась... В «Атласе народов мира» в графе «Численность и расселение народов мира по странам и частям света» (на середину 1961 года) значится: «Крымчаки — 2 тысячи человек, в том числе в СССР — 2 тысячи человек». Й далее: «Крым- чаки — по переписи на 1959 год — 1500 человек; на 1962 год — 2500 человек». В последнее время печать рассказала о потрясающей сердце трагедии: уничтожении немцами в годы войны в Крыму десятков тысяч людей. А. Вознесенский написал об этом поэму «Ров». Все это мне особенно больно ранит душу не только потому, что я по национальности крымчачка, а еще и потому, что девичья моя фамилия — Гурджи. О трагической судьбе крымчакской семьи Гурджи рассказал в статье «Поле Памяти» Э. Поляновский («Известия» от 9 января 1987 года). В страшном рву на 10-м километре Феодосийского шоссе, где расстреляли фашисты двенадцать тысяч человек, лежат все родные и близкие моих родителей — те, кто не смог эвакуироваться с Крымского полуострова. Поляновский взволнованно пишет о том, что у каждого погибшего, даже самого маленького, было имя. Надо восстановить имена погибших, призывает он, собрать фотографии, докухменты, создать Музей памяти. «Когда на корню истребляется семья,— говорит литератор,— обрывается род, навсегда и бесследно. Что может быть трагичнее?» Справедливые слова, но я должна добавить к ним: «А когда умирает почти полностью целый народ, пусть крошечный, малоизвестный, это трагедия вдвойне!» С моим маленьким народом произошло именно такое. Было крымчаков до войны пять тысяч, осталось после войны полторы! Быт, нравы, богатое устное народное творчество умирает вместе с теми немногими, что остались в живых. Ушедшие на фронт крымчаки лишь после победы узнали, вернувшись на родное пепелище, о страшной участи своих семей, расстрелянных в противотанковом рву... Можно не слушать народных сказаний, Не верить газетным столбцам, Но я это видел. Своими глазами. Понимаете? Видел сам. Вот тут — дорога. А там вон — взгорье. Меж ними вот этак — ров. Из этого рва подымается горе. Горе без берегов... Лежат, сидят, всползают на бруствер. У каждого жест. Удивительно свой! Зима в мертвеце заморозила чувство, С которым смерть принимал живой... Это из стихотворения поэта-фронтовика Ильи Сельвинского, крымчака но национальности... Еще один поэт, поэт-комиссар Яков Чапичев, геройски погибший в боях за польский город Вроцлав за два месяца до победы, был посмертно удостоен звания Героя Советского Союза. В Феодосийском рву родители Якова Чапичева. Там же семья моего двоюродного брата — коммуниста-фронтовика Якова Пурихма. Он узнал о смерти жены и детей после войны, в Симферополе. В той же могиле семья еще одного родственника — Давида Гурджи, тоже фронтовика. Его талантливый сынишка, десятилетний скрипач, был зарыт в ров вместе со своей маленькой скрипкой... Я никогда не забуду полные страдания глаза Давида, глаза пожилого солдата, когда он рассказывал мне об этом. Весной 1950 года мне довелось быть в Симферополе на вечере памяти крымчаков, погибших во рву и на фронтах Собралась небольшая горсточка бывших фронтовиков, раненых, прошедших с боями до Берлина, переживших все тяготы военной жизни. Они делились воспоминаниями, и больно, страшно было слушать их горькие повествования. Потом они запели скорбную крымчакскую
174 Виктория Багинская-Гурджн. Забытое богатство песню. Она, вырвавшаяся, вероятно, из застенков гестапо, звучит во мне с тех пор почти сорок лет. Я перевела ее на русский: В сорок первом, в сорок первом Сжег нас пламень страшной силы: Сотни, тысячи крымчаков В пепел, в пепел превратил он. В декабре, в девятый день, Прозвучал приказ жестокий: Собиралися крымчаки В путь недобрый, в путь далекий... Темной ночью, темной ночью Нас, как скот, толкали в спины. На десятом километре Всех —• под корень! Всех скосили! У проклятого фашиста Вместо сердца — черный камень: Полегли в глубокой яме Мы бессчетными рядами... Кареглазый нежный друг мой, Что со мною сотворили? Расцвести я не успела, А уже лежу в могиле... В голос, в голос зарыдайте Все, кто жив. Не бойтесь плакать! Не забудьте! Отомстите! Мы — убитые крымчаки! Вместе с русскими, украинцами, евреями, караимами в противотанковом рву на 10-м километре Феодосийского шоссе похоронен почти целый народ — крымчаки. Похоронен и... забыт — вот что ужасно! Старики уходят из жизни. Веками хранившаяся культура исчезает с лица земли. Это делает особенно важным, необходимым глубокое исследование происхождения, истории, культурных ценностей этнической группы крымчаков. Академик Д. Лихачев сказал о малых народах: «Малые народы постепенно исчезают. Генофонд в мире уменьшается, и мы должны успеть записать их язык и фольклор, создать сборники.,.» В письме, которое я получила недавно от Дмитрия Сергеевича в ответ на свою горячую просьбу поддержать мои усилия сохранить фольклор крымчаков, он сказал о песнях: «Их непременно надо издать... Мы должны сохранить культуру малых народов...» Нам нелегко будет собрать последние, чудом сохранившиеся остатки культуры, повторяю: материалов о крымчаках почти нет. Да и само название народности — крымчаки — долгие годы воспринималось, как туляки, сибиряки, то есть как обозначающее территориальный признак расселения, а это — подчеркну еще раз —- самостоятельная, неповторимая тюркоязычная этническая группа со своими особенностями, антропологическими отличиями, своеобразными чертами характера, небывалыми фамилиями, указывающими на другие народы. Так возникли Пиастро, Ломброзо, Мизрахи, Пехлеви, Измерли, Ачкинадзе, Гурджи, Чапичо, Хондо, Леви, Манто, Бакши, Барух, Пурим... Мне приходилось читать в газете красивые слова о том, что огромное богатство советской социалистической культуры определяется ее многонациональным характером, образующим неповторимой красоты бриллиант, утрата любой грани которого нанесла бы серьезный ущерб общему духовному достоянию... Да, такова политика партии и народа в этом вопросе... Но что мне делать с моим богатством?
Айатолий Иващенко время и люди Выше элеватора луна исМ11 Тем, кто будет читать, чтобы строить. Юр. Кондратюк Палеонтологи не раз уже потрясали мир своим умением всего по нескольким обломкам костей в мельчайших подробностях восстановить облик давно вымерших животных. Археологи по отдельным фрагментам чудом уцелевших обломков способны не только описать и реконструировать дворцы и храмы египетских фараонов, но и раскрыть образ жизни людей исчезнувших цивилизаций, их торговые связи, смоделировать не просто отдельные орудия труда, а технологию строительства пирамид, оросительных систем... А людские судьбы? Даже недалекие... Как трудно собрать их по кусочкам, докопаться до истины, чтобы изумиться деяниям подвижника, его сбывшимся и несбывшимся замыслам, с иных позиций заглянуть в прошлое и высветить день грядущий, чтобы знать, куда идти другим. И археологу и палеонтологу тут легче. Я убеждался в этом не раз, исследуя жизненный путь почти безвестного гения нашей науки и техники Юрия Васильевича Кондратюка. Вся работа долгое время походила на попытку собрать картину-головоломку, из которой многие куски вырваны, а многие другие будто специально поставлены вверх тормашками. Взять самый первый и самый простой вопрос — время и место рождения. Из записи в домовой книге явствует, что Кондратюк Юрий Васильевич родился в 1900 году в городе Луцке бывшей Волынской губернии. Согласно еще одному документу, отцом его был учитель луцкой гимназии Василий Павлович Кондратюк. Еще справка: «Кондратюк Юрий Васильевич, 1900 года рождения, уроженец г. Луцка, Волынской области, украинец, беспартийный, по специальности механик-строитель, со средним образованием, одинокий, ранее не судимый...» Никаких расхождений во времени и месте появления на свет в трех этих источниках, как видим, не просматривается. Причем запись в домовой книге Кондратюком сделана собственноручно. Значит, все в порядке? Нет! Энциклопедия утверждает: «Кондратюк, Юрий Васильевич (1897—1942) — один из пионеров сов. ракетной техники. К 1919 разработал осн. проблемы космонавтики...» В других источниках годом рождения тоже считается 1897-йг а местом не Луцк, а Полтава. Почему? Пытаюсь добраться до сути, в одной из брошюр вычитываю: «...в ряде публикаций о жизни и деятельности Ю. Кондратюка приводятся биографические сведения другого лица... никакого отношения к космонавтике не имеющего». Выходит, их было двое? В пору тех изначальных исканий московский мой дом стоял рядом с улицей Кондратюка, и я ходил по ней много лет. 559 шагов в одну сторону и на 9 шагов меньше в другую, она чуть короче. Обсажена эта улица старыми-старыми тополями. Каждое лето на улице Кондратюка метельно, как зимой. Тополиный пух лежит под деревьями белыми сугробами, заметает крыши... Мальчишки бросают в него горящие спички, смотрят, как занимается пламя у кромки тротуара, и бегут за огнем. Он гаснет в самом конце улицы, у трамвайной линии, там уже другой проспект, а за ним сквер с обелиском в честь выхода человека в космос и белым памятником Циолковскому. У обелиска всегда суетно и шумно. Здесь тихо, тихо на улице Юрия Кондратюка.
176 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна Про человека, чье имя носит эта улица, ее обитатели ничего не энают. Одни предполагают, что был такой певец, другие утверждают: не певец, а генерал; третьи ближе к сути, говорят, что, коль рядом улицы академика Королева и Цандера, то, значит, Кондратюк один из тех ученых, кого только после смерти стали называть по фамилии. Нет, здесь все не так, Кондратюку, никогда не приходилось даже быть на космодроме Байконур, да и космодромов в то время не было. Но на Луне есть кратер Коперника и есть кратер Кондратюка. Потому-то невольно приходит вопрос — кто вы, «доктор» Кондратюк? Через тернии к звездам Профессия? Никакого отношения к ракетам — элеваторный механик. Он стал им, когда приехал на Кубань в станицу Крыловскую. Женщина преклонных лет — тетя Варя — переносится мыслями в свои школьные годы и рассказывает мне: — Пришла однажды домой и увидела незнакомого, несколько странного человека. Мама сказала, что это наш квартирант Юрий Васильевич. И представила меня. Он очень быстро и как-то просто вошел в нашу семью. После работы из дому почти никогда не уходил, а если уходил, то в библиотеку или на почту и скоро возвращался. После обеда чаще всего садился к своему столу, что-то писал, чертил. Но, бывало, за обедом или ужином вдруг срывался с места и широкими шагами ходил по комнатам, щелкая пальцами и теребя волосы. Брови у него сдвигались, глаза сощуривались, темнели. Потом бросался к столу, что-то вновь быстро писал, вычерчивал. Случалось, что просил меня переписать его работу. Но я так и не научилась разбирать его торопливый почерк... ...Милая девушка, откуда ей было знать, что Кондратюк в такие часы смотрел в окно и ждал, когда над элеватором покажется Луна. Ему представлялся летательный аппарат: вот он обращается вокруг лунного диска, отделяет от себя маленький, как искорка, отсек. И Кондратюк сажает его среди лунных кратеров. Он знал, что скоро все это сбудется, что он будет там. — Из Москвы Юрию Васильевичу присылали деньги,— продолжает тетя Варя,— но он их отправлял какому-то другу, хотя сам одет-то был кое-как. Когда мама говорила, что надо бы купить теплое пальто, хороший костюм, он отвечал: «Да, куплю, но сейчас помогу другу. У него большая семья, а зарабатывает он мало». Все мы как могли заботились о нем. Таким же теплом он платил и нам. Но особое внимание уделял мне. Нужна ли была помощь в математике, физике или предстояло разобраться в планетах и созвездиях, Юрий Васильевич всегда оказывался рядом. Зимними вечерами, когда звезды были хорошо видны, он говорил: «Варенька, пойдемте, я покажу вам все созвездия к завтрашнему уроку». Юрий Васильевич всегда подолгу сидел над книгами, ему нравилось читать мне вслух. Это были хорошие вечера. Потом учил меня играть в шахматы. Когда делала ошибки — а делала я их часто,— не сердился; сердиться он просто не умел. А вот смеялся всегда заразительно. И, знаете, никогда не пил спиртного, не курил. Очень любил сладкое. Сестра присылала ему посылки с вареньем, конфетами, шоколадом. Были посылки и с чертежными принадлежностями, с бумагой... При всем своем обаянии не был лишен и странностей. Мы удивились, что с первого дня он отказался от постели, взял только подушку, а на ночь залезал в спальный мешок. Костюм у него состоял из брезентовой куртки и таких же брюк. Зимой носил старую тужурку и кепку. Он говорил тогда, что ему 26 лет. Представляете, совершенно взрослый человек, во ему, наверное, нравилась юность. Умел со мной шутить, увлекать рассказами. А бывали дни — сидит задумчивый, смотрит в одну точку ...Да, у него было много забот. Целыми днями приезжий механик проектировал механизмы для автоматизации элеватора, переводил их в рабочие чертежи, ставил оборудование. А куда больше, оказывается, его занимала метеорная опасность в космическом полете, способы защиты астронавта от перегрузок, устройство костюма для выхода на Луну. Он сидел за столом, теребил бороду и... казался ей стариком. Еще бы! Почти на десять лет старше. И потом у него было много лиц: похож сразу и на профессора, и на народовольца, и на художника, и на рабочего.
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 177 И не знала Варенька, что в такие же годы, как ее, гимназиста Юрия Кондратюка буквально потряс роман Бернхарда Келлермана «Туннель», потряс и породил в голове «безумные проекты». А «бросался» механик к столу, чтобы дописать книгу «Завоевание межпланетных пространств». Это было еще в 1925 году. И скоро он напишет в Ленинград профессору Рынину: «Полагая, что чисто личные стороны моей жизни не представляют особого интереса, постараюсь сообщить достаточно полно преимущественно то, что имеет отношение к моим исследованиям по теории межпланетного сообщения». Написав далее о своем впечатлении от «Туннеля», он продолжал: «К тому времени мой научный и технический багаж состоял из незаконченного среднего образования плюс несколько несистематических дополнений, сделанных самостоятельно в сторону высшей математики, физики и общетеоретических основ техники со склонностью к изобретательству и самостоятельным исследованиям более, чем к детальному изучению уже найденного и открытого». В перечне своих «изобретений» он назвал: водяную турбину типа колеса Пельтона взамен мельничных водяных колес, гусеничный автомобиль, беспружинные центробежные рессоры, вакуум-насос особой конструкции, барометр, часы с длительным заводом, электрическую машину переменного тока высокой мощности, паротрубную турбину и многое другое. «Вещи, частью технически совершенно непрактичные, частью уже известные, частью и новые, заслуживающие дальнейшей разработки и осуществления...» Гимназистом он взялся разрабатывать сразу две проблемы. Первая заключалась в пробивке глубокой шахты для исследования недр Земли и утилизации теплоты ее ядра. В случае удачи ни газ, ни уголь, ни нефть не надо будет добывать, а если добывать, то использовать не в качестве топлива, а на другие, более важные цели. Горячий пар начнет вращать турбины невиданных по своей мощи тепловых электростанций, обогревать дома, на севере возникнут огороды под стеклом, отпадет нужда занимать под водохранилища новых гидростанций самые лучшие земли... Второй проблемой был поле! за пределы Земли. Идею с шахтой, к сожалению, вскоре пришлось отбросить из-за невозможности провести предварительную экспериментальную работу. Тема же о межпланетном полете показалась Кондратюку тогда более реальной. Как ни парадоксально, но вчерашнему гимназисту в годы первой мировой войны и после нее немногим более полугода потребовалось, чтобы найти основные положения ракетного полета. Сюда вошли выведение главной формулы ракеты, разработка наиболее рациональной траектории ее полета и ряд других закономерностей. Он остановился именно на комбинированном ракетно-артиллерийском методе и отбросил чисто пушечный из-за громоздкости и невозможности вернуться человеку на Землю. Вся дерзновенность необычного замысла состояла в том, что пушка здесь выстреливает из себя ядро, которое, в свою очередь, является пушкой, тоже выстреливающей ядро. Но размеры начального орудия, как показали расчеты, были бы чудовищными. И Кондратюка осенило — пушку надо повернуть дулом назад, превратив ее в постоянную часть ракеты, и стрелять в обратную сторону более мелкими ядрами. Что это давало? Чем больше становилась масса активной части заряда за счет пассивных ядер, тем выгодней получалась формула для массы всей ракеты. Отсюда следовал логический переход к термохимической ракете, «которую можно рассматривать как пушку, непрерывно стреляющую холостыми зарядами»... Начиная работать, он и не подозревал, что является не первым и не единственным исследователем космоса, считал, что после публикации книги сразу начнется «завоевание межпланетных пространств». Правда, в 1918 году в старом журнале «Нива» Кондратюк случайно прочитал о ракете Циолковского, но «Вестник воздухоплавания», где обо всем этом сообщалось подробно, нашел много позже. Тем не менее заметка дала толчок для более углубленной работы над теорией полета, перехода от общих физических принципов к технической возможности броска в космос. «Принимаясь за работу несколько раз, с перерывами между репетиторством, колкой дров и работой смазчика, мне удалось к 1925 году дополнить ее почти до настоящего ее вида: во всех главах была проведена более основательная математическая мотивировка, подобран довольно полно химический материал, разработана гл. VIII о сопротивлении атмосферы при отлете, обоснована расчетами возможность благополучного планирующего спуска, и сделаны другие... важные дополнения». На Кубани механик Юрий Кондратюк разыскал наконец «Вестник воздухоплавания», где публиковалась часть работы Циолковского. Можно представить состояние
Г.:; Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна Кондратюка, но лучше вчитаться в письмо: «...Я хотя и был отчасти разочарован тем, что основные положения открыты мною вторично, но в то же время с удовольствием увидел, что не только повторил предыдущее исследование, хотя и другими методами, но сделал также и новые важные вклады в теорию полета... Дальнейшая... разработка темы о межпланетном полете чисто теоретическими методами, по-видимому, невозможна, для меня, по крайней мере; необходимы экспериментальные исследования. Время и деньги для них я рассчитываю получить изобретениями в различных областях, в частности, по роду моей работы теперь — в области элеваторной механики. Пока имею первые успехи в виде недавнего признания моего нового типа элеваторного ковша и самотасок, завоевавших уже себе место против почти неизменного издавна типа...» — А потом, уже в конце лета 1926 года Юрий Васильевич от нас уехал,— тяжело вздыхает тетя Варя. — Куда, не знаю. Но зимой ненадолго вернулся и мы снова простились. Уже навсегда. После Крыловской, как выяснилось, Кондратюк с инженером Петром Кирилловичем Горчаковым строил новый элеватор совсем неподалеку — в Эльхотове. А потом надолго уехал в Сибирь. В Новосибирск Юрий Васильевич приехал в мае 1927 года. На Алтае, в Прииртышье, Барабинской степи у речных причалов и железнодорожных станций тогда один за другим поднимались вместо старых купеческих ссыпок так называемые реечные элеваторы канадского типа. Объекты краевой конторы «Хлебопродукта» были разбросаны от Омска до Иркутска, от Томска до предгорий Алтая. Поначалу Кондратюка командировали техником на строительство самотечного Рубцовского элеватора емкостью в 100 тысяч пудов. Потом поручили механизировать амбары в Бийске, Поспелихе, Шуиу- нове. Только развернул дело — новое задание: возглавить техническое руководство строительством и эксплуатацией всех элеваторов края. Из девяти патентов и авторских свидетельств на изобретения, сделанные самим Кондратюком или в соавторстве, четыре относятся к элеваторной технике. Первой его новинкой был счетчик к элеваторной технике. Самым же большим достижением стал элеваторный ковш, получивший впоследствии наименование «ковш Кондратюка». В ту пору в Сибири, как и по всей стране, внимание было приковано к первым гигантам индустрии. У создателей элеваторов не было надежной строительной базы, материально-техническое снабжение велось кое-как. Для элеваторов канадского типа требовалось очень много реек и... вагоны гвоздей. То и другое острый дефицит! Поэтому решили строить из кругляка, как русские избы, ведь мастера этого дела обходились без единого гвоздя. Кондратюк спроектировал даже диковинный подъемный кран из дерева, чтобы разгружать баржи на Иртыше. Предложения странного этого механика всякий раз были необычными, они настораживали, даже пугали. Но вот он разложил перед специалистами «Хлебопродукта» чертежи своего «Мастодонта» — целиком деревянного зерносклада длиною в 60 и шириною в 32 метра для Камня-на-Обй. Необычность проекта настолько пугала строителей, что они то и дело вызывали сюда автора. Изба избой, а элеватор есть элеватор. Он приезжал в Камень за два года раз пятнадцать. И сегодня «Мастодонт» стоит целехонек, а надпись на памятной доске свидетельствует: «Самое большое деревянное зернохранилище в мире на 10 тысяч тонн. Построено в 1930 году по проекту и под руководством Ю. В. Кондратюка». ...И здесь выше элеваторов светили только звезды и сияла Луна. Его Луна. По утрам уборщица, открывая комнату, где работал Юрий Васильевич, все чаще заставала его спящим за столом. «Засиделся, видите ли, а домой далековато. Вот и прикорнул,— оправдывался механик и просил: — Не ругайте меня, я старался не мусорить. А то, что разбросал, приберу сейчас». Старую кубанскую куртку здесь заменил длинный, до пят, черный тулуп, где вместо одной застежки красовался гвоздь. И был тот тулуп надежным прибавлением к неизменному спальному мешку. После дневных трудов, едва отмыв от машинного масла саднящие руки со сбитыми ногтями, Юрий Кондратюк вновь и вновь выверял свои расчеты, уточнял формулировки и послал в Москву только четвертый вариант рукописи. Весной 1926 года по-
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна i?o следовал ответ, да еще за подписью такого авторитета, как сам В. П. Ветчинкин. Владимир Петрович писал, что рекомендует работу издать как можно скорее. Будто в тумане плыли перед глазами механика сладостные строки: «...ради сохранения приоритета СССР в области межпланетных сообщений... не помешало автору получить результаты, достигнутые всеми исследователями межпланетных сообщений в совокупности... Обстоятельства убеждают в том, что механик Ю. Кондратюк представляет из себя крупный талант типа Ф. А. Семенова, К. Э. Циолковского, А. Г. Уфимцева». В конце письма содержались замечания, советы, очень точные поправки, которые надо было учесть при окончательной доработке. «Отзыв прямо ошеломил меня своей высокой оценкой», — писал впоследствии Кондратюк. Ошеломил и захватил идеей поскорее перебраться в Москву. На этот счет мне удалось в архивах секретариата председателя Главконцесскома при СНК СССР и члена президиума ВСНХ СССР Л. Д. Троцкого найти два любопытных документа: «Главнаука, ознакомившись с работой т. Кондратюка «О межпланетных путешествиях», сообщает, что автор основательно продумал эту тему и его положение, содержащее много остроумных мыслей, не отличается явными промахами. Вопрос о рациональном изготовлении ракеты, способной передвигаться в пустом пространстве, имеет большое научное значение не столько для междупланетных путешествий, к которым в настоящее время еще невозможно относиться вполне серьезно, сколько для исследования верхних слоев земной атмосферы, определения солнечной постоянной, исследования ультрафиолетовой радиации солнца и т. п. Необходимо отметить, что такие крупные таланты-самородки, каким является т. Кондратюк, чрезвычайно редки. Нужно дать ему возможность продолжить свое самообразование и работать более плодотворно в избранной им области. Ввиду изложенного Главнаука находит возможным отпустить 300 рублей на издание этой работы при условии сокращения ее до 2V2 — 3 листов. Редакцию ее издания желательно поручить лицу достаточно сведущему в данной области — таким лицом мог бы быть проф. В. П. Ветчинкин. Начальник Главнауки — Ф. Петров». «В НТОГ ВСНХ СССР, Возвращая при сем письмо секретариата тов. Троцкого, Центральный Аэро-Гид- родинамический Институт сообщает, что тов. Ветчинкин, сообщая свое мнение о желательности перевода т. Кондратюка на службу в Москву, руководствовался целью предоставить т. Кондратюку возможность пополнить свои знания всеми способами, какие имеются в центре, дать т. Кондратюку возможность немедленно получить ответы по интересующим его вопросам, но не предполагал перевода его для работы в исследовательский институт, тем более что тов. Кондратюк, по-видимому, не имеет достаточной научной подготовки для ведения научно-исследовательской работы. В частности, и вопрос о «междупланетных путешествиях» не стоит еще на очереди. Таким образом, вопрос стоит о переходе в случае, если это возможно, т. Кондратюка в какой-либо из крупных центров на работу по его же специальности (на элеваторе). Член коллегии Архангельский». Так вот и не пустили механика в «калашный ряд». Профессор Ветчинкин отказался зарезать рукопись до требуемых объемов, вычеркивал лишь отдельные слова. В своем предисловии он не изменил позиции: «Предполагаемая книга Ю. В. Кондратюка, несомненно, представляет наиболее полное исследование по межпланетным путешествиям из всех, писавшихся в русской и иностранной литературе до последнего времени... В книжке освещены с исчерпывающей полнотой все вопросы, затронутые в других сочинениях, и, кроме того, разрешен целый ряд новых вопросов первостепенной важности, о которых другие авторы не упоминают». Но раз заведенный маховик уже крутился. Летом 1928 года Госиздат вернул отредактированную книгу в Главнауку с припиской о «ликвидации этого дела». Опять крах. Что же делать? По примеру Циолковского издать на свои средства? А деньги? Юрий Васильевич все заработанное на службе и изобретениями охотно раздавал в долг, но кто одолжит теперь ему? Выручили Горчаковы, кое-что подбросили друзья, но требуемая сумма не набиралась.
180 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна И все-таки долгожданный день настал. В тесной комнате, заваленной книгами, чертежами и томами расчетов, однажды появились высокие стопы книг — весь тираж (две тысячи экземпляров) «Завоевания межпланетных пространств». На титульном листе значилось: «Новосибирск. 1929 год. Издание автора». Но вышла книга не в полном объеме. В ней не хватает двух глав. И вот почему. В предисловии автор написал такие слова: «В 1921 году я пришел к весьма неожиданному решению вопроса об оборудовании постоянной линии сообщения с Землей в пространство и обратно, для осуществления которой применение такой ракеты, как рассматривается в этой книге, необходимо только один раз. В 1926 году я пришел к аналогичному разрешению вопроса о развитии ракетой начальной 150—200 м/сек ее скорости улета без применения грандиозного артиллерийского орудия — тоннеля, или сверхмощных двигателей, или вообще каких- либо гигантских сооружений. Указанные главы не вошли в книгу: они слишком близки уже к рабочему проекту овладения мировыми пространствами — слишком близки для того, чтобы их можно публиковать, не зная заранее, кто и как этими данными воспользуется ». Датировал Кондратюк эти слова октябрем 1928 года. Сибирская сугробная даль, едва встающая на ноги страна, полукустарная книжка тиражом в две тысячи экземпляров, кого она затронет? Все так. И тем не менее между Кондратюком и Циолковским, Рыниным, Перельманом, другими подвижниками и популяризаторами космоса разгорается переписка. Циолковский в своей Калуге, получив бандероль из Новосибирска, не мог нарадоваться подарку от молодого единомышленника, одним почтовым отправлением презентовал ему сразу три свои книги. Еще бы: «Сорок лет я работал над реактивным двигателем и думал, что прогулка на Марс начнется лишь через много сотен лет. Но сроки меняются. Я верю, что многие из нас будут свидетелями первого заатмосферного путешествия». Как было Циолковскому не воспрянуть духом, если юный самоучка так вот бросает вызов, считая, что задача эта «...не столь уж трудная, если подходить к ней научно, а не с заранее выпученными от удивления и ужаса глазами...». «Дерзко, но до чего дельно! — возможно, рассуждали в Калуге. — Как славно и точно рассудил в части массы космического корабля и ракеты. Полезную массу ракеты делили на активную — топливо и пассивную — все, значит, остальное. Гениальная простота. Пассив у него делится на абсолютный и пропорциональный. Так, так... абсолютный — экипаж, все, что нужно ему для жизни от старта до возвращения или высадки. Верно! Эта величина должна быть заданной и не меняется на трассе. Пропорциональный ей пассив... Ну-ка? Это «...массы всех предметов, обслуживающих функционирование ракеты...». Да, не что иное, как суммарная масса конструкций ракеты, ее двигателей, всякого рода приборов. Тоже похвально! Ну, а пропорциональный пассив соответственно просто обязан быть «...приблизительно пропорционален массе обслуживаемого им заряда». Именно приблизительно, так как это величина переменная, уменьшающаяся по мере сгорания топлива. Вот ведь как лихо подвел к идее многоступенчатой ракеты. Пусть себе отваливаются отработавшие свое части или служат зарядами для нового разгона». Константин Эдуардович по привычке продолжал переписку с зарубежными исследователями, отправлял и получал множество книг. Как-то его вызвали для объяснений на этот счет в НКВД. Старик долго не мог понять, что означают эти буквы, потом никак не брал в толк, какое отношение его занятия имеют к внутренним делам. Разговор затянулся надолго, и, когда кончился, Циолковский растерянно попросил: «Нельзя ли у вас переночевать? Уже поздно, а я и вижу плохо, могу заблудиться». В камеру его не повели, постеснялись. Постелили в караульном помещении на кушетке. Такой вот курьез. Романтик, весь в небе, какой с такого спрос. Да и старый очень, из него не состряпаешь шпиона. Германский ученый Роберт Ладеманн в «Журнале полетной техники и моторного воздухоплавания» искренне изумлялся: «Среди всех появившихся к настоящему времени работ по реактивным вопросам и, особенно, в плане полетов в космическое пространство книга Кондратюка занимает особое место, поскольку автор... выдвигает многие новые идеи... Впервые в Европе детально рассмотрен вопрос соотношения масс, а также поразительно верно показано действие перегрузок на человеческий организм». Из Москвы от популяризатора Я. И. Перельмана, на чьей «Занимательной математике» росло не одно поколение мальчишек, в Новосибирск пришло письмо с предло-
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 181 жением организовать там секцию знаменитого ГИРДа — группы изучения реактивного движения. А что же Кондратюк? Его арестовали. Все время, пока парикмахер перед баней болванил его под ноль, фотограф снимал в профиль и фас, пока следователи вели сумбурный допрос, в мозгу его пульсировала одна мысль: неужели расшифровали или кто-то донес? В любом случае на Волынь в Луцк уйдет запрос, могут послать даже эти снимки. Тогда конец. Впрочем, его могут расколоть и без запроса, начнут с простого — на какой улице жил, с кем учился, помнит ли гимназических преподавателей?.. А он ничего этого не знал и знать не мог, ибо никогда в Луцке даже не бывал. Заврется с первых ответов. Стрижка тоже выдаст, хотя нет ни шевелюры, ни бороды и усов, а все равно выглядит старше указанных тридцати. Он боялся вопросов о Луцке и вспоминал Полтаву, где действительно рос и учился. Долина тихой Ворсклы, зеленые распадки вдоль ее притоков, домик в вишневом саду неподалеку от древнего Крестовоздвиженского монастыря. Здесь 9(21) июня 1897 года новорожденного и приняла бабушка его, акушерка Екатерина Кирилловна Даценко. Она же воспитывала внука, здоровье матери — учительницы французского языка и географии — было расшатано. Вскоре Людмилу Львовну поместили в психиатрическую лечебницу, где она и скончалась. Отец, Игнатий Бенедиктович Шаргей, студент Киевского, а затем Петербургского университета, слушание лекций совмещал с работой статистика и однажды в дом на Васильевском острове привел сыну новую маму — Елену Петровну. Удивительно быстро мальчик сердечно привязался к ней и мачехой ее не чувствовал. Особенно сблизились они с рождением сестренки Ниночки. Мальчику было двенадцать лет, когда открывали памятник в честь 200-летия Полтавской битвы. Он знал наизусть пушкинскую поэму о тех событиях, его обжигала в ней строка- «Сдается пылкий Шлиппенбах». Ибо такой же была и девичья фамилия родной матери — «пылкий. Шлиппенбах», ставший впоследствии верным сподвижником Петра, являлся ее предком. На следующий год скоропостижно скончался Игнатий Бенедиктович. Елена Петровна с маленькой Ниночкой вернулась в Петербург, а мальчик, угрюмый и замкнутый, остался у бабушки. Благодаря хорошей домашней подготовке он в год смерти отца поступил сразу в 3 класс 2-й Полтавской мужской гимназии. Учение давалось легко, юный гимназист повеселел, дружил со сверстниками, подолгу пропадал то в лесу, то на Ворскле, но никогда не расставался с книгой и блокнотом, занося в него беглые заметки. Именно на эту пору пришлись и келлермановский «Туннель», и замысел пробить шахту к центру земли, и колесо Пельтона, и новый взгляд на звезды... что настоятельно требовало совсем не гимназических знаний математики, химии, физики, механики... Никому ничего не объясняя, чтобы не выглядеть чудаком, он теперь изнурял себя университетскими дисциплинами, его чертежи уже не умещались на столе, листы ватмана спускались на пол, и он орудовал карандашами и линейками лежа. Работа над проблемой прорыва в космос развернулась с осени 1914 года. Формулировки и расчеты заняли четыре сшитые воедино тетради в клеточку. Но их пришлось отложить и переключиться на подготовку к выпускным экзаменам. 28 мая 1916 года ознаменовалось получением аттестата зрелости всего с двумя четверками — латынь и словесность. Недобор двух баллов компенсировался обнадеживающим заключением: «Во внимание к постоянно отличному поведению и прилежанию и к отличным успехам в науках, особенно в физико-математических, педагогический совет постановляет наградить его серебряной медалью. .» Хорошо, допустим, детство как-нибудь избежит расследования Но из архивов Петроградского политехнического института могут затребовать аттестат выпускника не Полтавской, а Луцкой мужской гимназии, аттестат, которого там никогда не было, что вообще поставит его в безвыходное положение... Об этом не мог не думать в перерывах между допросами создатель «Мастодонта». Да, очень вовремя выпустил и разослал «Завоевания межпланетных пространств». Теперь его идеи уже не выкорчевать никому, они принадлежат человечеству. Впрочем, хватит клонить повествование к детективу. Как ни странно, следствие интересовалось прошлым не Юрия Васильевича, а его начальника: не из тех ли он Горчаковых? Оказалось, не из тех, не из бывших. И тем
182 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна не менее со своими сообщниками вредил социалистическому строительству. Сроки срывают, строят, не забив гвоздя, все это развалится. «По-видимому, я являюсь одним из немногих оставшихся в живых людей, которые знали и работали вместе с Ю. В. Кондратюком и П. К. Горчаковым, — писал мне инженер А. М. Дмитриев,— у них были прекрасные отношения, хотя люди эти очень отличались один от другого. Горчаков — экспансивный руководитель, всегда щеголевато одевался. Кондратюк, наоборот, был очень скромен как в одежде, так и в поведении, на редкость деликатен. Если возникало какое-нибудь недоразумение при решении технических проблем, за которое следовало бы сделать замечание соответствующему исполнителю, Юрий Васильевич не только никогда этого не делал, но испытывал неловкость за других. Сам же он отличался необычайной изобретательностью, глубокой технической грамотностью и трудолюбием. Не имея специального образования, он был на голову выше дипломированных инженеров. Через год я перешел работать в «Сибкомбайнсельмашстрой» и наши пути разошлись. Однако нам вновь пришлось встретиться в довольно необычных условиях, когда широко разворачивалась борьба с «вредительством». Индустриально-технический фронт в 1928—30 годах заметно обескровили, так как множество специалистов оказались в заключении. В крупных городах из числа таких людей были образованы особые проектно-конструкторские бюро, подведомственные органам ГПУ. Такая организация сформировалась и в Новосибирске под номером 14. Основной состав — горные инже* неры, осужденные в 1928 году по «шахтинскому делу». Широко пополнялась она и другими специалистами, преимущественно строителями для проектирования «Кузбасс- угля». Кондратюк и Горчаков оказались там, естественно, не по своей воле, хотя обвинения против них были шиты белыми нитками и лопались как мыльные пузыри. У меня сохранилась групповая фотография нашего бюро, где можно видеть щеголеватого Горчакова и очень скромно выглядящего Кондратюка. Оба они проживали в специально отведенном домике, и я, живущий на частной квартире, навещал их». Отсидка длилась сравнительно недолго — с июля 1930 года но апрель 1932-го. Убедившись, что в главном пронесло, что прошлое осталось тайной и он не стал давним, закоренелым врагом народа, маскировавшим, по тогдашней терминологии, свою контрреволюционную личину, а был рядовым вредителем, Юрий Васильевич покоя не обрел. Только с иронией радовался впервые обретенному дому, где для полного комфорта не хватает лишь спального мешка и «ротонды». Так супруга Горчакова Ольга Николаевна именовала знаменитый тулуп Кондратюка. Ни на Луну, ни на звезды механик не смотрел — дорогу к ним могли открыть лишь эксперименты, какие за колючей проволокой не поставишь. Но разве усыпишь мысль? В заключении он взялся за проектирование уникального железобетонного копра, чтобы построить его в скользящей опалубке. Специалистов поразил подход Кондратюка к расчету прочности угледробилки и шахтного копра, о которых прежде механик не имел решительно никакого представления. А он уже мог бы заняться рабочим проектом выхода в космос. Его трасса А теперь пора отступить от хронологии и перенестись в более близкое время, только на другой край Земли. ...После запуска первого искусственного спутника и полета Юрия Гагарина успехи русских в освоении космического пространства вызвали в Америке серьезное беспокойство. Соображения престижа требовали сделать нечто оригинальное и эффектное, чтобы ошеломить мир. В мае 1961 года президент Кеннеди поставил перед нацией задачу высадить людей на Луну. Срок давался хотя не краткий, но жесткий — к 1970 году. В технические детали Кеннеди, естественно, не вдавался и вдаваться не мог, ибо они вырисовывались тогда еще смутно. Но именно от инженерных идей зависел успех грандиозного предприятия. И заварилась каша. Каждый из центров НАСА сражался за тот метод высадки на Луну, который отвечал профилю его работ. Подробности этой борьбы частично стали известными только в 1969 году, когда «Лайф» опубликовал статью Дэвида Шеридана «Как идея, которую никто не хотел признавать, превратилась в лунный модуль». В ней говорилось: «Идея, которая вызвала
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна из к жизни лунный модуль, еще более дерзка, чем сам аппарат». Действительно, необычность замысла состояла в спуске на лунную поверхность с основного блока, который оставался «дежурить» на окололунной орбите. Затем предполагался старт модуля с Луны, стыковка с основным блоком на орбите и возвращение домой. В 1961 году схема эта показалась американским специалистам настолько нелепой, что безвестный инженер, который предложил ее, был осмеян. Тем не менее впоследствии пришлось признать, что его «одиночная и бесстрашная битва сберегла Соединенным Штатам миллиарды долларов, избавила от многих лет задержки». Хотя ни один американский астронавт к тому времени еще не летал даже на околоземной орбите, в начале 1961 года крупнейшие космические эксперты на совещании в Вашингтоне обсуждали варианты экспедиции на Луну. Здесь тот самый «безвестный инженер», 41-летний Джон Хуболт из НАСА, и предложил схемы со стыковкой на окололунной орбите. Месяцем раньше на аналогичном заседании его выступление было встречено равнодушием и вежливым презрением. Хуболт вызвал откровенную враждебность. — Ваши цифры врут] — кричал Максим Фаже, один из первых конструкторов космического корабля «Меркурий». Повернувшись к участникам совещания, Фаже предупреждал: — Он заблуждается! Ракетный специалист Вернер фон Браун только покачал головой и, обращаясь к Хуболту, сказал: — Нет, это не годится... Дело в том, что Браун, как и большинство ученых-ракетчиков, работавших с ним, отдавал предпочтение стыковке не у Луны, а на околоземной орбите. Он предполагал использовать две ракеты типа «Сатурн» — одна должна была нести на борту запас дополнительного топлива, а другая — космический корабль. После раздельного запуска их нужно было состыковать, а затем запустить космический корабль с дополнительным запасом топлива к Луне. Фаже, один из первых конструкторов космического корабля «Меркурий», и другие члены группы, которая стала ядром проекта «Аполлон», отдавали предпочтение так называемому прямому полету. Чудовищная ракета, намного больше тех, которые вычерчивались к тому времени на кульманах, должна была доставить космический корабль непосредственно с Земли на Луну. Как же пришел Д. Хуболт к иному решению? В «Лайфе» об этом пишется так: «Идея Хуболта — стыковка на окололунной орбите — возникла в известной мере случайно. По роду своей работы Хуболт был достаточно далек от проблем пилотируемых полетов в космос: он был заместителем начальника отдела динамических нагрузок на стендах НАСА в Ленгли-Филд. Но, кроме того, он был председателем комитета, состоявшего из шести человек, который изучал проблемы стыковки при сборке и работе космических станций. На заседании этого комитета тоже обсуждалась проблема посадки на Луну. Хуболту всегда нравились наиболее простые и наиболее практичные подходы к решению задач. Ему казалось, что те методы высадки на Луну, которым отдают предпочтение высшие чины, могут оказаться нереальными многие годы. На классной доске Хуболт перечислил все мыслимые методы полета к Луне с использованием стыковки. Стыковка на лунной орбите была одним из них. — Мне пришло в голову, что состыкованный на окололунной орбите корабль можно уподобить жилой комнате,— говорил Хуболт.— Так зачем же спускать всю эту проклятую комнату на поверхность Луны, когда гораздо легче спуститься в небольшом аппарате? И, когда я посмотрел на проблему таким образом, идея стала выглядеть очень заманчиво. Хуболт быстро сделал на первой попавшейся бумажке расчеты, и как-то само собой стало ясно, что стыковка на лунной орбите вызвала цепную реакцию упрощений: в разработке, в производстве, при старте и в ходе управления полетом. — Все будет упрошено Я сказал себе: «Господи, так ведь это то, что надо. Это фантастично. И если есть какая-нибудь идея, которую стоит пробивать, то именно эту». Поначалу ее называли то пауком, то жуком, потом остановились на лунном модуле. Жил он в эскизных набросках, в деревянной модели с ножками из обыкновенных канцелярских скрепок. Но даже потом, когда замысел полностью созрел, боковая поверхность модуля, сделанная для легкости из тончайших листов алюминия, не вы-
184 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна держала бы давления земной атмосферы при движении на большой скорости, а «лестница», предназначенная для высадки на Луну, рассчитанная для работы в условиях лунного притяжения, которое в шесть раз слабее земного, была настолько хрупка, что неизбежно развалилась бы, начни испытывать ее на Земле. Эта самая сложная и смело спроектированная из рукотворных мчащихся машин и должна была вмонтиро- ваться в чрево ракеты. Запуск модуля и должен был определить, готова ли эта «штука» для высадки двух американских астронавтов на Луну и последующего возвращения их домой. Задуманный и спроектированный для того, чтобы летать только за пределами нашей атмосферы, и предназначенный навсегда оставаться в космосе, лунный модуль становился первым по-настоящему пилотируемым космическим кораблем. Во время старта он находился в сложенном, будто зонтик, состоянии внутри оболочки громадной ракеты «Сатурн», защищавшей его от трения атмосферы. А в вакууме космоса, состыкованный с командным модулем «Аполлона» или летящий в одиночестве, лунный модуль становился самостоятельным, весьма причудливым по форме сооружением, мало похожим на все то, что изображали художники-фантасты. Ну, а для инженера это 16-тонный аппарат с 18 ракетными двигателями, 30 милями различных прдводов, 8 различными радиосистемами, 15 антеннами и четырьмя паучьими ногами? Чтобы полностью освоиться в этом чуде, астронавтам Джеймсу Мак- дивитту и Расселу Швейкарту достаточно было оставлять своего коллегу Дэвида Скотта в командном модуле и переползать через туннель в лунный модуль. ...Читая все это, можно невольно задаться вопросом — почему же эксперты не заглянули в расчеты, которые велись пионерами мировой космонавтики? Ведь наследие, оставленное ими, не так уж велико. К тому же в 1960 году на английский были переведены труды Ю. Кондратюка с формулами полета к Луне. Наконец, многие его идеи уже были воплощены в Советском Союзе. В печать просачивались сведения о том, что решить проблему «помогла русская книга Юрия Кондратюка». Американский ученый доктор Лоу после успешной экспедиции «Аполлона-11», к примеру, сказал: «...Мы разыскали маленькую неприметную книжечку, изданную в России сразу же после революции. Автор ее Юрий Кондратюк обосновал и рассчитал энергетическую выгодность посадки на Луну по схеме «полет на орбиту Луны — старт на Луну с орбиты — возвращение на орбиту и стыковка с основным кораблем — полет на Землю»... Не берусь доказывать, что все именно так произошло на самом деле. Как известно, многие открытия делались в мире и одновременно и в разное время разными исследователями. После знакомства с «Вестником воздухоплавания» Ю. Кондратюк писал, что он «убедился в приоритете инж. Циолков- вского в разрешении многих основных вопросов», называл Константина Эдуардовича «пионером исследований данного предмета», но не исключил из своих работ тех мест, где открытия делались вторично, по той причине, «что иногда те же самые теоретические положения и формулы, лишь несколько иначе освещенные, дают иное освещение и всему вопросу». В ситуации, сложившейся вокруг лунной экспедиции, интереснее и куда сложнее другое. То, что нашел Кондратюк давным-давно, в устах Хуболта показалось нелепостью в пору, когда полет на Луну стал не отвлеченной фантазией, а практической задачей нации. «Американский Кондратюк» Джон Хуболт обивал пороги всех комитетов, которые соглашались выслушать его. Однажды Хуболта пригласили сделать краткое сообщение на очень важном совещании по программе «Аполлон». Он собрался вставить в сообщение страницу о стыковке на окололунной орбите. Но в последнюю минуту один из боссов Ленгли попросил его вычеркнуть это место. Это было уже сверх терпения. Осенью 1961 года Хуболт, нарушив субординацию, написал отчаянное письмо помощнику директора НАСА Роберту Сименсу (впоследствии министр военно-воздушных сил США). Начиналось оно так: «Пережив состояние человека, вопиющего в пустыне, я испытываю ужас при одной мысли об отдельной личности и целых комитетах». А заканчивалось письмо просьбой: «Дайте нам разрешение, и мы доставим людей на Луну в очень короткий срок — и мы обойдемся без всякой хьюстонской империи». Сименсу письмо понравилось, он передал его своим помощникам в вашингтонскую штаб-квартиру НАСА. Те на этот раз благосклонно отнеслись к стыковке на окололунной орбите. Фаже и все другие из «хьюстонской империи» стали теперь . со-
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 185 юзниками Хуболта. «Когда фон Браун изменил свое отношение к стыковке на окололунной орбите в 1962 году (и я уважаю его за это),— говорит Хуболт,— я рассчитывал, что последнее препятствие преодолено». В 1963 году Хуболт стал консультантом в Принстонской организации аэронавти- ческих исследований. НАСА присудила ему награду «За выдающееся научное достижение», оценив его «предвидение и настойчивость». «Но его самая большая награда пришла,— писал «Лайф»,— на мысе Кеннеди, Когда он наблюдал старт «Аполлона-9», на борту которого отправлялось его детище — лунный модуль, он думал о другом инженере, мечты которого разбились о скептиков. Хуболт только недавно прочитал историю Юрия Кондратюка, русского механика-самоучки, который примерно полвека назад рассчитал, что метод стыковки на лунной орбите является наилучшим методом решения проблемы высадки на Луну. Но советское правительство пренебрегло им и в 1952 году Кондратюк умер в безвестности. — Боже мой! Он прошел через все то же, что я,— сказал Хуболт.— Думая об этом, я не могу спокойно видеть, как взлетает «Аполлон-9». ...А вот здесь и «Лайф» и Хуболт ошибаются. Юрий Кондратюк умер задолго до выхода той самой полукустарной книжечки. И на ее титульном листе следовало бы начертать: «Александр Шаргей, выпускник Второй полтавской мужской гимназии». Александр Шаргей, став студентом Петроградского политехнического института, поселился у своей мачехи Елены Петровны на том же Васильевском острове, 14-я линия, дом 31/33, квартира 17. С утра шел на лекции, а вернувшись, запирался в своей комнате и сидел над гимназическими тетрадями. Работал Саша до изнеможения, чтобы успеть поскорее переписать свой труд. И спешил не напрасно. Обескровленной России на мировую бойню нужно было бросать все новые резервы. 11 ноября 1916 года первокурсника Александра Шаргея мобилизовали в армию. К счастью, не сразу на фронт, а послали учиться в школу прапорщиков при Петроградском юнкерском училище. Теперь надо было беречь уже не дни, а часы и минуты. Нина вспоминала потом: «Во время его жизни у нас в Петрограде в конце 1916 года я забежала утром в комнату, где он спал. Увидела, что из красного одеяла сшит длинный узкий мешок и из него видна только голова брата... И еще вспоминаю, что на его столе был невероятный беспорядок». Первая исследовательская работа Саши и здесь походила скорее на дневник с торопливо изложенными мыслями. Названия у нее не было. И тем не менее 104 страницы рукописного текста, как и карандашные записи в гимназических тетрадях, свидетельствуют о гениальной прозорливости автора. Он не подражал своим предшественникам и не мог подражать, ибо не знал о них, но во многом шел дальше. Особенности в прокладке радиональных трасс и способов отправки межпланетного корабля в космические путешествия, конструкции ракетного двигателя и корабля, достижении надежной его устойчивости в управляемом полете. Именно в этих записях впервые прорабатывалась лунная экспедиция. Здесь же рассмотрены осложнения, вносимые атмосферой при взлете и возвращении снаряда, предложено неактивную его часть превратить как бы в планер и выведены формулы возвращения на Землю при «аэродинамическом спуске». А дальше-то вон куда замахивается: «Когда мы израсходуем некоторую часть активного вещества, мы бросаем и тот сосуд, в котором она была. Поэтому лучше, а может быть, и необходимо не держать весь запас активного вещества в одном сосуде, а в нескольких, прогрессивно уменьшающихся». Это ведь уже подступы к идее многоступенчатой ракеты! Только через 10 лет, в 1926 году, об этом задумается Константин Эдуардович Циолковский и предложит всего две ступени, а о многоступенчатых ракетах поведет речь еще через три года в труде «Космические ракетные поезда». Оставив рукопись на хранение Елене Петровне, юный прапорщик в конце марта 1917 года отправился на Кавказский театр военных действий. По пути заглянул к полтавской родне и был едва узнан: вытянувшийся, широкоплечий, в косматой черной бурке и такой же папахе, с шашкой, пистолетом на ремне, он и впрямь походил на горца. После подписания Брестского мира Закавказский фронт перестал существовать, и прапорщик Александр Шаргей, усталый, обшарпанный, глубокой ночью однажды постучался в дверь полтавского домика. Рассказал о своих злоключениях, вымылся, переоделся и отправился к гимназическому товарищу на несколько дней отлежаться и почитать благо у того была богатая библиотека. Здесь-то он и проштудировал в «Ниве» заметк>
186 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна о Циолковском, долго не мог одуматься, ошеломленный сходством и несхожестью их взглядов. Украина тогда была оккупирована германскими войсками, жила тревожно, повсюду бесчинствовали банды анархистов, националистов, гетманское воинство. Выйди на улицу и угодишь под мобилизацию, а Саше Шаргею еще надо было пробраться в Киев, где теперь находились его мачеха и сестренка Нина. Повезло, добрался к ним без приключений и жадно навалился на свои записи. Теперь уже с учетом работ Циолковского. По ночам их будила стрельба, а днями все больше одолевал голод. Свои размышления Саше Шаргею пришлось перемежать репетиторством, колкой дров и работой смазчиком. Вторая рукопись завершена была к осени 1919 года и названа совсем не научно, а с дерзким призывом: «Тем, кто будет читать, чтобы строить». Почти через два десятка лет автор передаст ее на сохранение историку авиации и космонавтики Б. Н. Воробьеву. Состоит рукопись из 144 страниц, исписанных черными чернилами. 6 страниц заняли предисловие и оглавление. Работа подразделяется на главы, снабжена схемами, рисунками. Однако свет она увидела впервые только в 1964 году и не отдельно, а в сборнике «Пионеры ракетной техники. Кибальчич, Циолковский, Цандер, Кондратюк». Черные чернила, старая орфография с «ятями» и всего в 104 страницах — не только сегодняшний, но и отдаленный, завтрашний день космонавтики. Прапорщик Александр Шаргей развил свои гимназические способы вылета «снаряда» с Земли, стабилизации полета теперь уже с помощью гироскопов, увереннее стало управление снарядом. Здесь разбирается вопрос о многоцелевом использовании солнечной энергии с помощью легких, разворачиваемых в космосе зеркал как для нужд самого межпланетного корабля, так и для «земной» утилизации. Очень смело предполагается применить зеркала «для беспроволочного телеграфа», а это ведь "не что иное, как идея создания антенн направленного приема и излучения. В новом труде трансформируется, и основательно, прежняя конструкция «снаряда» и двигателей, предполагается шлюз в открытый космос и рекомендуется «...выходить из камеры снаряда... в больших или меньших подобных водолазных костюмах, имея при себе запасы воздуха». Космонавтов при взлете предлагается размещать в индивидуальных «формах» перпендикулярно к направлению движения. Указано на осложнения при перегрузках, способы борьбы с перегревом оболочки «снаряда», использование атмосферы для «аэродинамического спуска». Если в первой рукописи путешествие на крупные небесные тела дано в общих чертах, то в разделе «Теория полетов» автор пишет: «...чем залетать каждый раз на Землю, выгоднее иметь базы с малым потенциалом силы тяготения — на самодельных спутниках Луны, например, или на самой Луне... А на летучих самодельных базах нужно хранить запасы активного вещества, приборы, инструменты, съестные припасы...» И далее: «Выгодно поступать так: первоначально отправлять с Земли базу с запасами, но без людей... а потом уже отправлять снаряд с людьми. Залетев на базу, забирают нужное и летят дальше, а база остается летать вокруг Земли. На обратном пути опять забирают на ней запасы и возвращаются на Землю. Такой способ удобен тем, что, отправляя главную часть без людей, мы не стеснены в величине ускорения и можем даже воспользоваться просто «пушкой». Тут же приведены расчеты облегчения снаряда (более чем в два раза) при условии использования баз, а также вариант конструкции артиллерийской системы для запуска в космос базы, на борту которой экипажа нет. Все это поистине исторические документы, которые живут и будут жить в веках, открывая человечеству пути в безбрежный космос. Все хорошо, но, как и тогда, в Петрограде, едва отодвинул последние страницы, пришлось снова надевать погоны. Только теперь у Деникина. Бивачные костры, ветер в ушах, когда тачанки в бешеном аллюре плещут смертоносным свинцом, сон в седле или под пулеметом, прокуренные хаты с черным застольем и спорами о потерянной России смешались в одном водовороте. Кровавом, бессмысленном. Прапорщик Александр Шаргей не пил. Ему навсегда хватило одного отравления вином на Кавказе, когда казалось, что не выживет, что рвота и судороги доконают его с минуты на минуту. И здесь уходил из-за стола, едва появлялись бутылки. Спал во дворе на бричке с сеном, завернувшись в истрепанную, местами прожженную, но не промокающую бурку. И всякий раз, лежа навзничь в бричке или в степных бурьянах, подолгу смотрел на звездное небо. Он чертил на нем трассы полетов кос-
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 187 мических кораблей, автоматических станций. В такие часы небо для него оживало, грохотало дюзами ракет. Их серебристые стрелы мгновенно улетали далеко-далеко и превращались в крохотные искорки, вращались вокруг планет, становились их спутниками. И каким диссонансом в стройную гармонию движения врывался звук трубы, когда играли подъем или тревогу. Однажды открыл глаза, а у брички стоит гимназический дружок. Оказалось, служит в санитарной части и спешит на погрузку раненых, их в последние дни так много, что не успевали отправлять в Одессу. Дружок осмотрелся по сторонам и понизил голос: «Немедленно иди на станцию и садись в хвостовой вагон. Эшелон узнать нетрудно, вагоны с красными крестами. Я скажу, где выйти, там укроемся у моих родителей. Следом появлюсь и я. Хватит, навоевались». Саша Шаргей сделал все, как договорились. Только вот друга не было ни вечером, ни на следующий день, ни через неделю... Много позже передали: заболел сыпным тифом и умер в одесском лазарете. А вчерашнему прапорщику надо было открывать новую страницу жизни, то и дело выбивавшей его из колеи. Конечно, тянуло в Киев, там уже не было ни германских войск, ни националистов, вскоре не осталось и белых. Но города голодали, перебивались с осьмушки хлеба на воду, Саша был бы обузой для Елены Петровны, да и кто выдавал бы осьмушку «белому офицеру»? Родители товарища пристроили Александра Шаргея сначала сцепщиком вагонов на станции Бобринская, где он оставался до конца 1920 года, а потом переправили в местечко Малая Виска неподалеку от Смелы к своему знакомому Ивану Андреевичу Латинскому. Он управлял там национализированными паровой мельницей и маслобойней. Устроилось все лучше лучшего. Труд на мельнице не изнурял, но давал возможность при каждой оказии посылать мачехе и сестре мучные гостинцы. С переходом на сахарный завод к муке добавил и еще более дефицитный продукт. Здесь, в Малой Виске, вновь появилась возможность продолжить космические изыскания, и невольный скиталец создал третий вариант своего исходного гимназического труда. Опять черные чернила, твердый почерк на 79 крупноформатных листах бумаги. В 1938 году автор датировал работу 1920 годом и сделал приписку: «Переписана и проредактирована в 1923-1924 годах». Она стала короче и строже, чем предыдущие варианты, сокращению подверглись многие идеи, не имеющие прямого отношения к полетам, зато шире стала чисто математическая аргументация, появилось несколько новых разделов. Все это делалось с целью — придать рукописи форму и содержание близкого к осуществлению, хотя и не «детализированного» проекта. Здесь не нужны были разделы о применении энергии Солнца и элементарных частиц, использовании гравитационных полей и взаимных движений небесных тел при полете космического корабля в межпланетном пространстве. И, наконец, космический летательный аппарат здесь впервые именуется не снарядом, а ракетой. Работая над этими расчетами, Саша время от времени наезжал в Киев, где ему всякий раз были несказанно рады. И вот однажды на вокзале его остановил патруль, последовало обычное: «Ваши документы». Их у него не было. «Пройдемте в комендатуру». Здесь пришлось задержаться до утра. Рассказал дежурному, что работает в Малой Виске на сахарном заводе кочегаром в паровичной, что закреплен за шестнадцатым котлом фирмы «Фернберн», пожаловался, что барахлит котел, пришлось вводить механическую золоочистку, а дымоходные трубы продувать воздухом. Новый дежурный кое-что смыслил в механике, поверил задержанному из-за крупных, покрытых ссадинами рук, записал адрес мачехи и отпустил, наказал впредь ездить с документами. «А мы всю ночь не сомкнули глаз,— обняла пасынка Елена Петровна.— Где ты был? Ведь поезд,.. — Узнав причину, она расстроилась, ходила из угла в угол и все повторяла: — Этого надо было ждать, хорошо, что так обернулось. А если бы взялись проверять поглубже?.. — Потом присела, задумалась и, глядя Саше в глаза, сказала: — Новая рукопись пусть тоже будет у нас с Ниной. На всякий случай... А тебе, сынок, надо сменить все. И фамилию, и место работы. Стать другим человеком. Иначе все, чем ты живешь, может нелепо пойти прахом. Со мной в школе преподает Владимир Васильевич Кондратюк, у него недавно умер младший брат Юрий. Он моложе тебя года на три, но это хорошо. Одно дело, когда в семнадцатом году человеку семнад-
$88 Анатолии Иващенко. Выше элеватора луна цать лет, и другое, если двадцать. Я переговорю с Владимиром Васильевичем, может, он отдаст нам документы брата*. Елена Петровна получила их. Так Александр Шаргей стал Юрием Кондратюком и под этим именем прибыл на Кубань, чтобы вплотную заняться своей книгой «Завоевание межпланетных пространств». Юрия Васильевича всегда высоко чтили и чтят те, кто связан с ракетной техникой и космическими программами, работают «по Циолковскому» и «по Кондратюку» с первых лет нашего ракетостроения. Все дело в том, что о Кондратюке долгое время было мало что известно. Академик В. П. Глушко однажды писал: «На мой взгляд, мы в большом долгу перед Юрием Васильевичем Кондратюком. Его вклад в космонавтику еще не нашел достойного отражения... Независимо от Циолковского, не зная его работ, Кондратюк совершенно новым, оригинальным методом вывел основные уравнения полета ракеты. Он рассчитал энергетически наивыгоднейшие траектории космических полетов, занимался теорией многоступенчатых ракет, разрабатывал проблемы создания промежуточных межпланетных заправочных ракетных баз — спутников планет, экономической посадки ракет с использованием торможения атмосферой. Кондратюк предложил ноле* к Луне и планетам с выходом на орбиту их искусственных спутников. Ему же принадлежит идея использования гравитационного ноля встречных небесных тел для доразгона или торможения космического аппарата при полете в Солнечной системе. Увы, этот парадокс — гений и долгая, ночти полная безвестность — в жизни не так уже редок. «Через тернии — к звездам». Это сказано давно. Идеи Кондратюка, некогда казавшиеся слишком далекими от осуществления, пробили себе дорогу через толщу лет. Пробили потому, что они очень реалистически разрабатывались, современны даже и сегодня. К не только для космических работ. Взять такой острый вопрос, как ожидаемые результаты выхода человека в межпланетные пространства. По мнению Циолковского, перед человечеством откроется возможность заселить своими колониями пространства Солнечной системы, а когда о«а остынет, люди смогут переселиться в другие миры. Кондратюк не исключал такой возможности, но связывал ее не просто с будущим, а с чересчур отдаленным будущим. Ибо «...еще долгое время,— считал он,— вложение средств в улучшение жизненных условий на нашей планете будет более рентабельным, нежели освоение колоний вне ее...». Что же можно, в таком случае, ждать от космоса? Вероятно, так и не пробитая шахта к центру планеты не давала Кондратюку покоя, коль и здесь он думал об улучшении жизни на земле, включая орошение м осушение нолей. Кондратюк об этом писал буквально следующее: «Если не вдаваться в более или менее необоснованные фантазии, наши ожидания будут заключаться в следующем: 1. Несомненно, огромное обогащение наших научных знаний с соответствующим отражением этого в технике. 2. Возможное, более или менее вероятное, хотя и недостоверное обогащение нашей техники ценными веществами, которые могут быть найдены на других телах Солнечной системы и которые отсутствуют или слишком редки на земной поверхности. 3. Возможные иные дары Солнечной системы, которых мы сейчас частью не можем предвидеть и которые могут быть и не быть, как, например, результаты общения с предполагаемым органическим миром Марса. 4. Несомненная возможность для человечества овладеть ресурсами, с помощью которых можно самым коренным образом улучшить условия существования на земной поверхности: проводить мелиорацию ее в грандиозных размерах, осуществляя в недалеком будущем предприятие и такого порядка* как, например, изменение климата целых континентов. Я говорю, конечно, не о чем ином, как об утилизации неисчерпаемых запасов энергии солнечного света, которая так затруднительна в условиях земной поверхности, делающих ее менее рентабельной, чем эксплуатация топлива, воды и ветра, и которая, наоборот, будет неизмеримо рентабельнее в пространствах, где отсутствует атмосфе-
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 189 ра и кажущаяся тяжесть. Именно в возможности в ближайшем же будущем начать по-настоящему хозяйничать на нашей планете и следует видеть основное огромное значение для нас в завоевании пространств солнечной системы». Диву даешься, как в одном человеке могли так сочетаться пылкое воображение, дерзкая фантазия, широта взглядов и холодный «земной» расчет. Порой создается впечатление, что это написано сегодня. Здесь есть над чем задуматься. Задуматься и, скажем, спросить себя — не слишком ли мы обедняем возможности личности, когда утверждаем, что успеха можно добиться, лишь изучая и разрабатывая только одну область знаний? Так ли верна мысль о том, что фундаментальные разработки по силам лишь большим коллективам узких специалистов? А если одиночка — инженер и химик, математик и астроном, физик и философ? Да еще блистательный организатор, обаятельная натура... Не он ли лучше других видит то, что лежит на стыках наук? Я бы не собирал разрозненных сведений о Кондратюке, не приводил выписок из его работ, если бы не одна практическая цель — привлечь внимание к проблеме, которой Юрий Васильевич отдал самые зрелые годы жизни, проблеме, оставшейся вне поля зрения, но такой важной и на этот раз совсем земной. ВЭС на Ай-Петри На книге, подаренной историку авиации Б. Н. Воробьеву, есть надпись: «Многоуважаемому Борису Николаевичу от автора на память о скрещении дорог и в области завоевания межпланетных пространств и в области овладения будущей основой энергетики на Земле,— энергией ветра. 2.VII.38 г.Москва. Юр. Кондратюк». Космос и ветер... Какая связь между ними? Все та же. И ветер должен служить человеку. После отсидки путь на строительство элеваторов Кондратюку, как недавнему вредителю, был, понятно, заказан. Юрий Васильевич, выйдя из-за колючей проволоки, получил разрешение лишь размалывать зерно и был направлен в «Союзмуку». Контора эта находилась здесь же, в Новосибирске, и можно было вернуться в дом, где он квартировал до ареста и где так хорошо писалось. Скользящую опалубку для проходки шахтных стволов Кондратюку помогали разрабатывать в лагере «вольные» талантливые инженеры Н. В. Никитин и А. П. Дзюба. И вот теперь от них Кондратюк узнает, что Москва объявила заманчивый конкурс на лучший проект ветроэлектрических станций мощностью от 5 до 10 тысяч киловатт. Юрий Васильевич о ветряках никогда не думал, теребил отрастающую бородку и не знал, что ответить на предложение рискнуть. Горчаков, напротив, сиял: «Это грандиозно! То, чего тебе не хватало. По алфавиту моя фамилия идет выше, и это будет проект Горчакова-Кондратюка. Беремся!» Петр Кириллович и здесь вездесущ, самоуверен. Умелый администратор, он знал, что опять дополнит талантливого, но непрактичного Кондратюка, возьмет на себя роль все пробивающего тарана или «толкача», как называла своего супруга очаровательная Ольга Николаевна Горчакова. Начальный скептицизм у Юрия Васильевича по мере знакомства с источниками сменился интересом, затем сложность и необычность задачи увлекли его так, что ни о чем другом он уже не мог размышлять. Для него это было равносильно возвращению к отложенной в юности идее устройства шахты к горячему центру Земли. Первый вариант станции у Николая Васильевича Никитина описан так: «Ветроэлектростанция Юрия Васильевича состояла из железобетонного трубчатого ствола, который коническим основанием .опирался на масляный подпятник. Ствол имел высоту 150 м. На высоте 120 м на стволе был сделан консольный воротник из железобетона. По этому воротнику перекатывался поезд из тележек с вертикальными и горизонтальными колесами. На этом поезде лежали три наклонные расчалки, удерживающие ствол в вертикальном положении, допуская его вращение вокруг вертикальной оси, чтобы повернуть сооружение по направлению ветра На вершине ствола установлено машинное помещение с генератором и ветроколесом с четырьмя лопастями диаметром 80 м». В «Союзмуке» над новыми идеями работать было не просто, и, чтобы не раздваиваться, Кондратюк перевелся на должность инженера в строительную группу «Запсибэнерго». Уже к весне 1933 года «проект Горчакова-Кондратюка», в котором
190 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна участвовал и Никитин, был готов. Описание и чертежи выслали на конкурс в Центральный энергетический совет Наркомата тяжелой промышленности. После рассмотрения работ комиссия совета признала лучшими проекты Украинского НИИ промышленной энергетики и новосибирских инженеров. В решении не фиксировалось, кому присудить первое место, кому второе. Работы признавались равноценными, и, более того, высказывалось предложение создать условия, чтобы обе группы могли общаться, обмениваться идеями и работать дальше параллельно. «...Инженеры Горчаков и Кондратюк были приняты товарищем Орджоникидзе, который очень заинтересовался как самим делом, так и их судьбой. И по моему совету, высказанному на основании постановления ЦЭС, направил их в Харьков для совместной с Институтом промэнергетики работы над проектами мощных ветросиловых установок»,— писал председатель Центрального энергетического совета А. Н. Долгов уполномоченному Наркомата тяжелой промышленности при Совнаркоме Украины Д. И. Петровскому. 4 мая 1933 года по тому же адресу Серго Орджоникидзе отправил свое письмо, где говорилось: «Для работ по проектированию мощной ветро- электростанции направляются в Харьков инженеры Горчаков П. К. и Кондратюк Ю. В. Товарищи Горчаков и Кондратюк будут работать при Институте Промэнергетики. Прошу оказать им необходимое содействие в выполнении порученной им работы». Прием у наркома, теплое участие — уже это было громадным успехом. Но в тот приезд в Москву автора «Завоевания межпланетных пространств» работники ГИРДа пригласили в свои подвальные лаборатории на Садовом кольце, Ведущий инженер по ракетам Н. И. Ефремов записал: «Разговаривали с Ю. В. Кондратюком Сергей Павлович и я. Ю. В, Кондратюк пробыл в ГИРДе несколько часов... Мы ознакомили его с нашей тематикой, правда, в общих чертах... Ведя с ним эти беседы, мы исходили из желания привлечь его к работам...» Другой гирдовец, Л. Э. Брюккер, запомнил другую встречу с Кондратюком в 3-м отделе ГИРДа, когда Королев предложил Юрию Васильевичу занять место недавно скончавшегося Фридриха Артуровича Цандера. Конечно, сердце Кондратюка не могло не екнуть, но он знал, что есть в ГИРДе еще и 1 отдел, что тайну его быстро расшифруют! и отказался, ссылаясь на поручение Орджоникидзе. В Харькове Петр Кириллович проворно выхлопотал себе квартиру, какой-то немыслимый паек. По дороге на работу Кондратюк удивлялся, как много в Харькове голодных крестьян. Опухшие, со стекленеющими глазами, слабыми голосами они просили хлеба. Многие бессильно сидели на скамейках скверов. Мертвых вывозили ночами. А утром опять: «Подайте, Христа ради». Он взбегал по лестнице и садился за кульман так, чтобы не был виден на улице лозунг: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство». То был страшный 1933-й. Диву даешься, что уже к началу следующего года ветросекция «Б», как именовалась в институте группа Кондратюка, завершила сложнейший Технический проект. «Когда сейчас... вспоминаешь ту большую расчетно-конструкторскую работу, которая была проведена... нашей небольшой группой, то просто удивляешься, какие свежие головы были у нас тогда, с каким энтузиазмом мы работали,— вспоминает один из юных соратников научного руководителя проекта.— Но особенно восхищаешься талантом и энергией Юрия Васильевича... который всегда поражал нас глубиной своих познаний в самых различных науках: математике, физике, механике, аэродинамике, термодинамике, электромеханике, химии, теории упругости, строительном деле. Он прочно усвоил основные принципы каждой науки и свободно ими оперировал. В то же время он не стеснялся признаться, если чего-нибудь не знал. Юрий Васильевич... не боялся новых, на первый взгляд, совершенно неожиданных путей... избегал применения в расчетах готовых формул и выводил их самостоятельно, исходя из основных научных законов». Невиданный по дерзости проект сверхмощной ВЭС часто и горячо обсуждался на техсовете института. Особенно жаркие споры разгорались между Кондратюком и академиком Георгием Федоровичем Проскурой. Причем, как правило, в научном споре побеждал Юрий Васильевич. Но он всегда стремился подчеркнуть авторитет академика и свое искреннее уважение к нему. Уже по ходу разработки технического проекта Кондратюк решился на то, чего, казалось бы, делать нельзя, поздно. Он задумал смонтировать на башне не один, а два агрегата с ветроколесом и не с четырьмя, а с тремя лопастями каждое. От этого мощность станции подскакивала более чем в два раза и достигала 12 тысяч киловатт.
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 191 В таком варианте технический проект ВЭС и отослали в Ленинград на экспертизу Академии наук СССР. Рассматривала его специальная комиссия под председательством академика Б. Г. Галеркина и, как писал Кондратюк, дала «...нашему проекту вполне положительную оценку.., По нашему вторичному докладу наркому тов. Орджоникидзе было сделано распоряжение об отпуске средств на рабочей проект..* В октябре 1934 года была организована наша проектно-построечная контора». Возводить ВЭС предложено было в Крыму, на вершине горы Ай-Петриг а составлять рабочий проект в Москве, куда перебрались из Харькова Н. В. Никитин, Б. А. Злобин, Л. А. Лифшиц... Их консультировали такие крупные авторитеты, как В. П. Ветчинкин, В. М. Келдыш — отец академика М. В. Келдыша, В. А. Константинов, П. Л. Пастернак... Но гладкая дорога на этом кончилась и чем дальше, тем становилась кочковатей, и не потому, что на излом и на изгиб испытывала каждый узел, лопасть или болт. Нет, в ход пошли доводы «ни в США, ни в Европе, ни во всем мире таких сооружений не строили». Верно, так еще не замахивались. Только в 1941 году на горе Ноб в штате Вермонт построили ВЭС по мощности в 10 раз меньшую, чем предлагалось для Крыма. И лишь в наше время канадцы задумали возвести в Квебеке ветроэлектростанцию на 4 тысячи киловатт. И все же работа шла. Перво-наперво до мельчайших подробностей разработали проект подпятника и на Ай-Петри развернули строительную площадку. Неподалеку от Зубцов форсировали сооружение подпятника, чтобы затем «вписать» в него поворотную башню. В окончательном, уже рабочем виде будущая Крымская ВЭС являла собой 165- метровую башню в виде легкой железобетонной трубы диаметром в шесть с половиной метров. В нижней части она заканчивалась пластинчатым металлическим утонь- шением-поршнем, имеющим диаметр четыре с половиной метра. Этот поршень и мыслилось поместить в фундамент-подпятник, заполненный жидким вискозином с канифолью, чтобы башня свободно вращалась вокруг своей оси и лопасти всегда ловили ветер. Примерно посередине башню охватывал пояс-подшипник с отходящими от него тремя тросами-расчалками. Они снабжались специальными автоматическими устройствами, способными регулировать натяжение и гасить колебания башни при поры* вах ветра. На башне несколько выше третьей части высоты и на верхушке монтировались машинные залы для генераторов необычной конструкции: неподвижный ротор и вращающийся статор. Сконструированы генераторы были с таким расчетом, чтобы получать ток постоянной частоты при подвижной частоте оборотов ветроколес. Они связывались с генераторами посредством гидроредуктора. Что касается 40-метровых лопастей ветроколес, то в них закладывались устройства для регулировки утла атаки в зависимости от меняющейся скорости ветра, что делало почти одинаковым число оборотов колес. «Задача, стоящая в данный момент перед конструктором в области промышленной ветроэнергетики, заключается в том, чтобы дать энергию ветра в промышленных современных масштабах,— и обязательно дать ее с такими затратами материалов и труда, то есть по такой цене, чтобы использование ее было бы выгодным, приемлемым для значительных территорий и областей Союза,— писали Кондратюк и Горчаков.— Вне последнего условия работа конструктора теряет основную руководящую нить и ориентацию. Вне последнего условия можно было бы считать задачу в проектной части уже принципиально решенной имеющимися конструкциями Центрального ветроэнергетического института. Основную проектную трудность промышленной ветротехники представляет неравномерность ветровой нагрузки во времени и в пространстве, порывистая и неравномерная структура воздушного потока. Способ учета неравномерности и самый факт ее учета провел черту между проектами Ай-Петринской ВЭС и остальными проектами мощных ветроэлектростанций... Проектное бюро Крымской ВЭС ввело в расчет четко сформулированные аэрологические расчетные условия неравномерности и порывистости— в видах гарантии — наиболее тяжелые из того, что можно в данном случае предположить». Сподвижников Кондратюка то и дело склоняли отрешиться от бетона в пользу металла. Но, сколько бы расчетов ни делалось, трубчатая башня из железобетона с растяжками начиная с 1932 года неизменно оказывалась наиболее экономичной. Она позволяла без сравнительно больших затрат дать ветросиловому агрегату достаточно
192 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна большую высоту, надежные ветровые условия не только в Крыму, но и в обширных степях. Что касается технико-экономического значения именно 150-метровой высоты, то оно «видно из того, что при прочих равных условиях агрегату на такой высоте можно дать в обычных условиях рельефа местности мощность в 1,7 раза большую, чем на высоте 60 метров, обычно принятой до появления растяжной башни». Крымская растяжечная башня с двумя агрегатами-пятитысячниками по расчетам «имеет вес металла 1 400 тонн и кубатуру бетона и железобетона 700 м3». Спроектированная по тем же техническим условиям свободно стоящая башня Ветроэнергетического института всего с одним только агрегатом на 5 000 киловатт высотою в 55 метров требовала металла тоже в 1 400 тонн, а железобетона и бетона на 3 тысячи кубометров больше. Возьмись Кондратюк строить космодром, соперников не было бы, а значит, и обиженных. Здесь же он перечеркивал уже возводимые ВЭС под Балаклавой и у Кара-Богаз-Гола, чего Ветроэнергетический институт простить не мог. Проекту Кондратюка совали палки в колеса. Приведу выписки из письма, которое отыскал в архиве: «Председателю комиссии Академии наук по мощным ветродвигателям академику Чаплыгину О. А. Инж. Горчаков П. К., Кондратюк Ю. В. Вопрос о принципиальной невозможности строить первый ветродвигатель (подобной системы) сразу на мощность 5000 кВт поднимается снова каждый раз после того, как обстоятельное и вполне конкретное рассмотрение специалистами нашего проекта не выявит ничего, о чем можно было обоснованно утверждать, что благополучная работа того или другого элемента агрегата по таким-то конкретным причинам не может быть гарантирована современным состоянием науки и техники». Постепенно образовался замкнутый круг: всякий раз, когда заходила речь о возможности начать стройку, неизменно всплывал довод, что это дело «новое», «первое в мире», а значит, трудное и, что еще хуже, «рискованное», когда же речь заходила об условиях, которые должны быть созданы для обеспечения этого «мирового» строительства, то из года в год во всех областях — финансовой, плановой, административной, кадровой — создавались условия, при которых, писал Кондратюк, не только «мирового» сооружения, но приличной уборной невозможно выстроить. Очень серьезные технические трудности для проектировщиков оказались пустячными по сравнению с попытками пробить бюрократическую стену Главэнерго, занявшего позицию стороннего наблюдателя. На Ай-Петринскую ВЭС было уже израсходовано 3 миллиона 200 тысяч рублей, одна половина— на проектирование, другая — на строительство. Но полезно вложенными можно было признать не более 60 процентов, остальные 40 процентов «есть частью прямая бесхозяйственность, частью является... результатом постоянных задержек, проволочек, консервации, сворачиваний и разворачиваний, а также отсутствие должных условий для работы». Громом среди ясного неба прокатилась по стране весть — скоропостижно скончался нарком тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе. Никто не знал тогда, что после тяжелого разговора со Сталиным Серго вытащил из ящика письменного стола пистолет и застрелился. Кондратюк и Горчаков грустили — не пойдешь больше к «железному наркому», не пожалуешься, не получишь поддержки. А дела в Крыму шли все хуже. Вскоре новое руководство наркомата сочло Крымскую ВЭС преждевременной и взяло новый курс — от малых установок постепенно продвигаться ко все более мощным и организовать с этой целью проектно-экспериментальную контору ветроэлектро- станций — ПЭК ВЭС — при тресте «Волгоэлектросетьстрой» Наркомата электростанций. Кондратюка назначили начальником проектного бюрю. Конечно, это был удар. Не сбылась и новая, уже последняя цель его жизни. Но сдаваться рано, к ней надо идти, только с другого фланга. Пусть установки будут не такими, как мнились, однако не одиночными, а скомпонованными в крупные кусты. Ну, а ветер все равно останется. Юрий Васильевич писал: «Ветер является одним из наиболее распространенных и мощных источников энергии. По своей мощности из доступных в настоящее время к рентабельному использованию источников энергия ветра уступает только солнечной энергии». Доказывая все это, Кондратюк обивал множество порогов, сидел на бесконечных совещаниях, писал докладные записки, составлял проекты решений, но изысканий не прекращал. Он считал в 1938 году: 11 ДН № 1 ЭО
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 193 «Поскольку, судя по всем имеющимся сейчас данным, ветроэнергетике в нашем народном хозяйстве принадлежит в недалеком будущем весьма большая роль, необходимо организовать срочное строительство небольших (100 кВт) ветросиловых стан» ций со всем комплексом относящихся к этому делу мероприятий — созданием производственно-экспериментальной базы, производством необходимых исследований, экспериментов, экспериментальных и перспективных проектировок. Попутно и немедленно, вслед за реализацией станции на 100 кВт, нужно приступить к проектированию более мощных ветродвигателей и более развитых башен (мачт по типу Уфимцева-Ветчинкина) для того, чтобы к концу третьей пятилетки были готовы конструкции ветросиловых агрегатов мощностью до 1000 квт для средних ветровых условий». Именно тогда перед Высшей аттестационной комиссией (ВАК) было возбуждено ходатайство о присуждении Кондратюку ученой степени доктора технических наук без защиты диссертации. На запрос ВАКа из треста ответили: «Нам совершенно неизвестны труды Ю. В. Кондратюка, которые бы давали ему право получить,., такую высокую ученую степень... В качестве дальнейшей характеристики Ю. В. Кондратюка, надо отметить его исключительно большой апломб и самоуверенность, чрезвычайную нетерпимость по отношению к своим оппонентам. При полном отсутствии желания объективно проанализировать полученные возражения, а при дискуссиях — пользование не всегда правильными принципами при изложении своих воззрений. В общественной жизни треста участия совершенно не принимал. Политическое лицо не выявлено...» И подпись — Цюрупа. Сослуживец Юрия Васильевича Б. И. Романенко рассказывает: «Я пришел к Кондратюку работать конструктором в 1940 году. ПЭК размещалась тогда в Кукуевом переулке в доме номер 4 на территории Московского энергетического института. Возглавлял ее Иван Дмитриевич Егоров, известный специалист в области ветроэнергетики.- К началу лета 1941 года за городом мы смонтировали 60-метровую ферму для ВЭС с двумя трехлопастными винтами... Когда началась война, ПЭК прекратила работы. Башню разобрали, чтобы не служила ориентиром, Егоров вывез всю техническую документацию в Кемерово. 7 июля 1941 года Кондратюк добровольцем ушел на фронт с ополчением Киевского района Москвы. «День тот выдался очень жарким. Я из дома не выходила,— вспоминала Ольга Николаевна Горчакова.— Неожиданно раздался громкий условный стук в дверь. Так стучал только Юрий Васильевич. Открыла ему и е порога слышу: «До свидания, до свидания! Все уже на сборном пункте, только я отстал, забежал к вам попрощаться.— И с улыбкой добавил: — Я уверен, что вернусь к вам невредимым». От Кондратюка она получила только одну весточку: «Милая Ольга Николаевна. Вы меня очень обрадовали письмом, тем более что это единственное, что я до сих пор имею... Обо мне не беспокойтесь, со мной, конечно, ничего не случится. Крепко, крепко целую». Погиб Юрий Васильевич рядовым роты связи 62-го полка 21-й дивизии. Конечно, жалко. Конечно, напрашивается вздох — не уберегли. Конечно, вскоре началась лихорадочная работа над ракетами. Но в ту пору в матросском замасленном бушлате и Курчатов размагничивал в осажденном Севастополе боевые корабли. Война есть война. И вред ли Кондратюка удалось бы удержать. Наверное, это дьявольски тяжело — жить тогда, чтобы лишь через многие годы тебя признали современным. Что значит сказать в школе, гимназии, колледже даже сегодня, что вот, мол, изучаю возможность просверлить землю? Высмеют. А как Юрию Васильевичу было признаться в Крыловской: «Видите над элеватором луну? Я полечу туда». А каково, не имея специального образования, было спорить с авторитетами в Академии наук? Ему не раз напоминали слова Вильямса о том, что нет неудачников агрономов, которые пытались бы строить мосты, но есть сколько угодно неудачников инженеров, берущихся преобразовывать сельское хозяйство, как, например, «вы собираетесь улучшить его ветряками». Человечество не может развиваться без тех, кто родится раньше своего времени. И тем не менее это очень легко — сказать «нет» там, где рискованно произнести «да». Особенно если иметь право дать команду «изучить вопрос», «сопоставить точки зрения»... «Дайте таким машинку Зингера, покажите, как оиа шьет, и они докажут, чфо такая штука шить не должна»,— много раз говорил Кондратюк. 13 «Дружба народов» № 1,
194 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна Шаргея больше нет О нем долго молчали. И заговорили после высадки американцев на Луну. Шумно, противоречиво, со множеством легенд. Вот строки из писем тех лет: «Дорогая Елена Петровна, может, вы меня забыли? Я жена главного инженера, у которого работал Кондратюк, Ольга Горчакова. Дело в том, что Юрий Васильевич занимался ракетами тогда, когда никто в это не верил, а главное — было не до того. Теперь его вспомнили и решили написать о нем, как о русском самородке. Помогите, дорогая, хорошему делу. Напишите все, что вы помните». Елена Петровна, храня тайну своего пасынка, ничего не написала и унесла ее с собой в могилу. Ольга Николаевна обратилась к сестре погибшего: «Дорогая Ниночка, появились статьи с фантастической биографией. Я с изумлением узнала, что у Юрия Васильевича было 4 родных брата, две сестры. Все, кто его близко знал, знали только об одной семье, о любимых киевлянах, мачехе Елене Петровне и сестренке Ниночке. Кто же, кроме васР восстановит истину». Только в 197? году сестра Нина Игнатьевна Шаргей открыла тайну, хотя мать и перед смертью просила хранить молчание. А дальше, как говорится, вопрос техники — никакого Кондратюка в 1916 году на первый курс в Петроградском политехническом не зачислили, Александр Шаргей есть, его почерком написаны и самые первые рукописи, и «Завоевание», та же рука в заявках на изобретения, во всех проектах ВЭС... Откуда-то возник слух, что у Деникина служил командиром пулеметного взвода... Но потом-то защищал Москву, погиб... А кто был при этом, кто подтвердит и укажет — вот здесь он похоронен? Нет таких, не видели? Но ведь это судьба тысяч и тысяч павших. А тут еще военкомат дал справку, что Кондратюк Ю, В. в ряды Красной Армии не призывался... Ну, а дальше — дальше. Дофантазировались до того, будто Кондратюк перешел на сторону врага и с фон Брауном создал «оружие возмездия», те самые ФАУ, которыми громили Англию. По другой версии, вообще никакого фон Брауна не было — это псевдоним белого офицера Шаргея. Словом, чем дальше, тем страшнее. А еще горше, этому многие верили. Почти пятнадцать лет я пытался напечатать очерк о Кондратюке. Текст набирали, посылали на визу и получали обратно с резолюциями вроде «публикация данного материала вне пределов нашей компетенции», «сократить до 4-5 страниц, сообщив лишь тог что содержится в ранее вышедших энциклопедиях». Один высокий чин на мою просьбу ознакомиться с очерком сказал: «Если о Кондратюке, даже не присылайте, читать не буду». Выслушивал и такое: «Королев родом из Житомира, Кондратюк не то дуцкий, не то полтавский Зачем Украине два покорителя космоса, если Россия обходится одним Циолковским?» Был и конфуз —в Москву на конгресс из Америки нежданно-негаданно прилетел Вернер фон Браун. Жил в гостинице «Космос». Сухонький, согбенный годами маленький старичок... А после конфуза — скандал. Нет, фон Браун тут ни при чем. В военкомат пришел седовласый загорелый крепыш и представился: «Романенко, Борис Иванович. Вот мой офицерский билет». В ответ на привычное «чем можем служить?» последовал вопрос: «Вы брали меня на войну?» Оказалось, что «по документам Романенко не проходил», но и записи в его военном билете не верить тоже было нельзя. Тогда Борис Иванович спросил, сохранилась ли у них толстая общая тетрадь в красном коленкоровом переплете с надписью «Коммунистический батальон». Тетрадь эту тут знали и принесли сразу же, перелистали до буквы «р», а там его фамилия с инициалами — Романенко Б. И. «Вот этот Б. И перед вами,— побагровел от гнева и скомандовал:— Откройте на «к» Пролистали назад несколько страниц и опустили руки — «Кондратюк Ю, В.». «Я работал с ним всего год,— почти прошептал Романенко,— вместе уходили. А вы...» Громко, как выстрел, хлопнула дверь, и Борис Иванович, держась за сердце, направился к выходу. Романекко и те немногие, кто оставался в живых и помнил Кондратюка, снабжали меня документами подсказывали архивы, где можно продолжить изыскания, припоминали разрозненные публикации, И чем больше бумаг накапливалось, тем крупнее становилась уникальная фигура гениального мыслителя, Занимайся он только космосом, я, пожалуй, быстро бы охладел. Не мое это дело. Но элеваторы, ветер! Это же сплелось воедино и все для человека на земле. Для энергетики, мелиорации. Космос
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луиа 195 сбылся, а остальное? Оно осталось под спудом и, может, важнее его космических замыслов. Может, в той же ветроэнергетике кто-то ищет решения, уже найденные Кондратюком, как открывал лунную трассу русского механика американец Джон Хуболт? Космонавтикой уже давно во всем мире занято множество людей, знания меняются стремительно. Изыскам пылкого гимназиста полагалось бы давно устареть, выглядеть наивными. А если они незыблемы, как «дважды два» или закон тяготения? Вот, казалось бы, узкие технические проблемы, решаемые разными путями: как спустить космический аппарат на землю и каким материалом защищаться от перегрева? Академик Раушенбах не раз восхищался, говоря, что идею торможения атмосферой предлагали многие, но практически первым к ней подошел Кондратюк. В детстве он не раз наблюдал, как плоский камешек прыгает по водной глади. Скачки становятся корочэ, скорость меньше, и наконец пучина поглощает камешек. Вот тут-то и начинаются принципиальные различия. Вода не атмосфера, здесь легко сгореть. Кондратюк первым связал воедино торможение атмосферой и тепловую защиту экипажа и объявил, что надо иметь не весь закрытый аппарат, а расположить в лобовой его части надежный щит, причем под большим, порядка 45 градусов, углом атаки «И дальше он сообразил вещь...^—продолжает Раушенбах.— Как он до этого дошел, меня поражает до сих пор. Он сообразил, что в этих условиях нельзя управлять аппаратом так, как управляют самолетами, изменяя угол снижения и действуя рулями высоты. Напротив, щит должен оставаться под одним углом все время. И что здесь поражает, как ни варьировали, а именно так сделан был потом наш «Союз», так сделан американский «Аполлон». Так сделаны все другие корабли за исключением разве что «Шаттла». Чем, кажется, удивишь Константина Петровича Феоктистова? Знаток и разработчик сложнейших систем, доктор технических наук, профессор, сам летал в космос, но и он удивленно разводит руками: «Кондратюк предложил систему контроля топлива в баках. Она применяется и в современных ракетах Ничего лучшего не придумаешь. Да и придумывать велосипед здесь не нужно. А как здорово угадал, что теплозащитное покрытие должно быть выполнено на основе углерода. Мы тоже пришли к углероду во всех наиболее теплонапряженных элементах конструкции». А разве не тот же прозорливый ум вдохновился ветровой электростанцией для Крыма? Борис Иванович Романенко отыскал целые вороха чертежей из ее рабочего проекта, не все еще выбрано из архивов, есть патенты... Так почему остаются они под спудом? Почему бы не подвергнуть их скрупулезной технической экспертизе, а потом, может быть, и построить станцию на Ай-Петри так, как она была задумана. Ведь в нашем прошлом остались не только грязные кляксы, есть и свет в конце того тоннеля. Сегодня он чуть брезжит, как угли брошенного костра. А подбрось в него хвороста, поленьев покрупнее, и, смотришь, разгорится ясным пламенем. И Николай Никитин, и Борис Злобин, хорошо знавшие Юрия Васильевича по Новосибирску, работавшие с ним в Харькове, потом в Москве, через годы несли в своей памяти проект несбывшегося шедевра. А потом все, что можно было, воплотили в изящную и стремительную иглу Останкинской телевизионной башни, известной всему миру. Ничего, что поезд из тележек с вертикальными и горизонтальными колесами вращает не консольный воротник станции, а ресторан «Седьмое небо». Ничего, что ушли расчалки — Останкинской башне не надо оборачиваться вокруг своей оси на масляном подпятнике. Зато как же пригодились предварительно напряженные стальные канаты, которые препятствуют распиранию ствола. Свою службу они уже сослужили, бетон «сел» так прочно, что канаты можно даже убрать. Пишу эти строки и уже слышу ироническое: «Все это так, но крымский ветрячок Кондратюка в сравнении с нынешними атомными миллионниками не более чем игрушка». Если говорить о мощности согласен. Но ведь и Обнинская АЭС, построенная уже в наше время, вскоре после войны, и будто специально подсунутая под Москву, теперь тоже не великан. И это не повод для того, чтобы вышвырнуть в отвалы необычные генераторы Крымской ВЭС, принципы получения постоянного тока при переменном числе оборотов привода... Несопоставимые величины? На первый взгляд — Да. Но в таком случае дамские часы изготавливались бы легче будильников. Никитина, например, не смущали скромные размеры крымской «игрушки». Важно, что в ней были идеи. А втрое большая высота останкинской иглы — вопрос техники. Да и с «миллионниками» чем дальше, тем больше конфуза. Столь безопасные, что «хоть ставь под кровать новобрачных», они уже обернулись Чернобылем, и только через годы в правдивых публикациях и документальных фильмах мы наконец начина- 13*
196 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна ем узнавать поистине черные были той трагедии. Не приведи и помилуй даже привидеться во сне, что было бы с нами, и не только с нами, рвани и другие блоки. Чего же тут кичиться «уникальным полигоном для изучения последствий ядерного удара», рассусоливать о героике, когда живые герои, похоронив павших, днями просиживают в очередях, до сих пор выпрашивая жилье, или приходят в «зону» на разграбленные квартиры? В амбициозных кабинетах и сегодня твердят об «экологической чистоте и неотвратимости развития атомной энергетики». Только никто не ответит на простой вопрос: первые станции скоро отживут положенный срок, что делать с ними, как демонтировать, куда девать? А люди, чуть зажелтеют деревья среди знойного лета, пугливо перешептываются: «Неужели опять парит? Похоже, только скрывают...» На рынках пугают крупные яблоки и слишком красные помидоры: «Откуда? Не иначе, облученные»... Крыму, напичканному промышленностью, тоже подсовывают миллионник. А уж как гордились мы гидростанциями! И я, грешный, едва объявили открытым для печати Волго-Донг как на второй день уже был на Цимлянском гидроузле. Еще бы, «первая великая стройка коммунизма», строчил про «рукотворное степное море», вода теперь иначе как «белый уголь» не называлась. Канал являл собой «воплощение народной мечты о соединении Волги и Дона, которую хотел осуществить еще Петр Первый». Да только ли я?! В газетах той поры «журавли не узнавали своих мест», через год-другой «в зоне Азовского канала страна будет гарантированно получать 40-центне- ровые урожаи несравненных донских пшениц». Так как я успел захватить в барачной гостинице единственный номер с телефоном, т© вечера проводил в окружении знаменитостей. Борис Полевой с художником Николаем Жуковым, кинорежиссер Фридрих Зрмлер, Анатолий Калинин, Виталий Закру- ткин... Всем надо звонить в Ростов, Ленинград, Москву, диктовать пространные очерки, переговариваться с домашними. С утра все спешим в котлован, где за «колючкой» 70 тысяч заключенных выколачивали по полторы нормы с одним процентом — тогда день засчитывался за два. Тут другие знаменитости: одутловатый, со склеротическими жилками на багровом лице, тяжело дышавший старик в белом парусиновом балахоне — контр-адмирал Нилов, черный жилистый Чхеидзе, не то известный меньшевик, не то его брат, широкий в кости хохол с бородищей по кличке «троцкист», опереточный певец, шкодивший с дочками ростовского начальства... И только над одним блоком по кумачу белело: «Комсомольско-молодежный участок». Там мы впечатлялись — большая половина объектов в моем пропуске была зачеркнута. Уже убирали строительный мусор, сажали розы, когда автор проекта Сергей Яковлевич Жук, сверкая генеральскими эполетами, ликовал: «Нет, посмотрите еще. Какая красота пробилась сквозь хаос». Тут же стоял молчаливый архитектор стройки Поляков, За гостиницу «Ленинградская» в Москве ему была присуждена Сталинская премия. Хрущев отобрал — похоже на церковь и много излишеств. На открытие ждали «хозяина», Волго-Дону тут же присвоили имя Сталина. И плыть вождь должен был на теплоходе «Иосиф Сталин». Однако «отец народов» не приехал. Теплоход, подпортив торжества, загорелся. А строители уже перебирались на Сталинградскую, Куйбышевскую. Потом Ангара, Енисей. Года через три привелось мне завернуть на Цимлянскую ГЭС. Показалась совсем маленькой, брошенный поселок строителей ветшал. А когда возвращался, под крылом самолетика увидел поросший камышом Азовский канал. По обе его стороны поблескивали болотца, земля белела от соли. В пору великих тех строек никому из нас и в голову не приходило, что «чистая» гидроэнергетика станет грязной и вызовет множество тревог. Водохранилища гидростанций заняли огромные площади самых лучших земель, заиливаются и грозят превратиться в болота. Волга превращена в каскад водохранилищ, подпертых плотинами- тромбами. Способность могучей реки к самоочищению упала в десятки раз, она загрязнена смытой землей, удобрениями, промышленными стоками. Из 3 тысяч гектаров нерестилищ для бесценных каспийских и волжских рыб осталось едва 400 гектаров ниже Волгограда. Плотины до неузнаваемости изменили всю гидрологию бассейна, нарушили равновесие грунтовых и глубинных пластовых вод. На сотнях километров земля из-за этого пришла в движение. Затоплено почти 5 миллионов гектаров самых лучших угодий. Каждое новое «море», формируя себе ложе, подмывает берега, и они рушатся. Только из-за этого утрачено около 70 тысяч гектаров полей, исправно кормивших Россию великолепными твердыми пшеницами.
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 137 По расчетам энергетиков, в полной упряжке Волга вместе с Камой будут выдавать около 30 миллиардов киловатт-часов электроэнергии в год. Цифра броская, но она сразу блекнет, когда узнаешь, что это меньше 3 процентов нашей общесоюзной электрической энергии. Ее не хватало раньше и не будет хватать впредь. Дело в том, что Саратовская ГЭС обречена тратить почти всю себя на перекачку воды в каналы. То же и с Волгоградской ГЭС. Ветровые днепрогэсы А Кондратюку и задолго до нас и это виделось иначе. Еще мордовали после смерти Орджоникидзе рабочий проект Крымской ВЭС, когда Юрию Васильевичу подвернулась под руки истрепанная, старая книжка без конца и без начала. Заинтересовался ею, поскольку там описывались мельницы. Получалось, что ими селения и каменные города на Руси некогда обставлялись со всех сторон. Лежащие на реках — водяными, стоящие на горах и в долинах — ветряными: «Стоят птицы-юстрицы, на ветер глядят, крыльями машут, сами ни с места-». В селе Скородном Орловской губернии, которое по хлебному делу оттого и называется так, что выстроилось на скореженном — взбороненном — месте, автор книжицы насчитал двенадцать мельниц, на Тамбовщине в Козлове — тридцать пять. В Ельце и Ливнах десятки крупчаток, в Моршанске сверх знаменитой мельницы на двадцать три постава по горам, окружающим город с трех сторон, ветряные мельницы стояли почти сплошной стеной. Ветряки во множестве Юрий Васильевич видел и дома. И в книжке писалось, что в Малороссии нельзя вообразить ни одной деревушки без ветряных мельниц, как нельзя представить себе этой же деревушки без волов. Волы и ветряки с растопыренными крыльями бросаются в глаза, оживляют степь и, прорезавшись на алом отливе заходящего солнца, стоя на горке, с поломанными крышами, с обгрызанными крыльями, представляют такие милые картины, которыми можно любоваться и которыми неспроста соблазняются художники. «Степь без воды, ветряные мельницы — единственное спасение, и хотя за ними много бывает прогульных дней, тем не менее они стоят сплошь до Черного моря и непрерывно идут за австрийскую границу, в славянские земли до самых Карпат и нашего старого дедушки Дуная». Аналитический ум Кондратюка сразу выхватил из описания моршанскую мельницу и широчайшую распространенность ветряков. Какая же это сила могла крутить жернова двадцати трех поставов?! А впритык еще целый куст мельниц... Так это не менее заманчиво, чем ВЭС на Ай-Петри. Черт с ними, пусть валят, переключусь на установки меньшей мощности, только надо сделать их простыми и очень надежными. Чтобы составить из двигателей целые «ветровые днепрогэсы». Юрий Васильевич со своими единомышленниками П. К. Горчаковым, М. В. Келлером, К. С. Емцовым, И. 3. Кирьяном обратился с несколькими докладными записками к заместителю Председателя Совета Народных Комиссаров В. Я. Чубарю, где изложил создавшуюся ситуацию. В записках говорилось: «Быстро растущий спрос на энергию... при весьма напряженном положении в топливодобывающей промышленности и транспорте... Настойчиво побуждает к использованию энергии ветра, не потребляющей топлива, почти универсально доступной на любой точке земной поверхности... Между тем в этой области народного хозяйства по сравнению с дореволюционным прошлым, когда работало около 200 000 крестьянских ветряных мельниц, мы пошли назад... По обследованию Н.КЗ. на 1935 г. в «наилучших» по ветроиспользованию районах, где раньше возле каждого селения стояло по нескольку работающих ветряных мельниц, работали лишь единичные новые установки: больше всего в Одесском — 4 штуки (из 13-ти установленных)». «Сейчас, начиная с 1936 г., по специальному распоряжению Правительства изготовляется и устанавливается несколько тысяч ветродвигателей на сумму в несколько десятков миллионов руб., но имеются большие основания опасаться, что эти средства окажутся израсходованными нерационально вследствие малой пригодности имеющихся конструкций. Совхозы принимают вырабатываемые промышленностью ветродвигателя неохотно, в порядке принудительного ассортимента, колхозы их совсем почти не берут. Плохо скопированные с заграничных образцов, тяжелые и дорогие, наши ветродвига- даже в исправном состоянии, не говоря уже об огромной аварийности, почти не
*98 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна работают при преобладающих летом слабых ветрах, когда их работа особенно нужна... Закрытый в 1935 году Центральный Ветроэнергетический Институт (Ц.В.Э.И.) был оторван от жизни, выпускал ветродвигатели, от которых все отказывались из-за исклю- чительно плохого их качества, так и вследствие несоответствия их мощностей потребностям нового сельского хозяйства... Таким образом до 1936 года был центр по ветроиспользованию, совершенно не сумевший осилить возложенного на него сложного и нового дела. В настоящее время нет вообще никакого руководящего центра, если не считать небольшой проектной организации при Н.К.З. (ВИМ), продолжающей проектировать все те же Неудовлетворительные типы, пересаживая к себе вместе с людьми и старые традиции Ц.В.Э.И.». «Новая деревня требует новых мощностей ветродвигателей, и возросший спрос на энергию не может быть удовлетворен увеличением количества мелких ветродвигателей, так как растущая нехватка рабочих рук в деревне требует прежде всего более концентрированного менее трудоемкого инвентаря. Энергетическая база в деревне должна быть поэтому значительно укрупнена и электрическим распределением должна обслуживать не только водоснабжение, но и орошение, и агроиндустрйю... При множестве заинтересованных в ветротехнике ведомств и наркоматов й отсутствии пока сильной хозяйственной организации, которая объединяла бы и направляла бы работу по ветротехнике (аналогично ГлавгидроэнергОстрою), вполне целесообразным было бы создание Комитета по ветроиспользованию при С.Н.К. СССР, чтобы он мог иметь необходимую в данном случае авторитетность для всех заинтересованных в вет- роиспользовании наркоматов». Конечно, ветер не вода, все будет упираться в его непостоянство. И Кондратюк разработал новую концепцию в использований силы ветра. В условиях степи могли oil» равдать себя три найравления: 1. В комплексе с тепловыми и гидравлическими установками по задаваемому графику. 2. Для технологических процессов, не требующих постоянства и жесткого графи* ка снабжения энергией. 3. Изолированное использование энергии ветра с применением ее аккумулйрова* яия и отдачей энергии по графику, заданному потребителем. Мыслилось, что в комплексе с гидростанциями ВЭС смогут заменить собою, ча* стично или полностью, тепловые станции. Причем гидростанций частично или йолностью будут переведены на роль резервов к ВЭС й накапливать воду в то время, когда дует Ветер. В пользу ветроэнергетики у Кондратюка работали и такие важные факторы: металл для ЕЭС идет ма простые конструкций башни, а на тепловой станции это в значй* тельной части дорогие котлы, трубопроводы высокого давления, турбины. В ВЭС, кроме металла, на конструкций ветросилового агрегата не расходуется почти ничего, а в тепловых станциях помимо металла имеются весьма крупные капиталовложения й на другие материалы, из которых возводятсй здашда и вспомогательные сооружения. «Таким образом,— считает Кондратюк,-*- для ряда весьма обширных районов ВЭС могут дать более дешевую энергию, чем тепловые станций, не требуя больших капиталовложений на ту же годичную выработку, не требуя и топлива». Более того, уже тогда ой считал, что ВЭС во мйогйх случаях выгодно строить даже для одной лишь экономии топлива, «а увеличение выработки энергосистемы, имеющей в своем составе г"йдрф- станций, почти везде значительно выгоднее произвести постройкой ВЭС, а не ГЭС так как при приблизительно равных капиталовложениях ВЭС полностью экономит топливную слагающую». Что касается второй категорий использования энергии ветра, то она может вполне устроить прежде всего энергоемкие йроизяодства, обычно создаваемые при крупных электростанциях. По мысли Кондратюка, места, где среднегодовая скорость ветра достигает 9 метров в секунду й выше, в первую очередь «могут й должны сделаться ветровыми днейрогэсами с большим преимуществом в йольэу ветра как в отношении размера капиталовложений* так й в Отношений сроков ввода в эксплуатацию»... В условиях Севера, где ветры сядшее. а привозное топливо Дорого, Кондратюк предусматривал химическое аккумулирование энергии путем электролиза воды. Кисла* род вмест© с топливом предлагалось подавать в тотшу кбтла тепловой стэйций плп ци* Лйндр дизеля, «в результате чего получаете* энергия й чистая углекислота»* Водород вместе с углекислотой регенерирует занем каталитически в присутствйй нйкелл, давай
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 199 чистый метан. Метан, сжигаемый при безветрии в дизельной установке* снова Дает углекислоту, которую нетрудно привести в жидкое состояние и хранить до момента восстановления ее в метан. Таковы аспекты развития энергетики, которые виделись Юрию Васильевичу. 3 мая 1939 года Экономический совет при Совнаркоме СССР принял постановление № 397 «О развитии производства ветряных двигателей и организации ветроисполь- зования в СССР». На выпуске их с 1940 года должны были специализироваться Херсонский завод Главсельмаша, специальный цех на Челябинском заводе имени Колю» щенко, цех при Ташкентском заводе сельхозмашин, цех на новом заводе сельхозмашиностроения в Красноярске... С Иваном Захаровичем Кирьяном и Максимом Васильевичем Келлером Кондратюк тут же энергетику объединил с мелиорацией. Вот строки из уникального документа — письма народному комиссару земледелия РСФСР «К вопросу организации колхозно- совхозного орошения», где говорится: «Известно, что основной трудностью при подаче оросительной воды является обе* спечение предприятий энергией. Базировать подачу воды для орошения и водоснабжения на нефтяных двигателях невозможно как ввиду острой дефицитности этого топлива, так и по оборонным соображениям. Подачу энергии от крупных районных станций также нельзя считать правильным решением вопроса, поскольку это связано с затруднениями получения электрооборудования и с перевозками больших количеств топлива, загружающих железные дороги и другие виды транспорта* Отсутствие в Заволжье сколько-нибудь существенных источников водной энергии общеизвестно, Следовательно, для организации орошения и водоснабжения источником энергии остается ветер. В целях обеспечения широкого внедрения ветроиспользоввния соответственно народнохозяйственным нуждам нами предлагаются 2 типа ветросиловых установок, имеющих своим назначением или непосредственную водоподачу, или же выработку электроэнергии отдельными агрегатами на мощность в 20—30 клв каждой установки с потреблением ее на месте». Далее предлагались два типа конструкций энергоагрегатов, причем предполагалось использовать моторы от старых тракторов. «Сочетание предлагаемых нами конструкций ветросиловых установок с запасанием воды в водоемы, устраиваемые по методу академика А, Н. Соколовского, для дела внедрения орошения явится фактором исключительного народнохозяйственного значе- ния;— говорилось в письме.— В такой схеме орошения получит возможность и более широкого осуществления, и значительного снижения капиталовложений и эксплуатационных затрат на единицу орошаемой площади. К обычному использованию для орошения рек, прудов озер при этой схеме прибавляется также утилизация и недровых вод (через колодцы) А использование колодцев позволит осуществлять орошение с большим простором как в смысле освоения площадей, так и развороте темпа освоения» * Делаю эти выписки и не могу не соблазниться рассуждениями на тему «что было бы, если бы.,». Согласись Кондратюк остаться в ГИРДе, может, как С. Я. Жук и С. П. Королев, оказался бы за «колючкой» в лагере, а потому может, запускал в космос корабли... Попади Саша Шаргей не к белым, а в Красную Армию, может, как Николай Воронов, с которым они ушли из Политехнического в школу прапорщиков, стал бы тоже главным маршалом артиллерии» Но разве ветровые днепрогэсы и подходы Кондратюка к мелиорации менее важны?! Это же клад, ушедший в отвалы. Так подробно об инженерной стороне дела я пишу с единственной целью — перетряхивая горькое прошлое, не выплеснуть бы нам и это наследие Кондратюка. Его не вычитаешь в библиотеке Конгресса — оно публикуется впервые. Увы, мы пошли другим путем и наделали множество ошибок своими «бетонными тромбами». Проектировщики соглашались, что в чем-то ущемляют природу, но за элек* тричество и за горы хлеба с преображенных полей надо платить, Не лезут осетры в рыбоходы? Ничего, привыкнут, полезут. Вое это, дескать, копеечные потери на фоне миллиардных выгод. И все же правыми оказались «плакальщики». В грязной, затихшей и перегретой воде рыбы заражаются всякого рода глистами, Плотины до неузнаваемости изменили всю гидрологию огромного бассейна, нарушили равновесие грунтовых н
209 Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна пластовых вод. Вот тебе н «копеечные» издержки. Но это еще «цветики», «ягодки» куда горше. За эти годы полностью утратили или сильно снизили свою хлебородную силу еще от 6 до 8 миллионов гектаров земель. На каждый орошаемый гектар в Волгоградской области льют от 300 до 720 миллиметров воды, в Астраханской — до полутора метров. Ни дать ни взять тропические ливни! Они проваливаются в сухую степь и гонят из глубин белую соль. В Саратовской области она в считанные годы вывела из хозяйственного оборота 80 тысяч гектаров дорогостоящих орошаемых площадей. Еще большие площади агонизируют у роковой черты. И так до самого Каспия, у берегов которого среди песков уже смердят болота. Осушение их станет заботами мелиораторов XXI века. Для того ли человек перековывает мечи на орала, чтобы ножами бульдозеров и зубьями экскаваторов убивать планету?.. Осушение земель, как и орошение, превращает болота и пески в цветущие оазисы лишь тогда, когда это делается локально, не рвет природные цепи. Увлечение водными мелиорациями привело к пренебрежению сухим земледелием. Ему достается едва одна пятая часть всех вложений в сельское хозяйство Поволжья. А ведь это 90 процентов полей и 95 процентов кормовых угодий! Они катастрофически разрушаются водой и ветром, изрезаны гигантскими овражными системами. На богаре вышли из строя уже 10 миллионов гектаров когда-то работавших площадей. Выходит, копеечными оказались плюсы. По инерции пареллельно с судоходным каналом Волго-Дон сооружается другой— оросительный, чтобы забрать у Волги пять с половиной кубических километров воды для орошения земель в Волгоградской и Ростовской областях, в Ставропольском и Краснодарском краях. Более того, с повестки дня не сняли каналы Волга-Чограй и Волга-Урал, чтобы заставить потом страну вернуться к «проекту века». Руководитель лаборатории биосферных исследований Института литосферы Академии наук СССР Фатей Яковлевич Шипунов, ногами исходивший со своими сотрудниками берега Волги от истоков до устья, горестно признает: «Единая программа сохранения и использования природных ресурсов и развития экологических систем бассейна Волги пока не разработана. Ведение многих отраслей народного хозяйства не увязано в единое целое и часто выражает узковедомственные интересы. Чтобы предотвратить дальнейшие разрушительные процессы и в этом регионе, необходимо срочно принять ряд организационных, экономических и гидротехнических мер». Он пишет, что настало время создать единое государственное управление экологической системой, природными ресурсами бассейна Волги, поручить этому органу разработку, регулирование и управление режимом работы каскада водохранилищ и гидростанций, взяться за реконструкцию. В первую очередь здесь надо создать два санитарно-гигиенических участка проточных вод на месте застойных «морей». Надо спустить водохранилище между Горьким и Чебоксарами и потом опорожнить Саратовское «море». Понижение уровня Куйбышевского водоема на 7-8 метров исключит разрушение высоких террас правобережья с их мощными черноземами и высокоразвитым земледелием, по левому берегу возродятся былые луга с их буйным разнотравьем. Ф. Я, Шипунов считает, что весь режим Волгоградского гидроузла «надо сделать режимом биолого-экологическим, обеспечивающим максимальный проход осетровых к естественным нерестилищам и воспроизводство их стада. Недопустимо дальше существование опасной концентрации самых ценных рыбных стад в той всероссийской «коммуналке», которая, как бельмо на глазу, находится под Волгоградской плотиной. Система глухих плотин-тромбов должна быть ликвидирована. Пусть над этим вместе подумают биологи, экологи и гидротехники». Все водные мелиорации должны быть ограничены реконструкцией уже существующих оросительных систем, совершенствованием технологии экономного полива, повышением отдачи «золотых гектаров». И не надо рыть бесконечные каналы. Куда полезнее изучить предложения Кондратюка и его единомышленников. Берега Волги и ее притоков остро нуждаются в более широких залуженых полосах, восстановлении лесов, организации заповедных зон, ликвидации оврагов, съевших только в Волгоградской области свыше 80 тысяч гектаров земель. И все это не погасит электрических зарев над главной рекой России. Энергетики здесь слишком долго гнались за суперплотинами и пренебрегли другими возможностями. Потери энергии каскада гидростанций в сетях так велики, что их не покроет и десять Саяно-Шушенских гигантов. А новые ГЭС, ТЭС и АЭС все возводим и возводим.
Анатолий Иващенко. Выше элеватора луна 201 Разве нельзя было развивать энергетику экологически рациональную на базе многоцелевых электростанций с использованием солнечной, ветровой, гидравлической и биологической энергии? Это экономично, технически совершенно, экологически чисто и всегда близко к потребителю. И что, спрашивается, мешало строительству малых ГЭС? В Горьковской, Костромской и Ивановской областях их суммарная мощность мог» ла бы составить более 8 миллионов киловатт-часов. В Ярославской и Калининской — около 5 миллиардов, а Рыбинская ГЭС дает немногим больше миллиарда киловатт-часов. Чувашская, Удмуртская, Марийская и Мордовская автономные республики располагают 6-миллиардным потенциалом, а Чебоксарская ГЭС ограничена тремя с половиной миллиардами. Ульяновская, Саратовская, Куйбышевская области вместе с Татарией могли бы вырабатывать в год 30 миллиардов киловатт-часов. В три раза больше Куйбышевской ГЭС, которую долго именовали «самой-самой». Малая гидроэнергетика в сочетании с ветряками только в Татарии способна производить в будущем 34 миллиарда киловатт-часов электроэнергии за год. Больше, чем дает весь волжский каскад. Мы подали миру пример в разоружении. Пора подать еще больший пример в экологии. Ибо завтра ситуация может обостриться так, что окажется выгодным сломать к чертям все, что наворотили вокруг Байкала, и гнать по трубам байкальскую воду и чистый лесной воздух, как гоним сейчас в Европу нефть и газ. Наша природа — наш базис, наша экономическая основа. Все остальное надстройки. При разработке планов развития народного хозяйства мало закладывать в них очистные сооружения, безотходные технологии, хотя без них удвоение производства удвоило бы и промышленные стоки, что недопустимо. В дверь властно стучится другое — на первое место пора выдвинуть комплексный план возрождения и приумножения природных ресурсов,, чтобы по-хозяйски наращивать основной капитал и жить только на всевозрастающие проценты с него. Иного пути не дано. Это работа с ближними и дальними прицелами. Тогда земля вновь обретет свой черный цвет и запружинит под ногой. Очистятся, наполнятся живым серебром реки и озера, зашумят над полями чистые дожди и умоют наши прокопченные города. А жизнь постоянно пишет свой новый роман, и, как правило, остросюжетный. Когда очерк этот был готов до последней строки, я получил американский журнал и увидел статью «Солнечная энергия: новый подход». Нет, там не было имени Кондратюка, но — пока еще в зачаточном состоянии — формулировались его мысли. В понятие «солнечная энергия» здесь вкладывали ветры, океанские течения, тепло, излучаемое звездой, и писали, что с разразившимся в мире энергетическим кризисом все «вдруг поняли, что запасы обычных видов топлива резко сокращаются и стоимость их эксплуатации растет быстрее, чем это можно было предполагать»... И кто же первым вместе с Национальным научным фондом взялся за столь гигантскую работу? НАС А. Она начала с разработки ветроустановки, которая «будет превращать солнечную энергию, уходящую «на ветер», в электрическую». Первостепенной задачей в области эксплуатации ветровых электростанций здесь ставилось усовершенствование техники аккумулирования полученной энергии. «Оригинальное решение проблемы, — говорилось в том журнале, — выдвинул профессор Орегонского университета д-р Уэнделл Хьюсон. Он предлагает вместо того, чтобы хранить энергию, немедленно ее расходовать для получения энергии же — хотя бы для перекачки речной воды обратно за плотину гидроэлектростанции для повторного, а может быть, и многократного ее использования для получения электроэнергии». У Юрия Васильевича Кондратюка все это, как видно из краткого даже перечня, который я привел выше, разработано было значительно шире и глубже. Один из американских исследователей космоса складывающуюся ситуацию оценил словами, которые стоит процитировать: «Солнечная энергетика сегодня — такой же младенец, каким была космонавтика, когда я, много лет назад, начал мечтать о полетах на Луну* Я верю, что мы на пороге новой эры — эры Солнца». ...Кружит летом тополиная вьюга на маленькой московской улице Юрия Кондратюка. Деревья сбрасывают мириады легчайших пушинок. Тополиный пух метут дворники, мнут колеса машин, топчут прохожие... И, может быть, ветер унесет куда-то да* леко-далеко, туда, где нет асфальта, одну-единственную пушинку, унесет, чтобы семя проросло и на земле вырос еще один тополь.
Сабит Мадалиев проблемы жизни Черный цвет хлопка адесяды ср рремени ферганской трагедии, но все еще не остыл пепел на пепелища^, еще напряженные и серьезные лица несут на себе отпечаток тревожных дней н ночей — слишком глубрка еще кровоточащая рана, напоминающая о себе то прорывающимся рыданием при воспоминании о сыне, брате, отце, погибших в мирное время, то тяжелой печалью при воспоминании обр всем светлом и добром, что соединяло два народа, Больно за турок-месхетщщев, но и больно за свой народ, на чьей зем- № пролилась кровь. Увиденное и услышанное потрясло меня. Уж больно никак не соотносились с родными и близкими мне людьми и комендантский час. и руины сожженных домов, и обгоревшие остовы перевернутых машин, безлюдные, дышащие внутренним напряжением улицы Ферганы и Коканда, Маргилана и Кувасая... Мрже.т быть, все, о чем я пишу, покажется кому-нибудь слишком субъективным, ВУ, что ж, это мря боль, мои переживания, мой взгляд на трагедию. Другой о ней скажет по-другому. Я видел, как солдаты обыскивали среди бела дня седобородого аксакала, а он стоял, приподняв руки, и беспомощно озирался, будто искал помощи, и губы его что- то беззвучно шептали, и даже потом, когда солдаты ушли, он все еще стоял с растопыренными пальцами, дрожащий, маленький и беспомощный. И, когда я поравнялся с ним, рн отвернулся, чтобы не показать горечи только что перенесенного унижения. Большинство моих собеседников, а среди них были колхозники и рабочие, учителя и партийные работники, утверждали, что корни трагедии надо искать не в национализме, а во всем том, что переполнило чашу терпения народа, что в какое-то мгновение помутило его разум и заставило пойти на поводу преступного элемента. Один старик говорил мне р том, что народ подобен реке: не переполнится терпение его — не разольется, не выйдет из берегов. Этргр взрыва эмоций, неуправляемости и жестокости следовало ожидать, поскольку народ благодаря засилию монокультуры хлопка доведен до нищенского состояния, Тот же старик с каким-то отчаянием и болью сказал мне; «Больше всего нам не комендантский час нужен, а пропитание, и в достаточном количестве». Другой сказал убежденно; «Сынок, даже агитируя за национализм, ты все равно не сделаешь узбеков националистами. Це такой это народ. Душа у него широкая и щедрая, а в широкой душе нет места национализму». Народ говорил одно, а центральная пресса за исключением некоторых газет и журналов утверждала обратное. Постепенно создавалось общественное мнение, что трагедия — результат межнационального конфликта. Даже академик Е. М. Примаков, видимо, завороженный постоянством этой темы в прессе, не преминул высказать свое мнение. Отвечая на вопрос обозревателя «Литературной газеты» но поводу ферганских событий, он сделал следующее открытие: «...происшедшее в Узбекистане — не закономерно хотя и проистекает из ошибок, сделанных в прошлом. Там доминировали национализм, преступный элемент...» (разрядка моя,-— С, М.)' На улицах и в чайханах, в кабинетах и в гостинице, где я проживал, люди тыкали под вое мне очередную газету и кричали как кричат глухому, яростно жестикулируя, как перед немым, не понимающим очевидной истины: средствами массовой информации готовится очередное «узбекское дело», Я так не думал, Не хотелось так думать, хотя для этого имелись известные основания. В местных газетах замелькали объявления, гласящие о том что есть желающие (преимущественно русской национальности} срочно поменять дом, квартиру дачу на любую точку средней полосы России Во многом, считают люди, распространению паники послужила корреспонденция подполковника В Астафьева иод названием «За шир- ноц событий» ?. В ней автор приводит беседу с двумя гурками-месхетинцами, которые утверждали, что якобы узбеки хотели вступить в преступный сговор с турками, чтобы вдщать всех русских ^ьщрд, сделанный В. Астафьевым, бьдл подобен удару грома; «Не 1 «Литературная газета» № 25 от 21 июня 1989 года. 2 «Красная звезда» № 143 от 21 июня 1989 года.
Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка 203 потому ли, что турки-месхетинцы отказались войти в предлагаемый им сговор, на них обрушился гнев тех коррумпированных кругов, которые стоят за ширмой событий? Не по этой ли причине они бросили своих отравленных ядом наркотиков и алкоголя марионеток на турок-месхетинцев? Раздавить, уничтожить, заставить убраться отсюда непокорных, показать свою силу, запугать остальных, кого прочат себе в союзники,— не это ли цель организаторов погрома? Не здесь ли надо искать истинные причины трагедии турок-месхетинцев?» Допустимо ли слух, домысел, тем более столь чудовищный, воспринимать как безусловный факт? «У нас провокаторов хватает своих,— говорили мне не только узбеки, но и в первую очередь сами русские,— зачем же нам из столицы еще добавлять?» Вот уж воистину где безответственность граничит с безнравственностью. Речь идет не о непроверенном факте, а о самой настоящей клевете, о дезинформации, тиражируемой на всю страну. Как военный человек тов. Астафьев должен был бы знать, что во время войны солдаты, распространявшие клеветнические домыслы и дезинформацию, отдавались под трибунал. А в наши дни подполковник за «объективность, достоверность и оперативность сообщений, вызвавших большой читательский резонанс», приказом начальника внутренних войск МВД СССР генерал-полковника Ю. В. Шаталина в числе других журналистов награжден нагрудным знаком «За отличие в службе» второй степени *. Что ж, как говорится, поздравляем. Носите на здоровье, товарищ подполковник, если не стыдно. «А что же молчат наши партийные руководители,— спрашивали меня мои собеседники,— почему они не выступят в центральной печати против провокационных слухов и материалов? Почему не скажут о том, что узбекский народ — это не националисты и не наркоманы?» Ведь из газеты в газету, из репортажа в репортаж кочевала расхожая фраза: «Многие находились в состоянии сильного алкогольного и наркотического опьянения»,— что в конце концов и создало впечатление — в поджогах, погромах и в многочисленных митингах, на которых выдвигались требования решить разногласия мирным путем, требования, касающиеся засилия монокультуры хлопка, безработицы, тяжелого экологического положения в Ферганской долине, принимали участие в большинстве своем экстремисты и наркоманы, националисты и уголовники. Из справки Ферганского областного бюро судмедэкспертизы: «За период с 3 по 27 июня 1989 года в судебно-химическом отделении бюро исследованы материалы на поступившие трупы в количестве ста человек. При исследовании наркотические вещества в трупах не обнаружены. Алкоголь обнаружен в четырнадцати случаях, которые можно оценивать как незначительное влияние алкоголя на организм и легкую степень опьянения. Причем среди представителей узбекской национальности таковых — один человек; турко-месхетинской национальности — три человека; русских — один; армян — один; национальная принадлежность семи человек еще не определена. За этот же период обследованы кровь и моча 61 раненых, находящихся в данное время на стационарном лечении в Ташлакской, Риштанской, Багдадской центральных районных больницах и в Маргиланской центральной городской больнице. В трех случаях обнаружена легкая степень опьянения. Наркотические вещества не обнаружены». Теперь уже ясно одно — не народ виноват в случившемся, а драматические обстоятельства, которые привели к трагедии. И, надо сказать открыто, невыносимые условия жизни — главная причина помутнения разума людей, их ослепления, их ярости. Но это совершенно не значит, что я пытаюсь оправдать кого-либо. Виновные есть. И они понесут заслуженную кару. — Сынок,— говорила мне одна старушка в Коканде, которая просила называть ее тетушкой Кумри,— я уважаю русских, татар, турок-месхетинцев, корейцев, всех, с кем прожила семьдесят четыре года бок о бок, но я плохо понимаю по-русски, не моя в этом вина — не выучилась с детства, я и на родном-то языке по слогам читаю,— не подумай, что я националистка. Это я так К слову. Знаешь сам, всех, кто еще недавно говорил на родном языке, причисляли к националистам. — А я про себя отметил: и сейчас это не редкость. — Так вот, скажи мне на милость,— продолжала словоохотливая моя собеседница,— почему некоторые наши руководители республики, уз- * «Ферганская правда» № 126 от 27 июня 1980 года.
204 Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка беки по национальности, своего родного языка не знают? Слушала я на днях одного большого начальника, по телевидению выступал, к народу обращался, текст у него был написан на русском языке, от начала до конца так и прочитал его, глядя в бумагу. Говорят, на следующий день этот же текст по-узбекски прочел, да я уже не включала телевизор... Если писать будешь, так и опиши, как я рассказала, ничего я не боюсь, все равно помирать скоро. — И с какой-то безысходной горечью добавила: — Пусть бы хоть два слова сказал, но на родном языке да от всего сердца. Видно, не болит душа у этого начальника за народ свой. Бог ему судья. — И она замолчала. Я встал и попрощался. А что я ей мог сказать? По пальцам можно пересчитать тех, кого из партийных и советских руководителей в дни трагедии слушала и слушалась разбушевавшаяся толпа. Кое-кто и просто прятался от народа. Но были и другие. В Фергане мне рассказывали о Р. Сафарове — директоре садоводческого совхоза имени Усмана Юсупова. Ночью, когда разъяренная толпа ворвалась в совхоз, возбуждаемая выкриками, что все дома турок-месхетинцев надо сжечь дотла, он один выскочил навстречу ейг преградил путь. «Выслушайте меня,— сказал он,— а затем делайте, что хотите». Возбужденные голоса несколько по- притихли, люди узнали директора. «Говори»,— раздались голоса. И он сказал. Просто сказал: «Люди, эти дома построены на деньги совхоза. На ваши деньги. У скольких еще семей нет отдельных домов, это вы прекрасно знаете... Хорошо, послушайтесь не меня, а подстрекателей, пришедших к нам неведомо откуда, жгите дома, но этим вы нанесете вред не государству, не туркам, а в первую очередь себе!» И он замолчал. Молчали и люди. На отдельные выкрики толпа уже не реагировала — каждый знал, что директор прав. Факелы, до того вскинутые вверх, опустились к земле. Люди расходились молча. Он был уверен в том, что они больше не вернутся. Несомненно, трудно сейчас и партийным работникам республики, среди которых долгие годы внедрялась философия рабского подчинения должностным лицам, философия угодничества, раболепия и приспособленчества, преимущественно в высших эшелонах власти, хочешь сделать карьеру — плати: деньгами, готовностью бездумно и беспрекословно служить, молниеносным исполнением воли вышестоящего, любезно допустившего до нижней ступени. Вступившие на этот путь развращались и развращали других, не забывая при этом обогащаться за счет народа. Эта практика приобрела поистине невиданный размах в годы застоя при Рашидове, «достойно» продолжалась при Усманходжаеве и Абдуллаевой, но уже во времена перестройки. Другая трудность — среди масс начал вырабатываться устойчивый стереотип: во всех негативных явлениях и нерешенных проблемах обвинять партию. И, видимо, есть к тому основания. Все еще отдельные ее представители на местах, прикрываясь былыми заслугами, как щитом, продолжают работать по-старому, используя для этого все преимущества командно-административного стиля. «Да вы попробуйте, мои соколики, специально для вас готовила, берите, не стесняйтесь,— говорила по-узбекски пожилая женщина двум русоволосым солдатам на улице под Ферганой и чуть ли не насильно пыталась всунуть в руки ребят самсу,— не отравленные, не бойтесь». И, видя, что солдаты насторожились и не совсем понимают ее, она обратилась ко мне: «Скажи им, любезный, пусть поедят,— просила она умоляюще. — Специально для них готовила. Небось голодные». Я перевел. И, то ли застеснявшись действительно случайных мыслей об отравленных пирогах, то ли не желая обидеть добрую женщину, солдаты неуверенно закинули автоматы за спину и взяли по пирогу. Они ели и улыбались. Улыбалась и женщина. А потом она отвернулась. Я пошел своей дорогой, но, оглянувшись назад, увидел, как она концом платка утирала слезы... Никогда не узнать мне, отчего она плакала. В чем же причина этой трагедии? Называются и медленные темпы социально- экономических преобразований, и безработица, и тяжелая экологическая ситуация, и низкий уровень жизни, и многие другие обстоятельства, но их породило ненасытное, всепожирающее чудовище, каким стал хлопок. Ферганская трагедия — это кровавый ручей, который берет начало в национальной трагедии — засилии монокультуры хлопка. Именно его директивно-бездумное внедрение разрушило моральные и нравственные устои тех, кто вступил на путь грабежа своего народа, кто и сейчас готов запродать его. поссорить с соседями, залить мирные селения кровью. Трагедия назревала давно. С каждым годом человек все менее верил в свою землю, в то, что она прокормит его, сделает счастливым. Хлопок, хлопок, хлопок. Везде, куда ни кинешь глаз. Начинаясь сразу за низкими глиняными стенами мазанок,
Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка 205 он уходит далеко за горизонт, высасывая из человека все его жизненные соки, оставляя взамен болезни и высокую детскую смертность, обездоленность и безземелье дехкан, ожесточенность и рабский труд, не облагораживающий человека, а выхолащивающий его духовный потенциал, который накапливался веками. Когда же ему, терпеливому и послушному, как уголь почерневшему под нещадным солнцем, думать о себе, жене, детях, страдающих не меньше, чем он сам, если 60—70 рублей составляют весь его скудный бюджет? Когда ему думать о духовном развитии, заниматься спортом, если вся его жизнь проходит на хлопковом поле? Специалисты подсчитали: для выполнения дневной нормы прополки дехканину надо 50 тысяч раз поднять и с надлежащей силой опустить кетмень весом более килограмма. Лишь за каждые 159 ударов он получит не золотую, а нашу, родную медную копеечку. Так мало, наверное, не получал ни один раб за все время существования рабства на земле. Поистине тяжелее золота и платины каждая копейка, заработанная хлопкоробом. И разве не рабской зависимостью народа долгие годы оплачивается хлопковая независимость страны? Только у равнодушного к своему народу, у чиновника, думающего лишь о своем благополучии, может повернуться язык называть хлопок гордостью узбекского народа. Звучит красиво. Однако если отбросить этот словесный звон, прикрывающий суровую действительность и рассчитанный на благосклонный монарший взгляд высоких чиновников, то окажется: хлопок — это его горе, бедствие, которое в конечном счете и привело к ферганской трагедии. Ни выходных дней у хлопкороба, ни праздников. С утра до полуночи — изнурительный труд, ползание, иначе и не назовешь, между рядами, вдыхание отравляющих воздух и легкие ядохимикатов, это терпеливое самозабвенное выхаживание каждого бутона, каждого кустика под нестерпимо палящим солнцем. Горы хлопка уплывают из республики по железной воле ведомств на общее благо страны, обогащая тех, кто перерабатывает этот хлопок, кто покупает сырье за копейки, а получает баснословные прибыли. Самому же хлопкоробу остаются нищенские крохи, которые не в состоянии прокормить его. О каком благополучии пекутся чиновники, если люди, выращивающие хлопок, живут на грани нищеты? Да какой народ в нашей стране примет подобные жертвы, знай он всю правду! Я сидел в пустой чайхане в Фергане, и мой собеседник, почтенного возраста аксакал, говорил мне, медленно и угрюмо выговаривая слова, бесцветным и тихим го^ лосом, в котором было все — отчаяние и безысходность, великая тоска и беспомощность: «Когда кончается бензин в бензобаке, зажигается красная лампочка на приборе. О надвигающемся бедствии нас предупреждали девушки и женщины, объятые красными полотнищами пламени, уходившие из жизни сами, подавая тем самым знаки, чтобы мы опомнились, оглянулись, чтобы мы остановились перед пропастью, у которой оказались». Неужели нужна была обязательно трагедия, чтобы мы перестали (да и перестанем ли?) наконец кричать, что «хлопок — это национальная гордость узбекского народа»?! Видно, души наши оскудели настолько, что не замечали знаков беды, которые подавали нам прекрасные женщины, ушедшие из жизни, не в силах терпеть ее тяготы. Слишком позднее прозрение, слишком горькое раскаяние, приобретенное путем потерь! В газете «Правда Востока» от 8 декабря 1988 года в ответ на публикацию заметки «Хлопкораб» 1 напечатано открытое письмо «Оскорбительная позиция», подписанное группой широко известных в республике людей. Среди авторов народные писатели Узбекистана, Герои Социалистического Труда, персональные пенсионеры союзного значения, Председатель Верховною Совета Узбекской ССР. Копии письма были направлены в ЦК КПСС и в редакцию журнала «Огонек». Письмо было резким, требующим покаяния от журнала за ту публикацию, напечатанную вместе с фотографией угрюмого мальчика с фартуком хлопкосборщика. Теперь-то уже всем ясно, что на месте этого мальчика мог стоять как ребенок, так и взрослый, и это было бы справедливо, и это было бы истинной правдой. Какое усердие в защите государственных интересов проявили вы, дорогие моя земляки, видимо, забывшие о том, что есть еще и интересы народа, без которого и вы, и государство — ничто. 1 «Огонен» >& 43. 1988.
206 Саби* Мадалйев. Черный цвет хлопка Я, узбек, люблю свой народ не меньше, чем авторы организованного коллективного письма, и сегодня мне хотелось бы сказать о национальной гордости узбекского народа, ведь именно о ней так печалятся руководители высших эшелонов власти республики. «Выращивание хлопка,— говорится в статье «Оскорбительная позиция»,— и снабжение этим ценнейшим сырьем страны узбекский народ всегда считал своей национальной гордостью и первейшим интернациональным долгом перед Родиной». Сколько сегодня в этих словах лжи и обмана, сколько за ними загубленных жизней, сколько равнодушия к тем, кто за всю свою жизнь, кроме хлопка, порой ничего больше и не видит! Не хлопок ли, впившийся своими многочисленными щупальцами в поля республики, превращенный за долгие годы рапортомании и гонки за валом в монокультуру, одна из главнейших причин всех зол и бед, обрушившихся на республику? Не он ли приносил почет и славу руководителям и унижение и нищенскую бедность хлопкоробу? Много раз я бывал в кишлаках и каждый раз поражался жуткой бедности, в которой живут хлопкоробы. Не берусь описать самые убогие дома, в которых обсыпаются глиняные стены и в окна вставлены то фанера, то заплаты стекла, но и в домах со средним достатком, где хозяева особо не жалуются на жизнь, тяжело становится при виде обстановки в доме: мебели никакой, посреди комнаты «буржуйка» с трубой, выведенной в окно, на глинобитном полу постелены палас или кошма, несколько стеганых курпачей — одеял, стол с низкими ножками, учебники, брошенные на подоконнике,— вот и все. Выйдешь во двор, и то же самое убожество — куцый приусадебный участок, почти наполовину уже застроенный для взрослых детей, да отхожее место в конце огорода. Водопровода нет, газа во многих домах нет, хотя чаще всего газопровод мимо кишлака и проходит. А что же есть! Есть вежливость и гостеприимство, хотя угощать совершенно нечем, кроме лепешек и горстки дешевых конфет двухлетней давности; есть терпеливость и терпение, подобные терпению самой природы, Насилуемой человеком; есть послушание и умение работать от зари до зари за нищенскую зарплату и есть хлопок, хлопок, хлопок. Ни для кого не секрет, что в настоящее время каждый житель Узбекистана имеет возможность лишь наполовину (от среднесоюзного уровня) удовлетворить потребности в мясе, молоке, яйцах, на четвертую часть в картофеле и рыбе, на треть в сахаре. Даже по потреблению овощей и фруктов республика занимает только пятое место в стране. И разве не из-за хлопка в районах основного сосредоточения населения возникли серьезные трудности в обеспечении питьевой водой? На территории с уже критическим уровнем загрязнения воды проживают около 9,5 миллиона человек, или половина населения республики. Защищая достоинство узбекской нации, якобы оскорбляемое статьями, публикуемыми в центральной печати, рассматривая их как «попытки скомпрометировать очистительные процессы, происходящие в республике», мои земляки, увы, уже тем компрометируют себя, что продолжают настойчиво не замечать последствий безраздельного господства хлопка — этой белой чумы. Видно, и трагедия мало чему научила некоторых наших руководителей, если в записке Комиссии ЦК Компартии Узбекистана, опубликованной 30 июля 1989 года в газете «Правда Востока», называется много причин, приведших к трагедии, и вскользь о самом главном преступнике — о хлопке! Я узбек. И мне, как и моему народу, не чуждо чувство национальной гордости. Но я не могу оставаться равнодушным, покв вижу., каким невероятно тяжелым трудом достаются ему необъятные горы белого белого хлопка И белого ли? Не почернел ли он, давно орошаемый жгучим потом дехканина, слезами женщин и детей, не лег ли на него черный пепел обугленных сестер моих и матерей, не набух ли он кровью невинно погибших и в Ферганской долине?.. Не пора ли перестать путать узбекский народ с кучкой преступных элементов, уголовников и бандитов, которые нахапали народные миллионы, которые призывали народ жечь и убивать, грабить и насиловать,— такие не имеют ни особых национальных черт, ни национального достоинства, ни чувства сострадания и милосердия; проклятые и презренные, они есть в каждой нации. В 1914 году В. И. Ленин в статье «О национальной гордости великороссов» писал: «Мы помним, как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский,
Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка 207 отдавая свою жизнь делу революции, сказал: «жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы». Откровенные и прикровенные рабы-великороссы (рабы по отношению к царской монархии) не любят вспоминать об этих словах. А, по-нашему, это были слова настоящей любви к родине, любви, тоскующей вследствие отсутствия революционности в массах великорусского населения» *. Не случайно привел я слова Владимира Ильича о национальной гордости. Вспомнились они мне в связи с той же заметкой «Хлопкораб», которая так обидела наших уважаемых людей республики. И подумалось мне: а ведь тем, кто действительно печется о достоинстве своего народа, нечего стыдиться этой заметки. Надо только не давать повода, чтобы такие заметки появлялись. И добиваться того, чтобы студенты и школьники перестали наконец «получать образование» на хлопковых полях. Чтобы был облегчен труд хлопкороба. Чтобы он был приравнен к труду шахтера. Чтобы у узбекских женщин появилась возможность заниматься тем трудом, который им по сердцу. И тогда исчезнут со страниц газет и журналов фотографии угрюмых мальчиков, одиноко стоящих с фартуками хлопкосборщиков посреди бескрайних просторов узбекских полей. «Да кто вам сказал, что продолжается эксплуатация детского труда? — срывался на крик один чиновник в долине. — У нас арендный подряд. Если и работают дети на полях, так это исключительно по своей воле, так сказать, помогают родителям. Мы их не заставляем». Может, и весь народ по глупости своей мается, хотелось мне его спросить. Да не спросил. Теперь жалею. Только подумал: что же это получается, уж не ширма ли этот самый «подряд» для тех, кто скрывает от народа свои истинные намерения? Раньше хоть не скрывали, заставляли детей работать, и все, а теперь, значит, родители по своей доброй воле вынуждены, чтобы выжить, заставлять детей своих делать работу, которая и не каждому взрослому по плечу. Родители плохие пошли. А руководители хорошие. О детях думают. Видно, никогда уже не смогу забыть десятилетнего мальчика, посиневшего от ноябрьского холода, который месил грязь между грядками, усердно хлюпал носом и, поочередно грея руки в карманах коротковатых брюк, выбирал из мусора курак и отдирал от земли комки черного хлопка. А потом, видимо, поняв, что я не начальник и кричать на него не собираюсь, остановился вовсе, закоченевший на ветру. Я сказал ему, чтобы он отправлялся домой, но он даже не прореагировал, будто и не слышал. Да и кто я был для него? Я в бессилии отвернулся... А в глазах до сих пор стоит продрогший мальчик, держит на руках комочки черного хлопка, с которого медленно стекают струйки грязи и застывают на посиневших пальцах. И таких, как этот мальчик, ни один, ни два, а сотни и сотни. И не только мальчиков, но и девочек. Вот вам и цена хлопка! Осознание нравственных уроков Ферганы сегодня невозможно без осознания глубины той бездны, в которой, повторяю, мы оказались во многом благодаря хлопку. Но когда началось падение? Заглянем в историю. Программу колонизаторского гнета коротко, но жестко выразил в 1906 году в заключительной части доклада военный министр Российской империи на имя царского премьер-министра графа Витте, где он сказал буквально следующее: «Туркестанский край не только может, но и должен дать Родине выгоды обладания им и сторицей возместить затраты, понесенные на его завоевание и устройство» 2. Но в 1913 году на территории современного Узбекистана собиралось 350 тысяч тонн хлопка, в 1933 году — немногим более 800 тысяч тонн, а совсем недавно вместе с приписками (страшно поверить) — 6 миллионов тонн хлопка. В. И. Ленин предвидел будущее хлопкосеющих республик. Он прекрасно понимал, что если Средняя Азия, Казахстан и Азербайджан будут заниматься хлопком, значит, они должны быть обеспечены всем необходимым для поддержания нормального жизненного уровня. В декрете Совета Народных Комиссаров от 27 ноября 1920 года об этом было сказано прямо: «...внести в хозяйственные программы производство и заготовление в РСФСР и за границей предметов снабжения хлопкоробов, согласно программы (имеется в виду программа по восстановлению хлопководства в Туркестан- 1 В. И. Л е н и н. Поли. собр. соч. Т\ 26, стр. 107. 2Усман Юсупов. Избранные труды в 3-х томах. Изд-во «Узбекистан». Таш* кент. 1982.
208 Сабнт Мадалиев. Черный цвет хлопка ской ш Азербайджанской социалистических советских республиках.— С. М.)г и по мере выпуска и приобретения таковых зачислять их в бронированный фонд для расходования исключительно по прямому назначению...» (разрядка моя.— С. М.)1. В примечании к этому историческому документу уточнялась существенная деталь: «Размер погодных выдач (имеются в виду годовые выдачи.— С. М) может быть изменен как по количеству, так и по составу в соответствии с изменениями действительных потребностей хлопкоробов...»2 Очень скоро, после смерти вождя, канули в забвение его заветы по развитию хлопководства в стране. А взамен пришли волевые приемы набирающей силу командно-административной системы. Встал вопрос о том, что страна должна обеспечить себе хлопковую независимость. Зерновые культуры, а они до революции занимали более 70 процентов посевов, стали энергично вытесняться. Уже к 1938 году хлопковая независимость стране была добыта. Постепенно государственные амбиции заслонили собой жизнь самих хлопкоробов, которые ни в тридцатые годы, ни в восьмидесятые не получили обещанных золотых гор и изобилия. Под Ферганой в одном из небольших кишлаков я сидел в жидкой тени тутовника, перебирая рукою землю, которую и землей уже трудно назвать — столько в ней соли, ядохимикатов. Я брал эту землю на ладони, и легкий ветер сдувал ее, умирающую и беспомощную. Прямо за арыком начинались поля с зеленеющим хлопчатником, то там, то здесь проглядывали засоленные, уничтоженные водой и ударными дозами удобрений голые проплешины. Там уже никогда ничего не вырастет. Вспомнились горькие слова Василия Селюнина, сказанные им в его удивительной по чувству сопереживания моим землякам статье «Бремя действий». Правда, они относились к туркменским детям, но с таким же основанием их можно отнести к таджикским, каракалпакским, узбекским детям. «Бывает,— пишет Селюнин,— сами родители и не пускают детей в школу. Их можно понять. Условия труда известно какие: палящий зной, пестициды и дефолианты на всем, к чему прикасаются ребячьи руки, питание всухомятку да впроголодь — такого и взрослый не выдюжит, а неокрепшему организму как избежать дистрофии, малокровия, рахита, желтухи? Да пропади они пропадом, и ваш хлопок, и ваша школа,— здоровье ребенка дороже». Обо всем этом говорили тусклыми голосами сами хлопкоробы, как-то неохотно согласившиеся со мной побеседовать, ни во что уже не верящие, знающие, что в ближайшие годы резких перемен в хлопководстве республики не предвидится, а значит, обреченные на этот каторжный труд. Последняя надежда, говорили они, была на наших депутатов, но, видимо, поехали они в Москву отсиживаться, если не сказали, не посмели сказать о наших печалях. «А может быть, правильно сделали,— медленно и как бы для себя самого произнес молчавший до того старик. — Люди бы не поверили, что узбеки живут так тяжело. Трудно в это поверить». Мне и самому не хотелось в это верить, но реальность была именно таковой. Имевший возможность следить за работой первого Съезда по телевидению, не я ли сам напряженно ждал выступлений узбекских депутатов? Были, правда, достаточно острые выступления писателей Т. Каиетбергенова и А. Якубова и была двухминутная скороговорка молодого депутата П. Ахунова, пробившегося к трибуне и пытавшегося убедить зал в том, что «не все депутаты из Узбекистана мыслят одинаково — есть и такие, которые солидаризуются с предложениями москвичей, прибалтов и ленинградцев». Он просил президиум предоставить ему возможность выступить отдельно на очередном заседании, после дня отдыха, но на следущий день вместе с группой других узбекских депутатов он был отправлен в Ферганскую долину, где в это время разворачивалась кровавая трагедия. А тем временем в Москву шел непрерывный поток возмущенных и негодующих, умоляющих и обвинительных, осуждающих и полных разочарования своими депутатами срочных телеграмм. Центральный совет народного движения «Бирлик» послал обращение к участникам Съезда, в котором были такие слова: «...в Ферганской долине гибнут ни в чем не повинные люди — узбеки, турки-месхетинцы, представители других национальностей, горят дома Население республики было информировано об этом только через неделю после начала событий в г. Кувасае... 1 Сборник документов за 50 лет. Решения партии и правительства по хозяйствен- кым вопросам. Стр. 183. 2 Т а м же.
Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка 269 Для изучения причин возникновения трагедии просим создать компетентную комиссию из состава депутатов Съезда. При этом умоляем не включать в эту комиссию депутатов из среднеазиатского региона». Основания для крика души были вескими. Но то ли не дошло обращение до депутатов, ж» аи еще по какой причине — создать комиссию никто не предложил. Видимо, долго еще не смогу я забыть то потрясение, которое перенес в долине, если место радости все еще заполняют мучительные картины пережитого и увн- дееного. Едва лишь притупившаяся тревога, внезапно всколыхнувшись, вновь и вновь звучит в голосах стариков и детей, женщин и всех тех, е кем привелось мне (Встречаться, говорить, чья боль стала и моей болью. Сейчас уже открыто признается, что есть прямая связь между растущим в стране числом онкологических заболеваний, иммунологических и генетических изменений, дефектов при рождении и бурным ростом применения различных химических веществ. Здесь нету случайности. Мировым лидером в использовании удобрений и пестицидов в расчете на единицу посевных площадей является СССР. Человечество в свое время убедилось в том, что минеральные удобрения и пестициды — наиболее эффективный путь повышения урожайности, борьбы с сорняками и вредителями, но само же человечество становится теперь заложником своего открытия. Американцы, одними из первых в мире начавшие применение химических удобрений и пестицидов, похоже, первыми и опомнились от бездумною применения их. Б. А. Черняков в статье «Химическая «война» уже идет» пишет: «Полтора десятилетия прошло со времени бесславной вьетнамской войны, а десятки тысяч ветеранов лечатся от последствий соприкосновения с дефолиантом «Эйджент орандж», созданным путем соединения двух известных и популярных в сегодняшней практике гербицидов, действующее токсическое вещество в которых диоксин. При этом страшное последствие действия дефолианта испытывают уже дети и внуки ветеранов. В округе Атланта из 15 тысяч детей, имевших отклонения от нормы или дефекты при рождении, почти половина были потомками американцев, воевавших во Вьетнаме»1. Один из дефолиантов, применявшихся американскими солдатами в позорной для них вьетнамской войне, был долгие годы в употреблении на хлопковых полях Узбекистана. Не преувеличу, если скажу, что химическая «война» по своим трагическим последствиям давно уже опередила ядерные взрывы, имевшие место на земле. В Каракалпакии и в Ферганской долине я видел не смуглые лица женщин-хлоп- коробок, а белые, белесые, в пятнах. Меняется генотип людей, все больше рождается уродов. В республике удобрения и пестициды применяются с помощью несовершенной техники (чего стоит одно опыление полей с воздуха), не хватает закрытых складских помещений и средств транспортировки и практически нет предприятий, которые подготавливали бы химические средства к рациональному применению. Американцы увеличивают не использование пестицидов, а их экспорт в другие страны, причем таких, что запрещены для применения в своей стране. А у нас до сих пор нет еще законов, защищающих природу и потребителя от излишков химикатов. Зато мы опередили все наиболее развитые страны по производству минеральных удобрений и использованию пестицидов. Специалисты сельского хозяйства, бывающие в Америке, удивляются тому, насколько ухоженней наши хлопковые поля — ни одного сорняка не найдешь. Но что за этой внешней красотой? Надо наконец-то понять, что хлопок, выращиваемый узбекским народом, слишком дорого ему обходится, слишком серьезны и тяжелы последствия. А тем временем тысячи администраторов и клерков перекладывают со стола на стол сотни тысяч бумажек с выкладками — сколько хлопка собрано, куда отправлено и что взамен получено. Они и не подозревают того, что за каждой из этих бумажек стоят тысячи и тысячи уродуемых неимоверно тяжелым трудом людей, детский плач едва родившихся, но уже скрученных тяжелым недугом детей. Им и в голову не придет, этим клеркам, что в многочисленных приписках и взяточничестве, широко практиковавшихся в годы застоя в республике, частично виноваты и они. Их меньше всего за- Журнал «США. Экономика. Политика. Идеология» № 6. Ш89.
210 Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка ботит человеческий фактор, который давно подменен планом, планом и еще раз планом. А во что это обойдется государству, чем это грозит людям, их меньше всего беспокоит. За своевременное перекладывание бумажек, испещренных цифрами и мнимо научными выкладками, они также своевременно получат помимо солидной зарплаты свои солидные премии. Дело у них поставлено капитально. А другие чиновники тем временем перекладывают другие бумажки, где точно расписано, сколько продуктов питания должны поставить в Узбекистан жители Сибири, Казахстана, Украины и Прибалтики. Не абсурдно ли все это? Республика, в которой почвенно-климатические условия больше всего подходят для растениеводства, животноводства, виноградарства и бахчеводства, не может обеспечить свое население всем необходимым для нормального существования. Создается впечатление, что республиканское руководство долгие годы не может выйти из-под гипнотизирующего, не терпящего никаких возражений взора планирующих органов страны. Так и хочется спросить вас, дорогие мои земляки, якобы защищающие честь узбекского народа, почему вы не наберетесь смелости доказать союзным ведомствам причинную связь между выполнением нереальных госзаказов и фактом существования этой гидры — монокультуры, приведшей землю к полному истощению, а народ к обнищанию? Разве не на положении хлопкораба, горбатящегося на плантациях всесоюзных ведомств, находится республика, если, и вывозя более 90 процентов хлопка-волокна, она сидит на дотации у государства? Именно это и позволяет говорить иным очень ответственным руководителям о том, что особых выгод от узбекского хлопка страна не получает. Хорошо, хочется возразить им, тогда освободите нас от этого рабства. Ведь нигде в мире, ни один народ не работает весь световой день! А мои земляки, и работая ка износ, не могут заработать себе на пропитание. Если хлопок не может прокормить народ, то зачем вообще он нужен?! Но попробовали бы вы эти же самые слова сказать в республике полгода тому назад — услужливые чиновники вам бы непременно посоветовали не выпячивать свой национальный эгоизм. Интересы государства, сказали бы они, превыше интересов одного народа. Именно поэтому в республике, которая ежегодно на пределе сил своих и возможностей дает стране свыше пяти миллионов тонн хлопка, еще даже не разработан закон о хлопководстве. Идет увеличение закупочных цен на хлопок. Но что это даст дехканину, если ему надо будет платить теперь и за воду, и за землю, и за удобрения? Что же ему-то останется — опять ничего? Но даже если допустить, что платить будут рубли, а не копейки, как это было прежде, за килограмм собранного хлопка, то в конечном счете без существенного (!) сокращения посевных площадей хлопкороб вновь окажется привязанным с утра до полуночи к хлопковым полям. Каждый сельский школьник Узбекистана хорошо знает, какие уроки жизни ему надо усвоить получше, а какие похуже. Главный урок, который надо усвоить железно,— это умение выполнять самую тяжелую и самую черную работу и умение делать деньги. И потому если раньше детей заставляли работать на полях, то сегодня они сами рады выполнять непосильный труд, ибо знают: их обделят, заплатят меньше, чем взрослым, за то же количество собранного хлопка, но заплатят, и это будут их детскими руками заработанные деньги. Такие факты имели место в последней хлопкоуборочной кампании повсеместно в республике. Так что работать выгоднее, чем учиться. Да и родители закрывают глаза на это безобразие — какие-никакие, а все же деньги. Разве это не результат морального унижения нации? Самый тяжелый урон узбекский народ несет даже не в физическом плане, хотя последствия химизации чудовищные, а в плане духовном. И если здоровье будущих потомств как-то поправится, то духовное уродство, впитавшееся в гены, может довести человека до животного состояния. Много вопросов. Слишком много вопросов вокруг хлопка. Взять хотя бы такой, как привлечение горожан на сбор урожая. Республике оно обходится приблизительно в 450 миллионов рублей, в то время как ежегодный чистый доход от хлопководства в 1986—1988 годах составлял в среднем 443,5 миллиона рублей. Выходит, временная работа горожан стоит дороже, чем изнурительный труд хлопкороба в течение целого года... Поистине безропотен и терпелив народ мой, если хлопководством занимается он, а право назначения унизительных закупочных цен на хлопок предоставляет ведомствам, которые, по существу, занимаются грабительством.
Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка 211 Только ему, хлопкоробу, должно быть предоставлено законное право назначать договорные цены на хлопок и самому решать, сколько он его будет сеять. Давайте все-таки попробуем понять и позицию тех, кто беспрекословно следует курсу директивных органов. Попытаемся хоть как-то если не оправдать, то понять позицию тех, кто, и зная всю тяжесть хлопковой ноши, сознательно идет на увеличение вала. Страна не может позволить себе роскошь покупать хлопок за валюту в других странах. Это понятно. Нет у нас валюты для этого. И без того хлеб покупаем за золото. Далее. Нигде в мире не выращивается хлопок на таких широтах, как у нас. Самый северный хлопок — это наш. В Америке хлопок сажают в семнадцати штатах, а у нас только в республиках Средней Азии, в Казахстане и в Азербайджане — узкий хлопковый пояс. Других площадей, где бы мог произрастать хлопок, у нас нет. Нельзя сбрасьюать со счетов и то обстоятельство, что не выращивается хлопок и в странах социалистического содружества. Ежегодно мы отгружаем 600 тысяч тонн волокна в страны СЭВ. Таких количеств пересевов, как у нас, нигде больше в мире нет. То сель хлынет с гор, то дожди не вовремя зарядят, а то и снег обрушится в середине мая. Не говорю уже о непогоде во время сбора урожая, начиная е сентября и кончая декабрем. В ноябре и декабре ни один комбайн не пройдет по полю, не рискуя сломаться после первых же ста метров — грязь по колено. А над американскими фермерами во время сбора урожая светит мягкое солнце.,. Ученые видят выход из экономического и социального тупика в улучшении землепользования, в правильной организации экономики. И, конечно же, 8—10 центнеров с гектара — это не урожай. Это неуважение к человеку, это унижение его, это варварство. Только лишь на 10 (I) тысячах гектаров мы собираем по пятьдесят и более центнеров с гектара. К слову сказать, засевается же хлопком приблизительно 1 миллион 900 тысяч гектаров земли. Вот где простор для поднятия урожаев, скажет человек, не знакомый с истинным положением дела. И ошибется. Поскольку земля большей своей частью настолько истощена, что пришла в полную негодность. Надо быть слепыми и глухими, чтобы не видеть и не слышать того, что происходит по нашей злой воле с природой. Но не дехканин виноват в этом. Как и прежде, работать он умеет и землю свою любит так, как нигде никто не любит. А точнее сказать, не любил. Потому что с каждым днем народ теряет не только любовь к земле, но, что самое страшное, происходит деформация национального характера, у народа начинается беспамятство, называемое манкуртизмом. Государству нужен хлопок, много хлопка, но тогда оно должно было бы обеспечить народ, выращивающий его, всем необходимым для поддержания достаточного жизненного уровня. Если оно и этого не может сделать, то никакой жестокой необ* ходимостью и насущной нуждой, никакими объективными причинами и обстоятель- ствами не оправдать моральный и физический урон, наносимый хлопком народу. Пока мы не вылечим истощенные наши земли, пока мы не улучшим экологическую обстановку в регионе, которая уже давно на грани катастрофы, и, главное, пока мы не поможем человеку, отстаивающему стране хлопковую независимость, не может быть и речи даже о четырех (!) миллионах тонн хлоп- к а. Пока еще не поздно, надо пойти на резкое сокращение вала. Сегодня продолжение старой политики — это преступление против своего народа. Позвонил мне на днях из Ленинграда близкий друг и поздравил со снижением производства хлопка до полутора миллионов тонн И такая была в его голосе неподдельная радость за узбеков, что непроизвольно передалась и мне. Новость застала меня врасплох. Я и хотел, да не мог в это. поверить. Трудно было поверить. Уже потом из газеты «Правды» я узнал о том, что речь шла о полутора миллионах тонн волокна, а не хлопка-сырца, как это воспринял мой друг. Позвонить ему и сказать, что он ошибся, что дехкане собирают не готовое волокно, а хлопок-сырец, что далеко не одно и то же, и что произошло незначительное сокращение вала, который вновь застыл возле отметки 5 миллионов тонн, я не мог, не хотел его разочаровывать. Только подумалось, сколько еще по стране тех, кто от души порадовался за хлопкоробов... Спасибо им великое! Никогда не забыть мне молодую, но уже совершенно поседевшую женщину с застывшими глазами, в которых не было ничего, кроме пронзительной — кричать мне хотелось! — боли. Ее единственный сын, возвращения которого из Афга-
212 Сабит Ма да лиев. Черный цвет хлопка нистана ждала она два долгих, растянутых на целую вечность года, погиб не от душ- манской пули, а на родной земле в первые же дни трагедии. Рассказывали, что он долгое время не мог устроиться на работу, сильно переживал. Не это ли недовольство своим положением толкнуло его присоединиться к толпе своих сверстников, в большинстве своем таких же, как он, безработных, стихийно втянутых в водоворот ферганских событий. Кстати, о свободных трудовых ресурсах. Так лживо продолжают называть у нас безработных, которых ни больше ни меньше—1,5 миллиона на такую сравнительно небольшую республику, как Узбекистан. Уверен, большинство неработающего населения так и не подозревает, что оно называется свободным трудовым ресурсом. Слово «безработный» оно понимает, поскольку безработному, как и работающему человеку, тоже и есть, и пить, и одеваться надо. А тут поди разбери, что такое трудовой ресурс, да еще свободный. На человека это вроде не похоже. Человек, придумавший это словосочетание, видимо, обладал гениальными лингвистическими способностями, если смог в трех бесцветных, ничего особенного не значащих для уха человеческого словах разбавить горький и трагический смысл слова «безработный». И если он за свое открытие не получил Государственную премию, то, уж во всяком случае, каким-то высоким чиновникам угодил. Один чиновник из республиканского аппарата вполне серьезно сказал мне, что если брать по крупному счету, так у нас вообще нет безработных. Ход его рассуждений был так цинично потрясающ, что не могу не привести наш диалог. «Во- первых,— начал он,— у нас нет биржи труда, а значит, нет официально зарегистрированных безработных». — «А свободные трудовые ресурсы есть?» — спросил я его. «Есть,— ответил он,— но только не полтора миллиона, а гораздо меньше. — Он прищурил глаз (видно, на глазок прикидывал)» — Думаю,— продолжал он,— тысяч эдак 700—800, не больше».— «А остальные?» — спросил я недоуменно. «А остальные,— спокойно отвечал мне чиновник,— это матери многодетных семей, которые воспитывают свое потомство, а значит, сидят дома. Я бы их не включал в разряд безработных». Что ж, вполне резонно. Я бы тоже не включал. Но только женщина, воспитывающая десятерых детей, выполняет совершенно бесплатно работу гораздо более трудоемкую, чем воспитательница детского сада, а получает за десятерых детей такие же гроши, какие она получала бы за троих детей. Правда, государство награждает ее орденом «Мать-героиня» и Грамотой Президиума Верховного Совета СССР, но каждая женщина охотно обменяла бы свои награды на молоко, мясо и фрукты, чтобы хоть раз сытно покормить детей. Это я знаю точно. А мы еще удивляемся, чего это узбекские женщины вздумали сжигать себя. Я сказал об этом своему высокопоставленному собеседнику. Он был непрошибаем. Только и обронил: «Пускай не рожают». Я повернулся и ушел. От греха подальше. Чтобы не сорваться. Нет, что ни говорите, а узбекский народ очень щедр. Хлопок, выращиваемый адским трудом, продает за бесценок государству, а сам остается ни с чем. Обогащаются те ведомства, которые перерабатывают этот хлопок, получают готовые изделия и продают их по цене, в десятки раз превышающей закупочную цену. А тем временем сотни тысяч людей мотаются вне республики (кто по трудовому договору, а кто и самолично) в надежде заработать на жизнь. Где только сейчас нет трудовых десантов из Узбекистана — ив Сибири они работают, и в Нечерноземье работают, и в Москве. Как же иначе — интернациональный долг выполняют, помогают ближним. Но эта помощь все больше смахивает на помощь слепого глухому. Жизненный уровень дехканина сегодня немногим выше жизненного уровня безработного, который и пособия по безработице не получает. А мы еще удивляемся — откуда всплеск роста преступности в стране, откуда такая жестокость, имевшая место в Ферганской долине, откуда, откуда, откуда?.. Вопросам несть числа. Зато у нас самый дешевый в мире ручной труд, а американские фермеры его практически не используют — и дорого, и невыгодно. Если наш хлопкороб приблизительно половину урожая хлопка собирает комбайнами, а чтобы собрать вторую половину, горбатится вручную до декабря месяца, выбирая из снега и грязи курак, то фермер может позволить себе всего две машинные проходки, чтобы затем распахать оставшийся урожай. Нет, что ни говорите, а американцы жить умеют. Не стыдно было бы и поучиться у них этому.
Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка 213 После трагических событий правительство республики вместе с центральными ведомствами в срочном порядке планирует ввести в Ферганской долине и перерабатывающие заводы, и текстильные предприятия, расширить уже существующие. Неужели нужно было случиться трагедии, чтобы всерьез подумали о нищих и обездоленных, о тех, кто не хочет быть свободным трудовым ресурсом? У другого чиновника я поинтересовался, может ли он дать мне материалы Госкомтруда СССР с точными данными о том, где и сколько узбекистанцев работает. Он развел руками: «Не могу дать. Они все идут под грифом «секретно». Я не удивился. Это даже хорошо, подумал я, что они недоступны людям. Зачем им, бедным, знать, что они «трудовые ресурсы»?! Оттого бюрократия и прячет от народа реальные цифры безработицы, что в противном случае надо называть виновных, а виновных называть мы не привыкли, легче все свалить на прошлое. Одна ложь — называть безработного «трудовым ресурсом», другая — скрывать под грифом «секретно» и «совершенно секретно» материалы Госкомтруда, касающиеся безработных. Одна ложь влечет за собой другую. Из этой цепочки лжи взята и басня о том, что основой ферганского конфликта якобы явился тазик с клубникой, которую не поделили между собой на базаре узбек и турок-месхетинец. Но кто поверит в нее? Разве что человек, который уже поверил в то, что узбеки — это сплошь и рядом националисты, экстремисты и наркоманы. Да и как теперь не поверить, если средства массовой информации в последнее время больше смакуют истории о награбленных миллионах и о продолжающихся в Ферганской долине судебных процессах, нежели о жизни рядового колхозника. В сознании обывателя откладываются почему-то факты именно такого порядка. Конечно, были среди участников ферганских событий и уголовники, и наркоманы (а где их нет?), но не они заказьюали музыку. Они были только орудием в руках тех, кто готовил кровавые события, кто не жалел ворованных у народа денег, кому это было выгодно. Не было, я уверен, оснований для дикой и жесточайшей конфронтации между двумя народами, жившими долгие годы бок о бок одной семьей. Во многих местах долины отношения между узбеками и турками-месхетинцами были не просто близкими, а родственными, чего нельзя сказать о Кувасае, где напряженность в последние годы поддерживалась противостоянием преступных группировок. В конфронтации были заинтересованы коррумпированные круги, сумевшие первое же столкновение между турками-месхетинцами и представителями местной национальности использовать в своих целях. На одной из улиц увидел я женщину, подметавшую перед воротами дома, на которых мелом размашисто было выведено: «Узбек». Удивился я: вроде не принято у нас подметать двор и поливать водой в полдень, обычно рано утром делается все это. Будто почувствовав мое недоумение, женщина разогнулась и смахнула тыльной стороной ладони пот со лба. Я поприветствовал ее и попросил напиться. Вода была солоноватая и теплая. Уже собрался было уходить, да женщина сама заговорила: «Одна я днем. Все на работе. Совсем замаялась, е утра огород соседей поливала, а теперь решила перед домом подмести. Огород-то не виноват в том, что люди поссорились. Вот я и поливаю каждую неделю — лук там, морковь, помидоры. Люди вернутся, а огород живой, вот и порадуются,— она широко улыбнулась,— и дом у них цел остался. Это дочь моя догадалась на воротах слово «узбек» написать». — «А они, соседи ваши, вернутся?» — спросил я. «А как же,— удивилась женщина и посмотрела на меня укоризненно,— они же мне ключи от дома оставили. Вернутся. Обязательно вернутся. Не знаю, как другие турки, а эти были прекрасные люди и по-узбекски хорошо говорили. Я уже соскучилась по ним. Со дня на день жду вестей от них». И такая была уверенность в ее голосе, что все случившееся представилось мне вдруг страшным сном, который можно стряхнуть, и он уйдет, растворится, сгинет, как наваждение. Увы, реальность была иной. Чей дьявольский умысел, с болью думал я о невинных людях, сорвал их с насиженных мест и снова, как и сорок пять лет тому назад, понес их по белу свету, в неизвестность, внося в жизнь каждого из них сумятицу и переполох, горечь и черные всполохи трагедии. Трудно найти слова сострадания и сочувствия матерям, чьих сыновей безвозвратно унес черный июнь, дорько м«е от одной мысли, что братья наши и сестры, турки-месхе-
214 Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка •ганцы, вынуждены бросить землю, которая стала их второй родиной, и скитаться в поисках тепла и света, забвения кошмарных дней и ночей, в поисках успокоения. Как и чем смыть позор, брошенный кучкой людей на весь узбекский народ? До какого варварства, другого слова и не подберу, опустились мы, если уже поднимаем руку друг на друга... Да испепелит нас вечный стыд. Долгие годы концентрируя все внимание на одной культуре — хлопке, на одной профессии — хлопкороб, мы своими руками создали в своей стране аграрную, а точнее, хлопковую резервацию. Факты истории показывают, что, когда все занимаются только одним видом труда, движение нации притормаживается, ее духовный потенциал сдерживается. Страшнее наказания для народа и придумать нельзя. Все эти ордена и медали отдельным знатным хлопкоробам — сплошная бутафория, которая прикрывает моральный и физический ущерб, наносимый народу. Какими цифрами измерить ущерб, нанесенный узбекскому народу хлопководством? Разве его измерить теми миллионами, изъятыми у кучки коррупционеров и потерявших всяческий человеческий облик людей, благодаря которым на весь мир услужливые средства массовой информации растрезвонили об «узбекском деле»?! И после ферганских событий говорят об узбекском национализме. Об узбеке надо судить по океану страданий, перенесенных им на хлопковых полях, по тому радушию, с каким во время войны он встречал и ленинградцев, и москвичей, и всех тех, кто против своей воли был сослан туда. Низкий поклон тебе, мой узбек! А нереальные планы продолжают и продолжают спускаться сверху, но теперь, видно, для роботов, а не для людей, если ведомственные начальники и руководство республики не видят за ними ни пылающих факелов, ни высокой детской смертности, ни безработицы, порожденной хлопком, ни ущербности образования студентов и школьников, ни, наконец, безвозвратной гибели Аральского моря. Никто не знает, какими еще бедами обернется трагедия моря. Не занесут ли навеки песок и соль наши долины и реки, поля и сады? История погибших цивилизаций ничему нас не научила. Сейчас все кинулись Арал спасать. Горячие головы и самые ретивые радетели государственных интересов чуть было часть стока сибирских рек в Среднюю Азию не повернули. Спасибо народу, не дали им развернуться. Партия и правительство приняли постановление о срочных мерах по спасению моря и улучшению экологической обстановки в Приаралье. Созданы правительственные и общественные организации, работают целые министерства и ведомства — все во спасение Арала. Минводхоз занят очередными проектами строительства различных каналов и коллекторов. И опять миллиарды народных денег летят на ветер. Под угрозу поставлена жизнь многих сотен тысяч людей, живущих в регионе, увеличивается количество опасных заболеваний, в реки продолжают стекать минеральные удобрения и ядохимикаты, приходят в полнейшее запустение некогда богатейшие пастбища, катастрофически мелеет Арал. А тем временем ведомства продолжают выяснять отношения между собой, выявляют тех, кто больше, а кто меньше виноват в гибели моря, подсчитывают расходы на спасение, спорят до хрипоты на многочисленных конференциях, где каждое министерство блюдет свой интерес. Меры же правительства рассчитаны на десятилетия. Если такими темпами спасать Арал, то завтра спасателей не понадобится. В 1988 году в море не поступило ни одного лишнего кубокилометра воды, а в год оно теряет их до 35. Я решительно ничего не понимаю. Будто все сговорились. Каждый знает, что истина кроется в хлопке, в этом чудовище, пожирающем все живое, и все молчат. А если и говорят, то уж намеками, советами, делают разные предположения. «Надо бы,— говорят неуверенно снизу,— сократить посевы хлопчатника». — «Нет,— говорят сверху решительно,— нам хлопок нужен». Вспомнилась мне узбекская народная сказка «Бей, дубинка», в которой рассказывается об одном старике, поймавшем в сети журавля. А журавль оказался, как это в сказках и бывает, сказочно богатым, пообещал вознаградить старика, если тот его отпустит. Отпустил старик журавля, а назавтра пришел за вознаграждением. Сначала попросил волшебный котел, но после того, как его выкрали у старика, попросил скатерть-самобранку — и ее выкрали у него. Дал ему журавль дубинку волшебную, которая по приказу хозяина избивала всех, кто попадался под руку. И с узбекским хлопком получилось то же самое. Имели мало — захотелось изо-
Сабит Мадалиев. Черный цвет хлопка 215 билия. Соглашались на все условия, пока себе дубинку не выпросили. И гуляет она по республике, потешается, душу себе отводит. Кого заденет побольнее — безработный, чего коснется она — чахнет и засыхает. Бегает народ, дается, чтоб под удар, значит, не попасть, да разве убережешься. Вот и озлобился он, уже и брат на брата косо посматривает. Уже и не рад народ, что дубинку себе выпросил, да поздно уже., Правда, в сказке все хорошо кончается. Старик возвращает себе при помощи дубинки и волшебный котел, и екатерть-самобранку. Только это в сказке. А в жизни, оказывается, все иначе бывает. Не видать счастья узбеку до тех пор, пока дубинка над ним висит... Неиссякаемое чувство вины перед народом своим, перед каракалпаками и туркменами, перед всеми теми, кто стонет под рабским гнетом этого черного чудовища — хлопка, гложет и гложет сердце мое, будто это я виноват в том, что матери кормят детей своих отравленным молоком, будто это я виноват в том, что жизнь на родной земле стала невыносимой... После душного и жаркого московского дня, уже глубокой ночью вдруг хлынул, обрушился на город летний ливень. Я вышел на балкон. Воспоминания и разрозненные мысли отступили несколько назад. Перед глазами прошло последнее — мое возвращение из Ферганской долины в Москву. Как и сейчас, тогда, в самолете, нахлынули чувства, я уткнулся лицом в иллюминатор, горький комок жалости и сострадания ко всем, пережившим ужас и горечь потерь, подступил к горлу...
НАЦИЯ И МИР Три диалога Нация и мир, язык и культура, духовное принадлежат людям сравнительно и материальное, религия и искусство, идентичной мировоззренческой взаимосвязь философии и литературы и их направленности и культурной отталкивание, соотношение науки, религии ориентации. Но мы ограничились тремя и литературы в современном мире... В любом собеседниками. Это Католикос-патриарх обществе эти проблемы неисчерпаемы. всея Грузии Отец Илия II, кандидат И на каждом подступе к их решению философских наук Г. Нодия и доктор рушатся старые стереотипы, рождаются филологических наук, профессор новые. И сколько бы ни было вопросов, Вяч. Иванов. Диалоги ведет Елена еще больше будет ответов, даже если они Юдковская. ОТЕЦ ИЛИЯ II: «Ненависть испепеляет — только любовь может поднять и народ, и человека...» Елена Юдковская. Знакомясь с древнегрузинскими хрониками, воздаешь должное летописцам, их мастерству. Ощущаешь емкость слова, но художественных средств в современном понимании в хрониках не видно. Слово одухотворено как бы одной внутренней силой повествователя. Факты, им сообщаемые, убедительны и без изобразительных средств. Многострадальная земля истерзана, обескровлена войнами. Многострадальный народ, почти два тысячелетия не выпускавший из рук оружия, вынужден весь свой созидательный талант отдавать постоянной борьбе с поработителем. О независимости грузинского народа написано немало. Меня же как читателя, как человека, связанного с Грузией и имеющего там друзей, поражала казавшаяся общей черта: распахнутость, щедрость, терпимость к инакомыслящим. Где истоки этой доброты, этой отзывчивости? Поразительно это человеческое достоинство, в одинаковой степени присущее как воину, так и труженику. Католикос-патриарх всея Грузии Отец Илия П. Прежде всего я благодарю вас и в вашем лице всех, кто обращается к летописям нашего народа, интересуясь не просто событиями, но и теми деяниями, подвигами, которые, оставаясь сами по себе уникальными и неповторимыми, не просто вписываются в Книгу человеческого бытия, но уже составляют ее сущность. История каждой страны, оставаясь частью целого, имеет свои специфические особенности, свою индивидуальность, свою неповторимость. Уникальность исторической судьбы Грузии можно объяснить различными причинами. Одна из них — географическое положение. Грузия всегда как бы соединяла Европу и Азию. Как говорится, с разных концов света вливались в нее мощные волны миграции, ее территорию вдоль и поперек пересекали торговые караванные пути. Все это оставляло здесь довольно ощутимые следы и отголоски: языков, обычаев, культур различных народов. Наш народ не вторил этим отголоскам, а с присущей ему чуткостью воспринимал их. Наша земля издревле была благодатной почвой, где инородные культурные ценности, как равные, созревали на древе нашей исконной культуры, нравственности, бытия. Это древо становилось век от века плодоносней, несмотря на реальную угрозу уничтожения, истребления его корней. Наша щедрая на добрые всходы земля была издревле и мишенью для недобрых целей завоевателей. На протяжении всего своего существования Грузия боролась за самостоятельность, за сохранение своего достоинства, своей территории, своего языка, своей веры. И поразительно, что, ни на миг не выпуская оружия, наш народ на протяжении кровопролитной истории успевал строить, созидать. Е. Юдковская. Удивительно не только потому, что для мирного труда оставалось мало времени, а порой и не оставалось вовсе. Для созидания надо быть свободным от ненависти и мести. Надо быть свободным от чувств, направленных на уничтожение
Три диалога 217 врага, на истребление того, что мешает тебе жить. Здесь даже не то чю грань приходится переступить — нет этой грани у борьбы и созерцания, разрушения и творчества, — а дело в том, что это разные измерения. И не только удивляет, но и поражает, как мог народ, его сыновья и дочери, униженные, осиротевшие, схоронившие своих отцов и детей в земле или рабстве, не просто восстанавлиюать жилища, но и возводить храмы, чеканить картины на золоте и серебрю, ковать орудия труда и филигранные ювелирные изделия. Ведь не для выставок, не для признания современников и потомков. Отец Илия II. Нет, конечно. Это сущность народа. Браться за оружие вынуждает нас необходимость. Смысл существования народа — мирный труд, созидание. Ненависть испепеляет — только любовь может поднять и народ, и человека на высокую ступень, вывести на путь, который ведет к истине. А великая истина независима, вечна. Поскольку в части всегда отражается целое, то я попробую пояснить свое отношение, обратившись к истории грузинского народа. Сущность его характера — доброта, открытость, я бы сказал, детская открытость, В этом я вижу источник нашего спасения, основную причину того, что Грузия не исчезла с лица земли, а осталась Грузией, не утратила своей индивидуальности. Наше доброе отношение ко всем, с кем приходится жить и общаться, — это проявление любви, которая не знает границ. Господь наградил грузин способностью к любви. Как сказано в Священном писании, Бог есть любовь. Бог вдохнул свою сущность в наш народ. И за это мы благодарны Господу. Е. Юдковская. Даже во времена отчуждения и душевной глухоты Грузия по-прежнему оставалась открытой и доброжелательной. Парой это объясняют высокой культурой общения, выработанной веками, имея в виду нечто внешнее, ритуальное. Но ведь культура и нравственность неразделимы. Развиваясь, они объединяют народ в историческую общность. И, наверно, корни нравственности — в национальном единстве не только в данный момент, но и во всей исторической протяженности? Отец Илия И. Народ един, пока его объединяет вера. Утратив веру, он теряет единство, перестает быть народом. Все мы принадлежим не только своему времени, но и прошлому. А изменяя прошлому, мы разрываем генетическую связь е нашими предками. Это путь к вырождению. Прошлое — не просто груз сведений. Это наша жизнь, которая учит нас мыслить, сопоставлять, отличать внешнее от истинного. Единство и вера — это бесценное наследие нашего народа, ибо борьба за единство всегда была борьбой за веру. Веру необходимо выстрадать. И наш народ выстрадал ее в борьбе, в страданиях и лишениях. Еще в I веке апостолы Андрей Первозванный и Симон Кана- нит проповедовали у нас христианство. В IV веке оно стало официальной религией Грузии и было воспринято нашим народом как нечто родное, естественное для него. Христианство исповедует любовь, всеми помыслами христиан, всеми их деяниями руководит любовь, но в полной мере мы узнали силу ее благодатных лучей, став христианами, став добровольно, с великой радостью шагнув на новую ступень духовного совершенства. Это наше неразрывное единство отмечал Илья Чавчавадзе, который не так давно признан нашей церковью святым, канонизирован и отныне зовется Ильей Праведником. По его словам, Христос был распят за нас, а мы были распяты за Христа. Е. Юдковская. Мне бы хотелось припомнить еще одно высказывание Ильи Чавчавадзе, которого уже при жизни называли отцом нации. Он считал, что для грузин хрис- стианская вера являлась не только религией... Чем же еще: основой чувства независимости и национального единства, основой широты взглядов, не скованных никакими догмами и предубеждениями. В Грузии не было крестовых походов против иноверцев и не было ересей. Здесь не преследовали иудеев, о чем с удивлением и восторгом было поведано еще в прошлом веке. Подтверждение этому находишь и в древнегру- зинской хронике «Обращение Картли». Повествование здесь порой ведет сама просветительница Грузии — Нина. Однако хроники подверглись и более поздним редакциям; если бы в Грузии было не то что враждебное, но хотя бы предосудительное отношение к иным национальностям, то многие факты можно было бы замолчать. Отец Илия II. Значит, замолчать истину. Мы считаем, что не случайно хитон Спасителя достался Грузии. И принес его мцхетский еврей Элиох, который был в Иерусалиме и присутствовал при крестной муке Христа. Е. Юдковская. Но не царь стал первым обладателем хитона, а еврейская девушка Сидония. Она умерла, не выпуская из рук этой реликвии.
Ш Три диалога Йлйй Й. Й эТв Тоже фак* напШго прайаелаййя. СйДоййй -^- первая свитая, кбнбнизировайЗай грузийскОй Церковью. ХрйстиайС¥во не признает нав^йональных гра- ШЩ. Сйятые грузинской церкви — этб апостоА АйДрёй Первозванный и великомученица Шушаник, дочь армянского еаейетй, наш Народ в благоговении преклоняет перед йей колена. Me Так Давно CfaA действующим храм Метехй —- храм Пресвятой Богоро- Дйцыг где похоронена сййтая Шушаник. В этом же храме отмечаемся память о муче- йичеегвё Святого Або Тбилисского, йокровнтёля Тбилиси, Або-^-по происхождению араб, и его соотечественники как завоеватели были грузинам ненавистны. Но сам Або принял мучения за веру Христову. И народ оценил эту преданность, воздал должное его духовному подвигу. Роджэн, современник Вахтанга Горгасала,— перс> Бго соотечественники веками пытались поработить наш народ. Но, приняв мучения за веру, Роджэн стал нашим братом, а потом неша церковь канонизировала его как святого. Церковь оставила достоверные описания мученичества святых. Б. Юдковская* Да, грузинская агиографическая литература — это своеобразный урок на будущее. Отец Илия П. Это естественный процесс преемственности. Наше прошлое сложно и противоречиво. Грузия — страна древнейшей культуры, а грузинская церковь — одна из древнейших православных церквей, со своей историей, своими специфическими особенностями. В прошлом, даже самом отдаленном, у нас были цари, были государственные конфликты, были войны. Но у нас никогда не преследовали человека другой национальности или вероисповедания. Веротерпимость — это такая же характерная черта нашего народа, как доброта и открытость. Веротерпимость — это смиренность, это не соглашательство. В веротерпимости мне видится уважение к человеку других убеждений, другой позиции, иного образа мышления. Вспоминается пример из жизни моей семьи. Мой отец был мирянин. Часто приезжали к нему его друзья-ингуши, мусульмане. И, оказывая им все знаки внимания, он всегда уступал им отдельную комнату, устлав ее коврами,— для молитвы. В соседней же комнате по-христиански молилась наша семья. Разйые вероисповедания не мешали нам дружить, общаться. Когда стало известно о выШлке ингушей с Сёбёрйого Кавказа, мой отец предложил своим друзьям усыновить их детей, чтобы те воспитывались в нашей семье, не прерывая связей с родиной. Друзья, конечно, поблагодарили моего отца, но не пожелали расстаться с детьми. Е. Юдковская. А ведь по тем временам это был смелый поступок. То, что делал ваш отец-мирянин, продолжили и продолжаете вы как священнослужитель, как сын своего народа. В доме вашего детства под одйой крышей Молились христиане й мусульмане. А не так давно вДали от Грузии, но в грузинском храме — Крестовом монастыре молились христиане и иудей. Позёольте мне йапомнить об этих неординарных событиях, значение которых для разЁйтия Культуры взаимоотношений трудно переоценить. В 1987 году католикос-патриарх всея Грузии Илия II совершил поездку в Иерусалим. Грузинская делегация. сопровождавшая йатриарха, везла икону Ильи Праведника (Чавчавадзе). Среди встречающих патриарха высоких лиц были и грузинские евреи, несколько лет назад покинувшие Грузию. (Кстати, грузины запретили мне называть их эмигрантами, йо их мнению, это миссйбнёры грузинской культуры в Иерусалиме.) С соизволения патриарха евреи внесли икону в монастырь и расположили ее неподалеку от фрески с изображением Рустайелй. Й затем совместная Молитва — и стерлись границы вероисповеданий, наций* Отец Илия И. Между нашими народами не было граййц, Еврей йришли в Грузию во времена правления вавилонского царя Навуходоносора, за 600 лет До Рождества Христова, они обрели у нас не просто приют, а в-горуф родину. Евреи принесли к нам веру в единого бога, и наша церковь всегда поМнйт об этом. Они принесли к нам высокую культуру, которая йе угасла за два с* половййой тысячелетия. Она раз^ вивалась вместе с нашей — Дохристйайской, дав удивительные плоды. В свою очередь, евреи усвоили наш язык, наши обычай, традиции. И те, кто вернулся йа свою историческую родину, продолжают эти традиции, оберегая и йроповёдуя святыни грузинской культуры. Мы ценим их деяйия, йо не видим б том ничего удивительного, ведь это их сыновйий долг. Да й сами Они считают себя сынами, а не пасынками Грузии. Заглядывай в прошлое, мы находим у наших народов много общего. На грани физического уничтожений й грузины, й еврей отстай* вали свою веру. Господь Шсто посылал нам испытания, во, вероятно, и в этоти йроя- вилась его любовь к нашим народам. Грузин ж &вдъ&а всегда объединяло стремление
Три диалога 219 к знанию как к духовному совершенству. С самой древности наши народы черпали уверенность в книгах и приобщали к ним своих детей, как бы передавая им по наследству веру своих отцов. Это помогло нашим народам не просто выжить, но и со* хранить свой интеллект, свой генотип. Е Юдковская. И традиции. Ведь духовные связи между Палестиной и Грузией идут из древности? Отец Илия П. Взоры христиан всегда были обращены к Иерусалиму, центру мировых вероисповеданий. Уже в IV веке, во времена правления первого христианского царя Мириана, в Иерусалиме был построен Крестовый монастырь. Это великая наша святыня. В Крестовом монастыре подвизались на поприще духовного совершенствования многие видные представители и нашего народа. Здесь закончил свои дни Руставели. Крестовый монастырь всегда был достоянием грузин, но в последнее столетие ввиду различных обстоятельств взносы сюда не поступали, монахи не приезжали и монастырь самопроизвольно перешел к греческой общине. Сейчас он в ведении Иерусалимского патриарха. Крестовый монастырь веками. был связующим звеном между Грузией и Палестиной. МЫ считаем, что эта традиция должна быть продолжена. Я послал письма на имя патриарха и на имя премьер-министра Израиля с просьбой передать монастырь грузинской церкви. Надеемся, что историческая справедливость будет восстановлена. И, когда монастырь снова станет достоянием грузинской церкви, мы предполагаем выделить там несколько комнат для музея, где будет наглядно отображена история культурных взаимоотношений грузин и евреев, их взаимовлияние. Думаем предоставить в монастыре помещение и для молитв иу* деев. Это еще больше поможет нашему единению. Е. Юдковская. Говоря о Крестовом монастыре, нельзя не вспомнить и другие монастыри, которые были и остаются центрами религиозной и культурной жизни Грузии. Связь культуры и религии неоспорима. Даже и не о связи следовало бы говорить, а о единстве, ведь искусство — это исповедь. А исповедь требует самоотдачи, что уже само по себе творчество. Но, что такое самоотдача, прекрасно знали те, кто в монастырях, в храмах, в кельях бодрствовал по ночам, мыслил, творил, создавая великую культуру. Отец Илия П. Сегодня, обращаясь к древнегрузийской литературе, мы всегда вспоминаем тех великих подвижников, которые создавали оригинальную духовную литературу, переводили, творили в Кельях монастырей не только в Грузии, но и далеко за ее пределами. Это помимо Крестового монастыря в Иерусалиме, конечно, монастырь святой Екатерины на Синае, Иверский монастырь на Афоне, Петриционский, или, как он Сегодня называется, Бачковский — в Болгарии. Это не просто сфера распространения грузинской духовной культуры. Где бы ни родилось слово истины — в Грузии или за ее пределами,— оно всегда имело большое воздействие на тех, к кому было обращено. У культуры и религии одно происхождение, один источник духовности. Это внутренняя сила, которая была и не иссякла в нашем народе. Мы, христиане, называем эту внутреннюю силу божественной благодатью, есть молитва, которая читается во время рукоположения дьякона или священника. Божественная благодать «всегда немощная врачующая и оскудевающая восполняющая». Но Для того, чтобы восполнить эту недостачу, чтобы исцелить эту немощь, человек должен быть готов к приятию божественной благодати. Требуется внутреннее очищение, стремление к святости, аскетизм. Я думаю, что и человек искусства сегодня только путем самоотречения может создать Истинное произведение. 1« Юдковская. «Служенье муз не терпит суеты». Искусство, как и религия,— это познание. Процесс этот Мучителен, поскольку мучительно восхождение, а уж тем более обретение высшей идей- Знание безнравственно без высшей идеи, в лучшем случае, Оно становится холодной эрудицией» Какая высшая идея питала и поныне питает гру- эинекое искусство и литературу? С вашего позволения, й попытаюсь сделать некоторые предположения. У истоков грузинского православия стояли выдающиеся личности, определившие судьбу как Церкви, так и грузинской культуры. Я говорю о приз- наййи грузинской церковью уже в V веке диофизйтства, то есть единства Божественной и человеческой сущности Христа. Отец Илия Й. Это признание не было волевым решением. Оно как бы следствие поведения и мировосприятия нашего народа. Человеческая природа являет собой уни- кальлую ценность, и Господь Иисус Христос воспринял ее и с этой человеческой при-
220 Три диалога был вознесен на небо. И мы верим, что человеческая природа в лице Христа является частью Святой Троицы, частью Божества. Отвергать или унижать человеческую, материальную сущность неразумно. Когда мы говорим о единстве человеческой и Божественной природы, мы говорим о гармонии, цельности, единстве мира и Божества. Наш народ добровольно воспринял и исповедует это единство. А ведь любое великое творение искусства — это внутренний мир народа, автопортрет* если так можно выразиться, его мироощущения. Е. Юдковская. Эта цельность обеспечила существование и развитие такого удивительного союза: сердце в согласии с разумом. Союз всегда основан на равноправии. Я имею в виду сосуществование науки и религии. Возможно ли в современном мире это сосуществование? Отец Илия И. Великий русский ученый-физиолог И. Павлов считал, что мышление — это малый разум, а сердце — большой разум. Когда Господь спросил премудрого Соломона, что дать ему, то Соломон ответил: «Даруй же рабу Твоему сердде разумное, чтобы судить народ Твой и различать, что добро и что зло». Во все времена в любой стране союз ума и сердца предполагает гармонию, без этого союза не могло бы развиваться общество. О том, что наука и религия противостоят друг другу, сказано и написано за последние десятилетия немало. Но возможно ли такое противостояние, такой противовес, когда мы имеем дело с совершенно различными областями: духовной и физической? Они не противоречат друг другу, а взаимно дополняют. Наука и вера принадлежат к совершенно разным типам познания, но объединяет их человек: и то, и другое входит в поле деятельности человеческой мысли. Сами ученые нередко признают, что наука порой бессильна объяснить то или иное явление физического порядка, не говоря уже о духовном. И на пороге третьего тысячелетия человек остается загадкой не только для науки, но и для церкви. Мы можем только предполагать, но не можем быть полностью уверены, что он поступит так, а не иначе. Сейчас во всем мире наблюдается большее тяготение к духовным ценностям. Наша страна не исключение, хотя за последние десятилетия было немало негативного высказано в адрес религии, отвергалась полностью ее роль и значимость для развития человека. Считалось, что со временем религия отомрет, и в этом виделась закономерность. Отторгнув человека от религии, мы тем самым нарушили его душевный покой, цельность, погасили ту искру, которая одухотворяла и наполняла смыслом жизнь. Образовалась пустота, которая согласно всем законам природы не может быть незаполненной. Лишившись Бога, человек стал идолопоклонником. Пустота заполнилась идолами, которые в годы бездуховности обрели высокий общественный статус. Человек становился неуемным потребителем, в этом он не знал и не чувствовал предела. Поклонение материи всегда приводит к разрушению нравственности. Но я верю, и это подтверждено самой жизнью, что у человека в какой-то момент сказывается иммунитет против всего ложного. Есть же здоровое начало, и оно взывает к духовному очищению. И когда мы говорим сегодня о перестройке общества, то, безусловно, имеем в виду духовное обновление, когда из-под наслоений всего чуждого, противоестественного человеческой природе оживет исконное для нее: боль, сострадание, терпимость. Е. Юдковская. Говоря о союзах и противостояниях, сегодня, наверное, нродук- тивней искать не противоречия, а точки соприкосновения, не различия, а общность — в культуре, в образе жизни, несмотря на различные социальные системы и вероисповедания? Отец Илия Н. Молясь перед крестными страданиями, Спаситель произнес слова, ставшие основополагающими для христианства: «Да будут всё едино». Каждый должен любить и почитать своих предков, знать и гордиться своей историей. Но в то же время мы должны уважать другие народы, их историю, их культурные ценности. Мы должны учиться друг у друга, поскольку все мы в этом мире ученики. Христианство всегда призывало и призывает к взаимопониманию, к общению, а значит, и к взаимообогащению. Отклонение от истинной религии приносит тяжелые последствия: вражду, возвеличивание одной нации, культуры, личности. Духовные служители, представляющие в Советском Союзе различные вероисповедания, неустанно поддерживают и направляют стремления своих прихожан к искоренению антагонизма в нашем обществе. Ведь это единственная возможность выжить, сохранить род человеческий и самое значительное, что нас объединяет сегодня,— религию, культуру и науку.
Три диалога 221 ГЕОРГИЙ НОДИЯ: «Не слияние, а диалог» Елена Юдковская. Культура формирует нацию. Это уже стало истиной, которую редко обходят вниманием критики, философы или литературоведы. Но порой и истины вызывают сомнения. Кто кого формирует? Вопрос, по-моему, спорный, Георгий Нодия. Думаю, что, «изрекая истину», мы говорим не о временном, а о сущностном. Что касается времени, то этот процесс может идти в двух направлениях — с замедлением и опережением. Е. Юдковская. Но независимо от этого существует ли нация как психофизический организм со всеми присущими ей этническими чертами? Мы не в состоянии подсчитать эти временные дистанции, установить какие-либо пропорции опережения или замедления. Продуктивней говорить о сущностном смысле нации, накопление которого почти всегда совпадает с формированием культуры. В качестве примера сопоставим пути и особенности развития двух наций, чьи культуры наиболее близки вам, Георгий Отаро- вич,— это русская и грузинская. Нации несхожие, культуры же их, по крайней мере, уже тысячелетие соприкасаются. Г. Нодия. Верно. Соприкосновение их или относительная общность — в погранич- ности. Возникновение, а особенно развитие русской культуры явилось как бы рефлексией по поводу отношения к Востоку и Западу, выразившись мировоззренчески в славянофильстве и западничестве. То есть сама проблема Востока — Запада сразу же стала индикатором русской культуры. Грузинская культура тоже пограничная. Это христианская культура, средиземноморская по своим историческим корням. И между тем волею тех же исторических судеб она стала форпостом христианства на востоке в окружении мусульманских стран. Пограничность, кстати, проявлялась и проявляется на всех уровнях: бытовом, культурном, политическом, на уровне самосознания личности и на уровне государственном. И здесь можно говорить не просто о пограничности как факте, но и об осознании этой пограничности, о своеобразной традиции культурного осмысления этой пограничности. Е. Юдковская. И это отношение у русских и у грузин вы считаете сходным? Г. Нодия. Нет, различным. Славянофильство принимало эту пограничность как нечто позитивное, можно сказать, как знамение. Есть Запад, есть Восток, Россия — синтез. Но и у нее свое предназначение. Острое разделение западничества и славянофильства на всех уровнях продолжалось в России долгие годы, порой неосознанно. При этом русская интеллигенция по воспитанию всегда была скорее западнической, европейской. В Грузии такой четкой границы никогда не существовало. На бытовом, а особенно на политическом уровне всегда ощущалось преобладающее влияние Востока. Но Грузия всегда осознавала себя (это касалось не только элитарного сознания) христианской страной, окруженной чужеродными ей культурами. Отталкиваясь в быту от Востока мусульманского, нация всегда своим культурным самосознанием была ориентирована на европеизм, стремясь к средиземноморской культуре как к истинной духовной родине. Повторяю, в Грузии в отличие от России не было таких ярких мировоззренческих противопоставлений — кто мы: Запад или Восток, европейцы или азиаты? Но осознание собственной пограничности было и остается, наверно, поныне стимулом развития как нашей нации, так и культуры. Е. Юдковская. Возможно, это стало и стимулом ее высокой духовности, помогло сохраниться в условиях двухтысячелетней угрозы уничтожения. Несмотря ни на что, сохранить свою самобытность. Г. Нодия. Не спорю. Но есть и что-то более материальное, почти рукотворное, что удерживало и формировало эту самобытность, личностность. Историки считают, что здесь большую роль сыграли причины экономического порядка. В Грузии в отличие от многих восточных стран довольно рано и успешно сложилась европейского типа феодальная структура собственности. То есть в противовес общинной собственности мусульманских стран и России здесь развивалась частная собственность. В этом так же сказалась проевропейская ориентация. Такой индивидуализм способствовал развитию личностного принципа и официального закрепления его в народной жизни, в экономическом укладе и соответственно в культуре, в мировоззрении. Личностью, а если точней, христианином-личностью осознавал себя каждый — от царя до про-
222 Три диалога стого землепашца. И потому христианство было не просто религией, вероисповеданием — это была духовная защита от мусульманства. Е. Юдковская. А между тем и Россия, и Грузия, их самобытные культуры развивались не в изоляции. Каждая из них испытала довольно мощный заряд иного, порой чужеродного влияния. Г. Нодия. Я бы назвал его не чуже^, а инородным. Прежде всего, как и всякая христианская культура, российская и грузинская литературы начались с переводов Библии. Но и впоследствии, осваивая и усваивая ту традицию, которую сегодня называют общечеловеческой, обе эти культуры в силу исторических причин и географического положения оставались открытыми для всех веяний и ветров. Е. Юдковская. Так родился сложный сплав культуры, национальной, поскольку национальный феномен не был задушен. Несмотря на то, что влияния не всегда были благотворными,— впрочем, так всегда думали современники. Но сегодня совет Чацкого учиться у китайцев «премудрому незнанью иноземцев» может касаться чего угодно, только не культуры, даже бытовой. Г. Нодия. Да, боязнь инородных влияний — нередко удел современников. Конеч- k но, влияние может быть обогащающим фактором, но может стать и реальной опасностью. Все дело в том, насколько воспринимающая культура способна переварить значительную долю чужого и уберечься при этом от эклектизма. Е. Юдковская. В Грузии так не случилось. И поныне грузинские писатели, художники не страшатся прямого и косвенного общения с иноземцами, не скрывают своего восхищения тем, что достойно восхищения, не отталкивают того, что достойно изучения. Г. Нодия. Инстинктивный страх этого общения выдает слабость и даже нищету не столько культуры, сколько тех, кто мнит себя ее представителями. Среди причин, позволивших грузинской культуре сохранить национальную самобытность, традиционно называют христианство. Это так. Но я думаю, что не менее весомую роль здесь сыграло то, что принято считать национальной гордыней. Заявления типа «в таком-то веке мы уже были тем-то» в быту воспринимаются иронично и даже с осуждением: это-де чванство. Но для того, чтобы остаться самим собой, чтобы сохранить свою национальную основу, надо чувствовать, надо осознавать себя сыном древней культуры. Е. Юдковская. Иные национальные черты не приемлешь часто в жизни, но приемлешь в литературе. Как ни парадоксально, но то, что озадачивает в жизни, в искусстве зачастую выглядит привлекательно. Не уверена, что прототип Даты Туташхиа вызвал бы столько же симпатий и восхищения у русских, как литературный персонаж, описанный Чабуа Амирэджиби. Как объяснить существование таких перепадов восприятия? Г. Нодия. Что ж удивительного? Как ни прискорбно, реальным страданиям мы сочувствуем меньше, чем литературным. Е. Юдковская. Видимо, тут дело в концентрации, в квинтэссенции страданий, озарений и даже поступков, которые в реальности подчас остаются незамеченными. Но источником симпатии и сострадания, наверно, может быть личность писателя. Г. Нодия. Есть и противоположное мнение: личность писателя не должна быть ярко выражена в произведении. Я думаю, что эти варианты восприятия обусловлены уже различием реальности и мира художественных обобщений. Туташхиа в Москве, верней, его прототип — это Туташхиа «для москвичей». Ведет-то он себя естественно, но действия его выглядят странными, поскольку сфера их проявления неадекватна, «противоестественна». В произведении же иноязычный читатель соприкасается с каким-то глубинно-таинственным срезом национальной жизни, он имеет дело не с эмпирическим Туташхиа, а с его сущностью. Е. Юдковская. Иначе, с национальным характером как сгустком народного духа? Г. Нодия. Я бы сказал, с вариантом национального характера. Не верю, что национальный характер — это что-то единое, легко поддающееся описанию. Есть множественность, которая реализуется на психическом уровне в различных проявлениях персонально национального духа. Литература же, типизируя, как бы концентрирует эту особенность. Е. Юдковская. И тогда варианты национальных характеров, даже не давая полного представления о нации, уже вызывают интерес к ней, к ее представителям. Наверное, ни одно прямое общение иностранца с русским не вызвало такого интереса к русскому народу, как персонажи Л. Толстого и Ф. Достоевского. И, хотя множественность остается, пустые места, незаполненные клетки этого кроссворда характеров
Tim диалога 223 читатель уже будет заполнять сам, общаясь, соприкасаясь с народом в реальности. Импульсом же для общения, изначально заряженного симпатией, становится культура. Г. Нодия. Желательно, чтобы этих клеток, этих недостающих звеньев было как можно меньше. Ведь восстанавливать их читатель будет, отталкиваясь от известного ему по литературе. Мировой кладезь, или свод культурных ценностей, которые получили признание, формируется порой произвольно и даже случайно, поскольку это зависит от внекультурных факторов. Конечно, есть вершины, которые бесспорны. Но, когда вкладу того или иного народа в мировую культуру придают спортивный характер, характер рекордов в достижении мирового литературного Олимпа, тогда теряются естественные связи с отправной точкой, а именно, с национальной культурой. А она-то многообразна, емка и противоречива, что уже не позволяет исчерпать ее какой-то чертой, каким-то характером, осознанно или неосознанно выбранным, вычлененным из этого многообразия. На мой взгляд, оптимально выразил грузинский дух, грузинский характер писатель Д. Клдиашвили. Он мало известен, нет у него популярности за пределами республики. Но, мне кажется, он уловил какую-то национальную особенность, неповторимость грузинского характера. Иное дело, как. это воспринимается, отзывается. Е. Юдковская. Вы упомянули о внекультурных факторах, как бы способствующих признанию международной аудиторией тех или иных национальных ценностей. Простите, но мне, видимо, из-за какой-то социальной ограниченности знакомы только культурные факторы. К примеру, посредником между национальной культурой и иноязычной аудиторией был ц остается перевод. Так, благодаря французскому ученому Мари Броссэ уже в XVIII веке просвещенная Европа познакомилась с древнегрузин- скими хрониками «Картлис цховреба» и внесла их в свод мировых ценностей. Точно так же мировая сокровищница обогатилась поэмой Руставели «Витязь в тигровой шкуре» благодаря первому переводу английской писательницы Марджори Уордроп. Сегодня роль посредника между оригиналом и переводом играет и литературная критика. И все же если отбросить некоторые объективные и субъективные причины, то, наверное, можно представить себе, какие нужны условия или гарантии, чтобы сугубо национальное произведение не только вызвало интерес у иноязычного читателя, но и стало явлением иноязычной культуры, общественного мировоззрения, конечно, в случае идентичного художественного перевода. Г. Нодия. Любое культурное деяние конкретно, оно коренится в истории общества, нации, государства. Что же оно такое, культурное деяние, будь то произведение литературы, искусства, просветительская или философская мысль? Это всегда ответ на конкретную культурно-историческую ситуацию и одновременно это ответ на человеческое чувство, на общественное событие в своей стране. Каким-то чудесным образом этот конкретный ответ становится интересным другим народам, другим культурам. Но чудо может свершиться лишь в том случае, если это действительно конкретный ответ на конкретную ситуацию. Е. Юдковская. То есть, в контексте своей страны, своей нации? Но случается, что внимание приковывает как раз то произведение, об авторе которого говорят: он вне нации! Г, Нодия. Или еще —над нацией. Мне кажется, в этом определении сказывается чисто бытовой подход к феномену нации. Скажем, народная музыка — национальна, а Бетховен — для всех. Но каждое истинно художественное произведение не только национально, но и сверхнационально: оно и для всех* Е. Юдковская. Однако «сверх» — это духовная площадка, одна из площадок, поскольку дух беспределен. И этого «сверх» достигает художник, как бы оставляя нацию «позади». Нет, тут дело не в том, что он «выше» других своих соотечественников. И эти «вне» и «над» — временны. Возможно, они являются преддверием национального, предвестием его в устах того или иного художника. Но, даже будучи вне нации, оно, как говорится, завоевывает себе место под солнцем мировой культуры как национальное. Г. Нодия. Если художник достиг какого-то уровня восприятия, мировоззрения, а следовательно, и духовности, то, значит, в его лице этого достигла и нация. Конечно, вольно нам резюмировать, имея перед глазами результаты. Е. Юдковская. Однако полезно обращаться к опыту, кратко сформулированному: нет пророка в своем отечестве.
224 Три диалога Г. Нодия. Но, гю-моему, и современники, и те, кто нас будет судить более высокими критериями, должны исходить из того, что суть национального может быть извлечена только из истории нации. А нация — это единый, целостный организм, с прошлым, настоящим и будущим. Мы исследуем прошлое, оцениваем настоящее, но недооцениваем будущее. А может быть, оно и есть то, что «сверх» или «вне» нации, подсказанное художником. Е. Юдковская. Жизнь, конечно, рассудит. Хотя судить уже и мы в состоянии. Выходит, что, лишенная одного из компонентов, нация как бы лишается и своей историчности, и своей перспективы? Это всегда соотносят с эмиграцией, у которой есть прошлое, настоящее и даже будущее, но только в первом поколении, редко — во втором. Следовательно, сохранить национальную суть в эмиграции невозможно? Г. Нодия. Да, это правило. Но есть и исключения, и довольно внушительные. К примеру, еврейская и армянская диаспора, их животворность на протяжении тысячелетий, а следовательно, и незатухающее национальное самосознание. Ведь, по сути дела, национальное самосознание — это осознание национальной миссии. Сохраняя в диаспоре религию, язык, укрепляя традицию экономических связей, евреи и армяне, безусловно, выполняют историческую миссию: сохраняют национальный дух. Е. Юдковская. Причины этой стойкости тоже историчны. Чтобы сохранить себя в изгнании, нужно ощущать себя частью единого целого. И именно это постоянное чувство удерживает над пропастью полнейшей ассимиляции народы, которые уже и изгнанниками не назовешь. Г. Нодия. Да, скажем, таковы ассирийцы. Но это исключительный пример: утратили национальную культуру, столько веков живут без государства, а национальное самосознание сохранили. Я вовсе не собираюсь сталкивать правила с исключениями, сопоставлять и противопоставлять их. Для этого есть статистика и социология. Но, говоря о сохранении или утрате национального самосознания в эмиграции, нельзя отрицать и такой факт, как личностное усилие. Личность и мир нации — эта связь существует вне зависимости от государственных и идеологических границ. Личность как бы вписана в мир нации, который является для нее социально-культурной реальностью. Личность рождается в этом данном, вернее, «предданном» ей мире, живет, реализует, осознает себя в нем, преобразует, отрицает именно его, отталкивается от него и выходит по дорогам или тропинкам, заданным нацией. Е. Юдковская. И, даже если попадает в другой мир, ощущает его боль, как боль чего-то ампутированного? Г. Нодия. В этом-то и ностальгия, когда ощущаешь обрыв духовной нити, связывающей тебя с предданным миром. Чем занимаются русские эмигранты, особенно интеллигенты? Издают журналы на русском языке, читают лекции о русской культуре, живут, мыслят, не прерывая этой связи. Без мира нации личность не может существовать. Е. Юдковская. Если его нет, личность создает иллюзию. Г. Нодия. Или становится другой личностью. Е. Юдковская. Но между тем, создавая иллюзию, она может стать мостиком для сближения культур. Г. Нодия. Может, если это духовно сильная личность, которая создает сильное духовное поле. Правда, в условиях диаспоры или эмиграции это психологически нелегко. Е. Юдковская. И все же у нас есть примеры такого подвижничества, культуртрегерства в самом позитивном смысле этого слова. Возьмем подвижническую деятельность грузинских евреев в Иерусалиме. Это поистине новый, до сих пор неведомый факт, когда нация несет миру не свою собственную, а иную культуру, приобщая к ней другие народы. Г. Нодия. Да, грузинские евреи — это небольшой островок грузинской культуры за пределами нашей страны. И это в одинаковой степени дорого как нам, так и нашим соотечественникам, официально бывшим. А на самом деле духовные границы порой проходят по нью-йоркским и парижским кварталам, где не просто не угасает доброжелательность, признательность к родине, но и вырабатывается новый, более острый взгляд на нее издалека. Е. Юдковская. «...видится на расстоянье». Этого никогда не отвергала русская литература. Напротив, такой взгляд необходим для полноты видения художника как в 13 ДН № 1 ЭО
Три диалога 225 прошлом, так и в нынешнем веке. Остается только сожалеть, что эта естественность нарушалась... Г. Нодия. Но вопреки этой противоестественности полнота видения проявилась в творчестве Бунина, Набокова, Бродского. Конечно, это сильные личности. Но их творчество, не угасающее в условиях трагической отторгнутости,— это одновременно свидетельство силы национальной культуры. Конечно, неэтично утверждать, что такая трагедия для художника оборачивается благом. Е. Юдковская. Неправомерно требовать от художника силы, какой-то ежедневной борьбы, засучивания рукавов для драки — это непродуктивное занятие для писателя. Но уж коль так случилось... Г. Нодия. К сожалению, выживают самые сильные. Е. Юдковская. Но не обязательно самые талантливые. Это ни в коей мере не касается Бунина, Набокова или Бродского, чьи произведения, слава богу, официально реабилитированы. Но эмиграция — это не только трагедия личностная, это и трагедия национальной культуры. Однако не меньшей трагедией является скрытое духовное отторжение от нации, иными словами, внутренняя эмиграция. Г. Нодия. Такое отторжение от нации — явление, довольно распространенное теперь. В каждом многонациональном государстве считается престижным принадлежать доминирующей нации. Отторжению способствует ограничение социальных прав той или иной нации. Ничего подобного в нашей стране, казалось бы, не может быть. Но долгие годы у нас настойчиво внедрялась идея сложения наций. Мало того, это слияние считали естественным процессом, потому умней всего казалось не мешать ему. История доказывает несостоятельность этого тезиса. По моим наблюдениям, пик идеи «отторжения» от нации прошел. Сегодня мы наблюдаем рост национального самосознания не только в нашей стране — во всем мире. К этому привели контакты наций, которые имели целью... слияние. Постепенно культивируясь, национальное чувство обретает формы движения. И события и в Казахстане, и в Нагорном Карабахе, и в Грузии подтверждают, что умная политика — это умение считаться с нацией как с реальностью, не сводимой только к экономическому и социальному статусу. Е. Юдковская. Но отторжение от нации может ведь и продолжаться, хотя это уже будет дело выбора личности. Могут быть две параллельные возможности: сливаться и не сливаться. Правда, политика слияния всегда ощущала реальное противодействие со стороны национальных культур. Реальное, поскольку культуры оставались национальными всегда, вопреки любым веяниям и кампаниям. Г. Нодия. Вопрос слияния национальных культур не так уж нов. Он был выдвинут классической европейской философией, исповедующей монологизм европейской культуры, что наиболее ярко проявилось у Гегеля и Канта. Существует как бы одна истина, которую можно в полной мере объять, познать. И соответственно возможна абсолютная культура как носительница этой абсолютной истины... Этот монологизм вытекает из философии, признающей идеал абсолютного знания. Естественно, если возможны абсолютная истина, философия и культура, то должна быть и одна абсолютная национальная общность или национальный синтез. Национальная множественность — это «недостаток», который терпим, пока мы находимся на пути к единой абсолютной культуре. Достигнув абсолюта, эта множественность неизбежно изживает себя. Е. Юдковская. Выходит, монологизм мышления достался нам по наследству? И оказались мы не только сторонниками его, но и противниками. Ведь исчезновение множественности означало бы не синтез нации, а абсолютное превосходство одной нации, как мы знаем из истории, немецкой, например. Г. Нодия. Возможно, в идеале немецкая классическая философия этого не предполагала. Однако ее тяга к абсолюту неизбежно сводилась к национальному мессианству, то есть наиболее соответствующей абсолюту признавалась собственная культура. У Гегеля такое отношение было к германской культуре. Жизнь доказала несостоятельность этих тенденций. Е. Юдковская. Не только жизнь, но и смерть. Ведь две войны нынешнего века были одновременно войнами за господство одной абсолютной нации и, даже язык не поворачивается, абсолютной «культуры». Возможно, абсурдность этих идей доказал разум, если можно так сказать, абсолютный разум. Г. Нодия. Я бы сказал, динамика человеческого мышления. Классический монологизм зашел в тупик. На смену ему, что было задано движением человеческого ра- 15 «Дружба народов» № 1.
226 Три диалога зума, пришел плюрализм. Двадцатый век вынужден был стать терпимым к многовариантности культур. Абсолютная истина остается — как ориентир. Но движение к ней осуществляется не через слияние наций, а посредством диалога наций, личностей, мнений, ценностных ориентации. Универсальность осуществляется за счет взаимопонимания культур при осознании дополнительности, а не конкурентности. Е. Юдковская. Выходит, человечество признало свое несовершенство? Ведь любая культура несовершенна, но в этом-то ее неповторимость и ценность, в этом и своеобразие ее взгляда на мир «со своей колокольни». Г. Нодия. Всякая культура есть взгляд «с одной стороны». Нет такой точки, где человек, если он не бог, в состоянии видеть все идеально. Полнота видения мира осуществляется через дополнительность частных, несовершенных видений мира. Е. Юдковская. И выражением этой полноты, наверное, является мировая культура или ее квинтэссенция — сокровищница, обогащенная этими принципами видения? Но ведь опять-таки синтез культур. И у каждой своя нравственность. И, как их ни складывай, абсолютной нравственности не получится. Г. Нодия. Конечно, любой абсолют — это лишь ориентир, который нас объединяет в нашем стремлении к совершенству. Е. Юдковская. Но и ориентир этот иллюзорен? Г. Нодия. Безусловно, его нельзя описать, потому что это будет субъективное, чисто национальное описание и представление. И, кажется, сейчас я могу пояснить, почему любой вклад в мировую культуру относителен. Мировая культура как термин и понятие порождена романтическими представлениями. Если их несколько приземлить, то получится, что «сокровищница мировой культуры» — это некий сундук, куда складывается все, что этого достойно. Сундук становится безнациональным, национальности за ненадобностью отмирают. Конечно, сокровищница — это условный образ. Но формирование его как чего-то безнационального, как какого-то социально-культурного «универсума» всегда будет произвольным и зависеть от причин метафизического свойства. Признав свое несовершенство, мы как бы вышли из оцепенения самолюбования, самообольщения. И это уже движение, хотя я не берусь определить его направление. Е. Юдковская. Вероятно, это движение от детства к зрелости? У детей все-таки значительно больше общих черт, наклонностей, чем у взрослых. Взрослея, мы обретаем различия, и нам труднее понять друг друга. Так ведь? Г. Нодия. Да, так, потому что мы становимся личностями. А личность — это включенность в историю, в общественный процесс, в мир нации. И это многовариантность проявления нации и человечества. Что же касается взаимопонимания, то оно возможно лишь при различиях как у личностей, так и у наций. ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ: «Проблема возрождения русской культуры касается очень многих национальностей» Елена Юдковская. Мой первый вопрос: о национальной задаче русской литературы. Напомню одно рассуждение. «Вот я и сказал, что хотел сказать: но тяжелое раздумье одолевает меня. Может, не надо было говорить этого. Может быть, то, что я сказал, принадлежит к одной из тех злых истин, которые, бессознательно таясь в душе каждого, не должны быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными, как осадок вина, который не надо взбалтывать, чтобы не испортить его». Эти слова принадлежат молодому графу Л. Толстому, автору художественных очерков, впоследствии названных «Севастопольскими рассказами». Но эти тяжелые раздумья не покидали писателя на протяжении всей его творческой жизни, писателя, может быть, одного из немногих сказавших правду о войне, о русском характере и вообще о человеке, этом неуправляемом поле, которое так трудно, да иной раз и неуместно дифференцировать на положительные и отрицательные заряды. Все это была литература, взыскующая истины. Наша же современная литература, неплохо преуспевшая в сладкозвучии, нынче успешно тренируется в высказывании злых истин, но не перестает ли она быть литературой, превращаясь в паралитературу, в миф о ней? Я не говорю об отдельных писателях, но уже появился
Три диалога 227 целый поток литературы, который, низвергаясь, не утоляет жажду, а напротив, разжигает ее. Что же утеряно из того, что ставило нашу литературу на одно из значительных мест в мировой культуре? Что еще пока не размыто? Или я не права и нет серьезных поводов для беспокойства? Вяч. Иванов. И правы, и не совсем правы. Картина, нарисованная вами, несколько мрачновата. Однако в ваших рассуждениях есть своя истина. Поневоле вспоминается старое изречение, еще из XIX века: мол, в России литература служит заменой отсутствующих учреждений. И это продолжается до сих пор. Действительно, русская литература всегда была занята другими, важными для общества задачами больше, чем собственно эстетическими. Кстати, эта участь коснулась не только литературы, но и искусства, поскольку в русском обществе недостаточно были развиты право, история и философия. Хорошо или плохо, что Достоевский был не только писателем, но и философом? Конечно, замечательно, что так случилось, иначе бы не было такого мощного явления, как русская литература. Но такую ношу, пускай и добровольно, писателю пришлось нести, поскольку в те времена еще не была развита русская философская мысль (я не говорю о ранних этапах развития натурфилософии под влиянием Шеллинга и отвлекаюсь от Чаадаева, стоящего особняком). А религиозная философия стала развиваться у нас только после Достоевского, под влиянием Достоевского, даже в какой-то степени параллельно с развитием его творчества. Вспомним дружбу писателя в последние годы жизни с молодым Владимиром Соловьевым, эта связь, возможно, отразилась в преображенном виде в «Братьях Карамазовых». Как отдельная мировоззренческая система, русская религиозная философия сформировалась после Достоевского. Русская литература была не только литературой, она выполняла или пыталась выполнять и большие общественные, политические задачи. Это наша традиция, которая всегда привлекала внимание и интерес представителей других литератур, но ведь истоки-то ее не были никем из иностранцев поняты. Мы это хорошо понимаем. И сейчас перед нами вопрос: можем ли мы надеяться, что в ближайшее время появятся квалифицированные исследования по новейшей истории, которые освободят писателей от необходимости исторических изысканий? Я сейчас читаю «Март Семнадцатого» А. Солженицына. Это в значительной степени историческое произведение. Один известный западноевропейский историк Советского Союза говорил мне, что довольно высоко оценивает специально историческую сторону этого произведения. Но это точка зрения специалиста. А мне в этом произведении слишком видна переработка исторических документов, включение их в художественную ткань. Разрушает ее это или, напротив, включение органично (как это было, скажем, у Л. Толстого) — вопрос иной. Я знаю, что отправным, исходным материалом для Солженицына были среди других книг «Записки о революции» Суханова, где события революционных дней довольно подробно изложены по личным впечатлениям (их, кстати, собираются у нас переиздать, что было бы весьма целесообразно). Не вина Солженицына, что в «Март Семнадцатого» ему приходится включать куски протоколов Государственной думы и другие исторические документы. Если бы многие исторические документы были изданы и прокомментированы специалистами, писателю не пришлось бы заниматься подобной работой, в какой-то степени отвлекаясь от решения чисто художественных задач. Я привожу пример вынужденной деятельности крупного писателя. Не хочу говорить о произведениях, чья художественная ценность представляется мне сомнительной. Но, повторяю, даже высокохудожественные произведения крупных русских писателей часто перегружены посторонними сведениями, что никак не соотносится с литературой как таковой, ее изначальным предназначением. На мой взгляд, это не просто веяние, это принцип, причем принцип именно нашей литературы. Хотя уже с начала нынешнего века раздавались голоса видных деятелей искусства и литературы о том, что культура должна объединять различные сферы общественного сознания. Это, конечно, тесно связано с общим настроением в мире, с беспокойством человечества о будущем, с тревогой о судьбах цивилизации. И потому культура как наиболее чутко воспринимающая система хочет быть рупором этих настроений. Но при всей глобальности и актуальности нынешних проблем я думаю, что и сегодня в каждой области желательно делать то, что профессионально необходимо и закономерно. Писатель — это тот, кто, видимо, все же создает прежде всего литературные, художественно ценные тексты. И если наши историки, наши философы, наши специалисты в области права освободят писателей от этой дополнительной, излишней для искусства как такового нагрузки, если публицистика, станет и впредь выполнять свои функции, не связанные с художествен-
228 Три диалога ной литературой, тогда (при условии еще множества существенных «если») появятся предпосылки для развития в России собственно художественной литературы. Е. Юдковская. Следовательно, размыты художественные критерии? А порой и забыты,.. И в этом убеждает не только проза или поэзия, но и критика, «ахающая» по поводу, как сейчас говорят, забытых произведений. Конечно, это следствие, менять надо причины. А они-то коренятся в нашей полной изоляции от, если можно так выразиться, мирового литературного процесса. Вяч. Иванов. Действительно, многие задачи, которые сегодня решает американский и европейский авангард в литературе, для нас труднодоступны, потому что мы заняты другими проблемами Авангарду свойственна игра с материалом, даже ироничное отношение к нему. В наших условиях развить это качество крайне нелегко. Конечно, у нас были замечательные представители авангарда в 30-е годы: Хармс, Олейников, другие обэриуты, Вагинов.,. Но сейчас трудно возродить и продолжить эту традицию, поскольку мы чрезвычайно серьезны, порой до смешного. К каждой книге мы относимся как к школьному учебнику, критикуя ее не за то, плохо или хорошо она написана, а за то, что недостоверно (с точки зрения устоявшихся суждений) обрисован тот или иной исторический персонаж. Литературоведы и критики спорят о том, насколько отношение автора отражает принятую историческую позицию. Таким образом, у нас критерии смещаются в сторону от эстетических. И в этом, как ни странно, мы продолжаем свою приверженность критериям сталинского времени. Ведь именно в сталинскую эпоху сформировался критерий: оценивать литературу с позиций социально-исторического «приложения». Мы отвергаем сталинскую эпоху, отталкиваемся от нее, но в этом вопросе, к сожалению, остаемся неизменны. Е. Юдковская. В основе нашей, да и не только нашей литературы изначально была библейская традиция; познай себя. Именно с самопознания начинается проникновение в человеческую психологию. Понимая себя, понимаешь других. Бичуя свои пороки, бичуешь их в своем герое. Но эту стадию самосознания мы исключили, подменив ее чем-то внешним, поверхностным, которое назвали «верностью жизни», узнаваемостью опять-таки внешних реалий — будь то сфера национального, народного... Вяч. Иванов. Это довольно сложная проблема, поскольку здесь мы имеем дело с колоссальным опытом русской литературы, очень существенно повлиявшей на западную. В первой половине нынешнего века вся западноевропейская проза и в какой-то степени поэзия ориентировались на раскрытие психики человека, особенно сферы бессознательного. Несомненно, кроме влияния русской литературы, прежде всего Достоевского, здесь значительную роль сыграли Фрейд и Юнг. К сожалению, мы все еще недостаточно глубоко знаем Розанова, во многом им параллельного, а следовательно, и его воздействие на нашу литературу начала века. Возвращаясь к вопросу о самопознании, мне поневоле хочется вспомнить определение Мальро (нечто сходное я слышал от Пастернака в поздние его годы, и это есть и в его письмах). По Мальро, ранее литература была как поезд, который освещал перед собой путь огнями прожекторов, А представим себе, что этот прожектор будет обращен внутрь паровоза? Что тогда будет с литературой? Знаете, самопознание — вещь опасная Для литературы, поскольку все- таки одна из основных ее функций — освещать путь впереди себя. У литературы много задач, однако они не могут быть сведены только к психоанализу, только к глубинному исследованию человеческой психологии. Е. Юдковская. Но я говорю о роли самопознания именно для художественного произведения, где психологизм воздействует на всех. Русскую классическую литературу отличает именно такая органическая совместимость самопознания и служения, она привлекла и поныне привлекает к ней внимание европейских и не только европейских культур. Не секрет, что проза Достоевского оказала большое влияние на японское кино. Вяч. Иванов. Да, какой-то равновесный способ соединения самопознания с решением больших общественных проблем действительно был найден, на мой взгляд, Толстым. У Достоевского все-таки самопознание оказалось самодовлеющим, но именно это и стало предметом внимания и подражания для западноевропейской культуры, Я думаю, что с самопознания начинается работа писателя. Но это не цель, а необходимая предпосылка Литература ведь не наука. Наука — это психология, психоанализ. Они у нас сейчас в почти катастрофическом состоянии. Но будем спасать их как науку, как многое то, что разгромили в 30-е годы и что требует возрождения. А литератор чем лучше будет знать психологию, тем быстрей поймет, как отойти от нее, то есть не подменять ею прозу или поэзию.
Три диалога 229 Е. Юдковская. Поскольку я воспитана на русской классической литературе, мве и сегодня хочется видеть в писателе и историка, и психолога, и, конечно, философа. Да, в России что ни писатель, то мыслитель, а порой и целая философская школа. Но только ли в России? А греческие поэты? Они же философы. А слагатели христианских гимнов или дервиши — они же и пророки. Разве не универсальным мировоззрением была этика Христа? А античный платонизм и его средневековая реконструкция в виде Ареопа- гитик? И если христианство все же ограничено странами и регионами, то мировоззрение, лежащее в основе Ареопагитик, было в какой-то степени приспособлено и усвоено не только христианством, но и иудаизмом, и исламом. И это в средние века! Мы сейчас очень много говорим о поисках нового мировоззрения. Но где эти поиски — вокруг или вне истории? А может быть, снова реконструировать старое? Но нужно как минимум знать то, что подлежит реконструкции. Вяч. Иванов. Действительно, насколько средневековое мировоззрение сегодня может быть действенным или приемлемым? Флоренский, к примеру, считал, что в его время, а именно в 20-е годы, существовало два мировоззрения: старое и новое. Старое он связывал с античностью через Птолемея с его системой, новое — через систему Коперника. И соответственно — традиция Аристотеля и Платона в отличие от кантовской системы. Так вот, Флоренский был решительным сторонником старой традиции и отвергал новую. В работе «О космогонии» он пишет, что Данте для нас близок потому, что он, с одной стороны, выражал старую традицию, с другой стороны — предвосхищал многие открытия XX столетия. Это вопрос дискуссионный. Важней, по-моему, сегодня вопрос о множестве альтернативных точек зрения на мир — в духе полифонии Бахтина. Одна из них, возможно, аристотелевская. Но вполне допустимо считать реальностью и мировоззрение дзэн-буддизма. В Соединенных Штатах, кстати, ученые считают, что дзэн-буддизм способствует интеллектуальным занятиям, в частности, работам по искусственному интеллекту. (Об этом пишет один из видных специалистов и популяризаторов в этой области знаний Хофштадтер.) Я начал с Флоренского, но он-то считал, что одна точка зрения из множества альтернатив всегда будет верной. Я в этом не убежден. Думаю, для писателя важно понять, что существует множественность воззрений на мир, и желательно допустить их конкурентность. То, что мы сейчас объявляем важным для экономики, надеюсь, касается и самых высоких уровней интеллектуальной деятельности. Нам в России нелегко не только принять, но и согласиться с этой многовариантностью, Уж как-то слишком исторически привычно в Рое сии переходить из одной религии в другую без оглядки. Но в литературе и в науке необходимо сопоставлять, сталкивать мировоззрения, быть скептичным по отношению к себе и терпимым к чужому, даже чуждому. Нам нужны такие сомневающиеся мыслители, как Паскаль, как Шестов. Самое страшное и губительное для культуры — ее фанатическая преданность чему-то одному. Е. Юдковская. А может быть, одна из причин нашего фанатизма — это пробелы в философском образовании, в духовно-мыслительном развитии? К примеру, для русской, как и для грузинской и армянской культур, протокультурой была Византия. Прямое ее воздействие проявилось и в русской иконописи, и в церковной литературе. Но,., в России плохо ощущается на протяжении веков воздействие византийской философии, тогда как в Грузии и Армении византийское мировоззрение ярко проявилось во всех сферах интеллектуальной жизни. В Грузии мы видим сегодня не только развалины Платоновской Академии в Гелати. Сущность Ареопагитики была реализована Руставели. В Грузии и сейчас, вот уже десять лет действует единственный в мире Ареопа- гитский центр. Странно, почему это одно из мощных и к тому же вненациональных мировоззрений миновало Русь? Вяч. Иванов. Это довольно волнующий и, я бы сказал, больной вопрос. Действительно странно, что в России не только не развивался, но даже и не был известен неоплатонизм. Очевидно, это связано с тем, что основной корпус христианских текстов из Византии мы получили через ее посредника — Болгарию. На мой взгляд, Болгария к тому времени сама еще не была готова к восприятию византийской философской мысли в ее целостности, потому русская церковь не была ознакомлена с соответствующими текстами. Грузия и Армения, рано получившие крещение внутри восточной сферы византийского христианства, имели все эти сведения из первых рук. И это сыграло для них огромную роль: как в культуре, так и в науке. Однако в России этот пробел все-таки по-своему компенсировался — средствами религиозного изобразительного искусства. Этого, конечно, было недостаточно. Однако лакуна, как говорится, заполнилась
230 Три диалога лишь в XIX веке, с появлением религиозной философии. Все это касается культуры, тем более ее вершинных образцов. Но эта невосполнимость ощущается и поныне, особенно в нашем восприятии. Хотя Россия так же, как и Грузия и Армения, входит в одно «содружество наций», мы как-то не осознаем себя братьями по Византии, плохо знаем сокровища византийской культуры. А ведь это наше общее прошлое. К сожалению, нам трудно понять творения староармянского зодчества и живописи, до сих пор нам почти недоступно во всей полноте творчество одного из величайших поэтов армянского средневековья— Нарекаци. И даже свое отечественное искусство мы знаем недостаточно. А ведь и оно своеобразно освоило византийское наследие и продолжило самое сокровенное и животворное в христианской религии — ее эстетическое начало. И, я думаю, тут основа для нашей гордости. Поныне иностранцев поражает как в архитектуре храмов, так и в иконах Рублева, да и вообще в русской религиозной живописи эстетическое совершенство. Недаром слова «красота спасет мир» были сказаны в России. Но гордость, опирающаяся на невежество, может превратиться в чванство. И потому, я думаю, нам необходимо осмыслить путь от Византии и даже от Греции до истоков русской религиозной философии, которая как раз и поражает единством духовного и эстетического. Владимир Соловьев был не только философ, но и поэт. Лучшие сочинения Флоренского — это художественные произведения. Но обрести эти знания, постичь все это национальное богатство, на мой взгляд, желательно одновременно с постижением многовекового опыта культуры наших кавказских братьев, которые по сей день чтут традиции Византии. Это и охрана памятников, это и бережная работа с древними рукописями, это и просветительская работа. Я не призываю к всеядности. Но нельзя забывать, что Россия через Византию связана не только с Западом, но и — прежде всего — с Востоком. Е. Юдковская. Наше образование связано и с особенностями нашего воспитания. А о нравах у нас до недавнего времени не спорили. Не зная первоисточников, хулили их — так было принято. И это касалось не только творчества писателей. Десятилетиями анафеме предавалось имя Ницше, его идею сверхчеловека напрямую связывали с фашизмом. Забывали или попросту не знали, что сам Ницше находился под обаянием Достоевского, в поле его философско-эстетического мировоззрения. И, вероятно, творчество русского писателя было до некоторой степени отправной точкой и предпосылкой идеи «сверхчеловека» — художника, творца, свободного в выборе мировоззрения и поступков. К концу XIX века наша культура была настолько зрелой, что не могла остаться безучастной к идеям Ницше. Потом, знаете, можно, даже не читая Ницше, быть ницшеанцем... Вяч. Иванов. В своей «Охранной грамоте» Б. Пастернак говорит, что у греков никогда не было рассуждений о сверхчеловеке, поскольку они мыслили о детстве и сами были детьми. А детство всегда сверхчеловечно. Однако русская интеллигенция не только читала Ницше, но и находилась под большим его воздействием. Владимир Соловьев отмечал, что к концу XIX века в России было три влиятельные идеи: экономический материализм Маркса, нравственная философия Льва Толстого и идея сверхчеловека Ницше. Для русского символизма всегда проблема сверхчеловека была одной из основных. Развитие ее — не только у писателей, но и в творчестве Врубеля, Скрябина. Однако в русской культуре идея сверхчеловека в большей степени, чем у Ницше, связана с христианством. Например, Владимир Соловьев в своих поздних статьях отмечал, что истинный сверхчеловек — это сам Христос или приближение к нему. Эта традиция доминировала в русской культуре. На свой лад осмысленное ницшеанство сыграло большую роль во всех сферах русской жизни, в том числе в политической. Примечательно, что писатели, составившие ядро советского литературного канона, были прямыми продолжателями Ницше: ницшеанцами были Горький, Маяковский (особенно в ранних стихах) Но более интересное проявление в русской культуре получило не прямое ницшеанство, а именно христианское преломление его идей. Так, Пастернаку было особенно близко русское, в частности, соловьевское прочтение «сверхчеловека» — прочтение его в контексте русской религиозной философии. Без такого постижения трудно понять философию «Доктора Живаго». Я думаю, что эта идея актуальна и сегодня, ведь она ставит вопрос о ценности, значимости человека, его свободе, о его новой нравственности, как понимал ее Блок. И, если великие люди порой делали странные выводы, это вовсе не значит, что сама идея дурна. Надо бы обдумать ее, разобраться. Е. Юдковская. Как ни странно, от проблемы сверхчеловека мне бы хотелось перей-
Три диалога . 231 ти к проблеме нации и, в частности, избранничества нации. Я имею в виду, конечно, избранничество культуры, ее мессианскую функцию. В европейской культуре эта роль отведена античности, хотя исторически это неверно. Ведь именно вавилоно-ассирийская культура — весь комплекс духовной и материальной деятельности — была не просто предпосылкой, но и вершиной, которую пришлось осваивать, покорять греческим философам, математикам, поэтам. Выходит, античность уже изначально имитировала? Что уж говорить о последующих культурах? Вяч. Иванов. Конечно, греческая культура приняла в свое время эстафету у Древ* него Востока. И поэзия Гесиода и Гомера представляется теперь как бы преображением древневосточных образцов. А поскольку история европейской культуры начинается с Греции, то именно через нее все мы происходим от Древнего Востока, то есть наши корни — в вавилоно-ассирийской культуре и цивилизации, если не раньше. Но тут есть один момент, который порой мы упускаем из виду. Это трагизм, о котором говорил Ницше, имея в виду, правда, Грецию. Трагизм культуры, которая пытается продлить себя в будущем. Трагизм мессианической культуры. Сейчас мы знаем о составе библиотек Ассирии в эпоху последнего ассирийско-вавилонского царства. Действительно в ту пору была уже интересная художественная литература, но ассирийские интеллигенты ее не читали. Более популярными были тексты предсказаний будущего — по звездам, по внутренностям животных, по каким-то особым приметам. Будущее представлялось ассирийцам в черных тонах, общество как бы чувствовало свою обреченность. К сожалению, я вижу тут аналогию с современностью. В Америке, в Европе, да и у нас стали как-то страшиться своего будущего. Но культура должна, напротив, нести веру в будущее. Идея заката — Европы ли, культуры — мне чужда. Она искажает смысл культуры. Е. Юдковская. И тем не менее культуры угасают. Остается наследие, которое абсорбируется новыми культурами. Процесс длительный, и начинается он всегда с имитации. Впрочем, правомерно ли накануне третьего тысячелетия, когда так тесно переплелись корни, говорить о первичных культурах и культурах-имитаторах? Вяч. Иванов. Думаю, правомерно. Мы должны иметь представление, какие культуры были до нас, чтобы сопоставить их, сравнить, как это делает сегодня Л. Н. Гумилев. Мы нуждаемся в такой истории, которая бы не просто выстраивала национальные культуры в цепочку: от первой ко второй и т. д. Историю создают все культуры, в том числе и культуры-имитаторы, сегодня забытые. А мы должны их вспомнить. Вот пример. Буддизм возник на основе индийских представлений примерно в середине первого тысячелетия до нашей эры, буддийские тексты написаны на индийских языках. Потом буддизм был вытеснен из северной Индии, сохранился он на южной окраине страны* а на Цейлоне (Шри Ланка) и по сей день. Пользуясь уже другими языками, буддизм перемещается в Центральную Азию и далее — в Китай, Японию. Представьте себе Китайский Туркестан в первое тысячелетие нашей эры. Огромное количество текстов, где нет ничего своего, оригинального. Все переводы. В текстах на центрально-азиатских языках воссоздается индийская обстановка раннего буддизма, в гимнах воспеваются индийские боги, индийские реки, города. Огромная литература... А на самом деле происходит «переодевание» индийского буддизма в другие языки. Но с этих центрально- азиатских языков, которые сегодня давно мертвы, тексты переводятся на китайский, и через переводы буддизм усваивается китайской культурой. И это становится началом ее взлета! Затем тексты попадают в Японию, где возрожденный буддизм не только продолжает, но и открывает новую, совершенно еще неведомую эру культуры. В Японии она уже не вторична. Высочайшие образцы поэтических шедевров Басе, современные дзэн-буддийские монастыри свидетельствуют о ее оригинальности и жизнетворности. Вы можете не знать буддизма, но, читая Басе, непременно попадаете в поле напряжения, я бы сказал, в плен этой культуры, из которой нелегко вернуться, скажем, в европейскую поэзию. Такова история этой необычной цепочки. Хотя необычного здесь ничего нет. Первичная культура передает себя другой, промежуточной, та аккумулирует прежний опыт и транслирует его новой культуре. А новая воспринимает и возрождает то, что ей психологически и исторически родственно. И совершенно справедливо это возрожденное считается оригинальным. Пожалуй, одно из поразительных свойств культуры: усвоив привитое, создать свое, неповторимое, высказать его порой лучше, ярче, чем протокультура. Аналоги мы видим и в нашей отечественной культуре. Русская словесность XVIII века началась с переводов западноевропейской литературы. Это оказало большое воздействие на Пушкина, особенно в лицейские годы. Но уже поздний
232 Три диалога Пушкин, да и вся последующая русская литература настолько самобытны, что никто не посмеет назвать ее вторичной. Хотя связь с западноевропейской культурой здесь несомненна. Е. Юдковская. Нужны условия для аккумулирования. Это ведь так естественно: узнавать тог что накоплено, освоено твоими соседями по Европе или Азии. Однако эта естественность была противоестественно разрушена. Многолетняя изоляция сказалась, по-моему, как на литературе, так и на читателях. Вяч. Иванов. Да, изоляция способствовала развитию нашей близорукости. Мы и так недостаточно знаем многие процессы, происходившие в зарубежной литературе XX века К нам сегодня возвращаются произведения наших писателей, когда-то отторгнутые от отечественного литературного процесса. Знакомство с ними и одновременно узнавание современных зарубежных писателей, таких, как Джойс («Улисс»), по переводам может стать для нас своеобразной школой. Конечно, появятся подражатели. Но этого не следует бояться. Усвоение чужого опыта — процесс массовый. А создание своего, своеобычного — удел яркой творческой индивидуальности, которая не только воспринимает, но одновременно и отталкивает чужое. Так в противоборстве создается оригинальное Но прежде мы должны пройти путь освоения и даже просвещения, путь, который должны пройти все культуры. И тогда... Е. Юдковская. И тогда мы вправе ждать возрождения русской культуры? Ожиданием заряжен воздух, но мы запаздываем на несколько порядков. Первое наше Возрождение — это XIX век, золотой век русской словесности. Второе Возрождение — начало нынешнего, век серебряный. Не знаю, достанется ли на нашу долю бронза. Но если обратиться к опыту минувших Возрождений, то можно проследить такую закономерность. Искусство возрождается на почве довольно сложного состава. Это опыт не только собственного народа, поколения, но и опыт человечества. И здесь, конечно, важно сохранить себя. Нынче, живя под угрозой нивелировки, мы все-таки пытаемся возвратить культуре ее прежний универсальный смысл. В противовес антагонизму цивилизации и культуры — неразрывность духовно-материальной деятельности. Трудно, конечно, предвидеть, но, возможно, это будет новый межнациональный тип Возрождения? Вяч. Иванов. Проблема возрождения русской культуры касается очень многих национальностей, не только пишущих и говорящих на этом языке, но и «исповедующих» основные черты русского духовного наследия. Проблема появилась не сегодня, поскольку мы всегда были таким межэтническим, межъязыковым образованием, что давало нам право говорить: «Мы Россия». Сегодня понятие «русский» многозначно. Оно относится и к великой культуре и к местным традициям, таким, как севернорусская или русская-сибирская. И, я думаю, новое возрождение русской культуры — это осознание себя прежде всего как культуры большого российского рассеяния, культуры, не привязанной к одной территории. Мы недавно только заговорили о роли эмиграции в нашей культуре. Однако такое явление, как Набоков, принадлежит одновременно русской и англоязычной культурам, И это естественно для нашего века. Вполне двуязычен как писатель И. Бродский. Он говорил мне, что лучшими писателями, пишущими сегодня на английском, он считает ирландских поэтов и одного южноафриканского прозаика. Следовательно, английский язык развивается, обогащает культуру других народов благодаря тому, что он не привязан к одной территории. И, мне кажется, надо бы это соотнести и с будущим русского языка. Ведь диапазон употребления русского так же велик, как и диапазон английского. Это проблема нашего времени, и решать ее нам. Е. Юдковская. Нова, по-моему, постановка вопроса. Мир и нация: в каких соотношениях понимать и воспринимать эти две величины? Как объективное и субъективное? Как частное и общее? Как импульс и сферу для отражения? И, возможно, один из ответов дает нам поэт, которому в одинаковой степени близки законы творчества и природы, культуры и общества. Это Велимир Хлебников, чьи высказывания, казалось бы, противоречивые, хотелось бы процитировать. «По мере того, как обнаруживаются лучи судьбы, исчезает понятие народов и государств, остается единое человечество, все точки которого закономерно связаны...» И с другой стороны: «Одна из тайн творчества — видеть перед собой тот народ, для которого ты пишешь». Вяч. Иванов. У Хлебникова были противоречия, но они обусловлены временем. Он начинал со славянофильства, внешне даже близкого русскому черносотенному (это был довольно короткий период в его биографии), славянофильство длилось долго. Как и все славянофилы XIX века, Хлебников хотел все русское соединить со славянским. С начала же первой мировой войны он думает о единстве всего человечества, о необ-
Три диалога 233 ходимости борьбы с войнами. И тогда возникнет идея председателей земного шара. Думаю, что человек, который с болью воспринимает судьбу родного языка, судьбу своего отечества, неизбежно приходит к мысли об объединении человечества в единое целое. Приходит, поняв, что происходит с его собственным народом, с его собственным языком. Я в этих высказываниях не вижу ничего противоречивого. Они не исключают друг друга. По отношению к русской культуре слово «национальная» уже не вполне адекватно. Мы, русские, • находимся на пути к тому, что касается всего мира. Наша культура повернута к Богу, то есть к тому, что явно больше, чем наши местные, здешние проблемы. Хлебников был человеком современным. Он хорошо понимал, куда идет человечество. Нам кажется, что и мы это знаем. Но вместе с тем при всех разговорах о единстве мира мы еще как-то не готовы понять, насколько мир един, насколько у людей в различных точках земного шара одни и те же заботы. И это не только бытовой уровень решения проблемы. Е. Юдковская. Мы едины, но нас разъединяют языки. Язык — это заявка на знакомство с нацией. Но язык — это и барьер, преграда. Это неотвратимо, и между тем не дай-то бог, если эти преграды исчезнут. Вяч. Иванов. Уверен, не исчезнут, пока язык будет представлять культуру. Великое государство может вызывать отталкивание, а великая культура — только притяжение.
Редакционную почту комментирует Сергей Баруздин «Денационализаторство, заняв господствующее положение в политике, в общественной жизни, как одно из проявлений сталинизма, стремясь не допустить воспроизводства националистических тенденций, причинило нашей стране, нашей культуре, нашему народу неисчислимые беды,— пишет в своем обширном исследовании причин нынешней межнациональной розни сценарист Анатолий Андреевич Демчуков из Одессы.— Оно разрушало национальные святыни, традиции, уничтожало духовные ценности, то есть все то, что тысячелетиями «работало», очеловечивая души людей, поднимая их к миру нравственному из мира животного... И тем самым обрекало народ на духовный застой. Плоды этой политики мы пожинаем сегодня в виде диких националистических эксцессов, прокатившихся по некоторым союзным республикам, в виде пьянства и забвения истинного человеческого предназначения, в девальвации высших нравственных норм, в росте преступности, наркомании, проституции среди малолетних, тотального хамства... И воцарилось бездушие — основа всякой лжи и скверны. Главная наша болезнь — не столько экономическая бедность, сколько бедность духовная. Ибо и в бедности можно быть и нравственным, и милосердным, и справедливым... У нас же духовность была сведена к идейности, то есть заполненности сознания социально- политическими теориями, идеями, установками, лозунгами, цитатами. Высшим мерилом нравственности была объявлена социальная активность и верность идейно-политическим установкам. Конечно, качества эти достойны уважения, но могут ли они подменить собой духовность?» Разделяя точку зрения А. А. Демчукова на то, что денационализаторство было убиением духа народного, Леонид Алтерович Рубинштейн, крепильщик шахты имени Абакумова из Донецка, предлагает реальный шаг на пути к возрождению национальных культур для меньшинств, рассеянно живущих среди представителей других национальностей: «Предлагаю свою программу оздоровления обстановки: в каждом городе, районе, где живут представители разных национальностей, создать общественные межнациональные советы — землячества. Конечно, не путем декретирования или очередного постановления местных органов, ибо этот документ дальше руководящего кресла не пойдет. Необходимо через прессу, ТВ выйти к людям, пригласить их обсудить эту идею. Землячества, если они будут созданы, должны получить у местных властей режим наибольшего благоприятствования... Помните выдержку из резолюции XIX партконференции о «создании очагов национальной культуры»? Предлагаю следующий вариант создания подобных очагов. Для них не потребуется миллионных вложений... В каждом городе, тем более в областных центрах есть Дворцы культуры. Лучшие из них (а не худшие, окраинные) нужно передать в распоряжение национальных землячеств. И назвать их надо Домами национальностей. Я себе представляю, что каждое землячество получит в этом Доме свой кров, свою прописку. Земляки вместе со своими семьями будут обсуждать здесь свои дела, заботы, приобщать младшее поколение к родной речи, создадут кружки народного творчества, ансамбли... будут устраивать смотры национального искусства, кухни, ремесел. Кстати, о ремеслах, Дом национальностей сможет дать самый широкий выход творчеству народных умельцев. Объединенные в кооперативы или другие формы, они смогут и материально поддерживать свой Дом». А вот Александру Дмитриевну Киселеву из станицы Персиановка Ростовской области беспокоит тенденция, проявляющаяся в ряде национальных конфликтов, «тянуть одеяло на себя», неспособность понять заботу и боль другого народа. «Сейчас,— пишет она,— когда надо, засучив рукава, работать до седьмого пота, многие поддаются нездоровому нагнетанию межнациональной розни. Если каждый будет душой болеть за общее дело, а не только за себя и за «своих», то можно все одолеть: беду и недостатки. Но если жить по басне «Лебедь, рак да щука», то воз останется она месте, я 1 А Д. Киселева прислала нам и свои стихи с просьбой передать гонорар за них в Детский фонд Имея на руках тяжело больную мать и получая пенсию 34 руб. (!), она, как она пишет, не знает другой возможности помочь детям. Стихи мы. к сожалению, напечатать не можем, но с радостью перечислим в Детский фонд ее скромный гонорар за публикацию этого письма.
Редакционную почту комментирует Сергей Баруздин 235 В лучшем случае, «на месте», добавим мы. «...Жил-был в свое время немецкий пастор Готхард1 Фридрих Стендер. В народе его звали Старым Стендером. А ведь ценили! И вот этот самый пастор пишет и издает в 1787 году «Азбуку в картинках» для латышских детей. И это не единственная заслуга этого немца перед латышским народом. Стоит этого вспоминать? Стоит!!! И вот журнал для малышей «Zilite» вспомнил. А ведь «Азбука» — действительно документ той эпохи. На букву «2» там идет двустишие: Zidi svetl savu svetdienu Un apkaune dazu kristitu. Что делает уважаемая Т. Макарова? Берет этот журнал и сочиняет по-своему: Жиды празднуют воскресение И поганят христианский праздник. И пишет письмо в «Дружбу народов». А может, все-таки не проверит и проскочит это «произведение»? И узнает весь Союз и даже за рубежом, какие эти латыши поджигатели национальной ненависти. Вот и не проверили, и проскочило! А переводится стишок Стендера совсем не так. Жиды празднуют воскресенье (а не воскресение!) И пристыживают (стыдят) иного христианина. Смысл-то совсем другой!!! Надо учиться у жидов, как праздновать святые дни, а то эти латыши совсем обленились. А насчет жида простите Старому Стендеру — тогда не было слова «еврей». Извините за ошибки, с уважением И. Грабовскис (Рига)». Аналогичный упрек в связи с публикацией заметки Т. Макаровой («ДН» № 7. 1989) получили мы и от секретаря правления Латвийского общества еврейской культуры Руты Максовны Шац-Марьяш. Извините и вы за ошибки: Т. Макарова весьма вольно перевела слово «apkaune»: не как «пристыживают», а как «поганят». Субъективное восприятие? Возможно, что субъективное. Но случайное ли? Трудно ли было редакторам журнала «Zilite» предвидеть, какое впечатление шутка Старого Стендера произведет на нынешних читателей (и не только евреев)? Не так уж трудно. Мы, конечно, согласны с И. Грабовскисом, что Старому Стендеру «насчет жида» можно простить. Но нам, живущим более двухсот лет спустя, притом в обстановке раскаленных добела национальных страстей, не следует ли быть архиосмотрительными, в том числе и при публикации «документов той эпохи», и некоторые необходимые оговорки делать сразу, если мы не хотим подливать масла в огонь? С этой же точки зрения письмо И. Грабовскиса, проникнутое желанием объясниться, снять ощущение неловкости,— факт в высшей степени отрадный, важный сегодня не меньше, чем давнишние азбучные шутки Старого Стендера. Читательские отклики вызвало и другое письмо, опубликованное в седьмом номере «ДН»: «Татарское иго над... татарами?» Многие корреспонденты полемизируют с его авторами, Г. Губайдуллиным и X. Юнусовой. Алексей Валентинович Кибреев из Свердловска, например, оговорившись, что, «в основном, согласен с авторами статьи», подробно останавливается на «тезисах, которые вызывают определенное сомнение». Очень деликатно и уважительно он оспаривает ряд дат и исторических фактов, которыми оперируют Г. Губайдуллин и X. Юнусова (время появления татар на берегах Волги и Камы, объединение всех тюркоязычных народов под названием «татары», искоренение мусульманства и насаждение христианства среди казанских татар сразу после взятия Казани Иваном Грозным, малограмотность монахов-летописцев и т. п.). Гораздо более возбужденно, но, к сожалению, без доказательств о том же пишут В Петелин (судя по почтовому штемпелю, из Чебоксар, хотя обратный адрес не указан) и В. И. Воронцов из Калининграда. Опять речь о том, где факты давно прошедшие, а где их теперешние последствия. Сегодня, сейчас татарину обидно слышать пословицу «Незваный гость хуже татарина» — это факт или не факт? Мы опубликовали письмо Г. Губайдуллина и 1 Так в письме. На самом деле имя пастора Готфрид Фридрих Стендер (1714—1796).
236 Редакционную почту комментирует Сергей Баруздин X. Юнусовой как человеческое свидетельство оскорбленного и страдающего чувства национального достоинства (а не слепой обиды за свой народ, как полагает А. Лебедев из Курска): надо уметь слышать, понимать и стараться сопережить боль другого народа. «Весьма прискорбно, что «Дружба народов» помещает статьи эстонских националистов (Тээт Каллас. Зачем врачу знать эстонский?)... Странный, односторонний плюрализм у вас в журнале. С явным антирусским акцентом»,— пишет москвич А. Б. Дьячков, «не замечая», что в том же седьмом номере опубликовано письмо Е. К. Гороховой, Коршуновой и других русских, живущих в Прибалтике, в котором излагается точка зрения, противоположная точке зрения Тээта Калласа. В свою очередь, Райт Рудольфович и Эмма Яковлевна Сална из Риги выражают «сомнения в объективности редакции и в соответствии наименования журнала его содержанию» в связи с... публикацией письма Гороховой и Коршуновой, «не замечая» напечатанной рядом статьи Т. Калласа, Надо друг друга «замечать»! А вот как видит ту же проблему Олег Громов из Дёбальцева Донецкой области: «Допустим, попадает один человек-инонационал в какую-нибудь национальную среду, и он как-то быстро приживается и не вызывает никаких раздражений, и жизнь идет нормальным ходом. Но стоит только инонационалам появиться в какой-нибудь национальной среде целой группой, как эта группа начинает искать себе привилегий, она не хочет уважать ни культуру, ни родной язык того или иного народа, и тут уж, на этом бескультурье находят себе место всяческие раздоры, а пустословам только дай этот случай — они тебе найдут и национализм, и экстремизм, и что угодно... Вот А-с (Олег Громов ссылается на автора письма в газету «Известия» (№ 197 за 1989 год).— «ДН») считает так, что если он появился в Латвии или Эстонии по своей воле, то он еще, быть может, и будет уважать родной язык и культуру эстонского или латышского народа, но если он появился там не по своей воле, как говорится, кем-то и во что-то запряженный, то здесь он не должен считаться ни с языком, ни с культурой этого народа... Вот то-то эстонский народ и испугался до смерти, что 40 процентов таких А-сов, поселившихся по воле или без нее в Эстонии, отвернулись от эстонской культуры и языка, не знают и не уважают их. И что же с этой культурой будет тогда, когда А-сов станет в Эстонии ближе к 100 процентам?.. Однако тоска по родной культуре у эстонского народа останется, как осталась она у немцев, сегодня тысячами уезжающих в Западную Германию ради того, чтобы увидеть собственными глазами родную культуру... Ну, хорошо, немцам есть куда ехать, а куда же поедут эстонцы, чтобы полюбоваться своей родной культурой, ведь Эстония-то в мире одна?..» Николай Петрович Петренко из станицы Староминской Краснодарского края, судя по всему, единомышленник О. Громова, задает незатейливый вопрос: «Если латыши, живущие в России, знают русский язык, почему бы Гороховой, Коршуновой и их детям не выучить латышский?.. Знать язык народа, среди которого живешь, всегда считалось признаком культуры». И еще на ту же тему, из письма Н. И. Ивановой (Каунас): «Курс Литвы взят на самоопределение — это дело литовского народа. Но право выбора должно быть у всех народов СССР, и у русского тоже. Почему я должна расплачиваться за допущенные кем-то ошибки? Масса русских раскидана по республикам. Выслать выслали, но, похоже, возвращать никто не хочет. Почему я должна забыть свой язык, свою культуру, свои обычаи и свое восприятие жизни?!» Даже при явном недоразумении, которое представляет собой изложенная в последней приведенной здесь фразе мысль (кто, где, от кого требует сегодня «забыть свою культуру»?! Знать, уважать чужую и хранить свою — понятия отнюдь не взаимоисключающие), в позиции Н. И. Ивановой, конечно же, есть своя боль и правда. И, наверное, не все так однозначно в жизни, как в письмах О. Громова и Н. П. Петренко. Но их не столь уж часто предпринимаемая в наши дни попытка «влезть в чужую шкуру» кажется все-таки более плодотворной. Мы, например, не вполне уверены, есть ли смысл всерьез обсуждать сейчас лозунг, выдвигаемый московским дворянином Андреем Великолеповым: «Да здравствует партия Конституционных Демократов (кадетов.— «ДН»)!» Мы не готовы признать величайшей фигурой русской истории всех времен А. Ф. Керенского, как предлагает В. Ф. Линкин из Дзержинска Донецкой области. Но мы, вне всякого сомнения, разделяем выраженные во многих, в том числе и в их письмах стремление к непредвзятости и взаимопониманию и готовность хотя бы
Редакционную почту комментирует Сергей Баруздин 237 задуматься для начала о возможности национального самопокаяния. М. И. Белецкий из Киева формулирует эту мысль так: «Как же теперь смягчить межнациональный конфликт, ввести его в цивилизованные рамки? Прежде всего — понять. Всем, и прежде всего нам, русским людям, необходимо понять... каким преступлением против балтийских народов явилась этническая экспансия. (Если это трудно понять, представьте, как реагировали бы мы, если бы Россию заселили несколько сот миллионов китайцев.) Понять, что почти каждый русский человек, оказавшийся на эстонской (латышской, литовской) земле, попал туда не только по каким-то своим личным причинам, но и по злой воле чудовища, именуемого «сталинизмом», чудовища, пославшего туда его и многие тысячи подобных ему, чтобы лишить эстонцев земли и нации; что он вместе с тысячами других оказался заложником сталинизма на прибалтийской земле; что сталинизм сковал его и эстонца одной цепью, отобрав у обоих нацию и свободу... И самый первый шаг в преодолении кризиса заключается в том, чтобы каждая из групп попыталась понять представления и интересы другой группы». В нашей почте много конкретных предложений. «Вот раздаются в печати, в том числе и в ваших публикациях, сетования на то,— пишет Игорь Алексеевич Поддубный из Харькова,—что невозможно быстро реализовать проекты законов о языках из-за нехватки педагогов, Пособий и т. п. Но ведь практически в каждой семье есть сейчас телевизор или магнитофон. И не составляет труда в каждой республике транслировать программы и выпускать кассеты с уроками языка... Школьный кабинет информатики, не мой взгляд, хорош для этих целей тем, что и школьников можно активно вовлечь в процесс сохранения культуры своего народа. С помощью ЭВМ они могут создавать не бездуховные мультики, а изображения национальных орнаментов, исторических памятников, различных обрядов своего народа, записывать фольклорные песни, сказания... Эти школьные дисплейные классы могут быть связаны с районными центрами и другими республиками и в совокупности образуют... «банк культуры». В этом проекте нет ничего фантастического, все это вполне осуществимо (хотя бы с помощью средств связи, освобождающихся в результате сокращения вооруженных сил, они для этого пригодны, поверьте специалисту) и представляет возможности не сегодняшнего, а вчерашнего дня...» Александра Георгиевна Дьякова из Москвы предлагает «созвать Всесоюзное совещание по национальному вопросу, делегатами которого должны стать самые уважаемые люди республик. Никакого подбора по номенклатуре здесь быть не должно!». Ленинградец А. А. Горелик, А. Е. Лимановский из Сызрани, киевлянин Б. Н. Ханд- рос и многие другие снова и снова поднимают вопрос об отмене «пятого пункта» в наших паспортах и анкетах. А в заключение нынешнего обзора — несколько разъяснений и просьб к определенной части наших корреспондентов. Будем весьма признательны, если вы примите к сведению следующее: 1. Редакция не рассматривает материалов, присланных в копиях. 2. Не рецензирует и не возвращает даже тех рукописей, которые сопровождаются категорическим постскриптумом: «Рукопись вернуть!» 3. Не имеет возможности опубликовать все письма, включая и многие из тех, которые начинаются (заканчиваются) словами: «Убедительно прошу (требую) напечатать»,— а нередко содержат и невинную провокацию: «Если у вас истинный плюрализм, вы не имеется права не...» И наконец: 4. Не может позволить себе тратить львиную долю рабочего времени на дешифровку небрежных почерков, а душевных сил — на переживания, связанные с непарламентской формой, в которую облекают свои эпистолы иные читатели. Сердечно благодарим всех корреспондентов, выразивших доверие нашему журналу. Ждем новых писем. Письма, приведенные или процитированные выше, лишь малая доля почты, получаемой редакцией «Дружбы народов» в последние годы. Девяносто процентов этой почты посвящено национальным проблемам. Даже в тех письмах, в которых дается оценка тем или иным публикациям журнала по прозе, поэзии, критике, очерку и публицистике, затрагиваются проблемы межнациональных отношений. Наша почта на эту тему, естественно, неоднородна. От умеренно аналитических размышлений до крайне экстремистских высказываний, оскорбляющих национальные
238 Редакционную почту комментирует Сергей Баруздин чувства целых народов и народностей. Последние явно вступают в резкое противоречие с целями и задачами революционной перестройки, гласности, демократизации и совершенствования нашего социалистического общества. Дискутировать с такого рода оппонентами, естественно, очень трудно, но и уходить от разговоров с ними безнравственно. К сожалению, на местах руководители партийных, советских, государственных органов, а вместе с ними и представители интеллигенции пытаются уклониться от таких споров, тем самым лишь усугубляя остроту межнациональных отношений, а то и прямо подыгрывая крайним националистическим и антисоветским настроениям. Бунт эмоций и страстей — плохой советчик в решении любых проблем, особенно таких тонких, щепетильных, как межнациональные отношения. Тут необходим спокойный, взвешенный взгляд как на историю, на сегодняшнее положение, так и на перспективу. Чему нас учит история? В царской России, особенно на ее национальных окраинах не было фактически промышленного производства, а целые пласты национальной культуры оставались недосягаемыми для широких народных масс. Многие народы находились на феодальной, а то и патриархально-родовой стадии своего развития. Лишь после Октября 1917 года Ленин и партия большевиков начали претворять в жизнь идеи национального самоопределения, утверждать социалистическую программу в национальном вопросе. Впервые в истории многие нации возродили или создали собственную государственность, различные формы национально-территориальной автономии. Объединение республик на основе Договора 1922 года и Конституции СССР 1924 года дало возможность провести совместными усилиями индустриализацию страны и переустройство села, ликвидировать экономическую и социальную отсталость бывших царских окраин, дать простор для развития национальной самобытности каждого народа, каждой национальности. Качественно изменилась структура советских социалистических наций. Были преодолены имевшие место рознь и недоверие между народами, заложены основы подлинной дружбы и братского сотрудничества. В этом суть ленинской национальной политики и причины ее торжества. Несмотря на все противоречия и последующие извращения этой политики, сила и прочность интернационального единения советских народов ярко проявились в годы Отечественной войны, явились одним из важнейших факторов нашей победы над фашизмом. И все же деформации общественного развития, начавшиеся после смерти В. И. Ленина, постепенное размывание заложенного в Конституции 1924 года принципа суверенитета республик, грубое нарушение правовых норм, произвол и насилие против отдельных людей и целых народов, допущенные в годы сталинизма, централизация власти и командно-бюрократическая система управления экономикой и всеми иными сферами жизни резко обострили национальный вопрос в стране. Урон, нанесенный нашей стране годами сталинизма, да и последующими так называемыми оттепельно-застойными годами, оказался велик. От него пострадали практически все народы, в том числе и русский народ, о чем почему-то порой забывают некоторые наиболее рьяные «защитники» своих национальных прав. Ведь ныне и в России, которая была и остается консолидирующим началом всей нашей многонациональной страны и которая внесла решающий вклад в преодоление отсталости национальных окраин, порой в ущерб себе, так же остро стоят многие социально-экономические и экологические проблемы, задачи спасения и возрождения исторических памятников, сохранения ценностей национальной культуры и родного языка. Сентябрьский Пленум ЦК КПСС принял всенародно обсужденную платформу КПСС «Национальная политика партии в современных условиях», главной мыслью которой является гармонизация межнациональных отношений на новой основе. Мне уже доводилось говорить о значении этой платформы и работе Пленума, участником которого я был (см. газету «Труд» за 24 сентября 1989 года), и все же повторю: основное сейчас — немедленное претворение этой платформы в жизнь применительно к каждой республике, к каждому национальному формированию, к каждой возникшей и могущей возникнуть горящей национальной ситуации. К сожалению, мы непростительно медлим в решении даже тех вопросов межнациональных отношений, которые можно было решить уже вчера или которые можно решить сегодня. Некоторые руководители на местах по старинке (вчерашнее мышление!) уповают на Центр, на Москву, одновременно сваливая свои просчеты за состоя-
Редакционную почту комментирует Сергей Баруздин 239 ние межнациональных проблем на тот же Центр, на ту же Москву. Да и авторы многих писем в редакцию «Дружбы народов», к сожалению, говорят о национальных вопросах лишь с позиций интересов своего народа, своего региона, не беспокоясь об обшей национальной ситуации в стране. В этом отношении я согласен с мнением А. Д. Киселевой из станицы Персиановка Ростовской области, которую беспокоит в национальных конфликтах тенденция «тянуть одеяло на себя». Говоря об общих проблемах в совершенствовании межнациональных отношений, нам необходимо в законодательном порядке срочно определить компетенцию и взаимные обязательства Союза и республик, как союзных, так и автономных, а равно и иных национальных образований, значительно усовершенствовать и уточнить Конституцию СССР, Конституции союзных и автономных республик, исключив привилегии для одних и ущемления прав других советских граждан по этническим, религиозным, языковым мотивам или по времени проживания, а также иным, нарушающим права человека. Надо добиваться не формального, а фактического перехода каждого национального образования на хозрасчет и самофинансирование. И, конечно, особое значение приобретают вопросы национально-языковой политики в стране. Ее основными принципами были и должны быть свободное и равноправное развитие всех языков, добровольный выбор языка обучения и общения. При этом надо обеспечить государственную и общественную заботу о сохранении и развитии языков малочисленных народов как наиболее хрупкой ценности. Думается также, что не в ущерб никаким языкам отвечало бы общим целям законодательное закрепление русского языка в качестве общегосударственного, используемого на территории всей страны и функционирующего на равноправной основе с государственными языками республик. Сказанное мной, естественно, не исчерпывает темы разговора. Хочу лишь подчеркнуть, что я высказываю свои мысли по волнующей нас всех проблеме и они, возможно, могут быть кем-то оспорены. И все же, чтобы проверить себя, я спросил несколько своих коллег, авторов на>- шего журнала, что они думают о ситуации, сложившейся в наших нынешних межнациональных отношениях. Вот их краткие ответы. Олжас СУЛЕЙМЕНОВ: — Мне кажется, что сейчас очень важен диалог интеллигенции по этим вопросам. Диалог прямой, открытый, принародный. Вопросы межнациональных отношений не могут быть решены без участия народа, парламента и, наконец, правительства. Я подчеркиваю именно такую последовательность. Наша страна — единый организм. Республики — лишь части этого единого организма. Как в человеческом организме нельзя отключить один орган от другого, так нельзя это сделать и в организме многонационального государства. Увы, у нас есть люди, которые, хотят они того или нет, отделяют себя от общего единого организма. Конечно, взаимозависимость отдельных органов единого государственного организма должна быть осознанной. Вот почему мне откровенно противны крайне правые силы, которые выступают сейчас в качестве лекарей левых радикалов. Абдижамил НУРПЕИСОВ: — На мой взгляд, у каждой, даже самой малочисленной нации обнаружились свои нерешенные проблемы и интересы, которые в силу социальных, политических или экономических неувязок так или иначе пересекаются, вступают в противоречие с интересами других наций. И теперь почти не осталось ни желания, ни надежды понять, услышать друг друга: катастрофическое падение общей культуры неминуемо привело к потере самоуважения в советском народе. Не менее катастрофично снижение жизненного уровня, затянувшееся всеобщее ожидание плодов перестройки, растерянность и утрата надежд. Выход — в строго научном подходе ко всему комплексу проблем всей страны в целом, в кардинальном совершенствовании партийной системы, в резком повышении качества и значения культуры во всех сферах жизни. Литераторы должны вместе со всей интеллигенцией идти на два шага впереди жизни и не давать вконец уставшим, изверившимся, жаждущим перемен терять из виду огонек надежды, красоты, добра и открытости, к которому они стремятся выйти. Борис МОЖАЕВ: — Каждый народ, каждая республика, естественно, имеет право строить свою жизнь, как считает необходимым, но учитывая при этом условия нашего федеративного содружества. Что касается возможного выхода той или иной республики из состава
240 Редакционную почту комментирует Сергей Баруздин СССР, то вопрос этот не только политический, но и экономический. Ведь можно оказаться и в положении рака на мели... Нам необходима истинная самостоятельность каждой республики, каждого региона, обязательно основанная на истинном хозрасчете. Алим КЕШОКОВ: — То, что сейчас происходит в межнациональных отношениях, вызревало, набухало внутри той мишуры, которую мы выдавали за реальную действительность. Сейчас реальности в корне переменились. Каждый народ хочет найти подобающее себе место в общем строю. Но, ища это место, нельзя подминать под себя другого. Конечно, в основе свободного развития каждого народа лежит его родной язык. Никто не хочет, чтобы его язык подавлялся другим языком. Язык каждого народа требует высвобождения из-под любого объективного или субъективного гнета. Государственные границы не всегда соответствуют границам этническим. Этнические границы более демократичны, эластичны. Воссоздание национальных культур — культуры каждой нации, каждого народа — это задача номер один. Решим ее — все проблемы снимутся. Андрей ВОЗНЕСЕНСКИЙ: — Год назад, когда в Литве только назревали национальные проблемы, мы гуляли с моим другом Юстинасом Марцинкявичюсом. Как-то сами собой у меня родились стихи, посвященные Юстинасу. Вот заключительные строфы: Прости мне, Юстинас, дайны Погибшие, мертвую воду, И договоры тайные Тридцать девятого года. Прости мне победу Пиррову Этих людей и бора. Нас тот же вождь оккупировал, Стреляя без протокола. Прости мне невозместимость Краев — твоего, моего. Тебе все ясней, Юстинас, А мне-то спросить с кого? Каждая нация должна иметь полную свободу выбора пути. Тогда свободные нации придут к интеграции, к чему, например, тяготеет нынешняя Европа, к слову, не теряющая своих национальных ценностей. Борис ОЛЕЙНИК: — Я с глубокой печалью смотрю на нынешние межнациональные проблемы, которые захлестывают страну. Решить их может только взаимосвязь политики, экономики, культуры и, конечно же, не в последнюю очередь языков. Спекуляция на национальных проблемах мне отвратительна. Даниил ГРАНИН: — Решение экономических и социальных проблем может снять остроту межнациональных отношений. Вероятно, этому должно способствовать укрепление прав союзных республик и автономий. Но принцип республик должен уступить принципу Союза свободных народов. Чем мне закончить мои размышления и размышления моих друзей? Пожалуй, закончу их стихами русского поэта Михаила Воловика, к слову, живущего в многонациональной Башкирии: Для друзей надежных, верных всех дороже радость встреч, Но общенье побратимов осложняла речка Речь. Глубока и непокорна, к нарушителям строга, Не одно столетье речка разделяла берега. Но явился перевозчик — мудр, раскован, полон сил, Он, трудов не убоявшись, берега соединил. — Кто ж он, этот перевозчик, подаривший радость встреч? — Перевозчик? Переводчик, полюбивший нашу Речь. 15 ДН № 1 ЭО
Провинциальный ли, столичный __ читатель наш?.. (РШ1! ""ИКЭ НАИБОЛЕЕ ОСТРЫЕ ПРОБЛЕМЫ НАЦИОНАЛЬНОЙ КУЛЬТУРЫ И РОЛЬ РЕГИОНАЛЬНОГО РУССКОЯЗЫЧНОГО (ИЛИ ДВУЯЗЫЧНОГО) ЖУРНАЛА: НА НАШ ВОПРОС ОТВЕЧАЮТ ГЛАВНЫЕ РЕДАКТОРЫ 1 Владимир Некляев («Родник». Минск) Соседи купили дочке собаку. Дочка, шести лет, живет в современном мире, а современный мир — это телевизор. И девочка спрашивает: — Папа, а наша собака какой национальности? Зашоренный отец серьезно отвечает: — У нее нет национальности.— И показывает мне глазами на девочку: видишь, мол, до чего довели. А жена его, у нее побольше юмора, она шесть лет на работу не ходит, хохочет: — Дочка, атас, у нас папа космополит! Еду в такси по Москве. У водителя приемник, слушаем комментарий к событиям в Прибалтике. Водитель чугунно кивает головой. — Ну нет, Прибалтику мы им не отдадим. — Кому — им? — Да всем этим... — А на что вам лично сдалась Прибалтика? — Как это на что? А за что боролись? — Но что вы делать там станете, если не отдадим? Водитель бросает на меня оценивающий взгляд, останавливает машину и говорит: — Выходи! И даже денег не взял с идейного врага. Со знакомым экономистом — он еще не леворадикал, но вроде близок к тому — пытаемся разобраться, что же такое есть объявленный наш республиканский хозрасчет. И объясняет он мне, что все опять завязано на центре и никуда не деться. А потом вдруг экономист мой ни с того ни с сего этак отстраненно произносит: — Знаешь, если бы Сталин не отдал полякам Белосток, нам бы наверняка прирезали Калининградскую область, а это прямой выход к морю, вот тогда бы... Смотрю на него и спрашиваю: — Ты что? — Да так, рассуждаю. В самом деле есть о чем порассуждать. Бытовое сознание в любую минуту готово реализовать в действии то, что осознает. Стоит только призвать. Это жернова, которые не остановишь. И мелят они то, что в них засыпано. А засыпано много, надолго хватит. 1 Ответы, естественно, о^ражакм? яичные йозндйй их авторов. 16 «Дружба народов» № 1.
242 Провинциальный ли» столичный читатель наш?.. В Риге и в Минске издаются молодежные двуязычные журналы с одинаковым названием «Родник». Тираж латышского «Родника» (ежемесячный, в минувшем году) — 143 000 экземпляров. Из них на родном языке («Авотс») — 100 тысяч. Ежемесячный тираж «Родника» белорусского (также за минувший год) — 430 000 экземпляров. Из них на родном языке («Крытца») — 49 тысяч. А без учета продажи в розницу, когда журнал покупают из-за картинок, если считать только подписной тираж, то и десятка тысяч белорусскоязычных читателей не набирается из десятимиллионной нации... Перед национальной культурой стоит национальный вопрос. И не у одних белорусов. «Национальный вопрос — вопрос об освобождении и условиях свободного развития наций». Тут же «Философский словарь» под редакцией И. Т. Фролова, издание четвертое, обновленное и уточненное, разъясняет, что «к Н. в. следует подходить исторически», с чем, подумав, каждый вынужден согласиться. Однако после экскурса в эпохи феодализма и империализма, где этот самый Н. в. имел «содержание и значение», хотя и не одинаковые в разные эпохи, исторически следует следующее: «...сложилась качественно новая социальная и интернациональная общность людей... — советский народ». А раз так, то вопрос об освобождении и условиях свободного развития наций в эпоху социализма как бы сам собой закрывается, поскольку, резко перейдя в новое качество — из национального в интернациональное,— теряет содержание вместе со значением. «Национальное не только есть, но и становится»,— формулирует Алесь Рязанов («ДН» № 6. 1989), пытаясь и объяснить, и объясниться в том, почему никто из нас — русских, грузин, латышей, узбеков — в полной мере не знает, что же такое его собственное национальное. Это верно. Национальное — и то, которое есть, и то, которое становится — крайне трудно поддается осознанию в самом себе, так как существует всегда в сравнении и противопоставлении, или, как мягче говорит А. Рязанов, в проявлении. Отсюда его противоречивость, направленность и вовнутрь, в глубины возникновения, и вовне. Понятно, что я не был бы белорусом, а уж тем более не пытался бы осознать, что такое во мне белорусское, если бы не русские, грузины, латыши, узбеки... Это если вовне. А если вовнутрь, то непонятно, зачем мне это нужно? Какова природа, в чем, если она есть, необходимость моего национального самосознания? Или нам, материалистам, ни к чему такими вопросами задаваться, нам делом заниматься надо, ручьи в единый поток сливать? Только очевидно ведь, что и в интернациональном потоке каждый национальный ручей сам по себе течет. И будет течь, пока у него есть исток. Философская концепция национального основывалась у нас на четко прослеживаемой регулирующей политике, создавая упрощенную модель, по сути, лишенную философии. Отсюда — смещение понятий, терминологическая недостаточность, спасительная тавтология. Это хорошо видно на лингвистическом уровне. Вот академический Словарь русского языка: «НАЦИОНАЛЬНЫЙ. 1. Относящийся к нации, национальности» !. И совершенно изумительна в своей простоте и непосредственности иллюстрация к понятию «национальная культура» как категории, относящейся, естественно, к нации, национальности: «Девушки-хакаски, соблюдающие национальные обычаи, носят много кос; замужние — две косы, перекинутые на грудь и связанные концами. А. Кожевников. Живая вода». Вот мы и не можем никак связать концы с концами. Потому что на таком уровне понимания — не только национальной культуры, но и национального вообще, сводя его к традициям, обычаям, художественной самодеятельности и помпезным декадам в Москве — просуществовали не одно десятилетие. Это поддерживалось и поощрялось, поскольку вносило разнообразие и колорит в одноцветный тезис о равноправии 2. Но все, что поднималось выше достигнутого уровня, проходило уже по другой статье. Не по 1 Между прочим, в «Толковом словаре экиваго великорусского языка» Владимира Ивановича Даля можно прочитать, что НАЦИОНАЛЬНЫЙ — народный или народу свойственный ' Народная артистка СССР Л. П Александровская рассказывала мне, как на открытии Декады белорусского искусства в Москве она зачитывала приветствие белорусского народа товарищу Сталину: «Текст был написан по русски, я начала, а Сталин вдруг так нахмуривается поворачивается к ГГономаренко и довольно громко спрашивает: «А почему это белорусский народ по-русски меня приветствует?» Я обомлела на секунду от страха перед этим ведь был разговор на каком языке приветствовать, но собралась и стала с текста переводить, а где не соображала — своими словами. Вижу, Сталин заулыбался в усы, в конце он был очень доволен».
Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. 243 корневому значению, которое оставалось неизменным и с которым недосуг было разбираться, а посредством произвольного изменения суффикса... Демаркационная линия между национальным и националистическим и сегодня обозначается произвольно, И, когда слышишь, как не струнами уже, а мечами звенят, напрягаясь, межнациональные отношения, когда ум за разум заходит при мысли, что в цивилизованном мире могут убить армянина только за то, что он армянин, азербайд- жанца лишь потому, что он азербайджанец, когда видишь, как в конфликтных ситуациях национальное почти всегда и везде коротким замыканием трансформируется в националистическое, непримиримое, отвергающее все и вся, что не свое, тогда невольно задаешься детским вопросом: а что же живое на земле, кроме человека, имеет национальность? И чем так уж плох был для нас космополитизм, и почему так беспощадно мы с ним боролись? Если нас устраивала мировая революция то почему не устроило мировое гражданство? Тем паче что обе идеи, как абсолютистские, одинаково недостижимы и нереализуемы. А у нас ведь традиционные пристрастия к недостижимому. Выступая как цель (ну, скажем, построить к 1980 году..), оно играло едва ли не решающую роль в нашей истории. Еще и теперь сыграет, не приведи господь. Поэтому, как ни трудно с непривычки, надо поворачиваться к достижимому. К малому, через которое можно достичь большего. Недостижимо внезапное равновесие межнациональных отношений. Ни по указу» ни по приказу, ни по призыву» Межнациональное может сбалансироваться только через справедливое, неущемленное, цивилизованно обустроенное внутринациональное. Путь к такому обустройству, с какими бы внутренними коллизиями он ни сопрягался, вроде бы единственный: свободное волеизъявление нации Но вот тут-то мы и сталкиваемся с феноменом Белоруссии, где, если провести сейчас референдум, белорусы на родной земле могут оказаться национальным меньшинством. По собственному, так сказать, желанию. Бытовое сознание индифферентно к национальному. Но, когда в республике стали предприниматься меры для спасения языка, робкие, явно недостаточные, индифферентность сменилась беспокойством, настороженностью и даже агрессивностью: «Не надо нам! Ишь, чего выдумали! Нам и так хорошо!» И тщетно здесь взывать к национальной гордости, национальному достоинству, хотя и то, и другое вроде (если спросить об этом) имеется. Но пусть себе, мол, тот, кто хочет, будет настоящим белорусом, с освоенным языком, усвоенной историей, культурой, а нам достаточно «беларусами звацца». Как мы дошли до такого? В чем здесь наша беда, в чем вина? Историческая судьба?.. Да, историческая судьба, которой не позавидуешь. Но история какого народа лишена трагедий? Русификация?.. Да, русификация, именуемая развитым двуязычием, языковое равноправие со знаменитым хрущевским «белорусы первыми будут в коммунизме...». Но кто и кому запрещал не торопиться в коммунизм на таких условиях, свалив, побросав перед входом в его чертоги все свое? Так нет же, торопились, бросали, самые первые, самые правоверные. Свои вели — и свои же старались не отстать от них. На этом пути беда с виной и сошлись. Ведь не в крови же она, в конце концов, эта чертова правоверность, -эта апатия, безразличие к самим себе, разрекламированное как притягательная черта национального характера, как белорусская сщпласць, то бишь скромность!.. Не в крови, не в генах все это, а в денационализированном сознании, которому поди объясни попробуй, что с утратой национального неизбежно возникает паразитирование на заемном, что. скажем, имея собственную многовековую культуру, паразитировать на другой — русской ли, польской ли — недостойно, попросту позорно. При таком существовании «делом чести», великой целью становится оправдание своего паразитирования, а для этого глобально фальсифицируется история народа, победы его записываются в поражения, поражения — в победы, перебрасываются истоки, пересаживаются корни, что, собственно, мы и имеем. Допустим, что кто-то сторонний как-то виноват в этом, но кто больше нас самих?1 Сегодня в республике происходит нечто такое, что можно определить как противодействие самим себе. К примеру, Белорусский народный фронт все никак не может 1 Вот говорим: белорусская современная литература... Ну, разве что современная, а не классическая... Но какая она белорусская и почему литература, если она существует вне национального сознания, если она безответственная вещь в себе, литература для литературы, для Союза писателей, правовернейшие члены которого поочередно награждались почетным постом в высшем органе власти, да ничего не извлекли из этого, кроме приближенности?.. 16*
244 Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. стать действительно народным фронтом не только из-за того, что не признается официальными структурами, которые всеми возможными способами пытаются дискредитировать это движение. Существеннее то, что программа БНФ преимущественно национальная — это как раз, как ни парадоксально, нации не по душе. Постоянная напряженность, конфликтность между национальным мышлением и вненациональным в перспективе более чем драматична, так как субъектами в обоих случаях выступают белорусы. Одни — не способные смириться с закатной для белорусской культуры действительностью, другие, множество — напрочь отученные от национального, оторванные от своей культуры, а потому нежелающие даже думать о ней. Да, не все столь благополучно в республике «с наименьшими дестабилизирующими факторами», как кажется со стороны. Тем не менее положение не кажется мне безнадежным — во всяком случае, пресловутых «непредсказуемых последствий» вполне можно избежать. Для этого, проводя национальную политику, а не политизируя постоянно и повсеместно национальное, необходимо создать режим благоприятствования не только языку, что неуверенно пытаемся делать, но и всем остальным компонентам культуры нации — от национальной истории до национальных чувств. И не о силовом нажиме, не о навязывании нам вести бы речь (кто и что для себя выберет, это уж дело каждого), а об утверждении равноправия национального и государственного — ситуация, при которой мы и внутринационально, и межнационально все-таки способны прийти к согласию в этом пока далеко не самом справедливом, презирающем «слабых» мире. Римзиль Валеев («Идель». Казань) Не часто общественность Татарии, и не только литературная, приходила в столь взбудораженное состояние, как при рождении нового журнала «Идель», который пришел на смену выходившему одноименному ежегоднику. Как будто прорвала плотину Волга — а именно так переводится с татарского «Идель». Посыпались письма, телеграммы, шум поднялся вокруг избрания главного редактора, подбора коллектива. Чувствовалось: сбывается давняя мечта многих поколений творческой интеллигенции! И вправду давняя. До революции в стране издавались десятки газет и журналов на татарском языке, так что народ, который порой считают «младописьменным», «малограмотным», вкус к периодике и вообще к литературе имел. До середины тридцатых годов помимо региональных в Москве выходили всесоюзные татарские газеты и журналы. Один из юношеских журналов ЦК комсомола и Наркомпроса редактировал Муса Джалиль. Потом эти издания оказались «лишними». И вот теперь новый журнал, ежемесячный, литературно-художественный и общественно-политический; восемь у четно-издательских листов; иллюстрации. Словом, этот факт — в том же отрадном ряду, что и недавнее открытие в Казанском университете Восточного факультета, некогда переведенного в Петербург, и предполагаемое создание киностудии художественных фильмов. Шутка ли — двадцать тысяч человек, еще не видя самого журнала, весной и в начале лета подписались на «Идель». А на январь 1990 года подписка составила уже около 100000. Что это — утоление жажды или ожидание перемен в сфере духовной культуры? Но вот проблема. Журнал выходит в двух вариантах — на татарском и на русском, и число подписчиков последнего в пять-шесть раз уступает числу читателей первого. Возможно, кого-то смутило название; оно оказалось столь неожиданным для русского населения, что даже в каталогах Союзпечати русское издание именуется не «Идель», а «Волга» и некоторые по ошибке подписались на саратовскую «Волгу». (Между тем никто не станет переименовывать «Даугаву» в «Северную Двину»...) Звоню в Ригу, в Таллинн, где два-три года назад открылись подобные двуязычные журналы. Сходная ситуация. И она понятна: во-первых, у русскоязычных читателей выбор так широк, что не хватает денег на всю интереснейшую «толстую» и «тонкую» пе-
Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. 245 риодику. Во-вторых же, «Идель» — единственный в стране и в мире татарский молодежный литературный и общественно-политический журнал, другого такого издания нет. Читатели живут в самых разных уголках страны и за рубежом, выпуски «Идели» ждут в Хельсинки, Сан-Франциско, Австралии. «Идель» — как компенсация утерянных культурных ценностей, как покаяние за совершенные ошибки, былое малодушие, диктат и нигилизм. «Идель» — как весть о национальном культурном возрождении. Где-то в Тюмени, Башкирии, Узбекистане не хватает книг о татарской культуре, истории; не хватает татарских стихов, повестей, романов. Не хватает живых связей с Татарстаном. Избытка информации такого рода нет даже в самой Татарии. А наш журнал призван пропагандировать национальную культуру. Вот почему соотношение тиражей татарского и русского выпусков оказалось столь разительным. Закрадывается мысль: может быть, он и не нужен, русский аналог татарского журнала? Мы на хозрасчете, и с переводами намучаешься, и коллектив двуязычный... Первыми, конечно, возражают русские писатели, особенно начинающие. Кроме газет, им просто негде печататься при почти двухмиллионной потенциальной читательской аудитории. «Местных» журналов нет. А при Державине, Баратынском, между прочим, были... Еше одно обоснование тому, что нужны оба журнала: не только татарская и русская литературы, но и тюркские и славянские языки, разные особенности психологии, мышления, образных систем, эстетических принципов вынуждены сейчас жить «под одной обложкой», ибо так обстоит дело в самой жизни. Двуязычие — реальность. Хорошо. Пусть, русский выпуск «Идели» будет и стартовой площадкой для пишущих на русском языке, творческой мастерской русской секции Союза писателей Татарии. Именно для них, ибо вряд ли стоит следовать призывам ехать в Москву за пополнением редакционного портфеля, печатать книги «чужих» нашумевших авторов, отдавать предпочтение эмигрантской литературе. Во-яервых, все равно за столичными журналами не угнаться ни по уровню текстов, ни по спектру тематики. Во-вторых, нормально ли, когда одни и те же рассказы, повести, стихи одновременно читают в огромной стране — от Мурманска до Кушки, от Бреста до Камчатки? Унификация эстетических ценностей и конвейерный метод духовного обогащения вряд ли оправдают себя. Не только в целом «советский», но и русский народ многолик, разнообразен во всех своих творческих проявлениях. Абстрактно «русское» нас не устраивает. И вряд ли оно существует в природе. Нам нужно наше русское. Вот и делаем ставку в русском варианте журнала на традиции российского Поволжья. Именно сейчас, когда исчезает фольклор» рушатся нравственно-этические устои волжан, размывается особый колорит взаимопереплетенности духовных богатств и исторических судеб разных народов. Игнорировать тюркский компонент в истории культуры России — значит, обеднять ее, лишать смысла огромные пласты народной жизни. И наоборот. Например, не все татары знают, что наши замечательные национальные музыканты Александр Клю- чарев, Василий Виноградов — по национальности русские, Натан Рахлин — еврей, живописец с мировым именем Николай Фешин — русский. А разве Муса Джалиль принадлежит только татарам? Мог бы еще вспомнить татарина Нигмата Ибрагимова, автора русской народной песни «Во поле березонька стояла...». И поэтому, отбирая публикации, будем учитывать, по-моему, уровень таланта, гуманизма, честности и понимание корней народа и местной специфики. Хорошо бы, чтобы то и другое сочеталось. Тогда бы не воспринимались Айтматов, Сулейменов, Искандер и многие другие как уникальное явление. Скажете, призыв к провинциализму? Ничуть. По терпкому вкусу духовной культуры республика или область отнюдь не являются дырой или провинцией. Истоки и корни уходят не в периферию в географическом смысле, а в души и в историю. Будет это — тогда можно справиться и со всем остальным, включая и проблему перевода. Льва Толстого и Михаила Шолохова я постиг в переводе — так же, как англичане, испанцы и французы, — на своем родном языке. А Габриель Гарсия Маркес? А Лорка? А Шекспир? А похождения Ходжи Насреддина или бравого военнослужащего Швейка или Ивана Чонкина? Какого писателя ни возьми, пишет о переломах судеб своего народа, о своей улице и своем дворе (царский двор или арбатский — неважно). Проклиная искажающий фильтр перевода, не будем забывать: правда жизни — она как музыка. Она доходит. Не доходит лишь до тех, кому совершенно безразлична жизнь другого человека, другого народа. Остальные поймут. Лишь бы была на книге отметина таланта и мастерства.
246 Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. Я с удовольствием открываю для себя эстонскую, литовскую, латышскую прозу, украинскую, молдавскую, белорусскую литературы, хотя языков этих не знаю. Помогает русский язык, талант переводчиков, в том числе наших, татарских. Почему бы татарам, не освоившим — не по своей вине — родной язык, не открыть Галимджана Ибрагимова, Габдуллу Тукая? Случилось так, что «бывшие татары» из Казани и уроженцы наших мест не знают не только национальную литературу, им неведомы даже элементарные факты нашей истории — части российской истории. В сотнях книг живет ложь о варварах из татарского рода. А что вы про них, собственно, знаете? Да, мы не только научились не знать иные народы, но привыкли не желать знать. А претендуем на то, чтобы судить обо всем на свете с пенька своего самодовольства. Ржавчина нигилизма — национального, культурного, исторического, языкового — разъедает самого человека. Денационализация в нарядном мундире интернационализма разлагает душу. Формула, отрицающая таинственное единство этноса, сжимает пружины, которые все равно выпрямляются — увы, порой запоздало, и это ведет к крови. До чего ведь дошли. Все прошлое лето ТАСС передавал вместо привычных цифр урожая хлеба и фруктов информацию о количестве изъятого оружия в южных республиках. Среди многих причин я знаю одну, чуть ли не главную: исчезло взаимопонимание или обнаружилось его отсутствие. После выхода двух номеров «Идели» в редакцию посыпались письма, участились звонки: а правда, что вы будете печатать Коран? Звонили чаще русские или обрусевшие, оправдывались, что не подумали о древней книге как о богатейшем историческом и литературном источнике, С большим сомнением мы включили в первый номер рассказ о видном русском историке Михаиле Худякове, его статью о мусульманской культуре, и люди сразу уловили, почему он был расстрелян в 1937 году — за отстаивание правды об «инородцах». Или что мне сказать, например, своим знакомым русским, которые сетуют на «дискриминацию»? «Колымские рассказы» Ибрагима Салахова напечатаны лишь в татарском журнале «Казан утлары». Кто читал, те обсуждают, остальным остается помалкивать... Кому адресуем мы переводные произведения? Оказалось, читатель самый разно- ликий — от манкуртов, очнувшихся наконец, до интеллектуалов, эстетов. И, представьте, каждый многое для себя находит, как бы заново открывая понятия, через которые еще вчера высокомерно перешагивал. Давайте отнесемся с предельной настороженностью к предрассудкам, тщательно взращенным в умах. Например, о том, что можно быть равным, не имея равных условий для развития культуры. О том, что двуязычие можно внедрить, понимая лишь один язык (а чаще — не понимая толком ни одного). Преодолеем же наконец привычку делить народы на союзные и автономные, игнорируя национальные, социально-экономические и культурные особенности Задумаемся, как можно возродить российскую деревню, ее древние церкви, если ее жители уедут учиться и служить, а потом махнут туда, где жизнь получше, и будут останавливать заводы и железные дороги, отстаивая сомнительное право не знать язык людей, среди которых прожили всю жизнь? Кстати, и у нас встречаются такие же «интернационалисты», умудрившиеся прожить в супружестве с татарином или татаркой десятки лет и не запомнить ни одной фразы на ненужном языке. Говорят, трудно учить язык. Трудно учить язык ненужный. Мои коллеги — собкоры центральных изданий — ради длительной командировки за рубеж за пару месяцев могли стать полиглотами... А все, вероятно, потому, что люди на поверку оказались незнакомцами. И к этому состоянию мы пришли целенаправленно строя многонациональное одноязычное общество. Кстати, когда закрывали школы, вытеснялись языки из употребления, никто референдумов не проводил, никто не догадался бастовать. И никого из чиновников не называли экстремистом. Я считаю экстремистами тех, кто лишает целые народы права быть самим собой. Попирая принципы социальной демократии и справедливости, они способствуют накоплению социальной взрывчатки. Отнесемся с уважением к слову, к языку. Язык — сокровище, а не межа и не стена. Он должен сближать людей.
Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. 247 Юрий Греков («Кодры». Кишинев) В репортаже с одного из «круглых столов» «Литературной газеты», в котором участвовали главные редакторы так называемых региональных журналов, я встретил поразительное, с моей точки зрения, настойчивое утверждение некоторых из собеседников, суть которого в том, что возглавляемые ими издания должны оставаться региональными. Не стану говорить, что у этого определения есть вполне точный синоним. Не стану говорить, что так сформулированная задача не просто сужает возможности, резко ограничивая круг авторов, избираемых не по значимости работ, а по признаку местожительства. Скажу только, что позиция нашего журнала диаметрально противоположна: ровно год назад мы решили раз и навсегда отказаться от неписаного и удобного статуса провинциального журнала, существующего по принципу «писатель пописывает, читатель почитывает». Удалось ли нам это сделать? Я не скажу «да», поскольку нет предела совершенству. Приведу некоторые цифры. Плановый тираж нашего журнала в течение многих лет не превышал 12 тысяч экземпляров. Несмотря на столь не астрономический тираж, очередные и не очередные номера «Кодр» пылились в газетных киосках многими месяцами, прежде чем отправиться в макулатуру. И вот в минувшем году картина резко изменилась: к сегодняшнему дню тираж нашего журнала вырос вчетверо, дотация прекратилась, издание стало приносить растущую прибыль. И что, на наш взгляд, чрезвычайно важно: тираж не «подскочил», а рос — рос из месяца в месяц по мере того, как все большему числу потенциальных читателей становились известны позиция журнала и ее конкретное воплощение. И пусть не покажется самонадеянностью, но мы уверены, что наши возможности не исчерпаны. Однако все сказанное — лишь внешняя сторона дела, констатация факта И таковой останется, если не задать вопрос — зачем? 3:;чем столь настойчиво добиваться роста тиража, если журнал вполне безбедно и законно может существовать при мизерном, но плановом тираже? Ответ на этот вопрос одновременно является ответом на другой, главный — какова позиция, каковы действия нашего журнала в нынешней, столь сложной и все усложняющейся национальной ситуации и у нас в республике, я во всей стране. Общеизвестно, что литература любого народа — это важнейший штрих к его духовному портрету. В нашем же случае это особенно важно, так как в Советской Молдавии чей этнический облик сложен и многолик литература создается на языках нескольких народов — молдавском, русском, украинском, гагаузском, болгарском ядише Знакомство всесоюзного читателя с лучшими наиболее интересными работами нашей многоязыкой литературы, ее прозой и поэзией — важнейший формант истинного представления о земле, когда-то приютившей Пушкина. Той же цели служит и публицистика, для которой мы места не жалеем и жалеть не будем, так как почта со всех концов страны подтверждает: читателю живущему и на берегах Днестра, и на берегах Амура, Енисея или Нрвы одинаково интересно я одинаково важно знать, что происходит в жизни нашей республики, волнуемой жгучими проблемами бытия. Третье направление наших усилий — знакомство читателя с современной литературой других народов нашей страны. Мотив тот же — формирование истинного представления о нравственном облике братских народов. И, наконец, еще одно направление. Я бы назвал его просветительским — публикация вчера еще исключенных из духовного обихода литературных произведений и просто свидетельств времени. Мы считаем, что это никак'не может быть привилегией центральных изданий. У нас уже есть свой читатель, которому мы стараемся дать все, что только сумеем. И не сочтите это хвастовством, но наш читатель первым в стране получил «1984» Оруэлла, «Бич божий» Замятина, «Соглядатая» Набокова, мемуары Хрущева, прозу Гумилева и многое другое. На 1990 год в портфеле журнала есть еще целый ряд работ, которые наш читатель тоже получит первым. Однако замечу, что я просто констатирую факт, поскольку в наши задачи не входит конкуренция с другими изданиями.
248 Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. У нас есть свой читатель, и мы работаем для него, надеясь, что тем самым вносим свою лепту в строительство, расширение и углубление взаимопонимания людей в наше сложное и трудное время. Альберт Налбандян («Литературная Армения». Ереван) Так сложилось, что наш журнал находит своего читателя, в основном, за пределами республики — в Армении остается немногим более пяти процентов тиража. Исходя из этого специфического обстоятельства, мы и планируем работу журнала. Понятно, что людям, оторванным от родной почвы, да и всем тем, кто интересуется Арменией, хочется как можно больше знать о языке, культуре, истории народа. Наверное, очень мало на нашей планете народов с такой исковерканной судьбой, как у армян. Весь наш исторический путь — от самой седой старины до сегодняшних дней — это путь невосполнимых потерь. Распятая между Востоком и Западом, на стыке двух миров, страна была ареной столкновения интересов других, более многочисленных и более агрессивных государств и народов; не раз, не два и даже не сотни, а тысячи раз подвергалась она опустошительным войнам и нашествиям. В конце прошлого века измученный народ Западной Армении, стоявший уже на грани физического уничтожения, с надеждой обращал взор на Россию, Англию, Францию, ждал, но так и не дождался помощи. Европейские государства, конечно, требовали (впрочем, не очень настойчиво) определенных реформ для христианского населения Турции, но при этом они хорошо понимали, что эти реформы заведомо обречены на провал. Так, по поводу Берлинского трактата 1878 года замечательный русский писатель Александр Амфитеатров в своей статье «Армянский вопрос», написанной в 1905 году, остроумно заметил: «Надежда реформ была брошена армянам, как нравственная подачка, как фальшивая милостыня нищему, мимо которого неловко пройти человеку благотворительному, вовсе ничего не дав на его вопиющую бедность, но серьезно помочь и нечем, и не хочется. И вот сует благотворительный человек в протянутую руку... не ходящую в государстве мелкую иностранную монетку: на, мол! отвяжись! Что усердие подать с моей стороны было — Бог видит; ну, а что милостыня моя тебе не в пользу, это уж не моя винаг твое дело...» Немного понадобилось времени, чтобы армяне убедились в том, «что плачутся перед глухим и показывают свои раны слепому». Чем закончились эти реформы, да и вообще решение армянского вопроса, хорошо известно: геноцид 1915 года, в результате которого одна десятая часть народа, чудом уцелевшая, осталась на одной десятой части своей исторической территории. Но и у этой маленькой Армении, голодной и раздетой, истерзанной и обескровленной, в 1921 году под нажимом Сталина и по требованию все той же Турции были отняты две самые плодородные области — Нахичевань и Карабах. Почему я говорю о прошедших временах? Да потому, что узлы многих нынешних проблем завязывались еше тогда. Историческая память армянина — кровоточащая рана. За право оставаться самим собой он платил не только хлебом насущным, не только отчим кровом — он платил жизнью. Он отстаивал свое национальное достоинство, но при этом не ущемлял ничьих интересов, не попирал ничьих святынь. Не посягал на чужую историю, чужую культуру, чужую землю — ему бы защитить свою... Вот почему кощунственны и оскорбительны для нас упреки в «национализме» и «экстремизме», так легко слетавшие с иных уст. Но вернусь к первым годам существования Советской Армении. Это были годы, когда наш народ получил возможность стряхнуть с себя оцепенение и начать строить новый дом, не опасаясь того, что завтра он будет объят пламенем. Поднималась из руин Армения, потянулись к ней со всех сторон света караваны репатриантов. И вот тут-то оказалось, что эта Армения слишком мала и слишком бедна, чтобы прокормить всех. А довершил дело слепой энтузиазм «покорителей» природы. Мы заставили «служить народу» красавец Севан, орошая его драгоценной водой поля, чтобы выжать из своей скупой земли все, что она может дать, и даже больше, чем она может дать. Слишком
Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. 249 поздно пришло отрезвление: когда во всей ужасающей остроте встали перед нами уже две проблемы — гибнущий Севан и гибнущая земля.. Мы соорудили атомную электростанцию — в самом центре Араратской долины, в сейсмически опасной зоне — и поставили под угрозу жизнь целой нации. Мы опутали республику сетью химических предприятий — и она задыхается от ядовитых газов... Виноват ли народ во всех своих бедах? Я знаю, что звучали — и довольно решительно— протестующие голоса тех, кто считал в высшей степени аморальным обрекать своих внуков и правнуков на нищету и гибель. Но эти голоса перекрывались начальственным окриком, а указующий ведомственный перст сулил новые и новые беды. Кризисные явления, годами накапливавшиеся, сделали Армению сплошной зоной бедствия задолго до землетрясения. Ведь параллельно с ухудшением обстановки политической, экономической, экологической происходила деформация нравственности, Впрочем, такие же или сходные проблемы обнажились ныне по всей стране. Это наши общие беды. Но есть и сугубо армянские. Тема Родины всегда была одной из главных в нашей литературе. Армян изгоняли из родных мест, разоряли и грабили, вынуждая бросить все и пуститься в странствия в поисках куска хлеба. Существует целый жанр в армянской музыке и поэзии — песни скитальцев. (Одна из них — «Вечерний звон» — еще в прошлом веке полюбилась в России.) И вот внуки и правнуки тех, кто осуществил свою заветную мечту — вернулся в Армению,— сегодня покидают свою землю, чтобы уехать навсегда — в ту же Францию, Америку, Австралию... Уезжают инженеры, уезжают ученые, художники, архитекторы. Уезжают, обедняя генофонд нации, нанося непоправимый удар ее экономике и культуре. В беседе, опубликованной на страницах нашего журнала в конце 1988 года, Грант Матевосян сказал: «Сегодня, здесь, в моем присутствии что-то растаптывается, и мне стыдно, моя суть, моя душа, мое тело армянского, советского армянского писателя несказанно болит, вот о чем речь. Позорно быть сыном того дома, откуда бегут твои братья — те твои братья, которые столетиями слагали песни тоски и возвращения и чей путь столетиями — через самые разные страны — вел к дому...» А вот другая и тоже, наверное, сугубо армянская проблема. После землетрясения около миллиона людей остались без крова. Прибавьте к ним тех, кто в ожидании жилья ютился в подвалах и частных квартирах, прибавьте еще двести тысяч беженцев из Азербайджана — и картина станет полной: каждый третий житель республики не имеет крыши над головой! Да, землетрясение унесло десятки тысяч жизней наших сограждан, нанесло колоссальный материальный ущерб, расшатало, а вернее, довело до роковой грани и без того хрупкие социально-экономические структуры... Но землетрясение показало и другое. Может быть, впервые за свою четырехты- сячелетнюю историю армянин не остался наедине со своей бедой. Впервые над руинами его рухнувшего очага скорбно склонились украинец, француз, латыш, итальянец... Может быть, это и помогло ему не сойти с ума, не броситься очертя голову подальше от этой неласковой, содрогающейся земли, ведь он увидел не просто помощь, он увидел сострадание... Я не знаю, какая из всех этих проблем может считаться главной для нашей национальной культуры. Но уверен: и ныне, как и во все времена, армянская литература должна пробуждать в душах одно из самых священных чувств — чувство человеческого достоинства. Именно оно способно, на мой взгляд, помочь людям остаться людьми, отстроить заново то, что было разрушено, не согнуться под бременем тяжких испытаний, выстоять. К произведениям такого ряда я отношу документальную повесть Сурена Газаряна «Это не должно повториться», опубликованную нашим журналом в 1988 году и вызвавшую широкий читательский резонанс. Были, на мой взгляд, и другие интересные публикации. Говоря же о портфеле редакции, хочу отметить повесть классика нашей литературы Ерванда Отяна «Товарищ Панджуни» — яркую политическую сатиру времен коллективизации, исторический роман Гургена Маари «Пылающие сады» — об освободительной борьбе армянского народа против турецкой тирании. Этой же теме посвящен роман французского писателя Ваге Кача «Кинжал в саду». Два года назад журнал закончил публикацию курса самостоятельного изучения армянского языка, вызвавшую большой интерес (и, кстати, не только среди армян).' Ныне
250 Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. подписчики журнала все настойчивей требуют от нас материалов по истории армянского народа. Идя навстречу пожеланиям читателей, мы планируем в этом году серию статей, рассказывающих о пройденном нашим народом историческом пути. А одной из первых публикаций будет знаменитая «История Армении» Мовсеса Хоренаци. Щедро (насколько это возможно для нашего не очень толстого журнала) намерены мы предоставить страницы публицистическим выступлениям писателей экономистов, социологов, посвященным актуальнейшим задачам. Это и ликвидация последствий землетрясения, и вопросы, связанные с созданием в республике зоны свободного предпринимательства, и крайне обострившиеся межнациональные отношения, и экология — словом, все то, что волнует сегодня каждого армянина. Владлен Дозорцев («Даугава». Рига) Представлять дело так. что журнал нацеленно занят разрешением эстетических проблем латышской культуры, было бы неправдой Можно говорить лишь о том. что часть публикаций «Даугавы» невольно вписывается в эту работу. О каких проблемах идет речь Всегда считалось, что литература Латвии как часть латышской национальной культуры остро нуждается в одном — в союзной трибуне. Собственно, «Даугава» и возникла для популяризации латышской словесности среди читателей страны и за рубежом. Эта зздача — задача номер один — остается актуальной и сейчас. Правда, политизированный и перенастроенный на проблемную публицистику журнал в последние два года уменьшил объем и количество трансляций Зато резко расширил круг читателей — в два с половиной раза — и повысил критерий отбора своих произведений. Судя по переписке с зарубежными издательствами и по частым визитам в «Даугаву» переводчиков с иностранных языков, журнал остается для них чуть ли не единственным ориентиром в процессе национальной латышской литературы. Но, мне кажется, есть другая, более фундаментальная проблема коренной литературы, как, впрочем, есть она у любой молодой литературной традиции. Назовем ее проблемой культурного контекста. Есть разная высота авторского взгляда. Как бы ни было прекрасно исчерпывающе «я» или даже «мы», имеется в мире мысли другой категорический порядок — «оно», человечество. Такая свобода масштаба редко встречаема в латышской литературе, замкнутой, сосредоточенной на себе географически и этнопеихологически. Масштаб этот берется естественнее всего через систематическое знакомство с мировым опытом человековедения и формотворчества. Но тут как раз может быть полезна публикаторская работа журнала, обращенная к философии и культурологии, а в последнее время «Даугава» приобрела сильный диффирент на этот борт, черпая из пропущенного прошлого и лучшего настоящего. Опять-таки ничего специального и поучительного не затевалось — соседство с камертональным масштабом нужно нам самим Но в связи с тем. что «Даугаву» из-за ее публицистики и мемуаристики теперь все внимательнее читают и латыши, просветительская миссия, смеем надеяться, вершится. Публикации Витгенштейна, Тойнби, Рассела, а по другому ряду — Б Гаспарова, Топорова, Ортега-и-Гасета, Лотма- на и других будут: продолжены и впредь. Других каких-либо специфических проблем латышской культуры не вижу. Их нет. Василий Воронов («Дон». Ростов-на~Дону) В литературном храме нашем, кажется все страсти выплеснулись наружу, и в их кипении все отчетливее npocryrmei новая реальность Инвентаризация. Размежевание,
Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. 251 До конца, до последнего штыка, так сказать. А затем — объединение, перегруппировка и дислокация в заданных районах. Еще недавно в Кремле руководители «Огонька» и «Молодой гвардии» заверяли: нужна консолидация. «Огонек» публично отказался от литературной полемики (сейчас, правда, понял свою оплошность и наверстывает). На мой взгляд, остались в литературной нериодике два журнала — «Новый мир» и «Дружба народов»,— которые не придерживаются групповых интересов. Собственно, литературные заботы отошли в сторону, и одинокие призывы читателей разобраться, что же художественно в ошеломляющем потоке периодики, затерялись. Наэлектризованная атмосфера сотрясается громовыми разрядами политических амбиций. На горло собственной песне наступили многие мастера наши и говорят с читателем шершавым языком плаката. В смуте этой почти незамеченными прошли публикации лучших, на мой взгляд, за последнее десятилетие романов В. Лихоносова «Наш маленький Париж» и В. Белова «Кануны». Не до литературы... Грустно. Накануне семнадцатого года подобную ситуацию в культуре Бунин назвал Вальпургиевой ночью. А ныне не она ли грядет? Размежевание в Москве, несмотря на всю остроту, проходит по старым апробированным схемам; все это было, было... Но что делать провинции, если волна докатится (и уже докатилась) до нее? Что делать многонациональному и многоязыкому Северному Кавказу, где в пожарном порядке не откроешь «Молодую гвардию» и «Огонек»? Раскол в писательских организациях коренным образом затронет местные издательства и журналы. Их начнут делить на «наших» и «не наших». Что делать маленькому Дагестану, где десятки языков и наречий, если братья-писатели начнут размежевываться по национальному признаку? Наконец, что же делать региональному журналу «Дон», когда его начнут штурмовать все «наши» и все «не наши»? Для выяснения отношений хотя бы и на благо плюрализму? Я хочу сказать о журнале, вернее, о журналах, подобных «Дону»— российских. Их немного: «Сибирские огни», «Урал», «Волга», «Дальний Восток», «Север», «Подъем». В отличие от российских же «Нашего современника», «Октября», «Невы» их принято называть «областными», «местными», «региональными». И статус у нас другой (материальный и моральный) — журналы второй категории. В бывшем российском Госкомиздате кто-то казуистически на десятки лет разгородил современную литературу на областную и столичную, причем областную потеснил материально (штат, фонд зарплаты, гонорарный и командировочный). Непосвященный читатель, увы, этого не знает. Он читал в том же «Доне» произведения Шолохова, Гамзатова, Межелайтиса, Калинина, Лихоносова, Мальцева, Можаева, не подозревая, что они выходят с маркой второй категории. Причем читатель не только донской (в Ростовской области у нас 8 тысяч подписчиков из 101 тысячи), карта подписки у нас всесоюзная. Несколько лет мы с надеждой ждали постановления о российских журналах (проект одобрен, по слухам, в Совмине РСФСР и в Минфине СССР), но отложен до лучших времен... О том, что мы ущемляемся морально, можно судить по рекламе портфелей редакций в литературной печати. «Литературная газета», например, дает пространные интервью о планах столичных журналов, «областным» же оставляет по 10—15 строк. О Центральном телевидении и радио и говорить не приходится. Литературу нельзя делить на столичную и местную. Это безнравственно. В сегодняшней журнальной политике как в капле воды отразились все беды нашей автономии. Если мы обретем подлинную федерацию, вопрос о местной, региональной, республиканской и столичной литературе станет анахронизмом Масуд Муллоджанов («Памир». Душанбе) Нынешнее время замечательно тем, что наконец-то обнажило и ярко высветило провшщиальность нашей культуры, нашего мышления. Я имею в виду не столько «про-
252 Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. винцию», сколько «метрополию», «центр». И, более того, именно «метрополию» в первую очередь. В чем же заключается эта провинциальность? Прежде всего в незнании того, что происходит во всем огромном мире. В убеждении, что именно здесь (в том месте, где находится в данный момент носитель провинциального сознания) происходят главные события. В убеждении, что все происходящее уникально, что ни с кем больше ничего похожего не случается. Провинциализм — это прежде всего уверенность, что твой образ мыслей и стиль жизни единственно возможный и, уж во всяком случае, единственно правильный. Мало сказать, что провинциализм — это самодовольство по отношению к «своему» и недоверие по отношению к «чужому». Провинциал даже не подозревает о существовании «чужого». Долгое время подобное неведение демонстрировали центральная «перестроечная» пресса и телевидение. Я часто задумывался о том, к кому они обращаются. Кто их идеальный зритель и читатель? На чьем языке они говорят? Мне представляется, ответ может быть лишь один: их собеседник — средний слой инженеров, учителей, врачей, младших научных сотрудников из средней полосы России. Из круга разговора исключены (в той или иной степени) все прочие социальные прослойки и национальные регионы нашей огромной страны. Пресса обращается к читателям так, словно все они имеют одну и ту же идеологию, моральные и культурные приоритеты, установки, мотивации, мыслят по одним и тем же логическим шаблонам. Но это далеко не так! Даже интеллигент в Азии (не говоря уже о крестьянине) мыслит по иным схемам, имеет другие установки, духовные стимулы и прочее, чем интеллигент в России, не говоря уже об Эстонии или Латвии. Огромной ошибкой было полагать, что все думают так же, как думаем мы. Трагический опыт Армении и Азербайджана, Грузии и Ферганы, Прибалтики и Казахстана показал., какие последствия может иметь это заблуждение. Разумеется, ни литература, ни публицистика не может одновременно приспосабливаться ко всем, зачастую противоречивым и антагонистическим тенденциям, неизбежным в такой огромной стране. Это не просто недостижимо, но было бы аморальным и противоречило бы целям и задачам, самой сути художественного и публицистического слова. Но литератор обязан учитывать особенности восприятия, когда речь идет о том, что прямо или косвенно касается представителей той или иной культуры. Яркий пример, правда, не из журнальной, а из газетной практики — заметки и репортажи о выделении квартир, автомобилей и иных благ многодетным семьям в Сибири или Эстонии. Среднюю Азию в то же время призьюают к контролю или ограничению рождаемости, и такие сообщения воспринимаются там как агрессия, расовая сегрегация, апартеид. Таким образом, культурная провинциальность «центра» дает в руки врагов перестройки мощное оружие воздействия на жителей географической «провинции». Подобный же провинциализм долгое время заставлял всех нас полагать, что взрыв национальных страстей в СССР — явление из ряда вон выходящее, присущее только нашей стране и вызванное исключительно неверной национальной политикой прошлых лет, особенностями нашего развития. Мы убеждали друг друга, что это тяжелое наследие сталинизма, эпохи застоя. Прошло немало времени, прежде чем общественность догадалась оглянуться вокруг и увидеть те же самые процессы во всех, за редкими исключениями, странах мира — как в отсталых, развивающихся, так и в самых развитых и цивилизованных. На мой взгляд, преодоление провинциализма — одна из главных культурных и духовных задач всего нашего общества. И прежде всего в сфере национальных отношений. Ибо национализм — это провинциализм, возведенный в ранг духовного фундамента нации. В этом свете рассматриваю я и роль русского журнала в национальной республике Есть два подхода к освоению культуры другого народа. Первый — «извне» — изучение с позиции стороннего наблюдателя, подход научный исследование под микроскопом... Второй подход — творческор усвоение элементов другой культуры, адаптация. Я имею в виду не невольное, бессознательное заимствование, неизбежное при соприкосновении разных культур, а именно сознательное усвоение, особую способность «вживаться» в чужую культуру или, вернее сказать, умение приживлять, прививать ее ветви к стволу своей культуры.
Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. 253 Еще несколько лет назад подобное умение относилось к числу задач чисто эстетических, литературных и вообще имеющих больше отношения к искусству, к культуре, чем к жизни. Ныне оно стало жизненно важным. Существование нашего Союза (и с маленькой и с большой букв) зависит не только от экономической, но и — в первую очередь! — от культурной совместимости. Не механическое сочетание экономических деталей, а сращение в единый культурный организм. Деталь может быть заменена точно такой же (и даже лучшей по качеству, изготовленной «за рубежом»). Живую часть тела нельзя заменить ничем. Я очень ясно представляю, что найдется немало тех, кто возразит мне: — Не поздно ли ты, братец, спохватился? Семьдесят лет сращивали, сращивали культуры, да ничего не вышло. Тут держать надо, чтобы врозь не разбежались. Да и держать тоже ни к чему, коли рвутся врозь... Не беру на себя роль предсказателя, но ответ на это возражение (мне действительно приходилось слышать нечто в этом роде) неизбежно заключает в себе прогноз о нашей дальнейшей общей судьбе: вместе или врозь. Я хочу надеяться, более того, убежден, что центростремительные силы окажутся сильнее центробежных. Слишком уж тесно переплелись экономические и культурные связи всех народов нашей страны. А коли так, то проблема сращивания культур как нельзя более актуальна. Не говорю уже о том, что журнал, выходящий на русском языке в национальной республике, в силу самой географии находится в точке пересечения двух или более культур и оттого просто обязан заниматься именно этой проблемой прежде всего. Все дело лишь в том, какой ее ракурс наиболее актуален сегодня. Еще несколько лет назад в центре внимания стояли проблемы чисто культурные. С самого дня своего основания, вот уже более двадцати лет «Памир» разрабатывал тему взаимодействия Восток — Запад. Работа эта велась по различным направлениям. Это и критические и исследовательские статьи по вопросам взаимодействия культур, в которых разбирались различные проблемы таджикской литературы и творчество отдельных писателей и поэтов. Это многолетняя дискуссия об ориентализме в русской и советской литературе, в которой выступили многие известные критики и литературоведы не только из Таджикистана, но и из других республик. Это поэтические конкурсы на лучший перевод Хафиза, Саади и Бозора Собира, привлекшие десятки профессиональных переводчиков и любителей всей страны. Это рубрика «Энциклопедия народной жизни», которая знакомит русского читателя с таджикскими обычаями, традициями, народным искусством, промыслами, этнографией... Это многолетняя публикация грандиозного литературного памятника «Авеста», впервые предпринятая в нашей стране в таком объеме... Разумеется, мы не собираемся прерывать эту работу. Сейчас «Памир» приступает к публикации Корана в новом переводе Н. Османова с комментариями известного философа и востоковеда Акбара Турсунова. Не следует забывать, что Коран — не только священная книга, но и памятник культуры, без знакомства с которым невозможно верно понять ни одну сторону жизни мусульманского Востока. То, что эта книга была десятилетиями практически недоступна для советского читателя, создало вокруг нее ореол особенной притягательности и повышенного интереса, а недобросовестным муллам давало возможность трактовать святое писание в удобном для себя свете. Убежден, что публикация в «Памире» снимет часть этих проблем. Начнем в 1990 году публиковать и «Провозвестие», одно из знаменитых сочинений Елены Ивановны Рерих. Тем, кто интересуется западно-восточными духовными связями, нет нужды представлять эту книгу, одну из ярких попыток сплавить прозрения древних мудрецов Востока с научной и этической мыслью Европы начала XX века. Но это лишь часть будущей работы, причем часть, далеко не самая важная на данном этапе. Самым важным делом мне представляется сейчас исследование самых различных аспектов межнациональных отношений. Почему именно исследование? Да потому, что выяснилось: многое из казавшегося таким ясным и понятным, на самом деле для нашего общества — терра инкогнита. И теперь нам приходится открывать «новые земли» на своей собственной родине, в местах, где прожили всю сознательную жизнь. Чтобы было понятнее, приведу пример. Таким открытием, скажем, стало так называемое традиционное общество в Таджикистане, на которое впервые указали общественности молодые ученые-обществоведы Саодат и Музаффар Олимовы (см. «Памир» № 10 за 1989 год). Традиционное общество — это наследство, которое нам оставил феодализм. Его
254 Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. основа — сельская община, бывшая одним из главных институтов феодальной Средней Азии. Даг я согласен, термин, может быть, не совсем удачный, но мы не можем придумать другой, который бы достаточно полно и ясно отразил бы все особенности этого явления социальной жизни. Если говорить применительно к Таджикистану, то основой традиционного общества являются небольшие социальные группы, члены которых тесно связаны родственными, дружескими и соседскими отношениями. Члены ее довольно четко осознают свою причастность к конкретной группе или общине. Из таких групп или одной группы и состоит чаще всего население кишлака или махалли в городе. В широком смысле слова, все жители сельской местности либо являются членами традиционного общества, либо связаны с ним. Основные характеристики традиционного общества — замкнутое воспроизводство. Это означает, что, с одной стороны, члены общины стремятся заключать браки «среди своих». Еще одна важная черта — организация. В каждой махалле или кишлаке всегда есть авторитетные, уважаемые люди, не занимающие каких-либо государственных должностей, но регулирующие и организующие жизнь общины. Производственная функция дополняется функцией культурного общения и защиты своих членов от невзгод внешнего мира. Именно в своей среде человек получает все необходимое — душевное тепло, дружбу, понимание окружающих, поддержку коллектива, Соседи, родственники, все члены социальной группы помогают человеку занять определенное место в жизни. Причем эта функция традиционного общества выдвинулась на первый план в силу того, что социализм сталинского типа проповедовал оставшееся от феодализма пренебрежение интересами и нуждами отдельной личности, что не изжито до сих пор... Современность должна найти верный подход к общине, этому социальному институту , пришедшему из глубины веков. Разрушение — это не самый лучший путь к прогрессу. Да, в нашем обществе сохранились традиционные структуры, традиционное общество, то, что не всегда верно называют «родимыми пятнами феодализма». Но нужно ли все это ломать? Каким образом и какими средствами возможно в короткий срок разрушить стереотип феодального сознания в головах сотен, тысяч людей, изменить феодальные структуры, доказавшие на протяжении многих столетий свою жизнеспособность,, могущие быстро изменяться в соответствии с требованиями времени. Думаем, что гораздо более конструктивным является путь адаптации, приспособление тех структур, которые имеют запас прочности внутренние потенции саморазвития. Видимо, следует обратиться к опыту Японии, Китая, Индии, достаточно широко использующих традиционные структуры. Изучение опыта других народов обнаруживает не просто национальную проблему, но проблему культурных типов. Подробнее об этом рассказывается в статье востоковеда Л. Тайвана. которую '«Памир» предполагает опубликовать в 1990 году. Здесь лишь коротко объясню суть, Речь идет об особенностях национального мышления, сложившихся под многовековым влиянием той или иной религии. Границы культурных типов очень существенны и, по-видимому., в обозримом будущем останутся непреодолимыми. Так индусско-мусульманские противоречия привели к образованию в 1947 году Индии и Пакистана, а релшиозная граница в Северной Индии вызвала нескончаемую гражданскую войну. Дело здесь не в «отсталом мышлении», «пережитках» и прочих второстепенных обстоятельствах, якобы преодолимых «интернациональным воспитанием». Культурный генотип, по мнению Л. Тайвана. стольуже устойчив и неуничтожим, как и религия, жизнеспособность которой, как показывают наши дни, рано еще сбрасывать со счетов. В отдельные периоды этот культурный генотип как бы «притихает», сливаясь с каким- либо идеологическим или политическим движением с тем, чтобы спустя какое-то время возникнуть вновь Не следует считать, что вероисповедание проявляется только в церкви. Еше Макс Вебер показал что протестантизм послужил «идеологией» и «мотором» становления капитализма Протестантская этика груда, положившая начало высокой технологической культуре в странах европейского протестантизма, не распространяется на католические страны — Италию Испанию Португалию, где экономический прогресс куда умереннее. Еще выше культурный барьер между исламской и христанской культурой. Исламские культурные традиции в экономике т политике, уже не говоря о быте, никак не совместимы ни с протестантской, ни с православной культурами, а эти две последние, в свою очередь, резко отличаются друг от друга.
Провинциальный ли, столичный читатель наш?.. 255 Можно, разумеется, сказать, что все эти закономерности взаимоотношения культур не имеют никакого отношения к СССР, где народы давно покончили с «религиозными пережитками». Но это было бы продолжением самообмана и ханжества, что царили до сих пор в советском обществоведении. Долгое время наши общественные науки демонстрировали в области взаимоотношения народов стыдливость не меньшую, чем в разговорах о взаимоотношениях мужчин и женщин. Подразумевалось, что народы нашей страны испытывают друг к другу платоническую любовь. Оказалось, что их взаимоотношения немыслимо сложны. Необходимо как можно скорее разобраться в плотном клубке идей, установок, мотивов, тенденций и прочая и прочая... Нам необходимо мужество и ум, чтобы разобраться во всем до конца. Прежде всего понять, что именно происходит. Какие именно причины вызывают противоречия между народами? Что сближает людей и что разводит? Без выяснения самых общих закономерностей и одновременно без изучения конкретных, «местных», региональных условий нельзя и надеяться на верное решение болезненных и сложных проблем. Точно так же, как и нельзя надеяться, что все уляжется и придет в норму само собой, как только в продаже появятся мыло и сахар — то есть когда, говоря иными словами, начнет повышаться качество жизни и культурный уровень населения. Хотя бы потому, что повышение благосостояния региона зависит в первую очередь от способности к сотрудничеству всех населяющих его людей. Исследование вопроса насущно еще и потому, что в общественном сознании накопилось немало поверхностных и неверных представлений о национальных проблемах. Как пример, приведу антинаучное и существующее только в нашей стране разделение представителей различных национальностей на нации, народы и народности. На этом, введенном не кем иным, как Сталиным (см. статью Михаила Крюкова «Читая Ленина». «Памир» № 6. 1989), разделении до сих пор основываются в своих выводах и рекомендациях многие ученые, политики и общественные деятели. Нужно ли доказывать необходимость развенчания и преодоления стереотипов подобного рода? Дефицит понимания происходящего — самый острый из всех видов дефицита. Именно понимание необходимо сегодня как никогда. Время сейчас горячее. И хотя в Таджикистане обстановку можно назвать спокойной в сравнении со многими иными регионами страны (надеюсь, что она останется такой же и к моменту, когда эти строки будут опубликованы), но нельзя игнорировать и напряженность в межнациональных отношениях. Она, как правило, не заметна в общении людей разных национальностей, но увеличившийся в последние несколько лет оттек из республики русскоязычного населения — показатель нарастающей тревоги. Можно ли развеять эту тревогу заверениями в братстве наших народов; уверениями в исконном интернационализме советского общества и т. п.? С другой стороны, может ли журнал, выходящий на русском языке, повлиять на экстремистски настроенную часть коренного населения? Оба вопроса — чисто риторические! В чем же, в таком случае, задача журнала? Может ли печатное слово реально повлиять на ход событий, на поступки и настроения людей? Следует учесть, что в народе накопился мощный заряд социального возмущения, обиды, нетерпения за времена сталинщины и застоя. Это та гремучая смесь, из которой рождаются нетерпимость и ненависть. И находятся люди, которые пытаются использовать и используют уже эту взрывчатку в своих целях. Легче всего сделать это, найдя объект для ненависти — указав на «чужих». Как это ни печально, но людей легче всего сплотить вокруг себя, объединив их общей ненавистью. Голос ненависти звучит громче голоса разума. Но именно поэтому голос разума должен быть особенно отчетлив.
Морис Симашко Орнаментальная проза В такие минуты чувствуешь какую-то особую приподнятость. На короткий срок ощущаешь собственную значимость, вроде бы личное прикосновение к государственному делу. И хоть разумом понимаешь все, в том числе и двусмысленность собственного положения, некие трубы играют в тебе с пионерского детства знакомый мотив. В глазах товарищей, «рядовых писателей», видишь то же чувство радостного соучастия. Вторую ночь дежурим мы в новом аэровокзале по приему гостей, и в подтверждение важности проводимого мероприятия нам выделили депутатские комнаты. Мы отдыхаем в мягких импортных креслах, ходим по коврам, едим и пьем из холодильников такое, чему и название забыто, а в туалетах с достоинством смотримся в огромные, вправленные в мрамор зеркала. В нашем распоряжении машины, десятки машин, все черные и муаровые «Волги» с бархатными сиденьями и плаав- ным, солидным ходом с покачиваниями на поворотах. Молчаливые шоферы, все почему-то в одинаковых лаковых ботинках, выполняют каждое наше распоряжение. Предстоит большая конференция с участием зарубежных писателей на самую животрепещущую тему. Наша республика, «лаборатория дружбы народов», не случайно выбрана местом ее проведения, И мы знаем свое место в ней. В день открытия мы будем следить за порядком в коридорах, дежурить в гостиницах, разбираться с транспортом. Напрямую с гостями будут общаться товарищи из ЦК, Общества дружбы с заграницей и утвержденные на это секретари Союза писателей. С ними уже проведено необходимое совещание, совместно с Москвой проработана повестка дня, намечены выступающие. Потом гости поедут по областям, побывают в передовых целинных совхозах, встретятся с нефтяниками Мангышлака, овцеводами Бетпакдалы, рыбаками Арала и Балхаша. К нам все это не имеет отношения.,. А пионеры уже готовы. Их привезли в больших красных автобусах еще утром, часа за три до прилета главных гостей, и они в последний раз репетировали встречу: протягивали в воздух цветы, громко декла- Меня убить хотели эти суки!.. Юрий Домбровскый мировали стихи, трубили в горны. Тут же ждали представители общественности: человек сто пятьдесят их стояло полукругом, празднично одетые, среди них государственный ансамбль песни и танца в белых и розовых платьях с золотыми поясами и перьями цапли на головах. Прямо на летное поле выехала черная «Чайка», за ней еще и еще машины, и секретарь ЦК по пропаганде в легком светлом костюме вместе с другими товарищами прошел вперед, приветствуя полной короткой рукой актив. И сразу послышался гул самолета... Два увитых транспарантами трапа одновременно подкатили к дверям остановившегося лайнера. Оркестр заиграл туш. Все смотрели на первую дверь. Она сдвинулась внутрь. Вначале показалась голова в форменной аэрофлотовской фуражке, потом она куда-то пропала, и, распрямляясь во весь свой рост, из самолета на трап шагнул человек с буйным, нависающим вперед волосом и синими глазами. Некая природная взбудораженность была во всей его чуть подавшейся вперед фигуре с длинными руками, в сильной высокой шее, в какой-то порывистости движений. Да, это был он: в знакомых, мятых, пижамного типа штанах, бежевой кофте на одной пуговице и с оттянутыми карманами, в сандалиях на босу ногу. В руке он держал что-то продолговатое, наспех завернутое в газету. Не обращая никакого внимания на выстроившееся в линию начальство, он поискал глазами в толпе и, увидев меня, закричал: — Морис... Это я! Пробежав своими громадными шагами через толпу, он поцеловался со мной и поднял высоко над головой бутылку из отпавшей газеты: —- Из Польши мне привезли. По старому рецепту готовлено. На желудях!.. Я ничему не удивлялся. Разве что зачислению его в официальную делегацию столичных писателей. Уже некоторое время жил он в Москве, получив на волне реабилитации комнату в коммунальной квартире с пропиской, чего страстно, со всем пылом души добивался, составляя высокохудожественные письма о своем праве на нее. Письма были на тридцати — сорока страни-
Морис Симашко. Орнаментальная проза цах, и он читал их нам вслух. Это была воистину боевая публицистика: интересно, сохранились ли эти письма где-нибудь? Однако, проживая уже в Москве, он всякий раз навещал Алма-Ату, на три-четыре месяца обосновываясь в одном и том же номере старой гостиницы, где жил здесь в войну и позже, до последней посадки. Этот номер тут же освобождали для него. Его знали и уважали все дежурные, уборщицы, буфетчицы, старый швейцар... А вот как его вдруг включили в делегацию, было непонятно. Дело в том, что писатели по какому-то чуть ли не биологическому признаку делятся на тех, кто ездит на всяческие декады и сидит в президиумах, и на других, кто не ездит и не сидит. Причем среди вторых могут быть живые классики, а среди первых находятся люди, не написавшие ни одной строчки за свою жизнь, но это не имеет ровно никакого значения. Если же случайно кто-то из второй категории вдруг попадает в президиум или оказывается включенным в делегацию, то литературную общественность охватывает волнение. Оказываются нарушенными некие таинственные законы, так сказать, организационные традиции социалистического реализма. Впрочем, попавший ненароком не туда писатель сам чувствует себя не в своей тарелке и стремится убраться оттуда, после чего волнение успокаивается. Но если кто-то из первой категории вдруг оказывается не включенным в президиум или в какой-то представительный список, то это уже настоящая человеческая трагедия. Она оборачивается вызовом «Скорой помощи», тревожными и длительными телефонными переговорами, взволнованными заявлениями в ЦК и прочими активными акциями. С этим никто не хочет иметь дело, поэтому и тут все возвращается на круги своя. Борьба за существование в литературе жестока, как и в природе. Выживают сильнейшие... в смысле президиумов и наградных списков. Встреченный мной Писатель мало того, что никак не подходил для президиума, так еще был и реабилитированный. Отстал там от жизни, может сказать не то. Да и напомнить своим присутствием некоторые нежелательные явления, бросить, так сказать, тень. Кто-то явно допустил ошибку там, в Москве, при формировании делегации. Эту мысль я ясно читал на лице заведующего пропагандой и агитацией ЦК, который упорно смотрел в нашу сторону. Соблюдение морально-этических норм было наиболее сильной стороной нашего республиканского партийного руководства. — Старик,— сказал я,— у жены сегодня именины, поэтому не могу до вечера... — Так мы немного! — сказал он, опять поднимая бутылку, и меня это убедило. Я забыл про мероприятие и свою в нем ответственную роль. Мы пошли не оглядываясь... Он искрение расстроен и шумно выражает свои чувства. В «его» гостинице новый директор не стал сразу освобождать тот самый номер: на первом этаже, без удобств и с шаткой мебелью, зато можно выходить через окно сразу на улицу. Пришлось пока обосноваться вместе с делегацией в люксе нового отеля. Ему уже здесь нравится, он проверяет, работает ли холодильник, включает и выключает верхний и боковой свет, радуется виду из окна. Среди писателей, которых числю друзьями, знаю лишь двух, у которых бы так непосредственно, без всяких пут и условностей проявлялось творческое начало. Это как непрерывно рождающийся мир с выбросами протуберанцев, разумеется, ничего общего не имеющей со вздорным кипением самолюбивой посредственности. Оба — прямо противоположные характеры. Один, введший в мировую литературу как понятие дом своего детства на набережной и ежегодно убегавший из Москвы в Ашхабад, где я долго жил, от семейных и государственных неурядиц. Тот все больше молчит, с мрачной сосредоточенностью вглядываясь во что-то ему одному видимое. И вдруг, как конечный результат сложной работы мысли и чувства, скажет нечто неожиданное, с высокой творческой точностью подмеченное, а на лицо набежит сдержанная улыбка освобождения. Затем снова та трагическая складка у лба и долгое молчание. Та же напряженная внутренняя работа и здесь, только вся она на виду, на людях, с неуемным желанием объяснить явившееся прозрение также и себе, радоваться ему, заставить всех вокруг думать, сопоставлять, чувствовать вместе с собой. Все это без нажима, без агрессии, одно искренне сохраненное от первоначала увлечение всяким предметом, разглядывание его заново, как бы первый раз в жизни. И неожиданный взгляд на другой предмет; потому что неисчислимое количество их вокруг, и в этом глубокий смысл. Нет, тут не легкомысленное порхание, а просто одновременно разрабатывается множество сюжетов, так или иначе находящихся между собой в некой вселенской, не доступной зрению связи... Пока что мы берем из буфета предназначенный ему как члену делегации завтрак и пьем старую польскую водку, с энтузиазмом
258 Морис Симашко. Орнаментальная проза отмечая ее качества. Говорим об общих знакомых в Варшаве. Вдруг он замолкает и в упор смотрит на меня: — А знаешь, у тебя орнаментальная проза! — Ладно,— говорю я. Напоминаю ему, что сегодня у меня день рождения жены, придут мои родители. Так что я должен быть в форме, нужно еще купить подарок. А потом приглашаю его в гости. Он тут же, ни слова не говоря, начинает переодеваться в новый костюм, как видно, купленный вчера в Москве. И от рубашки он тоже отрывает ярлык. — Сколько у тебя денег?—деловито спрашивает он. — Сто рублей,— говорю я. — И у меня около того. Подарок следует сделать такой, чтобы на всю жизнь остался! Я соглашаюсь. Он вдруг останавливается посредине комнаты и поднимает вверх руку. — Мне сказали, что у вас открылся художественный салон. Там и выберем, что купить. Чтобы не дарить какую-нибудь банальность! Времени до вечера достаточно. Мы решаем пока что пройтись по городу, подышать свежим воздухом. Я уже знаю, куда мы пойдем. Это парк Федерации, переименованный в Героев Панфиловцев, а в основе своей бывший городской сквер форпоста Верного с кафедральным собором и старым домом офицерского собрания напротив. — Видишь, вон там, под крестом! Забыв, что не раз уже показывал мне его, он резко тычет пальцем на оконце при самой колокольне. Там, в малой светелке с видом на три стороны жил и работал он когда-то задолго до войны, совсем молодым человеком будучи выслан сюда по политическим мотивам. Хранитель древностей — такова была его должность, поскольку состоял консультантом разместившегося в соборе музея. Он и увековечил этот собор вместе с его строителем Андреем Павловичем Зекковым, архитектором города Верного. Собственно, у каждого писателя есть свой город или определенная местность, не обязательно та, где он родился или рос, которая так или иначе сделалась местом приложения его творческой мысли и чувства. Это его подлинная родина. Впрочем, и каждый город или местность имеют своего писателя, и не подделаться под это звание пусть даже местному уроженцу в тысячелетнем исчислении, если лишен неких начал. На более высоком витке это правило выходит за рамки географических понятий. Генрих Гейне больший выразитель немецкого духа, чем Йозеф Геббельс, сколько бы ни бравировал тот своими арийскими качествами. Проблема человеконенавистничества, гнездящегося в примитиве ума и чувства, была представлена им в образе Обезьяны, приходящей за своим черепом. Этот антифашистский роман был написан еще во время войны, но опубликован много позже. И еще исследование о Державине. А сейчас мы сидим с ним в летнем ресторане напротив его собора, и он с неуемным пылом, рассекая рукой воздух, рассказывает мне о своем друге-художнике Калмыкове. Тот ходит по городу в матерчатом одеянии вроде комбинезона с разного цвета штанинами и слывет сумасшедшим, а, по его убеждению, гениален. Он говорит о семиреках, местных казаках, в прошлом веке поселенных на китайской границе. У них выработались свои особые нравы, зародились и утвердились отличные от других обычаи. Он влюблен здесь в каждого человека, в каждый камень, вывороченный селем из монолита Тянь-Шаня и оставленный на городской улице, и без этого не может быть писателя. Я еще не читал настоящей книги, основанной на нелюбви, на злой ненависти к индивидууму, нации или обществу. У писателя может быть лишь активное неприятие своего героя или события... Я знаю многое уже об этом городе и людях из его романа-дилогии, первая часть которой сейчас публикуется, но вторая попала в ловушку обратного хода от того порыва к здравому смыслу, который произошел в пятидесятые годы. А сам думаю о всей громадной центральноазяатской равнине, где в последние два века происходили новые исторические изменения в непрерывной цепи их от великого переселения народов. Три казачьих войска: Яицкое, Сибирская «Горькая линия» и войско Семиречен- ское обрели себе здесь родину. У каждого была своя судьба, а не один только разный цвет околышка. И нравы их, как и песни, вбирали в себя многое исконное от тех народов, с которыми свела их историческая судьба. Нужно ли было вообще нивелировать казачество, лишая русскую жизнь необходимого многообразия? Впрочем, нивелировка шла в глобальных масштабах, и на прокрустово ложе сталинского самодержавия укладывались классы, государства и народы. Прочитав роман в рукописи, я посмотрел на этот город новыми глазами. Воплощенные в тяяыпаньском дереве полотна Зен- кова — не могу подобрать им более подхо-
Морис Симашко. Орнаментальная проза 259 дящего определения,— продолжая византийскую традицию, содержали в себе жизненную идею единения Запада с Востоком. Яркий, с установившейся в тысячелетиях формой собор был центром всему. А офицерское собрание, губернаторский дом, лавки и магазины на бывшей Торговой улице вместе с неповторимой их русскостью несли мотивы и образы пагоды, мечети, караван-сарая на Великом Шелковом пути, соединявшем цивилизации. В этот естественный мир вписывались затем искусственные сюжеты: дом Троцкого, камышитовая пристройка, где жил, будто бы укрываясь от участия в Отечественной войне, отравленный газами в первую мировую войну боевой офицер Зощенко, бараки спецпереселенцев с Кавказа, Крыма, со Средней Волги, из прикаспийских степей. Сюда начали ссылать задолго до тридцать седьмого из Москвы, Ленинграда, Киева, и здешний университет мог поспорить с иными столичными институтами количеством известных в науке имен. Эти имена, и не в одной только науке, продолжали поставлять сюда акмолинские и карагандинские лагеря. Мой юный друг, поэт сказал о своем отчем крае, что тот со времен еще Достоевского и Шевченко «огромною каторгой плавал на карте», и был за то надолго подвергнут административно-издательскому остракизму... — Твой отец, ты говоришь, микробиолог? Я смотрю недоуменно. Он тут же задает мне какой-то вопрос из области вирусологии, о котором вычитал в специальном журнале. Для меня это темный лес. Про себя я думаю, как воспримет отец неожиданного гостя Он у меня строгого воспитания двадцатых годов и природный «физик»: на литературу и искусства смотрит как на занятие, недостойное серьезного человека. Меня он пробовал когда-то увлечь своей наукой, но понял, что сеет на камне... Нас уже много за столом. Все свои: из издательства, из «Простора» и, как обычно, кто-то один непонятно откуда. Придвигаем второй стол. Все с недоумением смотрят на костюм нашего друга. Не приличествует он как-то ему: вот уже грудь нараспашку и пиджак сползает с плеч. Это не следствие выпавших на его долю испытаний. Казахский писатель, которого оба мы переводим, говорил мне что и в юности был он такой же: мог прийти в драму в домашних своих штанах и туфлях с примятым задником на босу ногу- Мнение окружающих о собственном виде его не то что не беспокоит, а просто находится вне поля его мыслей. И это вовсе не поза, как у людей вторичного сознания. — Понимаешь, она прямо выпрыгивала из юбки! Он повторяет это уже в третий раз. Мы все здесь, да и половина литературной Москвы, читали его открытое письмо литературному другу. Этот писатель положительно отметил книгу одной литературной дамы, которая жила прежде в Алма-Ате. Сферой приложения ее таланта в столице нашей родины сделалась тема: «Облик нового советского человека». Не смеет она писать о морали и учить нравственности —такова концепция этого письма. Когда его взяли в последний раз по обвинению по четырем статьям, эта дама явилась более чем добровольным свидетелем. Она энергично обвиняла его, что он ненавидит все наше, советское и восхищается только западным. Так, он плохо отзывался о Тургеневе, а восхвалял трубадура американского империализма Хемингуэя; говорил, что наши лауреаты в подметки ему не годятся, а настоящие писатели в лагерях сидят; что-то еще рассказывал о лагерной встрече с Мандельштамом, видел умирающего на нарах Бруно Ясенского. От многочасовых мучительных очных ставок у него остался этот зрительный образ. Никто ее не принуждал, сама явилась и уличала его. — Бог с ней, пусть живет, ходит в ЦДЛ, разговаривает. Но пусть не учит морали! — негодует он громко, как-то по-детски, и чуть ли не слезы слышатся в его голосе. А может быть, мы все разучились морали и даже упоминание о ней представляется нам инфантилизмом. Мудрые мы, мудрые!.. А посадили его в тот раз уже в сорок девятом году. За шесть лет перед тем его, умирающего, с исходящими ногами, выбросили из лагеря в ссылку как балласт, не приносящий больше никакой пользы стране. И вот в «Казахстанской правде» появилась статья одного из местных литературных вождей, в которой он был назван «главой антисоветского литературного подполья в Алма-Ате». В статье, помимо всего прочего, утверждалось, что никакой он вовсе не писатель, разве что автор авантюрных записок об обезьяне, от которых бы не отказался сам фашиствующий Сартр. Пишет еще о какой-то смуглой леди времен Шекспира, а когда предоставили ему командировку к рыбакам на Балхаш, то вместо показа их доблестного труда привез какие- то никому не нужные бытовые заметки. Зато организовал антисоветскую группу, куда входят еще один недоразоблаченный и выпущенный из тюрьмы враг народа, а также их подголосок — молодой преподаватель университета. Через неделю после статьи
260 Морис Симашко. Орнаментальная проза его взяли. Конфисковали уже написанную первую часть дилогии, которая исчезла в материалах следствия. Пришлось потом восстанавливать ее по памяти. Любопытно, что если в романе-дилогии Домбровского воспеваются зенковский храм и всечеловечность полотен русского оригинального художника, то автор той злополучной статьи в своих литературных публикациях видит символом города Верного николаевские казармы, которые, по его мнению, олицетворяют собой идею дружбы народов. Недавно этот писатель говорил мне с достаточной искренностью о жестокости времени, когда пришлось ему совершить поступки, о которых сейчас глубоко сожалеет. У него потом выходили двух- и трехтомники, пятитомное собрание сочинений, но имя его мало что скажет всесоюзному читателю. Он достойный участник войны и сам из семиреков, о которых с такой душевностью рассказано в дилогии. Ох, какая это все же жестокая вещь — литературная неполноценность! А может быть, тут что- то другое, чего я не понимаю. Было когда- то великое правило на Руси — каяться в грехах всенародно. И прощали!.* — У тебя все-таки орнаментальная проза! Оказывается, он думал все время об этом. Я машу рукой: мне безразлично, какая у меня проза. А он забывает вдруг обо мне и € горячностью ввязывается в общий разговор. Про него тоже забыли и говорят о своем, наболевшем. Уже почти год идет подлая, какая-то шакалья атака на «Простор». Штаб ее дислоцируется в вечерней городской газете, редактор которой, посредственный газетчик, метит в писатели и соответственно редакторы литературного журнала, кем вскоре и сделается. У него агенты возле кабинета первого лица в республике. Идут разговоры, что во время беседы с нашим секретарем ЦК по пропаганде в Москве Суслов кричал: «Что вы там у себя второй «Новый мир» развели!» «Простор» первым извлек из долголетнего небытия имена Павла Васильева, Андрея Платонова, стал публиковать Цветаеву, Пастернака, Мандельштама, местных реабилитированных литераторов... И, конечно же, Ивана Петровича Шухова, казака «Горькой линии», большого русского писателя, состоявшего когда-то в переписке с Горьким, стали гласно и негласно обвинять, что он, будучи главным редактором, окружил себя «этими», которые и толкают его на неправильный путь. В редколлегии из «этих», да и то наполовину, я один. Тем не менее нашли еще двух подозрительных: одного в очках, а другая слишком уж брюнетка. Еще одна местная литературствую- щая дама, которой пришлось отказать в публикации патриотической повести по случаю полной ее орфографической и синтаксической несостоятельности, включившись в этот хор, попутно обвинила меня в той же вечерней газете, что, являясь работником издательства, я протащил там свою книгу с повестями, публиковавшимися в злокозненном «Новом мире» у А. Т. Твардовского. Другой несостоявшийся романист кричал тонким голосом с трибуны литературного собрания, выводя меня на чистую воду: «Товарищи дорогие, вы, наверно, не знаете. Он ведь не Симашко, он Шамис. Понимаете: Шамис!..» Я посмотрел тогда в глаза своих казахских, уйгурских, корейских товарищей: в них были недоумение и настороженность. Даром такие общественные уроки не проходят. Живущий в стеклянном доме не бросается камнями. Вскоре меня освободили от работы в издательстве. Не за это, конечно, а за либерализм. Так оно было конкретно сформулировано, может быть, единственный раз в истории мирового книгопечатания. И опубликовано в официальном органе только что созданного Госкомиздата СССР.,. Я отрываюсь от своих невеселых дум и начинаю выбираться со своим гостем из-за стола. Продолжая разговор, мы приходим к художественному салону и видим, что там перерыв. Решаем переждать его в сосновом сквере. Это как раз напротив серого здания в самом центре города, которое, так же как и собор, от начала и до конца присутствует в его романе. Он знает этот дом изнутри со многими подробностями его подвалов. Мы сидим на зеленой садовой скамейке, и он молча смотрит в забранные по первому этажу решеточкой окна. —Что там с Ландау? — спрашивает он совершенно трезвым голосом. Я долго молчу, прежде чем ответить. Литературовед Ландау, доцент местного педагогического института — наш общий знакомый. Был наш общий знакомый... Он фронтовой офицер, знал досконально казахский язык и работал над серьезнейшими проблемами перевода казахской поэзии на русский язык. Кроме того, готовил вместе с критиком Б. Сарновым собрание сочинений Ильи Эренбурга, писал о нем докторскую. К нему явились в институт и увелрх на глазах онемевших студентов прямо с лекции. После этого целый день у него шел обыск. Что искали, до сих пор никому не известно. Говорили: не то самиздат, не то еще что-то более ужасное. Потом ушли. Утром в его квартире раздался звонок. Он послал
Морис Симашко. Орнаментальная проза убиравшую в его одинокой квартире женщину открыть дверь, а сам вышел на балкон и бросился вниз с четвертого этажа. Звонила соседка, чтобы одолжить соли... Когда узнали об этом в педагогическом институте, известная своей активностью с тридцатых годов преподаватель С. воскликнула: «Я знала, что он был враг!» При общем молчании ее оборвала другая — преподаватель Галина Леонидовна Федорова: «Мы не хотим с вами разговаривать на эту тему!» Студентка Нина Ермоленко ходила в КГБ за разрешением на открытые похороны. Ландау хоронили русские и казахские преподаватели и студенты. Доцент естественно-географического факультета Николай Иванович Суворов сказал в надгробной речи: «Мы знаем, кто виновен в твоей смерти, Ефим Осипович!» Нам не хочется больше здесь сидеть, и мы идем в пельменную. Она воспета столичными поэтами, и там есть буфет. Выходим оттуда уже под вечер, достаточно разгоряченные. — А все-таки у тебя орнаментальная проза! — говорит он. В салон являемся перед закрытием. На нас смотрят с любопытством. Тут действительно висят картины и есть всякие художественные поделки. — Сколько у тебя денег? — громко спрашивает он. Я пересчитываю их вместе с мелочью и вижу, что не больше семи рублей. Рублей пять обнаруживает и он у себя. — Вот и хорошо! — говорит он удовлетворенно.— Это пошлость — дарить близким людям дорогие подарки. Зато мы купим для твоей жены что-нибудь оригинальное! Мы долго и придирчиво выбираем. Наконец останавливаемся на не то круговом монисте, не то поясе из точеных лакированных деревяшек гуцульской выделки. Он в восторге от тонкости работы, я тоже. И стоит это всего-навсего восемь рублей. — Видишь, и деньги еще останутся. Только надо все проверить. Я их знаю: нацепят на гнилую резинку, а там абы сбыть неопытному покупателю! Он берет поясок и своими длинными лапами растягивает его во всю ширь. Нить лопается, квадратные и круглые деревяшки раскатываются по всему полу. Мы громко возмущаемся качеством изделия, но нам помогают собрать покупку, нанизывают ее на другую резинку. Тогда мы требуем книгу отзывов и по очереди пишем благодарность за хорошее обслуживание: он в стихах, я страницы на четыре прозы Где-то в анналах «Культторга» должна сохраниться эта запись... На оставшиеся деньги мы покупаем цветы. К дому моему подходим, когда начинает темнеть. — Ты знаешь, я устал, отдохну немного! — говорит он, делает шаг через арык, деловито укладывается в костюме на траву под кустами. Обеими руками он прикрывает голову и подтягивает колени к подбородку. Я чуть ли не силой поднимаю его, и мы шагаем прямо через арыки к моему подъезду. Он снова останавливается: — Так, говоришь, отец микробиолог? И вдруг стремительно бежит через три ступени наверх, открывает дверь и, вручив жене цветы, устремляется прямо к отцу. Тот, я вижу, нервничает: я опоздал часа на три. А он с ходу задает отцу тот же вопрос из вирусологии, начинает горячо, убеждающе говорить. И совершается чудо. Отец оживляется, светлеет лицом, и через минут пять они наперебой говорят о чем-то мало мне понятном, забыв про все вокруг, и говорят еще три или четыре часа. Я налаживаю отношения с женой и под осуждающим взглядом матери придвигаю к себе графин- чик. Эпоха застоя требует своего... Я ловлю машину, провожаю его. Он за-, думчив и совершенно трезв... Утром я являюсь к нему в номер и вижу там другого, не знакомого мне человека. Выясняю, что он ночью выехал. Я знаю, где его искать... В самом центре города, рядом с оперным театром я захожу в старую ветхую гостиницу, направляюсь в конец длинного темного коридора, толкаю дверь. Он сидит в маленькой темной комнате на железной койке, босиком, в старых пижамных штанах и надорванной у плеча, выцветшей майке. Где-то он совсем в другом мире и не видит меня. Меня убить хотели эти суки!.. Он говорит хриплым шепотом. Я знаю эти его стихи, прохожу и сажусь у настежь открытого окна, через которое приходит к нему близкая женщина. За окном загораживающие свет сиреневые кусты и троту-з ар, по которому идут люди. Я наточил... принес два острых топора По всем законам лагерной науки. Он значительно старше меня, но я смотрю на него почему-то как на ребенка, Творче-i екая мощь в его согбенной фигуре. Мне • безмерно больно за него и хочется что-то сказать. Но я молчу... Называть или не называть фамилии палачей, осведомителей, лжесвидетелей тех
262 Морис Симашко. Орнаментальная проза страшных каиновых времен? Или времен более поздних, не столько уже страшных, но которых, говоря языком классики, не было подлей. Слышатся требования о национальном очищении советского народа, об отечественном «Нюрнбергском процессе». Не знаю, что сказать по этому поводу. Буду говорить лишь в продолжение судьбы Писателя... Все происходило у меня на глазах, на глазах у десятков и сотен людей — возвращение Юрия Домбровского в Алма-Ату после последнего лагерного срока. Он не отсидел его до конца — в наши людские дела вмешалась сама Природа и еще состоялся XX съезд партии. В проходе Союза писателей республики он встретил поэта-ровесника, который, увидев его, побледнел и стал медленно оседать на землю. — Прости... прости, если сможешь, Юрий Осипович, за то, что говорил на тебя следствию. Слаб оказался... — А, ерунда... Идем, посидим где- нибудь! — ответил Юрий Домбровский. Нет, не был он мстительным человеком. И, говоря сегодня о тех, кто прямо или косвенно был причастен к его последней посадке, нельзя не считаться с какими-то его чувствами, так и не понятными мне до конца. Поэт-ровесник, о котором шла речь, вскоре после их встречи взял как-то утром охотничье ружье, вложил в рот и большим пальцем ноги спустил курок... А вот писатель, не на следствии, а добровольно и прямо в газете объявивший Юрия Домбровского главой антисоветского литературного подполья, не мог не знать, к чему это ведет. С ним, с этим писателем, как и многие другие люди, я нахожусь в добрых отношениях. Много лет назад, когда прошлое, казалось, было заперто на крепкий замок, мы сидели с ним на «старт- площадке», как называют у нас летнее кафе рядом с Союзом писателей. Он читал мне неизвестные стихи двадцатых годов, потом вдруг сказал, глядя куда-то поверх крыш домов: — Знаете, Морис, я старше вас. И у меня были такие... моменты в жизни... Все бы отдал, все свои блага и еще что-то, чтобы их не было! Я посмотрел на этого много пожившего человека, прошедшего войну, и поверил. Ему необходимо было сказать кому-то об этом. Не может человек не думать о таком, с ним произошедшем. До самого последнего дня жизни должен думать. А вот Юрий Домбровский и к нему относился с некоей снисходительностью. Что-то такое страшное было в том, прошлом времени, с чем не справиться ординарному человеку. Даже и очень крупные люди не справлялись. Не помогали ни жизненный опыт, ни фронтовая закалка. Я пытаюсь передать направление мыслей писателя по этому поводу в наших с ним разговорах. С явлением следовало сводить счеты, а не с его жертвами, будь даже эти жертвы сами участники преступлений, выигравшие в кровавой рулетке жалкую ставку — свою жизнь. А к ней сомнительный почет и благоденствие в виде подачки с людоедского стола. Не знаю, как отнесся бы Юрий Домбровский к тому, чтобы назвать имена всех причастных к его аресту людей, и не делаю этого... Но есть еще та самая дама, которая сейчас всенародно, по центральному телевидению ратует за перестройку и имя которой Юрий Домбровский громко назвал еще тогда в открытом письме товарищу. Почему он это сделал? В письме прямо отвергаются какие-либо личные мотивы. Что же вызывало у него столь полное неприятие? Я знаком с этой дамой и много лет назад, когда она еще жила в Алма-Ате, слышал ее высказывания о не удовлетворяющем ее состоянии нашего общества. Я ничего еще не знал тогда об ее участии в чужих судьбах и все же насторожился. — Нам не хватает уверенных, сильных людей, личностей,— говорила она, жестко сжав пальцы в кулачки.— Были ведь личности в нашей истории, а сегодня их нет! Дело происходило в пору далеко зашедшей тогда, по мнению некоторых решительных людей, оттепели. Мы с этой дамой полунемцы по происхождению. Возможно, из-за этого, когда я слышу в чьем-то голосе тоску по «уверенной личности», ко мне невольно приходят сомнения. Да нет, были в нашей русской истории настоящие личности: Пушкин или, к примеру, Твардовский. Был Ленин. И в немецкой истории был Эрнст Тельман. Нет, не о такой категории силы толковала она. Очевидно, эту ее идеологически однозначную тоску н уловил Писатель, провидя ее возможность и способность «плодоносить». О чем и предупреждал в означенном гшсьме. Так что мне нет нужды называть здесь фамилию и этой дамы, пусть ее назовет сам Юрий Домбровский. Письмо задумывалось как открытое, и в Алма-Ате имеется экземпляр с собственноручной его подписью.
из почты «дн» 'Свое,, и "не свое,. Хотелось бы кое-что добавить к разговору об «автономиях» в майском номере «Дружбы народов». Задумаемся о высшем смысле национального культурного развития. Нарушим не- названность того, что происходило и происходит в культуре. Расшатаем усредненные характеристики и распутаем узлы. Вернуть перспективу свободного развития — значит, покончить наконец-то с тем, чтобы долговременные вечные интересы каждой национальной культуры приносились в жертву очередной конъюнктуре. По удачному выражению М. Новиковой (см. ее диалог с Г. Гачевым в «Литературной газете»), нас всех объединяет межнациональная заинтересованность в национальном. Поняли, какой тяжкой ценой оплачивается историческое беспамятство, засилье левой звонкой фразы, поработившей на долгие годы самосознание культуры. Происходящий процесс десталинизации культуры высветил истину: в национальной культуре не много объяснишь сейчас, оперируя «классовым подходом». Можно не сомневаться, что децентрализация, потребность в которой повсеместна, сделает показуху, эту славную традицию потемкинских деревень, просто ненужной. Отчеты перед Москвой, декады, дни, вечера отпадут сами собой, уступая место подлинности и выстраданности культурных контактов. Признание, которое вырвалось у Н. Бухарина еще в 1928 году («Мы слишком все перецентрализовали»), было запоздалым: засилье «центра» ударило по независимости и самостоятельности национальных культур. Децентрализация — это шанс своеобразия на победу в схватке с унификацией, это усилие непохожести как условия культурного роста. Степень и мера автономности культуры в автономной республике... Наиглавнейшая точка опоры в разговоре о культуре вообще: если национальная культура хочет быть таковой, то она неизбежно обречена на самоуправление, самообновление, самоотрицание и т. д. Суть — в этом «само»... И еще: культура —это всегда актуальная возможность выбора путей, альтернативных исканий, Реализация вот этой естественной нормы развития остается больной, нерешенной задачей в молодых культурах автономий. Не хотелось бы обращаться к новейшим штампам, но все-таки упомяну о «механизме торможения» — он, увы, реален в драме национального культурного развития. Если составлять «красную книгу» молодых национальных культур Дагестана и Северного Кавказа, то я сразу бы сказал о нереализованных возможностях. А в гипотетической «Декларации прав национальной культуры» я бы выделил право прежде всего на целостность и цельность исторического самоопределения. Наша социальная история пестрит нарушениями этого права, когда внутреннее единство раскалывалось, когда одно шло в ущерб другому. Ничто так не гарантирует искомой целостности, как полнота знаний о развитии нации и ее культуры, тотальная несокрытость любых фактов, будь то ложь о «добровольном присоединении» (об этом хорошо сказал С. Баруздин на «круглом столе»; «ДН» № 12. 1988) или явно недостаточное внимание к тому, как тот или иной народ становится меньшинством на своей родной земле, или — в 1950 году — багиров- ская «трактовка» шамилевского движения, превратившая освободительную, высоко оцененную К. Марксом борьбу горских народов в фарсовую миссию английских и турецких «шпионов». Реконструировать духовную биографию национальной культуры — вот насущная задача. Дозированному, выборочному прочтению прошлого надо противопоставить решительный отказ от табуированных тем и большее внимание к фактору выстраданной эволюции, непрерывности национального культурного развития По остроумному замечанию одного современного историка, генезис становится злобой дня... Нельзя уж, к примеру, адекватно понять природу культурного самоопределения народов Дагестана и Северного Кавказа, не рассматривая более пристально религиозное сознание и религиозные искания как компонент исторического развития и важный фактор развивающейся культуры. Давняя специфика ситуации в этом регионе состояла в том, что арабская и местная традиции взаимодополняли друг друга в рамках культурного синтеза.
264 Из почты «ДН» Верный тезис об освобождении от арабоцентризма не нуждается в таком «подкреплении», как игнорирование культурной стороны ислама. Многие народы «оказались вовлеченными» в мир арабо-мусульманской учености, просвещения. Это было соприкосновение с более развитой цивилизацией, которое никогда и нигде не проходит бесследно. Вовлеченность в макрокосм мусульманской общины, в орбиту зрелой культуры, приобщение к школе научно-философского мышления, посещение горцами культурных центров арабского мира (известно, что дагестанские теологи пользовались авторитетом в странах арабского Востока) наложили отпечаток на поведение, мировосприятие человека, на общественную психологию и общественную мысль. Арабская культура дала местной традиции просвещенческий толчокг стимулируя тем самым открытие новых возможностей в познании национальной действительности. Переход в 30-е годы с арабского письма на кириллицу совпал с давней традицией предвзятого отношения, более того — непонимания культурной стороны ислама. Стоит только вспомнить о пушкинских формулировках в «Путешествии в Арзрум» (о черкесах: «Почти нет никакого способа их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили крымских татар», то есть предлагался способ, как раз исключающий скорое усмирение), рассуждениях Владимира Соловьева о мусульманстве как «карикатуре буддизма» или Николая Федорова об «идеальной заповеди ислама»—«быть жертвою слепой силы и орудием истребления живой силы»... Известно, что насильственному выселению в 1943-1944 годах подверглись преимущественно мусульмане (крымские татары, чеченцы, ингуши, балкарцы, карачаевцы). Сегодня историки говорят, что общее число выселенных составило примерно 3 миллиона человек, при этом умерло до 1 миллиона детей, женщин, стариков, больных. Впервые в мировой истории не человек, не группа людей, а целые народы обвинялись в измене. Кто даст удовлетворительные ответы на кровоточащие вопросы, вспыхивающие в пронзительном повествовании В. Лукьяева о выселении балкарцев («Юность» № 1. 1989): «Почему и за что Сталин, Берия, Молотов, а также искренне любимый мной в детстве всенародный дедушка Калинин и многие другие кремлевские дяди приказали сделать с нами то, что Гитлер хотел сделать с русскими и другими славянскими народами?.. За что с нами так поступили? За что хотели сжить со свету наш народ, которого не хватило бы даже на то, чтобы заполнить трибуны довоенного стадиона «Динамо»?» Кто и как объяснит этот факт из многих подобных: высылку в Котлас, на верную гибель эшелона дагестанских стариков, каждый из которых был старше 80 лет? «В своих косматых папахах и домотканых одеждах,— вспоминает очевидец,— они сидели молча на корточках, закрыв глаза. Пробуждались от этой неподвижности только для того, чтобы совершить намаз» (Л. Разгон. «Непридуманное»). В ноябре 1917 года Ленин подписал обращение «Ко всем трудящимся мусульманам России и Востока». Крымские татары, чеченцы (они названы в обращении) услышали долгожданный многообещающий призыв: «Устраивайте свою национальную жизнь свободно и беспрепятственно». Великое ленинское обещание социальной защищенности национальных культур — «ваши права... охраняются всей мощью революции» — оказалось впоследствии взорванным, ленинский план «громадного повышения культуры»— отвергнутым. Да, ускоренное достижение всеобщей грамотности было действительно впечатляющим событием. Но обеспечила ли форсированная «образованность» качество культурного строительства? О каком качестве могла идти речь, когда стало ясно, что «в одну телегу впрячь не можно» культуру как генератор нового смысла и «культуру» как проводник линии, приводной ремень политики. «Идеал персидского шаха», о надвигающейся реализации которого предупреждал партию Г. Плеханов, особенно мощно расцвел в молодых культурах. Наиболее чуткие литераторы (среди них Э. Капиев) с болью угадывали перспективу сужающейся воронки вместо расширяющегося горизонта и кругозора. Сворачивание национальных школ трагически сказалось на развитии молодых культур. Если еще при Ленине, в 1919 году, Осинский сетовал на «явные безобразия», чинимые «особенно в провинции... нашими ответственными, иногда партийными работниками», то легко себе представить масштаб произвола, сознательно поощряемого Сталиным. Шла последовательная дискредитация самой идеи национальных традиций. С. Эйзенштейн, посетив Нальчик в 1933 году, с ужасом обнаружил в архитектуре отход от национального культурного стиля в пользу «греко-римско-египетского ордена».
Из почты «ДН» 265 Народная жажда не фиктивного культурного роста столкнулась с административным запретом на непредсказуемое процветание. Фактически было прервано главное — формирование культурного слоя, накопление интеллигентности, этого гумуса плодоносящей культуры. На фоне победных реляций республиканских руководителей (столько-то докторов и кандидатов за отчетный период, столько-то лауреатов и т. д.) шел процесс понижения культуры, изъятия и подмены интеллигентности как бродильного начала культуры. Официально поощряемый тип «национального интеллигента», процветающий и ныне,— вот самое тяжкое наследие. У людей возник и закрепился «комплекс неполноценности» — чувство неизбежности административного вмешательства в культуру. Сер- вильность заняла место высшей добродетели. Национальное осталось «краской», гримом, «сосудом». Не могу отказать себе в удовольствии сослаться на блистательно описанную B. Тендряковым в рассказе «На блаженном острове коммунизма» встречу с Хрущевым деятелей культуры, наперебой заверявших главу в своей абсолютной лояльности. На местах тот тип поведения гарантировал привилегии от культуры, воспринимался как безошибочный путь к успеху. Сегодня ситуация изменилась, но насколько? С удивлением вижу в Дагестане оживление тех, кто вчера прекрасно владел технологией расправы с возмутителями спокойствия (сужу на основе пережитых в 1976 году издевательских наскоков на мою книгу, ставшую с благословения Расула Гамзатова предметом обсуждения и осуждения на бюро областного комитета партии). За поддержкой этими людьми гласности видишь только одно — нерассуждающую готовность выполнить любую команду сверху. Те, кто никак, ни в чем, ни одним движением души и пера не подготовил наступление перестройки, те, кто вчера преуспевал в подавлении, в закулисных интригах, доносительстве, в получении всевозможных знаков отличия, сегодня с той же завидной легкостью говорят о «белых пятнах», о гласности как долгожданном спасении и т. д. Из гонителей гласности — в ее ревнители! Если бы переход этот был оплачен тем, что C. Аверинцев точно назвал «ясным и трезвенным сознанием своей небезвинности»... Я не отвлекся — этот поворот темы прямо связан с непреодоленными трудностями самоопределения национальной культуры и национальной интеллигенции автономных республик. И последнее, внутренне, как я думаю, связанное с тем, о чем говорилось выше. Возвращаемые культурные ценности, восстанавливаемое наследие, исчезающие «белые пятна» работают на укрепление суверенитета национальных культур. Мы приходим к Замятину и Чулпаиу, Платонову и Хвылевому — пусть же духовно равновелик будет и наш отклик, наш отзыв на современность, на насущность сегодняшнего. Унаследованная несвобода сказывается сегодня и в том, как акцентируется «своя» культура в пику другим. Не хотим понять: культура — это то, что возникает поверх и национального эгоизма, и национального нигилизма. Каким бы впечатляющим ни был перечень потерь, не находишь успокоения. Почему? Пока — в наших условиях! — украинский деятель культуры не поймет, что его беспокойство за судьбу, к примеру, крымско-татарской культуры есть условие решения собственных проблем Украины, многое останется по-старому. Я не хочу говорить об издержках «разнузданного патриотизма» (Чаадаев) — это было бы неуместно, когда столь многое болит. Но повторю: пока каждый из нас заботу об «ином» не осознает как свою национальную задачу, пока национальный образ мира каждого из нас не свяжется с задачей гармонизировать «свое» и «не свое», культурный рост будет фикцией и автономия — самообманом. КАЗБЕК СУЛТАНОВ Искренне сожалею... Письмо в редакцию «Дружбы народов» В реплике «Не о критике», напечатанной в 6-м номере «Дружбы народов», упомянуто немало случаев, когда, по мнению редакции, действительные литературно-критические споры подменяются выпадами личного характера. Одни критики, поступающие таким вот нехорошим образом, обозначены полностью. К другим редакция решила
266 Из почты «ДН» подойти великодушно: «Мы не хотели бы липший раз трепать фамилии критиков...» — сказано в реплике, и читательскому вниманию предложены лишь первые буквы этих фамилий. В великодушном этом ряду речь идет и о «критике С.»-. Сначала аккуратно повторена хула, возведенная на «критика С», коллегой-полемистом. Затем сказано, что и сам «критик С.» ведет себя неподобающе: «напоминает, как «торжественно и чудно» огоньковский критик И. восхищался стихами С. Викулова, в журнале которого работал». Чувствую себя обязанным сообщить: «критик С.» — это я. В статье «Врио-полемика»?», опубликованной 22 декабря 1988 года в «Литературной газете»1, я действительно, среди прочего, оспаривал «критика И.» (называя, естественно, его полным именем, но — т-с-с, не будем приоткрывать и без того неплотный занавес таинственности). Однако делал это вовсе не для того, чтобы нанести «критику И.» личное оскорбление, «напомнить» что-либо ужасное. Имелись в виду конкретные суждения «критика И.», своеобразная жестко-эмоциональная методология, коей он привержен, исключающая сомнения и полутона, предполагающая либо воспевание (да, да — торжественное и чудное), либо «презрение» (словечко из лексикона критика). При этом, случается, одни и те же явления, сущностные признаки в разных случаях могут оцениваться темпераментным автором совершенно противоположным образом. Спрашивается, в чем же в свете изложенного состоит порочность «критика С»? Почему редакция «Дружбы народов» сочла необходимым нормальную, на фактах основанную полемику отнести к разряду никчемностей? Так ведь и сказано в реплике: «Уличающий перст утыкается... да во что бы ни ткнуть, важен прием». И еще много чего здесь сказано, фон обвинений, под которые подпадают названные или лишь обозначенные персонажи реплики, весьма суров: отсутствие «разумных доводов», «столкновение гипертрофированных амбиций и уязвленных самолюбий», «отстаивание групповых интересов» и так далее... Позвольте, могут мне сказать, что же вы себя обеляете, когда столь нехорошо прошлись по биографии «критика И.»? Тактично ли было прибегать к такому? Вот тут я вынужден согласиться: нетактично. Достойно искреннего сожаления. Мало ли кто где когда служил — разве это важно для профессиональной литературной полемики? Да будет, однако, мне позволено сказать следующее. Полемизируя с «критиком И.», «критик С.» никаких служебно-биографических моментов никоим образом не касался, ке упоминал о них. Указание на то, что «критик И.» восхвалял редактора, «в журнале которого работал», появилось только... в самой реплике «Дружбы народов», целиком и полностью принадлежит ее авторам. Как же так? Получается, именно они, авторы, исходя из собственного знания, утыкают уличающий перст в «критика И.»? Действуют методами, которые сами строжайше осуждают? «Критик С», понятное дело, не может нести за это никакой ответственности. МИХАИЛ СИНЕЛЬНИКОВ Статья опубликована 21 декабря 1988 года.—Прим. ред.
ХРОНИКА НУРЕК-90 Никола Вапцаров сегодня К 80-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ Никола Вапцаров прожил всего 32 года и 7 месяцев. Выдающийся поэт, он был убежденным коммунистом-революционером. 23 июля 1942 года его расстреляли на окраине Софии на военном стрельбище, за активную антифашистскую деятельность. При жизни его мало знали как поэта. Он опубликовал лишь одну книгу — «Песни мотора». Да и все его творчество — это примерно три тысячи строк. Немного. Но каждая строка написана кровью. В одном из интервью мать Н. Вапцарова на вопрос, когда ее сын стал коммунистом, ответила: «С рождения ..» И здесь нет особого преувеличения. С малых лет Н. Вапцаров находился в сфере коммунистического влияния: учитель-математик Н. Голев приобщал мальчика к своему «верую». Не по годам серьезный, вдумчивый, он улавлизал несправедливости жизни, искал из них выхода. Коммунистические принципы, как ему представлялось, могли привести к желанным переменам. И еще один вопрос из того же интервью: «Если бы остался в живых ваш Никола, что бы он делал сейчас?» Мать задумалась: «Мне кажется... Если бы он ос* тался жив, то участвовал бы в какой-нибудь революции. Мечты его охватывали весь мир». Если бы Н. Вапцаров был только революционером, он бы вошел в историю Болгарии как политический деятель. Но, наделенный ярким талантом, он сумел воплотить в поэзии свое понимание жизни и предназначения человека. Жизненный и творческий опыт Н. Вапцарова убедительно показывает, как идеалы, вера выпрямляют личность художника, придают размах его мысли. В этом, по-моему, одна из главных граждан- ско-художественных проекций Н. Вапцарова в наш день. Повторю еще раз: объем творчества Н. Вапцарова невелик, но эта поэтическая территория населена множеством разнообразных характеров. И они выражают время, в котором жил поэт. Вот неполный перечень персонажей: моряк, заводской рабочий, чиновник, кочегар, подпольщик, чувствительная дама, рыбаки, пекарь, конвойный солдат, крестьяне... Вереница лиц со своими при вязанностями, воззрениями, эмоциональным настроем. И никто не играет роль статиста, а в совокупности перед нами в образах вся предвоенная Болгария. Н. Вапцаров выступает как поэт-историк, и летопись его не приукрашена, зачастую трагична. Вместе с тем Н. Вапцаров стремится распознать ростки разума и духовности, пробивающиеся сквозь варварские и темные начала, притаившиеся в человеческой душе. В его ключевом стихотворении «Песня о человеке» перерождение убийцы, приговоренного к смер. ти, суть философское одоление Добром Зла. Но чудо случилось с убийцей пропавшим: в тюрьму заключенный, без прав, он стал человеком, вину осознавшим, к людям хорошим попав. Не знаю я, что пробудилось в злодее, бывает ли чудо чудесней, но участь свою осознал он яснее, услышав какую-то песню. Говорят, хорошая проза всегда идет на грани поэзии, но никогда эту грань не переступает. От противного можно сказать: хорошая поэзия в некоторых своих проявлениях идет на грани прозы, но никогда эту грань не переступает. Это поэзия, наделенная не только лирическим восприятием мира, но и способная лепить характеры, резкие, отточенные, запоминающиеся. Н. Вапцаров умел это делать. Достаточно познакомиться с его стихами «Пушкин», «Бо- тев», «Горький». Есть закономерность: когда народ переживает особенно трагический период своего развития — а Болгария, связанная с фашистской Германией, такой период и переживала,— граждански ангажированная поэзия обращается к воссозданию драматических судеб. И в нашей русской поэзии последних лет есть тому подтверждение: жертвы репрессий сталинщины оживают в пронзительных по чувству стихах, например, В. Бокова, А. Жигулина... Поэзия Н. Вапцарова вызывает у меня сравнение с могучим деревом: его крона — урбанистические стихи; но корни этого дерева уходят в вечные пласты фольклора. Песенные герои дерзко врываются в современный поэту мир, защищая общечеловеческие ценности. Вот каков его Марко Королевич: Оседлай коня, пришпорь, чтоб взвиться смог твой белый конь до небосклона. Погляжу я, как ты будешь биться палицею с танковой колонной. У Н. Вапцарова реальность переплетается с легендами, лишь проросшее через толщу народного сознания имеет гуманистическое значение: «Записывай просто и честно, так, как поется в народе...» Через всю свою жизнь поэт пронес любовь к Советскому Союзу. Когда осенью 1940 года советское правительство предложило Болгарии пакт о ненападении, Н. Вапцаров становится горячим пропагандистом этой инициативы, собирает по селам подписи в ее поддержку. В мае 1941 года Н. Вапцарова арестовывают и интернируют в село Годеч на три месяца. Там его и застает известие о нападении фашистов на Советский Союз. Для него это было глубоко личным потрясением, ударом по собственой судьбе. Через две недели после начала войны он пишет стихи, которые, наверное, являются первым поэтическим откликом за рубежом на события Великой Отечественной: Ты писать начинаешь, но где-то вместо рифмы взорвался снаряд, небеса озаряет ракета, города от бомбежек горят.
Дневник «ДН» Можно предположить, что это были дни глубочайших раздумий поэта над тем, как ему дальше жить. Н. Вапцаров стал одним из организаторов сопротивления в Болгарии, помощником легендарного полковника Ц. Радойнова, заброшенного с группой парашютистов из СССР для развертывания борьбы с фашизмом. Эту группу выдал предатель. Вместе с поэтом арестовали и других видных деятелей партии. В застенках Н. Вапцарова подвергли неслыханным пыткам. По свидетельству матери, «Никола, как и Ботев, не верил, что дождется свободы...». Перед смертью сын завещал матери: «Если нужно, и ты умри за наше Дело...» Мать вспоминала: «Был он чист. Даже, думаю, что не знал чувства зависти, эгоизма. Таким и остался до конца жизни. Больше заботился о других, чем о себе». Его товарищи и соратники также вспоминали, что Вапцаров выделялся своею нравственною притягательностью. Какое самообладание нужно иметь, чтобы, прощаясь с родными, перед расстрелом поинтересоваться: «Как там, в Крыму? Держится ли Севастополь?» Н.Вапцаров, как и многие болгарские коммунисты ЗО-х годов, воспринимал СССР романтически восторженно. Но следует учесть, что контуры советской действительности поэт различал лишь издалека. Многое ему было неизвестно. Поводом для ареста Н. Вапцарова стало стихотворение «Сельская хроника», написанное в 1940 году; его переписывали, передавали из рук в руки, и в нем зримо выражено отношение болгарского народа к Советскому Союзу. По радио кто-то спор затевает. С кем? Не знаю. С народом, ножалуй. Болтает себе и пусть болтает, за это ведь платят ему немало. В корчма крестьянин зычно просморкался и долго лапти вытирал у двери, потом уж огляделся и признался: — Да этим болтунам никто не верит. Я говорю: поскольку нету масла, чернее горя хлеб,— то нам в пример единственный лишь лозунг: «Долой террор! Союз с СССР'» В Болгарии я спрашивал у разных поэтов, как они воспринимают творчество Н. Вапцарова в наши дни. Наиболее мне запомнился ответ поэтессы Н. Поповой, принадлежащей к младшему поэтическому поколению: «Для меня Вапцаров современен прежде всего той мерой контакта, который его поэзия способна установить с читателями сегодня. Его нельзя читать как бы «со стороны», с ним вступаешь в разговор, пусть иногда молчаливый. Естественно, причиной тому — высота идеала, который он выразил в своих «Песнях мотора» и которого нам так часто сегодня не хватает при всей поэтической эрудированности». Таково мнение молодых. Живы еще некоторые соратники и сверстники поэта. Он же, геройски погибший, вошел в жизнь Болгарии камертоном нравственности и мерой служения своему народу. ОЛЕГ ШЕСТКНСКИЙ ХРОНИКА Религия и межнациональные отношения В издательском отделе Московского Патриархата состоялось собеседование за «круглым столом». Тема: «Религия и межнациональные отношения». В беседе приняли участие: митрополит Волоколамский и Юрьевский Питирим, председатель издательского отдела Московского Патриархата; протоиерей Петр Бубуруз (Кишинев), иеромонах Сергий Данков (издательский отдел Московского Патриархата); диакон Андрей Лоргус, клирик Николо-Кузнецкого храма в Москве; епископ Тиран (Армянская Апостольская Церковь); В. Овсянников, директор Информационного центра издательского отдела Московского Патриархата; В. Куликов, ответственный секретарь журнала «Братский вестник» Всесоюзного Совета евангельских христиан-баптистов; В. Плисе, кантор Московской хоральной синагоги; В. Федоровский (Московская хоральная синагога); Ю. Бухаев, сотрудник Постоянного представительства Центрального духовного управления буддистов СССР; В. Александров, сотрудник «Журнала Московской Патриархии»; В. Правоторов, главный редактор журнала «Наука и религия»; Ю. Волгин, сотрудник Всесоюзного института повышения квалификации работников культуры Министерства культуры СССР; Л. Аннинский (журнал «Дружба народов»); литераторы Г. Гусейнов, Д. Драгунский. Цель встречи — «обсудить чрезвычайно болезненный, можно сказать, кровавый вопрос, когда люди, которых мы привыкли рассматривать как добрых соседей, вдруг встали в конфронтацию, стали врагами». Религиозные деятели, как и все разумные и честные люди, не могут обойти сложную, болезненную ситуацию, которая возникает в разных районах нашего Отечества: в Закавказье, в Нагорном Карабахе, в республиках Прибалтики, в Западной Украине... К сожалению, подобные ситуации могут возник* нуть и в других районах нашей многонациональной страны. Долг пастырский и человеческий — найти пути преодоления этих острых ситуаций. Участники дискуссии подчеркивали необходимость более активной работы церквей и религиозных общин с верующими. «Мы люди, мы братья — вот что надо подчеркивать в общении с прихожанами». Церковь должна обеспечивать нравственную защиту личности, что проявляется и в терпимости к представителям разных исповеданий, в желании идти на контакты, искать общее во всем многообразии мнений и взглядов. Сегодняшний день принес нам «кризис универсального сознания, дробление духа». Церковь призвана заполнить духовную бездну, воспитывая человека в стремлении к добру и справедливости. Для этого нужно использовать все возможные каналы информации, все доступные формы воздействия на человека: воздействия примером и словом. В период возрождения национального самосознания разных народов нужно проповедовать, звать к взаимопониманию людей, говорящих на разных языках, тем самым способствуя сохранению национальной культуры и ее развитию. Участники «круглого стола» расценили заседание как шаг по пути консолидации верующих и неверующих в решении важнейшей проблемы современности — гармонизации межнациональных отношений, призвали всех сограждан проявлять терпимость, взаимное уважение и доверие.
Дневник «ДН» Роберт Конквест в «ДН» 269 В июне 1989 года сотрудники «ДН» встретились с известным английским советологом, специалистом по новейшей истории СССР, автором многих монографий Робертом Конквестом. Имя легендарное для советской аудитории, приобщившейся-таки вопреки радиоглушилке к, вероятно, самой известной работе Конквеста «Большой террор». «Историки — не пророки, -— сказал господин Конквест.—Я знаю, что русским присущ пессимистический взгляд на ход вещей, я же настроен оптимистически, и оптимизму меня учила, как это ни странно, история». Особенно интересной была та часть разговора, в которой ученый высказал свое отношение к произведениям А. Солженицына и Ю. Трифонова как беллетристическим портретам эпохи. В частности, отдавая должное художественному мастерству писателя, он отметил, что образ Сталина из ро. мана «В кругу первом» создан, скорей, по интуиции, нежели путем строгого следования документам. Вместе с тем ученый выразил надежду на то, что государственные, партийные, ведомственные архивы будут открыты и для отечественных, и для зарубежных исследователей. Из ранее запрещенного сегодня публикуются, в основном, художественные произведения. Вне границ этой восстановительной деятельности, в сущности, вся специальная литература. Издательство «Прогресс» выпустило в прошлом году политическую биографию Бухарина, написанную С. Коэном. Своей очереди ждут монографии А. Рабиновича, Р. Шлассера и других зарубежных историков и политологов. Уже в 1989 году журнал «Нева» приступил к публикации полного текста «Большого террора», работы, посвященной механизму становления и функционирования одного из самых страшных государственных режимов за всю историю человечества. Р. Конквест рассказал, что теперь он работает над политической биографией Сталина; в редакции «ДН» начаты переговоры о возможной публикации этой работы. И. ПИСАРЕВ Книги китайских друзей Большая группа ученых, писателей, журналистов, специалистов по русской и советской литературе Китайской Народной Республики внесла весомый вклад в библиотеку книг с автографами Нурека. Книги «Человек-демон», «Старый дом», «Бывшая жена», «Чудеса чернозема», «Достопримечательности Великой китайской стены», «Пробуждение», «Запах цветов», «Памятники Цзянхуандао», «Город-порт Цзянхуандао», «Подсудимый», «Свет и тьма», «Экзотические сказания», «Домик на развалинах», «Мелодия», «Свирель», «Наша любовь», «Девушки нового времени», «Магическая мышь», «Избранное», «Катастрофа», «Рассказы», «Повести», «Окно в мир», «Дух змеи», «Рассказы и повести», «Исследования Великой китайской стены при династии Мин», «Горожане», «Молодой литератор», «Волны», «Красоты Цзянхуандао» с автографами подарили профессор Лю Нин, профессор Л у Гуйжун, Чен Тижун, Хан Ин, Л у Цен-лин, Тан Саовэя, Ли Ионвен, Мын Сяо- нюн, Снуй Шу Цуон. Ху Те, Дун Че, Цо Пин Со, Тан Син, Лю Юй Ся, Таэ Венлай, Сан Си- дапен, Вон Тице, Ли Гофу, Ма Сы, Чень Ди- жун, Цен Жунхуа, Ван Син-ди, Ию Тин, Ли Сун-тэо, У Вэнь-лян, Ли Юй-мин, Циан Цэ- лун. Сан Суэпен. Тук Иоу-вэй, Си Сиэ-нан, Циан Цзлун, Лю Юй-лин, Ван Син-ди, Си ше.
270 Дневник «ДН» Большую часть книг с автографами из своей личной библиотеки передал в Нурек известный советский драматург В. С. Розов. Книги с автографами нурекчанам послали также В. Войнобич (ФРГ), А. Лайош, О. Та- бори (ВНР), Т. Натан-Пауновски, И. Пауно- вски, Н. Николов, К. Николова (НРБ), Ф. Хми- ел, Я. Бортович, И. Петрошевкович, Л. Папп, Р. Чунчикова, Ю. Зелманова, А. Ясенова, Л. Горунова (ЧССР), Вл. Пучков, И. Русиневич, Т. Бондарь, Ю. Поройков, A, Сперанский, Е. Кассиро^а Л. Миллер, B. Арро, Г. Одишария, Е. М. Гордон, С. Г. Амирян, И. Сиротинская, А. Федоров-Цикла- ури, Р. Черняускас. В. Лесовой. Г Плисецкий, В. Ефимов. А. Дзантиев. Г Гачев, В. Сав- ватеев, В. Лисовский. В. Фомин. В И Хрущев, Н. Егоров и А. Кайданов. Всего с семидесятых годов 12502 автора подарили нурекчанам более 30000 книг. К юбилею «Дружбы народов» К 50-летию нашего журнала издательство «Известия» выпустило двухтомник «Избранные страницы», отражающий полувековой путь, проделанный «Дружбой народов». «Избранные страницы» составили сотрудники редакции «Дружбы народов» В. Лысенко (том прозы) и Н. Иванова (том поэзии). «Мы старались отразить в этом дзухтомнике живой пульс социальных процес- • сов, определяющих нашу жизнь, многообразие и богатство голосов, национальных традиций и характеров, художественных манер, создающих неповторимую окраску советской литературы», — так определил идею и направление этого издания главный редактор «Дружбы народов» Сергей Баруздин в кратком вступлении, открывающем первый том «Избранных страниц». В первом томе представлены прозаические произведения, в разное время публиковавшиеся на страницах журнала. Естественно, это произведения малых форм — рассказы и короткие повести — и> естественно, это лучшее из того, что печаталось в журнале в этих жанрах. Среди авторов тома прозы — писатели всех поколений: от классика казахской литературы М. Ауэзова до молодого грузинского прозаика Г. Чохели. Здесь представлены литературы республик нашей страны самыми достойными именами: украинская — О. Гончар, Г. Тютюнник, Б. Харчук, белорусская — В. Быков, Я. Брыль, эстонская — Я. Кросс, П. Куус- берг, армянская — А. Айвазян и Г. Матевосян, которого, кстати, открыла русскоязычному читателю «Дружба народов». В этом томе помещен ранний рассказ Ч. Айтматова, переведенный с киргизского. А. Айлисли и Р. Ибрагимбеков представляют здесь азербайджанскую литературу, А. Каххар и Т. Пу- латов — узбекскую. Н. Дум- бадзе и Г. Чохелк — грузинскую, М. Слуцкие — литовскую, В. Белшевиц — латвийскую, Н. Есиненку—молдавскую, А. Таган — туркменскую. Здесь же. естественно, и русские писатели: Г. Бакланов, Ф. Искандер, А. Ким, Ю Нагибин. Б. Окуджава, А. Шавкута. Если нам удалось назвать почти всех участников «прозаического» тома, то на простое перечисление имен авторов тома поэтического у нас просто не хватит места» В нем собрано лучшее из того, что печаталось со дня основания журнала до наших дней: от Н. Заболоцкого, А. Исаакяна в переводах А. Ахматовой и В. Звягинцевой, Г. Леонидзе в переводах Б. Пастернака и М. Луконина, П. Маркиша в переводах А. Ахматовой до Е. Евтушенко, Ю. Марцинкяви- чюса, П.-Э. Руммо, П. Мовча- на, Р. Давояна, М. Каноата... В сборник вошли и первые публикации в «Дружбе народов» стихотворений В. Ходасевича, О. Мандельштама. В. Набокова, В. Шаламова. В. Высоцкого. Заключает сборник летопись «Дружбы народов» — «Хроника полувека», составленная Л. Аннинским и Эд. Белтовым. Двухтомник оформил художник Н. Абакумов. ~ZZ-'yyyy'Z:W:\ Z\Z:yyy-Z::: ' ''/::>'":'-"-у: уууу^у'у'-■^y:yyZyy''yy ууУУул-У>ууа-у^ууу*уУууууууУгуУ1 ::'-: 'УуУУУУУУУУуууу ■ ■ .' ' ■ .
СОДЕРЖАНИЕ ПРОЗА И ПОЭЗИЯ СТАСИС ЙОНАУСКАС ДАНИИЛ ГРАНИН ИННА ЛИСНЯНСКАЯ АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН АЛЕКСАНДР ГОРОДНИЦКИЙ АРКАДИЙ АВЕРЧЕНКО ИРИНА РАТУШИНСКАЯ САЙФИ КУДАШ КАРЛ РИСТИКИВИ По артериям время течет... Стихи. С литовского. Переводы И. Калугина и Г Ефремова 3 Неизвестный человек. Повесть 5 Постскриптумы. Стихи 41 Четыре рассказа 48 ...И оживают тихие слова. Стихи 67 Шутка мецената. Юмористический роман. Вступительная заметка Н. Богословского 69 Родина, ты мне врастаешь в ребра... Стихи 130 Споря с судьбой. Стихи. С башкирского. Перевод Б. Романова 134 Христос со стеклянными глазами. Рассказ. С эстонского Перевод Э. Михайловой 162 КУЛЬТУРА И ЛИЧНОСТЬ ВИКТОРИЯ БАГИНСКАЯ-ГУРДЖИ Забытое богатство 169 ПУБЛИЦИСТИКА ЭЛИЙ БЕЛЮТИН АНАТОЛИЙ ИВАЩЕНКО САБИТ МАДАЛИЕВ Хрущев и Манеж Выше элеватора луна Черный цвет хлопка 136 175 202 НАЦИЯ И МИР Три диалога. В беседе приняли участие: Католикос-патриарх всея Грузии ОТЕЦ ИЛИЯ II, кандидат философских наук Г НОДИЯ и доктор филологических наук, профессор ВЯЧ. ИВАНОВ. Диалоги ведет Е. ЮДКОВСКАЯ 216 Редакционную почту комментирует Сергей Баруздин 234 КРИТИКА МОРИС СИМАШКО Провинциальный ли, столичный читатель наш!.. На наш вопрос отвечают В. НЕКЛЯЕВ, Р. ВАЛЕЕВ, Ю. ГРЕКОВ, А. НАЛБАНДЯН, В. ДОЗОРЦЕВ, В. ВОРОНОВ, М. МУЛЛОДЖАНОВ 241 Орнаментальная проза 256
из почты «дн» КАЗБЕК СУЛТАНОВ МИХАИЛ СИНЕЛЬНИКОВ «Свое» и «не свое» Искренне сожалею... 2*3 265 дневник «дн» ОЛЕГ ШЕСТИНСКИЙ И. ПИСАРЕВ Никола Вапцаров сегодня Религия и межнациональные отношения Роберт Конквест в «ДН» Книги китайских друзей К юбилею «Дружбы народов» 267 268 269 269 270 НА ВКЛЕЙКЕ: КА ОБЛОЖКЕ: на второй странице — на третьей странице — Художники «новой реальности» В. КОРТОВИЧ. Натюрморт. Гроза В. КОРТОВИЧ. Экслибрисы К СВЕДЕНИЮ АВТОРОВ 16 ДН № 1 ЭО