Повести, очерки, роман 1848—1863
Ревекка и Ровена. Перевод 3. Александровой
Кольцо и роза. Перевод Р. Померанцевой
О собственном достоинстве литературы. Перевод М. Лорие
Из «Заметок о разных разностях». Перевод Г. Шейнмана
Иголки в подушке
Не пойман — не вор
De Finibus
Дени Дюваль
Примечания к «Дени Дювалю». Перевод М. Беккер
Комментарии Г. Шейнмана
Алфавитный указатель
Содержание
Текст
                    еккереи


Уильям Мейкпис Тегорей Собрание сочинений в двенадцати томах Ш ПОВЕСТИ, ОЧЕРКИ, РОМАН 1848-1863 Перевод с английского МОСКВА «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» 1980
И (Англ) ТЗО Под общей редакцией А. Аникста, М. Лорие, М. Урнова Комментарии Г. Шейнмана Оформление художника Ю« Боярского 70304-336 © Переводы, комментарии. nooTTm ?"Л подписное Издательство«Художественная 028@i)-80 " литература». 1980 г.
IP овести,очерки
Роззги и его юные друзья Записки мистера М. А. Титмарша Доктор и его заведение не считаю нужным объяснять мотивы, по которым поступил младшим педагогом и учителем английского и французского языков, цветочных аппликаций и игры на флейте- пикколо в «Академию» доктора Роззги. Добрые люди могут мне поверить: не просто так сменил я свою квартиру близ Лондона и приятное интеллигентное общество на кафедру помощника учителя в этой старой школе. Уверяю вас, скудный учительский хлеб, ежеутренние вставания в пять часов, прогулки с младшими мальчиками (которые строили мне каверзы, так и не проникнувшись ко мне должным почтением как к своему грозному и всевластному наставнику), грубости мисс Роззги, угрюмая наглость Джека Роззги и покровительст- венное обращение самого старика доктора — все это весьма мало приятно. Их высокомерие, их злосчастные об?ды, право же, нередко становились мне поперек горла. Ну да что там — счеты мои с их школой покончены. Надеюсь, теперь они нашли себе более умелого младшего учителя* Джек Роззги (преподобный Дж. Роззги, питомец колледжа Святого Нита в Оксфорде) вошел партнером в дело своего отца, доктора Роззги, и сам ведет некоторые предметы в школе. Не могу сказать достоверно, каковы его познания в греческом языке, но в латыни я, во всяком случае, разбираюсь лучше него. Второго такого надутого дурака (и чем чванится! — что у них живет его кузина мисс Рэйби), второго такого безмозглого самодовольного* 7
индюка я в жизни моей не видывал. Всегда кажется, что белый шейный платок его вот-вот удавит. И из-за этого крахмального укрытия он пытался смотреть на нас с Принсом, вторым учителем, как на каких-то лакеев. В школе от него проку почти что не было,— целыми днями он строчил от имени дирекции благочестивые письма родителям да сочинял нудные проповеди, которые произносил перед детьми. Человек, на котором по-настоящему держится школа, это — Принс, тоже выпускник Оксфорда, скромный, гордый и ученый; до распирания набитый греческой грамматикой и прочей бесполезной премудростью; удивительно добрый с маленькими учениками и беспощадный к дуракам и бахвалам; почитаемый всеми за честность, ученость, храбрость (был случай, когда в общей драке на пристани он так ударил одного верзилу, что и школьники и лодочники только рты разинули) и за ту скрытую силу, которую чувствует в нем каждый. Джек Роззги боялся смотреть ему в глаза. Старая мисс 3. не смела с ним важничать. Мисс Роза делала ему самый глубокий реверанс. А мисс Рэйби прямо говорила, что боится его. Добрый старый Принс! Как часто вечерами, отправив спать своих питомцев, мы сиживали с ним, бывало, в докторском каретном сарае и, отложив до завтра учительские заботы и трости, мирно курили среди развешенной по стенам сбруи. После того как Джек Роззги получил в Оксфорде желанную степень,—что далось ему отнюдь не без труда,— здешнее учебное заведение, которое прежде называлось «Школой Роззги», «Академией доктора Роззги» и прочее в таком же духе, вдруг превратилось в «Родуэл-Риджис- ский колледж имени архиепископа Уигсби». Старую вывеску с золотыми буквами по синему фону сняли, она пошла на починку свинарника. Джек Роззги распорядился декорировать большой актовый зал в готическом вкусе, со статуями, возвел собственную колокольню и посреди школьного двора поставил бюст архиепископа Уигсби. Шестерых учеников выпускного класса нарядили в мантии и четырехугольные шапочки, что, безусловно, производило впечатление, когда сии юнцы шествовали по городу, но вызывало вражду и насмешки пристанских парней. Так велико было пристрастие Роззги-младшего к академическим порядкам и облачениям, что он и меня готов был вырядить в профессорскую мантию с красными шнурами и подпушками, да я решительно отказался,— я счи- 8
таю, что учителю чистописания никак не к лицу все эти причиндалы. Кстати., я совсем забыл упомянуть Роззги-старшего, самого доктора Роззги. Что могу я сказать о нем? Ну, во-первых, у него очень громко шуршащая мантия с белыми отворотами у шеи, важный вид и оглушительный голос; а как он величав, когда беседует с родителями своих учеников,—он принимает их в кабинете, сплошь уставленном книгами в роскошных переплетах, и это производит сильное действие, в особенности на дам, убеждая их в том, что, мол, вот доктор так уж доктор! Но только не думайте, пожалуйста, книг он не читает и даже не открывает никогда, кроме тех, в которые закладывает свои белые воротнички, да кроме дагдейловского «Мона- стикона», который с виду кажется толстым фолиантом, а в действительности представляет собою погребец, где у него хранится миндальное печенье, портвейн и графинчик бренди. Классиков доктор Роззги разбирает только с помощью печатного ключа-перевода, который мальчишки именуют попросту «шпаргалкой», и когда он ведет урок, они устраивают ему всевозможные пакости. Шутники постарше стучатся к нему в кабинет и просят помочь с разбором трудного места из Геродота или Фукидида; он говорит, чтобы зашли немного погодя, он пока посмотрит текст,— а сам бросается искать спасения у мистера Прин- са или в своих «шпаргалках». Розги находятся всецело в ведении Роззги-старшего, поскольку сына своего он считает слишком увлекающейся натурой. Еще у него есть густые грозные брови, и он умеет кричать жутким голосом. Но грозная его повадка никого не пугает. Это только львиная шкура, или, говоря иначе, холостая пальба. Маленький Мордант однажды нарисовал его портрет с длинными ушами, как у хорошо известного домашнего животного, за каковую карикатуру заслуженно пострадали его собственные уши. Доктор Роззги застиг его на месте преступления, впал в страшную ярость и поначалу грозился даже поркой. Но в тот день от Мордантова папаши как нельзя более кстати прибыла в подарок доктору корзина с дичыо, отчего доктор Роззги смягчился и просто-напросто сжег портрет с ушами. Однако у меня в столе лежит за семью печатями еще один набросок работы того же юного проказника, с него-то и нарисован фронтиспис этой книги. 9
Первый боец Старость моя уже не за горами, и в жизни и в странствиях моих я повидал немало великих людей. Видел Луи-Филиппа выходящим из Тюильрийского дворца; и его величество короля Пруссии, когда они с рейхсминист- ром в Кельне благословляли друг друга на рыцарский подвиг у меня под самым носом; и адмирала сэра Чарльза Нэпира (один раз, в омнибусе); и герцога Веллингтона; и бессмертного Гете в Веймаре; и покойного всеблагого папу Григория XVI; и еще человек двадцать великих мира сего,— из тех, взирая на коих нельзя не испытать почтительного и восторженного потрясения. Мне приятен этот трепет испуга — дань скромных духом Великому Человеку. Так вот, мне довелось видеть и генералов, гарцующих во главе своих малиновых батальонов; и епископов, плавно шествующих под сводами соборов, опустив очи долу а жирными белыми пальцами прижимая к сердцу епископский берет; и университетских ректоров в дни высочайших посещений; и доктора Роззги во всей его славе, когда в» выпускной день он, как глава школы* выслушивает обращенные к нему речи*—незабываемое зрелище; великие люди. Мне, правда, не посчастливилось увидеть ныне покойного мистера Томаса Крибба, но, без сомнения, я отнесся бы к нему с тем же благоговением, какое испытываю всякий день при виде Джорджа Чэмпиона, Первого Бойца в школе доктора Роззги. Когда, задавая ему задачку из арифметики, я только представлю себе, что ему ведь ничего не стоит поколотить меня, ударом под ложечку согнуть в три погибели Принса и третьего учителя, а самого доктора Роззги выбросить в окно, тогда я не могу не восхищаться этим благородным, великодушным юношей, который сидит так спокойно и миролюбиво и ломает голову над столбиками или ковыряется в тексте греческой трагедии. Он мог бы, если б захотел, взяться за колонны и обрушить школу на наши головы* Мог бы запереть двери и перебить нас всех, подобно Антару, возлюбленному Иблы. Но он оставляет нас в живых. Он никого не поколотит без причины, во горе тирану или подлецу! По-моему, быть сильным, знать, что можешь поколотить всякого,— именно не действие, а только сознание, 10
что все в твоей власти,— это величайший из даров. На открытом лице Джорджа Чэмпиона всегда сохраняется выражение божественного благодушия, которое есть не что иное, как знак осознания им собственной силы, и его честные голубые глаза светятся добротой и спокойствием. Он непобедим. Этот лев даже детенышем показывал когти. Шесть лет назад сей бесстрашный юный вояка вступил в схватку с самим Фрэнком Дэвисоном (ныне офицером Индийского корпуса, братом бедного маленького Чарли, за которым так заботливо до последнего дня ухаживала мисс Рэйби), тогда уже семнадцатилетним юношей и признанным первым бойцом в школе доктора Роззги. С поля боя мальчика пришлось унести, и Фрэнк уважительно и восхищенно предрек ему великое будущее. Легенды о былых драках любовно сберегаются во всех школах; в Родуэл-Риджисе сохранились даже предания сорокалетней давности — с юных дней самого доктора Роззги. О битвах Чэмпиона с профессиональным кулачным бойцом, приезжавшим в Родуэл-Риджис на тренировки; с лодочником Блэком, грозой пристаней; с тремя главными задирами из «Школы доктора Уошпота», которые обижали нашего приходящего ученика, чья дорога домой вела мимо их академии, и так далее, и тому подобное,— обо всем этом знает в Родуэл-Риджисе каждый. Победителем неизменно выходил только он. Он добр и скромен, как все великие люди. У него честный, храбрый, ясный ум. Он не может сочинять стихи, как Пайндер, или читать по-гречески, как Уэллс из выпускного класса — этот кладезь учености, о котором Принс товорит, что его знаний хватило бы на шестерых самых что ни на есть первых учеников,— но он выполняет свою работу честно и добротно, и где бы он впоследствии ни очутился, из таких, как он, получаются самые храбрые солдаты, самые лучшие сельские священники — честные английские джентльмены. Закадычный друг и оруженосец старины Чэмпиона — маленький Джек Холл, которому он как-то спас жизнь, вытащив его тонущего из Мельничного пруда. Забавно наблюдать эту дружбу: младший постоянно скачет и резвится вокруг старшего и подсмеивается над своим защитником. В школе они никогда не расстаются. А в праздничные дни их можно встретить за несколько 11
миль от города: Джордж с палкой в руке твердо шагает по проселочной дороге, а маленький Джек семенит подле, перекидываясь шуточками с деревенскими красотками. У Джорджа есть на реке своя лодка, в которой он, впрочем, большей частью лежит и курит трубку, пока Джек работает веслами. В крикет он тоже не играет — разве только по большим праздникам или когда его школа выступает против местной команды. Перед его подачей мальчишки бессильны: ловить, когда он бьет,— это все равно, что перехватывать на лету пушечное ядро. Видел я, как он играет в теннис, как он летает по корту и золотистые его волосы развеваются — настоящий Аполлон в фланелевой паре. Прекрасное зрелище. Остальные старшие ученики нашей школы — это Лоренс, капитан крикетной команды, Хайло, знаменитый главным образом своим великолепным аппетитом, и Пит- мен, прозванный Росцием за пристрастие к драматическому искусству. Прибавьте к этому еще Суонки, по прозвищу Бриалин, полученному за страсть к помадам для волос,— он носит лакированные сапоги, а по воскресеньям надевает белые перчатки и подкарауливает на паперти шествующих попарно в церковь учениц «Школы мисс Пинкертон» — воспитательного заведения, недавно переведенного в Родуэл-Риджис из Чизика и руководимого родными племянницами покойной мисс Барбары Пинкертон, подруги нашего великого лексикографа, в строгих правилах, им одобренных и ею в свое время на- сажденнмх. Такое поведение мистера Хорэса Суонки неоднократно вызывало нарекания; поговаривают, например, про какие- то записочки в стихах, помещаемые внутрь треугольных пирожков и передаваемые так через посредство миссис Раглз, которая по пятницам обслуживает молодых девиц,— и будто бы мисс Дайдоу, кому было адресовано угощение с вложением, пыталась проглотить ватный тампон и так покончить с собой. Но я не собираюсь здесь излагать эти нелепые слухи, могущие лишь повредить доброму имени превосходного учебного заведения, возглавляемого столь безупречными женщинами. И то сказать, мыслимо ли избегнуть столкновений, если, как раз когда мисс П. загоняет крючковатым зонтиком своих овечек в церковь, наших мальчиков обычно ведут на хоры? А про треугольный пирожок я просто ни одному слову 12
не верю — все это выдумки ревнивой мисс Роззги, которая завидует мисс Рэйби и вообще всем, кто красив и добр, и преследует, если я не ошибаюсь, кое-какие собственные цели. Малая классная Малой классной называется небольшая комната в дальнем конце школьного здания. Через малую классную ход в квартиру доктора Роззги; и здесь занимается со своими учениками мисс Рэйби. В ее ведении человек шесть совсем маленьких крошек, которых она обучает на свой простой лад, пока они не вырастут или не приобретут знаний настолько, чтобы оказаться пригодными к переходу в большую классную. Многие из них торопятся поскорее получить это повышение,— бедные простачки, не ведающие, как и взрослые, собственного блага! А она еще ведет учет расходам, выписывает счета, заведует бельем и всей школе пришивает оторванные пуговицы. Кто не согласился бы, чтобы такая девушка пришивала ему пуговицы у его домашнего очага? Но — бейся спокойней, о глупое сердце! Мисс Рэйби приходится доктору Роззги племянницей. Ее мать была красавица (и, стало быть, отнюдь не походила на старую Зоэ); она вышла замуж за бывшего ученика школы, который стал капитаном в Ост-Индском корпусе и был вскоре убит при осаде Бхартпура. Вот откуда в школе доктора Роззги столько учеников из Индии,— Рэйби пользовался любовью сослуживцев, и когда доктор Роззги принял к себе сироту-племянницу, это составило хорошую рекламу его школе. Диву даешься, как весело и радостно делает эта маленькая труженица свою работу. Утром она первая на ногах, а ночью последней ложится в постель, чтобы переделать все дела. А когда она провожает в гости тетку и кузину, у нее даже в мыслях нету, что хорошо бы и ей поехать вместе с ними. Настоящая Золушка, но только Золушка, которая рада оставаться дома, рада терпеть по- мыкания старой Зоэ и тушеваться перед сомнительной красотой Розы, рада сделать все, что ей только под силу, чтобы отплатить за доброту дяде, принявшему к себе сироту. Словом, она выполняет работу трех горничных и получает жалованье одной. И так благодарна, если доктор 13
покупает ей новое платье, словно он одарил ее несметным сокровищем. Его шуткам она ото всей души смеется, брань старой Зоэ выслушивает с кротостью, искренне восхищается Розой и только старается скрыться с глаз, когда на сцене появляется зеленая физиономия Джека Роз- зги: его она не выносит и всегда находит какое-нибудь срочное дело, стоит ему оказаться поблизости. Но зато когда к ней подходят некоторые другие... Не хочу показаться самонадеянным, но мне кажется... я душно... по-моему, я произвел кое на кого довольно благоприятное впечатление. Однако — ни слова более об этом. Мне приятно видеть ее, потому что она неизменно в хорошем настроении, потому что она всегда любезна, потому что она скромна, потому что она любит своих бедных малышей,— а среди них многие сироты,— потому что она прелестна, или, во всяком случае, так мне кажется, а разве это не одно и то же? Хотя она ласкова со всеми, надо — увы! — признаться, что у нее, несомненно, есть любимчики. Им она приносит пирожные от дядюшкина стола; их закармливает но секрету вареньями и соленьями старой Зоэ; она тратит на подарки любимцам свои скудные шиллинги и часами рассказывает им сказки и разные истории. Есть у нее одна особенно грустная история: о мальчике, который давно умер. Малышам никогда не надоедает слушать ее, а од^ ному из них мисс Рэйби даже показывала локон бедного мальчика, который она хранит в своей рабочей шкатулке. Любящие братья Мелодрама в нескольких раундах Доктор Роз зги, мистер Типпер, дядюшка братьев Боксол, Бокс о л -старший, Б о к с о л - мл а д ш и й, Браун, Джонс, Смит, Робинсон и Тиффин-м л а дший. Браун. А ну, дай ему, старый Боксол! Джонс. Всыпь ему как следует, юный Боксол! Робинсон. Наддай, наддай, старый Боксол! Смит. Два против одного за юного Боксол а! Вбегает Тиф фи н - м л а д ш и й. Тиффин-младший. Эй, Боксолы! Вас спрашивают. 11
Доктор Роз зги (в дверях мистеру Типперу). Все ученики нашей школы, дражайший сэр, их нежно любят; ваши племянники — гордость моего заведения. Прекрасно воспитанные, аккуратные, примерные мальчики. Войдем же и поглядим на них, когда они углублены в занятия. Входят доктор и мистер Типпер. Немая сцена. Самый плохой ученик Мы, которые обладаем столь превосходными умственными способностями, должны с большой нежностью и сочувствием относиться к бедным созданиям, не наделенным нашими необыкновенными талантами. Неспособные ученики всегда вызывали мою симпатию,-— еще когда я сам был школьником, плохие ученики неизменно числились среди ближайших моих товарищей; и выросли из них, кстати сказать, вовсе не такие уж тупицы; между тем как иные шустрые юнцы, целыми ярдами тянувшие наизусть латинские гекзаметры и с легкостью разбиравшиеся в любой заковыристой греческой фразе, остались самодовольными пустомелями, и ума у них ни на грош не прибавилось с самого нежного детского возраста. Ох, уж эти неспособные горемыки! Вот говорят: «Последний ученик»,— а каково должно быть такому нескладному четырнадцатилетнему верзиле, когда его обставляет шестилетний малыш, не умеющий еще даже говорить как следует! В школе доктора Роззги на этой роли подвизается юный мистер Верзилоу. Это честнейшее, добрейшее, храбрейшее существо, всегда готовое помочь и удружить. Он многое умеет делать лучше, чем остальные мальчишки. Он превосходно лазит на деревья, прыгает, плавает, играет в крикет. Он может съесть в два раза больше, чем любой другой ученик в школе (мисс Роззги вам это подтвердит), он мастерски вырезывает из дерева фигурки своим большим ножом, делает и раскрашивает экипажики с настоящими колесиками, он может разобрать на винтики и потом снова собрать ваши часы. Он все может — не может только выучить урок; и потому он безнадежно засел на последнем месте в школе. Малыши один за дру- 15
гим переходят в школу из приготовительного класса мисс Рэйби (правда, на свете мало найдется учительниц, которые могли бы с ней сравниться) и преспокойно «перепрыгивают» через беднягу Верзилоу. Его давно бы перевели в приготовительный класс, да он уж слишком велик. Было время, когда я подозревал его в том, что вся эта его непроходимая тупость — не более как военная хитрость и что он нарочно представляется таким невосприимчивым к науке, чтобы быть разжалованным назад в ученики приготовительного класса мисс Рэйби,— я, например, ради того, чтобы меня учила она, клянусь богом, с удовольствием надел бы короткие штанишки и передничек; но нет, это не хитрость, а природная неспособность к латинской грамматике. Видели бы вы его «Латинскую грамматику» — это подлинное диво растерзанности. Листы и обложка закручены, словно локоны, и изорваны в клочья. Многие страницы протерты до дыр его локтями, которыми он упирается в злосчастную книгу, страдая над каким-нибудь местом, и его кулаками, которыми он ее дубасит, впадая в ярость, а также пропитаны его слезами. Так и вижу его перед собой утирающим слезы ладонью: ведь он старается, старается изо всех сил, да все без толку. Когда я думаю об этой «Латинской грамматике», о дьявольском «as —in praesenti» и о прочих подобных вещах, заученных мною в детском возрасте, клянусь богом, я просто диву даюсь, как я остался жив. Страшно додумать, сколько мальчишек были биты учительской тростью лишь за то, что оказывались не в силах усвоить эту непереносимую абракадабру! Милостивый боже, какие жалобные пени воссылают хором к небесам юные страдальцы! Будьте же снисходительны к ним, о наставники, и колотите лишь тех, кто нерадив в ученье. Доктор Роззги (говоря между нами) поначалу подвергал беднягу Верзилоу воздействию розог и трости, но на того порка оказывала столь малое впечатление, словно он находился под хлороформом. Теперь Роззги махнул на него рукой и предоставил ему шагать своей дорогой. А Принс, который по натуре не способен, не высмеять глупца, когда Верзилоу отвечает ему урок, обязательно принимает саркастический тон: «Позвольте узнать, мистер Верзилоу, способен ли был ваш блестящий ум усвоить разницу между понятршми, которые латинские грамматики определяют как имена существительные и имена *6
прилагательные? Если же нет, то, может быть, вас просветит на сей счет мистер Фердинанд Тимминс?» И малютка Тимминс перескакивает через беднягу Верзилоу. По-моему, Принсу не следовало бы издеваться над несчастным. Ведь он еще мальчик, и у него есть мать, вдова, которая любит его всем сердцем. Существует, правда, известное ядовитое изречение о тех, что плодят глупцов, в^ заботах погрязая; но помните, что оно принадлежит Яго, человеку злому и бессердечному. Краткое пояснение насчет мисс Роззги «Учащиеся, в особенности джентльмены наиболее юные и чувствительные душой, будут пользоваться неусыпным вниманием и нежными заботами мисс Зоэ Роз- зги, сестры принципала, первейшей своей целью ставящей возмещение (насколько таковое возможно) питомцам недостающей материнской ласки» — из «Проспекта Родуэл- Риджисской школы». На бумаге все это выглядит неплохо, даже мисс Зоэ Роззги — этот цветок пятидесяти пяти лет (из коих сорок она дурманит себя всевозможными пилюлями), с носом, столь же алым, и взглядом, столь же кислым, как спелое китайское яблочко,— выглядит в «Проспекте» прекрасно. Но хотелось бы мне посмотреть на человека, который согласился бы взять мисс Зоэ себе в матери. Во всей школе ее не боятся только двое: мисс Роза и я — да и то я все же ее боюсь, хотя мне и известен один случай с учителем французского языка, происшедший в 1830 году,— остальные же*все трепещут перед нею, начиная от самого доктора и кончая кухонным мальчиком Фрэнсисом, которого она запугала так, что он и носа не высунет из своего за Кутка, где чистит джентльменам сапоги. Доктор — человек с виду надутый и суровый, но в душе слабый и уступчивый, любитель шуток и портвейна. Мне с ним ладить гораздо легче, чем мистеру Принсу, который, не таясь, обходится с ним как с совершеннейшим ослом, так что под его презрительным взглядом почтенный доктор съеживается, словно разоблачепный самозванец. Мне же нередко на склоне дня доктор Роззги, я знаю, всей душой рад был бы сказать: «Мистер Т., а не выпить ли нам, сэр, еще по стаканчику того вина с жел- 17
той наклейкой, которое вам как будто по душе?» (и которое ему по душе еще гораздо больше, чем мне),— да вот только старая ведьма Зоэ успевает обычно вмешаться и выжить меня с помощью своего возмутительного жидкого кофе. Это она-то мать родная? Как бы не так! Хилое от нее пошло бы потомство. С утра до вечера брюзжание, ругань, крики — то орет на прислугу, то рычит на мисс Рэйби, то лает на ученику т>© тявкает на малышей. Она знает с точностью до унции, сколько съедает каждый мальчик, и для нее нет большего удовольствия, чем пичкать салом тех, кто не выносит жирного, и кровяными бифштексами тех, кто не терпит непрожаренного. Благодаря ей доктор Роззги трижды оказывался на волосок от разорения, и один раз из-за нее чуть не произошел бунт, когда по ее настоянию был выпорот Голиаф Исполин. Счастлива эта женщина бывает только в те минуты, когда является утром в дортуар к малышам с чашкой горячего раствора английской соли и хлебной коркой на закуску. Брр! — меня при одной мысли оторопь берет. А она стоит и дожидается, пока не будет выпито все до капли. Только на днях я видел, как она учиняла такую расправу над маленьким Байлзом. При этом ее присутствие еще усугубляет горечь любого пакостного пойла. Что же до ухода за теми, кто в самом деле заболеет, то уж не думаете ли вы, что она станет просиживать ночи у постели больного? Ну уж нет. Когда маленький Чарли Дэвисон (тот самый мальчик, чей шелковистый локон храпит в своей шкатулке мисс Рэйби) болел скарлатиной во время каникул,— потому что полковник Дэвисон, отец этих мальчиков, находился в Индии,— ходила за больным ребенком Энни Рэйби, она была с ним все Бремя болезни, до последней минуты, пока своей рукой не закрыла глаза, которым не суждено уж было больше ни заискриться улыбкой, ни затуманиться слезой. Энни ухаживала за ним, Энни его оплакивала, но письмо с известием о его кончине писала мисс Роззги и получила в знак признательности от полковника медальон на золотой цепочке. Потом Фрэнк Дэвисон сбежал после одного скандала с мисс Роззги. И тут уж, как вы легко можете себе представить, когда Фрэнк наконец добрался до Ахмеднуггур- ского нерегулярного иолка, которым командовал его отец, прекратились ежегодные подарки и всякие там индийские шали для доктора и мисс Роззги; и если она воображала, что полковник вернется на родину и женится на 18
ней (в благодарность за ее любовь и заботу об его осиротевших детях, которую он выражал в каждом письме), эти мысли ей очень скоро пришлось выкинуть из головы. Но то все дела минувшие, события семилетней давности, я знаю о них лишь кое-что со слов мисс Рэйби, которая девочкой тогда только поселилась у своего дяди. О мальчиках Дэвисонах она говорит с неизменным волнением, но довольно редко. Я так 'понимаю, что смерть младшего все еще терзает ее нежное сердце. ¦"'-'*>'•' Мисс Роззги за одиннадцать лет выжила из школы семнадцать младших учителей и, я думаю, не меньше восьми французов, если считать с того дня, когда ее фаворит мосье Гршип исчез вместе с ее золотыми часами и прочим имуществом. Впрочем,, это — лишь мои предположения, сделанные на основе некоторых высказываний любезной мисс Розы, которая нередко говорит колкости своей любимой тетушке. А у меня есть на нее другая управа. Если она особенно разбушуется и примется нападать на мисс Рэйби, стоит мне только упомянуть вскользь о малиновом варенье, и она сразу же прикусит язык. Она знает, о чем идет речь. Мне нет нужда! ничего объяснять. Приписка 12 декабря.— Теперь я могу сказать все. Я оставил свое место, и мне нечего больше опасаться. Так вот, заявляю (и как к этому отнесутся, мне дела нет), что своими глазами видел в кладовой, где хранятся сундучки мальчиков, как эта женщина, эта родная мать наших учеников, ела ложкой малиновое варенье из сундучка мистера Уиггина; и об этом я готов в любое время дать показание иод присягой. Трагедия, которую надлежит нредетаяжть примерно в шести актах Тишина в классе. Староста и хранитель розог Лоренс по пятам за доктором шествует в «операционную». Мистер Бак хаус оглядывается, прежде чем последовать за ними. Б э к х а у с. Ну, ладно, посмотришь, я тебе еще отплачу после уроков, доносчик проклятый! Мистер Фискал. А я тогда опять на тебя пожалуюсь. Бэкхаус выходит* 19
Из соседнего помещения слышен свист розог: Хлясть! Хлясть! Хлясть! Хлясть! Хлясть! Б э к х а у с возвращается. Бригзу счастье привалило! Входит Мальчик-слуга: «Корзина для Бригзов!» ЮныйжБраун. Ура! Том Бригз, хочешь, я одолжу тебе мой перочинный ножик? Если в этом рассказе не содержится морали, в какой притче тогда она есть, хотелось бы мне знать? До прибытия корзины с гостинцами Бригз пользовался в школе не большим почетом, чем любой другой юный джентльмен из первого класса. Более того, как раз незадолго перед тем я личпо должен был сделать на уроке письма замечание юному Брауну за то, что он пинал его под партой. Но как эта круглая корзина, отправленная экономкой его матери и помеченная надписью: «Осторожно, стекло!» (из чего я заключаю, что она содержит, вероятно, несколько банок варенья и бутылок вина, кроме обычных торта и пирога с дичью и полусоверена для старшего Бригза, а также пяти новеньких шиллингов для Де- цимуса Бригза),—как прибытие этой корзины, говорю я, изменило положение Бригза и отношение к нему многих из его соучеников! Если он добрый и хороший мальчик, каким я его считаю, то раньше, чем приняться за изучение содержимого корзины и приступить к разделке его с помощью столь любезно одолженного ему Брауном ножа, он прежде всего прочтет письмо из дому, которое лежит поверх гостинцев. Так и есть! Я указываю на него мисс Рэйби, для которой я как раз чинил перья, когда произошло это маленькое событие: он читает письмо, и щеки у него раскраснелись, а глаза мигают. Между тем другие мальчики, томясь, заглядывают в корзину. «Какое трогательное зрелище!» — говорю я ей. Часть письма написана очень крупными буквами — это от маленькой сестрички. И держу пари, это она связала кошелек, который он сейчас выпимает из конверта и на который так хищно засмотрелся мистер Лис. — Удивительный вы человек, вечно подмечаете всякие забавные мелочи,— говорит с улыбкой мисс Рэйби, а 20
ее быстрые пальцы и проворная игла ни на мгновенье не прекращают работы. — Хорошо, что мы с вами оба оказались на месте и маленький Бригз находится как бы под прикрытием наших пушек. Тем самым он защищен от грубого нападения школьных пиратов вроде Дюваля, иначе они наверняка отняли бы у него немалую часть этих вкусных вещей, которые ему дороги и сами по себе, и вдвойне дороги, так как они прямехонько из дому. Видите, я же говорил, вон пирог, и, должно быть, повкуснее тех, что подаются за нашим столом (впрочем, вы-то, мисс Рэйби, не замечаете таких вещей); и, конечно, торт, бутылка смородинной наливки, банки с вареньем и бессчетное множество свежих груш, переложенных соломой. Из присланных денег легкомысленный Бригз-младший сможет наконец погасить свой долг у миссис Раглз; а старшему Бригзу я позволю отдать деньги за пенал, который ему продал Буллок. Это послужит уроком юному моту на будущее. Но подумать только, что за перемена в жизни наступит для него на ближайшее время, пока не кончится присланное ему богатство! Драчуны, которых он сейчас боится, сменят гнев на милость и снизойдут до его пирога и конфет. По вечерам в дортуаре будут происходить пиры; и смородинная наливка покажется им напитком куда более сладостным, чем лучшее вино из докторского погреба. Будут приглашены самые близкие дружки. И юный мистер Подлип расскажет свою самую жуткую историю и споет самую красивую песню за кусок вон того пирога. То-то у них будет веселая ночка! А мы с мистером Принсом, делая на ночь обход, постараемся произвести побольше шуму на пути к дортуару, где спят Бригзы, чтобы мальчики успели погасить свет, спрятать угощение и нырнуть в постели. А утром надо будет послать за доктором Спраем. — Ах, ну что за вздор, смешной вы человек! — со смехом восклицает мисс Рэйби, между тем как я кладу перед нею двенадцатое тонко очинённое перышко. — Нет, не вздор. За излишествами всегда следует появление доктора; после роскошного житья остаются пустые карманы. Бригз-старший, судя по его наклонностям, дня через два-три будет опять таким же неимущим, как сегодня утром, и, боюсь, кончит жизнь бедняком. Не пройдет и недели, как юный Браун снова станет пинать его под партой, в этом вы можете мне поверить. Мальчики, как и взрослые люди, бывают разные, милая мисс Рэйби. 21
Есть хитрые и жадные, эти прячут свое богатство от всех, но и сами боятся вкусить от него вволю, и оно так и пропадает плесневея; есть и транжиры, которые все пускают на ветер; и паразиты, которые льстят и лижут пятки баловню удачи; и злобные завистники, которые готовы его растерзать. С этими словами я кладу на ее стол последние очинённые перья и сметаю ладонью обрезки, а она смотрит на меня добрым, задумчивым взглядом. Потом я закрываю перочинный нож, кладу в карман, кланяюсь ей и ухожу — потому что уже звенит звонок. Молодой человек, который наверняка иреуспеет в жизни Если юному Бригзу суждена скорее всего доля бедняка, Буллоку, вероятно, уготован жребий иной. Он сын совладельца банковской фирмы «Буллок и Мастодоунт», что на Ломбард-стрит, и уже завершает ученье в старшем классе — то есть уже давно вышел из-под моего начала. Он обладает превосходнейшим почерком и так основательно постиг науку арифметики (не убоявшись даже тех темных и загадочных правил из «Справочника для преподавателей», к которым не всякий учитель отважится приступить), что доктор Роззги нахвалиться им не может. По алгебре у мистера Принса он лучший ученик, изрядно также преуспел в латыни и греческом — вообще, он все делает хорошо, к чему имеет охоту. А вот играми, каким предаются его товарищи, он себя не утруждает, с крикетными клюшками управляется не лучше, чем, скажем, мисс Рэйби. Предназначенные для спорта часы он употребляет на развитие своих умственных способностей: читает газету. Он глубокий политик, при этом с вполне либеральным уклоном. Взрослые соученики относятся к нему довольно презрительно; Чэмпион-стар- ший, встречаясь с ним, отворачивается и глядит в сторону. И ох как не нравится мне выражение Буллоковых узких зеленых глаз, устремленных вслед Чэмииону, который не знает и знать не желает о его недобрых чувствах. Нет, Буллок, при всей своей учености и выдающихся способностях, когда ему приходит охота до общества, собирает вокруг себя совсем маленьких мальчиков. С ними он — сама любезность, само дружелюбие. Он никогда не 22
притесняет их, он ни разу никого не поколотил. Многим он помог разобрать латинские стихи, многим исправил ошибки в упражнениях, и немало найдется в школе маленьких мальчиков, которым он удружил маленькой ссудой. Правда, за каждый одолженный шестипенсовик он взимает с вас по пенсу в неделю, но многие юные джентльмены, для которых сладкий пирбжок — все равно! что хлеб насущный, рады получить желанный заем и под эти проценты. Сделки совершаются втайне. Отводя в сторону мистера Грина и вручая тому небольшую сумму, мистер Буллок сопровождает свои действия жалобными речами: «Да-а, я знаю, ты сейчас же пойдешь и всем расскажешь. Зачем я буду одалживать тебе деньги? Я лучше сам что- нибудь на них куплю. Это я уж так, чтоб тебе удружить. А ты, я знаю, все равно пойдешь и будешь надо мной насмешничать». В ответ на что юный Грин, жаждущий получить деньги, разумеется, торжественно клянется, что о сделке не узнает ни одна живая душа, и проговаривается только тогда, когда выплата процентов оказывается ему не под силу. Только так и узнали в школе о финансовой-деятельности мистера Буллока. Его коммерческий гений проявился, надо сказать, исключительно рано: начал он с того, что провел успешную спекуляцию конфетами; изготовил из лакричной тянучки с постным сахаром сладкий напиток, который с выгодой распродал младшим ученикам; закупил серию дешевых романов, которые выдавал затем на прочтение за известную мзду; делал за других упражнения по грамматике — и еще многими операциями в таком же роде вполне определенно выказал наклонности своего ума. К исходу полугодия он всегда отправлялся домой богаче, чем был в первый день занятий, увозя с собой полный кошелек денег. С каким капиталом он начинал, никто не знает, но слухи о его богатстве ходят самые фантастические. Двадцать, тридцать, пятьдесят — невозможно сказать, сколько соверенов. Стоит пошутить насчет его сокровищ, и он изменяется в лице, бледнеет и клянется, что у него нет ни шиллинга. Между тем он с тринадцати лет имеет собственный счет в банке. В настоящее время он занят переговорами о продаже юному Грину перочинного ножа и наглядно объясняет 23
тому все соблазнительные преимущества целых шести лезвий и все удобства отсроченного до после каникул платежа. Сзади приближается Чэмпион-старший, который поклялся, что переломает ему все кости до единой, если он еще когда-нибудь вздумает обманывать маленьких. Поспешим же отсюда прочь — очень уж неприятно будет видеть, как этот здоровый и тишайший деляга трусливо охает под градом заслуженных тумаков и жалким голосом просит пощады. Пират Дюваль Джонс-младший проходит мимо, неся поднос с пирожками. Дюваль. Эй! Малыш с пирожками! Подите сюда, сэр. Джонс-младший. Пожалуйста, Дюваль, не надо. Это не мои. Дюваль. Ах ты, непотребный юный обманщик! Конфискует see добро. Мне лично Дювалев способ наложения контрибуции больше по душе, нежели Буллоков. По крайней мере, он отличается одним достоинством: прямотой. Пират Дюваль — гроза всей школы доктора Роззги, он вечно подкарауливает малышей, у которых появились деньги или какие-нибудь вкусные вещи. Он чует добычу издалека и бросается за нею, как лев. И горе малышу, которого Дюваль берет на абордаж! Был здесь один ученик, чьи деньги лежали на хранении у меня, ввиду расточительных его привычек и слабости характера; я выделял ему по шиллингу в неделю на покупку излюбленных пирожков. И вот однажды этот мальчик явился ко мне с просьбой выдать ему полсоверена — на одно важное дело. Выяснилось впоследствии, что деньги нужны ему были, чтобы отдать Дювалю. Когда же в великом негодовании я потребовал, чтобы мальчику было возмещено отнятое, юный лрдоед ответил мне громовым хохотом и предложил дать векселек сроком на три месяца. И в самом деле, отец Дюваля не платит даже за его учение, и если у сына заведется шиллинг в кармане, то лишь добытый путем изъятия у соседа. И хотя он постоянно хвастает великолепием своего род- 24
ного Фриннистауна, в графстве Корк, и гончей сворой своего отца, и кларетом из его погребов, однако в нынешние плохие времена наш честный доктор Роззги не получает из замка Фринни ровным счетом ничего,—впрочем, он слишком добрый человек и еще не выставил из школы ни одного ученика-неплательщика. В дортуаре Мистер Хьюлет и мистер Найтингейл. Довольно холодная зимняя ночь. X ыо л е т (швыряя башмаки в юного Найтингейла, который тоже лежит уже в постели). Эй, ты! Встань и принеси мне мой башмак! Найтингейл. Сейчас, Хьюлет. Хыолет. Да смотри не оброни его. Поосторожнее, сэр. Найтингейл. Я осторожно, Хьюлет. Хьюлет. Разговорчики в дортуаре? Кто еще откроет рот, я тому шего сверну. Ну-ка, ты! Ты не тот ли самый мальчик, что умеет петь? Найтингейл. Да, Хьюлет. Хьюлет. Ну, валяй, пой, пока я не засну. Да помни: если я проснусь, оттого что ты замолчал, вот это полетит тебе в голову, так и знай. Кладет свои башмаки на одеяло, чтобы были под рукой, если представится выше оговоренный случай запустить их в голову Найтин- гейлу. Найтингейл (робко). Хьюлет, пожалуйста... Хьюлет. Ну, что еще, сэр? Найтингейл. Пожалуйста, можно мне надеть панталоны? Хьюлет. Нет, сэр! Пой немедленно, а не то... Найтингейл Пускай занесет судьбина Меня во дворцы и хоромы — Ничего нет на свете лучше Скромного отчего до-о-ома. 25
Обидчик и заступник Мой юный друг Патрик Чэмпион, младший брат Джорджа,— новичок в нашей среде. У него много фамильных черт и достоинств: он добр и ни в малейшей мере не склонен обижать маленьких, но, подобно юному Ама- дису, он жаждет битв. Он кулаками пробивает себе дорогу к сцаве, еще более громкой, чем у его старшего брата. Стоит ему заприметить мальчика посильнее и крупнее себя, как вскоре разносится весть х> том, что они повздорили на футболе, и вот уже скидываются куртки и закатываются рукава. Этим способом он успел завоевать себе первенство в глазах многих: ведь если Чэмпион может побить Добсона, который может побить Хобсона, то насколько легче ему поколотить Хобсона? Так продвигается он по ступеням славы и утверждает свое положение в школе. А мистер Принс считает, что нам, учителям, лучше держаться подальше, когда разрешаются их споры, и вмешиваться, только если силы очень уж неравны и можно опасаться серьезного увечья. Вот, например, эту сцену я, признаюсь, наблюдал через окно, пока брился у себя в комнате. И не побежал во двор, чтобы вмешаться. Фогл завладел волчком, принадлежавшим Сопливинсу,— о чем я, поскольку этот маленький негодник постоянно норовил швырнуть его прямо мне под ноги, нисколько не сожалею. Сопливинс захныкал; и вот уже юный Чэмпион в воинственном азарте объявился на поле брани. Едва лишь завидел он Фогла, как тут же ринулся на него, готовый к бою, на ходу заворачивая рукава. — А тебе-то что за дело, меньшой Чэмпион? — проворчал Фогл, бросая волчок к ногам молодого Сопливинса. И я понял, что драки не будет. Думаю, что и Чэмпион был разочарован не меньше моего. Сад для домашних напсиоперов доктора Знать у нас в школе представлена скупо — но все же в доме у доктора уже несколько лет живет пансионером наследник одной титулованной особы. Это — старший сын лорда Джорджа Гонта, благородный Плантагенет Гонт Гонт, который приходится родным племянником его сиятельству маркизу Стайну. 26
У доктора им очень гордятся,— обе мисс и папаша не преминут ввернуть в разговоре имя лорда Стайна, если надо произвести впечатление на нового человека, обязательно помянут последний бал в Гонт-Хаусе и между прочим заметят, что у них гостит юный друг, который, по всей вероятности, унаследует титул маркиза Стайна, графа Гонта, и прочая и прочая. Сам Плантагенет не слишком озабочен своими будущими званиями: ему бы только бутерброд с постным сахаром да три стула в уголке, чтобы играть потихоньку в карету с кучером, и он доволен и счастлив. В школу он забредает, когда ему вздумается, с бессмысленной улыбкой обводит взглядом учеников и учителей и так же, по своему усмотрению, удаляется. Раньше его брали в церковь, но он там смеялся и разговаривал в неподобающие моменты, и теперь приходится оставлять его дома. Он может часами сидеть на месте и забавляться обрывком веревочки. Любит он также выходить к малышам и участвовать в их играх. Сначала они его пугаются, но скоро страх проходит, и они вовсю командуют им и распоряжаются. Я сам видел, как он ходил к миссис Раглз и приносил сладкие пирожки для мальчика, которому нет еще и восьми лет. И как он горько плакал, когда тот не угостил его ни кусочком. Говорит он не очень четко, но почти разборчиво и имеет от роду, я полагаю, года двадцать три, не более. Сколько ему лет, его родственники должны, конечно, знать, хотя они никогда его не навещают. Но они забывают о том, что мисс Роза Роззги — теперь не юное невинное создание, какой она была десять лет назад, когда Гонта привезли в школу. Напротив, у нее уже накопился немалый опыт в нежной страсти, ив настоящее время она воспылала самоотверженной любовью к Плантагенету Гонту. И мистер Гонт тоже больше всего,— после куклы с обожженным носом, которую он прячет в самых сокровенных уголках,— привязан к мисс Розе. Ах, какая из них вышла бы чудесная пара! И как гордились бы в Гонт- Хаусе, если бы внук и наследник великого маркиза Стайна, потомок сотни Гонтов и Тюдоров, женился на мисс Роззги, дочери учителя! Правда, она превосходит его умом, бедняга Плантагенет — идиот, но зато, хоть он и чучело гороховое, у него такое будущее и такая родословная! Если мисс Роза Роззги сбежит с мистером Гонтом, она тем самым перестанет терзать свою кузину мисс Энни 27
Рэйби. Может, подать ей такую мысль и предложить взаймы денег на побег? Мистеру Гонту денег не дают. Попробовали как-то дать, но Буллок заманил его в угол, и они сразу же перекочевали к нему. Все, чем Гонт располагает,— это небольшой открытый счет у пирожницы. Живет он в Родуэл-Риджисе круглый год — и во время занятий, и во время каникул, для него все едино. Никто о нем це спрашивает и не вспоминает, только два раза в году доктор Роззги посещает Гонт-Хаус, получает плату по всем своим счетам и выпивает стакан вина в комнате управляющего. Но, однако, как-то видно, что все-таки он джентльмен. Он отличается манерами от грубых обитателей дома, с которыми встречается за столом и в гостиной (я не говорю, конечно, о манерах мисс Р.—она не уступит герцогине). Когда однажды он застиг мисс Розу, дерущей за уши маленького Фидса, то страшно покраснел и разразился возмущенной нечленораздельной тирадой. Й после этого несколько дней всякий раз пятился при виде ее; впрочем, теперь они уже помирились. Я видел их не далее, как нынче под вечер, они гуляли в саду, куда допускаются только домашние пансионеры доктора. Плантагенет был в игривом настроении, он даже прикоснулся к ней своей тростью. И она с удивлением подняла на него прекрасные глаза и весьма ласково ему улыбнулась. По-моему, дело тут ясное, я даже счел своим долгом сообщить об этом тетушке Зоэ. Но старая злобная карга ответила мне, что хорошо бы, некоторые люди не совались в чужие дела и не распускали языки, что некоторым платят жалованье, чтобы они учили детей письму, а не рассказывали небылицы и пакостили другим. Кажется, я должен буду довести все это до сведения самого доктора. Бывший ученик Выйдя сегодня поутру на школьный двор, я увидел бравого молодого офицера со светлыми усами на загорелом лице, который расхаживал по лужайке об руку со старшим Чэмпионом, а за ними двигалась целая толпа мальчишек. Эти двое, очевидно, говорили о прежних временах: «Что сталось с Ирвином и со Смитом?» — «А где теперь Бил Харрис и Джонс, не Косой Джонс, а Задира 28
Джонс?» — и дальше все в том же роде. Приезжий не был здесь чужим человеком, видимо, это бывший ученик заехал узнать, не осталось ли еще в школе кого из старых товарищей, и посетить незабвенные места своей юности. А Чэмпион как будто гордился спутником. Вот он заметил в толпе своего младшего брата и подозвал, чтобы представить гостю. «Подойди-ка сюда, сэр,— позвал он.— Малыша еще не было здесь в твое время, Дэвйгеон. Пат, это капитан Дэвисон, тоже бывший здешний ученик. Спроси его, кто был в первых рядах под Собраоном». И Пат с сияющим лицом протянул руку, гладя прямо в глаза капитану Дэвисону. Дэвисон покраснел, Чэмпион- старший тоже, и вся пехота разразилась криками «ура», и громче всех кричал юный Чэмпион и размахивал своей широкополой шляпой. Могу вам сказать, что славное это было зрелище. Любимец и герой всей школы возвратился, чтобы повидать бывших дружков и старые места. Он не забыл их. Хотя с тех пор он не раз смотрел в глаза смерти и покрыл себя славой. Когда бы не учительская моя солидность, клянусь, я тоже снял бы перед ним шляпу. А капитан Дэвисон решительным шагом устремился через лужайку, по-прежнему об руку с Чэмпионом и по- прежнему сопровождаемый свитой малышей, в тот дальний угол, где ставит свой лоток пирожница миссис Раглз. — Здравствуйте, матушка Раглз! Что, не узнали меня? — сказал он и пожал ей руку. — Господи! Да, никак, это Дэвисон-старший? — воскликнула добрая женщина.— Так вот, Дэвисон-старший, за тобой должок в четыре пенса за пирог с мясом остался с тех пор, как ты убежал. Дэвисон засмеялся, и вся его гвардия тоже засмеялась в один голос. — Покупаю весь лоток,— сказал он.— Эй, малыши, налетайте! Тут поднялся такой вопль восторга, что далеко превзошел громкостью давешний. Орали все, кроме Свинки Дафа, который сразу же ринулся за сладкими пирожками, но был остановлен Чэмпионом, сказавшим, что все будет разделено поровну. Так и было сделано, и каждому досталась равная доля и пирожков с малиновым вареньем, и божественно сладких монпансье, и польских колбасок, ласкающих и взор и вкус. 29
Восторженные вопли выманили из дому самого доктора Роззги, он поправил очки на носу и вздрогнул, узнав своего бывшего ученика. И тот и другой покраснели, ибо семь лет назад они расстались отнюдь не друзьями. — Что? Дэвисон? — дрожащим голосом воскликнул доктор Роззги.—Здравствуй, здравствуй, дружище. Вот уважил старика! — И они пожади друг другу руки.— Уроки, конечно, отменяются, мальчики,— добавил он, что было встречено новым взрывом радостных возгласов; в тот день кричали «ура» без конца. — Как... как поживает ваше семейство, сэр? — спро-* сил капитан Дэвисон. — Заходи и сам посмотришь. Роза теперь совсем взрослая леди. Обедаешь ты у нас, конечно. Чэмпион-старший, пожалуй к нам обедать, в пять часов. И" вы, мистер Тйт- марш, не откажите в любезности. Доктор Роззги распахнул калитку; старый учитель и бывший ученик вошли в дом примиренные. А я решил сначала заглянуть к мисс Рэйби и рассказать ей о происшедшем. Она сидела в своей комнате за шитьем, как всегда, спокойная и всем довольная. — Вы должны отложить работу,—сказал я с улыбкой.—Доктор назначил на сегодня выходной день. — У меня не бывает выходных дней,—ответила мисс Рэйби. Тут я обрисовал ей сцену, которую только что наблюдал,— приезд бывшего ученика, всеобщее угощение, отмену уроков, дружные крики мальчишек: «Ура Дэви- сону!» — Кому, вы сказали? — воскликнула мисс Рэйби, вскочив и сделавшись белее мела. Я объяснил, что приезжий—капитан Дэвисон, из Индии, и стал описывать его наружность и поведение. Когда я кончил, она попросила меня сходить и принести ей стакан воды: она дурно себя почувствовала. Но, возвратившись с водой, я ее не нашел. Теперь я знаю все. Посидев минут пятнадцать с доктором, который, конечно, приписывал беспокойство своего гостя страстному желанию повидаться с мисс Розой, Дэвисон вскочил и объявил, что хочет увидеть мисс Рэйби. «Вы ведь помните, сэр, как добра она была к моему ма- Ш
ленькому братцу?» — сказал он. Тогда доктор, удивившись, что кому-то может понадобиться мисс Рэйби, адресовал его в малую классную, куда капитан и поспешил, помня дорогу с прежних времен. Спустя несколько минут мисс Р. и мисс 3., возвратившись с прогулки,— они катались в собственной одноконной пролетке с Плантагенетом Гонтом,— и будучи уведомлены о приезде Дэвисона и о том, что он уединился с мисс Рэйби в малой классной, конечно, без промедления ринулись туда. А я как раз входил в эту комнату через другие двери,— я хотел посмотреть, выпила ли она воду. Вот какая картина открылась всем вошедшим. Они стояли именно в этих позах. «Ну, знаете ли!» —вскричала мисс Зоэ. Но Дэвисон даже не подумал отдернуть руку, только мисс Рэйби еще ниже опустила головку и прижалась щекой к его ладони. — Вам придется найти другую воспитательницу для малышей, сэр,—сказал Фрэнк Дэвисон доктору.— Энни Рэйби дала обещание поехать со мной. Тут, как вы можете понять, я закрыл двери со своей стороны. Когда же я снова возвратился в малую классную, она была темна и пуста. Все ушли. Снаружи доносились крики детей, играющих на лужайке. А стакан с водой так и стоял на столе, где я его поставил. Я взял его и выпил—за здоровье Энни Рэйби и ее супруга. И почему-то поперхнулся. Разумеется, оставаться долее в школе Роззги я был не намерен. Его юные друзья, которые снова съедутся к первому февраля, найдут здесь сразу двух новых учителей: Принс тоже ушел и живет в настоящее время вместе со мной у моей старой квартирной хозяйки миссис Кэмизол. И если какому-нибудь благородному джентльмену нужен частный учитель для сына, письмо на имя достопочтенного Ф. Принса дойдет до него по этому адресу. Мисс Когти называет нас обоих старыми дуралеями; она говорит, что еще в прошлом году, когда я собрался в Родуэл-Риджис, встретившись с дочерью и племянницей доктора Роззги на балу в доме генерала Чэмпиона, проживающего на нашей улице, она уже тогда знала, что вся эта моя затея — напрасный труд. Нынешний год я зван к генералу на рождественский обед — желаю же веем, и новеньким и стареньким, веселого Рождества. 31
Эпилог Спектакль окончен, поздний час; Замедлен занавеса ход, И с публикой последний раз Раскланяться актер идет. Не радует подобный миг, И с окончанием забав, Ей-богу, невеселый лик Покажет он, личину сняв. Пока не наступил финал, Стихами облеку слова, И что б я в них вам пожелал По всем законам Рождества? Как много есть ролей для вас! Их получать близка пора... Покойной ночи! Вам сейчас Навек желаю я добра! Прощайте! Пояснить готов, Что вверил я стихам моим: Весь пыл мальчишеских годов Мы позже только повторим. Вам никаких препятствий нет Мечтать, надеяться, страдать — Что знали вы в пятнадцать лет, Возобновится в сорок пять. Не разлучась с борьбой, с бедой, Мы в жизни то же обретем Теперь, с седою бородой, Как и в двенадцать лет, в былом. И если в юные года Могли мечтать мы и любить, Помолимся, чтоб никогда Огня души нам не изжить. Как в школе, в жизни пу*гь тернист, Любой возможен поворот: Глупцу дадут похвальный лист, А хилый к финишу придет. Судьбы неведом приговор: 32
Шутом, глядишь, великий стал, Удел для мудреца — позор, И возвеличился нахал. Но жить ли нам, судьбу кляня? Хвала Тому, кто дал и взял! К чему тебя, а не меня, О Чарльз, могильный хлад сковал? Все это небом нам дано, Им жизни ход определен, И не постичь, кому оно Несет награду иль урон. Иной задаст роскошный пир, Не ведая земных невзгод, А лучший, голоден и сир, У врат его подачки ждет. Пусть Лазаря забрызжет грязь От колесницы богача — Любых событий примем связь, Во прахе дни свои влача. Так небо стоном не гневи О том, что ввергнуто во прах: О безнадежности в любви И о несбывшихся мечтах. Аминь! Молитва такова: Да будет на сердце тепло, Хоть поседела голова И тяжко бремя лет легло. И все равно, добро ли, зло ль Года грядущие сулят. Им предназначенную роль Пускай играют стар и млад. Кому победа и провал? Взнесись, пади — не в этом суть, Но, что бы рок ни посылал, Все время добр и честен будь. Добр, честен вопреки годам. (Простите робкие слова.) Впервые зов стал слышен нам 2 у. Теккерей, т. 12 33
В день самый первый Рождества, Чуть песнь до пастырей дошла, Что стройно пел блаженный клир: «Хвала всевышнему, хвала, И людям с добрым сердцем — мир». На этом песню я прерву И отложу мое перо; Как подобает Рождеству, Скажу: любовь вам и добро, Дабы, словам согласно тем, Достойно вы прожить могли, И людям с добрым сердцем всем Мир на земли 1. * Перевод В. Рогова,
Ревекка и Ровена т Роман о романе Сочинение М. А, Титмарша Глава I Увертюра. Завязка действия орогие читатели романов и вы, нежные патронессы беллетристики! Каждому из вас наверняка часто казалось, что восхитившие нас книги имеют весьма неудовлетворительные развязки и преждевременно обрываются на стр. 320 третьего тома. К тому времени, как известно, герою очень редко бывает за тридцать, а героине, соответственно, лет на семь — восемь меньше; и я спрашиваю вас: ну можно ли поверить, что после этого возраста в жизни людей не происходит ничего достойного внимания; и что они кончают свое существование, едва отъехав от церкви св. Георга на Гановер-сквер? Вы, милые барышни, черпающие знание жизни из библиотечных томов, можете, пожалуй, вообразить, что когда венчание свершилось, когда Эмилия села в новую дорожную карету рядом с восхищенным графом, а Белинда, вырвавшись из слезных объятий своей достойной матушки, осушила ясные глазки о бурно вздымающийся жилет жениха — то на этом все и кончается: Эмилия и граф будут до конца своих дней счастливы в романтическом северном замке его светлости; а Белинда со своим молодым пастором будут вкушать непрерывное блаженство в увитом розами приходском домике где-нибудь на западе Англии. 2* 35
Но есть среди читателей романов люди пожилые, опытные и более осведомленные. Есть среди них и такие, что сами были женаты и убедились, что и после женитьбы приходится еще немало повидать, сделать, а быть может, и перестрадать; и что все происшествия, и беды, и удачи, и налоги, и восходы, и закаты, словом, все дела и все горести и радости жизни идут своим чередом не только до, но и после брачной церемонии. Вот почему я утверждаю, что романист незаконно расправляется с героем, героиней и неопытными читателями, когда прощается с первыми, едва они становятся мужем и женой; и мне часто хотелось, чтобы ко всем романам, которые обрываются вышеописанным способом, делались добавления и чтобы нам сообщали, что сталось со степенным женатым человеком, а не только с пылким холостяком; с матерью семейства, а не только со стыдливой девицей. Тут я отдаю дань восхищения (и хотел бы подражать) замечательному и плодовитому французскому автору Александру Дюма, маркизу Дави де ла Пайетри, который сопровождает своих героев от ранней юности до почтенной старости и не оставляет их в покое вплоть до такого возраста, когда бедняги давно уже заслужили отдых. Герой — слишком ценная личность, чтобы уходить в отставку в расцвете молодости и сил; хотел бы я знать, кто из вас, милые дамы, согласится выйти в тираж и никому не быть интересной только потому, что у вас подрастают дети и вам уже тридцать пять? Я знавал шестидесятилетних дам с теми же нежными сердцами и романтическими порывами, что и в шестнадцать лет. Пусть же будут у нас романы о зрелых летах, а не только о юности; пусть молодежь знает, что и старшее поколение имеет право на интерес; что у дамы по-прежнему есть сердце, хотя талия ее уже не та, что была в пансионе; что у мужчины еще могут быть чувства, хоть он и заказывает парик у Труфитта. Итак, я желал бы, чтобы жизнеописания наиболее прославленных персонажей были продолжены компетентными авторами и чтобы мы могли наблюдать их хоть до сколько-нибудь почтенного возраста. Возьмите героев мистера Джеймса: они неизменно рано женятся. Возьмите героев мистера Диккенса: они исчезают со сцены совсем зелеными юнцами. Я хотел бы надеяться, что упомянутые авторы, которые еще здравствуют, поймут необходимость цоведать нам побольше о людях, в которых мы приняли 36
живое участие и которые сейчас должны еще находиться в полном расцвете телесных и духовных сил. И в повестях великого сэра Вальтера (да славится имя его!), безусловно, есть немало особ, безвременно от нас ушедших, о которых нам хотелось бы узнать подробнее. Одной из них всегда была для меня милая Ревекка, дочь Исаака из Йорка; я отказываюсь верить, чтобы столь прелестная женщина — красивая, нежная и героическая — могла быть навсегда вытеснена такой, как Ровена,— бесцветным белобрысым созданием, по моему скромному мнению недостойным ни Айвенго, ни положения героини. Мне всегда казалось, что если бы каждая из них получила по заслугам, то Ревекке достался бы муж, а Ровене надо бы в монастырь, где я, по крайней мере, не стал бы о ней справляться. А она все-таки вышла за Айвенго. Что тут поделаешь? Сделать тут ничего нельзя. В конце третьего тома хроники сэра Вальтера Скотта так прямо и сказано, черным по белому, что она сочеталась с ним браком. Но неужели Рыцарь Лишенный Наследства, чья кровь согревалась палестинским солнцем, чье сердце впервые забилось от близости прекрасной и нежной Ревекки, на всю жизнь удовлетворится таким замороженным образчиком корректности, какова ледяная, непогрешимая, чопорная и жеманная Ровена? Да не допустит этого Судьба и поэтическая справедливость! Есть простой способ исправить дело и всем воздать по заслугам — именно это я и предлагаю читателям романа. Историю Айвенго необходимо продолжить, что я как раз и намерен сделать. Я могу ошибиться в некоторых деталях,— с каким автором этого не бывает? — но относительно главных событий у меня нет ни малейших сомнений, и я с уверенностью изложу их великодушному читателю, который любит, чтобы добродетель торжествовала, а истинная любовь вознаграждалась; и чтобы в конце пантомимы светлая Фея сходила со своей сверкающей колесницы и устраивала счастье Арлекина и Коломбины. Нужды нет, леди и джентльмены, что в жизни все обстоит иначе и что мы, проделав множество антраша и много раз выбравшись из всевозможных люков на меняющейся жизненной сцене, в конце представления так и не можем дождаться Феи, которая устроила бы наше благополучие. Что ж, признаем преимущества наших вымышленных героев и не будем завидовать их счастью. 37
Любой человек, прочитавший предшествующие тома нашей истории, как ее поведал славный летописец из Аб- ботсфорда, с уверенностью может предсказать, чем оказался брак сэра Уилфрида Айвенго и леди Ровены. Те, кто помнит ее поведение в девичестве — ее изысканную вежливость, ее безупречную скромность, неизменное хладнокровие при любых обстоятельствах и манеры, исполненные достоинства, могут быть уверены, что она и в замужестве осталась такой же и что в качестве супруги Ровена оказалась образцом благоприличия для всех английских матрон. Так оно и было. Ее благочестие было известно по всей округе. Замок Ротервуд сделался сборным пунктом для всех окрестных попов и монахов, которых она потчевала отменными яствами, в то время как сама довольствовалась горохом и водою. Не было ни одного увечного во всех трех округах, будь то сакс или норманн, к которому леди Ровена не приезжала бы в сопровождении своего духовника отца Глаубера и врача — брата Томаса из Эпсома:. Все церкви Йоркшира освещались восковыми свечами из ее набожных приношений. Колокола в замковой часовне начинали звон с двух часов пополуночи; и все слуги Ротер- вуда были обязаны ходить к утрене, вечерне, ранней и поздней обедне и к проповеди. Нечего и говорить, что посты соблюдались там по всей строгости церковных канонов и что леди Ровене всего угоднее были те слуги, которые носили самую жесткую власяницу и бичевали себя с наибольшим усердием. Должно быть, этот суровый режим заморозил мозги бедного Вамбы и погасил его веселье; но только он сделался самым меланхоличным шутом во всей Англии, и если иногда решался сострить перед жалкими, дрожащими челядинцами, жевавшими сухую корку на нижнем конце стола, это были столь слабые и вымученные остроты, что никто не смеялся намекам злополучного шутника, и наградою ему бывали, самое большее, бледные улыбки. Только однажды придурковатый гусятник Гуффо вслух засмеялся плохонькому каламбуру, который Вамба всучил ему за ужином. (Стемнело, принесли факелы, и Вамба сказал: «Гуффо, тут спорят о вещах столь темных, что не худо бы пролить немного света»). Леди Ровена, которую смех отвлек от богословского диспута с отцом Вилибаль- дом (впоследствии он был канонизирован под именем святого Вилибальда, отшельника и исповедника), осведомилась о причине неприличного веселья, а когда ей указали 38
виновников, велела тут же вывести Гуффо и Вамбу во двор и дать каждому по три дюжины плетей. — Я выручил тебя из замка Фрон-де-Бефа,— жалост* но сказал бедный Вамба сэру Уилфриду Айвенго.— Неужели ты не спасешь меня от плетей? — Вот именно, из замка Фрон-де-Бефа, где вы заперлись в башне с еврейкой,— надменно сказала Ровена в ответ на робкую просьбу мужа.— Гурт, дай ему четыре дюжины. Вот и все, чего добился бедный Вамба, прибегнув к заступничеству своего господина. Вообще Ровена так блюла свое достоинство принцессы саксонского королевского дома, что ее супругу, сэру Уилфриду Айвенго, не было никакого житья. Ему всячески давали почувствовать его более низкое происхождение. А кто из нас, знающих прекрасный пол, не замечал этой способности милых женщин? Как часто мудрейший муж совета оказывается дураком в их присутствии, а храбрейший из воинов постыдно робеет перед домашней прялкой. «Где вы заперлись в башне с еврейкой»,— это многозначительное замечание было слишком понятно Уилфриду, а вероятно, и читателю. Когда дочь Исаака из Йорка — бедная кроткая жертва — положила свои алмазы и рубины к ногам победоносной Ровены и отправилась в далекие края, чтобы там ходить за больными соплеменниками и томиться безответной любовью, сжигавшей ее чистое сердце, можно было надеяться, что такое смирение смягчит душу знатной леди и что победа сделает ее великодушной. Но где видано, чтобы женщина честных правил простила другой, что та красивее ее и более достойна любви? Правда, леди Ровена, как сообщает первая часть хроники, великодушно сказала еврейской девушке: «Живи с нами и будь мне сестрой»; но Ревекка в глубине души сознавала, что предложение знатной леди было, что называется, блефом (если выражаться на благородном восточном языке, знакомом крестоносцу Уилфржду, или, если уж говорить по-английски,—попросту трепотней), и она удалилась в смиренной печали, не будучи в силах видеть сча* стье соперницы, но не желая омрачать его своим горем. Ровена, как и подобает самой благородной и добродетельной из женщин, не могла простить дочери Исаака ни ее красоты, ни ее флирта с Уилфридом (как называла это саксонская леди), а главное — ее великолепных алмазов, хотя они и перешли в собственность Ровены, 89
Словом, она вечно попрекала мужа Ревеккой. Не было дня в жизни злополучного воина, когда ему не напомнили бы, что он был любим иудейской девушкой и что подобное оскорбление не может быть забыто знатной христианкой. Когда свинопас Гурт, возведенный теперь в должность лесника, докладывал, что в лесу появился кабан и можно поохотиться, Ровена говорила: «Ну конечно, сэр Уилфрид, как не ополчиться на бедных свинок — ведь ваши друзья евреи их не выносят!» А если, как случалось частенько, наш Ричард с львиным сердцем, желая добиться от евреев займа, поджаривал кого-либо из иудейских капиталистов или вырывал зубы у наиболее видных раввинов, Ровена ликовала и говорила: «Так им и надо, поганым нехристям! Не будет в Англии порядка, пока этих чудовищ не истребят всех до единого!» Или, исполненная еще более свирепого сарказма, восклицала: «Айвенго, милый! Ты слышишь? Опять гонения на евреев! Не следует ли тебе вмешаться, мой дорогой? Для тебя Его Величество все сделает, а ведь ты всегда так любил евреев»,— и так далее в том же роде. Однако ее светлость никогда не упускала случая надеть драгоценности Ревекки на прием у королевы или на бал по случаю судебной сессии в Йорке, но не потому, чтобы она придавала значение подобным суетным утехам, а исключительно по долгу, в качестве одной из первых дам графства. И вот сэр Уилфрид Айвенго, достигнув вершины своих желаний, разочаровался, подобно многим другим, достигшим этой опасной вершины. Ах, милые друзья, сколь часто так бывает в жизни! Немало садов кажутся издали зелеными и цветущими, а вблизи мрачны и полны сорняков; их тенистые аллеи угрюмы и заросли травой, а беседки, где вы жаждали вкусить отдых, утопают в жгучей крапиве. Я ездил в каике по Босфору и смотрел оттуда на столицу Султана. С этих синих вод ее дворцы и минареты, золоченые купола и стройные кипарисы выглядят истинным Магометовым раем; но войдите в город, и он окажется скопищем жалких хижин, лабиринтом грязных крутых улочек, где стоит омерзительная вонь и кишат облезлые собаки и оборванные нищие,— страшное зрелище! Увы! Такова и жизнь. Реальна одна лишь надежда, а реальность горька и обманчива. Разумеется, столь принципиальный человек, как Айвенго, ни за что не признался бы в этом, но это сделали за него другие. Он худел и таял, точно снова томился ли- 40
хорадкой под палящим солнцем Аскалона. Он потерял аппетит; он плохо спал, хотя днем зевал беспрерывно. Болтовня богословов и монахов, созванных Ровеной, нисколько его не занимала; нередко во время их диспутов он впадал в сонливость, к большому неудовольствию супруги. Он много охотился, и боюсь, что именно затем,— как справедливо замечала Ровена,— чтобы иметь повод почаще отлучаться из дома. Прежде трезвый, как отшельник, он теперь пристрастился к вину, и когда возвращался от Атель- стана (куда он нередко наведывался), его неверные шаги и подозрительный блеск глаз не ускользали от внимания супруги, которая, разумеется, не ложилась, дожидаясь его. Что касается Ательстана, то он клялся святым Вулфстаном, что счастливо избегнул брака с ходячим образцом светских приличий, а честный Седрик Саксонец (которого быстрехонько выжили из замка невестки) клялся святым Валтеофом, что сын его оказался в большом накладе. И Англия опостылела сэру Уилфриду Айвенго почти так же, как его повелителю Ричарду (тот уезжал за море каждый раз, как выжмет все, что можно, из своей верной знати, горожан, духовенства и евреев); а когда монарх с львиным сердцем затеял против французского короля войну в Нормандии и Гиени, сэр Уилфрид, как преданный слуга, возжаждал последовать за славным полководцем, с которым поломал столько копий и столько поработал мечом и боевым топором в долинах Яффы и на крепостных стенах Аккры. Каждый путник, приносивший вести из стана доброго короля, был в Ротервуде желанным гостем; я бьюсь об заклад, что наш рыцарь весь обращался в слух, когда капеллан отец Дроно читал в «Сент-Джеймской летописи» (именно эту газету выписывал Айвенго) об «еще одной славной победе»: «Поражение французов при Блуа», «Наша блистательная победа при Эпте; французский король едва успевает спастись бегством»,— словом, обо всех деяниях на поле брани, какие описывались учеными писцами. Как ни возбуждался Айвенго при слушании подобных реляций, после них он становился еще мрачнее; и еще угрюмее сидел в зале замка, молча попивая гасконское вино. Так же молча взирал он на свои доспехи, праздно висевшие на стене; на знамя, оплетенное паутиной, на проржавевшие меч и секиру. «Ах, милый топорик! — вздыхал он (над чаркой вина).— Верная моя сталь! Как весе- 41
ло было всадить тебя в башку эмира Абдул-Мелика, ехавшего справа от Саладина. И ты, милый меч, которым так любо было сносить головы, рассекать ребра и сбривать мусульманские бороды. Неужели тебя изъест ржа, а мне так и не придется подъять тебя в бою? К чему мне щит, если он праздно красуется на стене, зачем копье, если вместо вымпела с него свисает паутина? О Ричард, о король мой! Хоть бы раз еще услышать твой голос, зовущий в битву! А ты, прах Бриана Храмовника, если бы ты мог встать из могилы в Темплстоу и снова сразиться со мною за честь и за...» «...и за Ревекку» — едва не сказал он, но умолк в смущении; а ее королевское высочество принцесса Ровена (как она титуловала себя в домашнем обиходе) так пронзительно взглянула на него своими эмалево-синими глазами, что сэру Уилфриду почудилось, будто она прочла его мысли, и он поспешил опустить взор в чашу с вином. Словом, жизнь его стала невыносимой. Как известно, в XII столетии обедали очень рано: часов в десять утра; а после обеда Ровена молча сидела под балдахином, расшитым гербами Эдуарда Исповедника, и вместе со служанками вышивала отвратительные покровы, изображавшие мученичество ее любимых святых, и никому не позволяла повышать голос, только сама иногда пронзительно кричала на какую-нибудь из девушек, когда та делала неверный стежок или роняла клубок шерсти. Скучная это была жизнь. Вамба, как мы уже говорили, не смел балагурить, разве что шепотом и отойдя миль на десять от дома; но и тогда сэр Уилфрид Айвенго бывал чересчур мрачен и подавлен, чтобы смеяться; он п охотился в молчании, угрюмо пуская стрелы в оленей и кабанов. Однажды он предложил Робину из Хантингдона, прежнему веселому разбойнику, вместе идти на подмогу королю Ричарду с дюжиной надежных молодцов. Но лорд Хантингдон был совсем не то, что лесной житель Робин Гуд. Во всем графстве не нашлось бы более усердного стража законности, чем его светлость. Он щэ пропускал ни одной церковной службы и ни одного съезда мировых судей; он был самым строгим лесовладельцем в целом округе и отправил в Ботани-Бэй не один десяток браконьеров. «Когда человек связан со своей страной кровными узами, милый сэр Уилфрид»,—сказал лорд Хантингдон 42
довольно-таки покровительственным тоном (его светлость чудовищно располнел после королевского помилования, и конь под него требовался могучий, как слон),— когда человек кровно связан со страной, ему там и место. Собственность сопряжена с обязанностями, а не только с привилегиями; и человек моего высокого положения обязан жить на землях, которые его кормят». «Аминь»,— произнес нараспев достопочтенный Тук, капеллан его светлости, который тоже растолстел не хуже приора из Жерво, стал франтить, точно дама, душил свои носовые платки бергамотом, ежедневно брил голову и завивал бороду. Его преподобие стал до того благочестив, что почитал за грех убивать бедных оленей (хотя мясо их по-прежнему потреблял в огромных количествах как в виде паштетов, так и с гарниром из фасоли и смородинного варенья); а увидев однажды боевую дубинку, с любопытством ее потрогал и спросил: «Что это за гадкая толстая палка?» Леди Хантингдон, в девичестве Марион, отчасти еще сохранила былой задор и веселость, и бедный Айвенго стал упрашивать ее хоть изредка навещать их в Ротерву- де, чтобы развеять царящую там скуку. Но дама сказала, что Ровена так задирает нос и до того надоела ей своими рассказами о короле Эдуарде Исповеднике, что она готова куда угодно, лишь бы не в Ротервуд — ибо там скучнее^ чем на Афонской горе. Единственным гостем в замке бывал Ательстан, «Его Королевское Высочество», как его величала Ровена, принимавшая его с истинно королевскими почестями. В честь его приезда она приказывала стрелять из пушек, а лакеи должны были брать на караул; она угощала его именно теми кусками баранины или индейки, которые больше всего любил Айвенго, и заставляла своего бедного мужа провожать гостя в парадную опочивальню, пятясь задом и освещая путь восковыми свечами. К этому времени Ательстан бывал уже в таком состоянии, что перед ним раскачивались два подсвечника и целых два Айвенго — то есть будем надеяться, что качался не Айвенго, а только его родич под влиянием ежедневной порции крепких напитков. Ровена уверяла, что причина этих головокружений — удар, который некогда нанес по высокородному черепу принца негодяй Буа Гильбер, «второй возлюбленный той еврейки, милый Уилфрид», но, впрочем, добавляла, что особе королевской крови пить вполне пристало и даже входит в обязанности, налагаемые высоким саном. 43
Сэр Уилфрид Айвенго видел, что этого человека бесполезно было бы звать в задуманный им поход; но сам с каждым днем все больше туда стремился и долго искал способ как-нибудь объявить Ровене свое твердое решение повоевать вместе с королем. Он был убежден, что она заболеет, если ее не подготовить постепенно; не лучше ли ему сперва отправиться в Йорк, под предлогом судебной сессии, а там в Лондон, будто бы по делу или для закупки инвентаря; а уж оттуда авось удастся незаметно махнуть на пакетботе в Кале,— словом, уехать в несколько приемов и очутиться в королевском стане, пока жена думает, что он не дальше, чем в Вестминстере. — А что бы вашей милости так прямо и объявить, куда едете,— набраться духу, да и сказать? — посоветовал шут Вамба, главный приближенный и советник сэра Уил- фрида.— Верьте слову, Ее Высочество перенесет это с истинно христианским смирением. — Молчи, невежа! Отведаешь у меня плети,— сказал сэр Уилфрид тоном трагического негодования.— Где тебе знать, до чего чувствительны нервы у знатной дамы. Будь я голландец, если она не упадет в обморок. — А я ставлю свою погремушку против ирландского банкнота, что она охотно отпустит вашу милость,— конечно, если вы не будете очень уж настаивать,— сказал Вамба с видом знатока; и Айвенго с некоторым смущением убедился, что тот был прав. Однажды за завтраком он принял небрежный вид и сказал, попивая чай: «А я, душенька, подумываю съездить в Нормандию с визитом к Его Величеству»; на что Ровена спросила, отложив в сторону оладьи (которые ели к завтраку все знатные англосаксы с тех пор, как их испек король Альфред, и которые ей подавал коленопреклоненный паж на блюде, чеканенном флорентинцем Бенвенуто Челлини): «Когда же ты думаешь ехать, Уилфрид?» И как только убрали чайную посуду и стоявшие на козлах столы, она принялась штопать ему белье и укладывать саквояж. И сэр Уилфрид был столь же недоволен этой готовностью разлучиться с ним, сколь был недоволен своей семейной жизнью; так что шут Вамба заметил: «Ты, кум, словно тот матрос, который орал при каждом ударе плетью, а боцман ему и говорит: «Чума тебя возьми, братишка, по какому месту ни стегнешь, никак тебе не угодишь». 44
«А ведь верно, есть спины, которые Судьба стегает без устали,— подумал сэр Уилфрид с тяжким вздохом,— вот и моя что-то никак не заживает». И вот, в сопровождении скромной свиты, куда включили и Вамбу, с теплым шарфом на шее, связанным белыми пальчиками супруги, сэр Уилфрид Айвенго покинул дом, дабы примкнуть к войску своего повелителя. Стоя на пороге, Ровена провожала мужа, пока он садился на коня, подведенного слугами, и благословила его в путь, выказав при этом самые похвальные чувства. «Знатная англичанка,— сказала она,— должна уметь все вынести во славу своего монарха; ее не страшит одиночество; она готова и на вдовство и на беззащитность». — Наш родич Ательстан не оставит тебя,— произнес глубоко взволнованный Айвенго, и слезы закапали у него в отверстие шлема, а Ровена, напечатлев целомудренный поцелуй на стальных доспехах рыцаря, скромно сказала: — Надеюсь, что Его Высочество будет настолько добр. Тут зазвучала труба; Ровена помахала платочком; провожающие закричали «ура»; оруженосец славного крестоносца сэра Уилфрида развернул по ветру его знамя (серебряное, с изображением на алом поле трех мавров, нанизанных на копье); Вамба хлестнул своего мула, и Айвенго с глубоким вздохом повернул своего боевого коня крупом к отчему дому. В ближнем лесу им повстречался Ательстан, во весь опор мчавшийся к Ротервуду на своем огромном скакуне, могучем, как ломовая лошадь. — Ни пуха ни пера тебе, старина! — крикнул принц на саксонском диалекте.— Задай там жару французишкам, лупи их в хвост и в гриву, а я посижу дома и позабочусь о миссис Айвенго. — Благодарствую, родич,— ответил Айвенго, хоть и не видно было, чтобы он был очень доволен; обменявшись рукопожатиями, они поехали каждый своей дорогой — Ательстан в Ротервуд, а Айвенго — в гавань, откуда собирался отплыть. Желание нашего бедного рыцаря исполнилось; а между тем лицо его вытянулось в добрый ярд и пожелтело как пергамент; он, который целых три года жаждал уехать из дома, сейчас завидовал Ательстану, потому что тот, видите ли, ехал в Ротервуд; а когда его кислая мина была замечена Вамбой, глупый шут перекинул со спины на грудь свою скрипицу и запел: 45
Atra сига1 Еще богат я был умом, Когда мне клирик римский спел, Как злой Заботы дух подсел На круп за рыцарским седлом. Сдается мне, мой господин, Ты тоже едешь не один. —• Очень возможно,— сказал Айвенго, оглянувшись ^через плечо, а шут продолжал свою песню: Куда б ты ни направил ход, Влеком воинственной судьбой, Забота сядет за тобой И сердце смелое сожмет. Покуда конь не кончит бег, Вы не расстанетесь вовек. Не рыцарь я, не знаю сеч, Не обнажаю грозный меч, Заботе не подсесть ко мне На длинноногом скакуне: Дурак я, горю я смеюсь И на осле вперед стремлюсь 2. Тут он пришпорил мула, и бубенцы его зазвенели. — Молчи, шут! — сказал сэр Уилфрид Айвенго величественно и гневно.— Если тебе неведомы тоска и забота, это потому, что ты не знаешь любви, которой они всегда сопутствуют. Кто может любить, не тоскуя? И возможна ли радость встречи, когда бы не было слез разлуки? («Что- то я не приметил, чтобы его светлость или миледи много их сегодня пролили»,-—подумал шут Вамба, но ведь он был дурак и не в своем уме).—Я не променяю своей тоски на твое равнодушие,— продолжал рыцарь.— Где солнце, там и тени. Если мне не по душе тени, неужели надо выколоть себе глаза и жить во мраке? Нет! Я доволен своей судьбой, какая она есть. Забота, о которой ты поешь, может, и гнетет, но честного человека ей не согнуть. Я могу взвалить ее на плечи и все-таки идти своей до- 1 Черная забота (лат.), 2 Перевод В. Рогова,
рогой, ибо рука моя сильна, меч — остер, а щит — не запятнан; на сердце, может, и печаль, но совесть чиста.— Тут он вынул из жилетного кармана (жилет был из стальных колец) медальон, поцеловал этот залог любви, снова спрятал его, глубоко вздохнул и пришпорил коня. Во время речи сэра Уилфрида (свидетельствующей о некой тайной печали, совершенно непонятной шуту) Вам- ба жевал кровяную колбасу и ничего не слыхал из этих возвышенных слов. Они не спеша проехали все королевство, пока не добрались до Дувра, откуда переправились в Кале. Во время переезда наш славный рыцарь, жестоко страдая от морской болезни и к тому же радуясь предстоящему свиданию со своим повелителем, стряхнул с себя глубокое уныние, которое сопутствовало ему на суше. Глава II Последние дни Льва Из Кале сэр Уилфрид Айвенго направился дилижансом в Лимож, оставив на Гурта коней и всю свиту, за исключением Вамбы, который состоял при нем не только шутом, но и камердинером и теперь, сидя на крыше дилижанса, развлекался игрой на французском рожке кондуктора. Добрый король Ричард, как узнал Айвенго, находился в Лимузене и осаждал там замок Шалю, владелец которого, хоть и был вассалом Ричарда, защищал замок от своего сюзерена с решимостью и отвагой, вызывавшими величайшую ярость монарха с львиным сердцем. Ибо, при всей своей храбрости и великодушии, Львиное Сердце так же не терпел противодействия, как любой другой; и подобно царственному животному, с которым его сравнивали, обычно сперва разрывал противника на куски, а уж потом задумывался над доблестями покойного. Говорили, будто граф Шалю нашел горшок с монетами; царственный Ричард пожелал их заполучить. Граф отрицал факт находки; но в таком случае отчего он немедленно не отворил ворота своего замка? Это явно свидетельствовало о его виновности; поэтому король решил покарать непокорного и заодно с деньгами отнять у него и жизнь. Разумеется, король не привез с собой осадных орудий, ибо они еще не были изобретены; он уже раз десять яростно бросался на штурм замка, но атаку всякий раз отбива- 47
ли, и британский Лев до того рассвирепел, что к нему страшно было подойти. Даже жена Льва, прекрасная Бе- ренгария, едва решалась к нему приблизиться. Он швырял в штабных офицеров походными стульями, а адъютантов награждал пинками, от которых те кубарем летали по королевскому шатру; как раз навстречу Айвенго оттуда мячиком вылетела фрейлина, посланная королевой, чтобы после очередной атаки поднести Его Величеству кубок вина с пряностями. — Прислать сюда моего тамбурмажора — пусть высечет эту бабу! — рычал разъяренный король.— Клянусь мощами святого Варравы, вино пригорело! Клянусь святым Виттикиндом, я сдеру с нее шкуру! Га! Клянусь святым Георгом и святым Ричардом! А это еще кто там? — И он уже схватил свою полукулеврину, весившую около тридцати центнеров, готовясь запустить ею в пришельца, но последний, грациозно преклонив колено, спокойно произнес: — Это я, мой повелитель,— Уилфрид Айвенго. — Как? Уилфрид из Темплстоу? Тот, что женился и угодил гхене под башмак? — воскликнул король, сразу развеселясь, и точно тростинку отбросил прочь полукулеврину (пролетев триста ярдов, она упала на ногу Гуго де Бэньяну, курившему сигару возле своей палатки, отчего сей славный воин хромал потом несколько дней). —- Так это ты, кум Уилфрид? Явился навестить Льва в его логове? Тут полно костей, мой милый, Лев гневается,— добавил король, страшно сверкнув очами,— но об этом после. Гей! Принесите два галлона ипокраса для короля и славного рыцаря Уилфрида Айвенго! Ты вовремя явился, Уилфрид,— завтра у нас отменный штурм, клянусь святым Ричардом и святым Георгом! Только перья полетят, ха, ха! — Тем лучше, Ваше Величество,— сказал Айвенго, почтительно осушая кубок за здравие короля. Так он сразу попал в милость, к немалой зависти многих придворных. Как обещал Его Величество, под стенами Шалю было вволю и битв, и пиров. Осаждавшие ежедневно ходили на штурм замка, но граф Шалю и доблестный гарнизон так стойко его защищали, что осаждавшие возвращались в лагерь в полном унынии, потеряв в безуспешных атаках множество убитыми и получив бесчисленные увечья. Во всех этих сражениях Айвенго проявлял беспримерную храбрость и только чудом избегал гибели от баллист, 48
катапульт, стенобитных орудий, 94-миллиметровых пушек, кипящего масла и других артиллерийских снарядов, которыми осажденные встречали противника. После каждого боя Гурт и Вамба вытаскивали из кольчуги своего господина больше стрел, чем бывает изюмин в пудинге. Счастье еще, что под верхней кольчугой рыцарь носил доспехи из лучшей толедской стали, совершенно не пробиваемой стрелами,— дар некоего еврея, Исаака из Йорка, которому он в свое время оказал немаловажные услуги. Если бы король Ричард не был так разъярен многократными неудачами под стенами замка, что утратил всякое чувство справедливости, он первый признал бы отвагу сэра Уилфрида Айвенго и, по крайней мере, раз десять за время осады возвел бы его в пэры с вручением Большого Креста ордена Бани; ибо Айвенго несчетное число раз возглавлял штурмующие отряды и собственноручно убил почти столько же врагов,— всего на шесть меньше,— как сам Львиное Сердце (а именно 2351). Но Его Величество был скорее раздосадован, чем доволен подвигами своего верного слуги, а все придворные — ненавидевшие Айвенго за несравненную доблесть и воинское мастерство (ему ничего не стоило прикончить сотню-другую защитников Шалю, тогда как лучшие из воинов короля едва справлялись за день с двумя дюжинами)—все придворные старались очернить сэра Уилфрида в глазах короля и добились того, что король весьма косо смотрел на его ратные подвиги. Роджер де Вспинунож с усмешкой рассказал королю, будто сэр Уилфрид бился об заклад, что при следующем штурме уложит больше врагов, чем сам Ричард; Питер де Подлизон донес, будто Айвенго всюду говорит, что Его Величество уже не тот, что прежде, что он обессилен излишествами и не может ни скакать, ни разить мечом и боевым топором, как некогда в Палестине; а во время двадцать пятого по счету штурма, едва не решившего дело, когда Айвенго убил семерых — а его величество всего шестерых — из сыновей графа Шалю, Айвенго чуть не погубил себя, водрузив на стене свое знамя впереди королевского, и только тем избег немилости, что несколько раз подряд спас королю жизнь. Итак, именно доблести бедного рыцаря (как, наверное, бывало и с вами, уважаемый читатель) нажили ему врагов; невзлюбили его и женщины, состоявшие при лагере веселого короля Ричарда. Большой охотник до удовольствий, король имел при себе, кроме молодой королевы, еще 49
и блестящую дамскую свиту. По утрам Его Величество занимался делами, после завтрака до трех часов пополудни предавался яростному бою, а затем, вплоть до полуночи, в королевском стане не смолкали песни, музыка и шум пиров. Айвенго, вынужденный посещать эти увеселения, на которые бывал приглашаем по должности, не отвечал на заигрывания дам и с таким пасмурным видом смотрел, как они танцуют и строят глазки, что только расхолаживал веселящихся. Любимым его собеседником был один на редкость праведный отшельник, проживавший невдалеке от Шалю; с ним Айвенго любил потолковать о Палестине, евреях и прочих серьезных материях, предпочитая это всем развлечениям королевского двора. Не раз, пока королева и другие дамы танцевали кадрили и польки (в которых непременно желал участвовать и Его Величество, при своем росте и чудовищной толщине напоминавший слона, пляшущего под волынку),— не раз в таких случаях Айвенго ускользал от шумного бала и шел побеседовать при луне со своим почтенным другом. Ему было больно видеть, как король, в его возрасте и при его корпуленции, танцует с молодежью. А те льстили Его Величеству, но тут же смеялись над ним; пажи и молодые фрейлины чуть не в лицо передразнивали коронованного скомороха; и если бы Айвенго умел смеяться, он наверняка рассмеялся бы в тот вечер, когда король, в голубых атласных невыразимых и с напудренными волосами, вздумал протанцевать minuet de la Cour1 с маленькой королевой Беренгарией. После танцев Его Величество приказывал подать себе гитару и начинал петь. Говорили, что эти песни он сочиняет сам — и слова и музыку,— но всякий, кто читал «Жизнеописания лорд-канцлеров», сочинение лорда Кам- побелло, знает, что был некто Блондель, который писал для короля музыку; а что касается слов, то, когда их сочиняет король, охотников восхищаться наверняка найдется много. Его Величество исполнял балладу — всецело заимствованную — на мотив, заигранный всеми шарманщиками христианского мира, и, обернувшись к придворным, спрашивал: «Ну, как вы находите? Это я сложил нынче утром». Или: «Блойдель, что скажешь об этой теме в B-moll?» Или еще что-нибудь в этом роде; и будьте уве- Придворный менуэт (франц.). 50
рены, придворные и Блондель аплодировали изо всех сил,— как и положено лицемерам. Однажды вечером (а именно, вечером 27 марта 1199 года) Его Величество, будучи в ударе, так долго угощал двор своими так называемыми сочинениями, что людям надоело громко хлопать и втихомолку смеяться. Сперва он исполнил весьма оригинальную песню, начинавшуюся так: Вишенки, вишенки, алый цвет, Спелые, свежие — лучше нет! — каковую песню он сложил не далее как позавчера и готов был присягнуть, что это так. Затем он пропел столь же оригинальную героическую песнь со следующим припевом: Правь, Британия, в просторе морском! Бритт вовек, вовек, вовек не будет рабом! Придворные аплодировали как первой, так и второй песне, и один лишь Айвенго сидел с каменным лицом, пока король не спросил его мнения; тогда рыцарь с поклоном ответил, что «кажется, уже слышал где-то нечто весьма похожее». Его Величество бросил на него свирепый взгляд из-под кустистых рыжих бровей, но Айвенго в тот день спас ему жизнь, так что король вынужден был сдержаться. — Ну, а вот эту песню,— сказал он,— ты нигде не мог слышать, клянусь святым Ричардом и святым Георгом! Эту я сочинил только сегодня, пока принимал ванну после схватки, верно, Блондель? Блондель, разумеется, был готов присягнуть, что именно так оно и было; а король, перебирая струны гитары толстыми красными пальцами, фальшиво пропел следующее: Повелители правоверных Жизнь папы римского светла И неизменно весела: Он в Ватикане-без забот Отборнейшие вина пьет. Какая, право, благодать, Всесильным римским папой стать! 51
Султан турецкий Саладин Над женским полом господин: В его гареме сотня жен, И тем весьма доволен он. Хочу — мой грех прошу простить — Султаном Саладином быть. Но папа римский — вот бедняк! — Никак вступить не может в брак. Султану же запрещено Пить виноградное вино. Я пью вино, женой любим И зависти не знаю к ним 1. Encore! Encore!2 Браво! Bis! Все усердно аплодировали королевской песне; все, кроме Айвенго, хранившего дерзкое молчание; а когда Роджер де Вспинунож громко спросил его, уж не знакома ли ему и эта песня,— он твердо ответил: «Да, и тебе тоже, Роджер де Вспинунож, да ты боишься сказать правду». — Клянусь святой Цецилией! Пусть мне никогда больше не держать гитары в руках,—яростно крикнул короле—если каждое слово, каждая мысль и нота не принадлежит мне! Пусть я погибну при завтрашнем штурме, если это не мое собственное. Тогда пой сам, Уилфрид Постная Рожа,— ты ведь когда-то был мастер петь.— И тут король, любивший грубоватые шутки, с деланным смехом бросил в Айвенго гитарой. Сэр Уилфрид ловко поймал ее одной рукой и, отвесив монарху изящный поклон, пропел следующее: Король Канут Духом смутен, вышел к морю погулять король Канут. Много лет он бился, дрался, резал, грабил мирный люд, А сейчас воспоминанья короля, как псы, грызут. Справа от него епископ, слева канцлер, прям и горд, Сзади пэры, камергеры, шествует за лордом лорд, Адъютанты, капелланы, и пажи, и весь эскорт. 1 Перевод В. Рогова. 2 Еще! Еще! (франц.) 52
То тревогу, то веселье отражают их черты: Чуть король гримасу скорчит — все кривят проворно рты, Улыбнется — и от смеху надрывают животы. На челе Капута нынче мрачных дум лежит печать: Внемля песням менестрелей, соизволил он скучать, На вопросы королевы крикнул строго: «Замолчать!» Шепчет канцлер: «Государь мой, не таись от верных слуг: Что владыке повредило — бок бараний иль индюк?» «Чушь! — звучит ответ гневливый.— Не в желудке мой недуг. Разве ты не видишь, дурень, в сердце мне недуг проник. Ты подумай только, сколько дел у нас, земных владык! Я устал».—«Скорее кресло!» — крикнул кто-то в тот же миг. Два лакея здоровенных побежали во весь дух, Принесли большое кресло, и Канут, сказавши: «Ух!», Томно сел — а кресло было мягко, как лебяжий пух. Говорит король: «Бесстрашно на врагов я шел войной, Одолел их всех — так кто же может вровень стать со мной?» И вельможи вторят: «Кто же может вровень стать с тобой?» «Только прок ли в славе бранной, если стар и болен я, Если сыновья Канута, словно стая воронья, Ждут Канутовой кончины, нетерпенья не тая? В грудь вонзилось угрызенье, мне его не превозмочь, Безобразные виденья пляшут вкруг меня всю ночь, Дьявольское наважденье и заря не гонит прочь. Лижет пламя божьи храмы, дым пожаров небо скрыл, Вдовы плачут, девы стонут, дети бродят средь могил...» «Слишком совестлив владыка! — тут епископ возгласил.— Для чего дела былые из забвенья вызывать? Тот, кто щедр к святейшей церкви, может мирно почивать; Все грехи ему прощает наша благостная мать. 53
Милостью твоей, монахи без забот проводят дни; Небу и тебе возносят славословия они. Ты и смерть? Вот, право, ересь! Мысль бесовскую гони!» «Нет! — Канут в ответ.—Я чую, близок мой последний час». «Что ты, что ты! — И слезинку царедворцы жмут из глаз.— Ты могуч, как дуб. С полвека проживешь еще меж нас». Но, воздевши длань, епископ испускает грозный рев: «Как с полвека? Видно, канцлер, ум твой нынче нездоров: Люди сто веков живали — жить Кануту сто веков. Девять сотен насчитали Енох, Ламех, Каинан — Так неужто же владыке меньший срок судьбою дан?» «Больший, больший!» — мямлит канцлер, в страхе горбя гордый стан. «Умереть — ему? — Епископ мечет пламя из очей.— От тебя не ждал я, канцлер, столь кощунственных речей: Хоть и omnibus communis *, он избранник средь людей. Дар чудесный исцеленья небом дан ему в удел: Прокаженного лишь тронет — тот уже и чист и цел. Он и мертвых воскрешал бы, если б только захотел! Иудейский вождь однажды солнца бег остановил, И, пока врагов разил он, месяц неподвижен был: Повторить такое чудо у Канута хватит сил». «Значит, солнце подчинится моему приказу «стой!»? —• Вопросил Канут.— И властен я над бледною луной? Значит, должен, усмирившись, мне покорствовать прибой! Так иль нет? Признать готов ли власть мою морской простор?» «Все твое,— твердит епископ,— суша, море, звездный хор». И кричит Канут: «Ни € места!—-в бездну вод вперяя взор.— 1 Участь всех (живущих) (лат.). 54
Коль моя стопа монаршья попирала этот брег, Для тебя, прибой, священен и запретен он навек. Прекрати же, раб мятежный, свой кощунственный набег!» Но ревет осатанело океан, валы бегут, С диким воем брег песчаный приступом они берут. Отступает свита, канцлер, и епископ, и Канут. С той поры речам холопским положил Канут конец, И в ларец бесценный запер он монарший свой венец, Ибо люди все ничтожны, а велик один творец. Нет давным-давно Канута, но бессмертен раб и льстец *. Слушая эту балладу, ужасно длинную и серьезную, точно проповедь, иные из придворных посмеивались, иные зевали, а иные нарочно храпели, притворяясь спящими. Именно этим вульгарным приемом захотел угодить королю Роджер де Вспинунож; но Его Величество так стукнул его по носу и по уху, что Роджер мигом проснулся, а король сказал ему: «Слушай и соблюдай учтивость, раб. Тут ведь именно про тебя и поется. Уилфрид, твоя баллада длинна, но пришлась весьма кстати, и я успел остыть за время твоего нравоучения. Дай мне руку, мой честный друг. Доброй ночи, mesdames. А вы, джентльмены, готовьтесь к завтрашнему генеральному штурму; и уж я постараюсь, Уилфрид, чтобы твое знамя не опередило моего». С этим король, предложив руку Ее Величеству королеве, удалился на покой. Глава III Святой Геофг за Англию Покуда царственный Ричард и его двор пировали под стенами Шалю, осажденные терпели самые ужасные муки, какие только можно вообразить. Все запасы зерна и скота, даже лошади, ослы и собаки давно уже были съедены; недаром Вамба говорил, что верные мечи не подвели бы осажденных, но у них подвело щивот. Когда защитники Шалю выходили на стены отбивать штурмы Ричардова войска, они походили на скелеты в доспехах; руки их до 1 Перевод Э. Липецкой, 55
того ослабли, что едва могли натянуть тетиву или сбросить камень на головы королевских солдат. Граф Шалю, человек гигантского роста, в бою не уступавший самому Ричарду Плантагенету, с трудом поднимал свой боевой топор в тот последний день, когда сэр Уилфрид Айвенго поразил его прямо в... Но не будем предвосхищать события. Что мешает мне описать муки голода, терзавшие графа (наделенного изрядным аппетитом), а также его героических сыновей и весь гарнизон замка? Ничто; разве лишь то обстоятельство, что это уже сделал Данте в известной истории графа Уголино,— так что мои старания могут показаться подражательными. Если бы я был склонен смаковать ужасные подробности, отчего бы мне не рассказать вам, как голодающие бросали жребий и поедали друг друга; как графиня Шалю, на которую пал роковой жребий, нежно простилась с домашними, велела вскипятить в замковой кухне самый большой котел и приготовить лук, морковь, коренья, перец и соль, словом, все необходимое для французского супа; а когда все было готово, поцеловала детей, взобралась на кухонный табурет и прыгнула в котел, где и сварилась прямо как была, во фланелевом капоте. Поверьте, милые друзья, что я опускаю эти детали не по недостатку воображения и не потому, что не способен изображать ужасное и возвышенное. Я мог бы угостить вас описаниями, которые отравили бы вам обед и ночной покой и заставили бы ваши волосы встать дыбом. Но к чему терзать вас? Вообразите себе сами все муки и ужасы, какие возможны в осажденном и голодающем замке; вообразите чувства людей, которые так же не ждут от врага пощады, как если б они были мирными жителями Венгрии, схваченными по приказу Его Величества австрийского императора; а теперь вернемся на крепостные стены и приготовимся еще раз отразить атаку грозного Ричарда и его войска. Двадцать восьмого марта 1199 года славный король, после обильного завтрака, приказал трубачам трубить й двинулся с войском на приступ. Артур де Пенденнис нес его знамя; Уилфрид Айвенго сражался по правую руку от короля. Молине, епископ Буллоксмитский, ради такого случая снял митру, отложил епископский посох и, невзирая на свою толщину, храбро устремился на стену, пыхтя, из- рыгая проклятия и военные кличи и размахивая тяжеленной железной дубинкой, которой он нанес врагу немалый 56
урон. Роджер де Вспинунож был вынужден следовать за королем, но старался держаться позади своего повелителя, прячась за его большой треугольный щит. Короля сопровождало немало знатных лордов, несших осадные лестницы. Когда лестницы приставили к стенам, в воздухе потемнело от тучи стрел, которые французские лучники пустили в осаждающих; а также от камней, кастрюль, сапожных колодок, комодов, посуды, зонтиков, петард, ядер, стрел и других снарядов, которые гарнизон с мужеством отчаяния сбрасывал на неприятеля. Королю досталось прямо по лбу медным совком для угля; а на его шлем обрушили шкаф красного дерева, которым впору было свалить быка; тут бы и конец королю, если б Айвенго ловким движением не отбросил шкаф. И все же они продвигались вперед, а воины вокруг них падали, точно трава под косою жнеца. Невзирая на смертоносный град, лестницы удалось приставить; первыми, разумеется, на них ступили король и Айвенго. Граф Шалю стоял в проломе стены; отчаяние придало ему сил; с криком: «Ага, Плантагенет! Святой Барбекью за Шалю!» — он боевым топором нанес королю удар, начисто срезавший золоченого льва и корону с его стального шлема. Король покачнулся; осаждающие смешались; гарнизон замка и граф Шалю испустили крик торжества — но торжество их было преждевременным. Быстрее молнии Айвенго нанес графу удар из третьего положения и, попав в одну из щелей его доспехов, проткнул его, как вертел протыкает куропатку. Граф упал навзничь с ужасным криком, извиваясь всем телом. Король, оправясь, но еще пошатываясь, поднялся на парапет; за ним ринулись рыцари; на стене победоносно взмыл Юнион Джек, а Айвенго,— но здесь мы вынуждены на время покинуть его. — Ура! Святому Ричарду! Ура! Святому Георгу! — гремел голос Львиного Сердца, покрывая грохот битвы. При каждом взмахе его меча со стены летела голова, а на камни барбакана, извергая потоки крови, падало безглавое тело. Мир еще не видел воина, равного Плантагенету с львиным сердцем, когда, разгоряченный боем, он носился по стенам, хрипя и бешено сверкая глазами сквозь прорези забрала. Отпрыски графа Щалю пали один за другим; и вот остался последний из рода храбрецов, бившихся вкруг отважного графа,— последний, совсем еще ребенок, белокурый и синеглазый мальчик! Не далее как вчера он сбирал на полях анютины глазки, всего лишь несколько 57
лет назад он был младенцем у материнской груди! Что мог его хрупкий меч против самого мощного клинка во всем христианском мире? И все же Боэмон не бежал пред непобедимым бриттом и встретил его лицом к лицу. Отвернитесь, милые юные друзья и вы, добросердечные дамы! Не смотрите на несчастного, обреченного мальчика. Его меч разлетелся в куски под боевым топором победителя, и бедное дитя повержено на колени! — Клянусь святым Барбекью Лиможским,— молвил Бертран де Гурдон,— не допущу, чтоб мясник зарубил ягненка! Остановись же, король, а не то, клянусь святым Барбекью!.. С быстротой молнии искусный стрелок поднял к плечу арбалет; стрела, посланная звенящей тетивой, просвистела в воздухе и, дрожа, впилась в кольчугу Плантаге- нета. На горе пустил ты эту стрелу, Бертран де Гурдон! Боль от раны пробудила в Ричарде зверя; он возжаждал крови с неудержимой силой; скрежеща зубами, изрыгая непечатную брань, державный убийца опустил свой топор на белокурую голову мальчика, и не стало последнего из рода графов Шалю!.. Все это я набросал просто так, для примера, чтобы показать свои возможности в подобных сочинениях; но в битвах, описываемых добрым летописцем, которого я вызвался продолжать в этой моей повести, все обходится как нельзя благополучнее; людей убивают, но без малейших неприятных ощущений для читателя; и таково неистощимое добродушие великого романиста, что даже самые свирепые и кровавые исторические фигуры превращаются под его пером в приятных и веселых сотрапезников, к которым чувствуешь искреннюю симпатию. Поэтому я, с вашего разрешения, покончу с осадой Шалю, с его гарнизоном и с честным Бертраном де Гурдоном,— первый, согласно добрым старым обычаям был поголовно перебит или перевешан, а второй казнен по способу, описанному покойным доктором Гольдсмитом в его « Истории ». Что касается Ричарда Львиное Сердце, то всем нам известно, что стрела Бертрана де Гурдона оказалась для него роковой, и после того 29 марта ему не пришлось уже ни грабить, ни убивать. В старых книгах мы находим предания о последних минутах короля. 58
— Ты должен умереть, сын мой,— сказал достопочтенный Вальтер Руанский, когда рыдающую Беренгарию вынесли из королевского шатра.— Покайся же и простись со своими детьми. — Над умирающим не пристало шутить,— ответил король.— Нет у меня детей, милорд епископ, и наследовать по мне некому. — Ричард,— произнес епископ, возводя очи горе,— пороки — вот твои дети. Старший из них — Честолюбие, второй — Жестокость, а третий — Похоть. Ты их вскармливал с юных лет. Простись же с этими грехами и приготовься душою, ибо час твой близится. Как ни был жесток и грешен Ричард, король Англии, но смерть он встретил, как подобает христианину. Отваяс- ные да почиют в мире! Когда весть дошла до Филиппа Французского, он строго запретил своему двору ликовать по поводу смерти врага. «Не радоваться надо,— сказал он,— а скорбеть о кончине сего оплота христианства и храбрейшего короля во всей Европе». Но что же сталось с сэром Уилфридом Айвенго, которого мы покинули в тот самый миг, когда он спас жизнь своего короля, сразив графа Шалю? Когда наш рыцарь склонился над павшим врагом, чтобы извлечь свой меч из его тела, кто-то внезапно ударил его кинжалом в спину, там, где разошлась кольчуга (ибо сэр Уилфрид в то утро оделся наспех, да и вообще привык защищать грудь, но никак не спину). Когда Вамба поднялся на стену,— а это он сделал после боя, ибо такой уж он был дурак, что не спешил совать голову под удар ради славы,— он увидел бездыханного рыцаря, с кинжалом в спине, распростертого на трупе убитого им графа Шалю. Ох, как завыл бедный Вамба, найдя своего господина убитым! Как он запричитал над телом благородного рыцаря! Что ему было до короля Ричарда, которого унесли в шатер, или до Бертрана де Гурдона, с которого заживо сняли кожу? В другое время подобное зрелище могло бы занять нашего простака; но сейчас все его мысли были о его господине — добром, приветливом, прямодушном с великими мира сего, заботливом^ бедняках, правдивом, скромном насчет своих подвигов,— словом, об истинном джентльмене, которого каждый должен был горько оплакивать, 59
Расстегнув кольчугу рыцаря, Вамба обнаружил у него на шее медальон с прядью волос, но не льняных, как у леди Ровены, которая была почти альбиноской, а черных, похожих — как показалось Вамбе — на кудри еврейской девушки, которую рыцарь некогда спас в Темплстоу. У него имелся и локон Ровены, но тот хранился в бумажнике, вместе с гербовой печатью и несколькими медяками; ибо наш славный рыцарь никогда не бывал при деньгах — слишком щедро он их раздавал. Вамба взял бумажник, печать и медяки, но медальон оставил на шее своего господина и, возвратившись в Англию, не заикнулся о находке. В конце концов откуда ему было знать, чей это локон? Может быть, бабушки рыцаря? И он держал язык за зубами, когда передавал безутешной вдове в Ротервуде печальную весть и памятки. Бедный шут не ушел бы от тела: он просидел возле него всю ночь, до рассвета; но тут, увидев, что к нему приближаются две какие-то подозрительные фигуры, он в ужасе бежал, сочтя их за мародеров, которые пришли грабить убитых. Не отличаясь храбростью, он кубарем скатился со стены и мчался со всех ног, не останавливаясь, до самой палатки своего покойного господина. Известие о гибели рыцаря, как видно, уже дошло туда; слуги разбежались и увели лошадей; сундуки были пусты, в комоде не осталось ни одного воротничка; постель, одеяла—и те унесли «верные» слуги. Кто же убил Айвенго? Это по сей день остается тайной; но только Роджер де Вспинунож, которого он одернул и который во время штурма замка Шалю находился как раз позади него, спустя два года появился при дворе короля Иоанна в вышитом бархатном жилете, а этот жилет — Ровена могла бы присягнуть — она сама вышивала для Айвенго. Вдова хотела поднять по этому поводу шум — но только... но только она уже не была в то время вдовою. Мы не можем сомневаться в искренности ее горя, ибо она заказала себе самый глубокий траур, какой только могли изготовить Йоркские портнихи, и воздвигла мужу памятник размером с соборную башню. Но это была дама столь высокой добродетели, что она не позволила горю сломить себя; и когда вскоре представился' случай соединить две лучшие саксонские семьи в Англии посредством брака с джентльменом, сделавшим ей предложение, Ровена из чувства долга отказалась от своего намерения больше не выходить замуж и вступила во второй брак. 60
В том, что этим джентльменом оказался Ательстан, я полагаю, не усумнится ни один читатель, знакомый с жизнью и с романами (а это ведь копии жизни, к тому же высоконравственные и поучительные). Брачная церемония была совершена кардиналом Пандульфо, а чтобы уж не оставалось никаких сомнений (ибо тело Айвенго не было доставлено домой, и его даже не видели после того, как Вамба убежал от него), его высокопреосвященство добыл от папы решение, которым первый брак аннулировался, так что Ровена со спокойной совестью стала миссис Ательстан. И не будем удивляться, что она была счастливее с тупым и вечно хмельным таном, чем с кротким и печальным Уилфридом. Разве женщины не отличаются склонностью к дуракам? Разве они не влюблялись в ослов, еще задолго до любви Титан ии к ткачу Основе? Ах, Мэри, если б ты не предпочла осла, разве вышла бы ты за Джека Брая, когда тебя любил Майкл Анджело? Ах, Фанни, если б ты не была истой женщиной, разве любила бы ты так преданно Тома Икоткинса, который тебя бьет и приходит из клуба пьяный? Да, Ровена в сто раз больше любила пьянчугу Ательстана, чем благородного Айвенго; так любила, что садилась к нему на колени в присутствии всех своих девушек и позволяла ему курить сигары даже в гостиной. Вот эпитафия, которую она заказала отцу Дроно (гордившемуся своей латынью) для могильной плиты в память первого мужа: Рыцарь Уилфрид здесь зарыт, за битвы премногие он знаменит. В краю, где живут француз и норманн, супостатам нанес он немало ран, В Берберии он побывал, турок нещадно бивал; Буагильбер убит был им, узрел он град Иерусалим. Вдова его горевала, утешенья не знала, Пока не вышла за Ательстана, славного саксонского тана !. А вот эти же строки, переведённые стихоплетом Вам- бой: Перевод В. Рогова. 61
Requiescat' Здесь под могильной плитой Вечный вкушает покой Уилфрид, бесстрашный герои. В гуще безжалостных сеч Многих противников лечь Вынудил рыцаря меч. Средь палестинских долин В жарких боях паладин Метко разил сарацин. В Иерусалиме он был, Честь паче жизни ценил, Буагильбера сразил. Ныне под камнем седым Рыцарь лежит недвижим. Кто же сравняется с ним? Еле от скорби жива, Горько рыдала вдова —¦ Где утешенья слова? Лишь успокоясь душой, Жребий узнала благой, Став Ательстану женой2. Ательстац громко захохотал, услышав последнюю строку, а Ровена приказала высечь шута, и это было бы сделано, если б не вступился тот же Ательстан. А ему, сказала любящая супруга, она ни в чем не может отказать. Глава IV Айвенго Re«HYivus3 Я надеюсь, что, несмотря на описанные з предыдущей главе события, никто не поверил, будто наш друг Айвенго действительно убит. Если мы сочинили одну-две эпитафии 1 Да покоится (лат.). 2 Перевод В. Рогова. 3 Воскресший (лат.).
и поставили памятник, это еще не значит, что его нет на свете! Тут как в Пантомиме: когда Клоун и Панталоне обряжают тело Арлекина и плачут над ним, мы можем быть уверены, что Арлекин через минуту воспрянет, сверкая блестками своего камзола, надает им обоим затрещин и пустится в пляс с Коломбиной, или весело выглянет из циферблата часов, или спрыгнет с третьего этажа. Так и сэр Уилфрид, Арлекин нашей рождественской повести; хоть он и проколот в нескольких местах и прикинулся мертвым, но наверняка воспрянет в нужный момент и покажется нам. Подозрительные личности, обратившие в бегство Вам- бу, вовсе не были грабителями и душегубами, как вообразил бедный шут; то был не кто иной, как отшельник, почтенный друг Айвенго, и один из его собратьев, которые вышли на поле битвы, чтобы поискать, кого из христианских воинов требуется причастить и подготовить к небесам, а кому могут понадобиться услуги лекарей. Оба они были на редкость искусными врачевателями и имели при себе те драгоценные эликсиры, которые столь часто встречаются в романах и столь чудесно возвращают людей к жизни. Кинувшись бежать, Вамба уронил безжизненную голову своего господина, которая покоилась у него на коленях, так что она довольно сильно стукнулась оземь, и если б шут не убегал с такой поспешностью, он услышал бы, как сэр Уилфрид издал глухой стон. Но хотя шут не услышал этого, зато услышали святые отцы; опознать отважного Уилфрида, вынуть огромный кинжал, все еще торчавший у него в спине, промыть рану чудодейственным эликсиром и влить несколько капель его в рот раненому — все это было для добрых отшельников делом одной минуты. Оказав ему первую помощь, добрые люди осторожно подняли рыцаря, один — за ноги, другой — за голову, и унесли в свою келью, вырубленную в ближайшей скале. Что касается графа Шалю и остальных жертв битвы, то отшельники были слишком заняты возней с Айвенго, чтобы подумать о них, и, очевидно, не потратили на них ни капли своего эликсира; так что если они на самом деле мертвы, то их хладные трупы по сей день лежат на крепостной стене; а если нет — то сейчас, когда занавес перед ними опустился, они могут встать, отряхнуться и выпить за кулисами по кружке портера или снять театральные костюмы и идти домой ужинать. Это уж, милые читатели, вы решайте, как вам будет угодно. Если вы хо- 63
тите убить действующих лиц по-всамделишному—пожалуйста, пусть себе будут мертвы, и точка, но, entre nous !, мне кажется, что они такие же мертвецы, как мы с вами; а иногда мне сдается, что во всей этой истории вообще нет ни слова правды. Итак, Айвенго был унесен в келью отшельников, и там святые отцы принялись врачевать его раны, которые были столь тяжелы и опасны, что лечение длилось весьма долго. Придя наконец в себя, он спросил, сколько времени он пролежал, и представьте себе его удивление, когда он услышал, что находился между жизнью и смертью целых шесть лет! Сперва оп решил, что святые отцы просто шутят, но в их профессии подобное легкомыслие не полагалось; к тому же он и не мог выздороветь быстрее; ведь если бы он появился на сцене раньше, это помешало бы ходу нашей повести. То, что он пролежал столько времени, липший раз доказывает, что монахи сделали для него очень много, а негодяй Роджер де Вспинунож действительно едва не прикончил его своим кинжалом. И все это время монахи ходили за ним, даже не помышляя о том, чтобы представить счет. Я знаю и в нашем городе некоего доброго доктора, который иногда поступает так же, но, назвав его фамилию, я оказал бы ему плохую услугу. Когда Айвенго был признан здоровым, он подстриг бороду, которая отросла у него ниже колен, попросил подать ему доспехи, прежде сидевшие как влитые на его стройном теле, и надел их; теперь они висели на нем, словно на вешалке, так что даже добрые монахи рассмеялись его нелепому виду. Разумеется, в таком наряде ему никуда нельзя было показаться; поэтому монахи дали ему старую рясу, в которую он переоделся; тепло простясь со своими друзьями, он отправился на родину. По дороге он узнал о гибели Ричарда, о воцарении Иоанна, о том, как был отравлен принц Артур, и о других важных событиях, записанных в Катехизисе Пиннока и на Страницах Истории. Впрочем, все это интересовало его куда меньше, чем собственные его дела; представляю себе, как подкашивались у него ноги, как дрожал в его руке страннический посох, когда он наконец, после многих опасностей, завидел отчий замок Ротервуд и увидел дым из труб, тени дубов на траве в час заката и грачей, роившихся над 1 Между нами (франц.). 64
деревьями. Затем он услышал гонг, возвещавший ужин; дорогу он помнил отлично; и вот он вступил в знакомую залу, бормоча «Benedicite» *, и занял место за столом. На мгновенье могло показаться, что седой пилигрим задрожал и его исхудалые щеки покрылись смертельной бледностью; но он быстро овладел собой и скрыл побледневшее лицо под капюшоном. На коленях у Ательстана играл маленький мальчик; Ровена, улыбаясь и нежно гладя бычий лоб саксонского тана, налила ему из золотого кувшина большую чару вина с пряностями. Он разом осушил целую кварту напитка и, оборотясь к монаху, спросил: — Итак, святой отче, тебе довелось видеть, как славный король Ричард пал при Шалю от стрелы негодяя-лучника? — Да, ваша милость. Братья моего ордена находились при короле в его последние минуты. Кончина его была истинно христианской. — А как с лучника драли кожу, ты тоже видел? То-то, должно быть, была потеха!—спросил Ательстан, хохоча собственной шутке.-— Вот уж, верно, орал! — Ах, милый, не надо! — нежно упрекнула Ровена, приложив к губам белый пальчик. — Вот бы и мне поглядеть! — воскликнул ее сын. — Ну что у меня за Седрик! Увидишь, увидишь, мой умник! А скажи-ка, монах, не встречал ли ты там моего родича, бедного сэра Уилфрида Айве хго? Говорят, что он храбро бился при Шалю? — Милый супруг,— снова вмешалась Ровена,— не будем о нем говорить. — Это почему же? Потому, что ты с ним когда-то любилась? Втюрилась в его бледную физиономию, а на меня тогда и не смотрела. — Это время давно миновало, милый Ательстан,— сказала любящая супруга, подымая глаза к потолку. — А ведь ты небось по сей день не простила ему той еврейки, а, Ровена? — Мерзкая тварь! Не упоминай при мне эту нечестивицу! — воскликнула леди. — В общем-то бедняга Уил был славный парень, хотя 1 «Благослови» (лат.) — название молитвы перед едою. 3 у. Теккерей, т. 12 65
немного и размазня. От какой-нибудь пинты вина — глядишь, уже и пьян. — Сэр Уилфрид Айвенго был отважным воином,— промолвил монах.— Я слыхал, что никто не сражался лучше его. Когда его ранили, он лежал в нашем монастыре, и мы за ним ходили до самой его смерти. Он похоронен в северном приделе. — Ну и баста*!—сказал Ательстан.—Хватит печальных рассказов! Где шут Вамба? Пускай споет. Эй, Вамба, что ты лежишь, слвшно иес, у огня? Спой-ка вам,, и будет тебе хныкать — чш© йыло,, то прошло. Чет там! Еще немало храбрецов осшалось на свете. — Да, немало стервятников поселилось в орлиных гнездах,—промолвил Вамба, лежавший у очага рядом с собаками тана.— Немало живет на земле мертвецов, немало ш живых давно уже мертвы. Немало есть несен — и веселых и грустных. А самая-то веселая иной раз всех грустнее. Сииму-ioea я шутовской наряд и надену траур, кум Ательстан. Иоцдучка я в плакальщики,—®от тут-то, может, и повеселюсь. Пестрый наряд — плакальщикам, черный наряд—шутам. Налей-ка мне вина, кум, а то голос что-то рассохся. — На, пей, собака, и полно болтать,—сказал тан. И Вамба, с силой ударив по струнам трехструнной скрипицы, скрестил тощие ноги и начал так: Любовь м со|>ок лет Красавчик-паж, не бреешься ты, Нет на лице твоем и пушка, Парят мальчишеские мечты При виде женской красоты — Но доживи до сорока! Под шапкой золотых кудрей Мудрость ох как невелика; Что ж, пой серенады, и слезы лей И нежных словечек не жалей — Но доживи д© сорока! Когда проводишь ты сорок зим И прояснится твоя башка, Придет конец мечтаньям былым: Сб
Они развеются, словно дым, Коль доживешь до сорока. Любой ровесник мой, вот те крест, Готов слова мои подтвердить: Прелестнейшая из невест Нам через месяц надоест И даже раньше, может быть1 Льняные кудри, и алый ршо, И глазок лазоревьж н&шешй вшшщ И стройный стаж, и броаей. радоют,. Еще и месяца не пройдая*, До чертиков нам недоедят. Прах Джиллиан землей одет, А Марион — верная жена! Я ж хоть и сед, но забот мже нет, Я бодр и весел в сорок лет И пью Fa^KQ&GKoe до дна*1. — Кто научил тебя этой веселой, песне, Вамба, сын Безмозглого? — вскричал Ателвьетая, стучяи чщшт о стол и повторяя припек. — Один святой отшельник, сэру известный вам причетник из Копменхорста. Он немало проказничал с нами во времена короля Ричарда. Славное то было время и славный священник. — Говоцшт, этому святому человеку <ш»редел>енно обещана блшшашная &ттшшкт вакашшяц,-- сказала Рове- на.— Ек@; Велигаесвво оч&в&ь к н&му ншю&ти&ь А, лорд Хан- тишдаш отдаашш вышдщдел на шэвледшем? балу; ие* пойму тодьк% чаш» <ш нашел в графине!: Вхш в вееаупшах, растолстела* Ее- ввазьшал® Дена? Ма>раш1т но; шэшмм трш&щ, шоеле тог% что* у ввее* выло с майором» Лжвлдаашом т кашитаном Скардоятоми. — Ты и ту> р^внуешц ха, ха;!' — зашшатал Ател&етан. — Я выше ревности и презираю ее,— промодамла Ро- вена, величаво выпрямляясь. — Ну, что ж, пееня была хорошая;,— сказал Атель- стан. — Нет, гадкая,— возразила Ровена, по обыкновению 1 Перевод В. Рогова. 3* 67
закатывая глаза.—- Высмеивать женскую любовь! Предпочитать противное вино верной жене? Женская любовь неизменна, милый Ательстан. Усумниться в ней было бы кощунством, если б не было глупо. Высокородная женщина, воспитанная в подобающих правилах, если уж полюбит, то навсегда. — Прошу у леди прощения, мне что-то неможется,— сказал монах, вставая со скамьи и неверными шагами спускаясь с помоста. Вамба кинулся за ним, зазвенев всеми своими бубенцами; обхватив ослабевшего монаха за плечи, он вывел его во двор. — Немало живет на земле мертвецов, немало и живых давно уже мертвы,— шепнул он.— У иного гроба посмеешься, а на иной свадьбе поплачешь. Не так ли, святой человек? А когда они вышли на пустынный двор, откуда вся челядь тана ушла пировать в залу, Вамба, убедившись, что они одни, встал на колени и, целуя край одежды монаха, сказал: — А ведь я сразу узнал тебя, господин. — Встань,— с усилием произнес сэр Уилфрид Айвенго.— Одни только шуты и хранят верность. И он направился в часовню, где был погребен его отец. Там монах провел всю ночь, а шут Вамба сторожил снаружи, недвижный, точно каменное изваяние на портале часовни. Наутро Вамба исчез; но так как за ним водилась привычка бродить где вздумается, никто его не хватился,— хозяин и хозяйка, не обладая чувством юмора, редко в нем нуждались. А сэр Уилфрид, как человек тонко чувствующий, не мог оставаться в доме, где все оскорбляло его чувства; поклонившись могиле своего старого отца Седрика, он покинул Ротервуд и поспешил в Йорк; там он во всем открылся семейному поверенному, весьма почтенному человеку, хранившему у себя весь его наличный капитал, и взял достаточно денег, чтобы обзавестись кредитом и свитой, как подобало рыцарю с положением. Но он сменил фамилию и надел парик и очки, так что стал совершенно неузнаваем; преобразившись таким образом, он мог ходить, где хотел. Он присутствовал на балу лорд-мэра в Йорке — танцевал «Сэра Роджера де Коверли» визави с Ровеной (возмущавшейся тем, что Дева Марион прошла 68
впереди нее), видел, как маленький Ательстан объелся за ужином, и распил с его отцом по кружке вина с пряностями. На миссионерском собрании он встретился с достопочтенным мистером Туком и поддержал одно предложение, выдвинутое сим почтенным служителем церкви,— словом, увиделся со многими старыми знакомцами, и никто из них не узнал в нем воителя Палестины и Темплстоу. Имея много денег и досуга, он путешествовал по стране, помогая бедным, убивая разбойников, выручая людей из бед и совершая бранные подвиги. Драконов и великанов в его время уже не водилось, иначе он и с ними наверняка померялся бы силой; ибо, сказать по правде, сэр Уил- фрид Айвенго несколько устал от жизни, возвращенной ему отшельниками из Шалю, и чувствовал себя таким одиноким, что без сожаления расстался бы с ней. Ах, милые друзья и проницательные английские читатели! Не он один скрывал печаль под маской веселости и был одинок среди шумной толпы. Листон был меланхоликом, у Гримальди были чувства, а есть и другие,— что далеко ходить? — но довольно, перейдем к следующей главе. Глава V Айбснго, на помощь! Гнусное поведение жалкого преемника Ричарда Львиное Сердце по отношению ко всем партиям страны, к родичам, к знати и к народу хорошо известно и подробно изложено на Страницах Истории; и хотя, по моему мнению, ничто — кроме разве удачи — не может оправдать неверности Государю и вооруженного мятежа против него, благонамеренный читатель, наверное, сделает исключение для двух из главных лиц моей повести, которые в этой главе предстанут в одиозном виде мятежников. Дабы отчасти оправдать Ательстана и Ровену (которые и без того жестоко поплатились, как вы сейчас услышите), следует напомнить, что король изводил своих подданных всеми возможными способами, что до убийства им его царственного племянника, принца Артура, права его на английский престол были весьма сомнительны, что его поведение в качестве дяди и семьянина было способно оскорбить чувства любой женщины и матери,— словом, что есть немало оправданий тем поступкам Ровены и Ательстана, о которых мы вынуждены поведать. 6Э
Когда Его Величество прикончил принца Артура, леди Ровена, состоявшая при особе королевы в качестве фрейлины, немедленно отказалась от придворной должности и удалилась в свой замок Ротервуд, Некоторые ее слова, содержавшие осуждение монарха, вероятно, были ему доложены кем-либо из пресмыкающихся, которыми, на свою беду, всегда окружены короли; и Иоанн поклялся зубами святого Петра, что расквитается с надменной саксонкой,— а такие обеты он никогда не нарушал, как ни мало он заботился о выполнении других своих клятв. Однако прошло несколько лет, прежде чем он сумел осуществить это намерение. Будь Айвенго в Руане в ту пору, когда король замыслил гибель своего племянника, мы не сомневаемся, что сэр Уилфрид помешал бы его замыслам и епас мальчика; ибо Айвенго ведь был героем романа, а всем джентльменам этой профессии положено быть свидетелями всех исторических событий, участвовать во всех заговорах, присутствовать на всех королевских аудиенциях и при всех достопримечательных происшествиях. Вот почему сэр Уилфрид наверняка спас бы юного принца, если бы это гнусное деяние застало его где-либо поблизости от Руана; но он в то время находился близ Шалю, за двести лье, привязанный к кровати, точно пациент Бедлама, и не умолкая бредил на еврейском языке — которому научился во время прежней своей болезни, когда за ним ухаживала девушка этой нации — о некой Ревекке Бен Исааке, о которой никогда и не помыслил бы, пока был в здравом рассудке, ибо был женат. Когда он лежал в бреду, ему было же до политики, а политике было не до него. И король Иоанн, и король Артур безразличны для человека, который заявлял своим сиделкам, добрым отшельникам из Шалю, что он— маркиз Иерихонский и намерен жениться на Ревекке, царице Савской. Словом, он узнал о всех событиях, лишь когда вернулся в Англию и снова был в здравом уме. Не знаю только, что было для него лучше и чего ему больше хотелось — быть в здравом уме и жестоко страдать (ибо кто не стал бы страдать, увидя столь образцовую жену, как Ровена, замужем за,другим?) или быть безумцем, женатым на прекрасной Ревекке. Так или иначе, поступки короля Иоанна вызвали у сэра Уилфрида столь сильную неприязнь к этому государю, что он не пожелал ему служить, не захотел быть представленным ко двору Сент-Джеймса и ничем, кроме угрю- 70
мого молчания, не признавал власть кровавого преемника своего возлюбленного повелителя Ричарда. Надо ли говорить, что именно сэр Уилфрид Айвенго побудил английских баронов сговориться и вынудить у короля прославленный залог и щит наших свобод, ныне хранящийся в Британском музее, по адресу Грейт-Рассел-стрит, Блумсбе- ри—а именно, Великую Хартию. Разумеется, его имя не фигурирует в списке баронов, ибо он был простым рыцарем, да к тому же переодетым; не находим мы на документе и подписи Ательстана. Во-первых, Ательстан был неграмотен, а во-вторых, ему было наплевать на политику, пока ему давали спокойно пить вино и охотиться без помех. Только когда король стал чинить препятствия каждому джентльмену-охотнику в Англии (а Страницы Истории сообщают нам, что негодный монарх именно так и поступал) — только тогда Ательстан взбунтовался вместе с не^ сколькими йоркширскими сквайрами и лордами. Летописец говорит, что король запретил людям охотиться на их собственных оленей, а чтобы обеспечить повиновение, этот Ирод решил взять к еебе первенцев всех знатных семей в залог хорошего поведения их родителей. Ательстан тревожился об охоте, Ровена — о сыне. Первый клялся, что будет по-прежнему гнать оленей назло всем норманнским тиранам, а вторая вопрошала: как может она доверить своего мальчика злодею, убившему родного племянника*. Об этих речах донесли королю, и тот в ярости приказал немедленно напасть на Ротервуд и доставить ему хозяина и хозяйку замка живыми или мертвыми. Увы! Где же был непобедимый воин Уилфрид Айвенго, что же он не защищал замок от королевского войска? Несколькими ударами копья он проткнул бы главных королевских воинов, несколькими взмахами меча обратил бы в бегство всю Иоаннову рать. Но на сей раз копье и меч Айвенго бездействовали. «Нет уж, черт меня побери! — с горечью сказал рыцарь.— В эти распри я мешаться не стану. Не дозволяют элементарные правила приличия. Пусть этот пивной бочонок Ательстан сам защищает свою — ха, ха, ха! — жену! Пусть леди Ровена защищает своего — ха, ха, ха! — сына!» Й он дико хохотал; и сар- * См. у Юма, Giraldus Cambrensis, .Монах из Кройдона и. Катехизис Пиннока. 7i
казм, с каким вырывались у него слова «жена» и «сын», заставил бы вас содрогнуться. Но когда, на четвертый день осады, он узнал, что Ательстан сражен ядром (теперь уже окончательно и больше не оживет, как это с ним было однажды), а вдова (если так можно назвать невольную двоемужницу) сама с величайшей отвагой обороняет Ротервуд и выходит на стены с малюткой сыном (который орал как зарезанный и совсем не стремился в бой), сама наводит орудия и всячески воодушевляет гарнизон,— в душе Айвенго победили лучшие чувства; кликнув своих людей, он быстро надел доспехи и приготовился ехать ей на выручку. Два дня и две ночи он, не останавливаясь, скакал к Ротервуду с такой поспешностью и пренебрежением к необходимости закусить, что его люди один за другим валились замертво на дорогу, и он один доскакал до сторожки привратника. Окна в ней были разбиты, двери выломаны; вся сторожка — уютный маленький швейцарский коттедж с садиком, где в былые мирные дни миссис Гурт сушила на крыжовенных кустах фартучки своих детишек — представляла собой дымящиеся развалины; хижина, кусты, фартучки и детишки валялись вперемешку, изрубленные разнузданными солдатами свирепого короля. Я отнюдь не пытаюсь оправдать Ательстана и Ровену в их неповиновении своему государю, но, право же, такая жестокость была чрезмерной. Привратник Гурт, смертельно раненный, умирал на обугленном и разоренном пороге своего еще недавно живописного жилища. Катапульта и пара баллист оборвали его жизнь. Узнав своего господина, который поднял забрало и второпях позабыл надеть парик и очки, верный слуга воскликнул: «Сэр Уилфрид, милый мой господин — слава святому Валтеофу —еще не поздно, наша дорогая хозяйка... и маленький Атель...» Тут он опрокинулся навзничь и больше ничего не сказал. Бешено пришпоривая копя Бавиеку, Айвенго поскакал по каштановой аллее. Он увидел замок; западный бастион был охвачен пламенем; осаждающие ломились в южные ворота; стяг Ательстана с изображением вздыбленного быка еще развевался на северной сторожевой башне. «Айвенго! Айвенго! — загремел он, покрывая шум битвы.— Nostre Dame a la Rescousse!» l Поразить копьем 1 Помоги, матерь божья! (старофран'ц.) 72
в диафрагму Реджинальда де Браси, который упал с ужасным криком; взмахнуть топором над головой и снести тринадцать других голов — было для него делом минуты. «Айвенго! Айвенго!» — кричал он, и при каждом «го» падал кто-нибудь из врагов. «Айвенго! Айвенго!» — откликнулся пронзительный голос с северной сторожевой башни. Айвенго узнал этот голос: «Ровена! Милая! Я иду! — крикнул он.— Негодяи! Троньте хоть один волос на ее голове, и я...» Тут конь Бавиека с жалобным ржаньем подпрыгнул и повалился, подмяв под себя рыцаря. В глазах у него потемнело; в мозгу помутилось; что-то с треском опустилось ему на голову. Святой Валтеоф и все святые саксонских святцев, защитите его! Когда он очнулся, над ним склонились Вамба и лейтенант его уланского полка с бутылкой эликсира святых отшельников. — Мы подоспели сюда лишь на другой день после боя,— сказал шут.— Так уж мне, видно, суждено. — Ваша милость так быстро скакали, что никак было не угнаться,— сказал лейтенант. — На другой... день? — простонал Айвенго.— Где же леди Ровена? — Замок взят и разрушен,— сказал лейтенант и указал на то, что прежде было Ротервудом, а ныне лишь грудой дымящихся развалин.— Там не осталось ни башни, ни крыши, ни пола, ни живой души. Всюду — пожарище, разрушение и гибель! Разумеется, Айвенго снова без чувств упал на гору из девяноста семи убитых им врагов; и только вторая, притом двойная, доза эликсира привела его в сознание. Впрочем, славный рыцарь в результате долгой практики настолько привык к самым тяжелым ранениям, что переносил их много легче, чем прочие люди, и без особого труда был доставлен в Йорк на носилках, сооруженных его слугами. Молва, как всегда, опередила его; в гостинице, где он остановился, он услышал об исходе битвы при Ротервуде. Через минуту или две после того, как конь под ним был убит, а сам он сражен, северная сторожевая башня была взята штурмом, и все защитники замка убиты, кроме Ро- вены и ее сына; их привязали к седлам коней и под надежной охраной препроводили в один из королевских замков — никто не знал, куда именно; хозяин гостиницы (где 73
он останавливался и прежде) посоветовал Айвенго снова надеть парик и очки и назваться чужим именем, дабы не попасть в руки королевских солдат. Правда, поскольку он убил всех вокруг себя, можно было не опасаться, что его узнают. И вот Рыцарь в Очках — как его прозвали — свободно ходил по Йорку, и никто не мешал ему заниматься своими делами. В изложении этих страниц жизни нашего славного героя мы будем кратки; ибо это была бы прежде всего история: его чувств, а описания: чувств многими сведущими людьми почитаются за скучную материю. Да и каковы были его чувства в столь необычном положении, можете вы спросить. Он выполнил свой долг в отношении Ровены; этого никто не мог отрицать. Что же касается прежней любви- к ней после всего, что произошло,—это дело другое. Как бы там ни было, свой долг он решил выполнять и впредь; но ее увезли неведомо куда — что же он тут мог поделать? И он примирился с тем, что ее увезли неведомо куда. Разумеется, он разослал по стране эмиссаров, пытавшихся разузнать, где Ровена, но они возвратились ни с чем, и было замечено, что он и с этим вполне примирился. Так прошел год или более; все находили, что он повеселел; во всяком случае, он заметно пополнел. Рыцарь в Очках был признан за весьма приятного человека, правда, немного задумчивого; он устроил несколько изысканных, хотя и немноголюдных, приемов и был принят в лучшем обществе Йорка. Однажды утром, во время выездной сессии суда, когда съехались все судейские и в городе царило особенное оживление, уже упоминавшийся нами поверенный сэра Уилфрида, человек весьма почтенный, посетил своего доблестного клиента на дому и сказал, что имеет для него важные известия. Ведя дело другого знатного клиента, сэра Роджера де Всшшунож, приговоренного к повешению за подлог, адвокат побывал у него в камере смертников, а по дороге туда в тюремном дворе увидел и узнал за решеткой особу, хорошо известную Уилфриду,— тут поверенный с многозначительным видом протянул ему записку, написанную на клочке коричневатой бумаги. Каковы же были чувства Айвенго, когда он узнал почерк Ровены! Дрожащими руками распечатав послание, он прочел следующее: 74
«Мой милый Айвенго! Ибо я твоя теперь, как и прежде, и первая моя любовь всегда-всегда была мне дорога. Вот уже год, как я умираю вблизи от тебя, а ты и не пытаешься спасти свою Ровену. Неужели ты отдал другой — не хочу называть ни имени ее, ни ее ненавистной веры — сердце, которое должно принадлежать мне? Но я прощаю тебя —со своего смертного одра на тюремной соломе я посылаю тебе прощение; я прощаю тебе и все перенесенные оскорбления, голод ж холод, болезнь моего мальчика, горечь заключения я твою влюбленность в еврейку, отравившую нашу брачную жизнь и заставившую тебя,— я в этом увереяа,— отправиться за море на поиски ее. Я прощаю тебе все — и хотела бы проститься с тобой. Мистер Смит подкупил тюремщика —он сообщит тебе, как можно со мной увидаться. Приди и утешь меня перед смертью обещанием позаботиться о моем сыне, сыне того, кто (пока ты отсутствовал) погиб как герой, сражаясь рядом с Ровеной». Предоставляю читателю самому судить, было ли это письмо приятным для Айвенго; однако он осведомился у поверенного, мистера Смита, как можно устроить свидание с леди Ровеной, и узнал, что надо переодеться в адвокатскую мантию и парик и тогда тюремщик пропустит его -в-тюрьму. Будучи знаком с несколькими джентльменами из Северного судебного округа, Айвенго легко добыл себе такой наряд и не без волнения вошел в камеру, где уже целый год томилась несчастная Ровена. Всякого, кто усу мнится в исторической точности моего повествования, я отсылаю к «Biographie Universelle» * (статья «Jean sans Terre»2), где сказано: «La femme (Тин baron auquel on vint demander son fils, repondit, «Le roi pense-t-il que je confierai mon fils a un homme qui a egorge son neveu de sa propre main?» Jean fit enlever la mere et Г enfant, et la laissa mourir de faim dans les cachots»3. 1 «Всеобщему биографическому словарю» (франц.). 2 «Иоанн Безземельный» (франц.). 3 Жена одного из баронов, у которого пришли требовать сына, сказала: «Неужели король думает, что я доверю сына человеку, который собственными руками задушил своего племянника?» Иоанн велел схватить мать вместе с ребенком и уморил ее голодом в тем- нице (франц.). 75
Я с живейшим сочувствием представляю себе, как этот неприятный приговор совершается над Ровеной. Ее добродетели, ее решимость, ее целомудренная энергия и стойкость являются нам в новом блеске, и впервые с начала этой повести я чувствую, что отчасти примирился с ней. Проходит томительный год — она тает, становится все слабее и слабее. Наконец Айвенго, переодетый адвокатом Северного судебного округа, проникает в темницу и застает свою супругу при смерти; лежа на соломе, она прижимает к себе маленького сына. Она сохранила ему жизнь ценою своей собственной, отдавая ему целиком скудную пищу, приносимую тюремщиком, и теперь умирает от истощения. Какова сцена! Я чувствую, что как бы помирился с этой дамой, и мы расстаемся друзьями,— ведь это я устроил ей столь героическую смерть. И вот представьте себе появление Айвенго — их встречу, слабый румянец на ее исхудалом лице, трогательную просьбу заботиться о маленьком Седрике и его заверения. — Уилфрид, первая любовь моя,— тихо проговорила она, отводя седые пряди со впалых висков и нежно глядя на сына, сидевшего на коленях у Айвенго.— Поклянись мне святым Валтеофом из Темплстоу, что исполнишь единственную мою просьбу. — Клянусь,— сказал Айвенго и обнял мальчика, уверенный, что просьба будет касаться судьбы невинного ребенка. — Святым Валтеофом? — Да, святым Валтеофом. — Обещай же мне,— простонала Ровена, устремив на него безумный взгляд,— что никогда не женишься на еврейке. — Клянусь святым Валтеофом! — вскричал Айвенго.— Это уж слишком, Ровена! Но тут рука умирающей сжала его руку, потом ослабела, бледные губы застыли в неподвижности — и Ровены не стало! Глава VI . * Айвенго — вдовец Поместив юного Седрика в школу Дотбойс-Холл в Йоркшире и уладив свои домашние дела, сэр Уилфрид Айвенго покинул страну, где все стало ему немило, тем более 76
что король Иоанн наверняка повесил бы его как приверженца короля Ричарда и принца Артура. В ту пору для отважного и благочестивого рыцаря повсюду находилась работа. Боевой конь, схватка с сарацинами, копье, чтобы поддеть нехристя в тюрбане, или прямая дорога в рай, проложенная мусульманской саблей,— вот к чему устремлялись все помыслы хорошего христианского воина; и столь прославленный боец, как сэр Уилфрид Айвенго, мог рассчитывать на радушный прием всюду, где шли бои за Христову веру. Даже угрюмые Храмовники, у которых он дважды побеждал самого могучего из их воинов, и те уважали, хоть и недолюбливали его; а конкурирующая фирма Иоаннитов всячески его превозносила; издавна питая расположение к этому ордену, где ему предлагали звание командора, он немало повоевал в их рядах во славу господа и святого Валтеофа и изрубил тысячи язычников в Пруссии, Польше и других диких северных землях. Единственное, в чем мог упрекнуть нашего печального воителя доблестный, но суровый Фолько фон Гейденбратен, глава Иоаннитов, это то, что он не преследовал евреев, как подобало бы столь благочестивому рыцарю. Он не раз отпускал на волю пленных иудеев, захваченных его мечом и копьем; немало их спас от пыток; а однажды даже выкупил два последние зуба одного почтенного раввина (которые собирался вырвать английский рыцарь Роджер де Картрайт), отдав при этом всю свою наличность — сто крон деньгами и витой перстень. Выкупая или освобождая иудея, он к тому же давал ему немного денег, а когда случалось быть без гроша, давал вещицу на память и напутствовал: «Бери и помни, что тебя выручил Уилфрид Лишенный Наследства, в память о добре, некогда сделанном ему Ревеккой, дочерью Исаака из Йорка». Вот почему на своих собраниях и в синагогах, где они предавали проклятию всех христиан, как это принято у гнусных нечестивцев, евреи делали исключение для Дездичадо, вернее, для «дважды лишенного наследства» — Дездичадо Добладо — каким он был теперь. Повесть обо всех битвах, штурмах и взятиях крепостей, в которых участвовал сэр Уилфрид, только утомила бы читателя; ибо когда сносят голову одному неверному, это весьма похоже на обезглавливание любого другого. Достаточно сказать, что когда попадалась такая работа, а сэр Уилфрид был под рукой, никто не выполнял ее лучше него. Вы удивились бы, увидев счет его подвигам, кото- 77
рый вел Вамба: счет всем болгарам, богемцам и кроатам, сраженным или изувеченным его рукой; а так как в те «_* времена воинская слава весьма сильно действовала на нежные женские сердца, и даже самый уродливый мужчина, если он был отважным бойцом, пользовался благосклонностью красавиц, то Айвенго — кстати, отнюдь не безобразный, хотя уже немолодой — одерживал победы не только над сарацинами, но и над сердцами и не раз получал брачные предложения от принцесс, графинь и иных знатных дам, обладавших как красотой, так и приданым, которым они жаждали наградить столь славного воина. Говорят, будто регентша герцогства Картоффельберг предложила ему свою руку и герцогский престол, спасенный им от неверных прусса«ов; но Айвенго уклонился, тайно уехал ночью из ее столицы и укрылся в монастыре госпитальеров, на границе Полыни. Известно также, что принцесса Р^гвшшя-Серафина Пумперникшь, красивейшая женщина евоего времени, так безумно в него влюбилась, что последовала за ним на- в^йну и бвша обнаружена в обеве, переодевая грумом, bfe Айвент не пшшдагся ни красавицами*, нш пртнцесааш!, и все попытки женщин очаровать его 6ыл1г наяршЕШЩ ни един; втшешяшк не обрекал себя на стояв суревоер безбрачие: Еш* аонетизм составлял к* такой разшпешшыш коятраш* о расп^щ^нностая© знатной ч молодежи при всех дворян, где он пшшвал, чт юнцы, ввшмюшзаии его, нвшяваш монахом или бабой. Однако его отваш* в бомм была такова^ чтт vyr* уж, могу вас уверишь, мологдше смеяться, и самэде деракие* ие них чашю бледеелм^ кшща прижщшюсь следовать за /вдвемяде с нолвем^ наперевес, шшн^сь святым ВаятеофомФ б-ирашное ш* было* зрелшцв* нопда Айвен- *Д О ^ ПМш го, спокойный и шшдвдащ заданшясв. щиетга* и ввготавив- тяжелое копне, ашковаи зенадрен неварнвж богемцев или казачий полк, ^.тошгам /швенго* заввдетв неприятеля, как он кидался навстречу а когда ему говоршнц что при на- i тшякои^ш гарнизону крепость, замок быть убит: «Ну и что ж?» — отвечал охотно покинул бы Битву Жизни. Покамест он сражался с язычниками на севере, весь христианский мир облетела весть о бедствии, постигшем бойцов за веру на юге Европы, где испанские христиане 78
потерпели от мавров поражение и разгром, какого не бывало даже во времена Саладияа. Четверг 9 Шабана 605 года Хиджры известен как день битвы при Аларкосе между христианами и андалузскими мусульманами; в тот роковой день христиане потерпели столь страшное поражение, что можно было опасаться, как бы весь Пиренейский полуостров не был отторгнут от христианского мира. Франки потеряли в тот день 150000 убитыми и 30000 пленными. Раб мужского пола продавался у мусульман за один .дирхам, осел шел за ту же цену, меч —эа полдирхама, а конь—-за пять. Победоносные ратники Якуба аль-Мансура захватили сотни тысяч таких трофеев. Да будет он проклят! Впрочем, он был храбрым воиноэд; оказавшись лицом к лицу с ним, христианские рыцари забывали, что были потомками храброго Сида «Канбитура»;,— так сарацинские собаки переиначили по-своему имя прославленного Кам- пеадора. Все поднялись на защиту христианства в Испании,— по всей Европе красноречивые проповедники призывали к крестовому походу на торжествующих мусульман; многие тысячи доблестных ^рыцарей и вельмож, в сопровождении благонамеренных челядинцев, стекались со всех сторон. В проливе Гибел-»аль-Тариф, там, где проклятый Мавр, переправившись из Берберии, впервые ступил на христианскую землю, теснились галеры Храмовников и Иоанвитов, прибывших на помощь королевствам Полуострова, которым грозила опасность; внутреннее море кишело их судами, спешившими из островных крепостей — с Родоса и из Византии, из Яффы и Аскаяона. Вершины Пиренеев узрели стяги и блестящие доспехи рыцарей, шедших в Испанию из Франции; и вот из Богемии,-—тде он квартировал, когда цришла удручившая всех добрых христиан весть о шоражении при Аларкосе,—^в Барселону прибыл Айвенго и немедленно дринялся истреблять мавров. Он привез рекомендательные письма от своего друга Фолько фон Гейденбратена, Великого Магистра ордена Иоаннитов, к почтенному Бальдомеро де Гарбанзос, Великому Магистру славного ордена Сант Яго. Глава атого ордена оказал величайшие почести воину, столь широко известному в христианском мире, и Айвенго получил назначение на все опасные ^вылазки -и безнадежные предприятия, какие только могли быть придуманы т его честь. 79
Его будили по два-три раза за ночь, чтобы он мог сразиться с маврами; он ходил в засады и штурмовал крепостные стены; он подрывался на минах и был сотни раз ранен (всякий раз излечиваясь эликсиром, который Вамба всегда имел при себе); он сделался грозой сарацинов, предметом удивления и восхищения христиан. Повторяю, что описание его подвигов способно наскучить читателю, ибо одна битва похожа на другую. Я ведь не пишу роман в десяти томах, подобно Александру Дюма, ни даже в трех, как другие великие писатели. Недостаток места не позволяет мне перечислить все славные дела сэра Уилфрида. Но было замечено, что, взяв мавританский город, он всякий раз отправлялся в еврейский квартал и настойчиво расспрашивал иудеев, коих в Испании было множество, о Ревекке, дочери Исаака. По своему обыкновению, он выкупил многих евреев и так шокировал всех этим поступком,— равно как и явной благосклонностью, которую он оказывал этому народу,— что Великий Магистр ордена Сант Яго сделал ему замечание и, вероятно, предал бы его в руки инквизиции для сожжения; однако беспримерная отвага Айвенго и его победы над маврами перевесили его еретическое благоволение к сынам Израиля. Славному рыцарю довелось участвовать в осаде Ксик- соны в Андалузии, где он, как обычно, первым вступил на крепостную стену и собственноручно уложил мавританского коменданта и несколько сотен защитников крепости. Он едва не сразил и альфаки, то есть губернатора, старого вояку с кривой саблей и белоснежной бородой, но двести его телохранителей заслонили своего начальника от Айвенго, и старик спасся, оставив в руках английского рыцаря лишь клок своей бороды. Покончив с чисто воинскими обязанностями и предав смерти остатки гарнизона, тех, что не успели бежать, славный рыцарь сэр Уилфрид Айвенго уклонился от участия в дальнейших деяниях завоевателей злополучного города. Там разыгрались сцены ужасающей резни; и боюсь, что христианские воины, разгоряченные победой и опьяненные кровью, проявили в час своего торжества не меньшую свирепость, чем кх противники-мусульмане. Самым жестоким и беспощадным из них был рыцарь ордена Сант Яго дон Бельтран де Кучилла-и-Трабуко-и- Эспада-и-Эспелон; носясь, словно демон, по побежденному городу, он без разбора убивал мусульман обоего пола, не- 80
достаточно богатых, чтобы он мог рассчитывать на большой выкуп, или недостаточно красивых, чтобы подвергнуться участи, более жестокой, чем смерть. Насытясь резнёю, дон Бельтран поселился в Альбэйцене, где прежде жил альфаки; чудом спасшийся от меча Айвенго. Богатства альфаки, его рабы и его семья — все досталось победителю Ксиксоны. Среди прочих ценностей дон Бельтран со злобной радостью увидел щиты и оружие многих своих соратников, павших в роковой битве при Аларко- се. Вид этих кровавых реликвий еще более разжег его ярость и ожесточил сердце, и без того не склонное к милосердию. Спустя три дня после взятия и разграбления города дон Бельтран находился во внутреннем дворике, где еще недавно сиживал гордый альфаки; он возлежал на его диване, облаченный в его богатые одежды. Посредине двора бил фонтан; рабы мавра прислуживали грозному христианскому победителю. Одни обмахивали его опахалами из павлиньих перьев, другие плясали перед ним или пели мавританские песни под жалобный звук гуслей; а в углу раззолоченного покоя единственная дочь старого мавра, юная Зутульбэ, прекрасная как роза, оплакивала опустошенный отцовский дом и убитых братьев, цвет мавританского рыцарства, чьи головы чернели под солнцем на наружных стенах. Дон Бельтран и его гость, английский рыцарь сэр Уилфрид, играли в шахматы, излюбленную игру тогдашних рыцарей, когда прибыл посланец из Валенсии, чтобы договориться, если возможно, о выкупе уцелевших членов семьи альфаки. Дон Бельтран зловеще усмехнулся и приказал чернокожему рабу впустить посланного. Тот вошел. По одежде в парламентере сразу можно было узнать еврея,— в Испании они постоянно посредничали между воюющими сторонами. — Я послан,—начал старый еврей (при звуках его голоса сэр Уилфрид вздрогнул),—я послан его светлостью альфаки к благородному сеньору, непобедимому дону Бельтрану де Кучилла, чтобы предложить выкуп за единственную дочь мавра, утешение его старости и жемчужину его души. — Жемчужина, иудей, вещь весьма драгоценная. Сколько же предлагает за нее сарацинский пес? — Альфаки даст за нее сто тысяч дирхэмов, двадцать четыре коня со сбруей, двадцать четыре набора стальных 81
доспехов, да еще алмазов и рубинов на сумму в миллион динаров. — Гей! Рабы! — прорычал дон Бельтран,— покажите- ка еврею мою золотую казну. Сколько там сотен тысяч монет? Внесли десять огромных сундуков и извлекли из них тысячу мешков тго тысяче дирхамов в каждом, а также несколько ларцов с драгоценностями — рубинами, изумрудами, алмазами и гиацинтами — при виде которых глаза старого посланца алчно заблестели. — А сколько у меня коней на конюшне? — спросил далее дон Бельтран; и главный конюший Мулей насчитал их три сотни, с полной сбруей; были там и богатые доспехи для такого же числа всадников, сражавшихся под знаменем отважного дона Бельтрана. — Не нужны мне ни деньги, ни доспехи,—сказал грозный рыцарь,—так и передай своему альфаки, иудей. А дочь его я оставлю у себя; будет кормить моих собак и чистить кухонную посуду. — Не отнимай у старика его дитя,— вмешался Айвенго,— ты видишь, доблестный дон Бельтран, что она еще совсем ребенок. — Она моя пленница, сеньор рыцарь,—хмуро ответил дон Бельтран,—а своим добром я распоряжаюсь по- своему. — Возьми двести тысяч дирхамов! — вскричал еврей.— Возьми сколько хочешь! Альфаки отдаст жизнь за свое дитя! — Подойди-ка сюда, Зутульбэ, подойди, сарацинская жемчужина!—вскричал свирепый воин.— Подойди поближе, черноглазая гурия Магометова рая! Слыхала ли ты о Бельтране де Эспада-и-Трабуко? — При Аларкосе было трое братьев, носивших это имя, и мои братья убили христианских собак! — сказала гордая девушка, смело глядя на дона Бельтрана, который затрясся от ярости. — А сарацины убили мою мать, вместе с младшими детьми в нашем замке в Мурсиц,— сказал Бельтран. — А твой отец в тот день трусливо бе&ал, да и ты тоже, дон Бельтран! — воскликнула неустрашимая девушка. — Клянусь святым Яго, это слишком! — завопил разъяренный рыцарь; раздался крик, и девушка упала, прон- аенная кинжалом дона Бельтрана. 82
— Лучше смерть, чем позор! — воскликнула она, лежа на окровавленном полу.— Я— я плюю на тебя, христианский пес! — Расскажи обо всем своему альфаки, иудей,— крикнул, испанец, цнув ногою прекрасное тело.— Я не отдал бы ее за все золото Берберии. И старый еврей вышел, содрогаясь; вышел за ним и Айвенго. Оказавшись во внешнем дворе, рыцарь сказал еврею: — Исаак из Йорка, неужели ты не узнал меня? — И, откинув капюшон, он посмотрел на старика. Старый еврей устремил на него безумный взгляд, рванулся вперед, словно желая охватить его за руку, но задрожал, отпрянул и, закрыв лицо морщинистыми руками, сказал горестно: — Нет, сэр Уилфрид Айвенго, нет, нет, я не знаю тебя. — Пресвятая дева! Что случилось? — произнес Айвенго, в свою очередь, бледнея как смерть.— Где твоя дочь? Где Ревекка? — Прочь! — сказал старый еврей, шатаясь.-—Прочь от меня! Ревекка умерла! Услыхав роковую весть. Рыцарь Лишенный Наследства без чувств упал на землю и несколько дней был вне себя от горя. Он не принимал пищу и не прдашносил ни слова. Еще много недея** после зто№ он» хранит* мрачное молчание, а когда несколько ошшнилси, оданзтнным голосом приказал своим людям седлать коней* ш ехать на мавров. Каждый день выезжал он на* бой с неверными и только и делал, что убивал. Он не браде добычщ как это делали другие рыцари, и оставлял eei своим вои»ам. Он никогда не испускал боевого клича^ как это было принято, и никому не давал пощады. Вшюре «молчшшвый рыцарь» уже вселял ужас во веех м^шульмае Гренады и Андалузии и истребил их бояынер, чем любой, самый голосистый из военачальников, когарые с ними воевали. Военное счастье переменчиво; арабский историк Эль-Ма- кари повествует о том, как в великой битве у Аль-Акаба, который испанцы называют Лас-Навас, христиане отомстили за поражение при Аларкосе и перебили полмиллиона мусульман. Из них пятьдесят тысяч пришлись, разумеется, на копье дона Уилфрида; и было замечено, что после этого славного подвига печальный рыцарь несколько оживился. 83
Глава VII Конец представления За короткое время грозный рыцарь Уилфрид Айвенго уничтожил столько сарацин, что неверные, несмотря на непрерывные подкрепления из Берберии, не могли противостоять христианскому войску и шли в бой, заранее трепеща перед предстоящей встречей со страшным молчаливым рыцарем. Они верили, что в его лице ожил прославленный англичанин Малек Рик Ричард, победитель Сала- дина, и теперь сражается в стане испанцев, что его вторая жизнь заколдована и тело неуязвимо для сабли и копья, что после боя он ест за ужином сердца молодых мавров и пьет их кровь. Словом, об Айвенго сложили множество самых невероятных легенд, так что мавританские воины выходили на бой уже наполовину побежденными и оказывались легкой добычей испанцев, разивших их без пощады. И хотя ни один из испанских историков, к чьим сочинениям я обращался, не упоминает сэра Уилфрида Айвенго в качестве подлинного творца многочисленных побед, прославивших бойцов за истинную веру, удивляться этому не приходится; чего можно ждать от нации, которая всегда отличалась хвастливостью и тем, что не платила долгов благодарности, как и других долгов, и которая пишет историю испанской войны против императора Наполеона, ни одним словом не упоминая о его светлости герцоге Веллингтоне и о британской доблести? С другой стороны, следует признать, что мы сами достаточно похваляемся деяниями наших отцов в упомянутой кампании; впрочем, этой темы мы сейчас не касаемся. Словом, Айвенго так лихо расправлялся с неверными, что король Арагонский дон Хайме смог осадить город Валенсию, последний оплот мавров на его землях, где многотысячное мусульманское войско возглавлялось Абу Абдалла Мохаммедом, сыном Якуба аль-Мансура. Арабский летописец Эль-Макари подробно повествует о приготовлениях Абу Абдаллы к обороне города; но я, не желая щеголять эрудицией или сочинять исторический роман в костюмах, не стану описывать город, каким он был при мавританских владыках. Помимо турок, в стенах города проживало немало иудеев, которые неизменно пользовались покровительством мавров, пока эти нечестивые владели Испанией, и которые, как известно, состояли при мавританских власти- 84
телях главными лекарями, главными банкирами, главными министрами, главными художниками и музыкантами,— словом, главными на всех должностях. Не удивительно, что иудеи, которые при мусульманах могли быть спокойны за свои деньги, свою свободу, свои зубы и свою жизнь, предпочитали их христианам, угрожавшим каждому из этих благ. В числе валенсианских евреев был один старец — не кто иной, как упомянутый выше Исаак из Йорка, переехавший с дочерью в Испанию вскоре после женитьбы Айвенго (см. том третий первой части нашей повести). Исаак пользовался уважением соплеменников за свое богатство, а его дочь — за высокие качества души, за красоту, за щедрость к беднякам и за искусность во врачевании. Молодой эмир Боабдил так пленился ее красотою, что, хотя она была значительно его старше, предложил жениться на ней и возвести ее в ранг жены номер один. Исаак из Йорка не стал бы противиться этому браку (ибо подобные смешанные союзы между иудеями и мусульманами не были в те времена редкостью), но Ревекка почтительно отклонила предложение, сказав, что для нее немыслим брак с человеком иной с нею веры. Вероятно, Исаак неохотно упустил возможность сделаться тестем Его Королевского Высочества; но, слывя человеком благочестивым и имея в роду нескольких раввинов самой безупречной репутации, старик ничего не мог возразить на этот довод Ревекки, а родичи всячески расхваливали ее твердость. Эти похвалы она приняла весьма холодно, заявив, что вообще не намерена идти замуж, а хочет всецело посвятить себя медицине и помощи больным и нуждающимся соплеменникам. И действительно, не посещая благотворительных собраний, она тем не менее делала много добра; бедняки благословляли ее при каждой встречена многие пользовались ее щедротами, не зная даже, откуда они исходят. Однако есть среди иудеев люди, умеющие ценить не только красоту, но и деньги, а у Ревекки то и другое было в таком избытке, что все самые завидные женихи ее племени готовы были к ней свататься. Ее родной дядя, почтенный Бен Соломон, с бородой, как у кашмирского козла, и с репутацией учености и благочестия, живущей и доныне в его народе, поссорился со своим сыном Моисеем, рыжим торговцем алмазами из Требизонда, и со 85
своим сыном Симоном, лысым маклером из Багдада, ибо каждый претендовал на руку своей родственницы. Из Лондона прибыл Бен Минорис и упал к ее ногам; из Парижа явился Бен Иоханаан, думая прельстить ее наимоднейшими жилетами, купленными в магазинах Пале-Рояля; а Бен Джонас привез ей голландских сельдей, умоляя ехать с ним в Гаагу и стать миссис Бен Джонас. Ревекка всякий раз тянула с ответом как только могла. Дядюшку она сочла чересчур старым. Дорогих кузенов Моисея и Симона она убедила не ссориться и не огорчать этим отца. Бен Минорис из Лондона был, по ее мнению, слишком молод, а Иоханаан из Парижа наверняка большой мот, иначе он не носил бы этих зеленых жилетов, сказала она Исааку. Что касается Бен Джонаса, то она не дащосит запаха табака и голландских сельдей,— и вообще предпочитает не расставаться со своим милым папочкой. Словом, она находила бесчисленные предлоги для промедлений, и было ясно, что замужество ^й противно. Единственный, к кому она проявила сколько-нибудь благосклонности, был молодой Бевис Маркус из Лондона, с которым она очень подружилась. Но дело в том, что Бевис явился к ней с некоей памяткой, полученной от некоего английского рыцаря, спасшего его от костра, к которому готов был приговорить его свирепый госпитальер Фолько фон Гейденбратен. Это было кольцо с изумрудом, и Бевис знал, что камень фальшивый и не стоит ни гроша. Ревекка также знала толк в драгоценностях; но это кольцо было ей дороже всех алмазов в короне Пресвитера Иоанна. Она целовала его; она плакала над ним; она постоянно носила его на груди; а по утрам и по вечерам, когда молилась, всегда держала его в руке... В конце концов молодой Бевис тоже уехал ни с чем, как и остальные; негодник вскоре после этого продал французскому королю отличный рубин точно таких же размеров, что стеклышко в кольце Ревекки; но всегда потом говорил, что охотнее получил бы ее самое, чем десять тысяч фунтов; и очень возможно, ибо всем было известно, что за нею большое приданое. Однако без конца оттягивать было невозможно; и вот на большом семейном совете, состоявшемся на Пасху, Ревекке было приказано выбрать себе мужа, из числа присутствующих; причем тетки подчеркнули, что отец еще очень к ней снисходителен, позволяя ей выбирать. Одна 86
из теток принадлежала к фракции Соломона, другая стояла за Симона, а третья, весьма почтенная старуха, глава семьи ста сорока четырех лет от роду, грозила проклясть ее и отринуть, если она не выйдет замуж в течение месяца. Все убранвые драгоценностями головы собравшихся старух, все бороды родичей тряслись от гнева,— страшное, должно быть, было зрелище. Итак, Ревекке пришлось что-то сказать. — Родичи! — произнесла она, блэднея.—Когда принц Боабдил просил моей руки, я сказала вам, что вступлю в брак только с человеком одной со мной веры. —- Она перешла в турецкую веру! — закричали дамы.— Захотела стать принцессой и приняла магометанство! — взревели раввины. — Ну, ладно, ладно,— сказал Исаак довольно мирным тоном.— Давайте выслушаем бедную девочку. Ты решила выйти за Его Королевское Высочество, так, что ли, Ревекка? Раввины вновь испустили крик,— они вопили, тараторили и жестикулировали, разъяренные потерей столь лакомого куека; женщины тоже рассвирепели при мысли, что она будет над ними королевой, каш некая вторая Есфирь. — Тише! — крикнул Исаак,—Дайте же ей сказать. Говори, Ревекка, говори, моя умница. Ревекка стояла блеДная как полотно. Она сложила руки на груди и нащупала там кольцо. Затем она взглянула на собравшихся и на Исаака. — Отец,— произнесла она тихим, но твердым голосом,— я не твоей веры, но и не той, что принц Боабдил,— я его веры. — Его? Да кого же? Говори, во имя Моисея! — воскликнул Исаак. Ревекка прижала руки к бъющетмуся сердцу и бесстрашно оглядела собрание. — Моего дорогого спасителя,—сказала она,—того, кто спас мне жизнь, а тебе — честь. Я не могу принадлежать ему, но никому другому принадлежать не буду. Раздай мои деньги родичам,— ведь их-то они и жаждут. Берите же презренный металл — ты, Симон, и ты, Соломон, и вы, Джонас и Иоханаан; берите их и делите между собой, а меня оставьте. Никогда я не буду вашей, повторяю — никогда. Неужели, увидев и услышав его, увидев его раненым, на ложе страдания, и грозным в бою (при 87
этих словах глаза ее то туманились, то сверкали) — неужели я могу стать подругой таких, как вы? Уходите. Оставьте меня. Я среди вас чужая. Я люблю его, люблю. Судьба разлучила нас,— много, много миль нас разделяют. Я знаю, что мы едва ли увидимся. Но я люблю его и благословляю навеки. Да, навеки. Я молюсь за него. Я верую, как он. Да, я твоей веры, Уилфрид, Уилфрид! Нет у меня больше родных. Я — христианка. Тут среди собравшихся поднялось такое столпотворение, какое тщетно пыталось бы изобразить мое слабое перо. Со старым Исааком случился припадок, но никто не обратил на него внимания. Стоны, проклятия, крики мужчин и визг женщин слились в такой шум, который устрашил бы любое сердце, менее твердое, чем у Ревекки; но отважная женщина приготовилась ко всему, ожидая немедленной смерти,— быть может, даже надеясь на нее. Один только человек пожалел ее, то был ее родственник и конторщик ее отца, маленький Бен Давид; ему было всего тринадцать лет, и он только что надел одежду взрослых; его всхлипывания потонули в криках и проклятиях старших евреев. Бен Давид был без памяти влюблен в свою кузину (мальчики часто влюбляются в дам вдвое старше себя); он догадался внезапно опрокинуть большой бронзовый светильник, которым освещался разъяренный конклав, и, шепнув Ревекке, чтобы она поскорее заперлась у себя, взял её за руку и вывел из комнаты. С того дня она умерла для своих соплеменников. Бедные и обездоленные тосковали о ней и напрасно о ней справлялись. Если бы над ней совершили насилие, еврейская беднота восстала бы и расправилась со всей семьей Исаака; разгневался бы и ее старинный поклонник, принц Боабдил. Поэтому ее не убили, но как бы погребли заживо; ее заперли на кухне отцовского дома, куда едва проникал свет и где ей давали скудными порциями заплесневелый хлеб и воду. Никто не навещал ее, кроме маленького Бен Давида; и единственным ее утешением было рассказывать ему об Айвенго, о том, как он был добр и нежен, как отважен и благороден; как он сразил могучего Храмовника; как женился на девушке, которая его, разумеется, не стоит,— но дай бог ему с ней счастья! — и какого цвета у него глаза, и что изображено в его гербе: а именно, дерево и под ним слово «Дездичадо», и т. д., и т. д., и т. п. Это не интересовало бы маленького Бен Да- 88
вида, если бы произносилось другими устами, но из ее милых уст он готов был все слушать бесконечно. Итак, когда старый Исаак из Йорка явился к дону Бельтрану де Кучилла договариваться о выкупе дочери ксиксонского альфаки, наша милая Ревекка была такой же покойницей, как мы с вами; но Исаак из злобы солгал Айвенго, и эта ложь стоила много горя рыцарю и много крови маврам; и кто знает, быть может, именно это по видимости ничтожное обстоятельство привело к падению мавританского владычества в Испании. Исаак, разумеется, не сообщил Ревекке о том, что Айвенго снова объявился, но это сделал Бен Давид, услыхавший эту весть от своего хозяина, и тем спас ей жизнь, ибо если бы не радостное известие, бедняжка наверняка зачахла бы. Она провела в заточении четыре года, три месяца и двадцать четыре дня и все это время питалась одним хлебом и водою (не считая лакомств, которые иногда ухитрялся приносить ей Давид, но это бывало весьма редко, ибо старый Исаак всегда был скуп и обыкновенно довольствовался парой яиц в качестве обеда для себя и Давида); она очень ослабела, и только нежданная весть оживила ее. Хотя в темноте это и не было видно, щеки ее снова порозовели, сердце забилось живее, а кровь быстрее заструилась по жилам. Она целовала свое кольцо не меньше тысячи раз на дню и непрестанно спрашивала: «Бен Давид! Бен Давид! Скоро ли он придет осаждать Валенсию?» Она знала, что он придет; и действительно, не прошло и месяца, как христианское войско обложило город. А теперь, милые дети, я вижу, как сквозь декорацию, изображающую темную кухню (она окрашена под камень, и ее сейчас уберут), пробивается яркий свет, точно готовится самая роскошная иллюминация, какая когда-либо была показана на сцене. Да, фея в розовом трико и юбочке с блестками уже усаживается в сверкающую колесницу, уносящую счастливцев в страну блаженства. Да, скрипачи и трубачи почти все уже ушли из оркестра, чтобы участвовать в торжественном выходе всей труппы, облаченной кто в мавританский костюм, кто в рыцарские доспехи; и сейчас нам представят «Роковой Штурм», «Спасение Невинной», «Торжественное Вступление Христианского Войска в Валенсию», «Выход Феи У трен- 89
няя Звезда» и «Невиданные чудеса пиротехнического искусства». Разве вы не видите, что наша повесть подошла к концу и после жестокого сражения, эффектной смены декораций и песенок, более или менее подходящих к случаю, мы готовим встречу героя с героиней? Последнюю сцену лучше не затягивать. Мамы уже надевают девочкам пальто и горжетки. Папы вышли искать экипаж ш оставили дверь ложи открытой, а из нее дует, так что, если на сцене что-нибудь говорят, вы все равно нтгчего не услышите из-за шарканья ног публики, выходящей из партера. Видите? Торговки апельсинами тоже готовятся уйтж. Завтра афиши будут выкинуты в мусорные корзины — как и некоторые из наших шедевров, увы! Итак, Сцена Последняя: осада и взятие Валенсии христианами. Кто первым подымается на стену и сбрасывает с нее зеленое знамя Пророка? Кто срубает голову эмиру Абу Как-Его-Там, едва тот успевает сразить жестокого дона Бельтрана де Кучилла и де Так-Далее? Кто спешит в еврейский квартал, привлеченный криками жителей, среди которых солдаты-христиане устроили резню? Кто, взяв в провожатые мальчика Бен Давида, узнавшего рыцаря по его щиту, находит Исаака из Йорка убитым на пороге своего дома, а в руке у него — ключ от кухни? Ну конечно, Айвенго, конечно, Уилфрид! «Айвенго, на помощь!» — восклицает он; маленький Бен Давид сообщил ему нечто, заставляющее его петь от радости. А кто выходит из дома — дрожа и замирая, простирая руки, в белом платье, с распущенной косой? Ну конечно, наша милая Ревекка! Вот они бросаются друг к другу, а Вамба развертывает над ними огромный транспарант и тут же сбивает с ног какого-то подвернувшегося ему еврея окороком, случайно оказавшимся у него в кармане... И вот Ревекка кладет голову на грудь Айвенго; я не стану подслушивать, что она шепчет, и не буду далее описывать сцену встречи, хотя она трогает меня всякий раз, как я о ней думаю. А я думал о ней целых двадцать пять лет, с тех пор как еще в школе погрузился в изучение романов,— с того дня, как на солнечных склонах каникул и праздников мне впервые предстали благородные и грациозные фигуры рыцарей и дам,— с тех пор, как я полюбил Ревекку, это прелестнейшее соз- 90
дание авторского вымысла, и захотел для нее заслуженного счастья. Разумеется, она вышла за Айвенго; ведь Ровена вынудила у него клятву, что он не женится на еврейке, а Ревекка стала примерной христианкой. Итак, они поженились и усыновили маленького Седрика; но думаю, что других детей у них не было и что их счастье не выражалось в шумной веселости. Бывает счастье, подернутое печалью; и мне кажется, что эти двое были всегда задумчивы и не слишком долго зажились на свете.
Кольцо и роза, или история принца Обалду и принца Перекориля Домашний спектакль, разыгранный М. А. Титмаршем Про л ох лучилось так, что автор провел прошлое Рождество за границей, в чужом городе, где собра- «^ *> лось много английских детей. В этом городе не достать было даже волшебного фонаря, чтобы устроить детям праздник, и, уж конечно, негде было купить смешных бумажных кукол, которыми у нас дети так любят играть на Рождество,— короля, королеву, даму с кавалером, щеголя, воина и других героев карнавала. Моя приятельница, мисс Банч, гувернантка в большой семье, жившей в бельэтаже того же дома, что и я с моими питомцами (это был дворец Понятовского в Риме, в нижнем этаже которого помещалась лавка господ Спиллмен — лучших в мире кондитеров), так вот, мисс Банч попросила меня нарисовать эти фигурки, чтобы порадовать нашу детвору. Мисс Банч всегда умеет выдумать что-нибудь смешное, и мы с ней сочинили по моим рисункам целую историю и вечерами читали ее в лицах детям, так что для них это был настоящий спектакль. Наших маленьких друзей очень потешали приключения Перекориля, Обалду, Розальбы и Анжелики. Не стану скрывать, что появление живого привратника вызвало бурю восторга, а бессильная ярость графини Спускунет была встречена общим ликованием.
И тогда я подумал: если эта история так понравилась одним детям, почему бы ей не порадовать и других? Через несколько дней школьники вернутся в колледжи, где займутся делом и под надзором своих заботливых наставников будут обучаться всякой премудрости. Но пока что у нас каникулы — так давайте же посмеемся, повеселимся вволю. А вам, старшие, тоже не грех немножко пошутить, поплясать, подурачиться. Засим автор желает вам счастливых праздников и приглашает па представление. М. А. Титмарш Декабрь 1854 года. Глава I, в которой королевская семья усаживается завтракать Завтрак царственных господ. Всех злодеев кара ждет! Вот перед вами повелитель Пафлагонии Храбус XXIV; он сидит со своей супругой и единственным своим чадом за королевским завтраком и читает только что полученное письмо, а в письме говорится о скором приезде принца Обалду, сына и наследника короля Заграбастала, ныне правящего Понтией. Посмотрите, каким удовольствием светится монаршее лицо! Он так увлечен письмом понтий- ского владыки, что не дотронулся до августейших булочек, а поданные ему на завтрак яйца успели уже совсем остыть. — Что я слышу?! Тот самый Обалду, несравненный повеса и смельчак?! — вскричала принцесса Анжелика.— Он так хорош собой, учен и остроумен! Он побил сто тысяч великанов и победил в сражении при Тиримбумбуме! — А кто тебе о нем рассказал, душечка? — осведомился король. — Птичка начирикала,— ответила Анжелика. — Бедный Перекориль! — вздохнула ее маменька и налила себе чаю. — Да ну его! — воскликнула Анжелика и встряхнула головкой, зашуршав при этом целой тучей папильоток. — Лучше б ему...-— заворчал король. •¦ — А ему и впрямь лучше, мой друг,— заметила королева.—Так мне сообщила служанка Анжелики Бетсйнда, когда утром подавала мне чай. 93
— Всё чаи распиваете,— мрачно промолвил монарх. — Уж лучше пить чай, чем портвейн или бренди с содовой,— возразила королева. — Я ведь только хотел сказать, что вы большая чаевница, душечка,—сказал шэвжшител* Иафлагонии, силясь побороть раздражение.— Надеюсь, Анжелика, у тебя нет нужды: в новых нарадах? Счета твоих портних весьма внушительны.. А вам, дражайшая королева,, надо позаботиться о предстоящих торжествах. Я бы предпочел обеды, но вы, конечно, потребуете, чтобы мы давали балы. Я уже видеть не могу это ваше голубое бархатное платье — сносу ему нету! А еще, душа моя, мне бы хотелось, чтобы на вас было какое-нибудь новое ожерелье. Закажите себе! Только не дороже ста, ну ста пятидесяти тысяч фунтов. — А как же Перекориль, мой друг? — спросила королева. —- Пусть он идет... — Это о родном-то племяннике, сэр! Единственном сыне покойного монарха?! — Пусть он идет к шэртному и заказывает, что нужно, а счета ошдасв Раайоролш — тош их оплатит*. Чггоб ему ни дна ни шшрыашш, то бишь всех йшавЛ Он не должен ни в чем знашь н$жды; Выдайт ®щ дое шшеи на карманные расходы, щтттш, а себе завднш с ожерельем закажите еще и брашвшоы. Ее веаижев&вво* шеи еударвшяншройева, ка& шутливо величал т&т в^шругу шшщт (ведь короли тошт не прочь пошутить с блшжшми, а шва свмшш жшва в большей» дружбе), обняла мужа и, обвив рукой стаи дочери, вышла вместе с штт ш> стдшовой, чтойш ве& пршошдить для приема ВЫСОКО»®) Б0ЮЖ, Едва* ®еж ущпштещ тш $зшбжаг шявшш на жще отца и повелтшшяц, штезш, а & шей шяшьш ш вся era ш^олевн екая важность^ и ведшем, лишь челиветя наедите с самим собою. Обладай я даром Д.-П.-Р. Джеймса, я бы в красках описал дуншвлшы^ тераашш Храб$еат em сверкающий взор и раздутые ноздри, а также его жашаяг, носовой шдаток и туфли. Но поскольку я не обладаю таким талантом, скажу лишь, что^ Храбу^ остался наедишь <ь шзбою. Он схватжш одну из мжошяислжшж яичяых рюмочек, украшавших королевский столг кинулся к буфету, вытащил бутылку бренди, налил себе и раз и два, потом поставил на место рюмку, хрипло захохотал и воскликнул; т
— Теперь, Храбус, ты опять человек! Увы! — продолжал он (к сожалению, снова прикладываясь к рюмке).— Пока я не стал королем-,-, не тянуло меня к этой отраве. Я не пил ничего, кроме ключевой воды, а подогретого бренди и в рот не брал. Быстрее горного ручейка бегал я с мушкетом по лесу, стряхивая с веток росу, и стрелял куропаток, бекасов или рогатых оленей. Воистину прав английский драматург, сказавший: «Да, нелегко нам преклонить главу, когда она увенчана короной!» И зачем только я отнял ее у племянника, у юного Перекориля! Что я сказал? Отнял? Нет, нет! Не отнял, нет! Исчезни это мерзостное слово! Я просто на главу свою достойную надел венец монарший Пафлагона. И ныне я держу в одной руке наследный скипетр. А другой рукою державу Пафлагонскую сжимаю! Ну мог бы разве бедный сей малыш, сопливый хныкалка, что был вчера при няньке и грудь просил и клянчил леденца, ну мог ли он короны тяжесть снесть? И мог ли, препоясавшись мечом монарших наших предков, выйти в поле, чтоб биться с этим мерзким супостатом?! Так его величество продолжал убеждать себя (хотя, разумеется, белый стих еще не довод), что владеть присвоенным — прямой его долг ж что если раньше он хотел вознаградить пострадавшую сторону и даже знал, как это сделать, то ныне, когда представился случай заключить столь желанный брачный союз и тем самым объединить две страны и два народа, которые доселе вели кровопролитные и разорительные войны, а именно: пафлагонцев и понтийцев,— он должен отказаться от мысли вернуть Перекорилю корону. Будь жив его брат, король Сейвио, он сам ради этого отобрал бы ее у родного сына. Вот как легко нам себя обмануть! Как легко принять желаемое за должное! Король воспрянул духом, прочел газеты, доел яйца и булочки и позвонил в колокольчик, чтобы явился первый министр. А королева, поразмыслив о том, идти ей к больному Перекорилю или нет, сказала себе: — Это не к спеху. Делу время, а потехе час. Перекориля я навещу после обеда. А сейчас займусь делом — поеду к ювелиру, закажу ожерелье и браслеты. Принцесса же поднялась к себе и велела своей служанке Бетсинде вытащить из сундуков все наряды. А о Перекориле они и думать забыли, как я про обед, съеденный год назад. №
Глава II, рассказывающая о том, как Храбус получил корону, а Перекориль се потерял А наш Храбус, пап на грех, Вел себя не лучше всех! Тысячелетий десять или двенадцать тому назад в Паф- лагонии, как и в некоторых иных государствах, еще не было, по-видимому, закона о престолонаследии. Во всяком случае, когда скончался венценосный Сейвио и оставил брата опекуном своего осиротевшего сына и регентом, сей вероломный родственник и не подумал исполнить волю покойного монарха. Он объявил себя королем Храбу- сом XXIV, устроил пышную коронацию и повелел отечественному дворянству присягнуть себе на верность. И пока Храбус устраивал придворные балы, раздавал деньги и хлебные должности, пафлагонское дворянство не очень беспокоилось о том, кто сидит на престоле; что же до простого люда, то он в те времена отличался подобным же равнодушием. Когда скончался венценосный Сейвио, его сын Перекориль был еще юн годами, а посему не очень огорчился утратой короны и власти. У него было вдоволь сластей и игрушек, он бездельничал пять дней в неделю, а когда немного подрос, мог ездить верхом на охоту, а главное — наслаждаться обществом милой кузины, единственной дочери короля,— и бедняга был рад-радешенек; он ничуть не завидовал дядиной мантии и скипетру, его большому, неудобному, жесткому трону и тяжелой короне, которую тот носил с утра до ночи. Взгляните на дошедший до нас портрет Храбуса, и вы, наверное, согласитесь со мной, что подчас он, должно быть, порядком уставал от своих бархатных одежд, горностая, бриллиантов и прочего великолепия. Нет, не хотел бы я париться в этой жаркой мантии с такой вот штукой на голове! Вот сидит наш Храбус слева, А напротив — поролева. Что касается королевы, то в юности она, наверно, была миловидна, и, хотя с годами несколько располнела, черты ее, как легко заметить на портрете, сохранили некоторую приятность. А если она и была охотницей до сплетен, карт, нарядов и лести, то будем к ней снисходительны: ведь мы 96
и сами немало этим грешим. Она была добра к племяннику; и если чувствовала порой укоры совести из-за того, что муж ее отнял корону у юного принца, то утешалась мыслью, что пусть его величество и захватчик, но человек приличный, и после его смерти Перекориль воссядет на престол вместе со своей нежно любимой кузиной. Первым министром был старый сановник Развороль; он с горячей душой присягнул Храбусу на верность, и монарх доверил ему все заботы о делах государства. Ведь Храбус только того и хотел, что тратить побольше денег, слушать льстивые речи, охотиться день-деньской и иметь поменьше хлопот. Было бы вдоволь утехи, а как расплачивался за это народ, монарха ничуть не заботило. Он затеял войну кое с кем из соседей, и пафлагонские газеты, разумеется, возвестили о его славных победах; он повелел воздвигнуть свои статуи по всему королевству, и, конечно, во всех книжных лавках продавались его портреты. Его величали Храбусом Великодушным, Храбусом Непобедимым, Хра- бусом Великим и тому подобное, ибо уже в те давние времена царедворцы да и простой люд знали толк в лести. Как on правил много лет, Кто такая Спускунет... У этой королевской четы было одно-единственное дитя —- принцесса Анжелика, которая, разумеется, казалась настоящим чудом и своим родителям, и придворным, и самой себе. Все говорили, что у нее самые длинные на свете волосы, самые большие глаза, самый тонкий стан, самая маленькая ножка и что румянцем она превосходит всех знатных девиц Пафлагонии. Но красота ее, как утверждала молва, бледнела перед ее ученостью, и гувернантки, желая устыдить ленивых питомцев, перечисляли им, что знает и умеет принцесса Анжелика. Она играла С листа труднейшие пиесы. Умела ответить на любой вопрос экзаменационного вопросника. Помнила все даты из истории Пафлагонии и других стран. Знала французский, английский, немецкий, итальянский, испанский, древнееврейский, греческий, латынь, каппадокийский, самофракийский, эгейский, а также понтийский. Словом, была на редкость образованной девицей, а фрейлиной и наставницей при ней состояла строгая графиня Спускунет. Спускунет — ужасно родовитая дама. Она так горделива, что я принял бы ее, ну, по меньшей мере, за княгиню, чей род восходит ко дням всемирного потопа. Но 4 У, Тенкерей, т. 12 97
особа эта была ничуть не лучшей крови, чем многие другие спесивые дамы, и все здравомыслящие люди смеялись над ее глупой кичливостью. Она была всего-навсего горничной королевы в бытность ее принцессой, а муж этой графини служил в семье принцессы старшим лакеем. Однако после его смерти, вернее, исчезновения, про которое вы скоро узнаете, Спускунет принялась так обхаживать свою августейшую хозяйку, так подлещивалась к ней и угождала ей, что стала любимицей королевы, и та (от природы весьма добродушная) даровала ей титул и назначила наставницей дочери. А теперь я расскажу вам о занятиях принцессы и о ее прославленных талантах. Умом ее бог не обидел, а вот прилежания не дал. По правде говоря, играть с листа она совсем не умела; просто разучила две-три пиески и всякий раз притворялась, будто видит их впервые. Она отвечала на полдюжины вопросов из книги мисс Менелл, только надо было заранее договориться, о чем спрашивать. А что до языков, то учили ее многим, но, боюсь, она знала по две-три фразы на каждом и лишь пускала пыль в глаза. Вот рисунки ее и вышивки были и впрямь хороши, только она ли их делала? Все это заставляет меня открыть вам правду, а посему обратимся к прошлому, и я поведаю вам историю Черной Палочки. Глава III, из которой вы узнаете, кто такая Черная Палочка и еще многие другие влиятельпые особы И волшебный дар подчас Хуже пагубы для нас. На границе Пафлагонии и Понтии обитала в те времена таинственная особа* которую жители обоих королевств звали Черной Палочкой, потому что она всегда носила с собой длинный жезл из черного дерева, а может, просто клюку; и на ней она летала на Луну и в другие места по делам или просто так, для прогулки, и творила с ее помощью разные чудеса. Когда она была молода и только-только научилась волшебству у своего отца-чародея, она колдовала без устали, носилась на своей черной палочке из королевства в королевство и одаривала сказочными подарками то одного 93
принца, то другого. У нее были десятки царственных крестников, и она превратила несметное множество злых людей в зверей, птиц, мельничные жернова, часы, брандспойты, сапожные рожки, зонты и просто во что попало; словом, она была одной из самых деятельных и назойливых особ во всем колдовском цехе. Впрочем, порезвившись тысячелетия эдак два или три, Черная Палочка, по-видимому, наскучила этими забавами. А может, она сказала себе: — Что проку, что я на сто лет усыпила эту принцессу, прирастила кровяную колбасу к носу того олуха и приказала, чтоб у одной девочки сыпались изо рта жемчуга и бриллианты, а у другой — жабы и гадюки? Сдается мне, что ото всех моих чудес столько же вреда, сколько пользы. Оставлю-ка я лучше при себе свои заклинания, и пусть все идет своим чередом! Были у меня две юные крестницы — жена венценосного Сейвио и жена светлейшего За* грабастала. Одной я подарила волшебное кольцо, дру* гой —чудесную розу. Подарки эти должны были придать им прелести в глазах мужа и сохранить им до гроба мужнину любовь. Но разве дары мои пошли им на пользу? Ничуть не бывало! Мужья потакали им во всем, и они стали капризными, злыми, ленивыми, тщеславными, хит* рыми, жеманными и считали себя краше всех на свете, даже когда превратились в смешных, безобразных старух. Они чванились передо мной, когда я приходила их навес* тить,— передо мной, феей, которая знает все тайны вол-* шебства и может одним мановением руки обратить их в обезьян, а все их бриллианты —в ожерелья из лу* ковиц. И вот Черная Палочка заперла свои книги в шкаф, от* казалась от колдовства и впредь пользовалась своим жез* лом только для прогулки. Царедворцу ты не верь! Что там в Понтии теперь? Когда же супруга герцога Заграбастала родила сыниш* ку (его светлость был в ту пору первым понтийским ведь* можей), Черная Палочка не пришла на крестины, хотя её звали, а только послала поздравление и серебряную мш сочку для малютки, не стоившую, наверно, и двух гиней. Тут же вскорости и королева Пафлагонии подарили, его величеству Сейвио сына и наследника. По случаю роя&* дения маленького принца в столице палили из пушек* 4* у 99
освещали улицы плошками и устраивали пир за пиром. Все ожидали, что фея, приглашенная в крестные, подарит мальчику в знак своей милости, ну, по меньшей мере, шапку-невидимку, крылатого коня, Фортунатов кошелек или какое-нибудь иное ценное свидетельство ее расположения, но вместо этого Черная Палочка подошла к колыбели маленького Перекориля, когда все кругом восхищались им и поздравляли августейших родителей, и сказала: — Бедное дитя! Лучшим подарком тебе будет капелька невзгод.— Больше она не сказала ни слова, к возмущению родителей, каковые вскорости умерли, а трон захватил принцев дядя, Храбус, о чем рассказывалось в первой главе. И на крестинах Розальбы, единственной дочери пон- тийского короля Кавальфора, Черная Палочка, которую туда тоже пригласили, повела себя ничуть не лучше. В то время как все превозносили красоту новорожденной и славили родителей, Черная Палочка глянула с грустью на мать и дитя и промолвила: — Знай, милая,— (фея держалась без церемоний, ей было все равно — что королева, что прачка),— эти люди, которые сейчас тебе повинуются, первыми тебя предадут, а что до принцессы, то и ей лучшим моим подарком будет капелька невзгод. Она коснулась Розальбы своей черной палочкой, строго поглядела на придворных, помахала на прощание королеве и медленно выплыла в окошко. Когда она исчезла, придворные, испуганно молчавшие в ее присутствии, зашумели. — Что за гнусная фея! — говорили они.— Одно название, что волшебница! Явилась на крестины пафлагонского наследника и прикинулась, будто души не чает в королевской семье. А что потом вышло? Принца, ее крестника, дядюшка скинул с престола. Мы вот ни за что бы не дали какому-нибудь разбойнику посягнуть на права нашей малюточки! Никогда, никогда, никогда! — И все они хором закричали: — Никогда, никогда, никогда! А теперь послушайте, как доказали свою верность эти достойные господа. Один из вассалов Кавальфора, упомянутый выше Заграбастал, взбунтовался против своего монарха, и тот отправился подавлять мятежника. — Нет, вы подумайте, кто-то посмел пойти супротив нашего возлюбленного государя! — вопили придворные.— 100
Вот своевольник! Наш монарх непобедим, неодолим! Он вернется домой с пленным Заграбасталом, привяжет его к хвосту осла и протащит по городу, чтобы все знали, как великий Кавальфор поступает с бунтовщиками. Венценосный Кавальфор отправился усмирять мятежника, а бедная королева, которая была от природы существом боязливым и робким, заболела от страха и, как мне ни грустно о том поведать, умерла, наказав своим фрейлинам заботиться о маленькой Розальбе. Те, конечно, пообещали. Поклялись, что скорее расстанутся с жизнью, чем позволят кому-нибудь обидеть принцессу. Поначалу «Понтийский дворцовый вестник» сообщал, что его величество одерживает славные победы над дерзким мятежником; потом объявил, что войска бесчестного Заграбастала бегут; потом пообещал, что королевская армия вот-вот нагонит врага, а потом... потом пришла весть, что король Кавальфор побежден и убит его величеством Заграбасталом I! При сем известии одни придворные побежали свидетельствовать почтенье победителю, другие — кинулись растаскивать казну, а потом разбежались кто куда, и бедная Розальба осталась одна-одинешенька. Она шла своими неуверенными шажками из комнаты в комнату и звала: «Герцогиня! Графиня! — (Выговаривала же она это так: «Гиня! Финя!») — Где моя баранья котлетка? Ваша принцесса хочет кушать! Гиня! Финя!» Так она попала с жилой половины в тронную залу, но там было пусто; оттуда в бальную залу — и там никого; оттуда в комнату, где обычно сидели пажи,— опять никого; спустилась по парадной лестнице в прихожую — ни души; дверь была растворена, и малютка вышла во двор, йотом в сад, потом через заросли в лес, полный диких зверей, и больше о ней никто не слыхал... Клочок ее разодранной мантии и туфельку нашли в лесу: их терзали два львенка, которых застрелила охота венценосного Заграбастала,— ведь он стал королем и правил теперь всей Понтией. — Значит, бедная малютка погибла,— сказал он.— Что ж, раз так, тут уж ничем не поможешь. Пойдемте завтракать, господа! Но один из придворных подобрал туфельку и спрятал в карман. Вот вам и вся история маленькой Розальбы. 101
Глава IV, про то, как Черную Палочку ие позвали па крестипы принцессы Анжелики Все нахальные лакеи Помнят пусть про эту фею* Когда появилась на свет принцесса Анжелика, ее родители не позвали Черную Палочку на крестины и даже велели привратнику не пускать ее на порог, коли сама вдруг пожалует. Имя этого привратника было Спускунет, и светлейшие хозяева назначили его на эту должность за высокий рост и свирепость; он умел так рявкнуть «Дома нет!..» — какому-нибудь коробейнику или незваному гостю, что те кидались бежать без оглядки. Он был мужем той самой графини, чей портрет вы недавно видели, и пока они жили вместе, они ругались с утра до ночи. Оказавшись в привратниках, этот малый, как вы скоро убедитесь, порядком разнахалился. И когда Черная Палочка пришла навестить светлейших особ, которые сидели в это время у распахнутого окна гостиной, Спускунет не только объявил ей, будто их нет дома, но еще позволил себе показать ей нос, после чего собирался захлопнуть перед нею дверь. — Убирайся прочь со своей клюкой! — рявкнул он.— Для тебя хозяев нет дома, и весь сказ! — И он, как вы слышали, собрался захлопнуть дверь. Но фея придержала дверь палочкой; разъяренный Спускунет выскочил за порог, ругаясь на чем свет стоит, и спросил фею, уж не думает ли она, что он так и будет торчать здесь, у дверей, весь день? — Да, будешь торчать у дверей весь день и всю ночь, и не год и не два,— величаво объявила она. Тогда Спускунет шагнул вперед, широко расставил ноги с толстыми икрами и захохотал во все горло: — Ха-ха-ха! Ну и потеха! Ха-ха!.. Что это?! Отпустите!.. Ой-ой! Ох!..— И смолк. Стал привратник молотком. Ну и что же — поделом! Дело в том, что фея взмахнула над ним палочкой, и Он почувствовал, как его приподняло над землей и при- 102
шлепнуло к двери; живот его пронзила острая боль, словно его проткнули винтом и прикрутили к доске; руки его вскинулись над головой, а ноги скрючились в судороге и поджались, и весь он вдруг оцепенел и застыл, будто превратился в металл. — Ой-ой! Ох!..— только и вырвалось у него, и он онемел. Он и в самом деле превратился в металл. В медь. Он был теперь всего-навсего дверным молотком. Отныне он всегда оставался на двери, он висел здесь жаркими летними днями и накалялся почти докрасна, висел студеными зимними ночами, и его медный нос обрастал сосульками. Почтальон приходил и стучал им об дверь, а какой-нибудь паршивый мальчишка-рассыльный швырял его что было силы. В тот вечер его господа (они были тогда еще принцем и принцессой) возвратились с прогулки домой, и его высочество сказал жене: — Вот так так, душечка, вы велели прибить у нас новый дверной молоток? Ей-богу, он чем-то напоминает нашего привратника! А что сталось с этим лоботрясом и пьяницей? Служанка приходила и натирала ему нос наждачной бумагой; а однажды, в ту ночь, когда родилась маленькая сестричка принцессы Анжелики, его обмотали старой лайковой перчаткой, В другой раз, тоже ночью, какой-то юный проказник попробовал свинтить его отверткой и причинил ему адские муки. А потом хозяйке взбрело в го* лову перекрасить дверь, и когда его красили в цвет зеле* ного горошка, маляры замазали ему рот и глаза, так что он чуть было не задохся. Можете мне поверить, у него теперь было достаточно времени пожалеть о том, что он был груб с Черной Палочкой! Что до его половины, та о нем не скучала; и поскольку раньше он вечно пьянствовал по кабакам и, как все знали, не ладил с женой да и купцам задолжал немало, пошли слухи, будто он сбежал куда-то подальше, в Австралию или Америку. А когда принц с принцессой соизволили стать монархами, они покинули старый дом и забыли думать о пропавшем привратнике. 103
Глава V9 из которой вы узнаете, как у принцессы Анжелики появились маленькая служанка Однажды, еще совсем крошкой, принцесса Анжелика гуляла в дворцовом саду со своей гувернанткой миссис Спускунет, которая несла над ней зонтик, чтобы уберечь ее нежные щечки от веснушек, а у самой малютки была в руках сдобная булочка, и шли они кормить лебедей и уток в дворцовом пруду. Не успели они дойти до пруда, как вдруг, глядь, навстречу им семенит пресмешная девчушка. Ее круглое личико овивали пышные кудри, и по всему было видно, что ее давно уже не умывали и не причесывали. На плечах ее болтался обрывок плаща, и только одна ножка была обута в туфельку. Вот принцесса раз гуляла И бродяжку повстречала. — Кто тебя сюда впустил, негодница? — спросила Спускунет. — Дай булку,— проговорила девочка.— Я голодная. — Что значит «голодная»? — спросила принцесса, но отдала пришелице булку. — Ну до чего вы добры и великодушны, принцесса! — воскликнула Спускунет.— Сущий ангел! Глядите, ваши величества,— обратилась она к королевской чете, как раз вышедшей в сад в сопровождении своего племянника, принца Перекориля,— до чего же добра наша принцессоч- ка! Повстречала в саду эту замарашку — в толк не возьму, откуда она взялась и отчего караульные не застрелили ее у ворот! — и отдала ей, наша распрекрасная душечка, всю свою булочку. — А я ее не хотела,— отозвалась Анжелика. — Все равно вы наш маленький ангелочек! — пела гувернантка. — Я знаю,— отвечала Анжелика.— А как по-твоему, замарашка, я очень хорошенькая? — Она и впрямь была очень мила в своем нарядном платьице и шляпке, из-под которой спускались тщательно завитые локоны. — Очень хорошенькая!.. Очень! — сказала малютка; она прыгала, смеялась, плясала и тем делом уплетала булочку. 104
Та плясать до ночи рада. Все смеются до упаду. Не успев покончить с булкой, она запела: — Что за вкусная еда! Будет пусть она всегда!.. Тут король с королевой, принц и принцесса покатились со смеху — так смешно она пела и выговаривала слова. — Я пляшу и распеваю, много фокусов я знаю!..— объявила крошка. И она подбежала к клумбе, сорвала несколько нарциссов и веточек рододендрона, сплела из них и других цветов себе венок и пустилась плясать перед королем и королевой, да так мило и потешно, что все пришли в восторг. — Кто была твоя мама и из какой ты семьи, детка? — осведомилась королева. Девочка ответила: — Братик львенок, львица мать, раз, два, три, четыре, пять! — И она принялась скакать на одной ножке, чем очень всех позабавила. Тут Анжелика сказала матери: — Мой попугайчик вчера упорхнул из клетки, а другие игрушки мне надоели. Эта смешная замарашка меня позабавит. Я возьму ее домой и наряжу в какое-нибудь свое старое платье. — Ну до чего же щедра!..— вскричала Спускунет. — В то, которое я столько носила, что оно мне опротивело,— продолжала Анжелика.— Она будет моей служанкой. Пойдешь к нам жить, замарашка? Девочка захлопала в ладоши и вскричала: — О, конечно! В вашем доме буду жить, сладко есть и сладко пить, в новом платьице ходить!.. И все опять рассмеялись и взяли девочку во дворец; и когда ее умыли, причесали и нарядили в одно из подаренных принцессой платьиц, она сделалась почти такой же хорошенькой, как сама Анжелика. Разумеется, Анжелике это и в голову не приходило,— принцесса была уверена, что никто на свете не может сравниться с ней умом, красотой и благородством души. А чтобы пришелица не возгордилась, не зазналась, миссис Спускунет подобрала ее изодранный плащик и туфельку и спрятала в стеклянный ларец вместе с запиской, на которой стояло: «В этом рубище была найдена малютка Бетсинда, когда ее высочество, принцесса Анжелика, в своей великой доброте и 105
редком благородстве подобрала эту нищенку». На записке она поставила число и все заперла в ларец. Кто прилежней, угадай-ка: Камеристка иль хозяйка? Какое-то время Бетсинда была любимицей принцессы, плясала и пела для своей госпожи и сочиняла ей на забаву всякие стишки. Но скоро принцессе подарили обезьянку, потом щенка, потом куклу, и она забыла про Бет- синду, и та стала очень грустна и печальна и не пела больше своих смешных песенок, ибо некому было их слушать. А когда она подросла, ее сделали камеристкой принцессы; и хотя ей не платили жалованья, она шила и чинила, закручивала в папильотки Анжеликины волосы, не роптала, когда ее бранили, всегда старалась угодить хозяйке, вставала с петухами, а укладывалась за полночь, прибегала по первому зову,— словом, была образцовой служанкой. Когда обе девочки подросли и принцесса начала выезжать, Бетсинда часами наряжала ее и причесывала, не жалуясь на усталость; она подновляла ее платья не хуже заправской портнихи и исполняла сотни других дел. Пока принцессу обучали наукам, Бетсинда обычно сидела тут же и узнавала много полезного: уж она-то, не в пример хозяйке, слушала со вниманием и ловила каждое слово ученых наставников, тогда как Анжелика все только зевала и думала про балы. Когда приходил учитель танцев, Бетсинда была госпоже за партнера; когда приходил учитель музыки, наблюдала за каждым его движением и разучивала заданные принцессе пиесы, пока та веселилась в гостях или на балу; когда приходил учитель рисования, служанка жадно ловила его советы; то же было и с французским, итальянским и прочими языками,— она научилась им у учителя, что приходил давать уроки ее госпоже. Если принцесса вечером куда-нибудь уезжала, она обычно говорила: — Еще, милая Бетсинда, можешь доделать мой рисунок. — Слушаюсь, ваше высочество,— отвечала служанка и охотно бралась за карандаш, только, разумеется, не «доделывала» рисунок, а рисовала его заново. Принцесса ставила под рисунком свою подпись, и весь двор, король с королевой, а всех паче бедный Перекориль, непомерно вос- 106
хищались картинкой и говорили: «Что за редкий талант у нашей Анжелики!» Не лучше, признаться, обстояло дело с ее вышиванием и иными уроками; принцесса в самом деле поверила, что делала все это сама, и выслушивала как должное похвалы придворных. И вот она стала думать, что нет ей на свете равной и ни один юноша ей не пара. А Бетсинда не слыхала этих похвал, не исполнялась самомненья и, будучи от природы существом добрым и признательным, только и желала всячески угодить госпоже. Теперь вы догадываетесь, что не все в Анжелике заслуживало похвалы и она отнюдь не была таким совершенством, как ее расписывали. Глава VI, о том, что поделывал принц Перекориль Принц-то наш всегда ленился, Впрочем, кто ж из них трудился? А теперь обратимся к Перекормлю, племяннику нынешнего короля Пафлагонии. Пока этот юноша, как говорилось на странице девяносто шестой, мог наряжаться в красивые камзолы, скакать на горячем коне, позвякивать в кармане деньгами, а главное — их тратить (и все больше на других), он не очень горевал о потере трона, ибо от природы был беззаботен и не чувствовал особого интереса ни к политике, ни к наукам. Так что наставник его не изнывал от трудов. Перекориль не учил математику и древние языки, и лицо лорд-канцлера Пафлагонии Про- педантуса вытягивалось все больше и больше из-за того, что никак было его высочество не засадить за пафлагон- ские законы и конституцию! Зато королевские егери и лесничие находили принца весьма способным учеником; танцмейстер расхваливал его за редкое усердие и изящество; лорд-попечитель бильярдной пел дифирамбы его ловкости, и ему вторил главный смотритель теннисного корта; а учитель фехтования, гвардейский капитан, доблест-* ный служака граф Атаккуй, утверждал, что с той поры, как он пропорол понтийского полководца, грозного Пузырьюса, никогда еще не встречал он человека, столь искусно владеющего шнагой, как наш принц. Надеюсь, вы не осудите принца и принцессу за то, что они вместе прогуливались по дворцовому саду и Переко* 107
риль, как истинный кавалер, целовал ручку Анжелике. Во-первых, они были родственники; во-вторых, тут же рядом гуляла королева (вам ее не видно, она за деревом), а королева всегда желала, чтобы Перекориль с Анжеликой поженились; того же хотел и Перекориль да порой и сама Анжелика: она считала кузена смелым, красивым и добрым, но она, как вы знаете, была на редкость умна и учена, а наш Перекориль — неуч неучем да и не больно речист. Кап принцесса все забыла II кузена разлюбила. Если они смотрели на звезды, разве мог Перекориль рассказать что-нибудь о небесных телах? А однажды теплым вечером, когда молодые люди стояли на балконе, Анжелика объявила: — А вон Медведица! — Где?! — вскричал Перекориль.— Не пугайтесь, Анжелика! Будь здесь хоть дюжина медведей, я перебью их, они вас не тронут! — Ах, что за глупое создание! — проговорила Анжелика.— Право, вы очень добры, только вот умны не очень. Если они любовались цветами, юноша выказывал полное незнание ботаники, а про Линнея он даже слыхом не слыхивал. Если пролетали бабочки, принцу было нечего сказать о них: в энтомологии он смыслил не больше, чем я в алгебре. Так что, видите, как ни нравился Перекориль принцессе, она презирала его за невежество. Сдается мне, что она немало переоценивала свою ученость, однако самомнение свойственно людям всех возрастов и обоих полов. Впрочем, когда рядом не было никого другого, кузен вполне устраивал Анжелику. Король Храбус был слаб здоровьем и вдобавок охотник до яств, которые готовил его французский повар Акули- нер, так что ему не сулили долгих лет жизни. Но одна мысль о возможной кончине Храбуса повергала в ужас его хитрого первого министра и коварную старую фрейлину. «Когда принц Перекориль женится на кузине и сядет на престол,— думали Развороль и Спускунет,— хорошенькая участь нас ждет — ведь он нас не очень-то любит, мы его так обижали. Мы в два счета лишимся места». Спускунет придется отдать все драгоценности, кружева, кольца, табакерки и часы, принадлежавшие матери Переко- риля, а Развороль вынужден будет вернуть двести сем- т
надцать миллионов, и еще девятьсот восемьдесят семь тысяч фунтов, и еще четыреста тридцать девять фунтов тринадцать шиллингов и шесть с половиной пенсов, которые завещал принцу его возлюбленный покойный родитель. Итак, эта сиятельная дама и премьер-министр ненавидели Перекориля за причиненное ему зло, и оба лжеца измышляли про бедняжку разные небылицы, чтобы восстановить против него короля, королеву и их дочь: будто принц такой неуч, что не может написать без ошибки самое простое слово (даже «Храбус» пишет через «з», а «Анжелика»—через два «л»); за обедом выпивает бочку вина; день-деньской торчит с грумами на конюшне; задолжал кучу денег галантерейщику и пирожнику; постоянно засыпает в церкви и готов без конца играть в карты с пажами. Королева тоже любила перекинуться в картишки, а король засыпал в церкви и не знал меры в еде и питье; и если Перекориль не доплатил где-нибудь за сласти, так ведь и ему кое-кто был должен двести семнадцать миллионов, и еще девятьсот восемьдесят семь тысяч фунтов, и еще четыреста тридцать девять фунтов тринадцать шиллингов и шесть с половиной пенсов. Лучше бы эти клеветники и сплетники поглядели на себя; таково, по крайней мере, мое скромное мнение. Если на сердце кручина. Знай — бессильна медицина! Все эти поклепы и наветы не пропали даром для принцессы Анжелики; она стала холодно поглядывать на кузена, потом принялась смеяться над ним и вышучивать его глупость, а потом издеваться над его вульгарными знакомствами и так безжалостно третировать его на придворных балах, пиршествах и других праздниках, что бедняга Перекориль совсем захворал, слег в постель и послал за доктором. У его величества короля Храбуса были, как вы знаете, свои причины не любить племянника; и если кто из читателей по наивности этого не понял, пусть прочтет (конечно, с разрешения заботливых родителей) пьесу Шекспира, где рассказано, отчего король Джон недолюбливал принца Артура. Что до венценосной, но забывчивой тетки Перекориля, то ее родственные чувства определялись поговоркой: с глаз долой — из сердца вон. Покуда она могла играть в карты и принимать гостей, ее больше ничего не занимало. 109
Наверно, эти клеветники (не будем называть их имен) были бы рады, если бы доктор Плати-Глотай, королевский лекарь, извШгЯерекориля, нет сколько тот ни пичкал его снадобьями, сколько ни пускал ему кровь, кончилось все лишь тем, что юноша пролежал в постели несколько месяцев и стал тощим как щепка. Пока он лежал больной, к пафлагонскому двору прибыл знаменитый художник по имени Томазо Лоренцо, придворный живописец соседнего короля — повелителя Понтии. Томазо Лоренцо рисовал всех придворных, и все были довольны его портретами; ведь даже графиня Спу- скунет выглядела у него молодой, а Развороль — добродушным. Живописец льстил безмерно, Сам в душе смеялся, верно! — Художник изрядно льстит заказчику,— говорили иные. — Совсем нет! — возражала принцесса Анжелика.— Ну кто в силах польстить мне? По-моему, он даже не передал всей моей красоты. Терпеть не могу, когда люди не ценят талант, и надеюсь, что мой милый папенька наградит Лоренцо рыцарским Орденом Огурца. И хотя придворные утверждали, что смешно ее высочеству у кого-то учиться живописи,— так прекрасно она рисует,— все же принцесса Анжелика решила взять урок- другой у Лоренцо, и, пока она у него занималась, ее рисунки были чудо как хороши. Часть их была напечатана в «Дамском календаре», остальные проданы по высокой цене на благотворительном базаре. Разумеется, на каждом рисунке стояла ее подпись, тем не менее я, кажется, догадываюсь, из чьих рук они вышли: того самого хитреца живописца, что явился в Пафлагонию не только затем, чтобы обучать Анжелику рисованию. Однажды Лоренцо показал принцессе портрет белокурого юноши в доспехах, чьи прекрасные синие глаза глядели и печально и загадочно. — Кто это, любезный синьор Лоренцо? — осведомилась принцесса. — В жизни не видывала подобного красавца! — подхватила графиня Спускунет (вот ведь лиса!). — Это портрет нашего юного монарха, ваше высочество,— отвечал живописец,— его высочества Обалду, наслед- 110
ного принца Понтии, герцога Необозримии и маркиза Дре- мурии, кавалера Большого Креста почетного Ордена Тыквы. Этот орден,— он блестит на его благородной груди,— его высочество получил от августейшего родителя, его величества Заграбастала Первого, за отвагу, проявленную им в битве при Тиримбумбуме, где его высочество собственноручно сразил повелителя Дылдии и еще двести одиннадцать великанов из двухсот восемнадцати, составлявших лейб-гвардию этого князя. Остальных рассеяло бесстрашное понтийское войско после отчаянной схватки, в которой наши понесли большой урон. «Ах, что за принц! —- думала Анжелика.— Как храбр, невозмутим и как молод,— настоящий герой!» — Его ученость не уступает доблести,— продолжал придворный живописец.— Он в совершенстве знает все языки, восхитительно поет, играет на всех инструментах, сочиняет оперы, которые тысячу раз подряд идут на сцене нашего королевского театра; однажды он даже танцевал в балете перед своими августейшими родителями и был до того хорош, что от любви к нему умерла его кузина, прелестная дочь повелителя Керсии. Все принцессы и графини, Право, лучше на картинещ —¦ Но отчего же он не женился на этой бедной прин- цессе? — со вздохом спросила Анжелика. — Они состояли в очень близком родстве, ваше высочество, а церковь запрещает подобные браки,-— сказал живописец.— К тому же августейшее сердце нашего молодо* го принца уже занято. — Кем же? — не отставала Анжелика. — Я не вправе назвать имя этой принцессы,— отвечал живописец. — Тогда хоть скажите, с какой буквы оно начинается,— попросила Анжелика, и сердце ее учащенно заби* лось. — Угадайте сами, ваше высочество,— предложил Ло- ренцо. — С «Я»? — спросила Анжелика. Художник ответил, что нет; тогда она назвала «Ю», потом «Э», потом «Ш» и так перебрала почти весь алфавит. Когда она дошла до «Г» и все не могла угадать, ею овладело сильное волнение; когда назвала «В» и тоже 111
услышала «нет», взволновалась еще пуще, а когда назвала «Б», и «Б» тоже оказалось не той буквой, она вос- клшшула: — Спускунет, милая, дайте мне свой флакон с нюхательной солью! А потом, уткнув личико в плечо ее сиятельства, еле слышно прошептала: — Неужели с «А», синьор? — Угадали. И хотя, повинуясь приказу своего юного повелителя, я не смею назвать вашему высочеству имя той принцессы, которую он любит нежно, страстно, преданно, восторженно, я могу показать вам ее портрет! — возгласил лукавец. И он подвел принцессу к золоченой раме и отдернул висевший на ней занавес. Подумать только — перед ней было зеркало! И Анжелика увидела в нем себя. Глава VII, в которой Дерекориль ссорится с Анжеликой Придворный живописец его величества короля Понтии вернулся во владения своего монарха и привез с собою множество набросков, сделанных им в столице Пафлаго- нии (вы, конечно, знаете, мои милые, что зовется она Бломбодингой); но самым прелестным из всех его рисунков был портрет принцессы Анжелики, посмотреть на который сбежалось все понтийское дворянство. Король был так восхищен этой работой, что наградил художника Орденом Тыквы шестого класса, и отныне живописец стал сэром Томазо Лоренцо, кавалером Ордена Тыквы. В свою очередь, король Храбус прислал сэру Томазо рыцарский Орден Огурца, а также чек на крупную сумму в награду за то, что во время пребывания в Бломбодинге тот писал короля, королеву и цвет общества и очень вошел там в моду, к великой ярости всех пафлагонских живописцев, ибо теперь его величество частенько говаривал, указывая на портрет Обалду, оставленный сэром Томазо: — Ну кто из вас так рисует?! Портрет этот висел в королевской гостиной над королевским буфетом, и Анжелика, разливая чай, всегда могла любоваться им. С каждым днем он казался ей все краше и краше, и принцесса до того приохотилась им любо- 112
ваться, что нередко проливала чай на скатерть, а родители при этом подмигивали друг другу и, покачивая головой, говорили: — Дело ясное!.» Молодые — все кокетки, И принцессы и субретки. Между тем бедный Перекориль по-прежнему лежал больной наверху, у себя в спальне, хотя и глотал все противные микстуры, прописанные ему лекарем, как то подобает послушному мальчику,— надеюсь, и вы, мои милые, ведете себя так же, когда заболеете и маменька зовет к вам доктора. Единственно, кто навещал принца (помимо его друга гвардейского капитана, который постоянно был чем-нибудь занят или маршировал на плацу),— это маленькая Бетсинда, которая прибирала его спальню и гостиную, приносила ему овсяную кашу и согревала грелкой постель. Обычно служанка приходила к нему утром и вечером и Перекориль непременно спрашивал: — Бетсинда, Бетсинда, как поживает принцесса Анжелика? И тогда Бетсинда отвечала: — Спасибо, ваша милость, прекрасно. Перекориль вздыхал и думал, что, если б болела Анжелика, он бы навряд ли чувствовал себя прекрасно. Потом Перекориль спрашивал: — А скажи, Бетсинда, не справлялась ли нынче обо мне принцесса? — И Бетсинда ему отвечала: — Сегодня нет, ваша милость.— Или: — Когда я ее видела, она была занята игрой на рояле.— Или: — Она писала приглашения на бал и со мной не разговаривала. Или еще как-нибудь ее оправдывала, не слишком придерживаясь истины, ибо Бетсинда была существом добрым, всячески желала уберечь Перекориля от огорчения и даже принесла ему с кухни жареного цыпленка и желе (когда больной стал поправляться и доктор разрешил ему эти кушанья) и при этом сказала, что желе и хлебный соус собственноручно приготовила для кузена принцесса. Услышав это, Перекориль воспрянул духом и мгновенно почувствовал прилив сил; он проглотил без остатка все желе, обглодал цыпленка — грудку, ножки, крылышки, спинку, гузку и все остальное,— мысленно благодаря ду- 113
шечку Анжелику. А на другой день он почувствовал себя до того хорошо, что оделся и сошел вниз; и тут встретил — кого бы вы думали? — Анжелику, которая как раз входила в гостиную. Все чехлы со стульев были сняты, шелковые занавеси отдернуты, с канделябров убраны покрышки, со стола унесено рукоделье и разные мелочи и вместо них разложены красивые альбомы. Голова Анжелики была в папильотках,— словом, по всему было видно, что ожидаются гости. — Боже правый! — вскричала Аня^елика.— Вы здесь и в таком платье! Что за вид! — Да, я сошел вниз, душечка Анжелика, и сегодня прекрасно себя чувствую, а все благодаря цыпленку и желе. — Какое мне дело до вашего цыпленка и желе! Ну что за неуместный разговор! — возмутилась Анжелика. — Так разве не вы... не вы их прислали мне, Анжелика, душечка? — проговорил Перекориль. — И не думала! «Анжелика, душечка»! Нет, Перекориль, душечка,— передразнила она его,— я была занята, я готовила дом к приему его высочества принца Понтии, который спешит пожаловать с визитом ко двору моего батюшки. — Принца Понтии?!—ужаснулся Перекориль. — Да, да, принца Понтии! — опять передразнила его Анжелика.— Ручаюсь, вы и слыхом не слыхали об этой стране. Ну сознайтесь, что не слыхали! Даже, верно, не знаете, где она расположена, эта Понтия, на Красном море или на Черном. — Нет, знаю, на Красном,— ответил Перекориль, и тогда принцесса расхохоталась ему в лицо и сказала: — Вот дурачок-то! Ну как вас пускать в приличное общество? Вы так невежественны! У вас только и разговору, что о собаках да лошадях, вот и обедали бы лучше с драгунами моего отца. Ну что вы на меня так уставились, сэр? Ступайте оденьтесь в лучшее платье, чтобы встретить принца, и не мешайте мне прибирать в гостиной. Мало кто умеет жить, Своим счастьем дорожить. — Ах, Анжелика, Анжелика,—промолвил Перекориль.— Не ждал я такого! Вы говорили со мной иначе, когда в саду дали мне это кольцо, а я дал вам свое, и вы подарили мне по... 114
Что он хотел сказать, мы так и не узнаем, ибо Анжелика закричала в ярости: — Прочь, дерзкий нахал! И вы еще смеете напоминать мне о своей наглости! А что до вашего грошового колечка, так вот оно, сэр, ловите! — И она вышвырнула его в окошко. — Но это же обручальное кольцо моей матери! — вскричал Перекориль. — Мне все равно, чье оно! — не унималась Анжелика.— Женитесь на той, что подберет его, а я за вас не пойду! И верните мне мое. Терпеть не могу людей, которые подарят что-нибудь и хвалятся! Есть один человек — тот подарил бы мне кое-что получше всех ваших подарков, вместе взятых. Подумаешь, колечко, да оно не стоит и пяти шиллингов! Ведь Анжелика не догадывалась, что подаренное ей кузеном колечко — волшебное, что если его носит мужчина, в него влюбляются все женщины, а если женщина — все мужчины. Ее величество, мать Перекориля, отнюдь не была красавицей и все же, пока носила это кольцо, вызывала у всех восхищение; а супруг ее, тот был прямо как безумный во время ее болезни! Когда же она призвала к себе сына и надела кольцо ему на палец, венценосный Сейвио заметно охладел к жене и перенес всю свою любовь на маленького принца. Остальные тоже любили его, пока он носил материнское кольцо; но когда, еще совсем ребенком, он отдал его Анжелике, люди воспылали нежностью к ней, а его перестали замечать. — Да,— твердила Анжелика в своей глупой неблагодарности,— я знаю, кто подарит мне кое-что получше вашего некчемного грошового колечка! — И прекрасно, сударыня! Забирайте и вы свое кольцо! — крикнул Перекориль и метнул на нее яростный взгляд, а потом вдруг словно прозрел и воскликнул: — Вот так так?! Неужели это вас я любил всю жизнь?! Неужели я был так глуп, что растрачивал на вас свои чувства?! Ведь, ей-богу, вы... чуточку горбаты! — Негодяй! — завопила Анжелика. — И еще, признаться, немного косите. — Ах! — только и вырвалось у Анжелики. — Волосы у вас рыжие, лицо в оспинах, а еще... еще у вас три вставных зуба и одна нога короче другой. — Ах вы, скотина! — завизжала Анжелика и свободной рукой (другой она вырвала у него кольцо) отвесила 115
Перекорилю три пощечины и, наверно, выдрала бы ему все волосы, если бы он не прокричал со смехом: — Анжелика, не рвите мне волосы — это же больно! Ваши-то, я вижу, нет нужды стричь или выдирать: их можно снять с головы, как шапку. Хо-хо-хо! Ха-ха-ха, хи- хи-хи! Он задыхался от смеха, а она от ярости; и тут в комнату вошел разнаряженный граф Шаркуньель, первый королевский флигель-адъютант, и с низким поклоном возгласил: — Ваше высочество! Их величества просили вас пожаловать в Розовую тронную, где они ожидают прибытия принца Понтии. Глава VFII, повествующая о том, как Спускунет подобрала волшебное колечко, а во дворец полгал овал принц Обалду Барабаны бьют в саду: К нам явился Обалду! Приезд принца Обалду взбудоражил весь двор; придворным было велено одеться по-праздничному; лакеи облачились в парадные ливреи; лорд-канцлер надел новый парик, гвардейцы — новехонькие мундиры. Конечно, и старушка Спускунет не упустила случая расфрантиться. Она шла во дворец исполнять свою службу при августейшей чете, как вдруг увидела что-то блестящее на каменных плитах дворцового двора и приказала пажу, несшему ее шлейф, пойти и подобрать эту вещицу. Пажом у нее служил безобразный коротышка, одетый в старую, подкороченную куртку, которая перешла к нему от покойного грума и была заметно тесна; и, однако, когда он поднял с земли волшебное колечко (это было оно!) и понес его госпоже, он показался ей чуть ли не купидоном. Он отдал ей колечко; оно было простенькое и маленькое, такое маленькое, что не лезло ни на один из подагрических пальцев графини, и она спрятала его в карман. — Ах, сударыня! — вскричал паж, не сводя с нее глаз.— Как вы нынче прекрасны! «И ты тоже, Джеки»,—чуть было не сказала она, да взглянула вниз и увидела, что никакой перед ней не кра- 116
савец, а всего-навсего рыжеволосый коротышка Джеки, такой же, как давеча утром. Если б нас короны ждали, Нас бы с музыкой встречали. Как бы там ни было, а похвала всегда приятна даме, даже из уст самого что ни на есть уродливого мужчины или мальчика, и Спускунет приказала пажу подхватить ее шлейф и двинулась дальше в отличном расположении духа. Стража приветствовала ее с особым рвением. А когда она проходила через караульную, капитан Атаккуй сказал ей: — Вы сегодня ангельски хороши, дражайшая сударыня! Так, не скупясь на кивки и улыбки, Спускунет вошла в тронную залу и заняла место позади своих августейших господ, ожидавших наследного принца Понтии. У ног родителей сидела принцесса Анжелика, а за троном его величества стоял глядевший зверем Перекориль. Но вот появился наследный принц Понтии в сопут- ствии своего лорд-камергера, барона Фокус-Покус; за ними следовал паж-арапчонок, он нес на подушке невиданной красоты венец. Принц был в дорожном платье, и волосы его были несколько неприбраны. — Я проделал с утра триста миль,— объявил он,— так мне не терпелось узреть ее... то бишь монаршую семью и двор Пафлагонии. Я не хотел терять ни минуты и сразу явился пред ваши светлые очи. Стоявший за троном Перекориль разразился презрительным смехом, но августейшие особы были так взволнованы происходящим, что не заметили этой выходки. — Вы милы нам в любом платье, ваше высочество,— отвечал монарх.— Развороль, стул его высочеству! — У вас в любом платье царственный вид, ваше высочество,— с любезной улыбкой вставила Анжелика. Гостя принц наш осмеял: Он кузину ревновал. — Вы не видели других моих платьев! — отозвался принц.— Я бы их надел, да этот олух форейтор забыл их захватить. Это кто там смеется? А смеялся Перекориль. — Я,—отвечал он.—Вы же только что сказали, будто не хотели терять времени на переодевание — так вы спе- 1,17
щили увидеть принцессу. А теперь оказывается, вы пришли в этом платье просто потому, что при вас нет другого. — Да кто вы такой? — спросил принц Обалду вне себя от гнева. — Мой отец был повелителем этой страны, а я принц и его единственный наследник! — надменно отвечал Пере- кориль. — Хм! — пробурчали король и первый министр, явно встревоженные. Впрочем, его величество овладел собой и произнес: — Любезный принц Обалду, я забыл представить вашему высочеству своего любезного племянника, его высочество принца Перекориля! Будьте знакомы! Обнимите друг друга! Подай его высочеству руку, Перекориль! Племянник исполнил его приказание и так стиснул руку бедному Обалду, что у того на глазах выступили слезы. Тем временем Развороль принес для высокого гостя кресло и водрузил его на возвышении, где разместились король, королева и принц. Но кресло поставили у самого края, и едва Обалду сел в него, как опрокинулся вместе с ним и кубарем покатился по полу, оглашая зал бычьим ревом. Но еще громче звенел голос Перекориля: он хохотал во все горло; когда же Обалду встал на ноги, смеялся уже весь двор; и хотя при его появлении никто не заметил в нем ничего смешного, сейчас, когда он поднялся с пола, он казался таким глупым и некрасивым, что люди не в силах были удержаться от смеха. В комнату, как все помнили, он вошел с розой в руке, а падая, обронил ее. — Где моя роза?! Роза! — вопил Обалду. Камергер кинулся поднимать цветок и подал его принцу, который засунул его за вырез жилета. Тут всех охватило сомнение: чему они, собственно, смеялись? Ничего-то в нем нет смешного! Чуточку толстоват, приземист, рыж, а в общем, для принца не так уж плох. И вот все уселись и повели беседу: августейшие особы друг с другом, приезжие сановники — с местными; Перекориль же за троном увлеченно болтал со Спускунет. Он так нежно на нее поглядывал, что сердце ее затрепетало. — Ах, милый принц,— сказала она,— как могли вы столь дерзко разговаривать в присутствии их величеств! Право, я едва не упала в обморок! 118
— Я бы поймал вас в объятья,— заявил Перекориль, бросая на нее восхищенный взгляд. — Отчего вы так жестоки с нашим гостем, милый принц? — спросила Спускунет. — Я его ненавижу,— отвечал Перекориль. — Вы ревнуете, вы ведь все еще любите бедную Анжелику! — воскликнула Спускунет, поднося к глазам носовой платок. — Любил, но больше не люблю! — вскричал принц.— Я ее презираю! Будь она наследницей двадцати тысяч тронов, я бы все равно презирал ее и смеялся над ней. Но к чему говорить о тронах! Я своего лишился. Я слишком слаб, чтобы воевать за него, я одинок, у меня нет друзей. — Ах, не говорите этого, ваше высочество! — сказала Спускунет. — К тому же,— продолжал он,— мне так хорошо здесь за троном, что я не променял бы своего места ни на какой трон на свете! — О чем это* вы там болтаете? — осведомилась королева, женщина не злая, хотя и не слишком обремененная мудростью.— Пора одеваться к обеду. Перекориль, проводи принца Обалду в отведенную ему комнату. Если ваш гардероб еще не прибыл, ваше высочество, мы будем счастливы видеть вас и в этом платье. Все сидели за столом И поссорились потом. Но когда принц Обалду поднялся к себе в спальню, его багаж был там и уже распакован; а затем явился парикмахер и, к полному его удовольствию, подстриг его и завил; когда же колокольчик пригласил всех к столу, августейшим хозяевам пришлось дожидаться гостя всего лишь каких-нибудь полчаса, и тем временем король, не любивший никого ждать, стал мрачнее тучи. Что же касается Перекориля, то он пока что не отходил от графини Спускунет, стоял рядом с ней в оконной нише и говорил ей разные комплименты. Наконец дворецкий возвестил появление наследника Понтии, и все высокое общество направилось в обеденную залу. То было весьма избранное общество — только король с королевой, принцесса (ее вел к столу Обалду), два принца, графиня Спускунет, первый министр Развороль и камергер его высочества Фокус-Покус. Разумеется, обед ДО
им подали такой — прямо пальчики оближешь! Пусть мои милые маленькие читатели вспомнят каждый свое любимое кушанье и представят себе его на королевском столе *. Принцесса весь обед без умолку болтала с понтийским принцем, а тот ел без меры и удержу и лишь однажды оторвался от тарелки, когда Перекориль, разрезавший гуся, пустил ему в лицо густую струю начинки с луковым соусом. Виновник только рассмеялся при виде того, как Обалду вытирает лицо и манишку надушенным носовым платком. Он и не подумал перед ним извиниться. Когда гость взглядывал на него, он отворачивался. А когда тот сказал: «Позвольте мне выпить с вами, принц!» — Перекориль не удостоил его ответом. Его слух и зрение приковала к себе графиня Спускунет, которая, разумеется, была польщена вниманием Перекориля,— вот ведь тщеславная старуха! Когда принц не говорил ей комплиментов, он издевался над Обалду, да так громко, что Спускунет всякий раз ударяла его веером и говорила: — Ах вы, насмешник! Ведь он услышит! — Ну и пусть,— отвечал Перекориль еще громче. По счастью, король с королевой ничего не слыхали, ибо королева была туга на ухо, а супруг ее с такой жадностью накидывался на каждое кушанье и при этом так чавкал, что уже ничего другого не слышал. Откушав, их величества отправились подремать в кресле. Тут-то Перекориль и начал шутить шутки над принцем Обалду: он потчевал его портвейном, хересом, мадерой, шампанским, марсалой, вишневкой и пивом, и все это Обалду пил стаканами. Однако, угощая гостя, Перекориль вынужден был и сам прикладываться к бутылке ц, как ни грустно признаться, хватил лишнего, так что, когда молодые люди вернулись к дамам, они вели себя шумно и неучтиво и мололи всякий вздор; сейчас вы узнаете, мои милые, как дорого им стоила их опрометчивость! Обалду вошел в комнату, уселся у фортепьяно, на котором аккомпанировала себе Анжелика, и стал фальшиво цодпевать ей; он опрокинул кофе, принесенный лакеем, не к месту смеялся, говорил глупости и, наконец, уснул и оглушительно захрапел. Ну что за свинья! Однако и * Здесь можно затеять веселую игру, во время которой каждый кз детей назовет свое любимое кушанье. 120
теперь, когда он валялся на розовом атласном диване, он по-прежнему казался Анжелике восхитительнейшим из смертных. Разумеется, это волшебная роза принца Обалду поразила Анжелику слепотой; впрочем, Анжелика не первая на свете приняла дурня за божество! Перекориль, конечно, сел рядом со Спускунет, чье морщинистое лицо пленяло его все сильней и сильней. Он осыпал ее самыми неистовыми комплиментами. Подобный ангел еще не ступал по земле!.. Что? Старше его?.. А, пустяки!.. Он бы охотно на ней женился... Да-да, на ней и ни на ком другом... То привычка, брат, плохая: Ставить подпись, не читая. Выйти за наследного принца! То-то ведь удача! И хитрая бестия тут же достала лист бумаги и написала на нем: «Сим подтверждаю, что я, Перекориль, единственный сын короля Пафлагонии Сейвио, обязуюсь взять в жены прелестную и добродетельную Барбару Гризельду, графиню Спускунет, вдову усопшего Дженкинса Спускунета, эсквайра». — Что вы там пишете, прелестная Спусси? — осведомился Перекориль; он сидел развалясь на софе возле письменного стола. — Всего лишь приказ вам на подпись, милый принц, о выдаче одеял и угля для бедняков — на дворе-то мороз! Видите, их величества уже спят, но вашего милостивого распоряжения будет достаточно. И вот Перекориль, который, как прекрасно знала Спускунет, был добрейшей души человек, мигом подписал эту бумагу; а когда она попала в карман к графине, вы и представить себе не в силах, до чего та возгордилась. Она сейчас не уступила бы дорогу даже королеве,— ведь она будет женой самого что ни на есть законного властителя Пафлагонии! Она теперь не станет разговаривать с Развородем,— экая скотина, отнял корону у ее милого жениха! А когда подали свечи и графиня Спускунет помогла раздеться королеве и принцессе, она удалилась к себе, взяла лист бумаги и, в предвкушении того дня, когда станет королевой, принялась выводить: «Гризельда Паф- лагонская», «Барбара Regina», «Гризельда Барбара Паф. Reg.» и бог ее знает какие еще подписи. 121
Глава IX, в которой lie геи и да иодает грелку А Бетсинда наша где? Чует сердце: быть беде! Когда маленькая Бетсинда вошла к Спускунет, чтобы закрутить ей волосы в папильотки, та была в столь добром расположении духа, что, как ни странно, принялась ее хвалить. Ты мило причесала меня нынче, Бетсинда,— сказала она,— Я, помнится, обещала тебе что-нибудь подарить. Вот тебе пять ши... нет, вот тебе хорошенькое колечко, я его нашла... я его когда-то носила.— И она отдала Бет- синде найденное ею во дворе кольцо* Девушке оно пришлось как раз впору. Ну в точности то, что носила принцесса,— сказала она. Какой вздор! — ответила графиня.— Оно у меня сто лет. Подоткни-ка мне получше одеяло. А теперь, поскольку ночь очень холодная (за окном и впрямь валил снег), можешь пойти к милому Перекорилю и, как положено доброй служанке, согреть грелкой его постель. Потом можешь распороть мое зеленое шелковое платье, подновить к утру мой чепец, заштопать дыру на моем шелковом чулке и тогда уже идти спать, Бетсинда. Да смотри не забудь подать мне в пять утра чашку чая! Пожалуй, сударыня, надо бы согреть грелкой постели обоих принцев,— заметила Бетсинда. Но в ответ она только услышала: Хр-р... пуф-пуф! Рр-р... бр-р... паф! — Спускунет спала мертвым сном. Надо вам сказать, что опочивальня ее сиятельства на- %» ходилась рядом с королевской, а по соседству от родителей спала принцесса. И вот душечка Бетсинда пошла за углем на кухню и набила им королевскую грелку. Она и всегда-то была доброй, веселой, обходительной и пригожей девицей, а в тот вечер была в ней, должно быть, особая прелесть, ибо все женщины в людской принялись всячески бранить ее и шпынять. Ключница назвала ее спесивой нахалкой; старшая служанка спросила, как ей не стыдно ходить в бантах да локонах — срам, и только! А кухарка (во дворце держали и повара и кухарку) сказала своей помощнице, что никак она в толк не возьмет —- ну 122
чего в ней особого, в этой кукле! Зато мужчины, все до одного — кучер, лакей Джон, паж Побегуль и Мусью, камердинер понтийского принца,— как увидели ее, так вскочили с места и закричали: Лопни мои глаза! О, господи! О, небеса! О, ciel!1 Что за красотка эта Бетсинда! Руки прочь! Ваши дерзости неуместны, сброд вы этакий! — восклицает Бетсинда и уходит прочь со своей о грелкой Поднимаясь по лестнице, она слышала, как принцы г няют шары в бильярдной, и сперва согрела постель Пере кориля, а потом направилась в спальню гостя. Едва она покончила со своим делом, как в комнату вошел Обалду и при виде ее завопил: О! А! У! Ах, какая красо-о-у-тка! Ангел! Розанчик! Бутончик! Ну позволь мне быть твоим обал... душечкой!.. Убежим, убежим в пустыню! В жизни я не видел газели, чьи темно-синие очи так радовали бы мой взор. О богиня красоты, не отринь мое чистое сердце! Оно преданней того, что бьется в груди солдата! Будь моей подругой, повелительницей Понтии! Мой король-отец согласится на наш брак. А что до этой рыжеволосой Анжелики, так мне на нее теперь наплевать! Если час лихой придет, Жарче угля ревность жжет. Отойдите, ваше высочество, и, прошу вас, ложитесь спать!— говорила Бетсинда, не выпуская из рук грелки. Но Обалду не унимался. Нет, никогда! — кричал он.— До той поры, пока не стану мужем прелестной скромницы, что во дворце здесь служит! Глаза твои сражают наповал — понтийский принц к ногам твоим упал. И он продолжал в том же духе и был так нелеп и смешон, что Бетсинда, большая шутница, не удержалась и ткнула его грелкой, отчего он, разумеется, завопил уже со^ всем другим голосом: «О-о-о!!!» Он поднял такой шум, что его услыхал Перекориль и выскочил из соседней комнаты узнать, в чем дело. Едва оа 1 О, небо! (франц.} 123
увидел, что происходит, как в гневе кинулся на Обалду и с такой силой подбросил его ногой, что тот подлетел к потолку; он проделывал это до тех пор, пока у гостя не растрепались все кудри. Бедняжка Бетсинда не знала, плакать ей или смеяться. Гостю, наверно, приходилось туго, и все же на него нельзя было смотреть без смеха. Когда Перекориль перестал его подбрасывать и он отошел в угол, потирая бока, что, по- вашему, сделал его противник? Упал на колени перед служанкой, схватил ее за руку и стал просить ее не отвергать его чувств и немедля выйти за него замуж. Представляете, каково было Бетсинде, которая боготворила Перекориля с тех самых пор, как впервые малюткой увидала его в дворцовом саду! — О божественная Бетсинда! — говорит принц.— Как мог я пятнадцать лет жить с тобой бок о бок и не замечать твоей красоты! Ну какая женщина в Европе, в Азии, в Африке, в Америке и даже в Австралии, если б она была уже открыта, посмеет с тобой сравниться? Анжелика? Фи! Спускунет? Фу! Королева? Ха-ха! Ты моя королева, моя Анжелика, ведь ты и есть настоящий ангел. — Что вы, принц, я всего лишь бедная служанка,— отвечает девушка, но лицо ее сияет от счастья. — Разве не ты ходила за мной, когда я был болен и лежал всеми покинутый? — продолжает Перекориль.— Разве не эта нежная ручка оправляла мои подушки, приносила мне жареного цыпленка и желе? — Что правда, то правда, милый принц,— соглашается Бетсинда.— А еще, ваше высочество, коли уж на то пошло, я пришила вашему высочеству пуговицы на сорочке,— сообщает бесхитростная девушка. Не спастись от Купидона Даже тем, на ком корона. Когда бедный Обалду, до смерти влюбленный в служанку, услышал это признание и увидел, сколь недвусмысленные взгляды бросает она на Перекориля, он варыдал навзрыд, стал рвать на себе волосы и рвал их до тех пор, пока, точно паклей, не усыпал ими всю комнату. Бетсинда давно уже бросила грелку на пол, а когда увидела, что между принцами вот-вот * вспыхнет новая, еще более ожесточенная ссора, почла за лучшее убежать из комнаты. 124
— Ну чего ты ревешь, губошлеп несчастный, и дерешь на себе патлы там, в углу! Ты мне еще ответишь за то, что обидел Бетсинду. Да как ты смел стать на колени перед пафлагонской принцессой и целовать ей руку! — Никакая она не пафлагонская принцесса! — вопит Обалду.— Она будет понтийской принцессой! Ни на ком другом я не женюсь! — Ты жених моей кузины! — рычит Перекориль. — Опостылела мне твоя кузина,— заявляет Обалду. — Ты мне ответишь за эту обиду! — выкрикивает в бешенстве Перекориль. — Я тебя укокошу! — Я проткну тебя насквозь! — Перережу тебе глотку! — Вышибу тебе мозги! — Оторву башку! — Пришлю на заре секундантов! — Пристрелю тебя пополудни! — Мы еще встретимся! — кричит Перекориль и трясет кулаком перед носом Обалду; схватив грелку, он облобызал ее,— ведь она побывала в руках Бетсинды,— и кинулся вниз по лестнице. И что же предстало его глазам? На нижней площадке стоял король и говорил Бетсинде разные нежности. Его величество уверял, что услышал шум и почувствовал запах гари и вот вышел посмотреть, что случилось. — Верно, принцы курят табак, сэр,— говорит Бетсинда. — О, прелестная служаночка,— заводит король ту же песню,— выкинь из головы всех принцев! Обрати взор свой на почтенного самодержца, который некогда был недурен собою. — Ах, сэр, что скажет ее величество! — восклицает Бетсинда. — Ее величество!..— Король разражается смехом.— Да мы ее вздернем. Или я не властитель Пафлагонии? Разве нет у меня веревок, топоров, палачей и плах? Разве под стенами замка не бежит речка? Или у нас недостанет мешков, чтобы зашивать в них жен? Скажи мне только: «Я твоя»,— в мешок зашью супругу я,— тебя достойна роль сия! Когда Перекориль услышал эти злодейские речи, он за^ был о почтении к королю, поднял грелку и приплюснул ею дядюшку к полу, как оладью; затем юный принц со всех ног кинулся прочь, за ним с воплями добежала Бетсинда! 125, ,
и тут выскочили из своих спален принцесса, королева и Спускунет. Представляете себе, что с ними сталось, когда они увидели на полу самого Храбуса — мужа, отца и повелителя! Глава Х9 повествующая о том, как Храбус не па шутку разгневался Едва угли стали припекать, король очнулся и вскочил на ноги. — Позвать ко мне капитана гвардии! — завопил он, топая в ярости своей королевской ногой. О, злосчастное зрелище! Нос его величества был совсем на сторону — так угостил его Перекориль. От ярости король скрежетал зубами. Храбус злобою кипит. У графини хитрый вид! — Капитан,— сказал он и вынул из кармана шлафрока приказ о казни,— добрейший Атаккуй, схватите принца! Он сейчас в своей спальне на втором этаже. Две минуты назад он кощунственной рукой стукнул по священному ночному колпаку своего монарха и ударом грелки поверг меня на пол. Спешите же казнить злодея, иначе — вас не пожалею! — И он подобрал полы шлафрока и в со- путствии жены и дочери удалился в свои покои. Капитан Атаккуй был в отчаянии: он очень любил Пе- рекориля. — Бедный, бедный Перекориль! — сказал он, и слезы потекли по его мужественному лицу и закапали на усы.— О мой благородный повелитель, ужели эта рука должна повести тебя на плаху?! Критик знай хулит нас всех: Мышкам слезы — кошке смех. ~- Что за вздор, Атаккуй! — произнес рядом женский голос. То была Спускунет, которая, накинув пеньюар, тоже вышла на шум.— Король велел вам повесить принца. Ну и вешайте на здоровье! — Я что-то не пойму вас,— говорит ей Атаккуй: он не отличался большим умом. — Ах, простота! Он же не сказал, какого из двух,— поясняет Спускунет» 120
— И точно, не сказал,— отозвался капитан. — Так хватайте Обалду и казните! Услышав это, Атаккуй заплясал от радости. — Долг солдата — повиноваться! — сказал он.— А голова принца Обалду меня вполне устраивает; и, когда настало утро, он первым делом пошел арестовывать принца. Он постучал к нему в дверь. — Кто там? — спрашивает Обалду.— А, капитан Атаккуй! Пожалуйста, входите, милейший. Рад вас видеть. Я вас ждал. — Неужели? — удивляется капитан. — В этом деле меня будет представлять мой лорд-камергер Фокус-Покус,— сообщает ему принц. — Прошу прощения, ваше высочество, только уж тут вас никто не заменит, поэтому незачем зря будить барона. Казалось, и тут принц Обалду ни капельки не встревожился. — Вы, разумеется, явились по делу принца Перекори- ля, капитан,— замечает он. — Так точно,— ответствует Атаккуй,— по делу нашего принца. — И что же выбрали — пистолеты или шпаги, капитан? — осведомляется Обалду.— Я прекрасно владею и тем и другим и достойно встречу Перекориля, или я не наследник Понтии Обалду! — Вы заблуждаетесь, ваше высочество,—- говорит капитан.— У нас для этого пользуются топором. — Ах, вот как? То-то будет жаркая схватка! — восклицает принц.— Позвать сюда нашего лорд-камергера: он будет моим секундантом; и я льщу себя надеждой, что не пройдет и десяти минут, как голова юного Перекориля расстанется с его дерзким телом. Я жажду его крови! Крови!..—вскричал он, уподобившись дикарю-людоеду. Бедный гость наш, сколько бед! И ловка же Спускунет! — Прошу прощения, сэр, но согласно этому приказу я должен арестовать вас и передать... э... э... в руки палача. — Ты что, рехнулся, приятель?! Остановитесь, говорю вам!.. А! О!..— только и успел выкрикнуть несчастный цринц, ибо гвардейцы Атаккуя схватили его, завязали ему рот носовым платком и потащили на место казни» 1271
Как раз в это время король беседовал с Разворолем и, увидев, что стража кого-то ведет, захватил понюшку табака и сказал: — С Перекорилем покончено. Идемте завтракать. Капитан гвардии передал пленника шерифу вместе со смертным приговором, гласившим: «Препровожденного — обезглавить. Храбус XXIV». — Это ошибка! — вопит Обалду, который, очевидно, все никак не поймет, что с ним происходит. — Да чего уж там,— говорит шериф.— Эй, Джек Кетч, берись-ка за дело! И бедного Обалду поволокли на эшафот, где у плахи стоял палач с огромным топором в руках — он был всегда наготове. А теперь нам пора возвратиться к Перекорилю и Бет- синде. \ . Глава Х19 как Спускунет разлучила Бетсинду и Перекориля Спускунет, которая была свидетельницей королевских злоключений и знала, что принцу грозит беда, поднялась ни свет ни заря и стала думать о спасении своего милого суженого, как эта глупая старуха теперь называла его. Она нашла Перекориля в саду; он бродил по дорожкам, сочиняя стихи в честь Бетсинды (правда, дальше «пень» и «весь день» дело не шло), и совсем позабыл про вчерашнее — знал только, что краше Бетсинды никого нет на свете. — Ну, милый Перекориль,— говорит Спускунет. — Ну, милая Спусси,— говорит принц, только сегодня уже в шутку. — Я все ломаю себе голову, дорогой, как тебе выпутаться из беды. Придется тебе на время бежать в чужие края. — Про какую беду, про какое бегство вы толкуете?! Никуда я не поеду без своей ненаглядной, ваше сиятельство,— возражает Перекориль. — Она отправится с тобой, милый принц,— говорит Спускунет еще вкрадчивей.—Но сперва мы должны взять драгоценности наших августейших родителей и нынешних короля с королевой. Вот тебе ключ, дружочек; это все по праву твое, понимаешь, ведь ты законный монарх Пафла- гонии, а твоя будущая жена — ее законная владычица. 128
Собралася Спусси замуж, «Принца,— молвит,— не отдам уж!» — Быть ли ей королевой? — сомневается юноша. — Быть! Забрав драгоценности, иди в спальню Разво- роля; там у него под кроватью ты найдешь мешки, а в них — деньги: двести семнадцать миллионов девятьсот восемьдесят семь тысяч четыреста тридцать девять фунтов тринадцать шиллингов и шесть с половиной пенсов, и все это — твое, он украл эти деньги у твоего венценосного родителя в час его смерти. И тогда мы сбежим. — Кто это «мы»? — переспрашивает Перекориль. — Ты и твоя нареченная — твоя возлюбленная Спусси! — сообщает графиня, бросая на него томный взгляд. — Как, ты — моя невеста?! — изумляется Перекориль.— Да ведь ты — старая карга! — Ах, негодяй! — визжит графиня.— Ведь ты же дал письменное обязательство жениться на мне! — Прочь от меня, старая гусыня! Я люблю Бетсинду и никого больше! — И он кинулся от нее со всех ног —- такой страх его обуял. — Ха-ха-ха!! — знай заливается графиня.— Обещанного не воротишь,— на то в Пафлагонии и законы! А что до этой супостатки, бесовки, гарпии, ведьмы, гордячки, ехидны, змеи подколодной Бетсинды, так принц-милашеч- ка не скоро ее сыщет. Он все глаза проглядит, прежде чем найдет ее, будь я не я. Ведь ему невдомек, что его Бет- синда... Так что же Бетсинда?.. А вот послушайте. Бедняжка встала в то зимнее утро в пять часов, чтобы подать чай своей привередливой госпоже, однако та на сей раз встретила ее не улыбкой, а бранью. С полдюжины оплеух отвесила Спускунет служанке, пока одевалась; но бедная малютка так привыкла к подобному обращению, что ничего худого не заподозрила. — А теперь, когда государыня дважды позвонит в колокольчик, ступай побыстрее к ней! — говорит графиня. Коли женщина озлится, То лютует, как тигрица. И вот, когда в покоях королевы дважды прозвонил колокольчик, Бетсинда явилась к ее величеству и присела перед ней в милом реверансе. Все три ее госпожи были 5 у. Теккерей* т. 12 129
уже здесь: королева, принцесса и графиня Спускунет. Едва они ее увидели, как начали: — Мерзавка! — кричит королева. — Змея! — подхватывает принцесса. — Тварь! — выкрикивает Спускунет. — С глаз моих долой! — вопит королева. — Убирайся прочь! — кричит принцесса. — Вон отсюда! — заключает Спускунет. Ах, сколько бед обрушилось в то утро на голову Бет- синды, и все из-за прошлой ночи, когда она пришла с этой злосчастной грелкой! Король предложил ей руку и сердце, и, конечно, его августейшая супруга воспылала к ней ревностью; в нее влюбился Обалду, и, конечно, Анжелика пришла в ярость; ее полюбил Перекориль, и Спускунет готова была ее растерзать! •— Отдай I что чепец, я платье, | тебе нижнюю юбку, И они стали рвать — Как ты посмела заманивать в свои сети i! кричали все три в один голос. подарила с бедняжки одежду. короля! принца Обалду! принца Перекориля! кричали королева, принцесса, графиня. — Отдайте ей рубище, в котором она пришла к нам, и вытолкайте ее взашей! — кричит королева. — Нет, не уйдет она в туфлях, которые я великодушно дала ей поносить! — вторит принцесса. Что правда, то правда: туфли ее высочества были непомерно велики Бетсинде. — Иди, чего стоишь, мерзкая девчонка! — И разъяренная Спускунет схватила кочергу своей государыни и погнала Бетсинду к себе в спальню. Графиня подошла к стеклянному ларцу, в котором все эти годы хранила ветхую накидку и башмачок Бетсинды, и сказала: ¦— Забирай свое тряпье, прощелыжка! Сними все, что ты получила от честных людей, и вон со двора! — И она порвала с бедняжки почти всю ее одежду и велела ей убираться. Бетсинда набросила на плечи накидку, на которой еще 130
виднелась полустертая вышивка ПРИН... РОЗАЛ... а дальше была огромная дыра. Вся ее обувь теперь состояла из одного крохотного детского башмачка; она только и могла, что повесить его на шею; благо уцелел один шнурок. — Дайте мне, пожалуйста, хоть какие-нибудь туфли, сударыня, ведь на дворе снег! — взмолилась девушка. — Ничего ты не получишь, негодная! — ответила Спу- скунет и погнала ее кочергой вон из комнаты прямо на холодную лестницу, оттуда — в нетопленную прихожую и вытолкала за дверь на мороз. Даже дверной молоток и тот заплакал от жалости к бедняжке! Но добрая фея устроила так, что мягкий снег грел ножки маленькой Бетсинды, и она поплотнее закуталась в обрывки своей мантии и ушла. Гость взошел на эшафот, А король все ест и пьет, — А теперь можно подумать о завтраке,— говорит королева, большая любительница поесть. — Какое платье мне надеть, маменька, розовое или салатное? — спрашивает Анжелика.— Какое, по-вашему, больше понравится нашему милому гостю? — Сударыня королева! — кричит из своей гардеробной король.— Прикажите подать на завтрак сосиски! Не забудьте, что у нас гостит принц Обалду! И все стали готовиться к завтраку. Пробило девять, и семья собралась в столовой, только принц Обалду пока что отсутствовал. Чайник напевал свою песенку; булочки дымились (целая гора булочек!); яйца были сварены; еще на столе стояла банка с малиновым вареньем и кофе, а на маленьком столике — язык и аппетитнейшего вида цыпленок. Повар Акулинер внес в столовую сосиски. Как они благоухали! — А где же Обалду? — осведомился король.—Джон, где его высочество? Джон отвечал, что он носил их великородию воду для бритья, платье и всякое там прочее, только в комнате их не было: видно, вышли пройтись. — Это натощак-то да по снегу?! Вздор! — возмущается король, втыкая вилку в сосиску.— Скушайте одну, дорогая. А ты не хочешь колбаски, Анжелика? Принцесса взяла одну колбаску — она была до них большая охотница, и в эту минуту в комнату вошел Разво- 5* 131
роль, а с ним капитан Атаккуй; у обоих был ужасно встревоженный вид. — Ваше величество!..— возглашает Развороль.— Боюсь, что... — Доложишь после завтрака, Вори,— прерывает его король.— На тощий живот дела не идут. Еще сахарку, сударыня королева! — Боюсь, что после завтрака будет поздно, ваше величество,— настаивает Развороль.— Его... его... в половине десятого казнят. — Да перестаньте вы говорить про казнь, бездушное животное, вы портите мне аппетит! — восклицает принцесса.— Подай мне горчицы, Джон. А кого это казнят? — Казнят принца, ваше величество,— шепчет королю Развороль. — Сказано тебе: о делах после завтрака! — произносит Храбус, став мрачнее тучи. — Но ведь нам тогда уж никак не избежать войны, ваше величество,— настаивает министр.— Его отец, венценосный Заграбастал... — Какой еще Заграбастал?! — удивляется король.— Когда это отцом Перекориля был Заграбастал? Его отцом был мой брат, царственный Сейвио. — Но ведь казнят принца Обалду, ваше величество, а совсем не Перекориля,— продолжает первый министр. — Вы велели казнить принца, я и взял этого... балду,— доложил Атаккуй.— Мог ли я подумать, что ваше величество хочет погубить собственного племянника. Вместо ответа король запустил в голову Атаккуя тарелкой с сосисками. — Ай-ай-ай! — завизжала принцесса и без чувств рухнула на пол. — Полейте на ее высочество из чайника,— приказал король; и действительно, кипяток скоро привел Анжелику в сознание. Его величество посмотрел на часы, сверил их с теми, что стояли в гостиной, а также с церковными, что на площади, перед окнами; затем подкрутил завод и вторично на них взглянул. — Весь вопрос в том,— сказал он,— спешат мои часы или отстают. Если отстают, мы можем продолжать завтракать. А если спешат, тогда есть еще надежда спасти принца Обалду. Вот ведь история! Право, Атаккуй, меня так и подмывает казнить и тебя заодно. 132
— Я только выполнял свой долг, ваше величество. Солдат знает одно: приказ. Не ждал я, что в награду за сорок семь лет верной службы государь вздумает казнить меня, как какого-нибудь разбойника! — Да пропади вы все пропадом!.. Вам что, невдомек, что, пока вы тут препираетесь, палач казнит моего Обал- ду! — завопила принцесса. — А девочка, ей-богу, права, как всегда. И до чего же я забывчив!..— говорит король, опять взглядывая на часы.— Ага! Слышите, бьют в барабаны! Вот ведь история! — Вы осел, папенька! Пишите скорее приказ о помиловании, и я побегу с ним туда! — кричит принцесса, и она достала бумагу, перо и чернила и положила все это перед королем. — Очков нет! Что за оказия! — воскликнул монарх.— Поднимись ко мне в спальню, Анжелика, и поищи под подушкой, только под моей — не под маминой. Там лежат ключи. Ты принеси их... Да погоди!.. Ну что за торопыги эти девчонки! Анжелики уже не было в комнате, и пока его величество доедал булочку, она единым духом взлетела по лестнице, схватила ключи и вернулась назад. — А теперь, душенька,— говорит ее родитель,— ступай-ка опять наверх и достань очки из моей конторки. Если бы ты меня дослушала... Тьфу, ты! Опять убежала. Анжелика! ВЕРНИСЬ! Когда король повысил голос, она поняла, что надо послушаться, и вернулась. — Сколько раз я тебе говорил, милочка, чтобы ты, выходя из комнаты, затворяла за собой дверь. Вот так, молодец! Теперь иди. Наконец конторка была отперта, очки принесены, король очинил перо, подписал приказ о помиловании, и Анжелика схватила его и метнулась к двери. — Лучше бы ты осталась и докушала булочки, детка. Что толку бежать? Все равно не поспеешь. Передайте-ка мне, пожалуйста, малиновое варенье,— говорил монарх.— Вот: бом, бом! Бьет половину. Так я и знал. Спасся принц от палача, От секиры, от меча. Тем временем Анжелика бежала, бежала, бежала и бежала. Она бежала вверх по Фор-стрит и вниз по Хай- стрит, через рыночную площадь, вниз налево и через мост, 133
попала в тупик и кинулась обратно, в обход замка, оставила справа мелочную лавку, что напротив фонарного столба, обогнула площадь и наконец очутилась у Лобного места, где, к великому ее ужасу, Обалду уже положил голову на плаху! Палач занес топор, но в этот миг появилась задыхающаяся от бега принцесса и возвестила о помиловании. — Жизнь! — закричала принцесса. — Жизнь! — завопили все кругом. С легкостью фонарщика она взлетела по лесенке на эшафот, бросилась без стеснения на шею Обалду и воскликнула: — О мой принц! Мой суженый! Моя любовь! Мой Обалду! Твоя Анжелика поспела вовремя и спасла твою бесценную жизнь, мой цветочек,— не дала тебе истечь кровью! Если бы с тобой случилась беда, Анжелика тоже ушла бы из этого мира и приняла смерть, как избавление от разлуки. — Ну, кому что нравится,— промолвил Обалду; у него был такой несчастный и растерянный вид, что принцесса с нежной заботливостью спросила о причине его беспокойства. — Видишь ли, Анжелика,— отвечал он,— я здесь сутки, и такая тут у вас кутерьма да свистопляска — все бранятся, дерутся, рубят головы, светопреставление, да и только,— вот и потянуло меня домой, в Понтию. — Сперва женись на мне, мой дружочек. Впрочем, когда ты со мной, я и здесь точно в Понтии, мой отважный прекрасный Обалду! — Что ж, пожалуй, нам надо пожениться,— говорит Обалду.— Послушайте, святой отец, раз уж вы все равно пришли, так, может, вместо того чтобы читать отходную, вы нас обвенчаете? Чему быть, того не миновать. Это доставит удовольствие Анжелике, а чтоб дальше была тишь да гладь, вернемся-ка и докончим наш завтрак. Дожидаясь смерти, Обалду не выпускал изо рта розы. То была волшебная роза, и матушка велела ему никогда с нею не расставаться. Вот он и держал ее в зубах, даже положивши голову на плаху, и все не переставал надеяться, что вдруг откуда-нибудь придет счастливое избавление. Но когда он заговорил с Анжеликой, то забыл про цветок и, конечно, обронил его. Чувствительная принцесса мгновенно нагнулась и схватила его. 134
Обалду теперь женат, Так вернемся же назад. — Что за душистая роза! — вскричала она.— Эта роза расцвела в устах моего Обалду, и теперь я с ней не расстанусь! — И она спрятала ее на груди. Не мог же принц забрать у нее назад свою розу. И они отправились завтракать; а пока они шли, Анжелика казалась ему все краше и краше. Он горел желанием назвать ее своей женой, но теперь, как ни странно, Анжелика была совершенно равнодушна к нему. Он стоял на коленях, целовал ее руку, просил и умолял, плакал от любви, а она все твердила, что со свадьбой, право же, некуда спешить. Он больше не казался ей красивым, ну ни капельки, даже наоборот; и умным тоже — дурак, да и только; и воспитан не так хорошо, как ее кузен, да чего там — просто мужлан!.. Но уж лучше я прикушу язык, ибо тут король Храбус завопил страшным голосом: — Вздор!.. Хватит с нас этой канители! Зовите архиепископа, и пусть он их тут же обвенчает! Они поженились и, надо надеяться, будут счастливы. Глава XII, о том, что было дальше с Бетсипдой А Бетсинда все шла и шла; миновала городские ворота и двинулась по столбовой дороге, что вела в Понтию, в ту же сторону, куда держал путь Перекориль. — Ах!..—вырвалось у нее, когда мимо проехал дилижанс и она услышала милые звуки рожка.— Если б мне ехать в этой карете! — Но звеневшие бубенцами лошади тут же умчали дилижанс. Девушка и ведать не ведала, кто сидел в этой карете, а между тем как раз о нем, без сомнения, она думала днем и ночью. Тут ее догнала ехавшая с рынка пустая повозка; возница был парень добрый и, увидев, что по дороге устало бредет босоногая красотка, радушно предложил подвезти ее. Он сказал, что живет на опушке леса, где старик его лесником, и что если ей в ту же сторону, он ее подвезет. Маленькой Бетсинде было все равно, в какую сторону ехать, и она с благодарностью согласилась. Парень накрыл ей ноги холстиной, дал хлеба с салом и разговаривал с ней участливо. Но она оставалась печаль- 435
ной и никак не могла согреться. Так они ехали и ехали; уже завечерело, черные ветви сосен отяжелели от снега, и тут наконец им приветно засветили окна сторожки; и вот они подкатили к крыльцу и вошли. Лесник был стар, и у него была куча детей,— они как раз ужинали горячим молоком с накрошенным хлебом, когда приехал их старший брат. Малыши пустились скакать и хлопать в ладоши: брат привез им из города игрушки (они ведь были послушные дети). А когда они увидели хорошенькую незнакомку, они подбежали к ней, усадили ее у очага, растерли ее усталые ноги и угостили ее молоком с хлебом. В лес Бетсинда забрела, Друга старого нашла. — Поглядите, отец, на эту бедняжку,— говорили они леснику.— Какие у нее холодные ножки! И белые, как молоко! А накидка-то какая чудная, поглядите, в точности, как тот бархатный лоскут, что висит у нас в шкафу: помните, вы нашли его в лесу в тот день, когда король Заграбастал убил маленьких львят. Ой, глядите, а на шее у нее — синий бархатный башмачок, совсем такой, как вы подобрали в лесу,— вы ведь столько раз нам его показывали. — Что вы там болтаете про башмачки и накидку? — удивился старый лесник. Тут Бетсинда рассказала, что ее малюткой бросили в городе в этой накидке и одном башмачке. Что люди, которые потом взяли ее к себе, беспричинно, как она надеется, прогневались на нее. Они выгнали ее из дому в старой одежде, вот так она и очутилась здесь. Кажется, она когда-то жила в лесу, в львиной пещере, впрочем, может быть, это ей только приснилось: уж очень все это чудно и диковинно; а еще до того она жила в красивом-прекра- сивом доме, ничуть не хуже королевского дворца в столице. Когда лесник все это услышал, он прямо рот разинул от изумления. Он открыл шкаф и вынул из чулка пяти- шиллинговую монету с портретом покойного Кавальфора; старик клялся, что девушка — точная его копия. Потом он достал башмачок и старый бархатный лоскут и сравнил их с вещами Бетсинды. Внутри ее башмачка стояло «Хоп- кинс, поставщик двора»; та же надпись была и на втором башмачке. На плаще пришелицы с изнанки было вышито: «Прин... Розаль...»; на лоскуте виднелось; «цесса... ба... 136
Артикул 246». Так что, приложивши куски друг к другу, можно было прочесть: «ПРИНЦЕССА РОЗАЛЬБА АРТИКУЛ 246». Увидав все это, добрый старик упал на колени и воскликнул: —. О принцесса! О моя милостивая госпожа! Законная владычица Понтии... Приветствую тебя и присягаю тебе на верность! — В знак этого он трижды потерся об пол своим почтенным носом и поставил ее ножку себе на голову, — О мой добрый лесник,— сказала она,— видно, ты был сановником при дворе моего родителя! Дело в том, что в бытность свою жалкой изгнанницей Бетсиндой, законная повелительница Понтии Розальба прочла много книг о. придворных обычаях разных стран и народов. — Ах, моя милостивая госпожа, так ведь я же бедный лорд Шпинат, который вот уже пятнадцать лет, как живет здесь простым лесником. С той поры, как тиран Заграбастал (чтоб ему околеть, архиплуту!) лишил меня должности первого камергера. Все, кто смелы и честны. За Розалъбу встать должны! — Вас — Главного хранителя королевской зубочистки и Попечителя высочайшей табакерки,— как же, я знаю! Эти посты вы занимали при моем августейшем батюшке. Возвращаю вам их, лорд Шпинат! Еще жалую вам Орден Тыквы второй степени,— (первой награждали только царственных особ).— Встаньте же, маркиз де Шпинат! — И королева за неимением меча с неописуемой величавостью взмахнула оловянной ложкой (той самой, которой ела молоко с хлебом) над лысиной старого придворного, из чьих глаз уже натекло целое озерцо слез и чьи милые дети пошли в тот день спать маркизами: теперь они звались Бартоломео, Убальдо, Катарина и Октавия де Шпинат. Королева проявила цросто удивительное знание национальной истории и отечественного дворянства. — Семейство де Спаржи, наверное, за нас,—рассуждала она.— Их всегда привечали при отцовском дворе. А вот Артишоки, те всегда поворачиваются к восходящему солнцу! Весь род Кислокапустиц, конечно, нам предан: король Кавальфор очень их жаловал. 137
Так Розальба перебрала все дворянство и знать Пон- тии,— вот сколь полезными оказались сведения, приобретенные ею в изгнании! Старый маркиз де Шпинат объявил, что готов за них всех поручиться: страна изнывает под властью Заграбастала и жаждет возвращения законной династии; и хотя был уже поздний час, маркиз послал своих детей, знавших в лесу все тропинки, позвать кое-кого из дворян; когда же в дом воротился его старший сын,— он чистил лошадь и задавал ей корм,— маркиз велел ему натянуть сапоги, сесть в седло и скакать туда-то и туда-то, к тем-то и тем-то. Когда юноша узнал, кого он привез в своей повозке, он тоже упал на колени, поставил себе на голову ножку ее величества и тоже оросил пол слезами. Он влюбился в нее без памяти, как всякий, кто теперь ее видел,— например, юные лорды Бартоломео и Убальдо, которые то и дело из ревности принимались лупить друг друга по макушке; а также все понтийские пэры, что сохранили верность Ка- вальфорам и по сигналу маркиза де Шпинат уже начали стекаться с запада и с востока. Это были все больше такие старички, что ее величеству не пришло в голову заподозрить их в глупой страсти, и она и ведать не ведала, как жестоко их ранит ее красота, пока один слепой лорд, тоже ей преданный, не открыл ей всей правды; с той поры она носила на лице вуаль, чтобы ненароком не вскружить кому-нибудь голову. Она тайно разъезжала по замкам своих приверженцев, а те, в свою очередь, навещали друг друга, сходились на сходки, сочиняли воззвания и протесты, делили между собой лучшие должности в государстве и решали, кого из противников надо будет казнить, когда королева возвратит себе отцовский престол. Так что примерно через год они были готовы двинуться на врага. У людей такой уж нрав: С кем победа — тот и прав. Сказать по правде, партия Верных состояла почти из одних стариков и инвалидов; они разгуливали по стране, размахивая флагами и ржавыми мечами и выкрикивали: «Боже, храни королеву!»; и, поскольку Заграбастал был в то время в каком-то набеге, им сначала никто не мешал. Народ, конечно, восторженно приветствовал королеву при встрече, однако в иное время был куда хладнокровней, ибо многие еще помнили, что налогов при Кавальфоре брали ничуть ые меньше, чем сейчас. 138
Глава XIII9 в которой королева Розальба попадает в замок графа Окаяна Удалого Ее величество королева Розальба щедро раздавала своим приверженцам титулы маркизов, графов, баронов и награждала их Орденом Тыквы — больше-то ей давать было нечего. Они составили ее придворный круг, нарядили ее в платье из бумажного бархата, на голову ей надели корону из золотой бумаги, а сами все спорили о должностях в государстве, о чинах, титулах и правах, ну так спорили — прямо страх! Еще и месяца не прошло, а бедная королева была уже по горло сыта своей властью и порою, быть может, сожалела даже, что она больше не служанка. Впрочем, как говорится, положение обязывает, и королеве пришлось исполнять свой долг. Вам уже известно, как случилось, что войска узурпатора не выступили против армии Верных. Двигалась эта армия с быстротой, доступной ее подагрическим командирам, и на каждого солдата в ней приходилось по два офицера. Так наконец она достигла земель одного могущественного феодала, который пока еще не примкнул к королеве, но Верные надеялись на него, так как он всегда был не в ладах с Заграбасталом. Именитый Окаян Был ужасный грубиян! Когда они подошли к воротам его парка, он послал сказать, что просит ее величество быть его гостьей. Он был очень силен в ратном деле, звали его граф Окаян, и шлем у него был до того тяжелый, что его носили за ним два крепких арапчонка. Он преклонил колена перед королевой и сказал: — Сударыня и госпожа! У понтийской знати в обычае выказывать все знаки почтения коронованным особам, кто бы они ни были. В лучах вашей славы и мы ярче светим. А посему Окаян Удалой преклоняет колена перед первой дамой в государстве. На это Розальба ответила: — Вы бесконечно добры, граф Окаян Удалой.— Но в сердце ее закрался страх: так хмуро глядел на нее этот коленопреклоненный человек с торчащими усами. — Первый князь империи, сударыня, приветствует свою повелительницу,— продолжал он.— Мой род, право, 139
не хуже вашего. Я свободен, сударыня, я предлагаю вам руку, и сердце, и мой рыцарский меч! Три мои жены спят под сводами фамильного склепа. Последняя угасла лишь год назад, и душа моя жаждет новой подруги! Удостойте меня согласием, и я клятвенно обещаю вам принести на свадебный пир голову короля Заграбастала, глаза и нос его сына принца Обалду, уши и правую руку узурпатора Пафлагонии; и тогда обеими этими странами будете править вы, то есть МЫ! Соглашайтесь! Окаян не привык слышать «нет». Да я и не жду подобного ответа: последствия его были бы страшны! Ужасающие убийства, разорение всей страны, беспощадная тирания, невиданные пытки, бедствия, подати для всего населения — вот что может породить гнев Окаяна! Но я читаю согласие в ясных очах моей королевы, их блеск наполняет мою душу восторгом! — О, сэр!..— пролепетала Розальба, в страхе вырывая у него свою руку.— Вы очень добры, ваше сиятельство, но сердце мое, к сожалению, уже отдано юноше по имени принц... Перекориль, и только ему буду я женой. Столько бедствий — страх берет! Кто бедняжечку спасет? Тут Окаян впал в неописуемую ярость. Он вскочил на ноги, заскрежетал зубами, так что из уст его вырвалось пламя, а вместе с ним поток столь громких, сильных и недостойных выражений, что я не решаюсь их повторить. — Р-р-р-раз так!.. Сто чертей! Окаян Удалой услыхал «нет»! О, месть моя будет беспримерна! Вы первая зальетесь слезами, сударыня! — И, как мячики подкидывая ногами арапчат, он ринулся вон, а впереди него летели усы. Тайный совет ее величества пришел в ужас, и, как позже выяснилось, не зря, когда увидел, что из дому выскочил разъяренный Окаян, подбрасывая ногами бедных арапчат. Упавшие духом бунтари двинулись прочь от ворот парка, но спустя полчаса этот предерзкий беззакон- ник с кучкой своих приспешников настиг их и принялся крушить направо и налево,— их били, колотили, дубасили, громили, наконец самою королеву взяли в полон, остальных же ее Верных отогнали бог весть куда. Бедняжка Розальба! Ее победитель Окаян даже не пожелал взглянуть на нее. 140
— Пригоните фургон,— приказал он конюхам,-- засадите в него эту чертовку и свезите его величеству королю Заграбасталу, да смотрите поклонитесь ему от меня. Вместе с прекрасной пленницей Окаян послал Заграбасталу письмо, полное раболепных клятв и притворной лести, из которого тому надлежало понять, что этот подлый обманщик денно и нощно молит бога о здравии монарха и всей его августейшей семьи. Дальше Окаян обещал верой и правдой послужить трону и просил всегда помнить, что он — его надежный и преданный защитник. Но король Заграбастал был стреляный воробей, такого на мякине не проведешь, и мы еще услышим, как этот деспот обошелся со своим строптивым вассалом. Где же слыхано, чтобы такие пройдохи хоть сколько-нибудь доверяли друг другу! Вот еще жених сыскался! Где наш принц? Куда девался? А нашу бедную королеву, как Марджори Доу, бросили на солому в темном фургоне и повезли в дальний путь — до самого замка короля Заграбастала, который вернулся уже восвояси, разбив всех своих недругов,— большинство из них поубивал, а иных, побогаче, захватил в плен, надеясь пыткой вырвать у них признание, где спрятаны их деньги. Их вопли и стенания доносились до темницы, в которую заточили Розальбу. О, это была ужасная темница: она кишела мышами, простыми и летучими, жабами, крысами, лягушками, клопами, блохами, москитами, змеями и прочими мерзкими тварями. В ней царил полный мрак, иначе тюремщики увидели бы Розальбу и влюбились в нее, что, кстати, и случилось с совой, жившей под кровлей башни, и еще с кошкой,— ведь кошки, как известно, видят в темноте,— эта глаз не сводила с Розальбы и не шла к своей хозяйке, жене тюремного надзирателя. Обитавшие в темнице жабы приползли и целовали ножки Ро^ зальбы, а гадюки обвились вокруг ее шеи и рук и вовсе не думали ее жалить, так прелестна была бедняжка даже в несчастье. Наконец, по прошествии многих часов, дверь темницы отворилась, и вошел гроза своих подданных — король Заграбастал. Но что он сказал и как поступил, вы узнаете позже, а сейчас нам пора вернуться к принцу Перекорилю. 141
Глава XIV9 о том, что было с Перекорилем Мысль о женитьбе на старой карге Спускунет до того ужаснула Перекориля, что он бросился к себе в комнату, уложил сундучок, вызвал двух носильщиков и в мгновение ока был на почтовой станции. Его счастье, что он не мешкал со сборами, вмиг уложил вещи и уехал с первой каретой; ибо, как только обнаружилось, что Обалду схватили по ошибке, этот аспид Развороль послал к Перекорилю двух полицейских, которым было велено отвести его в Ньюгетскую тюрьму и еще до полудня обезглавить. Через час с небольшим карета покинула земли Пафлагонии, а те, кого послали вдогон, наверно, не слишком спешили,— в стране многие сочувствовали принцу, сыну прежнего монарха: ведь тот, при всех своих слабостях, был куда лучше брата, нынешнего короля Пафлагонии — человека ленивого, деспотичного, вздорного, нерадивого и алчного. Храбус сейчас был весь поглощен торжествами, балами, маскарадами, охотами и другими забавами, которые полагал нужным устраивать в честь свадьбы своей дочери с принцем Обалду, и, будем надеяться, не очень жалел в душе, что племянник его избег казни. Принцу — кто того не знает — Быть учтивым подобает. Погода стояла холодная, землю покрыл снег, и наш беглец, звавшийся теперь попросту мистер Кориль, был рад-радешенек, что покойно сидит в почтовой карете между кондуктором и еще одним пассажиром. На первой же станции, где они остановились сменить лошадей, к дилижансу подошла неказистая простолюдинка с кошелкой на руке и спросила, не найдется ли ей местечка. Внутри все было занято, и женщине сказали, что, если ей к спеху, пусть едет наверху, а пассажир, сидевший рядом с Перекорилем (видимо, изрядный наглец), высунулся из окошка и прокричал ей: — Самая погодка прокатиться на империале! С ветерком, голубушка! Бедная женщина сильно кашляла, и Перекориль ее пожалел. 142
— Я уступлю ей свое место,— сказал он.— Не ехать >ке ей на холоде при таком кашле. На что сидевший с ним рядом грубиян заметил: — А ты и рад ее пригреть! Только больно ты ей нужен, шляпа! В ответ на это Перекориль схватил грубияна за нос, дал ему оплеуху и наградил фонарем — пусть в другой раз попробует назвать его шляпой! Потом он весело вскочил на империал и уютно устроился в сене. Грубиян сошел на следующей остановке, и тогда Перекориль опять занял свое место внутри и вступил в разговор с соседкой. Она оказалась приятной, осведомленной и начитанной собеседницей. Они ехали вместе весь день, и она угощала нашего путника всякой всячиной, припасенной в кошелке,— не кошелка, а прямо целая кладовая! Захотел он нить — и на сяет появилась бутылка в полкварты Бассова легкого пива и серебряная кружечка. Проголодался — она достала холодную курицу, несколько ломтиков ветчины, хлеба, соли й кусок холодного пудинга с изюмом — прямо пальчики оближешь,— а потом дала ему запить все это стаканчиком бренди. Пока они ехали вместе, странная простолюдинка беседовала с Перекорилем о том, о сем, и бедный принц выказал при этом столько же невежества, сколько она — познаний. Покраснев до корней волос, он признался соседке, что совсем не учен, на что та ответила: — Милый мой Пере... Добрейший мой мистер Кориль, вы еще молоды, у вас вся жизнь впереди. Вам только учиться да учиться! Как знать, быть может, настанет день, когда вам понадобится вся эта премудрость. Скажем, когда вас призовут обратно,— ведь бывало же такое с другими. — Помилуй бог, да разве вы меня зн« ете, сударыня?! — восклицает принц. — Я много чего знаю,— говорит она.— Я была кой у кого на крестинах, и однажды меня выставили за дверь. Я знавала людей, испорченных удачей, и таких, кто, надеюсь, стал лучше в беде. Вот вам мой совет: поселитесь в том городе, где карета остановится на ночь. Живите там, учитесь и не забывайте старого друга, к которому были добры. — Кто же этот мой друг? — спрашивает Перекориль. — Если вам будет в чем нужда,— продолжает его со- 143
беседница,—¦ загляните в эту сумку — я дарю ее вам тт- и будьте благодарны... — Но кому же, кому, сударыня? — настаивает принц. — Черной Палочке,— ответила его спутница и вылетела в окно. Перекориль спросил кондуктора, не знает ли он, куда девалась та дама. — Это вы про кого? — удивился тот.— Вроде только и была здесь одна старушка, да она сошла на прошлой остановке. Чудо-сумка! Вот житье! Где бы только взять ее? И Перекориль решил, что все это ему приснилось. Однако на коленях у него лежала кошелка — подарок Черной Палочки; и вот, когда они прибыли в город, он прихватил ее с собой и двинулся в гостиницу. Принца поместили в какой-то жалкой каморке, но, проснувшись поутру, он сперва подумал, что все еще дома, во дворце, и принялся кричать: — Джон, Чарльз, Томас! Мой шоколад, шлафрок, шлепанцы!.. Но никто не явился. Колокольчика не было, и вот он вышел на площадку и стал звать слугу. Снизу поднялась хозяйка, — Чего это вы орете на весь дом, молодой человек? — спрашивает она. — Ни теплой воды, ни слуг, даже обувь не чищена!.. — Ха-ха-ха! А ты возьми да почисть,— говорит хозяйка.— Уж больно ваш брат студент нос дерет. Но до такого бесстыдства еще никто не доходил! — Я немедленно покину ваш дом! — заявляет принц. — Скатертью дорожка, молодой человек! Плати по счету и убирайся. У нас тут благородные селятся, не тебе чета! — Вам бы медвежатник держать,— сказал Перекориль,— а рместо вывески портрет свой повесить! Хозяйка «медвежатника» с рычанием удалилась. Перекориль вернулся к себе в комнату, и первое, что он увидел, была волшебная сумка, и ему показалось, что, когда он вошел, она чуточку подпрыгнула на столе. «Может, там сыщется что-нибудь на завтрак,— подумал Перекориль.— Денег-то у меня кот наплакал». 'Он раскрыл кошелку, и знаете, что там было? Щетка 144
для обуви и банка ваксы Уоррена, на которой стояли такие стишки: Чисти обувь, бедняк, не тужи И обратно меня положи. Перекориль рассмеялся, вычистил башмаки и убрал на место банку и щетку. Когда он оделся, сумка опять подпрыгнула, и он подошел и вынул из нее: 1. Скатерть и салфетку. 2. Сахарницу, полную лучшего колотого сахара. 3. 4, 6, 8, 10. Две вилки, две чайные ложечки, два ножа, сахарные щипчики и ножик для масла — все с меткой «П». 11, 12, 13. Чайную чашку с блюдцем и полоскательницу. 14. Кувшинчик сладких сливок. 15. Чайницу с черным и зеленым чаем. 16. Большущий чайник, полный кипятка. 17. Кастрюлечку, а в ней три яйца, сваренных как раз, как он любил. 18. Четверть фунта наилучшего Эпшшгова масла. 19. Ржаной хлеб. Ну чем не сытный завтрак, и кто едал лучший? Покончив с едой, Перекориль побросал все оставшееся в кошелку и отправился на поиски жилья. Я забыл сказать вам, что город этот назывался Босфор и был славен своим университетом* Ешь всегда пирог с паштетом, Он полезен, знай об этом. Он снял скромную квартиру напротив университета, оплатил счет в гостинице и немедленно перебрался в новое жилье, захватив свой сундучок и саквояж; не забыл он, конечно, и волшебную сумку. Когда он открыл сундучок, куда, помнится, сложил при отъезде свое лучшее платье, он обнаружил в нем одни лишь книги; и в первой, которую он открыл, говорилось: Наряд тешит взоры, а чтение — ум И пищу дает для полезнейших дум. В кошелке, куда Перекориль не преминул заглянуть, лежали корпорантская шапочка и мантия, чистая тетрадь, перья, чернильница и Джонсонов лексикон, каковой был 145
принцу особенно нужен, поскольку его грамотность оставляла желать лучшего. И вот наш мистер Кориль сел- за книги и трудился без устали целый год и скоро стал примером для всего босфорского студенчества. Он не участвовал ни в каких студенческих беспорядках. Наставники его хвалили, товарищи тоже его любили; и когда на экзаменах он получил награды по всем предметам, как-то: по грамматике, чистописанию, истории, катехизису, арифметике, французскому и латыни, а также за отменное поведение,—все его однокашники крикнули: — Ура! Ура! Кориль, наш юнец, всем молодец! Слава, слава, слава! — И он приволок домой целую кучу венков, медалей, книг и почетных знаков. Ну и новости, друзья, Прочитал в газетах я! . Через день после экзаменов, когда он с двумя приятелями веселился в кофейне (сказал ли я вам, что каждую субботу вечером он находил в сумке достаточно денег, чтобы заплатить по счетам, и еще гинею на карманные расходы,— сказал или позабыл, а ведь это так же неоспоримо, как дважды двадцать — сорок пять), он вдруг ненароком заглянул в «Босфорские новости» и без труда прочитал (он теперь читал и писал даже самые длинные слова) вот что: «РОМАНТИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ Небывалые события произошли по соседству с нами, в Понтии, и повергли в волнение всю эту страну. Напомним, что когда ныне здравствующий и почитаемый государь Понтии, его величество Заграбастал, разбил в кровопролитной битве при Бабахе короля Кавальфора и воссел на престол, единственная дочь покойного монарха, принцесса Розальба, исчезла из дворца, захваченного победителями, и, судя по слухам, заблудилась в лесу, где была растерзана свирепыми львами (двух последних из них недавно поймали и засадили в Тауэр, но к тому времени они уже съели множество людей). Его величество Заграбастал, человек редкостной доброты, весьма сокрушался1 о гибели невинной малютки: сей милосердный монарх, конечно, не оставил бы ее без присмотра. Однако ее смерть не вызывала сомнений. Клочья ее плаща и башмачок были найдены в лесу на охоте, во 146
время которой бесстрашный повелитель Понтии собственноручно сразил двух львят. Оставшиеся от малютки вещи подобрал и сберег барон де Шпинат, некогда служивший при короле Кавальфоре. Барон попал в немилость из-за своей приверженности старой династии и несколько лет прожил в лесу в скромной роли дровосека на самой окраине Понтии. В прошлый вторник кучка джентльменов, верных прежнему дому, в том числе и барон Шпинат, вышла во всеоружии с криками: «Боже, храни Розальбу, первую понтийскую королеву!» — а в середине шла дама, как сообщают, необычайной красоты, И если подлинность этой истории внушает некоторые сомнения, то романтичность ее бесспорна. Особа, величающая себя Розальбой, утверждает, будто пятнадцать лет назад ее вывезла из лесу женщина в колеснице, запряженной драконами (эта часть рассказа, разумеется, не соответствует действительности); она якобы оставила малютку в дворцовом саду Бломбодинги, где ее нашла принцесса Анжелика, ныне супруга наследника Понтии его высочества, принца Обалду, и с бесподобным милосердием, всегда отличавшим дочь пафлагонского монарха, предоставила сироте кров и убежище. Пришелица без роду и племени и почти без одежды осталась во дворце, жила там в служанках под именем Бетсинды и была даже обучена наукам. За какую-то провинность ее уволили, и она ушла, не преминув захватить с собой башмачок и обрывок плаща, что были на ней в день ее* появления во дворце. По ее словам, она покинула Бломбодингу с год назад и все это время жила у Шпинатов. В то же утро, когда она ушла из столицы, королевский племянник принц Перекориль, юноша, прямо скажем, не слишком примерный и даровитый, тоже покинул Бломбодингу, и с тех пор о нем ни слуху ни духу». — Ну и история! — вскричали вместе студенты Смит и Джонс, закадычные друзья Перекориля. — Слушайте дальше! — И Перекориль прочел: «ЭКСТРЕННЫЙ ВЫПУСК Нам стало известно, что отряд, предводительствуемый бароном Шпинатом, окружен и разбит сиятельным гене- 147
ралом Окаяном, а самозванная принцесса взята в пден и отправлена в столицу». «УНИВЕРСИТЕТСКИЕ НОВОСТИ Вчера в университете студент Кориль, юноша редких способностей, выступил с речью на латыни и был удостоен деревянной ложки — высшей университетской награды,— которую вручил ему ректор Босфора доктор Остолоп». — Ну, это мелочи! — сказал Перекориль, чем-то очень встревоженный.— Пойдемте ко мне, друзья мои. Отважный Смит, бесстрашный Джонс, сотоварищи моих школьных дней, моих трудных учений, я открою вам тайну, которая изумит вас. — Говори, не тяни, друг! — вскричал Смит Горячка, — Выкладывай, старина,— сказал Весельчак Джонс. Перекориль с царственным величием пресек эту понятную, но теперь неуместную фамильярность. — Друзья мои, Смит и Джонс,— сказал принц,— к чему доле скрываться? Итак, я не скромный студент Кориль, я — потомок королей. — Atavis edite regibus!l Каков!..— вскричал Джонс; он чуть было не сказал «каков пострел!», но в испуге умолк на полуслове — так сверкнули на него королевские очи. — Друзья,— продолжал принц,— я и есть Перекориль Пафлагонский. Не преклоняй колена, Смит, и ты, мой верный Джонс,— на людях мы! Когда я был еще младенцем, бесчестный дядя мой похитил у меня отцовскую корону и взрастил меня в незнанье прав моих, как это было с Гамлетом когда-то, злосчастным принцем, живщим в Эльсино- ре. И если начинал я сомневаться, то дядя говорил, что все уладит скоро. Я браком сочетаться должен был с его наследницею Анжеликой; тогда б мы с ней воссели на престол. То ложь была, фальшивые слова — фальшивые, как сердце Анжелики, ее власы, румянец, зубы! Она хоть и косила, но узрела младого Обалду, наследного глупца, и предпочла понтийца мне. Тогда и я свой взор к Бетсинде обратил, она же вдруг Розальбой обернулась. Тут понял я, какое совершенство эта дева, богиня юности, лесная нимфа,— такую лишь во сне узреть возможно...— И дальше в таком роде. (Я привожу лишь часть этой речи, весьма изысканной, 1 Рожденный царскими предками (лат.). 148
но длинноватой; и поскольку Смит и Джонс впервые слышали о событиях, уже известных моему любезному читателю, я опускаю подробности и продолжаю свой рассказ.) Друзья поспешили вместе с принцем в его жилище, сильно взволнованные этой новостью, а также, без сомнения, тем, в каком возвышенном стиле повествовал обо всем этом наш высокородный рассказчик; и вот они поднялись в комнату, где он столько дней и ночей провел над книгами. На письменном столе лежала его заветная сумка, которая до того вытянулась в длину, что принцу сразу бросилось это в глаза. Он подошел к ней, раскрыл ее, и знаете, что он обнаружил? Длинный, блестящий, остроконечный меч с золотой рукоятью, в алых бархатных ножнах, а по ним вышивка: «Розальба навеки!» Как же тут сидеть па месте? Принц спешит помочь невесте! Он выхватил меч из ножен,— от блеска его в комнате стало светло,— и прокричал: — Розальба навеки! Его восклицание подхватили Смит и Джонс, на сей раз, правда, вполне почтительно и уж после его высочества. Тут внезапно со звоном открылся его сундучок, и наружу выглянули три страусовых дера: они торчали из золотой короны, что венчала блестящий стальной шлем; под шлемом лежали кираса и пара шпор,— словом, все рыцарское снаряжение. С полок исчезли все книги. Там, где раньше громоздились словари, друзья Перекориля нашли две пары ботфортов, как раз им по ноге, и на одной — ярлычок с надписью: «Лейтенант Смит», а на другой — «Джонс, эсквайр». Еще тут были мечи, латы, шлемы и прочее и прочее — все как в романах у мистера Д.-П.-Р. Джеймса; и в тот же вечер можно было увидеть, как из ворот Босфора выехали три всадника, в которых ни привратники, ни наставники, ни кто другой ни за что не признали бы молодого принца и его друзей. Они наняли на извозчичьем дворе коней и не слезали с седла, пока не доскакали до города, что на самой границе с Понтией. Здесь они остановились, поскольку кони изрядно устали, а сами они проголодались, и решили под- 149
крепить свои силы в гостинице. Конечно, я мог бы, подобно иным писателям, сделать из этого отдельную главу, но я, как вы успели заметить, люблю, чтобы страницы моих книг были до отказа заполнены событиями, и за ваши деньги выдаю вам их не скупясь; одним словом, герои мои принялись за хлеб с сыром и пиво на балконе гостиницы. Не успели они покончить с едой, как послышались звуки барабанов и труб — они быстро приближались, и скоро всю рыночную площадь заполнили солдаты; и тут его высочество различил звуки пафлагонского гимна и, приглядевшись повнимательней, узнал знамена своей родины. Не до книжек нынче тут: В бой скорей — враги идут! Войско сразу осадило трактир, и, когда солдаты столпились под балконом, принц узнал их командира и воскликнул: — Кого я вижу?! Нет, не может быть! Да, это он! Но верится, ей-богу! О, конечно! Мой друг, отважный, верный Атаккуй! Служака, здравствуй! Иль не узнаешь ты принца? Ведь я Перекориль! Сдается, мы когда-то друзьями были, милый мой капрал. Да-да, я помню, как часто мы на палках фехтовали. — Что правда, то правда, мой добрый господин, не раз и не два,— согласился Атаккуй. — С чего при полной амуниции вы нынче? — продолжал с балкона его высочество.— Куда же держат путь солдаты-пафлагонцы? Атаккуй поник головой. — Мой господин,— произнес он,— мы идем на подмогу нашему союзнику, великому Заграбасталу, повелителю Понтии. — Как, вору этому, мой честный Атаккуй? Зверюге, лиходею, супостату?!—вскричал принц с нескрываемым презрением. — Солдату, ваше высочество, надлежит повиноваться приказу, а у меня приказ — идти на помощь его величеству Заграбасталу. И еще, как ни тяжко мне в том признаться, схватить, если я ненароком где повстречаю... — Ох, не делил бы шкуру неубитого медведя! — засмеялся принц. — ...некоего Перекориля, в прошлом пафлагонского принца,— продолжал Атаккуй, чуть не плача.— Отдайте 150
меч, ваше высочество, сопротивление бесполезно. Глядите, нас тридцать тысяч против вас одного! — В уме ли ты?! Чтоб принц отдал свой меч?! — воскликнул его высочество и, подойдя к перилам, достославный юноша без всякой подготовки произнес блистательную речь, которую не передать простыми словами. Он говорил белым стихом (теперь он иначе не изъяснялся, ведь он был не какой-нибудь простой смертный!). Она длилась три дня и три ночи, и никто не устал его слушать и не замечал, как на смену солнцу появлялись звезды. Правда, по временам солдаты разражались громким «ура», что случалось каждые девять часов, когда принц на минуту смолкал, чтобы освежиться апельсином, который Джонс вынимал из сумки. Он сообщил им в выражениях, которые, повторяю, мы не в силах передать, все обстоятельства своей прежней жизни, а также выразил решимость не только сохранить свой меч, но и возвратить себе отцовскую корону; под конец этой необыкновенной речи, потребовавшей поистине титанических усилий, Атаккуй подбросил в воздух свой шлем и закричал: — Славься! Славься! Да здравствует его величество Перекориль! Мешкать будете в пути — Вам Розалъбу не спасти! Вот что значит с пользой провести время в университете! Когда возбуждение улеглось, всем солдатам поднесли пива, и принц тоже не пожелал остаться в стороне. Тут Атаккуй не без тревоги сообщил ему, что это лишь авангард пафлагонского войска, спешащего на помощь королю Заграбасталу,— главные силы находятся на расстоянии дневного марша, и ведет их его высочество Обалду. И тогда принц произнес: — Врага мы здесь дождемся и разгромим вконец, и пусть скорбит и плачет его король-отец. Глава XV, в которой мы снова возвращаемся к Розальбе Король Заграбастал сделал Розальбе предложение, подобное тем, которые, как мы знаем, она уже слышала от других влюбленных в нее монарших особ. Его величество 151
был вдов и высказал готовность немедля вступить в брак со своей прекрасной пленницей, но та со свойственной ей учтивостью отклонила его искания, заверяя, что любит Перекориля и только ему будет женой. Когда не помогли ни мольбы, ни слезы, король дал волю природной злобе и начал стращать ее пытками; однако принцесса объявила, что лучше пойдет на муку, чем вступит в брак с убийцей родителя,— и он ушел, извергая проклятья, а ей повелел готовиться к смерти. Всю ночь напролет король держал совет, как лучше умертвить упрямую девчонку. Отрубить голову — никакой муки; а вешали в этой стране до того часто, что это уже не доставляло его величеству никакого удовольствия; тут он вспомнил про двух свирепых львов, которых недавно получил в подарок, и решил: пусть эти хищники растерзают Розальбу. Возле замка Львиный Зев находился цирк, где Обалду забавлялся травлей быков, охотой на крыс и другими жестокими потехами. Упомянутых львов держали в клетке под ареной; их рычание разносилось по всему городу, обитатели которого, сколь ни грустно мне признаться в этом, наутро сошлись целыми толпами поглядеть, как звери сожрут бедняжку Розальбу. . . . Король восседал в королевской ложе, окруженный толпой телохранителей, а рядом сидел граф Окаян, с коего государь не спускал грозных очей; дело в том, что соглядатаи донесли его величеству о поступках Окаяна, о его намерении жениться на Розальбе и отвоевать ей корону. Зверем глядел Заграбастал на кичливого вассала, пока они вместе сидели в ложе, дожидаясь начала трагедии, в которой бедняжке Розальбе предстояло играть главную роль. Львы — ужасны!.. Но они Оказались ей сродни. Но вот на арену вывели принцессу в ночной сорочке, с распущенными по плечам волосами и до того прекрасную, что, увидев ее, заплакали навзрыд даже лейб-гвардейцы и сторожа из зверинца. Она вошла босиком (хорошо еще, что пол был посыпан опилками) и стала, прислонясь к большому камню, в самом центре арены, вокруг которой, за прутьями решеток, сидели придворные и горожане: они ведь боялись угодить в черные пасти этих огромных, свирепых, красногривых, длиннохвостых, громко рычащих хищников. Тут распахнулись ворота, и два огромных, тощих и 152
голодных льва с яростным «р-р-р!..» —вырвались из клетки, где их три недели держали на хлебе и воде, и ринулись к камню, у которого застыла в ожидании бедная Ро- зальба. Помолитесь же о ней, добрые души, ибо настал ее смертный час! По цирку прошел стон, даже в сердце изверга Заграбастала шевельнулась жалость. Лишь сидевший возле короля Окаян прокричал: «А ну-ка, ату ее, ату!..» Вельможа этот не мог простить Розальбе, что она его отвергла. Но странное дело! Чудо, да и только! То-то ведь счастливое стечение обстоятельств,— вы, наверно, и помыслить не могли о таком! Львы добежали до Розальбы, но, вместо того чтоб вонзить в нее зубы, стали к ней ластиться. Они лизали ее босые ножки, зарывались носом в ее колени и урчали, точно желали сказать: «Здравствуй, милая сестрица, неужто ты не узнаешь своих лесных братьев?» А она обхватила своими белыми ручками их желто-бурые шеи и принялась их целовать. Впрочем, есть они хотели, Окаяна мигом съели. Король Заграбастал прямо остолбенел. Граф Окаян был преисполнен отвращения. — Фу, мерзость! — воскликнул он.— Какой обман учинили! — продолжал кричать его сиятельство.— Львы-то ручные! От Уомбуэлла или Астли. Ишь ведь как морочат публику — стыд и срам! Бьюсь об заклад, что это завернутые в половики мальчишки, а никакие не львы. — Что?! — взревел король.—Это кто же учинил обман? Уж не ваш ли монарх, а? И львы, значит, тоже не львы? Эй, гвардейцы, телохранители! Схватить графа Окаяна и бросить на арену! Дайте ему щит и меч, пусть наденет доспехи, и мы посмотрим, справится ли он с этими львами. Кичливый Окаян отложил бинокль и окинул сердитым взглядом короля и его приспешников. — Прочь от меня, собаки,— сказал он,— не то, клянусь святителем Николаем, я проткну вас насквозь! Вы что же думаете, Окаян струсит, ваше величество? Да я не побоюсь и ста тысяч львов! Попробуйте-ка сами спуститься за мной на арену и побиться с одним из этих зверей. Ага, Заграбастал боится! Ничего, я осилю обоих! И ОН ОТКИНУЛ РЕШЕТКУ и легко спрыгнул вниз. И В ТУ ЖЕ СЕКУНДУ 153
«Р-Р-РЫШ» ЛЬВЫ СЪЕЛИ ГРАФА ОКАЯНА ДО ПОСЛЕДНЕЙ КОСТОЧКИ, ВМЕСТЕ С САПОГАМИ И ВСЕМ ПРОЧИМ. И ЕГО НЕ СТАЛО. Увидев это, король произнес: — И поделом окаянному мятежнику! А теперь, раз львы не едят девчонку... — Отпустите ее на свободу! — закричала толпа. — НЕТ! — прорычал король.— Пусть гвардейцы спустятся на арену и изрубят ее на куски. А если львы вздумают ее защищать, их пристрелят лучники. Девчонка умрет в муках! — У-у-yL—заулюлюкала толпа.—Стыд! Позор! —- Кто смеет кричать «позор»?! — завопил разъяренный монарх (тираны плохо владеют собой).—Пусть только кто еще пикнет, и его бросят на съедение львам! И, конечно, воцарилась мертвая тишина, которую прервало внезапное «туру-ту-ту-ту!»; и на дальний конец арены въехал рыцарь с герольдом. Рыцарь был в боевом снаряжении, но с поднятым забралом, а на кончике копья он держал письмо. — Что я вижу?! — вскричал король.—Слон и башня! Это же герольд моего пафлагонского брата, а рыцарь, коли мне память не изменяет,— храбрый капитан Атаккуй. Какие вести из Пафлагонии, храбрый Атаккуй? А ты, герольд, так трубил, что, наверно, пропадаешь от жажды, черт возьми! Чего бы тебе хотелось выпить, мой честный трубач? — Перво-наперво, обещайте нам неприкосновенность, ваша милость,— сказал Атаккуй,— и, прежде чем мы возьмем в руки бокал, дозвольте нам огласить послание нашего повелителя. Заграбастал все хлопочет, Погубить Розалъбу хочет. — «Ваша милость», вы сказали? — переспросил владыка Понтии и грозно нахмурился.— Не очень-то уместное обращение к помазаннику божьему! Ну, читайте, что там у вас! Ловко подскакав на своем скакуне'к королевской ложе, Атаккуй обернулся к герольду и подал ему знак начинать. 154
Глашатай повесил на плечо трубу, достал из шляпы свиток и принялся читать: — «Всем! Всем! Всем! Настоящим объявляем, что мы, Перекориль, король Пафлагонии, Великий герцог Каппа- докийский, Державный властелин Индюшачьих и Колбасных островов, вернули себе трон и корону отцов, некогда вероломно захваченную нашим дядей, который долго величался королем Пафлагонии...» — Что-о-о?! — взревел Заграбастал. — «А посему требуем, чтобы лжец и предатель Заграбастал, именующий себя повелителем Понтии...» Король разразился страшными проклятьями. — Читай дальше, герольд! — приказал бесстрашный Атаккуй. — «...отпустил из подлой неволи свою августейшую повелительницу Розальбу, законную государыню Понтии, и вернул ей отцовский трон; в противном случае я, Перекориль, объявляю упомянутого Заграбастала подлецом, мошенником, трусом, изменником и вором. Я вызываю его сразиться со мною на кулачках, палках, секирах, мечах, пистолетах и мушкетонах, в одиночном бою или с целым войском, пешим или на коне; и я докажу свою правоту на его мерзопакостном теле!» — Боже, храни короля! — заключил капитан Атаккуй и сделал на лошади полуповорот, два шага вправо, два шага влево и три круговых поворота на месте. — Все? — спросил Заграбастал с мрачным спокойствием, за которым клокотала ярость. — Все, ваша милость. Вот вам письмо, собственноручно начертанное августейшей рукой нашего государя; а вот его перчатка, и если кому из дворян Понтии не по вкусу письмо его величества, я, гвардии капитан Атаккуй, к его услугам! — И, потрясая копьем, он оглядел все собрание. — А что думает обо всем этом вздоре мой достойный пафлагонский братец, тесть моего разлюбезного сына? — осведомился король. — Королевский дядя низложен, он обманом присвоил корону,— внушительно произнес Атаккуй.— Он и его бывший министр Развороль — в темнице и ждут приговора моего августейшего господина. После битвы при Бомбардоне... — При чем, при чем?..— удивленно переспросил Заграбастал. — ...при Бомбардоне, где мой господин, ныне иравя- 155
щий монарх, выказал бы редкое геройство, не перейди на нашу сторону вся армия его дяди, кроме принца Обалду. — А! Значит, мой сын, мой дорогой Обалду не стал предателем! — воскликнул Заграбастал. — Принц Обалду не пожелал примкнуть к нам и хотел сбежать, ваша милость, но я его изловил. Он сидит у нас в плену, и, если с головы принцессы Розальбы упадет хоть один волос, его ждут страшные муки. — Ах, вот как?! — вскричал взбешенный Заграбастал, багровея от ярости.— Так вот, значит, как?! Тем хуже для Обалду. Их двадцать у меня, красавцев сыновей. Но только Обалду — надежда и оплот. Что ж, стегайте Обалду, порите, хлещите, морите голодом, крушите и терзайте. Можете переломать ему все кости, содрать с него кожу, вырвать по одному все его Крепкие зубы, изжарить его живьем! Ибо как ни мил мне Обалду,— свет очей моих, сокровище души моей! — но месть — ха-ха-ха! — мне дороже. Эй, палачи, заплечных дел мастера, разводите костры, раскаляйте щипцы, плавьте свинец! Ведите Ро- зальбу! Глава XVI, повествующая о том, как Атаккуй вернулся в ставку своего государя Обалду попал в полон, И теперь заложник он. Услышав эти лютые речи Заграбастала, капитан Атаккуй поскакал прочь: ведь он выполнил свой долг и передал послание, доверенное ему государем. Конечно, ему было очень жаль Розальбу, но чем он мог ей помочь? Итак, он вернулся к своим и застал молодого короля в превеликом расстройстве: тот сидел в своей ставке и курил сигары. На душе у его величества не стало спокойней, когда он выслушал своего посланца. — О, изверг рода королевского, злодей! — вскричал Перекориль. Как у английского поэта говорится: «Разбойник тот — кто женщину обидит...» Не так ли, верный Атаккуй? — Ну в точности про него, государь,— заметил служака. — И видел ты, как бросили ее в котел с кипящим маслом? Но масло то, мягчитель всех болей, наверное, кипеть 156
не пожелало, чтоб девы сей не портить красоту, не так ли, ДРУГ? — Ах, мой добрый государь, мочи моей не было глядеть, как они станут варить раскрасавицу-принцессу. Я доставил Заграбасталу ваше августейшее послание и вам привез от него ответ. Я сообщил ему, что мы за все расквитаемся с его сыном. Но он только ответил, что их у него целых двадцать и каждый не хуже Обалду, и тут же кликнул заплечных дел мастеров. — Дракон отец! Бедняга сын! — вскричал король.— Позвать ко мне скорее Обалду! Привели Обалду; он был в цепях и выглядел очень сконфуженным. В темнице, вообще-то говоря, ему было неплохо: борьба закончилась, тревожиться было не о чем, и, когда его потребовал король, он спокойно играл в мраморные шарики со стражей. — Несчастный Обалду,— сказал Перекориль, с бесконечной жалостью взирая на пленника,— уж ты, наверно, слышал (король, как видите, повел речь весьма осторожно), что зверь, родитель твой, решил... казнить Розальбу, так-то, Обалду!.. — Что?! Погубить Бетсинду!.. У-ху-ху-у!..— заплакал Обалду.— О, Бетсинда! Прекрасная, милая Бетсинда! Восхитительнейшая малютка! Я люблю ее в двадцать тысяч раз больше, чем самою Анжелику.— И он предался такой безутешной скорби, что глубоко растрогал короля, и тот, пожав ему руку, высказал сожаление, что плохо знал его раньше. Тут Обалду, без всякой задней мысли и движимый лучшими побужденьями, предложил посидеть с его величеством, выкурить с ним по сигаре и утешить его. Король милостиво угостил Обалду сигарой, принц, оказывается, не курил с того самого дня, как попал в плен. А теперь подумайте о том, как, наверно, тяжело было этому гуманнейшему из монархов сообщить своему пленнику, что в отместку за подлую жестокость короля Заграбастала придется, не откладывая в долгий ящик, казнить его сына Обалду! Благородный Перекориль не мог сдержать слез, и гренадеры тоже плакали, и офицеры, и сам Обалду тоже, когда ему разъяснили, в чем дело, и он уразумел наконец, что для монарха слово — закон и уж придется ему подчиниться, И вот увели его, беднягу; Атаккуй попробовал утешить его тем, что, мол, выиграй он битву 157
при Бомбардоне, он тоже непременно повесил бы Пере- кориля. — Разумеется! Только сейчас мне от этого не легче,— ответил бедняга и был, без сомнения, прав. Обалду, крепись, мой друг! Я б не вынес этих мук! Ему объяврши, что казнь состоится на следующее утро, в восемь, и отвели обратно в темницу, где ему было оказано всевозможное внимание. Жена тюремщика прислала ему чаю, а дочь надзирателя попросила расписаться в ее альбоме: там стояли автографы многих господ, находившихся в подобных же обстоятельствах. — Да отстаньте вы с вашим альбомом! — закричал Обалду. Пришел гробовщик и снял мерку для самого распрекрасного гроба, какой только можно достать за деньги,— даже это не утешило Обалду. Повар принес ему кушанья, до которых он был особый охотник, но он к ним не притронулся; он уселся писать прощальное письмо Анжелике, а часы все тикали и тикали, и стрелки двигались навстречу утру. Вечером пришел цирюльник и предложил выбрить его перед казнью. Обалду пинком вышвырнул его за дверь и опять взялся за письмо Анжелике, а часы все тикали и тикали, и стрелки мчались навстречу утру. Он взгромоздил на стол кровать, на кровать стул, на стул — картонку из-под шляпы, на картонку влез сам и выглянул наружу в надежде выбраться из темницы; а часы тем временем все тикали и тикали, и стрелки продвигались вперед и вперед. Но одно дело — выглянуть в окошко, а другое — из него выпрыгнуть; к тому же городские часы уже пробили семь. И вот Обалду улегся в постель, чтобы немножко соснуть, но тут вошел тюремщик и разбудил его словами: — Вставайте, ваше благородие, оно уже, с вашего позволения, без десяти минут восемь. Уж его казнят вот-вот, Но Розалъба всех спасет. И вот бедный Обалду поднялся с постели — он улегся в одежде (вот ведь лентяй!),—стряхнул с себя сон и сказал, что он ни одеваться, ни завтракать, спасибо, не будет; и тут он заметил пришедших за ним солдат. — Ведите! — скомандовал он, и они повели его, растро- 158
ганные до глубины души. И они вышли во двор, а оттуда на площадь, куда пожаловал проститься с ним король Пе- рекориль; его величество сердечно пожал бедняге руку, и печальное шествие двинулось дальше, как вдруг — что это? «P-P-PPPPL» То рычали какие-то дикие звери. А следом, к великому страху всех мальчишек и даже полисмена и церковного сторожа, в город на львах въехала — кто бы вы думали? — Розальба. Дело в том, что когда капитан Атаккуй прибыл в замок Львиный Зев и вступил в беседу с королем Заграбаста- лом, львы выскочили в распахнутые ворота, съели в один присест шесть гвардейцев и умчали Розальбу,— она по очереди ехала то на одном, то на другом,— и так они скакали, пока не достигли города, где стояла лагерем армия Пере- кориля. Смех, веселье, клятвы, ласки — Все счастливые, как в сказке! Когда король услышал о прибытии королевы, он, разумеется, оставил свой завтрак и выбежал из столовой, чтобы помочь ее величеству спешиться. Львы, сожрав Окаяна и всех этих гвардейцев, стали круглыми, как боровы, и такими ручными, что всякий мог их погладить. Едва Перекориль — с величайшей грацией — преклонил колена и протянул принцессе руку, как подбежал Обалду и осыпал поцелуями льва, на котором она ехала. Он обвил руками шею царя зверей, обнимал его, смеялся и плакал от радости, приговаривая: — Ах ты, мой милый зверь, как же я рад тебя видеть и нашу дражайшую Бет... то есть Розальбу. — О, это вы, бедный Обалду? — промолвила королева.— Я рада вас видеть.— И она протянула ему руку для поцелуя. Король Перекориль дружески похлопал его по спине и сказал: — Я очень доволен, Обалду, голубчик, что королева вернулась жива-здорова. — И я тоже,— откликнулся Обалду,— сами знаете почему. Тут приблизился капитан Атаккуй. — Половина девятого, государь,— сказал он.— Не пора ли приступить к казни? — Вы что, рехнулись?! — возмутился Обалду. 159
— Солдат знает одно: приказ,— отвечал Атаккуй и протянул ему бумагу, на что его величество Перекориль с улыбкой заметил: — На сей раз принц Обалду прощен,^ и с превеликой любезностью пригласил пленника завтракать. Глава XVII, в которой описывается жестокая битва и сообщается, кто одержал в ней победу Когда его величество Заграбастал узнал о событии, нам уже известном, а именно о том, что его жертва, прекрасная Розальба, ускользнула из его рук, он пришел в такое неистовство, что пошвырял в котел с.кипящим маслом, приготовленный для принцессы, лорд-камергера, лорд-канцлера и всех прочих попавшихся ему на глаза сановников*. Потом он двинул на врага свою армию, пешую и конную^ с пушками и бомбардами, а впереди несметного войска, поставил, ну, не меньше чем двадцать тысяч трубачей, барабанщиков и флейтистов. Разумеется, передовые части Перекориля донесли своег му государю о действиях врага, но он ничуточки не встревожился. Он был настоящий рыцарь и не желал волновать свою прекрасную гостью болтовней о грозящих боях. Напротив, он делал все, чтобы развлечь ее и потешить: дал пышный завтрак и торжественный обед, а вечером устроил для нее бал, на котором танцевал с нею все танцы подряд. Бедный Обалду опять попал в милость и теперь разгуливал на свободе. Ему заказали новый гардероб, король величал его «любезным братом», и все вокруг воздавали ему почет. Однако нетрудно было заметить, что на душе у него скребут кошки... А причина была в том, что бедняга вновь до смерти влюбился в Бетсинду, которая казалась еще прекрасней в своем новом изысканном туалете. Он и думать забыл про Анжелику, свою законную супругу, оставшуюся дома и тоже, как вы знаете, не питавшую к нему большой нежности. Праздник тот педолог был — Враг их скоро осадил! Когда король танцевал с Розальбой двадцать пятую но счету польку, он вдруг с удивлением заметил на ее пальце 160
свое кольцо; и тут она рассказала ему, что получила его от Спускунет: наверно, фрейлина подобрала колечко, когда Анжелика вышвырнула его в окошко. — Да,—промолвила тут Черная Палочка (она явилась взглянуть на эту пару, относительно которой у нее, как видно, были свои планы),— я подарила это колечко матери Перекориля; она (не при вас будь сказано) не блистала умом. Колечко — волшебное: кто его носит, тот кажется всему свету на редкость красивым. А бедному принцу Обалду я подарила на крестинах чудесную розу: пока она при нем — он мил и пригож. Только он отдал ее Анжелике, и та опять мигом стала красавицей, а Обалду — чучелом, каким был от роду. — Право, Розальбе нет в нем нужды,— сказал Пере- кориль, отвешивая низкий поклон.— Для меня она всегда красавица, к чему ей волшебные чары! — О сударь!..— прошептала Розальба. — Сними же колечко, не бойся,— приказал король и решительным движением сдернул кольцо с ее пальца; и она после этого ничуть не показалась ему хуже. Король уже решил было закинуть его куда-нибудь,— ведь оттого, что все сходили по Розальбе с ума, на нее только сыпались несчастья,—но, будучи монархом веселым и добродушным, он, заметив бедного Обалду, ходившего с убитым видом, промолвил: — Любезный кузен, подойдите-ка сюда и примерьте это колечко. Королева Розальба дарит его вам. Колечко было до того чудодейственное, что стоило Обалду надеть его, как он тут же всем показался вполне представительным и пригожим молодым принцем,— щеки румяные, волосы белокурые, правда, чуточку толстоват и еще кривоног, но такие на нем красивые сапоги желтого сафьяна, что про ноги никто и думать не думал. Обалду посмотрел в зеркало, и на душе у него сразу стало куда веселей; он теперь мило шутил с королем и королевой, напротив которых танцевал с одной из самых хорошеньких фрейлин, а когда пристально взглянул на ее величество, у него вырвалось: — Вот странно! Она, конечно, хорошенькая, но ничего особенного. — Совсем ничего! — подхватила его партнерша. Королева услышала это и сказала жениху: — Не беда, лишь бы я нравилась вам, мой друг. Его величество ответил на это нежное признание 6 у. Теккерей, т. 12 161
таким взглядом, какой не передать ни одному художнику. А Черная Палочка сказала: — Да благословит вас бог, дети мои! Вы нашли друг друга и счастливы. Теперь вам понятно, отчего я когда-то сказала, что обоим вам будет только полезно узнать, почем фунт лиха. Ты бы, Перекориль, если бы рос в холе, верно, и читал бы лишь по складам — все блажил бы да ленился и никогда бы не стал таким хорошим королем, каким будешь теперь. А тебе, Розальба, лесть вскружила $ы голову, как Анжелике, которая возомнила, будто Перекориль ее недостоин, — Разве кто-нибудь может быть достойным Перекори- ля?! — вскричала Розальба. — Ты — моя радость! — ответил Перекориль. Так оно и было; и только он протянул руки, чтобы обнять ее при всей честной компании, как вдруг в залу вбежал гонец с криком: — Государь, враги! — К оружию! — восклицает король. — Господи помилуй!..— лепечет Розальба и, конечно, падает в обморок. Принц поцеловал ее в уста и поспешил на поле брани. Топот, гомон, скрежет, крики; Кони ржут, сверкают пики... Фея снабдила царственного Перекориля такими доспехами, которые были не только снизу доверху разубраны драгоценными каменьями,— прямо глазам больно смотреть! — но еще вдобавок непромокаемы и не пробиваемы ни мечом, ни пулей; так что в самом жарком бою молодой король разъезжал себе преспокойно, словно он был какой- нибудь британский гренадер на Альме. Если бы мне пришлось защищать родину, я бы хотел иметь такую броню, как у Перекориля; впрочем, он ведь сказочный принц, а у них чего только не бывает! Кроме волшебных доспехов, у принца был еще волшебный конь, который бегал любым аллюром^ и еще меч, что рос на глазах и мог проткнуть одним махом все вражеское войско. Пожалуй, с таким оружием Перекорилю не к чему было выводить жа поле боя своих солдат; тем не менее они выступили все до единого в великолепных новых мундирах; Атаккуй и оба королевских друга вели каждый по Дивизиону, а впереди всех скакал молодой король. 1SB
Если бы я умел описывать баталии, подобно сэру Арчибальду Элисону, я бы потешил вас, друзья мои, рассказом о небывалой битве. Ведь там сыпались удары, зияли раны; небо почернело от стрел; ядра косили целые полки; конница летела на пехоту, пехота теснила конницу; трубили трубы, гремели барабаны, ржали лошади, пели флейты; солдаты орали, ругались, вопили «ура», офицеры выкрикивали: «Вперед, ребята!», «За мной, молодцы!», «А ну, наподдай им!», «За правое дело и нашего Перекориля!», «Заграбастал навеки!». Как бы я, повторяю, желал нарисовать все это яркими красками! Но мне не хватает уменья описывать ратные подвиги. Одним словом, войска Заграбастала были разбиты столь решительным образом, что, даже будь на их месте русские, вы и тогда не могли бы пожелать им большего поражения. Что же касается короля-узурпатора, то он выказал куда больше доблести, чем можно было ожидать от коронованного захватчика и бандита, который не ведал справедливости и не щадил женщин,— словом, повторяю, что касается короля Заграбастала, то, когда его войско бежало, он тоже кинулся наутек, сбросид с коня своего главнокомандующего, принца Помордаси, и умчался на его лошади (под ним самим пало в тот день двадцать пять, а то и двадцать шесть скакунов). Тут подлетел Атак- куй и, увидав Помордаси на земле, взял и без лишних слов разделался с ним, о чем вам самим нетрудно догадаться. Между тем этот беглец Заграбастал гнал свою лошадь во весь опор. Но как он ни спешил, знайте — кто-то другой несся еще быстрее; и этот кто-то, как вы, конечно, уже догадались, был августейший Перекориль, кричавший на скаку: — Остановись, предатель! Вернись же, супостат, и защищайся! Ну погоди же, деспот, трус, разбойник и венценосный гад, твою снесу я мерзкую башку с поганых этих плеч! — И своим волшебным мечом, который вытягивался на целую милю, король стал тыкать и колоть Заграбастала в спину, покуда этот злодей не завопил от боли. Когда Заграбастал увидел, что ему не уйти, он обернулся и с размаху обрушил на голову противника свой боевой топор — страшное оружие, которым в нынешнем бою он изрубил несметное множество врагов. Удар пришелся прямо по шлему его величества, но, слава богу, причинил ему не больше вреда, чем если бы его шлепнули кружком масла; тенор согнулся в руке Заграбастала, и 6* 163
при виде жалких потуг коронованного разбойника Пере- кориль разразился презрительным смехом. Эта неудача сокрушила боевой дух повелителя Понтии. — Если у вас и конь и доспехи заколдованные,— говорит он Перекорилю,—чего ради я буду с вами драться?! Лучше я сразу сдамся. Лежачего не бьют,— надеюсь, ваше величество не преступит этого честного правила. Справедливые слова Заграбастала охладили гнев его великодушного врага. — Сдаешься, Заграбастал? — спрашивает он. — А что мне еще остается? — отвечает Заграбастал. — Ты признаешь Розальбу своей государыней? Обещаешь вернуть корону и все сокровища казны законной госпоже? — Проиграл — плати,—произносит мрачно Заграбастал, которому, разумеется, не с чего было веселиться. Сдался враг, и мой герой Возвращается домой. Как раз в эту минуту к его величеству Перекорилю подскакал адъютант, и его величество приказал связать пленника. Заграбасталу связали руки за спиной, посадили на лошадь задом наперед и скрутили ему ноги под лошадиным брюхом; так его доставили на главную квартиру его врага и бросили в ту самую темницу, где перед тем сидел молодой Обалду. Заграбастал (который в несчастье ничуть не походил на прежнего надменного властителя Понтии) с сердечным волнением просил, чтобы ему позволили свидеться с сыном — его милым первенцем, дорогим Обалду; и сей добродушный юноша ни словом не попрекнул своего спесивого родителя за недавнюю жестокость, когда тот без сожаления отдал его на смерть, а пришел повидаться с отцом, побеседовал с ним через решетку в двери (в камеру его не пустили) и принес ему несколько бутербродов с королевского ужина, который давали наверху в честь только что одержанной блестящей победы. — Я должен вас покинуть, сударь,— объявил разодетый для бала принц, вручив отцу гостинец.— Я танцую следующую кадриль с ее величеством Розальбой, а наверху, кажется, уже настраивают скрипки. И Обалду вернулся в залу, а несчастный Заграбастал принялся в одиночестве за ужин, орошая его безмолвными слезами. 164
В лагере Перекориля теперь день и ночь шло веселье. Игры, балы, пиршества, фейерверки и разные другие потехи сменяли друг друга. Жителям деревень, через которые проезжал королевский кортеж, было велено по ночам освещать дома плошками, а в дневное время — усыпать дорогу цветами. Им предложили снабжать армию вином и провизией, и, конечно, никто не отказался. К тому же казна Перекориля пополнилась за счет богатой добычи, найденной в лагере Заграбастала и отнятой у его солдат; последним (когда они все отдали) было позволено побрататься с победителями; и вот объединенные силы не спеша двинулись обратно в престольный град нового монарха, а впереди несли два государственных флага: один — Перекориля, другой — Розальбы. Капитана Атаккуя произвели в герцоги и фельдмаршалы. Смиту и Джонсу даровали графский титул; их величества не скупясь раздавали своим защитникам высшие ордена — Понтийскую Тыкву и Па- флагонский Огурец. Королева Розальба носила поверх амазонки орденскую ленту Огурца, а король Перекориль не снимал парадную ленту Тыквы. А как их приветствовал народ, когда они рядышком ехали верхом! Все говорили, что краше их никого нет на свете, и это, конечно, была сущая правда; но даже не будь они столь пригожи, они все равно казались бы прекрасными: ведь они были так счастливы! Королевские особы не разлучались весь день — они вместе завтракали, обедали, ужинали, ездили рядышком на верховую прогулку, без устали наслаждались приятной беседой и говорили друг другу разные изысканные любезности. Вечером приходили статс-дамы королевы (едва пал Заграбастал, как у Розальбы появилась целая свита) и провожали ее в отведенные ей покои, а король Перекориль и его приближенные устраивались лагерем где-нибудь поблизости. Было решено, что по прибытии в столицу они сразу обвенчаются, и архиепископ Бломбодингский уже получил предписание быть готовым к тому, чтобы исполнить сей приятный обряд. Депешу отвез светлейший Атаккуй вместе с приказом заново выкрасить королевский дворец и богато его обставить. Герцог Атаккуй схватил бывшего премьер-министра Развороля и заставил его возвратить все деньги, которые этот старый прохиндей выкрал из казны своего покойного монарха. Еще он запер в темницу Храбуса (который, между прочим, довольно давно 165
был низложен), и, когда свергнутый властелин попробовал было возражать, герцог объявил: — Солдат, сударь, знает одно: приказ; а у меня приказ — посадить вас под замок вместе с бывшим королем Заграбасталом, коего я доставил сюда под стражей. Полюбуйтесь, вот два вора. Возгордился принц наш споро! Итак, обоих свергнутых монархов на год поместили в смирительный дом, а потом принудили постричься в Би- ч-еватели — самый суровый из всех монашеских орденов,— там они проводили дни в постах, бдении и бичевании (а бичевали они друг друга смиренно, но истово) и, разумеется, всячески выказывали, что каятся в содеянном зле и беззаконии и иных преступлениях против общества и отдельных лиц. Что же касается Развороля, то этого архиплута отправили на галеры, а там попробуй-ка что-нибудь укради! Глава XVIII, в которой все црибмБают в Бломбодингу Черная Палочка, которая, разумеется, немало содействовала воцарению наших героев,— каждого в своей стране,— частенько появлялась рядом с ними во время их торжественного шествия в Бломбодингу; превращала свою палочку в пони, трусила рядышком и давала им добрые советы. Боюсь, что монаршему Перекорилю немножко надоела фея с ее наставлениями: ведь он считал, что победил Заграбастала и сел на престол благодаря собственным заслугам и доблести; боюсь, что он даже стал задирать нос перед своей благодетельницей и лучшим другом. А она увещевала его помнить о справедливости, не облагать подданных высокими налогами, давши слово, держать его и во всех отношениях быть образцовым королем. — Не беспокойтесь, фея-голубушка! — успокаивала ее Розалъба.—Ну конечно же, он будет хорошим королем. И слово свое будет держать крепко. Мыслимое ли дело, чтобы мож Перекориль поступил недостойно? Это так на него не похоже! Нет, нет, никогда! — И она с нежностью глянула на жениха, которого считала воплощенным совершенством. Ш
— И что это Черная Палочка все пристает ко мне с советами, объясняет, как мне править страной, напоминает, что нужно держать слово? Может, ей кажется, что мне не хватает благородства и здравомыслия? — строптиво говорил Перекориль.— По-моему, она позволяет себе лишнее. — Тише, мой милый,— просила Розальба,— ты же знаешь, как была к нам добра Черная Палочка, нам негоже ее обижать. Но Черная Палочка, наверно, не слышала строптивых речей Перекориля: она отъехала назад и сейчас трусила на своем пони рядом с ехавшим на осле Обалду; вся армия теперь любила его за добрый и веселый нрав и обходительность. Ему ужасно не терпелось увидеть свою милую Анжелику. Он снова считал ее краше всех. Черная Палочка не стала объяснять Обалду, что Анжелика так нравится ему из-за подаренной ей волшебной розы. Фея приносила ему самые отрадные вести о его женушке, на которую беды и унижения подействовали весьма благотворно; волшебница, как вы знаете, могла во мгновение ока проделать на своей палочке сотню миль в оба конца, доставить Анжелике весточку от Обалду и вернуться с любезным ответом и тем скрасить юноше тяготы путешествия. На последнем привале перед столицей королевский кортеж поджидала карета, и кто бы, вы думали, в ней сидел? Принцесса Анжелика со своей фрейлиной. Принцесса едва присела пред новыми монархами и кинулась в объятия мужа. Она никого не видела, кроме Обалду, который казался ей несказанно хорош: ведь на пальце у него было волшебное кольцо; а тем временем восхищенный Обалду тоже не мог оторвать глаз от Анжелики, потому что шляпку ее украшала чудодейственная роза. В столице прибывших государей ждал праздничный завтрак, в котором также приняли участие архиепископ, канцлер, герцог Атаккуй, графиня Спускунет и все прочие наши знакомцы. Черная Палочка сидела по левую руку от короля Перекориля рядом с Обалду и Анжеликой. Она- ружи доносился радостный перезвон колоколов и ружейная пальба: это горожане палили в честь их величеств. Обалду счастливей нет. Козни строит Спускунет! -— Отчего так странно вырядилась эта старая карга Спускунет? Ты что, просила ее быть подружкой у нас 167
на свадьбе, душечка? — спрашивает Перекориль свою невесту.— Нет, ты только взгляни на Спусси, она уморительна! Спусси сидела как раз напротив их величеств, между архиепископом и лорд-канцлером, и была в самом деле уморительна: на ней было отделанное кружевом белое шелковое платье с большим декольте; на голове — венчик из белых роз и великолепная кружевная фата, а морщинистая желтая шея была увита нитями бриллиантов. Она так умильно взирала на короля, что тот давился от смеха. — Одиннадцать! — вскричал Перекориль, когда часы да бломбодингском соборе пробили одиннадцать раз.— Дамы и господа, нам пора! По-моему, вашему преподобию надо быть в церкви еще до полудня. — Нам надо быть в церкви еще до полудня!..— томно прошептала Спускунет, прикрывая веером свою сморщенную физиономию. — И я стану счастливейшим из смертных,— продолжал Перекориль, отвешивая изящный поклон зардевшейся как маков цвет Розальбе. — О мой Перекориль! Мой королевич!..—закудахтала Спускунет.— Ужель наконец наступил долгожданный час?.. — Наступил,— подтвердил король. — ...и я скоро стану счастливой супругой моего обожаемого Перекориля!—не унималась Спускунет.— Кто- нибудь, нюхательной, соли!.. А то я от радости лишусь чувств. — Что такое, вы — моей супругой?! — вскричал Перекориль. — Супругой моего принца?! — воскликнула бедная Розальба. — Что за вздор! Она рехнулась! — возмутился король. А на лицах всех придворных читалось недоверие, изумление, насмешка и полное замешательство. — Кто же, как не я, здесь выходит замуж, хотела бы я знать? — завизжала Спускунет.— И еще я хочу знать, господин ли своему слову его величество Перекориль и чтут ли в Пафлагонии справедливость! Ваше преосвященство, и вы, лорд-канцлер!.. Неужто, господа, вы будете молча смотреть, как обманывают бедное, доверчивое, чувствительное и любящее создание! Или, может быть, августейший Перекориль не обещал жениться на своей ми- 168
лой Барбаре? Или это не его собственноручная подпись? И разве эта бумага не подтверждает, что он мой и только мой?! С этими словами она вручила его преосвященству документ, который принц подписал в тот вечер, когда у нее на пальце было волшебное кольцо и он выпил лишнего. И тут старый архиепископ надел очки и прочитал: — «Сим подтверждаю, что я, Перекориль, единственный сын короля Пафлагонии Сейвио, обязуюсь взять в жены прелестную и добродетельную Барбару Гризельду, графиню Спускунет, вдову усопшего Дженкинса Спуску- нета, эсквайра». — Хм,— пробурчал архиепископ,— документ есть документ, ничего не попишешь. — Но его величество подписывается иначе,— заметил лорд-канцлер. И в самом деле, поучившись в Босфоре, Перекориль весьма продвинулся в каллиграфии. — Твоя подпись, Перекориль? — громко спросила Черная Палочка, и лицо ее обрело устрашающую суровость. — Д...д...да...— еле слышно пролепетал бедный король.— Я совсем забыл об этой проклятой бумаге. Неужели старуха предъявит на меня права?! Проси чего хочешь, старая ведьма, только отпусти меня на свободу. Да помогите же кто-нибудь королеве, ей дурно!.. Дрожь от этакого клада, А'женитъся все же надо! — Отрубите голову старой ведьме! I кричали хором — Придушите ее! вспыльчивый '¦''•— Утопите в речке! Атаккуй, Смит Горячка I и верный Джонс. Но Спускунет уцепилась за шею архиепископа и так громко и пронзительно выла: «Лорд-канцлер, я требую правосудия!..» —что все замерли на месте. Что до Розаль- бы, то статс-дамы вынесли ее вон без чувств; и если бы вы знали, сколько скорби было в глазах Перекориля, когда унесли его милую, свет очей его, его радость, любовь и надежду, а рядом с ним появилась эта мегера Спускунет и снова завопила: «Правосудия! Правосудия!» — Заберите все деньги, что украл Развороль,— предло- 169
жил ей Перекориль.— Двести восемнадцать миллионов или около того. Немалая сумма. — Я и так получу их, когда выйду за тебя! — отвечала Спускунет. — Я дам в придачу все бриллианты короны,— еле выговорил король. — Я и так их надену, когда стану королевой! — отвечала Спускунет. — Ну возьми половину, три четверти, пять шестых, девятнадцать двадцатых моего королевства,— умолял дрожащий монарх. — Предлагай всю Европу — без тебя не возьму, мой милый! — воскликнула Спускунет и осыпала поцелуями его руку. — Но я не хочу, не могу, не в силах!.. Я лучше откажусь от престола! — кричит Перекориль, пытаясь вырвать у нее свою руку; но Спусси держала ее, как в клещах. — Я ведь успела кое-что прикопить, дружок,— говорит она,— и вообще, нам с тобой будет рай и в шалаше. Король почти обезумел от ярости. — Не женюсь я на ней! — выкрикивает он.— Фея, добрая фея, посоветуй, как мне быть!..— И он стал в растерянности оглядываться по сторонам и тут увидел строгое лицо Черной Палочки. — «И что эта Черная Палочка все пристает ко мне с советами, напоминает, что нужно держать слово? Может, ей кажется, что мне не хватает благородства?..» — повторила фея кичливые речи Перекориля. Он не выдержал ее пристального взгляда; он понял: никуда ему не уйти от этой пытки. — Что ж, ваше преосвященство,— сказал он таким убитым голосом, что святой отец вздрогнул,— коли фея привела меня на вершину блаженства только затем, чтобы низринуть в бездну отчаяния, коли мне судьба потерять Розальбу, я, по крайней мере, сберегу свою честь. Встаньте, графиня, и пускай нас обвенчают; я сдержу свое слово, только мне после этого не жить. — Перекориль, миленький! — закричала Спускунет, вскакивая с места.— Я знала, знала, что твое слово крепко, знала, что мой королевич — образец благородства. Скорее рассаживайтесь по каретам, дамы и господа, и едем в церковь! А умирать не надо, дружочек, ни-ни. Ты позабудешь эту жалкую камеристку и заживешь под крылышком свози Барбары! Она не хочет быть вдовствующей короле- 170
вой, разлюбезный мой повелитель! — Тут старая ведьма повисла на руке бедного Перекориля и, поглядывая на него с тошнотворными ужимками, засеменила рядышком в своих белых атласных туфельках и впрыгнула в ту самую карету, которая должна была везти в церковь его и Ро- зальбу. И опять загремели пушки, затрезвонили все колокола, люди вышли на улицу, чтобы кидать цветы под ноги жениху и невесте, а из окна раззолоченной кареты им кивала и улыбалась Спусси. Вот ведь мерзкая старуха! Глава Х1Х9 в которой разыгрывается последнее действие нашего спектакля Рано, Спусси, ты поёшь, Не всегда поможет ложь. Бесчисленные превратности судьбы, выпавшие на долю Розальбы, необычайно укрепили ее дух, и скоро эта благородная юная особа пришла в себя, чему немало способствовала замечательная эссенция, которую всегда носила в кармане Черная Палочка. Вместо того чтобы рвать на себе волосы, тужить и плакать и вновь падать в обморок, как поступила бы на ее месте другая девица, Розальба вспомнила, что должна явить подданным пример мужества; и, хотя она больше жизни любила Перекориля, она решила не вставать между ним и законом и не мешать ему выполнить обещание, о чем и поведала фее. — Пусть я не стану его женой, но я буду любить его до гроба,— сказала она Черной Палочке.— Я пойду на их венчание, распишусь в книге и от души пожелаю молодым счастья. А потом я вернусь к себе и поищу, что бы такое получше подарить новой королеве. Наши фамильные драгоценности чудо как хороши, а мне они уже не понадобятся. Я умру безмужней, подобно королеве Елизавете, и перед смертью завещаю свою корону Перекорилю. А сейчас пойдем, взглянем на эту чету, милая фея; я хочу сказать его величеству последнее «прости», а потом, с твоего позволения, возвращусь в свои владения. Тут фея с особой нежностью поцеловала Розальбу и мигом превратила свою волшебную палочку в поместительную карету четверней со степенным кучером и двумя 171
почтенными лакеями на запятках; уселась вместе с Ро- зальбой в эту карету, а следом за ними туда влезли и Обалду с Анжеликой. Что касается нашего честного Обалду, то он плакал навзрыд, совершенно убитый горем Розальбы. Сочувствие доброго принца очень растрогало королеву, и она пообещала вернуть ему конфискованное поместье его отца, светлейшего Заграбастала, и тут же в карете пожаловала его высочайшим званием первого князя Понтии. Карета продолжала свой путь, и так как она была волшебная, то скоро догнала свадебный кортеж. В Пафлагонии, как и в других странах, существовал обычай, по которому до венчания жениху с невестой надлежало подписать брачный контракт, и засвидетельствовать его должны были канцлер, министр, лорд-мэр и главные сановники государства. Так вот, поскольку королевский дворец в это время красили и заново меблировали и он был еще не готов к приему ноь ^брачных, те надумали поселиться поначалу во дворце принца — том самом, где жил Храбус до захвата престола и где появилась на свет Анжелика. Свадьба подкатила ко дворцу; сановники вышли из экипажей и стали в сторонке; бедная Розальба высадилась из кареты, опираясь на руку Обалду, и почти в беспамятстве прислонилась к ограде, чтобы в последний раз посмотреть на своего милого Перекориля. Что же касается Чёрной Палочки, то она, по обыкновению, выпорхнула каким-то чудом в окно кареты и сейчас стояла у порога дворца. Король поднимался по дворцовым ступеням об руку со Своей ягой до того бледный, словно всходил на эшафот. Он только взглянул исподлобья на Черную Палочку: он был зол на нее и думал, что она пришла посмеяться его беде. Плутни все тебе не впрок: Жив твой первый муженек! — Прочь с дороги,—надменно бросает Спускунет.— И чего вы всегда суетесь в чужие дела, понять не могу! — Значит, ты решила сделать несчастным этого юношу? — спрашивает ее Черная Палочка. — Я решила стать его женой, вот так! Вам-то какая печаль? И потом, слыханное ли дело, сударыня, чтобы королеве говорили «ты»? — возмущается графиня. 172
— И ты не возьмешь денег, которые он тебе предлагал? — Не возьму, — Не вернешь ему расписку? Ты же знаешь, что обманом заставила его подписать эту бумагу. — Что за дерзость! Полисмены, уберите эту женщину! — восклицает Спускунет. Полисмены кинулись было вперед, но фея взмахнула своей палочкой, и они застыли на месте, точно мраморные изваяния. — Так ты ничего не примешь в обмен на расписку, Спускунет? — грозно произносит Черная Палочка.— В последний раз тебя спрашиваю. — Н И-Ч Е-Г О! — вопит графиня, топая ногой.— Подавайте мне мужа, мужа, мужа! — Ты его получишь! — объявила Черная Палочка и, поднявшись еще на ступеньку, приложила палец к носу дверного молотка. И бронзовый нос в ту же секунду как-то вытянулся, рот открылся еще больше и издал такое рычание, что все шарахнулись в сторону. Глаза начали бешено вращаться, скрюченные руки и ноги распрямились, задвигались и, казалось, с каждым движением все удлинялись и удлинялись; и вот дверной молоток превратился в мужчину шести футов росту, одетого в желтую ливрею; винты отскочили, и на пороге вырос Дженкинс Спускунет,— двадцать с лишним лет провисел он дверным молотком над этим порогом! — Хозяина нет дома,— проговорил Дженкинс своим прежним голосом; а супруга его, пронзительно взвизгнув, плюхнулась в обморок, но никто на нее даже не посмотрел. Со всех сторон неслось: — Ура! Ура! Гип-гип ура! — Да здравствуют король с королевой! — Вот ведь чудо! — Рассказать— не поверят! — Слава Черной Палочке! , Вот и копчен мой рассказ, ' Скоро праздники у нас! Колокола запели на все голоса, оглушительно захлопали ружейные выстрелы. Обалду обнимал всех вокруг; лорд-канцлер подбрасывал в воздух свой парик и вопил как безумный; Атаккуй 173
обхватил за талию архиепископа и от радости пустился отплясывать с ним жигу; что же до короля, то вы, наверно, и без меня догадались, кяк он новел себя, и если он два-три раза или двадцать тысяч раз поцеловал Розальбу, то, по-моему, поступил правильно. Тут Дженкинс Спускунет с низким поклоном распахнул двери, в точности как делал это раньше, и все вошли внутрь и расписались в книге регистрации браков, а потом поехали в церковь, где молодых обвенчали, а потом фея улетела на своей палочке, и больше о ней никто не слыхал. На этом и кончается наш домашний спектакль. \
О собственном достоинстве литературы (Письмо редактору «Морнинг крониклъ) эр! В одной из Ваших редакционных статей, в номере от четверга 3-го числа сего месяца, речь идет о пенсиях писателям и о положении литераторов в нашей стране, причем доводы автора статьи подкрепляются выдержками из «Истории Пенденниса», в настоящее время выходящей в свет. До сих пор Вы оказывали моим сочинениям столь благосклонный прием, что, если теперь Вы увидели основания неодобрительно отозваться о них или обо мне как их авторе, я не могу отказать Вам в праве порицать меня и не ставлю под сомнение честность и дружелюбие моего критика; и каким бы несправедливым ни показался мне Ваш приговор, я не собирался возразить против него ни единым словом, поскольку касательно предъявленных мне обвинений совесть моя совершенно спокойна. Однако другая газета, столь же добросовестная и почтенная, воспользовалась случаем поставить под сомнение принципы, утверждаемые в Вашем номере от четверга, и с» высказывается в пользу пенсии для литераторов не менее решительно, чем Вы высказались против таких пенсий; и единственный пункт, в котором «Экзаминер» и «Кроникл» как будто сходятся, к несчастью, касается меня, ибо два автора в двух редакционных статьях выставляют меня на всеобщее осуждение: последний — за то что я «поддерживаю злостное предубеждение против литераторов», первый — за то, что я «не гнушаюсь поощрять» это предубеждение публики и «снисхожу (как это мне свойственно) до карикатур на своих собратьев по перу, чтобы польстить людям, не причастным к литературе». 175
Обвинения «Экзаминера» против человека, который, сколько ему помнится, никогда не стыдился своей профессии, ни хотя бы одной строчки, написанной им (разве что она получилась скучной),— эти обвинения, серьезные сами по себе, надо надеяться, недоказуемы. Что я «не гнушаюсь поощрять» какие бы то ни было предубеждения — это нечто новое в критике моих писаний; а что до моего желания «польстить людям, не причастным к литературе», изничтожая моих литературных собратьев, то такой умысел свидетельствовал бы не только о вопиющей низости, но и о крайнем безрассудстве, на которые я, право же, не способен. Возможно, что порой редактор «Экзаминера», как и другие авторы, работает в спешке и не задумывается над тем, какие выводы напрашиваются из некоторых его высказываний. Если я не гнунгаюсь поощрять чьи-то предубеждения по личным, корыстным мотивам, значит, я не более и не менее как подлец и обманщик; но до опровержения таких выводов из предпосылок «Экзаминера» я не унижусь, потому что самые-то предпосылки просто бессмысленны. Я отрицаю, что огромное большинство моих соотечественников, которых «Экзаминер» называет «людьми, не причастными к литературе», испытывают хотя бы малейшее удовольствие от поругания и изничтожения литераторов. Зачем обвинять «людей, не причастных к литературе», в такой неблагодарности? Если сочинения какого-нибудь автора служат на радость и на пользу читателю, этот последний, конечно же, составит себе о нем благоприятное мнение. Какой разумный человек, независимо от его политических убеждений, не окажет радушный и уважительный прием тому сотруднику «Экзаминера», о котором Ваша газета однажды сказала, что он «заставил всю Англию смеяться и думать»? Кто откажет этому блестящему острослову, этому изящному сатирику в заслуженном им почете и восхищении? Разве поэт, историк, романист, ученый,— словом, любой человек, написавший хорошую книгу,— заслужив известность своим талантом или ученостью, тем самым лишается своего доброго имени? Разве, напротив того, не достаются ему в удел друзья, симпатии, похвалы,— может быть, деньги? — а все это само по себе хорошо и приятно, и к тому же уделяется ему столь же великодушно, сколь честно было им заработано. Эта великодушная вера в писателей, этот благожелательный почет, с каким относится к ним вся читающая нация, каж- 176
додневно проявляются у нас так явственно, что усумниться в них было бы смешно и — да будет мне позволено так выразиться — неблагодарно. Почему помещения школ для рабочих в наших крупных провинциальных городах бывают переполнены, когда на их праздничные сборища приглашают писателей? Разве каждый сколько-нибудь значительный писатель не имеет своих друзей и своего кружка, многих сотен, а то и десятков тысяч своих читателей? Разве не видит постоянных и трогательных свидетельств их уважения? Разумеется, один писатель, в силу предмета, о коем он пишет, и меры своего таланта, завоевывает сердца и пробуждает любознательность гораздо большего числа читателей, нежели другой; но, право же, свои читатели есть у каждого. Никто не смотрит на литературную профессию свысока; никто ire собирается охаивать ее; ни один человек, избрав ее, не теряет своего положения в обществе, каково бы это положение ни было. Напротив, писательство открывает двери в свет людям, прежде туда не вхожим, и благодаря своим талантам они занимают там такое же видное место, какое другим достается за другие заслуги. В наше время у литераторов, на мой взгляд, уже нет оснований роптать на свое положение, и ни в чьей жалости они не нуждаются. Правда, денежное вознаграждение, которое достается даже виднейшим из них, не так велико, как то, что получают люди других профессий — епископы или судьи, оперные певицы или актеры; и пока еще их не награждают звездами и подвязками и не дают им звание пэра или пост губернатора какого-нибудь острова, чего удостаиваются у нас военные. Награды нашей профессии вообще не измеряются деньгами,—ведь один будет работать и учиться всю жизнь, чтобы создать книгу, которая не окупит и расходов на ее печатание, тогда как другой составит себе капиталец двумя-тремя легковесными томиками. Но если оставить в стороне деньги, то, на мой взгляд, литератор занимает в нашем обществе то место, которого он заслуживает, и ценят его не меньше, чем представителей любой другой профессии. Что касается до Вашего спора с ч<Экзаминером» о том, пристало ли литераторам получать от правительства награды и почести, то я, по правде сказать, не вижу, почему бы им, в полном согласии с мнением «Экзаминера», не принимать с великой радостью все почести, должности и деньги, какие им только посчастливится получить. Можно быть уверенным, что при том малом их числе, какое всего 177
этого удостоится, государство наше не слишком обеднеет; и ^сли у правительства в обычае награждать деньгами, или почетными титулами, или всяческими звездами и подвязками людей, так или иначе послуживших родине, и если таким людям приятно, чтобы к их имени прибавилось «Сэр» или «Милорд», чтобы на жилеты и сюртуки им нацепляли звезды и ленты,— а это, безусловно, приятно, и не только им, но также их женам, братьям и прочим родственникам,— то почему не предоставить им такие же возможности, как судьям или военным? И если почести и деньги уместны для одной профессии, почему они неуместны для другой? Ни один представитель какой-либо другой профессии не сочтет для себя унизительным получить правительственную награду; и у литератора не больше оснований брезговать "пенсиями, орденами и титулами, чем у посланника, или у генерала, или у судьи. Все европейские государства, кроме нашего, награждают своих литераторов; американское правительство тоже уделяет им заслуженную долю из своих скромных средств; почему же американцам можно, а англичанам нельзя? Питт Кроули огорчен, что не получил ордена за свою дипломатическую службу в Пумперникеле; генерала О'Дауда радует, что он может именоваться сэр Гектор О'Дауд, К. О. Б., а его жену — что она стала леди О'Дауд; так неужели же одним только литераторам не свойственно тщеславие, и должно ли расценивать их мечты о почестях как великий грех? А теперь касательно того, что я будто бы поддерживаю злостное предубеждение против нашей профессии (а я заявляю, что не признаю себя в этом виновным, как, вероятно, не признал бы себя виновным Фильдинг, если бы его обвинили в намерении, изобразив пастора Траллибера, выказать неуважение к Церкви),— то позвольте мне сказать, что, прежде, нежели выносить приговор, не мешало бы подождать и выслушать все доводы «за» и «против». Как знать, что Вам предстоит прочесть в еще не опубликованных главах романа, навлекшего Ваше и «Экзаминера» неудовольствие? А что, если Вы несколько поторопились, обвинив меня в предубежденности, а «Экзаминер» — увы! — в том, что я льщу публике и обманываю ее? Только время разрешит этот вопрос, за ответом на который мы отсылаем нелицеприятного читателя к «нашему следующему выпуску». Что я предубежден против шарлатанства и лжи, против тех моих собратьев по перу, которые залезают в долги, 178
пьянствуют и распутничают,— это я готов признать; как и то, что я не прочь посмеяться над жуликами, сочиняющими «последние новости» о модах и о политических событиях на потребу всеядным невеждам-провинциалам. Однако я описываю эти слабости и разоблачаю эти пороки без всякого злого умысла и не считаю, что поступаю дурно. Разве литераторы в них вовсе не повинны? Разве не пытаются иные оправдать их мотовство талантливостью и более того — самые их пороки приводить в доказательство их таланта? Единственная мораль, которую я, как писатель, имел в виду, когда создавал эпизоды, вызвавшие Ваше негодование, состоит в том, что долг литератора, как и всякого другого человека, вести упорядоченную и трезвую ^жизнь, любить жену и детей и платить по счетам поставщиков. И картины, мною описанные, вовсе не «карикатура, до которой я снизошел», как не подсказаны они и коварным умыслом «польстить людям, не причастным к литературе». Если же это все-таки карикатура, то лишь как следствие врожденного порока зрения, а не желания искусно ввести в заблуждение публику; но я-то хотел только сказать правду, и притом сказать ее вполне беззлобно. Я сам видел того книгопродавца, у которого Бло- дьер украл книги; я сам относил в тюрьму деньги (от одного великодушного собрата по перу) некоему человеку, весьма похожему на Шендона, и имел случай наблюдать трогательную преданность его жены, проводившей с ним в тюрьме целые дни. Почему же не описывать такие вещи, если они, как мне представляется, свидетельствуют о той диковинной и жестокой борьбе добра и зла, что происходит в наших душах и в окружающем нас мире? Возможно, я не сумел довести мою мысль до читателя; возможно и то, что критику из «Экзаминера» недостало понятливости. Он как цензор вправе, разумеется, судить обо мне как о художнике; но когда мистер «Экзаминер» говорит о джентльмене, что тот «не гнушается поощрять предубеждение публики», при том, что предубеждения такого не существует, я утверждаю, что обвинение его столь же несправедливо, сколь и смехотворно, и рад, что оно само себя опровергает. И думается мне, что нам, литераторам, вместо того чтобы обвинять публику, которая якобы всех нас скопом изничтожает и травит, лучше было бы успокоиться на мысли, что мы — не хуже других; и не затевать недостойных перепалок по вопросу, который каждый разумный че- 179
ловек должен полагать бесспорным. Если я сижу за Вашим столом, то для меня это значит, что я — ровня моему соседу, а он — ровня мне. Если я с места в карьер возмущенно обращаюсь к нему со словами: «Сэр, я литератор, но имейте в виду, я не хуже вас!» — кто тогда ставит под сомнение достоинство литературной профессии: мой сосед, которому хочется одного — без помехи поесть супу, или же литератор, который сам лезет в драку? И я убежден, что автор-сатирик, изобразивший одного писателя расточителем, а другого захребетником, может быть, не только не повинен в желании охаять свою профессию, но, напротив, печется о ее достоинстве и чести. Если среди нас нет мотов и захребетников, тогда его сатира несправедлива; если же таковые есть или были, тогда они заслуживают осмеяния, как и представители других профессий. Я что-то не слышал, чтобы вся корпорация юристов сочла себя оскорбленной, когда «Панч» высказался по поводу нашумевшего дела о неплатежеспособности Дампа; или чтобы фигура Стиггинса в «Пиквике» была воспринята как пощечина всем диссентерам; или чтобы все адвокаты нашей империи вознегодовали, прочитав известную историю юридической конторы «Каверз, Обманг и Цап». Почему же именно о нас нужно молчать — потому ли, что мы безупречны, или потому, что страшимся насмешек? И если каждое действующее лице* в повести должно представлять собою не отдельного человека, а целую общественную группу, если для соблюдения равновесия между пороком и добродетелью каждому отрицательному герою непременно должен быть противопоставлен положительный,— тогда, мне кажется, роман просто не может более существовать, до того он станет глупым и ненатуральным; и как авторы, так и читатели подобных сочинений очень быстро переведутся. Остаюсь, сэр, Ваш покорный слуга У. М. Теккерей. Реформ-клуб, янв. 8-го.
t Картинки жизни и нравов Художник Джон Лич Ч I е из нас, кто знал еще времена консульства Планка, эти странноватые, но вполне респек- > - табельные времена, вероятно, помнят, на ка- -* кие картинки, среди прочих доступных нам о развлечении, нам, тогда еще детям, разрешалось смотреть. Иллюстрации к шекспировским пьесам, собранные Бойделом: сумеречная галерея жутких фигур Опи, мрачные создания Норткота, устрашающие порождения фантазии Фюзели. Там были Лир, Оберон и Гамлет, глядевшие на нас, вращая белками и протягивая руки с круглыми бицепсами и дрожащими остроконечными пальцами. Там был юный принц Артур (Норткота), слезно молящий доброго Губерта не выкалывать ему глаз, и плачущий Губерт; там был маленький Рэтланд, которого пронзал шпагой кровожадный Клиффорд; был там и кардинал Бофор (Рейнольдса), скрежещущей зубами и корчащийся, с дьявольской гримасой, на смертном одре (страшная картина, при воспоминании о которой даже теперь пробирает дрожь); там была леди Гамильтон (Ромнея), пляшущая с факелом в руке на темном фоне—поистине мрачный паноптикум, единственным светлым пятном в котором были прелестные «Семь возрастов человека» Смэрка. Мы решались смотреть на эти картинки только при ярком свете и когда в комнате был кто- либо из взрослых. Чтобы развлечь нас, родные водили нас на выставку мисс Линвуд. Пусть нынешние дети благодарят свою счастливую звезду, что им уже не угрожает такое потрясение. Мисс Линвуд занималась вышиванием картин шерстью, и наши тетушки и бабушки стремились привить 181
нам вкус к ее искусству, столь восхищавшему их. Вы могли видеть «Лесоруба», шагающего по снегу в сопровождении собаки, с топором в руке. На снег было просто больно смотреть, так от него веяло холодом, а трубка лесоруба дымилась на славу, и в целом все это производило жуткое, до дрожи, впечатление. Там были шерстяные великомученики в человеческий рост и осклабившиеся воины с руками и ногами крупной вязки. Особенно памятны нам выглядывающие из своего логова в конце длинного темного коридора львы, которые могли напугать до полусмерти любого мальчугана, выросшего не в Африке и не в зверинце. Была еще выставка в галерее Уэста, где особенно поражали нас, детей, две премиленькие фигуры: Лазарь в саване и Смерть верхом на бледном коне. Гробницы Вестминстерского аббатства, мрачные своды собора Святого Павла, рыцари в латах у ворот в Тауэр, грозно поглядывающие на нас из-под забрала и сжимающие в руке свой страшный меч; эта сверхчеловеческая королева Елизавета в самом конце залы, величественная и мертвенно-бледная, с стеклянными глазами, в грязном атласном платье с фижмами, на закованном в стальную броню коне,— кто не помнит всех этих достопримечательностей Лондона в консульство Планка? Да, паноптикум на Флит-стрит был совсем не похож на нынешний музей восковых фигур мадам Тюссо, где даже камера ужасов имеет нарядный и веселенький вид. В этой восковой коллекции добрых старых времен было полным-полно убийц и злодеев. Но все же главное внимание привлекала принцесса Шарлотта в роскошном гробу и ее мертвое дитя. Наши детские книжки большей частью были лишены рисунков. Их не было ни в «Фрэнке» (милый старый Фрэнк!), ни в «Друге родителя», ни в «Вечерах у семейного очага», ни в нашем издании «L'ami des enfants». Было несколько иллюстраций в конце букваря, небольшие гравюры Бевика на дереве в форме медальона, да еще аллегория в начале книги, где Образование ведет Юность в храм Прилежания и где доктор Дилворт и профессор Уокингем стоят с лавровыми венками в руках наготове. Кроме того, было еще несколько картинок — мелкие серенькие яйцеобразные гравюры на дереве работы Бевика, все больше к басням о волке и ягненке, о собаке и ее тени, о Брауне, Джонсе и Робинсоне в завитых париках и панталонах до колен, но разве в наших книжках 182
были настоящие иллюстрации, заслуживающие этого названия? Были грубые старые лубочные картинки в старых томах сказок с арлекином на переплете, служивших, может быть, сотни лет, еще задолго до нашего Планка, во времена Прискуса Планка, еще при королеве Анне, кто знает? Нас секли в школе, нас было пятьдесят мальчиков в закрытом пансионе; мы мылись в жестяном корыте под водокачкой, в холодной воде, где вместе с желтыми смылками плавали кусочки льда. Секут ли теперь наших сыновей? Ведь чего только нет к услугам этих юных бездельников! Тут и туалетные комнаты, и помада для волос, и сидячие ванны, и мохнатые полотенца. И какие книги с картинками издаются для них! За какие это заслуги нынешним детям живется куда привольней, чем жилось нам? Конечно, у нас были и «Тысяча и одна ночь», и Вальтер Скотт с прекрасными иллюстрациями Смэрка. Тогда мы еще не понимали, как они хороши, и, пожалуй, предпочитали книжонки «Вечеров маленькой библиотеки» с фронтисписами Унвина. Впрочем, в таких книжках иллюстрации не имеют никакого значения. Каждый мальчик, наделенный воображением, предпочитает делать рисунки к Вальтеру Скотту и к «Тысяче и одной ночи» сам. Юмористических рисунков для детей вовсе не было. Разве что «Доктор Синтаксис» Роуландсона. Мы видели этого ученого мужа в завитом парике то верхом на лошади, берущим барьеры на скачках, с ногами, похожими на сосиски, то флиртующим с дамами, то любезничающим с розовощекими пышнотелыми девицами. Рисунки эти были очень забавны, и на эти акватинты и ярко раскрашенные гравюры было очень приятно смотреть. Однако текста к этим рисункам мы тогда не понимали, и трудно сказать, был бы он нам понятен теперь. Тем не менее, хотя текст и был нам недоступен, все же мы храним до сих пор о докторе Синтаксисе приятное воспоминание вроде того, что оставили яркие красочные иероглифы на фасаде Ниневийского дворца на выставке в Сиднеме. Что с того, что мы не могли прочитать эту ассирийскую тарабарщину? Дайте нам этих ухмыляющихся во весь рот королей, стреляющих из разукрашенных луков поверх головы своих боевых коней и смело разящих своих добродушных врагов, которые, весело кувыркаясь, падают с высоких башен или тонут, улыбаясь, в покрытой барашками водной стихии. 183
После доктора Синтаксиса нельзя не упомянуть о Томе Коринфянине, Джерри Хоторне и весельчаке Бобе Лод- жике,—что за чудесная была компания! Когда будущий исследователь нравов нашего времени будет читать эти страницы и рассматривать рисунки в этих любопытных книжках, что он подумает об обществе, обычаях и языке в консульство Планка? Коринфянами называли законодателей мод, задававших тон в обществе времен Планка, предшественников нынешних щеголей и франтов, людей блестящих, но, по правде говоря, грубоватых. Имея привычку малость хватить через край в питейном заведении Тома Крибба, коринфяне, бывало, отправлялись затем в обход пивных «учиться жить», и когда они возвращались домой навеселе, их любимым занятием было сбивать с ног несчастных стариков будочников, охранявших с фонарем в руке улицы Рима в консульство Планка. Наши франты неумеренно предавались боксу и были завсегдатаями гимнастического зала Джексона, где каждый из них держал запас боксерских перчаток. Они гарцевали на породистых лошадях по аллеям Хайд-ларка, они не пропускали ни одного петушиного боя и были почетными покровителями собачьих бегов и травли крыс. Помимо этих мужественных забав и игривых развлечений, которых джентльмены ищут в среде «меньших братьев и сестер», наши патриции иногда были не проч!» провести время и в своей среде. Какая чудесная картина: коринфянин Том танцует с ко- ринфянкой Кэт в зале Олмэка! Какое прелестное платье было на Кэт! С каким грациозным abandon l эта парочка носилась в стремительном темпе кадрили под восхищенными взорами стоявшей вокруг знати в расшитых мундирах и фраках со звездами. Вы, конечно, можете увидеть все это и теперь на рисунках в Британском музее или в книжном шкафу в какой-нибудь старой помещичьей усадьбе. И вы сможете убедиться, что английские аристократы в 1820 году действительно так танцевали, и развлекались, и занимались боксом, и пили в заведении Тома Крибба, и сбивали с ног стражников. И нынешние дети, обращаясь к старшим, могут спросить: «А правда, бабушка, что на тебе было такое платье, когда ты танцевала у Олмэка? А тебе в нем не было холодно? А дедушка, когда был молодым, убил много стражников? А он ходил пить джин в воровские притоны? А он посещал петуши- 1 Здесь: упоением (франц.). 184
ные бои и состязания в бокс, когда еще не был женат на тебе? И он действительно говорил на этом странном тарабарском наречии, на котором говорят люди в этой книге? Он очень переменился. Теперь он такой степенный и почтенный джентльмен». В правление вышеназванного консула, когда еще были живы наши деды, в библиотеке у старого деревенского джентльмена хранились несколько пестрых папок, полнехоньких карикатур от дедовских времен, еще задолго до того, как перед Планком понесли ликторские прутья. Эти рисунки принадлежали перу Гилрея, Банбери, Роуландсо- на, Вудворта и даже Джорджа Крукшенка— ибо Джордж теперь уже ветеран, ведь.он взялся за гравировальную иглу, когда был еще ребенком. Он писал карикатуры на Бонапарта и взял немало у Гилрея, делая первые детские шаги. Он тоже написал Людовика XVIII, примеряющего сапоги Бонапарта. Джордж Крукшенк забавлял нашу публику, когда наше столетие еще только перевалило за первый десяток. В карикатурах, наклеенных на цветной картон и хранившихся в цапках у наших дедов, многое было недоступно нашему детскому пониманию. Бонапарт изображался на них в виде свирепого карлика с выпученными глазами, в огромной треуголке с трехцветным плюмажем и с кривой саблей, сочившейся кровью, н%гбоку,—сущее исчадье ада, чудовище разврата, изверг рода человеческого. Джон Буль расправлялся с ним одним пинком в зад. И вообще на этих картинках корсиканца били все, кому не лень: Сидней Смит и наши доблестные союзники турки, самоотверженные испанские патриоты и добродушные, но выведенные из себя русские,— словом, все народы старались дать пинка Бонапартишке. Как над ним издевался Питт! Как добрый старый Георг, король Бробдингнега смеялся над Гулливером-Бонапартом, плывущим в своей лохани, на потеху их величеств! Ну и доставалось же этому выродку и проходимцу, этому безбожнику и злодею! Помнится, в дедовских альбомах была картинка* на которой Бонапарт с семейством, в лохмотьях, сидя в своей корсиканской хижине, обгладывает кости. На другом рисунке он добивает зачумленных на улицах Яффы, на третьем — принявший магометанство Бонапарт в огромном тюрбане курит кальян, и так далее в том же духе. И все же, если верить хронике Гилрея, у корсиканского чудовища были преданные друзья в Англии — кучка негодяев, приверженцев безбо- 185
жия, тирании, грабежа и всяческого беззакония, достойные союзники своего французского дружка. Подобно своему собрату, эти люди были представлены в виде карликов. Одно время эти нечестивцы даже дорвались до власти в Англии и, если мы не ошибаемся, именовались «правительством широкой спины». Атаман этой шайки разбойников с нависшими бровями и косматой бородой прозывался Чарльзом Джеймсом Фоксом; другой их главарь был рябой изувер по имени Шеридан; были среди них еще выродки, прозывавшиеся Эрскином, Норфолком, Мойра, Генри Петти. Как и подобает примерным детям, мы ненавидели этих нечестивцев и, глядя на них, то потерявших человеческий облик с перепоя, то лезущих на небо и сбрасываемых оттуда ангелоподобным Питтом, то изрыгающих чудовищные проклятья (их ненавистный коновод Фокс был изображен с рогами, хвостом и раздвоенным волосатым копытом), то лижущих сапог Бонапарта, но неизменно поверженных в прах Питтом и другими добрыми гениями, мы были всей душой на стороне Добродетели, Пит- та и дедушки. Если же наши сестры выражали желание заглянуть в эти альбомы, то наш добрый старый дед старался помешать этому. Среди этих рисунков было немало таких, что не предназначались для молодых девиц, и таких, что не следовало показывать и мальчикам. Давайте скорей перевернем эти рискованные страницы. И все же сколько сокровищ щедрого английского юмора было в этой грубой, дикой, беспутной и безрассудной картинной галерее! Как свирепа была эта сатира, как беспощадно она разила, какими потоками грязи обливала свои жертвы, какие коварные удары она наносила и как часто пользовалась языком торговок с рыбного рынка! Представьте себе, какое впечатление на избранное общество, собравшееся в каком-нибудь помещичьем доме, произведут шутки Вуд- ворта, или некоторые из карикатур Гилрея или же разнузданные сатурналии Роуландсона! Мы не можем жить без смеха, и нам нужны люди, заставляющие нас смеяться. Нам не обойтись без Сатира с его флейтой, дикими прыжками и проказами. Но мы умыли, причесали и приодели этого негодника и научили его хорошим манерам. Вернее, он научился им сам: ведь по природе он добродушен и податлив и уже отказался от своих беспутных порождений и пристрастия к хмельному. Правда, он по- прежнему всегда готов куролесить, но становится кротким т
и безобидным, пристыженный облагораживающим присутствием наших женщин и нежными, доверчивыми улыбками наших детей. Среди знаменитых карикатуристов, ныне здравствующих и творящих, мы упомянули одного ветерана. Совсем недавно, в «Илластрейтид Лондон ньюс» мы видели его изображение, написанное им самим, и узнали его черты, его бакенбарды. В этом журнале был помещен рисунок — общее собрание членов Общества трезвости в театре «Сэд- лерс-Уэлз», и мы тотчас увидели среди них древнего римлянина времен консула Планка — Джорджа Крукшенка. Там было немало старинных шляпок и смешных лиц, башмаков с пряжками, коротких панталон и мод 1820 года. И там был Джордж (принявший, как известно всему миру, религию водопития), представляющий новых членов общества, дающих торжественное обещание соблюдать трезвость. Как часто Крукшенк рисовал Крукшенка! Где только мы не видели его портрет! Как он был великолепен рядом с мистером Эйнсвортом в «Эйнсвортс мэгэаин», когда Джордж работал в этом журнале. Как он суров и величествен в «Омнибусе», где он изобразил себя в виде святого Дунстана с щипцами золотых дел мастера, которыми он тянет за нос зловредного издателя! У собирателей гравюр Крукшенка (о, эти добрые старые «Немецкие сказки», эти великолепные «Юморески», эти восхитительные «Френология» и «Книга эскизов» старого доброго времени при консуле Планке!),— собиратели рисунков Крукшенка, говорю я, имеют по меньшей мере сотню его вещей. Мы еще помним его в столь любезных его сердцу ботфортах в «Томе и Джерри» и в гравюрах времен суда над королевой. В последние годы он отошел от сатиры и юмора и направил свою музу на более серьезные воинственные и возвышенные темы. Но, признавая пороки и предрассудки наших дней, мы отдаем предпочтение комическому и шутливому в творчестве Крукшенка перед Крукшенком историческим, романтическим и дидактическим, каким он стал в последнее время. Да живет долгие годы, окруженный всеобщим почитанием и наслаждающийся заслуженным покоем, этот честный и благородный художник, этот замечательный юморист и учитель нравов. Он первый познакомил английских детей с юмором в рисунках. Наше молодое поколение, наши отцы и матери обязаны ему многими приятными часами невинного смеха. Неужели нет способа, с помощью которого стразш мегла бы вездатъ «7
должное художнику за его многолетнее самоотверженное служение искусству? С того времени, когда Крукшенк начинал свою карьеру, юмор переродился. Комус с его развратными сатирами и плотоядными фавнами сошли со сцены, перейдя в самые низкие сферы. Супруга Комуса, если у нее есть хоть малейшее пристрастие к юмору, что сомнительно, может смело читать наших юмористов, не рискуя покраснеть от стыда. Что может быть невинней пленительных созданий фантазии Ричарда Дойля? Через всю бесконечную картинную галерею мистера Панча мы можем пройти так же спокойно, как через пансион для девиц мисс Пинкертон. Глядя на рисунки мистера Панча, на иллюстрации в «Ил- ластрейтид Лондон ныос» и на все картинки, выставленные на витринах в этот рождественский сезон, мы невольно проникаемся завистью к нынешним юнцам. Чем они з;аслужили все то, что делается для них? Почему у нас н^ было кния^ек: с картинками? Почему нас так нещадно секли? Чума побери ликторов с их секирами времен консула Планка! А теперь, после этого чересчур затянувшегося вступления, мы подошли наконец к предмету нашей статьи — Джону Личу с его «Картинками жизни и нравов», изданными в серии мистера Панча. Эта книга лучше всякого рождественского пирога. Это вечный пирог, не исчезающий, сколько бы вы его ни ели и ни потчевали бы им ваших друзей, и, отведав его, вы будете повторять это удовольствие из года в год несчетное множество раз. На фронтисписе вы видите мистера Панча, любующегося своей картинной галереей,— этакого хорошо одетого, солидного почтенного джентльмена во фраке и при белом галстуке. С довольным видом, улыбаясь, он рассматривает понравившийся ему рисунок, извлеченный из нарядного альбома. У мистера Панча есть все основания одобрительно улыбаться, глядя на это произведение искусства, и быть довольным его автором. Мистер Лич, его главный сотрудник и другие родственные ему по духу карикатуристы хорошо потрудились для мистера Панча своим пером и карандашом. А было время, если память нам не изменяет, когда мистер Панч не носил шелковых чулок и щегольских камзолов (теперь даже небольшая неправильность позвоночника, можно сказать, скорей украшает его, такой великолепный у него портной!). 188
А начал он с малого. Говорят, что когда-то он подвизался с небольшим обшарпанным балаганчиком на перекрестках улиц, что он водился с церковными сторожами, педелями, полисменами и народом, стоящим на самой низкой ступени общественной лестницы, что у него была уродливая жена, с которой он обращался самым возмутительным образом, и что он с трудом добывал себе хлеб насущный, откалывая грубые шутки, распевая нескромные песни и выклянчивая у прохожих полупенсовики. Но он — живое воплощение гения сатиры, о которой мы только что говорили. Он по-прежнему откалывает свои шуточки, ибо сатира должна жить, но теперь он тщательно вымыт, причесан, прилично одет и вполне респектабелен. Он вращается в лучшем обществе, у него конюшня рысаков в Мелтоне, охотничьи угодья в Шотландии, кресло в Опере; он гарцует на своем коне по аллеям Хайд-парка, постоянно обедает у себя в клубе и в лучших домах Лондона, а по вечерам, в течение сезона, вы его можете видеть на балах и приемах, где бывают самые красивые дамы столицы. Он пользуется благосклонностью своих новых высокопоставленных друзей, однако, подобно старому английскому джентльмену, о котором поется в песне, не забывает и о меньшей братии. Он не пройдет мимо уличного мальчугана или девчонки, не погладив их по головке, он будет смеяться от души над шутками уличного торговца зеленью Джека и мусорщика Боба, он будет добродушно подглядывать за кухаркой Молли, флиртующей с полисменом, или за нянюшкой Мэри, любезничающей с бравым гвардейцем. В прежние времена он, бывало, подшучивал над гвардейцами, кавалеристами и вообще над военными и до последних дней весьма пренебрежительно относился к французам. Но в настоящее время, когда гвардия отправилась на войну и когда щеголи и франты (увы, уже больше не франты) сражаются под Балаклавой и Инкерманом бок о бок с нашими доблестными союзниками, мистер Панч больше не смеется над ними, но отдает им дань искреннего восхищения. Он вовсе не враг мужества и чести, но положа руку на сердце надо признать, что этот великий учитель нравов разделяет некоторые чисто английские предрассудки, и потому в мирное время он высмеивал военных и французов. Если бы эти дородные джентльмены в желтом плюше, еще недавно эскортировавшие кареты на открытие парламента, сменили бы свои ливреи на мундиры, а свои деревянные жезлы на ружья, сняли бы свои 189,
напудренные парики и сформировали Желтоплюшевую бригаду, чтобы ударить на врага, мистер Панч перестал бы смеяться над бедным Джимсом, который все еще живет припеваючи, садится за стол пять раз на дню и в ус не дует. Адвокаты, лакеи и педели, епископы, церковники и чиновники— вот против кого мистер Панч воюет и поныне. Велик был его гнев в дни папской агрессии, и одним из больших несчастий, постигших его в то время, была потеря, из-за резкого осуждения им римско-католической иерархии, неоценимых услуг мистера Дойля, верно служившего ему своим карандашом, добродушным юмором и пленительной фантазией. Другой член кабинета мистера Панча, биограф Джимса и автор «Книги снобов», вышел в отставку из-за нападок мистера Панча на нынешнего императора французов, вызывать гнев которого мистер Джиме счел непатриотическим поступком. Мистеру Панчу пришлось расстаться с этими двумя сотрудниками, но он сумел заменить их без ущерба для себя. Мальчишки-газетчики на станциях железных дорог все так же лихо выкрикивают: «Купите «Панч»!» —и продажа журнала идет так же успешно, как и до описанных событий. Не следует закрывать глаза на то, что Джон Лич — главная фигура в кабинете мистера Панча. Представьте себе номер «Панча» без рисунков Лича. Много ли он будет стоить? Ученые джентльмены, сочиняющие текстовую часть журнала, должны понимать, что без Лича им лучше всего вовсе не браться за перо. Взгляните на соперников художника, которых популярность «Панча» сделала известными. Хотя у каждого из них есть свое лицо, но как они бледнеют перед Личем, как не хватает им силы его юмора в описании быта и нравов, в уменье поражать воображение и развлекать публику. Нет, никому из его соперников не сравниться с ним живостью его мягкого юмора и чисто английским духом его сатиры. С каким мастерством он рисует лошадь, женщину, ребенка! Из-под его карандаша они выходят как живые! Каких пышных красоток поставляет главный художник мистера Панча в его гарем! Какие отличные стати у лошадей конюшни мистера Панча и как лихо скачет на них, не разбирая дорог, мистер Бриггс! Рисунки Лича проникнуты духом молодости, благородства, жизнерадостности, мужественной силы, особенно сотни его картинок, посвященных детям, которых он так любит рисовать. Как и всякий порядочный 190
британец, сердечный и добродушный, он становится мягким как воск при виде этих малюток, он нежно гладит их золотистые головки, с невыразимым удовольствием любуется их играми и забавами, их смехом и шутками и всегда готов приголубить их. Вот возвращаются из Итона enf ants terribles L, и юная мисс впервые испытывает на них действие своих чар; вот маленькая замарашка Полли делает пироги из песка, сидя на краю канавы, или сгибается под тяжестью карапуза Джеки, немногим моложе нее, но уже вверенного ее попечению. Все эти юные существа, будь то из семей патрициев или плебеев, согреты теплом его сердца и воспроизведены с удивительной жизненностью рукой этого тонкого наблюдателя. Помнится, в одном из старых альбомов Гилрея на нас, юных читателей, нагонял особый страх оджн рисунок, на котором принц Уэльский (Его Королевское Высочество был тогда сторонником Фокса) был изображен сидящим в великолепной трапезной зале после восхитительного обеда и ковыряющим в зубах вместо зубочистки железной вилкой. Только вообразите себе первого джентльмена Англии за таким занятием! Самый элегантный принц Европы, наследник британского престола — с двузубцем в руке! Талантливый художник, нарисовавший этот портрет, был далек от общества, которое он высмеивал и развлекал. Гилрей наблюдал политических деятелей, когда они проходили мимо его лавки по пути на Сент-Джеймс- стрит, или в кулуарах палаты общин. Его студия помещалась где-то на чердаке, местом его отдыха была распивочная, где он со своей компанией просиживал вечера, попыхивая трубкой и сплевывая на усеянный опилками пол. Нельзя изображать общество, которого не знаешь. Когда Гагарин, один из острейших умов и талантливейших рисовальщиков, побывал в Англии, он выпустил книгу «Les anglais» 2, но все его англичане — истые французы. Для его острого глаза, в продолжение стольких лет наблюдавшего парижскую жизнь, английский характер остался недосягаемым. Художник нравов должен принадлежать к обществу, которое он изображает, и с молоком матери впитать привычки и нравы, которые передает. Всякому, кто знакомится с творчеством Лича, ясно, что его картины нравов — подлинное изображение жизни. 1 Здесь: шалуны (франц.). 2 «Англичане» (франц.). т
В какие уютные и комфортабельные гостиные, салоны и кабинеты он нас вводит; каких юных повес-аристократов он нам показывает; каких обворожительных молодых денди он заставляет будить подагрического деда, чтобы тот позвал лакея, позвонив в колокольчик; а это что за юнец, отказывающийся от тетушкиного пудинга с кремом и требующий анчоусов и кларет? Посмотрите на этих малышей, пришедших на бал и остановившихся у входа в залу. Фред шепчет Чарли, указывая на свою семилетнюю партнершу: «Она очень подурнела, милый Чарли. Ты бы видел эту молодую особу в прошлом сезоне!» Полюбуйтесь только хозяйством знаменитого мистера Бриггса. Какой у него комфортабельный, чистенький, уютный буржуазный дом (судя по окружающему фону, в Бэй- суотере, предместье Лондона), какая у него великолепная конюшня. Отдельное стойло у каждого из его прославленных скакунов. Как приятно и заманчиво выглядит его накрытый к завтраку стол! Как мила горничная, принесшая мистеру Бриггсу его высокие охотничьи сапоги, вызывающие ужас у миссис Бриггс! Какой у него шикарный гардероб, обставленный всеми необходимыми принадлежностями туалета, где он примеряет восхитительный охотничий картуз, который его супруга бросает в камин. И каким покоем веет от всей семьи Бриггсов, собравшейся в столовой после обеда: глава семьи при свете лампы читает трактат о натаскивании собак, его супруга и теща склонились над своим рукодельем, а детишки сгрудились вокруг огромной книги с картинками — вот она перед нами, эта книга, и сколько тысяч детей у скольких семейных очагов сделал в эти дни счастливыми этот том! Ведь в нем изображена повседневная жизнь нашей детворы —Джон Лич рисует их так же правдиво, как Тенирс рисовал голландских крестьян, а Морланд конюшни и свинарники. Мы увидим в книге Лича ваш дом и мой, мы познакомимся с семейным кругом наших соотечественников. Какой важный вид напускают на себя наши школьники, эти юные повесы, возвращаясь на каникулы домой! С каким усердием наряжают мамаши своих юных девиц, впервые отправляющихся на бал! Это социальная история Лондона середины XIX столетия. Именно так будет рассматривать эти страницы будущий исследователь,—его счастье, что к его услугам такая книга! Даже капризы моды он сможет проследить по ней, если пожелает. Ведь у мистера Лича не менее острый глаз на мужские и женские моды, чем на 192
анатомию лошади. Как часто меняются фасоньд верхней одежды и шляп! Какие счета от модисток мы оплачиваем каждый год! Куда девались эти увесистые chatelaines \ без которых не могла обойтись ни одна светская дама в 1850 году? Где эти прелестные казакины, которые наши юные модницы носили еще несколько сезонов тому назад, когда Гэс, на очаровательной небольшой гравюре «Мода» просит у Элен адрес ее портного. Гэс в наши дни — молодой воин и, по всей вероятности, сражается под Инкер- маном, а красотка Элен и ее прелестная сестра обе замужем и, мы надеемся, счастливы и участвуют в этой трогательной сценке в детской, которые наш художник рисует с таким тонким юмором. Поистине счастлив такой художник! Вы видите, что он получил образование в хорошей школе, что он в свое время немало поездил верхом на отличных лошадях, что он не раз из своего кармана платил за оригиналы этих шляпок и капоров и с отеческой теплотой наблюдал за повадками, улыбками, шалостями и мирным сном любимых им малышей. Когда вы смотрите на рисунки Лича, раскрываются тайны придуманных им для вашего услаждения шуток. Как чудесно, например, изобразил мистер Лич парикмахеров наших дней! Полюбуйтесь только на этого мистера Локонса. Отвратительная старуха, примеряющая свой чепец перед зеркалом, жалуется, что она извела целый флакон Калифорнийского бальзама, а волосы у нее все лезут. Мы видим, что и у самого мистера Локонса медвежьим салом вымазаны не только волосы, но и руки. Обратите внимание на молодца, когда он говорит даме, которую причесывает: «И у волос тоже бывает холера»,— когда эта юная особа приказывает ему отрезать у нее «густую длинную прядь» — для какого-то счастливца, конечно. У Лича каждое действующее лицо на свой манер, и все они восхитительно естественны и нелепы. Но разве парикмахерское искусство нелепая профессия? Знаток живописи не может не заметить, какую роль играют руки на рисунках Лича. Его персонажи пользуются руками с непревзойденной естественностью. Посмотрите на служанку Бетти, подающую фарфоровый чайник господам, на кухарку, положившую руки на стол, в то время как ее дружок-полисмен ворчит из-за остывшего жаркого. Это руки горничной и кухарки, вне всякого со- Поясные цепочки для ключей (франц.). 1 У. Теккерей, т. 12 193
мнения, но ими можно залюбоваться. У лысой старухи, надевающей чепец у Локонса, руки дрожат, и вы это видите. Полюбуйтесь пальцами этих двух старух, перемывающих косточки своих знакомых: сколько долгих лет они тыкали этими пальцами, указывая на дыры в платьях своих соседок и грязь на их кружевах! «Ну и дела! Я потерял свое золотое кольцо!» — вопит в ужасе старьевщик, глядя на свои руки, и вам не удержаться от смеха. Это юмор в духе Лича. Вы найдете сотни подобных смешных сценок, перелистывая эти забавные страницы. А вот перед нами хорошо знакомая фигура сноба-ари- стократишки. У него куцая бородка на поджатой губе, убийственная булавка в галстуке, невероятные панталоны; он курит сигару, облокотившись на прилавок в табачной лавке, сосет набалдашник своей трости на улице и важно шествует в сопровождении миссис Сноб и младенца (хотя его супруга особа атлетического сложения, но мистер Сноб держит ее в ежовых рукавицах). Это любимая мишень для стрел Лича, и наш беспощадный сатирик преследует его по пятам. Вот мистер Сноб выбирает себе жилеты у своего портного — и какие жилеты! Вот он подает шиллинг мусорщику, который величает его капитаном; вот он услужливо помогает надеть пальто верзиле, перед которым он лебезит. Вполне возможно, что оригиналы его портретов не узнают себя на них, иначе несколько десятков их собрались бы вместе, чтобы расправиться с художником. Эти жалкие хлыщи достойны презрения. Вот сейчас мы закроем альбом, выйдем на улицу и, вне всякого сомнения, встретим целую дюжину им подобных. Но прежде чем закрыть альбом, мне бы хотелось обратить внимание читателя на фон рисунков Лича, на то, как безыскусственно он изображает лес и вересковую пустошь, морской берег и улицу Лондона. Пейзажи, среди которых развертываются его маленькие драмы, так же жизненны и правдивы, как и их действующие лица, и чем больше мы знакомимся с его рисунками, тем больше мы преклоняемся перед его юмором и талантом. Пусть долгие годы он радует нас все новыми и новыми творениями. Разве может иссякнуть когда-нибудь наша жажда истины и красоты, доброты и веселья?
Из «Заметок о разных разностях» О двух мальчиках в черном изголовья моей кровати я держу Монтеня и «Письма» Хауэла. Если случается проснуться ночью, я беру одну из этих книг, чтобы погрузиться в сон под неспешную болтовню автора. Они всегда говорят лишь о том, что их занимает, и это не надоедает мне. Я с удовольствием слушаю, как они снова и снова заводят речь о прошлых днях. Их истории я читаю в полудреме и большую часть не запоминаю. Для мепя не секрет, что изъясняются они грубовато, но я не придаю этому значения. Они писали в духе своего времени, а тогда это было так же естественно, как ныне для шотландского горца или готтентота — обходиться без той принадлежности мужского туалета, которая привычна для нас. Не станем же мы возмущаться всякий раз, встретив в Кейптауне или Инвернессе человека в легкой национальной одежде и с голыми ногами. Мне и в голову не приходило, что «Сказки тысячи и одной ночи» — предосудительная книга, до тех пор пока не случилось прочесть переработанное издание ее «для семейного чтения». Вы можете сказать: «Qui s'excuse...» l Но, помилуйте, я пока ни перед кем не провинился! Попросту я хочу заранее избавить себя от упреков со стороны почтеннейшей миссис Гранди. И, повторяю, мне нравится и вряд ли когда-нибудь наскучит слушать безыскусную болтовню двух дорогих моему сердцу старых друзей — господина из Периге и маленького чопорного секретаря при дворе Карла I. Их увлеченность собой ни в коей мере не отвращает меня. Я, кажется, всегда с удовольствием буду слушать тех, кто в разумных пределах Кто оправдывается... (тот признает свою вину) (франц.). 7* 195
рассказывает о самом себе. Да и о чем еще человек может говорить с большим знанием дела? Когда я ненароком наступаю своему приятелю на мозоль, он клянет меня за неловкость, не кривя душой. Он говорит о своем, и чувство досады и боли выражается в его словах искренне и правдиво. Я знаю это по собственному опыту: очень давно, в 1838 году, меня как-то обидели, и до сих пор, когда за стаканом вина я вдруг вспоминаю об этом случае, то всегда чувствую неодолимую потребность рассказать о нем. Будто мне наступают на мозоль, и боль пронизывает меня, и я возмущаюсь, и даже, кажется, разражаюсь проклятиями. Не далее как в прошлую среду я рассказал свою историю за обедом. Случилось это так. «Мистер Разные Разности,— обратилась ко мне сидящая рядом дама,— чем это объяснить, что в ваших книгах определенная категория людей (представлять ее могут как мужчины, так и женщины,— в данном случае не это главное), так вот, чем вы объясните, что определенная категория людей в ваших произведениях постоянно подвергается нападкам: вы в ярости обрушиваетесь на них и начинаете жалить, колоть, поддевать, изничтожать и попирать ногами?» И тут я не удержался. Конечно, мне не следовало этого делать. Между закуской и жарким я рассказал ей свою историю, всю как есть. Рана моя вновь начала кровоточить. Я испытывал страшную боль, острую и мучительную, как никогда. Даже если суждено мне прожить половину Титонова века, все же и тогда не затянется эта рана в моем сердце. Есть такие страдания и обиды, которые ничто не в силах излечить. Конечно же, вам, добрейшая миссис Гранди, ничего не стоит объяснить мне, что это не по-христиански, что следует прощать и забывать, и так далее и тому подобное. Но как заставить себя забыть? Как мне простить? Я могу простить приглашенного из ресторации слугу, который разбил на том обеде мой чудесный старинный графин. Я не собираюсь за это расправляться с ним. Но никакая сила не может уже вернуть мне эту вещь. Итак, я рассказал своей соседке ту злосчастную историю. Это было эгоистично. Думал я тогда, разумеется, только о себе. Flo поведение мое было естественным, и рассказывал я истинную правду. Вас раздражает, когда кто-то заводит разговор о самом себе? Но это оттого, что вы сами настолько заняты лишь своим «я», что «я» дру- 19G
того человека вам уже не интересно. Проявите же внимание к другим, к их жизни. Позвольте им болтать и изливаться перед вами, как я позволяю делать это моим дорогим старым себялюбцам, о которых я говорил вначале. А когда вам наскучит их беседа и взор ваш устало затуманится, отложите книгу, поскорей задуйте свечу и dormez bien *. Я сам желал бы написать такую книгу на сон грядущий — чтобы над ней можно было и поразмышлять, и чему-то улыбнуться, а порой и зевнуть,— такую книгу, про которую вы могли бы сказать: «Что ж, хотя автор и грешит тем-то и тем-то, но у него доброе сердце (пусть иные мудрецы и чернят его почем зря, делая из него какое-то пугало), и, право, ему можно верить». Мне хотелось бы, чтобы то, о чем я вспоминаю, способно было временами растрогать вас и найти отклик в вашей душе, чтобы вы признались себе: «Io anche2 точно так же когда-то думал, чувствовал, радовался, страдал». Но ведь достичь этого можно не иначе как углубившись в самого себя. Linea recta brevissima3. Эта прямая, идущая из глубины своего «я»,— поистине есть кратчайший путь, самый простой и непосредственный способ установить связь с другим человеком. Кроме того, он позволяет представить вещи в их истинном свете. Сочинители порой прибегают к таким оборотам, как, например: «Автор настоящего труда уже неоднократно отмечал...», или: «Пишущий эти строки полагает...», или: «Мистер Разные Разности выражает глубокую признательность уважаемому читателю и берет на себя смелость заявить...» — и тому подобное. Насколько же лучше прямое «я», чем эти гримасы показной скромности! И хотя мои заметки посвящены разным разностям и могут нас завести бог знает куда, все же я, с вашего позволения, буду вести свою речь по кратчайшей прямой простого и открытого «я». А когда эти свидетельства моего эгоизма будут собраны в книгу,— что в один прекрасный день может случиться, если мои мысли и чернила будут и дальше течь, не встречая преград,— то в таком виде они, пожалуй, нагонят на вас скуку. Это все равно, что читать «Письма» Хауэла все подряд, от корки до корки, или уничтожить за один присест целый окорок. А вот съедать время от времени маленький кусочек до- 1 Приятных снов (франц.). 2 И я (итал.). 3 Прямая линия — наикратчайшая (лат.). 197
ставляет удовольствие. Так же как открыть книгу наугад, чему-то улыбнуться, а через некоторое время зевнуть, выпустить ее из рук, и bon soir *, и сладких вам снов. Я не раз бывал свидетелем того, как завсегдатаи клубов дремали в креслах, держа в руках книги вашего покорного слуги,— и мне всегда было приятно видеть это. Даже когда спали на моих лекциях, это меня ничуть не трогало — только бы не храпели. Совсем недавно, когда в одной компании мой знакомый А. сказал: «Кажется, вы бросили наконец свои писания о разных разностях, и правильно сделали!» — то я первый присоединился к тому дружному хохоту, которым были встречены его слова. Ведь мне наплевать, понравятся ли Архилоху мои заметки или нет. Вам, уважаемый Архилох, может, не по вкусу овсяная каша, или простокваша, или что-то еще. Ну так отведайте чего другого. Я же не намерен потчевать вас своим кушаньем и укорять, если вы откажетесь от него. В бытность мою в Америке на каком-то обеде я оказался рядом с одной умной и откровенной дамой, которая сказала мне, когда обед подходил к концу: «Мистер Разные Разности, меня предупреждали, что знакомство с вами не доставит мне удовольствия; так оно и случилось». «Что же делать, сударыня,— ответил я с самой неподдельной искренностью,— мне-то ведь все равно!» После чего мы тотчас же подружились и с тех пор относимся друг к другу с большим уважением. А потому, любезный мой Архилох, если случится, что этот очерк попадет к вам в руки и вы, проворчав: «Какой вздор»,— приметесь за что-нибудь другое, то я-то уж из-за этого горевать не стану. Вы можете еще спросить: «С какой стати он назван «О двух мальчиках в черном»! Ведь ни о чем подобном автор даже не упоминает, разве только встреченные им дамы (на которых он, как видно, нагнал скуку) были чернокожие. И что это за самовлюбленное мельтешение, все «я» да «я» — просто божье наказание!» Так вот, дорогой мой, если вы читали «Опыты» Монтеня, то вы согласитесь, что названия своих эссе автор мог бы без малейшего ущерба заменить любыми другими и что заголовок «О Луне» или «О молодом сыре» годился бы не хуже, чем его собственные — «О каретах», «Об искусстве вести беседу», «Об опыте» и о чем угодно. И, кроме того, даже избрав определенную тему (как сейчас), я все 1 Спокойной ночи (франц.). 198
же сохраняю за собой право говорить в своих заметках о разных разностях. Вы, вероятно, помните, как в романе Бальзака волшебная шагреневая кожа всякий раз уменьшалась, едва исполнялось очередное желание героя, и он видел по ней, как постепенно укорачивается его жизнь. А у меня столь сильное желание угодить публике, что я для этого готов пожертвовать своей любимой историей. Я собираюсь зарезать курицу, несущую золотые яйца. Когда этот очерк будет напечатан и разойдется по стране, я не смогу уже заводить речь о двух мальчиках в черном. Лишь только эти малютки уйдут к типографщикам, они станут общественным достоянием. И я прощаюсь с ними. Я благословляю их. Я говорю им: «Прощайте, мои милые детки». Мне, конечно, жаль расставаться с ними, но, впрочем, рассказав уже о них всем своим друзьям, я не намерен больше таскать их за собой. Прежде всего, в этой незатейливой истории все до последнего слова — правда. Но осмелюсь предположить, что именно поэтому она заключает в себе какую-то удивительно любопытную и будоражащую воображение маленькую тайну. Я чувствую себя человеком, который достает в вашу честь последнюю оставшуюся у него бутылку кларета разлива 1825 года. Она — гордость его винного погреба, и, помня об этом, он не отказывает себе в праве похвастать ею. Он поднимает над столом эту изящную бутылку, с любовью взвешивает ее в руке, осторожно наполняет бокалы, затем ставит на видное место и с чувством законной гордости оповещает всех о достоинствах этого вина, замечая, что не прочь бы иметь в своем погребе еще сотню дюжин таких бутылок. Si quid novistil, и т, д Буду очень рад этому. Я же клятвенно заверяю, что отдаю самое лучшее из того, что у меня есть. Видимо, я до конца своих дней так и не узнаю, кто же они, те маленькие мальчики в черном. Это были прелестные создания с бледными личиками, большими печальными глазами и миниатюрными ручками; они были в маленьких башмачках, в рубашечках из тончайшего полотна, а подкладка их черных пальтишек была из самого дорогого шелка. С собой они везли детские книжки, помнит- 1 Если знаешь ты... (лат.) — Начало цитаты из «Посланий» Горация: «Если знаешь ты что-нибудь лучше честно со мной поделись, если нет, то воспользуйся этим» A, 6). 199
с я, на разных языках — английские, французские, немецкие. Маленькие лорды, да и только! Они ехали в сопровождении красивой бледной дамы, облаченной в траур, и ее служанки, тоже в черном. По лицу дамы было видно, что ее постигло большое горе. Мальчики играли в вагоне, забирались на скамьи, а она сидела, посматривая на них. Все это происходило в вагоне поезда, идущего из Франкфурта в Гейдельберг. Без сомнения, это была их мать, и, как мне показалось, ей предстояло вскоре расстаться с ними. Возможно, я подумал, что и мне доводилось расставаться с собственными детьми и как мало в этом было приятного. А может быть, вспомнил, как меня самого когда-то провожала мать,— мы подъехали с ней к остановке дилижанса (на козлах стоял моя дорожный сундучок и саквояж) и подождали там совсем немного, пока не послышался шум пассажирской кареты, приблиячавшейся с неотвратимостью рока. И вот взвизгивает рожок, сундучок взлетает на крышу, убирают подножку — щелк! До сих пор у меня перед глазами тот осенний вечер, я слышу громыхание колес, сердце мое вновь сжимается от мучительной боли... И ребенком, и уже в зрелом возрасте я никогда не мог спокойно смотреть, как разлучаются родители со своими детьми. По всей вероятности, подумал я, эти детишки впервые в жизни отправляются в школу — в закрытую школу в другом городе. Мать отведет их к наставнику и, прежде чем оставить их там, скажет знакомые им нежные слова и, ласково напутствуя, напомнит старшему о его долге заботиться о младшем брате, а младшему скажет, чтобы был послушным, чтобы всегда вспоминал в молитвах свою маму, а она тоже будет молиться за своего маленького. Во время нашего недолгого путешествия я и мои спутники успели подружиться с детьми, что же до их несчастной матери, то она была слишком погружена в грустные думы, чтобы участвовать в беседе. Лишь временами она обращалась к сыновьям и затем снова замирала в своем уголке, тихо поглядывая на них. На другой день, в Гейдельберге, мы вновь увидели эту даму и ее служанку, они направлялись к вокзалу уже без мальчиков. Итак, предчувствие меня не обмануло: они расстались. Эту ночь дети проведут в чужом для них месте. А дома бедная мать будет, наверное, долго стоять у их опустевших кроваток. Что поделаешь, в этом мире 200
всегда где-то льются слезы, расстаются близкие люди, и матери молятся по ночам за своих детей. Мы же в тот день отправились осматривать Гейдельбергский замок: полюбовались видом полуразрушенных крепостных стен, причудливым нагромождением островерхих крыш и сверкающим Неккаром, несущим свои воды средь чарующего ландшафта, исполненного красоты и умиротворенности. После чего нас ждал обед, за которым мы отведали чудесного вина. А несчастная мать в этот день заставит себя съесть только скромный Abendessen К Что касается ее мальчиков, то их первая ночь в школе — это жесткие койки, грубые слова, незнакомые мальчишки, изводящие насмешками и угрозами и устраивающие из этого жестокое развлечение,— большинству из нас это знакомо, мы помним, что такое первая ночь в школе. Причем первая — еще не значит самая тяжелая,— да, да, мои маленькие друзья, в этом-то все и дело. И знайте, что на долю каждого выпадают страдания, и вам тоже, я уверен, суждено испытать их. Покинув Гейдельберг, мы в скором времени прибыли в Баден-Баден, где имели счастье лицезреть и мадам де Шлангенбад, и мадам де ля Кргошкассе, и графа Понтера, и достойного капитана Шуллера. И в первый же вечер мы повстречали там — кого бы вы думали? — наших двух ребятишек: их вел свирепого вида мужчина с желтым лицом и густой бородой. Нам очень хотелось на правах старых знакомых поговорить с ними, да и мальчики, обрадовавшись встрече, устремились было к нам, но отец с мрачной злостью схватил одного из них за плечо, и они проследовали дальше. Я заметил, как мальчики испуганно смотрели то в нашу сторону, то на отца — или сурового дядю,— не знаю, кем он им доводился. Думаю, однако, что отцом. Так вот, оказывается, что с ними стало. Их ждала не школа, как я предполагал. После того как мать уехала, снабдив их чудесными книжками, чудесными запонками, шелковым бельем и ласковыми напутствиями, они угодили в лапы этого угрюмого завсегдатая игорного дома. О, это гораздо хуже, чем остаться в школе! Несчастные крошки! Несчастная мать, тоскующая у опустевших кроваток! Мы потом еще раза два встречали мальчиков неизменно в обществе того хмурого господина, но уже ни мы, ни они не осмеливались даже виду показать, что знакомы. Ужин (нем.). 201
Из Бадена мы отправились в Базель, оттуда в Люцерн и далее, через Сен-Готардский перевал, в Италию. Побывав сначала в Милане, мы затем прибыли в Венецию. И тут я перехожу к самой удивительной части моего повествования. В Венеции есть небольшая улочка, названия которой я не запомнил. Там была лавка аптекаря, куда я однажды зашел купить средство от укусов разных зловредных тварей, которыми кишит этот город. Они здесь так дружно набрасываются на человека — и ползающие, и прыгающие, и зудящие над ухом,— что однажды ночью чуть не довели меня до умопомешательства. Так вот, едва я вышел из этой лавки, приобретя флакон нашатырного спирта (он и вправду значительно облегчил мои страдания), как увидел перед собой —в это трудно было поверить! — одного из тех мальчиков, с которыми нас свела судьба по пути в Гейдельберг и в Бадене. Я описывал вам их чрезвычайно изысканную одежду, когда они были с матерью. Здесь, в Венеции, весь наряд мальчика (а он тоже узнал меня) состоял из какой-то длинной желтой полотняной рубахи. Прежде на ногах его красовались восхитительные сверкающие башмачки, теперь же он был бос. Взглянув на меня, он побежал к ожидавшей его безобразной старухе. Та цепко схватила его за руку, и через минуту они скрылись в одном из людных переулков. Из Венеции мы поехали в Триест (по Венской железной дороге тогда можно было доехать только до Лайбаха, а движение по Земмерингекому тоннелю не было еще открыто). Как-то во время небольшой остановки между Лайбахом и Грацем один мой товарищ вышел подкрепиться, а когда вернулся в вагон, сообщил: «Я только что видел того свирепого господина из Баден-Бадена с двумя детьми». Разумеется, до этого я рассказывал своим друзьям о мальчике, встреченном в Венеции, и о тех странных изменениях, которые претерпела его одежда. На сей раз мой спутник поведал о том, что дети выглядят бледными, изможденными и одеты в совершеннейшие лохмотья. Я выходил еще на нескольких станциях и осматривал все вагоны в надежде увидеть мальчиков, но их нигде не было. И с тех самых пор я их больше не видел. Вот и вся моя история. Кто они, эти дети? Что могло с ними происходить? Как разгадать эту загадку? Почему мать оставила их? Почему при ней они были одеты богато и с удивительным изяществом, а через месяц в Венеции один из 202
них был бос и грязен, а потом их видели и вовсе в лохмотьях? Или их отец проигрался в пух и прах и вынужден был продать их одежду? Но как случилось, что из рук благородной, с изысканными манерами, дамы (какой, несомненно, была их мать) они попали к грубой простолюдинке, которую я видел в Венеции? Перед вами всего лишь одна глава этой жизненной повести, глава, открывшаяся мне, но полная странных загадок. Напишет ли кто последующие или предыдущие главы? Кому известны они? Эта таинственная история может иметь весьма простое объяснение. Ведь я видел только, как двух маленьких мальчиков, одетых с изяществом принцев, разлучили с матерью и заботу о них взяли на себя другие, а две недели спустя один из них бродил босой и выглядел как нищий. Так кто же разгадает эту загадку о Двух Мальчиках в Черном?
Иголки в подушке i ачиная издание «Корнхилл мэгэзин», мы в своем первом очерке сравнили наш журнал с кораблем, который отправляется в дальнее плавание. Капитан его произнес тогда проникновенную молитву о даровании успеха и благополучия, а на душе у него было тре- вожно: он думал о штормах и скалах, о том, как рискованно такое предприятие, а корабль и его содержимое это целое состояние, и никогда не знаешь, где подстерегает опасность, которая угрожает собственности судовладельца. После шестимесячного плавания мы были счастливы признать, что судьба оказалась к нам благосклонна, и в духе «Заметок о разных разностях» дали волю своему воображению и описали устроенное в честь Журнала триумфальное шествие и Главнокомандующего, подъезжающего в сверкающей колеснице к Храму Победы, чтобы принести жертвы богам. Для улицы Корнхилл не в диковинку пышность и великолепие празднеств, и, вспомнив, как близко мы помещаемся от Мэншен-Хауса, читатель не удивится, что мне тотчас же пришла мысль о праздничных процессиях, колесницах, торжественных церемониях под звуки фанфар — о всем том, чему Корнхилл является свидетелем не первую сотню лет каждого 9 ноября, в день избрания нового лорд-мэра. Мне легко представить себе золоченую карету, запряженную восьмеркой буланых чистейшей пегасовой породы, ликующую толпу, скороходов, рыцарей в бряцающих доспехах, священника и меченосца в величественном головном уборе, важно на- 204
блюдающих из окна кареты, и, наконец, самого лорд- мэра,— малиновая мантия, отделанная мехом, золотая цепь и белоснежные ленты,— торжественно занимающего почетное место. Если отдаться и далее игре воображения, то перед нами возникнет картина праздничного банкета в Египетской зале Мэншен-Хауса: за столом — все правительство, высшие судейские чиновники и его милость среди их преосвященств, перед ними черепаховый суп и другие изысканные яства, и мистер Рупоре из-за кресла лорд- мэра выкрикивает, обращаясь к высоким гостям: «Милорд Такой-то, милорд Этакий, милорд Прочий, за ваше здоровье лорд-мэр поднимает круговую чашу!» Но вот величественная церемония обеда подходит к концу, лорд Хлюст предлагает выпить за здоровье дам, и почтенная компания поднимается из-за стола и переходит в комнату, где их ждут кофе и бисквиты. А там уж экипажи развозят знатных гостей по их дворцам. Египетская зала, сиявшая огнями, медленно погружается в полумрак, лакеи прибирают к рукам остатки десерта и пересчитывают серебряные ложки. Его милость с супругой отправляются в свои личные апартаменты. Ленты снимаются, отстегивается воротник, мэр избавляется от своего облачения и превращается в простого смертного. Он, конечно же, с тревогой думает о том, как будут восприняты его речи, и, вспоминая о них, вдруг обнаруживает, бедняга, что забыл сказать самое важное. Вместо сна его ждет головная боль, мрачные мысли, недовольство собой и, смею думать, доза некоего лекарства, прописанного его лекарем. А сколько людей в столице считают его счастливейшим человеком! Вообразим теперь, что у его милости ревматизм и он разыгрался именно 9 ноября или он мучается зубной болью, а сам вынужден улыбаться и бормотать свой злосчастные речи. Стоит ли ему завидовать? Хотели бы вы быть на его месте? А вдруг слуга в золоченой ливрее подносил ему вовсе не мадеру с Канарских островов, а какое-нибудь мерзкое слабительное? Довольно! Убери прочь свой сверкающий кубок, коварный виночерпий! Теперь вы наверняка догадываетесь, какую мораль я намерен извлечь из этой печальной картины. Месяц назад мы разъезжали под звуки хвалебных гимнов на триумфальной колеснице. Все было прекрасно, И было от чего ликовать и кричать: «Ура! Браво! Наша 205
взяла!» Не скрою, нам было приятно еще и то, что этот успех обрадует Брауна, Джонса и Робинсона, наших преданных друзей. А сейчас, когда чествование уже позади, заглянем, уважаемый сэр, в мой кабинет, и там мы увидим, что победителей ждут не только восторги. Бросим взгляд на эти газеты, на эти письма. Посмотрим, что говорят критики по поводу наших отточенных острот, излюбленных шуток и безобидных намеков. Оказывается, вы просто слабоумны; вы несете какую-то дичь, вы давно уже ни на что не способны; вас и всегда-то превозносили не по заслугам, а ныне вы так стремительно катитесь вниз, что... и т. п. Да, это неприятно, но в конце концов даже не в этом дело. Может быть, прав не автор, а критик. Ведь случается, что последняя проповедь архиепископа не вызывает такого восторга, как те, что он произносил двадцать лет назад где-нибудь в Гренаде. Но может быть (утешительная мысль!), что критик глуп и не разбирается в том, о чем пишет. Кто бывал на художественных выставках, тот слышал, как посетители делятся мнениями о картинах. Один говорит: «Это превосходно!»; другой: «Это мазня, не заслуживающая внимания!», а третий восклицает: «О, это поистине шедевр!»,— и у каждого есть свои основания. К примеру, на выставке в Королевской академии я был потрясен полотном одного художника, с которым я, насколько мне известно, никогда не встречался. Это картина мистера С. Соломона «Моисей» под номером триста сорок шесть. Мне казалось, что замысел ее превосходен, а композиция и рисунок великолепны. Смуглые евреи- рабы, на мой взгляд, изображены так вдохновенно, что поневоле проникаешься сочувствием к их печальной судьбе. А в газете я читаю: «Две до смешного безобразные женщины, склонившиеся над чумазым младенцем, представляют собой не очень-то приятное зрелище»,— и конец мистеру Соломону! Разве не случается такое же и с нашими младенцами? Разве мистер Робинсон не считает херувимчика мистера Брауна мерзким капризным существом? А посему не падайте духом, мистер Соломон! Не исключено, что критик, оценивавший рожденное вами дитя, просто-напросто ничего не смыслит в детях. Когда дочь фараона, сжалившись, взяла к себе домой безродного младенца Моисея, начала выхаживать с любовью и нежностью и даже подыскала ему няньку, то, я думаю, и 206
тогда тоже были люди, злобные накрашенные придворные или стареющие бездетные принцессы, которые восклицали: «Фу! Какой отвратительный уродец!» —и были уверены, что ничего путного из него не выйдет, и говорили: «Мы оказались правы!»—когда через много лет он выступил против египтян. Поверьте мне, мистер Соломон, не стоит расстраиваться из-за того, что и вашего «Моисея», вашего любимца- найденыша, разнесли в пух и прах. Помните, как недавно один не по разуму ретивый критик в «Блеквуд мэгэзин» нападал на автора «Тома Джонса»? О, придирчивый судия! А ведь в свое время то же говорил и добряк Ричардсон, который сам писал романы! Но мы-то с вами, дорогой сэр, вместе с мистером Гиббоном не сомневаемся, что сей блестящий мастер достоин уважения, восхищения и преклонения. Рассуждая обо всем этом, я предполагаю, что уважаемый читатель наделен некоторым чувством юмора, хотя, впрочем, он может быть и лишен его. Не секрет, что есть немало вполне достойных людей, для которых понять шутку так же трудно, как исполнить фиоритуру. Разумеется, вам-то, дорогой читатель, остроумия не занимать,— правда, вы не сыплете шутками на каждом шагу, но, безусловно, могли бы, если б захотели, уж конечно же, смогли бы. И в глубине души вы по-своему тонко чувствуете юмор. Ну а многие не способны ни шутить, ни понимать острот, и когда видят, что другие шутят, то раздражаются и сердятся. Доводилось ли вам наблюдать, как ведет себя пожилой господин или дама,— одним словом, какая-нибудь почтенная особа,— когда замечает, что становится объектом шутки юного остряка? Не пробовали ли вы применять сарказм или сократовские уловки в разговоре с ребенком? Дитя в простоте душевной совершает глупую выходку или скажет что-нибудь вздорное, а вы тут же насмешливо обыгрываете это. И бедный малыш смутно догадывается, что над ним смеются, он мучительно страдает, краснеет, теряется и, наконец, заливается слезами. Уверяю вас, применять оружие смеха против юной, невинной жертвы недостойно. Да, он уже привык к жестоким попрекам. Но лучше, указав на его вину, обрисовать самыми мрачными красками возможные последствия его поведения, устроить ему основательную взбучку, чтобы он пережил душевное потрясение,— все, что угодно, только не прибегайте к са- 207
stigare rid en do1. He делайте его посмешищем всего класса, когда он сгорает от стыда. Вспомните себя школьником, друг мой, когда, совершив оплошность, стояли вы у всех на виду, едва сдерживая слезы,— щеки пылают, уши горят, а учитель обрушивает на вас град своих грубоватых шуток, и вы смотрите на него сквозь набежавшие слезы, беспомощный маленький пленник! Лучше плаха или ликторы с пучками березовых розог — только не эта бесчеловечная пытка насмешками. Так вот, если говорить о шутках, то многие, возможно даже большинство людей,— разумеется, за исключением присутствующих,— воспринимают их, как эти дети. Чувство юмора у них не развито, и шутки им не по душе. Когда они встречают в книгах добродушную насмешку, это вызывает в них раздражение и досаду. Насколько мне известно, мало кто из женщин ценит юмор Свифта и Фильдинга (и не только потому, что он грубоват). Их простодушные и чувствительные натуры восстают против смеха. Может быть, действительно, сатир всего-навсего грубиян с низменными страстями, и нет ничего удивительного, что дам шокируют его ухмылки, нагловатый взгляд, его рога, копыта, длинные уши? Fi done, le vilain monst- re 2, как он гадко визжит, дурашливо вскидывая свои кривые ноги! Дайте ему пару черных шелковых чулок да подбейте их ватой, чтобы он спрятал в них свои ужасные конечности! И пусть прикроет одеждой шкуру и уберет торчащую козлиную бороду и не пожалеет лавандовой воды на свой батистовый платок! И чтобы навсегда оставил шутки и предавался грусти и слезам! Только тогда можно испытывать возвышенные чувства и говорить о благоухании истинной поэзии и о пышных цветах красноречия. А ноги выглядывать не должны, будь они неладны. Скройте-ка их под сутаной. Вынимайте свои платочки, милые дамы, и давайте вместе всхлипывать. Итак, редакция, положа руку на сердце, публично заявляет, что вовсе не огонь критики пугает ее и лишает душевного покоя. Среди наших противников могут быть и справедливые критики, могут быть и негодяи, которые попросту точат на нас зубы, могут быть ослы, которые лягают и ревут, потому что так уж они устроены и предпочитают ананасам чертополох, а могут быть и превос- 1 Наказанию смехом (лат.). 2 Фу, какое мерзкое чудовище (франц.). 208
ходные судьи, добросовестные, обладающие широкими знаниями и острым умом, которые тотчас же откликаются на шутку и улавливают скрытый в ней глубокий смысл. Но любые суждения — основательные или невежественные, восторженные или совсем напротив — не принимаются нами близко к сердцу. Если мы слышим одобрение, нам приятно; если освистывают и атакуют нас с пером наперевес — мы не пытаемся оправдаться и запасаемся выдержкой. Конечно, и от самого низкого человека мне приятней услышать доброе слово, чем ругань, но чтобы обхаживать его и, добиваясь расположения или похвалы, приглашать на обед и превозносить его заслуги в некоем журнале в надежде, что он сменит гнев на милость и перестанет кусаться и брызгать слюной — allons done! l Мы этим заниматься не будем. Лай, Цербер, сколько угодно! От нас ты ничего не получишь. Правда, если этот Цербер — исключительно умный и добрый пес, то нам не обидно, когда он с лаем бросается на нас из соседской подворотни. Помилуйте, слышу я, но о каком же, наконец, несчастье здесь идет речь — о зубной боли лорд-мэра или все-таки об иголке в подушке редакторского стула? Вот именно. Ах! Она жалит меня и сейчас, когда я пишу. Почти с каждой утренней почтой я получаю эти иголки. Вечером я забираю письма домой, не решаясь вскрыть их, и прочитываю перед сном, а утром обнаруживаю в евоей подушке две-три иголки. Вчера я извлек три, нынче утром нашел еще две. Не скажу, что они причиняют мне безумную боль, но я живой человек, и в конце концов их уколы очень коварны. Совсем нетрудно поместить в журнале объявление: «Желающим опубликовать у нас свои произведения следует высылать их не на имя редактора, а исключительно в адрес издателей Смита, Элдера и К0». Нет, дорогой сэр, вы плохо знаете людей, если воображаете, что они последуют этому совету. Разбирая адресованные мне письма, разве угадаешь (хотя, у меня уже вырабатывается чутье), в каком конверте безобидное послание, а в каком — иголка. Однажды я ошибся и, опасаясь укола, оставил невскрытым письмо, которое содержало очень лестное для меня приглашение. Письмом-иголкой я называю, например, вот такое: Нет уж, увольте! (франц.) 209
«Кэмберуэл, 4 июня. Сэр! Смею ли я надеяться и рассчитывать на то, что Вы соблаговолите просмотреть прилагаемые к сему стихи, которые, может быть, окажутся достойными опубликования на страницах «Корнхилл мэгэзин»? Сэр, мы знавали лучшие времена. А сейчас у меня на руках овдовевшая больная мать и младшие братья и сестры, которые ждут от меня помощи. Я служу гувернанткой и делаю все, чтобы поставить их на ноги, работаю даже по ночам, когда все засыпают, и разум и руки мои уже слабеют от усталости. Если бы мне удалось заработать хоть немножко своим пером, то эта прибавка к нашему бюджету могла бы удовлетворить нужды нашей бедной больной матушки и принести ей желанный покой и облегчение. Бог свидетель, что не недостаток воли или желания виной тому, что у матушки подорвано здоровье, а наша несчастная семья не имеет, можно сказать, куска хлеба. Не откажите бросить свой благосклонный взгляд на мои стихи, и если Вы сможете помочь нам, то вдова и осиротевшие дети будут молиться за Вас. Остаюсь, сэр, в страстном ожидании ответа, преданная Вам С. С. С.» К письму приложены несколько стихотворений и — боже милостивый! — конверт с маркой за пенни и адресом для ответа. Теперь вам ясно, что я понимаю под словом «иголки». В письме дело изложено с чисто женской логикой. Я бедна; я добродетельна; у меня слабое здоровье; я работаю, не жалея сил; на моем попечении больная мать и голодные братья и сестры. А в вашей воле помочь нам. Я читаю присланные стихи с отчаянной надеждой найти хотя бы крошечное основание для их иапечатания. Нет, не могу найти. Да я и чувствовал, что они не подойдут. Так почему же эта бедная девушка решилась взывать к моему состраданию? Почему, отходя ко сну, суждено мне видеть перед собой ее несчастных малышей, на коленях умоляющих меня дать им хлеба, который они могут получить, стоит мне только пожелать? Дня не проходит, чтобы я 210
не слышал новый призыв ad misericordiam l. Денно и нощно звучит у меня в ушах отчаянная мольба о помощи. Вчера трижды я слышал этот голос. Сегодня он взывал ко мне дважды. И можно не сомневаться, что в конце дня на столике в прихожей меня будет ждать еще один голос, еще один умоляющий взгляд и голодающая семья. Женщины очень выгодно отличаются от нас, мужчин, еще и тем, что им, как это ни странно, доставляет удовольствие читать подобные письма. Получать удовольствие от писем? Бог с вами! Я и прежде, до того как стать редактором, не испытывал особой любви к почтальонам, а уж теперь-то!.. Просители имеют обыкновение начинать с цветистых фраз о высоких достоинствах и необычайной талантливости того, к кому они обращаются. Но я публично заявляю, что подобные ухищрения не достигают цели. Как только я ступаю в эти пышные словесные заросли, я догадываюсь, что в них скрывается змея, и тотчас вылавливаю ее, не дожидаясь, пока она меня ужалит. Прочь, мерзкое пресмыкающееся, отправляйся-ка в корзину для бумаг, а оттуда — в огонь! Обманувшись в своих ожиданиях, одни смиряются со своей участью, другие проникаются к вам ненавистью и, поскольку вы не приняли их дружбу, становятся вашими заклятыми врагами, третьи в самолюбивом негодовании восклицают: «Да кто он такой, чтобы пренебречь моим творением! Как он смеет, этот зазнавшийся болван, отказывать мне в таланте?» Порой письма приносят мне не привычные иголки, а дубины. Вот для примера две из них, на совесть сработанные из благородного ирландского дуба, крепость которого уже не раз испытывал мой терпеливый и многострадальный череп: «Королевский театр. Доннибрук. Сэр! Я только что прочел первые главы Вашей повести «Ловел-вдовец» и был крайне поражен совершенно неосновательными нападками на кордебалет, которые содержатся в ней. Более десяти лет я связан с театром и могу заверить Вас, что большинство танцовщиц кордебалета вполне доб- 1 К состраданию (лат.). 211
ропорядочные и целомудренные девицы и, разумеется, ни о каких уютных домиках, снимаемых для них в Рид- жентс-парке, не может быть и речи. Считаю также своим долгом сообщить Вам, что в жизни антрепренерам свойственно говорить на хорошем английском языке и владеют они им, быть может, получше некоторых сочинителей. Или Вы вовсе не знаете того, о чем пишете, или занимаетесь злонамеренной клеветой. Мне доставляет удовольствие заявить Вам, что репутация танцовщиц кордебалета, как и актеров вообще, не может пострадать от шипения желчных пасквилянтов, от злобных выпадов и brutum fiilmen l заурядных писак. Остаюсь, сэр, Вашим покорным слугой А. В. С.» «Редактору «Корихилл мэгэзин» Королевский театр, Доннибрук. Сэр! Я только что прочла в январском номере «Корнхилл мэгэзин» начало написанной Вами повести под названием «Ловел-вдовец». В этом сочинении Вы вкладываете всю свою язвительную злобу (а уж Вам ее не занимать!) в то, чтобы очернить репутацию кордебалета. Вы намекаете, что большинство танцовщиц имеют снятые для них домики в Рид- жентс-парке, а я заявляю Вам, что все это преднамеренная ложь. Я выросла в театре, и хотя сейчас всего лишь рядовая актриса, но в течение семи лет была солисткой-танцовщицей в опере и потому говорю с полным знанием дела. Меня удивляет только одно, как такому мерзкому клеветнику могли предоставить право председательствовать 22-го числа этого месяца на торжественном обеде театрального фонда? Мне кажется, что было бы намного лучше, если бы Вы занялись собой вместо того, чтобы порочить тех, кто во всех отношениях неизмеримо выше Вас* С глубочайшим презрением А. Д». Пустых угроз (лат.). 212
Подписи под этими любезными посланиями изменены, и Королевский театр я умышленно перенес в небольшой городок Доннибрук близ ирландской столицы, который (если верить слухам) знаменит склоками, драками и проломленными черепами. Поймите, что поневоле будешь сидеть как на иголках, если в любую минуту на тебя могут обрушиться удары вот таких увесистых дубинок. И все из-за чего, посудите сами. В небольшой истории о Лове- ле-вдовце у меня изображена одна балетная танцовщица, существо порочное и безнравственное, которую под конец ожидает заслуженная кара: какое-то время она живет припеваючи, наживаясь на своем бесчестье, но вскоре из-за несчастного случая лишается своей красоты и кончает дни в нищете, опустившаяся и потерявшая всякий человеческий облик. Однако там же я рассказываю и о других артистках, о тех, которые носят простенькие платьица, живут честным трудом и весь свой скромный заработок отдают семье. Но моим уважаемым корреспондентам нужно только одно — приписать мне утверждение, будто большинство балерин имеют особнячки в Риджентс- парке, и после этого обличить меня в «преднамеренной лжи». Допустим, в каком-нибудь рассказе я напишу, что у прачки были рыжие волосы. Меня тут же начнут упрекать: «Сэр, вы лжете, утверждая, что прачки почти всегда рыжие! Вы не достойны писать о дамах, которые во всех отношениях неизмеримо выше вас!» Или, предположим, осмелюсь показать, что некий лавочник круглый невежда. Тогда кто-нибудь из их сословия напишет: «Сэр, вы занимаетесь злонамеренной клеветой, изображая лавочников невежественными. Их речь несравненно изысканней, чем у сочинителей». Но ведь это недоразумение: я никогда не говорил того, что мне в этих письмах приписывают. Текст у них под руками, но что поделаешь, если им угодно воспринимать его на свой лад? «Ага, попался! Тут-то мы его и проучим! Вон из кустов показалась чья-то лысина! Ну а раз лысина, то это не иначе как Тим Мэлоун!» М — бух! — по ней сразу двумя дубинками. Вот несчастье: на нас гневаются за то, в чем мы совсем не виноваты, мы причиняем боль, когда у нас нет ни малейшего желания обидеть,— и сознание этого становится Иголкой в Подушке. Думаю, никому из нормальных людей не хочется наживать себе врагов. Но на посту редактора только этим и занимаешься! И тогда в голову при- 213
ходит поразительно странная и мучительно горькая мысль, которая, возможно, посещает каждого, кто имеет дело с публикой: «Каким бы я ни был — простодушным или язвительным, отзывчивым или бессердечным — всегда найдутся среди читателей и мистер А., и мистер В., и С, и Д., кто будет ненавидеть меня до конца дней, до последних моих строк, до слова «конец» на той странице, за которой уже не будет ни ненависти, ни зависти, ни отчаяния, ни счастья.
Не пойман не вор омню, когда я был маленьким и учился в О частной приготовительной школе для молодых джентльменов,— а было это, как теперь кажется, еще при королеве Анне,-— наш вы- О сокомудрыи наставник как-то поднял нас среди ночи и привел в сад за школой. Там был какой-то сарай — то ли курятник, то ли помещение для садового инвентаря (я был тогда совсем крошечным, только что надевшим школьную форму, и не могу сказать, для чего точно предназначался этот сарай — для кур или для лопат). Каждый из нас должен был зайти туда и су- <_» «J» нуть руку в мешок, который лежал на лавке, освещаемой свечой. Я сделал это, и моя рука стала совершенно черной. Вернувшись в классную комнату, я увидел, что у О всех моих товарищей руки тоже испачканы. Тогда я еще был слишком юн (если это было при королеве Анне, то мне скоро, к вящей радости некоторых критиков, должно стукнуть сто пятьдесят шесть лет!), чтобы понять, зачем нужна была эта ночная экскурсия этот сарай, эта свеча, этот мешок с сажей... Я чувствовал, что наш детский сон был прерван для того, чтобы мы прошли какую-то пугающую проверку. Каждый из нас показал учителю свою руку, и потом, не помню, отмыв ее или нет (скорее всего, нет), мы разошлись спать, так ничего и не поняв. В тот день в школе что-то пропало, и мистер Высокомудрый, прочитавший где-то об остроумном способе обнаружить вора, предложив ему сунуть руку в мешок с сажей (а тот, кто знает за собой вину, постарается увильнуть), подверг всех нас такому испытанию. Не знаю, что было украдено и кто это сделал: у каждого из нас рука 215
была в саже. Как бы там ни было, но вор тогда пойман не был. Интересно, жив ли сейчас тот маленький мошенник? Теперь это, должно быть, уже пожилой негодяй, этакий почтенный седовласый лицемер, к которому его школьный товарищ продолжает питать самые теплые чувства (хотя, к слову сказать, школа наша была довольно гнусным заведением, и мне вспоминаются лишь холод, обмороженные пальцы, скудная безвкусная еда и жестокие наказания). Так жив ли ты еще, мой безымянный плут, избежавший тогда разоблачения? Что ж, старый грешник, думаю, ты не раз с тех пор выходил сухим из воды. Все-таки нам с тобой, дружище, удивительно везет, что мы остаемся непойманными в наших мелких проступках и нас минует розга наставника. Только представьте себе, во что превратилась бы наша жизнь, если бы веэх обманщиков ловили и подвергали порке coram popnlo! l Это было бы поголовное избиение, сплошной позор под неумолчный свист розог! Не спешите обвинять меня в мизантропии. Я хотел бы спросить вас, мой сладкоречивый друг, посещаете ли вы церковь? А когда вы последний раз признались (или не признались), что вы жалкий грешник? И, говоря это, верили ли вы в то, что так оно и есть? Если вы магистр хирургии, разве этого одного недостаточно, чтобы подвергнуть вас наказанию? Разве вы не благодарите судьбу, что вам удается избежать его? Я повторяю: какое это счастье, что не каждый из нас попадается! Вообразите-ка себе, что каждого согрешившего неизменно уличают и соответственно наказывают. Все дети во всех школах ложатся под розги. Затем наступает очередь самих надзирателей, а там уж и директора школы (доктор Бэдфорд позволит нам упомянуть здесь его имя). Вот уж вяжут начальника военной полиции, который предварительно подверг экзекуции всю доблестную армию. Студентам попадает за безграмотную латынь, а потом получает свое и доктор Линкольнсинн за кое-какие пассажи в статьях и рецензиях. Представьте теперь, что священник объявляет «pecravi» 2, и самого епископа тащат, чтобы всыпать ему дюжину-две палок. (Я уже вижу, как лорду епископу Глостерскому стало больно сидеть в своем почетном кресле 1 Публично, на глазах у всех (лат.). 2 Виновен (лат.). 216
председателя суда). Разделавшись с епископом, не обра- титься ли нам к тому, кто его назначил. Милорд Синквор- ден, очень печально, что приходится подвергать телесному наказанию такого пожилого ребенка, но все же... Siste tandem oarnifex! 1 Кровь леденеет от такого побоища. В бессилии опускаются руки при мысли о количестве розог, которое надо подготовить и пустить в дело. Как прекрасно, повторю я снова, что ые каждый из нас попадается. Да, дорогие мои братья, я против того, чтобы все мы получали по заслугам. Представить всех мужчин разоблаченными к наказанными довольно-таки неприятно. Но вообразите на минуту, что в тех высших кругах, где мы с вами имеем честь вращаться, раскрываются все грехи светских дам! Ужели не благо, что почти все эти очаровательные преступницы остаются непойманными и ненаказанными? Взять миссис Поклеп, которая постоянно оттачивает свое мастерство за фортепиано, а еще оттачивает стрелы и, напитав их ядом, посылает в кого попало. Не будете же вы при встрече с ней уличать ее во лжи и гнусных поступках, которые она совершала и продолжает совершать. Или миссис Пантер, что слывет самой респектабельной дамой и образцом светского поведения. Вряд ли стоит говорить, кто она на самом деле и какую жизнь ведет,— вам это хорошо известно. Или этс юная Диана-охотница — сколько в ней надменности и чопорности! Но мы-то знаем про нее такие истории, которыми никак нельзя похвалиться. Мне думается, что для хороших людей даже лучше, что плохие не бывают изобличены. Вы же не хотите, чтобы ваши дети узнали историю той прекрасной дамы из соседней ложи, от которой они в таком восторге? О, боже, если бы всех карали за их проступки, то Джек Кетч не покидал бы своего помоста! И кто тогда казнил бы самого Джека Кетча? Говорят, что убийцы почти всегда попадаются. Вздор! Я слышал от одного чрезвычайно осведомленного лица клятвенные уверения, что убийства совершаются десятками и сотнями, и никто о них не узнает. Этогх страшный человек упомянул о нескольких способах убийства,— самых банальных, как он уверял,— которые едва ли могут быть раскрыты. Например, такой: муж возвращается домой, где его ждет жена и... но нет, молчок: ведь наш журнал читает огромное количество людей. Сотни и сотни Остановись же, палач! (лат.) 217
тысяч, чуть ли не миллион — да, да, целый миллион человек! А среди них может оказаться какой-нибудь муж-изувер, которого я тем самым научил бы, как избавиться от жены и не попасться, или злодейка-жена, которая жаждет разделаться с дорогим муженьком. Словом, я не намерен разглашать тот удобный и простой способ убийства, о котором я услышал от весьма почтенной особы в доверительной частной беседе. Вдруг кто-нибудь из моих любезных читателей прибегнет к нему,— а способ этот, по-моему, вполне надежный,— но потом ему не повезет, и он будет схвачен и повешен? Смогу ли я простить себе, что так подвел нашего уважаемого подписчика? А посему рецепт убийства, о котором я говорю,— точнее, о котором не говорю,— я навсегда сохраню в тайне. Человек я гуманный и не стану, подобно Синей Бороде, говорить жене: «Дорогая, я уезжаю на несколько дней в Брайтон. Вот тебе все ключи, можешь открывать ими любую дверь, кроме той, что в глубине ореховой гостиной напротив камина с бронзовым бюстом Шекспира» (что-то в этом роде). Я не скажу этого ни одной женщине, если, конечно, не хочу избавиться от нее, потому что после подобного предупреждения она, будьте уверены, заглянет именпо в этот чулан. Нет, я ни словом не обмолвлюсь о нем. Ключ от него я держу при себе, и той, которую я люблю (и которая, я знаю, подвержена слабостям), опасность уже не будет угрожать. Тут вы, мой ангел, тотчас вскидываете головку и восклицаете, топнув в негодовании очаровательной ножкой и стукнув по столу своим прелестным розовым кулачком: «Опять ваши насмешки! Вы даже не догадываетесь, как сильно способны женщины любить, как глубоко презирают любой обман и начисто лишены праздного любопытства! Если б вы это впали, то никогда не взвели бы на нас такую напраслину!» О, Делия! Милая, милая Делия! Я-то как раз думаю, что кое-что знаю о вас (разумеется, не все, нет: всего не знает никто). О, моя возлюбленная, моя голубка, розочка моя, моя крошка,— можете выбирать, что вам больше по вкусу,— о родник в моей пустыне, соловей в роще души моей, отрада страждущего сердца, а также луч света во мраке жизни, именно потому что я все-таки немножко знаю вас, я и решил ничего не говорить о потайном чулане и ключ от него всегда держать при себе. Так отберем же у нее этот ключ, а заодно и ключ от дома. И закроем Делию в нем, чтобы не слонялась зря и не забрела куда не надо. И таким образом она никогда не попадется. 218
И все же, что ни день мы попадаемся из-за каких-нибудь мелких случайностей и странных совпадений. Я напомню вам старую историю об аббате Какатозе, который на одном из званых ужинов рассказал, как он впервые в жизни исповедовал,— и речь шла, помнится, о каком-то убийце. Вскоре после его рассказа появляется маркиз Крокемитэн. «О господин аббат! И вы здесь! — восклицает этот блестящий маркиз, открывая табакерку.— А знаете ли, господа, что я был первым, кого исповедовал аббат? Не сомневаюсь, что он тогда был потрясен услышанным». Надо сказать, что некоторые вещи открываются самым неожиданным образом. Вот один пример. Не так давно в «Заметках о разных разностях» я поведал о некоем джентльмене, окрестив его мистером Дубсом, который оскорбительно отзывался обо мне при моих друзьях (а те, естественно, сообщили об этом мне). Вскоре после того я замечаю, что другой мой приятель,— скажем, некий мистер Грабе,— перестает здороваться со мной, а в клубе мечет в мою сторону свирепые взгляды. Итак, разрыв. Вражда. Грабе вообразил, что я написал о нем. Я же готов поклясться, что у меня и в мыслях этого не было: тему очерка подсказало мне поведение совсем другого человека. Но по тому, какое раздражение это вызвало у Грабса, разве не видно, что совесть у него не чиста и он тоже говорил про меня дурное? Он сам признал свою вину, меж тем как его ни в чем не обвиняли. Он задрожал, хотя на него никто даже не замахивался. Я только показал ему чужую шапку, а он тут же бросился с ожесточением напяливать ее на себя. Что ж, Грабе, пусть вы и попались, но зла я на вас, приятель, не держу. Я по себе знаю, как скверно бывает на душе, как жестоко страдает самолюбие, когда видишь, что тебя раскусили. Допустим, я отъявленный трус, но делаю все, чтобы утвердить за собой репутацию бесстрашного человека: у меня грозно топорщатся усы, я говорю громким голосом, ежеминутно разражаюсь проклятиями и хожу с тяжеленной тростью. Я дерзко и нагло веду себя с извозчиками и женщинами, потрясаю своей дубиной (и, может быть, даже поколотил ею однажды какого-нибудь тщедушного юнца), рассказываю о своей удивительной меткости в стрельбе, и потому для всех знакомых я — усач-бретер, которому сам черт не брат. Но всякое случается! И вот однажды у входа в клуб на Сент-Джеймс-стрит на глазах у всех какой-то не- 219
взрачный тип, не долго думая, обрушивает на меня свою трость. От моей репутации ничего не остается. Меня уже никто не боится. Меня может щелкнуть по носу любой мальчишка, даже тот, кому для этого надо взобраться на стул. Итак, меня раскусили! Но ведь и раньше, когда я торжествовал, когда все меня боялись и принимали мое фанфаронство за чистую монету, я постоянно помнил, что труслив, как заяц, и все ждал, что рано или поздно попадусь. Эта гнетущая мысль, что ты неизбежно будешь пойман, преследует, должно быть, многих беззастенчивых обманщиков. Вот перед нами священник, способный исторгать потоки слез как из собственных глаз, так и из глаз своей паствы. А про себя он думает: «Я же всего-навсего жалкий пустомеля и плут. Я не плачу долгов. Я соблазнял женщин, обещая на них жениться. Я не знаю, верю ли в то, что проповедую, но знаю, что проповедь, над которой я так растроганно сопел, украдена мною у другого. Вдруг я уже пойман?» Так он думает, потупляя взор после очередной проповеди. А все эти сочинители — поэты, историографы, романисты и прочие? Газета «Луч» сообщает, что «сочинение Джонса принадлежит к разряду выдающихся». Журнал «Светоч» объявляет, что «трагедия Джонса превосходит все, что было написано со времен Шекспира». Еженедельник «Комета» утверждает, что «Джонсовы «Приключения тетушки Паратуфль» — поистине ktema es aei \ величественный памятник, который увековечит славу этой замечательной англичанки», и тому подобное. Но Джонс-то знает, что критик «Луча» задолжал ему пять фунтов, что его издатель — совладелец «Светоча», а «Комета» появляется время от времени на его обедах. Все идет отлично. Джонс бессмертен... до тех пор, пока он не пойман. Как только это случится, опустится гасильник, и вот уже бессмертный угас и похоронен навсегда. Мысль о возможном разоблачении (dies irae!2) неотвязно преследует человека и отравляет существование даже в минуты торжества. И вот Браун, занимающий незаслуженно высокое положение, трепещет перед Смитом, который его раскусил. Что из того, что критики восклицают «браво!», а публика рукоплещет и забрасывает его цветами? Ведь Смит-то знает о 1 Нетленное сокровище (древнегреч.). 2 День гнева, Судный день! (лат.) 220
нем все! «Играйте, трубы! Взвивайтесь, флаги! Ура, друзья, бессмертному Брауну!» «Все это прекрасно,— думает Браун (а сам продолжает расточать улыбки и раскланиваться, прижимая руку к груди),— но вон в окне фигура Смита, а он-то знает, чего я стою, а когда-нибудь и все меня раскусят». Странное ощущение испытываешь, когда оказываешься рядом с человеком, который тебя раскусил и тебе это известно. Или наоборот, с человеком, которого ты раскусил. Его талант? Бог с вами! Его добропорядочность? О ней мы могли бы кое-что порассказать, и он это знает! Когда я встречаю своего приятеля Робинсона, то вспоминаю, так же, как и он, о его прошлых грехах, и, .улыбаясь, беседуя и раскланиваясь, мы в этот момент оба обманываем друг друга. Это он-то надежный товарищ? А вам известно, как он поступил с Хиксом? Он мягкосердечный человек? А не угодно ли вспомнить историю с подбитым глазом миссис Робинсон? Как удается людям заниматься делами, вести беседу, улыбаться и засыпать по ночам, сохраняя в душе эту боязнь разоблачения? Обокравший церковь Бардольф и стянувший кошелек Ним возвращаются в свой притон и покуривают трубки в компании друзей. Появляется сыщик мистер Хвате и говорит: «О, Бардольф, я как раз разыскиваю тебя по делу о дарохранительнице!» Мистер Бардольф выбивает пепел из трубки, протягивает руки для железных манжет и с самым смиренным видом отправляется в путь. Он пойман. Он должен идти. «Прощай, Долль Тершит! Прощайте, миссис Куикли, мэм!» Остальные леди и джентльмены безмолвно наблюдают за происходящим и обмениваются прощальными взглядами со своими друзьями. Свой час ждет каждого из этой почтенной публики, и они тоже будут пойманы. Как удивительно мудро распорядилась природа, лишив большую часть женщин способности разгадывать нас! Присматриваться к человеку, сомневаться, обдумывать, взвешивать — это не их стихия. Отложите па время чтение, мой благосклонный друг и читатель, зайдите в гостиную и произнесите любую самую избитую шутку,— держу пари, что присутствующие там дамы встретят ее дружным смехом. Попробуйте, придя в дом Брауна, открыть миссис Браун и молодым барышням, что вы думаете о хозяине дома, и увидите, какой прием вас ожидает! Подобным же образом, если Браун наведается к вам и откровенно выскажет ва- 221
шей почтенной супруге свое мнение о вас, то можете представить, как она его встретит! Хотелось бы вам, чтобы жена и дети знали о вас все и ценили строго по заслугам? Будь это так, друг мой, в вашем жилище стояла бы гнетущая тишина и единственным собеседником вам был бы остывший камин. Неужто вы не понимаете, что близкие видят вас в розовом свете своей любви и потому венчают нимбом вашу плешивую голову? Не воображаете ли вы, что вы такой и есть, каким кажетесь? Ничуть не бывало, дружище! Отбросьте прочь эти чудовищные обольщения и благодарите судьбу, что вас до сих пор не поймали.
De Finibus i il Щ j^^H ^M *^^я огда Свифт был влюблен в Стеллу и трижды в месяц отправлял ей письма с ирландским пакетботом, то, как вы, вероятно, помните, он имел привычку начинать новое письмо, скажем, двадцать третье, в тот самый день, когда было отправлено предыдущее, двадцать второе. В этот день, улизнув пораньше с официального приема или из кофейни, он спешил домой, чтобы продолжить милую болтовню со своей возлюбленной — «словно не желая выпускать ее нежную ручку», как писал об этом кто-то из исследователей. Когда мистер Джонсон, направляясь в книжную лавку Додели, шел по Пэл-Мэл, он имел обыкновение дотрагиваться до каждой встречающейся на пути уличной тумбы и неизменно возвращался, стоило ему заметить, что по одной из них он забыл хлопнуть рукой,— уж не знаю, что за предрассудок заставлял его делать это. Я тоже не свободен от подобных, вполне, как мне кажется, безобидных, странностей. Как только я разделываюсь с од- О ной вещью, у меня появляется желание в тот же день приняться за другую,— пусть это будет всего полдюжины строк, но ведь это уже начало Следующего Выпуска. Мальчишка-посыльный еще не добежал с моей рукописью до типографии, а те, кто полчаса назад жил со мной — и Пен- деннис, и Клайв Ньюком, и (как же его звать, моего последнего героя? А, вспомнил!) Филип Фермии — осушили в последний раз бокалы, мамаши укутали детей, и все они покинули мой дом. Я же возвращаюсь в кабинет: tarn en usque recurro2. Как одиноко стало здесь без них! О, милые i О концах (лат.). 2 Назад возвращаюсь опять (лат.). 223
моему сердцу друзья, есть люди, которым вы до смерти надоели и которые возмущаются: «Какое убогое общество у этого человека! Вечно он навязывает нам своих Пенден- нисов, Ныокомов и тому подобных! Что бы ему познакомить нас с кем-нибудь еще! И почему он не так увлекателен, как X., не так учен и основателен, как У, и не такой душка, как Z? Попросту говоря, почему он — не кто-то другой?» Но, уважаемые господа, угодить всем вам невозможно, и глупо даже стремиться к этому. Один с жадностью поглощает то, на что другой и смотреть не хочет. Вам не по вкусу сегодняшний обед? Что ж, может быть, завтрашнее угощение вас порадует. Однако вернемся к прерванному разговору. Как странно бывает на душе — и радостно, и легко, и тоскливо — когда остаешься в затихшем и пустом кабинете, только что покинутый теми, с кем ты двадцать месяцев делил стол и кров. Как часто они нарушали мой покой, беззастенчиво изводили своими приставаниями, когда я болел или просто хотел побездельничать, и я ворчал: «Будьте вы неладны! Да оставьте вы меня, наконец, в покое!» Бывало даже, из-за них я пропускал званый обед. И очень часто из-за них же мне не хотелось идти домой,— ведь я знал, что они ждут меня в кабинете, черт бы их побрал,— и я, никому ничего не сказав, спасался в клубе, забывая о доме и семье. Как они надоедали мне, эти незваные гости! Как досаждали в самое неподходящее время! Они вносили такой беспорядок в мои мысли и в мой быт, что порой я переставал понимать, что творится у меня дома, и с трудом улавливал смысл того, о чем говорил сосед. Но вот я наконец избавился от них. И, казалось бы, должен почувствовать облегчение. Как бы не так! В глубине души я был бы рад, если бы снова ко мне зашел поболтать Вулком или в кресле напротив опять появился Твисден со своими бесконечными россказнями. Как известно, умалишенные страдают галлюцинациями и могут вести разговоры с несуществующим собеседником и даже описать вам его. Но тогда не безумие ли давать жизнь порождениям своей фантазии? И вообще, не заслуживают ли романисты смирительной рубашки? У меня плохая память на имена, и в своих сочинениях, каюсь, я порой безбожно путаю их. Однако поверьте, дорогой сэр, что своих героев ваш покорный слуга изучил настолько, что может узнать каждого по голосу. На днях ко мне заходил господин, поразивший меня своим сходством с Филипом Фермином, каким его изображал из месяца в месяц 224
мистер Уокер в «Корнхилл мэгэзин»: те же глаза, та же борода, та же осанка... Правда, он не похож на Филипа Фермина, которого я ношу в себе. Тот уже спит вечным сном — смелый, благородный, беспечный и отзывчивый юноша, переживший по моей воле многочисленные приключения, рассказ о которых недавно подошел к концу. Прошло много лет, как я последний раз слышал его заразительный смех и видел сияющий взгляд его голубых глаз. Мы оба тогда были молоды. И я молодею, вспоминая о нем. Еще утром здесь, у меня в кабинете, он был живой, мог смеяться, плакать, бросаться на обидчика... Сейчас, когда я пишу, на дворе уже сумерки, дом затих, никого нет, комната постепенно погружается в полумрак, и, охваченный смутной тоской, я поднимаю глаза от листа бумаги и жду с отчаянной надеждой: вдруг он войдет? Нет. Все неподвижно. Нет той знакомой тени, которая постепенно превращается в живого человека и устремляет на меня свой ясный взгляд. Ее нет, ее забрал печатник с последним листом корректуры. С мальчишкой-посыльным улетел целый сонм невидимых призраков. Но боже! Что это? Да охранят нас ангелы господни! Дверь тихо отворяется, и появляется темный силуэт, кто-то входит, неся что-то черное, какое-то платье... Это Джон. Он сообщает, что пора переодеваться к обеду. Каждый, кто в юности изучал немецкий и вместе с учителем разбирал знаменитого «Фауста» Гете (о Вайсен- борн, мой добрый старый наставник, о тихий славный Веймар, где выпало мне счастье лицезреть великого поэта!), должно быть, помнит одно прекрасное место в посвящении, где Гете воскрешает в памяти дни, когда он читал первые только что написанные сцены своим друзьям, которых уже нет с ним. Милые тени окружают его, пишет он, прошлое оживает, а настоящее кажется нереальным и призрачным. Нам, скромным сочинителям, не под силу создать «Фауста» и не суждено прославиться в веках. Но и наши книги — это дневники, в которых неизбежно оседает все пережитое. Открывая страницу, написанную в прошлом месяце или десять лет назад, мы тут же вспоминаем, что было тогда: вот это писалось, когда за стеной болел ребенок и разум был скован страхом и беспокойством, но я заставлял его работать; а начало вот этой повести я давал читать своему близкому другу,— теперь уже я никогда не почувствую 8 у. Текксрей, т. 12 225
его сердечного рукопожатия. Признаюсь вам, что, перечитывая то, что сам же написал много лет назад, я подчас перестаю понимать, о чем идет речь. Я вижу не слова, а тот ушедший в прошлое день, когда это рождалось. Передо мной оживают страницы жизни: то домашний спектакль, который мы поставили, то веселая игра, в которую когда-то играли, то гроб, за которым мы шли, или мучительная обида, о которой стараешься не вспоминать... И в такие минуты хочется, чтобы вы, благосклонный читатель, не судили строго вашего покорного слугу за его многочисленные огрехи, описки и провалы памяти. Я и сам, заглядывая в свои сочинения, нахожу немало ошибок. Джон вдруг становится Брауном. Браун, которого я похоронил, оживает. Филип Фермио назван у меня в одном месте Клайвом Ныокомом, о чем я с отчаянием узнал спустя месяцы после появления выпуска. Но ведь Клайв Ньюком, как вы помните, герой совсем другого романа. И они в моих глазах такие же разные, как, ну, скажем, лорд Пальмер- стон и мистер Дизраэли. Так вот, в восемьдесят четвертом выпуске «Корнхилл мэгэзин», на странице 990, в строке 76, допущена грубая ошибка, и ее уж не исправить. Дай бог, чтоб все ошибки, совершенные мною в жизни, были не грубее этой. Итак, еще раз написано: «Finis». Еще одна веха пройдена на долгом пути от рождения до смерти. И поневоле предаешься грустным размышлениям. Продолжать ли и дальше заниматься сочинительством? Буду ли я таким же словоохотливым до конца своих дней? Не настало ли для тебя время, о болтун, прикусить язык и уступить место молодым? У меня есть знакомый художник, который, как и все мы, грешные* постепенно стареет. Последние его работы отличают небывалая доселе тщательность и завершенность. Но этот живописец все еще остается самым усердным и почтительным учеником. Он с благоговением и преданностью продолжает служить своему властелину — Искусству. Чем бы мы с вами ни занимались, лишь в своем трудолюбии и скромности находим мы поддержку и утешение. Ская^у вам откровенно: за свою долгую жизнь я убедился, что люди, которые пишут книги, не превосходят ни умом, ни ученостью тех, кто никогда не брался за перо. А если говорить о простой осведомленности в тех или иных вещах, то тут неписатели, пожалуй, почти всегда знают больше. Вы же не требуете от юриста, заваленного делами, чтобы он хорошо знал литературу, ему хватает своих 226
судебных дел. То же и писатель: он, как правило, с головой уходит в свои книги и уже не имеет возможности интересоваться тем, что делают другие. После целого дня работы (когда описываешь, допустим, сердечные муки Луизы, убежавшей с Капитаном, или ужасное поведение Маркиза, подло обманувшего леди Эмилию) я отправляюсь в клуб с намерением обогатить свой ум, просмотреть новые книги, чтобы быть, как говорят американцы, «в курсе». И что же происходит? Уютно устроившись в мягком кресле у камина, а до этого плотно закусив и прогулявшись, я открываю занимательную книжку, и... вы знаете, что потом бывает. Постепенно одолевает дремота. Занимательная книга выпадает из рук, вы ее тотчас поднимаете, стараясь скрыть смущение, водружаете себе на колени, но голова опять клонится к мягким подушкам, глаза слипаются, и вот уже слышно мелодичное посапывание. Не думайте, что я раскрываю клубные тайны. В это время дня здесь сладко дремлют довольно много почтенных старичков. Не исключено, что меня сморил сон над той самой книгой, в которой я недавно своей же рукой вывел слово «Finis». «Если она вогнала в сон автора, то что же будет с читателем?» — смеясь, заявляет Джонс, застав меня в этой позе. Кдк, вы и вправду засыпали, читая ее? Что ж, в этом нет ничего плохого! Я и сам был свидетелем того, как клевали носом над страницами моих книг. В одной из них есть даже виньетка с изображением человека, задремавшего в кресле с «Пенденнисом» или «Ньюкомами» на коленях. И если автор своим сочинением навевает на вас сладкий, здоровый, безмятежный сон, разве он тем самым не делает вам добро? Так же как тот, кто будоражит и захватывает вас, заслуживая вашу любовь и благодарность. Время от времени со мной случается приступ лихорадки, который укладывает меня в постель на целый день. Сначала бьет озноб, от которого мне назначен (чудесное лекарство!) горячий грог, после чего меня бросает в жар, и так далее. Во время этих приступов мне случалось читать романы, и я получал тогда огромное наслаждение. Так, на Миссисипи, застигнутый болезнью, я читал своего любимого «Якова Верного», в другой раз, во Франкфурте — восхитительные «Двадцать лет спустя» господина Дюма, в Танбридж-Уэлзе— увлекательнейшую «Женщину в белом». Я не отрывался от этих прелестных книг с утра до позднего вечера. И теперь вспоминаю об этой лихорадке с удовольствием и благодарностью. Подумайте только: весь день в постели в об- 8* 22?
ществе чудесной книги! Ни забот, ни угрызений совести из-за того, что не занимаешься делом, ни гостей — лишь шевалье Д'Артаньян или женщина в белом с их занимательными историями. («Мэм! Мой хозяин велел кланяться и спросить, не может ли он получить третью часть?» — такую просьбу выслушала однажды, не понимая, что произошло, моя приятельница и соседка, у которой я брал по частям «Женщину в белом»). Какими я желал бы видеть свои романы? Я хотел бы, чтоб они были «покрепче», как горячий ром, и ни единой ошибки, никаких флиртов, никаких рассуждений об обществе, короткие диалоги (если только это не ссора), обилие драк и таинственный злодей, которому суждено пережить страшные мучения перед тем, как я напишу слово «Finis». Мне не по душе романы с печальным концом. Я никогда не перечитываю истории, в которых героиня больна чахоткой. Если мне будет позволено дать небольшой совет добросовестному сочинителю (как любили выражаться когда-то критики «Экзаминера»), то я бы посоветовал ему не быть по-варварски жестоким, а всегда проявлять милосердие. Автор недавно законченных «Приключений Филипа» любезно разрешил мне сообщить вам, что он собирался в своем романе утопить двух злодеев — некоего доктора Ф. и некоего мистера Т. X., отправив их в плавание на «Президенте» или другом корабле с трагической судьбой, но, как видите, я смягчил приговор. Я представил себе объятых страхом людей среди безбрежного океана, накренившуюся палубу и мертвенно-бледное лицо Фермина и решил: «Нет, лживый негодяй, я не утоплю тебя. Ты отделаешься желтой лихорадкой, ты будешь думать, что тебе пришел конец, и тебе представится случай, почти невероятный, раскаяться в своих грехах». Не знаю, раскаялся ли он на самом деле, когда заболел в Виргинии. Вероятнее всего, что он вообразил себя обиженным своим сыном и простил его на своем смертном ложе. Вы думаете, так уж часто в жизни встречается неподдельное искреннее раскаяние? Разве люди не ищут себе оправданий для душевного спокойствия, разве не пытаются убедить себя, что их просто оклеветали и запутали? Они милостиво прощают своих кредиторов, которые пристают к ним с неоплаченными счетами, и не держат зла на того бессердечного негодяя, который отвел их в полицию за кражу ложек. Много лет назад я рассорился с одним довольно известным господином (я поверил тому, что о нем говорили его друзья, хотя это, как оказалось, не соответствовало 228
истине). Мы так и не помирились до самой его кончины. Помнится, я говорил его брату: «Почему ваш брат не жалует меня? Это я должен сердиться и не прощать: ведь виноват-то я!» Если в том краю, куда они оба переселились (в книгах их жизни уже поставлено «Finis»), они еще помнят о земных обидах, ссорах и сплетнях, то, я думаю, они согласятся, что провинность моя была не из тех, которые нельзя простить. Если вы не совершили в жизни ничего более тяжкого, уважаемый сэр, то, уверяю вас, вы не такой уж большой грешник. О, dilectissimi fratres! 1 Лучше вспомним о своих нераскрытых грехах и о них покаянно споем в тихом скорбном миноре: «Miserere nobis miseris peccato- ribus» 2. Из грехов, в которые нередко впадают романисты, я первым назвал бы высокопарность и напыщенность и молил бы бога об отпущении мне именно этого греха. Это порок всех учителей, гувернанток, критиков, проповедников,— словом, тех, кто наставляет на путь истинный молодых и старых. Из ныне живущих сочинителей (я говорю это, чтобы облегчить свою душу и покаяться) ваш собеседник, пожалуй, более других привержен к назидательности. Не он ли вечно прерывает свой рассказ, чтобы поучать вас? И когда ему следует заниматься делом, не он ли отводит свою Музу в сторонку и начинает изводить ее своими циничными рассуждениями? Я открыто и чистосердечно признаюсь: «Peccavi!» Поверьте, мне самому хотелось бы написать историю, в которой не нашлось бы места авторскому самомнению,— чтоб не было тахМ ни отступлений, ни циничных замечаний, ни прописных истин (и тому подобного), а вместо этого на каждой странице случалось бы что-нибудь неожиданное и в каждой главе были бы злодеи, поединки, тайны... Мне бы хотелось приготовить для читателя такое острое, пряное кушанье, чтобы после каждой ежемесячной порции он еще сильнее чувствовал голод. У Александра Дюма есть описание того, как он, сочиняя план нового романа, провел два дня в полном одиночестве, лежа на спине на палубе своей яхты в одном средиземноморском порту. На исходе второго дня он встал и велел подавать обед. Сюжет был построен. За эти два дня он вылепил из глины удивительную заготовку, которую оставалось только отлить в вечной бронзе. Персонажи, эпи- 1 Возлюбленные братья! (лат.) 2 Сжалься над нами, жалкими грешниками (лат.). 229
зоды, развитие событий, взаимоотношения героев — все это он четко представил себе еще до того, как взялся за перо. Мой же Пегас не взмывает ввысь, чтобы дать мне возможность увидеть все как на ладони. У него нет крыльев, и я даже думаю, что он слеп на один глаз. Это своенравное, упрямое и флегматичное существо: он принимается щипать траву, когда следует нестись галопом, и скачет галопом, когда следует перейти на шаг. Он никогда не позволяет мне блеснуть его возможностями. Иной раз он вдруг так припустится, что только диву даешься, но зато, когда я горю желанием разогнаться, это упрямое животное артачится, и я вынужден отпустить поводья и терпеливо ждать. Интересно, случается ли другим романистам отдаваться вот так же на произвол судьбы? Когда они вынуждены следовать по тому или иному пути вопреки своей воле? Порой из уст своих персонажей я слышал совершенно неожиданные высказывания. Как будто моим пером движет какая-то таинственная сила. Герой что-то делает или говорит, а я спрашиваю себя: «И как он, черт возьми, до этого додумался?» Каждый из нас видит сны, в которых происходят удивительнейшие события. Правда, удивления-то они как раз и не вызывают,— ведь это происходит во сне. Хотя люди там говорят такое, что вам раньше и в голову не приходило. Точно так же и воображение способно предвосхищать события. Мы только что говорили о надутом стиле. А что, если это просто стиль вдохновения,— когда писатель, как пифия на своем треножнике, вдыхает подземные испарения, а вещие слова совершенно непроизвольно — с криком, со свистом и стоном — вырываются из голосовых труб этого живого органа? Я уже рассказывал, какое необычайное потрясение испытал, когда созданный художником (но не мной) Филип Фермин вошел в мой кабинет с рекомендательным письмом и сел в кресле напротив. В «Пенденнисе», написанном десять лет назад, я изобразил некоего Костигана, лицо полностью вымышленное (точнее сказать, созданное, как это обычно делается, из ошметков, клочков и обрывков разных человеческих характеров). И вот как-то вечером я сидел, покуривая, в* таверне и вдруг увидел перед собой живого Костигана — это был вылитый он: сходство с персонажем, каким он изображен на моих несовершенных рисунках, было поразительным. Тот же тесный сюртук, такой же продавленный цилиндр, надвинутый на один глаз, то же подмигивание этим глазом. «Сэр,— сказал я, обращаясь к нему, как к 230
старому знакомцу, с которым встречался в других, неведомых краях,— сэр,— сказал я,— могу ли я предложить вам стаканчик грога?» — «Что ж, я не прочь,— ответил он.— Ая вам за это что-нибудь спою». Конечно же, он говорил с ирландским акцентом. И, конечно же, когда-то был военным. Не прошло и десяти минут, как он уже доставал «Армейский вестник», где была напечатана его фамилия. А через несколько месяцев мы прочли о нем уже в сообщении полицейского суда. Как же мне удалось узнать о его существовании, предугадать его? Кто докажет мне, что не его я видел, когда пребывал в мире грез и воображения. Может быть, в мире грога и винного брожения? Но оставим каламбуры. Меня совсем не удивило, что он заговорил с ирландским акцентом,— ведь я знал его до того, как он появился. Кому не известно это странное чувство, когда, увидев что-то впервые,— будь то человек, местность или слова в книге в определенном порядке,— вдруг ловишь себя на мысли, что все это ты уже встречал раньше? Вальтера Скотта называли «северным чародеем». Но представим себе, что некий романист обладает такой волшебной силой, что его герои начинают жить самостоятельной жизнью. Представьте, что ожили Маргарита, Миньона, и Гец фон Берлихинген (правда, они бестелесны), и через окно, распахнутое в сад, проникнут к нам Айвенго и Дуга л д Дальгетти, и Ункас с благородным Кожаным Чулком незаметно проскользнут сюда. Войдут неслышной походкой, покручивая ус, Атос, Портос и Арамис; появятся прелестная Амелия Бут под руку с дядей Тоби, и Титлбэт Тит- маус с позеленевшими от краски волосами, и труппа Краммльса вместе с бандой комедиантов Жиля Блаза, и сэр Роджер де Коверли, и величайший из всех безумцев — рыцарь Ламанчский со своим восхитительным оруженосцем. Я задумчиво смотрю в окно, представляя их всех, и мне становится почему-то грустно и одиноко. Если б кто-то из них и вправду появился передо мной, я не был бы сильно поражен. О милые мои друзья, сколько приятных часов я провел с вами! Теперь мы видимся уже реже, но каждая наша встреча приносит мне радость. Вчера вечером я целых полчаса провел с Яковом Верным — это было после того, как, прочитав корректуру заключительной главы, я написал «Finis» и посыльный уже благополучно добрался с моими листами до типографии. Вот ты и умчался, мой маленький посыльный, забрав корректуру с последними исправлениями и помарками. По- 231
следпими? Да этим последним исправлениям, кажется, и конца не будет! Будь они прокляты, все эти сорняки! Каждый день я нахожу их в своем скромном саду, и мне хочется тут же вооружиться мотыгой и взяться за прополку. Поверьте, дорогой сосед, их просто невозможно вывести, эти лишние слова! Когда возвращаешься к давно написанным страницам, испытываешь что угодно, только не блаженное удовлетворение. Чего бы я нынче не отдал за возможность вымарать некоторые из них! О, какие бездарные, какие беспомощные страницы! Оговорки, унылые пассажи, пустая раздражительность, то и дело повторения и вечное возвращение к излюбленным темам! Но все же порою вдруг ощутишь благодарный отклик в душе или вспомнишь о чем-то дорогом и забытом. Еще немного глав, и придет черед самой последней лз них, когда и слово «Finis» исчезнет навсегда, уйдя в Великую Бесконечность.
ени Дюваль (неоконченный роман) Перевод М. Ветер
Глава I Родословное древо днажды, желая подразнить жену, которая терпеть не может насмешек насчет генеалогии, я изобразил красивое родословное древо моего семейства, на верхнем суку коего болтался Клод Дюваль, капитан и разбойник с большой дороги, sus. per coll.1 в царствование Карла II. Впрочем, последнее было только шуткой по адресу Ее Высочества моей супруги и Его Светлости моего наследника. Насколько я знаю, в нашем дювалевском роду никого не сусперколлировали. В детстве веревка частенько гуляла у меня по спине, однако она ни разу не затягивалась вокруг моей шеи; что же до моих предков во Франции, то протестантская вера, которую наше семейство рано м о приняло и которой стойко придерживалось, навлекла на нас не гибель, а всего лишь денежные штрафы, нищету и изгнание из родной страны. Всему свету известно, как фанатизм Людовика XIV заставил бежать из Франции в Англию множество семейств, члены коих стали верными и надежными подданными британской короны. Среди многих тысяч подобных беглецов были также мой дед и баб- ¦ ка. Они обосновались в Уинчелси, что в графстве Сассекс, где еще со времен королевы Бесс и ужасного дня святого Варфоломея существовала французская церковь. В трех милях оттуда, в городе Рае, есть еще одна колония наших соотечественников со своею церковью — еще одна feste Burg2, где под защитой британского льва мы можем сво- 1 Suspendens per collum — повешенный за шею (лат.) 2 Твердыня (нем.). 235
бодно исповедовать веру наших отцов и петь песни нашего Сиона. Дед мой был старостой и регентом хора уинчелсийской церкви, пастором которой состоял мосье Дени, отец моего доброго покровителя, контр-адмирала сэра Питера Дени, баронета. Сэр Питер плавал на знаменитом «Центурионе» под началом Энсона и был обязан своим первым повышением в чине этому великому мореплавателю, и все вы, разумеется, помните, что не кто иной, как капитан Дени, совершив девятидневный переход по бурному морю, доставил G сентября 1761 года) нашу добрую королеву Шарлотту в Англию из Штаде. Мальчишкой мне довелось побывать в доме адмирала на Грейт-Ормонд-стрит, что возле Куин-сквер в Лондоне, а также в Вэленсе, его загородном имении близ Уэстерхема в графстве Кент, где проживал полковник Вулф, отец знаменитого генерала Джеймса Вулфа, доблестного завоевателя Квебека *. Случилось так, что в 1761 году мой отец, с юности склонный к скитальческой жизни, очутился в Дувре как раз в то самое время, когда там остановились комиссары, ехавшие подписывать мирный договор, известный под названием Парижского. Он только что расстался (надо думать, после бурного объяснения) со своею матушкой, которая, подобно ему самому, отличалась неистовым темпераментом, и подыскивал себе подходящее занятие, как вдруг судьба ниспослала ему этих джентльменов. Мистер Дюваль свободно изъяснялся по-французски, по-английски и по-немецки (родители его были родом из Эльзаса), и это позволило ему предложить свои услуги некоему мистеру N., который искал надежного человека, сведущего в иностранных языках; предложение его было принято — главным образом благодаря любезному посредничеству нашего покровителя капитана Дени, корабль которого в то время стоял на рейде Даунз. Оказавшись в Париже, отец, разумеется, не преминул посетить наш родной Эльзас и, хоть у него не было ни гроша за душой, не нашел ничего лучшего, как скоропалительно влюбиться в мою матушку и тут же с ней обвенчаться. Сдается мне, Mons. mon * Помню, как Дж.-А. С—н, эскв., произнес по адресу этого генерала шутку, которая, сколько мне известно, не получила широкого хождения. Один франтоватый гвардеец, говоря о мистере Вулфе, спросил: «Он был еврей? Ведь Вулф — это еврейская фамилия».— «Разумеется,— отвечал м-р С—н,—мистер Вулф был славой Авраама». 236
рёге1 был самым настоящим блудным сыном, а так как у его родителей не осталось в живых других детей, то когда он, голодный и нищий, рука об руку с молодой женой, воротился в отчий дом в Уинчелси, старики закололи самого упитанного тельца и приняли обоих скитальцев в лоно семейства. Вскоре после замужества матушка моя получила из Франции небольшое наследство от своих родителей, а когда моя бабка тяжело захворала, заботливо ухаживала за ней до самой смерти этой почтенной леди. Я, разумеется, ничего не знал обо всех этих обстоятельствах, имея в то время всего лишь два или три года от роду, и, подобно всем милым крошкам, плакал и спал, пил и ел, рос и болел своими детскими болезнями. Крутого склада женщина была моя матушка — ревнивая, вспыльчивая, властная, она, однако же, отличалась великодушием и умела прощать. Боюсь, что мой родитель давал ей слишком много поводов для упражнения в сей последней добродетели, ибо в течение своей короткой жизни он то и дело попадал во всевозможные передряги. Однажды во время рыбной ловли у берегов Франции с ним случилось несчастье. Его привезли домой, где он вскоре умер и был похоронен в Уинчелси, однако причина его смерти оставалась мне неизвестной, покуда мой добрый друг сэр Питер Дени не открыл мне ее спустя много лет, когда я сам попал в беду. Я родился в один день с его королевским высочеством герцогом Йоркским, то есть 13 августа 1763 года, и в Уинчелси, где между французскими и английскими мальчишками, разумеется, постоянно разыгрывались баталии, меня прозвали епископом Оснабрюкским. Дед мой, исправлявший обязанности ancien2 и регента хора французской церкви в Уинчелси, занимался ремеслом парикмахера и цирюльника, и, если хотите знать, мне в свое время не раз случалось завивать и пудрить шевелюры разных джентльменов, а также, держа их за нос, брить им бороды. Я вовсе не склонен хвастаться тем, что некогда орудовал мылом и кисточкой для бритья, но и не пытаюсь это скрывать. Да и к чему? Tout se sgait3,— как говорят французы; да, все и еще многое сверх того. Взять, например, сэра Хэмфри Говарда, который служил вместе со мною вторым 1 Господин мой отец (франц.). 2 Старосты (франц.). 3 Все становится известным (франц.). 237
лейтенантом на «Мелеагере». Он утверждал, будто ведет свой род от Н-ф-ских Говардов, тогда как отец его был сапожником, и мы в кают-компании для младших офицеров всегда величали его Хэмфри Сапог. Среди французских богатых дам не в обычае самим кормить своих детей: младенцев отдают фермершам или нанимают здоровых кормилиц, которые заботятся о них наверняка много лучше, нежели их собственные худосочные родительницы. Моя бабка со стороны матери, жена честного лотариягского крестьянина (дело в том, что я первый в своем роду получил дворянство, и девиз*: «Feci- mus ipsi» x — избран мною не из гордости, ас глубокой благодарностью судьбе), выкормила мадемуазель Клариссу де Вьомениль, девочку из знатной лотарингской семьи, и та продолжала хранить нежную дружбу со своей молочного сестрой спустя много лет после того, как обе они вышли замуж. Матушка, став женою моего почтенного батюшки, уехала в Англию, а мадемуазель де Вьомениль вышла замуж на родине. Она принадлежала к протестантской ветви Вьоменилей, обедневшей вследствие преданности ее родителей своей вере. Остальные члены семейства были католиками и пользовались почетом при версальском дворе. Вскоре после приезда в Англию матушка узнала, что ее любимая молочная сестрица выходит замуж за лота- рингского протестанта виконта де Барра, единственного сына графа де Саверна, камергера двора его величества польского короля Станислава, отца королевы Французской. После женитьбы своего сына виконта де Барра мосье де Саверн отдал ему свой дом в Саверне, где на некоторое время поселились супруги. Я не называю их молодыми супругами, ибо виконт де Барр был на целых двадцать пять лет старше своей жены, выданной родителями замуж, когда ей едва минуло восемнадцать. Матушка была слаба глазами, а если уж сказать всю правду, не очень сильна в грамоте, и потому в мои обязанности сызмальства входило разбирать письма госпожи виконтессы к ее soeur de lait2, к милой ее Урсуле, и мне частенько доставалось от * Адмирал настаивал на золотом щите с червленой перевязью, обремененной тремя бритвами наподобие птиц с распростертыми крыльями с вышеуказанным девизом, но семья приняла герб матери. 1 Сделаем сами (лат.). 2 Молочной сестре (франц.). 238
матушки скалкой по голове, если я читал не слишкэ г внятно. У матушки слово не расходилось с делом. Ее никак нельзя было упрекнуть в том, что она жалеет розгу и балует дитя; потому-то, наверно, я и вырос таким большим,— ведь росту во мне шесть футов два дюйма, а во вторник на прошлой неделе, когда я взвешивался вместе с нашей свиньею, то потянул пятнадцать стоунов и четыре фунта. (Кстати, нигде во всем Хэмпшире не сыскать такой ветчины, как у моего соседа в Роуз-Коттедж.) Я был еще слишком мал, чтобы понимать все прочитанное. Помню, однако, как матушка сердито ворчала (ростом и грубым голосом она смахивала на гренадера, а в довершение сходства у нее росли густые черные бакенбарды), как она восклицала: «Она страдает, милая Биш несчастлива, у нее скверный муж. Он — грубое животное. Все мужчины грубые животные». При этом она бросала грозные взгляды на дедушку — смиренного маленького человечка, который дрожал перед своею brul и беспрекословно ей повиновался. Затем матушка клялась, что готова ехать на родину спасать свою любимую Биш, но кто присмотрит за этими двумя дурачками (то есть за мною и дедушкой)? Кроме того, без мадам Дюваль никак нельзя было обойтись дома. Она причесывала многих знатных дам — с большим вкусом, на французский манер, и умела брить, стричь, завивать и заплетать косы не хуже любого цирюльника в графстве. Дедушка с подмастерьем плели парики, меня же по молодости лет не стали приучать к делу, а отправили в город Рай в знаменитую школу латинской грамматики Поукока, где я научился говорить по-английски, как британец (каковым я и был по месту рождения), а не так, как у нас дома, где изъяснялись на причудливом эльзасском диалекте, состоявшем из смеси французского и немецкого языков. В школе Поукока я получил также кое-какие сведения из латыни, а первые два месяца мне перепадало еще и изрядное количество тумаков. Помню, как мой покровитель в сопровождении двух офицеров явился меня навестить, облаченный в синий форменный мундир, обшитый золотым галуном, в серебристые гетры и белые панталоны. «Где Дени Дюваль?» — спрашивает он, заглядывая в нашу классную комнату, и все мальчики с изумлением взирают на именитую персону. Юный мистер Дени Дюваль как раз в эту самую минуту Снохой (франц.). 239
стоял на скамье, куда его поместили для наказания,—по всей вероятности, за драку,— а под глазом у него красовался большущий синяк. «Дени Дювалю не мешало бы держать свой кулак подальше от чужих носов»,— говорит учитель, а капитан дает мне семь шиллингов, от которых у меня к вечеру осталось, сколько помню, всего два пенса. Во время ученья в школе Поукока я жил в городе Рае у бакалейщика Раджа, который отчасти занимался еще мореходством, был совладельцем рыбачьей шхуны и, как вы в скором времени узнаете, ловил в свои сети весьма сомнительную рыбешку, Радж был главой местной общины методистов, и я ходил вместе с ним в его церковь,— мальчишкой я не придавал значения этим чрезвычайно важным и священным материям, а со свойственным юности легкомыслием думал только о леденцах да об игре в серсо и в шарики. Капитан Дени был очень любезный и веселый господин; в тот день, спросив учителя мистера Коутса, как по- латыни праздник, он высказал надежду, что тот сегодня распустит мальчиков. Разумеется, все шестьдесят мальчишек встретили это предложение одобрительными возгласами, а когда речь зашла обо мне, капитан Дени воскликнул: «Мистер Коутс, этого молодчика с подбитым глазом я вербую к себе на службу и приглашаю отобедать с нами в «Звезде»!» Разумеется, я тотчас спрыгнул со скамейки и последовал за моим покровителем. Сопровождаемый обоими офицерами, он отправился в «Звезду», а после обеда заказал огромную чашу пунша, и я, хоть и не выпил ни капли, ибо с детства терпеть не мог спиртного, все равно был рад, что мог уйти из школы и побыть с джентльменами, которых забавляет моя детская болтовня. Капитан Дени осведомился, что я выучил в школе, и я, конечно, не упустил случая похвастать своею ученостью: помнится, я даже произнес высокопарную речь о Кордериусе и о Корнелии Непоте, разумеется, с чрезвычайно важным видом. Капитан спросил меня, нравится ли мне бакалейщик Радж, у которого я жил на квартире. Я отвечал, что он мне не очень нравится, а вот мисс Радж и приказчика Бевила я просто ненавижу, потому что они вечно... тут я, однако, остановился и добавил: «Впрочем, не надо сплетничать. Мы в школе Поукока никогда так не делаем, нет, сэр». На вопрос о том, к чему готовит меня бабушка, я ответил, что хотел бы стать моряком и, разумеется, морским 240
офицером и сражаться за короля Георга. И если я стану моряком, то всю добычу буду привозить домой Агнесе, то есть, конечно, почти всю — и только немножко оставлю себе. — Значит, ты любишь море и иногда ходишь в плаванье? — спросил мистер Дени. О да, меня не раз брали на рыбную ловлю. Мистер Радж пополам с дедушкой держал рыбачью шхуну, и я помогал ее убирать и учился править, а когда ставил парус против ветра, то получал крепкие затрещины. Кроме того, меня считали очень хорошим дозорным. У меня отличное зрение, и я знаю каждый мыс и каждый утес,— тут я перечислил множество всяких мест на нашем и на французском берегу. — Какую же вы рыбу ловите? — спрашивает капитан. — Ах, сэр, про это мистер Радж не велит никому рассказывать. Джентльмены громко рассмеялись. Они-то знали, чем промышляет мистер Радж, и только я в невинности своей этого не понимал. — Значит, ты так и не попробуешь пунша? — спрашивает капитан Дени. — Нет, сэр, я дал зарок не пить, когда увидел, какова мисс Радж во хмелю. — А мисс Радж часто бывает во хмелю? — Да, свинья она эдакая! Она ругается нехорошими словами, потихоньку слезает вниз на кухню, бьет чашки и блюдца, колотит приказчика Бевила, а потом... нет, больше я ничего не скажу. Я сплетничать не люблю, нет, сэр. Так я болтал с моим покровителем и с его друзьями, а потом они заставили меня спеть французскую песенку и немецкую песенку, и смеялись, и забавлялись над моими шалостями и проказами. Капитан Дени пошел провожать меня на квартиру, и я рассказал ему, что больше всего люблю воскресенье, то есть, вернее, каждое второе воскресенье, потому что в этот день я рано утром ухожу пешком за три мили к матушке и к деду в Уинчелси и вижусь с Агнесой. Но прошу прощения, кто же такая Агнеса? Ныне ее зовут Агнесой Дюваль, и она сидит рядом со мною за своим рабочим столиком. Встреча с нею изменила всю мою судьбу. Выиграть такое сокровище в лотерее жизни дано лишь немногим. Все, что я сделал (достойного упомина- 241
ния)\ я сделал ради нее. Не будь ее, я бы и поныне прозябал в своем глухом углу, и, не явись мой добрый ангел мне на помощь, не видать бы мне ни счастия, ни славы. Всем, что я имею, я обязан только ей, но и плачу я тоже всем, что имею, а кто из нас способен на большее? Глава II Дом Савериов Мадемуазель де Саверн родилась в Эльзасе, где семья ее занимала положение много более высокое, нежели почтенный староста протестантской церкви, от которого ведет свой род всепокорнейший ее слуга. Мать ее была урожденной Вьомениль, а отец происходил из знатной эльзасской семьи графов де Барр и Саверн. Когда виконт де Барр, человек уже немолодой, женился на цветущей юной девушке и привез ее домой в Нанси, отец его, старый граф де Саверн, жил в этой прелестной маленькой столице и состоял камергером при дворе его польского величества доброго короля Станислава. Старик граф был настолько же бодр и жизнерадостен, насколько сын его был мрачен и нелюдим. Дом графа в Нанси считался одним из самых веселых при этом маленьком дворе. Его протестантизм отнюдь не отличался суровостью. Говорят, он даже сожалел, что не существует французских монастырей для благородных девиц протестантского вероисповедания, наподобие тех, что находились за Рейном, куда он мог бы сплавить обеих своих дочерей. Барышни де Саверн были весьма дурны собой, а свирепым и угрюмым нравом напоминали своего брата барона де Барра. В молодости мосье де Барр служил в армии и даже отличился в битвах с господами англичанами при Хастен- беке и Лоуфельдте, где показал себя храбрым и способным офицером. Однако протестантское вероисповедание мешало ему продвигаться по службе. Он вышел в отставку, непоколебимый в своей вере, но озлобленный и желчный. В отличие от своего легкомысленного родителя, он не признавал ни музыки, ни виста. Его присутствие на званых обедах в доме графа производило столько же оживления, сколько череп на пиру. Виконт де Барр посещал эти развлечения лишь для того, чтобы доставить удовольствие молодой жене, которая томилась и чахла в уединенном фа- 242
мильном замке Савернов, где виконт обосновался еще после первой своей женитьбы. Он отличался необузданным нравом и был подвержен приступам ярости. Будучи, однако, человеком крайне совестливым, он глубоко страдал после этих свирепых пароксизмов. Гнев и угрызения совести, регулярно сменявшие друг друга, делали жизнь его поистине тяжкой; перед ним дрожали все домашние, а больше всех несчастная девочка- жена, которую он привез из тихого провинциального городка и превратил в жертву своего бешенства и раскаяния. Не раз она спасалась бегством к старому графу де Саверну в Нанси, и добродушный старый себялюбец изо всех своих слабых сил пытался защитить несчастную юную невестку. Вскоре вслед за ссорами барон присылал письма с униженными мольбами о прощении. Эти супружеские баталии подчинялись твердому распорядку. Сначала вспыхивали приступы гнева, затем следовало бегство баронессы к свекру в Нанси, после чего приходили послания, полные сожалений, и, наконец, появлялся сам раскаявшийся преступник, чьи покаянные возгласы и причитания были еще более невыносимы, чем припадки ярости. Через некоторое время мадам де Барр окончательно переселилась к свекру в Нанси и лишь изредка навещала мрачный замок своего супруга в Саверне. В течение нескольких лет этот злополучный союз оставался бездетным. В то самое время, когда несчастный король Станислав столь прискорбным образом лишился жизни (сгорев в своем собственном камине), умер старый граф де Саверн, и сын его узнал, что получил в наследство всего лишь имя отца и титул Савернов, ибо фамильное имение было вконец разорено расточительным и эксцентричным графом, а также порядком урезано долями барышень де Саверн, пожилых сестер нынешнего пожилого владетеля. Городской дом в Нанси на некоторое время заперли, и новоявленный граф де Саверн в сопровождении сестер и супруги удалился в свой родовой замок. С жившими по соседству католиками наш суровый протестант компании не водил, и унылый дом его посещали главным образом протестантские священники, приезжавшие из-за Рейна. На левом берегу реки, который лишь за несколько лет до того стал владением французской короны, были одинаково употребительны и французский и немецкий языки, причем на последнем мосье де Саверна величали герром фон Ца- 243
берном. После смерти отца герр фон Цаберн, казалось, немного смягчился, но вскоре снова стал таким же угрюмым, злобным и раздражительным, каким всегда был герр фон Барр. Саверн был маленьким провинциальным городком; старинный ветхий замок де Саверн стоял в самой его середине, на узкой кривой улочке. За домом находился мрачный сад, аккуратно распланированный и подстриженный на старинный французский манер, а за стенами сада начинались поля и леса, составлявшие часть имения Савер- нов. Поля и леса окаймлял густой бор,^некогда тоже принадлежавший роду Саверноз, но затем приобретенный у покойного легкомысленного владельца монсеньерами де Рогаи — принцами крови, князьями церкви, кардиналами и архиепископами Страсбургскими, между коими и их сумрачным протестантским соседом отнюдь не замечалось взаимного расположения. Их разделяли не только вопросы веры, но и вопросы chasse1. Графу де Саверну, который любил поохотиться и часто бродил по своим поредевшим лесам с парою тощих гончих и с соколом на плече, не раз попадалась навстречу пышная кавалькада монсеньера кардинала, выезжавшего на охоту, как и подобает принцу крови, в сопровождении конных егерей и трубачей, нескольких свор собак и целого эскадрона благородных всадников, носивших его цвета. Между лесничими его преосвященства и единственным сторожем мосье де Саверна нередко завязывались ссоры. «Скажи своему хозяину, что я перестреляю всех красноногих, которые появятся на моей земле»,— проворчал мосье де Саверн при одной из этих стычек, поднимая только что подбитую им куропатку, и лесничий ничуть не усумнился, что сердитый господин непременно сдержит свое слово. Соседи, питавшие друг к другу столь сильную неприязнь, вскоре прибегли к помощи закона; однако в судах Страсбурга бедный провинциальный дворянин едва ли мог рассчитывать на справедливость в тяжбе с таким могущественным противником, как принц-архиепископ провинции, один из самых знатных вельмож в королевстве. Я не законник, так где мне разобраться, в чем состояла причина распри этих господ — были ли то земельные тяжбы, легко вспыхивающие в округе, где не существует изгородей, споры из-за дичи, рыбы, порубки леса или еще что 1 Охоты (франц.). 244
другое. Впоследствии я познакомился с неким мосье Жор- желем, аббатом, который служил секретарем у принца- кардинала, и он сказал мне, что мосье де Саверн был сумасбродным, взбалмошным, злобным и ничтожным шаи- vais coucheur *, как выражаются во Франции, готовым лезть в драку по всякому поводу или даже вовсе без опого. Ссоры эти, естественно, заставляли графа де Саверна обращаться к своим поверенным и адвокатам, и он надолго уезжал в Страсбург, оставляя дома свою бедную жену, которая, быть может, даже радовалась возможности от него избавиться. Случилось так, что в одну из своих поездок в столицу провинции граф встретил своего бывшего соратника по кампаниям при Хастенбеке и Лоуфельдте, офицера из полка Субиза, барона де ла Мотта *. Ла Мотт, как многие младшие сыновья из благородных фамилий, готовился в священники, но смерть старшего брата избавила его от тонзуры и от ученья в семинарии, и он по протекции вступил в военную службу. Барышни де Саверн помнили этого мосье де ла Мотта еще по Нанси. Он пользовался прескверною репутацией, слыл игроком, интриганом, распутником и бретером. Я подозреваю, что мало кто из господ сумел бы сохранить свою репутацию незапятнанной, попади он на язычок этим старым дамам, слыхивал я и о других краях, где барышням тоже нелегко угодить. Воображаю, как мосье де Саверн в ярости восклицает: «Что ж, а у нас разве нет недостатков? Известно ли вам, что такое клевета? Разве тот, кто совершил ошибку, никогда уже не сможет раскаяться? Да, в молодости он вел бурную жизнь. Быть может, и другие отличались тем же. Но ведь еще во время оно блудных сыновей прощали, и я от него не отвернусь».— «Ах, лучше бы он от меня отвернулся! — говорил мне потом де л а Мотт.— Но уж такая у него была судьба, да, такая уж судьба!» Итак, в один прекрасный день граф де Саверн возвращается домой из Страсбурга со своим новым другом, представляет барона де ла Мотта дамам и, всячески стараясь 1 Задирой, забиякой (франц.). * Несчастному принцу де Рогану суждено было пострадать от руки другого де ла Мотта, который вместе со своею супругой, «урожденной Валуа», сыграл печально известную роль в знаменитом деле с «ожерельем королевы»; однако эта достопочтенная парочка как будто не состояла в родстве.— Д. Д. 245
оживить для гостя свое мрачное жилище, достает из погреба лучшие вина и перерывает все лесные норы в поисках дичи. Несколько лет спустя мне самому довелось познакомиться с бароном. Это был красивый, высокий, смуглолицый мужчина с острым взглядом, тихим голосом и величественными манерами. Мосье де Саверн, напротив, был невысокого роста, чернявый и, как говаривала матушка, лицом не вышел. Правда, миссис Дюваль терпеть не могла графа, ибо он, по ее мнению, дурно обращался с ее дорогой Биш. Стоило моей достойной родительнице невзлюбить человека, она ни за что не желала признавать в нем никаких достоинств, зато мосье де ла Мотта она всегда почитала за истинного джентльмена. Дружба обоих джентльменов все более и более укреплялась. Мосье де ла Мотта всегда с распростертыми объятиями принимали у графа, ему даже отвели одну из комнат в доме. Между тем гость Савернов был также знаком с их недругом-кардиналом, постоянно ездил из одного замка в другой и со смехом рассказывал, как монсеньер злится на соседа. Барону очень хотелось помирить оба семейства. Он давал мосье де Саверну добрые советы, объясняя ему, как опасно раздражать столь могущественного противника. Случалось, что людей приговаривали к пожизненному заключению и по менее серьезным причинам, утверждал он. Кардиналу ничего не стоит получить lettre de cachetl против строптивого соседа. Кроме того, он может разорить Саверна штрафами и судебными издержками. Борьба между ними совершенно неравная, и если эти злосчастные раздоры не прекратятся, слабейшая сторона непременно будет уничтожена. Женская половина семейства де Саверн — в той мере, в какой она осмеливалась иметь свое суждение,— разделяла точку зрения мосье де ла Мотта и решительно стояла за примирение с кардиналом. Родственники мадам де Саверн, прослышав о распре, умоляли графа положить ей конец. Один из них, барон де Вьомениль, получивший назначение на Корсику, настоятельно просил мосье де Саверна сопровождать его в этом походе, говоря, что в любом месте граф будет в большей безопасности, нежели в своем собственном доме, у ворот которого стоит 1 Королевский приказ об изгнании или заточении без суда и следствия (франц.). 246
осадой жестокий и непримиримый враг. Мосье де Саверн внял увещаниям своего родича. Он достал шпагу и пистолеты, провисевшие на стене целых двадцать лет, со времени битвы при Лоуфельдте. Он привел в порядок все дела, созвал домашних и, преклонив колени, торжественно поручил их милостивому покровительству всевышнего, а затем покинул замок, чтобы присоединиться к свите французского генерала. Через несколько недель после его отъезда — спустя уже несколько лет со дня свадьбы — мадам де Саверн написала ему, что готовится стать матерью. Суровый нелюдим, до того горько сокрушавшийся по поводу бесплодия жены, которое он считал наказанием свыше за какие-то неведомые свои или ее грехи, был глубоко растроган этим известием. У меня до сих пор хранится его Библия, на которой он записал по-немецки сочиненную им самим трогательную молитву, испрашивая у господа благословения еще не родившемуся младенцу, исполненный надежды, что дитя удостоится милости божией и принесет мир, любовь и благодать в его дом. Казалось, он не сомневался, что у него родится сын. Единственной его целью и надеждой стало скопить для ребенка по возможности больше средств. Я читал множество писем, которые он присылал с Корсики жене и которые она сохранила. Письма эти были полны фантастически скрупулезных наставлений по части вскармливания и воспитания будущего сына. Граф наказывал домашним вести хозяйство с бережливостью, которая доходила до скаредности, дотошно подсчитывая, сколько денег можно отложить за десять и за двадцать лет, чтобы ожидаемый наследник получил состояние, достойное его древнего рода. В случае, если сам он падет в бою, графиня должна соблюдать строжайшую экономию, чтобы сын по достижении совершеннолетия мог с честью явиться в свете. Сколько я помню, в письмах графа военные действия упоминались лишь мимоходом, большая же часть их состояла из молитв, соображений и предсказаний, касавшихся до младенца, а также из проповедей, составленных в выражениях, свойственных этому суровому рыцарю веры. Когда младенец появился на свет и оказался девочкой, а вовсе не мальчиком, о котором несчастный отец так страстно мечтал, домашние были до того убиты горем, что не смели даже известить об этом главу семейства. Кто рассказал мне все это? Тот самый человек, который говорил, что лучше бы ему никогда не встречаться с 247
мосье де Саверном; тот самый человек, к которому бедный граф питал нежную дружбу; тот самый человек, которому суждено было навлечь неизъяснимые бедствия на тех, кого он, по глубочайшему моему убеждению, любил искренней, хотя и эгоистичной любовью, а говорил он это в такое время, когда не имел ни малейшего желания меня обманывать. Итак, владелец замка отправляется в поход. La chatelaine 1 остается одна в своей унылой башне с двумя мрачными дуэньями. Моя добрая матушка, рассказывая впоследствии об этих делах, неизменно принимала сторону любимой своей Биш против барышень де Барр и их брата, утверждая, что тиранство старых дуэний, а также пустословие, мелочность и невыносимый характер самого мосье де Саверна послужили причиною происшедших вскоре печальных событий. Граф де Саверн, говорила матушка, был ничтожный человечишка, который любил слушать собственные речи и болтал с утра до ночи. Вся его жизнь была сплошною суетой. Он взвешивал кофе, считал каждый кусок сахару и совал нос во все мелочи своего скудного хозяйства. По утрам и вечерам он читал проповеди домашним и продолжал разглагольствовать, даже не еп chaire2, причем без устали и не допуская ни малейших возражений судил и рядил обо всем на свете. Веселость в обществе подобного человека была, разумеется, чистейшим лицемерием. Когда граф читал свои проповеди, дамы должны были скрывать скуку, притворяться довольными и изображать живой интерес. Что касается до барышень де Барр, то они привыкли с почтительным смирением слушать своего брата и повелителя. У них было множество домашних обязанностей — они жарили и парили, пекли и солили, стирали, вечно что-то вышивали, и существование в маленьком замке было для них вполне терпимым. Лучшего они не знали. Даже при жизни своего отца, в Нанси, эти невзрачные девицы гордо чуждались света и жили ничуть не лучше домашней прислуги монсеньера. Госпожа де Саверн, войдя в семью, вначале безропотно смирилась с подневольным положением. Она пряла и белила, занималась рукоделием, хлопотала по хозяйству и скромно слушала проповеди господина графа. Но настало время, когда домашние дела ей наскучили, когда пропове- 1 Хозяйка дома (франц.). 2 На кафедре (франц.). 248
ди ее повелителя сделались невыносимо нудными, когда несчастное создание начало обмениваться колкостями а мужем и выказывать признаки недовольства и вовмуще ния. Возмущение, в свою очередь, вызывало яростные вспышки гнева и семейные баталии, а за баталиями следовали уступки, примирение, прощение и новое притвор ство. Как уже было сказано, мосье де Саверн упивался звуками своего скрипучего голоса и любил разглагольствовать перед домашнею паствой. Много вечеров подряд он вел религиозные диспуты со своим другом мосье де ла Моттом, причем высокородный гугенот тешил себя мыслью, что всякий раз одерживает верх над бывшим семинаристом. Я, разумеется, при сем не присутствовал, ибо впервые скупил на французскую землю лишь четверть века спустя, но могу легко вообразить, как в маленькой старинной зале замка де Саверн графиня сидит за пяльцами, старые барышни- дуэньи играют в карты, а между двумя ревностными поборниками церкви идет жестокое сражение за истинную веру. «Я надеюсь на прощение,—сказал мне мосье де ла Мотт в тяжелую минуту своей жизни,— и на встречу с теми, кого я в этом мире любил и кого сделал несчастными, и поэтому должен сказать, что между мною и Клариссой не было ничего дурного, не считая того, что мы скрывали от ее мужа наше взаимное расположение. Единожды, дважды и трижды покидал я их дом, но этот злополучный Саверн всякий раз приводил меня обратно, и я, разумеется, был только рад случаю возвратиться снова. Признаюсь, я заставлял его часами болтать всякий вздор, лишь бы иметь возможность быть возле Клариссы. Время от времени мне приходилось отвечать ему, и я освежал в памяти свою семинарскую науку, чтобы опровергнуть его проповедь. Наверное, я частенько отвечал невпопад, ибо мысли мои блуждали бесконечно далеко от radotages 1 этого несчастного, а убеждения мои он мог изменить столько же, сколько цвет моей кожи. Так проходили часы за часами. Они показались бы невыносимо скучными другим, но совершенно иными были они для меня. Этот маленький мрачный замок я предпочел бы самому блестящему двору Европы. Видеть Клариссу было единственным моим желанием. Дени! Есть на земле сила, которой никто из нас не Вздорной болтовни (франц.). 249
может противостоять. С той минуты, когда я увидел ее в первый раз, я понял, что это моя судьба. В битве при Хастенбеке я застрелил английского гренадера,— если б не я, он проткнул бы штыком беднягу Саверна. Когда я поднял графа с земли, я подумал: «Мне еще придется пожалеть, что я встретил этого человека». То же самое я почувствовал, когда встретил вас, Дюваль». При этих словах я вспомнил, что в ту минуту, когда я впервые увидел это прекрасное зловещее лицо, меня тоже охватило неприятное чувство страха и предчувствие близкой беды. Я рад поверить словам мосье ла Мотта, сказанным в такое время, когда у него не могло быть причины скрывать истину; я благодарен ему за них и не сомневаюсь в невинности графини де Саверн. Бедняжка! Если она и согрешила в мыслях своих, то понесла жестокое наказание за свою вину, и нам остается лишь смиренно уповать, что ей было даровано прощение. Она не сохранила верности мужу, хотя и не причинила ему никакого ела. Если, дрожа от страха в его присутствии, она еще находила в себе силы улыбаться и притворяться веселой, то ни один проповедник или муж не мог бы слишком сильно сердиться на нее за лицемерие подобного рода. Однажды в Вест- Индии я видел раба, закованного в цепи за его угрюмый вид. Мало того что мы требуем от наших негров послушания, мы еще хотим, чтобы они чувствовали себя счастливыми. По правде говоря, я сильно подозреваю, что на Корсику мосье де Саверн отправился по настоятельному совету своего друга де ла Мотта. Когда граф вынужден был покинуть свои родовые владения, назначив начальником маленького гарнизона своего бывшего соученика, пастора и проповедника из Келя (что на немецком берегу Рейна), мосье де ла Мотт не появлялся в замке де Саверн, однако нет никакого сомнения, что несчастная Кларисса обманывала и преподобного джентльмена, и обеих своих золовок и вела себя но отношению к ним с заслуживающим всяческого порицания лицемерием. Хотя два савернских замка — то есть новый дворец кардинала в парке и особняк графа в маленьком городке — находились в состоянии смертельной вражды, обитатели обоих были более или менее осведомлены о том, что творится в неприятельском лагере. Когда принц-кардинал и его двор находились в Саверне, барышни де Барр 250
отлично знали обо всех празднествах, на которых им не доводилось присутствовать. Точно так же здесь, у нас, в нашем маленьком Фэйрпорте, моим соседкам мисс Сплетницам доподлинно известно, что у меня сегодня на обед, сколько стоило новое платье моей жены и какая сумма значится в счете, присланном от портного моему сыну, капитану Лоботрясу. Барышни де Барр, без сомнения, были столь же прекрасно осведомлены обо всех делах принца- коадъютора и его двора. Что за кортеж, что за роскошь, что за накрашенные блудницы из Страсбурга, что за представления, маскарады и оргии! Чего только нет в этом замке! Барышни знали об этих ужасах все до мельчайших подробностей, и замок кардинала казался им логовом какого-то злого чудовища. Ночью из окна маленькой невзрачной башни госпожи де Саверн были видны залитые ярким светом шестьдесят окон кардинальского дворца. Летними вечерами до нее доносились звуки греховной музыки из большого замка, где танцевали и даже разыгрывали пьесы. Муж запретил госпоже де Саверн посещать эти балы, но горожане иногда бывали во дворце, и графиня вопреки своему желанию узнавала о тамошних событиях. Несмотря на запрещение графа, его садовник незаконно охотился в кардинальских лесах, кое-кто из слуг тайком пробирался в замок поглядеть на праздник или бал, потом туда отправилась служанка графини, и, наконец, греховное желание пойти в замок обуяло самое графиню, как некогда ее прародительницу обуяло греховное желание отведать плод запретного древа. Разве вы не знаете, что на этом древе всегда висит спелое яблоко, а коварный искуситель всегда уговаривает вас сорвать его и съесть? У госпожи де Саверн была бойкая молоденькая горничная, ясные глазки которой любили заглядывать в соседские сады и парки и которая снискала расположение одного из слуг принца-архиепископа. Эта девица рассказывала своей госпоже о праздниках, балах и пирах и даже о комедиях, которые играли в кардинальском дворце. Господа из свиты принца-кардинала ездили на охоту в мундирах с его цветами. Кушанья у него за столом подавали на серебре, и за стулом каждого гостя стоял лакей в ливрее. Он пригласил французских комедиантов из Страсбурга. О, этот господин де Мольер такой забавник, а до чего великолепен «Сид»! Однако, чтобы увидеть все эти представления и балы, горничная Марта должна была знать всю подноготную 251
обоих савернских замков. Она должна была обмануть этих старых ведьм, барышень де Барр. Она должна была найти способ выскользнуть за ворота и потихоньку проскользнуть обратно. Она рассказывала своей госпоже обо всем увиденном, разыгрывала в лицах пьесы и описывала ей наряды леди и джентльменов. Госпожа де Саверн готова была без конца внимать рассказам своей горничной. Когда Марта собиралась на праздник, графиня одалживала ей что-нибудь из своих украшений, и все же когда пастор Шнорр и барышни говорили о Большом Саверне так, словно пламя Гоморры уже готово поглотить этот дворец и все в нем находящееся, хозяйка Саверна со скромным видом сидела и молча слушала их воркотню и их проповеди. Да полно, слушала ли? Пастор наставлял семейство, старые девы болтали все вечера напролет, а бедная госпожа де Саверн ничего этого не замечала. Мысли ее витали вокруг Большого Саверна, душа ее страстно стремилась в его леса. Время от времени приходили письма из армии от мосье де Саверна. Они сражаются с неприятелем. Очень хорошо. Он цел и невредим. Слава богу. Далее суровый муж читал своей бедной маленькой женушке суровую проповедь, а суровые сестры и капеллан на все лады ее толковали. Однажды, когда после баталии при Кальви мосье де Саверн, неизменно выказывавший особенную живость в минуты опасности, написал о том, как он чудом спасся от гибели, а капеллан придрался к случаю и пустился в пространные рассуждения о смерти, об опасности и о спасении души на этом и на том свете, госпожа де Саверн — увы! увы! — обнаружила, что не слышала ни слова изо всей его проповеди. Мысли ее были отнюдь не с проповедником и не с капитаном полка Вьомениля при Кальви, нет, они витали вокруг дворца Большой Саверн, с его балами, комедиями и музыкой, со знатными господами из Парижа, Страсбурга и из Империи по ту сторону Рейна, которые постоянно посещали праздники принца-кардинала. Что произошло, когда злой дух нашептывал: «Отведай»,— а соблазнительное яблоко висело так близко? Однажды поздно вечером, когда все домашние уже спали, госпожа де Саверн и ее горничная, закутавшись в плащи с капюшонами, молча выскользнули из задних ворот замка де Саверн, сели в ожидавшую их коляску, кучер которой, по-видимому, отлично знал и дорогу и седоков, поскакали по прямым аллеям парка Большого Саверна и через 252
полчаса очутились у дворцовых ворот. Кучер отдал поводья слуге и, миновав несколько ходов и переходов, очевидно, отлично ему знакомых, вместе с обеими женщинами вошел во дворец и поднялся на галерею над большою залой, где сидело множество лордов и леди, а возле одной из стен находилась сцена с занавесом. Несколько мужчин и женщин прохаживались взад-вперед по сцене, произнося стихотворные диалоги. О, боже! Они играли комедию — одну из тех греховных очаровательных пьес, которые графине запрещалось смотреть, но которые она так страстно мечтала увидеть! После представления должен был состояться бал, на котором актеры будут танцевать в своих костюмах. Многие гости были уже в масках, а в ложе возле сцены сидел сам монсеньер принц-кардинал, окруженный кучкой людей, одетых в домино. Госпожа де Саверн несколько раз видела кардинала, когда он со своею свитой возвращался с охоты. Если бы ее спросили о содержании пьесы, ей было бы так же трудно ответить на этот вопрос, как пересказать услышанную за несколько часов до того проповедь пастора Шнорра. Однако Фронтэн шутил со своим хозяином Дамисом, а Жеронт запирал двери своего дома и, ворча, ложился спать. Вскоре совсем стемнело; Матюрина выбросила из окна веревочную лестницу и вместе со своей госпожою Эльмирой спустилась по лестнице, которую держал Фронтэн, и Эльмира, тихонько вскрикнув, упала в объятия мосье Дамиса, после чего хозяин со слугою и служанка с хозяйкой спели веселую песенку, в которой очень забавно изображалась бренность человеческого бытия, а когда они кончили, то сели в гондолу, ожидавшую их у спуска в канал, и были таковы. А когда старик Жеронт, разбуженный шумом, появился наконец на сцене в своем ночном колпаке и увидел уплывающую лодку, зрители, разумеется, хохотали над задыхающимся от бессильной злобы несчастным старикашкой. Это и в самом деле очень смешная пьеса; она до сих пор пользуется большой популярностью во Франции и во многих других странах. После представления начался бал. Угодно ли госпоже танцевать? Угодно ли благородной графине де Саверн танцевать с кучером? Внизу, в зале, были и другие гости, тоже в масках и в домино. Но кто сказал, что она была в маске и в домино? Правда, мы упомянули, что она была закутана в плащ с капюшоном. А разве домино не плащ? И разве к нему не прикрепляется капюшон? И разве вы 253
не знаете, что женщины носят маски не только на маскарадах, но даже у себя дома? Однако здесь возникает еще один вопрос. Благородная дама доверяется вознице, который везет ее в замок некоего принца, врага ее мужа. А кто же ее провожатый? Разумеется, не кто иной, как этот злосчастный мосье де ла Мотт. С тех пор как уехал муж мадам де Саверн, он все время находился невдалеке от нее. Никакие капелланы, сторожа и дуэньи, никакие замки и засовы не могли помешать ему поддерживать с нею связь. Каким образом? Посредством каких хитросплетений и уловок? Посредством какого подкупа и обмана? Несчастные люди, они оба уже покончили счеты с этим миром. Оба были жестоко наказаны. Я не намерен описывать их безумства, я не хочу быть мосье Фигаро и держать лестницу с фонарем, когда граф забирается в окошко к Розине. Несчастная, запуганная, заблудшая душа! Ее постигла ужасная кара за то, что, без сомнения, было тяжелым грехом. Совсем еще девочкой она вышла замуж за мосье де Саверна, которого не знала и не любила, только потому, что так приказали ей родители и она обязана была выполнить их волю. Ее продали и отправили в рабство. Вначале она жила в послушании. Если она и проливала слезы, то они высыхали; если она и ссорилась с мужем, то между ними быстро воцарялся мир. Она не таила в душе злобы и была кроткой, покорной рабыней, подобной тем, каких вы можете встретить на острове Ямайке или Барбадосе. Сколько я могу судить, ни у одной из них слезы не высыхали так быстро и ни одна не целовала руки своего надсмотрщика с большей готовностью, нежели она. Но ведь нельзя же одновременно ожидать и искренности и раболепства. Что до меня, то я знаком с одною дамой, которая послушна лишь тогда, когда сама того пожелает, и,— клянусь честью! — быть может, это я играю перед ней роль лицемера, и это мне приходится улыбаться, дрожать и притворяться. Когда госпоже де Саверн пришло время родить, ей было приказано отправиться в Страсбург, где имелись наилучшие врачи, и там, через полгода после отъезда ее мужа на Корсику, родилась их дочь Агнеса де Саверн. Теперь бедняжкой овладели тайные страхи, душевная тревога и угрызения совести. Она писала моей матушке, в то время единственной своей наперснице (хотя и ей она доверилась отнюдь не до конца!): «Ах, Урсула! Я стра- 254
шусь этого события. Быть может, я умру. Мне даже кажется, что я надеюсь умереть. За долгие дни, прошедшие после его отъезда, я стала так бояться его возвращения, что, наверное, сойду с ума, когда его увижу. Знаешь, после сражения при Кальви, прочитав, что убито много офицеров, я подумала: а не убит ли мосье де Саверн? Я дочитала список до конца, но его имени там не было, и — ах, сестрица, сестрица — я ничуть не обрадовалась! Неужели я стала таким чудовищем, чтобы желать своему собственному мужу... Нет. Но я хотела бы стать чудовищем. Я не могу говорить об этом с мосье Шнорром. Ведь он так глуп. Он совсем меня не понимает. Он в точности как мой муж — вечно читает мне проповеди. Послушай, Урсула! Только смотри — никому не рассказывай! Я ходила слушать проповедь. О, это была поистине божественная проповедь! Ее читал не пастор. О, как они мне надоели! Ее читал добрый епископ французской церкви (а не нашей германской), епископ Амьенский, он приехал сюда с визитом к принцу-кардиналу. Зовут этого епископа мосье де ла Мотт. Он — родственншс того господина, который в последнее время часто у нас бывал, большого друга мосье де Саверна, спасшего жизнь моему мужу в битве, о которой мосье де С. постоянно толкует. Как прекрасен собор! Я ходила туда вечером. В церкви, словно звезды, сияли огни и играла небесная музыка. Ах, как не похоже на мосье Шнорра и на... и еще на одного человека в моем новом доме, который вечно читает проповеди — то есть, я хочу сказать, когда он бывает дома. Несчастный! Хотела бы я знать, читает ли он им проповеди там, на Корсике! Если да, то мне их очень жаль. Когда будешь мне писать, не упоминай о соборе. Ведьмы ничего об этом не знают. Как бы они бранились, если б только узнали! О, как они меня эннуируют1, ведьмы несчастные! Ты бы только на них поглядела! Они думают, что я пишу мужу. Ах, Урсула! Когда я пишу ему, я часами сижу над листом бумаги. Я не говорю ровно ничего, а то, что я говорю, кажется неправдой. Зато когда я пищу тебе, перо мое так и летает! Не успею начать письмо, как бумага уже вся исписана. То же самое бывает, когда я пишу к... Кажется, эта злая ведьма заглядывает мне в письмо сквозь свои очки! Да, милая сестрица, я пишу господину графу!» 1 От ennuyer — наводить тоску (франц.). 255
К этому письму приложен постскриптум, написанный, очевидно, по просьбе графини, на немецком языке, в котором сиделка госпожи де Саверн извещает о рождении ее дочери и о том, что мать и дитя пребывают в добром здравии. Эта дочь сидит сейчас передо мною — тоже с очками на носу — и безмятежно просматривает портсмутскую газету, из которой, надеюсь, она скоро узнает о продвижении по службе своего сына мосье Лоботряса. Свое благородное имя она сменила на мое — всего лишь скромное и честное. Дорогая моя! Глаза твои уже не так ясны, как прежде, и в черных как смоль локонах серебрится седина. Ограждать тебя от опасностей всегда было сладостным жребием и долгом всей моей жизни. Когда я обращаю к тебе свой взор и вижу, как ты, спокойная и счастливая, стоишь на якоре в нашей мирной гавани после всех превратностей судьбы, сопровождавших наше плаванье по океану жизни, чувство бесконечной благодарности переполняет веемое существо и душа изливается в восторженном гимне. Первые дни жизни Агнесы де Саверн ознаменовались происшествиями, коим суждено было самым необыкновенным образом повлиять на ее судьбу. У колыбельки ее с минуты на минуту готова была разыграться двойная, даже тройная трагедия. Как странно, что смерть, злодейство; месть, угрызения совести и тайна теснились вокруг колыбели существа столь чистого и невинного — благодаря богу и ныне столь же чистого и невинного, как в тот день, когда, спустя какой-нибудь месяц после ее появления на свет, начались ее удивительные приключения. Письмо к моей матушке, написанное госпожою де Саверн накануне рождения ее дочери и законченное ее сиделкой Мартой Зеебах, помечено 25 ноября 1768 года. Через месяц Марта написала (по-немецки), что у госпожи ее открылась горячка, такая сильная, что временами она теряла рассудок и врачи опасались за ее жизнь. Барышни де Барр считали, что младенца нужно вскармливать рожком, но они не были сведущи в уходе за грудными детьми, и малютка тяжко болела, пока ее не вернули матери. Сейчас госпожа де Саверн успокоилась. Ей гораздо лучше. Она ужасно страдала. В бреду мадам все время просила свою молочную сестру спасти ее от какой- то неведомой опасности, которая, как она воображала, ей грозит. 256
В то время, когда писались эти письма, я был совсем еще мал, однако я отлично помню, как пришло следующее письмо. Оно лежит вон в том ящике и написано дрожащей больною рукой, которая теперь давно уж истлела, а чернила за пятьдесят лет * совершенно выцвели. Я помню, как матушка воскликнула по-немецки — она всегда изъяснялась на этом языке в минуты сильного волнепия: «О, боже! Моя девочка сошла с ума, она сошла с ума!» Это жалкое выцветшее письмо и в самом деле содержит какой-то странный, бессвязный лепет. «Урсула! — писала госпожа де Саверн (я полагаю, что нет нужды полностью приводить слова несчастного обезу^ мевшего создания),—когда родилась моя дочь, демопы хотели отнять ее у меня. Но я сопротивлялась и крепко прижимала ее к себе, и теперь они уже не могут причинить ей вреда. Я отнесла ее в церковь. Марта ходила туда со мной, и Он был там,— он всегда там,— чтобы защитить меня от демонов, и я попросила окрестить ее и нарекла Агнёсою и сама тоже окрестилась и тоже приняла имя Агнесы. Подумать только — я приняла крещение двадцати двух лет от роду! Агнеса Первая и Агнеса Вторая. Но хоть имя мое изменилось, я всегда останусь той же для моей Урсулы, и теперь меня зовут Агнеса Кларисса де Саверн, урожденная де Вьомениль». Действительно, в то время, когда к графине еще не совсем вернулся рассудок, она вместе со своей дочерью приняла римско-католическую веру. Была ли она в здравом уме, когда поступала подобным образом? Подумала ли она, прежде чем совершить этот шаг? Встречалась ли она с католическими священниками в Саверне, имелись ли у нее иные причины для обращения, кроме тех, о которых она узнала из споров между мужем и мосье де л'а Моттом? В этом письме несчастная пишет: «Вчера к моей постели подошли двое с золотыми нимбами вокруг головы. Один из них был в одежде священника, второй был прекрасен и весь утыкан стрелами, и они сказали: «Мы — святой Фабиан и святой Себастиан; завтра— день святой Агнесы, и-она будет ожидать тебя в церкви». Что произошло на самом деле, я так никогда и не узнал. Протестантский священник, с которым я встретил- * Записки, по-видимому, написаны в 1820—1821 годах. Мистер Дюваль был произведен в контр-адмиралы и кавалеры ордена Бани по случаю вступления на престол короля Георга IV. 9 у. Теккерей, т. 12 257
ся впоследствии, мог только принести свою книгу и показать мне запись, из которой явствовало, что он окрестил малютку и нарек ее Августиной, а вовсе не Агнесой. Марта Зеебах умерла. Ла Мотт в разговоре со мною не касался этого эпизода в истории несчастной графини. Я думаю, что статуи и картины, которые она видела в церквах, подействовали на ее больное воображение; что, раздобыв римско-католические святцы и требник, она узнала из них, когда празднуются дни святых, и, еще не совсем оправив^ шись от горячки и не давая себе отчета в своих поступках, отнесла новорожденную в собор и приняла там крещение. Теперь, разумеется, бедной графине пришлось еще больше таиться и лгать. «Демоны» — это были старые девы, приставленные следить за каждым ее шагом. Их нужно было постоянно обманывать. Но разве она не делала этого и раньше, когда ездила во дворец кардинала в Саверне? Куда бы несчастная ни обращала свои стопы,— мне кажется, я вижу, как всюду на нее сверкают из тьмы зловещие глаза де ла Мотта. Бедная Ева,— надеюсь и уповаю, еще не окончательно павшая,— ее вечно преследовал по пятам этот змей, и ей суждено было погибнуть в его ядовитых объятиях. Кто постигнет неисповедимые пути рока? Через год после описываемых мною событий очаровательная принцесса, сияя улыбкой и зардевшись румянцем, под звон колоколов, под гром орудий и приветственные клики тысячной толпы, проезжала по улицам Страсбурга в карете, украшенной гирляндами и знаменами. Кто мог подумать, что в последний свой путь она отправится на мерзкой колымаге и закончит свою жизнь на эшафоте? Госпоже де Саверн суждено было прожить еще один только год, и постигший ее конец был не менее трагичен. Многие врачи говорили мне, что после рождения ребенка матери часто теряют рассудок. Госпожа де Саверн некоторое время оставалась в том лихорадочном состоянии, когда человек, хотя отчасти и сознает свои поступки, все же далеко не полностью за них отвечает. Спустя три месяца она пробудилась как бы от сна с ужасным воспоминанием о происшедшем. Какие горестные видения, какие посулы завлекли супругу ревностного знатного протестанта в римско-католическую церковь и заставили ее принять крещение вместе с новорожденным младенцем? Она никогда не могла вспомнить об этом своем деянии. Бесконечный ужас охватывал ее при мысли о нем — беско- 258
иечный ужае и ненависть к мужу, который был причиной всех ее горестей и страхов. Она начала бояться его возвращения, она прижимала к груди ребенка, запирала на замки и засовы все двери, чтобы люди не похитили у нее малютку. Протестантский священник и протестантки-золовки в тревоге и отчаянии наблюдали это зрелище, справедливо полагая, что госпожа де Саверн все еще не в своем уме; они советовались с докторами, которые совершенна разделяли их мнение, приезжали, прописывали лекарства и выслушивали презрительные насмешки больной, встречавшей их то оскорблениями, то трепетом и слезами — в зависимости от владевших ею переменчивых настроений. Состояние ее было в высшей степени загадочным. Барышни де Барр время от времени в осторожных выражениях писали о ней брату на Корсику. Он, со своей стороны, безотлагательно отвечал потоками своих обычных словоизлияний. Узнав, что у него родилась дочь, он покорился судьбе и тотчас принялся сочинять целые фолианты наставлений касательно кормления, одежды, а также физического и религиозного воспитания младенца. Девочку нарекли Агнесой? Он предпочел бы имя Барбара, ибо так авали его мать. Помнится, в одном из писем несчастного графа содержались указания насчет кашки для ребенка и инструкции относительно диеты кормилицы. Он скоро вернется домой. Корсиканцы потерпели поражение во всех битвах. Будь он католиком, он давно уже стал бы кавале-» ром королевских орденов. Мосье де Вьомениль все же надеется выхлопотать ему орден за воинскую доблесть (протестантский орден, учрежденный его величеством аа десять лет до того). Эти письма (впоследствии утерянные во время кораблекрушения *) содержали весьма скромное описа^ ние приключений самого графа. Я'убежден, что граф был очень смелым человеком и не выказывал нудного многословия лишь тогда, когда говорил о своих собственных подвигах и заслугах. Письма графа приходили с каждою почтой. Приближался конец войны, а следовательно, и его возвращение. Он радовался мысли, что скоро увидит свою дочь и сможет наставить ее на путь, коим ей надлежит идти,— на путь истинный и праведный. По мере того, как рассудок матери * Письма госпожи де Саверн к моей матушке в Уинчелси не погибли в этой катастрофе и постоянно хранятся в секретере госпожи Дюваль. 9* 259
прояснялся, усиливался ее страх — страх и ненависть к мужу. Мысль об его возвращении была для нее нестерпима, она не смела и подумать о неизбежном признании. Его жена приняла католичество и окрестила его ребенка? Она была уверена, что он убьет ее, если узнает о случившемся. Она пошла к священнику, который ее окрестил. Мосье Жорж ель (секретарь его преосвященства) был знаком с ее мужем. Принц-кардинал — великий и могущественный священнослужитель, сказал Жоржель, он защитит ее от гнева всех протестантов Франции. Я думаю, что графиня беседовала и с самим принцем-кардиналом, хотя в ее письмах к матушке об этом нет ни слова. Военная кампания окончилась. Мосье де Во и мосье де Вьомениль в весьма хвалебных выражениях описывали поведение графа де Саверна. Их добрые пожелания будут сопутствовать ему по дороге домой; хоть он и протестант, они постараются употребить все свое влияние в его пользу. День возвращения графа приближался. Этот день настал; я ясно представляю себе эту картину: доблестный воин с бьющимся сердцем поднимается по ступеням скромного жилища, в котором поселилось его семейство в Страсбурге после рождения младенца. Как он мечтал об этой малютке, как молился за нее и за жену свою в ночном карауле и на биваке, как, невозмутимый и одушевленный горячею верой, молился за них на поле брани... Он входит в комнату и видит лишь двух перепуганных служанок и две искаженные страхом физиономии своих старых сестер. — Где Кларисса и ребенок? — вопрошает он. Мать и дитя уехали. Куда — они не знают. Удар паралича не мог бы поразить графа сильнее, чем весть, которую вынуждены были сообщить ему дрожащие от страха домочадцы. Много лет спустя я встретился с господином Шнорром, германским пастором из Келя, о котором уже упоминалось выше,—после отъезда графа он был оставлен в доме в качестве наставника и капеллана. — Когда мадам де Саверн отправилась в Страсбург для того, чтобы coucher 1,~ рассказал мне господин Шнорр,—- я вернулся к своим обязанностям в Келе, радуясь, что обрету наконец покой в своем доме, ибо прием, оказанный 1 Родить (франц.). 2т
мне госпожою графиней, никак нельзя было назвать любезным, и всякий раз, когда я, по велению долга, появлялся у нее за столом, мне приходилось сносить всевозможные дамские шпильки и неприятные замечания. Сэр, эта несчастная дама сделала меня посмешищем в глазах всей прислуги. Она называла меня своим тюремщиком. Она передразнивала мою манеру есть и пить. Она зевала во время моих проповедей, поминутно восклицая: «О, que c'est bete!» 1 — а когда я запевал псалом, тотчас же вскрикивала и говорила: «Прошу прощения, мосье Шнорр, но вы так фальшивите, что у меня начинает болеть голова»,— так что я с трудом мог продолжать эту часть богослужения, ибо стоило мне начать песнопение, как даже слуги принимались смеяться. Жизнь моя была поистине мученической, но я смиренно сносил все пытки, повинуясь чувству долга и моей любви к господину графу. Когда графиня оставалась в своей комнате, я почти каждый день навещал барышень, сестер графа, чтобы осведомиться о здоровье графини и ее дочери. Я крестил малютку, но мать чувствовала себя очень плохо и не могла присутствовать при крещении, однако послала мадемуазель Марту передать мне, что она желает назвать девочку Агнесою, я же волен называть ее как мне будет угодно. Дело происходило 21 января, и я помню свое изумление, ибо по римским святцам это день святой Агнесы. Страшно осунувшийся и с густой сединою в некогда черных волосах, мой бедный господин пришел ко мне с тоской и отчаяньем во взоре и поведал мне, что госпожа графиня бежала, забрав с собою малютку. В руках у него был листок бумаги, над которым он плакал и бесновался как безумный и, разражаясь то страшными проклятьями, то потоками горьких слез и рыданий, умолял свою горячо любимую заблудшую жену возвратиться домой и вернуть ему ребенка, обещая простить ей все. Когда он произносил эти слова, его вопли и стенания были настолько душераздирающи, что я сам чуть не заплакал, и моя матушка, которая ведет мое хозяйство (она случайно подслушала все это за дверью), также горячо сочувствовала горю моего бедного господина. А когда я прочитал на этом листке, что госпожа графиня отреклась от веры, которую отцы наши со славою хранили среди невзгод, гонений, кровопролития О, как глупо! (франц.) 201
и рабства, я был потрясен едва ли не более сильно, чем мой добрый господин. Мы снова перегили мост, ведущий в Страсбург, и отправились в кафедральный собор, у дверей которого встретили аббата Жоржеля, выходившего из часовни, где он справлял свое богослужение. Узнав меня, аббат улыбнулся зловещею улыбкой, а когда я сказал: «Это господин граф де Саверн»,— бледное лицо его слегка порозовело. — Где она? — спросил мой несчастный господин, хватая аббата за руку. — Кто она? — слегка попятившись, отозвался аббат. — Где мой ребенок? Где моя супруга? — вскричал граф. — Тише, мосье! Известно ли вам, в чьем доме вы находитесь? — сказал аббат, и в эту самую минуту из алтаря, где совершалась служба, до нас донеслись звуки песно- дений, которые словно громом поразили моего бедного господина. Задрожав с головы до ног, он прислонился к одной из колонн нефа, в котором мы стояли, рядом с купелью, а над головой его висело изображение святой Агнесы. Отчаяние несчастного графа не могло не тронуть каждого, кто был его свидетелем. — Мосье граф,— говорит аббат,— я вам глубоко сочувствую. Это великое событие было для вас неожиданностью... я... я уповаю, что оно послужит вам на пользу. -г- Стало быть, вам известно, что произошло? — спросил мосье де Саверн, и аббат, заикаясь, вынужден был признаться, что действительно осведомлен о случившемся. Дело в том, что он-то и совершил обряд, отлучивший мою несчастную госпожу от церкви ее предков. — Сэр,— с некоторым воодушевлением сказал он,— это была услуга, в которой ни один священнослужитель не мог бы отказать. Клянусь всевышним, мосье, я желал бы, чтобы и вы решились просить ее у меня. Несчастный граф с отчаянием во взоре попросил для подтверждения показать ему метрическую книгу, и в ней он прочитал, что 21 января 1769 года, в день святой Агнесы, знатная дама по имени Кларисса графиня де Саверн, урожденная де Вьомениль, двадцати двух лет от роду, и Агнеса, единственная дочь графа де Саверна и жены его Клариссы, были крещены и восприняты в лоно церкви в присутствии двоих свидетелей (причетников), каковые к сему руку%приложили. 262
Несчастный граф преклонил колена возле метрической книги с выражением страшной скорби на челе, в расположении духа, коему я глубоко сочувствовал. Случилось так, что в ту самую минуту, когда он, склонив голову, бормотал слова, напоминавшие скорее проклятья, нежели молитву, в главном алтаре закончилась служба, и монсеньер в сопровождении своей свиты вошел в ризницу. Сэр, граф де Саверн вскочил, выхватил шпагу и, грозя кулаком кардиналу, произнес безумную речь, призывая проклятья на церковь, главою которой был принц. «Где моя овечка, которую ты у меня похитил?» — повторил он слова пророка, обращенные к ограбившему его царю. Кардинал надменно ответил, что обращение мадам де Саверн совершилось соизволением свыше и отнюдь не было делом его рук, и добавил: «Хоть вы и были мне плохим соседом, сэр, я желаю вам добра и надеюсь, что и вы последуете ее примеру». Тут граф окончательно потерял терпение и принялся всячески хулить римскую церковь, поносить кардинала, призывать проклятья на его голову, сказал, что настанет день, когда его мерзостную гордыню постигнет наказание и погибель, и вообще весьма красноречиво обличал Рим и все его заблуждения, что всегда было излюбленным его занятием. Должен признать, что принц Луи де Роган отвечал ему не без достоинства. Он сказал, что подобные слова в подобном месте в высшей степени неприличны и оскорбительны, что в его власти распорядиться арестовать мосье де Саверна и наказать его за богохульство и оскорбление церкви, однако, сочувствуя несчастному положению графа, он изволит забыть его безрассудные и дерзкие речи, а также сумеет найти средства защитить госпожу де Саверн и ее ребенка после совершенного ею праведного деяния. Помнится, что когда мосье де Саверн приводил цитаты из Священного писания, которыми он всегда так свободно пользовался, принц-кардинал вскинул голову и улыбнулся. Хотел бы я знать, пришли ли ему на память эти слова в день его собственного позора и гибели, причиной которых послужило роковое дело с ожерельем королевы*. * Сколько я помню, человек, который мне все это рассказывал, хоть он и был протестантом, не судил принца-кардинала слишком строго. Он сказал, что после своего падения принц вел примерную жизнь, помогал бедным и делал все, что мог, для ващиты королевской фамилии.— Д. Д. 263
— Не без труда убедил я бедного графа покинуть церковь, где совершилось вероотступничество его супруги,— продолжал мосье Шнорр.— Внешние ворота и стены были украшены многочисленными статуями римских святых, и в течение нескольких минут несчастный стоял на пороге, проклиная на чем свет стоит Францию и Рим. Я поспешил увести его прочь,— подобные речи были опасны и не сулили ничего доброго нам обоим. Он вел себя совсем как безумный, и когда я привел его домой, барышни, напуганные диким видом брата, умоляли меня не оставлять его одного. Он снова отправился в комнату, где жила его супруга с ребенком, и, увидев оставшиеся после них вещи, дал волю скорби, поистине достойной сожаления. Хоть я и рассказываю о событиях почти сорокалетней давности, я как сейчас помню безумное отчаяние несчастного графа, его горькие слезы и молитвы. На комоде лежал маленький детский чепчик. Он схватил его, покрыл поцелуями и слезами, умоляя жену вернуть ему ребенка и обещая все ей простить. Он прижал чепчик к груди, обыскал все ящики и чуланы, перерыл все книги, надеясь найти хоть какие- нибудь следы беглянок. Я придерживался мнения (разделяемого также барышнями, сестрами графа), что графиня вместе с ребенком укрылась в каком-либо монастыре, что кардиналу известно, где находится эта несчастная одинокая женщина, и что высокородный протестант напрасно стал бы ее разыскивать. Я, со своей стороны, всегда держал госпожу графиню за легкомысленную своенравную особу, которая, как выражаются католики, не имела ни малейшего призвания к духовной жизни, и потому был уверен, что через некоторое время, когда это место ей наскучит, она оттуда удалится, и всячески старался утешить графа этой слабою надеждой. Он же, со своей стороны, то готов был все простить, то преисполнялся неистовой ярости. Он предпочел бы видеть свою дочь мертвой, нежели получить ее обратно католичкой. Он отправится к королю и, хоть тот и окружен блудницами, станет просить у него правосудия. Во Франции еще не перевелись знатные протестанты, чей дух не совсем еще сломлен, и они поддержат его в намеренье отомстить за поруганную честь. У меня было смутное подозрение, которое, я, однако, отгонял от себя как недостойное, что существует некое третье лицо, осведомленное о бегстве графини, и что это — господин, бывший некогда в большом фаворе у гос- 264
подина графа и внушавший мне самому немалый интерес. Дня через три или четыре после того, как граф де Саверн уехал на войну, я, обдумывая предстоящую проповедь, прогуливался за домом моего господина в Саверне, среди полей, окаймляющих лес, где находился большой Schlofi * принца-кардинала, и вдруг увидел этого господина с ружьем на плече. Я узнал его — это был шевалье де ла Мотт, тот самый человек, который спас жизнь мосье де Саверну в сражении с англичанами. Мосье де ла Мотт сказал мне, что гостит у кардинала, и выразил надежду, что барышни де Саверн пребывают в добром здравии. Он просил меня засвидетельствовать им свое глубочайшее почтение и со смехом добавил, что, явившись с визитом, не был принят, а это, как он полагает, весьма нелюбезно по отношению к старому товарищу. Далее он выразил сожаление по поводу отсутствия графа, «ибо, repp Pfarrer2,—сказал он,—вы ведь знаете, что я добрый католик, и во многих чрезвычайно важных беседах, которые я имел с графом де Саверном, предметом спора было различие между нашими церквами, и я уверен, что мне следовало обратить его в нашу веру». Будучи всего лишь скромным сельским пастором, я, однако же, не побоялся высказаться по такому поводу, и между нами тотчас же завязалась весьма интересная беседа, в коей я, по свидетельству самого шевалье, отнюдь не оплошал. Как оказалось, он готовился к духовному сану, но затем вступил в военную службу. Это был весьма интересный человек, и звали его шевалье де ла Мотт. Сдается мне, что вы знаете его, господин капитан. Не угодно ли вам набить свою трубку и выпить еще кружку пива? Я ответил, что effectivement3 знавал мосье де ла Мот- та, и добрый старый священник, рассыпавшись в комплиментах по поводу моего беглого владения немецким и французским языками, продолжал свой простодушный рассказ. — Я всегда был плохим наездником, и когда я в отсутствие графа исполнял обязанности капеллана и дворецкого, графиня не один раз далеко меня обгоняла, говоря, что не может плестись моей монашеской рысцой. Однако на ней была алая амазонка, что делало ее очень заметной, и потому мне кажется, что я издали увидел, как она 1 Дворец (нем.). 2 Пастор (нем.). 3 Действительно (франц.). 265
беседует с каким-то господином верхом на Schimmel1 и одетым в зеленый камзол. Когда я спросил ее, с кем она говорила, она сказала: «Мосье пастор, что вы там radotez2 насчет какой-то серой лошади и зеленого камзола! Если вы приставлены за мною шпионить, извольте скакать побыстрее или велите старухам лаять у вашего стремени». Видите ли, графиня вечно ссорилась с этими старыми дамами, а они и вправду были препротивные. Меня, пастора реформатской церкви аугсбургского исповедания, они третировали, словно какого-нибудь лакея, сэр, и заставляли есть хлеб унижения; между тем как госпожа графиня, частенько надменная, капризная и вспыльчивая, умела быть такой очаровательной и кроткой, что никто не мог ей ни в чем отказать. Ах, сэр,—вздохнул пастор,— эта женщина могла задобрить кого угодно, стоило ей только захотеть, и когда она бежала, я был в таком отчаянии, что ее* завистливые старые золовки сказали* будто я сам в нее влюблен. Тьфу! Целый месяц до приезда моего господина я стучался во все двери, надеясь найти за ними мою бедную заблудшую госпожу. Она, ее дочь и ее служанка Марта исчезли, и никто из нас не знал, куда они девались. В первый же день после своего злополучного возвращения господин граф нашел то, чего не заметили ни его завистливые и любопытные сестры, ни даже я, человек незаурядной проницательности. Среди клочков бумаги и лоскутков в секретере графини оказался обрывок письма, на котором ее почерком была написана одна-единственная строчка—«Ursule, Ursule, le tyran rev...» 3—и ничего более. — Ax,— воскликнул господин граф,—она уехала в Англию к своей молочной сестре! Лошадей, лошадей, живо! И не прошло и часу, как он уже совершал верхом первую часть своего долгого путеше€твия, Глава III Путешественники Несчастный граф так торопился, что совершенно оправдал старинную поговорку; и путешествие его было отнюдь не стремительным. В Нанси он заболел лихорадкой, которая чуть не свела его в могилу. В бреду он беспрестанно 1 Сивой лошади (нем.). 2 Болтаете (франц.). 3 Урсула, Урсула, тиран возвр... (франц.) 26G
вспоминал свою дочь и умолял неверную жену свою возвратить ему ребенка. Едва поднявшись с постели, он тотчас же отправился в Булонь и увидел берега Англии, где, как он не без основания полагал, скрывалась беглянка. И вот с этой минуты, воскресив воспоминания, необычайно ясно сохранившие события тех далеких дней, я могу продолжать рассказ о разыгравшейся вслед за тем удивительной, фантастической, порою ужасающей драме, в которой мне, совсем еще юному актеру, довелось сыграть весьма немаловажную роль. Пьеса давно уже кончилась, занавес опустили, и теперь, вспоминая о неожиданных поворотах действия, о переодеваниях, тайнах, чудесном избавлении и опасностях, я сам порою испытываю изумление и склонность стать таким же великим фаталистом, каким был мосье де ла Мотт, который утверждал, что всеми нашими поступками управляет некая высшая сила, и клялся, что он мог предотвратить свою судьбу столько же, сколько приказать своим волосам, чтоб они перестали расти. Сколь роковой была его судьба! Сколь фатальной оказалась трагедия, которая вот-вот должна была разыграться! Однажды вечером, во время каникул летом 1769 года, я сидел дома в своем креслице, а на улице шумел проливной дождь. По вечерам у нас обыкновенно бывали клиенты, но в тот вечер никто не явился, и я, как сейчас помню, разбирал одно из правил латинской грамматики, которую матушка заставляла меня зубрить, когда я приходил домой из школы. С тех пор прошло пятьдесят лет*. Я успел перезабыть великое множество событий своей жизни, едва ли стоящих того, чтобы держать их в голове, но сценка, разыгравшаяся в ту достопамятную ночь, стоит у меня перед глазами так ясно, словно все это случилось какой-нибудь час назад. Мы сидим, спокойно занимаясь своими делами, как вдруг на пустынной ш тлхой улице, где до сих пор шумел только ветер да дождь, раздается топот ног. Итак, мы слышим топот ног—нескольких ног. Они стучат по мостовой и останавливаются у наших дверей. — Мадам Дюваль, это я, Грегеон! — кричит чей-то голос с улицы. — Ah, bon Dieu!1— восклицает матушка, вскакивая с места и сильно бледнея. * Повесть, очевидно, была написана около 1820 года. • 1 О, боже милостивый! (франц.) 267
И тут я услышал плач ребенка. О, господи! Как хорошо я помню этот плач! Дверь открывается, сильный порыв ветра колеблет пламя наших двух свечей, и я вижу... Я вижу, как в комнату входит господин, на руку которого опирается дама, закутанная в плащи и шали, затем служанка с плачущим младенцем на руках, а вслед за ними лодочник Грегсон. Матушка издает хриплый крик и с воплем: «Кларисса! Кларисса»!» — бросается к даме, горячо обнимает ее и целует. Ребенок горько плачет. Нянька пытается его успокоить. Господин снимает шляпу, стряхивает с нее воду, смотрит на меня, и меня охватывает какой-то странный трепет и ужас. Подобный трепет охватывал меня всего лишь один или два раза в жизни, причем замечательно, что человек, однажды так сильно меня поразивший, был моим врагом и что его постиг весьма печальный конец. — Мы попали в сильный шторм,— говорит господин дедушке по-французски.—Мы провели в море четырнадцать часов. Мадам тяжко страдала и теперь находится в полном изнеможении. — Твои комнаты готовы,— ласково говорит матушка.— Бедная моя Биш, сегодня ты можешь спать спокойно и не бояться ничего и никого на свете! Несколькими днями раньше я видел, как матушка со своею служанкой старательно убирала и украшала комнаты на втором этаже. Когда я спросил ее, кого она ждет, она надрала мне уши и велела помалкивать. По-видимому, это и были те самые гости, а по именам, которыми матушка их называла, я сразу понял, что приезжая дама — графиня де Саверн. — Это твой сын, Урсула? — спрашивает дама.— Какой большой мальчик! А моя жалкая тварь все время плачет. — Ах, бедняжечка,— говорит матушка и хватает на руки малютку, а она при виде мадам Дюваль, носившей в те дни огромный чепец и вид имевшей довольно-таки свирепый, принимается плакать пуще прежнего. Когда бледная дама так сердито говорила о ребенке, я, помнится, несколько удивился и даже огорчился. Ведь я всю свою жизнь любил детей и, можно сказать, прямо- таки был на них помешан (чему свидетельство — мое обращение с собственным моим шалопаем), и все знают, что даже в школе я никогда не был забиякой и никогда не дрался, разве что желая постоять за себя. 268
Матушка собрала на стол все, что нашлось в доме, и радушно пригласила гостей за скромный ужин. Какие ничтожные мелочи врезаются нам в память! Помню, как я по-детски рассмеялся, когда графиня сказала: «Ah! c'est да du the? je n'en ai jamais goiite. Mais c7est ties mauvais, n'est ce pas, Monsieur le Chevalier?» l Наверное, в Эльзасе тогда еще не научились пить чай. Матушка прекратила этот детский смех, по обыкновению, отодрав меня за уши. Добрая женщина чуть не каждый день наставляла меня подобным образом. Дедушка предложил госпоже графине выпить с дороги стаканчик настоящего нантского коньяку, но она и от этого отказалась и вскоре ушла к себе в комнату, где матушка приготовила ей свои лучшие простыни и пеленки и где была также постлана постель для ее служанки Марты, которая отправилась туда с плачущей малюткой. Для господина шевалье де ла Мотта сняли квартиру в доме мистера Биллиса, пекаря, жившего неподалеку на нашей же улице. Это был наш друг,— в детстве он частенько угощал меня пирогами с черносливом, а уж если вы хотите знать всю правду, то могу сказать вам, что дедушка причесывал ему парик. По утрам и вечерам мы всегда молились, и дедушка с большим чувством читал молитвы, но в этот вечер, когда он достал свою огромную Библию и велел мне прочесть оттуда главу, матушка сказала: «Нет. Бедная Кларисса устала и хочет лечь в постель». Гостья и впрямь тотчас же отправилась в постель. Помнится, пока я читал свою главу, из глаз матушки капали слезы, и она приговаривала: «Ah, mon Dieu, топ Dieu, ayez pitie (Telle»2,— а когда я хотел запеть наш вечерний гимн «Nun ruhen alle Wal- der» 3, она велела мне умолкнуть, потому что мадам устала и хочет спать. Она пошла наверх проведать мадам, а мне приказала отвести приезжего господина к Биллису. Я отправился провожать гостя и всю дорогу болтал и, осмелюсь доложить, вскоре позабыл тот ужас, который охватил меня, когда я в первый раз его увидел. Можете не сомневаться, что все жители Уинчелси тотчас узнали, что к мадам Дюваль приехала французская знатная дама с ребенком и со служанкой и что у пекаря остановился знатный французский господин. 1 Ах, это и есть чай? Я его ни разу не пробовала. Но это совсем невкусно, не правда ли, господин шевалье? (франц.) 2 О, боже, боже, будь к ней милосерден (франц.). 3 «Уснули все леса» (нем.). 269
Я никогда не забуду свое изумление и ужас, когда матушка сказала мне, что наша гостья — папистка. В нашем городе в красивом доме под названием Приорат щили два господина этого вероисповедания, но они не водились с людьми скромного звания вроде моих родителей, хотя матушка, конечно, не раз причесывала госпожу Уэстон, как и всех прочих дам. Да, я еще забыл сказать, что миссис Дюваль иногда исполняла обязанности повивальной бабки и в этой роли помогала также и госпоже Уэстон, которая, однако, потеряла своего ребенка. В доме Уэстонов в старинном саду Приората стояла часовня, и священники их веры частенько наведывались туда от милорда Ныобера из Слиндона или из Эрендела, где находился еще один большой дом папистов, и несколько католиков (в нашем городе их было очень мало) были: похоронены в одном конце старинного приоратского сада, где еще до царствования Генриха VIII находилось кладбище для монахов, Приезжий господин был первым папистом, с которым мне довелось беседовать, и когда я вел его по городу* показывая ему старинные ворота, церковь и все прочее, я, помнится, спросил его: «А вы сожгли хоть одного протестанта?» «Разумеется,— отвечал он, жуяко ухмыляясь,—я несколько штук поджарил, а потом съел». Я отшатнулся; его бледная ухмыляющаяся физиономия снова, как и при первой встрече с ним, заставила меня задрожать от ужаса. Это был очень странный господин; моя простодушная болтовня забавляла его, и я ему никогда не надоедал. Он сказал, что я должен учить его английскому языку, и на редкость быстро начал говорить по-английски, тогда как бедная мадам де Саверн не могла выучить ни одного английского слова. Ожа была очень больна. Бледная, с красными пятнами на щеках, она часами сидела молча и, словно ожидая чего-то ужасного* испуганно оглядывалась по сторонам. Я часто замечал, как матушка наблюдала за нею, охваченная таким же страхом, как и сама графиня. Порою графийя не могла вынести плача ребенка и приказывала убрать его прочь, порою хватала его на руки, укутывала шалью и вместе с ним запиралась у себя в комнате. Ночами она имела обыкновение бродить по дому. У меня была маленькая комнатка рядом с комнатой матушки, где я ночевал во время каникул, а также по субботам и воскресеньям, когда приходил домой из школы. Я очень хорошо помню, 270
как однажды ночью проснулся и услышал у дверей матушкиной комнаты голос графини, которая кричала: «Урсула, Урсула! Скорее лошадей! Я должна бежать. Он едет, я знаю, что он едет!» Потом я услышал, как матушка ее успокаивает, а потом из комнаты вышла служанка графини и принялась умолять ее вернуться и лечь в постель. Бывало, услышав плач ребенка, несчастная мать тотчас бросалась к нему. Не то, чтобы она его любила, нет. Через минуту она швыряла младенца обратно йа кровать, снова подходила к окну и вглядывалась в море. Она часами сидела у этого окна, закутавшись в занавеску, словно желая от кого-то спрятаться. Ах! как пристально смотрел я впоследствии на это окно и на мерцающий в нем огонь! Интересно, уцелел ли еще этот дом? Мне не хочется сейчас вспоминать чувство невыносимой печали, охватывавшее меня, &огда я смотрел на это светящееся оконце. Было совершенно ясно, что наша гостья находится в плачевном состоянии. Приходил аптекарь, качал головой и прописывал лекарство. Толку от лекарства было мало. Бессонница продолжалась. Графиню все время била лихорадка. Она невпопад отвечала на вопросы; ни с того ни с сего начинала смеяться или плакать, отталкивала самые лучшие блюда, какие моя бедная матушка могла ей предложить; приказывала дедушке убираться на кухню и не сметь садиться в ее присутствии; вдруг принималась ласкать или бранить матушку, сердито выговаривая ей, когда та делала мне замечания. Бедная мадам Дюваль ужасно боялась своей молочной сестры. Привыкшая всеми командовать, она смиренно склонялась перед несчастной безумной графиней. Я как сейчас вижу их обеих — графиня, вся в белом, безучастная и молчаливая, часами сидит, не замечая никого вокруг, а матушка смотрит на нее испуганными черными глазами. У шевалье де ла Мотта была своя квартира, и он постоянно ходил из одного дома в Другой. Я думал, что он двоюродный брат графини. Он всегда называл себя ее кузеном, и я не понял, что имел в виду наш пастор мосье Борель, когда он однажды пришел к матушке и заявил: — Fi, done1, нечего ска&атЪ, хорошенькое дельце ты затеяла, мадам Дени, а ведь ты — дочь старшины нашей церкви! — Какое дельце? — спрашивает матушка. 1 Фи (франц.). 211
— Ты покрываешь грех и даешь убежище пороку,— отвечает он и называет этот грех — номер седьмой из десяти заповедей. По молодости лет я тогда не понял слова, которое он употребил. Но не успел он это сказать, как матушка подняла с плиты горшок с супом и закричала: — Убирайся отсюда, мосье, а не то, хоть ты и пастор, я оболью тебя супом, да еще запущу в твою мерзкую башку этот вот горшок! — Вид у нее при этом был такой свирепый, что я ничуть не удивился, когда коротышка-пастор поспешно заковылял прочь. Вскоре является домой дедушка, такой же перепуганный, как его старший офицер, мосье Борель, и принимается увещевать свою сноху. Он страшно взволнован. Он удивляется, как она посмела так разговаривать с пастором святой церкви. — Весь город говорит о тебе и об этой несчастной графине,— утверждает он. — Весь город! Сплошные старые бабы,— отвечает мадам Дюваль, топая ногою и, я бы даже сказал, закручивая свой ус— Так этим жалким фраицузишкам не нравится, что ко мне приехала моя молочная сестра! Выходит, что грех приютить у себя несчастную безумную умирающую женщину! Ах, трусы, трусы! Вот что, petit-papa l, если вы услышите, что в клубе кто-нибудь посмеет сказать хоть слово против вашей bru 2 и не дадите ему хорошую взбучку, мне придется сделать это самой, слышите? — И, клянусь честью, дедушкина bru непременно сдержала бы свое слово. Боюсь, что моя злополучная простота отчасти навлекла на бедную матушку осуждение французских колонистов. Дело в том, что в один прекрасный день наша соседка по имени мадам Крошю явилась к нам и спросила: — Как поживает ваша постоялица и ее кузен граф? — Мадам Кларисса все в том же положении, мадам Крошю,— отвечал я, глубокомысленно качая головой,— а этот господин вовсе не граф, и он ей не кузен. — Ах, вот как, значит, он ей не родня? — говорит портниха. Эта новость мигом облетела весь наш городок, и в следующее воскресепье, когда мы пришли в церковь, мосье Борель произнес проповедь, во время которой все 1 Папочка (франц.). 2 Снохи (франц.). 272
прихожане пялили на нас глаза, а бедная матушка сидела красная, словно вареный рак. Я не совсем понял, что я наделал, я только знаю, чем награждала меня матушка за мои старанья, когда наша бедная больная, услышав, надо полагать, свист розги (от меня она не могла услышать ни звука, ибо я имел обыкновение закусывать свинцовое грузило и держать язык за зубами), ворвалась в комнату, выхватила из рук матушки розгу, с неожиданной силой швырнула ее в дальний угол, прижала меня к груди и, свирепо поглядывая на матушку, принялась шагать взад- вперед по комнате. — Бить свое родное дитя! О, чудовище, чудовище! — воскликнула несчастная графиня.— Становитесь на колени и просите прощения, а не то, не будь я королевой, если я не прикажу отрубить вам голову! За обедом графиня велела мне подойти и сесть возле нее. — Епископ! — сказала она дедушке.— Моя придворная дама нехорошо вела себя. Она секла маленького принца розгой. Я отняла у нее розгу. Герцог! Если она посмеет сделать это снова, возьмите этот меч и отрубите ей голову! — С этими словами она схватила кухонный нож, взмахнула им над головой и разразилась тем особенным смехом, от которого моя бедная матушка всякий раз начинала плакать. Бедняжка почему-то все время называла нас герцогами и принцами. Шевалье де ла Мотта она обыкновенно величала герцогом и, протягивая ему руку, говорила: «На колени, сэр, и целуйте нашу августейшую руку». И мосье де ла Мотт, бывало, с грустным-прегрустным лицом опускается на колени и проделывает эту злосчастную церемонию. Что до дедушки,— он был совсем лысый и ходил без парика,— то однажды вечером, когда он рвал салат в огороде под окном у графини, она с улыбкой подозвала его к себе и, как только бедный старик подошел к окну, вылила ему на лысину целую чашку чая и сказала: — Я возвожу и помазываю вас в сан епископа Сен- Дени! Эльзаска Марта, сопровождавшая госпожу де Саверн в ее злополучном побеге из дому,— я думаю, что после рождения ребенка рассудок несчастной графини так никогда и не прояснился,— устала от неусыпных забот и внимания, которых требовало состояние больной хозяйки, и, без сомнения, сочла свои обязанности еще более тягостными, когда обрела себе вторую, чрезвычайно строгую, 273
властную и ревнивую хозяйку в лице почтенной мадам Дюваль. Матушка почитала своим долгом приказывать всем, кто готов был выполнять ее приказы, и заправляла делами всех тех, кого она любила. Она укладывала мать в постель, дитя — в люльку, она готовила Оду им обеим, с одинаковой заботой одевала и ту и другую и была горячо предана безумной матери и ребенку. Но она любила все делать по-своему, ревновала всех, кто становился между нею и предметами ее любви, и, без сомнения, отравляла жизнь своим подопечным. Три месяца под началом у мадам Дюваль утомили служанку графини Марту. Она возмутилась и заявила, что едет домой. Матушка обозвала ее неблагодарной тварью, но была счастлива от нее избавиться. Она всегда утверждала, что Марта таскает у своей тоспожи платья, кружева и драгоценности. Однако в недобрый час покинула наш дом бедная Марта. Я уверен, что она искренне любила свою госпожу и полюбила бы также ребенка, если бы жесткие руки матушки не оттолкнули ее от колыбели. Не- счастная малютка! Какой трагической мглой были окутаны первые дни твоей жизни! Но невидимая сила хранила беззащитное невинное дитя, и добрый ангел осенял его крылом в часы опасности! Итак, мадам Дюваль выдворила Марту из своего шатра, подобно тому как Сарра изгнала Агарь. Радуются ли женщины, творя такие дела? Вам, сударыни, это лучше знать. Мало того что мадам Дюваль изгнала Марту, она еще всю жизнь бросала в нее камнями. Последняя удалилась,— быть может, не совсем безупречная, но уязвленная до глубины души неблагодарностью, которою ей отплатили. Она была одним из звеньев таинственной цепи судьбы, связавшей всех этих людей —меня, семилетнего мальчика, маленькое бессловесное семимесячное существо, несчастную потерявшую рассудок беглянку и ее мрачного непостижимого спутника, который сеял зло всюду, где бы он ни появлялся. От Данджнесса до Булони всего тридцать шесть миль, и когда война окончилась, наши лодки постоянно совершали туда рейсы. Даже во время войны маленькие безобидные суденышки не трогали друг друга, а напротив, как я подозреваю, мирно и довольно бойко вели между собой противозаконную торговлю. Дедушка владел «рыбачьей» шхуной на паях с неким Томасом Грегсоном из Лида. Когда Марта решила уехать, одна из наших лодок готова 274
была либо отвезти ее туда, откуда она прибыла, либо переправить на французскую лодку, возвращавшуюся в свою гавань *. Марту отвезли обратно в Булонь и высадили там на берег. Я подробно узнал об этом дне из мрачного документа, который лежит сейчас передо мною и который был написан и скреплен подписью по случаю этой самой высадки. Когда бедняжка сошла с пристани, сопровождаемая толпой попрошаек, вырывавших у нее из рук жалкий багаж, чтобы отнести его на таможню, первым, кого она встретила, был ее хозяин граф де Саверн. Он как раз в этот самый день добрался до Булони и, подобно многим другим, кому доводилось очутиться в том же месте, прохаживался по пристани, глядя в сторону Англии, как вдруг увидел идущую ему навстречу служанку жены. Он бросился к ней, она с криком отшатнулась и чуть было не лишилась чувств, но окружавшая ее толпа отрезала ей путь к отступлению. — Ребенок, жив ли ребенок? — спросил несчастный граф на понятном им обоим немецком языке. Ребенок здоров. Слава богу, слава богу! С души несчастного отца свалился хотя бы этот камень! Могу себе представить, как граф говорит: — Твоя госпожа в Уинчелси, у своей молочной сестры? — Да, господин граф. — Шевалье де ла Мотт все время находится в Уин- челси? — Д-д-а.., то есть нет, нет?, господин граф! — Молчи, лгунья! Он ехал вместе с ней. Они останавливались в одних и тех же гостиницах. Мосье ле Брюн, негоциант, тридцати четырех лет; его сестра мадам Дюбуа, двадцати четырех лет, с грудным ребенком женского пола и со служанкой отплыли из этого порта двадцатого апреля на английской рыбачьей шхуне «Мэри» из города Рая. Накануне отъезда они ночевали в «Экю де Франс». Я знал, что я их найду. — Клянусь веши евятъши, что в пути я ни на минуту не оставляла мадам. * Существовали определенные места, куда шшш;.ледки обыкновенно заходили и гдео—если им никто не мешал--она ухитрялись заключать столько сделок, что в те дни эта просто не укладывалось у меня в голове,— Д. Д. 275
— Ни на минуту до сегодняшнего дня? Довольно! Как называется рыбачья шхуна, которая привезла тебя в Булонь? Между тем один из матросов этой шхуны как раз в это время шел позади несчастного графа с узлом, который Марта там оставила *. Казалось, будто сама судьба решила быстро и неожиданно поразить преступника карающим мечом друга, которого он предал. Граф велел матросу следовать за ним в гостиницу, обещая ему щедрые чаевые. — Хорошо ли он обращается с нею? — спросил несчастный служанку, когда они пошли дальше. — Dame!] Даже мать не могла бы быть ласковее! Марта напрасно умолчала о том, что госпожа ее совершенно лишилась рассудка и находилась в этом состоянии почти с самого рождения ребенка. Она призналась, что сопровождала свою хозяйку в собор, где графиня и младенец приняли крещение, и что мосье де ла Мотт также при этом присутствовал. «Он похитил не только тело, но и душу»,— без сомнения, подумал несчастный граф. Случилось так, что он остановился в той самой гостинице, где беглецы, которых он разыскивал, жили за четыре месяца до того (выходит, что бедный мосье де Са- верн в начале своего путешествия не менее двух месяцев пролежал больной в Нанси). Лодочник, носильщики и Марта пришли в гостиницу вместе с графом, и тамошняя горничная вспомнила, как мадам Дюбуа с братом останавливались у них. «Несчастная больная дама, она не спала и говорила всю ночь напролет. Брат ее ночевал в правом крыле, по ту сторону двора. Мосье занимает как раз ту комнату, в которой жила мадам. Ребенок так плакал! Видите, окна выходят на пристань. Да, это та самая комната». — Ас какой стороны лежал ребенок? — Вот с этой. Мосье де Саверн посмотрел на место, указанное горничной, уронил голову на подушку и заплакал так горько, словно у него разрывалось сердце. По загорелому лицу и рукам рыбака тоже текли слезы. Le pauvre homme, le pa- uvre homme 2. * Я узнал обо всем этом от самой Марты, которую мы посетили во время нашего путешествия в Эльзас и Лотарингию в 1814 году. 1 Еще бы! (франц.) 2 Несчастный, несчастный (франц.). 276
— Пойдемте со мною в гостиную,— сказал граф рыбаку. Тот последовал за ним и закрыл дверь. Взрыв чувств теперь прекратился. Граф был совершенно спокоен. — Вы знаете дом в Уинчелси, в Англии, откуда приехала эта женщина? — Да. — Вы отвозили туда господина и даму? — Да. -¦- Вы помните этого человека? — Отлично помню. —- Вы согласны за тридцать луидоров выйти сегодня ночью в море, взять одного пассажира и передать письмо мосье де ла Мотту? Рыбак согласился, и вот я вынимаю из своего секретера это письмо с порыжевшими за пятьдесят лет чернилами и в который уже раз с каким-то неизъяснимым любопытством его читаю. «Шевалье Франсу а-Жозефу де л а Мотту в Уинчелси, Англия. Я знал, что разыщу Вас. У меня никогда не было сомнений относительно Вашего местопребывания. Если бы не.тяжелая болезнь, приковавшая меня к постели в Нан- си, я встретился бы с Вами на два месяца раньше. После того, что произошло между нами, это приглашение, разумеется, станет для Вас приказом, и Вы явитесь ко мне с той же поспешностью, с какой спасали меня от английских штыков при Хастенбеке. Между нами, мосье шевалье, дело идет о жизни и смерти. Надеюсь, Вы сохраните это в тайне и последуете за подателем сего, который привезет Вас ко мне. Граф де Саверн». Это письмо принесли к нам домой однажды вечером, когда мы сидели в комнате для приема клиентов. Я держал на коленях малютку,— она ни за что не признавала никого, кроме меня. Графиня была очень спокойна в этот вечер — на дворе было тихо, окна стояли открытые. Дедушка читал книгу. Графиня и мосье де ла Мотт сидели за картами, хотя бедняжка не могла играть и десяти ми- 277
нут кряду, как вдруг раздается стук в дверь, и дедушка откладывает в сторону свою книгу *. — Все в порядке,—говорит он.—- Entrez. Comment, c'est vous, Bidois? l — Oui, c'est bien moi, patron,— отвечает мосье Бидуа, рослый парень в сапогах и в робе, с длинной косой, которая, словно угорь, свисала до самых его пят.— C'est la le petit du pauv' Jean Louis? Est i genti le pti patron!2 — И, глядя на меня, он утирает нос рукой. Тут госпожа графиня вскрикнула три раза подряд, а потом засмеялась и сказала: — Ah, c'est mon mari qui revient de la guerre. И est la a la croisee. Bon jour. M. le Comte! Bon tjour. Vous avez une petite fille bien laide, bien laide, que je n'aime pas du tout, pas du tout, pas du tout3. Он здесь! Я видела его под окном! Вон там, там! Спрячьте меня от него. Он убьет меня, он убьет меня! — кричала она. — Calmez-vous, Clarisse4,—говорит шевалье, который, наверное, устал от бесконечных криков и безумных выходок несчастной. — Calmez-vous, ma fille5,— повторяет нараспев матушка из кухии, где она стирает белье. — Ах, стало быть, мосье — шевалье де ла Мотт?— спрашивает Бидуа. — Apres, Monsieur?б — отвечает шевалье, надменно поднимая глаза от карт. — В таком случае у меня письмо к мосье шевалье. С этими словами моряк вручил шевалье де ла Мотту письмо, которое я привел выше. Чернила, которые ныпе высохли и поблекли, в тот день были еще черными и влажными. Шевалье встречался лицом к лицу с опасностью и смертью в десятках отчаянных стычек. В игре свинца и * Впоследствии я узнал, что близкие друзья дедушки пользовались условным стуком, и этот сигнал, без сомнения, был также известен и мосье Бидуа. 1 Войдите. Как, это вы, Бидуа? (франц.) 2 Конечно, я, хозяин. А это малыш бедняги Жан-Луи? Какой же оп красивенький маленький господин (франц.). 3 Ах, это мой муж, он вернулся с войны. Оп там, за окном. Здравствуйте, господин граф, здравствуйте. У вас маленькая девочка, очень уродливая, очень уродливая, которую я нисколько не люблю, нисколько, нисколько! (франц.) 4 Успокойтесь, Кларисса (франц.). 5 Успокойтесь, дитя мое (франц.). 6 Ну и что, сударь? (франц.) 278
стали не сыскать было игрока хладнокровнее его. Он спокойно положил письмо в карман, доиграл партию в карты с графиней и, приказав Виду а проводить его на квартиру, распрощался с честною компанией. Осмелюсь заметить, что бедная графиня принялась строить карточный домик и тут же обо всем позабыла. Матушка пошла закрывать ставни и, вернувшись, сказала: — Как странно — этот человек, приятель Бидуа, все еще стоит на улице. Надо вам сказать, что у нас было множество очень странных друзей. Моряки, говорившие на жаргоне, состоявшем из смеси английских, французских и голландских слов, то и дело наведывались в наш дом. Боже правый! Как подумаешь, среди каких людей я жил и к какой галере был прикован гребцом, просто чудо, что я не кончил так же, как кое-кто из моих приятелей. В это время я начал заниматься drole de metier1. Дедушка решил приставить меня к делу. Наш подмастерье преподал мне начатки благородного искусства плетения париков. Когда я вырос настолько, что мог дотянуться до носа клиента, меня обещали произвести в чин брадобрея. Я был на побегушках у матушки, разносил ее баулы и корзинки, а также состоял нянькой у маленькой дочки графини, которая, как я уже говорил, любила меня больше всех в доме и при виде меня тотчас принималась размахивать своими пухлыми ручонками, щебеча от радости. В первый же день, когда я повез малютку кататься в тележке, которую раздобыла ей матушка, городские мальчишки начали всячески надо мною насмехаться, и мне пришлось как следует отколотить одного из них, между тем как бедная маленькая Агнеса сидела в тележке и сосала свой пальчик. И кто бы, вы думали^ проходил мимо во время этой схватки? Не кто иной, как доктор Барнард, пастор английской церкви святого Филипа, неф которой он предоставлял для службы нам; французским протестантам, покуда шла починка нашей ветхой старой церквушки. Доктор Барнард (из соображений; которые в то время оставались мне неизвестны, но, как я теперь вынужден признать, были вполне справедливы) не жаловал дедушку, матушку и всю нашу семью. Можете не сомневаться, что наши; в свою очередь, всячески его поносили. Он был известен у нас под кличкой «надменный пастырь»: 1 Странным ремеслом (франц.). 279
«Vilaine l шишка на ровном месте»,— говаривала, бывало, матушка на своем англо-французском наречии. Очень может быть, что одной из причин неприязни к доктору было то обстоятельство, что свой парик,— вот уж воистину шишка на ровном месте наподобие хорошего кочна цветной капусты,— он пудрил у другого цирюльника. Итак, в ту минуту, когда разыгрывалась достославная баталия между мною и Томом Кэффином (я отлично помню этого мальчишку, хотя — дай бог памяти —- прошло уже пятьдесят четыре года с тех пор, как мы расквасили друг другу носы), доктор Барнард подошел к нам и велел прекратить драку. — Ах вы, разбойники! Я велю церковному сторожу посадить вас в колодки и выпороть,— говорит доктор, который исполнял также должность мирового судьи,— а этот маленький французский цирюльник вечно озорничает. — Они дразнили меня, обзывали нянькой и хотели опрокинуть тележку, и я не мог этого стерпеть, сэр. Мой долг — защищать бедную малютку, потому что она не может постоять за себя,—смело отвечал я.— Ее матушка больна, ее няня сбежала, и у нее нет никого, никого, кто может за нее заступиться, кроме меня, да еще Notre Рёге qui est aux cieux2,— тут я поднял к небу свою маленькую руку, совсем как, бывало, дедушка,— и если эти мальчишки ее обидят, я все равно стану за нее драться. Доктор вытер рукою глаза, порылся в кармане и дал мне серебряную монету. — Приходи к нам в гости, дитя мое,— сказала миссис Барнард, которая сопровождала доктора, и, глядя на малютку, сидевшую в тележке, добавила: — Ах, бедняжка, бедняжка! А доктор повернулся к английским мальчишкам, которые все еще держали меня за руки, и сказал: — Вот что, мальчики! Если я еще раз узнаю, что вы трусливо бьете этого мальчугана за то, что он выполняет свой долг, я прикажу церковному сторожу хорошенько вас выпороть, и это так же верно, как то, что меня зовут Томас Барнард. А ты, Том Кэффин, сейчас же пожми руку этому маленькому французу. — Я готов пожать Тому руку или подраться с ним, когда ему угодно,— сказал я и, вновь впрягшись в тележку вместо пони, покатил ее вниз по Сэндгейт. 1 Мерзкая, противная (франц.). 2 Отца нашего на небеси (франц.). 280
Об этом происшествии узнали жители нашего города, рыбаки, мореходы, а также наши друзья и знакомые, и благодаря им я — да поможет мне бог — получил то наследие, которым владею и поныне. Назавтра после того, как француз-рыбак Бидуа явился к нам с визитом, когда я катил свою тележку вверх по склону холма, направляясь к маленькой ферме, где дедушка со своим компаньоном держали голубей, которых я в детстве очень любил, я встретил низенького черноволосого человечка,— лицо его я никак не могу вспомнить,—и он заговорил со мною по- французски и по-немецки, совсем как матушка и дед. — Это ребенок мадам фон Цаберн? — спросил он, дрожа всем телом. — Ja, Herr l — ответил мальчик... Ах, Агнеса, Агнёса! Как быстро промчались годы! Какие удивительные приключения выпали на нашу долю, какие тяжкие удары обрушились на нас, с какою нежною заботой хранило нас провидение с того самого дня, когда твой родитель преклонил колени у маленькой тележки, в которой спала его дочь! Эта картина и сейчас живо стоит у меня перед глазами: извилистая дорога, ведущая к воротам нашего города; сизые болота; вдали, за краем болот, коньки крыш и башни города Рая; необъятное серебристое море, простирающееся за ними; и склоненная фигура черноволосого человека, который смотрит на спящего ребенка. Он ни разу не поцеловал девочку и даже не дотронулся до нее. Я вспоминаю, как она проснулась, с улыбкой протянула к нему ручонки, но он со стоном отвернулся. В эту минуту к нам подошел Бидуа, француз-рыбак, который, как я уже сказал, посетил нас накануне, а с ним еще какой-то человек, с виду англичанин. — О, мы повсюду вас разыскиваем, господин граф,— говорит он.— Прилив благоприятствует, и время не ждет. — Господин шевалье уже на борту? — спрашивает граф де Саверн. — И est bien la2,— отвечает рыбак, и они спускаются с холма и входят в ворота, ни разу не оглянувшись назад. Весь этот день матушка была очень спокойна и ласкова. Казалось, она чего-то боится. Бедная графиня лепетала, смеялась и плакала, сама не зная о чем. Однако вечером, когда дедушка слишком уж долго читал молитву, Да, господин (нем.). Да, он там (франц.). 281
матушка топнула ногой и сказала: «Assez bavarde comme 5а, mon pere» *,— и, откинувшись на спинку кресла, закрыла лицо фартуком. Весь следующий день она молчала, то и дело плакала и принималась читать нашу большую немецкую Библию. Она была очень добра ко мне в тот день. Помню, как она своим глубоким низким голосом произнесла: «Ты славный мальчик, Дени». Редко случалось, чтобы она так нежно гладила меня по голове. В тот вечер наша больная была очень беспокойна — она много смеялась и пела так громко, что прохожие останавливались на улице и слушали. В этот день доктор Барнард снова встретил меня, когда я катил свою тележку, и в первый раз привел меня к себе домой, угостил вином и печеньем, подарил мне сказки «Тысячи и одной ночи», а дамы любовались малюткой, сокрушаясь, что она — папистка. — Надеюсь, ты не станешь папистом,— сказал мне доктор. — Нет, нет, никогда,—отвечал я. Ни мне, пи матушке не нравился мрачный священник римско-католической церкви, которого мосье де ла Мотт приводил от наших соседей из Приората. Сам шевалье был ревностным приверженцем этой религии. Мог ли я в то время думать, что мне суждено встретить его в тот день, когда его доблесть и его вера подвергнутся суровому испытанию! ...Я сидел, читая прекрасную книгу мосье Галлана, которую подарил мне доктор. Как ни странно, никто не велел мне идти спать, и я вместе с Али-Бабою заглядывал в пещеру сорока разбойников, как вдруг часы захрипели, перед тем как пробить полночь, и на пустынной улице послышались торопливые шаги. Матушка, лицо которой показалось мне страшно измученным, вскочила и отперла дверь. — C'est lui2,—воскликнула она, испуганно глядя на бледного как смерть шевалье де ла Мотта, вошедшего в комнату. Бой часов, очевидно, разбудил спавшую наверху несчастную мадам де Саверн, и она начала громко петь. Ше-< валье, черты которого исказились пуще прежнего, посмот- 1 Хватит вам болтать, отец (франц.). 2 Это он! (франц.) 282
рел на матушку и, увидев ее страшное лицо, сильно вздрогнул. — II Г a voulu l,— сказал мосье де ла Мотт, понурив голову, а наверху снова раздалось пение несчастной безумной графини, Ранорт «Двадцать седьмого июня сего 1769 года граф де Саверн прибыл в Булонь-сюр-Мер и остановился в «Экю де Франс», где проживал также господин маркиз дю Кен Менневиль, командир эскадры военно-морских сил его величества. Граф де Саверн не был прежде знаком с маркизом дю Кеном, однако, напомнив мосье дю Кену, что именитый предок последнего, адмирал дю Кен, исповедовал протестантскую веру, равно как и сам мосье де Саверн, мосье де Саверн умолил маркиза дю Кена быть его секундантом в поединке, каковой достойные сожаления обстоятельства сделали неизбежным. В то же самое время мосье де Саверн изложил господину маркизу дю Кену причины своей ссоры с шевалье Фрэнсисом-Жозефом де ла Моттом, бывшим офицером полка Субиза, ныне проживающим в Англии, в городе Уинчелси, что в графстве Сассекс. Выслушав рассказ графа де Саверна, мосье дю Кен совершенно убедился, что граф вправе требовать удовлетворения от шевалье де ла Мотта. В ночь на двадцать девятое июня в Англию была отправлена лодка, на борту которой находился человек с письмом графа де Саверна. На этой же лодке мосье де ла Мотт возвратился из Англии. Нижеподписавшийся граф де Бериньи, состоящий на службе в булонском гарнизоне и знакомый мосье де ла Мотта, согласился быть секундантом в поединке последнего с мосье де Саверном. Поединок состоялся в семь часов утра на песчаном берегу в полутора милях от булонской гавани; оружием служили пистолеты. Оба противника были совершенно хладнокровны и спокойны, как и следовало ожидать от отличившихся на королевской службе офицеров, которые вместе сражались с врагами Франции. Он этого хотел (франц.), 283
Прежде чем выстрелить, шевалье де ла Мотт сделал четыре шага вперед, опустил свой пистолет и, положив руку на сердце, сказал: — Клянусь христианскою верой и честью дворянина, что я не виновен в том, в чем обвиняет меня мосье де Саверн. — Господин шевалье де ла Мотт,-— сказал граф де Саверн,—- я вас ни в чем пе обвинял, а если бы я это и сделал, вам в ичего не стоит солгать. Мосье де ла Мотт учтиво поклонился секундантам и с выражением скорее скорби, нежели гнева, возвратился на то место, где, согласно проведенной на песке линии в десяти шагах от противника, он должен был стоять. По условленному сигналу одновременно раздались два выстрела. Нуля мосье де Саверна срезала локон с парика мосье де ла Мотта, тогда как пуля последнего поразила мосье де Саверна в грудь. Одно мгновенье мосье Саверн еще стоял на ногах, затем он упал. Секунданты, врач и мосье де ла Мотт поспешили к упавшему графу, и мосье де ла Мотт, подняв руку, снова произнес: — Я призываю небо в свидетели того, что известная особа невинна. Граф де Саверн, казалось, хотел что-то сказать. Он поднялся с песка, опираясь на руку, но успел проговорить только: — Вы, вы...— после чего кровь у него хлынула горлом, он упал навзничь, по телу его прошла судорога, и он скончался. Подписи: Маркиз дю Кен Менневилъ. Chef d'Escadre aux Armees Navales du Roy К Граф де Беринъи, Brigadier de Cavalerie 2». Рапорт врача «Я, Жан-Батист Дрюо, старший врач полка Royal Cra- vate3 в гарнизоне Булонь-сюр-Мер, настоящим свидетельствую, что присутствовал при закончившемся столь при- 1 Командир эскадры военно-морских сил его величества (франц.). 2 Бригадир кавалерии (франц.). 3 Легкой кавалерии его величества (франц.). 284
скорбно поединке. Смерть побежденного господина последовала мгновенно; пуля, пройдя справа от середины грудной кости, проникла в легкое, задела большую артерию, питающую его кровью, и вызвала смерть вследствие мгновенного удушья». Глава IV Из глубины Последнюю ночь, которую ему суждено было прожить на земле, господин де Саверн провел в маленькой таверне в Уинчелси, часто посещаемой рыбаками и хорошо известной Бидуа, который даже во время войны постоянно ездил в Англию по делам, весьма интересовавшим моего деда, хоть он и был церковным регентом и старшиной, а также парикмахером. По дороге из Булони граф де Саверн много беседовал с Бидуа и продолжал беседовать с ним и в эту последнюю ночь, когда он до некоторой степени посвятил его в свои намерения и, хотя и не упомянул об истинной причине своей ссоры с мосье де ла Моттом, сказал, однако же, что она была неизбежной, что человек этот — злодей, которому нельзя позволить осквернять своим присутствием землю, и что ни одного преступника на свете еще не постигла етоль справедливая кара, какая постигнет шевалье на следующее утро, когда произойдет их поединок. Поединок мог бы состояться в тот же вечер, но мосье де ла Мотт — с полным на то правом — потребовал несколько часов для устройства своих дел и, кроме того, предпочел драться на французской, а не на английской территории, ибо в Англии оставшемуся в живых грозило весьма суровое наказание. Затем ла Мотт принялся разбирать свои бумаги, тогда как граф де Саверн заявил, что все его распоряжения уже еделаны. Приданое его жены перейдет ее дочери. Его собственное состояние предназначается его родственникам, ребенку же он не может дать ровно ничего. У него осталось всего несколько монет в кошельке да еще вот эти часы. — Возьмите их,— сказал он.— Если со мною что-нибудь случится, я хотел бы, чтобы их отдали мальчику, который спас моего... то есть ее ребенка.— При этих словах голос графа дрогнул, и на его руки закапали слезы. 285
Рассказывая мне об этом много лет спустя, моряк плакал, и я тоже не мог удержаться от слез сострадания к этому несчастному, убитому горем человеку, который умирал мучительной смертью на песке, жадно впитывавшем его кровь. Нет никакого сомнения, что вина за эту кровь пала на твою голову, Фрэнсис де ла Мотт. Сейчас, когда я пишу эти слова, часы графа тикают передо мною на столе. Пятьдесят лет сопровождали они меня везде и всюду. Помню, как радовался я в тот день, когда Бидуа принес их мне и рассказал матушке о поединке. — Вы видите, в каком она состоянии,— сказал тогда мосье де ла Мотт моей матушке.— Мы разлучены навеки, разлучены так безнадеяшо, как если бы одан из нас был мертв. Я убил ее мужа. Возможно, я виноват и в том, что она лишилась рассудка. Я приношу несчастье тем, кого люблю и кому хотел бы служить. Быть может, мне следует на ней жениться? Если вы полагаете, что ей. это нужно, я готов. До тех пор, пока у меня останется хоть одна гинея, я буду делить ее с ней. У меня осталось очень мало денег. Мое состояние рассыпалось в прах у меня под руками, подобно тому как рассыпались в прах мои дружеские связи, мои некогда блестящие надежды, мои честолюбивые мечты. Я погибший человек, и какам-то образом мне суждено обрекать на гибель тех, кто меня любит. И в самом деле, этот несчастный был, так сказать, отмечен печатью Каина. Он действительно навлекал несчастье и гибель на тех, кто его любил. Мне кажется, это была заблудшая душа, чьи мучения начались уже на этом свете. Он был обречен на зло, на преступление, на мрак, но порою кто-нибудь проникался жалостью к несчастному грешнику, иг среди тех, кто пожалел его, была моя суровая матушка. Теперь я могу рассказать, как я спас малютку, за что получил награду от бедного мосье де Саверна. Бидуа, конечно, рассказал графу эту историю во время их печаль^ ного путешествия. Однажды вечером, уложив снать ребен^ ка и свою несчастную госпожу, которая сама была немногим лучше ребенка, Марта, служанка графини,, получила разрешение отлучиться. Я тоже лег и уснул крепким детским сном; матушка ушла не помню уж< куда и аачем, & когда она вернулась взглянуть на свою бедную Бипг и на спящую в колыбели малютку, оказалось, что обв исчезлрт. Я видел на сцене несравненную Сиддонс, когда она, 236
бледная от ужаса, проходила по темной зале после убийства короля Дункана. В ту минуту, когда, внезапно пробудившись от сна, я сел в постели и посмотрел на матушку, на лице ее изображалось такое же бесконечное отчаяние. Она была просто вне себя от страха. Несчастная больная и ее дитя исчезли — кто знает, где они? В болота, в море, во тьму — разве можно угадать, куда бежала графиня? — Мы должны идти искать их, мой мальчик,—хриплым голосом проговорила матушка. Она послала меня к бакалейщику Блиссу на Ист-стрит, где жил шевалье и где я нашел его с двумя священниками, без сомнения, гостями мистера Уэстона из Приората, и все они, а также и мы с матушкой отправились на поиски беглянки. Разделившись на пары, мы двинулись в разные стороны. Матушка, казалось, выбрала верный путь, ибо не прошло и нескольких минут, как мы увидели, что из тьмы к нам приближается какая-то фигура в белом и услышали пение. — Ah, шоп Dieu! Gott sei dank !,— проговорила матушка, присовокупив еще множество восклицаний, выражающих чувства облегчения и благодарности, ибо это был голос графини. Когда мы подошли ближе, бедняжка узнала нас в свете фонарей и стала подражать крику ночного сторожа, который она бессонными ночами часто слышала у себя под окном. «Уж полночь бьет, звезда горит!» -—пропела она и засмеялась своим грустным смехом. Подойдя вплотную, мы увидели, что на ней белый капот, а распущенные волосы свисают на бледное лицо. Она снова запела: «Уж полночь бьет!» Ребенка с нею не было. Матушка задрожала всем телом и чуть было не выронила из рук фонарь. Она поставила его на землю, сняла с себя шаль и закутала в нее несчастную графиню, а та улыбнулась своею младенческой улыбкой и промолвила: «C'est bon, c'est chaud ga; ah, que c'est bien!»2 Случайно 'посмотрев вниз, я заметил, что графиня боса на одну ногу. Матушка, сама в страшном волнении, обняла мадам де Саверн и принялась ее утешать. — Скажите мне, мой ангел, скажите, милочка, где ребенок? — спросила она, почти теряя сознание. 1 О, боже! Слава богу (франц., нем.). 2 Как хорошо, как тепло, ах, как хорошо! (франц.) 287
— Ребенок? Какой ребенок? Этот маленький уродец, который вечно кричит? Понятия не имею ни о каких детях. Сию же минуту уложите меня в постель, мадам! Как вы смеете держать меня на улице босиком! — сказала бедняжка. — Куда вы ходили, милочка? — спросила матушка, пытаясь ее успокоить. — Я ездила в Большой Саверы. На мне было домино. Я узнала кучера, хотя он был закутан с головы до ног. Меня представили монсеньеру кардиналу. Я сделала ему реверанс — вот так. Ах, я ушибла ногу. Она частенько бессвязно лепетала что-то про этот бал и про пьесу, напевая обрывки мелодий и декламируя фразы из диалогов, которые, очевидно, там слышала. Я думаю, это был единственный бал и единственная пьеса, которую бедняжке довелось увидеть в жизни, в ее короткой, горемычной жизни. Страшно подумать, как несчастлива она была. Когда я вспоминаю о ней, у меня просто сердце разрывается от жалости, словно я вижу страдания ребенка. Когда она подняла свою кровоточащую ногу, я увидел, что подол ее капота совершенно мокрый и весь в песке* — Матушка, матушка! Она была у моря! — вскричал я. •— Вы были у моря, Кларисса? — спросила матушка. — J'ai ete au bal; j'ai danse, j'ai chante. J'ai bien re- connu mon cocher. J'ai ete au bal chez le Cardinal1. Но не рассказывай об этом мосье де Саверну. Нет, нет, не смей ему рассказывать. Внезапно у меня мелькнула в голове одна мысль. Всякий раз, когда я вспоминаю об этом, сердце мое переполняется благодарностью к тому, кто внушает нам все благодатные мысли. Графиня, которой я ничуть не боялся и которую даже забавляла моя болтовня, порою совершала прогулки, захватив с собой меня и свою служанку Марту. Малютку несла на руках Марта, или я катил ее в тележке. Мы обыкновенно ходили к берегу моря, где был большой камень, на котором бедная графиня могла сидеть целыми часами. — Отведите ее домой, матушка, а мне дайте фонарь, и я пойду... я пойду...— сказал я, дрожа всем телом, и, не успев договорить, бросился бежать. Промчавшись че- 1 Я была па балу, я танцевала, я пела. Я узнала кучера. Я была па балу у кардинала (франц.). 28S
рез Уэстгейт, я понесся вниз по дороге. Пробежав несколько сотен ярдов, я увидел на земле что-то белое. Это была ночная туфелька, которую потеряла графиня. Значит, она здесь проходила. Я спустился к берегу и бежал, бежал что было сил. Взошедшая к тому времени луна заливала торжественным светом огромное сверкающее море. По прибрежному песку струилась серебристая волна прибоя. Вот и камень, на котором мы частенько сиживали. На камне под светом звезд спала не ведающая ни о чем малютка. Тот, кто любит всех маленьких деток, охранял ее сон... Я с трудом различаю слова, которые пишу. Моя крошка проснулась. Она не понимала, что с каждою волной к ней все ближе подбирается жестокое море, но она узнала меня, улыбнулась и радостно залепетала. Я схватил ее на руки и со своей драгоценною ношей отправился к дому. Когда я взбирался на холм, я встретил мосье де ла Мотта с одним иэ французских священников. По одному и по двое возвращались домой все, кто ходил на поиски моей маленькой странницы. Ее уложили в колыбель, и лишь спустя много лет она узнала, от какой опасности была спасена. О моем приключении стало известно в городе, и я свел знакомство с разными людьми, которые были ко мне очень добры и впоследствии много помогали мне в жизни. В то время я был еще слишком мал, чтобы понимать все происходящее, но теперь, говоря по правде, должен признаться, что мой старый дед, кроме ремесла парикмахера, которое вы навряд ли назовете столь уж славным, занимался и другими, еще менее почтенными делами. Что вы скажете, например, о церковном старшине, который ссужает деньги a la petite semaine 1 и под лихвенный процент? Рыбаки, рыночные торговцы, даже кое-кто из местных фермеров и дворян были у него в долгу, и он стриг их, как ему вздумается. Сейчас вы убедитесь, что ничего хорошего из его заработков не вышло, но пока суд да дело, руки его вечно тянулись к чужому добру, и следует признаться, что madame sa bru 2 тоже была весьма неравнодушна к кошельку и не слишком разбиралась в средствах, какими он набивался. Шевалье де ла Мотт был щедр и великодушен. Он платил — не знаю уж сколько — за содержание несчастной мадам де Саверн. Он был виновником 1 На короткий срок (франц.). 2 Госпожа его сноха (франц.). Ю у. тенкерей, т. 12 289
ее отчаянного положения. Если б не его уговоры, бедняжка никогда не отреклась бы от своей веры, не бежала бы от мужа и роковая дуэль никогда бы не состоялась. Прав он был или виноват — все равно он был причиной всех ее бедствий и старался по возможности их облегчить. Я знаю, что в течение многих лет, несмотря на всю свою расточительность и стесненность в средствах, он все же находил способ выплачивать маленькой Агнесе порядочное содержание, когда она осталась одна на свете, потому что и отец и мать ее умерли, а родственники от нее отказались. Тетки Агнесы, барышни де Барр, категорически отрицали, что она — дочь их брата, и отказались платить что- либо за ее содержание. Родные ее матери тоже от нее отреклись. Им рассказали ту же историю, а ведь все мы охотно верим тому, чему хотим поверить. Бедная женщина согрешила. Ее ребенок родился в отсутствие мужа. Услышав весть о его возвращении, она убежала из дому, не смея с ним встретиться, и несчастный граф де Саверн пал от руки человека, который еще раньше лишил его чести. Де ла Мотту оставалось только либо терпеть все эти поношения, либо опровергать их в письмах из Англии. Поехать в Лотарингию он не мог, ибо был там кругом в долгах. — По крайней мере, Дюваль,— сказал он мне, когда я пожал ему руку и от всей души простил его,— каким бы безумным сумасбродом я ни был, сколько бы горя ни принес я всем, кого любил, я никогда не допускал, чтобы малютка нуждалась, и содержал ее в достатке, даже когда сам оставался почти без куска хлеба. Конечно, он был дурным человеком, но все же его нельзя считать законченным негодяем, йто был великий преступник, и он понес ужасную кару. Смиримся же и мы, грешные, и возблагодарим всевышнего за дарованную нам надежду на спасение. Я думаю, что до несчастного мосье де Саверна дошло какое-нибудь хвастливое письмо, посланное де ла Моттом приятелю в лагере де Во, в котором шевалье похвалялся, что обратил в католичество некую протестантку из Страсбурга,— и что именно это обстоятельство ускорило возвращение графа и послужило причиною столь роковой развязки. Во всяком случае, так сказал мне сам де ла Мотт при нашем последнем свидании. Кто рассказал госпоже де Саверн о смерти ее мужа? Я сам (жалкий неугомонный болтун) узнал о происшед- 290
тем лишь много лет спустя. Матушка уверяла, будто она слышала, как лодочник Бидуа рассказывал эту историю за стаканом можжевеловой настойки в нашей гостиной. Комната графини находилась наверху, а дверь была открыта. Бедняжка очень сердилась при виде запертой двери, и после злополучного побега к морю в комнате графини всегда ночевала матушка или ее любимая служанка. Из-за болезненного состояния графини это ужасное событие нисколько ее не затронуло, и мы даже понятия не имели, что она знает о случившемся, покуда однажды вечером наш сосед, француз из города Рая, сидя за чаем, не рассказал нам о чудовищном зрелище, свидетелем которого он стал, возвращаясь домой через Пененденскую пустошь. Там он увидел, как на костре сожгли женщину $ убившую своего мужа. Это событие описано в «Джентль- менз мэгэзин» за 1769 год, из чего можно почерпнуть довольно точную дату того вечера, когда мы услышали от соседа этот страшный рассказ. Несчастная госпожа де Саверн (она держалась с большим достоинством, совсем как настоящая знатная дама) очень спокойно проговорила: — В таком случае, Урсула, меня тоже сожгут. Ты же знаешь, что из-за меня убили моего мужа. Шевалье по?* ехал на Корсику и убил его.— Она посмотрела вокруг, слегка улыбнулась, кивнула головой и горячими тонкими руками оправила свое белое платье. Когда бедняжка произнесла эти слова, шевалье откинулся на спинку кресла, словно его самого сразила пуля. — Спокойной ночи, сосед Марион,— простонала матушка.— Бедняжке сегодня очень плохо. Пойдемте, милочка, я уложу вас в постель. Несчастная последовала за матушкой, учтиво поклонилась всем присутствующим и тихонько сказала: — Oui, oui, oui.*, меня сожгут, меня сожгут. Мысль эта поразила ее и больше никогда не покидала. Ночь графиня провела в сильном волнении; она ни на минуту не умолкала. Матушка и служанка не отходили от нее до утра. Всю ночь до нас доносились ее песни, крики, ее жуткий смех... О, сколь печальна была судьба твоя на земле, бедная невинная страдалица! Как мало счастья выпало тебе на долю за твою короткую жизнь! В замужестве твоим уделом была горькая тоска, трепет, подчи- 1 Да, да, да (франц.). 10* 291
некие и рабство. Так предначертала суровая десница провидения. Измученная, устрашенная душа твоя пробудилась теперь под новыми, безмятежными небесами, недосягаемая для наших страхов, забот и треволнений. В детстве я, как и следовало ожидать, мог только слушаться родителей и думать, будто все происходящее вокруг разумно и справедливо. Затрещины матушки я сносил без обиды, но, по правде говоря, частенько подвергался более основательной экзекуции, каковую дедушка имел обыкновение совершать розгой, хранившейся под замком в буфете, и сопровождать длинными нудными поучениями, произносимыми в промежутках между каждыми двумя ударами его излюбленным орудием. Эти почтенные люди, как я постепенно начал понимать, пользовались в нашем городе весьма сомнительной репутацией и отнюдь не снискали любви ни у своих соотечественников — французских колонистов, ни у англичан, среди которых мы жили. Разумеется, будучи простодушным мальчуганом, я, как мне и подобало, почитал мать и отца своего, вернее, мать и дедушку, ибо отец мой несколькими годами ранее умер. Я знал4, что дедушка, как и многие другие жители Уиш челси и Рая, был совладельцем рыбачьей шхуны. Наш рыбак Стоукс несколько раз брал меня с собою в море, и мне очень нравились эти поездки, но оказалось, что о шхуне и о рыбной ловле нельзя никому рассказывать. Однажды ночью, когда мы отошли совсем недалеко от берега,— всего лишь за камень, прозванный Быком, потому что у него торчало из воды два длинных рога,— нас встретил мой старый друг Бидуа, который пришел из Булони на своем люгере, и тут... Словом, когда я простодушно попытался изложить все это зашедшему к нам на ужин соседу, то дедушка (который, прежде чем снять крышку с блюда, целых пять минут читал застольную молитву) влепил мне такую затрещину, что я свалился со стула. А шевалье, сидевший тут же за столом, только посмеялся над моею бедой. Эта насмешка почему-то обидела меня гораздо больше, чем колотушки. К колотушкам матери и деда я привык, но стерпеть дурное обращение от человека, который прежде был ко мне добр, я никак не мог. А ведь шевалье и в самом деле был ко мне очень добр. Он учил меня французскому языку, посмеиваясь над моими ошибками и 292
скверным произношением. Когда я бывал дома, он не жалел на меня времени, и я стал говорить по-французски, как маленький дворянин. Сам шевалье очень быстро выучился английскому языку и, хотя говорил с пресмешным акцентом, мог, однако же, вполне порядочно объясняться. Штаб-квартира его находилась в Уинчелси, но он часто ездил в Дил, в Дувр, в Кентербери и даже в Лондон. Он регулярно платил матушке за содержание Агнесы, которая росла не,по дням, а по часам и была самой очаровательной девочкой на свете. Как сейчас помню черное платьице, сщитое ей после смерти ее несчастной матери, бледные щечки и большие глаза, серьезно глядевшие из-под черных локонов, обрамлявших лицо и лоб. Почему я перескакиваю с одного предмета на другой? Болтливость — привилегия старости, а ее счастье — в воспоминаниях о минувшем. Когда я откидываюсь на спинку кресла — под теплым надежным кровом post tot discrimi- na l и наслаждаюсь счастьем, какое отнюдь не выпало на долю большинства моих собратьев во грехе, ко мне возвращается прошлое,— бурное, на редкость несчастливое и все же счастливое прошлое,— и я смотрю на него со страхом, а порою с изумлением, подобно охотнику, который смотрит на оставшиеся позади ямы и канавы, сам не понимая, как он мог их перепрыгнуть и остаться цел. Счастливый случай, позволивший мне спасти дорогую малютку, послужил причиной доброго ко мне отношения мосье де ла Мотта, и когда он бывал у нас, я вечно ходил за ним по пятам и, совершенно перестав его бояться, готов был болтать с ним часами. Не считая моего любезного тезки капитана и адмирала, это был первый джентльмен, с которым я свел такое близкое знакомство,— джентльмен, на совести которого было множество пятен и даже преступлений, но который — надеюсь и уповаю — еще не окончательно погиб. Должен признаться, что я питал добрые чувства к этому роковому человеку. Помню, как я, совсем еще маленький мальчик, болтаю, сидя у него на коленях, или семеню рядом с ним по нашим лугам и болотам. Я вижу его печальное бледное лицо, его угрюмый испепеляющий взгляд, помню, как он смотрит на несчастную безумицу и ее ребенка. Мои друзья-неаполитанцы сказали бы, что у него дурной глаз, и тут же произнесли После всех превратностей судьбы (лат.). 293
бы приличествующие случаю заклинания. Одной из наших излюбленных прогулок было посещение скотоводческой фермы в миле от Уинчелси. Я, правда, интересовался не коровами, а голубями, которых хозяин разводил во множестве,— там были трубачи, турманы, дутыши, хохлатые и, как мне сказали, также голуби из породы курьеров, или почтовых, которые могли летать на огромные расстояния и снова возвращаться на то место, где они родились и выросли. Однажды когда мы были на ферме мистера Перро, один из этих голубей вернулся домой, как мне показалось, со стороны моря, и Перро посадил его к себе на руку, погладил и сказал шевалье де л а Мотту: «Ничего нет. Должно быть, на старом месте»,— на что шевалье ответил только: «C'est Ыеп» *,— а когда мы пошли обратно, рассказал мне все, что знал о голубях,— по правде говоря, не так уж много. — Почему он сказал, что ничего нет? — в простоте душевной спросил я. Шевалье объяснил мне, что эти птицы иногда приносят записочки, написанные на маленьких кусочках бумаги, которые привязывают у них под крыльями, а раз Перро сказал, что ничего нет, значит, там ничего и не было. — Вот оно что! Значит, его голуби иногда приносят ему письма? В ответ шевалье пожал плечами и взял из своей красивой табакерки большую понюшку табаку. — Ты помнишь, что тебе сделал папаша Дюваль, когда ты слишком много болтал? — сказал он.— Научись держать язык за зубами, mon gargon! 2 Если ты проживешь подольше и станешь рассказывать все, что увидел, то да поможет тебе бог! На этом наш разговор окончился, и он пошел домой, а я поплелся вслед за ним, Я вспоминаю об этих происшествиях моего детства по нескольким сохранившимся в памяти вехам — подобно хитроумному мальчику-с-пальчику, который находил дорогу домой по камешкам, брошенным им по пути. Так год, когда бедная мадам де Саверн заболела, мне удалось определить по дате казни несчастной женщины, которую сожгли в Пененденской пустоши на глазах у нашего соседа. 1 Хорошо (франц.). 2 Мой мальчик (франц.). 294
Сколько дней или недель прошло, пока болезнь госпожи де Саверн кончилась тем, чем однажды кончатся все наши болезни? Все то время, что она болела, не помню уж, как долго,— священники из Слиндона (или от паписта мистера Уэстона из Приората) не выходили из нашего дома, что, должно быть, вызвало большой шум среди живших в нашем городе протестантов. Шевалье де ла Мотт выказал при этом необычайное рвение и, хоть и был великим греин пиком, оказался — согласно своей вере — грешником в выс^ шей степени благочестивым. Я не запомнил, а может быть, просто не знал, при каких обстоятельствах наступил колец, но помню, как я удивился, когда, проходя мимо ком- паты графини, увидел в открытую дверь, что у постели ее горят свечи, вокруг сидят священники, а шевалье де ла Мотт стоит на коленях в позе глубочайшего раскаяния и скорби. В этот день вокруг нашего дома поднялся шум и волнение. Люди никак не могли стерпеть, что к нам беспрестанно ходят католические священники, и вечером, когда настало время выносить гроб и духовенство совершало последние обряды, дом окружила толпа с воплями: «Долой папизм, вон патеров!» — а в окна комнаты, где лежала несчастная графиня, посыпался град камней. Дедушка совершенно растерялся и начал бранить невестку за то, что она навлекла на него угрозы и преследования. Присутствие духа мог потерять кто угодно, но только не матушка. — Silence, miserable1,— сказала она.— Ступайте на кухню пересчитывать свои денежные мешки! — Кто-кто, а она-то ничуть не растерялась. Мосье де ла Мотт не испугался, но был очень расстроен. Дело грозило принять серьезный оборот. Я в то время еще не знал, как глубоко жители нашего города возмущались тем, что наша семья приютила папистку. Если б они проведали, что графиня была обращенной в католичество протестанткой, они, конечно, обозлились бы еще больше. Дом наш, можно сказать, превратился в осажденную крепость, гарнизон которой составляли два насмерть перепуганных патера, дедушка, который забрался под кровать или еще куда-то, где от него было ровно столько же поль* зы, сохранявшие полное самообладание матушка и ше- Молчите, несчастный! (франц.) 2М
валье и, наконец, малолетний Дени Дюваль, болтавшийся у всех под ногами. Когда бедная графиня скончалась, ее маленькую дочку решено было куда-нибудь отправить, и ое взяла к себе миссис Уэстон из Приората, которая, как я уже говорил, принадлежала к католической церкви. Мы в сильном беспокойстве ожидали, когда за несчастной графиней приедут погребальные дроги, ибо люди упорно не желали расходиться; они загородили улицу с обоих концов, и, хотя и не учинили еще иного насилия, кроме того, что выбили окна, от них, без сомнения, можно было ожидать и других опасных выходок. Подозвав меня к себе, мосье де ла Мотт сказал: — Дени, ты помнишь почтового голубя, у которого под крылом ничего не оказалось? — Разумеется, я его помнил.— Ты будешь моим почтовым голубем. Только ты доставишь не письмо, а известие. Я хочу доверить тебе одну тайну.— И я ее сохранил и могу открыть ее теперь, ибо ручаюсь, что эти сведения ни для кого уже опасности не составляют. — Ты знаешь дом мистера Уэстона? Дом, где находится Агнеса, лучший дом в городе? Еще бы! Кроме дома Уэстона, шевалье назвал еще с десяток домов, куда я должен был пойти и сказать: «Макрель идет. Собирайте побольше народу и приходите». Я отправился по домам, и когда люди спрашивали: «Куда?» — отвечал: «К нашему дому»,— и шел дальше. Последним и самым красивым домом (я никогда не бывал в нем прежде) был Приорат, где жил мистер Уэстон.. Я пошел туда и сказал, что мне нужно его видеть. Помню, как миссис Уэстон ходила взад и вперед по галерее над прихожей, держа на руках ребенка, который плакал и никак не мог заснуть. — Агнеса, Агнеса! — позвал я, и малютка тотчас утихла, улыбнулась, залопотала что-то и замахала ручками от радости. Недаром первым словом, которое она выучила, было мое имя. Джентльмены вышли из гостиной, где они курили свои трубки, и довольно сердито спросили, чего мне надо. «Макрель вышла, и возле дома цирюльника Питера Дюваля ждут людей»,— отвечал я. Один из джентльменов злобно ощерился, выругался, сказал, что они придут, и захлопнул у меня под носом дверь. Когда я возвращался из Приората и через калитку пасторской усадьбы прошел на кладбище, кто бы, вы дума- 296
ли, попался мне навстречу? Не кто иной, как доктор Барнард на своей двуколке с зажженными фонарями. Я всегда здоровался с ним с тех пор, как он приласкал меня, угостил печеньем и подарил мне книжки. — А, рыбачок! — сказал он.—Опять ловил рыбку на камушках? — Нет, сэр, я разносил известия,— отвечал я. — Какие известия, мой мальчик? Я рассказал ему про макрель и прочее, но добавил, что шевалье не велел мне называть имей. Потом я сообщил ему, что на улице собралась огромная толпа и что у нас в доме выбили окна. ,.— Выбили окна? Почему? — спросил доктор, и я рассказал ему все, как было.— Отведи Долли в конюшню, Сэмюел, и ничего не говори хозяйке. Пойдем со мной, рыбачок. Доктор был очень высок ростом и носил большой белый парик. Я и сейчас еще помню, как он перескакивает через могильные плиты и, минуя высокую, увитую плющом колокольню, через кладбищенские ворота направляется к нашему дому. Как раз в это время подъехали погребальные дроги. Толпа выросла еще больше; все шумели и волновались. Когда дроги приблизились, поднялся страшный крик. «Тише! Позор! Придержите язык! Дайте спокойно похоронить бедную женщину»,— сказали какие-то люди. Это были ловцы макрели, к которым вскоре присоединились господа из Приората. Но рыбаки были немногочисленны, а горожан было много, и они были очень злые. Когда мы вышли на Портовую улицу (где стоял нага дом), мы увидели на обоих ее концах толпы народа, а посередине, у наших дверей, большие погребальные дроги с черными плюмажами. Если эти люди решили загородить улицу, то дрогам ни за что не проехать ни взад, ни вперед. Я вошел обратно в дом тем же путем, каким вышел,— через заднюю садовую калитку в проулке, где пока еще никого не было. Доктор Барнард следовал за мной. Открыв дверь на кухню (где находится очаг и медный котел), мы ужасно испугались при виде какого-то человека, который неожиданно выскочил из котла с криком: «О, боже, боже! Спаси меня от злодеев!» Это оказался дедушка, и при всем моем уважении к дедам (я теперь сам достиг их возраста и зва- 297
ния), я не могу не признать, что мой дедушка при этой оказии являл собою зрелище весьма жалкое. — Спасите мой дом! Спасите мое имущество! — вопит мой предок, а доктор презрительно отворачивается и идет дальше. В коридоре за кухней нам повстречался мосье де ла Мотт, который сказал: — Ah, c'est toi, mon gareon l. Ты выполнил поручение. Наши уже здесь. Он поклонился доктору, который вошел вместе со мной и ответил ему столь же сухо. Мосье де ла Мотт, занявший наблюдательный пункт на верхнем этаже, разумеется, видел, как подходили его люди. Поглядев на него, я заметил, что он вооружен. За пояс у него были заткнуты пистолеты, а на боку висела шпага. В задней комнате сидели два католических патера и еще четыре человека, которые приехали на погребальных дрогах. У дверей нашего дома их встретили страшной бранью, криками, толчками и даже, по-моему, палками и камнями. Матушка, потчевавшая их коньяком, ужасно удивилась, увидев входившего в комнату доктора Барнарда. Его преподобие и наше семейство не очень-то жаловали друг друга. Доктор отвесил служителям римско-католической церкви весьма почтительный поклон. — Господа,— сказал он,— как ректор здешнего прихода и мировой судья графства, я пришел сюда навести порядок, а если вам грозит опасность, разделить ее с вами. Говорят, графиню будут хоронить на старом кладбище. Мистер Треслз, вы готовы к выезду? Гробовщики отвечали, что сию минуту будут готовы, и отправились наверх за своей печальною ношей. — Эй вы, откройте дверь! — крикнул доктор. Находившиеся в комнате отпрянули назад. — Я открою,— говорит матушка. — Et moi, parbleu!2 — восклицает шевалье и выходит вперед, положив руку на эфес шпаги. — Полагаю, сэр, что я буду здесь полезнее вас,— очень холодно замечает доктор.— Если господа мои собратья готовы, мы сейчас выйдем. Я пойду вперед, как ректор здешнего прихода. 1 А, это ты, мой мальчик (франц.). 2 И я тоже, черт побери! (франц.) 298
Матушка отодвинула засовы, и он, сняв шляпу, вышел на улицу. Как только отворилась дверь, началось настоящее вавилонское столпотворение, и весь дом наполнился криками, воплями и руганью. Доктор с непокрытой головою продолжал невозмутимо стоять на крыльце. — Есть ли здесь мои прихожане? Все, кто ходит в мою церковь, отойдите в сторону! — смело крикнул он. В ответ разразился оглушительный рев: «Долой папизм! Долой попов! Утопим их в море!» — и всякие другие ^проклятья и угрозы. — Прихожане французской церкви, где вы? — взывал доктор. — Мы здесь! Долой папизм! — вопили в ответ французы. — Выходит, оттого, что сто лет назад вас подвергали гонениям, вы теперь, в свою очередь, хотите преследовать других? Разве этому учит вас ваша Библия? Моя Библия этому не учит. Когда ваша церковь нуждалась в починке, я отдал вам неф своей церкви, и вы совершали там свои богослужения и были желанными гостями. Так-то вы платите за доброе отношение к вам? Позор на ваши головы! Позор, говорю я вам! Но меня вам не запугать! Эй, Роджер Хукер, бродяга и браконьер! Кто кормил твою жену и детей, когда ты сидел в тюрьме в Льюисе? А как ты вздумал кого-либо преследовать, Томас Флинт? Посмей только остановить эту похоронную процессию, и не будь я доктором Барнардом, если я не велю завтра же взять тебя под стражу! Тут раздались крики: «Ура доктору! Да здравствует мировой судья!» Сдается мне, что они исходили от макрели, которая к этому времени была уже в полном сборе и отнюдь не собиралась молчать, как рыба. — А теперь выходите, пожалуйста, господа,— сказал доктор обоим иноземным священникам, и они довольно смело двинулись вперед, сопровождаемые шевалье де ла Моттом.— Слушайте, друзья и прихожане, члены англиканской церкви и диссентеры! Эти иноземные священнослужители хотят похоронить на соседнем кладбище умершую сестру, подобно тому как вы, иноземные диссентеры, тихо и без помех хороните своих покойников, и я намерен сопровождать этих господ до приготовленной ей могилы, чтобы убедиться, что она упокоилась там в мире, как надеюсь когда-нибудь упокоиться в мире и я. 299
Тут, л годи принялись громко приветствовать доктора. Галдеж прекратился. Маленькая процессия выстроилась, в полном порядке прошла по улице и, обойдя протестантскую церковь, вступила на старое кладбище позади Приората. Доктор шагал между двумя римско-католическими патерами. Я и сейчас ясно представляю себе эту сцену — гулкий топот ног, мерцание факелов, а затем мы через приоратские ворота входим на старое монастырское кладбище, где была вырыта могила, на надгробье которой до сих пор можно прочитать, что здесь покоится Кларисса, урожденная де Вьомениль, вдова Фрэнсиса Станислава графа де Саверн и Барр из Лотарингии. Когда служба окончилась, шевалье де ла Мотт (я стоял рядом с ним, держась за полу его плаща) подошел к доктору. — Господин доктор,— говорит он,— вы вели себя мужественно, вы предотвратили кровопролитие... — Мне повезло, сэр,— отвечает доктор. — Вы спасли жизнь этим почтенным священнослужителям и оградили от оскорблений останки женщины... — Печальная история которой мне известна,—сурово замечает доктор. — Я не богат, но вы позволите мне пожертвовать этот кошелек вашим беднякам? —Сэр, мой долг велит мне принять его,—отвечает доктор. Позднее он сказал мне, что в кошельке было сто луидоров. , — Могу ли я просить позволения пожать вам руку? — восклицает несчастный шевалье. — Нет, сэр! — говорит доктор, пряча руки за спину.— Пятна на ваших руках не смыть пожертвованием нескольких гиней.— Доктор говорил на превосходном французском языке.— Доброй ночи, дитя мое, и я искренне желаю тебе вырваться из рук этого человека. — Сударь! — восклицает шевалье, машинально хватаясь за шпагу. — Мне кажется, сэр, в прошлый раз вы показали свое искусство на пистолетах! — С этими словами доктор Барнард направился к своей калитке, а бедный де ла Мотт сначала остановился, словно пораженный громом, а потом разразился слезами, восклицая, что на нем лежит проклятье — проклятье Каина. — Мой милый мальчик,— говорил мне впоследствии старый доктор, вспоминая об этих событиях,— твой друг 300
шевалье был самым отъявленным злодеем, какого мне приходилось встречать, и, глядя на его ноги, я всякий раз ожидал увидеть на них раздвоенные копыта. — Не могли бы вы рассказать мне что-нибудь о несчастной графине? — попросил я его. Но он ничего о ней не знал, ибо видел ее всего лишь один раз. — И по правде говоря,—сказал он, лукаво поглядев на меня,—случилось так, что и с твоим почтенным семейством я тоже не был на слишком короткой ноге. Глава V , Я слышу звон лондонских колоколов Как ни велика была неприязнь доктора Барнарда к нашему семейству, он не питал подобных предубеждений к младшему поколению и к милой крошке Лгнесе, а напротив, очень любил нас обоих. Почитая себя человеком, лишенным всяких предрассудков, он выказывал большое великодушие даже к приверженцам римско-католической церкви. Он послал свою жену с визитом к миссис Уэстон, и обе семьи, прежде почти не знавшие друг друга, теперь свели знакомство. Маленькая Агнеса постоянно жила у этих Уэстонов, с которыми сблизился также и шевалье де ла Мотт. Впрочем, мы убедились, что он уже был с ними знаком, когда послал меня разносить знаменитое известие насчет «макрели», которое собрало по меньшей мере десяток жителей нашего города. Помнится, у миссис Уэстон всегда был ужасно перепуганный вид, словно у нее перед глазами вечно торчало какое-то привидение. Однако все эти страхи не мешали ей ласково обходиться с маленькой Агнесой. Младший из братьев Уэстон (тот, который обругал меня в день похорон) был красноглазый прыщеватый головорез; он вечно где-то шатался и, осмелюсь доложить, пользовался весьма сомнительною репутацией в округе. Говорили, будто Уэстоны владеют порядочным состоянием. Жили они довольно 'богато, держали карету для хозяйки и отличных лошадей для верховой езды. Они почти ни с кем не знались, быть может, потому, что принадлежали к числу приверженцев римско-католической церкви, весьма немногочисленных в нашем графстве, если не считать проживавших в Эренделе и Слиидоне лордов и леди, кото- 301
рые, однако, были слишком знатными господами, чтобы водить компанию с безвестными сельскими сквайрами, промышлявшими охотой на лисиц и барышничеством. Мосье де ла Мотт, который, как я уже говорил, был джентльменом хоть куда, сошелся с этими господами на короткую ногу, но ведь они вместе обделывали дела, суть коих я начал понимать лишь много позже, когда мне исполнилось уже лет десять или двенадцать и я ходил в Приорат навещать мою маленькую Агнесу. Она быстро превращалась в настоящую леди. У нее были учителя танцев, учителя музыки и учителя языков (те самые иноземные господа с тонзурами, которые вечно околачивались в Приорате), и она так выросла, что матушка стала поговаривать, не пора ли уже пудрить ей волосы. О, боже! Другая рука выбелила их ныне, но мне одинаково милы и вороново крыло, и серебро! Я продолжал учиться в школе Поукока и жить на полном пансионе у мистера Раджа и его пьянчужки-дочери и постиг почти всю премудрость, которую там можно было приобрести. Я мечтал стать моряком, но доктор Барнард всячески противился этому моему желанию, если только я не соглашусь совсем уехать из Рая и Уинчелси и поступить на корабль королевского флота, может быть, даже под команду моего друга сэра Питера Дени, который неизменно был ко мне отечески добр. Каждую субботу вечером я весело и беззаботно, как и подобает школяру, шагал домой из города Рая. После смерти госпожи де Саверн шевалье де ла Мотт снял квартиру у нас на втором этаже. Будучи по природе человеком деятельным, он находил себе множество занятий. На целые недели и даже месяцы он пропадал из дому. Он совершал верховые поездки в глубь страны, часто ездил в Лондон и время от времени на одной из наших рыбачьих шхун отправлялся за границу. Как я уже говорил, он хорошо выучился нашему языку и обучал меня своему. Матушка говорила по-немецки лучше, чем по-французски, и моим учебником немецкого языка служила Библия доктора Лютера — тот самый фолиант, куда несчастный граф де Саверн вписал молитву для своей дочери, которую ему суждено было видеть в этом мире всего только два раза. У нас в доме всегда была приготовлена комнатка для Агнесы, с нею обходились как с маленькой леди, приста- 302
вили к ней особую служанку и всячески ее баловали, однако большей частью она жила в Приорате у миссис Уэстон, которая искренне привязалась к девочке даже прежде, чем потеряла свою родную дочь. Я уже упоминал, что для Агнесы нашли хороших учителей. По-английски она, разумеется, говорила, как англичанка, а французскому языку и музыке ее обучали святые отцы, постоянно проживавшие в доме. Мосье де ла Мотт никогда не скупился на ее расходы. Из своих путешествий оя привозил ей игрушки, сласти и всевозможные безделки, достойные маленькой герцогини. Она помыкала всеми от мала до велика в Приорате, в Perruquery \ как можно назвать дом моей матушки, и даже в доме доктора и миссис Барнард, которые готовы были служить ей, как и все мы, грешные. И здесь самое время сказать, что матушка, рассердившись на наших французских протестантов, которые продолжали преследовать ее за то, что она приютила папистов, да еще утверждали, будто покойная графиня и шевалье были в незаконной связи, велела мне перейти в лоно англиканской церкви. По словам матушки, наш пастор мосье Борель много раз поносил ее в своих проповедях. Я не понимал его иносказаний, так как был еще наивным ребенком и, боюсь, в те дни не слишком интересовался проповедями. Во всяком случае, дедушкиными — он, бывало, угощал нас ими полчаса утром и полчаса вечером. При этом я невольно вспоминал, как в день похорон дедушка выскочил из котла и умолял нас спасти ему жизнь, и проповеди его входили у меня в одно ухо и выходили в другое. Однажды я услышал, как он плетет небылицы насчет какой-то помады, которую один клиент хотел купить и которую, как мне было известно, матушка самолично из« готовляла из свиного сала и бергамота. С тех пор я совсем перестал уважать старика. Он утверждал, будто помаду только что прислали ему из Франции — ни больше ни меньше как от придворного парикмахера самого дофина, и сосед наш, разумеется, купил бы ее, если б я не сказал: «Дедушка, ты, наверное, говоришь про какую-то другую помаду! Я же сам видел, как эту мама делала своими собственными руками». Тут дедушка заплакал самыми настоящими слезами. Он кричал, что я вгоню его в гроб. Он умолял, чтоб кто-нибудь схватил меня и тут же повесил* 1 Цирюльне (искаж. франц.). Ж
«Почему здесь нет медведя, чтоб он откусил голову этому маленькому чудовищу и проглотил этого малолетнего преступника?» — вопрошал он. Он с такой яростью твердил о моей испорченности и низости, что я, по правде говоря, и сам порой начинал думать, будто.я и в самом деле чудовище. Однажды мимо столба, на котором красовалась вывеска нашей цирюльни, проходил доктор Барнард. Дверь была открыта, и дедушка как раз читал проповедь по поводу моих грехов, а в промежутках между своими разгла- гольствовангями хлестал меня по спине ремнем. Не успела худощавая фигура доктора появиться в дверях, как ремень тотчас опустился, а дедушка стал улыбаться и кланяться, высказывая надежду, что их преподобие изволят пребывать в добром здравии. Душа моя переполнилась. Я слушал проповеди каждое утро и каждый вечер, и всю неделю подряд меня ежедневно пороли, и — бог мне судья — я возненавидел этого старика и ненавижу его по сей день. — Сэр,—проговорил я, заливаясь слезами,—сэр, могу ли я уважать мать и деда, если мой дед так бессовестно лжет? — Я топал ногами, дрожа от стыда и негодования, а потом рассказал, как было дело. Опровергнуть мои слова было невозможно. Дедушка смотрел на меня так, словно готов был меня убить, и я закончил свой рассказ, всхлипывая у ног доктора. — Послушайте, мосье Дюваль,— весьма строго сказал доктор Барнард,— я знаю о вас и о ваших проделках гораздо больше, чем вы думаете. Советую вам не обижать мальчика и бросить дела, которые вас до добра не доведут. Это так же верно, как то, что ваше имя Дюваль. Я знаю, куда летают ваши голуби и откуда они прилетают. И в один прекрасный день, когда вы попадете ко мне, в камеру мирового судьи, жалости у меня к вам будет не больше, чем у вас к этому мальчику. Я знаю, что вы...— Тут доктор шепнул дедушке что-то на ухо и зашагал прочь. Вы догадываетесь, как доктор назвал дедушку? Если б он назвал его лицемером, то ma foi1, он бы не ошибся. Flo, по правде говоря, он назвал его контрабандистом, и, смею вас уверить, это звание подходило не одной сотне жителей нашего побережья. В Хайте, Фолкстоне, Дувре, 1 Ей-ей (франц.). 304
Диле, Сандуиче обретались десятки этих господ. Вдоль всего пути в Лондон у них были склады, друзья и корреспонденты. В глубине страны и по берегам Темзы между ними и таможенным*! чиновниками то pi дело завязывались стычки. Наши друзья «макрель», явившиеся на зов мосье де ла Мотта, разумеется,- тоже принадлежали к этой братии. Помню, как однажды, когда шевалье возвратился из очередной экспедиции pi я бросился к нему на шею, потому что он одно время был ко мне очень добр, он со страшными проклятьями отпрянул назад. Он был ранен в руку. В Диле произошло форменное сражение между драгунами и таможенниками с одной стороны и контрабандистами и их друзьями — с другой. Кавалерия атаковала кавалерию, и мосье де ла Мотт (среди контрабандистов, как он мне потом рассказывал, он звался мосье Поль) сражался на стороне «макрели». Таковы были и господа из Приората, тоже принадлежавшие к «макрели». Впрочем, я могу назвать именитых купцов и банкиров из Кентербери, Дувра и Рочестера, которые занимались тем же ремеслом. Дед мой, видите ли, выл с волками, но при этом имел обыкновение прикрывать свою волчью шкуру вполне благопристойной овчиной. Ах, стану ли я, подобно фарисею, благодарить всевышнего за то, что я не таков? Надеюсь, нет ничего предосудительного в чувстве благодарности, что мне дано было устоять перед искушением, что еще в нежном возрасте меня не превратили в мошенника и что, сделавшись взрослым, я не угодил на виселицу. А ведь такая судьба постигла многих драгоценных друзей моей юности, о чем я в свое время вам расскажу. Из-за привычки выкладывать все, что было у меня на уме, я в детстве вечно попадал в переплет, но с благодарностью думаю, что это спасло меня от худших неприятностей. Ну, что вы станете делать с маленьким болтунишкой, который, услыхав, как дед его пытается всучить клиенту банку помады под видом настоящей «Pommade de Gythere» 1, непременно должен выпалить: «Нет, дедушка, мама приготовила ее из костного мозга и бергамота!» Если случалось что-нибудь, о чем мне следовало молчать, я непременно тут же все выбалтывал. Доктор Барнард и мой покровитель капитан Дени (он был закадычным другом доктора) подшучивали, бывало, над этим моим свойством 1 «Помады Венеры» (франц.). 305
и могли по десять минут кряду хохотать, слушая мои россказни. Сдается мне, что доктор однажды серьезно поговорил об этом с матушкой, потому что она сказала: «Он прав, мальчик больше не поедет. Попробуем сделать так, чтобы в нашей семье был хоть один честный человек». Куда больше не поедет? Сейчас я вам все расскажу (и уверяю вас, Monsieur mon flis *, что я стыжусь этого гораздо больше, чем вывески цирюльника). Когда я жил в городе Рае у бакалейщика Раджа, мы с другими мальчиками вечно околачивались на берегу моря и с ранних лет научились управляться с лодками. Радж из-за ревматизма и лени сам в море не выходил, но его приказчик частенько исчезал на всю ночь и не раз брал меня с собой на подмогу. Голуби, о которых я уже упоминал, прилетали из Булони. Они приносили нам весть, что наш булонский корреспондент уже выехал, и чтоб мы были начеку. Французское судно направлялось к условленному месту, а мы выходили в море и ожидали его прихода, а потом принимали груз — великое множество бочонков. Помнится, однажды это судно отогнал таможенный катер. В другой раз этот же катер обстрелял нас. Я не понимал, что за шарики шлепают по воде у нашего борта, но помню, как приказчик Раджа (он ухаживал за мисс Радж и потом на ней женился) в диком страхе завопил: «Сжалься, о господи!»—а шевалье крикнул: «Молчи, miserable!2 Тебе не суждено утонуть или умереть от пули». Шевалье колебался, брать ли меня в эту экспедицию. Дело в том, что он занимался сбытом контрабанды, и доктор Барнард недаром шепнул дедушке на ухо слово «контрабандист». Если бы с нами стряслась беда в каком-нибудь месте, которое мы знали и могли потом определить при помощи крюйс-пеленга, мы утопили бы эти бочонки, а при более благоприятных обстоятельствах вернулись бы туда, нашли их и подняли со дна кошкой и линем. Когда нас обстреляли, я, право же, вел себя куда достойнее, чем этот уродец Бевил, который лежал на дне шхуны и орал: «Сжалься над нами, боже!» — но шевалье, опасаясь моего длинного языка, не поощрял моей деятельности на поприще контрабанды. Я выезжал на рыбную ловлю всего раз пять, не больше, а после обстрела лаМотт 1 Господин сын мой (франц.). 2 Негодяй! (франц.) 306
предпочитал оставлять меня дома. Матушка тоже не хотела, чтобы я стал моряком (то есть контрабандистом). По ее словам, она мечтала сделать из меня джентльмена, и я глубоко признателен ей за то, что она уберегла меня от беды. Если б мне позволили пастись в одном стаде с этими паршивыми овцами, доктор Барнард не был бы ко мне так добр, а ведь этот достойный человек очень меня любил. Когда я приходил домой из школы, он, бывало, приглашал меня к себе, слушал мои уроки и с радостью говорил, что я живой и смышленый мальчуган. Доктор собирал аренду для своего Оксфордского колледжа, который имел порядочные владения в наших краях, и два раза в год отвозил эти деньги в Лондон. Во времена моего детства такие путешествия были далеко не безопасны, и если вы возьмете с полки любой номер «Джентльмене мэгэзин», то в ежемесячной хронике непременно найдете две-три заметки о грабежах на большой дороге. Мы, школьники, готовы были вечно болтать о разбойниках и их похождениях. Чтобы не опоздать на утренние уроки, я часто поздно вечером ходил пешком из дома в город Рай, и поэтому мне пришлось купить маленький медный пистолет, который я хранил в укромном месте, чтобы матушка, Радж или учитель его не отобрали, и тайком упражнялся в стрельбе. Однажды, рассуждая со своим школьным товарищем о том, что будет, если на нас нападет неприятель, я вдруг нечаянно выстрелил из своего пистолета и оторвал ему кусок куртки. С таким же успехом — да хранит нас господь! — я мог прострелить ему живот, и этот случай заставил меня осторожнее обращаться со своею артиллерией. С тех пор я стал стрелять не пулями, а мелкой дробью и при каждом удобном случае упражнялся в пальбе по воробьям. В Михайлов день 1776 года (будьте уверены, что я твердо запомнил, в каком году это было) мой добрый друг доктор Барнард, собравшись отвозить в Лондон аренду, предложил мне поехать с ним повидаться со вторым моим покровителем, сэром Питером Дени, с которым он был в большой дружбе. Обоим этим дорогим друзьям я обязан большою удачей, ожидавшей меня в жизни. И в самом деле, стоит мне подумать, кем я мог стать и каких опасностей мне удалось избежать, сердце мое переполняется благодарностью за великие милости, которые выпали мне на долю. Итак, в достопамятный и полный событий Михайлов день 1776 года доктор Барнард сказал мне: 307
—-" Дени, дитя мое, если твоя матушка позволит, я хочу взять тебя с собой в Лондон к твоему крестному отцу сэру Питеру Дени. Я везу туда аренду, со мной едет сосед Уэстон, и не пройдет и недели, как ты увидишь Тауэр и музей восковых фигур миссис Сэлмонс. Нетрудно себе представить, что, услыхав такое предложение, юный Дени Дюваль просто запрыгал от радости. Разумеется, я всю жизнь слышал рассказы про Лондон, не раз беседовал с людьми, которые там побывали, но самому поехать в дом адмирала сэра Питера Дени, своими глазами увидеть представление в театре, собор Святого Павла и паноптикум миссис Сэлмонс — такое блаженство мне и во сне не снилось. В предвкушении всех этих удовольствий я лишился сна. У меня было немного денег, и я обещал Агнесе купить столько же игрушек, сколько всегда привозил ей шевалье. Матушка сказала, что в дороге я должен быть одет, как джентльмен, и обрядила меня в красный жилет с серебряными пуговицами, рубашку с кружевным жабо и шляпу с перьями. С каким лихорадочным нетерпением считал я часы в ночь накануне отъезда! Я поднялся задолго до рассвета и уложил свой саквояж. Я достал свой медный пистолет, зарядил его дробью, спрятал в карман и дал себе зарок, что, если нам повстречается разбойник, я выпущу ему в физиономию весь заряд свинца. Карета доктора Барнарда стояла в его конюшне неподалеку от нашего дома. -В конюшне горели фонари, и докторский слуга Браун чистил карету, когда в предрассветной мгле у дверей конюшни появился со своим саквояжем мистер Дени Дюваль. Неужели никогда не настанет утро? Ага! Вот наконец идут лошади из «Королевской Головы» и с ними старик Паско, наш одноглазый почтальон. Как ясно запомнился мне топот их копыт на пустынной улице! Я могу подробно описать все, что случилось в тот день,— а именно, телячьи отбивные и французские бобы, которые нам подали на обед в Мейдстоне; станции, где мы меняли лошадей, и какой масти были лошади. «Эй, Браун! Вот мой саквояж! Куда бы мне его засунуть?» Мой саквояж был величиной с хороший яблочный пирог. Я забираюсь в карету, и мы подъезжаем к дому доктора. Похоже, что доктор вовсе и не думает выходить. Но вот наконец и доктор. Он торопливо дожевывает гренки с маслом, а я без конца кланяюсь ему из окна кареты. Потом я не выдерживаю и выскакиваю на мостовую. «Не помочь ли вам 308
с багажом, Браун?» — спрашиваю я, и все заливаются смехом. Впрочем, я так счастлив, что пускай себе хохочут, если им нравится. Доктор выходит из дому со своей драгоценною шкатулкой под мышкой. Я вижу в окне гостиной чепчик милой миссис Барнард, она машет нам рукой, мы отъезжаем от пасторского дома и, проехав сотню ярдов, останавливаемся возле Приората. Здесь у окна гостиной стоит моя дорогая Агнеса в белом платьице и в огромной шляпе, с голубым бантом на густых локонах. Как бы мне хотелось, чтобы сэр Джошуа Рейнольде написал в те дни твой портрет,—ведь ты была точной копией одной из его маленьких леди, той самой, которая впоследствии стала герцогиней Боклю. Итак, вот моя Агнеса, а вскоре выходит слуга мистера Уэстона с багажом, и багаж укладывают на крышу. Затем появляется хозяин багажа, мистер Джордж Уэстои — тот из двоих братьев, что был подобрее. Я никогда не забуду своего восторга при виде пары пистолетов в кобурах, которые он принес с собой и положил в специальные ящички внутри кареты. Жив ли еще Томми Чепмен, сын уэстгейтского аптекаря, и помнит ли он, как я кивал ему головой из мчавшейся во весь опор кареты? Он как раз вытряхивал коврик у дверей отцовской лавки, когда моя светлость в сопровождении своих благородных друзей проследовала мимо их лавки. Первая станция — Хэмстрит. Таверна «Медведь». Мы меняем своих лошадей на серую и гнедую, уж их-то я хорошо запомнил. Вторая станция — Эшфорд. Третья стан^ ция... Сдается мне, что не доезжая третьей станции я уснул — несчастный малыш, который накануне не спал почти всю ночь, не говоря уже о многих других ночах, когда он, не смыкая глаз, мечтал об этом чудесном путешествии. Четвертая станция — Мейдстон, гостиница «Колокол». «Здесь мы остановимся пообедать, юный мистер Креветколов»,— говорит доктор, и я радостно выскакиваю из кареты. Доктор идет вслед за мной со своею шкатулкой,— он ни на минуту не спускал с нее глаз. Доктору так полюбился этот «Колокол» и он с таким вкусом потягивал свой пунш, что мне показалось, будто он решил остаться там навсегда. Я отправился на конюшню, поглядел на лошадей и поболтал с конюхом, который их чистил. Осмелюсь доложить, что, пока мои спутники сидели за своим бесконечным пуншем, я успел заглянуть на кухню, полюбоваться голубями во дворе и изучить про- 309
чие достойные обозрения предметы в «Колоколе». Это было старомодное здание с двориком, обнесенным галереей. Боже милостивый! Фальстаф с Бардольфом запросто могли бы остановиться здесь по дороге в Гэдсхилл. Когда я стоял у дверей конюшни, глазея на лошадей, мистер Уэс- тон вышел из гостиницы, окинул взглядом двор, отворил дверцы кареты, вынул свои пистолеты, проверил заряд и положил их обратно. Потом мы снова пускаемся в путь. Давно пора,— бог знает, сколько часов мы провели в этом старом скрипучем «Колоколе». И вот мы уже миновали Эдингтон, Эйнсфорд и теперь проезжаем бесконечные хмельники. Не стану утверждать, будто я все время любовался прекрасным пейзажем,— нет, перед моим юным взором неотступно стоял собор Святого Павла и Лондон. Большую часть пути доктор Барнард и его спутник были заняты хитроумным спором о своих вероучениях, которые оба ревностно исповедовали. Возможно даже, что доктор нарочно пригласил мистера Уэстона в свою карету, чтобы устроить этот диспут, ибо он всегда готов был без устали доказывать преимущества своей церкви. К концу дня мистер Дени Дюваль задремал на плече у доктора Барнарда, и добрый пастор старался его не тревожить. Я проснулся оттого, что карета внезапно остановилась. Вечерело. Мы стояли посреди какой-то пустоши, и в окно кареты заглядывал всадник. — Давайте сюда вон тот ящик и все деньги! — хриплым голосом сказал он. О, боже! На нас напал настоящий разбойник! Это просто восхитительно! Мистер Уэстон хватает свои пистолеты. — Вот наши деньги, негодяй! — кричит он и в упор палит в злодея. Увы и ах! Пистолет дает осечку. Он целится из второго, но и этот тоже не стреляет! — Какой-то мерзавец разрядил мои пистолеты,— в ужасе говорит мистер Уэстон. — Стой! — восклицает капитан Макхит,— стой, или... Но тут с уст разбойника слетает страшное проклятье, ибо я взял свой заряженный дробью пистолетик и выстрелил ему прямо в лицо. Разбойник зашатался и чуть не свалился с седла. Перепуганный почтальон хлестнул лошадей, и мы во весь опор помчались вперед. — Разве мы не остановимся схватить этого злодея, сэр? — спросил я доктора. В ответ мистер Уэстон сердито ткнул меня в бок и сказал: 310
— Нет, нет. Уже совсем темно. Надо ехать дальше.— И в самом деле, лошадь разбойника испугалась, и мы увидели, что он галопом поскакал прочь. Подумать только: я, маленький мальчик, подстрелил настоящего живого разбойника. Я был вне себя от восторга и, признаться, самым бессовестным образом похвалялся своим подвигом. Мы оставили мистера Уэстона в гостинице в Боро, а сами переехали Лондонский мост, и я наконец очутился в Лондоне. Да, вот уже перед нами Монумент, потом Биржа, а там вдали виднеется собор Святого Павла. Мы проехали Холборн, и наконец добрались до Ормонд-стрит, где в великолепном особняке жил мой покровитель и где его жена леди Дени очень радушно меня встретила. Разумеется, битва с разбойником разыгралась сызнова, и все, в том числе и я сам, отдали должное моей доблести. Сэр Питер и его жена представили меня своим знакомым как мальчика, который подстрелил разбойника. У них постоянно собиралось общество, и меня часто приглашали к десерту. Пожалуй, надо признаться, что жил я внизу, у экономки миссис Джелико, но миледи так ко мне привязалась, что то и дело приглашала к себе наверх, брала с собой кататься в коляске или приказывала кому-нибудь из лакеев отвести меня в театр или показать достопримечательности Лондона. В том году был последний сезон Гар- рика, и я видел его в «Макбете», в обшитом золотым галуном голубом камзоле, в красном бархатном жилете и брюках. Ормонд-стрит, что в Блумсбери, находилась тогда на краю города, а за ней до самого Хэмстеда простирался пустырь. Совсем рядом, к северу от площади Блумсбери, был Бедфорд-Хаус со своими великолепными садами, а также Монтегью-Хаус, куда я ходил смотреть чучела леопардов и всякие заморские диковинки. А Тауэр, музей восковых фигур, Вестминстерское аббатство, Воксхолл! Словом, это была неделя сплошных чудес и восторгов. В конце недели доктор отправился домой, и эти милые, добрые люди надарили мне кучу подарков, пирожных и денег, чем окончательно избаловали мальчика, который подстрелил разбойника. Эта история даже попала в газеты, и кто бы, вы думали, про нее узнал? Не кто иной, как наш всемилостивейший монарх. Однажды сэр Питер повел меня смотреть Кью-Гарденс и новую китайскую пагоду, воздвигнутую его королевским величеством. Гуляя там и любуясь этим 311
очаровательным местом, я имел счастье лицезреть его величество, который изволил прогуливаться с нашей славною королевой, с принцем Уэльским, с моим тезкой епископом Оснабрюкским и с двумя или даже с тремя принцессами. Ее величество была знакома с сэром Питером, ибо ей приходилось плавать на его корабле. Она очень любезно с ним поздоровалась и вступила в беседу. А наилучший из монархов, глядя на своего покорнейшего слугу и верноподданного, соизволил заметить: «Как? Как? Мальчик подстрелил разбойника? Выстрелил ему прямо в лицо! Прямо в лицо!» При этих словах юные принцессы милостиво на меня поглядели, а король спросил сэра Питера, кем я хочу быть, на что сэр Питер отвечал, что я надеюсь стать моряком и служить его величеству. Осмелюсь доложить, что, вернувшись домой, я прослыл весьма важною персоной, и десятки людей в Рае и в Уин-" челси спрашивали меня, что сказал король. Дома мы узнали, что с мистером Джозефом Уэстоиом произошло несчастье. В день нашего отъезда в Лондон он отправился на охоту, что было его излюбленным занятием, и когда он перелезал через живую изгородь, затвор ружья, которое он неосторожно волочил за собой, зацепился за сучок, раздался выстрел, и заряд дроби угодил бедняге прямо в лицо, поранил левую щеку и попал в глаз, которого он после страшных мучений лишился. — О, господи! Заряд мелкой дроби угодил ему прямо в лицо! Удивительное дело! — воскликнул доктор Барнард, который зашел повидаться с моей матушкой и дедом на другой день после нашего возвращения. Миссис Барнард рассказала ему об этом несчастном случае накануне за ужином. Если бы стреляли в доктора или если б он сам кого-нибудь застрелил, он едва ли мог иметь более испуганный вид. Он напомнил мне Гаррика, которого я как раз перед тем видел на театре в Лондоне, в той сцене, где он выходит после убийства короля. — Docteur1, у вас такой вид, словно это вы его стреляли,—смеясь, сказал мосье де ла Мотт на своем ломаном английском языке.—Два раза, три раза я ему говорю: «Уэстои, вы застрелите себя, нельзя носить ружье так»,— а он говорит, что ему не суждено умереть от пули, и он бранится. — Но, любезный шевалье, доктор Бленде вытащил у 1 Доктор (франц.). 312
него из глаза куски черного крепа и тринадцать или четырнадцать дробинок. Денни, какого калибра была дробь, которой ты стрелял в разбойника? — Quid aiitem vides festucas in oculo fratris tui *, доктор,— говорит шевалье.—Хорошее изречение. Как вы думаете, оно протестантское или папистское? На что доктор опустил голову и сказал: — Шевалье, я сдаюсь. Я был неправ, совершенно неправ. — А что до крепа, то Уэстон в трауре,— заметил ла Мотт.— Он ехал на похороны в Кентербери четыре дня назад. Да, он мне сам говорил. Он и мой друг Люттерлох, они ехали. Этот мистер Люттерлох был немец, живший неподалеку от Кентербери, и мосье де ла Мотт вел с ним дела. Он вел дела с людьми всяких званий, и притом дела весьма странные, как я начал понимать теперь^ когда мне шел уже четырнадцатый год и я стал большим, рослым мальчиком. В тот день мосье де ла Мотт посмеялся над подозрениями доктора. --Священники и женщины — они все одинаковы, разумеется, кроме вас, ma bonne2 мадам Дюваль, они все сплетничают и верят, когда говорят дурное про их соседей. Я говорю вам, я видел, как Уэстон стреляет,— двадцать, тридцать раз. Вечно тащит ружье через живую изгородь. — Но откуда креп? — Да он всегда в трауре этот Уэстон; всегда. Стыдно, такие cancans3, маленький Дени! Больше никогда не думай так. Не делай Уэстона себе врагом. Если б человек сказал такое про меня, я бы его застрелил сам, parbleu!4 — Но если он это и вправду сделал? — Parbleu! Я бы его застрелил тем более! — сказал шевалье, топая ногой. Как только мы остались с ним наедине, он вернулся к этому предмету.—- Послушай, Денисоль, ты уже большой мальчик. Мой тебе совет — держи язык за зубами. Это подозрение насчет мистера Джозефа —чудовищное преступление и к тому же глупость. Человек скажет такое про меня — нрав он или нет, я пускаю ему пулю в лоб. Один раз я прихожу домой, ты бежишь ко мне, 1 Как видно сучок в глазу брата твоего (лат.). 2 Любезная (франц.). 3 Сплетни (франц.). 4 Черт возьми! (франц.) 313
я стал кричать и браниться. Я сам был ранен, я не от^ рицаю. — Но я ведь ничего'""нё~сказал," СЭр^__ возразил я. — Да, отдаю справедливость, ты не сказал ничего. Ты знаешь metier lt которое мы делаем иногда? В ту ночь на шхуне, когда таможенный катер открыл огонь, а твой несчастный дед кричал — ах, как он кричал! Надеюсь, ты не думаешь, что мы пришли туда ловить раков? Tu n'as pas bronche, toi2. Ты не испугался, ты доказал, что ты мужественный человек. А теперь, petit, apprends a te taire!3 Шевалье пожал мне руку, вложил в нее две гинеи и отправился по своим делам на конюшню. У него теперь было несколько лошадей, и он постоянно разъезжал. Он не лсалел денег, часто устраивал у себя наверху пирушки и всегда исправно платил по счетам, которые подавала ему матушка. — Держи язык за зубами, Денисоль,— повторил он.— Никогда не говори, кто приходит или кто уходит. И запомни, дитя мое,— если будешь болтать языком, птичка прилетит и шепнет мне на ухо: «Он сказал». Я старался следовать его совету и держать в узде свой беспокойный язык. Я молчал как рыба даже тогда, когда меня спрашивал о чем-нибудь сам доктор Барнард или его жена, и, наверное, эти добрые люди очень обижались на меня за скрытность* Например, миссис Барнард говорит мне: — Хорошего гуся несли к вам давеча с базара, Дени. — Да, гусь очень хороший, мэм. — У шевалье часто бывают обеды? — Обедает регулярно каждый день, мэм. — Он часто встречается с Уэстонами? — Да, мэм,-— с невыразимой болью в сердце отвечаю я. Причину этой боли я, пожалуй, могу вам открыть. Видите ли, хотя мне было всего лишь тринадцать, а Агнесе всего только восемь лет, я любил эту маленькую девочку всей душою и всем сердцем. Ни в юности, ни в зрелые годы я никогда не любил никакой другой женщины. Я пишу эти слова возле очага в своем кабинете в Фэйр- порте, а мадам Дюваль сидит напротив и дремлет над романом в ожидании соседей, которые приглашены на чай J Дело (франц.), 2 Ты не дрогнул (франц.). 3 Малыш, научись молчать! (франц.) 314
и на партию в вист. Когда мои чернила иссякнут, и моя маленькая повесть будет дописана, а колокола церкви, которые сейчас призывают к вечерне, зазвонят по некоем Дени Дювале,— прошу вас, дорогие соседи, вспомните, что я никогда не любил никого, кроме этой дамы, и когда настанет час Джоан, приберегите для нее местечко рядом с Дарби. Между тем последние два года, с тех пор как Агнесу взяли в Приорат, она наведывалась к нам все реже и реже. В церковь она с нами тоже не ходила, так как была католичкой. Наставниками ее были святые отцы. Она в совершенстве овладела музыкой, французским языком и танцами. Такой изящной барышни не сыскать было во всей округе. Когда она приходила в нашу цирюльню, казалось, будто нас почтила визитом настоящая маленькая графиня. Матушка обращалась с ней ласково, дед — подобострастно, ну, а я, разумеется, был ее наипокорнейшим маленьким слугою. Среду (день наполовину праздничный), вечер субботы и все воскресенье я мог проводить дома, а уж как я торопился, как горячо мечтал повидать эту девочку,— это может вообразить всякий джентльмен, чье сердце принадлежит его собственной Агнесе. В первый же день после возвращения из достопамятной поездки в Лондон я явился с визитом в Приорат с карманами, полными подарков Агнесе. Лакей учтиво провел меня в прихожую и сказал, что молодая леди уехала в карете с миссис Уэстон, но, может быть, мне угодно что- либо ей передать? Мне было угодно вручить ей это лично. За две недели отсутствия я так соскучился по Агнесе, что моя маленькая возлюбленная ни на минуту не выходила у меня из головы. Быть может, это глупо, но я купил записную книжку, в которой вел по-французски подробный дневник обо всем увиденном в Лондоне. Надо думать, там была куча грамматических ошибок. Как сейчас помню великолепное описание моей встречи с членами королевской фамилии в Кью и аккуратный список их имен. И вот эту-то книжечку мне непременно нужно было передать мадемуазель де Саверн. На другой день я явился снова. Однако мадемуазель де Саверн опять не было. Правда, вечером слуга принес мне записку, в которой она благодарила дорогого братца за его прелестную книжечку. Это послужило мне некоторым утешением. Как бы там ни было, записная книжка 315
ей понравилась. Угадайте, молодые леди, что я сделал с книжкой, прежде чем ее отослать? Да, именно это я и сделалгг жДва, три, сотня ряш>,— как сказал бы шевалье. На следующий день я должен был с раннего утра вернуться в школу, потому что обещал доктору после путешествия сразу же приняться за ученье. Я и вправду усердно зубрил французский, английский и навигацию. Мне казалось, что суббота никогда не настанет, но в конце концов она все же наступила, и я со всех ног помчался в Уин- челси. Ноги у меня росли не по дням, а по часам, а когда они несли меня домой, то тут уж никто не мог за ними угнаться. Все добрые женщины в глубине души любят соединять влюбленных. Милая миссис Барнард очень скоро поняла, что у меня на уме, и была тронута моим мальчишеским пыдом. Я цаведывался в Приорат один раз, дважды, трижды, но никак не мог повидать Агиесу. Слуга только пожимал плечами и дерзко смеялся мне в лицо, а в последний раз заявил: «Нечего тебе сюда ходить. Стричься мы не собираемся, а помады и мыла нам тоже не надо»,— и захлопнул у меня перед носом дверь. Я был потрясен этой дерзостью и не мог опомниться от. гнева и унижения. Я отправился к миссис Барнард и поведал ей о своих злоключениях. Бросившись на софу рядом с нею, я разразился горькими слезами. Я рассказал ей о том, как я спас малютку Агнесу, и о том, что люблю ее больше всего на свете. Когда я излил душу, мне стало немного легче. Добрая женщина украдкой вытирала глаза, а потом крепко меня расцеловала. Мало того, в следующую среду, когда я пришел домой из школы, она пригласила меня к чаю, и кого бы, вы думали, я там встретил? Не кого иного, как маленькую Агнесу. Она залилась ярким румянцем. Потом она подошла ко мне, подставила мне свою щечку для поцелуя и расплакалась. Ах, как горько она плакала! Все трое, бывшие в комнате, дружно всхлипывали. (Как ясно вижу я перед собой эту комнату, выходившую в сад, старинные голубые чашечки с драконами и большой серебряный чайник!) Да, там было трое, и все трое — пятидесятилетняя дама, тринадцатилетний мальчик и маленькая девочка восьми лет от роду — горько плакали. Угадайте, что было дальше? Пятидесятилетняя дама, разумеется, вспомнила, что забыла очки, и отправилась за ними наверх, и тогда малютка открыла мне свое сердце и рассказала милому Денни, как она по нем соску- 316
чилась и как жители Приората на него сердятся — до того сердятся, что не велят никогда упоминать его имя. — Так сказал шевалье и другие джентльмены тоже, а особенно мистер Джозеф. Он стал ужасно злой после своего несчастья, и однажды, когда ты приходил, он спрятался за дверью с большой плеткой и сказал, что впустит тебя в прихожую, а йотом всю душу из тебя вытрясет, но миссис Уэстон заплакала, а мистер Джеймс сказал: «Не будь дураком, Джо». Но ты, наверное, что-нибудь сделал мистеру Джозефу, милый Денни,— ведь когда он слышит твое имя, он становится просто бешеный и бранится так, что слушать страшно. Почему он так на тебя сердит? — Значит, он и вправду подстерегал меня с плеткой? Тогда я знаю, что мне надо делать. Я теперь и шагу не ступлю без пистолета. Я уже подстрелил одного молодчика, и если кто-нибудь станет мне угрожать, я буду защищаться,—воскликнул я. Моя дорогая Агпеса сказала, что в Приорате все очень к ней добры, хотя мистера Джозефа она терпеть не может, что к ней приставили хороших учителей и собираются отправить ее в хорошую школу, которую содержит одна католическая дама в Эренделе. И ах, как она мечтает, чтобы ее Денни принял католичество, и она всегда, всегда за него молится! Впрочем, если уж на то пошло, я тоже знаю одного человека, который никогда -— ни утром, ни вечером — не забывает в своих молитвах эту маленькую девочку. Святой отец приходит давать ей уроки три или четыре раза в неделю, и она учит уроки наизусть, прогуливаясь по зеленой дорожке в огороде ежедневно в одиннадцать часов утра. Я отлично знал этот огород! Окружавшая его стена, одна из древних стен монастыря, выходила на Норт-лейн, а в конце зеленой дорожки росла высокая труша. Да, именно там она всегда и учила свои уроки. Тут как раз в комнату вернулась миссис Барнард со своими очками. И сейчас, когда я снимаю с носа очки и закрываю глаза, перед ними встает эта памятная сцена моего детства,-— осенний сад в лучах заходящего солнца, маленькая девочка с румяными, как персик, щечками и блестящими кудряшками и милая, добрая старая дама, которая говорит: <<А теперь, детки, пора и по домам». В этот вечер мне нужно было возвращаться в школу, по перед уходом я сбегал на Норт-лейн поглядеть на древнюю стену и на росшую за нею грушу. Не мешало бы попробовать залезть на эту стену, подумал я, и вообразите — 317
сразу же нашел в старой каменной кладке большую щель, вскарабкался наверх и сквозь ветви дерева увидел внизу огород, а дальше, в глубине сада~"дом. Значит, это и есть та самая дорожка, на которой Агнеса учит уроки? Юный мистер Дени Дюваль очень скоро затвердил этот урок наизусть. Так-то оно так, но однажды во время рождественских каникул, когда на дворе стоял жестокий мороз, а каменная стена до того обледенела, что, карабкаясь на свой наблюдательный пункт, мистер Дени Дюваль поранил себе руки и изорвал штаны, Агнеса не учила свои уроки, сидя под деревом, и, разумеется, только осел мог вообразить, что она выйдет из дому в такой день. Но кто это шагает взад-вперед по дорожке, побелевшей от инея? Не кто иной, как сам Джозеф Уэстон со своей повязкой на глазу. К несчастью, у него еще оставался один глаз, которым он меня и увидел, и в ту же секунду я услышал взрыв чудовищной брани, и мимо моей головы со свистом пролетел огромный камень — так близко, что чуть было не вышиб мне глаз, а заодно и мозги. Я мигом скатился со стены,— благо, она была доста^ точно скользкой,— и еще два или три камня были пущены a mon adresse1, но, к счастью, ни один из них не попал в цель. Глава VI Я избегаю большой опасности Об истории с камнями я рассказал дома одному только мосье де ла Мотту, опасаясь, как бы матушка снова не принялась за старое и не отодрала меня за уши, для чего я, по моему мнению, слишком уже вырос. Я и вправду стал большим мальчиком. Когда мне исполнилось тринадцать лет, из шестидесяти учеников школы Поукока едва ли набралось бы с полдюжины таких, которые могли бы задать мне трепку, но даже и этим долговязым забиякам я не давал спуску, рискуя, впрочем, быть битым, и изо всех сил старался оставить на носу или под глазом у соперника какой-нибудь уродливый знак. Особенно запомнился мне мальчишка по имени Том Пэррот,— он был на три года меня старше, и победить его я мог с таким же успехом, как фрегат — семидесятичетырехпушечный ко- 1 По моему адресу (франц.). 318
рабль, однако мы все равно подрались, но после нескольких схваток Том сунул руку в карман и со странным выражением на лице, которое придавал ему наставленный мною синяк под глазом, заявил: — Знаешь, Денни, я, конечно, могу показать тебе, почем фунт лиха, впрочем, ты это и сам знаешь, да что-то мне сегодня лень драться.— А когда один из его подручных захихикал, Том влепил ему такую затрещину, что, смею вас уверить, у него надолго пропала охота смеяться. Кстати, благородное искусство кулачного боя, которое я изучил в школе, потом весьма пригодилось мне на море, в кубриках множества кораблей королевского военного флота. Что до шлепков и подзатыльников дома, то, сдается мне, мосье де ла Мотт беседовал с матушкой и убедил ее, что подобное обращение для большого мальчика уже не годится. И в самом деле, когда мне стукнуло четырнадцать, я догнал ростом деда, и если б мне довелось поме- ряться с ним силой, я бы наверняка за каких-нибудь пять минут с легкостью положил его на обе лопатки. Но, быть может, я говорю о нем с неподобающей фамильярностью? Я не намерен притворяться, будто любил его, а уважения к нему я и вовсе никогда не питал. Кое-какие его проделки заставили меня от него отвернуться, а его громкие разглагольствования только усиливали мое недоверие. Monsieur mon fils, если вы когда-нибудь женитесь и у вас родится сын, надеюсь, что дедом у этого мальчугана будет честный человек, а когда я усну вечным сном, вы сможете сказать: «Я его любил». Итак, ла Мотт добился «отмены пыток» в нашем доме, за что я был ему весьма признателен. Странные чувства испытывал я к этому человеку. Когда ему хотелось, он был истинным джентльменом, отличался щедростью, остроумием (правда, несколько сухим и жестким) и нежно любил Агнесу. Eh bien!l Когда я смотрел на его красивое смуглое лицо, мороз подирал меня по коже, хотя в то время я еще не знал, что отец Агнесы погиб от его роковой руки. Когда я сообщил ему о каменном залпе мистера Джо Уэстона, он мрачно нахмурился. Я тогда же рассказал ему о том, что особенно меня поразило, а именно, что, увидев меня на стене, Уэстон кричал и бранился теми же самы- 1 Так вот! (франц.) 319
ми словами, что и человек с черным крепом на лице, в ко- торого я^трелял из кареты. — Bah, betisel7— воскликнул лаЖотт.— Что ты делал на стене? В твои лета груши уже не воруют. Должен сознаться, что я покраснел. — Я услышал знакомый голос... Если уж говорить всю правду, я услышал, что в саду поет Агнеса и... и я залез на стену на нее посмотреть. — Как! Ты... ты, сын жалкого цирюльника, карабкаешься на стену, чтоб поговорить с мадемуазель Агнесой де Саверн, принадлежащей к одной из знатнейших лота- рингских фамилий?— с дьявольской усмешкой вскричал шевалье. РагЫеи! 2 Мосье Уэстон хорошо сделал! — Сэр! — чувствуя, как во мне закипает гнев, возразил я.— Хоть я и цирюльник, но предки мои были почтенными протестантскими священнослужителями в Эльзасе, и, уж во всяком случае, мы ничуть не хуже разбойников с большой дороги! Цирюльник! Как бы не так! Я готов присягнуть, что человек, который меня проклинал, и человек, которого я подстрелил на дороге,— одно и то же лицо, и я пойду к доктору Барнарду и повторю это под присягой! Лицо шевалье исказилось от ярости. — Tu me menaces, je crois, petit manant!3 — прохрипел он сквозь зубы.— Это уж слишком. Вот что, Дени Дюваль! Держи язык за зубами, а не то попадешь в беду. Ты наживешь себе врагов — самых непримиримых, самых страшных, слышишь? Я поселил мадемуазель Агнесу де Саверн у этой достойнейшей женщины, миссис Уэстон, потому что в Приорате она сможет вращаться в обществе, которое приличествует ее благородному происхождению более, нежели то, которое она найдет под вывеской твоего деда, рагЫеи! Ага! Ты посмел забраться на стену, чтобы посмотреть на мадемуазель де Саверн? Gare aux капканов, mon garcon!4 Vive Dieu5, если я увижу тебя на этой стене, я выстрелю в тебя, moi le premier! 6 Ты домогаешься мадемуазель Агнесы. Ха-ха-ха! — Тут он осклабился —>. 1 А, глупости! (франц.) 2 Черт побери! (франц.) 3 Ты, кажется, мне угрожаешь, деревенщина ты этакая! (франц.) 4 Берегись... мой мальчик! (франц.) 5 Видит бог (франц.). 6 Я первый! (франц.) 320
точь-в-точь как господин с раздвоенным копытом, о котором толковал доктор Барнард. Я понял, что с этих пор между мною и ла Моттом объявлена война. В те дни я внезапно возмужал и уже не походил на того покладистого болтливого мальчугана, каким был еще год назад, Я объявил деду, что не потерплю больше его наказаний, а когда матушка однажды собралась было меня ударить, я схватил ее за руку и сжал так больно, что она даже испугалась. С того дня она никогда больше не поднимала на меня руку. Мне даже кажется, что она ничуть на меня не рассердилась, а наоборот, стала всячески меня баловать. Не было такой вещи, которая была бы для меня слишком хороша. Я знаю, откуда брали шелк на мой великолепный новый жилет и батист на сорочки, но сильно сомневаюсь, платили ли за них пошлину. Не скрою, что, отправляясь в церковь, я с независимым видом шагал по улице, заломив набекрень шляпу. Когда Том Биллис, сын пекаря, стал насмехаться над моим шикарным костюмом, я сказал ему: — Если тебе так уж хочется, Том, я в понедельник скину на полчаса камзол и жилет и задам тебе хорошую трепку, но сегодня будем жить в мире и пойдем в церковь. Что до церкви, то тут я хвастаться не намерен. Сей возвышенный предмет человеку надлежит рассматривать наедине со своею совестью. Я знавал мужей, нерадивых в вере, но чистых и справедливых в жизни, подобно тому как мне встречались весьма многоречивые христиане, в делах своих, однако, безнравственные и жестокосердые. Дома у нас был старичок — помоги ему бог! — именно подобного сорта, и когда я поближе познакомился с его делами, его утренние и вечерние проповеди стали доводить меня до такого неистовства, что достойно удивления, как я не сделался безбожником и злодеем. Я знавал многих молодых людей, которые отпали от веры и безнадежно погрязли в грехе, потому что ярмо благочиния слишком сильно на них давило, и еще потому, что на их пути встретился проповедник, сам распущенный и ничтожный, но без конца упражнявшийся в пустословии. Вот почему я исполнен благодарности за то, что у меня был наставник более достойный, нежели мой дед со своим ремнем и палкой, а также за то, что правильный (уповаю и верю) образ мыслей внушил мне человек столь же мудрый, сколь благожелательный и чистый. Это был мой добрый друг доктор Барнард, и я до сего дня вспоминаю беседы, которые вел 11 У. Теккерей, т. 12 321
с ним, и совершенно уверен, что они оказали влияние на мою будущую жизнь. Будь я человеком совершенно от- чаянным-g- безрассудным, как большая часть наших знакомых и соседей, он забыл бы обо мне и думать и, вместо того чтобы носить королевские эполеты (которые, надеюсь, я не опозорил), я, быть может, драил бы лодку контрабандиста или, вооружившись пистолетами и саблей, глубокой ночью сопровождал обозы, груженные бочонками с вином, чем, по его же собственным словам, занимался несчастный де ла Мотт. Моя добрая матушка, хоть и забросила контрабанду, никогда не видела в ней ничего дурного, а напротив, смотрела на это дело как на игру, в которой вы ставите ставку и либо выигрываете, либо проигрываете. Сама она бросила играть не потому, что это было дурно, а потому, что это уже перестало быть выгодным, и мистер Дени, ее сын, был причиной того, что она отказалась от этого старинного ремесла. Я с благодарностью признаю, что мне самому более серьезный взгляд на эти вещи внушили не только проповеди доктора (два-три поучения на тему «кесарю — кесарево» он-таки произнес — к великой ярости множества своих прихожан), но и его многочисленные со мною беседы, когда он доказывал мне, что нельзя нарушать законы своей странц, которым я, как всякий добропорядочный гражданин, обязан беспрекословно повиноваться. Он знал (хотя никогда мне об этом не говорил, и его молчание по этому поводу было, разумеется, в высшей степени гуманно), что мой бедный отец умер от ран, полученных в стычке с таможенниками, но он также доказал мне, что подобная жизнь безнравственна, беззаконна, двойственна и греховна; что она непременно заставит человека связаться с компанией отъявленных головорезов и приведет его к открытому неповиновению законной власти кесаря, а быть может, даже и к убийству. — Матушке твоей я приводил другие аргументы, Денни,— мягко сказал он.— Мы с адмиралом хотим сделать из тебя джентльмена. Твой старый дед достаточно богат, чтобы помочь нам, если он того пожелает. Я не стану слишком дотошно расспрашивать, откуда взялись все эти деньги*, но совершенно очевидно, что мы не можем сделать джентльмена из юного контрабандиста, которого в * Увы! Куда часть из них девалась, это мне сейчас придется рассказать.— Д. Д. 322
любой день могут сослать на каторгу или, в случае вооруженного сопротивления...— Тут мой добрый доктор приложил руку к уху, намекая на весьма распространенное в дни моей молодости наказание за пиратство.— Мой*милый Денни не хочет скакать верхом с черным крепом на лице и палить из пистолетов в таможенных чиновников. Нет! Молю бога, чтобы ты всегда мог открыто и честно смотреть на мир. Ты воздашь кесарю кесарево, и... ну, а дальше, ты и сам знаешь, сын мой. Кстати, я заметил, что когда этот человек касался известного предмета, его невольно охватывал благоговейный трепет, и он тотчас умолкал при одной лишь мысли об этой священной теме. Мой несчастный дед (а также и некоторые другие проповедники, коих мне доводилось слушать) — тот совсем другое дело. Он, бывало, читая свои проповеди, поминал имя божие всуе не хуже всякого другого, и... но кто я такой, чтобы его судить? И к тому же, мой бедный старый дедушка, разве есть хоть малейшая надобность в том, чтобы спустя такое великое множество лет вытаскивать trabem in oculo tuo !... И все же в тот вечер, когда я возвращался с чая у моего дорогого доктора, я дал себе клятву, что отныне буду стремиться к честной жизни, говорить одну только правду и не запятнаю руки своей тайными преступлениями. Не успел я произнести эти слова, как увидел, что в окне моей дорогой девочки мерцает огонек, а в небе горят звезды, и тут я почувствовал себя... впрочем, кто мог бы почувствовать себя более отважным и счастливым? Идти в школу по Вест-стрит, разумеется, значило еде* лать detour2. Я мог бы выбрать дорогу попрямее, но тогда мне не удалось бы посмотреть на некое окошко — маленькое мерцающее окошко под самым коньком крыши Приората, где свет обыкновенно гасили ровно в девять часов. Некоторое время тому назад, когда мы сопровождали ко* роля Франции в Кале (экспедицией командовал его королевское высочество герцог Кларенс), я нанял в Дувре карету только для того, чтобы взглянуть на это старинное окошко в Приорате Уинчелси. Я снова пережил отчаяние, трагедию и слезы давно минувших дней. Спустя сорок лет я вздыхал так же чувствительно, как если бы вновь был охвачен infandi dolores3 и вновь превратился в ученика, 1 Бревно из глаза твоего (лит.). 2 Крюк (франц.). 3 Невыразимым горем (лит.). 11* 323
который уныло плетется в школу, бросая прощальный взгляд на свою единственную радость. Мальчишкой я, бывало, старался пройти мимо этого окна-в .девять часов, и я до сих пор помню молитву, которая произносилась за здравие обитательницы той светелки. Она знала, когда у меня нет уроков и в котором часу я хожу из школы и в школу. Смею полагать, что если моя дорогая малютка вывешивала в этом окне известные знаки (например, цветок, означающий, что все хорошо, или особенным способом подвязанную занавеску), то это едва ли можно было счесть за непростительную хитрость. Мы сошлись на том, что она — пленница во вражеском стане, и у нас не было иных средств сообщения, кроме этих невинных уловок, равно законных и на войне и в любви. Мосье де ла Мотт продолжал жить в нашем доме, частенько отлучаясь по делам, но, как я уже сказал, после вышеописанной перебранки мы с ним почти не разговаривали и никогда больше не водили дружбы. Шевалье предостерег меня относительно еще одного врага, и события самым удивительным образом подтвердили его предостережение. Одним воскресным вечером, когда я шел в школу, на меня снова обрушился град камней, и на сей раз щегольской шляпе, которую подарила мне матушка, так сильно досталось, что она совсем потеряла свою изысканную форму. Я рассказал доктору Барнарду об этой вторичной атаке, и добрый доктор был немало озадачен. Он начал думать, что не так уж ошибался, когда усмотрел бревно в глазу Джозефа Уэстона. Однако мы решили умолчать об этом происшествии, и в следующее воскресенье, когда я обычным своим путем возвращался в школу, навстречу мне попался не кто иной, как доктор, а с ним мистер Уэстон! За городскими воротами простиралось поле, обнесенное низкой стеною, и, проходя этим полем за четверть часа до того времени, когда я обыкновенно шел этой дорогой, доктор Барнард повстречал Джозефа Уэстона, который прогуливался за каменной оградой! — Добрый вечер, Денни. В тебя больше не кидали камнями, дитя мое? — спросил доктор, поравнявшись со мною. Его угрюмый спутник не проронил ни слова. Я ответил, что ничего не боюсь. У меня хороший пистолет, и на этот раз он заряжен пулей. — Он подстрелил разбойника в тот самый день, когда 324
вы поранили себя своим ружьем,— сказал доктор мистеру Уэстону. — Вот как? — прорычал тот. — И ваше ружье было заряжено дробью того же калибра, какой Денни задал перцу тому злодею. Интересно, попал ли в рану злодея хоть кусочек черного крепа,— продолжал доктор. — На что вы намекаете, сэр? — осведомился мистер Уэстон, сопроводив свой вопрос страшными проклятьями. — Точно такими же словами бранился молодчик, в которого стрелял Денни, когда мы с вашим братом ехали в Лондон. Мне очень неприятно слышать, что вы изъясняетесь на языке подобных мерзавцев, мистер Уэстон. — Если вы осмеливаетесь подозревать меня в поступках, недостойных джентльмена, я вынужден буду прибегнуть к защите закона, господин пастор! — проревел Уэстон. — Denis, mon gargon, tire ton pistolet de suite, et vise moi bien cet homme la l,— говорит доктор и, схватив Уэсто- на за плечо, засовывает руку ему в карман и вытаскивает оттуда второй пистолет! Он потом сказал мне, что, когда шел рядом с Уэстоном, заметил, что у него из кармана торчит медная рукоятка. — Как! — вскричал Уэстон,— Значит, этот жалкий ублюдок будет разгуливать с пистолетом и хвастаться, что хочет меня убить, а мне нельзя даже защищаться? Я из-за него шагу не могу ступить спокойно! — Сдается мне, что вы взяли себе в привычку путешествовать с пистолетами, мистер Уэстон, и что вам известно, когда люди проезжают с деньгами в собственных каретах. — Ах ты, мерзавец... ты, ты, мальчишка! Я призываю тебя в свидетели. Ты слышал, что сказал этот человек. Он оскорбил меня, возвел на меня клевету, и не будь я Джо Уэстоном, если я не подам на него в суд! — Отлично, мистер Джозеф Уэстон,— в бешенстве отвечал ему доктор.— Я попрошу хирурга мистера Блейдса принести дробинки, которые он извлек из вашего глаза, и кусочки черного крепа, снятые с вашей физиономии, и мы отправимся в суд, как только вам будет угодно! Я снова с тяжелой болью в сердце подумал о том, что Агнеса живет в доме этого человека и что эта ссора еще 1 Дени, дитя мое, сейчас же достань свой пистолет и возьми на мушку этого человека (франц.). 325
больше отдалит ее от меня,— ведь теперь ей не позволят ходить в гости к доктору, в этот славный нейтральный дом, где я надеялся" хоть~изредка~с ттетсг встречаться. Подать в суд Уэстон, разумеется, только грозился. На суде непременно всплыли бы некоторые щекотливые обстоятельства, коим ему трудно было бы найти объяснение, и хотя он утверждал, что несчастье случилось с ним накануне нашей встречи с beau masque l на Дартфордской пустоши, у нас была маленькая свидетельница, готовая подтвердить, что мистер Джо Уэстон выехал из Приората на рассвете того дня, когда мы отправились в Лондон, и что на следующее утро,. воротившись с завязанным глазом, он послал за нашим городским хирургом мистером Блейдсом. Моя маленькая свидетельница не спала, и, выглянув из своего окошка, увидела, как Уэстон вскочил в седло возле фонаря, висящего у дверей конюшни, и услыхала, как, выезжая из ворот, он бранил конюха. Брань беспрепятственно сыпалась с языка этого джентльмена, и его пример лишний раз подтверждает, что дурные слова всегда сопровождают дурные поступки. Уэстоны, равно как и наш постоялец шевалье, часто отлучались из дому. В такие дни моей дорогой малютке позволяли нас навестить, или же она потихоньку выскальзывала из еадовой калитки и бежала к няне Дюваль,— она всегда называла так мою матушку. Я сначала не понимал, что Уэстоны запрещают Агнесе ходить к нам в гости, и не знал, что в этом доме меня так страшно ненавидят. Желая сохранить мир и покой в доме, а также остаться честным человеком, я был очень рад, что матушка не противилась моему решению оставить контрабанду, которой все еще занималось наше семейство. Всякому, кто осмеливался перечить матушке в ее собственном доме, смею вас уверить, приходилось весьма несладко, но при всем том она понимала, что, если она хочет сделать своего сьгаа джентльменом, ей не следует отдавать его в ученье контрабандисту. Поэтому когда шевалье, к которому матушка обратилась за советом, пожал плечами и заявил, что умывает руки, она сказала: *- Eh bien, M. de la Motte2. Мы уж как-нибудь обойдемся без вас и без вашего покровительства. Сдается мне, что оно не всегда шло людям на пользу. 1 Прекрасной маской (франц.). 2 Что ж, господин де ла Мотт (франц.). 326
— Да,— со вздохом отвечал шевалье, бросив на нее мрачный взгляд,— быть может, моя дружба приносит людям вред, но вражда моя еще страшнее, entendez-vousll — Ладно, ладно, Денисоль и сам не робкого десятка,— отвечала упрямая старуха.— Что вы мне тут толкуете про вражду к невинному ребенку, господин шевалье? Я уже рассказывал, как в день похорон графини де Саверн мосье де ла Мотт посылал меня за своей макрелью. Среди этих людей был отец одного из моих приятелей, моряк по имени Хукем. С ним случилось несчастье,— он надорвался и некоторое время не мог работать. Будучи человеком непредусмотрительным, Хукем задолжал арендную плату моему деду, который, как я имею основания опасаться, был далеко не самым человеколюбивым кредитором на свете. Когда я возвращался домой из Лондона, мой добрый покровитель сэр Питер Дени дал мне две гинеи, а миледи его супруга — еще одну. Если б я получил эти деньги в начале своего достославного визита в Лондон, я бы их, разумеется, истратил, но в нашем маленьком Уинчелси не было никаких соблазнов, если не считать охотничьего ружья в лавке ростовщика, о котором я давно уже мечтал. Однако мосье Трибуле просил за ружье четыре гинеи, у меня же было всего только три, а залезать в долги я не хотел. Ростовщик готов был продать ружье в кредит и несколько раз предлагал мне эту сделку, но я мужественно отказывался, хотя частенько слонялся возле его лавки, то и дело заходя полюбоваться великолепной вещью. Ружье было превосходной работы и приходилось мне как раз по плечу. — Почему бы вам не взять это ружье, мистер Дюваль? Четвертую гинею вы сможете уплатить, когда вам будет угодно,— сказал мне однажды мосье Трибуле.— Многие господа к няму приценивались, но мне, право, было бы жаль, если б такая отличная штука уплыла из нашего города. Когда я — наверняка уже в десятый раз — беседовал с Трибуле, в лавку явилась какая-то женщина, принесла телескоп, заложила его за пятнадцать шиллингов и ушла. — Как, разве вы не знаете, кто это такая? — спросил Трибуле (он был отчаянным сплетником).— Это жена Джона Хукема. После беды, которая стряслась с Джоном, им 1 Слышите? (франц.) 327
приходится очень туго. У меня тут хранится еще кое-что из их добра H^-ejpJxtLJiJQiiai^^y^Джош1_очеш> строгий хозяин, а срок аренды уже на носу. ч Я отлично знал, что у Джона строгий хозяин, ибо это был не кто иной, как мой собственный дед. «Если я отнесу Хукему три золотых, он, быть может, наскребет остаток аренды»,— подумал я. Он так и сделал, и три моих гинеи перешли из моего кармана в дедушкин, а охотничье ружье, о котором я так мечтал, купил, наверное, кто-нибудь другой. — Это вы дали мне деньги, мистер Дени? — прохрипел бедняга Хукем. Осунувшийся от болезни, он, сгорбившись, сидел в своем кресле.— Не могу я их брать, нельзя мне их брать. — Ничего,— возразил я.— Я хотел купить себе игрушку, но раз вас надо выручить, обойдусь и так. Несчастное семейство принялось хором благословлять меня за доброе дело, и не скрою, что я ушел от Хукемов весьма довольный собой и своим великодушием. Не успел я выйти от Джона, как к нему явился мистер Джо Уэстон. Узнав о том, что я выручил бедняка, он разразился страшными проклятьями и, обозвав меня негодяем и наглым выскочкой, в ярости выбежал из дома. Матушка тоже прослышала об этом деле и с мрачным удовольствием выдрала меня за уши. Дед промолчал, но когда миссис Хукем принесла мои три гинеи, преспокойно положил их себе в карман. Я не особенно хвастался этой историей, но в маленьком городке не бывает тайн, и этим весьма заурядным добрым поступком я снискал себе большое уважение. И вот теперь, как ни странно, сын Хукема подтвердил мне то, на что намекали доктору Барнарду священники из Слиндона. — Поклянись, что ты никому не скажешь, Дени! —- воскликнул Том с тем необычайным жаром, каким мы отличались в детстве.— Поклянись: «Разрази меня гром на этом месте!» — Разрази меня гром на этом месте! — повторил я. — Ну так вот: они — ты знаешь кто, эти джентльмены — они хотят тебе насолить. — Чем же они могут насолить порядочному мальчику? — О, ты еще не знаешь, что это за народ,— сказал 1 Между нами (франц.). 328
Том.— Если они хотят кому-нибудь навредить, то ему несдобровать. Отец говорит: кто станет поперек дороги у мистера Джо, тот непременно плохо кончит. Где Джо Уилер из Рая, который поссорился с мистером Джо? В тюрьме. Мистер Варне из Плейдена повздорил с ним на базаре в Гастингсе — полгода не прошло, как у Барнса сгорели стога. А как поймали Томаса Берри, который дезертировал с военного корабля? Страшный он человек, мистер Джо Уэстон, скажу я тебе. Не становись ему поперек дороги. Так отец говорит. Ты только не вздумай никому рассказывать, что он это говорил. И еще отец сказал, чтоб ты по ночам не ходил один в Рай. И не езди — сам знаешь куда — не езди ловить рыбу ни с кем, разве с теми, кого ты хорошо знаешь.— И Том ушел, приложив палец к губам. На лице его изображался ужас. Что до рыбной ловли, то, хоть я и до смерти любил ходить под парусами, я твердо решился следовать совету доброго доктора Барнарда. Я больше не ездил ловить рыбу по ночам, как бывало в детстве. Однажды вечером, когда приказчик Раджа позвал *меня с собой, а в ответ на отказ обозвал меня трусом, я доказал ему, что я не трус,— по крайней мере, в кулачном бою,— вступил с ним в схватку и непременно одержал бы победу, хоть он и был на четыре года старше, если б в самый разгар нашей борьбы ему на помощь не пришла его союзница мисс Сьюки Радж. Она сбила меня с ног раздувальными мехами, после чего оба принялись меня колошматить, а я, лежа на земле, мог только отбрыкиваться. К концу этого яростного сражения явился старшина Радж, и его беспутная дочь имела наглость заявить, будто ссора началась из-за того, что я к ней приставал — я, невинный младенец, который скорее стал бы строить куры какой-нибудь негритянке, чем этой мерзкой, конопатой, косоглазой, кривобокой, запьянцовской Сьюки Радж! Это я-то влюбился в мисс Косоглаз! Как бы не так! Я знал дома пару таких ясных, чистых и невинных глазок, что мне стыдно было бы в них посмотреть, если б я совершил такую подлую измену. Моя малютка в Уинчелси узнала о сражении,— она каждый день слышала обо мне всякие гадости от достопочтенных господ Уэстонов, но это обвинение возмутило ее до глубины души, и она сказала собравшимся в комнате джентльменам (о чем впоследствии рассказывала матушке): — Дени Дюваль не злой. Он смелый и добрый. И то, что вы про него говорите, неправда. Это ложь! 329
И вот еще раз случилось так, что мой пистолетик помог мне поразить моих врагов и был для меня поистине gute WehxMmcT Waffe 17 Я регуЩрШ~уп^ажнялся в стрельбе из моей маленькой пушки. Я с величайшим тщанием разбирал ее, чистил и смазывал и хранил у себя в комнате в запертом на ключ ящике. Однажды я по счастливой случайности пригласил к себе своего школьного приятеля Тома Пэррота. Мы вошли в дом не через лавку, где мадемуазель Кукиш и мосье приказчик отпускали товар покупателям, а через другую дверь и, поднявшись по лестнице ко мне в комнату, отперли ящик, вынули драгоценный пистолет, осмотрели ствол, затвор, кремни и пороховницу, снова заперли ящик на ключ и отправились в школу, уговорившись после уроков пострелять в цель. Вернувшись домой обедать (в тот день уроки были только утром), я заметил, что все домашние — бакалейщик, его дочь и приказчик — бросают на меня злобные взгляды, а мальчишка-посыльный, который чистил сапоги и подметал лавку, дерзко на меня уставился и сказал: — Да, Дени, схлопочешь ты теперь по шее! — В чем дело? — надменно осведомился я. — Ах, милорд! Мы скоро покажем вашей светлости, в чем дело. (Милордом меня прозвали в городе и в школе, потому что с тех пор, как я побывал в Лондоне и обрядился в новый щегольской костюм, я, признаться, стал немножко задирать нос.) Так вот откуда взялись его кружевные манишки, вот откуда гинеи, которые он швыряет направо и налево. Знакомы ли вашей светлости эти шиллинги и эти полкроны? Взгляните на них, мистер Билз! Посмотрите на эти метки — я нацарапала их своей рукою, а уж потом положила в кассу, откуда милорд изволили их взять. — Шиллинги? Касса? Что это значит? — Ты еще смеешь спрашивать, лицемер ты эдакий! — вскричала мисс Радж.— Я наметила эти монеты своей собственной иголкой и могу присягнуть в этом на Библии. — Ну и что ж такого? — спросил я, вспомнив, что эта девица, не моргнув глазом, и раньше давала против меня ложные показания. — Что такого? Сегодня утром они были в кассе, молодой человек, и вы отлично знаете, где они оказались по- 1 Добрым оружием и защитой (нем.). 330
том,— говорит мистер Билз.— Да, да. Это прескверное дело. Тут без суда не обойтись, мой мальчик. — Но где же они все-таки оказались? — снова спросил я. — Это мы тебе скажем в присутствии мирового судьи и членов городского магистрата. — Ах ты, змея подколодная! Вот негодяй-то! Подлый сплетник, негодный воришка! — вопили хором Радж, мисс Радж и приказчик, а я, совершенно сбитый с толку, никак не мог понять, в чем они меня обвиняют. — Члены городского магистрата как раз заседают в ратуше. Сейчас же отведем туда этого малолетнего преступника,— сказал бакалейщик.— Захватите с собой ящик, констебль. Боже мой! Что скажет его несчастный дед! Все еще не понимая, в чем дело, я под конвоем отправился в ратушу. По дороге нам встретилось с полдюжины мальчишек, отпущенных после обеда из школы. Был базарный день, и на улицах толпилось множество народу. Все это случилось сорок лет назад, но мне до сих пор снится этот день, и, будучи пожилым шестидесятилетним джентльменом, я все еще воображаю, будто мистер Билз тащит меня за шиворот по базарной площади города Рая. Несколько моих соучеников присоединились к нашей мрачной процессии и отправились вместе со мною к мировому судье. — Дени Дюваль украл деньги! — вскричал один. — Теперь понятно, откуда у него такой шикарный костюм,— злорадно заметил другой. — Его повесят,— заключил третий. Люди, толпившиеся на базарной площади, с гоготом пялили на меня глаза. Все происходящее казалось мне страшным сном. Пройдя под колоннами крытого рынка, мы поднялись по ступеням ратуши, где находились члены магистрата, избравшие для своего заседания базарный день. Как затрепетало мое сердце, когда я увидел среди них дорогого доктора Барнарда! — О доктор! — восклицает несчастный Дени, ломая руки.— Вы ведь не верите, что я виновен! — В чем виновен? — громко спрашивает доктор, сидевший на возвышении за столом рядом с другими джентльменами. — В воровстве! Он обокрал мою кассу! Он украл две полкроны, три шиллинга и медный двухпенсовик. Все они 331
были меченые! — вопят хором Радж, приказчик и мисс Радж. — — Дени Дювале ворует шестипенсовики! — восклицает доктор.— Да я скорей поверю, что он украл дракона с церковной колокольни! — Тише, мальчики! Соблюдайте тишину в суде, а не то я прикажу всех вас выпороть и выставить за дверь,— сказал секретарь суда моим соученикам, которые пришли со мною в залу и теперь громкими криками приветствовали речь доброго доктора.— Это очень серьезное обвинение,— продолжал он. — Но в чем заключается это обвинение, любезный мистер Хиксон? Вы с таким же успехом можете посадить на скамью подсудимых и меня и... — Прошу прощения, сэр, быть может, вы позволите мне продолжать судебное заседание,— досадливо перебил его секретарь.— Говорите, мистер Радж, не бойтесь никого. Вы находитесь под защитой суда, сэр. И тут я наконец узнал, в чем меня обвиняют. Радж, а вслед за ним и его дочь заявили (к ужасу своему должен добавить: под присягой!), что они уже давно недосчитывались в кассе денег — то нескольких шиллингов, то полкроны. Сколько именно было украдено, они точно не знают, может быть, фунта два или три, но только деньги все время пропадали. В конце концов, сказала мисс Радж, она решила пометить несколько монет, и эти деньги были найдены в ящике, который принадлежит Дени Дювалю и который констебль принес в суд. — Джентльмены! — в отчаянии воскликнул я.— Это гнусная ложь; она уже не в первый раз на меня наговаривает. На прошлой неделе она сказала, что я хотел ее поцеловать, и тогда они с Бевилом оба на меня набросились, а я никогда в жизни не хотел целовать эту противную... и да поможет мне... — Нет, хотел, мерзкий лгунишка! — закричала мисс Сьюки.— А Эдвард Бевил за меня вступился, и мы тебя хорошенько вздули, и поделом тебе, негодник ты эдакий! — А еще он выбил мне ногой зуб, да, выбил. Разбойник он, вот он кто! — завопил Бевил, чья челюсть и в самом деле изрядно пострадала во время потасовки на кухне, когда его драгоценная возлюбленная явилась к нему на помощь с раздувальными мехами. — Он обозвал меня трусом, а я побил его в честном бою, хотя он намного меня старше,— всхлипывая, прогово- 332
рил арестованный.— А Сыоки Радж набросилась на меня и отлупила, а если я его лягнул, так ведь и он тоже лягался. — И после этого состязания в ляганье они обнаружили, что ты украл у них деньги? — спросил доктор и, обернувшись, многозначительно посмотрел на своих собратьев — членов магистрата. — Мисс Радж, прошу вас, продолжайте свои показания,— сказал секретарь суда. Раджи рассказали, что когда они заподозрили меня в воровстве, то решили в мое отсутствие обыскать все мои шкафы и ящики и в одном из ящиков нашли две меченые монеты по полкроны, три шиллинга и медный пистолет, и все это теперь представлено в суд. — Мы с приказчиком мистером Бевилом нашли в ящике деньги, и тогда мы позвали из лавки папашу и сбегали за констеблем мистером Билзом,— он живет через дорогу,— а потом воришка пришел из школы, и тут мы его схватили и привели сюда, ваша честь. Я всегда знала, что он кончит на виселице! — прокричала моя супостатка мисс Радж. — Как же так, ведь ключ от этого ящика у меня в кармане! — воскликнул я. — Мы нашли способ его вскрыть,— сильно покраснев, сказала мисс Радж. — Ну, если у вас был второй ключ...— вмешался доктор. — Мы взломали его щипцами и кочергой — мы с Эдвардом, то есть, я хочу сказать, с мистером Бевилом, приказчиком,— сказала мисс Радж. — Когда вы это сделали? — дрожащим голосом спросил я. — Когда? Да когда ты был в школе, разбойник несчастный! За полчаса до того, как ты пришел обедать. — Том Пэррот, Том Пэррот! Позовите Тома Пэррота, джентльмены, ради бога, позовите Тома! — вскричал я. Сердце у меня билось так сильно, что я едва мог говорить. — Я здесь, Денни! — раздался из толпы голос Тома, и в ту же минуту он предстал перед почтенными судьями. — Спросите Тома, доктор, милый доктор Барнард! — продолжал я.— Том, когда я показывал тебе мой пистолет? — Утром, перед уроками. — Как я это сделал? — Ты отпер ящик, вынул из носового платка пистолет, 333
показал его мне, потом достал два кремня, пороховницу, пули и форму для отливки пуль, а потом положил все на место и запе^ящикт — А деньги там были? — В ящике был только пистолет, пули и все остальное. Я туда заглядывал, он был совсем пустой. — И после этого Дени Дюваль все время сидел рядом с тобою в школе? — Да, все время... не считая того, когда учитель вызвал меня и выпорол, потому что я не выучил Кордериу- са,— с лукавой усмешкой отвечал Том. Тут все захохотали, а ученики Поукоковой школы, услышав показания в пользу своего товарища, громко захлопали в ладоши. Мой добрый доктор протянул мне руку через перила скамьи подсудимых, и, когда я пожал ее, сердце мое переполнилось и из глаз потекли слезы. Я подумал о малютке Агнесе. Что бы она почувствовала, если бы ее любимого Дени осудили за воровство? Благодарность моя была так велика, что радость оправдания намного превысила горечь обвинения. А какой шум подняли ученики Поукока, когда я вышел из суда! Мы веселой гурьбой скатились с лестницы и, очутившись на базарной площади, снова принялись радостно кричать «ура». Мистер Джо Уэстон как раз покупал на рынке зерно. Мельком взглянув на меня, он заскрипел зубами и в ярости сжал рукою хлыст, но теперь я ничуть его не испугался. Глава VII Последний день в школе Когда наша веселая компания проходила мимо кондитерской Партлета, Сэмюел Арбин,— я как сейчас помню этого жадного мальчишку с густой бородой и с баками, хотя всего лишь пятнадцати лет от роду,— объявил, что в честь победы над врагами я обязан всех угостить. Я ска- вал, что если хватит четырехпенсовика, то я готов, а больше у меня ничего нет. — Ну и врун же ты! — вскричал Арбин.— А куда ты девал те три гинеи, которыми хвастался в школе? Ты же их всем показывал. Может, это их и нашли во взломанном ящике? 334
Этот Сэмюел Арбин был одним из мальчишек, которые злорадно хихикали, когда констебль вел меня в суд, и я даже думаю, что он бы очень обрадовался, если б меня признали виновным. Боюсь, что я и в самом деле хвастался деньгами и показывал блестящие золотые монеты кой-кому из мальчиков в школе. — Я знаю, что он сделал со своими деньгами! — вмешался мой верный друг Том Пэррот.— Он отдал все до последнего шиллинга беднякам, которые в них нуждались, а уж чтоб ты кому-нибудь дал хоть шиллинг, Сэмюел Арбин, этого еще никто не слыхивал. — Если только он не мог содрать за это восемнадцать пенсов! — пропищал чей-то тоженький голосок. — Не будь я Сэм Арбин, если я не переломаю тебе все кости, Томас Пэррот! — в ярости завопил Сэмюел. — Сэм Арбин, после Тома тебе придется иметь дело со мной. Впрочем, если тебе угодно, мы можем заняться этим хоть сейчас. По правде говоря, я давно уже мечтал вздуть Арбина. Он был мне плохим товарищем, всегда обижал маленьких и к тому же давал деньги в рост. — На ринг! Пошли на лужайку! — закричали хором мальчишки, по молодости лет всегда готовые к драке. Но этой драке не суждено было состояться, и (если не считать того дня много лет спустя, когда я вновь посетил родные края и отправился к Поукоку с просьбой отпустить после обеда моих юных преемников) мне не суждено было больше увидеть старую классную комнату. Когда мы, мальчишки, шумели на рыночной площади у дверей кондитерской, к нам подошел доктор Барнард, и все тотчас притихли. — Как! Вы уже снова ссоритесь и деретесь? — строго спросил доктор. — Денни не виноват, сэр! — закричали сразу несколько человек.— Арбин первый к нему пристал. И в самом деле — во всех стычках, в которые мне доводилось вступать,— а в жизни их у меня было немало,— я всегда оказывался прав. — Пойдем, Денни,— сказал доктор и, взяв меня за руку, увел с собой. Мы отправились гулять по городу. Когда мы проходили мимо древней башни Ипр, по преданию построенной королем Стефаном,— в прежние времена она была кре- 335
постыо, а теперь служила городскою тюрьмой,— доктор промолвил: — Вообрази, Денни, что ты сидел бы-здесь за решеткой, ожидая разбора своего дела на судебной сессии. Не очень это было бы приятно. — Но ведь я ни в чем не виноват, сэр! Вы же сами знаете! — Да, слава богу, это так. Но если б ты по воле провидения не смог доказать свою невиновность, если б ты и твой друг Пэррот случайно не заглянули в этот ящик, ты непременно угодил бы сюда. Чу! Колокола звонят к вечерне, которую служит мой добрый друг доктор Уинг. Как по-твоему, Денни... не пойти ли нам... и не возблагодарить ли господа... за то, что он избавил тебя... от страшной опасности? Я помню, ка^Г дрожал голос моего дорогого друга, когда он произносил эти слова, и как две горячие капли упали из глаз его на мою руку, которую он держал в своей. Я последовал за ним в церковь. Да, я был преисполнен глубочайшей благодарности за избавление от страшной беды, но еще более был я благодарен за заботу и ласку этого истинного джентльмена, этого мудрого и доброго друга, который наставлял, ободрял и поддерживал меня. Когда мы прочитали последний псалом, выбранный для этой вечерни, доктор, ^как сейчас помню, склонил голову, положил свою руку на мою, и мы вместе вознесли благодарность всевышнему, который не оставляет малых сих, который простер десницу свою и избавил меня от неистовства моих врагов. Когда служба окончилась, доктор Уинг узнал и приветствовал доктора Барнарда, и последний представил меня своему коллеге — тоже члену городского магистрата, присутствовавшему на моем допросе. Доктор Уинг пригласил нас к себе. В четыре часа был подан обед, и за столом, разумеется, снова завязался разговор об утренних событиях. По какой причине эти люди меня преследуют? Кто их подстрекает? С этим делом были связаны обстоятельства, о коих я не мог ничего сказать, не рискуя выдать чужие тайны, в которых был замешан бог знает кто и касательно которых мне следовало держать язык за зубами. Теперь никаких тайн больше нет. Старинное сообщество контрабандистов давно уже распалось, более того, я сейчас расскажу, как я сам помог его уничтожить. Мой дед, бакалейщик Радж, шевалье, джентльмены из Приората — 336
все они были связаны с многочисленным сообществом контрабандистов, о котором я упоминал выше и которое имело склады по всему побережью и в глубине страны, а также пособников везде и всюду от Дюнкерка до Гавр-де- Грас. Я уже рассказывал, как мальчиком несколько раз ездил «на рыбную ловлю» и как, главным образом по совету моего дорогого доктора, перестал участвовать в этих беззаконных и греховных делах. Когда я отказался отправиться с Бевилом в ночной поход и он обозвал меня трусом, между нами вспыхнула ссора, которая перешла в ту достославную битву, когда мы все трое, тузя друг друга кулаками и брыкаясь, валялись на полу в кухне. Что заставило милейшую мисс Сьюки возвести на меня поклеп — ярость по поводу выбитых мною зубов ее возлюбленного или же ненависть ко мне самому? Мой поступок едва ли мог вызвать столь смертельную вражду, о существовании которой говорило судебное преследование и лжесвидетельство. Между тем причина для гнева дочери бакалейщика и его приказчика все-таки существовала. Они готовы были навредить мне всеми возможными способами и (как в вышеупомянутом случае с раздувальными мехами) не брезговали никаким оружием. Будучи членами магистрата графства и зная многое из того, что творилось вокруг, а также характер своих соседей и прихожан, оба джентльмена, разумеется, не могли слишком подробно меня расспрашивать. Контрабандный шелк, кружева, ром и коньяк? У кого из прибрежных жителей Кента и Сассекса не было таких вещей? — И к тому же, Уинг, станете ли вы утверждать, что за все ленты, имеющиеся в вашем доме, была заплачена пошлина? — спросил один доктор у другого. — Друг мой,— отвечал доктор Уинг,— хорошо, что моя жена ушла пить чай, а не то я не поручился бы за мир и покой в этом доме. — Дорогой Уинг,— продолжал доктор Барнард,— этот пунш превосходен и стоит того, чтобы коньяк, из которого он приготовлен, провозили контрабандой. Тайно провезти бочонок коньяку не такой уж. страшный грех, но когда люди берутся за эти беззаконные дела, неизвестно, чем это может кончиться. Я покупаю десять бочонков коньяку с французской рыболовной шхуны, обманным путем выгружаю их на берег, переправляю куда-нибудь в глубь страны, хотя бы отсюда в Йорк, и все мои компаньоны тоже лгут и обманывают. Я выгружаю коньяк и обманываю та- 337
моженного чиновника. Обманным путем (то есть под строжайшим секретом) я продаю его, скажем, хозяину гостиницы «Колокол»^в Мейдстоне, ^де-^&ш -с тобой общий друг, Денни, проверял свои пистолеты. Надеюсь, ты помнишь тот день, когда его братцу угодил в физиономию заряд дроби? Хозяин обманным путем сбывает этот коньяк клиенту. Мы все соучаствуем в преступлении, тайном сговоре и обмане; а если таможенникам вздумается последить за нами более пристально, мы тотчас хватаемся за пистолеты, и к преступному сговору добавляется еще и убийство. Уж не думаете ли вы, что люди, которые каждый день лгут, остановятся перед тем, чтобы дать ложные показания под присягай? Преступление порождает преступление, сэр. Мне известно, что вокруг нас гнездятся мошенничество, алчность и мятеж. Я не называю никаких имен, сэр. Боюсь, что люди, почитаемые в свете и щедро одаренные его богатствами, замешаны в этой безбожной контрабанде, и до чего только она их не довела? До обмана, беззакония, убийства, до... — Осмелюсь доложить, что чай подан, сэр,— сказал Джон, входя в комнату.— Госпожа и барышни вас ждут. Дамы уже слышали о допросе ни в чем не повинного Дени Дюваля и были очень с ним любезны. К тому времени, когда мы присоединились к ним после обеда, они успели переодеться, так как были приглашены на карты к соседям. Я знал, что миссис Уинг покупает у матушки кое-что из французских товаров, и при обычных обстоятельствах она едва ли пригласила бы к своему столу человека столь низкого происхождения, как сын скромной портнихи, но и она и барышни были очень добры, а ложное обвинение и доказательства моей невиновности расположили их в мою пользу. — Вы долго беседовали, господа,— заметила миссис Уинг.— Наверное, речь шла о политике и о распре с Францией. — Мы говорили о Франции и о французских товарах, дорогая,— сухо отозвался доктор Уинг. — И о тяжком преступлении, которое совершают контрабандисты и те, кто поощряет контрабанду, любезная миссис Уинг! — воскликнул доктор Барнард. — В самом деле, доктор? Заметим кстати, что миссис Уинг и барышни были в новых щегольских шляпках с лентами, которыми снабдила их моя бедная матушка. Дамы покраснели, и я тоже 338
покраснел,— совсем как ленты на шляпках,— когда подумал о том, откуда эти милые дамы их получили. Не удивительно, что миссис Уинг решила переменить тему разговора. — Что этот молодой человек намерен делать после суда? Ведь не может же он вернуться к Раджу, этому отвратительному методисту, который обвинил его в воровстве. Разумеется, я не мог к нему вернуться, но об этом мы еще не успели подумать. За те несколько часов, что меня освободили из-под ареста, у меня было множество увлекательных предметов для размышления. Доктор хотел отвезти меня в Уинчелси в своей коляске. Было совершенно очевидно, что я не могу вернуться к своим гонителям — разве только чтобы забрать свои пожитки и злополучный ящик, который они ухитрились открыть. Миссис Уинг подала мне руку, барышни церемонно поклонились, и доктор Барнард рука об руку с внуком цирюльника покинул этих добрых людей. Видите ли, я тогда еще был не морским офицером, а всего-навсего скромным юношей из рода простых ремесленников. Между прочим, я забыл сказать, что во время послеобеденной беседы оба священника интересовались моими успехами в науках, а также планами на будущее. Латынь я знал весьма посредственно, но зато по-французски — благодаря своему происхождению, а главное, благодаря наставлениям мосье де ла Мотта — говорил лучше любого из моих экзаменаторов, и притом с отменным произношением. Я так же порядочно знал арифметику и геометрию, а «Путешествиями» Дэмпира восхищался не меньше, чем приключениями Синдбада или моих любимцев Робинзона Крузо и Пятницы. Я мог выдержать серьезный экзамен по навигации и мореходной астрономии, подробно рассказать о течениях, о том, как производить суточное счисление пути, определять местоположение корабля по полуденной высоте солнца и так далее. — И с лодкой на море ты тоже можешь управиться? — сухо спросил меня доктор Барнард. При этих словах я, помнится, покраснел. Разумеется, я умел править лодкой — и на веслах, и под парусом, во всяком случае, умел все это еще два года йа&ад. — Денни, мне кажется, уже настало время, чтобы ты расстался со школой, а друг наш сэр Питер о тебе позаботился,— сказал мой милый доктор. 339
Я совершенно уверен, что любой мальчишка, при всей своей страсти к учению, не станет очень уж сильно сокрушать^ если ему предложат бросить-юколу. Я сказал, что буду счастлив, если мой покровитель сэр Питер окажет мне внимание. Доктор сказал, что с моим образованием я могу приобрести положение в свете, а дед мой, по его мнению, найдет средства экипировать меня, как подобает джентльмену. Я слышал, что юноше, который желает стать морским офицером и быть экипированным не хуже других, требуется в год фунтов тридцать или сорок. — Вы думаете, дедушка может позволить себе такой расход? — спросил я доктора. — Я не знаю, какими средствами располагает твой дед,— улыбнулся доктор,— но едва ли я ошибусь, если скажу, что он может назначить тебе содержание более высокое, чем многие знатные джентльмены своим сыновьям. Я считаю его богатым человеком. Прямых доказательств у меня нет, но сдается мне, мистер Дени, что рыбная ловля принесла вашему деду немалую прибыль. Насколько богат мой дед? Я вспомнил сокровища из моих любимых сказок «Тысячи и одной ночи». Считает ли доктор Барнард, что он очень богат? На этот вопрос доктор ответить не мог. В Уинчелси думают, что мой дед человек весьма состоятельный. Как бы то ни было, я должен вернуться к нему. Нельзя оставаться у Раджей после тех оскорблений, которые они мне нанесли. Доктор велел мне собрать вещи и сказал, что отвезет меня домой в своей коляске. Беседуя таким образом, мы очутились возле дома Раджа, и я с замирающим сердцем вошел в лавку. Радж, писавший что-то в своих конторских книгах, уставился на меня из-за стола. Приказчик, вылезавший из погреба со связкой свечей в руках, бросил на меня злобный взгляд, а мисс Сьюзен, стоя за прилавком, затрясла своей уродливой головою. — Ха-ха! Он вернулся! — воскликнула мисс Радж.— Можете идти в гостиную пить чай, молодой человек — все ящики в буфете заперты. — Я хочу отвезти Денни домой, мистер Радж,— сказал доктор.— Он не может оставаться у вас после того, как вы возвели на него ложное обвинение. — В том, что у него в ящике лежали наши меченые деньги? Может, вы еще посмеете сказать, что мы их сами туда положили? — вскричала мисс Радж, переводя ярост- 340
ный взор с меня на доктора.— Ну, ну, говорите же! Прошу вас, доктор Барнард, скажите это в присутствии миссис Баркер и миссис Скейлз (эти две женщины как раз пришли в лавку за покупками). Пожалуйста, будьте так любезны сказать в присутствии этих леди, что мы подсунули деньги в ящик мальчишке, и тогда мы увидим, есть ли в Англии справедливость для бедной девушки, которую вы оскорбляете, потому что вы доктор, да еще мировой судья в придачу! Эх, будь я мужчиной, уж я бы не допустила, чтоб кое-кто расхаживал тут в рясах, да еще в судейских мантиях с белыми лентами! Как бы не так! А некоторые люди, не будь они трусами, не позволили бы при них оскорблять женщину! Произнося эти слова, мисс Сьюзен поглядела на люк погреба, из которого высовывалась голова приказчика, но доктор бросил в ту сторону такой угрожающий взгляд, что Бевил, к великому его удовольствию, поспешно захлопнул крышку люка. — Ступай, уложи свой сундук, Денни. Через полчаса я за тобой заеду. Мистеру Раджу должно быть понятно, что после таких оскорблений ты, как джентльмен, не можешь оставаться в этом доме. — Хорошенький джентльмен, нечего сказать! Интересно, с_каких это пор цирюльники джентльменами заделались? Миссис Скейлз, миссис Баркер, вы когда-нибудь причесывались у джентльмена? Если это вам угодно, ступайте в Уинчелси к мосье Дювалю. Одного Дюваля уже повесили за разбой и грабеж, и, надеюсь, он будет не последним! Не было никакого резона вступать в перебранку с этой девицей. — Я пойду за сундуком, сэр, и буду готов к вашему приезду,— сказал я доктору, но не успел тот выйти за дверь, как злобная фурия разразилась потоком бранпых слов, которые я спустя сорок пять лет, разумеется, не в состоянии припомнить. Однако я ясно вижу, как она, подбоченившись, топает ногами и, злобно вытаращив свои маленькие зеленые глазки, призывает на мою бедную голову самые страшные проклятья, какие только можно вообразить. — Выходит, за меня и вступиться некому, когда этот цирюльничий подмастерье меня оскорбляет? — кричала она.— Бевил! Да Бевил же! На помощь! 341
Я побежал к себе наверх и через двадцать минут был уже готов. Много лет провел я в этой комнатушке, и теперь мне было как-то -жалко ее покидать. Эти отвратительные люди оскорбили меня, и все же я хотел бы расстаться с ними по-дружески. Я провел здесь много чудесных вечеров в обществе мореплавателя Робинзона Крузо, мосье Галлана с его арабскими сказками и Гектора Троянского, рассказ о приключениях и горестной смерти которого (в изложении Попа) я затвердил наизусть. Случались у меня и томительные вечера, когда я корпел над учебниками, ломая голову над запутанными правилами латинской грамматики. Арифметика, логарифмы и математика, как я уже сказал, давались мне легче. По этим предметам я шел одним из первых даже среди учеников старших классов. Итак, я уложил свои вещи (моя библиотека легко уместилась в ящике, где хранился знаменитый пистолет), сам, без чьей-либо помощи снес их вниз и сложил в прихожей в ожидании приезда доктора Барнарда. Прихожая эта находится за лавкой Раджа (Боже! Как отчетливо я все это помню!), и дверь из нее выходит прямо в переулок. С другой стороны расположена кухня, где разыгралась вышеописанная баталия и где мы обыкновенно обедали. Торжественно заявляю, что я отправился на кухню, желая дружески распрощаться с этими людьми — простить мисс Радж ее вранье, Бевилу — его колотушки и забыть все наши прежние ссоры. Старик Радж ужинал возле очага, мисс Радж восседала напротив, а Бевил все еще возился в лавке. — Я пришел проститься перед отъездом,— сказал я. — Вы уезжаете? А куда же вы едете, сэр, позвольте вас спросить? — отозвалась мисс Сьюки, подняв голову от чашки чая. — Я еду домой с доктором Барнардом. Я не могу оставаться здесь после того, как вы обвинили меня в краже ваших денег. — В краже? Но ведь деньги лежали в твоем ящике, воришка ты несчастный! — Ах ты, негодник ты эдакий! — прохрипел старик Радж,—Удивляюсь, почему тебя до сих пор медведи не сожрали. Ты сократил мне жизнь своим злодейством, и я ничуть не удивлюсь, если ты вгонишь в гроб своего несчастного седовласого деда. А ведь ты из такой богобояз- 342
ненной семьи! Мне страшно подумать о тебе, Дени Дюваль! — Страшно! Тьфу! Ах, дрянной мальчишка! Меня от него просто тошнит! — завопила мисс Сьюки, глядя на меня с непритворным отвращением. — Пусть убирается из нашего дома! — вскричал Радж. — Чтоб я больше никогда не видела этой мерзкой рожи! — воскликнула нежная Сьюки. — Я уйду, как только приедет коляска доктора Барнарда. Мои вещи уложены и стоят в передней,— сказал я. — Ах так, они уложены! Нет ли там еще наших денег, ублюдок несчастный? Папа, посмотрите в буфете — на месте ли ваша серебряная кружка и ложки? Мне кажется, бедняжка Сьюки немного выпила, чтобы забыть давешнее унижение на суде. С каждым словом ярость ее увеличивалась, и она как сумасшедшая вопила и размахивала кулаками. — Сусанна, против тебя выставили лжесвидетеля, и тут ты не первая у нас в роду. Однако успокойся, дитя мое. Наш долг — хранить спокойствие. — Еще чего не хватало! — прорычала Сьюки.— Как я могу успокоиться, когда здесь эта скотина, этот воришка, этот обманщик, этот гад? Где Эдвард Бевил? Что он за мужчина, если не может как следует отодрать этого мерзавца? Погоди, сейчас я отделаю тебя хлыстом! — завопила она, хватая отцовский хлыст, который обычно висел на двух крючках над буфетом.— Ну что, злодей! Где твой пистолет? Стреляй в меня, трусишка, я тебя ни капельки не боюсь! Ах, вот оно что! Пистолет у тебя в ящике? (Я по глупости сообщил ей об этом в ответ на ее издевательства.) Ни с места! Папа! Этот воришка хочет ограбить весь дом, а потом уехать вместе со своими сундуками. Сию же минуту открывай все сундуки! Посмотрим, что ты у нас украл! Говорят тебе, открывай. Я сказал, что и не подумаю. От такой наглости кровь моя вскипела, и когда мисс Сьюки бросилась в прихожую за моим сундуком, я опередил ее и уселся прямо на него. По правде говоря, позиция эта оказалась весьма невыгодной, ибо разъяренная фурия принялась бить меня по лицу хлыстом, и мне оставалось только схватить ее за руки. Когда я стал таким образом защищаться, мисс Сыоки, конечно, принялась звать на помощь. 343
— Эдвард! Нед Бевил! — вопила она.— Этот трус меня бьет! Помоги мне, Нед! Тут дверь лавки распахнулась,-^ рыцарь хозяйской дочери ринулся было прямо на меня, но зацепился за второй сундук, расшиб себе ногу, грохнулся носом оземь и разразился неистовою бранью. В разгар этой баталии, когда Бевил валялся на полу в тесной и темной прихожей, мисс Сьюки яростно размахивала хлыстом (похоже на то, что большей частью он гулял по спине Бевила), а я изо всех сил от нее отбивался, к лавке подъехала коляска. В пылу сражения я этого даже не услышал, но когда отворилась входная дверь, с радостью подумал, что за мной, как и было обещано, приехал доктор Барнард. Однако это оказался вовсе не доктор. Вновь прибывший был не в рясе, а в платье. Вскоре после окончания моего допроса в суде наш сосед Джон Джефсон из Уин- челси уселся на свою повозку и поехал с рынка домой. Он отправился прямо к нам и рассказал матушке об удивительной сцене, только что разыгравшейся у него на глазах, о том, как меня обвинили в краже и как я был оправдан. Матушка умолила Джефсона дать ей повозку. Она схватила хлыст, поводья и поскакала в Рай, и я не завидую Джефсоновой старой сивой кобыле, которой пришлось скакать в упряжке у такого кучера. Когда дверь с улицы распахнулась, в прихожую хлынул свет, и матушка увидела трех воинов, яростно тузивших друг друга на полу. Сценка как нарочно для матери, у которой тяжелая рука, доброе сердце и буйный нрав! Мадам Дюваль тотчас ринулась на мисс Сьюзен, которая с дикими воплями колотила меня хлыстом, и оторвала ее от меня. В руках амазонки-родительницы остался обрывок чепца Сьюзен и клочья ее рыжих волос, сама же она вылетела из прихожей на кухню и шлепнулась прямо под ноги своему перепуганному папаше. Не знаю уж, сколько ударов нанесла моя матушка этой твари. Она наверняка пришибла бы сию целомудренную Сусанну, если бы та с пронзительным визгом не забралась под кухонный стол. Вырвав из рук поверженной Сусанны хлыст, которым эта молодая особа стегала ее единственного сына, мадам Дюваль заметила Раджа, в смертельном ужасе застывшего в углу, набросилась на старого бакалейщика и принялась бить его плеткой и рукояткой по носу и по глазам, за что всякий, кому угодно, может его пожалеть. 344
— Ну что, будешь еще обзывать моего сына вором? Будешь таскать моего Денни но судам? Prend moi ga, gre- din! Attrape, lache! l Nimm noch ein Paar Schlage, Spitz- bube!2 — кричала моя полиглотка-матушка, как всегда в минуту волнения изъясняясь на смеси английского, немецкого и французского языков. Моя добрая родительница не хуже всякого мужчины умела брить, причесывать и мыть джентльменские головы, и я совершенно уверен, что еще ни единому человеку во всей Европе не задавали такой головомойки, как мистеру Раджу в тот вечер. Бог ты мой! Я занял почти целую страницу описанием битвы, которая никак не могла продолжаться более пяти минут. Покуда матушка одерживала блистательные победы в доме, ее повозка стояла в переулке. Тем временем к парадному крыльцу подъехала коляска доктора Барнарда, и, войдя в дом, он увидел, что победители завладели полем боя. После моей предыдущей стычки с Бевилом мы оба знали, что я — более чем достойный для него противник. «Именем короля приказываю вам бросить кинжалы»,— говорит персонаж одной пьесы. Наши баталии окончились с появлением мирного человека. Матушка вышла из комнаты, размахивая хлыстом над головою Раджа; мисс Сьюки вылезла из-под стола; мистер Бевил встал с пола и поплелся смывать кровь со своей окровавленной физиономии, а когда злополучный Радж заикнулся о том, что подаст в суд за оскорбление действием, доктор сурово заметил: — В начале сражения вас было трое против одного, потом стало трое против двух, а после ваших сегодняшних показаний едва ли найдется такой судья, который поверит вам, клятвопреступник вы несчастный! Разумеется, никто им не поверил. Этих скверных людей постигла заслуженная кара. Кто-то из жителей Рая прозвал Раджа и его дочь Ананией и Сапфирой, и с того дня дела старого бакалейщика сильно пошатнулись. Стоило ученикам Поукока повстречать на улице Раджа, его дочь или приказчика, как эти маленькие бездельники начинали вопить: — Кто положил монеты в ящик Денни? Кто оклеветал соседа своего? Целуй Библию, крошка Сьюки, и говори правду, всю правду, одну только правду, слышишь? 1 Вот тебе, прохвост! Получай, подлый трус! (франц.) 2 Еще парочку ударов, мерзавец! (нем.) 345
Жизнь несчастных бакалейщиков стала просто ужасной. А плутишка Том Пэррот однажды в базарный день, когда в лавке "была полно народу, опросил на пенни леденцов и, протянув деньги старику Раджу, который, сидя за высокой конторкой, записывал что-то в свою книгу, предерзко заявил: — Славная монетка! Она не меченая, как деньги Деп- ни Дюваля! И, без сомнения, по знаку юного злодея, выстроившийся под окном хор мальчишек запел: —- Сапфира и Анания! Где ж ваше покаяние? Но это было не единственною карой, постигшей беднягу Раджа. Миссис Уинг и многие другие постоянные клиенты перестали делать покупки в его лавке и перешли к бакалейщику на другой стороне улицы. Вскоре после суда надо мною мисс Сьюки вышла замуж за беззубого приказчика,— он сильно проиграл на этом деле, все равно, хоть с женою, хоть с возлюбленной. Я сейчас расскажу, какое наказание они (и еще кое-кто вместе с ними) понесли за свои подлые дела и как раскаялась бедняжка Сьюки, которую я от всей души прощаю. Тогда-то и раскрылась тайна гонений, воздвигнутых на скромного юношу, который в жизни никого и пальцем не тронул, разве только защищая свою жизнь,— тайна, в каковую я никак не мог, а доктор Барнард либо не мог, либо не хотел проникнуть. Я взвалил на спину сундуки — причину вышеописанной прискорбной баталии, погрузил их в матушкину повозку и хотел было забраться на сиденье, но хитроумная старая леди не позволила мне расположиться рядом с ней. — Я отлично доеду сама. Садись в коляску к доктору, сынок. Он лучше знает, что тебе сказать, чем такая темная женщина, как я. Сосед Джефсон рассказал мне, как добрый джентльмен защищал тебя в суде. Если я или мои родные смогут хоть чем-нибудь его отблагодарить, ему стоит только сказать одно слово. Но-о-о, Schimmel!l Пошел! Скоро будем дома! И с этим она укатила, увозя мои пожитки, ибо на дворе уже стало темнеть. Я вышел из дома Раджа и с тех пор больше ни разу не ступал туда ногой. Я сел в коляску рядом с моим доб- Сивый (нем.). 346
рым доктором Барнардом. Мы выехали из ворот и спустились в простиравшуюся за ними болотистую равнину. Невдалеке сверкала водная гладь Ла-Манша, а над головой у нас мерцали звезды. Мы, разумеется, говорили о давешних событиях, событиях, представлявших немалый интерес,— по крайней мере, для меня, ибо я не мог думать ни о чем, кроме как о судьях, обвинениях и оправданиях. Доктор снова высказал твердое убеждение, что контрабандисты всего побережья и окрестностей вступили между собою в тайный заговор. Мистер Радж тоже состоит в этом братстве (о чем я отлично знал, ибо, как уже говорилось выше, к стыду своему, раза два выходил в море с его людьми). — Быть может, к этому сообществу принадлежит еще кто-нибудь из моих знакомых? — холодно осведомился доктор.— Но, пошла, Дэйзи! Кое-кого из них можно встретить и в Уинчелси, и в Рае. В нем состоит твой драгоценный одноглазый неприятель, а также, без сомнения, шевалье де ла Мотт, и... попробуй-ка угадать, кто еще? — Да, сэр,— печально отвечал я, зная, что в этих нечестивых сделках замешан мой собственный дед.— Но хотя... хотя другие и занимаются этим делом, я, клянусь вам честью, никогда не стану в нем участвовать. — Теперь это будет опаснее, чем раньше. Переправляясь через Ла-Манш, господа контрабандисты натолкнутся на препятствия, каких они давно уже не встречали. Ты ведь слышал новости? — Какие новости? По правде говоря, я не думал ни о чем, кроме как о своих собственных делах. Между тем, как раз в этот самый вечер из Лондона прибыла почта с известием, которое оказалось весьма немаловажным даже и для моей скромной персоны. Новости были вот какие: его величество король, узнав, что между французским двором и некоторыми лицами, состоящими на службе у взбунтовавшихся подданных его величества в Северной Америке, заключен договор о мире и торговле, «изволили повелеть своему послу покинуть французский двор... и, твердо уповая на рвение и преданность народа своего, приняли решение привести в состояние готовности все силы и средства своего королевства, которые, как он надеется, сумеют в случае необходимости отразить любую обиду или атаку, равно как и поддержать и укрепить мощь и добрую славу сего государства». 347
Итак, когда я выходил из ратуши города Рая, думая лишь о своих врагах, о своих злоключениях и о своем тор- жестве, по всей стране галопом мчались гонцы с известием об объявлении войны Франции. Когда мы ехали домой, мимо нас проскакал один из них, трубя в рог и выкрикивая известие о войне. Проезжая по равнине, мы видели огни на французском берегу Ла-Манша. С тех пор прошло уже пятьдесят лет, но зловещие военные огни гасли лишь изредка и лишь на очень короткий срок. Гонец с этим важным известием прибыл в Рай уже после нашего отъезда, но он скакал гораздо быстрее докторской лошаденки и поэтому догнал нас еще до того, как мы въехали в Уинчелси. Спустя полчаса после его прибытия весь наш город был уже на ногах, и на рыночной площади, в трактирах и у дверей домов — всюду толпились люди. Итак, мы снова ведем войну с нашими соседями по ту сторону Ла-Манша и с нашими мятежными сынами в Америке, и на этот раз мятежные сыны одерживают верх над своим родителем. Мы, ученики Поукока, вначале сражались отважно и с большим воодушевлением. Склонившись над картами, мы преследовали мятежников и разбивали их наголову во всех битвах. Мы разгромили их на Лонг-Айленде. Мы побили их на берегу Брендиуэйна. Мы одержали над ними блестящую победу при Бан- кер-Хилле. Мы триумфальным маршем вошли в Филадельфию с генералом Хоу. Мы были совершенно сбиты с толку, когда в Саратоге нам пришлось сдаться вместе с генералом Бергойыом,— мы как-то не привыкли слышать о сдаче британских армий и об унижении британского оружия. — За Лонг-Айленд нас отпустили с уроков после обеда,— сказал Том Пэррот, когда мы сидели с ним за партой.— А вот за Саратогу нам уж наверняка не миновать норки. Что касается до этих французов, то мы давно уже знали об их измене и сильно на них гневались. Французы-протестанты, по общему мнению, были совсем не такие, и я думаю, что изгнанные из Франции гугеноты оказались достойными подданными нашего нового государя. Должен, однако же, признаться, что в Уинчелси находилась одна славная маленькая француженка, которая была отъявленною мятежницей. Когда миссис Барнард, говоря о войне, обратилась к Агнесе с вопросом: «А ты на чьей стороне, дитя мое?» —мадемуазель де Барр залилась 348
румянцем и ответила: «Я — француженка, и я на стороне своего отечества. Vive la France! Vive le roi!» 1 — Ax, Агнеса, ах ты, скверное неблагодарное создание! — с плачем воскликнула миссис Барнард. Доктор, однако, ничуть не рассердился, а напротив, улыбнулся и, казалось, был даже очень доволен. — Мадемуазель де Саверн,— промолвил он, склоняясь перед Агнесой в церемонном поклоне,— я полагаю, что маленькой француженке следует быть на стороне Франции. Но вот несут поднос, и мы не станем ссориться, покуда не кончим ужин. В этот вечер, когда доктор, читая проповедь, определенную церковным уставом для военного времени, возносил мольбы к тому, кто ниспосылает людям все победы, испрашивая у него защиты от врагов, мне казалось, что голос этого доброго человека никогда еще не звучал так торжественно и проникновенно. Когда в доме доктора Барнарда происходило дневное и вечернее богослужение, некая молодая особа, исповедовавшая римско-католическую веру, обыкновенно сидела в стороне, ибо ее духовные наставники запрещали ей участвовать в наших англиканских обрядах. Когда служба окончилась и прислуга доктора удалилась, на залитом румянцем лице Агнесы выразилась некоторая досада. — Что же мне делать, тетушка Барнард? — спросила юная мятежница.— Если я стану молиться за вас, значит, я буду молиться за то, чтобы мое отечество потерпело поражение, а вы были бы спасены и избавлены от врагов. — Нет, дитя мое, мы не станем понуждать тебя к этой молитве,— сказал доктор, потрепав ее по щечке. — Я не знаю, почему вы хотите победить мое отечество,— всхлипывая, пролепетала девочка.— Я ни за что не стану молить бога, чтобы с вами, с тетушкой Барнард или с Денни случилось что-нибудь плохое, ни за что! Заливаясь слезами, Агнеса спрятала свою головку на груди у доктора, растрогав всех нас до глубины души. Крепко держась за руки, мы отправились в Приорат, который — увы! — находился слишком близко от дома доктора Барнарда. Прежде чем позвонить у дверей, я остановился, все еще не выпуская маленькой руки своей спутницы. Да здравствует Франция! Да здравствует король! (франц.) 349
— Скажи, Денни, ты ведь никогда не станешь мне врагом, правда? — задумчиво спросила она, подняв на меня •рттптп - — — — •¦ — Милая Агнеса, я буду любить тебя вечно! — дрожащим голосом воскликнул я. Вспомнив, как я нес малютку в своих объятиях с берега моря, я вновь заключил в них мою дорогую девочку, и сердце мое преисполнилось неизъяснимым блаженством. Глава VIII Я поступаю на службу в королевский флот Разумеется, в ближайшее же воскресенье мнение нашего доброго доктора было известно всем и каждому. С тех пор как началась война с Америкой, он неустанно призывал своих прихожан к верности и доказывал незыблемость власти Цезаря. — Война,— поучал он,— не может почитаться за зло и, подобно нашим немощам и недугам, ниспослана нам свыше, без сомнения, для нашего же блага. Она учит нас смиряться и находить утешение в нужде, она укрепляет доблесть, испытывает верность, дает случай выказать широту души, сдержанность в победе, долготерпение и бодрость в пораженье. Воины, доблестно сражавшиеся за победу отчизны, завещают своим детям благородное наследие. Нас, нынешних англичан, возвышает память о битвах при Креси, Азенкуре и Бленгейме. Я не питаю зла к шотландцам за их победу при Бэннокберне или к французам за Фонтенуа. Такая доблесть доказывает мужество народов. Когда мы подавим американский мятеж, а это, без сомнения, произойдет, непременно обнаружится, что наши мятежные сыны вели себя как подобает англичанам, что они были отважны и решительны, великодушны и умеренны. В объявленной ныне войне с Францией, которая близко касается всей Англии,— а в особенности жителей нашего побережья,— право, по моему глубокому убежде* нию, также, несомненно, на нашей стороне, как оно было на стороне королевы Елизаветы в ее борьбе с Испанскою армадой. В час почти столь же грозной опасности я возношу мольбы о том, чтоб нам дано было выказать такую же бдительность, постоянство и доблесть, чтобы мы могли собрать все свои силы для выполнения долга, предоставив исход дела Тому, кто ниспосылает нам все победы. 350
Прежде чем сойти с кафедры, наш славный доктор объявил, что в следующий базарный день он созывает в ратуше собрание всех джентри, моряков и фермеров, дабы решить, какие следует принять меры для защиты наших берегов и гаваней. Французы могли каждую минуту на нас напасть, и весь народ пребывал в сильном возбуждении. Ополченцы и волонтеры патрулировали прибрежную полосу, а рыбаки не сводили подзорных труб с противоположного берега Ла-Манша, В ратуше состоялся многолюдный сход, на котором держали речи наиболее преданные королю и отечеству мужи. Тут же начался сбор пожертвований в фонд обороны. Решено было, что Пять Портовых Городов выставят отряд ополченцев. В одном только Уинчелси джентри и богатейшие коммерсанты постановили экипировать эскадрон конных волонтеров для охраны берегов и связи с частями регулярных войск, сформированных в Дувре, Гастингсе и Диле. Рыбаков определили в береговую охрану и патрульную службу. Все побережье от Маргета до Фолкстона находилось под усиленной охраной и наблюдением, из многих гаваней были отправлены в море заново оснащенные каперские суда. На французском берегу, по слухам, шли такие же военные приготовления. Вначале рыбаки обеих сторон не трогали друг друга, но вскоре между ними тоже начались стычки; с прискорбием сознаюсь и в том, что один из моих предков не совсем прервал сношения со своими французскими друзьями. Правда, на собрании в ратуше дедушка выступил с пожертвованием и с пространною речью. Он сказал, что он и его единоверцы и соотечественники-французы уже почти сто лет пользуются британским гостеприимством и свободой, что, изгнанные с родной земли преследованиями папистов, они обрели адесь защиту и что теперь для французских протестантов настало время доказать свою благодарность и преданность королю Георгу. Речь дедушки приняли весьма сочувственно — у старика были здоровые легкие и бойкий язык. Уж кому-кому, а мне-то известно, что он мог нанизывать фрааы целыми ярдами и часами 'бубнил монотонным голосом, который (да простит мне бог!) давно уже перестал вдалбливать слова поучения в душу его нечестивого внука. Йосле дедушки речь держал мистер Джеймс Уэстон из Приората (он и мой милый друг мистер Джо сидели со 351
знатными господами и членами магистрата на возвышении в передней части залы). Мистер Джеймс с большим воодушевлением заявил, что, подобно мистеру Дювалю, Говорившему" от имени французских протестантов, он, со своей стороны, может поручиться за верность другой группы лиц, а именно, приверженцев английской римско- католической церкви. Он убежден, что в час опасности он и его собратья выкажут верноподданнические чувства не хуже любого протестанта в королевстве. И, если подобную безделицу можно счесть за доказательство верности, он — хотя он и уверен, что сосед Дюваль много его богаче (тут дедушка вскричал: «Нет, нет!»—и вся зала разразилась громким смехом),— жертвует на оборону две гинеи на одну гинею Дюваля. — Разумеется, я готов внести свою гинею,— испуганно пролепетал дедушка,— и да пойдет на пользу дела эта скромная лепта бедного человека! — Гинею?! — вскричал Уэстон.—Я даю сотню гиней! — А я вторую сотню,— сказал его брат.— Мы, римско- католические джентри Англии, докажем, что не уступаем в верности нашим братьям-протестантам. — Запишите моего свекра Питера Дюваля на сто гиней! — воскликнула своим низким голосом матушка,— Запишите меня на двадцать пять гиней и моего сына Дени тоже на двадцать пять. Мы ели английский хлеб, и за это говорим спасибо и от всей души восклицаем: «Боже, храни короля Георга!» Речь матушки была встречена громкими аплодисментами. Фермеры, джентри, лавочники, богачи и бедняки — все устремились вперед со своими пожертвованиями. Еще до конца схода была собрана порядочная сумма на вооружение и экипировку отряда ополченцев Уинчелси, и старый полковник Эванс, ветеран Миндена и Фонтенуа, а также молодой мистер Барлоу, потерявший ногу при Брендиуэйне, объявили, что они берутся обучать ополченцев, покуда его величество не пришлет своих офицеров для командования отрядом. Было признано, что все говорили и поступали так, как велел им гражданский долг. — Пускай себе французы высаживаются! — кричали мы.— На берегу их встретит почетный караул, составленный из жителей Рая, Уинчелси и Гастингса! В том, что французы намереваются произвести высадку, не сомневался у нас почти никто, особенно после появления королевской прокламации, в которой описывались 352
обширные военные приготовления неприятеля на суше и на море. Мы все еще поддерживали известные связи с Дюнкерком, Кале и Булонью, а наши рыболовные шхуны иногда добирались до самого Остенде. Нам доставляли подробные сведения обо всем, что происходило в этих портах, и мы знали, сколько там собрано войск и сколько снаряжено французских военных кораблей и каперов. Я ничуть не удивился, когда однажды вечером застал у нас на кухне нашего старого булонского компаньона Би- дуа,— сидя в обществе дедушки, он курил трубку и потягивал свой же собственный коньяк, за который, как мне было доподлинно известно, кесарю отнюдь не воздали кесарево. Голуби, жившие на холме, продолжали совершать свои путешествия. Как-то раз, зайдя навестить фермера Перро, я нашел у него шевалье де ла Мотта, который вместе со своим приятелем отправлял в полет одну из этих птиц. Приятель де ла Мотта весьма кисло спросил на немецком языке: — Что надо здесь этому Spitzbube? l — Versteht vielleicht Deutsch 2,— поспешно вставил шевалье и, повернувшись ко мне, с дружеской улыбкой осведомился о здоровье матушки и деда. Этот помощник де ла Мотта был некий лейтенант Лют- терлох; он прежде служил в Америке в одном из гессенских полков, сражавшихся на нашей стороне, а теперь частенько наезжал в Уинчелси, где с важным видом разглагольствовал о войне и о своих подвигах в Европе и в наших американских провинциях. Говорили, будто он квартирует где-то неподалеку от Кентербери. Я, разумеется, догадался, что он принадлежит к числу «макрели» и, подобно самому де ла Мотту, Уэстонам, моему бессовестному деду, а также его партнеру Раджу, промышляет контрабандой. Сейчас вы узнаете, как мосье де ла Мотту пришлось впоследствии горько пожалеть о своем знакомстве с этим немцем. Зная о дружбе шевалье с господами, имевшими касательство к «макрели», я нисколько не удивился, застав его в обществе немецкого офицера, хотя при этом произошел случай, внушивший мне подозрение, что он замешан в делах, еще более беззаконных и опасных, чем контрабанда. Я взбирался на холм... сударыня, надлежит ли мне в своих 1 Постреленку (нем.). 2 Может быть, он понимает по-немецки (нем.). 12 у. Тенкерей, т. 12 353
воспоминаниях открыть всю правду? Что ж, правда никогда никому не причиняла и не причинит вреда, и поскольку она касается лишь до нас с вами, я могу без всяких опасенийрассказать все, что было. Итак, я часто взбирался на холм поглядеть на голубей, ибо некая молодая особа тоже очень любила голубей и время от времени наведывалась в голубятню фермера Перро. Скажу ли я, что предпочитал эту славную белую голубку всем остальным? Что она порою с трепетом прижималась к моему сердцу? Ах! Старая кровь стучит в нем от одной лишь этой мысли. Я чувствую, что помолодел,— надо ли говорить, на сколько лет, дорогая? Короче, эти прогулки на голубятню принадлежат к числу наших драгоценнейших воспоминаний. Однажды, покидая обитель голубиного воркованья, я случайно встретил своего бывшего соученика по имени Томас Мизом, который повсюду расхаживал в новенькой форме рядового уинчелсийского ополчения,— он страшно ею гордился и ни на минуту не расставался со своим кремневым ружьем. Когда я подошел к Тому, он как раз выпалил из своего орудия и попал прямехонько в цель. Один из голубей фермера Перро лежал мертвый у его ног. Это был почтовый голубь, и юноша очень испугался, особенно когда заметил листок бумаги, привязанный под крылом убитой птицы. Письмо состояло всего из трех строчек, но Том не сумел его прочесть, так как оно было написано немецким готическим шрифтом. Я мог лучше справиться с этой задачей и сначала подумал, что речь идет о контрабанде, которой промышляли многие из наших друзей. Тем временем Мизом поспешно ретировался, подозревая, что ему несдобровать, если фермер узнает о гибели одной из своих птиц. Я сунул записку в карман, ничего не сказав Тому о ее содержании, но мне пришла в голову одна мысль, которую я решил обсудить с доктором Барнардом. Я отправился к нему в дом и прочитал ему послание, которое нес злополучный вестник, сраженный пулею Тома. Мой добрый друг очень взволновался и в то же время обрадовался, когда я перевел ему голубиное письмо, и особенно похвалил меня за то, что я ничего не сказал Тому. — Может быть, мы попали цальцем в небо, Денни, а может, это, наоборот, нечто очень важное. Я сегодня же поговорю с полковником Эвансом,— сказал доктор. 354
Мы отправились на квартиру к полковнику. Это был старый офицер, служивший еще под командованием герцога Камберлендского; теперь он, как и доктор, состоял мировым судьею нашего графства. Я перевел полковнику письмо, в котором говорилось: [Пропущено мистером Теккереем.] Взглянув на лежавшую перед ним бумагу, в которой содержался официальный перечень воинских частей, расквартированных в различных гарнизонах Пяти Портовых Городов, полковник Эванс убедился в точности сведений, доставленных голубем. — Это почерк шевалье? — спросил он. Я сказал, что не думаю, и упомянул о немце, с которым встретил мосье де ла Мотта. Оказалось, что полковник Эванс хорошо знает господина Люттерлоха.— Если тут замешан Люттер- лох, то мы об этом деле кое-что узнаем,— сказал полковник и шепнул что-то доктору. Он тоже похвалил меня за осторожность, велел никому ничего не рассказывать и убедить Тома держать язык за зубами. Что до Тома, он оказался менее осторожным. Он рассказал о своем приключении кое-кому из приятелей, а также родителям, которые, как и мои родные, были ремесленниками. В Уинчелси они имели уютный домик с садом и большой загон для скота. В один прекрасный день их лошадь была найдена в конюшне мертвой. Потом у них околела корова. В те дни месть принимала странные формы, и джентри, фермерам, ремесленникам и торговцам, которые навлекали на себя ненависть известных лиц, частенько приходилось сожалеть о своей неосторожности. То, что мой злосчастный дед был и продолжал оставаться членом сообщества контрабандистов,— факт, который, боюсь, мне не удастся ни отрицать, ни смягчить. Он, разумеется, горько за это поплатился, но рассказ мой еще не продвинулся настолько, чтобы я мог поведать о том, как старик был наказан за свои грехи. Однажды в городской магистрат Уинчелси явился с визитом капитан Пирсон, командир фрегата «Серапис», стоявшего в то время на рейде Даунз, и я вспомнил, что встречал этого джентльмена в доме моего покровителя сэра Питера Дени в Лондоне. Мистер Пирсон тоже вспомнил мальчугана, который подстрелил разбойника, и очень заинтересовался историей с почтовым голубем и найден- 12* 355
ной на нем запиской. Он, как и полковник Эванс, был тоже, по-видимому, знаком с господином Люттерлохом. — Ты славный юноша,— сказал капитан,— но нам известны тяге сведения, которые приносят эти птицы. В это время все наше побережье было охвачено сильной тревогой. С часу на час ожидалась высадка французов. Говорили, будто в Ла-Манше французский флот многочисленнее нашего, а французская армия, как мы знали, была неизмеримо сильнее, чем наша. Я помню страх и возбуждение, растерянность одних и похвальбу других, но особенно запало мне в память, как в один воскресный день церковь наша мгновенно опустела, когда по рядам прихожан разнесся слух, что французы уже произвели высадку. Помню, как из церкви бросились наутек все до одного, в том числе самые отчаянные хвастуны, которые прежде вопили: «Пусть они посмеют явиться!» Только мы с матушкой да капитан Пирсон остались на своих местах и дослушали проповедь, из которой доктор Барнард не выбросил ни единой строчки, что, признаться, показалось мне чрезвычайно досадным и мучительным. Он произнес благословение еще более медлительно и торжественно, чем всегда, и ему пришлось самому отворить дверь кафедры и спуститься по ступеням безо всякой свиты, ибо причетник его тихонько выскользнул из-за аналоя и удрал вместе со всею паствой. Доктор Барнард пригласил меня к себе на обед. У матушки хватило сообразительности не обидеться, что ее обошли этой любезностью. Когда она приносила миссис Барнард корзинку с духами и кружевами, то всегда стояла перед нею, как и подобает представительнице торгового сословия. «Ты, сынок, дело другое. Я хочу, чтоб ты стал джентльменом»,— говаривала она, бывало. И, смею надеяться, я сделал все, чтобы исполнить желание этой доброй женщины. Война, возможность высадки французов и способы борьбы со вторжением, естественно, составляли тему застольной беседы, и хотя тогда я не понимал еще всего происходящего, впоследствии мне пришлось все это постигнуть, и потому я могу спокойно упомянуть здесь об обстоятельствах, прояснившихся для меня значительно позже. Голуби доставляли во Францию определенные сведения в обмен на те, которые они же оттуда приносили. С помощью этих и других гонцов наше правительство было отлично осведомлено о планах и приготовлениях неприятеля, и я помню, как говорили, что его величество 356
имеет во Франции своих тайных корреспондентов, чьи донесения отличаются поразительною точностью. Господин Люттерлох между делом занимался сбором сведений. В Америке он был солдатом, в Англии вербовщиком и бог весть кем еще, но сведения, которые он доставлял, давались по указаниям его хозяев, которым он, в свою очередь, сообщал сведения, полученные им из Франции. Короче говоря, сей достойный джентльмен был самым настоящим шпионом, и хотя ему не суждено было болтаться на виселице, он понес жестокую кару за свое вероломство, о чем я в свое время еще расскажу. Что до мосье де ла Мотта, то джентльмены были склонны полагать, что его ремеслом была контрабанда, а не государственная измена, и что это занятие связывает его с десятками, а то и сотнями разных людей. Одного из них — моего богобоязненного деда — я знал сам, двое других жили в Приорате, pi я мог бы перечислить еще многих даже и в нашем городке — хотя бы всю «макрель», за которой меня посылали в день похорон несчастной госпожи де Саверн. Когда я собрался уходить, капитан Пирсон крепко пожал мне руку, а по взгляду, которым окинул меня добрый доктор, я догадался, что он готовит мне какой-то приятный сюрприз. Я получил его очень скоро и как раз в ту минуту, когда погрузился в бездну самого мрачного отчаяния. Хотя моя дорогая Агнеса жила в доме этих злодеев Уэстонов, ей разрешали навещать миссис Барнард, и добрая леди никогда не упускала случая известить меня о визите моей маленькой возлюбленной. То мне сообщали, что доктор просит Дени вернуть сказки «Тысячи и одной ночи», то милейшая миссис Барнард присылала мне записку: «Если ты выучил математику, приходи пить чай», или: «Сегодня у тебя будет урок французского языка»,— или еще что-нибудь в этом роде,— и в самом деле, моя милая маленькая учительница была уж тут как тут. Помнишь ли ты, дорогая, сколько лет было Джульетте, когда она и юный Ромео полюбили друг друга? Моя возлюбленная еще играла в куклы, когда зародилась наша страсть, и драгоценный талисман невинности, заключенный в моем сердце, сопровождал меня всю жизнь, оберегая от всевозможных искушений. Чистосердечно признаюсь во всем: мы, юные лицемеры, завели обыкновение писать друг другу записочки и прятать их в разные укромные уголки, известные только 357
нам двоим. Джульетта писала крупным каллиграфическим почерком по-французски, ответы Ромео, по правде говоря, не отличались безукоризненным правописанием. Где только не хранились"posTe""YesMiite +нашй письма. В гостиной на японской горке стоял китайский кувшин, наполненный розовыми лепестками и специями. Опустив руки в эту смесь, два юных хитреца вылавливали из нее листочки бумаги, намного более ароматные и драгоценные, чем все цветы и гвоздики на свете. Другая великолепная почтовая контора находилась у нас в дуле огромного мушкетона, который висел в прихожей над камином. К мушкетону была привязана записка с надписью: «Заряжено», но я отлично знал, что это неправда, потому что сам помогал докторскому слуге Мартину его чистить. На кладбище, под крылом у херувима, украшавшего гробницу сэра Джаспера Биллингса, была дыра; в нее мы прятали листочки бумаги, а на этих листочках изобретенным нами шифром писали... угадайте, что? Мы писали на них слова песни, которую распевают юноши и девушки с тех самых пор, как люди научились петь. «Amo, amas» 2 и так далее, выводили мы своим детским почерком. Слава богу, хотя сейчас наши руки уже слегка дрожат, они все еще пишут эти самые слова! Дорогая моя, в последний раз, когда я был в Уинчелси, я пошел взглянуть на гробницу сэра Джаспера и на дыру под крылом у херувима, но обнаружил там только старый мох да плесень. Миссис Барнард нашла и прочитала некоторые из этих писем (о чем эта милая дама рассказала мне впоследствии), но в них не было ничего предосудительного, а когда доктор, напустив на себя grand serieux3 (разумеется, с полным на то правом), сказал, что виновных надо как следует отчитать, жена напомнила ему, как он, в бытность свою старостою в школе Хэрроу, находил, однако же, время, кроме упражнений по греческому и латыни, писать еще и кое-что другое некоей юной леди, проживавшей в городке. Об этих делах она, повторяю, поведала мне в более поздние времена, но во все времена, начиная с первых дней нашего знакомства, она была мне самым верным другом и благодетельницей. Однако этой любезной сердцу, счастливейшей поре моей жизни (а именно такою я сохранил ее в памяти, 1 До востребования (франц.)» 2 Люблю, любишь (лат.). 3 Важность (франц.). 358
хотя сейчас я счастлив, безмерно счастлив и преисполнен благодарности) суждено было внезапно оборваться, и бедняге Шалтаю-Болтаю, который залез на стену блаженства, суждено было свалиться оттуда вниз головой, что на некоторое время страшно его потрясло и обескуражило. Я уже упомянул, какая беда случилась с моим товарищем Томасом Мизомом, когда он проболтался о делах господина Люттерлоха. А ведь тайну этого господина знали только двое — Том Мизом и Дени Дюваль, и хотя Дени держал язык за зубами и не рассказывал об этом деле никому, кроме доктора и капитана Пирсона, Люттерлоху стало известно, что я прочел и расшифровал депешу голубя, подстреленного Мизомом, а сообщил ему об этом не кто иной, как капитан Пирсон, с которым немец имел тайные сношения. Когда Люттерлох и его сообщник узнали о моей злосчастной роли в этом деле, они обозлились на меня еще больше, чем на Мизома. Шевалье де ла Мотт, который прежде соблюдал нейтралитет и даже был ко мне очень добр, теперь страшно меня возненавидел и стал смотреть на меня как на врага, которого нужно убрать с дороги. Вот почему и произошла катастрофа, вследствие которой Шалтай-Болтай Дюваль, эсквайр, сверзился со стены, откуда он глазел на свою милую, гулявшую по саду. Однажды вечером... суждено ли мне забыть этот вечер? Была пятница... [Пропуск в рукописи мистера Теккерея.] После чая у миссис Барнард мне разрешили проводить мою дорогую девочку к Уэстонам в Приорат, который находится всего лишь в какой-нибудь сотне ярдов от дома доктора. За столом весь вечер говорили о битвах и опасностях, о вторжении и о новостях с театров военных действий во Франции и в Америке. Моя дорогая девочка молча сидела за выпгаванв%м, время от времени поднимая свои большие глаза на собеседников. Наконец пробило девять — час, когда мисс Агнесе пора было возвращаться в дом своего опекуна. Я имея честь сопровождать ее, мысленно желая, чтобы короткое расстояние между обоими домами увеличилось, по крайней мере, раз в десять. «Доброй ночи, Агнеса!» — «Доброй ночи, Дени! До воскресенья!» Еще минуту мы шепчемся под звездами, маленькая нежная рука ненадолго задерживается в моей, 359
потом на мраморном полу прихожей слышатся шаги служанки, и я исчезаю. Как-то так получалось, что днем и ночью, за уроками и_ взасы„досуга я всегда думал об этой маленькой девочке. «До воскресенья!» А ведь была пятница! Даже такой срок казался мне страшно долгим. Ни один из нас не мог и подозревать, какая долгая предстоит нам разлука и сколько приключений, тревог и опасностей придется мне пережить, прежде чем я снова смогу пожать эту любимую руку. Дверь за Агнесой закрылась, и я пошел вдоль церковной стены по направлению к дому. Я вспоминал о той блаженной незабываемой ночи, когда мне дано было сделаться орудием спасения моей дорогой девочки от ужасающей смерти, о том, как с самого детства лелеял я в своем сердце эту заветную любовь, о том, каким благословением осенила Агнеса всю. мою юную жизнь. Многие годы она была моим единственным другом и утешителем. Дома я имел кров, пищу и даже ласку,— по крайней мере, со стороны матушки,— но был лишен общества, и до тех пор, пока не сблизился с семьею доктора Барнарда, я не знал ни дружбы, ни доброго расположения. Какова же должна быть благодарность за этот бесценный дар, которым они меня наделили? О, какие клятвы я твердил, какие возносил молитвы, чтобы мне дано было стать достойным таких друзей, и вот, когда я, исполненный этих блаженных мыслей, медленно брел к дому, на меня обрушился удар, в один миг предопределивший всю мою дальнейшую жизнь. Это был удар дубиной; он пришелся мне прямо по уху, и я без чувств свалился на землю. Я смутно помню несколько человек, притаившихся в темном проулке, куда я должен был свернуть, потасовку, ругань, крик: «Бей его, будь он проклят!» — а затем я безжизненной глыбой рухнул на холодные гладкие плиты мостовой. Я пришел в себя почти ослепший от крови, которая заливала мне лицо. Я лежал на дне крытой повозки вместе с другими, испускавшими тихие стоны страдальцами, а когда я тоже принялся стонать, чей-то хриплый голос грубо выругался и врлел мне тотчас замолчать, пригрозив, что еще раз треснет меня по башке. Очнувшись от страшной боли, я тут же снова потерял сознание. Когда я наконец немного пришел в себя, меня выволокли из повозки и швырнули на дно какой-то лодки, где ко мне, по-видимому, присоеди- 360
нились остальные пассажиры жуткого экипажа. Потом явился какой-то человек и промыл мою рану соленой водой, от чего голова у меня заболела еще сильнее. Потом этот человек, шепнув мне на ухо: «Я друг»,— плотно стянул мне голову платком. Между тем лодка подошла к бригу, стоявшему на якоре на возможно близком расстоянии от берега, и человек, который сначала оглушил меня дубиной, а потом ругался, непременно пырнул бы меня ножом, когда у меня закружилась голова и я чуть было не упал за борт, если бы за меня не вступился мой друг. Это был Том Хукем, семье которого я отдал те самые три гинеи. В тот день он, без сомнения, спас мне жизнь, ибо грозивший мне злодей впоследствии сознался, что хотел меня прикончить. Вместе с остальными изувеченными и стонущими людьми меня затолкали в трюм, и люгер, подгоняемый попутным ветром, двинулся к месту своего назначения, где бы оно ни находилось. О, что за жуткая была эта ночь! В бреду мне казалось, что я выношу Агне- су из моря, и я все время звал ее по имени, о чем рассказал мне Том Хукем, который явился с фонарем проведать несчастных горемык, валявшихся вповалку на нарах. Он принес мне воды, и я, дрожа от боли и озноба, кое-как проспал эту страшную ночь. Утром наше судно подошло к фрегату, стоявшему на рейде у какого-то города, и Хукем на руках перенес меня на борт. В эту самую минуту подошла капитанская шлюпка, и капитан со своими спутниками, а также кучка горемычных пленников вместе с захватившими нас вербовщиками встретились таким образом лицом к лицу. Вообразите мое изумление и радость, когда я увидел, что капитан — не кто иной, как друг моего дорогого доктора, капитан Пирсон. Лицо мое, закрытое повязкой, было таким бледным и окровавленным, что меня с трудом можно было узнать. — Итак, любезный,— сурово произнес капитан,— ты полез в драку? Теперь ты видишь, что значит сопротивляться людям, состоящим на службе его величества? — Я и не думал сопротивляться, капитан Пирсон. На меня напали сзади,— сказал я. Капитан удивленно окинул меня надменным взглядом. Этот истерзанный молодчик едва ли мог внушить ему доверие. Вдруг он воскликнул: — Боже мой! Да неужто это ты, мой мальчик! Неужто это юный Дюваль! 361
— Да, сэр,— отвечал я, и то ли от избытка чувства, то ли от потери крови и слабости голова у меня закружилась^ ж я без сознания рухнул на палубу. Я очнулся на койке в лазарете фрегата «Серапис», где в то время, кроме меня, лежал всего один пациент. Оказалось, что я целые сутки метался в горячечном бреду, беспрестанно призывая Агнесу и предлагая перестрелять всех разбойников. Ко мне приставили очень славного фельдшера, который ухаживал за мною гораздо внимательнее, чем несчастный раненый в своем жалком и унизительном положении мог ожидать. На пятый день я поправился, и хотя был еще очень бледен и слаб, все же смог пойти к капитану, который вызвал меня к себе. Мой друг фельдшер проводил меня в его каюту. Капитан Пирсон писал у себя за столом, но тут же отослал секретаря, и когда тот удалился, дружески пожал мне руку и откровенно заговорил о странном происшествии, которое привело меня на борт его корабля. Его помощник, да и сам он получили сведения, что в одном уинчелсийском трактире можно захватить несколько первоклассных моряков из числа так называемой «макрели», и помощник его изловил там с полдюжины этих молодчиков, которые принесут куда больше пользы, если станут служить его величеству на корабле королевского флота, вместо того чтобы обманывать его на своих собственных. — Ты попался в эту сеть случайно,— сказал капитан.— Я знаю твою историю. Я беседовал о тебе с нашими общими друзьями в доме доктора Барнарда. Несмотря на свою молодость, ты уже сумел приобрести в родном городе жестоких врагов, и потому тебе лучше оттуда уехать. В тот вечер, когда мы с тобой познакомились, я обещал нашим друзьям взять тебя к себе на корабль добровольцем первого класса. Когда настанет время, ты сдашь экзамен и будешь произведен в корабельные гардемарины. Да, вот еще что. Твоя матушка находится в Диле. Ты можешь сойти на берег, и она тебя экипирует. Вот тебе письма. Как только я тебя узнал, я написал доктору Вар- нарду. Я простился со своим добрым командиром и покровителем и побежал читать письма. Миссис Барнард и доктор писали, как встревожило их мое исчезновение и как они обрадовались, узнав от капитана Пирсона, что я нашелся. Матушка, как всегда попросту, без затей, сообщала, что ждет меня в дилской гостинице «Голубой 362
Якорь» и что давно уже приехала бы ко мне, если б не боялась, что мои новые товарищи осмеют старуху, которой вздумалось явиться на береговой шлюпке ухаживать за своим сыночком. Лучше мне самому приехать к ней в Дил, где она экипирует меня как подобает офицеру королевского флота. Я тотчас отправился в Дил. Добросердечный фельдшер, который меня выходил и успел полюбить, ссудил меня чистой рубашкой и так аккуратно перевязал мне рану, что под моими черными волосами ее почти не было видно. — Le pauvre cher enfant! Comme il est pale! l — Какой нежностью заблестели глаза матушки при виде меня! Добрая женщина непременно хотела собственноручно причесать мне волосы, и, заплетя их аккуратной косицей, она завязала их черною лентой. Затем мы отправились в город к портному и заказали костюм, в каком даже сын лорда не постыдился бы явиться на борт своего корабля. Моя форма очень скоро была готова. На следующий день после того, как с меня сняли мерку, мистер Леви принес к нам в гостиницу мои обновки, я с великим удовольствием в них облачился и, щегольски заломив шляпу, с кортиком на боку и чрезвычайно довольный собою, отправился на плац-парад рука об руку с матушкой, которая возгордилась еще больше, чем я сам. В этот день она, удостоив величественным кивком кое-кого из ремесленников и их жен, прошла мимо них, не говоря ни слова, как бы давая им понять, что, когда она прогуливается в столь благородной компании, им надлежит знать свое место. — Когда я в лавке — я в лавке и всегда к услугам своих клиентов,— сказала она,— но когда я гуляю с тобой по плац-параду в Диле, я гуляю с юным джентльменом, состоящим на службе во флоте его королевского величества. Господь осенил нас своим благословением, и ты теперь ничуть не хуже любого молодого офицера.— И она сунула мне в карман такой увесистый кошелек, что мне оставалось лишь дивиться ее щедрости. Помнится, я заломил шляпу набекрень и с чрезвычайно важным видом прогуливался с матушкой по променаду. В Диле у матушки имелись друзья — такие же представители торгового сословия, как и она сама и, по всей вероятности, соучастники в уже известных нам сомнительных морских сделках, но она не сочла нужным их посетить. 1 Мой бедный мальчик! Как он бледен! (франц.) 363
— Помни, сын мой, ты теперь джентльмен,— сказала она.— Торговцы и ремесленники тебе не компания. Я — дело другое. Я всего лишь бедная лавочница и цирюль- ница. Когда ей случалось встретить знакомых, она кланялась им с большим достоинством, но ни разу не представила меня ни одному из них. Мы поужинали в «Якоре», поговорили о родном доме, до которого было всего лишь два дня пути, но который казался мне теперь таким далеким. Она ни словом не обмолвилась о моей милой девочке, а я почему-то не посмел о ней спросить. Матушка приготовила мне в гостинице славную комнатку и велела лечь пораньше, ибо после лихорадки я был еще очень слаб, а когда я лег, матушка пришла, преклонила колени у моей постели, и по лицу ее, изборожденному глубокими морщинами, потекли слезы. На своем родном немецком языке она обратилась к Тому, кто до сих пор спасал меня от опасностей, моля его охранять жизненный путь, на который я отныне вступал. Теперь, когда путь этот близится к концу, я с бесконечным благоговением оглядываюсь назад, преисполненный благодарности за избавление от невероятных опасностей и за великое счастье, которое выпало мне на долю. Я написал миссис Барнард длинное письмо, стараясь представить свои злоключения в забавном виде, и хотя, когда я думал о доме и об оставшейся там некоей малютке, две-три слезинки, признаться, расплылись по бумаге, я все же был благодарен за доброе к себе отношение и немало гордился тем, что теперь я настоящий джентльмен и стою на верном пути к карьере офицера флота его величества. На второй день после приезда в Дил я прогуливался по променаду и вдруг увидел — что бы вы думали? Знакомую карету милого доктора Барнарда, приближавшуюся по Дуврской дороге. С удивлением заметив, как я изменился, доктор и миссис Барнард улыбнулись, а когда они вышли из кареты у дверей гостиницы, добрая леди заключила меня в объятия и расцеловала. Матушка, вероятно, видела это из окна своей комнаты. — Ты приобрел добрых друзей, Денни,— с грустью сказала она своим низким голосом.— Это хорошо. Они смогут позаботиться о тебе лучше, чем я. Теперь, когда ты выздоровел, я могу спокойно уехать. Если ты заболеешь, 364
твоя старая мама придет к тебе и всегда будет благословлять тебя, сынок. Она решила в тот же вечер отправиться домой. В Хайте, Фолкстоне и Дувре у нее имеются друзья (о чем я отлично знал), и она может у них остановиться. Перед отъездом она аккуратно уложила мой новый сундучок. Какие бы чувства ни испытывала матушка при нашем прощанье, я не заметил на лице ее никаких признаков слез или скорби. Она взобралась на свою повозку во дворе гостиницы и, не оглядываясь назад, пустилась в свое одинокое путешествие. Хозяин и хозяйка «Якоря» весьма сердечно и почтительно пожелали ей доброго пути. Потом они спросили, не хочу ли я зайти в буфет выпить вина или коньяку. Я отвечал, что не пью ни того, ни другого. Подозреваю, что именно матушка снабдила их спиртным, привезенным на ее собственных рыбачьих шхунах. — Если б у меня был единственный сын, да еще и такой красавец,— любезно заметила миссис Бонифэйс (могу ли я после таких комплиментов неблагодарно забыть ее имя?),— если б у меня был единственный сын и я могла бы оставить ему такое хорошее наследство, я б ни за что не отправила его в море во время войны, нет, ни за что. — Если вы сами не пьете, то, быть может, среди ваших друзей на корабле найдутся любители спиртного. Передайте им, что они всегда будут желанными гостями в «Якоре»,— сказал хозяин. Я уже не в первый раз слышал, что матушка богата. — Может, она и вправду богата, но только мне об этом ничего не известно,— отвечал я хозяину, на что они с женою похвалили меня за сдержанность и с многозначительной улыбкой добавили: — Мы знаем больше, чем говорим, мистер Дюваль. Вы когда-нибудь слышали про мистера Уэстона? А про мосье де ла Мотта? Мы знаем, где находится Булонь и где Остен... — Молчи, жена! — перебил ее хозяин.— Раз капитан не хочет говорить, значит, и не надо. Вот уже звонит колокол, и доктору несут ваш обед, мистер Дюваль. Так оно и было, и я сел за стол в обществе моих дорогих друзей и отдал должное их трапезе. По приезде доктор тотчас отрядил посыльного к своему другу капитану Пирсону, и когда мы сидели за обедом, последний на своей собственной шлюпке прибыл 365
с корабля и настоятельно просил доктора и миссис Барнард откушать десерт в его каюте. Мистер Дени Дюваль тоже получил приглашение и, устроившись в шлюпке вместе со своим сундучком, отправился на фрегат. Мой сундучок отнесли в каюту канонира, где мне была отведена подвесная койка. Вскоре по знаку одного из гардемаринов я встал из-за капитанского стола и пошел знакомиться со своими товарищами, которых на борту «Сераписа» было около дюжины. Будучи всего лишь добровольцем, я, однако же, оказался выше ростом и старше большинства гардемаринов. Им, разумеется, было известно, кто я такой,— всего лишь сын лавочника из Уинчелси. И в те дни, и позже я, конечно, получал свою долю грубоватых насмешек, но всегда принимал их благодушно, хотя мне и приходилось частенько вступать в драку, чему я выучился еще в школе. Нет надобности перечислять здесь все затрещины и зуботычины, которые я получал и раздавал. Но я не таил обиды и, слава богу, никогда не причинял человеку такого зла, чтобы потом его ненавидеть. Случалось, правда, что некоторые люди ненавидели меня, но их давно уже нет на свете, тогда как я все еще здесь и притом с совершенно чистою совестью, а от их ненависти мне ни холодно, ни жарко. Старший помощник капитана мистер Пейдж приходился сродни миссис Барнард, и зта славная женщина так расхвалила своего всепокорнейшего слугу и так живо описала ему мои приключения, что он стал оказывать мне особое покровительство и расположил в мою пользу некоторых из моих товарищей. История с разбойником послужила предметом бесконечных разговоров и шуток по моему адресу, но я не принимал их близко к сердцу, и, следуя испытанной еще в школе тактике, при первом же удобном случае отколотил известного среди гардемаринов забияку. Надо вам сказать, что меня величали «Мыльным Пузырем», «Пуховкой для Пудры» и другими прозвищами, намекавшими на известное всем парикмахерское ремесло дедушки, и как-то раз один из моих товарищей насмешливо спросил: — Послушай, Мыльный Пузырь, в какое место ты выстрелил тому разбойнику? — Вот сюда,— отвечал я, стукнув его кулаком по носу так, что у него искры из глаз посыпались. Правда, через пять минут он дал мне сдачи, мы подрались, но с тех пор стали добрыми друзьями. Но как же так? Ведь не далее 366
как вчера, заканчивая последнюю страницу, я поклялся не говорить больше ни слова о своих победах в кулачном бою. Однако все дело в том, что мы постоянно даем обещания вести себя примерао и тут же про них забываем. Я думаю, что это могут подтвердить и другие. Перед тем как покинуть корабль, мои добрые друзья пожелали еще раз меня повидать, и миссис Барнард, приложив палец к губам, вынула из кармана и сунула мне в руку какой-то сверточек. Я решил, что это деньги, и даже немножко обиделся, но когда они уехали на берег, я развернул сверток и нашел в нем медальон с маленьким локоном блестящих черных волос. Угадайте, чьих? К медальону было приложено письмо на французском языке, отправительница которого крупным детским почерком писала, что денно и нощно молится за своего любимого друга. Как вы думаете, где этот локон сейчас? Там, где он хранился последние сорок два года,— у верного сердца, где и останется до тех пор, покуда оно не перестанет биться. Когда раздался пушечный залп, наши друзья простились с фрегатом, нисколько не подозревая, какая участь ожидает большую часть его экипажа. Как все изменилось за три недели, прошедшие с этого дня! Великое бедствие, постигшее нас, записано в анналах нашего отечества. В тот самый вечер, когда капитан Пирсон принимал у себя гостей из Уинчелси, он получил приказ идти в Гулль под команду тамошнего адмирала. Из устья Хамбера нас тотчас же отправили на север, в Скарборо. В это время все северное побережье было охвачено сильною тревогой вследствие появления американских каперов, которые ограбили один шотландский замок и наложили контрибуцию на один камберлендский порт. Когда мы приблизились к Скарборо, оттуда пришла лодка с письмом от членов местного магистрата, которые сообщали, что у берегов действительно были замечены каперы. Командовал этой пиратской эскадрой один бунтовщик-шотландец, которому, так или иначе, не миновать петли. Разумеется, многие из наших юнцов похвалялись, как они с ним сразятся и, если нам только доведется его встретить, вздернут разбойника на его же собственной нок-рее. На самом деле, разумеется, diis aliter visum *, как мы, бывало, говаривали у Поукока, и в конце концов плохо пришлось именно нам. Изменником, если вам угодно, был мосье Боги судили иначе (лат.). 367
Джон Поль Джонс, впоследствии награжденный его христианнейшим величеством орденом «За заслуги», и более отважного изменника еще не видывал CBeiv- Нам и «Герцогине Скарборо» под командованием капитана Перси приказано было охранять караван торговых кораблей, направлявшихся в Балтийское море. Вот почему и случилось так, что мне, состоявшему на службе его величества всего лишь двадцать пять дней, довелось принять участие в одном из самых жестоких и кровавых сражений не только нашего времени, но и всех времен вообще. Я не стану даже делать попытки описать битву 23 сентября, которая окончилась капитуляцией нашего славного капитана перед превосходящими силами непобедимого врага. Сэр Ричард уже поведал историю своего бедствия в .выражениях более возвышенных, нежели те, которые доступны мне, ибо я, хотя и участвовал в этом ужасном деле, когда мы сложили оружие перед отступником-британцем и его разношерстной командой, видел, однако же, всего лишь ничтожную часть столь роковой для нас битвы. Она началась только к ночи. Я как сейчас помню грохот вражеской пушки, в ответ на оклик нашего капитана пустившей ядро нам по борту. За этим последовал бортовой залп наших орудий — первый залп, услышанный мною в бою.
Примечания к «Депи Дювалю» так, подписчики «Корнхилл мэгэзин» прочитали последнюю строчку, написанную Уильямом Мейкписом Теккереем. Повесть его оборвалась так же, как окончилась жизнь полная могучих сил и надежд, словно цветущая яблоня в мае, и различие между творением и жизнью состоит лишь в одном в последних главах повести заметны прискорбные мелкие пробелы и О следы незавершенных усилии, тогда как последние главы жизни были законченными и полными. Однако оставим жизнь в стороне; что же касается пробелов и пропусков на последних страницах, то мы едва ли сможем прибавить им значительности. Страницы эти перед нами; они уже робуд Другое дело, если бы Теккерей. Про так Заметках изменно слышатся наиболее мягкие из его интонаций, однако никогда еще ни одно сочинение не радовало его так, как порадовали бы теперь эти последние отрывочные главы. Оставалось лишь проставить дату одной пятницы, но Времени больше нет. Так будет ли очень уж самонадеянно, если мы представим себе «заметку о разных разностях», которую мистер Теккерей написал бы по поводу этого своего незаконченного труда, если бы мог к нему вернуться? Мы не думаем, чтобы это было очень уж самонадеянно или трудно. Он, особенно в зрелые свои годы, в большой степени обладал тем, что Карлейль назвал божественным даром речи, и из сказанного им со всею очевидностью вытекало почти все. что он хотел бы сказать о 369
предметах, занимавших его мысли; поэтому нам остается лишь представить себе притчу о «Двух женщинах на мельнице» *, чтобы у нас в голове появились те мысли, которые один лишь мистер Теккерей мог бы облечь в слова. До чего же, однако, тщетны эти соображения — но тщетны ли они? Отнюдь нет, если только мы — в рассуждении того, что и наши труды тоже скоро должны прерваться — попытаемся представить себе, что подумал бы о своих прерванных трудах он сам. Однако об этом можно сказать не так уж много, и потому приступим прямо к делу, а именно, постараемся наилучшим образом показать, каков был бы «Дени Дюваль», если бы автор его остался в живых и смог завершить свой труд. При всей своей отрывочности рассказ этот всегда должен оставаться достаточно содержательным, ибо он послужит предостережением неумелым критикам — никогда не торопиться объявлять о каком-нибудь мыслителе: «Его жила истощена, в нем не осталось ничего, кроме отголосков пустоты». На хулителей никогда не обращают большого внимания, но каждый честный литератор испытывает не просто удовлетворение, но даже своего рода торжество, когда он видит сам и знает, что и все остальные тоже увидят, как гений, о котором порой говорили, будто он к концу дней своих скрылся в тени облака, вдруг перед самым закатом неожиданно засверкал новым ярким сияньем. «Дени Дюваль» остался незавершенным, но с этим обвинением теперь покончено. Яркий блеск гения, озаривший город в «Ярмарке тщеславия», разгорелся, склоняясь к закату, в «Эсмонде» и ничуть не померк, а стал лишь более мягким, ясным и благостным, перед тем как внезапно угаснуть в «Дени Дювале». Все это говорится лишь для того, чтобы опровергнуть еще одно чересчур поспешно составленное, однако, как мы полагаем, весьма широко распространенное мнение, а именно, что мистер Теккерей мало заботился о плане своих сочинений. На самом же деле он как раз чрезвычайно о нем заботился. Мы убеждаемся в этом, когда, желая помочь читателям его журнала, задаемся вопросом, осталось ли что-либо, из чего можно узнать о замысле «Дени Дюваля». Ответ мы находим в виде многочисленных самых тщательных заметок и выписок касательно мельчайших подробно- * «Две женщины будут молоть на мельнице, одну уберут, а другая останется». 370
стей, доджвиствующих сделать рассказ правдивым. Много ли найдется молодых романистов, отнюдь не наделенных выдающимся талантом, которые, пожелай они, скажем, выбрать себе в герои человека, жившего в Уинчелси сто лет назад, взяли бы на себя труд узнать, как этот город был построен, какие ворота вели из него в город Рай (если бы герою пришлось там бывать), кто были местные вельможи и каким образом осуществлялось местное управление? А ведь именно так поступил мистер Теккерей, хотя его изыскания не добавили к повести и двух десятков строк и не придали ей решительно никакого «интереса»; он всего лишь добросовестно старался сохранить в своем вымысле как можно больше правды. То обстоятельство, что в Уип- челси было трое ворот — «Ньюгейт на Ю.-З., Лэндгейт на С.-В., Стрэндгейт (ворота, ведущие в город Рай) на Ю.-В.», что «городом управляли совместно мэр и двенадцать олдерменов», что «во время коронации от города посылались носильщики балдахина» и т. д. и т. п.,— все это тщательнейшим образом занесено в записную книжку с указанием на источники. Такие же записи мы находим о беженцах в Рае и о тамошней французской реформатской церкви, и нет ни единого слова, которого нельзя было бы подтвердить историческими документами. Достойны внимания также точность и аккуратность, с какими эти записи сделаны. Каждая предварена заголовком, как, например: Беженцы в Рае.— В Рае существует небольшая колония французских беженцев, которые большей частью занимаются рыбной ловлей и имеют собственного священника. Французская реформатская церковь.— Там, где имеется достаточное число верующих, имеется церковь. Пастор назначается на должность провинциальным синодом или собранием, при условии, что в него входит не менее семи пасторов. Пасторам в отправлении их обязанностей помогают миряне, которые именуются старейшинами, дьяконами и церковными старостами. Совокупность пасторов, старейшин и дьяконов составляет консисторию. Разумеется, подобная старательность сама по себе еще не есть особая заслуга, но коль скоро именно это достоинство мистеру Теккерею обыкновенно не приписывают, было бы только справедливо о нем упомянуть. Кроме того, на этом примере можно показать начинающим сочинителям, что он считал необходимым для совершенствования своего труда. Однако главный интерес этих записей и заметок заключается в том, что они позволяют нам представить себе даль- 37t
нейший ход событий. Нет нужды публиковать их все — это значило бы просто переписать длинный перечень ссылок на книги, журналы и газеты, содержащих малоизвестные сведения, которые зажгли воображение мистера Теккерея и дали ему возможность так глубоко проникнуть в характеры и нравы. Тем не менее нам хотелось бы дать читателю возможно более полное представление о повести. Прежде всего, существует любопытное письмо, в котором мистер Теккерей излагает ее план для сведения своего издателя. Дорогой С, Я родился в 1764 году в Уинчелси, где мой отец был бакалейщиком и приходским причетником. Все местные жители промышляли контрабандой. В нашем доме часто бывал один знатный французский дворянин по имени граф де ла Мотт и с ним немец, барон де Люттерлох. Отец часто возил в Кале и Остенде пакеты по поручению обоих этих господ, и может статься, что я однажды побывал в Париже, где видел французскую королеву. Мировым судьею в нашем городе был сквайр Уэстон из Приората. В доме обоих братьев Уэстонов собиралось самое изысканное общество в округе. Сквайр Уэстон состоял старостой нашей церкви и пользовался большим уважением. Да, но, прочитав «Ежегодное обозрение» за 1781 год, Вы узнаете, что 13 июля шерифы отправились в лондонский Тауэр, чтобы взять под стражу некоего де ла Мотта, обвиненного в государственной измене. Суть дела заключалась в том, что этот эльзасский дворянин, попав в затруднительное положение у себя на родине (где он командовал полком Субиза), приехал в Лондон й под видом пересылки гравюр во Францию и Остенде снабжал французский кабинет министров отчетами о передвижениях английских сухопутных войск и флотилий. Связным при нем был Люттерлох, уроженец Брунсвика, в прошлом вербовщик солдат, а потом лакей, который состоял шпионом на службе у Франции и мистера Франклина, а позднее выступил королевским свидетелем против ла Мотта, вследствие чего тот был повешен. Сдается мне, что этот Люттерлох, который служил сначала вербовщиком германской армии во время войны с Америкой, затем лакеем в Лондоне во время бунта Гордона, затем связным шпиона, затем шпионил за другим шпионом, был отъявленным негодяем, вдвойне отвратительным из-за того, что говорил по-английски с немецким акцентом. Что, если бы ему вздумалось жениться на той очаровательной девушке, которая жила у мистера Уэстона в Уинчелси? Гм-гм! Здесь мне видится некая тайна. Что, если этот негодяй, желая получить свое вознаграждение от английского адмирала, с которым он поддерживал связь в Портсмуте, оказался на борту «Ройял Джорджа» в тот самый день, когда этот корабль пошел ко дну? Что касается Джорджа и Джозефа Уэстонов из Приората, то я, к сожалению, должен сказать, что и они были мерзавцы. В 1780 году их обвинили в ограблении бристольской почты, ввиду отсутствия улик признали невиновными, но тотчас же снова пре- 372
дали суду по другому обвинению, на этот раз в подлоге, причем Джозеф был оправдан, а Джордж приговорен к смертной казни. Но бедняге Джозефу это не помогло. Незадолго до суда они с несколькими другими заключенными бежали из тюрьмы Ньюгет, и Джозеф выстрелом ранил привратника, который пытался его остановить на Сноухилле. За это он был предан суду, признан виновным, согласно Закону о Чернолицых, и повешен вместе со своим братом. Так вот, если бы я оказался невинным соучастником измены де ла Мотта, а также подлогов и грабежей Уэстонов, в какие переделки я должен был попасть? Я женился на молодой девушке, которой хотел завладеть злодей Люттерлох, и жил счастливо до конца своих дней. Здесь, как может убедиться читатель, весьма бегло намечен общий план, причем план этот выполнен был далеко не по всем пунктам. В другом письме, которое так и не было отослано по назначению, повествуется о дальнейшей судьбе Дени: Деда моего звали Дюваль; он был цирюльпиком и парикмахером по профессии и состоял старостой французской протестантской церкви в Уинчелси. Меня отправили в город Рай на полный пансион к бакалейщику-методисту, с которым он вел дела. Эти двое держали лодку для рыбной ловли, но вместо рыбы вылавливали большое количество бочонков нантского коньяку, которые мы выгружали на берег — неважно где ~~ в одном хорошо известном нам месте. По наивности своей я — совсем еще дитя — выпросил разрешение ездить на рыбную ловлю. Мы обыкновенно выходили в море ночью и встречали корабли с французского берега. Я научился сплеснивать тросы, брать рифы на парусах при сильном ветре, подбирать утлегарь ничуть не хуже самого ловкого из них. Как хорошо я помню тарабарщину французов в первую ночь, когда они передавали нам бочонки! Другой ночью нас обстрелял британский таможенный кут- тер «Рысь». Я спросил, что это за ша*рики свистят на воде, и т. д. Я не хотел больше заниматься контрабандой — меня обратил на путь истинный мистер Уэсли, который приехал в город Рай читать нам проповеди,— но это уже к делу не относится... В этих письмах не фигурирует ни «моя матушка», ни граф де Саверн со своей несчастною женой, а Агнеса существует лишь как «та прелестная девушка». Граф де ла Мотт, барон де Люттерлох и Уэстоны, по-видимому, занимали главное место в мыслях автора — это исторические лица. В первом письме, упоминая об истории де ла Мотта и Люттерлоха, автор ссылается на «Ежегодное обозрение», и вот что мы там читаем: 5 января 1781 года.— Дворянин по имени Генри Фрэнсис де ла Мотт — имя, которое он носил с титулом барона — был взят под 373
стражу за изменнические действия. Он некоторое время проживал на Бонд-стрит в доме мистера Отли, суконщика. Поднимаясь по лестнице в канцелярию Государственного секретаря на Кливленд-роу, он уронил на ступеньки несколько бумаг, что было тотчас же замечено курьером, который, войдя вместе с ним к лорду Хилсборо, передал их последнему. По окончании допроса он был заключен в Тауэр по обвинению в государственной измене. Взятые у него бумаги оказались чрезвычайно важными. В числе их находятся подробные списки всех боевых кораблей, стоящих во всех наших верфях и доках, и т. д. и т. п. В связи с обнаружением вышеупомянутых бумаг позднее был схвачен и доставлен в Лондон Генри Люттерлох, эсквайр, из Уике- ма, что близ Портсмута. Курьеры нашли мистера Люттерлоха одетым и готовым к выезду на охоту. Поняв, зачем они явились, он не выказал ни малейшего замешательства и с величайшей готовностью отдал им свои ключи... Мистер Люттерлох — немец; он недавно снял дом в Уикоме, в нескольких милях от Портсмута, а так как он держит свору гончих и слывет добрым малым, его охотно принимают местные дворяне. 14 июля 1781 г.— Показания мистера Люттерлоха были настолько важными, что в продолжение всего его допроса судьи не переставали изумляться. Он заявил, что в 1778 году вступил с подсудимым в сговор с целью снабжать французский двор секретными сведениями о британском военно-морском флоте, за каковые вначале получал всего лишь восемь гиней в месяц; однако, убедившись в важности его донесений, подсудимый вскоре положил ему пятьдесят гиней в месяц, не считая множества ценных подарков; далее он сказал, что в случае крайней необходимости он приезжал в город к де ла Мотту почтовым дилижансом, но обычно по условиям их договора посылал ему донесения почтой. Он подтвердил подлинность бумаг, найденных у него в саду; что же до печатей, то они, по его словам, принадлежат мосье де ла Мотту и хорошо известны во Франции. Он ездил в Париж по поручению подсудимого и совещался с мосье Сартином, французским морским министром. Он составил план захвата эскадры капитана Джонстона, за что потребовал восемь тысяч гиней и одну треть судов, которые предполагалось поделить между подсудимым, им самим и его другом, занимающим некий высокий пост, но французский двор не соглашался уступить более одной восьмой части эскадры. Согласившись дать французам возможность захватить командира эскадры, он явился к сэру Хыо Паллисеру и предложил ему план захвата французов, который должен был расстроить его первоначальный замысел, представленный им французскому двору. Суд продолжался тринадцать часов, а когда присяжные после краткого совещания признали подсудимого виновным, ему был тотчас же вынесен приговор. Подсудимый принял свою страшную участь (его приговорили к виселице, дыбе и к четвертованию) с большим самообладанием, но в весьма резких выражениях обрушился на мистера Люттерлоха... На протяжении всего суда поведение его являло собою сочетание мужества, спокойствия и присутствия духа. В то же время он держался учтиво, снисходительно и непринужденно и, смеем сказать, не мог бы сохранить такую твердость и уверенность в столь страшную минуту (хоть он и был справедливо осужден как изменник государству, которое предоста- 374
вило ему защиту), не будь он — пусть даже и ошибочно — внутренне убежден в своей невиновности, ибо посвятил жизнь служению своему отечеству. Мосье де ла Мотт был пяти футов десяти дюймов росту, пятидесяти лет от роду, отличался приятной наружностью, чрезвычайно благородною осанкой и проницательным взглядом. Одет он был в белый суконный камзол и вышитый тамбуром полотняный яш- лет («Ежегодное обозрение», т. XXIV, стр. 184). Нет ничего невозможного в том, что из этого отчета о состоявшемся в 1781 году суде над государственным преступником и возникла вся повесть. Это — те же люди, которых мы видели на страницах книги Теккерея, и нетрудно убедиться в глубине и силе его таланта, если сравнить их в том виде, какими они сохранились для историй на страницах «Ежегодного обозрения», с тем, какими они вновь оживают в «Дени Дювале». Здесь уже видно, какую роль им назначено было сыграть в повести, не ясно лишь, каким образом они омрачат жизнь Дени и его возлюбленной. «По крайней мере, Дюваль,— сказал мне де ла Мотт, когда я пожал ему руку и от всей души простил его,— каким бы безумным сумасбродом я ни был, сколько бы горя ни принес я всем, кого любил, я никогда не допускал, чтобы малютка нуждалась, и содержал ее в достатке, даже когда сам оставался почти без куска хлеба». Какую же обиду простил от всего сердца Дени? Человек, которому суждено было сыграть столь роковую роль в судьбе всех, кого он любил, де ла Мотт, несомненно, должен был поощрять Люттерлоха, имевшего виды на Агнесу, история которой в этот период времени обозначена в записной книжке словами — «Генриетта Ифигения». Ведь Агнеса первоначально была наречена Генриеттой, а Дени носил имя Блез *. * Среди заметок имеется небольшая хронологическая таблица событий в том порядке, в каком они происходят: Блез, род. в 1763 г. Генриетта де Барр, род. в 1766—7 г. Ее отец отправился на Корсику в 68 г. Мать бежала в 68 г. Отец убит при Б. в 69 г. Мать умерла в 70 г. Блеза выгнали в 79 г. Генриетта Iphigenia, 81 г. Гибель ла Мотта, 82 г. Сражение адмирала Родни, 82 г. 375
Что касается мосье Люттерлоха, «этого законченного негодяя, вдвойне отвратительного из-за того, что он говорил по-английски с немецким акцентом», то, отправив на виселицу де ла Мотта (после того как они оба торжественно поклялись никогда не предавать друг друга, он тотчас же побился об заклад, что де ла Мотт непременно будет повешен), взломав секретер и отличившись разными другими способами, он, по всей вероятности, отправился в Уинчелси, где ему без труда удалось угрозами или посулами склонить Уэстонов к тому, чтобы они попытались заставить Агнесу отдаться в его руки. Она жила у этих людей, и мы знаем, как они противодействовали ее верной привязанности к Дени. Она вынуждена была искать защиты от настойчивых притязаний Люттерлоха и Уэстонов у доктора Барнарда, и вскоре явилась неожиданная помощь. Де Вьоменили, родственники ее матери, внезапно убедились в невинности графини. Быть может (и говоря «быть может», мы повторяем намеки на планы мистера Теккерея, сделанные им в беседах у камина), быть может, они знали, какое состояние Агнеса унаследует в случае, если ее матери будут отпущены грехи; как бы то ни было, они имели свои причины затребовать ее к себе в этот весьма подходящий момент — что они и сделали. По совету доктора Барнарда Агнеса уезжает к этим преуспевающим родственникам, которые теперь, после столь длительного небрежения, так настойчиво ее домогаются. Быть может, когда Дени писал: «О Агнеса, Агнеса! Как быстро промчались годы! Какие удивительные приключения выпали на нашу долю, какие тяжкие удары обрушились на нас, с какою нежною заботой хранило нас провидение с того самого дня, когда твой родитель преклонил колени у маленькой тележки, в которой спала его дочь!»—он вспомнил тот грустный час, когда, спустя много лет возвратившись домой, он узнал, что его возлюбленной там нет. В то самое время, когда Агнеса едет домой во Францию, Дени вдали от нее сражается на борту «Аретузы» под начальством своего прежнего капитана сэра Ричарда Пирсона, который командовал «Сераписом» в бою с Полем Джонсом. Дени был ранен в самом начале этого сражения, в котором Пирсон вынужден был спустить свой флаг, ибо почти все его люди были убиты или ранены. О дальнейшей судьбе Пирсона, за которой Дени, несомненно, должен был впоследствии следить, в записной книжке мистера Теккерея упоминается несколько раз: 376
«Серапис», Р. Пирсон, «Мемуары Битсона». «Джентльменз мэгэзин», 49, стр. 484; Отчет о сражении с Полем Джонсом в 1779 г. «Джентльменз мэгэзин», 502, стр. 84. Пирсон возведен в рыцарское достоинство, 1780 г. В 1781 г. командовал «Аретузой» в сражении Кемпенфельдта у о-ва Уэссан, «Марсово поле», ст. Уэссан. А затем следует вопрос: Как Пирсону удалось уйти от Поля Джонса? Однако, прежде чем на него ответить, мы процитируем «историю бедствия», как рассказывает ее сэр Ричард, «в выражениях более возвышенных, нежели те, которые доступны мне»,— ведь мистер Теккерей, очевидно, был весьма высокого мнения об этом письме в Адмиралтейство, полагая, что в нем раскрывается характер Пирсона. После предварительных стычек Мы сошлись борт о борт от носа до кормы, и когда лапа нашего запасного якоря зацепила его ют, мы оказались так близко по всей длине судна, что стволы наших орудий касались друг друга. В этом положении мы бились от половины девятого до половины одиннадцатого, за каковое время от большого количества разнообразного горючего материала, которым они забрасывали наши палубы, руслени и, короче говоря, все части судна, у нас не менее десяти или двенадцати раз возникали пожары в различных частях корабля, и порой лишь с величайшим трудом и напряжением, какие только можно себе представить, нам удавалось их потушить. Кроме того, пока шло сражение, больший из двух фрегатов беспрестанно крейсировал вокруг нас, ведя продольный огонь по всей длине нашего судна, вследствие чего были убиты или ранены почти все на главной палубе и на шканцах. Около половины десятого загорелся картуз с порохом, и огонь, перебрасываясь с картуза на картуз.по направлению к корме, послужил причиною взрыва, от которого взлетели на воздух все офицеры и матросы, размещавшиеся за грот-мачтой... В десять часов с корабля, стоявшего борт о борт с нами, запросили пощады; услыхав это, я собрал абордажную партию и приказал ей взять противника на абордаж, что и было сделано; однако в ту минуту, когда мои люди взобрались на борт вражеского судна, они обнаружили превосходящую их числом группу матросов, которые находились в укрытии и встретили их с пиками в руках; наши люди тотчас отступили на свое судно, вернулись к орудиям и оставались при них до тех пор, покуда, вскоре после десяти часов, по другую сторону нашей кормы не появился вражеский фрегат, вновь обрушивший на нас бортовой залп, на который мы не могли ответить ни единой пушкой, и тогда я решил, что в том положении, в котором мы находимся, держаться далее без всякой надежды на успех напрасно 377,
и бесполезно. Поэтому я спустил свой флаг. В ту же минуту наша грот-мачта рухнула за борт... Я чрезвычайно сожалею о происшедшем несчастье — о потере корабля военно-морского флота его ^величества, которым я имел честь командовать, но в то же время льщу себя надеждою, что их сиятельства лорды убедятся, что корабль не был сдан без боя, но что, напротив, употреблены были все средства для его защиты. «Серапис» и «Графиня Скарборо» некоторое время дрейфовали в Северном море, а затем Поль Джонс привел их на остров Тексел, после чего сэр Джозеф Йорк, наш посол в Гааге, обратился к Генеральным Штатам Нидерландов с просьбой освободить захваченные суда. Высокое собрание отказалось вмешиваться в это дело. Разумеется, Дени разделил судьбу «Сераписа», и тут тоже встает вопрос: а как удалось уйти от Поля Джонса ему? Заметка, помещенная тотчас же вслед за этим вопросом, показывает, что он лишь чудом спасся от двойного плена. Несколько моряков недавно прибыли из Амстердама на борту «Летиции» под командованием капитана Марча. Их извлек из трюма корабля голландской Ост-Индской компании капитан капера «Кингстон», который, недосчитавшись нескольких человек из своего экипажа, узнал об их участи от одной певицы, и у которого достало смелости взять это судно на абордаж и обыскать его. Все несчастные были закованы в цепи в трюме, и, если бы не он, их увезли бы в вечное рабство («Джентльменз мэгэзин», 50, стр. 101). Теперь вы видите, как сочетаются здесь правда и вымысел? Что, если бы Дени Дюваль, бежав из плена в Голландии, был захвачен судном голландской Ост-Индской компании или похищен вместе с матросами капера «Кингстон»? Дени, закованный в цепи в трюме, то предается воспоминаниям об Агнесе и о садовой стене, которая одна их разделяла, то думает о том, что теперь его влекут в вечное безнадежное рабство. И вдруг — певица и матросы «Кингстона», которые с радостными криками врываются в трюм и освобождают пленников. Легко представить себе, какими были бы эти главы. Вновь обретя свободу, Дени все еще оставался на морской службе, но совершил свои геройские подвиги далеко не сразу, а напротив, постепенно проходил обычный путь молодого моряка, что соответственно находит свое место в записях. Он обязан прослужить два года на корабле, прежде чем сможет быть произведен в чин гардемарина. Таких волонтеров обыкновенно препоручают заботам канонира, который имеет за ними 378
попечение; им с самого начала разрешается ходить по шканцам и носить форму. По достижении пятнадцатилетнего возраста и будучи произведены в чин гардемарина, они получают право обедать за офицерским столом. Для сдачи экзамена на офицерский чин они обязаны досконально изучить навигацию и мореходную астрономию, знать течения, уметь производить суточное счисление пути, определять местоположение корабля по полуденной высоте солнца, знать различные способы определения долготы и места корабля по хронометру и по обсервации луны. На экзамене по практическому кораблевождению они должны показать, как провести судно в назначенное место при самых неблагоприятных условиях ветра, течений и т. п. После этого кандидат получает от капитана свидетельство, а когда представится возможность, то и патент на офицерский чин. В другой заметке описывается персонаж, познакомиться с которым нам не пришлось: Моряк старой школы, чья рука привыкла скорее к мазилке для смолы, нежели к квадранту Хедли, кто изучал тайны навигации по Дж. Гамильтону-Муру и составил себе представление о такелаже по знаменитым иллюстрациям, украшающим страницы Дарси Ливера. Дени был моряком в бурные времена. «В тот год, о котором мы повествуем,— говорится в «Ежегодном обозрении» за 1779 год,— общественные дела являли собою, пожалуй, самое ужасное зрелище изо всех, какие приходилось видеть нашей стране за много веков»,— и Дюваль участвовал в некоторых из этих потрясающих событий, с такой быстротою сменявших друг друга в войнах с Францией, Америкой и Испанией. Ему суждено было встретиться с майором Андре, чья судьба возбудила в то время такое живое участие,— говорят, что, подписывая ему смертный приговор, сам Вашингтон заливался слезами. Этот молодой офицер был казнен 2 октября 1780 года. Год спустя Дени довелось присутствовать на процессе и казни человека, которого он знал лучше и в судьбе которого принимал гораздо более горячее участие,— де ла Мотта. Мужество и благородство, с какими тот встретил свою участь, пробудили сочувствие обиженного им Дюваля, а также большей части свидетелей его смерти. Дени писал о нем: «Не считая моего любезного тезки капитана и адмирала, это был первый джентльмен, с которым я свел такое близкое знакомство,— джентльмен, на совести которого было множество пятен и даже преступлений, но который — надеюсь н уповаю — еще не окончательно погиб. Должен при- 379
знаться, что я питал добрые чувства к этому роковому человеку». 4Lac Люттерлоха еще не настал; однако, кроме первого процитированного нами письма, из которого мы узнаем, что он погиб вместе с «Ройял Джорджем», судьбу этого дурного человека с судьбою хорошего корабля объединяет еще одна запись *. Между тем в записи: «Сражение адмирала Родни, 1782 год» — говорится, что Дюваль будет участвовать в победоносном бою с французской флотилией под командованием графа де Грасса, который сам попал в плен вместе с «Городом Парижем» и четырьмя другими кораблями. «Де Грасс со своею свитой высадился на берег в Саутси- Коммон близ Портсмута. Их привезли в каретах на «Джордж», где вице-адмирал сэр Питер Парке принял графа и его офицеров и за свой счет дал в их честь роскошный обед». Это тоже было любопытным зрелищем для Дени Дюваля, а той же осенью состоялся суд над обоими Уэстонами, когда Дени стал — невольно — орудием наказания своего старого врага Джозефа Уэстона. Об этом имеются две заметки: 1782—3. Дж. Уэстон, всегда ненавидевший Блеза, стреляет в него на Чипсайде. «Закон о Чернолицых» —. 9 Георг II гл. 22. Преамбула гласит: «Поелику многие злоумышленники и нарушители общественного спокойствия вступили в сговор под названием Чернолицых и стакнулись с целью помогать и содействовать друг другу в похищении и истреблении дичи, опустошении охотничьих угодий и рыбных прудов... сим узаконивается, что всякий, кто умышленно или злонамеренно поразит выстрелом какое-либо лицо или лиц в жилом доме или любом ином месте, будет лишен жизни как уголовный преступник, без последнего напутствия священнослужителя». Действительно, согласно Закону о Чернолицых некий Джозеф Уэстон, выстрелом ранивший человека на Сноу- хилле, был признан виновным и повешен вместе со своим братом. В записной книжке мистера Теккерея но этому поводу приводятся ссылки на следующие источники: «Уэстоны в «Отчетах судебной сессии 1782 г.— стр. 463, 470, 473»; «Джентльмена мэгэзин», 1782; «Подлинные ме- * В современных отчетах о гибели «Ройял Джорджа» говорится, что он был переполнен людьми с берега. Мы уже видели, что Лют- терлох оказался среди них, взойдя на борт для получения платы за свою измену. 380
муары Джорджа и Джозефа Уэстонов», 1782 и «Ноутс энд Квериз», серия I, т. X.* Следующие (по времени) записи касаются одного в высшей степени бескорыстного поступка Дюваля. Беспорядки в Диле, 1783. Дил.— Здесь произошли большие волнения, вызванные отрядом легких драгун, под начальством полковника Дугласа, численностью в шестьдесят человек, которые глубокой ночью вошли в город, чтобы помочь таможенным чиновникам вскрыть склады и отобрать товар; однако контрабандисты, которые всегда настороже, подняли тревогу, собрались и вступили с ними в отчаянную схватку. Как нам известно, старик Дюваль, парикмахер, принадлежал к великой партии «макрели», или к тайному сообществу контрабандистов, которое действовало по всему побережью, и нередко можно было услышать намеки на его тайные склады и на прибыль, извлеченную им из так называемых поездок на рыбную ловлю. Вспомнив, что было сказано об этом господине, мы можем легко вообразить увертки, слезы, лживые уверения в нищете и невинности, на которые старик Дюваль, вероятно, не скупился в ту страшную ночь, когда к нему явились таможенные чиновники. Однако его вопли ни к чему не повели, ибо не подлежит сомнению, что Дени, увидев происходящее, тут же выпалил всю правду и, хотя и знал, что лишает себя своего же наследства, отвел чиновников прямо к спрятанным сокровищам, которые они искали. О своем поведении при этих обстоятельствах Дени уже упоминал, когда он говорил: «С этим делом были связаны обстоятельства, о коих я не мог ничего сказать, не рискуя выдать чужие тайны, в которых был замешан бог знает кто и касательно которых мне следовало держать язык за зубами. Теперь никаких тайн больше нет. Старинное сообщество контрабандистов давно уже распалось, более того, я сейчас расскажу, как я сам помог его уничтожить». Таким образом исчезло все, что заработал старик Дюваль и * Сюда же относятся и такие записи: Конокрады.— Некто Сондерс, заключенный в Оксфордскую тюрьму за конокрадство, очевидно принадлежал к шайке, одна часть которой похищала лошадей в северных графствах, другая — в южных, а в средних графствах они сходились и обменивались добычей («Джентльменз мэгэзин», 39, 165). 1783. Смертная казнь,— На весенней выездной судебной сессии были приговорены к смерти 119 заключенных. 381
все будущее состояние Дени, но Дени, разумеется, преуспел на своем поприще и не нуждался в незаконных доходах *. Однако, прежде чем Дени смог преуспеть, ему пришлось пережить весьма тяжелые времена. Ему суждено было попасть в плен к французам и долгие годы томиться в одном из их арсеналов. Наконец произошла Революция, и он, возможно, был освобожден или — благодаря знанию французского языка и происхождению — нашел способ бежать. Быть может, он отправился на поиски Агнесы, которой он, как нам известно, никогда не забывал и чьи родичи теперь попали в беду, ибо Революция, освободившая его, была беспощадна к «аристократам». Вот почти все сведения, которыми мы располагаем об этом периоде жизни Дени, а также и о жизни, которую вела вдали от него Агнеса. Но, может быть, как-раз в это время Дюваль видел Марию-Антуанетту **, может быть, он нашел Агнесу и помог ее увезти или Агнеса уже раньше успела бежать в Англию, и Дени с Агнесой после долгой разлуки встретились в издавна знакомых им местах — на голубятне фермера Перро, где жили любимцы Агнесы — голуби; в ректорском саду, залитом лучами вечернего солнца; возле старой стены и росшего за нею грушевого дерева; на равнине, с которой они видели огни на французском берегу Ла-Манша, или в мансарде Приората, в окошке которого мерцал свет, обыкновенно угасавший в девять часов вечера. Как бы то ни было, мы находим заметку о «портном, который берется сшить три превосходнейших камзола за 11 ф. 11 ш. («Газетир» и «Дейли адвертайаер»); а также о расположенной в Бекежеме вилле с «четырьмя гости- * Сведения о контрабанде в Сассекее (говорится в записной книжке) можно найти в томе X «Саесекских археологических сборников», стр. 69, 94. Приводятся также ссылки на «Джентльменз магазин», т. VIII, стр. 292, 172. ** В записной книжке имеется следующая заметка: «Мария-Антуанетта родилась 2 ноября 1755 г., и ее тезоименитство приходится на Fete des Morts l. Во время похода на Корсику Лотарингским легионом командовал барон де Вьомениль. Он эмигрировал в начале Революции, принял деятельное участие в кампаниях Конде и в эмиграции, возвратился с Людовиком XVIII, последовал за ним в Гент и после 1815 г. был произведен в маршалы и пэры Франции. Другой Вьом. в 1780 г. отправился в Америку вместе с Ро- шамбо. 1 День поминовения усопших (франц.). 382
ными, восемью спальнями, с конюшней, садом в два акра и лугом в четырнадцать акров, которая сдается эа 70 ф. в год»,— возможно, это был дом, где молодые поселились после свадьбы. Позднее они переехали в Фэйрпорт, и там, как мы читаем, адмирал взвешивается на весах со своею собственной свиньей. Однако после свадьбы он едва ли надолго оставил военную службу, ибо он пишет: «Некоторое время тому назад, когда мы сопровождали короля Франции в Кале (экспедицией командовал его королевское высочество герцог Кларенс), я нанял в Дувре карету только для того, чтобы взглянуть на это старинное окошко в Приорате Уинчелси. Я снова пережил отчаяние, трагедию и слезы давно минувших дней. Спустя сорок лет я вздыхал так же чувствительно, как если бы вновь был охвачен infandi dolores и вновь превратился в ученика, который уныло плетется в школу, бросая прощальный взгляд на свою единственную радость». «Но, прошу прощения, кто же такая Агнеса? — пишет он в другом месте.— Ныне ее зовут Агнесой Дюваль, и она сидит рядом со мною за своим рабочим столиком. Встреча с нею изменила всю мою судьбу. Выиграть такое сокровище в лотерее жизни дано лишь немногим. Все, что я сделал (достойного упоминания), я сделал ради нее...» «Monsieur mon fils» (это его обращение к сыну) —- если вы когда-нибудь женитесь и у вас родится сын, надеюсь, что дедом у этого мальчугана будет чеетный человек, а когда я усну вечным сном, вы сможете сказать: «Я его любил». И еще раз он пишет об Агнесе: «Когда мои чернила иссякнут и моя маленькая повесть будет дописана, а колокола церкви, которые сейчас призывают к вечерне, зазвонят по некоем Дени Дювале, прошу вас, дорогие соседи, вспомните, что я никогда не любил никого, кроме этой дамы, а когда настанет час Джоан, приберегите для нее местечко рядом с Дарби»,
Приложение (Стихотворения) Vanitas Vaiiltatum* ремудрый Соломон изрек: (Как прав и через сотни лет он!) «Все, чем владеет человек Mataiotes Mataioteton» 2. Сей позолоченный альбом * Листая, скажешь, что едва ли И в настоящем и в былом Слова мудрее изрекали. Француз, германец, русский, бритт Сюда писали, нам на благо, На всех наречьях говорит Альбома плотная бумага. Повествованья здесь буйней Всех романтичных исхищрений Какой парад надежд, страстей, Превратностей и превращений! 1 Суета сует (лат.). 2 Суета сует (греч.). * Записано между страницей прозы Жюля Жанена и стихотворением турецкого посланника в альбом мадам де Р., содержащий автографы королей, принцев, поэтов, маршалов, музыкантов, дип- ** ломатов, государственных деятелей, художников и литераторов всех национальностей. 384
Тут много трезвый ум найдет Судьбы нежданных поворотов, Отрад, обид, щедрот, невзгод, Измен, препон, падений, взлетов! О павших тронах и венцах Какое тут повествованье, О чести, втоптанной во прах, Об оскорбленном дарованье, О тьме, что поглощает свет, О горести, о заблужденье... О, мир! О, суета сует! Нелепостей нагроможденье! Тесня надменного пшту И добродушного Жанена, Я проповедь мою пишу О суете, о власти тлена. О Всяческая Суета! Законы Рока непреложны: Какая в мудрых пустота И как великие ничтожны! Но, право, эти словеса К чему, угрюмый проповедник? Зачем великих ты взялся Хулить, ворчун и привередник? Пора бы, право, перестать! Уместно ль быть всех прочих строже? Но, сколько б дальше ни листать, Везде найдем одно и то же: Рассказ о бренном бытии, Про утесненья и утраты, Как гарцевали холуи И низвергались потентаты. Пусть лет немало пронеслось С тех пор, когда слова печали, Скорбя, Екклезиаст нанес На страшные свои скрижали, 13 у. Теккерей, т. 12 385
Та истина всегда нова, И с каждым часом вновь и снова Жизнь подтверждает нам слова О суете всего земного. Внемлите мудрому стократ Про жизни вечные законы: Поднесь его слова звучат, Как на Гермоне в годы оны, II в наше время, как и встарь, Правдив тот приговор суровый, Что возгласил великий царь Давным-давно в сени кедровой. БаЙЁ&да о буйабесс На улице, в Париже славной, Стоит известный ресторан (Зовется улица издавна Поднесь Rue Neuve des Petits Champs). Хоть заведенье небогато, Готовят в нем деликатес: Там часто я бывал когда-то И ел отменный буйабес. Прекраснейшее это блюдо, Я в том присягу дать готов: В одной кастрюле — ну и чудо! — Найдете рыбу всех сортов, Обилье перца, лука, мидий,— Тут Гринвич сам теряет вес! Все это в самом лучшем виде И составляет буйабес. Да, в нем венец чревоугодий! Пора философам давно, Ценя прекрасное в природе, Любить и яства и вино; Какой монах найдет несносным Меню предписанных трапез, Когда по дням исконно постным Вкушать бы мог он буйабес? 3S0
Не изменилась обстановка: Все та же вывеска, фонарь, И улыбается торговка, Вскрывая устрицы, как встарь. А что Терре? Он ухмылялся, Гримасничал, как юркий бес, И, подлетев к столу, справлялся, Гостям по вкусу ль буйабес. Мы входим. Тот же зал пред нами. «А как мосье Терре, гарсон?» Тот говорит, пожав плечами: «Давным-давно скончался он», «Так минули его печали — Да внидет в царствие небес!» «А что б вы кушать пожелали?» «А все ли варят буйабес?» «Mais oui, monsieur 1,— он скор с ответом,- Voulez-vous boire, monsieur? Quel vin?» 2 «Что лучше?» — «Помогу советом: С печатью желтой шамбертен». ...Да, жаль Терре! Он распростился С отрадой вскормленных телес, Когда навеки вас лишился, Бургундское да буйабес. В углу стоит мой стол любимый, Не занят, будто на заказ. Года прошли невозвратимо, II снова я за ним сейчас. Под этой крышей, cari luoghi3, Я был повеса из повес, Теперь, ворчун седой и строгий, Сижу и жду я буйабес. Где сотрапезники, что были Товарищами дней былых? Гарсон! Налейте из бутыли —• 1 О да, мосье (франц.), 2 Прикажете вина, мосье? Какого? (франц.) 3 Дорогие места (итал.). 13* 387
До дна хочу я пить за них. Со мной их голоса и лица, И мир исчезнувший воскрес — Вся банда вкруг стола толпится, Спеша отведать буйабес. Удачно очень Джон женился, Смеется, как и прежде, Том, Огастес-хват остепенился, А Джеймс во мраке гробовом... Немало пронеслось над светом Событий, бедствий и чудес С тех пор, как здесь, друзья, кларетом Мы запивали буйабес. Как не поддаться мне кручине, Припомнив ход былых годин, Когда я сиживал, как ныне, Вот здесь, в углу,— но не один? Передо мною облик милый: Улыбкой, речью в дни забот Не раз она меня бодрила... Теперь никто со мной не пьет. Я пью один — веленьем рока... Стихов довольно! Пью до дна За вас, ушедшие далеко Пленительные времена! Так, не печалясь и на тризне, За все, в чем видел интерес, Останусь благодарен жизни... Несут кипящий буйабес! Страдания молодого Вертера Был влюблен в Шарлотту Вертер... Таково любви начало: Он увидел, как Шарлотта Хлеб ломтями нарезала. Вертер был моральный малый, Был у Лотты благоверный; Честный Вертер не лелеял Ни единой мысли скверной. 388
Как страдал бедняга Вертер! Он в любви не знал предела, Но найти Шарлотта выход Из дилеммы не сумела. Наконец, свинцовой пулей Он прервал свои невзгоды... А Шарлотта продолжала Чинно делать бутерброды.
Комментарии
В двенадцатый том, завершающий настоящее Собрание сочинений, вошли избранные произведения писателя малых жанров 1848—1863 годов и его последний, незаконченный роман «Дени Дюваль». Теккерей прожил недолгую жизнь — всего пятьдесят два года. Лишь пятнадцать лет отделяют 1863 год, год его смерти, от 1848-го, когда «Ярмарка тщеславия» принесла ему известность. В этот период он создает не только все свои большие романы, но и продолжает писать статьи, рассказы, очерки, стихи, пародии. Человек необычайной трудоспособности, Теккерей, несмотря на затяжную болезнь и постепенно ухудшавшееся здоровье, заставляет работать себя ежедневно, мучительно страдая, если у него случается «день без строчки». Более того, он пробует себя в новых для него жанрах: он пишет сказку «Кольцо и роза», пьесу «Волки и ягненок» A854, опубл. в 1869 г.), которую пять лет спустя, изменив имена героев, переделывает в небольшой роман «Ловел-вдовец». С 1860 по 1862 год он редактирует новый журнал «Корнхилл мэгэзин» (по названию лондонской улицы Корнхилл, где помещалась редакция). Там появляются, наряду с «Ловелом-вдовцом», его роман «Приключения Филипа» (об этом романе, не вошедшем в наст. Собр. соч., см. т. 1, стр. 631—632), ранее прочитанные лекции «Четыре Георга» и из номера в номер печатаются очерки, названные им «Заметками о разных разностях». Кроме того, он, как всегда, ведет обширную переписку, которая представляет ныне исключительный интерес (четырехтомник его эпистолярного наследия издан в 1946 году Гордоном Н, Рэем). Стоит упомянуть» что Теккерей все эти годы выступал не только как писатель, но и как иллюстратор многих своих произведений. В частности, он снабдил рисунками почти все свои «Рождественские книжки». Начало этой серии небольших подарочных изданий, выходивших ко дню рождества, было положено Диккенсом. С 1843 года ежегодно появлялись его «Рождественские повести». Они привлекли внимание Теккерея (см. его статью «Сверчок за очагом», сочинение 393
Чарльза Диккенса» в т. 2 наст. Собр. соч.). В 1846 году выходит его первая рождественская история «Бал у миссис Перкинс». Всего им было выпущено шесть таких книжек. Появлялись они, как и полагалось, в конце года, но датированы были обычно следующим годом. Однако Теккерей отнюдь не был похож в них на своего собрата по перу. У него мы не найдем ни причудливого переплетения фантастики и действительности, ни социальной проповеди, ни общего идейного замысла. «Рождественские книжки» Теккерея не однородны по жанру. Тут и рассказ о школьной жизни, почти без сюжета, складывающийся как мозаика из больших и маленьких эпизодов («Доктор Роззги...»), и забавная сказка, в персонажах которой легко угадываются современные автору мелкие буржуа («Кольцо и роза»), и веселая литературная пародия, облеченная в форму романтической повести («Ревекка и Ровеыа»). Их объединяет лишь то особенное сочетание серьезности и шутки, трогательности и легкой иронии» которые свойственны Теккерею. Отличало их также обилие смешных рисунков, иногда они занимали больше места, чем сам текст. (Заметим, что разница между «Рождественскими книжками» Диккенса и Теккерея яснее, чем что-либо другое, подчеркивает непохожесть этих двух больших художников.) Включенная в данный том статья «О собственном достоинстве литературы» была написана в январе 1850 года, в период публикования романа «Пенденние». Когда вышли 31—34-я главы его, в которых со всей откровенностью описывались жизнь и поведение бедных лондонских литераторов и журналистов, некоторые газеты обвинили Теккерея в поношении писательской профессии в целом. Его статья, впервые появившаяся как письмо редактору «Морнинг кроникл», была не только ответом писателя на эти нападки. В ней он пишет об общественном положении литератора, об уважении к его ремеслу. Он отстаивает свое право разоблачать слабости и пороки: «Почему же не описывать такие вещи, если они, как мне представляется, свидетельствуют о той диковинной и жестокой борьбе добра и зла, что происходит в наших душах и в окружающем нас мире?» Это искреннее и страстное выступление писателя показывает, с какой высокой мерой требовательности относился он к своему званию и к своему общественному предназначению. Статья о художнике Джоне Личе — одна из многих статей Теккерея об искусстве. На протяжении всей своей жизни писатель не переставал интересоваться живописью. Он пишет о художественных выставках, о музеях, об отдельных художниках, со многими из которых был близко знаком. Оценки Теккерея имели вес, к его мнению прислушивались. Его отчеты о выставках часто имели для 394
художника решающее значение, как, например, это произошло о выставкой Крукшенка, которую публика оценила лишь после появления статьи Теккерея. Джон Лич, талантливый художник-карикатурист и иллюстратор, более двадцати лет, с 1841 по 1864 год, был ведущим рисовальщиком юмористического журнала «Панч». «Рисунки Лича,— писал Гордон Рэй,— занимают такое же место в истории английской карикатуры, какое романы Теккерея — в истории английской прозы»* Статья о Личе знакомит нас с Теккереем — художественным критиком, дает представление о его вкусах и пристрастиях, о широте его кругозора, об умении рассматривать явления искусства в исторической перспективе и во взаимосвязи друг с другом. В «Заметках о разных разностях» Теккерей предстает перед нами как блестящий эссеист. Его очерки органически связаны с журналом «Корнхилл мэгэзин», которому они обязаны своим появлением. Теккерей давно хотел, как он выразился, «пуститься в плавание под собственным флагом», и когда его издатель Джордж Смит предложил ему возглавить новый журнал, писатель взялся за это с большой энергией. Ему удалось привлечь к работе в нем многих известных литераторов: для журнала писали Тен- нисон, Бичер-Стоу, Гаскелл, Троллоп... Тираж первого же номера, вышедшего в январе 1860 года, достиг рекордной для английских периодических изданий цифры — сто двадцать тысяч экземпляров. Получив собственную трибуну и вдохновленный успехом, Теккерей пишет легко и раскованно. Пишет он на самые разные темы. Диапазон их поистине безграничен: события дня и воспоминания юности, собственное творчество и вопросы морали, новая книга и старая традиция, недавнее событие и случайная встреча — все может стать отправной точкой для очередного очерка. Они подкупают своим доверительным тоном, богатством и быстрой сменой интонаций, когда ироническое замечание сменяется задушевным признанием, а бытовая зарисовка — безудержной игрой воображения. Порой они напоминают своеобразный поток сознания, но сознания ясного, живого, взволнованного. Всего в серии «Заметок о разных разностях» Теккерей опубликовал тридцать два очерка. Последние появились в «Корнхилл мэгэзин» уте после того, как он оставил редакционное кресло в связи с различными осложнениями и ухудшением здоровья. Но сотрудничать в журнале он продолжал до конца своих дней. В 1864 году, уже после смерти писателя, «Корнхилл мэгэзин» в четырех номерах (март — июнь) напечатал незаконченный роман Теккерея «Дени Дюваль», над которым он работал последний год. В нем писатель вновь возвращается в полюбившийся ему 395
XVIII век: герой — современник Французской революции и американской Войны за независимость. Но «Дени Дюваль» заметно отличается от предыдущих исторических романов Теккерея. Большая напряженность повествования, авантюрно-романтический сюжет, деятельный герой, чуждый рефлексии,— писатель словно оживился, приобрел второе дыхание, и голос его, немного сдавший, растекшийся в отступлениях и перепевах, снова зазвучал с молодой силой. Теккерей успел написать лишь восемь глав, но из сохранившихся записей автора (см. «Примечания к «Дени Дювалю») можно составить представление обо всем романе. «Дени Дюваль» заслужил высокую оценку Диккенса. Своим последним произведением Теккерей опроверг мнение об упадке его таланта. Роман стал свидетельством победы творческого духа писателя, служившего искусству до последних дней своей жизни. В Приложении к данному тому приведены три стихотворения Теккерея. Доктор Роззги и его юные друзья (Dr. Birch and His Young Friends) Третья из «Рождественских книжек» («Christmas Books») Теккерея, выходивших ежегодно с 1846 по 1850 и в 1855 году. Появилась к рождеству 1848 года в издательстве «Чепмен и Холл» (датирована 1849 г.). На русский язык переводится впервые. Стр. 9. «Монастикон» — фундаментальное сочинение Уильяма Дагдейла «Монастикон Англиканум» A655—1673), содержащее описание английских монастырей. Стр. 10. Томас Крибб A781—1848) — известный в свое время чемпион кулачного боя, последние двадцать лет жизни — хозяин трактира в центре Лондона. Антар, Ибла — персонажи арабского рыцарского романа «Жизнь Антара» (ок. XII в.), переведенного в Европе в XIX в. Стр. 12. ...заведения, недавно переведенного... из Чизика и руководимого родными племянницами покойной мисс Барбары Пинкертон, подруги нашего великого лексикографа...— Упоминая, как, например, в данном случае, о персонажах своих предыдущих сочинений, Теккерей создает иллюзию того, что они существуют на самом деле и живут (или жили) независимо от романа. В пансионе Барбары Пинкертон некогда учились Ребекка Шарп и Эмилия Седли («Ярмарка тщеславия», гл. 1, 2), он возникает на страницах «Ньюкомов», «Филипа» и других произведенtwi. (На Чизик-Молл, 398
куда Теккерей поместил пансион Барбары Пинкертон, была расположена частная школа мистера Тернера, где три года —• с семи до десяти лет — учился сам Теккерей.) Владелица школы называет себя подругой великого лексикографа, то есть Сэмюела Джонсона, автора толкового словаря английского языка, так как Джонсон когда-то посетил ее заведение, о чем она не забывает упоминать для поддержания его престижа. Стр. 17. ...что плодят глупцов, в заботах погрязая...— Слова Яго из трагедии Шекспира «Отелло» (II, 1), которыми он определяет призвание идеальной женщины. Стр. 26. Амадис — герой испанского рыцарского романа «Ама- дис Галльский» (опубл. в 1508 г.). Стр. 29. Под Собраоном, в Индии, англичане в 1846 г. разгромили армию сикхов в первой англо-сикхской войне 1845— 1846 гг. Стр. 33. Чарльз — Чарльз Буллер A806—1848), юрибт и член парламента, друг Теккерея с юношеских лет, умерший в год написания этого рождественского рассказа. Ревекка и Ровеиа (Роман о романе) (Rebecca and Rowena; a Romance upon Romance) Впервые опубликовано в конце 1849 года (издательство «Чеп- мен и Холл»). Из-за болезни писатель не смог сам иллюстрировать книгу, и она вышла с рисунками художника Ричарда Дойля. В 1846 году в «Журнале Фрэзера» Теккерей напечатал «План продолжения «Айвенго», изложенный в письме к мосье Александру Дюма», который и лег в основу его четвертой «Рождественской книжки». Эта пародийная повесть, носящая откровенно бурлескный, бутафорский характер, была направлена против псевдоисторических романов, против литературщины и романтической идеализации. На русский язык не переводилась. Стр. 36. Джеймс Джордж A799—1860) — английский писатель, автор исторических романов в духе Вальтера Скотта. Манеру письма Джеймса и других эпигонов Скотта Теккерей пародировал в «Романах прославленных сочинителей» (см. т. 2 наст. Собр. соч.). Стр. 42. ...отправил в Ботани-Бэй...— то есть на каторжные работы; на побережье залива Ботани-Бэй в английской колонии Новый Южный Уэльс (Австралия) с 1788 г. были созданы колонии для осужденных в Англии преступников. 397
Стр. 46. ...злой Заботы дух подсел // На круп за рыцарским седлом.— В основу стиха положена строчка из оды Горация (III, 1, 37), которую Теккерей часто вспоминает в своих произведениях: «Черная Забота сидит на коне позади всадника». Стр. 57. Юнион Джек — государственный флаг Соединенного Королевства Великобритании, появившийся лишь в начале XVIII в. Стр. 61. Титания, царица фей и эльфов, и ее возлюбленный, ткач Основа, которого эльф Пэк наградил ослиной головой,— персонажи шекспировской комедии «Сон в летнюю ночь». Майкл Анджело.— Ряд своих сочинений, в том числе и «Рождественские книжки», Теккерей публиковал под именем «Майкл Анджело Титмарш». От лица этого скромного литератора и художника писались предисловия, обращения к читателю, большинство статей об искусстве, а порой он появлялся и как персонаж. Этим псевдонимом Теккерей пользовался в течение всей своей жизни. Стр. 69. Листон Джон A776?—1846) и Гримальди Джозеф A779—1837) — английские комические актеры. Стр. 76. Поместив юного Седрика в школу Дотбойс-Холл в Йорк* шире...— Эта школа, принадлежащая скряге Сквирсу в романе Диккенса «Николас Никльби»,— еще один пример использования автором разнообразных анахронизмов. Кольцо и роза (The Rose and the Ring) Эта сатирическая сказка была написана в Италии, где Теккерей вместе с двумя дочерьми провел зиму 1854 года. К рождеству им были нарисованы смешные фигурки и сценки, по которым затем и создавалась сказка. Сам текст был рассчитан на то, что читатель будет видеть перед собой эти рисунки. Книга вышла в издательстве «Смит, Элдер и К0» в 1855 году. Над разворотом каждой страницы шло рифмованное двустишье (в наст. изд. они включены в текст). Рождественская сказка Теккерея имела большой успех и в том же году выдержала еще два издания. «Кольцо и роза» — необычная сказка. Это забавное смешение чудесного и реального, быта и мечты, морали и насмешки. Упоминание о газетах и дилижансах, о Тауэре, о Ньюгетской тюрьме, о ваксе Уоррена создает впечатление, что перед нами не сказочные герои, а простые английские обыватели, современники Теккерея, которые вздумали, импровизируя, разыграть сказочную пьеску, «нечаянно» привнося в нее свой привычный быт, выражая в ней 398
свой характер и свои взгляды. Элемент игры, подчеркнутая театральность и двуплановость заставляют вспомнить сказки Гоцци, Шварца. На русском языке «Кольцо и роза» впервые была издана в 1970 году (М., Детгиз, перевод Р. Померанцевой) с иллюстрациями Теккерея и с воспроизведением особенностей первого английского издания. Для настоящего Собрания сочинений перевод существенно переработан. Стр. 95. «Да, нелегко нам преклонить главу, когда она увенчана короной!» — Шекспир. Генрих IV (ч. 2, III, 1). Стр. 98. ...из книги мисс Менелл... — Владелица частной школы для девочек Ричмел Менелл A760—1820) была автором некогда популярного в Англии вопросника для проверки знаний учащихся в самых разных областях. Стр. 100. Фортунатов кошелек — кошелек, в котором никогда не переводятся деньги. Выражение взято из немецкой народной легенды, записанной в XV в. и рассказывающей о нищем Фортунате, которому богиня судьбы подарила волшебный кошелек. Стр. 108. Линней Карл A707—1778) —шведский естествоиспытатель, создатель системы классификации растительного и животного мира. Стр. 109. ...пьесу Шекспира, где рассказано, отчего король Джон недолюбливал принца Артура.— Имеется в виду трагедия «Король Джон» A596), в которой повествуется, как король Джон захватил престол, который по закону должен был перейти к его племяннику, принцу Артуру, и подослал к нему убийц. Стр. 112, ...живописец стал сэром Томазо Лоренцо...— Теккерей намекает на английского художника сэра Томаса Лоуренса A769— 1830), возведенного в 1815 г. в рыцарское достоинство и получившего право, согласно традиции, ни прибавление к своему имени слова «сэр». Ему принадлежат портреты Георга III и королевы Шарлотты. Стр. 128. Джек Кетч — в Англии нарицательное обозначение палача — по имени лондонского палача XVII в. Стр. 137. И королева за неимением меча...— Речь идет о сохранившемся до наших дней английском обряде посвящения в рыцари и награждения титулом, при совершении которого королева касается мечом плеча награждаемого. Стр. 141. Марджори Доу — имя девушки из популярной английской прибаутки, в которой говорится, что Марджори Доу «постель продала и лежит на соломе». Стр. 145. Босфор—ъ этом названии угадывается английский университетский город Оксфорд. 399
Стр. 146. ...засадили в Тауэр...— В одной из частей Тауэра, старинного лондонского замка, долгое время служившего местом заточения государственных преступников, в XIII в. был устроен королевский зверинец, впоследствии он был расширен и открыт для публики. В 1834 г. звери были переведены в специальное место в Риджентс-парке, что положило начало лондонскому зоосаду. Стр. 148. ...был удостоен деревянной ложки — высшей университетской награды...— Награждение деревянной ложкой — не выдумка писателя, такой обычай существовал в Кембридже; правда, отмечали этой наградой того, кто на специальных экзаменах для получения отличия оказывался последним. Рожденный царскими предками! — Гораций. Оды (I, 1). Стр. 153. От Уомбуэлла или Астли.— Джордж Уомбуэлл A77<8— 1850) был создателем и владельцем крупнейшего в Англии зверинца. Цирк Астли — популярный лондонский цирк, где давались представления с участием животных; основан в 1770 г. наездником Филипом Астли A724—1814). Стр. 156. «Разбойник тот — кто женщину обидит...» — Слегка измененная цитата из пьесы английского драматурга Джона То- бина A770—1804) «Медовый месяц» (II, 1). Стр. 162. ...словно... британский гренадер на Альме.— В сентябре 1854 г. у реки Альмы в Крыму англо-французская армия разбила почти вдвое меньшее по численности русское войско. Стр. 163. Арчибальд Элисон A792—1867) — английский историк и юрист, автор «Истории Европы в период Французской революции». ...даже будь на их месте русские, вы и тогда не могли бы пожелать им большего поражения.— В 1855 г., когда Теккерей писал свою сказку, Англия находилась в состоянии войны с Россией (Крымская война 1854—1855 гг.). О собственном достоинстве литературы (The Dignity of Literature) Статья была напечатана в журнале «Морнинг кроникл» 12 января 1850 года. На русский язык не переводилась. Стр. 176. ...он «заставил всю Англию смеяться и думать»? — Речь идет об Олбени Фонбланке A793—1872), талантливом журналисте радикального толка, который в 1830—1847 гг. был издателем «Экзаминера». Стр. 178. Питт Кроули, генерал О'Дауд — персонажи «Ярмарки тщеславия»; К. О. Б.—кавалер ордена Бани. 400
Пастор Траллибер — персонаж романа Фильдинга «Джозеф Эндрюс» A742), недалекий и грубоватый сельский священник. Стр. 179. Блодъер, Шендон — персонажи «Пенденниса», литераторы, пробавляющиеся критикой и журналистикой. Стр. 180. Диссентеры —члены протестантских сект, не исповедовавшие государственной англиканской религии. ...прочитав... историю юридической конторы «Каверз, Обмане и Цап».— Она была рассказана в романе популярного одно время английского писателя Сэмюела Уоррена «Десять тысяч в год» A839); в основе сюжета были махинации юристов, составляющих фальшивые бумаги, в результате чего герой вначале достигает богатства, а затем, после разоблачения, попадает в тюрьму и сходит с ума. Картинки жизни и нравов (Художник ДжопЛич) (Pictures of Life and Character. By John Leech) Статья была помещена в журнале «Куортерли ревью» в декабре 1854 года. В русском переводе публикуется впервые. Стр. 181. Джон Лич A817—1864) — английский художник-карикатурист и иллюстратор, один из ближайших друзей Теккерея на протяжении всей его жизни. С Теккереем познакомился еще в детстве, в закрытой лондонской школе Чартерхаус. Опубликовал в «Панче» свыше трех тысяч рисунков и карикатур. ...времена консульства Планка...— Иносказательно: годы юности. Теккерей имеет в виду период регентства и правления Георга IV A811—1830). Выражение взято из оды Горация «К римскому народу» (III, 14), которая кончается строфой: Голова, седея, смягчает душу, Жадную до ссор и до брани дерзкой, Не смирился б я перед этим, юный, В консульство Планка. (Перевод Г. Церетели) (Мунаций Планк, римский полководец и политик, был консулом в 42 г. до н. э., в год битвы при Филиппах, в которой участвовал двадцатичетырехлетний Гораций.) Бойдел Джон A719—1804) — художник-гравер, впоследствии издатель, продавец гравюр и лорд-мэр Лондона. Заказывал извест- пым художникам иллюстрации к пьесам Шекспира, вошедшие затем в издание 1802 г.; основал шекспировскую галерею для демонстрации собранных им рисунков и картин. 401
Они, Норткот, Фюзели — английские живописцы конца XVIII — начала XIX в., члены Академии. Рейнольде Джошуа A723—1792) — выдающийся английский портретист, основатель A768 г.) и первый президент Королевской Академии художеств. Ромней Джордж A734—1802), Смэрк Роберт A752—1845) — английские художники. Стр. 182. Уокинеем Фрэнсис A751—1785) — преподаватель школы в Кенсингтоне, автор учебника арифметики, по которому учились в Англии, а также в Америке, вплоть до середины XIX в. Стр. 183. Роуландсон Томас A756—1827) — английский художник-карикатурист, иллюстрировавший книгу «Путешествие доктора Синтаксиса» A812). Стр. 184. Том Коринфянин, Джерри Хоторн, Боб Лоджик — персонажи книги Пирса Эгана «Лондонская жизнь», которая выходила ежемесячными выпусками в 1820—1821 гг., а впоследствии неоднократно переиздавалась. Она содержала увлекательное описание столичной жизни и нравов и была богато иллюстрирована братьями Робертом и Джорджем Крукшенками. Залы Олмэка, на Сент-Джеймс-стрит, в XVIII и начале XIX в. были одним из центров общественной жизни Лондона: здесь проводились разнообразные собрания, лекции, балы, встречи и т. п. Названы по имени их владельца и учредителя Уильяма Олмэка. Стр. 185. Гилрей, Банбери, Вудворт — английские художники- карикатуристы. Джордж Крукшенк A792—1878) — выдающийся рисовальщик, автор серии гравюр и иллюстратор Диккенса и Теккерея. Сидней Смит A771—1845) — священник и литератор, один из основателей «Эдинбургского обозрения» A802), выступал с лекциями о философии нравственности. Питт Уильям Младший A758—1806) -г- английский государственный деятель, ставший премьер-министром в двадцать четыре года и занимавший этот пост в 1783—1801 и 1804—1806 гг. ...король Бробдингнега...— Добродушный старый король в стране великанов, куда попадает Гулливер. Здесь этим именем назван Георг III. Стр. 186. Чарльз Джеймс Фокс A749—1806) — английский государственный деятель, глава левых, или «новых», вигов, выступавший за реформу избирательной системы, за предоставление независимости американским колониям и поддержку Французской революции. Шеридан Ричард Бринсли A761—1816) — английский драматург, был членом парламента и примыкал к радикальному крылу партии вигов. 402
Эрскин, Норфолк, Мойра, Генри Нетти — английские политические деятели. Стр. 187. Эйнсворт Уильям Хэррисон A805—1882) — издатель журнала «Эйнсвортс мэгэзин» и автор исторических романов. Стр. 188. Кому с — древнеримский бог чувственных наслаждений, сын Бахуса и Цирцеи. Ричард Дойль A824—1883) — художник, сотрудник «Панча»; иллюстрировал роман Теккерея «Ньюкомы» и рождественскую книгу «Ревекка и Ровена». Стр. 189. Под Балаклавой и Инкерманом произошли сражения Крымской войны в октябре 1854 г. Стр. 190. ...биограф Джимса и автор «Книги снобов»...— Текке- рей упоминает свои произведения «Книгу снобов» и «Дневник Джимса де ля Плюша», которые были опубликованы в «Панче» в 1845—1847 гг. Стр. 191. Гаварни Поль A804—1866) — французский художник и карикатурист; иллюстратор Бальзака, Сю, Гофмана и других писателей, автор серии рисунков о жизни Парижа. Стр. 192. Тенирс Давид Младший A610—1690) — фламандский художник. Морланд Джордж A763—1804) — английский художник, писавший главным образом жанровые сцены и животных. «О двух мальчиках в черном» («On Two Children in Black»), «Иголки в подушке» («Thorns in the Cushion»), «He пойман — не вор» («On being Found Out»), «De Finibus» Помещенные в данном томе четыре очерка Теккерея взяты из его цикла «Заметки о разных разностях» («Roundabout Papers»). Очерки этой серии печатались в журнале «Корнхилл мэгэзин» с января 1860 по ноябрь 1863 года. Первые два относятся к 1860 году (март и июль), третий напечатан в мае 1861, четвертый — в августе 1862 года. В 1863 году «Заметки о разных разностях» вышли отдельной книгой. На русском языке они впервые были опубликованы (с небольшими купюрами) в 1864 году издательством «Современник» под названием «Сатирические очерки». Пять из них впоследствии были включены в том 11 первого собрания сочинений Теккерея (СПб., Издательство бр. Пантелеевых, 1894—1895), В настоящем издании очерки печатаются в новом переводе. Стр. 195. «Письма» Хауэла.— Джеймс Хауэл A594—1666) — дипломат и эссеист, автор историко-политических памфлетов, в последние годы жизннг¦— королевский историограф Карла И. Его 403
«Письма» (полное название: «Epistolae Но -*- Elianae: интимные письма», 1655) считаются в Англии классическим сочинением. Они адресованы главным образом воображаемым корреспондентам и были написаны во Флитской тюрьме, куда Хауэл был заключен как роялист в период буржуазной революции. «Письма» представляют собой серию занимательных очерков о людях и событиях той эпохи, живых зарисовок, касающихся быта Англии и других европейских стран, и рассуждений на самые разнообразные темы. Миссис Гранди — персонаж, упоминаемый в комедии второстепенного английского драматурга Томаса Мортона A764 —1838) «Бог в помочь». Имя миссис Гранди стало в Англии синонимом буржуазной благопристойности, мнения света, а фраза из пьесы «Что скажет миссис Гранди?» — вошла в речевой обиход. Стр. 196. Титонов век.— В греческой мифологии Титон — прекрасный троянец, возлюбленный богини Эос. По его просьбе богиня даровала ему бессмертие, но так как Титон не уточнил, что желает оставаться вечно молодым, то он со временем превратился в дряхлого старика. Желая избавиться от бремени жизни, он вновь обратился к богине Эос, но она не смогла помочь ему и превратила его в кузнечика. Стр. 198. Архилох — древнегреческий сатирик VII в. до и. э., прославившийся своей язвительностью; здесь — желчный скептик, ироничный человек. Стр. 204. ...описали устроенное в честь Журнала триумфальное шествие...— В шестом, июньском, номере «Корнхилл мэгэзин» в очерке «О недавних великих победах». Стр. 207. ...то же говорил и добряк Ричардсон...— Сэмюел Ричардсон A689—1761), автор сентиментальных бытовых романов, был литературным противником Фильдинга, произведения которого он считал безнравственными и вредными. Гиббон Эдуард A737—1794) — английский историк и литературный критик, высоко ценивший творчество Фильдинга. Стр. 221. Бардолъф, Ним, Долль Тершит, миссис Куикли — персонажи шекспировской хроники о Генрихе IV. Стр. 223. «De Finibus» — название трактата Цицерона (полное название: «De Finibus bonorum et malorum» -— «О пределах добра и зла»); в данном случае Теккерей употребляет слово «finis» в значении «конец, окончание». ...как писал об этом кто-то из исследователей.— Сам Теккерей в очерках «Английские юмористы XVIII века» (см. т. 7 наст. Собр. соч., стр. 537). Назад возвращаюсь опять.— Парафраза из Горация: «Вилой природу гони, она все равно возвратится» («Послания», I, 10). 404
Стр. 224. Вулком, Твисден — персонажи романа Теккерея «Приключения Филипа». Стр. 225. Да охранят нас ангелы господни! — Восклицание Гамлета при виде призрака («Гамлет», I, 4). Вайсенборн — учитель немецкого языка, у которого Теккерей брал уроки во время пребывания в Веймаре. Стр. 227. «Яков Верный» — роман английского писателя Фредерика Мэриэта A792—1848), в прошлом капитана английского флота, писавшего главным образом о морских приключениях. Стр. 228. «Президент» — название парохода, который в марте 1841 г. отправился из Нью-Йорка в Ливерпуль, попал в шторм и затонул. Стр. 231. Миньона — персонаж романа Гете «Вильгельм Мей- стер». Гец фон Берлихинген — герой одноименной исторической драмы Гете A773). Дугалд Далъгетти — искатель приключений из романа Вальтера Скотта «Легенда о Монтрозе» A819). Ункас, Кожаный Чулок — герои романа Джеймса Фенимора Купера «Последний из могикан» A826). Амелия Бут — героиня романа Фильдинга «Амелия» A751). Дядя Тоби — персонаж романа Лоренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» A760—1767). Титлбэт Титмаус — главный герой романа Сэмюела Уоррена «Десять тысяч в год» A839). Краммлъс — персонаж романа Диккенса «Николас Никльби» A838—1839). Жиль Блаз— гетрой романа Алена-Рене Лесажа «Похождения Жиля Блаза из Сантильяны» (опубл. в 1715—1735 гг.). Сэр Роджер де Коверли— сквозной персонаж очерков Ричарда Стиля в издаваемом им журнале «Зритель» A711—1714), Дени Дюваль («Denis Duval») Опубликован после смерти писателя, в 1864 году, в журнале «Корнхилл мэгэзин» (№№ 3—6). На русский язык переведен впервые. Стр. 235. Клод Дюваль — известный разбойник XVII в., галантный кавалер, родом из Нормандии, приехавший в Англию после реставрации Стюартов; прославился дерзкими ограблениями, равно как и своими любовными похождениями. Казнен в 1670 г. 405
...фанатизм Людовика XIV заставил бежать из Франции в Англию множество семейств...— В 1685 г. Людовик XIV отменил Нант- екий -эдикт, уравнивавший в правах протестантов и католиков, и это вызвало массовое бегство из страны французов-протестантов. Королева Бесс — королева Елизавета, правившая в Англии с 1558 по 1603 г. Бесс — уменьшительная форма имени Елизавета (англ. Элизабет). Стр. 236. Сэр Питер Дени (ум. в 1778 г.)—английский вице- адмирал (Теккерей ошибочно называет его контр-адмиралом), выходец из семьи французских беженцев-гугенотов, получивший впоследствии титул баронета. Энсон Джордж A697—1762)—английский адмирал; в 1740— 1744 гг. на корабле «Центурион» совершил кругосветное плавание. ...генерала Джеймса Вулфа, доблестного завоевателя Квебека.— В сентябре 1759 г. англичане под командованием Вулфа разгромили армию французов и индейцев во главе с генералом Монкаль- мом и захватили Квебек. Эта победа решила судьбу Канады, бывшей в ту пору французской колонией: по Парижскому договору 1763 г. она перешла в руки англичан. ...мистер Вулф был славой Авраама.— Сражение под Квебеком, прославившее имя генерала Вулфа, который погиб в этом сражении, происходило на Авраамовом плато, или Авраамовых высотах. Стр. 237. Я родился в один день с... герцогом Йоркским... меня прозвали епископом Оснабрюкским.— Герцог Йоркский — Фредерик Аугустус A763—1828), второй сын Георга III, в 1764 г. был избран епископом Оснабрюкским (Оенабрюк — город в Ганноверском княжестве). Стр. 239. Стоун — мера веса, равная 14 английским фунтам F,34 кг). Стр. 240. Кордериус Мэтьюрин A479—1564) — французский латинист, автор учебников и специальных текстов, по которым учились долгое время и в Англии. Корнелий Непот (ок. 80—30 гг. до н. э.) — римский историк. Стр. 242. При Хастенбеке в Пруссии в июне 1757 г. состоялось одно из сражений Семилетней войны 1756—1763 гг., которую вели Англия и Пруссия против Франции и ее союзников. В этом сражении англичане были разгромлены, их главнокомандующий герцог Камберлендский подписал капитуляцию, после чего французы захватили Ганновер, родовое владение царствовавшей тогда в Англии динации. При Лоуфельдте в 1747 г. во время Войны за австрийское наследство англичане потерпели поражение от французов. Стр. 245. Субиз — Шарль де Рогая, принц Субиз A715—1787), маршал Франции. 406
...в знаменитом деле с «ожерельем королевы»...— Речь идет об истории, происшедшей в 1785 г. в Париже и получившей большую огласку. Графиня де Ламотт, придворная дама расточительной и распутной королевы Марии-Антуанетты, убедила кардинала Луи де Рогана, желавшего заслужить расположение королевы, что та хочет приобрести роскошное ожерелье с бриллиантами стоимостью в 1 миллион 600 тысяч ливров и будто бы просит его стать посредником в этом деле. Де Роган купил ожерелье в кредит и передал в доме графини человеку, который назвался «офицером королевы», а на самом деле был любовником де Ламотт. Спустя некоторое время ювелир, продавший ожерелье, обратился к королеве с просьбой оплатить счет. Дело стало известно королю и было передано на обсуждение парламента. Де Роган был арестован и выслан из Парижа, но затем оправдан. Графиню де Ламотт приговорили к тюремному заключению. Стр. 251. Фэйрпорт.— Под этим именем в романе изображен город Фэйерхэм, расположенный на южном побережье Англии, в котором жили родственники Теккерея. «Сид» A637) —- трагедия Пьера Корнеля. Стр. 258. ...очаровательная принцесса...— Мария-Антуанетта, выданная замуж в 1770 г. за будущего короля Людовика XVI и гильотинированная в 1793 г. во время Французской революции. Стр. 266. ...аугсбургского исповедания...— то есть лютеранства: основы этого вероучения были впервые сформулированы в Аугс- бурге в 1530 г. Стр. 272 ...номер седьмой из десяти заповедей.— «Не прелюбодействуй». Стр. 285. Из глубины.— Заголовком взяты начальные слова 129-го псалма: «Из глубины взываю к Тебе, Господи». Стр. 286. Сиддонс Сара A755—1831) — английская трагическая актриса. Здесь описывается впечатление от ее исполнения роли леди Макбет. Стр. 310. Капитан Макхит — разбойник из музыкальной комедии Джона Гея «Опера нищего» A728). Стр. 311. Гаррик Дэвид A717—1779) —выдающийся английский актер и театральный реформатор, прославился исполнением ролей в шекспировских спектаклях. ...видел его в «Макбете», в обшитом золотым галуном голубом камзоле, в красном бархатном жилете и брюках.— В театре Гар- рика пьесы Шекспира исполнялись актерами в костюмах своего времени. Стр. 315. Джоан и Дарби—герои баллады Генри Вудфолла (ум. в 1769 г.), ставшие символом мирной и долгой супружеской жизни. 407
Стр. 339. Дэмпир Уильям A652—1715) — английский исследователь и пират, автор книг о путешествиях. Стр. 342. Галлан Антуан A646—1715) — французский арабист, переводчик «Тысячи и одной ночи». Стр. 346. Сапфира и Анания •— супружеская чета из «Деяний апостолов» (V, 1—10); для оказания помощи апостолам они продали свое имение, однако часть денег утаили; за ложь перед богом были наказаны смертью. Стр. 348. ...в Саратоге нам пришлось сдаться вместе с генералом Бергошюм...— Y города Саратога (штат Нью-Йорк) в сентябре 1777 г. во время Войны за независимость американцы вынудили капитулировать шеститысячное английское войско генерала Джона Бергойна. После этой победы Франция заключила торговый и политический союз с США и вступила в войну. Стр. 368. Джон Поль Джонс A747—1792) — американский капитан, родом шотландец; прославился отчаянными по своей смелости операциями. Первый в истории США получил чин капитана американского флота (которого практически еще не существовало). Основатель военного флота США. Произвел дерзкую высадку американцев в Шотландии и совершил рейд в глубь страны. 23 сентября 1779 г. на старом, перестроенном торговом судне «Добряк Ришар» захватил пятидесятипушечный английский фрегат «Серапис» (см. «Примечания к «Дени Дювалю»). Во Франции, ставшей союзницей Америки, Поль Джонс был увенчан лавровым венком и возведен в рыцарское достоинство. После окончания Войны за независимость и роспуска военного флота США служил в России, участвовал в Русско-турецкой войне; был произведен Екатериной II в контр-адмиралы. Умер в Париже в глубокой бедности. Примечапия к «Дени Дювалю» Написаны одним из редакторов «Корнхилл мэгэзин» Фредериком Гринвудом и помещены в июньском номере журнала вместе с последней главой романа. Стр. 369. Оставалось лишь проставить дату одной пятницы...— При описании последнего свидания героя с Агнесой, после слов: «...суждено ли мне забыть этот вечер? Была пятница...» — в рукопи си оставлен пропуск, по всей вероятности, для даты. Стр. 372. Дорогой С— Письмо Теккерея было написано его другу и издателю Джорджу Смиту A824—1901) в сентябре 1863 г., в разгар работы над «Дени Дювалем» (он был начат в мае) и за три месяца до смерти. 408
Бунт Гордона — лондонское восстание против католиков 1780 г. под руководством лорда Джорджа Гордона. Стр. 373. Сноухилл — название холма и улицы вблизи Ньюгет- ской тюрьмы. Закон о Чернолицых.— Чернолицыми прозвали в XVIII в. мародеров и грабителей, имевших обыкновение красить лица черной краской или углем. В 1722 г. был принят специальный закон, предусматривающий для них смертную казнь. В другом письме...—В письме к журналисту Олбени Фон- бланку, потомку французских гугенотов; написано в сентябре 1863 г. Стр. 374. Сэр Хью Паллисер A723—1796) — английский адмирал, лорд адмиралтейства. Стр. 375. Родни Джордж A719—1792) — английский адмирал, разгромивший в 1782 г. в Карибском море французскую флотилию графа де Грасса. Де Грасс был взят в плен и доставлен в Англию. Стр. 379. Андре Джон A751—1781) — блестящий английский офицер, адъютант главнокомандующего, в период Войны за независимость ставший английским шпионом. Вел секретные переговоры с американским генералом Арнольдом, комендантом ключевой крепости Вест-Пойнт, который согласился сдать ее англичанам. Возвращаясь из крепости, был случайно задержан американскими солдатами и затем повешен по приказу Вашингтона. Перед казнью сохранял удивительное самообладание. Впоследствии прах его был перевезен в Англию. Приложение Поэтическое наследие писателя достаточно велико: Теккерей писал стихи всю свою жизнь. Некоторые из них вошли в прозаические произведения, для которых они и были созданы. Большую часть составляют стихотворения на случай, шуточные переложения и пародии, переводы, имитации. Но есть и стихи, проникнутые трогательной грустью, стихи-размышления; писал он и баллады (см., например, «Король Канут» в «Ревекке и Ровене» в наст. томе). Легкие, блестящие по форме, они подкупают сочетанием искреннего чувства, бурлеска и ироничности и глубоким отвращением к ложному пафосу, фальши и аффектации. «Баллада о буйабесе» («The Ballad of Bouillabaisse») впервые напечатана в «Панче» 17 февраля 1849 года, «Страдания молодого Вертера» («Sorrows of Werther») — в журнале «Саутен литерери мессенджер» в ноябре 1853 года, «Vanitas Vanitatum» — в июльском номере «Корнхилл мэгэзин» 1860 года. 409
Стр. 384. Жюль Жанен A804—1874) —французский писатель и журналист. В течение сорока лет писал театральные рецензии и критические статьи, которые затем были изданы в шести томах. Теккерей считал Жаиепа дутой знаменитостью и относился к нему с иронией (см. его статью «Диккенс в Париже»; т. II наст. Собр. соч., стр. 319—328). ...альбом мадам де Р....— Этот альбом, содержащий «автографы королей, принцев, поэтов, маршалов... и литераторов всех стран», судя по всему, придумай Теккереем, чтобы служить отправной точкой этого стихотворения. Стр. 386. Тут Гринвич сам теряет вес! — Имеются в виду традиционные «Снетковые обеды» в Гринвиче, которые до 1890 г. ежегодно устраивались в честь окончания парламентской сессии. Г, Шейнман
Алфавитный указатель произведений, вопгедших в Собрание сочинений Уильяма Мейкписа Теккерея в 12-ти томах Английские юмористы XVIII века — 7,505. В благородном семействе — 1, 375. Виргинцы — 10, 5. Виргинцы — 11, 5. Вороново крыло — 2, 5. Георги — 2, 464. De Finibus — 12, 223. Дени Дюваль (Неоконченный роман) — 12, 233. «Джордж де Барнуэл» — 2, 468. . Диккенс во Франции — 2, 305. Дневник Кокса — 1, 151. Доктор Роззги и его юные друзья — 12, 7. Жена Денниса Хаггарти — 2, 137. Записки Барри Липдона, эсквайра, писанные им самим — 3,5. «Звезды и полосы» — 2, 531. Иголки в подушке — 12,204. Из «Записок Желтоплюша» — 1, 33. История Генри Эсмонда, эсквайра, полковника службы ее величества королевы Анны, написанная им самим — 7, 5. История очередной французской революции — 2, 385. История Пенденниса, его удач и злоключений, его друзей и его злейшего врага. Кн, 1—5, 3. 411
История Пенденниса, его удач и злоключений, его друзей и его злейшего врага. Кн. 2—6, 3. История Сэмюела Титмарша и знаменитого бриллианта Хоггарти — 1, 483. Как из казни устраивают зрелище — 2, 259. Картинки жизни и нравов (Художник Джон Лич) — 12, 181. Книга снобов, написанная одним из них — 3, 315. Кольцо и роза — 12, 92. «Котиксби» — 2, 481. Кэтрин — 1, 201. Лекции мисс Тиклтоби по истории Англии — 2, 329. Лондонские зрелища — 2, 543. «Лорды и ливреи» — 2, 494. Мистер Дьюсэйс в Париже — 1, 46. Митинг на Кеннингтон-Коммон — 2, 553. Модная сочинительница — 2, 277. Нашла коса на камень — 1, 33. Не пойман — не вор — 12, 215. Новые романы —2, 421. Ыыокомы. Жизнеописание одной весьма почтенной семьи, составленное Артуром Пенденнисом, эсквайром. Кн. 1—8, 5. Ныокомы. Жизнеописание одной весьма почтенной семьи, составленное Артуром Пенденнисом, эсквайром. Кн. 2—9, 5. О двух мальчиках в черном — 12,195, О наших ежегодниках — 2, 245. О собственном достоинстве литературы — 12, 175. Парижские письма — 2, 217. Польский бал — 2, 549. Размышления по поводу истории разбойников — 2,225. Ревекка и Ровена — 12, 35. Рейнская легенда — 2, 159. «Рецепт призового романа» — 2, 539. Роковые сапоги — 1, 101. Романы прославленных сочинителей — 2, 467. Сверчок за очагом, сочинение Чарльза Диккенса — 2, 455. Сибилла, сочинение Дизраэли — 2, 443. 412
«Синебрад» — 2, 505. Сочинения Фильдинга — 2, 293. Стихотворения — 12, 384. «Фил Фогарти, или Повесть о Доблестном Раздесятом полку» — 2, 516. Чартистский митинг — 2, 559. Четыре Георга — 11, 509. Ярмарка тщеславия — 4,5. На контртитулах настоящего Собрания сочинений воспроизведены рисунки Теккерея (тт. 3, 4, 5, 6, 7, 10, 11, 12) и его современников — художников Аткинсона, Р. Дойля и др. Фронтиспис в томе 1 — портрет Теккерея кисти Джона Гилберта.
Содержание Повести, очерки, роман 1848—1863 Доктор Роззги и его юные друзья. Перевод И. Берн- штейн t , # 7 Ревекка и Ровена. Перевод 3. Александровой . » » 35 Кольцо и роза. Перевод Р. Померанцевой . . , . 92 О собственном достоинстве литературы. Перевод М. Лорие . . 175 Картинки жизни и нравов (Художник Джон Лич). Перевод Я. Рецкера 181 Из «Заметок о разных разностях». Перевод Г. Шейнмана О двух мальчиках в черном . * 8 . s * * . 195 Иголки в подушке 204 Не пойман — не вор 215 De Finibus , й , s . 223 Деии Дюваль (Неоконченный роман). Перевод М. Беккер * s . 235 Примечания к «Дени Дювалю». Перевод М. Беккер 369 Приложение (Стихотворения). Перевод В. Рогова 384 Комментарии Г. Шейнмана $ . 393 Алфавитный указатель s , 411
Теккерей У. ТЗО Собрание сочинений.: В 12-ти томах. Т. 12. Повести, очерки, роман. 1848 — 1863.—Пер. с англ. Под общ. ред. А. Аникста, М. Лорие, М. Урнова. Коммент. Г. Шейнмана. М., Худож. лит., 1980.—414 с. В 12-й том Собрания сочинений У. Теккерея входят произведения последнего периода творчества писателя. В том включены наиболее значительные повести, очерки и неоконченный роман «Дени Дюваль», написанные с 1848 по 1863 г. 70304-336 Т 028 @1)-То и°Дписное И (Англ)
Уильям Мейкпис Теккерей Собрание сочинений том 12 Редактор Н. Вудавей Художественный редактор Л. Налитовская Технический редактор С. Ефимова Корректоры Д. Эткина и Т. Крылова ИБ № 1364 Сдано в набор 13.03.79. Подписано к печати 06.08.79, Бумага типогр. № 1. Формат 84xl08V82. Гарнитура «Обыкновенная» Печать высокая 21,84 усл. неч. л. 22,3 53 уч.-изд. л. Тираж 200 000 экз. Заказ № 3879. Цена 2р. 10 к. Издательство «Художественная литература» Москва, 10 7078, Ново-Басманная, 19 Ордена Октябрьской Революции и ордена Трудового Красного Знамени Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, Москва, М-54, Валовая, 28