Текст
                    СОДЕРЖАНИЕ ВЫПУСКА
01. Юрий Додолев – «Сразу после войны» /повесть/ («Юность», No 7, 1979) – стр. 6
02. Николай Леонов – «Выстрел в спину» /повесть/ («Юность», No 7, 1979) – стр. 43
03. Николай Леонов – «Выстрел в спину» /продолжение/ («Юность», No 8, 1979) – стр. 77
04. Николай Леонов – «Выстрел в спину» /окончание/ («Юность», No 9, 1979) – стр. 134
05. Иллюстрации из «Юность» No 7 – стр. 186
06. «Найти друга» /Почта «Юности»/ («Юность», No 7, 1979) – стр. 192
07. «Зелёный портфель» /«Джинсовая история», «Букет двоек и единиц»,
«Бойтесь стереотипов!»/ («Юность», No 7, 1979) – стр. 200
08. Анатолий Алексин – «Сердечная недостаточность» /повесть/
(«Юность», No 8, 1979) – стр. 208
09. Аркадий Арканов – «Девочка выздоровела» /рассказ/ («Юность», No 8, 1979) – стр. 245
10. Иллюстрации из «Юность» No 8 – стр. 263
11. «Двое в семейной лодке» /О жизни современной семьи/
(«Юность», No 8, 1979) – стр. 269
12. «Наш первый звуковой...» /К 60-летию советского кино/
(«Юность», No 8, 1979) – стр. 284
13. «Лёвушка Пушкин» /О младшем брате А. С . Пушкина/ («Юность», No 8, 1979) – стр. 297
14. «Зелёный портфель» /«Вокруг света на велосипеде», «Лифт не работает!»/
(«Юность», No 8, 1979) – стр. 317
15. Комикс Галки Галкиной («Юность», No 8, 1979) – стр. 322
16. Галина Щербакова – «Вам и не снилось...» /повесть/ («Юность», No 9, 1979) – стр. 323
17. Иллюстрации из «Юность» No 9 – стр. 399
18. «Работа, поиски, сомнения...» /Про Ирину Понаровскую/
(«Юность», No 9, 1979) – стр. 404
19. «Зелёный портфель» /«Артист», «Кокосовый орех», «Третье поколение»/
(«Юность», No 9, 1979) – стр. 413


Вначале нас было двое: я и Степанида. Витек и Ксюша появились позже. Степанида прикидывалась старухой, ходила всегда в черном, сильно поношенном платье: сидело оно на ней мешком, казалось, с чужого плеча; обтрепанный подол волочился по земле и так пропитался пылью и подсохшей грязью, что стал будто картон. Заколотый под подбородком платок, тоже черный, был надвинут на лоб, и, быть может, поэтому на лице Степаниды выделялись только глаза, большие и смышленые. Она тотчас отводила их, когда встречалась с чьим-нибудь взглядом. Переступая через трухлявое, обросшее мхом дерево с обрубленными сучьями, сваленное неизвестно кем и неизвестно когда, — оно лежало перед входом в наше жилище, — Степанида приподнимала подол, обнажая маленькую, аккуратную ногу, и я тогда думал: «Лет сорок ей, не больше». Жила Степанида подаянием и не стыдилась этого. Каждый вечер, опустившись на свою постель — охапку сена, накрытого байковым, прожженным в нескольких местах одеялом, — выгребала из висевшей у нее на боку холщовой сумки монеты и начинала сортировать их: пятаки кидала к пятакам, гривенники к гривенникам, пятиалтынные к пятиалтынным. Делала она это сноровисто, как заправская кассирша, и примерно через
полчаса на одеяле вырастали столбики разной высоты — штук пять-шесть. — Меньше трех червонцев не приношу! — ни к кому не обращаясь, произносила Степанида и старательно заворачивала столбики в газетные лоскутки, потом обвязывала их — для прочности — ниткой. Покончив с этим, снова опускала деньги в холщовую сумку, устало вздыхала. — Завтра в банк побежишь? — спрашивал Витек. — В сберкассу, — уточняла Степанида. — Самое надежное место — никто не стибрит, никто не отымет. Чаще всего Витек больше ничего не говорил, но иногда на него находило, и тогда он восклицал, сдув со лба мягкую, налезавшую на глаза прядь: — Лучше воровать, чем побираться! — Дурак, — спокойно роняла Степанида, Витек лохматил волосы, сбивчиво объяснял, что стоять с протянутой рукой — срам. Степанида молча слушала, и невозможно было понять, обижена она или нет. Разозленный ее молчанием, Витек горячился, обзывал Степаниду обидным для женщины словом. — Сроду не была такой! — запальчиво отвечала она и начинала так бранить Витька, что даже я, все повидавший и все испытавший, морщился: не мог слышать женскую брань и на пьяных женщин смотреть не мог, хотя сам, случалось, и пил и ругался. Мужчинам это прощал, даже считал, кто не пьет и не ругается, тот вовсе не мужчина — а к женщинам был строг. Может быть, именно поэтому потянулся я впоследствии к тихой и скромной Ксюше, не так, конечно, как мужчина к женщине, а по-отцовски, хотя было мне в ту пору всего-навсего тридцать восемь лет. По тем временам считался я завидным женихом: справный вполне мужчина, только рябоватый слегка — мою личность в детстве оспа побила — да хромоватый чуть-чуть, но не от рождения, война таким сделала. В сентябре сорок пятого выписали меня из госпиталя с незажившей раной на ноге. Ехать было некуда: женой и детьми до войны не обзавелся, отца не помнил — он бросил мою мать, когда мне четвертый годок шел. Жил я до войны с матерью и старшей сестрой, уже вдовой, в том городе, от которого — это я из газет узнал — одно название осталось: начисто спалили его немцы. Стал разыскивать мать и сестру, но отовсюду одно и то же сообщали: сведений нет. И хотя врачи не торопили меня с выпиской, сам попросился — хотелось поскорее гражданскую жизнь испробовать: за четыре года войны совсем отвык от нее. Когда комиссия инвалидность мне определила, докторша, которая в нашей палате обход делала, посоветовала
путевку в Мацесту добыть, сказала, что грязь там целебная, рана от нее должна затянуться. Путевку мог выдать только райсобес, для этого надо было прописаться где-нибудь, на учет встать. Подумал-подумал и принял решение напрямик в Сочи ехать, благо что железнодорожный билет можно было выправить в любой конец. Приехал в Сочи и прямо с вокзала к морю пошел. Сроду возле моря не был. Только в кино видел да слышал про него от однополчан и однопалатников, которым до войны довелось покупаться в нем. Все они в один голос твердили: благодать. И в госпитале часто казалось мне: ничего лучше моря на свете нет! В городе, где я в госпитале лежал, уже осенью пахло, часто дождик стучал, ночью мы только фортку открытой держали, а в Сочи на деревьях ни одного желтого листочка не было и солнце пекло, как в сенокосную пору. На плече у меня «сидор» висел с пересменкой белья, парой новых портянок и прочим солдатским скарбом, в руке палка была. Врачи хотели костыли выдать, но я не взял — калекой с ними себя чувствовал, а палка — она и есть палка, сам ее обстругал, лачком покрыл, к низу резинку присобачил, чтоб не скользила. Добирался до моря часа полтора: три раза перекур устраивал — ноге отдых давал. Как увидел море, про все на свете забыл до того распрекрасным было оно! На берег волны накатывались, над ними чайки летали, кричали пронзительно, выхватывали из воды рыбешку, дрались. Долго я смотрел на море и думал: «Боже мой, какая красота в жизни водится! А мог бы не увидеть этого, если бы убило меня». Пуще прежнего обрадовался я, что живой, хотя и с незажившей раной на ноге. На набережной стояли деревья, по названию кипарисы, вонзались верхушками в небесную синь. От жары, как в парной баньке, гимнастерка взмокла. Отошел я в тенечек, сел на лавочку, развязал «сидор», закусил: в госпитале мне много разной провизии выдали и талонов не пожалели, по которым можно было получить в продпунктах хлеб, сахар, концентраты, селедку и даже сало. Ночевал на открытом воздухе — не хотелось от моря уходить. Лег на травку: снизу шинелка, сверху шинелка — обыкновенная солдатская постель. Среди ночи разбудили меня. Смотрю — милицейский патруль. Документы потребовали. Лейтенант, старший по званию, полистал сшитые ниткой бумажки, светя себе фонариком, сказал с неодобрением: — Скоро все инвалиды-фронтовики сюда переберутся. За последнее
время здешнее население в полтора раза увеличилось. Почти все приезжие без прописки живут. — Пропишусь, — пообещал я. — Ногу лечить надо. — Обязательно пропишись. — Он подумал и нацарапал на клочке бумаги адрес, сказал, что у этих людей, старика и старухи, можно будет снять комнатенку. — Благодарствую. — Я спрятал бумажку в карман гимнастерки. — В остальные дома лучше не суйся, — предупредил лейтенант. — По три шкуры с приезжих дерут. Утром я пошел по указанному в бумажке адресу. Насилу отыскал дом — деревья и сараи его заслоняли. Был он низенький, ветхий, сложенный из самана. Крыльцо скособочилось, под будто расплюснутыми окнами с давно некрашенными ставнями буйно росли какие-то цветы — на высоких ножках, с узкими сочными листьями. От незапертой калитки с приделанными к ней вместо железных петель ремешками, вела к крыльцу тропка. «Самая подходящая для налетчиков обитель», — почему-то подумал я. Хозяева сперва не хотели сдавать комнату, потом узнали, кто меня направил, и, переглянувшись, сразу согласились. Дом у них махонький был — одна комната, кухня и боковушка с отдельным входом. В ней меня и поселили. Насчет оплаты спросил. Старуха сказала: — Сколько положишь, столько и хватит с нас. Стал я жить у старика и старухи. Пенсию оформил. Невелика была пенсия, только на табачок хватало, но все же деньги. До войны я токарем в эмтээсе работал — наш город районным центром был. Жили мы не бедно, но и не богато — как все люди до сорок первого года жили. Нужда научила меня и столярничать, и паять, и многое-многое другое делать. Но больше всего нравилось мне обувку чинить. Племянники-близнецы сорванцами были, обувь снашивали — каждый месяц новую покупай. Однажды я попробовал починить башмак — получилось. Так и пошло. Скоро стал подметки менять, а через год сам начал тапки и штиблеты варганить. По внешнему виду они уступали «скороходовским», но за прочность я ручался. Токарем мне нельзя было: нога не позволяла. А сидячая работа все больше умственная: костяшки на счетах перекладывать, разные справки составлять — этого я не умел. Вот и решил сапожным ремеслом заняться. На барахолке много разной обуви продавалось. Я с первого взгляда определил — кустарщина. Купил сапожные инструменты, кожу, полотно, гвоздочки, суровые нитки и принялся за дело. Пошил две пары чувяк — так
в здешних местах тапки назывались — и на барахолку. С руками вырвали: я божескую цену назначил. И потом по той же цене продавал. «Чистых» денег оставалось не очень много, но как добавка к пенсии хватало. Кое-что из одежонки справил — надоело в солдатском ходить. Два раза в неделю в Мацесту ездил — ногу в грязи держал. Затягивалась помаленьку рана, но хромал по-прежнему. И понял я тогда, что таким на всю жизнь останусь. Хозяева меня не беспокоили. Иногда я их целыми днями и не видел и не слышал. Старуха фруктами и разной зеленью на базаре торговала, старик по городу ходил — керосинки, кастрюли и прочую утварь починял: до пенсии он в ремонтной мастерской работал. Так прожил я у них два месяца и был бы вполне доволен своей жизнью, если бы мать и сестра с племянниками отыскались... Но в жизни часто не так, как хочется, бывает. Через два месяца пришлось мне съехать с этой квартиры: к старикам сын из заключения возвратился, по амнистии его освободили. До этого они кое-что рассказали мне про своего Ваську, и получалось, что посадили его безвинно. Я сочувствовал старикам, а про себя думал: «Родители, как котята, слепыми бывают». Оказалось: не ошибся. Как только вернулся Васька, не стало в доме покоя. Каждый день пьянки, драки, дружки-приятели, один другого шпанистей. Лейтенант милиции — тот, что мне адрес дал, — три раза приходил, советовал Ваське утихомириться. А он в ответ ухмылялся: — Один раз попался — хватит! От лейтенанта — он всегда навещал меня, когда приходил в дом, — я и узнал, что сидел Васька за разбой. Ему бы еще валить и валить лес или кайлом уголь бить, если бы не конец войны. По случаю победы почти всем осужденным амнистия вышла. Васька позднее других домой воротился потому, что отбывал наказание в холодных, далеких краях. Был он заметным парнем — высоким, плечистым. На остриженной голове уже волосья отросли, чуть-чуть кучерявились. Нос у него был с горбинкой, глаза черные, с холодным блеском, на впалых щеках желтизна проступала. Оно и понятно — не в санаторий его отсылали. На своих родителей похож Васька не был. Про таких, как он, говорят: не в мать, не в отца, в проезжего молодца. Ему бы тихо-мирно жить, а он свое освобождение праздновал. Возвращался под утро, иногда вовсе не ночевал. Несколько раз его забирали в милицию, потом отпускали: свидетели указывали, где и с кем он находился, когда в городе совершался налет на квартиру. Первое время Васька на меня, как на пустое место, смотрел, даже голову
не наклонял, когда я ему «доброго утра» желал. Потом пришел и отчеканил: — Съезжай! — Почему? — Сам в этом помещении поселюсь! Старик и старуха промолчали. По их глазам было видно: побаиваются они своего непутевого сына. Попросил я у Васьки отсрочку на три дня, стал искать новое жилье. Повсюду такие цены заламывали, что я только руками разводил. Решил «сидор» в камеру хранения сдать, на вокзале ночевать. Но, как говорится, нет худа без добра. Любил я гулять, особенно около моря. Считал, больная нога в разработке нуждается. Город с глаз скроется, а я все иду и иду. Разные мысли возникали, на сердце благодать была. Кругом ни души — только я да море. Оно никогда одинаковым не было: то ворчало, то радовало ласковым шелестом волн, а иной раз так грохотало, так на камни кидалось, что казалось, еще чуть-чуть, и волны до меня добегут, накроют с головой и утащат в море. Но на камнях только пена оставалась — серая, как плохо выстиранные портянки. Шел я по берегу и думал: «Сегодня придется на вокзале переночевать». На душе пакостно было, проклинал я на все лады Ваську, который меня с насиженного места согнал. Занятый своими мыслями, ушел я от города дальше обычного. Огляделся: совсем незнакомая местность. Справа море было, слева скалы возвышались, охватывали подковой полянку, разрезанную бегущим по ней ручьем. Вода в нем от напора белой, будто кипяток, была. В глубине полянки под обросшим мхом выступом хижина виднелась, сплетенная из прутьев орешника. По-грузински такие хижины «пацха» называются. Около нее круг чернел — след костра. «Далеко забрел», — подумал я. Решил отдохнуть и — назад. Вода в ручье холодной и вкусной оказалась. Сел на камень, снова задумался. Осенняя погода на Кавказе, как избалованная женщина, переменчива. Только что солнышко грело, и вот уже облака набежали, дождик начался. Я решил в хижине укрыться — простуды побоялся. Открыл дверь и враз понял, живут тут: человеческим духом пахну ́ ло. Громко спросил: — Есть кто-нибудь? В ответ — тишина. В хижине темновато было, и поначалу, пока глаза не привыкли, толком ничего не разглядел, потом увидел вкопанный в землю самодельный стол, вокруг него заместо табуреток ящики стояли,
перевернутые «на попа», в дальнем углу постель находилась. На столе чайник чернел, закопченный по самый носик, и донышком вверх миска лежала. Как открылась дверь, я не услышал. Почувствовал вдруг: смотрят на меня. Оглянулся: старуха. Я, конечно, извинился, сказал, что от непогоды укрываюсь. Она прошмыгнула мимо меня к постели, пошуровала там. — Зря беспокоишься, бабушка, — с обидой сказал я. — Сроду не воровал и никогда не буду. — Сам ты бабушка! — огрызнулась старуха. Ее голос прозвучал неожиданно молодо, и я подумал, что она вовсе не старая. — Чего пялишься? — насмешливо спросила эта женщина. — Прикидываю, сколько тебе лет. Она помолчала, — Сколько же определил? — И шестьдесят дать можно и сорок. Женщина не ответила, пригласила чайку попить: вода в чайнике еще горячей была. Чай мы пили без сахара, но с заваркой. Я выпил кружку, похвалил чаёк, спросил: — Звать-то тебя как? Женщина бросила на меня косой взгляд. — На что тебе это? Или посвататься решил? — Может, и посватаюсь. Она внимательно посмотрела на меня, помолчала, будто прикидывала что-то. — Степанидой крещена. Я назвал свое имя, отчество, фамилию. — Значит, Николай Тимофеевич? — уточнила она. — Он самый. — С палкой ходишь, — сказала Степанида. — От рождения такой или воевал? — Похлебал солдатских щей. — А сюда, на Кавказ, зачем прибыл? — Ногу в Мацесте лечу. — Лечишь? — недоверчиво переспросила Степанида. — Может, ты от жены утек? Сейчас многие своих жен бросают, на молоденьких женятся. Нашей сестры повсюду полно, а мужчин мало.
— Холостой пока, — признался я. Степанида вздохнула, снова наполнила мою кружку. — Пей. Заварка еще свежая. Чай, хотя и без сахара, действительно вкусным был. Я отхлебнул, заинтересованно спросил: — А ты чего тут делаешь? Одна живешь, вдали от людей. Степанида усмехнулась; — Я всю жизнь одна. Я стал допытываться — почему да как, но она резко сказала: — Ты мне в душу не лезь! Если квартиры у тебя нет, можешь тут поселиться. Страшновато мне бывает, этого я не скрою. Только без всякого баловства жить будем. Понял? Этого у меня на уме не было. Поблагодарил я Степаниду, сходил в город за пожитками, попрощался с Васькиными родителями. Стали жить мы под одной крышей — каждый своим делом занят. Даже питались по отдельности — она себе варила, я себе. В душе я, конечно, осуждал Степаниду за нищенство, но вслух ничего не говорил. Это Степанидино занятие, должно быть, и помешало мне сойтись с ней. А может, появление Ксюши и Витька мою жизнь по другой стежке направило. Привел их я. Ходил по барахолке, к рубахам приценивался: хотел купить себе еще одну. Увидел парня и барышню. Парень ничем не выделялся — щупловатый, с русой челочкой. Он все время сдувал ее со лба, скособочивая рот. В лице барышни было что-то детское, беззащитное. Я сразу симпатию почувствовал к ней, а почему, объяснить не сумею. Чаще всего женщины приманивают мужчин красотой своего лица — сочностью губ, улыбкой, игривостью глаз. Ничего этого у барышни не было. В больших серых глазах, когда она поднимала их, таилась печаль; из-под ситцевого платка, облегавшего лоб и щеки, выбивалось темное колечко волос. Стояла барышня рядом с парнем — он держал на вытянутых руках поношенную рубаху, — будто каменная, и лишь вздрагивающие ресницы, длинные- предлинные, выдавали ее волнение. Я подошел, приценился к рубахе. Парень недорого просил и уступил бы, если бы я стал торговаться. Хотя рубаха не шибко понравилась мне — хотелось купить поновей, — я достал кошелек, отсчитал деньги. И тогда барышня взглянула на меня с удивлением и радостью. Захотелось узнать, кто они, откуда, и я, словно между прочим, спросил об этом.
Ответил парень. Сдул со лба прядь, покосился на барышню. — Ей втемяшилось ехать. Я отговаривал, а она, дура, ни в какую. А теперь, как рыба, молчит — во время пересадки у нас чемодан с вещами и деньгами свистнули. Эта рубаха, — он кивнул на мое приобретение, — для тепла поддета была. Парень не скрывал своего раздражения. Чувствовалось, барышня уже настрадалась с ним. Держался он неспокойно: перескакивал взглядом с одного на другое, приплясывал, растягивал в улыбке рот, хотя ничего смешного вроде бы не было. «Чудной», — подумал я и глянул на барышню. — Как же теперь жить будете? — Проживем! — беспечно откликнулся парень. Только что он сердитым был, а теперь настроение переменилось. «Чудной», — снова подумал я и, чтобы хоть чем-то помочь молодым людям, предложил им поселиться в нашей хижине. Ксюша и Витек отгородились от нас занавесочкой. Она стала каждый день в город ходить, в зажиточных семьях уборку делала, стирала. А Витек легко деньги добывал. На южных базарах в те года в кости играли, разные проходимцы обжуливали честной народ. Никакой особой науки эта игра не требовала, только ловкость рук нужна была. Руки у Витька оказались ловкими. Купил он кости, попробовал раз, другой — получилось. Ксюша, как узнала про это, стала уговаривать Витька бросить, а он артачился. Степанида завистливо вздыхала. — Везет же обормоту! Я целый день на улице стою и только серебро да медь имею, а этот помухлюет час и — при больших деньгах. — Не прибедняйся! — откликался Витек. — У тебя тоже бумажки водятся. Сам видел, как тебе трешки и даже пятерки кидают. — Мне много денег надо, — признавалась Степанида. — Зачем? — Надо, — повторяла Степанида. А зачем надо, не говорила. Витек и Степанида часто бранились — не понравились они друг дружке с первого раза. А с Ксюшей Степанида ладила, даже жалела ее, иногда предупреждала: — Вода тут жесткая. От такой руки портятся. Ты поменьше стирай, лучше уборкой занимайся. Выигранные в кости деньги Ксюша не брала, и Витек так же легко тратил их, как и добывал. Вино он не пил и не курил — покупал себе сладости и разную ерунду, без которой по тем временам вполне можно
было обойтись. Я продолжал удивляться его поступкам: «По летам взрослый, а ведет себя, как ребенок». Случалось, Витек возвращался с пустыми карманами, в синяках, с расцарапанным лицом. — Неслух! — говорила Ксюша. — Предупреждала же тебя — брось. — Ага! — злорадствовала Степанида. — Когда-нибудь убьют. — Плевать! — ронял Витек. Я долгое время не понимал, почему он, такой молодой, на фронте не был и в армии вроде бы не служил. Потом понял, что он шибко больной. В тот день повалился он наземь, стал колотиться всем телом, на губах пена выступила. Степанида отпрянула, забралась на свой топчан. Ксюша кинула на меня взгляд. Я подошел. Она попросила покрепче держать Витька, стала совать ему в рот ложку, сказала, что припадки у Витька случаются каждый месяц, что начались они еще в детстве, когда он и она жили на одной улице. До сих пор я думал, что они недавно познакомились. — Выходит, любишь ты его сильно, коли решила свою жизнь с ним, больным, связать. Ксюша вздохнула. — Жалею. После оккупации он и я сиротами остались. А тут еще ребенок у меня народился. Скоро полгодика ему. Временно он у моей троюродной тетки находится. — От Витька ребенок-то? — Я и представить себе не мог, что Ксюша, сама почти девочка, уже мамаша. Она покачала головой. — Витьку только материнская ласка требуется. — Значит, не живешь с ним? Спите-то вы вроде бы вместе. — Валетом, — сказала Ксюша. Витек обмяк под моими руками, на его бледном, будто вымазанном мелом лице выступили капельки пота. Ксюша сготовила суп, накормила Витька, уложила его за занавесочкой, стала прибираться в хижине. Степаниде безразлично было, чисто у нас или нет. Спрячет деньги, подберет под себя ноги и сидит на топчане, будто посторонняя. Ксюша всегда хлопотала, или бельишко в ручье полоскала, или сор выметала. Я вышел, чтобы не мешать ей. Следом за мной Степанида вылезла. Потопталась, сказала с усмешечкой, не скрывая ревности: — А ты, хоть и в годах, не промах. К молоденькой подбираешься.
Слышала, как шептался с ней. — Дуреха! — воскликнул я. — Она же мне в дочки годится. — Кому-нибудь другому зубы заговаривай! Иным женщинам что-нибудь доказать — только время тратить. Такой и Степанида была. Поэтому я не стал оправдываться. Она еще долго топталась около меня, вздыхала, потом пошла к ручью. После припадка Витек хворал. Лежал за занавесочкой, не слышно его и не видно. Я рядом находился, сам предложил Ксюше присмотреть за ним. Он, может, спал, может, думы думал, а я чувяки шил. В душе радость появлялась, когда чувяки красивыми получались, такими, что и принцесса не постыдилась бы надеть их. Как только Витек поправился, я сказал ему: — Брось ты кости! Чем-нибудь другим займись. — Чем? — Витек похлопал глазами. — Я ведь не для наживы играю — для удовольствия. Руки сами по себе двигаются, а я на людей смотрю, стараюсь разгадать, о чем они думают, чего хотят. Чаще всего они одного хотят — денег. Некоторые последний рубль просаживают. Тем, у кого что- то хорошее в глазах вижу, отыграться даю, а жадным и настырным — никогда. Степанида недоверчиво фыркнула, а я поверил парню: именно так Витек и поступал... Прошел месяц. Я раз в неделю в милицию ходил, справлялся насчет матери, сестры и племянников. Там отвечали: — Ничем порадовать не можем. Когда Витька не было, Ксюша говорила вслух о сыне. Мечтала: — Поднакоплю денег и заберу его. — А жить где будешь? — ворчливо откликалась Степанида. — Без прописки на одном месте долго не усидишь — сгонят. — На работу устроюсь, — отвечала Ксюша, — в общежитии пропишусь, сына в ясельки определю. — А свой хомут куда денешь? — спрашивала Степанида про Витька. Ксюша задумывалась. — Может, поправится он. А нет — придется в больницу определить. В отличие от Ксюши планы на дальнейшую жизнь Витек не строил. День прожил — и ладно. В этом — в неумении позаботиться о себе — тоже заключалась его болезнь. Витек и не подозревал, что может попасть в больницу. Сообщила ему об этом Степанида. Когда Витек по обыкновению стал ругаться с ней, она, не
скрывая злорадства, воскликнула: — Скоро по-другому запоешь! Ксюша на работу поступит, а тебя, обормота, в больницу. Витек неожиданно для всех обрадовался. — Вот и хорошо, вот и хорошо. Избавлюсь наконец от Ксюшки. Не понимал он, дурачок, что без Ксюши давно бы сгинул, что она, несмотря на свое малолетство, мать ему заменяла. Конечно, я жалел его, но помочь ему мог только советом. А он в одно ухо впустит слова, из другого выпустит. Ксюшу же я полюбил, как родную дочь. В моей душе, наверное, скопилось очень много отцовской ласки. Кабы свои дети были, то я, может, не потянулся бы к ней. До войны мог жениться — встречались подходящие женщины и девушки, но не хотелось приводить жену в дом, где сестрин муж бузотерил. Сколько горя она приняла от него, сколько слез выплакала, пока он не скончался от пьянства. Двух сирот, паразит, оставил и хорошую женщину несчастной сделал. Аккурат перед самой войной похоронили его. Нравились мне Ксюшины самостоятельность, трудолюбие. Да и пригожей она была — этого у нее не отнять. Окрепла на свежем воздухе, на щеках румянец появился, серые глаза светом наполнились. От кого у нее ребенок, я не спрашивал, дожидался, когда она сама скажет. Но Ксюша не открывала этого, хотя и чувствовала мое расположение к ней. Я вначале удивлялся: «Смотри, какая скрытная!» Потом подумал: «А не все ли равно, от кого у нее ребенок? Может, она до сих пор боль в сердце носит, надежду имеет, по-хорошему вспоминает того, кто ее в грех ввел». Захотелось сделать Ксюше что-нибудь приятное, и я тайком от всех начал шить ей «лодочки». Она в таких разваленных ботинках ходила, что починить их нельзя было. Размер на глазок прикинул. Кожу самую мягкую выбрал, каждый гвоздочек проверял, прежде чем его в подметку вогнать. Поверху узор пустил. «Лодочки» получились — заглядение. Женщинам я никогда ничего не дарил и понятия не имел, как это делается. Вечером сунул «лодочки» Ксюше, одно слово выдавил: — На. Я уже неделю на базар не ходил — нога беспокоила. Очень чувствительной она к погоде была. Когда ненастье наступало, ныла не приведи господь. Поэтому Ксюша сшитую мной обувку продавала. И сейчас, полюбовавшись «лодочками», спросила: — За сколько продать? — Сама носи, — прохрипел я.
Она уставилась на меня. — Носи, носи, — повторил я. — Специально для тебя сшил. Примерь-ка. Если жмут, растяну. Ксюша ахнула, быстро скинула ботинок, надела «лодочку», повертела ногой. — В самый раз! — Другую тоже примерь. — В моем голосе по-прежнему хрип был. Хоть в ту сторону крути, хоть в эту, ничто так не украшает женщину, как обувка на высоком каблуке. А если у женщины ноги стройные, то от нее глаз не оторвешь, когда она каблучками стучит. У Ксюши ноги были — королева позавидует. Она туфлями любовалась, а я рот до ушей растягивал. Лешка-москвич объявился у нас в конце ноября, когда стала вянуть трава и листья на деревьях сделались желтыми. Ветер дул с моря. Оно волновалось, кидало на берег волны, вода в ручье помутнела, разлилась — никак не могла пробиться через устье. По ночам было холодно, даже шинель не спасала. Я собирался купить на барахолке одеяло, какое подешевле, в свободное время утеплял хижину: решил переждать зиму на побережье. Наверное, из-за Ксюши так решил. Вышел я утречком. Солнце только поднялось, его ещё скрывали горы, над которыми, зацепившись за макушки, висели облака. Реденький туман расползался по ущелью, будто дымовая завеса. С веток и сморщенных листьев капли падали, и вокруг все мокрехоньким было, словно после проливного дождя, хотя ночью он даже не капнул: я чутко сплю и услышал бы, если б он начался. Тихо-тихо было, только ручей журчал. По утрам — это я давно приметил — он особенно громко «разговаривал». Постоял я, посмотрел вбок и вдруг увидел парня. Склонившись над ручьем, он умывался, зачерпывая пригоршней воду. Был он высоким, тощим, в гимнастерке с расстегнутым воротом, с двумя медалями, в стоптанных сапогах с заплатой на голенище. На камне изношенная телогрейка валялась. Я сразу понял: человек давно на мели, в карманах вместо денег одни дыры, приехал он на Кавказ просто так, как другие приезжали. За три месяца я насмотрелся на молодых фронтовиков. Воевать они научились, а жить нет. На фронте им казалось: после войны все будет легко и просто, получилось наоборот. Вытерся парень подолом гимнастерки, ремень застегнул, складки на
животе расправил — все как положено сделал. Потянулся за телогрейкой и меня увидел. Помешкал чуток, головой кивнул. Вежливо кивнул, культурно. «Видать, образованный», — решил почему- то я. Подошел к нему, поздоровался. Глаза у него добрые были, лицо чистое. Чувствовалось: стыдится он своего вида — нестриженых волос, пятен на одежде. Кто он и зачем сюда прибыл, спрашивать я не стал — это мне и так понятно было. Поинтересовался: — Откуда ты родом-то? — Москвич, — ответил он. За всю жизнь москвичей я не очень часто встречал. С одним в госпитале лежал, с другим в запасном полку лямку тянул, с третьим (он, правда, не из самой Москвы был — из пригорода) провоевал почти месяц, пока его не убило. Посмотрел я на парня еще раз, спросил на всякий случай: — Не врешь, что москвич? Он руку в карман сунул. — Паспорт сейчас покажу. Я смутился. — Не надо, не надо... Повели мы разговор дальше. Как и предполагал я, приехал Лешка- москвич (так мы его промеж себя называть стали) на Кавказ за лучшей долей. В Москве голодновато да и тесно было — в одной комнате четверо. А ему другой жизни хотелось, той, о которой он на фронте мечтал. Собрал он свои пожитки и на Кавказ махнул. Мать, конечно, отговаривала его, но он самостоятельность решил показать. За месяц профуфукал все, что имел. Хотел на работу устроиться, но не смог сыскать место с общежитием. Вчера сменял шинель на телогрейку, получил в придачу хлеб и брынзу, наелся до отвала и пошел, куда глаза глядят. Ночь его в пути застала. — Где же ты спал? — спросил я. — Там, — Он показал на уже почерневшую копенку прошлогоднего сена, из которой Степанида каждую неделю выщипывала клок — постель поправляла. — Чего же к нам не вошел? — Постеснялся. Понравилось мне такое объяснение. Позвал я Лешку в хижину, накормить решил. Думал, поест и уйдет. Но он остался. Не сам, конечно, мы посоветовали. Очень он полюбился всем, особенно Витьку. С первых же минут стал Лешка свою внимательность проявлять к нему, доброту
показывал. Витек ни на шаг его от себя не отпускал, все рассказывал что-то. Такое часто бывает: сойдутся два незнакомых человека и сразу так потянутся друг к дружке, что может показаться, они пуд соли вместе съели. Ксюша, врать не буду, своего интереса ничем не выдала, а Степанида, присмотревшись к Лешке, уверенно сказала, будто печатью по бланку стукнула: — С культурной семьи! Небось, инженера, родители-то? — Отец действительно инженером был, — ответил Лешка, — он на фронте погиб, а мать врачом работает. — Ну-у. . . — Губы у Степаниды дрогнули. Она прошлась по хижине, которую уже осветило солнце, проникавшее через раскрытую дверь, помолчала, будто раздумывала, говорить или нет, и призналась: — Я долго у врачей в прислугах жила. Сам он профессором по женским болезням был, а она, как вышла замуж, бросила медицинское дело. До сих пор о своей прежней жизни Степанида ничего не рассказывала, и я от удивления даже рот раскрыл, когда она неожиданно добавила: — А еще раньше я монахиней была. Витек хихикнул. Ксюша и Лешка переглянулись. Я поморгал: первый раз живую монахиню видел, хотя и бывшую. — Закрыли в нашем городе монастырь, я и ушла в прислуги, — продолжала Степанида. — Хозяева мне хорошие попались. Детей долго не заводили — она не хотела. Она молоденькой была, на лицо красивой. За красоту он и взял ее. Целый день на диване лежала, книжки читала, вечером в театр убегала или к приятельницам. Я, бывало, на рынок схожу, обед сготовлю, в квартире приберусь и — свободная. Сижу на кухне, чулки вяжу. Покупатели находились, а мне — лишние деньги. Хозяин с характером был, а перед ней ниже травы расстилался. Она как хочешь им вертела. За год до войны после серьезного разговора промеж них — я это краем уха слышала — она родила. — Чего же ты ушла от них? — поинтересовался Витек. Степанида покосилась на него, ожидая подвоха, и, обратившись ко мне, объяснила: — Как война началась, хозяин в ополчение ушел. Она, помню, даже не поплакала, продолжала жить, как жила. Утром скажет: то, Степанидушка, сделай, это — и на диван. Ребенка в другой город спровадила — там у нее мать жила. По вечерам в рестораны ходить стала. До дома ее всегда мужчины провожали, их голоса хорошо было слышно. Осенью извещение принесли — хозяин без вести пропал. Она и на этот раз ни слезинки не
выронила. Я уже давно смекнула: не по любви она живет с ним — из-за денег. Он большим авторитетом пользовался, его даже в Москву приглашали, когда необходимость возникала. Хозяин мог бы и не вступать в ополчение, но попросился. Наверное, смерти хотел — другого объяснения у меня нету. Не дураком он был и понимал, без женской ласки живет. — Степанида помолчала. — Всякого добра в их квартире невпроворот было. Как карточки ввели, стала она распродавать его костюмы, отрезы, картины. За год все спустила. После этого я и ушла от нее. — В беде человека оставила! — не сдержался Витек. — Много ты понимаешь, — проворчала Степанида. — Она дурью маялась, а я, выходит, виноватая? Прислугам иждивенческая карточка полагалась — на такую не прожить. — Что же ты потом делала? — спросил я. — Сюда приехала. Третий год на Кавказе живу. Лешка потер рукой щеку, на которой, освещенный солнцем, золотился юношеский пушок, улыбнулся. — У нас тоже домработница есть. Когда я маленьким был, она от меня ни на шаг не отходила. Теперь моя мама за ней ухаживает: такой старенькой она стала. — Должно быть, ваша сродственница? — предположила Степанида. — Чужая, — возразил Лешка. — Я ее бабулей называю — так привык к ней. Степанида недоверчиво хмыкнула. Когда Лешка собрался уходить, Витек первый сказал: — Оставайся! Степанида добавила: — Места хватит. Я тоже не возражал. Ксюша свое согласие молчанием выразила. На казенную работу без прописки Лешку не приняли. Кормился он возле частников: то нагрузит что-нибудь, то мешки перекидает, то яму выкопает. Мне нравилось, что не гнушается он черной работы. Нанимали его только состоятельные люди, а они — это давно известно — жадные. Платили Лешке гроши, все заработанное он проедал и всегда хотел, как говорили на фронте, порубать. Я каждый день варил похлебку, приглашал к столу Лешку. Он конфузился, говорил, сыт. Я понарошку сердился. — Не ври! Тебе, молодому, много харчей требуется. Прошло несколько дней, и я вдруг заметил, что Лешка и Ксюша посматривают друг на дружку. Столкнутся взглядами и отводят глаза в
стороны. Я разволновался, решил последить за ними. Вечером увидел: сидят они на бережку, камушки в море бросают. Солнце уже зашло, но настоящей темноты не было. Я только их спины видел. Хорошо было на них смотреть, приятно. «Чем не пара? — подумал я. — Лишь бы пустого баловства не было». Решил поговорить с Лешкой и, когда представился случай, сказал ему, что Ксюша уже пострадала за свою доверчивость, что у нее ребенок есть. — Знаю, — ответил Лешка. — Она мне все рассказала — и от кого ребенок и как случилось это. Я мысленно приревновал Ксюшу: мне она ни словечка про свое прошлое, а Лешке все выложила. — Это у вас серьезно? — Я хоть сейчас в загс! — воскликнул Лешка. Его слова и обрадовали меня и расстроили. Обрадовали потому, что в Лешкиных намерениях не было ничего плохого, расстроился же я оттого, что не хотел разлучаться с Ксюшей. Но что поделаешь, в жизни каждому человеку своя стезя обозначена. Для порядка спросил: — А твоя мать что скажет? Ведь с ребенком женщину берешь. — Мне с Ксюшей жить — не матери! — возразил Лешка. — Верно, — согласился я и — ничего другого мне не оставалось — посоветовал ему поскорее определиться на какое-нибудь место, потому что без прописки и настоящей работы можно полгода промыкаться или год, а больше — никак. Лешка сказал, что уже говорил про это с Ксюшей, что позавчера написал письмо фронтовому другу, который до войны в совхозе работал и сейчас там; этот друг после войны его к себе приглашал, обещал хорошую должность сыскать и жилье. Ксюша перестала спать с Витьком на одной постели. Раздобыла два старых мешка, набила их сеном, устроила себе отдельное место. Степанида вздыхала, поглядывая на нее. Когда мы оставались вдвоем, завистливо говорила: — Повезло Ксютке. Теперь, должно, в Москве жить будет. — Они в сельской местности обосноваться решили, — отвечал я. — Временно, — не соглашалась Степанида. — Поживут там с годик, потом все равно в Москву укатят... И чего Лешка нашел в ней? — Чего хотел, то и нашел! И прилепился к ней, как про это в писании сказано. — Путаешь! — возражала Степанида. — В писании так про жену
говорится. — Значит, врет писание! Степанида сердилась. А я посмеивался, потому что считал: в бога она не верит. Так и сказал ей. Степанида вздохнула: — Я и сама не пойму — есть он или нету его. В монастыре одно говорили, а в жизни все наперекосяк. Я ведь в монастырь совсем молоденькой попала. Первое время все разговоры за чистую монету принимала. Потом поняла: обман. Я, к примеру, одна-одинешенька на всем белом свете. Мне давно пора семью иметь, детей. Так почему же бог, если он есть, не поможет мне? Настоятельница говорила, когда мы, молодые монахини, роптать начинали: «За грехи бог наказывает». А какие грехи в ту пору у меня, несмышленой, были? Это уже потом, в миру, я грешить стала. Иной раз нарочно грешила: проверить хотела, накажет господь или нет. Не наказывал! И сейчас грешу — больной и немощной прикидываюсь, в людях жалость к себе вызываю. За свою жизнь я на разных людей насмотрелся. Больше всего доброту ценю. Если человек других не жалеет, если ласковые слова ему не даются, то ничего хорошего от него не жди. Наверное, тот профессор, про которого рассказывала Степанида, не искал бы смерти, если бы жена ласковость к нему проявляла. Меня тревожило, что ́ будет с Витьком, когда Лешка и Ксюша поженятся и уедут. Жить с ним под одной крышей было мучение: иногда он был податливым, словно воск, а иногда скандалил, грубил без всякого повода, даже голос приходилось повышать, чтобы остепенить его. Я не стал бы осуждать Ксюшу и Лешку, если бы они оставили его, но москвич заявил: — Витек с нами поедет! Потом в Москву его отправим — моя мама поможет ему в самую лучшую больницу попасть. И тогда я окончательно понял, что можно не беспокоиться за Ксюшу. В скором времени объявилась у нее подружка — Лизка с табачной фабрики по прозвищу Кармен. Лешка сказал мне, что настоящая Кармен, про которую в книжке написано и которую в театрах представляют, тоже на табачной фабрике работала и цыганкой была, вертела нашим братом, как хотела, до тех пор вертела, пока не убил ее один человек по имени Хозе, тот, кого она в одночасье с панталыку сбила. Обличьем Лизка на настоящую Кармен не походила, а повадками и характером, судя по Лешкиному рассказу, точь-в-точь как она была. Ладная, с длинной и толстой косой пшеничного цвета, переброшенной на высокую грудь, с озороватостью в
синих глазах, она была такой красивой, что хоть в кино ее снимай. Но не только красотой брала Лизка. Бывает, и лицо и фигура у женщины — ничего худого не скажешь, а глаза все же не тянутся к ней. К Лизке глаза, как железо к магниту, липли. Она понимала это и крутила хвостом. Всегда с ухажерами приходила. Было их у нее бессчетно. Они, словно телки ́ ,нанее глаза лупили, а она хохотала. Понравилось Лизке у нашего костра греться. После ужина мы всегда сидели у костра. Головешки медленно догорали, дымили, угли покрывались пеплом. Глядя на огонь, каждый про свое думал. Поворошив угли палкой, Лизка натягивала жакет. Зябко зевнув, капризно произносила: — Холодно! Ухажер прытко вскакивал. — Посуше и побольше неси! — приказывала Лизка. Ухажер молча исчезал. — И этот молчун! — удивлялась Степанида. — И где ты только находишь таких? — Они сами меня находят, — уточняла Лизка. — Поначалу языкастыми бывают и рукам волю дают, потом смирненькими делаются. Ухажер возвращался с полной охапкой. — Кидай! — Лизка показывала на костер. Красный круг исчезал, становилось темно — даже лица нельзя было разглядеть. Через некоторое время начинало потрескивать, высовывались фиолетовые язычки, и очень скоро приходилось отодвигаться от костра — таким сильным был жар. В безветренные дни огонь столбом устремлялся в небо, а когда дуло с моря или с гор, он ложился набок, словно хотел дотянуться до нас. — Хорошо! — радовалась Лизка. Мы поддакивали — хорошо. — Чего огню пропадать зазря, надо чайку скипятить, — говорила Степанида и отправлялась с чайником к ручью. Она была большой любительницей чая, пила его с причмокиванием, вытирая кончиками платка пот, утверждала, что одна может выпить сколько угодно, да вот беда — заварка кусается, без нее пить — никакого вкуса, без сахара можно, а без заварки — никак... Лешка тоже завел в городе приятеля. Рассказывал про него взахлеб — умный, смелый, сильный. — Кто он? —спросил я.
Лешка подумал. — Должно быть, в органах служит. Прямо об этом не говорит, но по намекам понял — там. — На Кавказе шантрапы разной невпроворот, — на всякий случай предупредил я. — Мой совет: поосмотрительнее будь. Лешка пообещал привести своего знакомого к нам, но тот все почему-то не приходил. Встречался с ним Лешка в городе. Через некоторое время получил он деньги «до востребования» — мать прислала. Вечером сказал Ксюше: — Завтра за сыном поедем! Ксюша обрадовалась, будто сто тысяч по облигации выиграла. Утром они уехали. Вечером пришла Лизка. На этот раз одна. — Куда же свой хвост подевала? — спросила Степанида. — Выходной устроила. — Лизка рассмеялась, покрутила головой. — А Ксюша с Лешкой где? — Уехали! — объявила Степанида. — Через неделю обещали вернуться — с приплодом. Лизка помолчала, потеребила косу. — Прибавится Ксюше забот. Пожила бы в свое удовольствие, пока молода. — Она — мать, — сказал я. — Вот когда родишь, тогда поймешь, что это такое. Лизка зевнула, присела на корточки возле костра. — Еще не нагулялась. — Когда-нибудь догуляешься, — сказала Степанида. — Понесешь, а он — в кусты. Лизка убрала с юбки соринку, улыбнулась. — От меня, Степанидушка, никто не убежит! Нет на свете такого парня, которого я приворожить не смогла б. Степанида фыркнула. — Лешку-москвича не приворожишь! Он к Ксютке прилепился, будто клеем намазанный. Лизка вскинула голову, ноздри у нее затрепетали, как у оленихи. — Может, поспорим? — На что? — Если завлеку Лешку, ты полтыщи выложишь, если устоит он, я принесу деньги. — Откуда возьмешь столько-то? — засомневалась Степанида.
— Займу, — беспечно откликнулась Лизка. Степанида подумала и согласилась. — Дуры! — рассердился я. — Разве можно на такое спорить? — Не шуми, — остановила меня Степанида. — Все равно у нее ничего не получится. Лизка добавила: — Да и не нужен мне Лешка. Я только свою правоту доказать хочу. «Шут с тобой, доказывай», — подумал я. Видел я, как Лешка Ксюшу любит, и не сомневался — плакали Лизкины денежки. Лизка решила у нас заночевать — побоялась одна возвращаться: в городе и окрестностях объявилась какая-то шайка — раздевали прохожих, налеты на ларьки устраивали. Одни люди говорили: «Главарь у них грузин», другие возражали: «Русский он, только похож на грузина». Степанида испуганно сказала: — Как бы сюда не пожаловали. — Пускай приходят, — ответил я. — Денег у нас нет, добра тоже не нажили. — Тебе легко так говорить, — проворчала Степанида. — А у меня, сам знаешь, сберкнижка. Лизка усмехнулась. — Много ли скопила, Степанида? Она не любила таких расспросов, сразу начинала жаловаться на свою судьбу, утверждала, что ей, немощной старухе, жить трудно. Так она запричитала и сейчас. — Не прикидывайся! — напустилась на нее Лизка. — Ты старухой лет через двадцать будешь. Степанида испуганно смолкла, потом, неожиданно рассмеявшись, объяснила: — Это я по привычке себя так назвала. Старухам пощедрей подают. Я покосился на Витька ́ — он не упускал возможности прицепиться к Степаниде. Но в этот вечер Витек был не в себе: после Лешкиного отъезда сильно загрустил. «Как бы припадок не начался», — с беспокойством подумал я и поискал глазами ложку, которую в случае припадка — так наказала Ксюша — надо будет протолкнуть ему в рот. Ксюша это делала ловко, а как получится у меня, я и понятия не имел... Ксюша и Лешка воротились, как и обещали, через неделю. Мальчугана нес Лешка. Тот, видать, сомлел, дремал на руках. Он потер кулачками заспанные глаза и вдруг улыбнулся мне. «За своего, стервец,
признал», — разволновался я. Принял его от Лешки, ласково спросил: — Звать-то тебя как? — Мы еще не умеем говорить, — поспешно отозвалась Ксюша, — мы только одно словечко можем — «ма». Верно, Славик? «Славик», — мысленно повторил я и, не удержавшись, чмокнул его в висок. Был он худеньким и легким, как перышко. Сквозь тонкую кожу просвечивали синие жилки, смышленые глазенки перебегали с одного на другое, задержались, будто споткнулись, на Степаниде — в своем одеянии она выделялась среди нас. Степанида сделала ему «козу». Славик отвернулся. «Не признает», — это почему-то обрадовало меня. На его голове был платок, плотно закрывавший уши, светлые реденькие волосы слиплись на лбу от пота. — Жарковато ему, — сказал я и посоветовал Ксюше снять платок. — Простынет, — забеспокоилась она. — Сегодня хороший день, — возразил я и сам стал распутывать узел на платке. По морю ходила рябь, ветер дул с юга. Солнце поднималось все выше и грело все сильней. Не верилось, что в России снег и морозы. Степанида ушла побираться. Витек хотел остаться — не терпелось потолковать с Лешкой, но тот сказал, что устал, лег в хижине, свернувшись калачиком: из-под телогрейки, заменявшей ему одеяло, только босые пятки торчали. Витек побегал по полянке взад-вперед, будто заведенный, и тоже умотал в город. Ксюша собрала хворост на костер, стала готовить Славику еду. — Ты тоже сосни, — посоветовал я. — Парня сам кашкой покормлю. Накормил Славика, погулял с ним по берегу моря и, когда он заснул у меня на руках, сел на согретый солнцем камень. Хорошо было, приятно. Ручей журчал, лениво волны плескались, Разбуженные солнцем мухи ошалело носились в воздухе, норовили сесть на Славика. Я отгонял их рукой. Спал мальчонка сладко, приоткрыв рот. Я глядел на него и спрашивал себя: на кого он похож? Иногда мне казалось — на Ксюшу, иногда — нет. В маленьких детях трудно угадывается сходство с родителями — это я по своим племянникам судил. Когда они совсем маленькими были, казалось, на мать похожи, а как подросли — отцовский облик в них проявился. Очень захотелось мне, чтобы Славик на Ксюшу стал похожим. И еще беспокоился я, как будет относиться к нему Лешка. Ведь как ни крути, Славик был ему чужим. В том, что у Ксюши и Лешки будут свои
дети, я не сомневался. Отгоняя от Славика мух, жалел его, сироту... Вечером пришла Лизка. Спросила у Степаниды — она полоскала в ручье какую-то тряпку: — Вернулись? — Весь день дрыхли, — огрызнулась Степанида. — Сейчас ужинать будут. Лизка заявилась с новым ухажером — таким же покладистым и бессловесным парнем, как и остальные. — Еще одного подцепила? — проворчала Степанида. — Он сам прицепился. — Лизка потрепала засмущавшегося парня по щеке. Когда мы отужинали и по обыкновению расселись вокруг костра, она стала завлекать Лешку. Я спервоначалу ничего не заметил, обратил на это внимание после того, как Степанида, подмигнув мне, указала взглядом на Лешку. Раньше он с Ксюши глаз не сводил, а теперь тайком посматривал на Лизку. Она в новом платье была, косы вокруг головы положила — залюбуешься. И завлекала Лешку хитро — не каждая так сумеет: глазки не строила, не хихикала — только улыбалась ему. И так улыбалась, что можно было с ума сойти! «Ну и ведьма! — подумал я. — За такой ноги сами понесут, если поманит». На душе стало пакостно, обругал я себя за то, что, сам того не желая, навредил Ксюше. Она, простая душа, ничего не понимала и не видела: часто от костра отлучалась, проверяла — не проснулся ли Славик. Лизкин ухажер хмурился, косился на Лешку, как на заклятого врага. Лизка что-то шепнула ему, и он сразу успокоился. Когда они ушли, я не выдержал, предложил Лешке прогуляться. А что и как сказать, понятия не имел. Разные слова на языке вертелись, но все какие-то бросовые. Шел и вздыхал. — Ты чего, Тимофеевич? — спросил Лешка. Он меня всегда Тимофеевичем называл. Ксюша и Витек — дядей Колей, Степанида когда как, но чаще уважительно — Николаем Тимофеевичем. — Лизка — бедовая девка, — сказал я. — Ей палец в рот не клади. — Красивая, — задумчиво отозвался Лёшка. Иной раз одного слова достаточно, чтобы понять, что к чему. И по тому, как произнес Лешка слово «красивая», понял я — плохи дела, забеспокоился: — Смотри, парень, смотри. У Лизки одно на уме — баловство, а Ксюше — обида. Леша ничего не ответил, и это еще больше расстроило меня...
На другой день Лизка снова пришла и снова стала завлекать Лешку. Он открыто своего интереса к ней не проявлял. «Видно, вчерашний разговор не пустым был», — обрадовался я и, улучив момент, шепнул Лизке: — Зря стараешься, девка. Она перевела взгляд на Ксюшу. — Не боишься, что отобью москвича? Ксюша улыбнулась, ласково посмотрела на Лешку. Он смутился, забегал глазами, будто схваченный за руку воришка. Придраться к Лизке было трудно: она не лезла напролом, своей цели добивалась исподволь. Я, конечно, не все видел и не все понимал. Степанида говорила Ксюше, что Лизка просто шутит, ревность в ухажерах вызывает. Вскоре я и сам стал думать так. И в горле комок образовался, когда однажды Лизка сказала Степаниде: — Гони денежки! — Какие денежки? Лизка рассмеялась ей прямо в лицо, посмотрела на Лешку. — Сам признаешься или мне рассказать? Лешка как сидел, так и остался сидеть. И хотя костер бросал красные отблески на наши лица, я заметил, как побледнел он. — Раскошеливайся, Степанида, — продолжала Лизка. — А ты, подружка, — она повернулась к Ксюше, — не расстраивайся. Я просто доказать хотела, что любого завлеку. Ксюша кинула взгляд на сникшего Лешку, молча поднялась, пошла в хижину. — Не убудет его! — крикнула ей вслед Лизка. — Шальная ты, — пробормотал я. — Какая есть! — с вызовом ответила Лизка и снова потребовала у Степаниды деньги. Костер почти догорел, только угли мерцали и тонкой струйкой вился дым. Витек бросил в костер прутик. Он согнулся, начал дымить. — Ксютка этого не простит! — Витек не скрывал своей радости. Он все уши прожужжал Лешке, уговаривал его не жениться. — Помолчи! — прикрикнул на него я. Витек что-то пробормотал, побрел к морю. Лизка и Степанида тоже отошли. Мы остались с Лешкой вдвоем. Я назвал его дураком, добавил: — Променял шило на мыло. — Сам не понимаю, как получилось, — сглатывая слова, признался Лешка. — Задурила она мне голову, такой желанной стала, что... — Он
смолк. — Бывает, — согласился я и подумал, что Лизка даже больного с постели поднимет и немощного старца расшевелит, ей, видимо, на роду написано мужчин совращать, семьи разбивать. И еще подумал я, что так поступает она не из-за испорченности, а то ли от скуки, то ли от сознания своей женской силы, красоты. Лешка перебирал рукой камушки, отшвыривал мелкие. — Ступай к Ксюше, — посоветовал я. — Может, она поймет. Лешка вскочил. Степанида тоже хотела войти в хижину, но я не пустил ее. — Деньги отдать надо, — проворчала Степанида, косясь на разгоряченную разговором Лизку. — Успеешь, — возразил я. — Там сейчас человеческая судьба решается. Лизка рассмеялась. — Блажит Ксютка. — Не болтай! — рассердился я. Лизка прикрыла рукой зевок. — Ксютка сама виновата. Могла бы не рожать. — За это судят, — напомнила Степанида. — Волков бояться — в лес не ходить, — возразила Лизка. — Я и Ксютку бранила за то, что она от ребенка не избавилась. — Чего ж она тебе отвечала? — заинтересованно спросил я. — Грех! — передразнила Лизка Ксюшу. Я кивнул. — Она права. Лизка снова прикрыла ладонью зевок. — Если так рассуждать, то и десятерых родить можно. Вся жизнь в пеленках пройдет. — Для хороших женщин ближе детей и семьи ничего нет, — не согласился я. — Семья — вот что каждому человеку нужно. — Верно, верно, — закивала Степанида. Повернувшись к Лизке, добавила: — Поверь мне, девка, это действительно так. — Чего же не обзавелась семьей? — спросила Лизка, Степанида вздохнула. — Должно быть, такая моя планида — одной свой век доживать. Степанида сказала то, о чем последнее время я думал сам. Когда в госпитале лежал, мечтал: найду мать, сестру, племянников, новый дом построю, познакомлюсь с какой-нибудь вдовушкой, буду жить — сам себе
хозяин. И очень хотелось, чтобы сердце к этой вдовушке лежало. Без этого не представлял я семейную жизнь. Но одно дело — мечты, хотение, другое — действительность. Кроме Степаниды да горластых торговок на барахолке, я ни с кем из женщин не познакомился. Ведь не остановишь же посреди улицы ту, которая приглянулась. До войны и в госпитале я не терялся, не упускал своего шанса. А как хромым сделался, сник, только мечтами себя тешил. И так привык в мыслях называть Ксюшу дочкой, что стал стариком себя считать. А теперь вот и Славик появился. Я сам вызвался нянькой быть. Ксюша хотела вместе с мальчиком в город ходить, но я не позволил. Сказал: «Сапожное ремесло сидения требует, да и трудно мне, хромому, туда-сюда мотаться, а новые чувяки, когда сошьются, ты по- прежнему продавать станешь — вот мы и будем квиты». Она согласилась. Славик меня больше своей мамки любил. Утром проснется и сразу ко мне. Он еще плохо ходил. Сделает два шажка и плюхнется наземь. Смехота! Но всегда сам добирался. Залезет в постель, ляжет рядом — благодать. Он тепленьким был, и пахло от него хорошо. Я ему сказки рассказывал, которые с детства помнил. А когда все пересказал, сам стал их выдумывать. Работать он мне не мешал. Возился на солнышке, камушки собирал. Я ему про море объяснял, про небо, про солнце, про птичек, которые с ветки на ветку перескакивали, высматривали что-то, учил Лешку папкой называть. А он, стервец, мне «па» говорил. Даже совестно становилось. Все смеялись. Степанида в шутку советовала Ксюше на алименты подать, добавляла, что судьи никаких других доказательств не потребуют: как услышат, что мальчонка меня папой называет, так и вынесут решение: платить... Ксюша и Лешка не помирились. Вышел он из хижины — губы трясутся. Лизка посмотрела на него, сама вызвалась потолковать с Ксюшей. Выскочила злющая-презлющая, обозвала Ксюшу дурой, попросила Лешку проводить ее: в тот вечер она снова к нам без ухажера пришла. Я велел Лешке не ходить — побоялся, что Лизка еще какой-нибудь фортель выкинет. Она поняла это, поиграла глазами. — Может ты, Николай Тимофеевич, меня проводишь? Витек тоже пошел с нами. Лизка смеялась и шутила. Такими словами сорила, что в пот меня вгоняла. И очень хорошо представил я, как случился грех. Напоследок Лизка сказала: — Больше не приду к вам!
Я подумал, что она никогда не была Ксюше подругой. Утром Лешка пожаловался, что Ксюша только слушала его. Когда он руку ей протянул, чтоб помириться, головой покачала. Я посочувствовал Лешке, а про себя подумал: «Нашего брата в ежовых рукавицах держать надо. Если только по головке гладить, то слез не напасешься». Зауважал я Ксюшу больше прежнего. Лешка места себе на находил, уехать грозился. Ксюша молчала. Еще недавно в ее глазах радость была, теперь они грустными сделались. Она по-прежнему у обеспеченных людей работала. Вечером обед готовила, Славика обстирывала. И все молчком, молчком. Лешка и так к ней подъезжал и эдак, а она словно глухая. Вначале Витек радовался, что у них разлад получился. Потом увидел, что Лешка сохнет, стал приставать к Ксюше, заставлял ее помириться. Степанида тоже сказала: — Смотри, девка, не прогадай! Женихи сейчас на дорогах не валяются — вона сколько парней и мужчин на войне побило. А я посмеивался про себя: «Это на пользу Лешке, крепче любить будет». Решил помирить их, как только подходящий момент представится. Хорошие слова приготовил, не сомневался, что Ксюша простит его. Но жизнь совсем другой поворот сделала. В России еще холода стояли, а тут, на побережье, уже весной пахло. Небо все синей становилось, и солнце все жарче грело. Еще неделю назад птицы молчком по деревьям шныряли, теперь же щебетали с утра до вечера — чувствовали весну и радовались. Я тоже, наверное, радовался бы, но вчера в милиции мне сказали, что, по имеющимся сведениям, моя мать, сестра и племянники погибли: эшелон, в котором они эвакуировались, под бомбежку попал. Вышел я из милиции, слезу смахнул. Но разве слезами горю поможешь? Решил, как только лето наступит, уехать в свой родной город, навсегда обосноваться там. Человека всегда в родные края тянет, как бы голодно и холодно ни было там. И вот наступил этот злосчастный день. Пасмурно было, хотя и тепло. Два раза дождик начинался. — Ночью хлынет, — определила Степанида, посмотрев на небо. — Навряд ли. — К сильному дождю у меня рана «стреляла», а сейчас никакой боли не было. Мы поужинали, посидели у костра. Витек решил прогуляться перед сном, а мы направились в хижину. Ксюша скрылась за занавесочкой, керосиновую лампу засветила. Я тоже имел такую же. Иногда, прикрутив фитиль, допоздна чувяки шил. Степанида дармовым огнем пользовалась — экономила. Она и харчилась
хуже нас. Намочит в миске сухарей, сделает тюрю, капнет подсолнечного масла — вот и весь ужин. На обед, если в город не ходила, то же самое готовила. Я много раз говорил ей: — Фрукты покупай — они тут дешевые. — Туда пятерка, сюда пятерка, — отвечала она, — не напасешься. Степанида никого не угощала. Даже Славику ничего не покупала. А мы — Витек, Лешка, я — всегда приносили ему красных петушков на палочке. Он любил их. Яблоко или, к примеру, мандаринку не брал, а петушка — только покажи. Измазюкает красным сиропом лицо, только глазенки блестят. Ксюша говорила: «От сладкого аппетит пропадает». Я возражал: «Пусть!» Занавесочка жиденькой была. Я видел, как Ксюша постель стелила. Потом она к Славику наклонилась, одеялко поправила, поцеловала его, задула огонь. Лешка вполголоса сказал мне: — Завтра уйду отсюда. — Вольному воля, — ответил я и подумал: «Никуда ты, парень, не денешься. Обязательно помирю тебя с Ксюшей». В этот миг Витек вбежал, сказал Лешке, что спрашивает его какой-то парень. — Чего же он сюда не взойдет? — удивился я. — Не хочет. Велел Лешку позвать. «Должно быть, тот самый приятель», — догадался я и ощутил вдруг беспокойство, стал прислушиваться, когда Лешка вышел, даже Степаниде велел потише говорить — она любила на ночь порассуждать. Послышались голоса. Лешка возмущался, а что говорил, непонятно было. Я направился к выходу — решил узнать, что там стряслось. В дверях с Лешкой столкнулся. Он мне и слова сказать не успел — парень вошел. Задел меня плечом, чуть не сшиб и не извинился. Глянул я на этого парня и онемел: Васька. Одежка на нем справная была — лакированные полуботинки, коверкотовый пиджак, синие, чуть замаранные снизу брюки. Гладким, сволочь, стал, мордатым. Один карман оттопыривался. «Револьвер», — сразу определил я. Васька тоже узнал меня. И тогда я сказал Лешке: — Две недели у его родителей квартировал. А потом он с лагеря вернулся и выгнал меня. — С какого лагеря? Васька ухмыльнулся. — С пионерского, с какого еще! Растолкуй ему, хромой, что к чему. Держался Васька нагло, будто у себя дома. Во мне злость закипела.
Повернулся я к Лешке и отчеканил: — Предупреждал же тебя — поосмотрительнее будь! Повстречал человека в хорошей одежке и уши развесил. Не в органах он служит, а разбоем занимается. До сих пор сидел бы, если бы не победа. Сколько людей свои головы на фронте скинули, он же, бандюга, спасся. — Валяй, валяй, — подзадоривал меня Васька. — Заткнись! — взорвался я. — Наше правительство, откровенно сказать, промашку сделало, что таких, как ты, на волю выпустило. — Ша! — тихо сказал Васька. Меня дрожь колотила. Вспомнил я фронт, атаку, после которой инвалидом стал, молоденьких ребятишек вспомнил, что в нашу роту с пополнением прибывали. Сколько их, необстрелянных, в первых же боях погибало. И ничего нельзя было поделать, потому что война шла, и от этих ребятишек зависела судьба тысяч и тысяч людей. А Васька во время войны грабежами занимался, пользовался тем, что в милиции людей поубавилось. Встречались мне на фронте бывшие воры и грабители. Они свой позор кровью смыли, хорошими солдатами сделались, а Ваське оружие доверить нарсуд не рискнул. Высказал я все это Ваське. Он плюнул себе под ноги, снова ухмыльнулся. — Не смей плевать в помещении, мерзавец! — взорвался Лешка. Васька зло рассмеялся. — Недолго осталось тявкать. В рванье ходишь, а мог бы сотнями швырять. Хотел вместе с тобой в Москву двинуть — там есть где развернуться. По-хорошему просил подтвердить в милиции, что мы вчера весь день вместе находились. А ты разные вопросы начал задавать, словно следователь. Ничего другого не остается мне теперь, как пришить тебя. — Он обвел нас взглядом и добавил: — И всех, кто есть тут. Степанида вскрикнула. Васька бросил ей: — Начнешь выть — первой шлепну! Она сразу стихла. Витек глазами хлопал. Лешка что-то обдумывал. Степанида притаилась на своем топчане — ни жива ни мертва. А что Ксюша делала, я не видел — занавесочка скрывала. «Вот и пришел твой смертный час, Николай Тимофеевич, — решил я. — Фронт прошел, а сейчас от бандитской пули погибнешь». Но страха в душе не было. Только одно на уме вертелось: откуда такие, как Васька, берутся? Васька смотрел на нас, ухмылялся. — Вынимай пистолет! — не вытерпел я. — Первым смерть приму.
Васька кивнул, вынул «ТТ», но навел его не на меня — на Лешку. И тут занавесочку будто ветром подняло: Ксюша выбежала на середину хижины, встала перед Лешкой, бросила Ваське в лицо: — Только через мой труп! Васька щелкнул языком. — Ты и есть та самая Ксютка, про которую Лешка мне все уши прожужжал? Симпатяга, ничего не скажешь. А теперь отойди-ка, красоточка, в сторону, дай мне с Лешкой поквитаться. Ксюша не шевельнулась. — Прочь! — рявкнул Васька и рванулся к ней. Ксюша ударила его по руке. Витек, будто только и ожидал этого, бросился Ваське под ноги, сшиб его. Мы-то растерялись, а он, хотя с больной головой был, сообразительность проявил. Но Васька все же успел нажать на спусковой крючок. Я подумал, что пуля в стену ушла. Лешка навалился на Ваську. Он пожиже бандита был, но злость ему силу придала — Васька под ним только ногами дрыгал. Скрутили мы Ваську, по роже саданули, обыскали. В карманах деньги были — сторублевые бумажки, я сроду не видал столько, и две обоймы. — Гляньте-ка! — вдруг крикнула Степанида. Мы оглянулись и увидели: Ксюша лежит плашмя на земляном полу, безжизненно откинув в сторону руку; другая рука, повернутая ладонью вверх, касалась лица. Лешка кинулся к Ксюше, поднял на руки, стал бормотать что-то. Она в беспамятстве была. Я почему-то решил, что это обморок, что пуля только мякоть задела. Велел Лешке отнести Ксюшу за занавесочку, Витька ́ к ручью послал — за холодной водой, достал свою рубаху, отодрал рукава — бинт скатал. На Ксюшином платье, под левой грудью, кровавое пятно расползалось. — Расстегни-ка, — приказал я Лешке и подумал, что сейчас Ксюша обязательно очнется. Но она даже не шевельнулась. Промывая рану, я понял: пуля далеко прошла. Пробормотал: — Доктора надо. Витек кинулся к двери. — Мигом! Одна нога тут, другая там. — Погоди, — остановил его я и посмотрел на Лешку. Он понял меня. У Витька уже давно припадка не было. Побоялись мы, что грохнется он посреди дороги, не добежит до города. — Я побегу, — сказал Лешка и, чтобы Витек ни о чем не догадался,
добавил, глядя на него: — Ноги у меня подлиннее твоих. Лешка во всю мочь побежал — было слышно, как под его ногами поскрипывают камни. Керосиновая лампа чадила. Надо было бы нагар снять, но я не отходил от Ксюши. Дышала она с присвистом, в груди булькало. Витек то и дело к ручью бегал — свежую воду приносил. Я смачивал полотенце, клал его на Ксюшин лоб. Он у нее горячим был, словно натопленная печь. Степанида по- прежнему на своем месте сидела, изредка вздыхала. Васька потерся щекой о плечо, хрипло сказал: — Отпусти меня, хромой, а то хуже будет. Мои корешата условного часа дожидаются. Если не появлюсь в срок, сюда придут. — А это видел? — Я показал Ваське «ТТ». — Пуль хватит, я стреляю без промаха. Я действительно метко целил. Командир нашей роты все обещал меня в снайперскую школу определить, но ведь на фронте как бывает: предполагаешь одно, получается другое. Васька ругаться стал. Побоялся я, что он Славика разбудит, прикрикнул на него, чтоб замолчал, но он ни в какую. «Сейчас перестанешь», — подумал я и сказал Витьку: — Тряпку дай, кляп ему в глотку вобьем. Как ни крутил Васька головой, как ни старался куснуть меня, мы все же затолкали тряпку ему в рот. — Задохнется, — забеспокоился Витек. — Ничего ему, бандиту, не сделается, — успокоил я. Витек зевнул во весь рот. — Приляг, — посоветовал я. Заснул он сразу. Я потушил лампу и тоже лег, но ухо востро держал: Васька мог соврать про своих напарников, а мог и правду сказать. Но с оружием я чувствовал себя уверенно — на фронте не в такие переплеты попадал. Славик заворочался на своей постели, хмыкнул. Я подошел к нему. Все понял. Вышел я с ним на волю. Облака, которые над вершинами были, уползли куда-то. Звезды, будто медали, светились. От скал холодком тянуло. Накинул я на Славика свой пиджак, подержал под кусточком, потом понес его в хижину. Он прижался ко мне, «па» сказал. — Твой папка в город побег. — Я по-прежнему приучал Славика называть Лешку отцом, но он не слушался. — Па, — повторил Славик и обнял меня, стервец. В этот момент я ничего
не пожалел бы, чтобы взаправду его отцом сделаться или на худой конец дедом. Уложил я Славика, одеялом накрыл, по головке погладил. — Спи. К Ксюше подошел, спичкой чиркнул. Она глаза открыла, хотела что-то сказать, но с губ только хрип слетел. — Молчи, молчи, — забеспокоился я. — Лешка в город побег, за доктором. Крепко любит он тебя. Спичка обожгла пальцы, погасла. — За Славика не тревожься, — продолжал я, — послежу за ним, пока ты в больнице находиться будешь. Поправил я повязку — она кровью пропиталась, полотенце на лбу сменил. На Ваську глянул — еще одну спичку извел. Дрыхнул он. Я удивился: связанный, во рту кляп, а дрыхнет. Веревки потрогал — крепко держат. Снова лег. Лежал с открытыми глазами и бога молил, чтобы Лешка поскорее воротился. «Сделают Ксюше операцию и станет она справной, как и другие женщины, только отметина на груди останется», — понадеялся я. Степанида шумно вздохнула. — Не спишь? — спросил я. — Разве уснешь? — Она помолчала. — Поговорить хочется. — Говори. Только шепотком, чтоб Славика не разбудить. Она подошла, присела на мою постель. — Страшно. — На фронте страшней было. — Набежит милиция, допросы начнутся, в свидетели запишут. — Без этого не обойдется. — Не хочу! — выкрикнула Степанида. — Вдруг сберкнижку найдут и деньги отымут. — Не кричи, — строго сказал я и, подумав, добавил: — За свои денежки не беспокойся, коль нажиты они добром, милиция ни словечка не скажет. Несколько минут Степанида молчала — обдумывала что-то, потом призналась: — Много их у меня — всю жизнь откладывала. Зарок был — тридцать тыщ скопить. Хочу домик и коровенку купить, сколько лет про это мечтала. Еще бы полгода — ровнехонько было бы. А сейчас решила — всё! — Она снова помолчала и деловито произнесла: — Есть, Николай Тимофеевич, к тебе предложение: как кончится эта напасть, уйдем отсюда, вместе жить будем. Ты мужчина самостоятельный — это я давно поняла. Ты не думай,
что я какая-нибудь, я всегда соблюдала себя, за все года только с одним согрешила. Давно это было, когда я еще в прислугах жила. Ходил ко мне человек, на три года моложе. Замуж звал. Я отказала ему — побоялась хлебное место потерять. А теперь жалею. Если даже того человека на войне убило, ребеночек остался бы — все же не одна. Страшно одной жить! А сойтись с кем попало не могу. Лучше тебя никого не найти. Завтра куплю хорошее платье, волосы расчешу — не узнаешь. Ты пощупай, какие груди-то у меня, как у молоденькой. Я почувствовал прикосновение ее бедра, маленьких упругих грудей, хотел обнять Степаниду, даже слова душевные сложил, но она вдруг с неприязнью сказала: — На кой тебе Ксютка и этот самый Славик? У нас свои детки будут. Если бы Степанида промолчала, то я, наверное, не устоял бы. — Пусти-ка, — пробормотал я. — Надо Лешку встретить. — Останься, — попросила Степанида. Я не ответил. Перед тем, как выйти, лампу засветил — на Ксюшу еще раз глянул. На ее лице ни кровинки не было, темно-русые волосы, спутанные от пота, липли к щекам, на губах белела запекшаяся слюна. Но дышала она уже без присвиста, без бульканья в груди, и я, обрадованный этим, решил, что, должно быть, полегчало ей, что пуля, наверное, ничего такого, без чего организм обойтись не может, не повредила. Полотенце сменил, волосы со щек убрал, мысленно сказал Ксюше: «Потерпи еще немного, дочка. Скоро Лешка доктора приведет». Степанида тихонько окликнула меня, когда я к выходу направился, но я сделал вид — не расслышал. Звезды потускнели. Когда я Славика выносил, они, как медали, сверкали, теперь же были похожи на горевшие вполнакала лампочки. И небо посветлело, особенно над горами. Заснеженные узорчатые верхушки вырисовывались четче, дегтярная темнота растворялась прямо на глазах, будто с вышины лили в нее что-то белое. «Светает, — утешил я сам себя и сразу с беспокойством подумал: — А Лешки все нет и нет». Насыпал в бумажку табачку, закурил, между затяжками напряженно вслушивался, но, кроме шума ручья, ничего не было слышно. Я курил и думал: «Как же быть, если доктор откажется в такую даль идти, если Лешка один воротится?» Когда окурок пальцы обжег, бросил его, ногой растер. Оглянулся — позади Степанида стоит. Жалко мне ее стало. Да и как было не пожалеть — всю жизнь одна и одна. Но спросил грубовато: — Чего поднялась-то?
Она поправила платок, пробормотала: — Видно, на роду мне написано: вековухой быть. Я хотел сказать ей что-нибудь ласковое, но все хорошие слова повыскакивали из головы. Появился заспанный Витек. — Отдохнул? — обрадовался ему я. — Бандит разбудил. Катался по хижине, хотел веревки перетереть. — Надо пойти посмотреть, — забеспокоился я. — Неровен час, освободится и убежит. — Не убежит, — сказал Витек. — Я его по башке стукнул. — Не зашиб? — Нет. — Зря, — огорчилась Степанида. — С тебя, недоумка, никакого спроса не было бы. — Помолчи! — разозлился я. — С уд определит наказание. Наше дело — властям эту сволочь сдать. С горы камушки покатились. За этой горой дорога была. Какая она, я и представления не имел, потому что с поврежденной ногой не мог на гору взобраться. А Лешка и Витек говорили, что там дорога хорошая, прямо в город ведет, только добраться до нее трудно — гора крутая, и ни одной тропинки на ее склонах. Я думал, что Лешка доктора по берегу приведет, а они, видать, на машине подкатили. Витек крикнул: — Эй! — Не ори! — напустилась на него Степанида. — Вдруг там бандиты. Я рассмеялся. — Они тишком ходят, а тут — грохот. Вместе с Лешкой пришли четверо — молоденькая докторша, лейтенант, который насчет квартиры мне посодействовал, и еще двое в гражданской одежде. «Из уголовного розыска», — догадался я. Лейтенант поздоровался и спросил: — Васька? — Он, — подтвердил я. Лешка поторопил докторшу к Ксюше. Лейтенант включил фонарик. Луч скользнул по стене, остановился на Ксюше. И я сразу понял: мертвая она... Что дальше было, вспоминать больно. Лешка, будто пацаненок, рыдал, с Витьком припадок случился, даже Степанида выронила несколько слезинок. Лейтенант, как положено, протокол составил, подписаться дал.
Попросил погодить с отъездом, сказал, что следствию это очень поможет. Мы пообещали выполнить все, что по закону требуется. Но Степанида нарушила слово — утром укатила, даже одеяло оставила. Не хотелось отпускать от себя Славика, но все же пришлось на время в приют его сдать: меня и Лешку каждый день в милицию вызывали. Витька не допрашивали — он совсем свихнулся, заговариваться стал, в больницу его положили. Лешка как заведенный твердил, что заместо отца Славику будет. Я сомневался: с горя, думал, так говорит и от молодости лет. Сам собирался Славика усыновить, сказал невзначай об этом Лешке. Он как-то не так посмотрел на меня и больше о Славике не заикался. Мне досадно стало: ругнулся про себя, мысленно обозвал Лешку трепачом. Вскоре после этого лейтенант сказал нам: — Можете уезжать на все четыре стороны. Свидетелей без вас предостаточно. На следующий день пошел я в приют — хотел потолковать с заведующей насчет усыновления. Она на меня глаза выпучила. — Забрали малыша. — Кто-о? — Отец. Оказалось, обвел меня Лешка вокруг пальца — настоящим отцом назвался. И уехал. Я сильно расстроился, а потом подумал: «Для Славика это лучше. В Москве будет жить, в культурной семье...» Давно это было. Лешка, наверное, уже дедом стал.
Любые совпадения имен, фамилий или каких-либо событий с имевшими место в жизни случайны. Вместо пролога «При первичном осмотре на входной двери никаких повреждений не обнаружено. Прихожая размером два на три метра, дверь в комнату из прихожей — налево, в кухню — прямо. При входе на правой стене вешалка, на которой висит один мужской плащ 50—52-го размера, принадлежит хозяину квартиры. На полу прихожей следов, годных для идентификации, не обнаружено. Дверь в комнату замка не имеет, открыта. Комната размером четыре на пять метров, с одним окном напротив двери, выходящим на юго-запад. Труп лежит почти в центре комнаты, головой к двери, на спине (фотографии прилагаются)». Из протокола осмотра места происшествия.
«Температура тела и температура окружающей среды, а также наличие, величина и расположение трупных пятен и время восстановления их после надавливания свидетельствуют о том, что смерть наступила примерно восемь- девять часов назад». Из заключения медэксперта. «Форма и величина входного пулевого отверстия под левой лопаткой, наличие и ширина пояска обтирания, наличие и ширина пояска окопчения, а также распределение вокруг пулевого отверстия остатков продуктов сгорания пороха и несгоревших порошинок свидетельствуют о том, что выстрел произведен с расстояния менее метра». Из заключения эксперта научно-технического отдела. Эти документы появились на столе инспектора МУРа капитана милиции Льва Гурова второго сентября, а первого сентября Лева шел по Страстному бульвару в сторону Петровки и напевал: «Судьба играет человеком, а человек играет на трубе». Сегодня Леве исполнилось двадцать пять, и он был склонен смотреть на мир снисходительно. Вместе с Левой по бульвару шагали школьники. Маленькие мальчики с оттягивающими плечи ранцами, словно крошечные солдатики, стыдливо сторонились своих гордых бабушек и мам. Девочки в белых передничках, прижимая к груди букеты, напоминали балерин, выходящих на поклон. Старшеклассники, люди уже умудренные и в меру разочарованные, шли неторопливо. В Москву Лева переехал больше года назад. Сначала высоким начальством был решен вопрос о переводе в столицу отца Левы — генерал- лейтенанта Ивана Ивановича Гурова. Вдруг неожиданно перевели в Москву и начальника Левы — полковника Турилина, который добился перевода и для Левы. Отец же все сдавал дела. Родители и воспитавшая Леву домашняя работница, хозяйственный руководитель семьи Клава, должны были приехать в октябре. Первые полгода Лева жил в общежитии, затем Гурову-старшему дали большую квартиру в новом доме. Лева с двумя чемоданами переехал в пустые гулкие комнаты, купил раскладушку, долго таскал ее по квартире и наконец установил на кухне. Еще через несколько месяцев от родителей прибыло два контейнера с вещами. Теперь ящики загромождали квартиру,
создавая лабиринты. Лева закрыл дверь в комнаты, оставив себе переднюю, ванную, туалет и кухню. Этим он хотел подчеркнуть, что ко всей остальной территории не имеет отношения и тем более не несет за нее никакой ответственности. Москва и Управление уголовного розыска встретили Леву прохладно. Направили его в отдел Турилина. В группе вместе с Левой было четыре человека. Старший инспектор подполковник Орлов Петр Николаевич работал в уголовном розыске уже четверть века, то есть столько, сколько Лева жил на свете. Орлов был человеком решительным и властным, держался заносчиво, указал Леве стол и сейф, приказал ознакомиться с делами и приступить к работе, так как «пахать» за Леву никто не собирается. И пусть у Левы начальник отдела друг, а отец хоть маршал, но если Лева тянуть не будет, то он, Орлов, Леве не завидует. Кабинет был на двоих, стол напротив Левы занимал Сережа Новиков, который год назад окончил университет, смотрел на жизнь сквозь очки восторженно и принял Леву с распростертыми объятиями. Четвертый в группе — тридцатипятилетний майор Виктор Иванович Кирпичников — дело знал, служил исправно, почти все время проводил за столом и усердно писал. Леве было непонятно, как можно справляться с оперативной работой, не выходя из кабинета. Однако дела Кирпичникова всегда содержались в порядке, и, как позже выяснилось, майор считался работником неплохим. Группа курировала район Москвы, который по численности населения немногим уступал родному городу Левы. Что значит курировала? За раскрытие всех особо опасных преступлений, совершенных на территории района, отвечал подполковник Орлов, а следовательно, и его подчиненные. Лева раздобыл карты Москвы и района, пришпилил их на стенку. Район начинался возле Кремля и кончался у окружной дороги. Москва, словно круглый пирог, была разрезана на дольки. Одна такая долька — клин чуть ли не с полумиллионным населением — требовала от группы заботы и внимания. В районе были свое управление внутренних дел и отделения милиции, но особо опасные преступления... В общем, понятно? Как-то Орлов застал Леву за изучением карты района и сухо сказал: — Через Москву ежедневно проезжает более миллиона человек. Из них чуть ли не треть проходит через наши владения. И если среди этих трехсот тысяч оказывается хотя бы один подонок, то сам понимаешь... А сегодня, первого сентября, вспоминая этот разговор, Лева шагал по
Страстному бульвару, весело насвистывал и не подозревал, что завтра он начнет розыск убийцы. Глава первая Кафе занимало первый этаж высотного дома, расположенного на проспекте Калинина. Окна во всю стену чуть прикрыты полупрозрачными занавесками. Столы и стулья легкие и шаткие, на алюминиевых ножках; самообслуживание: салаты, сосиски, яичница, довольно скверный кофе — самый крепкий напиток. Вечером первого сентября Евгений Шутин и Павел Ветров сидели за угловым столиком, пили кофе. Когда Жене Шутину исполнилось десять, он виртуозно исполнял Большую сонату Чайковского. В призвании мальчика и ожидавшем его блестящем будущем никто не сомневался. Сам Женя об этом не думал, ему нравилось играть на рояле, и он играл. Родители Жени были учителями, отец преподавал историю, мама — литературу. Они любили Женю, но воспитывали строго. Мальчик мыл руки перед едой, в меру озорничал, учился прилично, с вещами обращался аккуратно, со взрослыми был вежлив. Он много читал, увлекался спортом, как все подростки, влюблялся и разочаровывался. Когда Женя закончил музыкальную школу, уже никто, даже мама, не говорил о гастролях по Европе. Поступить в консерваторию тоже не удалось, и юноша стал учиться в Инязе — способности у Жени к языкам были незаурядные. На третьем курсе Женя полюбил. Она вытеснила все — бесчисленные вечеринки, модный каток на Петровке ушли на второй план. Пашка Ветров был другом Жени Шубина. Они часами простаивали во дворе ее дома, где чтобы не замерзнуть, раскатали ледяную дорожку. Любовь, казалось, была настоящая, дружба Жени с Павлом крепкая. Пашка с седьмого класса увлекался горными лыжами, вместо уроков (если не играл в пристенок или в чеканку) пропадал на Воробьевке. Весной, перед решающей схваткой за аттестат, Павел выполнил первый разряд, вошел в юношескую сборную страны по горным лыжам. К его успехам в спорте окружающие относились с недоверием: врет, наверное. Действительно, соврать Пашка умел, делал это с умыслом и просто так, но всегда с вдохновением. К двадцати годам Пашка прочитал Лондона, О’Генри и Ильфа с Петровым, научился помалкивать в интеллигентном обществе,
куда иногда попадал с Женькой Шутиным, не слишком громко орудовать ножом и вилкой и внимательно слушать. Он любил и понимал горы, умел быстро спускаться, дважды ломался крепко и трижды по пустякам, лез наверх снова. Но эта часть его жизни была для окружающих далекой и непонятной. Никто не обращал внимания, что Пашка в своем лыжном деле первый, что он ни разу в жизни не отступил. Двоечник, драчун, теперь с гор кувыркается! Чему здесь удивляться, чем гордиться? Осенью он сломал ногу. Сезон пропал, Пашка не унывал, работал тренером в «Спартаке», таскал Женькины записочки, раскатывал под окнами Леночки Веселовой — так звали будущую Женькину жену — ледяную дорожку. Папа-Шутин построил сыну кооперативную квартиру. Пашка помог втащить в нее холодильник и другую мебель, но на свадьбу к другу не попал; Леночка любила Шутина-младшего и делить его ни с кем не собиралась. Друзья расстались и вновь встретились лишь через семь лет. Павел стал мастером спорта, отслужил в армии, работал тренером и учился на заочном отделении факультета журналистики МГУ. Почему журналистики? Как объяснял сам Пашка, он журналистику вычислил путем исключения других специальностей. «Диплом нужен, иначе пропадешь. Какой диплом? Точные науки отпадают сразу, так как математика и физика болтовни не любят, здесь никого не обманешь, знать надо. Педагогическая деятельность не годится, потому что такие, как я. есть в каждом поколении, а на роль Иисуса не претендую... Иностранный язык, конечно, вещь, но ведь его целыми днями учить. Можно в инфизкульт, но к тому времени на склонах так накувыркаюсь, что меня туда калачом не заманишь. Вот и получилось, быть мне журналистом, спорт меня и по стране повозил и за рубежом помотал. Кое-что я в жизни видел, людей встречал разных, писать же научусь, не боги горшки обжигают». Так Павел Ветров говорил, но на самом деле все было иначе. Пашке еще не стукнуло и восемнадцати, когда однажды в доме у Шутиных он познакомился с известным писателем. Весь вечер Пашка тихонько просидел в уголке, внимательно слушал и запоминал. — Научиться писать практически может каждый, — говорил тогда писатель. — Вопрос в том, есть ли тебе что рассказать людям. Знаешь ли ты что-то такое, чего многие не знают? Интересен ли ты, хотят ли тебя слушать? Пашка смотрел вокруг пытливо, приглядывался к людям, изучал их, даже
пытался анализировать. И в университет он пошел, прекрасно отдавая себе отчет, что диплом дипломом, а образование, с которым у него, мягко выражаясь, плоховато, необходимо. Павел учился писать по спортивной системе. Накатать километры, запоминать причины падений, не стонать от ушибов, относиться к переломам философски: ты же сам лез, тебя в гору не гнали? Сидел бы на диване — не ушибся. Редактор газеты посмотрев на него сочувственно, вернул статью и сказал, что не надо, Ветров, не надо, мы ведь тебя и так уважаем. Павел согласно кивнул и пришел через неделю. Он переписал ту статью двенадцать раз, ошалевший редактор переписал ее в тринадцатый и опубликовал. Так имя Павла Ветрова впервые появилось в печати. Женька Шутин прожил с Леночкой три года. Они расстались спокойно, разделив имущество поровну: Леночке — квартиру с обстановкой, Жене — чемодан с барахлом и книжки, он ведь всегда любил читать. Молодые то ли не помнили, то ли помнили сначала, да потом забыли, что и квартира и прочая мелочь, как холодильник, телевизор, половичок у двери, были куплены на деньги Шутина-старшего. Иняз Женя окончил благополучно, на госэкзамене получил твердую четверку, а потом — свободное распределение. Преподавать Женя не хотел, а таскаться с группой иностранцев по Москве, ежедневно рассказывать о Кремле и Третьяковке — занятие не из интересных. Евгений был парень общительный, с широким кругозором, он решил стать журналистом. Проработав два года вне штата, Шутин сделался сотрудником, а затем и редактором отдела центрального журнала, Евгений и Павел вновь встретились, когда им было по двадцать семь. Шутин уже прочно стоял на ногах Ветров еще цеплялся за сборную, но уже отлично видел свой финиш. Три заметки с его фамилией читали только друзья. Со свойственной ему бесцеремонностью Павел пришел без звонка, словно не было семи лет и расстались они вчера, положил на стол свое очередное творение. Шутин прочитал, расставляя знаки препинания и исправляя ошибки, кое-что вычеркнул и сказал, что не совсем уж и плохо. Павел решил: Женька Шутин должен ему помочь, и не так вот разово, а взять над ним постоянное шефство. — Это же твой стадион, ты здесь выступаешь, — объяснил он, — еще на финише меня встречать будешь. С годами Пашка Ветров стал не столько умнее, сколько упрямее и настырнее. Шутин же вырос в человека, который любил шефствовать и помогать.
Павел окончил университет, начал печататься в газетах и журналах и однажды заявил, что написал повесть. Евгений работал над прозой давно, уже несколько лет, все не мог завершить, еще раз переделать, отшлифовать — мешали дела, жизненная круговерть. А тут Пашка, у которого в голове полторы мысли, положил на стол рукопись, смотрит нахально. Повесть оказалась скверная, о языке и говорить нечего. Приговор Пашка выслушал невозмутимо, дальше все закрутилось, как в отлаженном механизме. Пашка переписывал свою повесть столько раз, что довел Женьку и всех знакомых редакторов до белой горячки. «Скоростной спуск» — так называлась повесть — опубликовали, под Пашкиным портретом коротко сообщили, что он мастер спорта, своих героев взял из жизни, выдрал прямо с мясом, в общем, выпросили индульгенцию за язык автора и прочие литературные огрехи. Тридцатилетие «друзья» отмечали порознь. Евгений вновь женился. Молодым построили новую квартиру, появились новые холодильник, телевизор и половичок. В этот раз Павел мебель не таскал, ему дали отставку заранее. Верочка была красива, обаятельна и талантлива. Она три года сдавала в Строгановское, но экзаменаторы не могли или не хотели оценить ее талант. Женя понял, что, женившись, выиграл миллион по трамвайному билету. В редакции, где он работал, сменилось руководство. Новая метла, новые порядки. Шутин привык отвечать за работу отдела, а не отчитываться, куда пошел, почему опоздал или вовремя не оказался на месте. Он был человеком творческим, а не чиновником, прикованным зарплатой к столу и телефону. Евгений Шутин стал корреспондентом другого журнала. На работу можно не ходить, пиши себе целыми днями, правда, зарплаты нет, зато и гонорар тебе никто не ограничивает. Вскоре родился сын, жизнь приобрела новый смысл. Евгений трудился: очерк, статья, рецензия, радио, телевидение, задумана новая книга, хотя еще не закончена старая. Павел Ветров за эти годы написал несколько повестей, у него вышли две книги. Павел стал профессиональным писателем, работал уже уверенно, на него начали обращать внимание в литературных кругах. Некоторые его коллеги считали, что если Павел выйдет за рамки спорта, копнет поглубже и перестанет держаться за сюжет, как за якорь спасения, то он способен написать прозу настоящую. — Возможно, когда-нибудь и рискну, — говорил Павел, — еще рано, класса не хватает. Спорт выработал в нем не только упорство и умение работать — Павел
еще обладал удивительным чувством времени и расстояния. — Я знаю свою трассу и свой порядковый номер, — говорил он. — Рекорд не выскакивает, как джинн из бутылки, рекорд привозят на кровавых мозолях. И нельзя сесть за стол и сказать: сейчас я напишу гениальную прозу. Дружба Шутина и Ветрова возродилась, когда они приблизились к сорокалетию. Евгений жил у папы, переехал с чемоданами и книжками в свою комнату. Верочка с сыном остались в двухкомнатной квартире. Евгений работал директором картины на киностудии, ел вкусные мамины обеды и был впервые по-настоящему счастлив. — Двадцать лет отобрали у меня эти две женщины, — говорил он. — Хватит, теперь я наконец свободен и живу в свое удовольствие. Я молод, сорок — для мужчины не возраст, все впереди. Павел согласился, однако задал прямой вопрос: — Директор картины — это интересно? — Интересно, — решительно ответил Евгений. — Так называемым «творчеством» я предоставляю заниматься таким, как ты. Вы легко усваиваете, что хорошо и что плохо, о чем писать следует и о чем нельзя. Вас ценят и подкармливают. Я же не умею творить по указке. Павел не возражал. — Ты теперь совсем не пишешь? — Почему же? — Евгений несколько надменно улыбнулся. — Пишу, для себя. — Он посмотрел многозначительно, и Павлу стало ясно, что сам он, Ветров, пишет черт знает что, на потребу обывателю. Он не обижался — хоть и с перерывами, но больше тридцати лет вместе, привыкли друг к другу. Сидят сейчас рядом за столиком кафе, как когда-то сидели за школьной партой. Евгений, высокий, изящно-сухощавый брюнет с молодым подвижным лицом, небольшими, но очень яркими глазами, держался барски небрежно и чуть вызывающе. Большеголовый скуластый Павел, крепко расставив ноги, подавшись вперед, облокотился на столик, приглаживая широкой ладонью мягкие, коротко стриженные волосы. — И сколько ты думаешь здесь сидеть, Паша? — спросил Шутин, покачиваясь на стуле и оглядывая кафе. — Каждый вечер, третий месяц. — Четвертый, — вздохнул Ветров. — Гению необходимо одиночество, — Шутин понимающе кивнул. — Поэтому ты и не женишься? Это скверно, Паша, мальчонке за сорок, а он не
знает, где находится загс. Павел не ответил, потянулся, стул предупреждающе пискнул. Ветрову не хотелось ни двигаться, ни разговаривать. Так бывало после тяжелых соревнований. Дрался, дрался, наконец, победил, а зачем, спрашивается? Что до твоей победы окружающим? И никому до тебя нет дела, и всегда приходится платить за победу больше, чем она того стоит, и вот ты — пустой, выжатый победитель — банкрот. И кажется тебе, что это последний раз, больше тебя в драку не заманишь, и уверен, что это неправда, пройдет время, значительно меньше, чем ты рассчитываешь, и затоскуешь, бросишься вновь, и снова будешь проклинать себя, лезть вперед, падать и кувыркаться, не спать ночами и сторониться людей днем. И все ты врешь, Ветров, позер и пижон, победа приносит счастье, даже когда зритель у тебя один — ты сам. — Забыл совсем, — пробормотал Ветров и вынул из кармана упругую пачку новеньких сторублевок. — Убери, неприлично, — сказал Шутин, толкая Ветрова. — Каждая такая бумажка для многих — месячная зарплата. Ветров щелкнул сторублевками, как карточной колодой, и спросил: — Так сколько тебе? — Ничего мне не надо, спрячь. — Красивое лицо Шутина исказила брезгливая улыбка. Он быстро поднялся. — Идем, Павел. Ветров небрежно опустил деньги в карман, лениво встал. Шутин распахнул дверь, пропуская Ветрова вперед. Павел кивнул, словно соглашаясь: все, мол, верно, ты и должен открывать передо мной двери. — Порой мне хочется тебя убить, — сказал Шутин и схватил Ветрова за плечо, так как тот и не собирался подождать задержавшегося в дверях друга, а шел себе, уверенный, что его догонят. — И ты тоже? — Ветров, не останавливаясь, стряхнул руку Шутина. — Ты слаб, Женя, а вот Олег может. Мне не страшно, но зря я его к стенке поставил. Что мне до него? Он взрослый, нравится в дерьме купаться, купайся себе. Вечно я не в свои дела лезу. — Ты это о ком? — Шутин все-таки остановил Ветрова, заглянул в глаза. — Я даже завещание написал. — Ветров посмотрел на Шутина серьезно, печально, что совершенно не шло ему. — Девочку жалко, погибнет она. Лева Гуров шел медленно по Калининскому в сторону Киевского
вокзала. За последний месяц на вокзале совершили четыре кражи чемоданов. Дело вела транспортная милиция, но Лева полагал, что объявился не вокзальный вор-гастролер, а ворует кто-то из «своих» уголовников, живущих неподалеку. Если Лева прав, то преступнику скоро надоест вокзал, небогатые уловы. Стоит в районе начать действовать хотя бы одному дерзкому удачливому преступнику, как от него расходятся волны, словно круги по воде, поднимается со дна грязь, чистая вода мутнеет. Прослышав о совершенных, еще не раскрытых преступлениях, озорники порой начинают хулиганить, хулиганы наглеют — они могут вырвать у женщины сумку, снять с подвыпившего часы. В магазине идет обмен новостями. «Еще одного прирезали!» Одного? «Утром вывозили на трех машинах». «Куда милиция смотрит?» Леву всегда удивляло, как люди уверенно и легко, некоторые даже с радостью, пересказывают где-то услышанные небылицы. Сам не видел, смотрит в глаза искренне: может, и врут, однако, что за безобразия творятся. Дожили! Дураку ясно, что милиция, возможно, просто не знает о происшествиях. И откуда ей знать? В очереди за живым карпом ее работники с утра не стояли, в пивной полдня не провели, жизнь и проходит мимо... Лева шел на Киевский к отправлению вечерних поездов, хотел потолкаться среди провожающих, вдруг и встретит кого из подопечных, если и не задержит с поличным, то хотя бы своим появлением помешает новой краже. Когда Ветров и Шутин еще сидели в кафе, Лева остановился у стеклянных дверей, хотел зайти перекусить, но раздумал. И свернул в переулок на Арбат. Напрасно Лева не зашел. Глава вторая Павел Александрович Ветров был убит в своей квартире выстрелом в спину. В милицию позвонила в семь утра Клавдия Михайловна Сомова. Раз в неделю она убирала квартиру холостяка, имела свой ключ, сегодня вошла, как обычно, с порога громко поздоровалась, так как хозяин вставал рано. Ветров лежал навзничь, неподвижно, смотрел в потолок. Клавдия Михайловна в ужасе выскочила из квартиры, зазвонила в соседнюю дверь. Вскоре приехали. И оперативная группа МУРа, и из прокуратуры, и полковник Турилин. Лева же спал на раскладушке в кухне огромной,
похожей на склад квартиры и узнал о преступлении лишь в девять сорок пять, на летучке. — Писа-атель, — протянул Орлов, листая еще не подшитые листки. — С нами все ясно. За писателя, — он выговаривал это слово, как ругательство, — три шкуры спустят. Возмущенная общественность, контроль министерства. А прокуратура, известно... — Раз известно, Петр Николаевич, зачем рассказывать? — тихо спросил Турилин. Лева видел, что полковник еле сдерживается, неуместный цинизм Орлова хоть кого мог вывести из себя. И будь на месте подполковника другой, Турилин бы такой пошлости не спустил. С Орловым же дело иное. Когда предшественник Турилина ушел на пенсию, в отделе не сомневались, что начальником назначат заместителя, полковника Иванова, на его же место — подполковника Орлова. Приход в отдел Турилина был не только неожиданным, но для некоторых оказался и оскорблением. Из провинции — в МУР, когда своих классных работников не повышают десятилетиями! Орлов и сидел-то на должности старшего инспектора потому, что ждал вакансии, так бы давно с повышением в район ушел. Турилину ситуация была известна, заскоки Орлова он терпел, щадил его самолюбие. Лева поведение начальника осуждал молча. Сережа Новиков испуганно поглядывал сквозь очки, жаждал всеобщего мира и дружбы, рта раскрыть не смел, так как Орлова боялся еще больше, чем Турилина. Четвертый в группе, майор Кирпичников, сидел, листая толстое «дело». Он всегда ходил с папкой под мышкой, чтобы никому и в голову не пришло поручить Кирпичникову новое «дело». Преступления, над раскрытием которых он работал, отличались удивительной сложностью, знали о них все сотрудники отдела, так как Кирпичников с каждым не преминул посоветоваться. И сейчас он, сдержанно вздыхая, листал папку неторопливо и походил на исследователя, человека, вконец замученного непосильным трудом, но долгу преданного, затем как бы спохватился, папку закрыл и посмотрел на Турилина: мол, только прикажите, я готов. — Петр Николаевич прав, расследование возьмут на контроль, — тихо, словно разговаривая сам с собой, произнес Турилин. — Убийством заинтересуется пресса. — Он откинулся в кресле, вытянул под столом длинные ноги, взглянул на Орлова. — Кто поведет дело? Орлов скользнул безразличным взглядом по Кирпичникову и Гурову; посмотрев на нахохлившегося, как воробей, Новикова, даже фыркнул возмущенно и пожал плечами. Турилин опередил его ответ:
— Гуров. Лев Иванович в Москве полнеть начал. Работать, естественно, будете все — группа уголовного розыска района, инспектора и участковые отделений. Сегодня же связаться с прокуратурой города, встретиться со следователем, учесть в плане розыска его предложения. — Т урилин говорил тихо и монотонно, не глядя на сотрудников. — Петр Николаевич, Гуров подчиняется непосредственно вам, болен Владимир Федорович, — так звали заместителя начальника отдела. — Вас назначили исполняющим обязанности. Вопрос с руководством Управления согласован, приказ будет сегодня. Лицо Орлова осталось бесстрастным, руки, однако, могли выдать, и он заложил их за спину, сцепил пальцы в замок. Все понятно, его, Орлова, выдвинули на огневой рубеж. Либо грудь в крестах, либо голова в кустах. — Ясно, Константин Константинович, — коротко ответил Орлов, встретился взглядом с Левой и нехорошо улыбнулся. — Розыск может оказаться и простым и очень сложным, — продолжал Турилин. — Главное — найти мотив убийства. При первичном осмотре места преступления причины убийства установить не удалось. В квартире вроде ничего не взято. Данный факт тщательнейшим образом проверить, перепроверить и еще раз перепроверить. Установите мотив — сделаете полдела. Родственников у Ветрова нет, вам придется встречаться и беседовать с его друзьями, знакомыми, коллегами. Будьте предельно деликатны, однако... — Турилин выдержал паузу, подождал, пока все не посмотрят на него, — . . . звания и титулы людей из окружения Ветрова не должны влиять на качество вашей работы. Желаю удачи. — Полковник встал, взглянул на часы. — В двенадцать доложите план розыскных мероприятий. Только вышли из кабинета, Кирпичников открыл свою папку, читая на ходу, направился было к себе, но Орлов остановил его, папку отобрал. — Хватит придуриваться. Ясно? Будешь работать, как все. — Он вошел в свой кабинет, швырнул «дело» Кирпичникова на стол. — Садись, пиши план. Лева, диктуй ему. Ты, — он пальцем ткнул Новикова в грудь, — Сергей Андреевич, поезжай в район, в уголовный розыск, пусть выдвигают свои предположения и срочно включаются в работу. В котором часу Ветров вернулся домой? Один, не один? Кто вечером гуляет с собаками? Какие влюбленные стоят в подъездах? Кто сидит у окна? Кто из жителей близлежащих домов поздно возвращается с работы? Ты понял, Сергей Андреевич? Сергей Андреевич понял, его как ветром сдуло. Кирпичников аккуратно
выложил на столе стопку бумаги, каллиграфическим почерком вывел шапку плана, ровненько подчеркнул и взглянул на Леву преданно. Машина уголовного розыска беззвучно раскручивала свое гигантское колесо, втягивая бесчисленное количество информации, которая в виде рапортов, справок, сообщений оседала на столе Гурова. Все это напоминало процесс добычи золота, когда во вращающийся таз с водой бросают заступами землю и ценные породы оседают. На первом этапе розыска главное — копнуть лопатами так глубоко, чтобы преступник обязательно был втянут в воронку розыска, ну а потом — не ошибаться, анализируя фильтровать и отсеивать, пока преступник не останется один. Лева еще ничего не фильтровал, он лишь группировал поступающий материал, систематизировал его; что не укладывалось ни в какие логические рамки, тоже выбрасывать нельзя, материалы оказывались в папке с надписью «Разное». Так, участковый уполномоченный пишет, что в беседе с молочницей, которая через день приносила Ветрову молоко, установлено: покойный выпивал литр молока ежедневно, тридцать первого августа Ветров сказал, что второго сентября молоко приносить не надо. А убит Ветров в ночь с первого на второе. Глупость? Выкинуть в корзину? А почему второго молоко не нужно? Год человек пил молоко, вдруг передумал? Что случилось? Перепечатывать бумаги времени нет, почерки и манера изложения у людей разные, Лева изучал каждую бумажку, чуть ли не прибегал к помощи лупы, затем, уловив, о чем идет речь, отчеркивал красным карандашом ключевые фразы. Заходил Орлов, садился напротив, быстро просматривал новый материал, выписывал в блокнот наиболее, на его взгляд, интересное и исчезал. Он пытался на ходу определить направление главной версии. Через некоторое время Орлов появлялся, подбрасывал Леве собственные рапорты, опять копался в «деле». Лева ничего не спрашивал у Орлова, раз вернулся, значит, снова мимо. Подполковник, совсем недавно розовощекий и полноватый с мягкими ловкими движениями и соскальзывающей улыбкой, которые так не соответствовали его резкой, максималистской натуре, осунулся и побледнел, улыбка наконец соскочила с его лица. Свои указания Орлов выражал теперь односложно: «проверить», «уточнить», «убрать», «доставить», «опросить», «выполнить»... Через несколько дней бумажный ливень перешел в дождь, покапал еще немного, затем иссяк. Все задуманное было выполнено, сотрудники района переключились на обычные дела и заботы. Кирпичников, успокоенный,
вернулся к своему столу, Новиков взглянул виновато, вздохнул и уехал в район. Лева и Орлов остались с грудой бумаг. Первого сентября Ветров в двенадцать часов дня появился в редакции журнала, видимо, приехал из дома. С двух до трех он обедал, был, как обычно, молчалив и сдержан, выглядел усталым, но умиротворенным, его друзья решили, что он закончил какую-то большую работу, но ни о чем не расспрашивали — Ветров этого не любил. В три сорок пять Ветров снял в сберкассе со своего счета шесть тысяч рублей, гонорар за последнюю книгу, который был переведен из издательства накануне. В течение недели Ветров звонил в сберкассу, интересовался, поступили ли деньги. В сберкассе Ветрова хорошо знали, так как начисления он получал хотя и редко, но, как правило, большими суммами и сразу их снимал, оставляя рубли, чтобы не закрывать счет. Тридцать первого, узнав, что деньги поступили, Ветров попросил приготовить ему всю сумму крупными купюрами, деньги заказали и выплатили сторублевками из новой пачки в десять тысяч. Таким образом, в сберкассе удалось установить серию и номера полученных Ветровым купюр. В четыре часа он позвонил своему другу Евгению Шутину и назначил ему свидание на семь вечера в кафе на Калининском проспекте. С четырех до семи Ветрова видели в бильярдной одного творческого клуба. Вечер Шутин и Ветров провели в стеклянном кафе. В десять Ветров проводил Шутина до дома и, как он сказал другу, хотел еще прогуляться, чтобы к одиннадцати быть у себя. Действительно, около одиннадцати Ветрова видели в переулке. Ветров был один. По мнению экспертов, его убили около двенадцати. В переулке после одиннадцати малолюдно, главное же, в подъезде, где живет Ветров, с одиннадцати до часу стояла молодая пара. Допрошенные порознь и очень подробно — и девушка и молодой человек утверждают, что Ветров пришел один. Они его хорошо запомнили, так как парень попросил у Ветрова сигарету, тот отдал всю пачку, сказал, что искренне завидует, и подмигнул. Вслед за писателем по лестнице поднялись муж с женой из седьмой квартиры, больше никто не проходил. Однако человек убит, и деньги не обнаружены. Если убийца не входил, значит, он был и остался в доме. Проверка этой версии казалась очень перспективной, но ничего не дала. Жильцы расположенных в подъезде квартир либо имели стопроцентное алиби, либо не могли совершить преступление по иным причинам. Ведь трудно предположить, что семидесятилетняя одинокая пенсионерка, чье пребывание в собственной квартире никто подтвердить не может, застрелила человека. Турилин прочитал итоговую справку, посмотрел на Орлова, перевел
взгляд на Гурова и сказал: — Оставим пока в стороне вопрос — как и когда преступник вошел и вышел. — Целовались и не заметили, — предположил Лева. — Парень, но не девица, — возразил Орлов, — у них на этот счет чутье острое. — Согласен, — Турилин кивнул. — Однако убийцу в любом случае необходимо найти. Ветров не мог выстрелить себе под лопатку. — Орлов пожал плечами. — Не понял, — сказал Турилин. — У вас есть другие предположения, кроме убийства? — и жестом остановил пытавшегося было вмешаться Леву. Орлов твердо посмотрел Турилину в лицо и четко ответил: — Совершено убийство, преступник не обнаружен, виноват подполковник Орлов. — Верно, — согласился Турилин, — пока не обнаружен, мы виноваты. Турилин, Орлов и Гуров. Ну, как будем дальше жить, коллеги? — И, не ожидая ответа, сказал: — Видимо, убийство совершили из-за денег. Шесть тысяч — сумма серьезная. — Турилин отодвинул на край стола три толстых папки с материалами, положил на них справку о проделанной работе. — Лев Иванович, бумаги вы можете забрать. В каком направлении вы собираетесь продолжать работу? Перешагнув порог своей квартиры, Лева почувствовал опасность и остановился. Несколько секунд он раздумывал, зажег в прихожей свет, прикрыл за собой дверь. В . квартире кто-то побывал. Кто? Зачем? Как вошел? Лева прислонился к двери, стоял, не двигаясь. Прихожая пуста, слева — дверь в комнаты. Лева повернул ключ в этой двери и запер комнаты, теперь оставались ванная, туалет и кухня. Лева вновь оглядел прихожую, никакого тяжелого предмета на глаза не попадалось, пистолет, естественно, лежит в сейфе. Можно выйти, закрыть дверь вторым ключом и позвонить дежурному. Что сказать? «Не знаю почему, но убежден, что в моей квартире кто-то находится». Приезжает группа, рвется с ремня могучая овчарка, поблескивают вороненые стволы пистолетов. Кто-то безоружного Леву плечом оттесняет к стене... В квартире никого не находят. Лева вытер холодный пот, словно пережил все случившееся, и в этот момент понял, что именно насторожило его. Он рассмеялся, снял пиджак, повесил на вешалку и, насвистывая, прошел на кухню. Из ванной
послышался шорох. Лева включил плиту, поставил чайник и громко сказал: — Выходи с поднятыми руками и сдавайся! Выходи, иначе запру ванную! Скрипнула дверь, в кухне появилась высокая худая девочка с длинными волосами. — Положи ключ на место, — не поворачиваясь к ней, продолжая возиться со сковородкой, сказал Лева. — Тебе не говорили, что тайное похищение чужого имущества по уголовному кодексу квалифицируется как кража? Статья сто сорок четвертая, часть первая. Незваная гостья села, положила ключ на стол, закинула длинные русые волосы за спину, и при ярком освещении стало понятно, что это не девочка, а вполне взрослая девушка, с красивыми подведенными глазами и чувственным капризным ртом. Ее звали Маргарита, жила она этажом выше и познакомилась с Левой чуть ли не на второй день его переезда. Она явилась без приглашения и, протянув узкую ладошку, сказала: «С приездом, коллега, меня зовут Марго». Лева вздрогнул при слове «коллега», которое часто употреблял Турилин. Правильно оценив агрессивный характер гостьи, спросил: «Марго? Интересно. А как, простите, записано в метрике, или вы уже получили паспорт?» «В паспорте — Маргарита Николаевна!» «Очень интересно, — Лева развел руками, — но я, к сожалению, не Мастер, и Маргаритой называть тебя не могу. Марго? Так я не Генрих Наваррский. Я буду звать тебя Ритой», — вынес приговор Лева. Таким образом, война была объявлена сразу и с того дня не прекращалась ни на минуту. Рите недавно исполнилось двадцать, она перешла на третий курс юридического факультета МГУ, считала себя следователем, прокурором или адвокатом, в зависимости от настроения, и самой хорошенькой девчонкой на факультете. — А ты действительно сыщик, Лева! — Рита взглянула на него с любопытством. — Как ты узнал, что я тебя жду? Лева поджарил кусочки колбасы и разбил несколько яиц. — Вот тебе домашнее задание, — Лева начал искать соль. — Как я угадал, что в квартире посторонний и именно ты. — Риту выдали французские духи. Входя в квартиру, Лева почувствовал, что насторожил его запах, и чуть позже узнал духи. — Я тоже хочу яичницу с колбасой, — заявила Рита и быстро достала тарелки и вилки. — Прекрасно, но это уменьшит мой ужин ровно наполовину, — ответил
Лева. Дома Риту закармливали, готовили для нее деликатесы, но она капризничала, ела неохотно. Зато у Левы Рита уничтожала с отменным аппетитом пельмени, готовые котлеты, в общем, все, что оказывалось на столе. — Ты поймал убийцу? — вытирая корочкой тарелку, спросила Рита. — Ловят бабочек, преступников задерживают, — ответил Лева. — И ты ошибаешься, я не разыскиваю убийцу. Расследую неинтересное, нудное дело. — Ты, как всегда, врешь, Лева, — безапелляционно изрекла Рита и была неправа, так как Лева лгал редко. — Бабочек ловят? А что делают с девушками? За несколько месяцев знакомства Лева так и не привык к ее манере вести разговор. Задав вопрос и не выслушав ответ, Рита спрашивала о совершенно другом и тут же высказывала свое категорическое суждение по третьему вопросу. — Девушек любят, — Лева встал, взял Риту под руку и повел к дверям, — особенно любят девушек, которые воруют запасные ключи и незаконно проникают в чужие квартиры. — Он прислонился к дверному косяку. — Ритуля, я устал, как собака. — Собаки устают лишь на Севере, где на них ездят. Наши собаки ленивы и избалованы. — Рита стояла, положив ладони на узкие бедра, вероятно, изображала ковбоя. — Я устал, как собака из рассказа Джека Лондона. — Лева щелкнул замком на двери. — Тебе не хочется меня поцеловать? Лева взял девушку за руку, прикрыл глаза, страстно вздохнул и поцеловал в щеку. — Сразу видно, что из деревни. Ты любишь вот таких... — Рита развела руки, изображая, каких толстых девушек, по ее мнению, любит Лева, выскочила на площадку и показала язык. — Я тебя терпеть не могу. — И походкой манекенщицы направилась к лестнице. — До завтра. — Лева закрыл дверь и занялся раскладушкой. Каждый вечер он давал клятву разломать ящики и отыскать свой любимый диван- кровать. Засыпая, Лева подумал, что завтра надо сходить в библиотеку и взять книги Павла Ветрова.
Глава третья На прикрепленной к двери металлической пластинке было написано: «Ирина и Олег Перовы»; и чуть ниже: «Мир этому дому». Лева одернул пиджак, зачем-то откашлялся и позвонил, стараясь, чтобы звонок был спокойным, не слишком коротким и не нахально длинным. В эту квартиру Лева пришел после разговора с Евгением Шутиным. Гуров не верил, что убийство совершено из-за денег. Он разделял точку зрения подполковника Орлова. Убийство готовилось, деньги же Павел Ветров получил за несколько часов до смерти, когда преступник уже все выверил и рассчитал. Лева смалодушничал, не сказал о своем мнении в кабинете Турилина, не хотел поддерживать Орлова и выступать против начальника. Необходимо найти истинный мотив преступления; убийца не пришел со стороны, он хорошо знал Ветрова, полагал Лева. С близкими Ветрова необходимо познакомиться, постараться найти среди них людей, которые могут помочь розыску преступника, но не допрашивать их в кабинете, где беседа всегда носит официальный характер. Начал Лева с Евгения Шутина. Разговор у них не получился. Шутин занимался организацией похорон. — Вы придете в себя, и мы встретимся, — сказал Лева, — а пока назовите, пожалуйста, с кем Ветров общался последнее время. Вы знаете его приятелей, знакомых?.. Лева сразу позвонил Перовым, так как Шутин как бы невзначай, но явно умышленно обронил, что покойный был безнадежно влюблен в Ирину Перову. Аллея начиналась сразу после Белорусского вокзала и, рассекая Ленинградский проспект, тянулась до Сокола, Ирина легко ступала белыми туфельками по влажной земле, улыбаясь, смотрела на смыкающиеся впереди кроны деревьев, и ей казалось, что аллея ведет непосредственно в рай. Прошел дождь, трава облегченно выпрямилась, деревья замерли, стараясь сохранить драгоценную влагу, сейчас, ночью, набраться сил для нового дня. Ведь к утру уплотнятся потоки машин, обтекающие аллею с обеих сторон, облизывая ее, стремясь стереть до узкой осевой. Аллея днем вдыхала аромат выхлопных газов, съеживалась, терпела, чтобы ночью восстать заново и дарить людям запахи детства, отвечая добром на зло.
Все было как в кино. Сегодня, нет, уже вчера, Ирина вышла замуж за самого красивого, самого сильного и мужественного, самого замечательного человека на земле. Теперь этот человек — ее, Иринин, муж. Ирина, Олег, Павел Ветров и Евгений Шутин убежали со свадьбы, которая продолжала, не замечая отсутствия молодоженов, веселиться в ресторане, Ирина шла рядом с Павлом, а Олег с Евгением позади. Шли они быстро, почти бежали, но не потому, что торопились, спешить абсолютно некуда, просто целый день они были очень скованны. Дворец бракосочетаний, радостная, но изнурительная и показушная процедура, затем — обед с Ириниными родителями, тетками и прочими родственниками. Вечером в ресторане свадьба, положенные тосты, речи, пахнущее нафталином, но не умирающее «горько»! Они тянулись друг к другу губами, взглядом извиняясь и прощая, мечтая о воле и о настоящем поцелуе. Наконец терпение кончилось, и они сбежали. Павел с Евгением прикрыли их отход, и теперь вчетвером они идут, бегут, летят по аллее. Ирина в белом платье, сняв фату и размахивая ею, словно факелом или знаменем, шла все быстрее и быстрее, Павел поддерживал ее за локоть, когда надо было перепрыгнуть лужу, рассказывал что-то смешное. Ирина его не слышала. Она счастливо улыбалась и повторяла где-то услышанную фразу: «Не плыви по течению, не плыви против течения, плыви туда, куда тебе нужно». .. . Они встретились три месяца назад на вечеринке, Первого мая. Разношерстная компания молодежи, никто из них не хотел отмечать праздник вместе, но к вечеру кто-то кому-то позвонил, кликнули друзей, собрались на еще не обжитой, холодной даче, прихватив из дома кто что мог. Настоящее веселье всегда возникает экспромтом. Среди музыки, шума и слегка пьяной болтовни возникали симпатии. Ирина пользовалась успехом, лукавая, она держалась с поклонниками ровно и снисходительно, уклоняясь от легких поцелуев, танцевала, не уставая. В свои двадцать лет она уже умела остановить мужчину даже не взглядом, а лишь легким движением бровей, взмахом ресниц. Танцуя с Олегом — его она видела впервые, — Ирина была удивлена, что он не набычился, не стал заниматься гипнозом, не потянулся пьяными губами, а улыбнулся открыто и радостно, заговорщицки подмигнул. — Душно, пойдем подышим, — сказал Олег. «Похожи, как оловянные солдатики», — подумала Ирина и недовольно
поморщилась. Продолжая танцевать, Олег направился к двери, Ирина убрала с его плеч руки, хотела отойти и тут только поняла, что она не касается пола. Олег приподнял ее за талию и держал в воздухе, простодушно улыбаясь. Ирина попыталась вырваться, ее кулачок отскочил от его груди. Ирину и раньше носили на руках, но мужчины при этом сдерживали дыхание и вымученно улыбались, руки их становились жесткими, делали ей больно. Олег танцевал легко, она плыла рядом по воздуху, не ощущая собственного веса, его широкие ладони держали ее мягко и уверенно. Олег вынес ее на веранду, закрыл за собой дверь ногой, и Ирина почувствовала, что там, в комнате, все замолчали. Олег поставил ее на стол, пригрозив пальцем, будто нашалившему ребенку. Ирина прижала ладонями юбку и тихо сказала: — Снимите меня. — Ты убежишь, — Олег сел на стол, поднял голову и засмеялся. — Поставьте меня на пол. — Она могла бы спрыгнуть, но Ирине захотелось, чтобы он снова взял ее на руки. — Как тебя зовут? — Олег, стряхивая пыль, провел ладонью по столу и посадил ее рядом. В этот вечер больше никто Ирину танцевать не приглашал. Через несколько дней Ирина приехала в аэропорт провожать Олега, и лишь в Шереметьеве ей стало известно, что он улетает в Софию. — Небольшая командировка, — говорил Олег, улыбаясь. Она знала, что ему двадцать семь, он одинок, только что окончил институт тонкой химической технологии и получил назначение на завод химических изделий. На ее вопрос, почему окончил институт так поздно, Олег ответил шутливо: — Потому что лоботряс и физкультурник. Каждый день делаю гимнастику по радио, чувствуешь, какой здоровый, на институт вечно времени не хватает. Он был необъяснимо, фантастически сильный. Только в Шереметьеве Ирина узнала, что Олег мастер спорта международного класса по штанге... В аэропорт они приехали порознь, что удивило, даже обидело Ирину. — Я должен ехать вместе с ребятами, — сказал Олег, не вдаваясь в подробности. — У нас так принято. Жены приезжают отдельно. Встретимся у границы, в зале ожидания. Тогда Ирина не обратила внимания на слово: граница. Но, прибыв в
международный аэропорт, поняла, что тут действительно граница. Улетающие, даже иностранцы, которые обычно ведут себя довольно шумно, здесь разговаривали вполголоса, держались подчеркнуто корректно. Ирина несколько растерянно оглядела зал. Олег стоял в группе мужчин, увидев Ирину, быстро подошел, подвел к своим и, чуть сжав Ирине локоть, сказал: — Знакомьтесь, ребята Ириша, моя невеста. Мы любим друг друга и после моего возвращения женимся. Ирина приглашает вас всех на свадьбу. Они не говорили о женитьбе, не было и намека, до этого момента Олег ни слова не произнес о любви. Они даже не целовались. При встречах и расставаниях Олег целовал ее в щеку или в лоб, словно она не взрослая девушка, а ребенок. Услышав такое своеобразное объяснение в любви, Ирина покраснела, под откровенно любопытными взглядами смутилась еще больше, протянула руку ближайшему. Они знакомились с ней, галантно раскланивались, брали ее руку осторожно, будто рука была фарфоровая. Только позже Ирина поняла, что ребята боялись сделать ей больно. Когда знакомство состоялось, замолкли поздравления и Ирина с Олегом отошли в сторонку, он объяснил ей, кто такой Олег Перов, что это команда штангистов и летят они на товарищеский матч. — Неужели ты не читала обо мне, не видела по телевизору? — удивился он. Ирина отрицательно покачала головой, не зная, радоваться или огорчаться, что Олег оказался знаменитостью. — Это к лучшему, — подвел черту Олег, — не люблю околоспортивных девочек. Она взглянула на него и спросила: — Кто сказал, что я выйду за тебя замуж? — И испугалась. Вот обидится и уйдет, она останется одна. Олег положил руку на ее плечо. — Не пойдешь, поведут поневоле. В жизни не просить, отнимать надо. — Он улыбался, глаза смотрели холодно и зло. «Так он смотрит на штангу», — решила Ирина и, досадуя на себя, сказала: — Меня отнять нельзя, придется попросить, — она прижалась к его груди и всхлипнула. Ирина ходила в институт, писала лекции, разговаривала, занималась хозяйством, в общем, жила, как обычно, только делала все привычные вещи словно во сне. Мать с отцом ни о чем не догадывались, подругам она тоже о
замужестве не говорила. А что она могла сказать? «Неделю назад я познакомилась с человеком, который утверждает, что мы любим друг друга и скоро поженимся»? Ирина не знала, любит ли она Олега, так как теперь не понимала, что такое любовь. Неделю назад знала абсолютно точно, теперь — нет. Совершенно необходимо находиться рядом с ним, все остальное несущественно. И она ждала. Ирина ужинала с родителями, улыбалась шуткам отца, которых не слышала, когда по нервам неожиданно ударило: «Олег Перов...» — Что Олег? Где? — Ирина вскочила из-за стола. Родители недоуменно переглянулись. «Завтра наши богатыри возвращаются на Родину, — сообщил диктор радио. — Прослушайте сводку погоды...» Ирина посмотрела на транзистор, почувствовала, что сейчас заплачет, и выбежала из комнаты... Олег встретил ее возле института, будто и не улетал никуда, и Ирина сунула ему свою папку так же, как неделю назад. Он легко обнял ее за плечи, поцеловал в висок, о чем-то спросил, что-то начал рассказывать. Ирина ничего не слышала, была на грани обморока, наконец не выдержала и села на скамейку. — Ты нездорова? — Олег наклонился и заглянул ей в лицо. — На несколько дней оставить нельзя. Ирина сказала, маме, что вечером к ним придет один человек, и спросила, будет ли дома отец. Мать ответила, мол, куда ему деваться, и засуетилась по хозяйству. В шесть неожиданно пришли Иринины тетки Оля и Клава, вскоре появился глава клана Власовых — дед Василий, а к семи в их маленькой квартирке было не продохнуть от родственников. Ирина, ничего не понимая, с ужасом смотрела на это нашествие. Все оживленно переговаривались, не обращая внимания на Ирину. Женщины хлопотали на кухне и у стола, мужчины курили на лестничной площадке. Олег пришел около восьми, как и обещал; сделав общий поклон, и понимающе улыбнувшись, при всех поцеловал Ирину в лоб. Она хотела шепнуть, что не виновата, сама не знает, почему столько народу, но, чувствуя на себе уже многозначительные взгляды родни, промолчала. Сели за стол, наполнили рюмки. Олег ловко и незаметно налил себе воду. Наступила томительная пауза. По обычаю, когда за столом присутствовал дед Василий, первый тост должен был говорить он, но дед молчал. Олег поднялся, стараясь не улыбаться, сказал:
— Ну, что мы, словно не знаем, зачем собрались? Ириша согласилась выйти за меня замуж, я постараюсь оправдать столь высокое доверие. Будем здоровы. — И выпил, ни с кем не чокаясь. Все молчали, смотрели на деда. Он отодвинул рюмку, крякнул, долго откашливался, наконец сказал: — Как понять «она согласилась»? А отец с матерью? Ирина, зная суровый нрав деда, хотела прийти Олегу на помощь, но он под столом легко сжал ей руку. — Что отец с матерью? — простодушно спросил он. — Они, как я понимаю, четверть века прожили, а у нас с Иришкой все впереди. — Олег подхватил Ирину под руку, они встали. — Мы женимся, — сказала неожиданно для себя Ирина, — и остановить нас могут только танки. .. . И вот сегодня, нет, уже вчера утром Ирина вышла замуж. Он идет сзади, ее муж. Она не слышит, что говорит этот очень взрослый, но удивительно непосредственный человек, который помогает ей перепрыгивать через лужи, она прислушивается к голосу Олега. На двери, обитой черным кожзаменителем, красовалась табличка: «Ирина и Олег Перовы». Олег протянул Ирине ключ, она сделала книксен, хотела уже открыть, Евгений, театрально поклонившись, остановил ее: — Минуточку! — Он вынул из спортивной сумки бутылку шампанского и стаканы. — Воруем потихоньку, — сказал Павел радостно. Евгений холодно посмотрел на друга, один стакан спрятал назад в сумку. — Я больше не буду, — быстро сказал Павел и выхватил стакан из сумки. Евгений открыл шампанское, брызнул им на дверь и, подняв руку, торжественно произнес: — Мир этому дому! Открывай! Женщину на руки! Ирина открыла дверь, Олег подхватил Ирину на руки, точнее, посадил ее на одну руку, и они вошли. Лампочки без абажуров ярко освещали совершенно пустую двухкомнатную квартиру — Олег получил ее недавно, и сам здесь еще не жил. Лишь в центре большой комнаты стоял стол, заставленный кубками и хрустальными вазами, одна стена была увешана вымпелами и медалями. Голые без занавесок окна казались огромными. Пахло клеем и свежим деревом. Ирина обошла квартиру на цыпочках, словно боялась разбудить кого-то, выглянула на балкон, повернулась к наблюдавшим за ней
мужчинам и сказала: — Мне так приятно будет все делать самой. Это так здорово, что еще ничего нет! — Святая простота, — вздохнул Павел. — Да замолчи ты, циник! — оборвал его Евгений, доставая из своей сумки завернутые в салфетки бутерброды, блюдо с заливной рыбой и еще одну бутылку шампанского. — Это вам на завтрак, дети, — он положил все в холодильник. — Павел, на выход! С тех пор прошло больше пяти лет. Глава четвертая Лева сидел на кухне за большим столом. Он ждал хозяйку, которая говорила по телефону. Насколько успел разглядеть Лева, все в квартире Перовых было прочно, и солидно, и удобно. Ничего не сверкает, не бросается в глаза, мягкий палас приглушает шаги, свет в холле рассеянный, стены под дерево, все спокойно, очень спокойно. Только глаза хозяйки показались Леве не спокойными, лихорадочно блестящими, словно у Ирины была высокая температура. «Такая у меня профессия, — с горечью подумал Лева, — раз пришел, значит, улыбок не жди, радоваться людям нечего». Многие сравнивают профессию Левы с профессией врача, мол, врач тоже порой делает больно, но лечит, спасает жизнь. Врач делает больно порой, и как ни деликатничай, а все равно больно. Вот пришел, только «здрасте» сказал, а Ирине уже больно, она хватается за ненужный телефонный звонок. В кресло к зубному врачу тоже садиться не хочется, но потерпишь — и станет легче. Ирина вернулась на кухню. — Извините, — сказала она и попыталась улыбнуться. — Мы, женщины, такие болтушки. Сейчас я сварю кофе. — Спасибо. — Леве показалось, что Ирина решила варить кофе, тоже чтобы оттянуть разговор. Что увидел писатель Ветров в этой молоденькой женщине, за что полюбил? Ирина была маленького роста, с тонкой мальчишеской фигурой и легкой походкой. Темно-русые волосы она стригла коротко, брови у нее были темнее волос, а глаза совсем светлые. Внешне она, безусловно, привлекательна, но не более того, решил Лева. Что-то в ней Ветров увидел
еще. — Вы ищете убийцу Павла, — Ирина не спросила, сказала утвердительно, поставила перед Левой чашку и села напротив. Лева не ответил, встретился с Ириной взглядом и заметил в ее глазах такую боль и тоску, что быстро отвернулся. Черт меня возьми, подумал он. Почему я должен этим заниматься? Но как искать преступника и не беспокоить хороших людей? Она только что пришла с похорон и ждет мужа, вовремя я приперся... — Извините, — Лева встал, — я вспомнил об одном неотложном деле. Извините. Я позвоню вам на днях. Ирина все-таки не выдержала и заплакала, слезы побежали по щекам, она вытерла их ладошкой. — Не лгите, садитесь и пейте кофе. Курите. — Ирина не стыдилась слез, не прятала лицо. — Я сейчас, я вообще-то сильная. Понимаете, Павел... Так вот, сразу. Я сейчас. — Она быстро вышла из кухни. Зазвонил телефон, аппарат стоял здесь же, на кухонном столе, Лева снял трубку. — Гуров? — услышал он голос подполковника Орлова. — Слушаю, Петр Николаевич. — Обнаружено завещание Ветрова. У тебя телефон не параллельный? — быстро спросил Орлов. — Не знаю, — соврал Лева, убежденный, что Ирина не снимет другую трубку. — Девица рядом? Она не может услышать? — Говорите, хотя я все понял, — сказал Лева. — Что ты понял? Что? Кто в наше время пишет завещания? Ты? Я? Кто? Ветров знал, что ему грозит опасность. Ты понял? Ты знаешь, кому он все это завещает? — Знаю. — Лева разозлился на начальника, на его радостный и безапелляционный тон. — Раз ты такой умный, — Орлов рассмеялся, — так тряхни эту девицу как следует. Почему это писатель Ветров, одинокий человек, завещает пай за кооперативную квартиру и причитающиеся ему в издательствах и на киностудиях гонорары замужней женщине? Почему, Лева? Между ними что- то было, и это что-то может оказаться серьезной зацепкой. Знаешь, тащи-ка ее сюда. — Не стоит, успеем, — Лева улыбнулся вернувшейся Ирине, жестом показал, что извиняется за разговор.
— Кофе пьешь? — спросил Орлов. — Конечно. Извините за совет, Петр Николаевич. — Лева придумал, как отвлечь Орлова от Ирины и не дать им встретиться. — Почему бы вам не заняться другой половиной? — А то я не догадался! — возмущенно фыркнул Орлов. — Сейчас я этим бывшим спортсменом займусь. Ну, давай, — и он неожиданно повесил трубку. — У вас что-то случилось? — Ирина снова попыталась улыбнуться. — Очередная неприятность, Ирина, — Лева тоже изобразил улыбку. — Какой же я ерундовый сыщик, если у меня на физиономии все написано? — Вы славный сыщик, Лев Иванович, — Ирина все-таки улыбнулась. Помедлив, сказала: — Я не любила Павла, но он был, по-моему, удивительно мужественный и порядочный человек. — Когда вы познакомились с ним? — спросил Лева. — В день свадьбы. Он был свидетелем Олега. Помню, товарищи Олега по спорту разобиделись, что пригласил свидетелем постороннего, не из штангистской команды, Олег очень уважал Павла, я даже ревновала порой. Павел относился к моему мужу несколько снисходительно, меня это раздражало, затем я поняла... — Ирина замолчала, взяла сигарету и неумело закурила. — Что вы поняли? — спросил Лева. — Так, неважно. — Ирина закашлялась. — Ну, а все-таки? — Мне не хочется говорить на эту тему, — Ирина взглянула на Леву, и он сказал: — Когда вы поняли, что Павел любит вас? Он говорил об этом? — Никогда! — быстро ответила Ирина. — Никогда, ни полслова. Так ли это? — хотел спросить Лева, но не спросил. Как установить истину? Ирина производит впечатление человека открытого и честного. Нужны факты, а не впечатления. Если Ирина была с покойным в близких отношениях, то убийцей может оказаться либо Олег Перов, либо кто-то третий, пока неизвестный. Убийство из ревности на этом этапе розыска выглядит наиболее убедительно. Деньги же взяли, инсценируя ограбление, узнал-то о деньгах убийца, возможно, в последний момент. Ирина говорит, что не любила Ветрова. — Павел любил меня, — сказала Ирина. — Я знала, удивлялась и восхищалась его любовью. Я совершенно ее не заслуживала. Павел не только не сказал ни слова, он не искал встреч со мной. Павел всегда
оказывался рядом в нужный момент, умел помочь. — То, что вы рассказываете, очень важно для меня, — после долгой паузы произнес Лева. — Чтобы найти врага Павла, мне необходимо понять его самого. Ирина согласно кивнула, но окинула Леву таким взглядом, будто сказала: «Не дано вам, мелко плаваете!» Лева догадался и покраснел. Когда он смущался, в нем будто вспыхивала красная лампочка, и Лева этой лампочкой управлять не научился, управлять — нет, а использовать — да. Он посмотрел на Ирину, ничуть не скрывая своего смущения, и сказал: — Пусть мне не дано понять Павла Ветрова до конца, но я обязан, — он выделил последнее слово, — стараться в силу своих возможностей. А вы, Ирина, обязаны мне помочь. — И повторил, растягивая гласные: — Обя-за- ны. Несколько лет назад, в самом начале своей работы, Лева, нанеся ответный удар, тем более женщине, да еще молодой и обаятельной, опускал глаза, давал человеку прийти в себя. Сейчас Лева смотрел Ирине прямо в лицо, не гипнотизировал, не угрожал взглядом, просто смотрел, как бы предлагал: сбросим маски, будем естественны. — А то ведь нехорошо, Ирина, что вам хочется — вы рассказываете, не хочется — умалчиваете. Нехорошо, нечестно. Лева любил и в неофициальных беседах и при официальных допросах сводить все к сути, к конкретным понятиям: «хорошо и нехорошо», «честно и нечестно», «долг», «совесть». Он научился этому у отца, генерал- лейтенанта артиллерии. Лева запомнил не просто слова, он умел их говорить, обнажая их простую, но почему-то многими забытую суть. Взгляд Ирины заметался. Лева презирал себя за жестокость, однако не давал Ирине передохнуть. — Я вам напомню, помогу, — говорил Лева. — Павел относился к вашему мужу несколько снисходительно. Это раздражало вас, но вскоре вы поняли... — он сделал короткую паузу. — Что вы поняли, Ирина? Леве оставался всего один шаг, последнее усилие, и он завладел бы тайной. Но именно последнего усилия и не хватило, он допустил ошибку, то ли в тоне, то ли каким-то лишним движением, и порвал ту невидимую нить, на которой удерживал Ирину. Она встала, отошла к плите и, не глядя на Леву, ответила: — Вы ошиблись, неверно меня поняли. — Возможно, — как можно беспечнее сказал он, сознавая, что не ошибся,
однако больше ничего от нее сегодня не добьется. Он уже собирался уходить, подыскивал подходящие слова, когда вернулись Олег Перов и Евгений Шутин. Олег, как часто случается с бывшими спортсменами, за последние годы несколько располнел и выглядел старше тридцати трех лет. Шутин же, подтянутый, как всегда изящно одетый, был моложе своих сорока трех. В общем, со стороны они казались ровесниками. С Шутиным Лева утром уже говорил по телефону. Когда Лева здоровался с Перовым, рука потонула в огромной ладони экс- чемпиона. Такой не воспользуется пистолетом, шарахнет кулаком, расколет голову, как орех, подумал Лева, потирая слипшиеся после рукопожатия пальцы. — Помянем по русскому обычаю, — сказал Олег, натужно откашливаясь. Шутин смотрел задумчиво, как-то растерянно, изредка проводил кончиками пальцев по лицу, словно хотел снять невидимую паутину. Перов, помогая жене накрывать на стол, двигался энергично, несколько нервно, говорил быстро, пытливо поглядывая на Леву, хотел узнать что-то большее, скрытое за ничего не значащими словами. — Я почему-то считал, что сыщик всегда присутствует на похоронах, — сказал Шутин, начал разливать коньяк, но рука так дрожала, что он отдал бутылку Леве. — Ведь убийца может выдать себя. — Он криво улыбнулся. — Правда, он может выдать себя и на поминках, — и вытянул над столом дрожащие руки. — Убийца — уголовник, он не из друзей покойного, — глядя на Шутина, спокойно лгал Лева. — Преступника не было на кладбище и не может быть на поминках. — Он чувствовал, что Перов ему верит, а Шутин — нет. — Время рассудит, — сказал Шутин и, расплескивая коньяк, выпил. Сидевший рядом Перов взял Леву за плечо, повернул к себе и спросил: — Вы его найдете? — Куда он денется? — Лева высвободил плечо и отодвинулся. — Некуда ему деваться. — Глупый и нахальный мальчишка, — тихо сказал Шутин и вдруг закричал: — Что же это делается? Что делается? Павел, где Павел? А? — Он встал, махнул рукой, снова сел и начал ругаться. Лева шел по аллее, по которой пять с лишним лет назад бежали со свадьбы Ирина и Олег, Шутин и Ветров.
Никто из них не имеет отношения к преступлению, думал Лева. Они любили Ветрова, безусловно, любили. Шутин знал его с детства, чуть ли не с первого класса. Но Ветров добился того, о чем мечтал Шутин. Один добился, другой нет. Они соперничали всю жизнь. Моцарт и Сальери? Лева поддел ногой камешек. Мне надо менять профессию. Хорош, хорош, нечего сказать, сидишь у людей в доме, ешь и пьешь за одним столом, смотришь им в глаза, а закрыв за собой дверь, начинаешь рассуждать: кто же из них убийца? Спокойно, Лева. Спокойно. Он сел на лавочку. Людей нельзя убивать, людей и обижать-то нельзя. Однако Ветрова убили. Кто-то выстрелил ему в спину и убил. Этот кто-то может остаться безнаказанным. Не должен. Преступление и наказание, написал великий. Неотвратимость наказания. И он, Гуров, обязан найти человека, который выстрелил в спину Павлу Ветрову. — Лева, дай сигарету. Ты хоть и не куришь, но таскаешь с собой. Лева повернулся — рядом сидел подполковник Орлов. Лева знал, что он подполковник, а проходившие по аллее люди видели полного мужчину лет пятидесяти, чуть курносого, на вид простоватого. Лева дал подполковнику сигареты и зажигалку. Орлов закурил, выпустил кольцо дыма и спросил: — Так что девица? Как она объясняет завещание? — Я не спрашивал, — неохотно ответил Лева и отвернулся. — Не спрашивал, — повторил Орлов, чмокнул, затягиваясь. — Почему же? — Мы же люди, Петр Николаевич. Нельзя все наваливать на человека в один день. Сегодня хоронили. Пусть отойдут немножко. — Лева тоже взял сигарету, затянулся, кашлянул. — Люди? — Орлов вздохнул. — Ты, Лева, человек. Твой Турилин — человек. Орлов просто профессионал. Орлов вообще любил казаться неотесанным, малокультурным человеком, подчеркивая это и в словах и в поступках. Леву, раздражала его нарочитая мужиковатость. Однажды Лева видел Орлова в кабинете большого начальства. Там даже простой костюм сидел на подполковнике изящно, безукоризненно был повязан галстук под белоснежным воротничком. Объяснялся он в том кабинете четкими фразами, курил, не чмокая, и уж, конечно, не шмыгал поминутно носом. — Мы обязаны относиться, к людям внимательно, щадить их достоинство и чувства, — сказал Лева, понимая, что получит в ответ проповедь, основными аргументами которой будут обвинения в слюнтяйстве и псевдоинтеллигентности.
Он еще не закончил говорить, как Орлов заулыбался, ласково поглядывая на Леву маленькими прищуренными глазками. Он взглянул на Леву один раз, второй, как бы примериваясь, с какой стороны удобнее приняться за сей лакомый кусочек. — Все твои люли-тюли в нашем деле ни при чем, — начал он неторопливо. — Говоришь ты «извините» при обыске или молча в барахле копаешься, ты дом человека переворачиваешь? Скажи? — Лева понял, что его никто не спрашивает, и промолчал. — В каждом доме люди живут разные. К примеру, мужик — проходимец, мать с женой — хорошие добрые бабы. Разные, Лева. Однако ты все барахлишко своими руками лапаешь. Все, заметь, так как оно в семье общее, и где что припрятано, неизвестно. А души у людей раздельные, каждому своя, а ты все подряд хватаешь, без разбора. По аллее медленно шла влюбленная пара, и Орлов примолк, выжидая. — Ишь, любятся, — ерничая, продолжал он. — Поженятся. Малый запутается в каком-нибудь дерьме, ты к ним и придешь, Лева. Представь, — Орлов развел руками. — Являешься. Квартирка. Понятые. Заметь, для этой девочки люди, как правило, знакомые. Соседи или дворник с лифтером. В общем, красота. И тут, — он сделал паузу и взглянул хитро, — заметил ты на стене фотографию в рамочке под стеклом. На фотографии той невеста вся в белом, а он, как положено, в черном. Оба, конечно, глупо улыбаются. Ты, Лева, как культурный, говоришь: «Извините, пожалуйста», — карточку со стены снимаешь и ножичком ее аккуратненько отколупываешь. Может, валюта именно там, скажи? Ножичком аккуратненько? — Орлов смотрел на Леву серьезно, уже не чмокал, не ерничал, заговорил он чистым языком, литературным. — В этой ситуации, Лева, твои извинения и расшаркивания — сплошное издевательство. Ты пойми, Лева, ты пришел и разломал все, что они годами строили. — Не я, — сорвался Лева, — разломал преступник. — Верно. Но для семьи виновником в большинстве случаев являешься именно ты. И не переживай, не бери к сердцу. Ты о зубном враче думал? — Каком враче? — не понял Лева. — Который людям больно делает? Думал, думал, мы все думали. — Орлов махнул на Леву рукой. — Представь, если бы врачу каждый раз было бы так же больно, как пациенту? Представил? Мы бы быстренько без врачей остались, они бы все померли. Выводы сам делай. Лева не ответил, они посидели еще немного, раздумывая каждый о своем, распрощались холодно. Лева дошел до Белорусского, проехал по кольцевой остановку, вышел у Зоопарка, до дома рукой подать. Что-то в
разговоре с Орловым было не так, в чем-то подполковник его, Леву, надул. Лева размышлял, размышлял и, наконец, понял. Орлов решил Перовым заняться и поехал за ним на кладбище. Олег Перов с Шутиным домой вернулись, а подполковник Орлов, видимо, лишь проводил их, поглядывая со стороны. Почему же Орлов не пригласил Олега Перова в управление? Да потому, что подполковник Орлов нормальный ранимый человек. «Разговор наш с Перовым не убежит, что сегодня, что завтра побеседуем, а с похорон друга человека забирать жестоко». Так рассудил подполковник Орлов. Ага, Петр Николаевич! Лева ликовал. Значит, ваши штучки-дрючки, жаргончик и прочее — только средство защиты. Умный инспектор Гуров, уговаривал себя Лева. Умный, но чуть- чуть с опозданием. Лева вышел из лифта и сразу увидел на своей двери записку. Если просят позвонить на работу, утоплюсь в ванне, твердо решил Лева и прочитал: «Срочно позвони. Марго. Срочно». Он вздохнул облегченно. Лева вспомнил Ирину Перову, маленькую, голубоглазую, с копной темных, коротко остриженных кудрей, затем Риту — высокую, гибкую, с длинными прямыми волосами. Соблазнительный народ — женщины. Наверное, я бабник, решил Лева. Хорошо это или плохо? Возможно, нормально. Интересные женщины мне нравятся, что плохого? Но их много, а мне нужна одна. И он вспомнил свою первую любовь, неожиданно ворвавшуюся и уходившую медленно, словно тяжелая болезнь, чуть ли не забирая с собой душу, оставляя измученное тело. И только Лева окреп, встал по-настоящему на ноги, вздохнул свободно, так на ́ тебе... Да еще в своем же доме, да с манерами кинозвезды. Лева не был знаком с кинозвездами, но наверняка они вот такие. Он вновь взглянул на записку: «Срочно позвони. Марго. Срочно». Лева вытащил из морозилки пельмени, поставил на плиту кастрюльку с водой. Такие девочки каждого мужчину, который не плавится под их взглядом, как стеариновая свеча, не начинает громко ржать и бить копытом, воспринимают как личное оскорбление. Она и бегает ко мне каждый день, чтобы доказать свою неотразимость. А я женюсь на маленькой симпатичной толстушке, назло себе думал Лева, носик пупочкой и глаза разные: синий и карий. Зато она будет любить меня, а не себя, и чтобы образование не выше среднего, так как если женщина красива, умна и образованна, это уже патология, это уже не для нормальных людей... Рассуждения Левы прервал звонок в дверь. Рита вошла, заложив руки за спину.
— Здравствуй, проходи, — сказал Лева и поспешил к плите, которая возмущенно шипела и брызгала паром. — Здравствуй, Лева. — Рита продолжала смотреть себе под ноги и осторожно ступала на носки. — Наконец-то я тебя поняла. Друг пишет: «Срочно», а ты быстрее к пельменям... — А я знаю твой телефон? — обхватив кастрюльку полотенцем, чуть сдвинув крышку, Лева сливал воду и морщился от бьющего в лицо жара. — Сыщик, называется... — медленно сказала Рита. Лева уже догадался, что сегодня исполняется роль «Я вся такая разочарованная». — Один мальчик, аспирант, между прочим, достал мой телефон, даже не зная, где я живу. — Пусть зайдет к нам в кадры, нам такие нужны, — парировал Лева, не удержался и добавил: — Побегает по рынкам да вокзалам, быстро дурь выветрится. Рита опустила глаза еще ниже, положила книгу, которую держала за спиной, на табуретку, накрыла на стол и села в ожидании пельменей. — И куда в тебя влезает, в худющую? — спросил Лева, Рита одернула кофточку, обхватила ладонями талию. — Международный стандарт. Кто понимает, конечно. Лева, обжигаясь, ел и пожимал плечами. Когда с пельменями было покончено, Рита убрала со стола, даже протерла его тряпкой и положила перед Левой книгу. — Я-то о тебе забочусь, а ты... Лева открыл книгу. Павел Ветров смотрел на него, упрямо наклонив лобастую голову. — «Скоростной спуск», — сказала Рита. — Неплохое название. И книга ничего. Он быстро ездил, этот Павел. Кто его остановил, Лева? — Она обошла стол, погладила Леву по голове, и он, продолжая смотреть на Ветрова, взял ее руку и поцеловал. Лева прижался щекой к ладони девушки и думал, что она выразилась исключительно точно. Ветров ездил слишком быстро, таких быстрых любят в спорте, в жизни их тихо ненавидят. Словно подслушав его мысли, Рита сказала: — Мне кажется, что на своем пути к цели он не очень считался с окружающими. — И повторила любимую фразу своего отца: — Он был парень не серийного производства, штучной работы, индивидуальной. Таких многие не любят. Эти слова отец часто говорил, когда откровенничал с дочерью «за жизнь». Риту возмущало насмешливое отношение отца к ее поклонникам. «Этот тебе не нравится, другой, какого же парня ты одобришь? Решать я
буду сама, но твое мнение мне далеко не безразлично» «Надо найти своего, единственного, — говорил отец, — но он должен обладать индивидуальными качествами, отличающими его от других, для тебя совершенно необходимыми». «Какими качествами, папа?» — спрашивала она. «Для тебя необходимыми, — повторял отец, — за которые бы ты его и любила, — иначе он не будет настоящим мужчиной. Лично я больше всего ценю в мужчине любовь и преданность своему делу. Мужчина должен знать, зачем он живет...» «А женщина?» — перебивала дочь, и разговор заканчивался ее монологом, в котором она учила отца уму-разуму. Сейчас Рита смотрела на склоненную голову Левы, чувствовала на ладони его шершавую щеку, понимала, что он размышляет, как говорит отец, о своем деле, и сердилась. Все мужчины эгоисты, вот она весь день думала о Леве, с большим трудом достала для него книгу, а он... — Я чуткая и умная. — Рита отошла и повернулась на каблуках. — Ты недостоин меня, Лева. Как тебе нравятся мои брюки? Лева спустился на землю и возмущенно спросил: — Что ты можешь знать о Ветрове? Откуда? — Секрет фирмы «Василек». — Рита направилась к выходу, чуть покачивая узкими бедрами. — Спасибо за пельмени. Неожиданно она вернулась, нашла в ящике стола карандаш и прямо на стене крупно написала номер своего телефона. Глава пятая В кассе молодой семьи находилось тысяча шестьсот рублей, не считая копеек. Попытка составить смету расходов на приобретение кухни и занавесок, спальни и плафонов, гостиной и торшера окончилась неудачей, так как и Ирина и Олег имели лишь приблизительное понятие о стоимости необходимых вещей. Ирина двадцать лет жила с родителями, где кровати, половики, столы и чашки были со дня ее рождения, а когда что-то покупалось новое, она порой и не замечала, либо принимала как должное, не интересуясь ценой. Олег жил в общей квартире, комната, которую он занимал один после смерти матери, была обставлена так, что брать оттуда что-либо в новую квартиру смысла не имело. Когда Ирине нужны были пальто или чулки, она говорила об этом маме, которая совещалась с отцом, и необходимая сумма любимой дочке выделялась немедленно. У Олега с этим вопросом было еще проще, денег у него имелось достаточно, одевался он просто, но модно и не задумывался о том времени, когда обстоятельства
могут измениться. Бумажку с набросками сметы порвали и побежали в магазин, решая на ходу, куда в первую очередь: в мебельный, электротоваров или тканей? Молодые вернулись лишь к вечеру, истратив двадцать рублей на такси и обед и приобретя в «Малахитовой шкатулке», что на Калининском проспекте, серебряный половник и мельхиоровое ведерко для льда, ведь шампанское у них еще было. Они твердо решили покупать в дом только вещи экстра-класса, никакой дешевки у них не будет, пусть на обстановку квартиры понадобится несколько лет, пусть — они не спешат, время есть. На следующий день Олег все-таки перетащил из своей старой комнаты огромную полуразвалившуюся софу. Ирина привезла от родителей чашки, ложки, вилки. Начать решили с кухни, на другое не отвлекаться, на такси больше не ездить, обедать только в дешевых кафе или столовых. Вечером они вернулись на такси, Ирина купила портьеры для гостиной, Олег — букет алых роз. Портьеры за их цвет назвали «Золото Маккены», розы поставили в одну из призовых ваз и принялись составлять план на завтра. Через две недели кухня куплена еще не была, но в нераспакованных свертках, громоздившихся в углу, покоился столовый сервиз на двенадцать персон с изумительной супницей — честно сказать, из-за супницы сервиз и приобрели, ведь серебряный половник уже существует. В ванной заменили раковину, а в холле повесили огромное зеркало, отчего сразу стало просторнее и веселее. От магазинов временно пришлось отвлечься, так как у Ирины началась после третьего курса практика, а Олег должен был появиться в отделе кадров завода химических изделий, ибо туда он получил назначение. Председатель спортобщества обещал, что на заводе Олега примут с распростертыми объятиями, двести рублей — тот минимум, который он, председатель, гарантирует. Кадровик довольно равнодушно перелистал документы и сказал: — Рады, Олег Петрович. Поздравляю с началом трудовой деятельности, со вступлением в нашу дружную рабочую семью. — И протянул вялую, испачканную чернилами руку. — Специалист по полимерам нам нужен, просто необходим. Ставка у нас имеется, неплохая ставка, надо сказать. — Он почему-то опустил глаза. — Сто пятнадцать для молодого специалиста, вам просто повезло. Сейчас я вас познакомлю с начальством. — Он, не поднимая головы, выдвигал и задвигал ящики стола, словно хотел именно оттуда выудить начальство на свет божий. — Уточните круг своих обязанностей и приступайте.
Олег устраивался на работу впервые, никогда в жизни не торговался, услышав же об окладе, смешался, но промолчал. Он не показал своей растерянности, даже улыбнулся, поблагодарил, однако попросил еще несколько дней, мол, только женился, новая квартира, быт, одним словом. — Конечно, конечно, — радостно ответил человек с чернильными руками. Когда за Олегом закрылась дверь, он снял трубку, набрал номер. — Я спровадил его, Митрофаныч, — сказал, довольно улыбаясь. — Нужен? Тебе работник нужен, а не спортсмен. Ты бы видел этого работягу, костюмчик на нем выше, чем у Кузьмы Иваныча, дипломат-аристократ, а не технолог. Ниночка, секретарь председателя спортобщества, которая месяц назад, заливаясь румянцем, встречала Олега кокетливой улыбкой, холодно посмотрела и, продолжая печатать, обронила: — Приветик, Перов. Совещание. Олег недоуменно пожал плечами и легко открыл тяжелую дверь. Сидящий во главе стола председатель взглянул на дверь раздраженно, но, узнав Олега, кивнул и указал на стул. Председатель общества, заслуженный мастер спорта, в прошлом неоднократный чемпион страны, был на пятнадцать лет старше Олега, однако взаимоотношения у них уже давно установились товарищеские. Обсуждался больной вопрос — футбольная команда болталась во второй половине турнирной таблицы. Председатель закрыл совещание и, когда все вышли, пожал Олегу руку, и, посмотрев на потолок, сказал: — Звонили, футбольную команду необходимо поднять, — он выругался, — была бы моя власть, Олег, я бы им так поддал, забегали бы, как наскипидаренные. Каждый сопляк — прима, слова ему не скажи, он тут же... — Председатель вновь посмотрел на потолок. — Или начинает говорить, что у соседей лучше. Ему, видите ли, предложили, обещали... Ну, извини. Рассказывай. — Выслушав Олега, председатель усмехнулся. — Потому что ты дурак, братец. Зачем раззвонил на весь свет, что выступать больше не будешь? Ты на помосте — Олег Перов, а в жизни двадцатисемилетний оболтус с дипломом, — откровенно сказал он. — Может, еще годочек потаскаешь? Как спина? — Спина чуть повыше... — огрызнулся Олег. — Ты мне обещал, Саша. — В общем, ты прав, уходя — уходи. — Он помолчал. — Я обещал,
попробую. Еще раз поговорю. Не выйдет, придешь, будем думать. Дома уже ждала Ирина, но Олег домой не поехал, а созвонился с Павлом Ветровым и отправился к нему. Они познакомились год назад, в спортзале, куда Павел пришел с оператором телевидения — готовили телевизионную передачу. Олег не очень любил разговаривать с журналистами или писателями. Вопросы всегда одни и те же, в глубь спорта не вникают, скользят по поверхности. Ветров сразу понравился Олегу, так как не пошел через весь зал, размахивая руками, давая оператору и всем остальным задания, где стоять и что снимать, а сел у стены на скамеечку и тихо просидел всю тренировку. Изредка он что-то шептал оператору, тот согласно кивал и молча снимал. Ветров появился и на следующей тренировке, так же тихо сидел на лавочке и уже на улице, после душа, подошел к Олегу, представился и сказал: — Ничего, мужская у тебя работенка. Я вашу железку долгое время не понимал. Ну, тащишь ее вверх, она тебя вниз. И все! — Так оно и есть, — буркнул Олег. — Не болтай, — оборвал Ветров. — Я когда-то горнолыжником был, у нас трасса, с ней борешься в слаломе минуту, на скоростном спуске чуть ли не три. У вас — секунда. Я могу дрогнуть, затем выправиться и победить. Ты не можешь. Так? У тебя лишь намек на сомнение, лишь искра неуверенности — и железо не простит, сломает. Павел Ветров понимал спорт, его передача о тяжелой атлетике была откровением даже для многих штангистов. Он не рассказывал о технике, не восхищался весом снаряда, а показывал людей, разбирался в психологии спортсмена. Олег и Павел подружились. Они начали встречаться чуть ли не каждый день, и через полгода казалось, что знают друг друга с детства. Они оба чувствовали и любили спорт, только Павел уже вышел из него в большую жизнь, а у Олега — все еще впереди. Ветров был старше Перова на десять лет. Олег относился к спорту проще и так сказать, более потребительски. Ему интересно было много ездить, видеть, хорошо жить, сознавать, что ты известен и любим. Павел же смотрел на спорт философски. Спорт, считал он, закладывает в характере человека фундамент, и самое страшное, когда конец спортивной жизни не становится сигналом к старту дальше, вперед, вверх, а наступает конец активности человека. — Мало, точнее, плохо заботятся у нас о таких спортсменах, — рассуждал Павел. — Человек в семнадцать, а во многих видах и раньше делается знаменитостью. Печать, радио, телевидение, интервью, поклонники,
меценаты. «Надежда», «талант», «представитель страны...» Все хорошо, пока удачливый «представитель» эффектно кувыркается на брусьях, далеко или высоко прыгает или, как ты, больше других поднимает. А перестал прыгать? Как с заоблачных высот опуститься на грешную землю? Крепко встать на ноги, понять, что прошлое лишь прошлое, а настоящее и будущее зависят теперь только от тебя. — Так ведь и при занятиях спортом все зависело лишь от тебя, — возражал Олег. — Спорт — в первую очередь труд и пот. — Верно, — соглашался Павел, — но в спорте человек находится в центре внимания, с тебя много требуют, а если добился победы, тут же воздастся сторицей, даже с излишком. В обычной жизни все сложнее, тебе не рукоплещут, ты один из миллионов, никто тобой не любуется. Переход из одного качества в другое, из-под ясного света прожектора к нормальному свету дня, порой дождливого и пасмурного, для многих оказывается настолько болезненным, что люди надламываются. Олег подтрунивал над серьезностью Павла, над его философией. — Говори, говори, — обрывал Павел, — поглядим, как ты закончишь выступать и начнешь кувыркаться на ковре, который называется жизнь. Поглядим, сколько ты тогда поднять сможешь... Олег только соприкоснулся с жизнью и несколько опешил. Не нужен? Уже не Олег Перов? И приехав к Павлу Ветрову, Олег ожидал, что тот выслушает и скажет: что, стукнулся? Ведь тебе говорили, ты не верил, теперь хлебай полной ложкой! Павел, в стареньком, вылинялом тренировочном костюме, в тапочках на босу ногу, открыл дверь, хлопнул Олега по плечу и молча прошел в комнату. — Молодец, спас меня. — Устало сложил бумаги в папку и блаженно потянулся. — Не понимаю, как вообще пишут, творят люди, не имеющие спортивной подготовки? Или талантливым легче? — Он провел ладонью по коротким волосам и лицу, словно умылся. — Вряд ли, чемпионам-мастерам труднее, мы-то с тобой знаем. Мы, грешные, напортачим, ну, ругнут нас лениво, да и забудут — какой с нас спрос? А маэстро ошибся-то самую чуточку, занесло на повороте, качнуло — крик, шум, конец света! — Он сидел, навалившись на стол, выставив подбородок, и внимательно разглядывал Олега. — Человека нельзя лишать права на ошибку, иначе храбрый превратится в труса, нерешительный в подонка. Пока человек жив, пока активен, чего-то хочет, он ошибается.
—- Ты мне заранее отпущение грехов выдаешь? — рассмеялся Олег. — Нет, проверяю на тебе тезисы своей статьи. — Павел хлопнул ладонью по папке. — Ты все равно выкладывай, за пазухой не держи. Олег выложил. Стараясь не размазывать, рассказал о событиях дня. — Дело не в самолюбии, Павел, — закончил он, — жить-то как? Иришка — сорок, и я после вычетов — сотню, плюс кооперативная квартира. Ведь ноги протянешь. — Как люди живут? — Павел увидел, что Олег болезненно поморщился и упрямо сжал рот. — Да, да, как я колупался? — Подожди, — остановил Олег, — все живут по-разному. Многие, к примеру, на шее родителей, я же сирота, у родителей Иришки рубля не возьму, да у них и нет. — Некоторые воруют... — Перестань, я тебе серьезно, а ты чушь порешь, — перебил Олег. — Ты... Олега прервал телефонный звонок. — Кто? — спросил Павел растерянно, затем улыбнулся и посмотрел на Олега. — Здравствуйте, мадам, здравствуйте. Ваш герой здесь, минуточку. — Он протянул трубку Олегу.
Тот разговаривал с женой, точнее, слушал. — Целую. — Олег положил трубку. — Ну, Иришка дает, люстру хрустальную купила, представляешь? — Нет, — признался Павел, — а это хорошо или плохо? — Прекрасно. — Олег хотел что-то еще сказать, но лишь махнул рукой и направился к двери. Павел вышел за ним на лестничную площадку. — Деньги есть еще? — спросил он как бы между прочим. — Могу ссудить, пользуйся, пока я богатый. — Спасибо, обязательно. — Олег оперся на перила, легко перепрыгнул пролет и уже снизу крикнул: — Позвоню! Павел вернулся к столу, открыл было папку, тут же со злостью захлопнул. Интересно, подумал он, почему Ирина позвонила именно мне? С этого дня Ирина стала звонить часто; звонила, разыскивая Олега, звонила и без повода, просто так, поболтать. Молодая и восторженная, Ирина не сомневалась, что все радуются ее молодости и счастью. Ветров радовался, и очень скоро звонки Ирины сделались привычными, а затем и необходимыми. Павел с Ириной выработали в разговоре определенный тон, она называла его «мэтром», он ее — «девочка». Когда же Перовым поставили телефон, Ирина звонила все чаще, иногда и по нескольку раз в день. Она рассказывала о своих проделках, заговорах против мужа, делилась печалями, просила совета, как отомстить за то, что «сам», так они между собой называли Олега, ушел на работу, не поцеловав ее на прощание. Сначала Павел играл роль мэтра и советчика, постепенно стал действительно сочувствовать и завидовать молодоженам. Ветров был одинок, и у него появилась потребность кому-то помогать, кого-то оберегать, кого-то любить. Этим человеком стала Ирина. Олег поступил на завод, чем немало удивил кадровика. Добиться более высокого оклада не удалось; Олег по договору начал работать тренером в своем спортобществе, готовить юношескую команду. Три раза в неделю он проводил занятия, его радовал звон железа, уханье помоста, знакомые запахи пота и растирки. После занятий Ирина ждала его в скверике у зала, и они выходили на Садовое и шли до площади Маяковского, рассказывая друг другу о том, что с ними случилось за день. Ни кухни, ни другой мебели у них так и не появилось, зато пакетов и свертков в углу комнаты прибавилось, а количество денег уменьшилось. Но Ирина не переживала, наоборот, такое бивачное существование развлекало ее, давало возможность мечтать о том, как же все будет здорово в
окончательном варианте. Олег, поддерживая игру «как все будет, когда все будет», пытался найти выход из тупика, в который они медленно, но верно заводили свой семейный бюджет. Денег хватало только-только, о том, чтобы откладывать на мебель, не могло быть и речи. Неужели так до конца жизни мечтать о столе и стульях, занавесках и кухне под дерево? Однажды, когда, дав ребятам задание, Олег вышел покурить на улицу (табаком он начал потихоньку баловаться), к нему подошел Семен Семенович. Это был болельщик. Штатный болельщик в тяжелой атлетике явление довольно редкое. Семен Семенович Семенов мог, не заглядывая в справочники, сказать без запинки, когда, где, кем, даже в какой попытке был установлен тот или иной рекорд. Семена Семеновича любили; как ко всем болельщикам, относились панибратски, хотя ему давно перевалило за пятьдесят. Он был небольшого роста, плотненький, всегда хорошо одет, ребята привозили ему отличные вещи, но элегантным его назвать было нельзя, чего-то не хватало. Возможно, ему недоставало уверенности, ведь вещи надо уметь носить, а он как-то стеснялся, молчаливо просил не обращать на него внимания. Редкие волосы он тщательно причесывал, маскируя лысину, круглое, гладко выбритое лицо прикрывал любезной улыбкой. Олег никогда не интересовался им, здоровались, и только. И теперь, когда Семен Семенович подошел, Олег кивнул, думая о своем, но тот стоял рядом, не уходил. — Какими судьбами? — из вежливости спросил Олег. Действительно, Семен Семенович никогда на тренировках новичков не появлялся. — Узнал, что ты закончил, больше не выступаешь. — Семен Семенович тронул кончиками пальцев Олега за плечо. — Зайду, думаю, проведаю. Олегу, конечно, было бы приятнее, если б зашел кто-нибудь из команды. Семен Семенович на сдержанный кивок не обиделся, он вообще никогда не обижался. Стеснительно потупившись и переступая с ноги на ногу, сказал: — Ты женился, поздравляю, — и сунул Олегу какую-то коробочку. — Передай жене, скажи — твои болельщики поздравляют. Олег удивленно разглядывал обтянутую щелком коробочку, поднял глаза на порозовевшего от смущения Семена Семеновича. — Спасибо, неудобно как-то. Что это? — Он открыл коробочку. На светлой мягкой подушечке красовались сережки и кольцо. — Бирюза? — Олег рассмеялся. — Здорово, у Иришки глаза такие же. — Вот и ладно, вот и хорошо, — бормотал Семен Семенович, пытаясь закрыть коробочку и засунуть ее в карман Олегу.
— Спасибо, Иришка будет рада. — Олег взглянул на часы, затем на выход со двора. — А вот и сама принцесса. Ирина шла как всегда быстрыми шажками, гордо откинув голову. Увидев мужа, замахала рукой. Олег вложил коробочку в руку Семена Семеновича, сильно сжал ее; когда Ирина приблизилась, сказал: — Познакомься, Ириша, Семен Семенович, мой давнишний приятель. — Здравствуйте. — Ирина протянул руку, с любопытством разглядывая нового знакомого. — Я скоро, — Олег потрепал Семена Семеновича по плечу, ободряюще улыбнулся и ушел в зал. Семен Семенович осторожно, как-то крадучись, расхаживал по квартире Перовых и, кивая, приговаривал: — Очень хорошо, очень разумно. Ирина уже надела серьги и кольцо, которое было ей великовато, ходила рядом с гостем Тот вновь возвращался на кухню, бродил по холлу, шел опять в комнату, и от его хождения казалось, что комнат в этой квартире несметное количество. Олег стоял в холле, прислонившись к дверному косяку, и куда бы Ирина с Семеном Семеновичем ни зашли, он их видел. Олег наблюдал за ними и думал, что приятелей у него много, этого же Семена Семеновича он никогда и не замечал, а вот пришел человек и... Что «и», Олег сказать не мог, но от присутствия мягкого, обходительного болельщика, от его дотошного внимания, участливого голоса было приятно и тепло. — Очень разумно, дети. — Семен Семенович замахал руками, начал извиняться, но Ирина сказала, что, конечно, они дети, и он продолжал: — Очень разумно, что вы еще ничего не купили. Квартиру, гнездо, надо решать в комплексе, не таскать по вещичке. — И спросил: — У вас какие планы на вечер? — Так уже десятый, — ответил Олег — Пустяки, если других планов нет, подъедем к одному человеку, взглянете на квартирку. Я думаю, вам понравится. — А удобно? — Удобно, удобно, хозяева рады будут. Милейшие люди, между прочим, — успокоил Ирину Семен Семенович. .. . Ирина сидела на белоснежной медвежьей шкуре, пила шампанское и
смотрела на Олега. «Неужели и у нас так можно устроить?» — спрашивала она взглядом. Олег покровительственно улыбался и так же взглядом отвечал: естественно, Ирина, ведь ты вышла замуж за Олега Перова. Квартира, в которую их привез Семен Семенович, была тоже двухкомнатная, по планировке похуже их собственной. Но какая это была квартира! Возможно, Ирина не поставила бы у себя такую огромную полированную стенку. Наверное, в этой квартире не хватало и книг... Но облицованная изумрудным кафелем с черным полом ванная! Стены спальни обтянуты ситцем, на квадратной низкой тахте могли свободно уместиться шесть человек, мягкий одноцветный ковер загнан под плинтус. А гостиная? Цветной потолок, полукруглый огромный диван, перед ним низкий полукруглый столик, гигантское кресло, два приставных мягких стульчика, а эта шкура, на которой устроилась Ирина, поджав ноги? А посуда? Бокалы, чашки, вилки, ложки? Какое убожество собиралась покупать или уже купила Ирина! — Конечно, мы не можем принять много народу, — говорила Алла, хозяйка дома, высокая ухоженная брюнетка в безукоризненном брючном костюме. — Но четырнадцать человек здесь размещаются свободно. Зато нет этих ужасных стульев, огромного стола, которые и нужны-то два раза в год, а загромождают всю комнату. Хозяин, Борис Александрович Ванин, был мал ростом, рыжеват и некрасив, но держался с достоинством и поглядывал на свою эффектную жену покровительственно. Он пил с Олегом коньяк и молча пожимал плечами, как бы говоря: женщина, этим все сказано, не будем к ней строги. Когда Ирина с Олегом под предводительством Семена Семеновича приехали сюда, казалось, их ждали, словно о встрече договаривались за неделю. Охлажденное шампанское и марочный коньяк, семга и осетрина, цыплята и всевозможная зелень, какую можно найти лишь в дорогих кавказских ресторанах. Вечор прошел весело и непринужденно. Когда Ирина с Олегом встали, Семен Семенович спросил: — Нравится? — И правильно оценив восторженный взгляд Ирины и сдержанный кивок Олега, закончил: — Можно устроить — конечно, с учетом ваших вкусов. Глава шестая Гуров стоял, опершись на подоконник, у кабинета Турилина. Полковник
вызвал Леву к себе на двенадцать, было уже начало первого, но начальник еще не вернулся от генерала. День сегодня начался у Левы с выезда на квартиру Ветрова. В отделение милиции позвонила его соседка и сказала, что ночью за стеной, в пустой квартире убитого, кто-то ходил, даже кашлял. У нее спросили, почему не позвонила ночью. Она ответила, что ночью она боялась. Все-таки женщины народ своеобразный. Следователь прокуратуры, эксперт научно-технического отдела и Гуров выехали на место и обнаружили, что, судя по следам, в квартире действительно кто-то был. Некто удивительно нахальный, он сидел в кресле за письменным столом, выкурил две сигареты, окурки лежали в пепельнице. Годных для идентификации пальцевых отпечатков посетителя не нашли, тот ничего не взял, так вот пришел ночью, посидел, покурил и ушел. Окурки эксперт забрал, надежд Леве не оставил, сказав, что анализ слюны крайне редко дает интересные результаты. Курил ночной гость «Столичные», которые курят многие. Что означает этот визит? Зачем человек пришел в квартиру? Как он вошел? На замке ни царапинки, значит, у кого-то есть ключ. Лева задавал себе вопросы и, не находя ответа, задавал новые. Послышались быстрые шаги, и из другого коридора вышли Турилин и Орлов. Турилин открыл дверь и жестом пригласил Леву и Орлова в кабинет. — Прошу садиться, — сказал Турилин, линейкой распахнул форточку, опустился в кресло, и его ботинки сорок пятого размера выглянули из-под стола, повели острыми носами и застыли. В последние дни во взаимоотношениях Гурова и Орлова наметилось если не потепление, то взаимотерпение. Подполковник даже не отказывал себе в удовольствии изредка шутить, о чем раньше не могло быть и речи. Вот и сейчас он встретился с Левой взглядом, подмигнул и, потирая шею, дал понять, что у генерала состоялся серьезный разговор. Турилин никогда не переносил гнев руководства на подчиненных, сейчас он лишь выдержал паузу чуть длиннее обычной, затем спросил: — Кто начнет? Орлов посмотрел на Гурова и кивнул. Лева коротко, без эмоций доложил о результате осмотра квартиры Ветрова. Закончив, спросил: — Сменить замок или установить сигнализацию? — Наивно думать, что визит повторится, — сказал Орлов без
причмокивания, видимо, еще не отошел от посещения генеральского кабинета. — Но... — он задумался, — мы с этим человеком все время опаздываем. Цель визита неясна, да и поведение его в квартире достаточно странно, эти окурки... — Согласен, — Турилин наклонил голову. — Я считаю, что ночной визитер не имеет отношения к убийству, — сказал Лева. — Возможно, возможно. — Т урилин смотрел на Леву, как бы спрашивая: ну, когда вы, Гуров, излечитесь от категоричности? Лева отвернулся и, естественно, покраснел. Орлов не сдержался и хмыкнул. Турилин продолжал: — Возможно, вы правы, преступник не выслеживал Ветрова от сберкассы. Видимо, деньги непосредственного отношения к убийству не имеют. Тогда прошу высказать ваши соображения о мотиве преступления. — В поле нашего зрения попал, — Орлов начал загибать пальцы, — Евгений Семенович Шутин, работал директором картины в кинематографе. Вчера уволился. Шутин знает Ветрова с детства, друзья-соперники, Шутин — ти пич ный неудачник. В данном случае мотивом преступления могли быть зависть, комплекс неполноценности. Судя по всему, у Ветрова с Ириной Перовой был роман. Дамочка могла шлепнуть своего любовника. — Орлов заговорил в своей манере. — Такое случается. — Он повернулся к Леве. — Перестань, капитан, она обыкновенная, самая обыкновенная... — Орлов проглотил уже было сорвавшееся слово и закончил: — женщина. Об этих шурах-мурах мог узнать супруг, ему это не нравилось... — Отпадает, — перебил Лева. — Согласен, я могу быть субъективным в оценке Ирины Перовой, и неизвестные нам страсти побудили ее совершить убийство. Я в это абсолютно не верю, но допустим. Я видел Перовых вместе, муж любит жену, ясно как дважды два, никаких подозрений у Перова в отношении жены нет и никогда не было... Орлов подождал, пока Лева выговорится, и продолжил: — Я проверял: алиби нет ни у кого из троих. Шутин утверждает, что Ветров проводил его до подъезда и отправился домой. Сам Шутин еще гулял два часа, что никто подтвердить не может. Прогулка эта странная: почему человек гуляет один, а не проводит, к примеру, своего друга до дома? Перов вернулся домой в три ночи, говорит, что был с приятелем в ресторане до десяти, затем тоже гулял, тоже один. Каково? Жена якобы ждет его дома, а он один пять часов гуляет по Москве? — Не сходится у вас, Петр Николаевич, — вновь вмешался Лева. — Ирина подтверждает, что муж вернулся около трех. Надеюсь, вы не подозреваете,
что между супругами сговор? Что они убивали вдвоем? Так вы не думаете? Если Перов просто гулял, жена не могла знать, что он придет так поздно и действительно находилась дома. Перову же совершенно не нужно было гулять до трех, он мог совершить убийство и вернуться домой в начале первого. Верно? — Нет, — сказал неожиданно Турилин, — не верно. Совершить убийство и тут же прийти домой, разговаривать с женой, которая любила убитого. Не верно. — Да не любила Ирина Ветрова! — запальчиво выкрикнул Лева. — Он ее любил, а она его — нет! — Кто сказал? — поинтересовался Орлов. — Ш утин. — Лева взял себя в руки и продолжал спокойно: — Ирина Перова. Зачем ей надо было говорить о любви Ветрова к ней? Она могла вообще молчать об этом, однако она сказала, сказала правду, и только слепой не видит, что Ирина любит мужа. Турилин откашлялся и похлопал ладонью по столу. — Поменьше эмоций. Обратимся к фактам. Мне не нравится, что вы замкнулись на семье Перовых и Шутине, не разрабатываете другие линии. Давайте женщину оставим пока в стороне. Я в данном случае руководствуюсь не соображениями «могла — не могла», «любила — не любила». Я не понимаю, каким образом Ирина Перова сумела достать пистолет. Вы вообще почему-то молчите о пистолете калибра семь шестьдесят два. Откуда пистолет? Кто из разрабатываемых может или мог иметь оружие? Прошу это учесть в дальнейшей работе. Ключ. У кого может быть ключ от квартиры Ветрова? Гуров, вы, беседуя с приятелями Ветрова, интересовались ключом? Не давал ли Ветров ключ кому-либо из своих друзей? — Нет, Константин Константинович. — Почему? Лева молчал, лишь пожал плечами. Что отвечать? Не интересовался, так как не считал нужным задавать такой вопрос. Какой же дурак скажет: знаете, а у меня есть ключ от квартиры убитого! — Лев Иванович, вам не понятен вопрос? — Турилин снял очки и посмотрел на Леву. — Товарищ полковник, видимо, это моя ошибка, — сказал Орлов. — Ваша, Петр Николаевич, ваша и без «видимо». — Турилин говорил резче, чем обычно, смотрел на подчиненных с несвойственным для него раздражением. — Сейчас я хочу слышать ответ Льва Ивановича. С вами,
Петр Николаевич, мы поговорим несколько позже. Орлов быстро встал, передумал и сел, закинув ногу на ногу. Турилин так на него посмотрел, что ногу пришлось опустить и довольствоваться гордым молчанием — Виноват, товарищ полковник, мысль о втором ключе не пришла мне в голову. — Лева так разозлился, что даже не покраснел. — Вы впервые мне лжете, Гуров. Лиха беда начало. — Турилин снова несильно хлопнул ладонью по столу, словно припечатывая собственные слова. — Дело даже не в ключе, а в стиле вашей работы. Успехи последних лет вскружили вам голову. Вы возомнили себя большим психологом, забыв, что розыскная работа не только психология, но еще и тяжелый, кропотливый труд. Лева работал с Турилиным четыре года и ни разу не получал подобного разноса, да еще в присутствии другого человека. — Розыск ведется торопливо, — говорил Турилин, — шарите, будто впотьмах, версии не дорабатываете, пытаетесь все сделать сами, не используете сотрудников отделений милиции. О пистолете вы, Гуров, вообще забыли. Убийца, возможно, пришел до возвращения Ветрова, а молодая пара, стоявшая на лестнице, допрашивалась только о том, кто проходил после Ветрова. У убийцы, видимо, есть ключ от квартиры. Теперь о завещании. В наше время человек в расцвете сил не пишет завещания без серьезной причины. Вы интересуетесь вопросом, почему завещание составлено в пользу Перовой, а меня интересует, почему завещание существует. Надеюсь, ясно? Завещание составлено двадцать седьмого августа, за пять дней до смерти. Не сочтите за труд, выясните, с кем встречался и, вообще, что делал Ветров в конце августа. Кто надоумил Ветрова написать завещание? Составьте план дополнительных мероприятий и действуйте. Лева с остервенением мылся в ванне. Было обидно, что все сказанное начальником Лева отлично знал, ничего нового не услышал. Знал, да не сделал, твердил он про себя, намыливая голову. Если у Левы случались неприятности либо просто накатывала беспричинная хандра, он прибегал к проверенному приему: мылся, надевал белую рубашку, лучший костюм, любимый галстук. Ощущение физического обновления и праздничная одежда поднимали настроение.
Лева вышел из подъезда своего дома. На асфальтовой дорожке, по сторонам которой зеленел чахлый газончик, школьницы начертили известкой классики и, подталкивая облупившиеся на носках туфлями круглую баночку из-под крема для обуви, прыгали. Рита, длинноногая и тонкая, с сумкой через плечо, задумчиво смотрела на них и теребила свою пушистую косу. Увидев Леву, Рита перебросила косу за спину, отвернулась от девочек, подошла к Леве и степенно сказала: — Здравствуй, Гуров. — Привет, — ответил Лева Рита взглянула только и мгновенно отметила и отутюженный костюм и тщательно выведенный на еще влажных волосах пробор. — Тебе к метро? — На троллейбус, — ответил Лева и взял девушку под руку. Рита шагала с Левой в ногу, широко и свободно, пыталась тихонько напевать, и, хотя была музыкальна, сейчас у нее не получалось ничего, она несколько раз сфальшивила и замолчала. Рита возвращалась из университета, после лекций оставалась на практические занятия по криминалистике, поэтому так и задержалась. Сегодня ей удалось достать на несколько дней книгу «Личность преступника». Рита выпросила книгу по двум причинам: во-первых, интересно; во-вторых, представится возможность утереть Леве нос по теоретическим вопросам. На лекции Рита пролистала главу «Социальная среда и формирование личности преступника», весь день размышляла о прочитанном и, увидев у дома играющих девочек, остановилась, приглядываясь к ним и пытаясь определить лидера этой маленькой группы. Тут появился Лева и своим отутюженным и причесанным видом все разрушил. Ясно, что он отправляется на вульгарное свидание. Рита почему-то была убеждена, что у Левы не одна девушка, а целая команда. В тихом омуте черти водятся, то-то он ведет себя со мной, как монашек, и живет на кухне, словно в келье. «Зачем я пошла?» — удивлялась Рита, вышагивая рядом с Левой. Лева шел по делам, но понимал, что похож на человека, торопящегося на свидание. Он мог бы и сказать — мол, идет на работу, но был еще недостаточно взрослым и посчитал такое объяснение унизительным. Молодые люди молча дошли до троллейбусной остановки, Рита взглянула на часы. — Извини, Гуров, я спешу. — Она кивнула и, гордо подняв голову, направилась к метро. «Теперь я не увижу ее дня три, — понял Лева. — Ничего, пусть не
задается, подумаешь — «мировой стандарт». Лева хорохорился, однако настроение у него испортилось, и он жалел, что не сказал Рите, куда и зачем идет. Евгений Шутин опаздывал. Лева успел досконально изучить и памятник Пушкину, и кинотеатр «Россия», и новое здание «Известий». Гуров долго раздумывал, где именно назначить встречу. Приглашать в кабинет не хотелось, вернее, было бессмысленно, Лева собирался просить помощи, а делать это в здании, подъезды которого охраняются, тактически неправильно. Напрашиваться к Шутину в гости неудобно, а приглашать его в свою кухню еще неудобнее. Гуров решил назначить встречу на улице, потом как бы случайно зайти в кафе, в котором Шутин и Ветров были первого сентября. Шутин опоздал на двадцать минут. Гуров увидел его издали и отвернулся, затем отогнул рукав, взглянул на часы и, пожав плечами, медленно пошел в сторону от места свидания. Пускай Шутин сам решит, как ему изворачиваться, подумал Лева, не видеть он меня не может, а если он так уж не хочет со мной встречаться, мог бы не приходить. Шутин тронул Леву за плечо и сказал: — Добрый вечер и извините за опоздание. — Я уж подумал... — Лева развел руками и усмехнулся. — Черт знает что в голову лезет. Шутин не ответил, он был недоволен собой, так как опоздал умышленно и извиняться не собирался. Они, не сговариваясь, вышли на Тверской бульвар и молча двинулись к Никитским воротам. Шутин бесцеремонно оглядел Леву и раздраженно сказал: — Что, так и будем молчать? Я вас слушаю. Говорите. — Что говорить? — произнес Лева. — Был Павел Александрович Ветров, теперь его нет. Я обязан найти убийцу и не выполняю свой долг. Шутин передернул плечом и промолчал. Он не любил милицию, хотя дело с ней имел, лишь меняя паспорт. Этот в штатском, вышагивающий рядом, был особенно неприятен, так как старался походить на интеллектуала. Он, конечно, им не был, разве человек с развитым интеллектом станет заниматься сыском? Еще он раздражал Шутина потому, что напоминал Павла. Не внешне, а своим потребительским отношением к людям, бесцеремонностью, уверенностью в своей правоте, прямолинейностью, знанием, что хорошо, а что плохо, словно такая
градация в этом сложном мире существует. «Милиционеру это не понять, — думал Шутин, — как и не понять мое отношение к Павлу Ветрову». Для всех покойник был сначала спортсменом, позже — писателем, человеком не очень талантливым, но настырным, упрямым. И, наверное, никто, кроме Шутина, не знал, как Павел был неумолим и настырен. Однажды, в классе шестом или седьмом, на уроке физкультуры все по очереди подтягивались на перекладине. Неожиданно больше всех подтянулся тихоня и отличник Яшка Жуков, победив признанных силачей класса, в том числе и Ветрова. Тот лишь пожал плечами, а через несколько месяцев подозвал Яшку к перекладине и предложил соревнование. Преподаватель, недавний выпускник Инфизкульта, понаблюдав за легкой победой Павла, улыбнулся, отстранил ребят от спортивного снаряда и подтянулся двадцать раз. Павел глянул на учителя исподлобья и промолчал. Вскоре все об этом случае забыли. После каникул, осенью, Павел подошел к учителю и кивнул на перекладину. Подтянемся, кто больше? Физрук подтянулся двадцать пять раз. Когда Павел подтянулся десять, ребята еще шутили, после пятнадцати притихли, после двадцати наступила тишина. На двадцать четвертом Павел застрял, ему свело руки, но он все- таки дожал, повис снова и начал вытягивать двадцать пятый. На него было страшно смотреть: вздувшиеся вены, казалось, вот-вот разорвут кожу, из закрытых глаз текли слезы, все тело била сильная дрожь. Неожиданно из носа хлынула кровь, физрук подбежал, оторвал Павла от перекладины и понес в душевую. Павел пытался вырваться и что-то кричал. Ветров не щадил себя, был беспощаден и к окружающим. Если кто-то из приятелей излишне, по мнению Павла, себя любил или жалел, он становился в отношениях с ним скучным, скоро терял к человеку интерес, затем забывал, словно того и не существовало. Когда Павел начал писать, Шутин сказал: «Двигай, Ветров, проверь свою теорию, а я посмотрю. Творчество — не подтягивания на перекладине и не кувыркание на лыжах. Я посмотрю», — повторил Шутин. Павел Ветров стал писателем. Последним, кто это признал, был его друг детства Евгений Шутин. Он прикинул путь, который Павел прошел за двенадцать незаметно промелькнувших лет, и испугался. Шутин своего друга знал — он не остановится, пройдет еще двенадцать лет, он будет писать лучше, еще лучше. А что сделал за эти годы он, Евгений Шутин? Он почувствовал страх. «Я обязан найти убийцу, выполнить свой долг», — сказал этот
милиционер. Шутин ненавидел слово «долг», оно ассоциировалось для него с огромной черной гирей, которую вешают человеку на шею. Необходимо тащить ржавую гирю на шершавой цепи и делать вид, что тебе весело и приятно. «Теперь вместо Павла мне будет изрекать сентенции милиционер», — накручивал себя Шутин. — Давайте, давайте свои вопросы. — Ш утин замедлил шаги и тронул Леву за лацкан пиджака. — Вы же их приготовили, написали на бумажке, выучили наизусть. Не забудьте в своем донесении отметить, мол, Евгений Семенович Шутин во время беседы нервничал. — В справке или рапорте, — сказал Лева. — Я не пишу донесений, я пишу справки и рапорты. — Я вам скажу по секрету. — Ш утин вновь остановился. — Только сугубо между нами. Договорились? — Обещаю, — серьезно ответил Лева. — Вы не поверите, но у меня крайне редко убивают друзей. — Шутин расхохотался. — Я не привык еще. И уже не привыкну, потому что их нет. — Он развел руками и оглянулся. — Друзей нет, понимаете? Леве стало стыдно — не за свою доверчивость, а за Шутина, его наигранную неврастению, его визг и хохот. — Я вам верю. — Лева вздохнул, даже пробормотал что-то похожее на «боже мой, боже мой», вздохнул так искренне и беспомощно, что Шутин приостановился, взглянул внимательно, но вовремя спохватился и сердито сказал: — Ладно, ладно, без психологических вывертов. — И пошел дальше. — Я вам верю, — повторил Лева, — так как к убийству даже я, при моей- то профессии, привыкнуть не могу. Вы обозвали меня глупым и нахальным мальчишкой, когда я сказал, что убийцу мы найдем обязательно. Помните? У Перовых? — И, не ожидая ответа, продолжал: — Так мы найдем обязательно. — Ох, уж это скромное «мы». Мы, Лев. Первый, божьей милостью, — улыбнулся Шутин, в первый раз улыбнулся просто, без театрального надрыва. — Частные сыскные агентства в настоящее время в Москве не функционируют, и у Льва Гурова хватает и товарищей-коллег и начальников. А потом, вы и я — это уже мы. — Ладно, не агитируйте за Советскую власть, как любил повторять Павел. — Ш утин достал пачку «Столичных» и хотел закурить. Лева на «Столичные» отреагировал вяло, так как эту марку
предпочитала половина курящих и еще покупали те, кто не смог достать «Яву» или «БТ», По обнаруженным в квартире окуркам в НТО определили, что какой-либо характерный прикус на фильтре отсутствует, но в слюне прослеживается кровь, возможно, у курившего слабые десны. Лева все это отлично помнил, вынул пачку «Явы». — С удовольствием, — не ожидая предложения, сказал Шутин. — Обычно курю как раз «Яву». Они закурили, прошли мимо кинотеатра повторного фильма и двинулись вдоль коротенького Суворовского бульвара. Направляемый вопросами Левы, Шутин рассказывал о Ветрове. Начали они с завещания, вспоминая, с кем перед смертью встречался Павел Ветров, как себя вел. — Последнее время мы виделись с Павлом практически ежедневно, — рассказывал Шутин. — О завещании я ничего не знал, удивился, услышав о его существовании. Все это я уже говорил в прокуратуре. Павел не был человеком мнительным, скорее наоборот, жил, убежденный в своем бессмертии. Он писал повесть за повестью, много печатался, и почти все его книги высоко оценивала пресса. Газеты и журналы щедро раздавали ему похвалы, и он всерьез поверил в свой литературный талант... И вдруг... — с горечью оборвал свой рассказ Шутин. Однако довольно быстро взял себя в руки и продолжал торопливо говорить о том, что Павла Ветрова даже стали упоминать в отчетах и докладах, что его имя попало в обойму самых популярных и читаемых писателей. С кем еще, кроме Шутина, Павел виделся? Последние месяцы лишь с посетителями «Ивушки» — так называется кафе, в котором Павел бывал часто. Почему именно «Ивушка»? Дело в том, что летом клубные рестораны журналистов, писателей по вечерам закрыты, а где-то надо перекусить, вот Ветров и облюбовал кафе. С Перовым Павел последнее время не встречался. С Ириной — тоже, по вполне понятным причинам, она любит мужа, разговоры о нем, видимо, даже терпеливому Павлу осточертели. — А с Олегом? — спросил Лева. — Перов и Ветров были очень близки. Странная дружба, — ответил Шутин. — Павел порой помогал Олегу, их объединяло спортивное прошлое. Но в этом году Павел заметно охладел к Перову, примерно с весны они перестали встречаться. Нет, никакой ссоры не произошло, перестали, и все. Павел вообще обращался с людьми просто: нужен, интересен — иди сюда, каждый день звонки, встречи; не нужен, не интересен — извини, занят, словно взял карандаш и вычеркнул из списка знакомых. Я знаю таких
случаев множество, Олег Перов не одинок, а тут еще Ирина. Нет, Павел не был влюбчив, скорее наоборот. С женщинами, как и во всех остальных делах, он был рационален и рассудочен. Поменьше слюней и эмоций, говорил он. Рационален и рассудочен, думал Лева, и написал завещание за пять дней до смерти. Да, он и здесь не ошибся и рассчитал все правильно. Он знал о смертельной опасности, знал, однако никому ничего не сказал, даже друг детства, видевший его почти каждый день, не почувствовал его страха, хотя бы нервозности. Все так, если друг детства говорит правду. А если нет? Гуров и Шутин не заметили, как дошли до Калининского, свернули направо и вскоре очутились у входа в кафе «Ивушка». — Следственный эксперимент? — Шутин остановился и посмотрел насмешливо и презрительно. — Вы нарочно привели меня к этим дверям? — Нарочно, конечно, нарочно, — зло зашептал Лева и подтолкнул Шутина в кафе. — Следственный эксперимент — это совсем иное, а вы знаете, что гвоздь, только не знаете, от какой стенки. — Он не давал Шутину опомниться, усадил за свободный столик и продолжал: — Вам пятый десяток, Евгений Семенович, а задираетесь, будто мальчишка. Все вам чудится, что вас подловить или обидеть кто хочет. Не знаю я, ничего я о вашем покойном друге не знаю, вот и танцую от печки. Ветров бывал здесь, и я хочу посидеть, посмотреть, на что он смотрел, понять, почему он ходил именно сюда. — Лева взглянул на Шутина, радуясь, что можно говорить правду. — Дайте, пожалуйста, «Яву», — примирительно сказал Шутин. — Только кафе за эти дни переделали, стойки не было, свет изменили, шторы другие. — Он встал, подошел к стойке бара, заднюю стену его заставили разнокалиберными бутылками с экзотическими этикетками. Шутин облокотился на стойку и улыбнулся молоденькой барменше. — Реконструкция? — Он кивнул на бар и зашторенные окна. Барменша протянула руку под стойку, заиграла музыка. — Да, навели наконец порядок, — девушка улыбнулась доверчиво. — Вы представляете, приходили сюда и часами пили чашку кофе. — Она осмотрела замшевый пиджак посетителя и взглядом дала понять, что его- то, конечно, в подобном грехе не обвиняет. Шутин повернулся к залу. — Да, модненько и пахнет деньгами, — сказал он. — Конечно, мы стали торговать, — поддержала его барменша. — Вы представляете, целый вечер с чашкой кофе!
— Ужасно. — Ш утин вернулся к Леве. — Что-нибудь выпьете? — Я на работе, — ответил Лева. — Мне еще нужно на Петровку. Если не знаешь, что сказать, говори правду, считал Лева, и такое правило его еще ни разу не подводило. Так и сейчас. Шутин воспринял его слова как должное. Работа есть работа все ясно и спорить не приходится. Лева поехал на Петровку, отвез два окурка «Явы», которые прихватил из кафе. Утром участковый, выполнявший поручение Левы, сообщил, что Евгений Шутин в ночь, когда неизвестный посетил квартиру Ветрова, вернулся домой лишь под утро. Соседка Ветрова по лестничной площадке рассказала, что пока тот отсутствовал, ездил в командировки, в квартире жил Евгений Шутин. Следовательно, ключи у него были. К полудню позвонили из лаборатории и сказали, что категорического заключения дать не могут, но вполне возможно, курил в обоих случаях один и тот же человек, так как на фильтрах остаются следы крови. Глава седьмая Когда пять лет назад Олег Перов встретил этого внимательного и любезного Семена Семеновича, молодоженам, безусловно, повезло. Через два дня в квартире появился молодой, но уже лысый человек с грустными глазами и блокнотом в руках. Оказалось, что это художник по интерьеру, которого прислал Семен Семенович. Ирина, ничего не понимая, выслушала его объяснения к эскизам. На следующий день в квартире появились рабочие, кафель в ванной и туалете подняли до потолка, начали перекрашивать стены и потолок в будущей гостиной. В кухне теперь были деревянный стол и лавки, такого же цвета полки, холодильник увезли, вместо него притащили другой. Ирина растерянно ходила по квартире, каждый раз вздрагивая, когда ее называли хозяйкой, и с нетерпением ждала возвращения с работы Олега. Он приходил шумный и уверенный, наполнял квартиру весельем. Он словно знал, что все так и произойдет, появится кто-то, в данном случае Семен Семенович, легко и красиво разрешит все проблемы быта. Когда начались работы, Олег взял Семена Семеновича под руку, вывел на лестничную площадку и спросил, сколько все это будет стоить. — Сейчас сказать трудно, — ответил тот, — а сколько у тебя есть? — Узнав, что есть тысяча с небольшим, Семен Семенович вздохнул, пригладил
и без того идеально приглаженные седые волосы, признал несерьезность суммы и предложил взаймы, объяснив, что дом строят один раз и женятся один раз, если ты мужчина, а не вертопрах. — Можно уложиться в три тысячи, — сказал после долгих подсчетов Семен Семенович. «Значит, я буду должен около двух, — рассудил Олег, — кабала на полтора-два года». Вернувшись в квартиру, он посмотрел на Ирину, перехватил ее восторженный взгляд и согласился. Когда отделочные работы закончили и Перовы ждали прибытия мебели, появились Ветров и Шутин. Последний реагировал на происходящее восторженно, кричал, что все правильно, никогда не надо себя делить, необходимо верить в свою звезду. Павел походил по квартире молча, затем отвел Олега в сторону и, болезненно поморщившись, спросил, зачем он все это затеял. Прервав путаные объяснения Олега, Павел предложил деньги взаймы. Олег категорически отказался. Семен Семенович любил делать людям приятное, ему нравилось покровительствовать. В порядочности Олега он не сомневался, но, кроме дружеского расположения и тщеславия, Семенов имел на бывшего чемпиона и чисто деловые виды. Семен Семенович работал в промкомбинате начальником цеха ширпотреба, производил дешевые брошки и сумочки. В разгар благоустройства квартиры он пригласил Олега в цех. — В основном работаем с пластмассой, — объяснил Семенов, — а ты, технолог по полимерам, подскажи, чего там нового в вашем мире. Мы-то ведь пасынки, ширпотреб гоним, сырье нам отпускают второсортное, да и вечно задерживают, а план давай, иначе лишишься прогрессивки, а то и места. Без премиальных рабочие разбегаются, специалистов в такое захудалое хозяйство заманить трудно. Человек оказал мне услугу, рассуждал Олег, надо и ему помочь, не себе же он просит. И Олег честно думал, ломал голову, даже советовался с главным технологом у себя на заводе. Главный технолог обрадовался заинтересованности молодого специалиста и прочел целую лекцию, из которой Олег сделал кое-какие выводы. Помогая Олегу Перову с устройством квартиры, Семен Семенович был искренен и бескорыстен, однако никогда не терял ни копейки, а если деньги тратил, они возвращались к нему сторицею. У Семена Семеновича на
людей и на деньги был особый нюх, он безошибочно чувствовал, какому человеку надо помочь, кому можно одолжить, не рискуя. Семен Семенович узнал, что Олег Перов закончил выступать, работает на заводе и тренирует юношей. Значит, у парня дела неважные, если он за семьдесят рублей вынужден после работы заниматься с зелеными новичками, рассудил Семен Семенович. А мальчик Перов очень перспективный, с именем, со связями. Семен Семенович чрезвычайно заботился, чтобы круг его знакомых состоял из людей не только деловых, но известных, респектабельных. Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Очень любил эту пословицу Семен Семенович. А кто, чтобы разобраться в Семене Семеновиче, станет интересоваться его друзьями? Ну мало ли, в жизни случается всякое, не угадаешь, где соломки подстелить. Дело в том, что Семен Семенович воровал. Правда, скажи ему кто-либо, мол, ворюга ты, Семен Семенович, он бы страшно обиделся. Как это — вор? Он называл себя человеком деловым. Вероятно, сильно бы он удивился, если бы узнал, что его братья по ремеслу — карманники, грабители, домушники — употребляют слово «деловой» как синоним слова «вор». Деловой человек Семен Семенович Семенов был отличным семьянином, любящим мужем и заботливым отцом. В доме средний достаток, ни дачи, ни машины. Вот закончит сын институт, получит в подарок машину, Семен Семенович «копит» уже лет десять, вот бы ахнули жена и сын, узнай, что для их «папаши» десять тысяч деньги смешные, да и не деньги вовсе, так, мелочь. Вот какая натура. Страсть к деньгам? Гобсек? Скупой рыцарь? Да ничего подобного. Семен Семенович к деньгам равнодушен, деньги у него есть. Деловой человек без дела жить не может, люди подвержены страстям, один поесть любит, другой выпить, этот марки собирает, тот — спичечные коробки. Семен Семенович делает деньги. Отделывал он Перовым квартиру, смотрел на радость молодых и сам радовался. Не зря живу на свете, людям хорошим помогаю, станут они жить в этой квартире и меня добрым словом вспомнят. Так расчувствовался Семен Семенович, что распорядился изготовить и привинтить на двери квартиры табличку: «Мир этому дому». Модернизация квартиры и мебель стоили не три, как предполагал Семен Семенович, а четыре с лишним тысячи рублей. Он заплатил деньги, не сказав ни слова, даже не взял расписки, был убежден — Олег Перов расплатится полностью. Расплатиться-то он расплатится, думал Семен Семенович, да каких усилий это будет стоить? Тут-то и пришла мысль: почему бы не использовать парня по специальности? Семен Семенович
искренне верил, что мысль эта пришла вдруг, случайно, он забыл совсем свой первый разговор о Перове, когда ему сказали, что поступил Олег на завод технологом и что специальность у него — пластмассы. А они очень интересовали Семена Семеновича, был он недоволен работой своего цеха, план выполняется кое-как, неучтенной продукции создается минимум, доходы копеечные. Дело это золотое, чувствовал он, а взять не удавалось. И каналы сбыта уже практически налажены, а сбывать нечего. Пытался он добыть сырье сверх фондов — не получилось. Пусть Олег думает... Олег думал. Вспоминал лекцию главного технолога. Товарищи по работе помогали ему, даже не подозревая, зачем действительно нужны опыты. Интересуется человек технологией производства, что-то экспериментирует, наверное, хочет какое-то рацпредложение внести, дело обычное. И результат был получен. Олег доложил о нем Семену Семеновичу, о деньгах не сказал ни слова, решил выждать. Через две недели Семен Семенович сказал, что предложение Олега дало определенный эффект, какой именно, не уточнил, план они теперь перевыполнят наверняка, и квартальная прогрессивка им обеспечена. — Рад за тебя, — ответил Олег, — рад отплатить тебе за помощь, — и посмотрел Семенову в глаза внимательно. Мол, ты меня за дурака, надеюсь, не принимаешь? До этого момента Семен Семенович собирался скостить с долга рублей пятьсот и этим ограничиться. Не денег жалко, баловать человека вредно, да и нельзя, чтобы он догадался, какие суммы будут получены от его «рацпредложения». Когда же встретился он взглядом с Олегом, увидел в его глазах такую откровенную насмешку, то понял: так дешево от этого парня не отделаешься. Странно реагировал на свое открытие Семен Семенович, не испугался, не рассердился, проникся к Олегу уважением. Не прост, далеко не прост парень. Олег же, заметив, как метнулся взгляд нового приятеля, решил: «Ни копейки от меня ты больше не получишь. Встретились, ты — мне, я — тебе, и спасибо. И как бильярдные шары — в разные стороны». .. . Ирина была в восторге от квартиры, ходила по ней на цыпочках, не переставая удивляться. Наступила осень, начались занятия в институте, Ирина убегала утром, возвращалась днем, магазины, готовка; когда Олег приходил с работы, жена еще не садилась за конспекты — занималась она вечерами. Мужа Ирина с каждым днем любила все больше и больше. На смену восторженной влюбленности приходило сильное чувство. Олег был
для Ирины словно огромный магнит, находясь в его силовом поле, она как бы заряжалась энергией, чувствовала себя неуязвимой. Он был прекрасен и всемогущ, всегда уверенный, веселый, Олег притягивал к себе людей, они с радостью подчинялись его воле и неукротимой жизнерадостности. Исключение составлял Павел Ветров, он заходил к ним вечерами, сидя на кухне, молчал и с чуть иронической улыбкой выслушивал новости, которые сообщала ему Ирина, испытующе поглядывал на Олега. Тот в присутствии Павла сникал, будто стеснялся чего-то. Ирине такое поведение мужа было неприятно. Казалось, что Павел все время молча осуждает Олега. Тот пытается хорохориться, затем начинает оправдываться и, выдохнувшись, сникает, как бы признавая превосходство друга и свою неправоту. И Ирина сперва приревновала, а вскоре невзлюбила Павла. Олег Перов совсем не был так силен и уверен в себе, как казалось со стороны. Когда возникли трудности с мебелью, семейными расходами и работой, Олег растерялся. Однако он умел терпеть и ждать. Прошло время, он устроился на завод, получил группу в спортобществе, молодожены учились жить по средствам. Затем появился Семен Семенович и играючи разрешил вопрос с бытом. И Олег вновь уверовал в свою звезду, за ним всегда ухаживали, выручили и теперь. Так было, так будет, убеждал он себя. Когда долг достиг трех с лишним тысяч, Олег начал нервничать. Ирина ходила сияющая, верила в него, как в бога. Олег не мог сойти с пьедестала, заявить о своей несостоятельности, сказать: хватит, всю жизнь нельзя застелить паласами. Олег прикинул — три тысячи можно отдать за два года, но какие это будут годы? Выручило предложение Семена Семеновича. Олег понял, с кем имеет дело, и успокоился: он вернет свои деньги, которые заплатил за меня, в пятикратном размере. Олег не представлял пока размаха Семена Семеновича. Казалось бы, все прекрасно: красавица жена, великолепная квартира, работа на заводе и вечерние занятия в зале. Олег прожил в довольстве недолго, буквально две-три недели. Работаешь в двух местах, и все равно приходится считать рубли, чуть распустишься — долг. Все так живут, уговаривал он себя и старался забыть Семена Семеновича, который наверняка рубли не считал. Неудовлетворенность, страх прожить вот так, на двух работах, от получки до получки, трясясь в троллейбусе и выбирая жене цветы подешевле, не давали Олегу покоя. Внешняя беззаботность, обычай держаться на публике и привлекать внимание стали Олега утомлять. Он попытался поговорить с Иришкой — начал разговор,
прикрываясь улыбкой и шуточками. Она его осыпала поцелуями, сказала, чтобы он бросил вторую работу, жизнь прекрасна и удивительна, он, Олег Перов, великий человек, маг и волшебник. Он включился в игру, и разговор продолжился в ресторане, где они пили шампанское и танцевали. На следующий день Олег с головной болью и карандашом в руках пытался закрыть финансовую брешь, пробитую вчерашним вечером. В обед к Олегу подошел малознакомый рабочий и, поводя носом, заговорщицки подмигнул. «Головка бо-бо, — сказал он, — начальник тоже человек, а на тебя наговаривают, мол, красна девица, кефир пьет». Закрывшись в кабинете, они выпили четвертинку и по бутылке пива, закусили бутербродами, которые новый приятель вынул из промасленного кармана спецовки. И тут Олег почему-то вспомнил, как он стоял на одном из приемов, было это то ли в Вене, то ли в Мюнхене, и настырный иностранный журналист уговаривал его выпить рюмку коньяку. Олег шутил, потягивал сок и закусывал крохотными, но очень вкусными бутербродами. На занятия в спортзал он пришел совершенно разбитый, построив группу и скомканно проведя разминку, дал ребятам задание и улегся в тренерской на диване. «Пью теплую водку из грязных стаканов», — жалея и одновременно презирая себя, думал он. Почему-то его потрясло не то, что он начал вообще пить водку, да еще в рабочее время, к тому же с подчиненными. Нет, он горевал, что пришлось пить теплую водку и из грязного стакана. Докатился, одним словом! Работяга, скоро будешь прятать от Иришки трешницы и говорить о ней в мужской компании пренебрежительно, называя обидными словами — «моя» и «она». «От «моей» дождешься, «она» разве мужика понимает?» Из зала доносился грохот железа, значит, ребята поехали, кто во что горазд, таскают, друг перед другом выпендриваются, а не работают по заданию. Он позвонил Павлу. Ветров разговаривал сухо, Олег не вешал трубку, цеплялся за разговор, будто искал спасения, и Павел наконец понял и зло сказал: — Не раскисай, через полчаса заеду за тобой. Ровно через полчаса такси остановилось у спортзала. Ветров, не увидев Олега, вышел из машины и стал неторопливо прогуливаться, изредка поглядывая на часы и усмехаясь. Он приехал, как всегда, абсолютно точно, из окна зала его прекрасно видно, так зачем заходить, рассуждал Павел. Своими точностью и рационалистичностью он порой доводил людей до бешенства. Олег сидел в тренерской — окно здесь выходило на
противоположную сторону, — смотрел на часы и нервничал. Все разговоры о дружбе не стоят выеденного яйца, думал он, где его, Павла, хваленая точность? Прошло двадцать минут, когда Олег наконец догадался выйти на улицу. Павел не сказал, что ждет уже давно, полагая, будто это ясно без слов, молча кивнул, и они, не сговариваясь, поехали к Перовым. Не произойди этого глупейшего двадцатиминутного ожидания, возможно, разговор, такой важный для Перова, сложился бы иначе. Они доехали, не проронив ни слова, Ирины дома не было; когда сели на кухне напротив друг друга, Олег кипел от обиды и негодования. Тяжелый деревянный стол разделял их, словно ничейная земля или пограничная полоса — только сунься сюда, сотру в порошок. Вместо того, чтобы сказать просто: мол, потерял себя, помоги найти, — Олег принялся упрекать всех в равнодушии и эгоизме. Павел слушал и щурился. Он не вдумывался в слова друга, терпеливо ждал, когда тот кончит, чтобы врезать этому здоровенному мозгляку и слюнтяю. Наконец Олег выдохся, стал повторяться, говорить о мелочах. Павел провел ладонью по столу, как бы стряхивая несерьезные обиды друга на пол и расчищая площадку для ответного нападения. — Отстрелялся? — спросил он. — Отойди в сторону, дай стрельнуть другому. Я давно хотел тебе сказать несколько слов. Ты известный спортсмен, с мировым именем. С чего ты начал свою жизнь? В расцвете славы ты женился. Прекрасно. Такие девушки, как Ирина, встречаются одна на миллион... Однако семейная жизнь не только любовь, цветы и совместные радости. Женившись, мужчина, тем более когда он старше своей подруги, берет на себя уйму обязательств. Устройство быта, хлеб насущный, — Павел загибал пальцы, — воспитание жены и себя, да-да, себя, потому что глава семьи — это мужчина в новом качестве И главное, создание в семье духовных ценностей. Что ты уже сделал? Квартира? Прекрасно! Ты нашел каких-то проходимцев, которые... не перебивай, я чувствую проходимцев с другой стороны улицы. И ты сам знаешь, что я прав. Ты ушел из спорта. Начал работать. У тебя кончились деньги, ты отгрохал шикарную квартиру, все здесь здорово, продуманно, удобно. Это не твоя квартира. Чужая. У меня хуже и беднее в десять раз. Но это моя квартира. — Павел ударил себя в грудь. — Возьми у меня любую вещь и спроси: «Павел, расскажи мне, к примеру, про это кресло». И я тебе отвечу, когда и где я его купил, на какие деньги, как я их заработал. Расскажу, как не получалась телевизионная передача, как я ее все-таки сделал, как звонил в сберкассу, ожидая гонорара, получив его, бегал по магазинам. Я хотел
другое кресло, но оно оказалось слишком дорогим, и я купил это. И так каждая вещь в моем, — он снова стукнул себя в грудь, — доме. За все, за каждую вилку, занавесочку, заплачено трудом. Мне дома тепло и уютно, потому что меня окружают не вещи, а воспоминания о прожитой жизни. Как тебе здесь? О чем ты думаешь, когда сидишь в своей роскошной гостиной? Вспоминаешь аккуратного человека с подобострастным взглядом жуликоватого официанта? Тебе хорошо, Олег Перов? Надеюсь, передачи в казенный дом за эту ошибку я носить тебе не буду. Ты женился, когда Ирине было двадцать лет. Она студентка, кстати, какого института? Ну, это ты еще знаешь, а что она сейчас читает по курсу западной литературы, не знаешь наверняка. О чем вы говорите? О том, какого цвета обои в холле у соседа? Как ты воспитываешь свою жену? Ты потакаешь ее капризам. Ты уверен, что это и есть высшее проявление любви? Стараешься окружить ее красивыми вещами. Беда в том, что есть вещи еще более красивые, наряды еще более дорогие, а вот конца у вещного мира нет. Ты поступил на завод и начал работать тренером. Ты и словом не обмолвился, интересная у тебя работа или нет, но о твоей зарплате я осведомлен прекрасно. Хорошие у тебя ребята, есть ли перспективные, узнаёшь ли ты в них себя? Не знаю. А вот сколько тебе платят за час, мне известно, Олег. Ветров утрировал, хотя в основном он был прав. Но Олег нуждался в реальной помощи, а не в наставлениях. К тому же Павел все время ставил в пример себя, и выходило, что он, Ветров, молодец, личность высокодуховная и безупречная, а Олег Перов рвач, хапуга и вообще бог знает кто. — Все? — спросил Олег, когда Павел замолчал. — Спасибо, я буду следовать твоим советам неукоснительно. — Он встал и направился к двери. Павел растерялся и, не желая признавать, что перегнул палку, снова перешел в нападение: — Ты пистолет сдал? — Сдам, сдам, не волнуйся, — ответил Олег. Он уже взял себя в руки. Лекция Ветрова произвела на него совершенно обратное действие. «Ах, так, — решил он, — Олег Перов такой плохой? Ну, мы еще посмотрим, кто прав. В жизни не просить, а отнимать надо, и зря я распинался перед этим гением». — Нет уж, ты извини. — Павел прошел в гостиную, открыл сервант и вынул из него тяжелый «Вальтер». — Оружие лежит, лежит, а потом стреляет. Я завтра встречусь с одним товарищем с Петровки и сдам. — Он
подбросил пистолет на ладони и спрятал в карман. — Как знаешь. — Олег пожал плечами, он уже перестал злиться, потому что вообще был отходчив. — Может, выпьем по рюмочке? — Нет, мне работать надо. — Ветров хлопнул Олега по плечу. — Не сердись, я не хотел тебя обидеть. — Ерунда, заживет, — ответил Олег Оба чувствовали себя неловко и искали примирения, оно вскоре и наступило. Глава восьмая Составив план дополнительных мероприятий по делу, Орлов взял на себя семью Перовых, а Леве поручил Евгения Шутина. Задание Леве не нравилось, у него с Шутиным контакт не устанавливался. Причину открытой неприязни, которую Шутин не только не скрывал, а скорее подчеркивал, Лева никак понять не мог. Невзлюбил его человек, и все тут. Если Шутин имеет хотя бы косвенное отношение к убийству, ему невыгодно, даже опасно показывать свое отрицательное отношение к человеку, занимающемуся расследованием. В подобных случаях, наоборот, преступник всегда стремится производить как можно лучшее впечатление, делает вид, что пытается помочь. Лева после их встречи еще раз позвонил Шутину и получил отповедь: — Не надо мне звонить, товарищ Гуров, если я нужен следствию, вызывайте в установленном законом порядке. Возразить Гуров не мог, закон есть закон, и человек прав. Лева попробовал объяснить, что обращается не к свидетелю по делу, а к Евгению Шутину, ближайшему другу убитого. — Я вам уже сказал, — ответил Шутин и положил трубку. Конечно, можно его пригласить и в управление и в прокуратуру, но вряд ли сейчас это целесообразно, И Лева отступил, тем более что ничего другого ему в общем-то и не оставалось. Он решил вернуться к «печке», к последним числам августа и еще раз попытаться найти в поведении Ветрова хотя бы малейшее объяснение, почему было написано завещание, чего или кого опасался погибший. И еще один вопрос очень интересовал Леву. Почему завещание составлено в пользу обеспеченной Ирины Перовой, а не в пользу ближайшего друга — Евгения Шутина, живущего очень скромно? Кроме того, человек, понимая, что ему грозит смертельная опасность, составляет завещание, но ни слова
не пишет об убийце. Ветров наверняка знал, либо предполагал хотя бы, кто угрожает его жизни. Почему не написал ни слова? Не отпускал же он убийце грехи? Рассуждая так, Гуров чуть было не разрешил все загадки, ему следовало сделать еще один шаг. Лева не сумел сделать его, запутался и остановился. А как он был близок к цели! От Орлова Гуров знал, что Олег Перов предложил Ирине отказаться от наследства. Никто не сомневался, что она так и поступит, однако она не отказалась. Судя по всему, между супругами впервые за пять лет произошла серьезная ссора. Олег настаивал, доказывая, что Ирина должна решить дело о наследстве в пользу Евгения Шутина, следуя простой человеческой справедливости. Шутин живет у родителей, тяготится этим, а у нее все есть. Ирина проявила твердость. «Павел это учитывал, — заявила она, — и поступил так, как считал нужным. Я не собираюсь изменять волю покойного. Мне деньги не нужны, но пусть все остается как есть». Гурову, следовало заниматься ролью Шутина во всем этом деле, а не рассуждать о поведении Перовых, но бывают ситуации, когда человек не волен управлять своими действиями. Он терпеливо перечитал документы, в той или иной мере освещающие поведение Ветрова перед смертью, и выяснил только одно: покойный собирался либо уезжать, либо менять образ жизни. Он каждый вечер бывал в кафе «Ивушка», а первого сентября, за три часа до смерти, попрощался со швейцаром до ноября. Молочнице Ветров сказал, что молоко можно не приносить, а приходившая убирать квартиру женщина утверждает: мол, никуда Павел ехать не собирался, она бы знала, он ей всегда говорил. И Шутин якобы о предстоящем отъезде Ветрова не знал, однако в его показаниях Лева очень сомневался. Если человек, чувствуя смертельную опасность, пишет завещание и ни слова не говорит своему ближайшему другу, значит, он перестал ему доверять. Либо Ветров с Евгением говорил, и Шутин врет и водит Леву за нос. В любом случае показаниям Шутина верить нельзя. Лева уже хотел запереть кабинет, когда позвонил Турилин и пригласил его к себе. После разноса они впервые встретились один на один. — Сердитесь? — почему-то радостно поинтересовался Турилин. И, не ожидая ответа, продолжал: — Сердитесь — полезно, когда человек голодный и сердитый, он быстрее соображает. Лева посмотрел на выхоленного, изящно одетого начальника, на его тонкие нервные пальцы, которые, как всегда, поигрывали очками, и улыбнулся. Лева вспомнил, что Турилин в юности занимался в драмкружке,
играл Гамлета, и представил себе, как молодой Костя Турилин, конечно, такой же тонкий и изящный, сжимая эфес шпаги, вопрошает: «Быть или не быть?» — Какие идеи? Чему улыбаетесь? — Турилин тоже улыбнулся, Леве показалось, что полковник даже подмигнул ему. Но это, конечно, лишь показалось, так как подобной вольности и панибратства сдержанный полковник никак допустить не мог. — Какие у меня идеи, Константин Константинович? — Лева скромно потупился. — Так, идейки, словно мышки шастают у ног, нагнешься поймать, они разбегаются. Турилин чуть наморщил лоб, помолчал немного и спросил: — Вы не помните, Лева, среди папок в кабинете Ветрова была нами обнаружена рукопись новой повести? — Не знаю, Константин Константинович, — ответил Лева. — Плохо, должны знать. Свяжитесь с прокуратурой, поезжайте на квартиру и найдите рукопись. Ясно? — Не очень. Почему вы считаете, что в квартире должна быть рукопись? — спросил Лева. — Потому что Павел Ветров был писателем. Он последние годы работал, — ответил Турилин. — Он должен был закончить новую повесть. Где она? Ни рукописного текста, ни отпечатанного экземпляра новой повести в кабинете Ветрова следователь прокуратуры и Лева не обнаружили. Где же рукопись? И существовала ли она? Проще всего обратиться к Шутину, но Лева этого делать не стал, пошел по пути более сложному. Ветров печатал свои произведения в трех журналах, книги — в двух издательствах. Лева обошел все эти редакции и выяснил: Ветров писал новую повесть под условным названием «Чемпион». Удалось найти постоянную машинистку Ветрова, которая рассказала, что он обычно приносил перепечатывать по две-три главы, текст, написанный от руки, тут же рвал и выбрасывал. «Чемпиона» Ветров перепечатал так же, как и другие повести, сначала в двух экземплярах, затем поправил, дописал, кое-что переделал и перепечатал набело, уже в четырех экземплярах, которые, видимо, и сдал в редакцию. Машинистка работала с «Чемпионом» дважды, черновики Ветров мог не сохранить, но четыре экземпляра последнего варианта где-то должны находиться. В известных редакциях журналов и издательствах их не видели. Где же они? Быть может, Ветров передал повесть в иную редакцию? Не мог же он сразу все четыре экземпляра отослать по новому адресу. Нет, рукопись исчезла...
Леве пришла в голову одна довольно безумная идейка, и он вновь взялся за телефон. Уже со второй попытки выбил десятку — в одном из журналов лежала новая повесть Евгения Шутина. Повесть, о которой он рассказывал всем десять лет, в которую никто уже не верил, однако она появилась на свет, появилась через десять дней после смерти писателя Павла Ветрова. Лева отправился к Турилину. Выслушав доклад, полковник взглянул на часы, уже девятнадцать, все разъехались по домам, никого не застанешь. В дверь коротко постучали, и в кабинет вошел подполковник Орлов. — Здравия желаю, Константин Константинович. — Орлов, как никогда, не соответствовал ни своему званию, ни фамилии, но, как Гуров понял, Орлов занялся этим делом сам, никому не пожелав его доверить. Одет он был в потрепанный джинсовый костюм — короткая курточка топорщилась на полной груди, брюки подпирали животик, подчеркивая кривоватость ног, обутых в стоптанные, облезлые башмаки, — к тому же небритый. Он быстро взглянул на Гурова, быстро спрятал глаза за припухшими веками и молча сел в сторонке, как бы говоря: куда нам с суконным рылом в калашный ряд. Лева решил: или Орлов нашел преступника, или близок к этому, совсем близок. И прекрасно, подумал он, лишь бы раскрыть преступление, не тянуть больше, хотя и хотелось самому справиться с этим делом. Турилин оценил перестрелку сотрудников. — Повторите, пожалуйста, ваш рассказ, — сказал он Гурову, — пусть Петр Николаевич послушает. Лева рассказал об отсутствии рукописи в кабинете Ветрова и о появлении рукописи Шутина в редакции журнала. Он не стал напоминать о ключе и окурках, Орлов в подобном напоминании не нуждался. Тот не торопился, скосил глаза, словно занялся изучением собственного носа. — Интересно, — начал Орлов осторожно, — тут долго, долго жевать требуется. Давайте взвесим, попробуем нарисовать натюрморт. — Он встал, прошелся по кабинету, поддернул джинсы, пытаясь убрать животик, остановился у окна. — Версия Моцарт и Сальери. Интересно и похоже. Лично я так и не могу понять, кем был для Шутина Ветров — другом или неприятелем? Рукопись должна находиться в кабинете Ветрова, однако ее там нет. Голову мне оторвать за то, что я не занялся ее поисками сразу. Все говорят, Шутин болтлив и завистлив, и не верят в его рассказы о работе над повестью. А Шутин приносит в редакцию повесть... объемом?.. — Он взглянул на Леву. — Около трехсот страниц на машинке, — подсказал Лева.
— Большой труд... — Орлов вздохнул. — Похоже, очень похоже. Первое. Шутин — человек нерешительный и вряд ли способен на убийство. Второе. Если он убил, то почему не взял рукопись сразу, а пришел за ней позже? Явился и свой приход не скрывал, вел себя, словно он у себя дома. Третье... — Извините, — перебил Лева. — Все это не имеет значения... Шутин не может быть убийцей, так как если б он и был способен задумать такое дело, то Ветров никаким образом не сумел бы об этом узнать. Следовательно, — Лева посмотрел на Турилина, затем на Орлова, — не существовало бы никакого завещания. И главное, Шутин никогда на это не пошел бы, так как Ветров в литературе не новичок, манера и темы его известны и выдать его повесть за свою Шутину ни за что не удалось бы. Турилин согласно кивнул, Орлов взглянул на Леву с любопытством и сказал: — А ты не дурак, Лев Иванович. Ты, капитан, мне нравишься. Турилин, скрывая смущение от чужой бестактности, нахмурился, зачем- то надел очки и в не свойственном ему жестком тоне сказал: — Однако с рукописью необходимо разобраться. Вы, Гуров, интеллигентно, никого не обвиняя, раздобудьте экземпляр повести Шутина, две-три его статьи, написанных ранее, книгу Ветрова и сдайте все это на сравнительный анализ. Ученые мужи нам ответят, кто что написал. А теперь, Петр Николаевич, рассказывайте, как у вас дела и почему вы одеты столь экзотично? — Мы, начальник, что? Мы ничего. — Орлов поскреб в затылке и шмыгнул носом. — Мы второй день вкалываем, принести там, можно наоборот, оттащить в сторону, либо подмести. Мы разнорабочие, потому как больные, — он щелкнул себя по горлу, — а сейчас после излечения, и ни-ни, иначе, сами понимаете, можно и тапочки отбросить. — Орлов перестал актерничать, подтянулся и сказал: — Играю я сейчас роль рабочего-подсобника — отсюда и маскарад. Но есть кое-что интересное, если разрешите, товарищ полковник, доложу завтра. Еще раз сам все проверю... Специалисты прочитали работы Ветрова и Шутина, рукопись, сданную Шутиным в редакцию, и дали категорическое заключение: повесть написана Павлом Ветровым.
Шутин сидел в коридоре МУРа на огромной деревянной скамье, какие можно встретить на вокзалах. В общем-то все здесь обыкновенное: и скамья, и коридоры, и одинаковые, безликие двери. И все-таки чем-то МУР отличается от большинства учреждений, что-то в этих коридорах не так. Шутин думал, думал и догадался — безлюдно и тихо. Он уже собирался взглянуть на часы, когда одна из дверей открылась и Гуров пригласил его в кабинет. Шутин все же проверил время. Лева сделал то же самое, они выяснили, что сделали это напрасно, и поздоровались. Гуров предложил, чтобы беседу с Шутиным провел Орлов, но полковник Турилин взглянул удивленно: «Характерами не сошлись? Так уж вы постарайтесь понравиться, приложите максимум усилий, считайте это моей личной просьбой». Так как в личных просьбах полковнику отказывать могут только генералы, Лева пригласил Шутина, долго готовился к беседе и сейчас, предлагая ему садиться, в который раз придумывал первую фразу. — Лев Иванович, я Павла не убивал и кто мог его убить и за что, понятия не имею, — сказал Шутин, усаживаясь. — Я был груб с вами, за что прошу меня покорнейше простить. — После такого вступления он произнес традиционную фразу: — Чем могу быть полезен? Вся подготовка Левы пошла насмарку, он растерялся и молчал. Шутин не смотрел, как обычно, нетерпеливо и воинственно; он облокотился на стол, подпер ладонью подбородок и вздохнул. — Я только сейчас начинаю понимать, что Павла нет. Его нет и не будет, никогда ничего я ему не докажу и доказывать-то нечего... — Он махнул рукой и, как показалось Леве, театрально закрыл лицо. — В последние месяцы Ветров писал? — спросил Лева. — Да, и очень много, — ответил Шутин. — И закончил повесть? — Лева старался не выдать своего удивления. По его логической схеме Шутин должен был утверждать, что Ветров последние месяцы не писал. — Первого сентября, — думая о чем-то постороннем, ответил Шутин, затем взглянул на Гурова, стал рыться о карманах, достал фотокарточку и протянул через стол. — Нравится? Это Павел в горах, я хочу, чтобы журнал напечатал именно этот портрет. На снимке Ветров стоял на снегу и, упрямо прищурившись, смотрел вверх, видимо, на вершину горы. — Хорошая фотография. — Лева вернул карточку. — В каком журнале будет опубликована повесть?
Шутин назвал редакцию, где Лева побывал несколько дней назад и брал экземпляр для экспертизы. — Кто отнес рукопись в редакцию? — спросил Лева, уже понимая, что вся работа последних дней, такая стройная и красивая версия, рушится к чертовой матери. — Я и отнес. — Ш утин пожал плечами. — Извините. — Лева вскочил, взял Шутина под руку и вывел в коридор. — Извините, Евгений, подождите здесь минуточку. — И, оставив недоумевающего Шутина за дверью, бросился к телефону. — Чья повесть лежит у вас? — спросил Лева у редактора отдела прозы. — Евгения Шутина, — ответил редактор как-то неуверенно. — Передавая вам экземпляр, он сказал, что это его повесть? — Не помню, но принес ее Шутин, а титульного листа не было, я и решил... — Редактор отдела помолчал. — Ш утин передал повесть и сказал: «Прочтите и скажите свое мнение, по-моему, это здорово, только не знаю, как назвать». Ведь он же не знает, как назвать? Шутин что, собирается придумывать название для чужого произведения? — Извините, я позже вам все расскажу. — Гуров положил трубку и пригласил в кабинет Шутина, который объяснил все очень просто. Ветров первого отдал законченную и только что отпечатанную, взятую от машинистки повесть (зачем-то прямо всю папку) Шутину и по старой привычке попросил прочитать и высказать свое мнение. После смерти друга Шутин два экземпляра передал в журнал, а два других оставил у себя. А действительно, куда их девать? Как ни пытался Лева в процессе выяснения в принципе очень простой истории скрыть от Шутина, в чем его подозревали, тот в конце концов понял и сказал: — Как же вы работаете, если так плохо разбираетесь в людях? Почему-то каждый порядочный человек считает, что ни у кого не может даже возникнуть сомнения в его порядочности. Гуров взглянул на Шутина и как-то впервые увидел, что человек этот далеко не молод, черные кудри сильно прибиты сединой, морщины на лбу глубокие, глаза усталые и чуть- чуть безразличные. — Отвечу банально, — после затянувшейся паузы сказал Гуров. — Человек хороший порой бывает противоречив, и разобраться в нем трудно, а плохой — искусно лжив, и разобраться в нем еще труднее. Возьмем, к примеру, вас. — Лева еле сдержал улыбку, так по-мальчишески воинственно Шутин вздернул подбородок и расправил плечи. — Или не надо?
— Почему же? Очень даже интересно, — нараспев произнес Шутин. — У вас погиб друг, и ваше желание помочь в розыске преступника было бы естественно, — начал спокойно рассуждать Гуров. — Однако вы не помогаете, а все время мешаете нам. — Факты, факты, пожалуйста, — перебил Шутин. — Вы молчите о ключе от квартиры Ветрова, который у вас имеется. Молчите о рукописи, сданной вами в редакцию, и, наконец, вы являетесь ночью на квартиру покойного, демонстративно оставляете там окурки сигарет, как бы заявляя нам: раз вы такие умные, вот вам еще один ребус, кроссворд. — Я совсем не думал так, — сказал Шутин, запнулся, понял, что проговорился, и вновь воинственно напыжился. — Вам не понять, зачем я приходил, и вообще... — Он махнул рукой. — Возможно. Однако согласитесь, вы мешаете нам. Вы не замыкайтесь в гордом молчании, ответьте прямо — мешаете или нет? — По-вашему получается... — Ш утин замялся и коротко закончил: — Мешаю. — Затем не удержался и добавил: — Не умышленно, конечно. Гуров поднялся, обошел стол и положил перед Шутиным бумагу и ручку. — Нам бы очень хотелось вас понять, Евгений Семенович. Не жалейте времени и бумаги, изложите как можно подробнее, зачем вы пришли на квартиру Ветрова и что там делали около часа. Шутин хотел по привычке съязвить, но сдержался, лишь пожал плечами и стал писать. Гуров вынул из сейфа папку с документами и, делая вид, что читает их, углубился в размышления. Главное в этом человеке — уязвленное самолюбие, не дави на него, раскрывай его аккуратненько; шажок, еще полшага, затем еще чуть-чуть. Шутин писал быстро и легко, думая о том, что сидевший напротив мальчик шустер и прямолинеен и ему никогда не постичь, что же на самом деле произошло. Он писал неправду, понимая, что вновь смалодушничал. Не здесь, когда лгал, а тогда, с рукописью Павла. Повесть, конечно, надо было переписать, а он лишь снял титульный лист: узнают руку Ветрова — пойдет под его именем, не узнают — Шутин поставит свое. Отнес и испугался, поздно сообразив, что манера письма Ветрова известна, подлог рано или поздно обнаружится. Украсть не сумел по-умному, даже на это не гожусь, рассуждал он, расписываясь под своим объяснением. — Пожалуйста. — Шутин протянул две красиво исписанные страницы.
Гуров пробежал их мельком, положил на стол. — Порядок, — сказал он. — Однако еще одна просьба. Раз уж разговор у нас пошел откровенный, напишите, у кого из ваших знакомых был пистолет. Шутин хотел возмутиться, смешался, ничего не ответил и, сознавая, что каждой секундой своего молчания лишь подтверждает правомерность заданного вопроса, снова подвинул к себе бумагу... Глава девятая Павел Ветров растер пальцами крем по подбородку, намочил кисточку под горячей струей и, обжигаясь, стал растирать крем, пока не превратился в Деда Мороза с бородой и усами из мыльной пены. Брился он по старинке, безопасной бритвой. Когда варился кофе и жарилась традиционная яичница, Павел снял все с письменного стола и тщательно протер его. Позавтракал Павел, как обычно, на кухне, а вторую чашку кофе взял с собой в кабинет и поставил ее справа, рядом с пепельницей и сигаретами. Он стал подыскивать слова, в голову лезли затертые сравнения, слова попадались все корявые, трухлявые, сложить из них чистую прочную фразу было невозможно. Он повертел эти слова, попробовал приложить их друг к дружке, чуть было не поцарапался и с отвращением отбросил. Как легко, весело и азартно писал он свою первую повесть! Уставала только рука, она не успевала за мыслью, летящей галопом. Он и переписывал свои творения с радостью, и все ему нравилось, и редакторов он совершенно не боялся, их критика его только раззадоривала. Вода камень точит, редакторы и друзья не переставали повторять: стиль, стиль, как ты пишешь? И Павел начал задумываться, и чем больше он думал, тем медленнее и тяжелее рождались строчки. Значительно позже, когда вещь была уже опубликована, Павел, раскрыв журнал, прочитывал какой-нибудь абзац и ничего, даже улыбался. Он «писал», где бы ни находился: на улице, в троллейбусе, стоя в очереди у трапа самолета. Смотрите, сколько людей, и все разные, все интересные. Вот хотя бы этот, с разухабистой женой. Она тычет его в бок, шипит на ухо, проталкивает вперед. Она должна быть впереди, первой подняться по трапу, захватить, отнять у нахалов свое законное кресло, распихать над головой коробки и свертки. Он тащит эти коробки и свертки, покорно, стеснительно улыбается, с деланным интересом рассматривает свои
стоптанные ботинки. И такие люди вместе не первый год, не один десяток лет. Почему? Интересно, безумно интересно, я это обязательно напишу, решает Павел... Он допил кофе, докурил сигарету, погасил ее, решительно поднялся, взял пепельницу и чашку и пошел на кухню. Законная отсрочка, надо все убрать, на рабочем месте должен быть образцовый порядок. Олег Перов пришел в цех к Семену Семеновичу без предупреждения. Последние три месяца они не виделись, Семен Семенович изредка звонил, когда Олега не могло быть дома, разговаривал с Ириной, интересовался, не нужно ли чего, и передавал Олегу привет. В общем, от встреч с Олегом Семен Семенович уклонялся, будто несостоятельным должником был именно он, Семенов. Неопределенность раздражала Олега — должен он или не должен? Если да, то сколько и когда надо отдавать? Его раздражала не только неопределенность во взаимоотношениях с Семеном Семеновичем. На заводе Олег отбывал положенное время, норовя при любой возможности улизнуть. Относились к нему не хорошо и не плохо, безлично и равнодушно. К Олегу Перову раньше никогда так не относились: его не любили и обожали, ему завидовали и перед ним преклонялись, но никто не смел в его прежней жизни молча кивнуть, пройти мимо и забыть. Дома тоже не все клеилось, он любил жену, радовался встрече с ней, но уже через полчаса ему становилось скучно. Иришка, встретив после работы Олега, чмокала в щеку и торопилась на кухню. Потом завороженно смотрела, как он ест, волнуясь и ожидая похвалы, даже если он ел готовые пельмени или котлеты. А затем она мыла посуду; схватившись за голову, вспоминала, что не успела сделать самое важное, и летала по квартире или затихала, склонившись над учебниками. Олег оставался один, на него медленно наползала тоска. Первое время он пытался звонить друзьям по спорту, но их либо не было в Москве, они либо пребывали на сборах, либо судорожно пытались ликвидировать академические задолженности и наладить полуразвалившиеся отношения с начальством и женами. Все кругом торопились, опаздывали... Олег Перов скучал. Изредка он грозно кричал: «Подъем! Становись! Форма одежды парадная!» И они с Иришкой шли ужинать в ресторан, где Олег изрядно выпивал коньяку. Павел Ветров со времени их последнего объяснения не показывался, Олег звонить ему не хотел, встретился раза два с Шутиным, который своей
неустроенностью и неестественным бодрячеством наводил тоску. Хотя бы этот жулик — иначе Олег Семена Семеновича не называл — появился, все- таки обходительный, всегда с деньгами. Семен Семенович не появлялся умышленно. Ему было интересно встречаться с Олегом, приятно бывать с ним на людях, однако последний разговор, главное, взгляд Олега вызвали у Семена Семёновича необъяснимую тревогу Он не понимал, почему, но доверял своему чутью. Он думал: «Я Олегу помог, пусть он мне ничего не должен, надо с мальчиком завязывать». Испытания новой технологии, предложенной Олегом, привели к потрясающим результатам. Цех начал давать план и еще немного; после реализации «немногого» Семен Семенович положил в карман значительно больше, чем одолжил Олегу. Деньги и труды, вложенные в Перова, уже вернулись с процентами, а какую прибыль они принесут через год? .. . Олег вошел во двор, в глубине которого размещался цех, и посторонился — двое рабочих катили тележку с грузом. Лицо одного из них показалось Олегу знакомым, он встал у одинокого, уже обитого осенним ветром дерева. Когда рабочие возвращались, Олег взял первого за плечо, остановил, как взрослый останавливает ребенка, и сказал: — Приятель, спички... Тип в замасленной спецовке оказался знакомым — некогда элегантным хозяином квартиры, в которую Олега с Иришкой привозил Семен Семенович. Тогда, у себя дома, в дорогом костюме, потягивающий марочный коньяк из хрустального бокала, он казался маленьким императором, которому плюгавость и редкие зубы прощаются, как пустячные недостатки прощаются людям великим. Сейчас, в грязной одежонке и кирзовых сапогах, съежившийся от страха, он не узнал Олега. Остановленный железной рукой, столь похожей на руку правосудия, Борис Александрович Ванин напоминал перевернутого на спину навозного жучка. — Мир труду, Борис, — сказал Перов. — Привет, привет. — Ванин вылез из-под руки Олега, как из-под стальной балки, и заулыбался: — Какими судьбами? — Случайно, проходил мимо, — соврал Олег. — Семен у себя? — Здесь. Позвать? — И Ванин засеменил через двор. Олег, прислонясь к дереву, которое скрипнуло от его тяжести, размышлял о превратностях судьбы. Что за хитрая лавочка у Семена? Сколько же имеет сам Семен? Олег и мысленно не употребил слова «зарабатывает», но и не сказал: «ворует». «Имеет», не глупо и не оскорбительно. А тут на двух работах двести никак
не складывается. Олег не знал, что Борис Ванин — не просто рабочий, он может иметь не двухкомнатную роскошную квартиру и ездить не на «Запорожце», да шеф не разрешает. Семен Семенович вырос из темного проема дверей и сразу протянул Олегу обе руки. — Может, зайдешь? — задавая вопрос, он умышленно приблизился к Олегу вплотную и почувствовал легкий запах алкоголя. В крохотном кабинете толпились, чуть ли не залезая друг на дружку, облезлый канцелярский стол, четыре разных стула и кособокий диван с одним валиком, другой валик стоял в углу и, видимо, использовался как стул. Семенов усадил Олега за стол на свое место, сделал даже шаг назад, как делают художники, любуясь собственным произведением. Через минуту перед Олегом уже стояла початая бутылка армянского коньяка, лежали нарезанный лимон и плитка шоколада. Семен Семенович пить не любил, тем более средь бела дня, но он чувствовал, что Олегу муторно и выпить совершенно необходимо. Поэтому себе Семен Семенович налил маленькую рюмочку, Олегу — две трети стакана.
Выпили без тоста. — Семен Семенович, каковы наши финансовые взаимоотношения? — Он смотрел простодушно, Семенова же это не обмануло. — Олег, я тебя просил не называть меня по отчеству, — он снова разлил коньяк. — Я знаю, мне скоро шестьдесят, и можно об этом не напоминать каждую минуту, — и смущенно улыбнулся. Ему было пятьдесят пять, но он любил прибавлять себе годы, вообще казаться человеком, который идет под горку по инерции, и ничего ему не надо. Олег кивнул, проглотил свою порцию, съел ломтик лимона и, облокотившись на стол, наклонился к хозяину кабинета. — Семен, не будем играть в жмурки, я хочу выступать в твоей команде. Семен Семенович взглянул удивленно, для убедительности даже развел руками. — Работать? Тебе? В моем хозяйстве? Какой же смысл? — А я согласен на зарплату этого хмыря, — Олег указал на дверь. — Ящики таскать. Думаю, силенок у меня хватит. — И он, не вставая со стула, приподнял стол. Лицо у Семенова стало еще более обиженным, он поджал губы и сказал: — Борис — парень старательный, а зарплата у него девяносто рубликов. — И голову склонил: мол, съел, братец? Олег Перов очень подходил Семенову и подходил по многим причинам. Заместитель Семенова в тайных операциях участия не принимал, и предложить фронтовику, коммунисту, кавалеру орденов «Славы» долю догадался бы только полный идиот, а не Семен Семенович. Заместитель не то что разобрался в комбинациях Семенова, но лез в каждую дырку и в конце концов мог обнаружить липовые накладные и неучтенную продукцию. Короче, зама надо срочно менять. А на кого? Со своим дипломом и желанием заработать Перов — кандидатура отличная. Второе, он, Олег Перов, хоть и в прошлом, а фигура — в случае чего среди знакомых бывшего чемпиона наверняка отыщется человек, который поможет спустить дело на тормозах. В общем, Олег Перов Семенову подходил, однако пугал его характер, настырный больно. Взять этого парня, а если он из рук вырвется? Ох, сколько подобных случаев знал на своем веку многоопытный Семен Семенович. Какие горели корпорации и тресты, какие умы шли под суд из- за одного глупца! Семену Семеновичу было страшно, очень страшно.
Олег видел склоненную голову с чисто выведенным пробором и аккуратно прикрытой лысиной и слегка улыбался. «Никуда ты от меня не денешься, голубчик, лучше все решить по-хорошему. Я тебе дал почти тридцать процентов увеличения продукции, а на графике, вывешенном в коридоре, красуются цифры 102. А где, спрашивается, остальное? Не знаю, какой у тебя вал, но здесь тысячами пахнет». Странно, когда Олег шел сюда, таких мыслей у него не было, надо же, неожиданно появились. Так уж и неожиданно? А зачем пришел? Отпросился с работы, выпил, так позвонил бы Павлу Ветрову. Он бы тебе что-нибудь неприятное сказал? Молча бы осудил? Олег не стал рассуждать, не занялся самокопанием. Он только смотрел на Семенова и думал, что в жизни не просить — отнимать надо. — Ты пойми, Семен, — Олег налил себе коньяку, — тебе могут изменить продукцию и сырье. Что тогда? Я человек самолюбивый, кто тебе технологический процесс наладит? Другого искать? Думаешь, он лучше меня будет? Если бы Олег вздумал пригрозить Семенову, тот мгновенно оборвал бы разговор. Семен Семенович был мягок и улыбчив только внешне. Он любил помогать, но лишь по принципу: я тебе даю, когда хочу, ты мне тоже, когда я хочу. Действительно, подумал Семенов, с этой чертовой пластмассой мне без своего технолога не справиться... — Олег! — Семен Семенович быстро коснулся его рукава, словно играл в салочки. — Ты меня не понимаешь, хороший ты мой. Ты человек молодой, неопытный, я лишь уберечь тебя хочу. Помочь я всегда, с радостью. А в дело тебе лезть ни к чему. — Он хотел, чтобы Олег попросил. Олег посмотрел Семену Семеновичу в лицо, встретился с его глазами, такими добрыми и самую чуточку лукавыми, и, сдерживая злость, отвернулся. Семен Семенович улыбнулся виновато и как бы сказал: «Да, братец, такая сложная штука, наша жизнь». А Олег почему-то вспомнил Иришку, как она недавно в магазине самоцветов, что на старом Арбате, стояла у прилавка, водила пальчиком по стеклу и разглядывала какие-то непонятные Олегу украшения. Затем она совсем низко наклонилась, тихо ахнула и, схватив Олега за руку, потащила из магазина. Оказалось, что понравившаяся Ирине безделка стоила около шести тысяч рублей. И как-то неловко стало Олегу перед Иришкой, что она так испугалась цены этой безделки. Создали колечко, чтобы женщина носила. Кто же его наденет, если такая классная девчонка, как его жена, от
прилавка шарахается?.. Олег подумал рискнуть; взяв пустую бутылку двумя пальцами за горлышко, он наклонил ее, вздохнул и сказал: — Нет так нет, ты, Семен, умный. — И поднялся. — Я тебе ничего не должен? За квартиру спасибо, звони. — И пошел к двери. Семен Семенович быстро преградил путь, развел руками. — Не надо обижать, Олег. Я тебе добра желаю. Однако ты человек взрослый. — Он мягко тронул Олега за плечи, будто хотел обнять, но не решался. — Давай вечерком поговорим спокойно. Встречу назначили на семь в одном из центральных ресторанов. Семен Семенович ничего не сказал, но Олег понял: приходить следует одному, без Ирины. Олег лениво размышлял о предстоящем разговоре и о возможных переменах в жизни. Вспомнилось прошлое. «Олег, не подведи!», «Олег, ты наша надежда», «Олег, ты только скажи, мы для тебя все сделаем». Олег Перов не подводил. И зарубежная печать лепила огромными буквами: «Русские богатыри сильнейшие на планете!», «Этих парней победить нельзя!» Олега Перова и сейчас победить нельзя. Представилась возможность отобрать у проходимцев часть добычи, почему отказываться? У входа в ресторан Олег столкнулся с Борисом Ваниным. В клубном пиджаке с золотыми пуговицами, в ботинках на платформе, Ванин подошел легкой походкой, небрежным жестом поприветствовал Олега. Швейцар предупредительно распахнул перед ними дверь, мэтр поспешил навстречу, и эта рыжая замухрышка Ванин на высоких каблуках, три часа назад бывший навозным жуком, улыбнулся устало, провел Олега к столику, с которого быстро сняли табличку «Не обслуживается». Ждал официант, наблюдал за ним мэтр. Ванин медленно достал пачку «Кента», угостил Олега, щелкнул дорогой зажигалкой, не поднимая головы, сказал капризно: — Ну, что ты стоишь, братец? Ужин на четверых, сам знаешь. Скажи Сергею Ивановичу, что я пришел, он тебе водочку винтовую даст. Давай, братец, пошевеливайся. Этот тон, манеры, особенно «братец, пошевеливайся», которые Ванин позаимствовал у русского купечества, довели Олега до белого каления. Он поднялся и, не прощаясь, вышел из зала. «Что, Семен Семенович с ума на старости лет спятил? Назначает встречу,
присылает этого жука на каблуках, с ужимками провинциального конферансье». — Желаете позвонить? — Мэтр вышел за Олегом в вестибюль и сейчас стоял в полупоклоне. — Пожалуйста, — он открыл какую-то дверь и указал на стол с телефоном. — Специально для дорогих гостей. «А дорогим гостем быть не так уж и плохо», — подумал Олег, набирая свой номер. Рыжий жучок устроился отменно, все перед ним вытанцовывают. Телефон не отвечал, Олег положил трубку и вышел в вестибюль. Увидев Олега, швейцар тут же оставил входную дверь и распахнул дверь в зал. Олег кивнул швейцару и вернулся к столику. Глава десятая — «Оружие лежит, лежит, а потом стреляет», — сказал тогда Павел и пистолет у меня забрал. Олег Перов смотрел на Гурова и чуть заметно улыбался. Они разговаривали в кабинете Гурова. Лева ничего не писал, он любил сначала закончить беседу, затем составить протокол либо просить написать объяснение. Перов сидел свободно, только спортсмены умеют сидеть так расслабленно, но не развязно, вся его мощная фигура излучала покой и уверенность. Смотрел Перов не настойчиво, искреннего взгляда не навязывал, однако и глаз не отводил. Гурову Олег Перов нравился. Они помолчали. Лева не стеснялся в беседе с Перовым делать паузы, верил: тот не заподозрит, как Шутин, ловушку, поймет правильно — человеку необходимо подумать. Лева уже знал, каким образом попал пистолет в руки Олега Перова. Шутин в своем объяснении написал, что года четыре назад видел у Перова большой черный пистолет, похожий на «ТТ». Гуров пригласил к себе Перова, который рассказал... Годовщину свадьбы Ирина и Олег отмечали вдвоем в ресторане «Кавказский», на берегу небольшого пруда в ЦПКиО имени Горького. Была середина июня, но день выдался дождливый и прохладный, и они решили поехать в парк, где, по их расчетам, в такую погоду будет мало народу. Действительно, в аллеях попадались лишь зябнущие парочки. Скрипел под ногами сырой темно-красный гравий, деревья роняли на лицо и за шиворот тяжелые капли. Ирина и Олег заранее сочинили программу и выполнили ее полностью.
Сначала, на танцверанде — единственное место, где было многолюдно — они станцевали вальс. Качели, на которых Олег напугал Ирину, чуть было не испортили праздник, но Олег дипломатично задержался под деревом. Ирина, тряхнув ствол, обрызгала мужа с ног до головы и, почувствовав удовлетворение, простила. В тире Олег долго старался проиграть, когда же ему это удалось, победительница отвела его к силомерам. После первого же удара железку в верхнем упоре заклинило, и супруги бросились наутек. На выкрики: «Хулиганы», «Уроды», «Креста на вас нет! Кто теперь наверх полезет?» — Ирина, оборачиваясь, кричала: «Это не я, это он! У него пять приводов в милицию!» Дождь припустил, лодку им выдать категорически отказались, и они, пытаясь держаться как можно солиднее, вошли в ресторан «Кавказский». Здесь было прекрасно, пустые, на алюминиевых ножках столы, спрятавшись под некогда белыми скатертями, дрожали от холода. Официанты, разбившись на пары и тройки, обсуждали свои проблемы в полный голос, появление Ирины и Олега их нимало не смутило. Когда же одна из них усталой походкой подошла, она, не ожидая вопроса, сообщила, что шашлыков нет, а люля кончились. — Великолепно! — воскликнул Олег. — Шампанское и коньяк, сардельки, биточки, макароны и манную кашу! Официантка спрятала блокнот, посмотрела на промокших гостей — на Ирину, которая терла ладошками посиневшие щеки, на уверенного Олега — и дрогнула. — Узнаю, видела по телевизору, — сказала она и бодро отправилась на кухню. Они пили шампанское и ели великолепные шашлыки. Олег одолел два с половиной, Ирина — полтора. Официантки, узнав о юбилее, тоже распили бутылочку, на попытку Олега за них заплатить замахали руками. Когда молодые сытые, слегка пьяные и счастливые, выходили из ресторана, симпатичные девушки в фартуках и наколках, провожая, говорили: — Счастья вам! Приходите еще! Вскоре после этого и появился пистолет. Вернее, сначала на пустынной сырой аллее возникли две темные фигуры, приблизившись, они преградили Ирине и Олегу дорогу. Олег оглянулся, позади болтались еще двое неразумных. — Ириша, спокойно, — тихо сказал Олег и добавил громко: — Я не курю. Идите, ребята, домой, здоровье берегите.
«Ребята» к своему здоровью, видимо, относились небрежно, один «ребенок» начал демонстрировать свое знание разных слов. Олег взял его за грудки, приподнял и прислонил плотно к фонарному столбу. Другой быстро сунул руку в карман. Однако недостаточно быстро, ибо Олег зажал его кисть, не дал вынуть руку. Олег ударил его свободной рукой по уху так, словно пытался поймать комара. Парень вылетел с аллеи, стукнулся о видавшую виды скамью и затих. А в левой руке Олега остался пистолет, на который он смотрел изумленно. Все произошло так быстро, что Ирина не успела испугаться. — Бежим! — запоздало крикнула Ирина. — Куда? — не понял Олег, с удивлением рассматривая пистолет. — Идем, идем. — Ирина тянула Олега за руку. «Отдыхавший» под столбом встал на колени, опираясь на руки, молчаливо смотрел в землю. Другой обнимал скамью крепко и никуда не торопился. — Надо бы их в милицию, — пробормотал Олег. — С ума сошел. — Ирина чуть не плакала. — Брось эту гадость и идем. «Связывать, тащить в отделение...» — рассуждал Олег, Он положил пистолет в карман и, подхватив жену под руку, двинулся к выходу. — Какой марки был пистолет? — спросил Гуров. — «Вальтер», семь шестьдесят два, — не задумываясь, ответил Перов. — Я сам не специалист, мне покойный Павел объяснил, он разбирался. Что же, он не знает, что именно из такого «Вальтера» убили его друга? Если не он стрелял, то откуда он может знать? Лева потер лицо ладонями, словно ночь не спал. — Вы рассказали о происшедшем Ветрову. И он? — Сказал, чтобы я отнес оружие в милицию и дал приметы преступников. — Перов откашлялся, заскрипел стулом. — Виноват. Какие приметы? Так, шпана. Да чего оправдываться? Виноват. Честно сказать, пистолет отдавать не хотелось, оружие — вещь притягательная. Я Павла обманул, сказал, что сдал и все прочее, а Иришка проболталась. Павел у меня отобрал, пообещал: сам сдам. — И сдал? — Лева знал уже, что Павел Ветров пистолет в милицию не сдавал. Олег пожал плечами, качнул головой неопределенно. — Вы этот пистолет больше не видели?
— Не видел. — Ветров о нем ничего не говорил? — Гуров старался спрашивать как можно безразличнее. Перов задумался, даже вздохнул. — Был разговор, — неуверенно ответил он. — Но вот кто и что говорил, убейте, не помню. Олег Перов сказал правду, только не всю, а лишь безопасную для себя часть. Он не рассказал, как Семен Семенович, узнав, что Павел Ветров собирается разоблачить Олега и тем самым препроводить в нарсуд весь подпольный синдикат, взглянул на подопечного удивленно и тихо спросил: — А ты знаешь, что за хищение госимущества в особо крупных размерах предусмотрена и вышка? — Семен Семенович помолчал, шевеля бескровными губами. — Меня не тронут, мне скоро и так конец. — Он уже знал, что у него рак. — А у тебя, Олег, семья, жизнь впереди. Олег Перов не рассказал, как вечером первого сентября, выпив и положив бутылку коньяка в карман, прогуливался у переулка, в котором жил Павел Ветров. У Олега был ключ от двери, и перед самым возвращением Павла Олег вошел в его квартиру и расположился на кухне. Он не рассказал, как, стаскивая с рук кожаные перчатки, пьяно смотрел на мертвого Павла и облегченно улыбался. Покойник не пойдет на Петровку, не заявит. Семен Семенович прав — вся жизнь у Олега Перова впереди. Гуров сидел в своей квартире на кухне и читал принесенную Ритой книгу Павла Ветрова «Скоростной спуск». Свет от лампы падал только на стол — шкафы, раскладушка, окно, без штор казавшееся нагим и мертвым, тонули в полумраке. Освещенная книга и стол казались Леве маленьким островком жизни в большой мертвой квартире, а сам он, Лев Гуров, был пигмеем в огромном, шумном даже в позднее время городе. Квартира находилась на четырнадцатом этаже, и когда Лева подходил к окну, город своими огнями простирался, как океан, до горизонта. Лева уже давно перестал читать, книга нравилась и не нравилась ему. Ветров писал просто, четко, сразу включал читателя в компанию своих героев, подкупал доскональным знанием обстановки и происходящих событий. Но был он раздражающе прямолинеен, неприятно напорист, упрямо навязывая читателю свою, авторскую, точку зрения. «Неуютный он
был человек, — размышлял Лева, перечитывая отдельные абзацы, — пёр вперед, как трактор, ничего не объезжая и не притормаживая. Такой мог довести до белого каления. И довел». Лева отодвинул книгу, поднялся, поставил на плиту чайник, зажег в прихожей свет — «камера одиночного заключения» расширилась. Он заглянул в гостиную, темные силуэты ящиков походили на покинутые людьми дома, а большая комната — на вымерший город. Лева закрыл дверь, вернулся на кухню, взялся за телефон. Позвоню отцу, пусть приезжают, хватит дурака валять. Впрочем, отца с матерью звонок и на минуту не поторопит. Клава всполошится, сама начнет звонить каждый день, и денег на эти разговоры не напасешься. Забыв, что он в джинсах, Лева сунул руку в карман, хотел выяснить, сколько у него осталось денег, затем решил не расстраиваться и о финансах не думать. Займу, как всегда, у Кирпичникова, он аккуратный, у него до зарплаты хватает. Только Лева снова открыл книгу, как раздался звонок в дверь. Рита, прижимая к груди какие-то свертки, прошла на кухню. — Ты ужинал? — спросила девушка. — Я тут стащила дома кое-что... — Спасибо. — Лева посмотрел на книгу. Рита перехватила его взгляд. — Ты читай, читай, я тихонечко. Лева кивнул и сел за стол. Рита стала возиться у плиты. Рита не преувеличивала, у нее действительно было много поклонников. И юношей-ровесников и людей более взрослых, она всех держала на нужной дистанции. Рита знала, точнее, почти безошибочно чувствовала, на кого прикрикнуть, кому польстить, с кем держаться заносчиво, а у кого просить защиты. Цель же была одна — покорить, сделать рабом, затем забыть или отправить в глубокий запас, так плохую книгу ставят на верхнюю полку: не нужна, выбросить жалко, вдруг пригодится. Когда приехал Гуров и Рита впервые увидела его, то, взглянув мельком, отметила лишь, что «мальчик ничего», и забыла. Через несколько дней отец за завтраком сказал, что к ним в министерство переводится генерал- лейтенант Гуров, который будет жить в их доме, пока переехал сын, работает в уголовном розыске. Рита познакомилась с Левой и решила включить его в свою свиту. Но произошла осечка, молодой Гуров влюбиться не захотел. Если бы Рита поняла, что вообще не нравится ему, то исключила бы из кандидатов, обвинив в отсутствии вкуса и обозвав бесчувственным чурбаном. Такой прием у нее тоже существовал, потому что, естественно, не всех мужчин она
могла завоевать. Но в том-то и дело, что Рита своим женским естеством чувствовала: она нравится этому парню, но подчиняться он не желал, мало того, не она его, а он ее держал на дистанции. Рита использовала весь арсенал обольщения: холодность и покорность, кокетство и умные разговоры о профессии, она появлялась в брюках, платьях коротких и длинных, изображала взрослую даму и приходила простоволосой девчонкой. Она не показывалась месяц, после этого Лева встретил ее радостно, сказал, что скучал, интересовался, где она пропадала. Рита уже праздновала победу, заявила: мол, захочешь увидеть, позвони. Они столкнулись несколько раз у лифта. Лева пригласил заходить, поинтересовался здоровьем, но никаких шагов для новых встреч не предпринял. Ее терпение кончилось, Рита стала приходить к Леве каждый вечер, и чем чаще видела, тем больше хотела видеть, скучала, ждала его возвращения с работы, часами простаивая в лоджии. Изредка Лева приезжал на черной «Волге», в большинстве же случаев приходил пешком. Рита начинала слоняться по квартире, выдумывая предлог для визита, иногда находила его, чаще нет. Рита наконец разгадала секрет этого упрямого парня. Он видел ее, Риту, только когда она была рядом. Он не думал о ней, не мечтал, не ждал. Она приходила, и огонек в его глазах загорался, она уходила — огонек пропадал. Он не тлел, не превращался в пламя, исчезал, потому что Лева думал о своих делах, работе, которую Рита начинала потихоньку ненавидеть. Порой даже ее присутствие не трогало Леву, вот как сейчас, он взглянул на Риту и перевел взгляд на открытую книгу. Гуров смотрел в книгу, а думал о Павле Ветрове, о том, что и Шутин, и Перов надоели ему, и даже Ирина. Умалчивают, недоговаривают, лгут со святыми глазами, оскорбляются, когда им не веришь. Уличенные во лжи, простенько эдак признаются: «Грешен, обманул, так ведь это к делу не относится». Откуда они знают, относится или не относится? Шутин, тот вообще патологический лгун. Большой черный пистолет, похож на «ТТ», говорит он. Перов точно называет: «Вальтер» калибра семь шестьдесят два». Один знает, другой нет? Чушь! И вообще мужчина, взяв в руки пистолет, долго его разглядывает, вынимает обойму, передёргивает затвор, прицеливается. Такова природа мужская. Шутин лжет. Почему? Легко сложить схему: Шутин — убийца, знает, что следствию известна марка и калибр пистолета, из которого был произведен выстрел, и лжет, чтобы не навести на орудие преступления. Красиво и правдоподобно. Шутин лжет, возможно, не ведая, почему. Просто так, для перестраховки,
зачем, спрашивается, распространяться о когда-то виденном пистолете? К примеру, Ирина. Как она, встретив Леву, прикусила губку и, сдерживая слезы, говорила о Павле Ветрове? А муж ее показал, что Ирина рассказала Павлу Ветрову, будто Олег не сдал пистолет в милицию. Значит, она знала о пистолете. Почему же она сразу не сообщила об этом на допросе? Ведь ее лучший друг, человек, любивший ее, был застрелен? Почему не сказать? Пистолет вернулся к Олегу, и жена боится навлечь подозрение на мужа? Возможно. Но скорее всего она считает, что давний пистолет не имеет отношения к преступлению. А тут пойдут допросы: как да почему не сдали оружие? Начнут «таскать» в милицию и прокуратуру. Есть такое слово у обывателя — «таскать». Рита уже давно разогрела принесенный из дому шашлык, заварила чай. Наконец терпение ее кончилось. — Извини, Гуров, что такое презумпция невиновности? Лева закрыл книгу, отодвинул ее, повернулся к Рите, взглянул недоуменно. Наконец Лева увидел ее, понял вопрос, и на его лице появилась лукавая улыбка. — Согласно закону, человек не виновен, пока не доказано обратное. Бремя доказательства лежит на органах следствия. Человек же ничего доказывать не должен — не виновен, и конец. Например, — Лева сделал вид, что задумался, — ты умышленно мешаешь мне, доказать я этого не могу. Ты не виновна, хотя лично я и убежден в обратном. — Доказать не можешь, и конец, — подхватила Рита, быстро расставляя тарелки. — Давай ужинать, я ужасно голодная. — И без всякого перехода спросила: — Лева, а ты любил когда-нибудь? Гуров взял девушку за руку, посадил на колени, заглянул в глаза. Рита затихла и в первый раз в жизни почувствовала, как бьется сердце. Но Лева не обнял ее, не поцеловал. — Ваш вопрос бестактен, мадемуазель, — сказал он, снял ее с колен, вздохнул и добавил: — Любил ли, не знаю, но влюблен был точно, до галлюцинаций. Лева вспомнил залитый солнцем парк, стоящую под деревом Нину, зайчики света на ее лице и золотистых волосах. Он вспомнил и благодарно улыбнулся, внутри не защемило, не отдало в груди привычной болью: жизнь катится вперед, и его первая любовь прошла, он благодарен ей за одно лишь то, что она была... — Прошло два года, — счастливо сказал Лева. Чувствовал, что вид у него глуповатый, но не смутился, не покраснел, улыбнулся еще радостнее и
откровеннее. Он становился взрослым. — Два года. — Рита ненатурально вздохнула. — Я влюблялась по два раза в месяц. — Она лгала, легкие увлечения приходили и уходили, она прекрасно понимала, что это не любовь, ждала ее, боялась и звала. Рита интуитивно понимала, что с Левой у нее все иначе, но не хотела признаваться в этом даже себе, уговаривая себя: мол, в любой момент повернусь и уйду, ведь есть и другие. Однако она замечала — «других» вокруг будто стало меньше, предметы ее увлечений как-то побледнели, казались теперь пустыми и глупыми. Ей неинтересно сделалось с ними, скучно, она хотела спорить с Левой, улыбаться Леве, кокетничать, сердить, даже просто смотреть, как он ест. Любовь всегда представлялась ей радостью и счастьем, ослепительным солнечным днем — милое заблуждение девушек ее возраста. Поэтому растущая в ней тревога, ожидание, подкрадывающаяся к сердцу боль удивляли ее и пугали. Она хотела сказать одно, а говорила ему другое, словно потеряла контроль над своими словами и поступками. — Два раз в месяц влюбляешься? — Лева рассмеялся, и Рита увидела, что он не поверил ей, вспыхнула и от благодарности за его проницательность чуть было не расплакалась. — Лева, скажи, почему любовь иногда так быстро проходит, почему ее трудно удержать? — спросила Рита, отворачиваясь. — Любовь удержать невозможно, — ответил он, подумал и прибавил: — Это мое, субъективное мнение. — Как невозможно? Значит, любовь обязательно умирает, уходит, оставляя людям эти ужасные чувства, которые называют скучными словами: привязанность, привычка? — Рита смотрела с возмущением. — Но папа с мамой любят друг друга! Я же вижу! Они не привязаны друг к другу квартирой, шмотками, привычками и мной! Они любят! Ты лжешь, Гуров! Ты дурак! — Она топнула ногой. — Я сказал: любовь нельзя сохранить, — спокойно ответил Лева. — И я добавил, что это мое, субъективное, возможно, неверное суждение. Как только люди хотят дружбу или любовь сохранить, они их хоронят. Мне любовь представляется живым организмом, к примеру, растением. Распустившийся цветок очень красив, но его нельзя сохранить — он либо отцветет и умрет, либо его срежут и засушат. И тогда будет мертвый цветок, без сока и запаха, мумия, труп. — Его можно растить. — Рита вытерла ладонью глаза, не думая о том, как в этот момент выглядит.
— Умница. Любовь необходимо выращивать, и завтра она будет уже не та, что сегодня, через год другая, а через двадцать лет уже совершенно не похожая. — Лева покачал задумчиво головой. — Я знаю очень мало. Глядя на своих родителей, много думал... Любовь не может расти, крепнуть и развиваться сама. Вокруг нее слишком много врагов, ее необходимо охранять и выращивать. Ветры, вьюги, солнце, дождь, мороз, различные паразиты, завистники — всего не перечислишь, — он махнул рукой. — Наверное, любовь растет, меняется вместе с человеком. — Лева, почему ты такой умный? — Рита смотрела с восхищением. — Если бы умный. — Лева вздохнул. — В лучшем случае, не дурак. — Он склонил голову набок, словно прислушивался к себе, и наконец отшутился: — В общем, нормальный парнишка, каким и положено быть в двадцать пять лет. На следующий день Лева решил проверить версию Шутина заново, с начала до конца. Что-то многовато вокруг этого человека накапливалось. Шутин расстался с Ветровым за тридцать минут до убийства, и никто не может подтвердить, где они расстались действительно. Шутин имел ключ от квартиры погибшего, умолчал об этом и приходил ночью в квартиру. Он знал, что пистолет существует, тоже умолчал о нем, затем сказал, что это большой черный пистолет, похожий на «ТТ». Так об оружии может говорить только женщина. Перов заявил, что у них был «Вальтер» калибра семь шестьдесят два. Ветров был убит из «Вальтера» такого же калибра. Шутин о том, из какого оружия убили Ветрова, мог знать лишь в одном случае, если из «Вальтера» стрелял он. Данная версия кажется маловероятной, однако если Шутин не знал, из какого пистолета убили Ветрова, то почему не назвал марку пистолета, который покойный хранил? Ранее такая простая история с рукописью сейчас также выглядела далеко не однозначно. Утром Лева не успел покончить с плавленым сырком и чашкой кофе, как позвонил следователь прокуратуры. Оказывается, накануне вечером в прокуратуру пришли коллеги Ветрова, которые просили разрешения разобрать архив покойного, они хотели выпустить в свет его неопубликованные вещи. Следователь, ссылаясь на занятость, просил Леву присутствовать при разборе бумаг в квартире Ветрова. На просьбы следователя отвечать отказом не принято, и Гуров полдня сидел в уже хорошо знакомой квартире.
Коллеги Ветрова перебирали бумаги, открывали папки, читали вслух фразу, две, порой абзац и, поглядывая друг на друга со значением, качали головами. Лева догадался, что присутствует при «историческом событии» — за кладывался «фундамент будущего памятника». Почему мертвых любят и почитают значительно больше, чем живых? Этого Лева понять не мог. Он оформил надлежащим образом документы, коллеги Ветрова ушли, а Лева сел за стол и задумался. Шутин живет в мире, им самим выдуманном, склонен к импульсивным, нелогичным поступкам, и верить ему нельзя. Неделю назад он уволился с работы. На какие средства он живет? Еще раз перепроверить, как рукопись Ветрова попала в журнал и почему отсутствовал титульный лист? Где «Вальтер» семь шестьдесят два? Конечно, можно предположить, что Ветров был убит из другого пистолета, а не из того, что хранил у себя дома. Но подобное предположение из области ненаучной фантастики. А может быть, пистолет и сейчас лежит где-то здесь? Квартиру лишь осматривали, тщательно обыскивать ее не было оснований. Гуров посмотрел на книжные полки тоскливо. Можно доложить о своих соображениях Турилину, получить разрешение прокурора. Лева вздохнул и откинулся на спинку кресла. Собственная работа ему не нравилась категорически. Он не верил в виновность Шутина. Трудно работать, не надеясь на успех, трудно, но необходимо. Надо начинать с себя, решил Лева. Убедить себя, что ты не круглый дурак, идеи не высасываешь из пальца. У убийцы был ключ от квартиры, и он знал о существовании пистолета. Убийца был своим человеком в доме. Интересно, как дела у подполковника Орлова? Он что-то откопал против Олега Перова, но Гурову об этом не говорят, вероятно, Турилин не хочет подрывать его веру в реальность разрабатываемой версии. Начальству, как говорится, виднее. Надо работать, работать, уговаривал себя Лева и продолжал неподвижно сидеть за столом. Шутин и Перов не виноваты, они тут ни при чем, думал Лева. Убийство совершил иностранный агент, которого Ветров мог разоблачить. Лева агента выловит и скажет сурово: «Нам все известно! Отпираться бессмысленно!» Агент признается, и Леве его нисколечко не жалко, так как он наймит и шпион. Лева дремал после спартанского завтрака и мечтал о поимке шпиона и предстоящем ужине. Хлопнула входная дверь. Лева подобрал длинные ноги. Легкие шаги прозвучали в коридоре и затихли на кухне. «Ключ от квартиры есть у
многих, — подумал Лева. — И вообще это не квартира убитого, а проходной двор». На кухне уронили несколько стеклянных предметов, возможно, сервиз. Дверь распахнулась, в комнату вбежала Ирина и сказала: — Ах! — Узнав Леву, облегченно вздохнула и спросила: — Как вы сюда попали? — Здравствуйте, — Лева встал. — Я попал сюда с разрешения прокурора. А вы? — Так ведь... — Ирина развела руками. — А печати на двери нет! — Она взглянула на Леву воинственно. — Направляясь сюда, вы не знали об этом. — Лева помог Ирине снять плащ, повесил его в прихожей, вернулся и сказал: — Ключик дайте, пожалуйста. Ирина вынула из сумки ключ и не протянула его Леве, а положила на край стола. Лева взял ключ, повертел зачем-то перед глазами, словно убеждаясь, тот это ключ или нет, и спросил: — Идавноонувас? — Года три, — ответила Ирина. — Зачем вы сюда пришли? — спросил Лева как можно безразличнее. В ответ на кухне что-то зашипело, пахну ́ ло горелым, Ирина сорвалась с места, бросилась на кухню. Лева прошел следом. Кофе разлился по плите. Ирина собирала его тряпкой, а Лева смотрел на две чашки, приготовленные на столе. Когда не знаешь, куда идти, не шарахайся, стой на месте. Я здесь сидел, сидел и, кажется, досиделся. Кого же она ждет? Весьма странное место для свидания, размышлял Лева и «не заметил», как Ирина убрала со стола чашку в буфет, затем вновь достала. — Будем пить кофе? — спросила она, и Лева в который уже раз подумал, что Ирина — человек, совершенно не умеющий лгать. Странно, большинство женщин с этим прекрасным человеческим качеством рождаются. Девочка, девочка, зачем же ты меня задерживаешь? Тебе надо меня выпроваживать быстрее, чтобы я не встретился с твоим гостем. — Какой кофе? Ирина запоздало поняла свою ошибку. — Сбежавший кофе не кофе. — И вылила его в раковину, Уходить или оставаться? Лева взглянул на часы. Нужно ли, чтобы «он» видел меня, или не нужно? Быстрее, Лева, быстрее. Решай. Лева прошел в комнату, по дороге снял с вешалки свой плащ. У Ирины от
напряжения на лбу выступили капельки пота, руки дрожали, и она то сплетала пальцы, то расплетала, казалось, что больше всего ей мешают собственные руки. — Скажите... — Лева посмотрел на книжные полки, перевел взгляд на Ирину. Она подалась вперед, готовая ответить на любой вопрос, лишь бы он был задан быстрее. — Когда Павел показывал вам пистолет, то брал его отсюда? — Лева кивнул на полки. Ирина согласно наклонила голову, румянец жег ей лицо, глаза лихорадочно блестели. — Откуда именно? — спросил Лева. Ирина протянула руку к собранию сочинений в картонных коробках, один том стоял без коробки. Растяпа, безмозглый дурак, сказал себе Лева и отстранил руку Ирины. Он отодвинул стекло, взял за корешок крайнюю коробку и вынул ее. Она была пуста. Лева заглянул внутрь, заметил темные пятна. — Пистолет лежал здесь? — спросил Лева без всякой надобности. — Здесь. — Ирина вновь кивнула. — А почему вы мне об этом не сказали раньше? — Лева положил картонный футляр на газету. — Потому, — содержательно ответила Ирина. — Ясно. А где пистолет сейчас? — А глупее вы вопроса не придумали? — Ирина села, сцепив пальцы в замок, и прижала их к коленям. — Вы не можете найти убийцу и мучаете нас. Подозреваете Олега и Женю. А они не виноваты. Они не могли, я знаю... Лева принес из кухни стакан воды и снова занял место за столом. Ирина быстро взяла себя в руки и продолжала: — Вам наплевать на людей, на наши чувства, на то, что мы живые? Павел погиб, но это не значит, что нас можно топтать, мучить, таскать из кабинета в кабинет и задавать свои идиотские вопросы. Откуда она знает, кого мы подозреваем? Перов так не считает. Так считает Шутин. Она знает это от Шутина. Она ждет Шутина. Он вновь захотел прийти сюда, но у него нет ключа. Лева поднял голову, но на Ирину не смотрел, разглядывал открытку за стеклом книжной полки. — Сначала вы мне даже понравились, у вас интеллигентный вид. — Ирина говорила почти спокойно. — Именно вид, всё внешне. Вы, как бесчувственный робот, которому заложили программу, и он идет по следу, не замечая людей, которые попадаются ему под ноги. А ведь я с ней встречался лишь однажды и когда успел так
категорически разонравиться? Это песни Шутина. Все нужное Лева услышал и понял, перестал рассматривать открытку, на которой хорошенькая японочка подмигивала лукаво, и перехватил взгляд Ирины. Она смешалась и замолчала. — Извините, — с трудом произнесла она. — Нервы. — Да, да, — согласился Лева. — Нервы, они у всех. Я не сержусь. Наконец раздался долгожданный звонок в дверь. Явление героя, подумал Лева и спросил: — Кто бы это? — Он неторопливо поднялся, постарался взглянуть на Ирину недоуменно, направился к двери, открыл и хотел сказать: «Здравствуйте, Евгений Семенович». В квартиру вошел Олег Перов. Ирина рассмеялась и воскликнула: — Когда ты научишься приходить вовремя? Олег пожал Леве руку, стянул плащ и, наполнив тесную прихожую запахом спиртного, спросил: — Что за идея назначить свидание здесь? — Я хотела поговорить с тобой на этой территории, — весело ответила Ирина. Лева, понимая, что его обманывают, виду не подал, попросил Ирину написать несколько слов о добровольной выдаче коробки, где хранился пистолет. — Дверь я захлопну и обещаю сюда не приходить, — сказала Ирина, провожая его до двери. Лева знал неподалеку подходящий проходной двор и свернул туда, сделав небольшую петлю, вновь оказался напротив только что покинутого дома. Шутин возвращался по переулку бегом. Видимо, он пытался проследить за Левой, потеряв, заметался, потоптался у подъезда, дошел до конца переулка, заглянул в проходной двор, опять вернулся к дому. Лева наблюдал за ним и вспоминал, какое бывает у Шутина лицо, когда он возмущается. Выразительное у него лицо и благородное. Человеку с таким лицом не верить стыдно. Нехорошо. Глава одиннадцатая Олег повернулся на живот, вытер потное лицо о подушку, обнял ее, постарался вновь заснуть. Влажная простыня прилипала, как огромный компресс, тело безвольное, чужое, холодное и мокрое, словно полудохлая
рыба, с трудом перевалилось на бок, Олег понял, что больше не заснет, сел и взглянул на часы — половина десятого. — Ириша, ты дома? — как можно веселее и громче хотел спросить Олег, но имя он еле произнес, а окончание фразы не услышал и сам, и мучился от головной боли так, будто пил накануне что-то плохое, а не водку. Олег встал, решил сделать несколько приседаний, и вновь опустился на тахту. От такого непосильного напряжения прошиб пот. Олег замер и прикрыл глаза — поспать бы еще часика два. Сегодня он проснулся, как обычно, в пять, стараясь не разбудить Ирину, слез с тахты, долго пил, стуча зубами о кран, лежал без сна часов до семи, затем забылся Теперь все-таки встал, тяжело ступая, вышел в холл, отвернулся от зеркала, убедился, что Ирины дома нет, и поплелся в ванную. На работе однажды Семен Семенович завел Олега в кабинет и тихо спросил: — Олег Петрович, вы ежедневно тратите более двадцати рублей. Скажите, пожалуйста, как вам это удается при вашей скромной зарплате? Олег молча пожал плечами и отвернулся. — В кругах, близких к вытрезвителю, о вас рассказывают легенды. — Семен Семенович посмотрел Олегу в глаза. — Если ты не прекратишь, нам придется расстаться. — Ты прав, Семен, — буркнул Олег. Он перестал шататься по ресторанам, на время бросил пить Ирина ожила, забегала, как прежде, по квартире, что-то беспрерывно напевая и разговаривая сама с собой, роняла сковородки и тарелки. Только тогда Олег понял, что последние полгода дома было тихо, как в могиле. Но самое большее, на что его хватило теперь, это протерпеть до шести-семи. Весь день он ходил мрачный, неразговорчивый, нервно поглядывая на часы. Выпивая первый стакан, Олег оживал, становился прежним, веселым и обаятельным, через час он тяжелел, продолжал пить молча, порой до беспамятства... .. . Ирина пришла к Павлу. Он встретил ее радушно и просто, словно такие визиты были делом обычным. Быстро убрал со стола бумаги и, хвастаясь, что у него имеется халва, принялся угощать Ирину и рассказывать, как вчера на киностудии худсовет обсуждал его сценарий. Изображая все в лицах, Павел насмешил Ирину до слез. Неожиданно Ирина разрыдалась по- настоящему. Павел растерялся, начал искать носовой платок, не нашел, притащил из ванной полотенце. Когда Ирина успокоилась, он сказал:
— Да я ему башку оторву. — Не отрывай, — серьезно ответила Ирина, — его спасать надо. Ветров и Шутин пришли к Перовым нарочно без звонка. Павел хотел появиться неожиданно. У Перовых в гостях был Семен Семенович, который вообще заходил крайне редко, и надо же такому случиться, что Павел застал его. Ирина приветливо встретила друзей: — Знакомьтесь, ребята. Семен Семенович, друг нашей семьи и начальник Олега. — По реакции мужа она поняла — сказала что-то не то. — Очень приятно! — Шутин пожал Семену Семеновичу руку. Ветров в кухню не вошел, умышленно задержался у порога, чуть склонил тяжелую лобастую голову, словно боднуть примеривался. — Мы знакомы. — Он обернулся к Олегу, подмигнул. — На минутку, Олег, разговор есть. Они прошли в гостиную. — Люблю секреты. — Олег постарался улыбнуться. Он скрыл от Ветрова, что ушел с завода и работает на комбинате у Семенова. Ветров кивнул в сторону кухни. — Об этом потом. А сейчас вот что. Ты, парень, извини, я без подходов и реверансов... Тебе, — он щелкнул пальцем по горлу, — за ум взяться надо. Разговор продолжался не минуту, а час. Семен Семенович хотел было уйти, затем раздумал. Ирина кое-как поддерживала беседу. Шутин пытался ей помочь, но его злость на Павла с каждым мгновением все росла и росла. Еще утром Ветров позвонил Шутину, спросил, чем тот занят вечером, и предложил заглянуть к Перовым. «Мне надо с Олегом один вопросик обмозговать, а ты с Иришкой поболтаешь, — объяснил Павел. — Позже мы куда-нибудь заскочим, потолкуем за жизнь». Шутин согласился, попал в глупейшее положение, сидит на кухне, будто дворник в барском доме, и ждет, когда Павел соизволит вспомнить, что пришел не один. Олег ни из-за кого другого не бросил бы гостей. И Ирина, попробуй Шутин увести хозяина, мгновенно бы такую попытку пресекла, а от Павла вот терпит. Почему все наглость Павла Ветрова терпят и молчат? Что он такое в конце концов, тоже мне писатель! Да я его в тридцать лет запятые учил расставлять, объяснял, что прямая речь начинается с красной строки. Сейчас встану и уйду. Приятно улыбаясь Ирине и кивая Семену Семеновичу, Шутин выпил рюмку. «В Ирину Павел, конечно, влюблен, — размышлял он. — Но ведет себя как-то странно Она права, что абсолютно равнодушна к
нему, женщина любит прежде всего внимание и ласку». — Женя, — позвал Ветров из прихожей, — на выход! Ирина пыталась их задержать, Олег молчал, насупившись, видимо, ему крепко попало, и он смотрел себе под ноги и лишь сопел. Шутин церемонно попрощался с Семеном Семеновичем, поцеловал Ирину в щеку, развел руками, указывая глазами на Павла, мол, извините, горбатого могила исправит. Ветров же вел себя, будто не понимал своей бестактности, а возможно, действительно не понимал. Он хлопнул Олега по плечу, подмигнул Ирине, на Семена Семеновича вообще не обратил внимания и подтолкнул Шутина к дверям. — Ребята, бывайте, звоните, — говорил Ветров уже на лестнице, нимало не заботясь, слышат его или нет и что о нем думают. — О чем у вас был разговор? — спросил Семен Семенович, когда Олег пошел проводить его до метро. Семен Семенович не ездил на такси из соображений принципиальных. — Личное, — попытался увильнуть Олег. — У нас с тобой теперь все общее. — Семен Семенович сел на скамейку, и Олег неохотно опустился рядом. — Так что этому человеку от тебя надо? — Угодливая улыбочка исчезла с его лица. Если раньше он смотрел на Олега Перова с обожанием, очень редко сам начинал разговор, всегда соглашался, то теперь положение изменилось. В добрые минуты Семенов поглядывал на Олега, как на избалованного, но любимого сына, детские суждения которого до поры выслушиваются с улыбкой и терпением. Сейчас наступили минуты другие. Семен Семенович задал вопрос и повторять не собирался, смотрел холодно. — Павел требует, чтобы я пить бросил. — Олег отвернулся. — Всем до меня дело, все воспитывают. — И всё? — Семен Семенович взял Олега за плечо, заглянул в глаза. — О работе речи не было? Прекрасно. А пьянку надо бросать, я тебе тоже говорил. — Он хочет, чтобы я лечился, значит, ни грамма, даже пива нельзя. — В голосе Олега было сомнение. — Так или иначе с пьянкой кончай. — Семен Семенович помолчал, прикидывая, что сказать, а о чем не говорить. — Ты с этим человеком дружбу порви, ни к чему тебе этот человек. Он злой, людей не любит, только о себе думает.
И хотя Олег был не согласен, но слушал с удовольствием, уж очень унизил его сегодня Павел, обидных слов наговорил. — Таких немного, однако встречаются, — продолжал тихо Семен Семенович, который никак не мог простить, что полчаса назад через него чуть не перешагнули в прихожей. — Он ради своих принципов тебя с кашей съест и не поморщится. Изобрази, что приревновал к жене, в дом этого человека не приглашай, к нему не ходи, они гордые, быстро сами отстанут, — поучал Семен Семенович. Олег не спорил. Но с Павлом отношений не порвал. По настоянию Павла Олег обратился к врачу, прошел курс лечения, еще держался месяца два, затем выпил рюмку, и скоро все вернулось на круги своя. Жизнь шла. Ирина притерпелась. Уходя на работу, Олег машину оставлял жене. Ирина научилась водить, получила права, и «Жигули» целый день находились в ее распоряжении. Дел у Ирины хватало: убрать квартиру, купить продукты, приготовить, постирать. После двенадцати дня начинал звонить телефон, новые подруги, появившиеся у Ирины неизвестно откуда, звали проехаться по магазинам, посетить парикмахерскую или портниху или просто встретиться в новомодном кафе, съесть что-нибудь вкусненькое и на людей посмотреть. Ирина очень быстро привыкла и к машине и к хорошим вещам, которые Аллочка, супруга Бориса Ванина, умела доставать буквально из-под земли. Ирина уже забыла, как тратить на хозяйство четыре рубля в день. Первые месяцы она еще задумывалась, откуда у Олега такие деньги, даже спросила об этом у Аллы. Та лишь брезгливо поморщилась, махнула выхоленной рукой. — Пусть у мужиков голова болит. Прогрессивки, премии, левые, правые, — Аллочка рассмеялась. — Они покорители мира, сильные и умные, мы с тобой, Ириша, слабые женщины. Ты скажи своему, что тебе шуба нужна, а он пусть думает, где деньги достать. Ирина с подругой не согласилась, но и не возразила. Она несколько раз спрашивала у Олега, не много ли они тратят? — Крутимся, перебиваемся, — отвечал беспечно Олег и рассказывал небылицы о перевыполнении плана на четыреста процентов и о колоссальных премиях. Ирина успокаивалась, деньги облегчали существование, сколько тратит их семья в месяц, она подсчитать не могла. Вещи очень скоро перестали по-настоящему радовать ее, Ирина по своему существу не была накопительницей. Посторонние мужчины ее интересовали мало, завлекать их новыми нарядами потребности тоже не
было. «Доставая» ту или иную вещь, Ирина помнила о ней сутки-двое, затем забывала в шкафу или серванте. Натолкнувшись на вещь через месяц, Ирина морщила лобик, вспоминая, что это, кем и с какой целью приобретено. Ирина запросто приезжала к Ветрову, открывала дверь своим ключом, который дал ей Павел после ее первого прихода. Здесь Ирина, как и у себя дома, двигалась автоматически, брала кофе, доставала чашки не глядя. Чуть подсластив воду — Павел не любил сладкий кофе, — она засыпала в турку коричневый порошок и, скинув туфли, забиралась с ногами в большое «писательское» кресло. Кто увидит, ведь черт знает что подумает. «Что — черт знает что? — рассуждала она, почти засыпая... — Замужняя женщина часто бывает у холостого мужчины, порой, когда он работает, дремлет с книжкой у него на тахте или без книжки в кресле». После страшного многомесячного запоя мужа, после своего первого появления здесь, вопля о помощи и долгих слез, Ирина изменила отношение к Ветрову. Она знала, что Павел заставил Олега лечиться, хотя оба не сказали ей об этом ни слова. Гордое мужское самолюбие! Она перестала ревновать мужа к этому странному, замкнутому и открытому, хмурому и веселому, до отвращения уверенному в себе человеку. Она чувствовала, что Ветров неравнодушен к ней, влюблен в нее, Ирину, и ведет себя совершенно непонятно, но очень удобно. Если верно, что в подобных ситуациях мужчину выдают глаза и руки, то на Павла это правило не распространялось. Павел смотрел бесстрастно; подавая пальто, не придерживал его, не искал прикосновения. Однако она ничуть не сомневалась, что этот человек ее любит, и с радостью приходила сюда отдыхать от безделья и суеты дня и напряженного ожидания вечера, потому что никогда не знала, каким вернется с работы Олег и чем кончится день. Часто она ловила иной взгляд Павла — жесткий, требовательный. Она два или три раза поинтересовалась, в чем дело. Лицо Ветрова приобретало чуть ироническое выражение, он молча пожимал плечами или улыбался. У него существовала отвратительная привычка не отвечать на вопросы. Однажды Ирина, выйдя из себя, схватила Павла за плечи и потребовала ответа на свой вопрос. — Ведь и так ясно, — наконец сказал он. — Зачем колебать воздух? Павел искренне полагал, что на многие вещи существует один- единственный, абсолютно правильный взгляд. Он, Павел Ветров, так на это дело и смотрел, так же, естественно, смотрели и остальные разумные люди.
Если же они задавали вопросы, то либо притворялись, либо были глупы непроходимо, и в том и в ином случае отвечать им не требовалось. Олег Перов оказался не тем человеком, в которого Ирина влюбилась до беспамятства и за которого, до последней минуты не веря в собственное счастье, вышла замуж. Прошло время, исчезла загадочность Олега, за стальными мускулами скрывался далеко не стальной характер. Ирина гордилась мужем, порой стыдилась его, жалела, ненавидела и любила. Ведь он, такой большой, сильный и несуразный, слабый, безвольный и обаятельный, был ее, Иринин, муж, и другого она не хотела. К Павлу Ветрову Ирина приходила бездумно, как кошка, инстинктивно чувствуя: здесь согреют, погладят, дадут спокойно поспать. Здесь хорошо, но только родной дом у нее в другом месте. Олег Перов зашел в кабинет к Семену Семеновичу. Тот полулежал на диване. Рядом, словно герои «Ревизора» в финальной сцене, стояли Ванин и еще двое рабочих. Семен Семенович держался за горло, слезинки выкатились из его полузакрытых глаз. Олег, быстро оценив ситуацию, вызвал «Скорую», поставив диагноз — инфаркт. Семен Семенович взглянул на Олега благодарно, но покачал головой отрицательно. Последнее время у него появилась опухоль в горле, вчера он простудился и сейчас задыхался. — Знаю, знаю, что не инфаркт, — Олег говорил таким тоном, каким разговаривают со спортсменом, поражение которого неминуемо, но судьи его еще не объявили. — Надо их напугать, чтобы шевелились. Когда пришла «Скорая», Олег, отстранив санитаров, вынес Семенова на руках. Легко шагая через цех, думал, что без этих семидесяти килограммов в твидовом костюмчике контору придется закрыть. Отправив хозяина в больницу и кое-как протянув до конца рабочего дня, Перов и Ванин вышли на улицу, посмотрели друг на друга и остановились в нерешительности. Они представляли собой странную пару. Олег, немного погрузневший за эти годы, но статный и широкоплечий, был мужчиной видным и представительным. Ванин же, плюгавый от рождения, в замызганной одежонке и стоптанных кирзовых сапогах, старающийся пригладить заскорузлой ладошкой редкие рыжие вихры, Олегу был омерзителен. Олег взглянул на него, брезгливо поморщился, хотел попрощаться и уйти, но Ванин, ухмыльнувшись, сказал: — Не плюй в колодец, еще пить захочется, — и тут же, испугавшись,
пискляво добавил: — Заедем ко мне, обмозгуем положеньице. Ездить Ванину на работу на машине хозяин не разрешал, и они стали ловить такси. Квартира Ванина, где Олег был лишь однажды, поразила его своим нежилым видом. Чехлы на мягкой мебели, сверкающий хрусталь в серванте, словно в витрине магазина. Хозяин мылся в ванной, Олег прошелся по квартире, заглянул в спальню: на художественно выложенных подушках сидят собачки, охраняют, чтобы никто ничего не тронул, все чистенько, подогнано, декоративно, как на плохой картине. Олег потянул дверцу платяного шкафа, она оказалась заперта. Посмеиваясь, Олег убедился, что заперты все дверцы шкафов, сервантов — везде. Тогда Олег взял нож и взломал бар, зрелище открылось великолепное: виски, джин, коньяки лучших марок, одной водки пять сортов, все в экспортном исполнении, естественно. Олег выставил несколько бутылок, открыл три пачки сигарет, принес из кухни стаканы, стащил с дивана накрахмаленный чехол, бросил его в угол и уселся в самом центре, положив ноги на соседнее кресло. Подумал: неплохо бы притащить что-нибудь из холодильника, открыть, к примеру, все банки с икрой, которые, конечно, у Бориса имеются, но хулиганить надоело. Он налил себе из ближайшей бутылки, выпил, не ощущая вкуса, и закурил. — Ну вот. — Ванин вошел, потирая руки, увидел и застыл. В дорогом красивом халате, туго перетянутом в талии, стройный, наверное, уже на каблуках, с напомаженной головой и слегка припудренный, он был даже изящен. Олег на него и не посмотрел, распечатал бутылку французского коньяка, налил полстакана, прополоскал рот, проглотил с отвращением. — Гадость, конечно, но за неимением гербовой. — Олег поманил Ванина пальцем. — Садись, выпьем за Семена, за здоровье его. Ванин подошел, неуверенно семеня, осмотрел учиненный разгром, послюнявив палец, потер царапину на дверце бара, где Олег ковырял ножом. Хозяин поморщился, сдерживая слезы, как самолюбивый мальчишка, получивший незаслуженную пощечину. — Ладно, брось, извини. — Олег дернул Ванина за полу халата, усадил рядом, обнял за хилые плечи. — Извини, на меня накатывает порой. — Ключик мог бы попросить, — где-то под мышкой у Олега быстро заговорил Ванин. — И зачем все откупоривать, вид портить? Так красиво все было, — он хлюпнул носом. — Вид? Натюрморт, что ли? — вновь разозлился Олег, налил в свой
стакан, сунул чуть ли не в рот Ванину. — Пей! — Не могу столько. — Ванин отпил чуть-чуть, Олег подтолкнул его, тот хлебнул, судорожно допил и взглянул ошалело. — Молодец. — Олег погладил его, как котенка, и Ванин прижался к его мощному телу. Они сидели молча, несколько потерянные, прикидывая, что же с ними будет, если Семенов не выкарабкается. «Снова на завод, на эти проклятые занятия с сопляками, — рассуждал Перов. — Снова считать каждую копейку, ездить на троллейбусе. А Иришка? Она уже привыкла, она незаметно для себя тратит почти пятьсот рублей в месяц. А я?» Олегу стало себя жалко. — Слушай, — Ванин запыхтел, отодвинулся в угол дивана и, обнажая редкие зубы, с присвистом заговорил: — А ведь ты без Семена пропадешь? — Он быстренько встал, придерживая полу халата, как женщина, начал расхаживать по комнате, говорил уверенно: — Пропадешь, чемпион. Свободные денежки-то, они, как водка, как отрава, как морфий. Кто привык, тому больше, каждый день больше надо, обратного пути нету. — Ванин захихикал. — Грабить пойдешь? У меня-то кое-что припасено, ты же еще молодой, зеленый. Пропадешь, — убежденно закончил он. Олег небрежно взял бутылку, прикинул ее вес, хотел запустить в хозяина, Ванин понял и мгновенно грохнулся на колени. — Стой! Не буду! — Он молитвенно, по-мусульмански сложил ладони. — Порушишь все... Зазвонил телефон. Ванин бросился к тумбочке, снял трубку. — Товарищ Ванин? — спросил женский голос и, получив подтверждение, продолжал: — Вашего начальника, Семена Семеновича, повезли на операцию. Надеемся, все пройдет благополучно. — Девушка вздохнула и перешла на доверительный тон. — Какой же человек он у вас замечательный. Говорить не может, в поту весь от напряжения, а все о работе шепчет, о работе. Приказывает вам, товарищ Ванин, — она вновь заговорила официально, — на время его болезни держать план ровно сто два процента. Сто два. Несколько раз повторил. Сказал, что вы поймете. — Я понял, — откашлявшись, ответил Ванин. — Передайте, сто два процента гарантируем. Вы, главное, вылечите его, мы для вас ничего не пожалеем... — Товарищ Ванин! — Девушка помолчала. — Я вас понимаю, чего сгоряча да от расстройства не скажешь. Замечательный у вас начальник, — и повесила трубку.
Глава двенадцатая Дежурный принес только что принятую из Рязани телефонограмму. «Москва. Уголовный розыск. Турилину. Объявленные вами в розыск денежные купюры сторублевого достоинства обнаружены в сберегательной кассе (следовал номер и отделение госбанка). Приняты меры к установлению вкладчика». Турилин повертел листок с телефонограммой и бросил на стол небрежно, словно не представляющую оперативного интереса. Полковник не садился, Гуров тоже стоял в кабинете начальника и в отличие от него смотрел на телефонограмму, затаив дыхание. — Ну-с? — Турилин неторопливо обошел стол, опустился в кресло, привычно вытянул ноги. — Что присоветуете? Гурову нравилась манера полковника избегать указаний и задавать вопросы. С одной стороны, приятно, когда тебе не приказывают, что и как делать, а спрашивают твое мнение, вроде советуются, даже помощи просят. С другой стороны, ты каждый раз оказываешься в роли экзаменуемого. И сколько жизнь задает вопросов, столько от тебя требуется ответов. И будь хоть семи пядей во лбу, ошибок не избежать. Леву интересовало, что думает в такие минуты Константин Константинович, считает варианты или просто ждет ответа, прикинув его на глазок, покрутив своими длинными пальцами — признать заслуживающим внимания или выбросить в корзину для бумаг и потребовать другой ответ. Гуров твердо усвоил: главное в таких случаях не торопиться, медлительность прощалась, глупость нет. Получив несуразный, безграмотный совет, Турилин переставал на время задавать вопросы, и сотрудник чувствовал себя в подвешенном состоянии. Он знал, что стоит ему ошибиться разок-другой, и Турилин может сказать: «Если человек глуп, то это надолго». Полковник поигрывал толстым цветным карандашом и ждал терпеливо, поглядывая на Гурова доброжелательно. — Думаю, Константин Константинович, — начал осторожно Лева, — преступник выехал из Москвы в Рязань и положил деньги на сберкнижку. На предъявителя. — Он перевел дух и взглянул на начальника, но, как и ожидал, на тонком бесстрастном лице полковника ни одобрения, ни
осуждения не заметил. — Крупную сумму в новеньких сторублевках кассирша могла запомнить, и сберкнижка для преступника явилась бы визитной карточкой. Думаю, что в тот же день он со сберкнижки всю сумму снял. Необходимо установить, какого числа были внесены деньги, попытаться выяснить внешность вкладчика, хотя в последнее я не верю. — Гуров повеселел, говорил увереннее и тут же стал фантазировать. — Либо кассирша вообще не запомнила вкладчика, либо внешность была изменена. — Турилин не сдержал улыбки, и Лева мгновенно обиделся. — Что вы улыбаетесь? Если мы найдем кассиршу и она вспомнит хоть что-нибудь, то она скажет, — он начал загибать пальцы, — борода, темные очки, надвинутая на лоб шляпа. За одно из трех я отвечаю. — Ну-ну. — Т урилин снисходительно улыбнулся. — Продолжайте. — Дальше? — Лева кипятился. — Выяснив число, надо попытаться установить, где в этот день находились Перов и Шутин. Если кто-то из них тогда в Москве отсутствовал, то доказательств мы не получим, однако уверенность обретем. Турилин написал что-то на листке бумаги, сложил и, поманив Леву к себе, сунул записку ему в нагрудный карман. — Когда наши коллеги из Рязани сообщат о результатах работы, разверните. — Он поднялся, бросил карандаш, хрустнул пальцами. — Перова можно не проверять, он человек обеспеченный и подобных трюков проделывать не будет, спрячет деньги, и вся недолга. Остается ваш Шутин. — Полковник прошелся по кабинету, остановился у окна, барабаня пальцами по стеклу. — Ш утин, Шутин. На коробке, которую вы представили на экспертизу, обнаружено ружейное масло и пальцевый отпечаток Евгения Шутина. — Молодец, Гуров, — тихо сказал Лева. — Был бы молодец, найди он коробку, в которой хранился пистолет, без помощи Перовой, — возразил Турилин. — О вашей находке Шутин уже знает и не станет отрицать, что держал ее в руках. И что? Присоветуйте. — Да он все время врет! — вспылил Лева. — Почему он столько времени молчал о пистолете? — Но сказал! — перебил, вопреки своим привычкам, Турилин. — Сказал! Вы излишне эмоциональны. Вы мне лучше ответьте: почему Ветров написал завещание в пользу Ирины Перовой? Мы неоднократно задавали себе этот вопрос, затем отбрасывали. Перова нуждается? Нет! Раскройте секрет завещания, — раскроете преступника. Тон и выражение лица Турилина неуловимо изменились. Леве
показалось, что кабинет превратился в длиннющий коридор, в самом конце этого коридора сидит за столом незнакомый человек, и от него тянет холодом. — Вы свободны. Эта задача не из серии «вопросы — ответы». Здесь не философствовать, работать необходимо. — И полковник выдержал паузу настолько, чтобы понятия «работать» и «необходимо» застряли в сознании Гурова прочно. — У нас не хватает информации. Отправляйтесь за ней. А про обнаруженные в Рязани ассигнации забудьте. Данную версию проверят без вас. «Поди туда, не знаю куда, Принеси то, не знаю что, — рассуждал Лева, направляясь в свой кабинет. — Хорошо начальникам, они только анализом да отчетами занимаются». Лева был не прав. Турилину, мягко выражаясь, было нехорошо, а точнее — скверно. Рано утром Константина Константиновича пригласил к себе генерал. Он только что вернулся из высших инстанций, где интересовались результатами расследования. «Каждый решает свои вопросы, вы отвечаете за раскрытие преступлений», — сказали генералу, и возразить было нечего. Выяснилось, что три месяца назад писатель Павел Ветров выступил с полемической статьей в газете. Вокруг выступления Ветрова началась дискуссия, многие с ним не соглашались. Один из оппонентов совершенно необоснованно обвинил Ветрова в воспевании сильной личности, в придуманном им сверхчеловеке. Ну, хорошо, вроде бы поспорили и забыли. Но когда Ветрова убили, некоторые иностранные журналисты стали довольно недвусмысленно высказываться, что, мол, писателя убили за инакомыслие. Слова цеплялись за слова и вытягивались во фразы такие длинные и запутанные, что не представлялось никакой возможности выяснить, кто сказал «мяу». Сейчас уже некоторые зарубежные газеты и радиоголоса утверждали, что коммунист Павел Ветров не раз выступал с критикой современной советской литературы. Ветрова, мол, третировали и не печатали, ему неоднократно угрожали Сибирью. Писатель от своей позиции не отказывался, и его убрали, следствие по делу ведется формально, и так далее. Мы не собираемся вступать в полемику и опровергать бред больного воображения злопыхателей, сказали генералу. Однако человека действительно убили, за правопорядок в столице и за раскрытие преступлений отвечаете вы. Слушая утром генерала, Турилин не мог до конца подавить в себе чувство незаслуженной обиды. Ведь начальник знает — делается все
возможное; и ни суровость и многозначительность взгляда, ни металл в голосе, ни подчеркнуто официальное обращение по званию улучшить и ускорить работу не могут. Турилин старался в разговоре с Гуровым скрыть свое настроение, в конце сорвался и сейчас был собой недоволен. Работа по расследованию убийства Ветрова с мертвой точки не двигалась, то, каким образом рукопись покойного оказалась в редакции журнала, не проясняло, а лишь еще больше запутывало дело. Сторублевки Ветрова через сберкассу поступили в банк, и эта ниточка оборвалась. Турилин не верил, что кассирша вспомнит вкладчика, а если и вспомнит, то уж, конечно, не убийца явился в сберкассу. Полковник вновь и вновь анализировал результаты работы последних дней. Орлов ведет свою версию последовательно и практически без ошибок. Возможно, клубок, который он разматывает, не приведет к раскрытию убийства. Так не вина подполковника Орлова, что ему приказали идти не по той дороге. Он пройдет по ней до конца и раскроет другое преступление, не связанное с убийством Ветрова. Делает Орлов свою работу неторопливо, но с неумолимой последовательностью. А Гуров? Наверное, не прав он, полковник Турилин, поручив такое ответственное задание человеку молодому, недостаточно опытному и уравновешенному. Гуров умница, в интуиции ему не откажешь, в людях разбирается, но уж больно он эмоционален, порой наивен, в результате многие люди не принимают Гурова всерьез, ведут себя с ним необязательно, снисходительно. Взять хотя бы Шутина. Человек он сложный, запутавшийся, с ярко выраженным комплексом неполноценности. Вполне возможно, что, работай с ним Орлов, подавил бы характером, и Шутин, не выдержав, раскололся бы до конца. И стало бы ясно: да или нет. Хотя следователь прокуратуры от Шутина ничего не добился, а Лева у него пистолет «вытащил»... Раздался телефонный звонок, Турилин снял трубку. — Турилин, — сказал он. — Товарищ полковник? — абонент закашлялся. — Говорят из Рязани, из УВД... «Необходимо» и «работать» — эти два слова Лева нудно повторял, сидя в кабинете. В восемнадцать часов он спрятал бумаги в сейф и, пробормотав: «Необходимо отдыхать, иначе с ума сойдешь», — вышел на улицу. Через полтора часа Лева уже сидел в «Ивушке» с Ритой. Они пили
шампанское. Рита сегодня была красива. Светлые шелковистые волосы она заплела в толстую косу и перекинула ее на грудь, глаза были подведены чуть-чуть, полные губы не портили ни краска, ни капризная гримаса. Платье не обтягивало ее, но и не висело бесформенным балахоном. Девушка сидела на шатком стульчике и поглядывала на окружающих доброжелательно, а на Леву влюбленно. Он отвечал ей легкой улыбкой, иногда уносясь в неведомый для нее мир. Сегодня Риту такая раздвоенность Левы не оскорбляла, ей было приятно сидеть рядом и молчать, она чувствовала себя спокойно и уверенно, не скучала, со взрослой снисходительностью поглядывая на окружающие их пары. Она легко разгадывала старую, как мир, игру, которую вели эти девочки и мальчики, отмечая искусственность смеха и плохо скрываемую тоску. Бедные, подумала Рита, будто она с Левой находилась по другую сторону невидимого барьера. Рита потянула Леву за рукав, словно хотела что-то сказать; когда он придвинулся, поцеловала его в щеку и шепнула: — Спасибо. Он тоже легко ее поцеловал и шепнул: — Это тебе спасибо. Позже они гуляли по Гоголевскому бульвару. Лева взял девушку за руку. — Послушай, ну почему ты выбрала юридический? — отчего-то спросил он. .. . Рита решила стать следователем в пятнадцать лет. Их семья в те годы жила в большой общей квартире, а соседнюю комнату занимала Марина Ивановна — крупная энергичная женщина, курившая беспрестанно «Беломор» и говорившая глубоким, с чуть заметной хрипотцой голосом. Марина Ивановна работала адвокатом по уголовным делам, она была защитником не только в суде, она защищала людей все свободное от сна время. Жильцы квартиры боялись и боготворили ее. Только благодаря ей рядом почти мирно сосуществовали две восьмидесятилетние старушки, запойный шофер, женщина неопределенного возраста и определенных занятий и мама Риты, не отличавшаяся ни мягкостью, ни большим умом. Комната Марины Ивановны была огромна и таинственна, всегда полуосвещена, днем окна зашторивались, вечером горела лишь лампочка у огромной кровати, на которой полулежа читала, курила и делала в блокноте пометки Марина Ивановна. Рита проводила здесь многие часы. Стены комнаты были сложены из книг, и казалось, что сидишь в библиотеке. Притаившись, Рита ждала, когда хозяйка обратит на нее внимание и даст
команду начинать чаепитие. Выпив несколько чашек чая с вареньем, Марина Ивановна, кутаясь зимой и летом в огромный платок, вздыхала тяжело и, время от времени приговаривая: «Эх, люди, люди», — принималась за свой рассказ. Заметив, что Рита следит лишь за сюжетом и не пытается разобраться в сути, Марина Ивановна неожиданно спрашивала: «Каково ваше мнение?» В шестнадцать лет Рита уже знала, чем отличаются прямые улики от косвенных и задержание от ареста, что такое причинная связь, алиби, презумпция невиновности, вещественные доказательства, знала, как проводятся опознания личности, очная ставка, допрос свидетеля, знала права и обязанности сторон в судебном разбирательстве. Порой Марина Ивановна приходила из суда, молча ложилась и стучала в стенку. Рита прибегала тут же, ничего не спрашивая, доставала таблетки от головной боли, валерьянку, готовила грелку и чай с сушеной малиной. Марина Ивановна на час засыпала или забывалась, затем, энергичная и полная сил, провозглашала: «Эх, люди, люди! Будем жить дальше» — и, выставив Риту за дверь, садилась работать. Через несколько дней, как она сама выражалась, слегка оттаяв, Марина Ивановна делилась с Ритой своими горестями и обидами. И хотя адвокат во время разбирательства имеет в основном дело с судьей и прокурором, обрушивалась Марина Ивановна, как правило, на отсутствовавшего следователя. «Что же делает человек, — возмущалась она. — Свидетеля, который хоть крупицу к обвинению добавить может, на дне морском найдет, из-за неизвестно еще кому принадлежащей окровавленной тряпки уголовный розыск до седьмого пота загоняет. А свидетеля, который о подсудимом хорошо говорит, порой и не вызовет, иной человек свидетеля защиты так допросит и запугает, что в суде с ним и не разберешься». Рита решила стать следователем и, как Марина Ивановна, с которой встречалась до сегодняшнего дня, защищать людей и допрашивать всех свидетелей одинаково. Все это она когда-нибудь еще расскажет Леве, а сейчас Рита взглянула лукаво. — А куда бедной девочке податься? — Она пожала плечами. — Точные науки не перевариваю, английский знаю плохо, педагогом быть не хочу. — Кем же ты станешь? Юрисконсультом? — Бумаги перекладывать? — возмутилась Рита. — Нет уж, извини. — Следователем? Адвокатом? — любопытствовал Лева. — Инспектором МУРа, — ответила Рита. — Предположим, папа тебя и устроит, — он усмехнулся, — чем же ты у
нас будешь заниматься? — Жуликов ловить. — Ловят жуков и бабочек... — Знаю, преступников задерживают, — перебила она. — Чем я хуже тебя? — Ты не хуже, ты другая. Есть работа женская, есть мужская. Почему-то порой под эмансипацией подразумевают лишь возможность для женщины выполнять мужскую работу. Например, укладывать асфальт. В МУРе тебе делать нечего. — А вы укладываете асфальт? — Мы временами чистим канализационные трубы. От женщины же должно всегда хорошо пахнуть... — Я лично уверена... — Ты ни в чем не можешь быть уверена, тебе разрешается лишь предполагать, — прервал Лева. — «Уверена», — он отстранился, оглядел Риту с ног до головы. — Ты уверена, что неотразима. — Он хотел пошутить, но получилось грубо и незаслуженно обидно. Они опять ссорились. — Все-таки ты милиционер, Гуров. — Рита сдерживала слезы. Она сегодня так старалась, так все было хорошо. — Обыкновенный милиционер. — Не смей! — Лева покраснел. — Мы стараемся, делаем все от нас зависящее... — Чтобы все переходили улицу лишь в положенном месте, шли только на зеленый! — выпалила Рита. — Вы загоняете людей в рамки своей морали... — Нашей морали, — начал Лева, но Рита повернулась и пошла назад, в сторону Калининского и, не оборачиваясь, крикнула: — И не звони мне больше! Никогда! Лева оглянулся, развел руками: вот, все было, теперь ничего нет. Как же это? Мимо проходила пожилая пара, женщина тронула Леву за плечо и сказала: — Это «никогда» кончится завтра. Она вас любит, молодой человек. Я и без очков вижу, как она вас любит. — Я и не звонил ей, — почему-то сказал Лева. — И плохо. Стыдно. — Женщина поджала губы, взяла мужа под руку и уже ему добавила: — Нашел чем гордиться.
В затертом джинсовом костюме, косолапо ступая, Орлов катил через двор тачку с мусором и равнодушно смотрел на одноэтажное, старой кирпичной кладки здание цеха, которым руководил Олег Перов. Начальник цеха Семенов лежал в больнице, и Перов исполнял его обязанности. Орлов с Перовым в помещении МУРа не встречались, и подполковник быть узнанным не боялся. Начав разработку Перова, он сразу же обратил внимание на кооперативную квартиру, машину и прочие атрибуты вещного мира, которые в семье присутствовали в изобилии. Откуда? На какие средства? Накопил в годы спортивной славы? Возможно. Орлов быстро установил, когда Перов перестал выступать, как устроился на завод технологом и тренером по совместительству. Когда он уволился с завода и ушел с тренерской работы, купил первую машину, затем поменял на лучшую модель. Денег было не густо, затем они появились в большом количестве, сделал вывод Орлов и обратил свое внимание на здание кирпичной кладки, в которое Перов приходил, когда хотел, и уходил, когда заблагорассудится. Деньги идут отсюда, понял Орлов, но каким образом? Он посоветовался в УБХСС. Люди несведущие полагают, что УБХСС и МУР почти одно и то же, на самом деле это управления разные, и сотрудники в делах друг друга разбираются поверхностно. Провели в цехе ревизию. Чтобы не насторожить преступников, если таковые имеются, инспектор УБХСС приехал вместе со знакомым и привычным для работников цеха ревизором. Закончив свой тяжелый и кропотливый труд, инспектор сказал Орлову: «Либо вы ошибаетесь, либо здесь проворачивают аферы высокого класса и проверкой документации их не возьмешь. Вы работайте по своей линии, а мы попробуем зайти с другого конца. Если левая продукция производится, то она должна поступить в торговую сеть. Вот мы приглядимся к магазинам, торгующим их товаром. Может, там излишек и выплывет?» И излишек выплыл, да в таком количестве, что даже видавшие виды сотрудники УБХСС удивленно покачали головами. Сомнений не вызывало, левый товар шел из цеха, но на складе готовой продукции он всегда соответствовал норме. Все эти брошки и сувениры забирают из цеха до поступления на склад, раньше забирают, упаковка производится в другом месте. Так решили сотрудники УБХСС и поставили перед Орловым задачу установить: когда и кем забирается продукция, куда и кем доставляется, кто и где занимается упаковкой. Можно всю банду брать сейчас, но будет довольно сложно установить роль каждого преступника в отдельности, степень его вины, и могут попасть под следствие люди невиновные и
ускользнет кто-либо из основных жуликов. Орлов занимался этим делом лично. Среди разнорабочих, шоферов, грузчиков и уборщиц он уже на второй день был человеком своим. Главную прибыль, конечно, забирает верхушка, рассуждал он, но товар уходит через людей попроще. И он услужливо бегал за водкой и портвейном, который, как известно, в определенных кругах пользуется большим уважением. Но бегать бы Орлову так еще долго, если бы на третий день к нему не подошел водитель грузовика. — Разрешите прикурить, товарищ начальник, — сказал шофер тихо. — Прошу, гражданин следователь. — Орлов услужливо протянул спички и посмотрел на шофера, человека лет сорока, среднего роста, худощавого, с усталым, не обращающим на себя внимания лицом. Видел его, знаю, понял Орлов, судорожно прокручивая ленту памяти. В этом году нет, в прошлом — нет, назад, назад. Лица мелькали, как в старых киношных лентах, быстро, полустертые временем. — Не мучайтесь, у вас таких, как я, сотни, может, тысячи были, — миролюбиво сказал водитель, возвращая спички. — А вы у меня один, на всю жизнь один. — Пятьдесят седьмой. Костя Бурундук. Ножевой удар в Сокольниках. — Орлов тяжело вздохнул, вытер со лба пот. — Верно! — Костя улыбнулся, и лицо его осветилось, стало привлекательным. — Ну и память у вас, — и с гордостью добавил: — Петр Николаевич. Вы ведь тогда мне очень помогли. Выручили. — Скажешь тоже, — Орлов подтолкнул Костю к громоздившимся у стены пустым ящикам. — Сколько отсидел? — Два. А вы как живете? — Костя посмотрел хитро, в его глазах вопросы прыгали чертенятами. — Ты меня, Костя, не знаешь, в жизни ты меня не видел, — сказал Орлов. — Не видел, — эхом отозвался Костя, чертенята развеселились еще больше. — Может, помочь? — А ты здесь часто бываешь? — спросил Орлов. — Нет, а вот Миша, — Костя указал на въезжающий во двор грузовик, — года два ездит. — Он понял молчание Орлова правильно и торопливо добавил: — Золотой парень, я за него, как за себя. «Золотой парень» сказал, что не в курсе дел «этой лавочки», но воруют, вопроса нет. И что главный змей — вон тот, кто больше всех придуривается, — и указал на Бориса Ванина. На главного он не похож, рассудил Орлов, однако вывозом продукции
заниматься может. И через день выяснил, что не ошибся. Именно Борис Александрович Ванин вывозил левую продукцию из цеха, доставлял ее на квартиры трем пенсионеркам. Женщины, не подозревая о своем участии в махинациях, упаковывали изделия в целлофановые пакетики, приклеивали ценники, перевязывали ленточками. Каждое первое число они получали от Ванина «зарплату», расписывались в ведомости и считали его благодетелем. Из Рязани сообщили, что деньги в сумме шесть тысяч новыми сторублевыми купюрами на сберкнижку на предъявителя положила молодая женщина. На следующий день, когда работала другая смена, женщина вклад сняла. Приметы женщины сообщили настолько обстоятельные, что стало ясно — Ирина Перова не подходит. Других женщин в поле зрения уголовного розыска не находилось. Казалось, работа по этой версии зашла в тупик. Жизнь в уголовном розыске — сплошные парадоксы. Чудится, что задача проста, а она оказывается неразрешимой, ты уверен, что она неразрешима, — задачка решается сама. Ознакомившись в кабинете Турилина с телефонограммой, Гуров в первую очередь достал из кармана листочек, который положил туда полковник. «Вкладчик будет нам незнаком. Возможна женщина», — прочитал Лева и собрался выразить свое восхищение проницательностью начальника. Турилин махнул на Леву рукой и сердито сказал: — Ну-с? — Он снял очки, потер переносицу. — Как живет Евгений Шутин? — Евгений Шутин, — повторил Гуров, замолчал, глаза его сделались бессмысленными, рот полуоткрылся. Капитан милиции Гуров стал похож на младенца, который даже «агу» сказать не может. Турилин не улыбнулся, смотрел на Леву внимательно, сосредоточенно, как бы подталкивая взглядом: вспомни, Лева, вспомни. — Я ее, — Лева несколько раз показал на телефонограмму, — я ее знаю. — Сел и уставился на начальника испуганно. — Наверное, знаю, Константин Константинович. Наверное. — Лева прикрыл гласа и повторил приметы: — Высокая крашеная блондинка лет тридцати, перламутровый маникюр, на левой руке очень широкое обручальное кольцо, на правой мужской перстень. Кассирша в сберкассе запомнила руки, и я запомнил руки. Лева в изнеможении откинулся на спинку стула, посмотрел на полковника счастливыми глазами.
— Я все вспомнил, Константин Константинович. Таких совпадений не бывает. Я ее знаю. Точно. Не будь Гуров так категоричен, Турилин промолчал бы, сейчас не утерпел и флегматично заметил: — В жизни все случается, все абсолютно. — Деньги внесли в сберкассу шестого, сняли седьмого, — начал Лева. — А десятого, в пятницу, мы с Шутиным шли по Тверскому бульвару в сторону Никитских ворот. Разговор, скажем прямо, не клеился. Неожиданно раздался звонкий женский голос: «Граф!» Я понял, что окликнули Шутина, по тому, как он вздрогнул, повернулся, затем взял меня за локоть и заставил идти быстрее. На лавочке сидели две девушки, одна из них хотела встать, но, увидев, что Шутин не остановился, громко рассмеялась. Шутин сказал какую-то пошлость о женщинах и начал оживленный разговор. Я несколько удивился, затем, естественно, забыл, а на следующий день, — Лева выдержал паузу и многозначительно поднял палец, — я покупал в парфюмерном магазине крем для бритья и обратил внимание на руки продавщицы. Красивые выхоленные руки и грубый мужской перстень. Я поднял глаза на девушку, она показалась знакомой. Я знал: если не вспомню, где ее видел, буду мучиться целый день. Я сунул в карман «Флорену», отошел к соседнему прилавку и, поглядывая на продавщицу, попытался вспомнить. Одна из девушек посмотрела на меня, приблизилась к блондинке с перстнем и что-то сказала. Та рассмеялась, и, услышав этот смех, я вспомнил девушку на скамейке. Я знал, что не ошибся, но подошел к Маше — так ее называла подруга — и сказал: мол, привет вам от Графа. «Понятия не имею», — ответила она и солгала. Лева вскочил, забегал по кабинету. — Какая случайность! Какая счастливая случайность! — повторял он. «Нет, не случайность, — подумал Турилин, — в этой ситуации — твой профессионализм». Полковнику стало зябко, он даже потер руки, знакомое чувство удачи охватило его. Но он тут же одернул себя. «Деньги мне дал взаймы Ветров, — скажет Шутин. — А я скрыл от вас, боялся, что не поверите». Лева рассуждал вслух: — Машу потихоньку сфотографируем, карточку передадим в Рязань на опознание... — Отставить, позже я побеседую с ней сам, — перебил его Турилин. Существует совершенно неправильное мнение, будто молодые интересные мужчины хорошо допрашивают женщин — якобы срабатывает
мужское обаяние. Ничего подобного, как раз наоборот. Молодой интересный следователь становится для женщины противником вдвойне. Он убеждает ее сознаться в преступлении или неблаговидном поступке, сидит напротив, эдакий красавчик, думает: неотразим. У него наверняка интересная, порядочная жена. А я здесь, униженная и оскорбленная, да еще должна признаться, почувствовать еще больше его превосходство? Да плевать я хотела на твои доказательства, удавись от злости, ничего я не знаю и не ведаю. Когда-то Костя Турилин избегал допрашивать женщин. «Теперь я могу с девушкой беседовать по-отцовски, спокойно», — рассуждал он. Глава тринадцатая Что с Олегом неблагополучно, Павел понял давно, он не знал, как и где достает Перов деньги. Хорошее слово «достает», обтекаемое. Деньги можно либо заработать, либо украсть, достают их из кармана, для этого деньги надо иметь. Именно по тому, как именно Олег достал деньги из кармана, Павел понял, что это не зарплата, не прогрессивка, получены они, как говорится, слева, а если проще — украдены. Павла давно интересовало отношение человека к деньгам, возможно, потому, что сам он их зарабатывал трудно, а общался с людьми обеспеченными. Павел научился определять, свои у человека деньги, заработанные, или чужие. Последние не обязательно ворованные, могут быть папины. Деньги заработанные редко мнут, расплачиваясь, не бросают, а передают в руки либо кладут на стол. Так вот однажды, два года назад, Павел с Олегом зашли выпить в бар. Павел достал бумажник, Олег вынул из кармана комок денег, выудил нужную купюру, бросил на стойку, сгреб сдачу небрежно. Работавшая за стойкой брюнетка стрельнула из-под спадающей на глаза челки насмешливым взглядом, тут же сменила насмешку на профессиональную любезную улыбку. Если бы не эта улыбка, которая говорила: «Мне, барменше, еще и не то терпеть положено», — Павел, возможно, и промолчал бы. — Сколько денег у тебя в кармане, Олег? — спросил он безучастно. Олег пожал плечами: мол, ерунда какая, нашел о чем говорить, и спросил: — Тебе бабки нужны? — Мне деньги почти всегда нужны, — усаживаясь за стол, холодно ответил Павел, — но не настолько, чтобы я одалживал у тебя.
— Я же у тебя занимал, — все еще не понимая, к чему клонит Ветров, сказал Олег. — Так сколько у тебя в кармане денег? — Павел был упрям, кроме того, хотел остановить Олега в самом начале, не подозревая, как далеко тот уже зашел. — Отстань, — огрызнулся Олег, — все мои. Повторим? — Он кивнул на разноцветные бутылки. — До зарплаты у тебя всего три дня, а ты не знаешь, сколько у тебя в кармане, — нудно говорил Павел. — Интересно живешь. Отделка квартиры, обстановка. Источник прежний? Так ты с этим источником по одному адресу пропишешься. Разговор тот кончился ничем. Павел плюнул бы на все, порвал бы с Олегом, но мешала Ирина. Так Павел оказался в безвыходном положении. Павел раздваивался, мучился, все больше замыкался. Олег катился под горку быстро, алкоголь отключил тормоза, и скорость все возрастала. Павел в его доме бывать перестал, о надвигающейся катастрофе узнавал по участившимся визитам Ирины. Она не понимала, что происходит с мужем, металась в поисках ответа, все чаще приходила к Павлу. Она приходила и молчала, Павел не мог ей сказать: очнись, девочка, взгляни, с кем ты живешь. Он опускающийся все ниже человек, без руля и без ветрил, Хочешь — спасай его, хочешь — оставь, только не молчи, не разъезжай на его машине, не трать его деньги. Павел понимал: стоит ему сказать хоть четверть того, что он знает об Олеге, Ирина взглянет с презрением и уйдет. Она, как многие женщины, была идолопоклонницей, ее идол — Олег Перов. За него она может убить, пойти на смерть, но только за него, а не против. И какие-либо доводы разума здесь бессильны. Павел писал с самого раннего утра. Он работал так много, как никогда, но стоило ему отвлечься, им овладевали мысли об Ирине, а следовательно, и об Олеге. Сколько он ни думал, выхода не находил. Сдвинул Павла с мертвой точки человек, никогда не видавший Перовых. С Михаилом Левиным, которого почему-то все звали Мишель, Павел был знаком уже двадцать лет. Мишель был немного старше Павла, работал в популярном журнале и явился первой жертвой Ветрова, когда тот поставил лыжи за дверь и решил стать писателем. Мишель брал рукописи Павла безропотно, улыбаясь доброжелательно, но слегка иронически. Несмотря на двадцатилетнее знакомство, они были на «вы», относились друг к другу
хорошо, хотя и держались на определенной дистанции. Мишель иронически воспринимал не только творчество Ветрова, но и самого Ветрова. Левин знал Павла двадцатитрехлетним горнолыжником, хулиганистым максималистом, со всеми скандалящим и конфликтующим. Как улыбнулся Левин, познакомившись с Ветровым, так и улыбался иронически двадцать лет, словно ничего за эти годы и не изменилось, как был Павел фрондером, так и будет наживать себе врагов до гробовой доски. Они спорили редко, когда Павел высказывал свое очередное категорическое суждение по поводу новой повести или поведения кого-либо из общих знакомых, Мишель, сняв очки, одаривал его иронической улыбкой и не отвечал. Павел, не успев как следует вскипеть, остывал и переводил разговор на другую тему. Последний раз Мишель не выдержал, видимо, любому терпению есть предел, и, когда Павел, зайдя в редакцию, начал свой очередной выпад против кого-то, Мишель снял очки, посмотрел без улыбки и сказал: — Хватит, Павел. Все у вас такие разэдакие, один вы принципиальный. Вы как-нибудь на досуге сядьте перед зеркалом и подумайте критически не о других, а о себе. Павел вернулся домой и задумался, зеркало ему не понадобилось. «Начнем с того, что все в твоем возрасте имеют семью. Ты, Ветров, один, так как в больших дозах тебя выносила только мать. Любишь ты, если способен на чувство, чужую жену». И неожиданно увидел он себя во взаимоотношениях с Олегом Перовым со стороны иной. Был приятель, свихнулся, пошел по дорожке плохой. Свихнулся, между прочим, когда ты, Ветров, рядом находился. Что ты, Павел, сделал, чем помог человеку? Смотрел с Олимпа и критиковал? Это теперь помощь называется. Когда человек начал воровать и пьянствовать, ты, Ветров, вычеркнул его из списка и забыл бы, да Ирина не позволяет. Придет день, Олега Перова привезут на Петровку, затем в суд и расстреляют. Как ты, Ветров, в глаза Ирише посмотришь, на себя самого посмотришь как? Тогда он поехал к Перову, явился прямо в цех, огляделся, брезгливо поморщился. — Значит, здесь ты и воруешь, — не спросил, сказал утвердительно. Взял со стола брошку, которую в цехе тогда гнали, три вишенки на веточке, покрутил перед глазами, бросил. — Дерьмо. Поедем разговор есть. Когда они приехали в бар, Ветров, словно прокурор, оглядел Олега и сказал:
— Значит, так, я решил. Надо кончать, выход у тебя один: иди и кайся. — Ты у врача давно был? — Олег как можно презрительнее оглядел небольшую плотную фигуру Павла, посмотрел в его серые глаза, на упрямо выдвинутый подбородок, сжал и разжал кулак и усмехнулся: — С чего ты взял? — Знаю, с чего. Ты воруешь уже давно; я думал, думал и решил: так дальше нельзя. — Павел откинулся в кресле и выругался. — Вот убеждать, объяснять не умею. Ты меня слушай, не перебивай. Ты был человек, свихнулся, ты молод, у тебя жизнь впереди. Если я тебя не остановлю, ты погибнешь. Ты хоть и бывший, но спортсмен, силенка должна в тебе остаться. Ты живешь не один, у тебя Ирина, имя, которое ты изгадил, старые товарищи по спорту. Если ты не остановишься, ты измажешь дерьмом всех. Я этого допустить не могу. — Ты остановишь! Ты не можешь! — Олег облизнул пересохшие губы. — Ты кто такой? — Человек. Не очень хороший, но человек, — ответил Павел. — Ты должен пойти и перед людьми повиниться. ...Олег в этот день еще не пил, и внутри у него все дрожало и ёкало. Он знал Павла, его упрямство и жестокую прямолинейность, понимал, какая угроза нависла над головой. Тут он вспомнил слова Семена Семеновича. Как он сказал тогда о Павле: «Этот человек ради своих принципов тебя с кашей съест и не поморщится». Вспомнил Олег предупреждения прозорливого учителя, да, кажется, поздно. — Давай выпьем, — сказал он. — Позже, — отрезал Павел. Олег подошел к стойке, выпил, поставил два стакана на стол. — Хиляк, слабня, и такой у меня другом был, — Ветров покачал головой. — Был? — веселея, спросил Олег. — Раз был, так я пойду. Ни тебе до меня, ни мне до тебя дела нет Я в Москве ворую один? Займись кем-нибудь еще. — Однако сел на свое прежнее место. — Я кого-нибудь обижаю? — возмущался Олег. — Хороша моя продукция, плоха ли, она нравится людям, они покупают охотно. Мои побрякушки не валяются на складах, не приносят убыток. Тоже мне борец за справедливость! Ты зайди в обувные магазины, к примеру. Погляди, чем торгуют. Летние туфли, по пяти килограмм каждая, на пластике, походишь в таких месяц, без ног останешься. Никто и не берет, полки обваливаются от товара, склады забиты, а твои порядочные гонят план, расходуют сырье, получают прогрессивки. Вот где убытки! Ты их к ответу призови. Рискни! Пока ты
будешь ходить по инстанциям, превратишься в долгожителя. Я сделал, тут же продал. Мы следим за рынком, не можем сработать для склада, — он рассмеялся. — Мы рентабельны, приносим прибыль. Павел слушал, не перебивая, смотрел холодно. Олег выпил еще и взорвался. — Поди ты, знаешь куда? Моралист выискался! Если тебе так уж приспичило, иди и настучи на меня. Тебя милиция похвалит, может, грамоту даст. Меня посадят, а ты к Иришке подкатишься. Думаешь, я не вижу, что ты к ней неровно дышишь? Этого говорить Олегу не следовало. Павел хотел ударить, сдержался, молчал долго, боялся: голос подведет. Наконец, сказал: — Договорились. Если ты до первого сентября не явишься с повинной, то на Петровку приду я. Олег неожиданно понял, что все так и будет, звонок прозвенел, поезд не остановить. Кругом были люди, и Олег разжал руку, отставил тяжелую бутылку в сторону. — Я тебя не боюсь, — сказал Павел. — Если ты поступишь по-мужски, я обещаю сделать все возможное и невозможное, чтобы ты получил как можно меньше. Ты вернешься и начнешь заново, как человек. Двадцать седьмого августа Олег не выдержал и позвонил Павлу, долго уговаривал его, пытался просить, в конце концов сказал: — Беги сегодня, сука, завтра я тебя убью. — Первого, мы договорились, первого, — Павел положил трубку. Ветров не очень верил в угрозу, однако, немного подумав, понял, что, напившись, Перов способен на все. Когда мужчины дерутся, женщины страдать не должны. Если Олег решится на такое, его посадят надолго, очень надолго. Все им наворованное конфискуют. А Ирина? И Ветров, на всякий случай, написал завещание. Лева зашел в кабинет, взял плащ, когда зазвонил телефон. — Лев Иванович, здравствуйте, — сказал мужской голос. Гуров узнал Шутина. — Здравствуйте, Евгений Семенович. — Как ваше самочувствие? Как успехи? Можете не отвечать, знаю, что отлично. Вы установили, кто положил в сберкассу деньги, полученные Павлом перед смертью. Поздравляю! — Шутин явно издевался, а Лева вытер
в буквальном смысле холодный пот. Как он мог узнать? Как? — Когда мне к вам прибыть? — спросил Шутин. — Если у вас есть желание и свободное время, то через час, — стараясь подражать интонации Шутина, ответил Лева, — Через час не могу, а через два буду, — Шутин говорил сухо и серьезно. — Конечно, глупость я сморозил. Рязань. Сберкасса. Деньги мне дал Павел. Взаймы. Боялся, не поверите. Вы и не поверите. Ваше дело. Я не убивал Павла, но догадываюсь, кто это сделал. А убийца догадывается, что я догадываюсь. Понимаете? Вам надо беречь меня. Святая простота... — Хотите, я приеду за вами? — быстро спросил Лева. — Не стоит, через два часа я буду у вас. Не забудьте заказать пропуск. Лева вернулся в кабинет Турилина, рассказал о звонке Шутина и своих недоумениях. Что происходит? Операция, которую провернул Шутин с деньгами, выявлена пятнадцать минут назад. Шутин звонит и сообщает, что знает об этом. — Откуда Шутин знает о нашем разговоре, Константин Константинович? — спросил Лева. Турилин покачал головой, задумался. Зазвонил телефон, полковник указал на него Леве, и тот снял трубку. Звонили соседи Ветрова и сообщили, что в квартире покойного только что раздался выстрел. Через несколько минут Турилин и Гуров вошли в эту квартиру. Евгений Шутин лежал на спине, рядом валялись телефонный аппарат и пистолет «Вальтер». Шутин был убит выстрелом в висок. Врач взглянул и пожал плечами: мол, я-то здесь не нужен. Эксперт опустился на колени, осмотрел пистолет и сказал: — Никаких отпечатков. Пистолет тщательно протерт. И возникшая было мысль о самоубийстве Шутина отпала. Турилин посмотрел на Леву, как бы спрашивая: «Ну, что теперь будем делать?» Глава четырнадцатая За несколько дней до описываемых событий Олег Перов пришел в больницу. На белой подушке лицо Семена Семеновича контрастно отливало желтизной. Он перенес уже третью операцию и знал, что надежды нет никакой. Он умирал от рака горла, бинты подхватывали его подбородок,
казалось, не рак, а именно бинты душат его. Тогда, два года назад, операция прошла благополучно, и лишь врачи знали, что опухоль была злокачественная, сейчас об этом знали все, и он сам знал. Перов сидел на табуретке, облокотившись на широко расставленные колени, и бездумно смотрел на истонченный желто-прозрачный профиль «шефа». Семен Семенович говорить практически не мог, а Олег не хотел. Они молчали, Олег не знал, зачем пришел, им и раньше говорить было не о чем. Семен Семенович шевельнул своей тонкой в запястье детской ручкой. Олег наклонился. Губы умирающего шевельнулись, наконец он чуть слышно прошептал: — Я думал тут... С этими врачами можно неплохой гешефт провернуть... Олег поднялся, придерживая халат, шагнул к двери, заставил себя повернуться и сказал: — Я завтра приду. — И выскочил из палаты. На улице он вытащил из кармана фляжку, не обращая внимания на прохожих, выпил все содержимое. Олег повел плечами, потер руки, словно собираясь приниматься за работу, и оглянулся в поисках такси. Шофер на приветствие буркнул нечленораздельное, крутанул счетчик и, зевнув, уставился в ветровое стекло. Куда бы поехать? Олег посмотрел на часы. Уже пять, и лавочка, так он называл свой цех, закрывается. Домой? Там Иришка, ее голубые, застывшие в ожидании неизвестно чего глаза загонят его в гроб быстрее, чем милиция и коньяк. Смотреть осуждающе и вопросительно она умеет, однако от денег не отказывается, тратит все, сколько ни дай. Интересно, злорадно подумал Олег, как бы она посмотрела, посади ее снова на сто восемьдесят. И на жратву, и на квартиру, и на тряпки. Коньяк делал свое дело старательно, Олег стал самоуверен и воинствен. Машина затормозила около ресторана Олег Перов сел в уголке один и стал ждать, пока официантка его заметит. Он все вспоминал прозрачный профиль Семена Семеновича, его сухие, перекошенные от боли губы и сиплый шепот: «Я думал тут... С этими врачами можно неплохой гешефт провернуть...» . В могиле уже, а все о том же. Неужели и я такой буду или уже такой? — Олег, приветик, — к столику подошла официантка, достала из кармана блокнот и карандаш. — Один? — Подойдет кто-нибудь. — Олег вздохнул. — Ты когда-нибудь принца Уэльского угощала? Нет? Так представь себе, что я он и есть. Распоряжайся.
Официантка полагала, что принц Уэльский богат и прожорлив, стол ломился от еды, в центре красовалась вазочка с черной икрой. Олег выпил фужер коньяку, закусил икрой и посмотрел на разнообразные закуски тоскливо. А ведь было время, когда возможность заказывать что угодно, не думая о деньгах, радовала его, делала в собственных глазах фигурой значительной. — А все на жизнь жалуешься, — подошедший Евгений Шутин театральным жестом указал на стол. — Князь ждет даму? — Нет, тебя, — ответил Олег, отодвигая стул и приглашая Шутина присесть. Тот кивнул, сел, положив ногу на ногу, взял маслинку. Они недолюбливали друг друга, связывал их лишь Павел, после его смерти они виделись редко. Сейчас Олег был рад любому, пусть Шутин, лишь бы не находиться одному. Перебросившись несколькими фразами, они замолчали. Олег пил быстро, словно опаздывал куда-то. Евгений наблюдал за ним и насмешливо улыбался. Олег чувствовал насмешку, злился, пил, пьянел и злился еще больше. — Слушай, — Олег придумал, наконец, как вывести Шутина из себя, — а меня ведь допрашивали о том, как я раздобыл пистолет, «Вальтер», который был у Павла. — Ну и что? — Шутин пожал плечами. — А то, — Олег снова выпил и многозначительно посмотрел на Шутина, — пистолет исчез, и убили Павла именно из него. — Откуда ты это знаешь? — безразлично спросил Шутин. — Догадаться нетрудно. Пистолет был и пропал, а знали о нем, — Олег выдержал паузу, — я и ты... — Друзья-неприятели, салют! — На свободный стул опустился мужчина неопределенного возраста. Звали его когда-то Николай, последние годы — Ника, фамилия его затерялась. В пятидесятые годы Ника блестяще воплотил на экране чей-то образ, но сейчас уже мало кто помнил, чей именно и в какой картине. Никто не видел Нику пьяным, однако его не удавалось встретить и трезвым. Вместе с фамилией у него исчезли деньги, чувство собственного достоинства и возраст. Ника налил себе коньяку, плеснул в бокал минеральной воды, чокнулся с рюмками Перова и Шутина. — Помянем Павлушу Ветрова, талантливый был мужик, — он выпил, хлебнул минеральной. — Вот как в нашей жизни случается, жил человек,
писал чего- то, творил себе, как умел... Чик, — Ника щелкнул пальцами, изображая выстрел. — И что? Думаете, покойник? — Ника совершенно не обращал внимания на кривую усмешку Шутина и равнодушное молчание Перова. — И классик! Сейчас его трехтомник готовят к печати. Кто знал Павлушу при жизни? А теперь его в бронзу и на пьедестал. Интересно мне, кому Пашка так поперек горла встал? С удовольствием на того Дантеса взглянул бы. Вот уж он локти кусает. — Это почему же? — как бы нехотя спросил Олег Перов и выпил. — Потому, Олежка, что пуля та золотой оказалась, — ответил Ника. — Убить ведь хотел, а возвеличил, ох, возвеличил убийца Павлушу Ветрова. — Он снова выпил; хитро улыбаясь, посмотрел на Шутина. — А ты все пишешь, Женечка? Или бросил? Интеллигенция столицы ждет двадцать лет, когда появится великое творение. Ника бил по больному месту, бил умышленно, точно и беспощадно. Шутин смотрел на его дряблые, в склеротических жилках щечки, крохотные бесцветные глазки и молчал. Неужели это и мой финал? Что я мог и что могу? Как растерял, как не нашел? Или и не было ничего? Нет! Было, было и теперь еще есть, только не нужно никому настоящее и большое. Шутин даже в мыслях лгал и лицемерил. Нужны поделки, воспевающие и восхваляющие, а искусство не нужно. А Павел, ныне покойный, написал, да, да, написал. Павел и сам-то по скудоумию не понял, что написал, а Шутин понял, сразу, с первого прочтения. Повесть была настоящая. Скоро ее прочтут миллионы. Шутин увидел, что Ника собирается сказать очередную гадость, и, опережая, спросил: — Едешь в Канны на фестиваль? Собираешься получить приз за лучшее исполнение мужской роли? — Он, любуясь эффектом, сделал паузу: — Или женской? Ведь тебе уже все равно. Ника откинулся на стуле и захлопал в ладоши. — Браво, Женя, браво! Ты поднял руку на Нику и сравнялся с ним. Мы два брата-акробата. Оба когда-то чего-то могли, оба ничего не сделали и паразитируем. Я по столам хожу, угощаюсь у людей хороших, — он оглядел стол. — Так ведь и ты, Женечка, за чужой счет пьешь и кушаешь. Ась? — Ника приложил ладонь к уху, словно хотел услышать от Шутина что-то интересное. — Кто все заказал? Кто платить будет? — Как живешь, Ника? — Олег положил руку ему на плечо. Ника скособочился, как от тяжелого груза. — Ты думай, что делаешь-то, мне по больничному платить некому. Это
ты мальчик богатый. — Он выпил и быстро встал. — По сценариям Павлуши два фильма снимается, да еще трехтомник выйдет. Мешок денег получишь. — Ника отошел на безопасное расстояние и добавил: — Ты ведь, Олежка, наследник, — он довольно рассмеялся и подсел к какой-то компании. — Нахлебались мы с тобой, Олег, — произнес Шутин печально, — словно в унитазе выкупались. — Ника знает, к кому подойти и что сказать, — философски ответил Олег. Шутин выпятил подбородок, помедлил, пожал плечами и спокойно сказал: — Слушай, Олег, ты со мной деликатней. — Он посмотрел Олегу в глаза. — И я все позабуду. — Свою ненависть к Павлу позабудешь? — Олег налил Шутину и себе. — Ты Павла ненавидел. Завидовал и тихо ненавидел. Разве не так? — Я к Павлу относился сложно, — как можно спокойнее ответил Шутин. — Ты его ненавидел, — упрямо повторил Олег. — И тебе было известно, где лежит пистолет. — Слушай, — Шутин перегнулся через стол, схватил Олега за руку. — Я ведь знаю, что должно было произойти первого сентября, но не произошло, — он откинулся на спинку стула и рассмеялся. — Не произошло, потому что Павла убили. Знаю, но молчу. Шутин встал, бросил косточку от маслины в пепельницу и пошел к выходу. Олег Перов смотрел ему в спину и трезвел. С этого неврастеника станется, думал он. Подведет под монастырь. Глава пятнадцатая Тщательный осмотр места происшествия и тела покойного, оформление соответствующих документов заняли много времени; когда Турилин и Гуров вышли на улицу, уже наступил вечер. Полковник остановился около черной «Волги» и сказал: — Лев Иванович, завтра на оперативку не приезжайте. Отправляйтесь в парфюмерный магазин и пригласите ко мне знакомую Шутина. — Он кивнул на санитаров, которые выходили с носилками из подъезда. — До завтра. — Спокойной ночи, Константин Константинович, — пробормотал Лева, глядя на удаляющуюся машину, прекрасно понимая, что полковник поехал
в управление на доклад и «спокойной ночи» у начальника никак быть не может. Обычно, когда Турилин и Лева в позднее время вместе уходили с места происшествия, полковник либо подвозил Леву домой, либо Лева доезжал с ним до его дома или на Петровку, а затем на этой машине добирался до дома. Сегодня Турилин в машину не пригласил, Лева не обиделся, был даже рад. Говорить не о чем, сначала надо думать, ехать молча, чувствуя свою вину, не понимая, в чем она состоит, ситуация не из приятных. Лева вышел на Кутузовский проспект и направился в сторону гостиницы «Украина». Проспект широким светлым коридором тянулся к центру, в конце горбился мостом, из-за которого виднелось полураспахнутое здание- книга СЭВа. Выстрел был произведен в упор. Как же Шутин, по его последним словам, ожидавший нападения, подпустил убийцу? Возможно, рядом находился человек, которого Шутин и не подозревал? Однако на полу нежилой квартиры, чуть припорошенном пылью, следы только Шутина, какие-либо другие следы отсутствуют. Убийца аккуратненько затер их и сверху покрыл пылью? Мелькнула сумасшедшая мысль о самоубийстве. В такую схему все укладывалось, за исключением пустяка: на пистолете отсутствовали пальцевые отпечатки. «Вальтер» был тщательно вытерт. Снес себе полголовы, затем аккуратно стер с пистолета отпечатки? Кто-то другой вытер пистолет? Но пистолет лежал рядом с телом, следов постороннего человека на полу не было. Что же делать? Ведь завтра Константин Константинович, согласно обычаю, попросит совета. А когда начальник что- либо просит, отказывать несколько неудобно. Мария Григорьевна Калашникова сидела в кабинете Турилина и тонкими нервными пальцами, на одном из которых красовался массивный мужской перстень, теребила мокрый носовой платок. Она оказалась не так уж молода и привлекательна, держалась довольно спокойно, но с тем вызовом, который порой свойствен женщинам одиноким, с несложившейся судьбой. Лева тоже был здесь, примостился в уголке, стараясь ни словом, ни взглядом не мешать полковнику. По мнению Левы, начальник повел беседу непрофессионально. Когда Маша начала говорить неправду, Константин Константинович не дал ей завраться и запутаться окончательно, постучал карандашом по столу
и сказал строгим голосом: — Мария Григорьевна, Маша, я убедительно прошу вас уважать себя и не считать нас глупыми людьми. Раз я спрашиваю, когда и при каких обстоятельствах вы познакомились с Евгением Шутиным, надо отвечать. Голос у Константина Константиновича был строгий, но не начальнический, скорее с интонацией рассерженного учителя. И смотрел он не зло, а сердито и недовольно, как бы добавляя взглядом: «Маша, Маша, зачем вы так? Нехорошо. Стыдно». Маша познакомилась с Шутиным давно, лет десять назад. Сначала между ними завязался роман, затем он быстро перешел в обыкновенную связь. Евгений Шутин словно играл роль графа — за что и получил это прозвище, — снизошедшего до близости с «девушкой из народа». — Он не говорил, где живет, и врал о том, где работает, — рассказывала Маша. — Женя любит напустить туману. Порой он не звонил по году; появляясь, намекал о каких-то таинственных командировках. Врал все, — она махнула рукой и отвернулась. — Я его то любила, то видеть не могла. Бывало, притащится, ну такой несчастный, растерянный, выпьет, пригорюнится. — Маша вздохнула, улыбнулась воспоминаниям. — А утром эдак небрежно, через плечо, словно одолжение делает: «Марья, я тут случайно на мели оказался, ссуди на недельку». Сущий Хлестаков, вылитый. А так мужчина интересный, подруги мне завидовали. — Очень вы, Маша, на Шутина сердиты, — сказал Турилин. — А видно? — Маша смутилась. — Верно, сердита, и нельзя о человеке все плохое да плохое, тем более у вас... — Ничего особенно плохого вы не рассказали. А что Шутин человек завиральный и путаный, нам и без вас известно. — Турилин отложил карандаш, улыбнулся и спросил: — А что вы нам расскажете о Павле Ветрове? «Вот как завернул старик, — подумал Лева. — Простенько, однако, я бы не догадался». Маша уже совсем успокоилась, спрятала платочек, который ей понадобился, когда она пыталась отрицать знакомство с Шутиным, а позже всплакнула по этому поводу. — Павел Ветров? — Она нахмурилась, морщинки собрались на ее невысоком лобике. — Не знаю такого. — Испугавшись сердитого взгляда Турилина, добавила поспешно: — Ей-богу, не знаю, но слышала. Женя говорил о нем. Какой-то писатель, карьерист. Женя его в люди вывел, а тот зазнался. Так Женя говорил. — Говорил? — Турилин взглянул внимательно. — А почему в
прошедшем времени? Он теперь говорит иначе? — А Женя о нем последний раз не упоминал, — беспечно ответила Маша, и стало понятно: о смерти Ветрова и Шутина она ничего не знает. Турилин спросил о Перове, Маша не знала Перова и о нем не слышала. Когда полковник заговорил о поездке в Рязань, Маша усмехнулась: — С этого бы и начинали, а то ходите вокруг да около, будто я маленькая и не догадываюсь. Евгений эти деньги украл? — Не знаю, — чистосердечно сказал полковник. — Нам пока многое неясно. Шутин уговорил Машу взять на работе отгул и поехать вместе в Рязань, пригнать оттуда «Жигули», которые он якобы купил. Прокатимся, на обратном пути остановимся в кемпинге, поживем денек, как люди, деньги есть, говорил он. Маша согласилась, и они на электричке доехали до Рязани. Шутин снял в гостинице номер лишь для себя, сказал Маше, что она переночует у него, — мол, зачем брать два? Затем Шутин куда-то ходил, узнавал о машине, вернулся через час злой, с перевязанной рукой, объяснил, что прищемил пальцы дверью. Очи пошли в сберкассу, Шутин сказал, что деньги надо положить на книжку и, когда с формальностями будет покончено, перевести в какое-то учреждение. Деньги на книжку, шесть тысяч новенькими сторублевками, положила Маша. Шутин писать не мог, поэтому сберкнижку выписали на предъявителя. На следующий день Шутин снова куда-то ходил, вскоре вернулся злой, как черт, ругал бюрократов и проходимцев. Обманули, и с машиной ничего не вышло, забираем деньги, едем домой. Маша получила в сберкассе деньги, Шутин рассовал их небрежно по карманам, неожиданно развеселился, начал сыпать шутками и комплиментами. «Надо отдать покойнику должное, операцию он провернул быстро и элегантно», — выслушав девушку, подумал Лева. — Деньги оказались фальшивые? — спросила Маша, и глаза у нее стали круглыми и большими. — Уж больно они были новенькие, и рука у Женьки совершенно не болела. Леве хотелось задать вопрос, Турилин взглянул на подчиненного и кивнул. — Простите, Мария Григорьевна, как вы узнали телефон Шутина? — спросил он излишне быстро. В разговоре с Левой Шутин сказал, что уголовный розыск установил владельца сторублевых купюр, некогда принадлежавших Ветрову, Шутин знать этого никак не мог. Кто-то Шутина напугал, сообщив, что уголовный
розыск все уже знает. — Телефон, телефон... — Маша смутилась. Человек по своей природе в большинстве случаев инертен. Если он врет, то врет и остановиться не может. Если он говорит правду, ему трудно быстро соврать. Маша растерялась, говорить правду не хотелось, однако девушка поняла, что для выдумки момент уже упущен. — Телефон, — в третий раз повторила она, порылась в сумочке и протянула Турилину визитную карточку. — Мне надоело, что он не дает свой телефон и появляется, когда пожелает. Я стащила у него потихоньку, — Она посмотрела с вызовом. Турилин понял маневр Левы и принял пас, как говорится, с лета. — Таскать, да еще потихоньку, нехорошо. — Он взял визитную карточку Шутина. Тон полковника и лукавая улыбка противоречили его словам, и Маша заулыбалась. — Вы ему позвонили и сказали? — Позвонила и сказала, — радостно подхватила Маша, она улыбалась и выглядела моложе своих тридцати трех. — «Маша, я тебя не забываю». «Маша, ты подожди!» «Маша, ах!» «Маша, ох!» — передразнивая Шутина, говорила она и, качнувшись в сторону Турилина, доверительно сообщила: — Годы, между прочим, идут. Полковник кивнул и, потупив глаза, вздохнул так выразительно, что Лева понял: начальник в юности действительно играл Гамлета, а Маша была покорена окончательно. — Когда мы вернулись из Рязани, Женя мне заливает: мол, командировка за рубеж, может, тебе привезти чего? Вернусь, позвоню. Меня это «привезти чего» особенно из себя вывело. Он за десять лет мне ромашку не подарил, я не шмоточница, но женщина обыкновенная. Я его за плечи обняла и из кармана, — она показала на нагрудный карман пиджака, — карточку и вытащила. Думаю, позвоню ненароком, скажу, чего привезти. Сначала не звонила, а как увидела его на бульваре, — Маша повернулась к Леве, тот кивнул, подтверждая, — окликнула. А он, Граф, понимаете ли, не остановился даже. Я ему звонила, все застать не могла, потом наконец поймала. — Когда это было? — спросил Турилин. — Вчера утром и было, — бойко ответила Маша. — Голос такой ленивый у него, еле слова роняет. Я тут не выдержала и заявила ему: мол, вызывали в одну интересную организацию, любопытствовали, что за деньги я вносила в сберкассу, затем назад забрала. Тогда выдумала, конечно, а оказывается, как в воду глядела. Он молчит. И так страшно молчит, думаю, не инфаркт ли
у Графа. Наконец глухо так спрашивает: «Как же они нашли тебя?» Им, говорю, деньги платят, чтобы они нужных людей находили, — и трубку положила. Зазвонил телефон. — Турилин. Гуров? Здесь. — Он протянул телефонную трубку Леве. — Гуров, — подражая начальнику, сказал Лева. — Это Попова из бюро пропусков. Тут к вам молодая пара рвется, Перовы. — И, явно прикрывая трубку рукой, добавила: — Девушка рвется, а муж не очень. — Выпишите им пропуска, — попросил Лева. — Я иду, встречаю. Иду, — слушая частые гудки, повторил он. Перовы на четвертый этаж поднимались не на лифте, а пешком. Для Левы, ожидавшего их на площадке, эта минута растянулась, словно резиновая. Наконец он увидел их: они шли под руку, медленно, как ходят старики. Увидев столь безрадостную картину, Лева убрал заготовленную улыбку и тихо сказал: — Здравствуйте, проходите, пожалуйста. — Пропустил Перовых в кабинет и взглядом приказал Новикову оставаться в кабинете. Молодой инспектор посмотрел на Перовых безразлично вновь углубился в изучение своих дел. Лева подвинул Ирине стул, Олегу указал, где сесть, кашлянул и замолчал. А что говорить? Изобразить из себя добренького, сочувствующего доктора и, потирая ладони, спросить: «На что жалуемся?» Или наоборот, сказать сурово и назидательно: «Пришли? Лучше поздно, чем никогда». Олег, огромный и безвольный, пытаясь улыбаться, прятал глаза под набухшими веками. Ирина, натянутая, как струна, смотрела строго, глаза ее блестели, как у человека больного. — Олег Петрович, вы будете говорить или писать? Как вам легче? — спросил Гуров, силясь придать голосу бесстрастную интонацию. — А вы все знаете? — И как Ирина ни старалась, в голосе ее неприязнь, даже ненависть были сильнее удивления. И Лева вдруг почувствовал, что он сейчас закричит, начнет топать ногами, возможно, заплачет. Он вытер пот над верхней губой, чуть слышно кашлянул и спрятал руки в карманы. — А как для Олега лучше? — спросила Гурова Ирина, не обращая на него внимания и глядя на мужа лихорадочно блестевшими глазами. — Как лучше — говорить или писать?
— По нашему закону явка с повинной может быть оформлена и в виде собственноручно написанного заявления и оформлена сотрудником милиции или прокуратуры. Главное, что вы пришли, форма значения не имеет, — ответил Лева. — Я писать сейчас не смогу. — Перов облизнул губы и посмотрел на руки. — Пишите вы. У Левы руки тоже дрожали, и писать он тоже не хотел. Он кивнул Новикову, Ирину вывел в коридор. Она взглянула на Леву с ненавистью, села и, зажав ладони между колен, застыла в ожидании. Лева отошел в сторону и оглянулся. Коридор был, как обычно, пуст, и маленькая, сжавшаяся фигурка со склоненной, стриженной под мальчишку головой, казалась воплощением отчаяния. «Уйду, уйду с этой чертовой работы, — думал Лева. — Почему должен я, почему не другой? Одни выращивают цветы и леса, создают новое и прекрасное, другие чистят канализацию и ловят преступников... Я юрист, могу стать адвокатом, людей защищать. Защищать людей, — повторил про себя Лева и посмотрел на Ирину. — Защищать, да, да, именно». Он сел рядом с Ириной. Она и не заметила его присутствия. — Ирина, я хочу с вами поговорить, — сказал он. — Если вы ответите ко мой вопрос, то, возможно, это положительно скажется на судьбе вашего мужа. Гуров не был уверен в правильности своих слов, но иного способа вывести молодую женщину из оцепенения не находил. Ирина взглянула на Леву безразлично, затем взгляд ее стал точным, прицеливающимся. — Да, я вас слушаю. Спрашивайте. «А ведь она может меня убить, — понял Лева. — Она за Олега способна убить, у нее рука не дрогнет. Если Олегу угрожал Ветров, а позже Шутин?» — Спрашивайте, — прервала Ирина размышления инспектора уголовного розыска. — Вспомните, Ирина, — Гуров решил задать свой вопрос, — девятого, в четверг, мы с вами встретились на квартире Ветрова. — Помню, — сказала Ирина. — Зачем вы туда пришли? — спросил Лева, хотел добавить, что лгать не рекомендуется, но, взглянув на твердый профиль Ирины, решил бессмысленных слов не произносить. — А почему вас это интересует? — спросила Ирина. — Возможно, я смогу вашему мужу помочь, — терпеливо ответил Лева, замыкая Ирину на конкретную мысль о муже.
— Какое к нему это имеет отношение? — Ирина пожала плечами. — Захотела и пришла. — Она наморщила лобик и тоном взрослого, разговаривающего с ребенком, добавила: — Предположим, у меня была назначена встреча. Назначена встреча в квартире, где недавно убили ее хозяина. Действительно, ничего особенного, стоит ли о такой ерунде спрашивать? — Встреча с Шутиным? — Лева, упрощая разговор, перепрыгнул через ряд немаловажных вопросов. Позже, сейчас главное. — С Евгением, — подтвердила Ирина. — Я ушел, Евгений вскоре появился. — Лева уже не спрашивал, а утверждал. «Такой прием на допросе считается запрещенным. Сейчас не допрос, он состоится позже, в прокуратуре, мы просто беседуем. Наш разговор юридической силы не имеет», — оправдывал себя Гуров. — Да. — Зачем Шутин назначил вам встречу в квартире Ветрова? Почему там, не в другом месте? Что ему было нужно? — Слишком много вопросов, понимал Лева, но ей нельзя давать уйти в сторону либо замкнуться. — Не знаю, он какой-то путаный, этот Шутин. — Ирина, вспоминая, помолчала. — По телефону убеждал, что квартира принадлежит мне. Я, мол, могу туда приходить, когда пожелаю, а ему, видите ли, приятно побыть там, вспомнить друга. — Она постепенно разговорилась. — Затем он позвонил Олегу, сказал, приезжай срочно, очень нужно. Вот уж Олега я там никак встретить не ожидала. Евгений опоздал чуть ли не на час, пришел взъерошенный, дерганый, извинился, сказал, что передумал, — был, мол, серьезный разговор, теперь нет. Мы посмеялись над ним и ушли. — Ивсе? — Все. — Ш утин ничего в квартире не искал? — Искал? — Ирина задумалась. — Он подошел к книжной полке и спросил, где картонка, в которой Павел держал пистолет. Я сказала, что ее забрали вы. — Она махнула рукой, будто хотела отогнать муху. — Какое значение все это имеет теперь? Лева перехватил ее взгляд, брошенный на дверь, за которой находился Олег Перов, поблагодарил, извинился и зашел в кабинет. Не обращая внимания на многозначительное молчание Перова и недвусмысленные взгляды товарища, Лева взял исписанные страницы и быстро просмотрел. Перов подробно рассказывал о махинациях в цехе по производству ширпотреба. Ни одного слова об убийстве Ветрова и Шутина в протоколе не
было. Возможно, о них Перов заговорит позже? Или он хочет, явившись с повинной в одном, скрыть другое? Лева вернул Новикову бумаги, вышел из кабинета, стараясь не смотреть на Ирину, зашагал по коридору. Куда? В своем кабинете он мешал. К Турилину без приглашения заходить не принято. Полковник появился на пороге своего кабинета. — Лев Иванович, — сказал полковник, и Лева понял, что столь церемонным обращением обязан присутствию Маши Калашниковой, — отметьте, пожалуйста, Марии Григорьевне пропуск и проводите до нашей машины. Я в гараж позвонил. — Турилин церемонно раскланялся с Машей и сказал: — Проводите Марию Григорьевну и загляните, пожалуйста, ко мне. «Все-таки от нашего старика подохнуть можно», — подумал Лева и хотел ответить; мол, непременно загляну, уважаемый Константин Константинович, не сочту за труд. Все это Лева проглотил, щелкнул каблуками, что в уголовном розыске абсолютно не принято, и деревянным голосом пролаял: — Слушаюсь, товарищ полковник! — и, довольный своей проделкой, отправился провожать Машу. Она укатила в сверкающей «Волге» довольная, Лева вроде даже рукой помахал и только решил вернуться в отдел, как у подъезда остановились три машины. Из первой чуть ли не на ходу выскочил подполковник Орлов. Сегодня он был в форме во всех отношениях. Китель делал его стройным, подтянутым, орденские планки на груди, погоны на плечах. Да что говорить, кому не идет форма? Петр Николаевич Орлов выглядел великолепно. Он хлопнул Леву по плечу, подхватил под руку и увлек за собой в подъезд. В пять утра Орлов с группой сотрудников выехал брать жуликов «синдиката» Семенова, сейчас их выгружали из машин, предстояла процедура оформления и водворения арестованных в казенные помещения. — Ты понимаешь, капитан, все прошло великолепно, — говорил Орлов, быстро шагая по коридору. Он еще нервничал, не мог сразу переключиться на нормальный ритм жизни. — Обыски дали результат! — Орлов без надобности нажимал на кнопку стоявшего на первом этаже лифта. — Сберкнижек собрали — на хорошую библиотеку хватит. Они вышли из лифта, Орлов кивнул на кабинет Турилина и, великодушно приглашая разделить триумф, сказал: — Пойдем доложим. Турилин выслушал все с легкой улыбкой. Леве она показалась грустной. Орлов тоже поутих. Нервное напряжение спадало, усталость накатывала —
состояние, знакомое для оперативного работника. — Да, победами хвастаюсь, а о неудаче молчу, — несколько вяло сказал Орлов. — Перова задержать не удалось. Пропал вместе с женой. В половине шестого их уже не было, и, судя по обстановке в квартире, они бежали впопыхах. Ничего из ценных вещей не взято, даже женские украшения. Как она их оставила? Ориентировку надо дать, куда они денутся? — Перовы здесь, у нас, — сказал Турилин, растягивая слова, явно думая о другом. — Он явился с повинной? — И посмотрел на Леву вопросительно. — Да, Новиков оформляет, — ответил Лева. — Как с повинной? — удивился Орлов, но тут же понял и повысил голос: — С какой повинной? Он бы еще из тюрьмы явился с повинной! — Подполковник расстегнул папку, которую держал в руках. — Постановления об аресте и о проведении у Перова обыска были подписаны прокурором вчера. Вот! Вот! — Он выложил на стол документы. — Перов об этом не знал и явился сам. — Т урилин развел руками. — Так не бывает! Он знал! Его предупредили! — Орлов хотел повернуться к Леве, но сдержался. Леве стало жарко, уши его напоминали маленькие факелы. Ему было еще и стыдно — не только от недвусмысленности обвинения, но и от того, что подобная мысль у него была. Она появилась у Левы, когда вчера вечером, ворочаясь на раскладушке, он думал об Олеге Перове, о том, что суд может применить к нему высшую меру наказания. Еще он подумал, как легко быть благородным и добреньким за чужой счет. Турилин не смотрел ни на Орлова, ни на Гурова, разглаживая лежавшие перед ним исписанные каллиграфическим почерком страницы, сказал: — Оформлены, не оформлены документы, значения не имеет. В законе ничего не сказано, когда предлагается являться с повинной. Закон либо есть, либо его нет. Третьего не дано. Перов явился с повинной, наш долг — оформить явку надлежащим образом. Меру пресечения в отношении Перова решит прокурор, а меру вины — суд. Орлов молча убрал документы, застегнул папку, прошелся по кабинету, чуть ли не толкнув Леву плечом. — Я тут случайно на небезынтересную информацию вышел. — Т урилин оглядел подчиненных и улыбнулся. — Мария Григорьевна Калашникова, которую так гениально отыскал Лев Иванович, рассказывает, что со слов Евгения Семеновича Шутина ей известно... — И Т урилин поведал о столкновении Ветрова и Перова, об угрозе разоблачения, затем о разговоре Шутина и Перова. — Калашникова не знает Перова и фамилию его не
слышала, но Шутин называл героя своего повествования «боровом», а однажды вроде бы и Олегом. Все пока очень хлипко и бездоказательно, но довольно перспективно. Определен мотив убийств, и становится понятным завещание Ветрова. Он понимал, что после ареста Перова последует конфискация имущества, и Ирина останется без средств к существованию. И на всякий случай... — Турилин развел руками. — Вот и сложились кубики, один к одному. — Орлов смотрел на Леву, словно он был оппонентом. — Перова можно арестовать за хищения, не предъявляя пока не доказанных убийств. Содержать под стражей и разматывать неторопливо, связать все кончики аккуратненько. — Он показал на пальцах, как именно будут связываться кончики, гнал от себя мысль и не мог прогнать, что теперь, когда успех налицо, он, подполковник Орлов, заместитель начальника отдела. И рафинированный интеллигент Турилин ничего с этим фактом поделать не сможет, примет и вынужден будет считаться. А потом? Кто знает, что нас ждет за поворотом? — Есть во всем этом одна маленькая неувязочка, — сказал Гуров и замолчал, но совершенно не ради театрального эффекта, а подыскивая наиболее точные слова. И по интонации и по выражению лица Гурова Орлов понял — сейчас последует удар, от которого красивое логичное построение может развалиться до основания. — Перов не мог убить Шутина, так как в этот момент находился у себя на работе, — сказал Лева, не зная, торжествовать ему или извиняться, и в замешательстве достал сигарету и закурил. Турилин кашлянул и покачал головой. Аккуратные выражения, которые он употреблял, рассказывая о беседе с Калашниковой, были следствием его характера, а отнюдь не были порождены сомнениями в виновности Перова. Подобное стечение обстоятельств не только предположить, придумать трудно. — А когда и как вы данный факт установили, капитан? — спросил Орлов. — Вчера вы работу закончили поздно, сегодня с утра, насколько мне известно, занимались другим делом. Тон и подтекст Орлова Турилину не понравились, но вопрос казался точным. Установить алиби подозреваемого — не зажигалкой чиркнуть да сигаретку прикурить. И вдруг Турилин в Гурове засомневался, точнее, испугался за него. Перовы исчезли из дома, явились сюда. Гуров — молодой, эмоциональный, легко ранимый. Времени и возможности для установления алиби Перова у Гурова действительно не было. Лева все мгновенно понял и
срывающимся на визг голосом сказал: — Я вчера, как труп увидел, зашел в соседнюю квартиру и Перову на работу позвонил. — Лева первый раз в жизни затянулся сигаретой по- настоящему, раньше так курил, для форсу. — Я разговаривал с Перовым. Голос его спутать не могу, да и он меня узнал сразу, я представиться не успел. Мы выехали через минуту после выстрела. Ехали двенадцать минут, я засекал. От места преступления до работы Перова минимум тридцать минут. Он успеть не мог. — Леве очень хотелось посмотреть начальникам в глаза, но сил не хватило, и он разглядывал носки собственных ботинок. — Факт телефонного разговора могут подтвердить жильцы квартиры, факт присутствия Перова на работе могут подтвердить работники цеха. Турилину было стыдно, однако он весело рассмеялся, облегченно вздохнул и сказал: — Ты молодец, профессионал! — Он впервые обратился к Леве на «ты», тут же поправился: — Однако если бы вы не только наши версии рушили, но и свою какую-нибудь идейку подкинули, было бы совсем неплохо. — Идейка есть, только уж больно страшноватенькая, язык не поворачивается, — ответил Лева. Орлов был человек с недостатками, но умница и все схватывал на лету. — Капитан, ты случаем из той же квартиры на дом Перовым не позвонил? — Позвонил. Ее дома не было, — ответил Лева, не желая называть имени Ирины. — Ирины Перовой дома не было, — сказал Орлов. — Вроде бы ничего это не доказывает. А если задуматься? Если Ветрова убил муж, а Шутина — жена? Что в этом невозможного? Лева не ответил, он уже несколько часов пытался опровергнуть высказанную Орловым версию. Лева не верил в наемных убийц. Шутина убили, у Перова алиби, остается только Ирина. — Следов в комнате нет, — стремясь хоть как-то защитить Ирину, сказал Лева. — Нам пока неизвестно, как убийца вошел и вышел. — Давайте решим так. — Турилин поднялся, взглянул на часы. — К тринадцати НТО обещал дать все заключения. Есть следы, нет следов, с какого расстояния был произведен выстрел, из какого оружия. Пусть ученые мужи нам ответят на эти вопросы, тогда будем думать... — Когда Орлов и Лева направились к двери, Турилин сказал: — Петр Николаевич, задержитесь на минутку. Присядьте. Орлов сел, а Турилин, надев очки, просмотрел какую-то бумагу, позвонил
по телефону, произнес несколько междометий, переложил карандаши. Орлов уже достаточно хорошо знал характер полковника и понял, что разговор предстоит неприятный, возможно, очень неприятный. — Сегодня утром я был у генерала, — наконец произнес Турилин. Орлов напрягся. — Присутствовал и начальник управления кадров. — Полковник встал, вышел из-за стола и протянул Орлову руку. — Поздравляю, Петр Николаевич, вы назначены моим заместителем. — Турилин усадил Орлова на стул, сел рядом. — Высказывалось мнение, что надо подождать до конца раскрытия убийств Ветрова и Шутина. Однако существовала и иная точка зрения, которая в споре и победила. При выдвижении человека на руководящую работу, видимо, не нужно руководствоваться результатами конкретного, даже очень важного расследования. Если бы Орлов, как Лева Гуров, умел краснеть, он бы покраснел. Турилин встал, деликатно отвернулся и занял свое место за столом. — Приказ подписан. Приступайте! Глава последняя Орлов, уже в новом качестве, заместителя Турилина, зашел в кабинет Гурова. Лева занимался каким-то странным делом, его стол
был завален грудой бумаг с машинописным текстом, и он сосредоточенно копался в листах, пытаясь отыскать в них что-то очень важное. Напротив Гурова, облокотившись на стол, сидела молодая женщина. Увидев Орлова, Лева оторвался от страницы и сказал: — Галина Ивановна, познакомьтесь: Петр Николаевич, мой начальник и художественный руководитель, — и улыбнулся так непосредственно, что Орлов расхохотался. — Галочка, — Лева поклонился гостье, — машинистка, печатавшая рукописи Ветрова. Все рукописи, от первой до последней. — Он посмотрел на Орлова многозначительно. — До последней, — перехватил на лету Орлов, взглянул на кипу бумаг на столе. — Интересно. Очень интересно. Не буду мешать, работайте. Он шагнул к двери, задержал взгляд на молодой женщине, хотел что-то сказать, но она доставала из сумочки носовой платок, и Орлов вышел. — Паша, Паша, — Галина Ивановна всхлипнула. — Я его звала Ветерок. Это, — она указала на рукопись, — написал, безусловно, он. Я перепечатывала повесть дважды. Но два абзаца написаны не Ветровым. — Зачем так категорично,
Галочка? — Лева пожал плечами. — Ветров мог вписать их позже. — Не мог, — решительно прервала машинистка. — Паша стилист был неважный, но он был писатель. А это, — она вновь указала на рукопись и щелкнула пальцами: — «Солнце перевалило через вспыхнувший хребет и обрушилось в ущелье, словно лыжник экстра-класса!» С ума сойти! Да Павел в жизни не писал такой графоманской фразы. И в другом месте, где люди спешат на работу... Зло, как бы глядя на людей сверху... «Толпа, похожая на потное, загнанное стадо». Павел Ветров был человек жесткий, но очень добрый. — Человек меняется, — гнул свою линию Гуров. — Ветров такого написать не мог! — Галина Ивановна встала. — И это солнце, которое «как лыжник»? Да вы с ума сошли! Никогда! — Она смешалась и улыбнулась чему-то своему. — Что, что? — Лева привстал. — Значит, было, когда-то было? — Ну было. — Галина Ивановна села, снова задумчиво улыбнулась. — В первых его вещах случалось. Он писал бесхитростно, вдруг загнет фразу, другую. Я над ним потешалась, а он эдак набычится и скажет: «Так нельзя же все просто, как в жизни, литературно нужно, красиво». А позже Паша признался, что фразы эти ему друг подсказывал, который у него вроде наставника был... «А теперь этот друг вписал фразы своей рукой и хотел выдать рукопись Ветрова за свою, да не вышло», — подумал Лева. Заключение баллистической экспертизы было уже готово. Лева не удивился, узнав, что и в Ветрова и в Шутина стреляли из одного и того же пистолета, а именно из «Вальтера», обнаруженного на месте последнего происшествия. При самом тщательном исследовании пистолета обнаружить на нем пальцевые отпечатки не удалось. На рукоятке и спусковом крючке эксперт нашел мельчайшие бумажные волокна. Рядом с пистолетом была найдена стандартная бумажная салфетка со следами смазки. Поэтому был сделан вывод, что после выстрела пистолет вытерли именно этой салфеткой. Лишь один эксперт в этом сомневался, более того, утверждал, что пистолет салфеткой не вытирали, иначе она была бы смята значительно больше, на ее поверхности обнаружили бы потертости, а волокна от нее нашли бы не только на рукоятке и спусковом крючке, но обязательно и на замковой части «Вальтера». На салфетке обнаружили пальцевый отпечаток, и сейчас криминалисты его проявляли, пытаясь
добиться максимальной четкости. Лева устал нервничать и бесцельно расхаживать по коридору, заглядывая в кабинеты, и уселся на стуле у окна. Он смотрел на микроскопы и другие, неизвестные ему приборы, на людей в белых халатах и думал, что ни за что, даже под угрозой наказания не станет мазать черной краской пальцы Ирины и прикладывать их на дактокарту. Потом он подумал, что этим, конечно, займется эксперт. — Ну-с, молодой человек. — Эксперт потер переносицу. — Есть пальчик. Первый пальчик правой руки. — Женский? — спросил Лева и отвернулся. — Не думаю, почти наверняка мужской, — ответил, улыбаясь, эксперт, и глаза его превратились в узкие щелки. — Есть подозреваемый? — Подозреваемый? — нараспев переспросил Лева. Ему стало страшно. Сколько раз за последние сутки он, казалось, держал разгадку в руках. Шутин, с уязвленным самолюбием, слабостью и завистью, засыпался с деньгами. Его убили. Перов, которому угрожал Ветров, позже Шутин, имеет алиби. Ирина, имевшая достаточно оснований и готовая ради мужа на все, однако отпечатки на салфетке оставил мужчина. Лева подошел к столу, на котором лежали три дактилоскопические карты с отпечатками пальцев подозреваемых по делу. Лева положил их рядом, собрался с духом и ткнул в одну из них. — Вот он. Сравните. Эксперт взглянул на карту, прочитал фамилию, перевел на Леву недоуменный взгляд, пожал плечами и занялся своим делом. Буквально через несколько минут он поднялся и сказал: — Точно. Пальчик сомнения не вызывает. Лева рассмеялся нервно и опустился на стул, хотел попросить воды, постеснялся, лишь махнул на эксперта рукой: мол, ерунда, все пройдет. Это было его, Левы Гурова, звездное мгновение, ради которого и стоило трудиться дни и ночи в уголовном розыске. Инспектор Гуров нашел убийцу, вытащил на свет божий Ее Величество Истину. Ирина и Олег Перовы шли по улице Горького в сторону Белорусского вокзала, миновали мост и оказались на той самой аллее, по которой пять с лишним лет назад, безмерно счастливые и чуть-чуть хмельные, они бежали со свадьбы в собственный дом. Сейчас они шли медленно, радость неожиданного освобождения прошла, память возвращала в прошлое. Ведь
было все, абсолютно все, о чем только можно мечтать: молодость, любовь, счастье. Сейчас впереди их ждал суд, приговор, разлука. И хотя на скамье подсудимых будут только мужчины, судить станут обоих. Сегодня Ирина наконец поняла свою вину. Оказалось, что для этого надо так мало — задать простые вопросы и дать честные ответы. Ирина помнила вопросы, наверное, никогда их не забудет. «Какой оклад у вашего мужа? Сколько вы лично тратили ежемесячно? На какие средства, по вашему мнению, были куплены машина, хрусталь и другие дорогие вещи?» Как просто. Или она не задавала себе эти вопросы раньше? Задавала, но с каждым днем все реже и реже, отмахивалась от них, с деньгами жить удобнее. Все как-то устраиваются. Что значит слово «устраиваются»? Вчера умер Семен Семенович. Олег пришел домой взвинченный и почти трезвый. Дома он, естественно, выпил и незаметно для себя стал рассказывать о покойном. Так Ирина поняла все, о чем не хотела думать последние годы. Олега несло, он не мог остановиться, говорил и говорил, пил и продолжал рассказывать. О Ветрове, его требованиях, угрозах, и Ирина вспомнила молчаливые взгляды Павла, поняла смысл завещания. «Почему он молчал?» — возмутилась было Ирина, но тут же подумала, как мы много требуем от других и как мало от себя. Она сама знала, знала, но не хотела знать. Вспомнила свои разговоры с Аллой Ваниной и ее презрительные слова о мужчинах-добытчиках. А она, Ирина, промолчала и стала соучастницей. Она смотрела на мужа и вспоминала, каким он был тогда, в прошлом веке, до нового летосчисления, каких-то пять лет назад. Ирине стало больно и страшно. Что они сделали и что делать теперь? — Как говорил Павел? — спросила она. — Идти и просить у людей прощения? — Брось! — Олег вяло махнул рукой. — Думаешь, там награды дают? — Он снова выпил, сплюнул и жалобно пробормотал: — Вот, проклятая: не пьешь — плохо, пьешь — еще хуже. Ирина понимала: пока Олег в таком состоянии, ей не убедить его ни в чем. Откладывать на завтра тоже ничего нельзя, она уже не верила в себя, в свои силы. А вдруг передумается? Ирина верила Павлу: при всех своих недостатках Павел Ветров был человек умный и справедливый. Надо идти, повинную голову меч не сечет. Ирина решила действовать и уговорила Олега выйти на улицу. Якобы просто проветриться и погулять. Через двадцать минут после их ухода у подъезда остановилась
оперативная машина. Они гуляли молча. Позже, когда открылись парикмахерские, Ирина заставила мужа зайти и побриться. Он давно протрезвел, шел, угрюмо глядя под ноги, и вспоминал, как 1 сентября пришел в квартиру Павла, расположился на кухне, хлебнул из бутылки, которую принес с собой, и, видимо, заснул. Очнулся он от какого-то грохота некоторое время оглядывался, соображая, где находится, затем прошел в комнату и увидел мертвого Павла. Первым чувством Олега было облегчение: теперь не надо никого уговаривать, унижаться. Только позже Олег понял, что Павел был последним звеном, связывавшим Олега Перова с людьми. — Признаваясь, я буду вынужден заложить и других, — прервал затянувшееся молчание Олег. — Я этого слова не понимаю, — ответила Ирина. — Я знаю тебя и себя, мне нет дела до других. — Эгоистично и нечестно, — вяло сопротивлялся Олег. — Давай не будем говорить о чести и эгоизме! — Ты знаешь, сколько мне дадут? — Олег попытался усмехнуться. — Я буду ждать своего мужа из тюрьмы. И вот этот страшный день прошел, они брел по своей аллее, не очень понимая, почему Олега отпустили. — Машину и все в доме описали, — сказал он. — После суда конфискуют, переезжай к маме. — Я отказалась от завещания, к маме я не поеду, буду жить у нас. Мы начнем сначала. — Когда я вернусь, — сказал он. — Когда ты вернешься, — ответила она. Перовых еще допрашивали, когда Лева сел писать справку по делу. Он не хотел докладывать полковнику устно, боялся, что начнет горячиться, запутается. Но, взглянув на часы, понял, что не успевает. Ровно в пятнадцать Лева вошел в кабинет начальника, Турилин и Орлов о чем-то весело разговаривали, смеялись. Такими беззаботными Лева их никогда не видел, ему стало обидно: раскрыл преступление, висевшее над ними, как дамоклов меч, оказывается, начальству и без этого вольготно и весело. Увидев Гурова, Орлов встал, пожал ему руку: — Поздравь, капитан, меня назначили заместителем Константина Константиновича и твоим начальником.
— Поздравляю, — буркнул Лева, — для меня вы и так начальник. — «Не обязательно раскрывать преступления, — подумал Лева, — достаточно получить повышение и более высокий оклад». — Нехорошо, Гуров, нехорошо о нас думаешь, — сказал Турилин деланно строгим тоном. — Мне эксперт позвонил, сообщил результаты подсказанной тобой экспертизы, остальное мы уж с грехом пополам додумали. Оценили, однако хвалить тебя боимся, вдруг зазнаешься. А нам хоть один гений в отделе необходим, мы тебя беречь должны, слава людей портит. Лева зарделся, Орлов обнял его за плечи. — Эх, капитан, капитан, завидую я тебе обыкновенной черной завистью. И весело мне не оттого, что я повышение получил, даже не оттого, что ты убийство раскрыл, а оттого... — Он задумался. — Живешь, живешь и вдруг понимаешь, какая прекрасная штука — жизнь. — Лева встретился с подполковником взглядом и впервые увидел, что глаза у него не серые с ехидцей, а синие и очень серьезные — Как поступим с Перовым? — спросил Турилин. — Он пришел сам, — быстро ответил Лева и покосился на Орлова, понимая, что настроение настроением, но подполковник — человек жесткий и всякое проявление либерализма не приемлет. — Я не о Перове пекусь, а о нас. Узнают люди, как явился человек с повинной, а его раз — и за решетку. Что о нас подумают? Какие выводы люди сделают? — Воровал, воровал человек, явился с повинной, — в тон Гурову подхватил Орлов, — а мы ему орден или денежную премию. — Улыбка у подполковника исчезла. Турилин слушал молча. — Шибко эмоционален, капитан. Явку с повинной примет во внимание суд. Я рассуждаю так: Перов в настоящий момент социальной опасности не представляет и следствию помешать не может. В связи с этим заключать его под стражу до суда необходимости нет. Пусть живет среди людей, рядом с женой и ждет суда. Возможно, для него такая жизнь страшнее тюрьмы окажется. Полковник Турилин кивнул, и вопрос был решен. Закончив писать справку, Лева встал из-за стола и с хрустом потянулся. Свобода! Он выполнил свой долг и свободен. Три-четыре дня можно ни о чем не думать, читать, ходить в кино... Лева напряг фантазию и добавил: «Плевать в потолок». Черт возьми! Разве это жизнь? Чтобы полнее ощутить свалившуюся на него свободу, Лева прошелся по кабинету, размахивая руками. Лучше не стало, неосознанное чувство вины тяготило его, и он вспомнил: Рита. Девчонка побежала от него и крикнула: «И не звони мне
больше! Никогда!» Стало муторно и тоскливо. Лева вернулся к столу, сел, перелистнул календарь. Где ее телефон? Лева не записывал ее телефона и никогда не звонил. Он вспомнил свою кухню, цифры на белой стене и снял трубку. — Вас слушают, — ответил солидный женский голос. — Извините за беспокойство. — Лева откашлялся. — Можно попросить Маргариту? — Слушаю тебя, Гуров. — Здравствуй, это я. — Лева от собственной глупости смутился еще больше. — Здравствуй, — ответила Рита и замолчала. — Рита, я был неправ. Извини, — быстро заговорил Лева. — Я хочу тебя видеть. Сегодня. Сейчас. — Ах, он хочет! — Голос Риты приобрел бархатистые нотки. — Скажите, пожалуйста, они соизволили. «Давал себе слово больше не влюбляться, — думал Лева. — Дурак! Тряпка!» — Рита, — сказал он как можно спокойнее. Девушка почувствовала, что соединявшая их струна натянулась и вот- вот лопнет. — Я думаю, Гуров, — пропела Рита. — Я голову вымыла, у меня волосы мокрые. Где? Когда? — Через сорок минут на Пушкинской, у памятника. — Ах, как романтично! — Рита деланно вздохнула, испугавшись, добавила: — Буду. Разговор у Турилина затянулся, и теперь Лева опаздывал. Лавируя между выходящими из кинотеатра «Россия» людьми, он выскочил на сквер, пробежал мимо фонтана. — Гуров! Вспоров ботинками гравий, Лева остановился. Рита сидела на скамейке, потом встала, неторопливо сделала несколько шагов ему навстречу. Лева подошел и, переводя дух, сказал: — Извини, задержали. — Он потрогал ее косу, почувствовал, что она еще влажная. — Я прощаю тебя, Гуров. — Рита взяла его под руку.
Вместо эпилога В результате проведения комплекса оперативно-розыскных мероприятий и следственных действий установлено, что убийство гражданина Ветрова П. А. совершил Шутин Е. С ., который 14.09.1976 г. из того же пистолета застрелился, инсценировав убийство. (Подробный анализ доказательств дан в постановлениях следователя по делам NoNo 4638 и 4631.) Вина Шутина доказана рядом косвенных улик, а именно: Имеющиеся материалы позволяют сделать вывод, что Шутин застрелился. Тщательный осмотр не обнаружил на месте происшествия присутствия второго человека: пол в комнате был покрыт тонким слоем пыли, и подойти к письменному столу, около которого был обнаружен труп Шутина, не оставив следов, не представляется возможным, между тем смерть Шутина наступила от выстрела в упор. Расположение входного и выходного пулевых отверстий, положение тела и отброшенного выстрелом пистолета характерны для случаев самоубийства. Факт, что на пистолете отсутствуют отпечатки пальцев, объясняется тем, что Шутин предварительно обернул рукоятку бумажной салфеткой, только затем выстрелил. На бумажной салфетке, обнаруженной рядом с телом, имеются следы машинного масла и отпечаток пальца правой руки Шутина. Микрочастицы бумажного волокна обнаружены на пистолете и на ладони правой руки Шутина. При этом Шутин пытался инсценировать убийство. За несколько минут до выстрела он договаривается о встрече через два часа, говорит о существовании угрозы для своей жизни, старается не оставить своих пальцев на пистолете и тем создать видимость убийства. Доказательством вины Шутина в убийстве Ветрова служит, в частности, тот факт, что деньги, полученные Ветровым, оказались у Шутина, а объяснение последнего, что все шесть тысяч дал ему сам Ветров взаймы, несостоятельны: ко дню получения гонорара у Ветрова накопились долги в размере трех тысяч шестисот рублей, которые Ветров обещал вернуть второго сентября. Установлено, что Ветров был человеком щепетильным и пунктуальным и не мог, не отдав долги, одолжить всю сумму Шутину. Экспертами установлено, что Шутин застрелился из того же пистолета, из которого был убит и Ветров. Данный пистолет хранился в картонной коробке на книжной полке в комнате Ветрова. На коробке обнаружен пальцевый отпечаток Шутина. Ко всему прочему у Шутина имелся и ключ
от квартиры Ветрова. В связи с вышеизложенным полагаю работу по розыску преступника прекратить, дело сдать в архив». Из справки инспектора уголовного розыска капитана милиции Л. И. Гурова. От автора Выражаю свою искреннюю признательность всем сотрудникам МВД СССР, которые помогли мне в работе над этой повестью.
Более двух лет прошло с тех пор, как на страницах журнала мы опубликовали письмо Люды К. «Почему у меня нет друзей?» («Юность», No 3, 1977). И вот мы снова обращаемся к этой теме. Что же заставило нас сделать это? Было много публикаций в журнале, которые вызывали бурную реакцию читателей. Но проходил месяц-другой, и число откликов заметно падало, а скоро и совсем иссякал поток писем на эту тему. Было ясно: интерес временный, преходящий. А есть иные проблемы. Они, будучи раз затронуты, отзываются приливом откликов, который не спадает месяцами и даже годами. Видимо, они самые живые, касаются всех. Такой, затронувшей многие и многие сотни наших читателей, оказалась исповедь шестнадцатилетней Люды К. из города Татарска. У Люды нет друзей. Она не смогла сблизиться со сверстниками ни в классе, ни во дворе. И вот дни каникул, проведенные в полной изоляции от товарищей, жестокий самоанализ, страх: неужели я всегда буду одинока? Просьба: подскажите, как найти друга. Социологи и социальные психологи, педагоги и медики, писатели сегодня исследуют и конструируют модели человеческих контактов, пытаясь помочь всем нам найти тропку от «я» к «мы». Редакция попросила принять участие в разговоре двух ученых, специалистов в области психологии: академика- секретаря АПН СССР А. А. Бодалева и кандидата медицинских наук Б. С . Алякринского. Ваши письма, дорогие читатели, стали основой этого разговора. I. Многие авторы писем упрекают Люду К.: зачем она в каникулы сидела одна, запершись дома? Разве трудно было выйти на улицу, пригласить кого- нибудь в кино, начать разговор? Видимо, и действительно не так уж трудно. Но станет ли знакомство началом дружбы? Наверное, это и много и мало — быть образованным, интересным собеседником для того, чтобы иметь друзей. Наташа Орлова из Иркутска сетует: «Я столько раз слышала: «надо быть личностью». А что такое личность? Вот Люда тоже вроде личность, отличница, много знает, вроде бы всесторонне развитый человек! Казалось
бы, тянуться все к ней должны, а ведь нет. Может, потому, что хвасталась? Так ведь много есть и хвастунов и жадин, а друзья у них есть. Почему?» Алексей Александрович, Борис Сергеевич, какие качества, свойства, на ваш взгляд, определяют, будут или нет у человека товарищи? А. А. БОДАЛЕВ. Вопрос, почему один человек вызывает нашу симпатию и даже любовь, а другой антипатичен, относится к числу самых сложных и малоизученных в современной психологии и привлекающих всеобщее внимание. Ученые определили: с переходом из младших классов в средние, из средних в старшие, из старших в вуз или на работу круг общения молодого человека изменяется, а вот характер «коммуникативных» проблем сохраняет устойчивость. И по-прежнему мы наблюдаем: у кого-то есть верные, надежные друзья, и на всю жизнь, а другой не успеет сойтись с кем-то накоротке, как уж разошелся. Это человек скоротечных контактов. И, наверное, самая частая беда не в том, что человеку совсем не с кем словом обмолвиться, так не бывает, а в том, что отношения не приобретают глубины, прочности, сердечности. Итак, с кем же чаще всего общаются люди? Наши исследования сходятся в одном: тянутся к тем, кто много знает, много умеет, у кого можно чему-либо научиться. Но это еще не все. Не со всяким эрудитом или мастером своего дела хочется общаться. Привлекательны те, кто «настроен» на нас, кто видит в собеседнике не объект, перед которым можно блеснуть своими достоинствами, а равного себе. Надежда Константиновна Крупская писала: для того, чтоб налаживались хорошие отношения, нужно уметь видеть в другом «искру божью». Это значит, идти к человеку не от своих требований и интересов, а от обстоятельств его жизни, его привычек, особенностей характера, ума. Видеть в человеке то лучшее, что в нем есть или может быть, — это, наверное, главное правило общения. По словам М. Горького, в каждом спит бубенчик... затронь его — и он отдаст тебе свою самую лучшую песню. Б. С. АЛЯКРИНСКИЙ. По-моему, не нужно специально искать друзей. Такие поиски кончаются, как правило, печально: человек находит не друзей, а лжедрузей. И чтоб удержать их, приходится жертвовать собой, своим «я», своими интересами, а то и совестью. Ведь чем чаще всего привлекают «темные компании»? В них процветают подчеркнутые внешние формы товарищества. Новенького хлопают по плечу:
«Ты — свой парень!» Такая компания сильна, только пока в ней все вместе. Стоит же застать ребят порознь — и конец «не разлей воде»: выдают друг друга, а вместе с тем становится очевидным и то, что дружество для такой компании лишь маскировка, под которой пустота и незнание, куда бы себя деть. Убежден: активные, жизнедеятельные, полноценные люди не бывают одиноки, и перед ними никогда специально не встает проблема поиска контактов. Связи возникают сами, их очень много, живых, интересных. Наверное, это замечали все: между добрыми, хорошими людьми очень скоро возникают нити взаимопонимания, а потом — чувство духовной близости. Опыт показывает: одиночество настигает тех, у кого нет глубоких интересов, и наоборот — духовно богатые люди притягивают как магнит. Ибо смысл их жизни — в служении высокой цели, которое привлекает единомышленников, создает соратников. Ключ к нашим отношениям с людьми — в том, какой жизненной цели мы следуем. Так что тот, кто жалуется на одиночество и «ищет» друзей, тем самым признается в своей духовной бедности и бесцельности своего времяпрепровождения... II. «Друзей чаще всего встречают в детстве. Это соседи по дому, те, с кем вместе ходишь в детский сад. Потом, в школе, появляются новые: сосед по парте, подружка, с которой вместе ездишь в кружок или идешь в поход. Друзей не выбирают», — считает Тамара Сергеева из Ульяновска. Андрей Р. из Волгограда думает по-другому: «Друг — это тот, с кем у тебя общие интересы. Тут неважно, в твоем он живет дворе или на другом краю планеты. Дружить можно и по переписке, если, конечно, есть общий язык». Борис Сергеевич, Алексей Александрович, а на ваш взгляд, что решает, быть или не быть дружбе? Что чаще всего создает дружбу: случай, сблизивший людей, или общий интерес? Каков «механизм» рождения дружбы? Б. С. АЛЯКРИНСКИЙ. Я редко употребляю слово «друг». Его так часто говорят, что теперь уже никто не может объяснить, что же оно значит на самом деле. Предпочитаю иное: «единомышленник». Так вот, у человека, который увлечен какой-нибудь идеей, делом, единомышленники есть во всем мире. Одиночество для такого человека невозможно. Для меня пример дружбы- единомыслия — отношения великих русских революционеров.
Другой высокий пример для всех нас — судьба людей, которые, несмотря на то, что были поражены тяжелой болезнью, все же не были одиноки. Ольга Скороходова — от рождения слепоглухонемая. Кажется, вот где должна происходить подлинная трагедия одиночества, тоски, пустоты! А произошло обратное. Сейчас об этой удивительной женщине знают очень многие. Они читали ее книгу «Как я воспринимаю и представляю мир», ее стихи. Этот обреченный на страдания человек открыл для себя главное — счастье пользы другим. Сотни людей стали ее друзьями. Были ли полностью оторваны от друзей борцы за светлое будущее человечества, проведшие долгие годы в камерах одиночного заключения? Прекрасны письма, которые писал из фашистского застенка Эрнст Тельман дочери, жене, друзьям, в них — гимн единомыслию. А. А. БОДАЛЕВ. Разная бывает дружба. Недавно психологи провели исследование по проблеме совместимости людей и вывели основные пути возникновения дружбы: нам нравится тот, кто похож на нас; мы выбираем тех, кто лучше нас. Я согласен с Борисом Сергеевичем: конечно, самые прочные отношения у тех, кого можно назвать единомышленниками. Но что это значит? Когда я был совсем маленьким, моя мама процитировала мне стишок: «Постоянство отношений может быть у тех людей, где царит единство мнений, убеждений и идей». Это хороший стишок, но не совсем правильный. Согласие часто опасный симптом; один «подладился» под другого, а сам бесцветен. Один любит доминировать, демонстрировать свои достоинства, и при нем существует тень, на которую падает частичка лучей повелителя. Это не дружба, а своеобразная форма прихлебательства. Я был классным руководителем, куратором институтской группы, деканом факультета психологии Ленинградского университета и всякие наблюдал отношения у молодых. Одна пара мне показалась очень знаменательной. Дружили два ученика в классе: Соловей и Зелинский. Один — сильный боксер, гроза улицы, другой — щуплый эрудит, книжный мальчик. Они были неразлучны, дополняя и постоянно обогащая и жизнь и личность друг друга. Это была очень прочная дружба на основе взаимодополнения. III. Авторов писем беспокоит равнодушие некоторых людей друг к другу. Ира Маркова из Ленинграда сформулировала свою тревогу так: «В жизни я встречала людей, равнодушных к окружающим, чаще, чем внимательных к
ним, особенно незнакомым. Люди отгородились друг от друга стенами. Да, мы интересуемся; музыкой, живописью, мы считаем себя образованными, культурными, но мы не интересуемся другими людьми. Мы просто не замечаем одиноких среди нас». Иные письма звучат суровым укором себе, горьким признанием: ведь и сам я когда-то не сумел стать другом человеку, который так нуждался во мне... Таня К. из Ангарска прислала большое письмо: «Мне 17 лет. В прошлом году я окончила школу, в институт не поступила и устроилась няней в детский сад. Как много я поняла за это время! В классе у меня тоже не было друзей. Меня не уважали, потому что я была равнодушна к своим товарищам. Мне казалось, что они не поймут меня, что у меня душа тоньше, что я интеллектуальнее их... Сейчас я думаю совсем иначе, и мне очень жаль, что я поняла это так поздно. Ведь я, именно я сама могла быть кому-то другом. Перед тем, как сесть писать это письмо, я прочитала в вашем журнале повесть Михаила Дымова «Открытая страна». Читала и завидовала дружбе героев, их умению понимать друг друга. Там есть хорошие слова: «Мы постоянно ищем себя. Только, может, мы ищем не там? Не в профессиях надо искать себя. А в людях. В них можно открыть себя, найти свою дорогу в жизнь». Судя по этому письму, Таня К. сумела перестроить отношение к сверстникам. Но ведь это удается далеко не всем. А в самом деле, как преодолеть собственное равнодушие к людям? Б. С. АЛЯКРИНСКИЙ. Одна из древних санскритских рукописей «Дхаммапада» гласит: «Если кто в битве тысячу раз победил тысячу людей, а другой себя, то он больше победитель». Победа над собой невероятно сложна. Дорога к ней одна: это многолетние ежедневные усилия. Чтобы стать чутким, общительным человеком, нужно разбудить в себе и развить способность сочувствовать людям и понимать их. Здесь ваш учитель и помощник — искусство, философия, все гуманистическое богатство, которое выработало человечество. Может быть, стоит вести дневник с ежедневным отчетом о том, сумел ли ты сегодня сделать что-то хорошее, порадовать кого-нибудь, помочь?.. А. А. БОДАЛЕВ. Способность сопереживать не в одинаковой мере свойственна всем нам. В США социальные психологи провели эксперимент: друг против друга посадили за пульт двух человек. Один — испытуемый, другой как бы лаборант. Цель первого решить задачу, второго — влиять на
работу первого. Перед ним расположен ряд кнопочек. Нажмешь на одну — человеку напротив будет приятно, на другую — он получит удар током. На место «лаборанта» по очереди сажали молодых людей, и, к своему ужасу, американские исследователи обнаружили, что большинство предпочло «шоковую» кнопку, наслаждаясь видом болевых ощущений визави. Испытуемые не знали, что там сидит актер, лишь имитирующий судороги. Не знали они и того, что сегодня они сдавали экзамен — на доброту — и не выдержали его. Впрочем, в этом виноваты не столько они сами, сколько все их окружение, система воспитания. Сопереживать надо учить. Отзывчивы, как правило, дети, родившиеся в многодетной семье. А вот единственный сын обеспеченных родителей часто вырастает «центропупом». Отзывчивость проявляется более или менее широко, она зависит от объема категории «мы», к которой причисляет себя человек. Иной черств и непробиваем для большинства окружающих потому, что его категория «мы» очень бедна — только семья. У людей великих, значительных «мы» — это все люди труда. Наша способность дружить, быть другом в конечном итоге зависит от того, как много людей мы способны считать «своими». Думаю, что стать чутким в одиночку невозможно. Чуткость пробуждают в нас окружающие. IV. Самый больной вопрос — о робости. Сколько людей жалуются в письмах на стеснительность, сковывающую их, создающую искусственный барьер между ними и теми, к кому они тянутся... И сколько писем иных, содержащих суждение, подобное этому: «Робких друзей, несмелых никто не хочет, ведь от друга ждут прежде всего поддержки...» (Мара Лябичина, Карелия.) «Мне совсем не жалко эту девушку, потому что она не может вести себя с друзьями. Когда они встречаются, то она только спрашивает: «как поживаешь» — и говорит «здравствуй». Я представляю себе, как она тихо сидит на вечере в укромном уголке, где ее никому не видно. Разве такой стеснительный человек может кого-то заинтересовать?» (Ира Г., г. Москва). Есть ли какие-нибудь рецепты для тех, кто хочет избавиться от робости? Что можно посоветовать застенчивому человеку, как вести себя в обществе?
Б. С. АЛЯКРИНСКИЙ. Причин у робости много. Стеснительность часто бывает следствием внешних недостатков. Человек чувствует, что он в чем-то менее привлекателен, чем другие. В этом сложном случае, на мой взгляд, уместно обратиться к врачу. Иной барьер — внутренний. Юноша или девушка понимает, что смысл бесед не в обыденных обменах новостями, а в более глубоком, содержательном общении. А у него или у нее — низкое общее развитие. Мало прочитано, мало понято. Сказать нечего. Общение людей требует понимания психологии. Начинать самообразование нужно с романов Льва Толстого, Стендаля — этих величайших писателей-психологов. Но чтоб действительно взять что-то из книги в себя, читайте ее не ради урожая цитат, а чтобы заинтересоваться. Погружение в глубину не дается сразу, и приходится себя заставлять до тех пор, пока не ощутишь прелесть этого. Индивидуальный путь к культуре так же насыщен борьбой и тяготами, как и всеобщий. Нужны усилия повседневные, Важнейшая задача самосовершенствования — воспитание в себе чувства прекрасного. То явление, которое у нас еще совсем недавно называли стиляжничеством — стремление одеваться броско, вызывающе и безвкусно, — это, как ни странно, своеобразный способ удовлетворения эстетической потребности у стиляг. Но недостаточный уровень подготовки не позволяет молодым людям глубоко постигнуть истинно прекрасное. Глаз вооружает привычка вглядываться. Десять, сто раз нужно побывать в Третьяковке, провести в ней неделю, а если нет возможности — досконально изучить репродукции — и глаз станет зорче, а чувства тоньше, отзывчивее. Но и тогда может не стать легче общение. В чем причина? Нередко застенчивость питается неумением человека интересно рассказать, быть выразительным. Чаще всего трудности кроются в том, что словарный запас беден. Мы не совсем правильно читаем: всецело поглощены содержанием, но редко отдаем хотя бы маленькую долю умственной энергии на обогащение себя формой. Блез Паскаль, великий философ, говорил, что для каждой мысли может быть тысяча выражений, но среди них одна форма — наилучшая. И поиск ее составляет муки человеческого творчества. А мы часто небрежны, берем на вооружение штампы, серый обывательский язык. Но как освоить искусство речи? Великолепный способ — заучивание и проговаривание вслух поэтической речи. Лучше всего — перед зеркалом. Демосфен, Цицерон, знаменитые ораторы древности, знали массу стихов, писали сами.
Начните с азов мировой культуры — «Илиады» Гомера. Она научит величавому спокойствию тона, выразительности. Великолепна речь Пушкина. Он до сих пор один из самых богатых русских писателей по словарному запасу, в котором и секрет кажущейся легкости пушкинской речи. Один из высших образцов русской поэзии — вступление к «Медному всаднику». Прекрасна речь Лермонтова. Шедевр мировой лирики — «Флейта-позвоночник» Маяковского. Великий труженик русской культуры Валерий Брюсов ежедневно для тренировки писал десять — двадцать поэтических строф. Довел до исключительности способность к мгновенной импровизации. Своеобразен Заболоцкий, его музыкальная форма словно сама ведет декламацию. Русская поэзия — это великий наш педагог, способный помочь каждому в минуту одиночества. А. А. БОДАЛЕВ. Готов подписаться под сказанным Борисом Сергеевичем. Хочется только добавить. Один из моих учителей, чудесный психолог, проживший громадную жизнь, В. Н . Мясищев, не раз говорил, что очень распространена категория застенчивых людей не потому, что они трусишки, а потому, что у них очень высокий уровень притязаний. Они очень боятся упасть во мнении. И это их связывает, сковывает. Часто робость возникает как следствие недостаточной практики общения. Такие люди плохо понимают окружение и каждую мелочь домысливают бог знает до чего. Невозможно научиться плавать, не купаясь, средство избавиться от робости — больше общаться с людьми. Нужно проявить самый трудный вид власти — над самим собой, заставить себя стать общительным, уже на ходу оценивая, в чем твоя сила и слабость. Разговор о проблемах общения только начинается. Продолжать его вам, дорогие читатели. Мы надеемся, что вы захотите выразить свое мнение о ситуациях, затронутых нашим разговором. Многим, наверное, необходимо поделиться, рассказать о своих жизненных сложностях. Ждем откликов, дорогие друзья. Разговор по письмам читателей «Юности» подготовила и провела Марина КНЯЗЕВА
Джинсы надели все. Не только длинноногая молодежь, но среднее и даже пожилое поколение, подтянув животы, влезло в эти удивительные штаны, делающие человека юным и стройным. Борис не был счастливым обладателем джинсов. А между тем в группе, где он учился, почти все их носили. Его закадычный друг Вадик, так тот даже менял их чуть ли не каждую неделю. Ему хорошо, Вадику: у него отец не вылезал из «загранки». Когда Борис приходил к ним в гости, его встречала мама Вадика в джинсах, папа, тоже в джинсах, угощал сигаретами «Уинстон». Они сидели в гостиной под люстрой в виде бригантины, обсуждали спортивные новости, и Борис чувствовал себя каким-то неодетым в своих брюках фабрики «Сигнал». Главное, в этих брюках он был «ничто» для Леночки Сухотской, обладательницы стройных бедер, затянутых в американские джинсы экстра-класса. В ее компании Борису не было места. Нетрудно догадаться, что он мечтал о приобретении волшебных штанов день и ночь. И вот однажды утром позвонил Вадик: — Мужик, знакомые продают уносные джинсы. «Ли». Темно-синие, — Беру! — закричал Борис и кинулся в прихожую, где мама, торопясь на работу, натягивала старенькую шубку и потертые сапоги. — Маманя, выручай! Вадик достал джинсы. Мать, знавшая заветное желание сына, давно откладывала деньги, и они, наконец, пригодились... Наскоро позавтракав. Борис полетел к Вадику. — Мужик, смотри товар, — сказал тот, открывая дверь.
Друзья вошли в комнату, и Борис сразу увидел «их». Они полулежали на диване и ласкали глаз интенсивным синим цветом. — Что, хороши родимые? — спросил Вадик. — Меряй! К ужасу Бориса, «родимые» не лезли, они были явно малы. Бедный Вадик взмок, пытаясь застегнуть штаны на друге. Он заставлял его «выдохнуть и не дышать», «спрятать живот», потом приказал Борису лечь на диван и попытался застегнуть его, как застегивают набитый вещами чемодан. Но и это не помогло. — Перекур, — предложил Вадик, и оба закурили, напряженно думая, как быть. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы Вадику не пришла в голову мысль вызвать Левку. Левка Ефимов, по прозвищу «Гений дзюдо», был чемпионом вуза по самбо и имел великолепные бицепсы, вызывающие зависть и уважение сокурсников. Левка жил рядом и пришел скоро. — В чем дело, мужики? — спросил он. — Да вот, достал этому олуху джинсы, а он не может их застегнуть, — показал Вадик на неподвижно лежащего Бориса. — Поставь его, — тихо сказал Левка. Могучей правой Левка охватил Бориса партерным захватом, а могучей левой застегнул пуговицу на Борисовых джинсах, а потом и «молнию». — Ты действительно гений, Левка! — восхищенно прошептал Борис, еще не веря в удачу. — Фирма веников не вяжет, — бросил чемпион и зашагал к двери. Он был, как всегда, немногословен. — Ну, как самочувствие? — заботливо осведомился у друга Вадик, когда силач ушел. — Нормально, — ответил тот, бодро улыбаясь. А между тем все было далеко не нормально. Джинсы больно врезались в тело, хотелось кричать и плакать. О том, чтобы сесть, не могло быть и речи. Когда Борис приковылял на лекцию, ребята положили его, как чурку, на скамью последнего ряда, где он и отлежал два часа. За лекцией следовали практические занятия, и только Борис собрал прибор и «запустил» синтез, как почувствовал, что больше терпеть не может. «Снять бы эти штаны к чертовой матери!» — малодушно подумал он, но тут же вспомнил, как посмотрела на него Леночка, когда он появился сегодня в лаборатории. «Надо срочно искать Левку, — решил он, — этот
поможет!» Борис захромал к аудитории, где чемпион слушал лекцию по общей химии, и вызвал его. Тот, сразу все поняв, подхватил счастливого обладателя джинсов под руки, и оба скрылись за дверью с изображением мужчины в строгом черном костюме. Возвращаясь в лабораторию, Борис горестно размышлял о том, что с джинсами придется расстаться. Не будешь же, в самом деле, без конца бегать к Левке! «Продам!» — решил Борис, открывая дверь в лабораторию, и замер: у его прибора стояла Леночка. — У тебя получается синтез? — ласково сказала она. — Но я, собственно, не за тем. У меня завтра день рождения. Если ты не занят, приходи обязательно. Я буду ждать. Запиши адрес. Борис почувствовал, как его лицо расплывается в радостной улыбке и одновременно начинает гореть. Свершилось все-таки чудо. Она его признала, теперь он «свой» в их джинсовой компании. И сделали это джинсы, именно джинсы! Нет, он не вылезет из этих великолепных штанов. Даже если ему придется сесть на самую суровую диету. Нет, он не расстанется с ними! Никогда! — Я приду! — сказал Борис. — Я непременно приду. Но с приятелем... — Как хочешь, — сказала она и вышла. Через месяц состоялась свадьба Лены и Левки — «Гения дзюдо». На свадьбе Борис сидел в просторных брюках фабрики «Сигнал».
— Боря, — сказала мужу Елена Яковлевна, — у меня к тебе просьба... — Ну, — буркнул Борис Павлович, отрываясь от газеты. — Понимаешь, завтра в школе родительское собрание, а я на это время записана в поликлинике к врачу. Сходи, пожалуйста, в школу. — Я? ! — удивился Борис Павлович. — Но ведь всегда ходила ты. — Я завтра не могу. На следующий день Борис Павлович после работы пошел на родительское собрание. Перед началом собрания родители оживленно беседовали друг с другом, и только Борис Павлович одиноко уселся на последнюю парту. В класс вошла учительница. Стройная, беленькая, она больше походила на школьницу, чем на классного руководителя. Родители окружили ее и, совсем как школьники, перебивая друг друга, засыпали вопросами. Но она спокойно и властно утихомирила их и заставила сесть за парты. Потом заговорила. Борис Павлович рассеянно слушал, как вдруг учительница сказала: — .. . А кто вызывает мои самые серьезные опасения, так это Семенов. Кто-нибудь из его родителей есть? — спросила учительница. — Я есть! — густо покраснел Борис Павлович и, вставая, больно стукнулся коленом о парту. — Ваш сын, товарищ Семенов, меня очень беспокоит. В прошлом году и учился и вел себя вполне удовлетворительно, а в этом — будто подменили! И поведение, и отметки, и курить начал... — Курить? — ахнул Борис Павлович. — Да, курить! Прошу вас, товарищ Семенов, обратите на него самое серьезное внимание! Букет двоек и единиц, который он собрал, необходимо ликвидировать! Что было дальше, Борис Павлович помнит смутно. Его единственным желанием было возможно скорее вернуться домой и поговорить с этим
прохвостом Валеркой по душам. Из школы домой Борис Павлович бежал трусцой. Дверь открыл ничего не подозревающий Валерка. Он даже обрадовался приходу отца, но его радость тут же была омрачена двумя затрещинами. — Курить!.. Поведение ужасное!.. Букет двоек и единиц!.. — орал отец, норовя влепить третью затрещину, но Валерка, посещавший секцию бокса, ушел от удара нырком влево. — Что случилось? Что за крики? — вбежала в переднюю Елена Яковлевна. — Случилось! — передразнил жену Борис Павлович. — Этот негодяй курит, нахватал двоек и единиц, ведет себя безобразно! — Боже, ты куришь?! — Елена Яковлевна без сил опустилась на стул. — Нет! — прорыдал Валерка. — Я уже бросил. — А букет двоек и единиц? — продолжал дознание отец. — Нету у меня букета, — шмыгнул носом Валерка. — Нет? — недоверчиво спросил отец. — Единиц у меня не было. — А двойки? — Ну, если быть точным... Одна была... Но я ее исправил. — Как исправил? — Ну, в дневнике палочку приделал — четверка получилась. — Бандит! — заорал Борис Павлович. — У меня сын бандит! — Не понимаю, — пожала плечами Елена Яковлевна. — Неделю назад я была в школе, и Ольга Николаевна почти хвалила его. — Разве она Ольга Николаевна? — спросил Борис Павлович. — Конечно. Такая черненькая, уже немолодая, в очках. — Ничего подобного! Она светленькая. И прическа модная. И никаких очков. Такая очень даже ничего. — А зовут ее как? — спросил постепенно приходящий в себя Валерка. — А бог ее знает! Нет, постойте, постойте... Кажется, Анна Петровна... Да, Анна Петровна! — Здрасьте! — заорал Валерка, и слезы на его глазах мгновенно высохли. — Так это же ты в четвертом «Б» был! Там тоже Семенов есть. — А ты в каком? — растерянно спросил Борис Павлович. — Давным-давно в пятом! — презрительно заулыбался Валерий. — В пятом?! — удивился отец. — Почему же вы, черт возьми, меня об этом раньше не предупредили?!
В один прекрасный момент я обнаружил, что битком набит стереотипами. Ношу одну и ту же рубашку, одни и те же туфли, один костюм, про который семнадцать лет назад кто-то сказал, что он оч-ч -ч -ень современный, курю исключительно «Лайку», пью томатный сок и в рот не беру спиртного. Говорю одни и те же слова одной и той же женщине. Летаю только самолетами «Аэрофлота», храню пять рублей в сберегательной кассе, бреюсь одной и той же бритвой «Нева». Работаю в одном месте на постоянной должности. У меня есть свои приметы, свой номер трамвая, свой вагон в метро, свое мнение о тем, что это свое мнение нужно держать при себе. Я стесняюсь знакомых, остерегаюсь незнакомых и первым извиняюсь, что подставил свой носок под чужой каблук. Всю жизнь я обрабатываю результаты какого-нибудь Печкина-Лавочкина, который всю жизнь выясняет, проходит ли его кривая через данную точку. За моей спиной хихикают молодые специалисты. Потом они смеются громче, еще громче и, наконец, звонко заржав и закусив удила, проносятся мимо — на простор научных изысканий. А я остаюсь с кривой Печкина-Лавочкина. И со стереотипами. И со своей зарплатой. Мои стереотипы прекрасно уживаются друг с другом. Но стоит мне однажды чуть-чуть ущемить права самого скромного и незначительного из них, как остальные тут же объединяются и начинают изощренно мстить. Мой трамвай останавливается между остановками, в моем единственном летнем костюме становится жарко, в сигаретах перекрученные фильтры, в биточках сырое мясо, в соке косточки, в магазине санитарный час — и так целый день. Стереотипы наступают широким фронтом. Меня толкают, обзывают и намекают. Я опаздываю. Получаю персональный выговор. Ошибаюсь в расчетах. Плохо сплю ночью.
И тогда я начинаю бунтовать. Я беру каждый свой стереотип, придирчиво рассматриваю его со всех сторон и, злодейски ухмыляясь, поступаю строго наоборот. Я начинаю со стереотипа одежды и снимаю с собственного сына джинсы. Потом я завтракаю в «Метрополе», еду на работу в такси, забрасываю к черту кривые Печкина-Лавочкина. Я становлюсь веселым и общительным. Говорю разные слова всяким женщинам. Отпускаю бородку, курю гаванские сигары и смело хожу по чужим ногам. Беру свою тему, а какому-нибудь молодому специалисту поручаю прикинуть, пройдет ли моя кривая через данную точку. Я начинаю подавать надежды, колебать авторитеты, ниспровергать основы, претендовать на персональную премию, персональную машину, дачу и на портрет в каком-нибудь журнале. Меня уважают и боятся. Мне завидуют и подражают. Со мной советуются и соглашаются. Я . . . Но в один прекрасный момент я с удивлением обнаруживаю, что во мне опять завелись стереотипы. Нет, не те старые, заброшенные, изъеденные молью, а новые — напористые, энергичные ребята, которые, оказывается, потихоньку скопились во мне и напирают изнутри, давят, требуют, качают права и выясняют между собой сложные отношения. И не обращают на своего хозяина никакого внимания. Они однообразно ершисты и шаблонно оригинальны. Стереотипам тесно. Они капризны и обидчивы. Хитры и неблагодарны. Прожорливы и ненасытны. Один просит кисленького, другой — горького, третий — сладкого. Получив сладкое, он хочет еще более сладкого. И тогда я с нежностью вспоминаю своих старичков, уютных домашних старичков с их скромными запросами и взаимной уступчивостью. Я вспоминаю их и впускаю в себя, выгнав предварительно новых жильцов. И вот я снова иду по длинному институтскому коридору в кабинет Печкина-Лавочкина с его драгоценной рукописью в руках, стараясь ступать как можно тише и выглядеть как можно незаметнее. Мои стереотипы тихо переговариваются внутри меня... Я подхожу к двери кабинета, и стереотип, следящий за тем, чтобы я говорил начальству только приятные вещи, делает мне знак. Я стучусь в дверь к шефу, меня впускают, и я лепечу: — Ваша кривая... проходит... проходит... — Я знаю, — сурово смотрит на меня шеф. — У вас все? — Мимо!!! — вдруг выпаливаю я. — Ваша кривая проходит мимо! И точка!
Я был готов к тому, что сейчас грянет гром и сверкнет молния. Но что я вижу! Всегда уверенный в себе, величественный, Печкин- Лавочкин, мои богоподобный шеф, вдруг съеживается за своим столом, превращается в маленького, робкого человечка, и я слышу его дрожащий голос: — Только, прошу вас... дорогой мой, умоляю... никому об этом... ни слова... пусть никто... только вы и я... Я могу быть уверен, а? И стереотип грозного начальника разрушается у меня на глазах.
«Вы можете разорвать мое письмо, не прочитав его. Разрешите все же мне, как виновной, произнести последнее слово. Выслушайте меня! Я знаю, за уроки, за опыт надо «платить». Но я заплатила за свой опыт чужой жизнью. Это преступление... Я понимаю. И, поверьте, проклинаю тот день, когда в длинном списке, напечатанном на машинке, увидела свою фамилию — и подумала, что свершилось главное счастье: я принята в университет. На самом-то деле... Разве может подобная строчка решить судьбу человека? За фактом последует другой, за праздником — болезнь, а за строчкой — следующая, быть может, совсем иная. Выслушайте меня!» Когда тот список наконец прикрепили к доске объявлений, а спина лаборантки из деканата перестала загораживать его, и я узрела свою фамилию в числе «принятых», мне уже не слышны были чужие вздохи, не видны слезы. Я скатилась по лестнице, зная, что внизу меня ждет Павлуша. Если бы даже случилось землетрясение, я все равно увидела бы его возле университетских дверей. — Все в порядке! — провозгласила я. Он протянул мне букет, хотя остальные родители ничего, кроме
волнений, с собою не принесли — Я тоже хотел подняться. Но вдруг бы мы разминулись? Он всегда казался виноватым, когда преподносил что-нибудь мне или маме. А так как преподносил он почти каждый день, у него постоянно было лицо извиняющегося человека. «Или просто интеллигентного», — сказала мне как-то мама. — Спасибо за цветы, — дежурно отреагировала я. Трудно благодарить от души ежедневно. Все, наверно, может стать будничным: и заботы и готовность пожертвовать за тебя жизнью. Несправедливые чувства... Но Павлуша другого отношения к себе и не ждал. — Гладиолусов не было. Только гвоздики... Прости меня, — сказал он. И мы направились к такси, которое, судя по счетчику, уже давно дожидалось моего появления. — Вечером поедем в Дом художника! — сказал он. — Или журналиста... — Журналиста? — переспросила я. — Б удет пресс-конференция? Он был вторым маминым мужем. Но на самом деле единственным, потому что первый, по мнению мамы, званий мужа и отца не заслуживал. Мама раз и навсегда присвоила ему титул: «эгоист». Она называла его так не со злостью, а, я бы сказала, с грустью, задумчиво, как бы сравнивая в этот момент с Павлушей. — Он ни разу ничего не подарил тебе, — печально сообщала мама. — А ведь ты и сейчас обожаешь кукол! Дарить мне кукол отцу было трудно: он работал инженером-нефтяником в каком-то сибирском поселке, где вряд ли был магазин игрушек. Отец звонил в день моего рождения, то есть один раз в году. Раздавались анархичные междугородные звонки, и мама говорила: — Он вспомнил! Отец поздравлял, спрашивал, как я учусь, — Отметился, — не с осуждением, а с грустью произносила мама, жалея, мне казалось, отца, который лишил себя счастья отцовства. И благодарно поворачивала голову в Павлушину сторону. — Я сделал что-то не то? — пугался Павлуша. Он был высоким, полным — и от этого подвижность его проявлялась очень заметно. Он управлялся со своей тяжеловесностью, как хрупкий юный музыкант управляется с громоздкой виолончелью, созданной вроде бы не для него. Пухлое лицо, наивно оттопыренные губы диссонировали с
густой мужской сединой. Все эти неожиданные сочетания создавали образ. Который нам с мамой был дорог... Отца моего мама нарекла «эгоистом», а Павлуше навсегда было дано звание «семьянин». Расписание приемных экзаменов он знал наизусть. И перед каждым из них спрашивал меня по билетам, которые достал откуда-то из-под земли. Я любила, когда Павлуша доставал что-либо «из-под земли», потому что знала: именно там, под землей, таятся самые главные сокровища, именуемые полезными ископаемыми. Называть его отцом я не могла, так как это слово, ассоциируясь с моим родителем, приобрело у нас в семье отрицательное звучание. Кроме того, мама однажды произнесла фразу, которую запомнили все... Указав на Павлушу, она сказала: — Он—неотец,он—мать! Павлуша от растерянности стянул с носа очки: получалось, что он посягнул на мамину роль в моей жизни. Не подходило к нему и холодное слово «отчим». Я стала называть его просто Павлушей. Это панибратство входило в некоторое противоречие с тем, что я обращалась к нему на «вы». Но все на свете с чем-нибудь входит в противоречие. На «ты» я по необъяснимым причинам перейти не могла. — Чувства благодарности не хватает, — с грустью сказала мама, жалея меня за эту «нехватку». — Отцовские гены! .. . Определяющими свойствами Павлуши были безотказность и обязательность, а главным маминым качеством была беззащитность. Слабость, я думаю, явилась той силой, которая и притянула к ней заботливого Павлушу. Даже в натопленном помещении мама куталась в пуховый платок: ей всегда было холодно и немного не по себе. Она как бы давала Павлуше повод устремлять ей навстречу максимальное количество «внутреннего тепла». А то, что он представлял собой невиданный на земле источник такого тепла, мы с ней чувствовали в любую погоду. Улыбка у мамы была до того женственной, что все вокруг начинали ощущать настоятельную потребность в отважных мужских поступках. Она никого не осуждала, а лишь сожалела о людских несовершенствах, как, например, о папином эгоизме. Голос у нее был мягкий, в телефонной трубке он растоплялся, как воск, и приходилось по многу раз переспрашивать ее об одном и том же.
Мама была искусной чертежницей. Но доска ее уже много лет находилась дома, возле окна, потому что Павлуша не любил, чтобы мама куда-нибудь отлучалась. Он не говорил об этом, он молча страдал. А мама дорожила его здоровьем и стала «надомницей». Зная, что Павлуша молчаливо-ревнив, она в общественных местах усаживалась так, чтобы глаза ее по возможности не встречались с глазами посторонних мужчин. И в Доме художника она тоже села лицом к стене... В ответ на угодливые вопросы официанта мама кивала в сторону мужа: дескать, он знает. И он в самом деле безошибочно определял, что нам с ней хочется. «Для дома, для семьи», — называли его мамины подруги. И всегда с безнадежным укором бросали взгляд на своих мужей. Мама подчеркивала, что нельзя привыкать к добру, что надо неустанно ценить его — и тогда оно не иссякнет. — Спасибо, Павлуша, — сказала я. — Еще раз спасибо. — Нет, — возразил он, с наслаждением наблюдая, как мы едим, — подарок еще впереди! Он любил, чтобы мы получали удовольствие от еды, от спектаклей, от фильмов. — Уметь жить чужой радостью — самое редкое искусство, — уверяла мама. — Он им владеет. Я соглашалась... Но так как мне, в отличие от Павлуши, нравилось жить своей собственной радостью, я, наполняя тарелку, спросила: — А что еще... вы собрались мне подарить? — Собственно говоря, это и не подарок, — ответил он. — Ты должна получить то, что тебе полагается. — А что полагается? — Отдых, — ответил он. — Обнаружилась горящая путевка! Ты едешь в «Березовый сок». — Куда? — Так называется санаторий. А вот и еще сюрприз! К нашему столику приближалась немолодая блондинка... Прежде она, наверное, была стройной, но удержаться в этом состоянии не смогла. Было заметно также, что рестораны она посещала не часто: слишком уж независимой была ее походка, а грим на лице и прическа напомнили мне почему-то облицовку капитально отремонтированного дома. Павлуша, привычно вступив в конфликт со своей тяжеловесной фигурой, вскочил и подставил женщине стул.
— Ольга Борисовна, — объявил он. — Изумительный терапевт! — Ну, что вы?! — зарделась она, нарушая продуманный цвет лица и с любопытством оглядывая зал Дома художника. Я поняла, что завтра она будет рассказывать о нем в своей поликлинике. — Ты, как я понимаю, Галя? — спросила женщина, чтобы сказать нечто, не относящееся к ресторану и еде. — Галя, — ответила я. — У тебя усталое лицо. Ты давно наблюдалась? С этой минуты сладкий запах ее духов стал казаться мне запахом карболки: Ольга Борисовна погрузила наш стол в атмосферу врачебного кабинета. — Простите, что опоздала, — сказала она. — Я понимаю, — с глубоким сочувствием произнесла мама. — Прием больных, вызовы на дом! Я, всегда отличавшаяся большой непосредственностью, спросила: — А вы часто заражаетесь? Все время среди инфекций! Мама зарылась в пуховый платок: ей стало не по себе. Но маминым здоровьем Ольга Борисовна не заинтересовалась. Она знала, что целью ее внимания должна быть я. И ответила: — У нас вырабатывается иммунитет. А твой вид меня настораживает. — В детстве ее не покидали ангины, — благодарно продолжая начатую Ольгой Борисовной тему, сказал Павлуша. — А от них — кратчайшее расстояние до порока сердца. — Это мы проверим, — деловито пообещала Ольга Борисовна. И я подумала, что сейчас она полезет столовой ложкой мне в рот. Но она зачерпнула ею салат.
________________ Оказалось, что «Березовый сок» — санаторий кардиологический, то есть «сердечный». А я, хоть от ангин до порока сердца всего один шаг, как назло этого шага не сделала. Раньше я знала, что карты бывают географические, игральные, топографические. Оказалось, есть еще и курортные. На другой день Ольга Борисовна, освободившаяся от признаков капитального ремонта, сказала мне уже в настоящем врачебном кабинете: — Все-таки бесследно эти ангины пройти не могли. Дай-ка я послушаю тебя... А потом заполним курортную карту! Она стала прикасаться холодным металлическим кружком к моему телу. Я по ее команде то дышала, то прекращала дышать. — Не старайся казаться тяжелоатлеткой, — попросил меня утром Павлуша. — На что-нибудь там... пожалуйся, — Вы предлагаете мне симулировать? — с обычной непосредственностью спросила я. — Он никогда не посоветует чего-либо дурного, — мягко напомнила мама. — Положись на Ольгу Борисовну, — порекомендовал мне Павлуша. И когда она сказала, что сердечные удары у меня «глуховаты», я подтвердила, что и сама не раз слышала это. Павлуша сопровождал меня до самого санатория. Он вел себя так, будто диагноз, написанный рукой Ольги Борисовны в моей курортной карте, полностью соответствовал действительности: не разрешал поднимать
чемодан, уложил меня на нижнюю полку, а сам забрался на верхнюю. — Ехать около шести часов. Ты спи: тебе необходим отдых, — свешивая с верхней полки свое массивное тело, заботливо произнес Павлуша. — И ни о чем не волнуйся: я тебя заранее разбужу. Проводница сообщила, что на станции, где находится «Березовый сок», поезд стоит всего две минуты. — Мы успеем. Я вынесу чемодан заранее, — успокоил Павлуша. Он все делал вовремя или немного «заранее». Я заснула. Мне приснился сон, который навязчиво преследовал меня всю неделю: нужно было сдавать экзамены, которые были уже благополучно сданы. Я проснулась с сердцебиением, вполне подходившим для кардиологического санатория. Павлуша тревожно наблюдал за мной с верхней полки: — Что тебе такое приснилось? Ты стонала. — Война, — ответила я. И снова заснула. В санатории Павлуша сам отдал путевку и мой паспорт в регистратуру. Убедился, что меня поселят в комнату на двух человек, и, успокоенный, пошел обратно на станцию, чтобы пораньше вернуться в Москву: — Мама ждет! Если получилось что-то не то, извини. Горящая путевка! Другой не было... «Березовый сок» находился в пяти километрах от города, который называли областным центром. В этом городе я никогда не была. — Из областного центра привезли лекарства, — слышала я. — Из областного центра привезли фильм... По березовым аллеям, окружавшим санаторий, не спеша, предписанным медициной шагом прогуливались люди более чем зрелого возраста. Встречаясь со мной, мужчины делали походку более уверенной и пружинистой. В санатории сразу произошло некоторое оживление. — Болезнь вас, мужчин, не исправит, — услышала я за своей спиной укоряющий женский голос. — Нет, болезнь не исправит... Только могила! — Не огорчайтесь так откровенно! — возразил ей игривый тенор, старавшийся звучать баритоном. Меня посадили за стол к «послеинфарктникам»: там было свободное место. — Мы с вами и в комнате вместе! — восторженно сообщила за обедом
женщина лет сорока пяти, которая до моего приезда, вероятно, считалась в санатории самой юной. Лицо у нее было худое, темные глаза воспаленно блестели. Она пыталась выдать свою болезненную лихорадочность за признаки оптимизма. — Нина Игнатьевна! — представилась она. И пожала мне руку так, будто мы уходили в разведку. Рука у нее была сухой и горячей. До столика добрался согбенный, седой старичок, опиравшийся на палку, как на последнюю надежду в своей жизни. — Такая молодая?.. — сочувственно вздохнул он, увидев меня. — А вон и холостяк движется... — Такая молодая! — провозгласил мужчина, сочетавший объемистую фигуру с молодецкой выправкой. Он был в спортивном костюме и махровом халате, накинутом сверху, а в руках, как нечто значительное, нес бутылку минеральной воды, обернутую салфеткой. Мужчина по-гусарски сбросил халат на спинку стула, приблизил к себе приборы, и я увидела, что на ногтях у него маникюр. Приятный запах мужской аккуратности, деликатесного одеколона поборол запах диетических щей. — Вы присланы к нам в качестве больной или эффективно действующего лекарства? — поинтересовался тот, кого назвали «холостяком». — Онегинский тон... —пробурчал старичок, уткнувшись в тарелку. Он орудовал ложкой как-то по-крестьянски, словно она была деревянной. — А вы сразу будьте Татьяной Греминой, — порекомендовал он мне. — Потому что Ларину Геннадий Семенович задавит величием и нотациями. — Он оторвал глаза от щей и поднял на «холостяка». — Так? — Минуя Ларину, в Гремины не проскочишь, — возразил Геннадий Семенович. А мне посоветовал: — И не старайтесь! Все называли меня на «вы». В этом, как и в моем обращении к Павлуше, была неестественность. — Атака продолжается? Век нынешний наступает на век минувший! — Обратившись ко мне, Геннадий Семенович пояснил: — Профессор Печонкин, известный специалист в области кибернетики, понимает, что я со своими лекциями о классической музыке могу лишь поднять руки вверх. Облокотившись о стол, он скорее развел в стороны, чем поднял, холеные руки, в меру покрытые растительностью, с отлакированными ногтями. — За ними надо записывать! — восторженно заявила Нина Игнатьевна. — Диспут профессоров!..
— Не удивляйтесь, — сказал Геннадий Семенович, поглощавший щи как- то незаметно, будто он и не ел. — Нина Игнатьевна — директор лучшего в городе Дворца культуры. Так что диспуты — это ее стихия. — Я работаю в клубе, — не меняя восторженного выражения лица, возразила она. — Лучше называть дворец клубом, чем клуб дворцом. Так? — хрипловато поддержал Нину Игнатьевну профессор Печонкин. Желая объединить наш стол в дружеский коллектив, Нина Игнатьевна сообщила, что Геннадий Семенович и Петр Петрович дали согласие выступить у нее в клубе. — Через полмесяца будет годовщина освобождения нашего города от фашистских захватчиков, — сказала она. — В этот день Геннадий Семенович выступит с лекцией «Музыка Великой Отечественной». И сам будет иллюстрировать... на рояле. — Уже кончится срок вашей путевки? — спросила я у нее с сожалением, потому что быстро привыкала к людям. — Нина Игнатьевна лечится без отрыва от производства, — ответил Геннадий Семенович. Он накапал в рюмку из пузырька желтоватое лекарство. Шевеля губами, взял на учет каждую каплю, потом смешал лекарство с минеральной водой. И выпил. — Геннадий Семенович будет первопроходцем. Так? — сказал профессор Печонкин. — А уж я отправлюсь по проложенной им дороге. — Петр Петрович расскажет о последних открытиях в кибернетике! — пояснила Нина Игнатьевна. Фразы она произносила с таким подъемом, и глаза ее при этом так лихорадочно блестели, словно она устремлялась на штурм неприступной крепости. Наша комнатка расположилась на третьем этаже. Две кровати, тумбочки между ними, два стула, шкаф, умывальник... И чистота. Я ощутила себя в родной обстановке: маму называли «уютной женщиной» — и она доводила чистоту до стерильности, будто жила в операционной. Гости сами, не дожидаясь намеков, снимали в коридоре туфли, ботинки, надевали тапочки, а если их не хватало, шлепали по комнате в чулках и носках. Ствол березы как бы разделял окно комнатки ровно на две половины. Кто-то, отдыхавший раньше, дотянулся до ствола и вырезал на нем: «Феоктистов».
— Сердца собственного не пожалел, — сказала Нина Игнатьевна. — Представляете, какое выдержал напряжение! Тщеславие человеческое надо всегда учитывать. Я по своему клубу знаю. Попробуй-ка не так представь со сцены артиста: звание его перепутай, забудь титул! Бывает, лишаются голоса: аккомпанемент звучит, а арии нет. Я за этим очень слежу! Зачем обижать людей? Раз им хочется... — У вас был инфаркт? — спросила я. — Думаю, что электрокардиограммы преувеличили. Но надо им подчиняться. Профессор Печонкин утверждает: ошибаются те, у кого есть сердце и разум. Из-за них-то и возникают варианты, разночтения. А машина ошибаться не может. Тут она беспощадней людей. Не умнее, говорит, а беспощадней... Крупнейший ученый! — И Геннадий Семенович — тоже «крупнейший»? — В своей области. Я слышала в Москве его лекцию «Музыка, музыка, музыка...» . Часа два со сцены не отпускали! Он у нас в клубе выступит. В день освобождения города от фашистских захватчиков! Для ветеранов... Это будет событие. Я уже все продумала: ветераны прямо из зала называют любимые музыкальные произведения военной поры, а он рассказывает историю их создания... И иллюстрирует на рояле! — Она вновь пошла на штурм крепости: — Этот санаторий — главная, если так можно сказать, интеллектуальная база моего клуба. Тут лечатся знаменитые деятели науки, культуры! Я их всех через свой клуб пропускаю. — Врачи не сердятся? — Наоборот, одобряют! Чтобы восстановить здоровье, надо ходить... Вот деятели и ходят: пять километров туда и пять километров обратно. Огромная культурная помощь городу! — А профессор Печонкин не любит Геннадия Семеновича? — с не покидавшей меня прямолинейностью спросила я. — Они не могут друг друга не уважать, — сказала Нина Игнатьевна. — Два таких человека! Они дискутируют... Как раз потому, что есть разум и сердце! У них, например, разные точки зрения на то, как человек должен строить свою личную жизнь. — И как же ее строит Геннадий Семенович? — Он холостяк. Мне показалось, что Нина Игнатьевна испытующе взглянула на меня. Незамужние женщины при слове «холостяк» внутренне вздрагивают. Но я не вздрогнула. И Нина Игнатьевна успокоилась. Однако все же сказала: — Разрешите мне в течение всех этих дней быть вашей матерью.
Оберегать вас... Здесь это необходимо. — Почему? — Санаторий! А вы слишком молоды. — Боитесь, что я настрочу Геннадию Семеновичу «Онегину» необдуманное письмо? — Профессор Печонкин считает всех холостяков эгоистами, — вместо ответа сообщила она. — «Жизнь на одного!» — говорит он. Я рассказываю, потому что Петр Петрович и при вас это обязательно повторит. Он не совсем прав. Все любят себя... Но это ведь не мешает любить и других. — Кому не мешает, а кому и мешает, — ответила я. Она взглянула на меня с удивлением. — А у самого Печонкина большая семья? — Одних внуков и правнуков — девять. Он обязательно сообщит вам эту цифру. — Девять Печонкиных, не считая сыновей и дочерей? Он всех помнит по именам? — У него вообще память прекрасная: кибернетик! — сказала она. И добавила: — У меня еще одна просьба. Вернее, вопрос. Ко мне из города часто приходит сын. Гриша... Он учится в шестом классе. Это не помешает? — Да что вы?! Пусть приходит. А муж у вас есть? Не услышав вопроса, она поблагодарила за Гришу: — Отлегло от сердца... Спасибо. Теперь у меня временно будет двое детей. Я подумала, что, если бы у людей почаще отлегало от сердца, меньше было бы на свете инфарктов. На следующий день она объяснила почти всем мужчинам в санатории, что они мне годятся в отцы или деды. — Я лично не могу быть отцом, потому что я холостяк, — возразил Геннадий Семенович. Из всех обитателей санатория «Березовый сок» только Гриша был моложе меня. В санатории к нему все привыкли. И спрашивали у Нины Игнатьевны: — Где ваш сын? — Скоро придет. Он действительно приходил. Глаза у Гриши были такие же восторженные, как у его матери. Только без лихорадочного оттенка.
Во время «мертвого часа» Гриша носился по опустевшим белоствольным аллеям. Он собирал грибы и «сдавал» их на кухню. После ужина Нина Игнатьевна провожала сына в город и возвращалась обратно: ей тоже полезно было ходить. Потом Гриша перестал бегать по аллеям и искать грибы; он начал искать меня. А обнаружив, не отрывался ни на шаг. Это раздражало Геннадия Семеновича: — У ребенка должны быть свои интересы! Какие интересы были у самого Геннадия Семеновича, я не догадывалась, но Нина Игнатьевна объяснила мне: — Они оба в вас влюблены. Гриша заваливал меня земляникой и полевыми цветами. Геннадий Семенович же предлагал заморские таблетки и капли, с помощью которых намеревался «спасти» мое сердце. Но так как спасаться мне было не от чего, я однажды сказала: — Это, наверно, для вашего возраста? Геннадий Семенович не растерялся. — Даже «Кармен» и «Травиата» были оценены не сразу. Я тоже не рассчитываю на молниеносный успех. Правда, Верди и Бизе не были ограничены сроками санаторной путевки. У Гриши перед Геннадием Семеновичем имелись явные преимущества: он не должен был отлучаться на процедуры. Сопровождая меня, он не останавливался то и дело, чтобы определить пульс, и не возвращался в санаторий, чтобы проверить кровяное давление. Поскольку с давлением и пульсом у шестиклассника все было в порядке, он не отклонялся от своего
«главного увлечения». А главным увлечением Геннадия Семеновича являлся все же он сам. Так уверял профессор Печонкин... И я начинала с ним соглашаться. Но Нина Игнатьевна воспротивилась: — Желать себе выздоровления — это не порок. Это естественно! Драматичность инфарктов именно в том, что после них надо к себе прислушиваться. Контролировать свое состояние! И хоть у Геннадия Семеновича был микроинфаркт, его обвинять нельзя. — Вы пойдете на его лекцию?.. — спросил меня Гриша. — Конечно! Это ведь будет праздник: день освобождения твоего города, — ответила я. — Он его не освобождал, — ответил мальчик. Опустил голову и пошел ужинать. Нина Игнатьевна была опечалена внезапно вспыхнувшей страстью сына: — Я знала, что они влюбляются в учительниц... — И в отдыхающих тоже! — успокоила я. — Мы с вами не должны обнаруживать, что догадались, — взмолилась она. — Гриша очень раним! Увидев как-то очередной букет полевых цветов у Гриши в руках, она сказала: — Он любит дарить цветы. Всегда после концерта или лекции в моем клубе поднимается на сцену и преподносит... — Тут не сцена! — ответил Гриша. И убежал. Я, таким образом, покорила всех: от шестиклассника до профессоров, уже получивших инфаркт. Это было триумфальное шествие. — Хоть выписывайся из санатория! — сказала Нина Игнатьевна. — Я поручу Грише готовиться к лекции Геннадия Семеновича. К нашему празднику... Пусть собирает фотографии, разносит по домам ветеранов пригласительные билеты. Так он немного отвлечется. Гриша стал будить ветеранов ни свет ни заря — и уже к завтраку прибегал в санаторий. — Печорин и Грушницкий решили похожую проблему кардинальным путем, — сказал Геннадию Семеновичу за обедом профессор Печонкин. Гриша еще не читал «Героя нашего времени» — и рассмеялся: быть может, фамилия Грушницкий показалась ему необычной. — Я очень надеюсь, что ваших внуков и правнуков воспитывают другие члены семьи, — утратив свое вальяжное добродушие, ответил Геннадий Семенович.
Нине Игнатьевне этот диалог был неприятен. И она, взяв Гришу за руку, увела его, оставив без третьего блюда. — Первые дни вашего санаторного бытия, наверно, кажутся вечностью? — спросил меня Геннадий Семенович. — Как вы это почувствовали? — В детстве каждый день и каждый год тоже кажутся бесконечными, — пояснил он. — Потому что в этом возрасте — вавилонское столпотворение впечатлений. Все незнакомо: события, люди. А потом, в мои годы, от одной встречи Нового года до следующей вот такое расстояние... — Он указал на отлакированный ноготь. — Привычность происходящего убыстряет бег времени. Только новизна и неожиданность фактов создают впечатление протяженности. Так и в санатории: первые дни — это детское восприятие, а последующие... Мой поезд уже мчался с бешеной скоростью, а я даже в окно не поглядывал: все пейзажи были известны заранее. И вдруг... вы! Кажется, я продлю путевку «по состоянию здоровья». — А что у вас... теперь? — Сердце! — перемешивая иронию с глубокой проникновенностью, ответил он. Ирония неожиданно сближала его с мальчишками моего далекого четвертого класса, которые, скрывая чувства, толкали меня в спину на переменке. А проникновенность отдаляла от них. Геннадий Семенович всегда нарочито подчеркивал возрастной разрыв, существовавший между нами. Этим он объяснял и повышенное внимание к своему пульсу, поглощение капель и пилюль в таком количестве, что я поражалась, как он не путал все свои многочисленные коробки, баночки и пузырьки. «Сейчас, когда мне уже сто лет», — говорила одна пожилая и некогда обворожительная мамина подруга. «Когда уже сто лет»... Такое саморазоблачение, отчаянная гипербола молодили ее в глазах окружающих. Геннадий Семенович действовал тем же способом. Если ему удавалось остаться со мной наедине, а это случалось после вечерних киносеансов, когда Гриша был уже в городе, рядом сразу же возникала Нина Игнатьевна. — Мне кажется, она хочет сберечь вас для своего сына, — сказал Геннадий Семенович. — Но ведь и тут будет резкое возрастное несоответствие!
Он не смог отыскать ни одного случая в биографиях знаменитостей, когда бы женщины увлекались молокососами, но любовь юной девушки к семидесятипятилетнему Гете неотлучно была у него на памяти. Быть может, по причине этой запоздалой страсти Иоганн Вольфганг Гете и стал его самым любимым «философом от литературы». — Вам должен быть ближе образец музыкальный, — заметила я. — Опера «Мазепа», к примеру... — Одна из главных идей этого совместного творения двух гениев, — строго объяснил мне Геннадий Семенович, — состоит в том, что мы слишком часто верим Мазепам, а не Кочубеям. Большая и горькая истина! Разве я похож на предателя? — Вам с ним интересно? — с тревогой спросила меня, укладываясь спать, Нина Игнатьевна. — Интересно, — ответила я. — Это самое страшное! У молодости есть качества, которых лишены «послеинфарктники», но у них, поверьте, есть достоинства, которых лишена молодость. И эти достоинства иногда берут верх. Вы не должны поддаваться! Так бы, я уверена, сказала и ваша мать. Но ее здесь нет, и поэтому я... Она вновь устремилась на штурм. Через несколько дней Геннадий Семенович предложил мне утреннюю прогулку, воспользовавшись тем, что Гриша еще не примчался из города. Было время процедур, но Геннадий Семенович решил от одной из них отказаться. Ситуация, по убеждению Нины Игнатьевны, приобретала катастрофический характер. — Галя, вас просили зайти в кабинет к врачу, — сказала она. — Врач принимает до тринадцати тридцати, — ответил Геннадий Семенович, увлекая меня в березовую аллею — Есть только одна опера в истории музыки, — сказал он, — которая, на мой взгляд, преодолела условность оперного жанра. Это «Пиковая дама». Вы согласны? Мы воспринимаем трагедию Лизы и Германа как абсолютно реалистическую. — Галочка! — раздался вдруг за спиной срывающийся от бега голос Нины Игнатьевны. — К вам приехали! Совсем молодой человек. Высокий... Хотя немного седой.
— Павлуша?! — изумленно воскликнула я: от Москвы до нашего санатория было около шести часов езды на поезде. — Что-то случилось! — Кто это... Павлуша? — застыв на мгновение, спросил Геннадий Семенович. — Муж моей мамы. «Он покорил всех!» — как бы жалея Павлушу, часто сообщала о нем мама. Вообще-то покорителей и победителей не жалеют. Их, как известно, даже не судят. Но Павлуша очаровывал окружающих заботами о «женской половине» нашей семьи, забывая о себе самом, — и мама ему сочувствовала. Забывать о себе — это было Павлушиным талантом, призванием. Он и в «Березовом соке» всех поголовно очаровал... Сначала он сделал это заочно: своими ежедневными междугородными звонками. По времени они, как правило, совпадали с наиболее захватывающими местами кинокартин, которые нам показывали почти каждый вечер. В дверях, разжижая темноту зала, появлялась дежурная и объявляла: — Андросову к телефону! Я наконец объяснила Павлуше, что он звонит слишком поздно. И он стал вызывать меня из столовой во время ужина — так что все равно санаторий был в курсе дела. — Скучают? — напряженно поинтересовался Геннадий Семенович. — Это муж моей мамы, — ответила я. А потом объяснила это и остальным. Многозначительные ухмылки сменились восторгом: — Родной отец так не будет!.. «Родной не будет», — подумала я о своем отце. Дня за три до приезда в «Березовый сок» Павлуша, словно между прочим — преподносить сюрпризы тоже было его призванием! — выяснил по телефону, с кем я сижу за столом. Поинтересовался характерами, склонностями этих людей и кто из них в чем нуждается. Нине Игнатьевне он вручил тяжелый альбом репродукций знаменитых картин, поскольку она, как выразился Павлуша, занималась просветительской деятельностью. Профессору Печонкину достался футляр для очков: он плохо видел и надеялся главным образом на свою палку. Футляр был до такой степени оригинален, что его жалко было прятать в карман.
— Если бы можно было надеть его на нос! — посетовал профессор Печонкин. Но более всего Павлуша угодил музыковеду-«холостяку»: он достал лекарство, которое врач Геннадию Семеновичу прописал, но добавил при этом: — Если только из-под земли... И даже возраст моего юного поклонника Гриши был учтен: он получил новый том детективов. От книги исходил клеевой и коленкоровый запах, который всегда ассоциировался у меня с великой литературой. — Жаль, что вы... на один только день! — в приступе благодарности пошла на штурм Нина Игнатьевна. — Я бы попросила вас выступить у нас в клубе! — Кому я, начальник планового отдела, нужен? — Как раз обсуждение вопросов планирования — у нас в плане! Вы так внимательны... Конечно, о тех, кто ел за соседними столиками, Павлуша не беспокоился. Он интересовался теми, кто сидел рядом со мной. Ему важно было, чтобы ко мне хорошо относились. «Для дома, для семьи»... Таков был девиз Павлушиной жизни. Будто желая опровергнуть это мое убеждение, Павлуша рассказал, как он «из-под земли» достает путевку в «Березовый сок» своему заместителю. — Сейчас я вижу, что ему необходимо сюда приехать. Только сюда! — Как здоровье Алексея Митрофановича? Стыдно... Даже забыла спросить. — Это я заморочил! Ты бы непременно спросила. Митрофаныч у нас молодцом. Ему нужно... только сюда! Я достану путевку, — как бы
вымаливая прощение, пообещал мне Павлуша. Потому что все добрые дела он совершал с виноватым видом. Он и подарки в «Березовом соке» вручал столь застенчиво, что мне его было жаль. — Муж вашей мамы... всегда так щедр? — поинтересовался после Павлушиного отъезда Геннадий Семенович. — Вам это трудно понять, — отрываясь от рубленого бифштекса, пробурчал профессор Печонкин. — Вы-то, холостяки, больше ста граммов сыра не покупаете. Жизнь для себя! Даже ягоды здесь, в санатории, покупаете «на одного». Так? Я подумала: «Как, интересно, это любимое профессором и резкое, словно укол тока, словечко «Так?» действует на студентов во время экзаменов?» Мама называла Павлушиного заместителя по фамилии. «Тебе Корягин звонил», — говорила она сочувственно: опять министерство, опять дела! Сам Павлуша называл его Митрофанычем, я — по имени и отчеству, а жена Корягина, Анна Васильевна, звала мужа «кормильцем». У них было четверо детей. — Четверо! — ужасалась мама, жалостливо поглядывая на Павлушу, будто речь шла о его многодетности. — В нашей деревне меньше четырех ни у кого не было! — оправдывался Алексей Митрофанович. Он и в городе продолжал жить по сельским законам. — Чай пьет только вприкуску. Хрустит на всю комнату, — кутаясь в платок, тихим голосом изумлялась мама. — Живет в цивилизованной отдельной квартире — и каждую неделю отправляется в баню. Простую, районную... С веником! Мама пряталась в свой платок и при виде самодельной мебели корягинского производства и при виде сельских пейзажей Алексея Митрофановича в простых, им же обструганных рамах. Как бы от имени всей нашей семьи Павлуша каждый раз внимательно изучал пейзажи своего заместителя, то приближаясь, то отходя от них. — Все сам! Своими руками... — восторгался Павлуша, усаживаясь с нами на длинную лавку, заменявшую стулья и всех сразу объединявшую. — Я бы в жизни не смог! — Приходится, — объясняла Анна Васильевна. — Я -то не зарабатываю. А их четверо! Все на нем, на кормильце, держится. В ее словах звучали и благодарность кормильцу и преклонение перед
ним. Мне казалось, что Анна Васильевна с утра до вечера, не переставая, стирала: выше локтя закатанные рукава, передник, распаренное лицо, стыдившееся своего цвета. Взгляд был такой, будто ее всегда заставали врасплох, а не являлись по приглашению. Анне Васильевне было на этом свете явно не до себя. А обрати она на себя внимание, может, и другие бы обратили. Каждый раз меня уверяли в этом ее круглые, как на старинных картинах, по-женски испуганные глаза. Мы садились за стол, разговаривали, ели... А она все время прибегала и убегала, на ходу утираясь краем передника. — Я к ним не в гости хожу, а на экскурсию: картины деревенского быта! — ск аз ала, я помню, мама. — Верность детству и местам, где родился, — это признак душевности, чистоты, — заступился Павлуша. — Я что-то не то сказал? Мама сочувственно взглянула на него: всех ты стремишься понять! — У нас полная средняя школа на дому. Что ты поделаешь! — говорил Алексей Митрофанович. Старший его сын перешел в десятый класс, а младший поступал в первый. Между ними умудрились протиснуться две дочери. Все дети были до того похожи на отца, что Анна Васильевна любила шутить: — Рождены без участия матери. Алексей Митрофанович сразу принимался отыскивать у своего потомства материнские черты. Но их не было. — Похожи на меня... Что ты поделаешь! — соглашался он. — Но улучшенный вариант! Как это говорится, в «экспортном исполнении». И правда, дети, похожие на отца, были в отличие от него красивы. В этом, наверное, и проявился вклад Анны Васильевны. Как мастер слова, прополов фразу, из неуклюжей делает ее волшебной, так и она, что-то смягчив, разгладив, добилась «улучшенного варианта». Приземистый Алексей Митрофанович ходил косолапо, а дети были стройны и изящны. — Акселерация! — объяснял Корягин. Ему нравилось это экстравагантное слово и то, что дети были изящными. Я видела, как Алексей Митрофанович разогревал им суп, кипятил чай. Только младший сын Митя просил: — Можно я зажгу газ?
— Хочешь помочь отцу? — непедагогично восхищался Корягин. — Ну, зажги. Помню, Алексей Митрофанович долго склеивал раму, вставил в нее, как в окно, очередной свой пейзаж, а потом взялся за молоток. — Можно мне забить гвоздь? — попросил Митя. — Хочешь помочь? Ну, забей. Ударить молотком по гвоздю Митя успел лишь раз: из-за двери смежной комнаты послышались два голоса, слившиеся в один раздраженный крик: «Да прекратите вы!» — Не буду, не буду... Что ты поделаешь! — извинился себе под нос Алексей Митрофанович. И тут я впервые увидела, как Анна Васильевна сердится. Ее круглые глаза стали длинными, утратили свой испуг. Дверь смежной комнаты не раскрылась, а распахнулась, стукнувшись ручкой о стену. — Вам мешают?! Хорошо капризничать... за спиной у отца! — Успокойся, Аннушка. Они же уроки делают! — Он повернулся ко мне: — Ты-то знаешь, сколько теперь задают!.. Младшие члены семьи притихли. Только Митя приподнялся на носках и прижался к отцу. Я часто навещала Корягиных: Алексей Митрофанович помогал мне решать математические задачи, овладевать физикой. Павлуша справиться с этим не мог и отправлял меня к своему заместителю. — Наука теперь далеко ушла, — каждый раз предупреждал Алексей Митрофанович. — Что ты поделаешь! Корягин, однако, ее догонял... По крайней мере ту науку, которая была в моих школьных учебниках. Он был самородком. И, подобно самородкам, извлекаемым из земных или горных пород, был небольшим, неотшлифованным, но бесценным. Я сказала об этом Павлуше. Он согласился: — Митрофаныч — это клад. Все на свете умеет. Я подумала, что неплохо иметь заместителя, который умеет больше тебя самого... Стебель и корни незаметней цветка, но что он без них? — Плановому отделу без Митрофаныча — просто конец, — угадал мои мысли Павлуша. Мама стала прятаться в свой платок. — Я что-то не то сказал? Вскоре всем нам, к несчастью, пришлось убедиться, что Павлуша сказал «то», что он сказал правду.
Корягин надорвался... Ему стало плохо, и прямо с работы его увезли в больницу. Плохо стало и плановому отделу. — Выяснилось, что формула «незаменимых нет»... цинична и неверна, — сказал нам Павлуша. — Единственная надежда, что он скоро вернется: все- таки здоровый организм. Деревенский! Я тут же собралась навестить Корягина. — К нему не пускают: карантин, — сказал мне Павлуша. Я не стала пробиваться сквозь больничные правила и запреты. Тем более что начались выпускные экзамены, а потом экзамены в университет. Павлуша носил передачи в больницу, а, вернувшись, сообщал, что все идет «на поправку». — Просто устал он. Переоценил человеческие возможности. Несколько раз я забегала к Корягиным домой. Анны Васильевны не было: она переселилась в больницу. Никакой карантин удержать ее не сумел... Дети, как заблудившиеся, ходили по комнатам. Сами разогревали чай, накрывали на стол. Предлагали мне ужинать. — Папа с мамой скоро вернутся, — пообещал Митя. Присел на корточки и заплакал. Накануне моего окончательного триумфа в университете Алексей Митрофанович и правда вернулся домой. Я позвонила ему. — Ложная тревога, — сказал он. — Ложная, а всех напугала. Что ты поделаешь! Я переводила глаза с Геннадия Семеновича, величественно глотавшего привезенные Павлушей пилюли, на профессора Печонкина, который целеустремленно уничтожал свой гарнир. Мне было радостно, что никто не мог обвинить Павлушу в холостяцком эгоизме. Никто не мог сказать, что он ведет «жизнь на одного» или даже «жизнь на двоих», то есть ради меня и мамы. О том, что он не живет ради себя, я знала давно. Мне казалось, что он вполне утолял голод, наблюдая, как мы с мамой закусываем, и что организм его насыщался кислородом, если мы с ней совершали прогулки. Я ликовала оттого, что в заботах и привязанностях Павлуша не распылялся. «Приписывала ему свой эгоизм! — думала я, проводив Павлушу из санатория. — Как часто мы смотрим на людей сквозь искажающие стекла собственных недостатков. Зрение наше от этого так ухудшается, что даже
близких мы не в состоянии разглядеть... Я знала лишь о тех кладах Павлушиной доброты, которые лежали на самой поверхности. А ее, оказывается, хватало и на других людей, не прописанных в нашей квартире. Вот убедился, что в «Березовом соке» лечат и кормят, как надо, и решил достать путевку Корягину. А, может, он и подарки привез, вовсе не желая, чтобы за них расплачивались внимательным отношением ко мне? Просто привез — и все. Для людей... Зачем так сложно объяснять естественные человеческие поступки?» «Мне дороги Алексей Митрофанович и Анна Васильевна, — продолжала размышлять я. — И сквозь добро, предназначенное для них, я наконец сумела увидеть те Павлушины качества, которых раньше не знала и не ценила». Все эти мысли и психологические открытия так мне понравились, что я согласилась пройтись после ужина с Геннадием Семеновичем: а если и к нему я была не вполне справедлива? Шестиклассник Гриша заметался между ревностью и желанием посмотреть новый фильм. Любовь к кинематографу победила, и мы отправились по аллее вдвоем. — Мне смешно... — Геннадий Семенович по-мефистофельски захохотал. — Мне смешно, когда иные искусствоведы пытаются пересказывать содержание, так сказать, сюжет инструментальных произведений: «Симфония повествует о...», «Пьеса для скрипки и фортепиано рассказывает...» Ну, и так далее! Ставят знак равенства между музыкальной пьесой и пьесой, идущей на сцене. А ведь музыка должна прежде всего создавать настроение, влиять на эмоции. В этом смысле она гораздо ближе к стихам, чем к прозе. Попробуйте-ка пересказать содержание самого гениального лирического стихотворения «Я вас любил, любовь еще, быть может...» . Вот что получится: «Я вас любил и, вероятно, еще не остыл окончательно. Я робел, мучился ревностью... И пусть другой вас любит, как я!» Чепуха, да? Все дело в волшебной расстановке слов! «Я вас любил...» Чем дальше мы углублялись в аллею, тем настойчивей Геннадий Семенович касался лирических тем. — Благодаря мужу вашей мамы, — он потряс в воздухе пузырьком с пилюлями, — я окончательно воскрес «для слез, для жизни, для любви». Цитаты освобождали его от необходимости подыскивать слова, напрягаться: он был «на отдыхе» и свято выполнял врачебные предписания. — Превыше всего — простота! — уверял меня Геннадий Семенович. —
Не та, которая хуже воровства, а та, к которой приходишь через сложность. Я не знаю ни одного великого творца, произведения которого были бы непонятны. Непонятностью иные заменяют талант. А у Пушкина, вспомните: «Пора пришла, она влюбилась...» Два подлежащих и два сказуемых. Всего-навсего! Но нам становится ясно, что от любви невозможно уйти, как от смены времен года или от другого чередования: за утром — день, а за ним — вечер. И от этого никуда не денешься! «Пора пришла, она влюбилась...» Было похоже, что Геннадий Семенович готовился к лекции. Но я с ним соглашалась. Мне было интересно. «Когда становится интересно, мы делаем первый шаг навстречу поражению, — объясняла мне подруга в Москве. — Этому надо сопротивляться!» Нечто похожее утверждала и Нина Игнатьевна. — Удивительное создание! — сказал о ней Геннадий Семенович. — Из таких, как она, в чрезвычайных обстоятельствах рождаются Жанны д'Арк и Раймонды Дьен. Именно она, можете мне поверить, «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». — Она войдет, — подтвердила я. — Вообще же насчет женщин у меня есть своя теория, — приглушив голос, поделился со мной Геннадий Семенович. — Их душевные качества проявляются ярче, обостреннее, чем у нас. Поэтому благородная женщина благородней благородного мужчины, но скверная хуже скверного мужчины. Страшнее! Он поежился, словно от какого-то воспоминания. — Вы обжигались? — спросила я. И почувствовала, что за нарочитой иронией спрятались угрожающие признаки ревности. Я знала, что своими лекциями с музыкальным сопровождением Геннадий Семенович завораживал целые залы. Мне ли было устоять перед ним! — Я хочу завтра сделать упор на Седьмой симфонии Шостаковича, — снова поделился со мной Геннадий Семенович. — Она создана, как известно, в блокаде: голод, холод, замерзшие трубы. Когда мы чем-нибудь недовольны, надо вспоминать о том, что вынесли люди, — и станет легче. Седьмая симфония будет эпиграфом к моей лекции. Хотите, я расскажу о подробностях ее рождения? Мне становилось все интереснее. Он замер, взяв запястье своей левой руки пальцами правой. — Держать руку на пульсе истории — это необходимо! — оправдываясь,
сострил он. И взглянул на меня, как мог бы взглянуть Иоганн Вольфганг Гете: дескать, да, возрастная разница существует, но в данном случае это не помеха, а лишь еще одно мужское достоинство. — Пульс истории... Кстати, я ни разу не держал руку на вашем пульсе. Разрешите-ка . . . Я разрешила. В этот момент раздался голос Нины Игнатьевны: — Да где же вы?! Ах, вот? Простите, я хотела напомнить вам, Геннадий Семенович, что как раз завтра годовщина освобождения нашего города от фашистских захватчиков. И ваше выступление в клубе! Будут все ветераны... А сейчас, Галочка, идет потрясающая картина! Картина действительно была потрясающей: Геннадий Семенович держал руку на моем пульсе, а Нина Игнатьевна с изумлением на это взирала. То, что ее взгляд был тоже на моем запястье, я видела и в полутьме. Что касается Геннадия Семеновича, то он испепелял «удивительное создание» ненавидящими глазами. Они тоже были сильней темноты. — После фильма мы с Гришей уйдем в город: я должна подготовиться к завтрашнему дню, — продолжала объяснять свое появление Нина Игнатьевна. — Гриша преподнесет вам, Геннадий Семенович, цветы! Так как среди «послеинфарктников» было много деятелей науки и культуры, без которых не мог обойтись ее клуб, Нина Игнатьевна намного сокращала срок своего отдыха и лечения. Я поняла, что не только искусство, но и любой благородный фанатизм требует жертв. — Ничто не возвращает ветеранов в минувшие годы с такой эмоциональной силой, как музыка, песни! — собираясь в город, говорила Нина Игнатьевна. — Я могу, Геннадий Семенович, прислать за вами машину. Заказать такси... Если надо, пожалуйста! — с лихорадочным блеском в глазах продолжала она. — Зачем же такси? Мы с Галей после ужина совершим променад. Медленным шагом... Вы не оставите меня в одиночестве? — Не оставлю, — сказала я. Я была уверена, что в моем присутствии он будет выбиваться из сил, чтобы покорить зрителей и меня. — Давай еще кого-нибудь пригласим! — попросил Нину Игнатьевну Гриша, не желавший, чтобы медленным шагом мы с Геннадием Семеновичем шли вдвоем.
— Это мой вечер. И приглашаю на него я, — не глядя в Гришину сторону, возразил Геннадий Семенович. — Зачем ты вмешиваешься? — одернула сына Нина Игнатьевна. — Ветераны послушают вас... споют. Сколько на это уйдет времени? — Творчество трудно запрограммировать, — со снисходительным, вальяжным сарказмом ответил Геннадий Семенович. — Как уж я там разболтаюсь! — А вот Достоевский иногда точно определял, к какому числу он закончит произведение, — проявляя не столько эрудицию, сколько свою обычную бесцеремонность, встряла я в разговор. — Его пример — другим наука! — прикрылся цитатой Геннадий Семенович. — Следуя Федору Михайловичу, будем рассчитывать на полтора часа. — Значит, ужин вам подадут на час раньше. Я договорилась!.. — пошла на приступ Нина Игнатьевна. — Четверти часа вам хватит? — Хватит, — ответила я, хотя знала, что Геннадий Семенович за столом не торопится, так как врачи сказали ему, что это наносит жестокий удар по пищеварению. — Отсюда до нашего клуба — час пятнадцать. Как раз медленным шагом! Начнем прямо в девятнадцать часов тридцать минут. А уже в двадцать один ветераны пойдут домой! Чтобы успеть к праздничному столу... День освобождения города от фашистских захватчиков они отмечают торжественно. Поэтому я рассчитываю по минутам! Обойдемся на этот раз без концерта: ваше выступление — это и литературный вечер, и научная лекция, и концерт. — Не предупреждайте заранее, что в комнату войдет красивая женщина, если не хотите добиться эффекта разочарования, — посоветовал Геннадий Семенович. — Это известно, но истина не бывает банальной! Назавтра позвонил Павлуша. Он просил поздравить Нину Игнатьевну и Гришу с годовщиной освобождения их города. Сказал, что с утра, как шахтер или строитель метро, начинает подземную работу, чтобы оттуда, «из-под земли», добыть путевку Корягину. — Простите меня, — попросила я в телефонную трубку. — За что? — Знаю за что! — ответила я. И вновь со стыдом призналась себе, что столько лет взирала на Павлушу сквозь искажавшие его облик очки.
Ровно в шесть часов вечера я спустилась в столовую. Ужин дисциплинированно ждал нас на столе. Прошло десять минут... Геннадий Семенович не появлялся. Тогда я помчалась к лифту. Бегущий человек воспринимался в кардиологическом «Березовом соке», как мог бы восприниматься в толпе марафонских бегунов человек, присевший на землю. Подбегая к комнате на четвертом этаже, я заметила, что стрелки ромбовидных электрических часов в коридоре показывали уже пятнадцать минут седьмого. От волнения я открыла дверь, не постучавшись. В комнате пахло смесью деликатесного одеколона, мужской аккуратности и многочисленных исцеляющих средств, на которые Геннадий Семенович всегда взирал не менее влюбленно, чем на меня. Хозяин комнаты царственно полулежал на диване, на котором не вполне умещался. Все было исполнено страдальческого величия. Лицо было мрачным, почти обреченным. Дежурная медсестра только что сделала Геннадию Семеновичу укол. Поскольку мое появление в такой момент не смутило его, я поняла, что он до крайности перепуган. Выходя из комнаты с металлической посудиной, в которой лежал шприц, сестра шепнула: — Легкие перебои... Ничего угрожающего. Может подняться! Я облегченно вздохнула: — Ну, идем! — И указала на свои ручные часы. — Куда? — прошептал Геннадий Семенович. — Как... куда? В клуб. К ветеранам! Он взглянул на меня со снисходительной жалостью, как на душевнобольную — О чем вы говорите? Какой клуб? У меня по спине, как во время экзаменов, что-то начало передвигаться. — Геннадий Семенович, возьмите себя в руки! Он взял в правую руку запястье левой руки и стал шевелить губами. — Опять перебои. Продолжаются. О клубе и ветеранах он не помнил вообще. Я решила пробиться к его памяти: — Сегодня годовщина освобождения города! Это очень большой
праздник для всех жителей. Уже мало осталось тех, кто сражался... Они старые и больные люди! С трудом придут, а вас нет... Это невозможно, Геннадий Семенович! Он не слышал меня, ибо прислушивался к себе. Для него важны были только те процессы, которые происходили внутри его организма. — Странный вы человек! — выкрикнула я, не находя слов, которые бы могли подействовать на него. — Я странен? А не странен кто ж? — Геннадий Семенович прикрылся цитатой, как это часто бывало в невыгодные для него моменты. — Вы хотели, чтобы я пошла с вами? — пришлось мне воспользоваться последним шансом. — Вы хотели? И я иду! Геннадию Семеновичу было не до романтики. Я знала, что у людей, сильных духом, в минуты опасности обостряются лучшие качества. У слабых же, наоборот, обнажается то, что они скрывают от окружающих, чего сами стыдятся... Все у них происходит, как у неопытных шоферов, попавших в аварийные обстоятельства: не в ту сторону крутят руль, не в то мгновение нажимают на тормоза. — Мы пойдем с вами... вдвоем! — вновь понадеялась я на его сердце. Но оно было способно лишь совершать перебои и сжиматься от страха. У меня была привычка, которую мама, сочувственно вздыхая, называла дурной: в минуты волнения я принималась рвать бумажки, которые попадались мне под руку, — и вскоре оказывалась в окружении мусора. Я и тут начала превращать в мелкие клочки бумажную салфетку и меню, лежавшие на столе. Он не обратил на это внимания. — Вы не Гете! — впадая в свою обычную прямолинейность, воскликнула я. — Нет, вы не Гете! И не Дмитрий Дмитриевич Шостакович!.. Он приподнялся с диванной подушки, как со смертного одра, и похлопал себя по груди: — Этот насос, давая перебои, на миг останавливается... Я чувствую, как он замирает. Сердечная недостаточность! Если бы вы хоть раз ощутили это, вы бы не осуждали. В вашем возрасте и я тоже... Я поняла, что если он в таком смысле решил апеллировать к возрасту, значит, все мои доводы и чары бессильны. И все же я продолжала: — «Травиата», «Кармен»... «В горящую избу войдет...» А вы сейчас поджигаете избу. Поджигаете! «Простота превыше всего!» Человечность превыше всего... Запомните! Вы — не Шостакович. Вы — лектор! «Холод,
голод, замерзшие трубы...» Перечислять чужие несчастья не значит сострадать им, а произносить возвышенные слова не значит им следовать. Спасибо за урок! Я вообразила себе: к зданию клуба с разных сторон, превозмогая годы, опираясь на палки, подобно профессору Печонкину, сходятся ветераны, чтобы вспомнить минувшие дни и послушать музыку Великой Отечественной. Еще они представлялись мне похожими на Алексея Митрофановича Корягина: спасители и кормильцы. Нина Игнатьевна, встречая их, будет лихорадочно выбегать на улицу: не показался ли Геннадий Семенович. И сердце ее, тоже не очень здоровое, начнет давать перебои. По спине у меня, как на экзаменах, вновь стало что- то передвигаться. Вспомнив о профессоре Печонкине, я выбежала в коридор. Ромбовидные электрические часы показывали уже половину седьмого. Для ужина времени не осталось. Минуя лифт, я сбежала по лестнице на второй этаж. Петр Петрович вполне мог в это время прогуливаться, готовясь к вечерней трапезе. Но он, к счастью, оказался у себя. Я сбивчиво объяснила ему ситуацию. — Ягоды «на одного» покупает... Не угощает дам. А ведь любит их. Любит... Так? — Он колюче взглянул на меня. — Заботиться о судьбах музыки, литературы, даже всего человечества в целом гораздо легче, чем о судьбе одной конкретной Нины Игнатьевны. Так? — Я это сказала ему. — Чем могу быть полезен? — Вы ведь хотели прочитать лекцию о кибернетике. Прочтите сегодня,
а? И спасете конкретную Нину Игнатьевну. Она даже фильма не заказала. Понадеялась. — В клубах любят тематические мероприятия, — пробурчал он. — Чтобы соответствовало текущему дню. — Кибернетика вполне соответствует. В более широком смысле! — продолжала я уговаривать. — Нынче праздник освобождения. Так? — Не будь этого праздника, и наука бы не развивалась. Ничего бы не было... Ничего. Всё тематически сходится! — Вашего Геннадия Семеновича выручать бы не стал. Холостяки живут сами по себе. Пусть сами и выкручиваются. Так? — Так! — подтвердила я. — А Нину Игнатьевну жаль. Дайте мне посох! Мы спустились вниз. И заспешили по дороге, ведущей в город. Петр Петрович с такой силой опирался на палку, словно хотел вогнать ее в землю. Иногда он присаживался то на пенек, то на скамейку. А если их не было, останавливался и, всем телом навалившись на свой посох, шумно, со свистом дышал. Одновременно он покашливал, чтоб заглушить этот свист: не хотел пугать меня. Вскоре я поняла, однако, что после такого физического испытания он читать лекцию не сумеет. А скорей всего вообще не дотянет до клуба... — Петр Петрович, вернитесь в «Березовый сок». Я прошу вас. — Переоценил силы? Так? — Мы взяли слишком уж быстрый темп. Вот и... В действительности мы приближались к цели очень медленно. И я, холодея, представляла себе Нину Игнатьевну, застывшую с лихорадочным взглядом на пороге клуба. — Ведь предлагали же прислать такси. Так? — Предлагали, — ответила я. — А он не хотел отменять прогулку после ужина? Так? — Вероятно. — И из-за этого Нина Игнатьевна должна получить второй инфаркт? Эгоизм — не только любовь к самому себе. Это еще и равнодушие ко всем остальным. Вот в чем его зловредность! Так? Я согласилась. Он говорил это, навалившись на палку и будучи не в силах оторвать от
нее худое, согбенное тело. Вечер в клубе уже должен был начаться. — Возвращайтесь в «Березовый сок», — опять попросила я. — Мы все равно не успеем. Идите осторожно: уже некуда торопиться. А я все-таки доберусь до города. Надо ей чем-то помочь. Ничего не ответив, он повернулся и угрюмо побрел назад, стремясь вогнать свою палку в землю. Несколько раз мне доводилось провожать Нину Игнатьевну в город. И я знала дорогу... Но тут я сообразила, что можно сократить время, если не огибать худенькие деревья-подростки, редкий, сквозной лесок, а пересечь его напрямую. И побежала, царапаясь о кусты... Я забыла старую истину: торопясь, надо бежать только знакомой дорогой. Лес оборвался — и я очутилась у пруда с ненадежными, заболоченными берегами. Пришлось возвращаться и огибать молодой лесок. Я уже не смотрела на часы. Протяженность минут многолика: она меняется в зависимости от нашего душевного состояния. Если мы с нетерпением чего-то ждем, минуты невыносимо тягучи, а если боимся опоздать и торопимся, они тают мгновенно, как снежинки, падающие на теплую руку. Я понимала, что спешить уже незачем. Но спешила... Путь был длинней, чем всегда, а минуты короче. Наконец, как сторожевые, показались первые, разбросанные вдоль дороги домики. Этажи росли по мере моего углубления в город. Я пересекла несколько улиц в неположенных местах... Согласно «закону подлости», меня должны были остановить и оштрафовать, но все обошлось. Перейдя с бега на утомленную иноходь, я миновала квартал, напоминавший выставку новых домов. «Экспонаты» завершались трехэтажным клубом, вокруг которого, хоть сумерки только начинали сгущаться, беззаботно, не мигая, сверкали лампочки. «Может быть, все хорошо?» — подумала я. «Добро пожаловать, ветераны!» — взывал плакат над входной дверью. Вестибюль был пуст. Гардероб тоже... Я взбежала на второй этаж. В зрительном зале издевательски ярко сияла люстра, озаряя ряды пустых стульев. Я взглянула на сцену... Возле длинного стола, украшенного стеклянными вазами с ромашками и васильками, опустив голову, стоял Гриша. В руках у него тоже были цветы. — А где... ветераны? — спросила я. Он очнулся и, ничуть не удивившись моему появлению, ответил:
— Они разошлись. — Их было много? — Полный зал. — А мама где? — Поехала в санаторий. Телефон там все время был занят. — Отдыхающие разговаривают. — Геннадий Семенович умер? — спросил Гриша. — Что ты?! Откуда ты взял? — Почему же он не пришел? Я вошла в свою комнату. Было темно и тихо. Я зажгла свет... Нина Игнатьевна лежала на кровати с открытыми глазами. Мне показалось, она не дышит. Я дотронулась до нее. Она вздрогнула. Вблизи было видно, что глаза ее блестят так же воспаленно, как всегда. — Что с вами? — спросила я. — Ничего. Я устала. — А где Геннадий Семенович? — Онвкино. Я бросилась в кинозал. Меня вновь провожали недоуменные взоры: в «Березовом соке» бегали только с кислородными подушками и шприцами. Я возникла в дверях кинозала, чуть разжижив густую тьму, как возникала дежурная, вызывавшая к телефону. И ее же голосом произнесла: — Геннадий Семенович Горностаев. Заскрипел стул... Поднялась величественная фигура и двинулась к выходу. — Быстрей. Вы мешаете! — раздался обязательный в таких случаях голос. Движение фигуры осталось величественным. До березовой рощи мы шли молча, словно все еще боялись ворчливого голоса. — Мне стало легче, — объявил Геннадий Семенович. И попытался доверительно взять меня под руку. Но я вырвалась. — Вы не знаете, что такое сердечные перебои... — продолжал он. — Не знаете, что такое сердечная недостаточность. Это болезнь века! — Кажется, ему льстило, что и тут он был «с веком наравне». — Сердечная недостаточность... Эхо инфаркта... Как «эхо войны»!
— Хотя бы не вспоминайте о войне! — Почему? — Вы сказали, что возродились «для слез, для жизни, для любви». Нет, только для слез! Для чужих... На которые вам наплевать. Для слез Нины Игнатьевны, Гриши... — Я рывками вытаскивала из карманов бумажки, вероятно, нужные мне, и ожесточенно рвала их. — Вы гораздо старше меня... Но я все равно скажу, что вы поступили отвратительно, подло. Испортили людям праздник. И каким людям! Они освобождали этот город, эту землю, по которой вы сейчас ходите. На которой спасаете свое здоровье! «Жизнь на одного»? А они сражались и погибали ради всех нас. Слышите? Ради всех!.. — Вы женщина... и я по этой причине лишен возможности... — проговорил он. На следующее утро, когда «Березовый сок» по традиции собрался в столовой, место Геннадия Семеновича пустовало. — Неужели он опять заболел? — с виноватым беспокойством сказала Нина Игнатьевна. — Надо подняться к нему. — Он стесняется, — пробурчал профессор Печонкин. — Люди ведь только делают вид, что не осознают своих подлых поступков. Они все осознают: хорошее — вслух, а скверное — молча, про себя. Так? Я представила, что после вчерашнего разговора в аллее Геннадию Семеновичу стало совсем плохо. — Помните, в повести «Спутники» одного солдата... кажется, это был солдат, принимают за симулянта? — сказала я. — Все с презрением отворачиваются от него. А он в это время умирает на верхней полке санитарного поезда. Помните? — Горностаев не солдат, — глядя в тарелку, процедил Петр Петрович. — Вы не правы. Надо подняться! — повторила Нина Игнатьевна. — Надо, — согласилась я. Мы долго ждали лифта, потому что опаздывавшие к завтраку «послеинфарктники» перехватывали его на этажах. Кабина, не успев нас впустить, уплывала вверх: отдыхающие покидали ее слишком медленно, неуклюже, так что двери прихватывали их пиджаки и пижамы. Лишь некоторые, увидев меня, молодцевато приободрялись. — Пойдемте пешком, — предложила Нина Игнатьевна: она очень беспокоилась. И у меня по спине, как обычно в такие минуты, что-то задвигалось.
— Я могу сбегать. А вам нельзя. Наконец мы добрались в кабине до четвертого этажа. В комнате Горностаева шла уборка. Дежурная нянечка меняла белье. Вещей Геннадия Семеновича не было. — Где он? — спросила Нина Игнатьевна. — Уехал в Москву, — сбрасывая на пол пододеяльник, ответила нянечка. — А когда вернется? — Совсем он уехал. До срока не дожил. Вошла медсестра и, по-хозяйски оглядев комнату, сообщила, что сейчас явится «вновь прибывший». — А почему Горностаев не дожил до срока? — таким голосом спросила Нина Игнатьевна, что фраза приобрела совсем иной, трагический смысл, — По семейным обстоятельствам. — У него нет семьи, — зачем-то сказала я. — Это нас не касается! — с мимоходной строгостью заметила сестра. — Полотенца заменили? — Заменила, — ответила нянечка. По поводу отъезда Горностаева ликовал только Гриша. Он явился из города в полдень и, узнав, что Геннадия Семеновича больше не будет, воскликнул: — Пойдем на пруд! Из всех обитателей «Березового сока» купаться было разрешено только мне. Я по совету Павлуши время от времени жаловалась на покалывания в груди и спине. — Острый невроз! — установил лечащий врач. Профессор Печонкин, услышав про этот диагноз, сказал: — Самое лучшее — ограничиваться болезнями, которые есть у всех. Так? — Безусловно, — согласилась Нина Игнатьевна. — Невроз, расстройство вегетативной системы... Нормальный человек обязан иметь все это! Отъезд Горностаева профессор одобрил: — Не долечился? Значит, есть совесть. Это хорошо. Так? — Он стал вгонять свою палку в землю, что свидетельствовало о волнении или глубоком раздумье. — Освежите невроз в пруду, — посоветовал он мне. — А мы с Ниной Игнатьевной постоим на берегу и подышим. Значит, не
долечился?.. К обеду мы с Гришей вбежали в столовую столь бодрые, как если бы отдыхали в пионерлагере под названием «Березовый сок». Нина Игнатьевна всегда опасалась, что присутствие сына вызовет чье- либо недовольство. — Потише, — сказала она. — Воспоминания о молодости полезней укола, — возразил ей профессор Печонкин. — Пусть смотрят на них — и вылечиваются! Я предложила, чтобы Нина Игнатьевна в ближайшие четыре дня, которые не дожил Геннадий Семенович, кормила Гришу его обедами, а не делила свои на две части. — Я его обед не хочу! — обиделся Гриша. — Горностаев должен был оставить в бухгалтерии соответствующее завещание, — объяснил мне профессор. — А так... нельзя. Нина Игнатьевна решила прервать этот разговор: — Мне запрещено много есть. Гриша, словно врач, немедленно подтвердил. В дверях возникла гардеробщица и, заставив всех оторваться от тарелок и повернуть головы в ее сторону» провозгласила: — Андросову — к телефону! Конечно, звонил Павлуша. Прежде всего он поинтересовался, как прошел вечер ветеранов в день освобождения города. Я ответила, что вечер пришлось отменить. Но по какой причине, не стала объяснять, потому что видела за стеклом нервнее ожидающее лицо «послеинфарктницы», которая проводила в душной телефонной кабине половину срока своей путевки. Павлуша расстроился, посетовал на беспощадную силу обстоятельств. Потом «отошел» и радостным тоном известил меня, что почти уже достал «из-под земли» путевку для Алексея Митрофановича. — Буквально из-под земли! — Спасибо, — сказала я ему. И почувствовала, что могу расплакаться. — Спасибо вам... — Ну, что ты! Это мой долг. «Нет, не только «для дома, для семьи» старается Павлуша, — еще раз подумала я. — Как же мы бываем несправедливы!» В заключение он рассказал, что из далекого сибирского города звонил мой отец, которого Павлуша всегда называл моим «папой». — Интересовался, как ты сдала экзамены в университет. Очень был рад... Просил передать поздравление и привет. Они там еще в одном месте
обнаружили нефть. «Тоже подземных дел мастер!» — безразлично подумала я об отце. Павлуша обещал позвонить на другой день в час ужина. Но Павлуша не позвонил. — Человеку свойственно искать причины для тревог, — сказал профессор Печонкин. — Пойдемте все вместе в кино. Он позвонит завтра. Ведь так? — Он позвонит! — пообещала и Нина Игнатьевна. Я нервно кромсала в столовой салфетки — и вскоре восседала посреди мусора. Гриша нагнулся, собрал все бумажки и положил их на стол. — Пойдем в кино... — попросил он меня. Но я не пошла. Профессор Печонкин дал мне талончик на пятиминутный разговор с Москвой. Когда я направилась в сторону гардероба, он постучал палкой по полу. Я обернулась. — Возьмите еще талон, — сказал он. — Можете разговориться о чем- нибудь. Так? И назовите телефонистке мою фамилию. Печонкин! — Я знаю. — В кабине можно запамятовать. Я, например, когда слышу междугородных телефонисток, теряюсь. Я знала, что Павлуша не мог забыть о своем обещании, не мог нарушить его без причины. Без какой-то особой причины! Женщина, проводившая свой отдых в телефонной кабине, и на этот раз была там. Она долго выясняла, покупают ли кому-то творог на рынке. Потом объясняла, как надо делать компресс. Я смотрела ей в спину со злым нетерпением... Когда нас волнует что-то свое, мы глухи к чужим заботам и бедам. Я по крайней мере была глуха. «Почему так долго не дают Москву?» — придерживая рукой вдруг обнаружившееся сердце, думала я. К телефону подошла мама. Голос ее всегда был еле слышным, будто она говорила сквозь свой платок. — Почему Павлуша не позвонил? — сразу спросила я. — Он у Корягиных. — Ачтоуних?
— Алексей Митрофанович умер. Утром я примчалась в контору «Березового сока» и сообщила, что уезжаю в Москву. — Что за эпидемия? Вчера один уехал, сегодня еще... — без укора, а с огорчением сказала пожилая, сердобольная женщина, явно не желавшая меня отпускать. — Для лечения определенный срок установлен. — Мне очень нужно! — А с врачом ты это согласовала? — по-матерински заинтересованно спросила она. — Мне все равно очень нужно! Она взглянула на меня повнимательней — и сразу достала из ящика толстую, разлохмаченную пачку путевок. — Как твоя фамилия? Я ответила. Она отыскала путевку. Стала разглядывать ее. Я тоже взглянула... И увидела, что на первой, второй и третьей строках были зачеркнуты какие- то слова. — Можно мне посмотреть? Она протянула путевку. «Корягин Алексей Митрофанович» — было написано лиловыми чернилами и зачеркнуто черными. А сверху было втиснуто: «Андросова Галина Евгеньевна». — Заявление напиши. С объяснением причины, — все тем же огорченным голосом попросила женщина. В отчаянные минуты мысли путаются. Но одновременно всплывают факты, словно желающие усугубить, обострить отчаяние. И жестоко все проясняющие... Я вспомнила, как в поезде, заботливо провожая меня, Павлуша объяснял; — Это редкостное везение, что подвернулась путевка. Горящая!.. Один человек должен был ехать. Но я объяснил, что ему после больницы можно и дома побыть, а уж потом — в санаторий. Куда торопиться? Он согласился. Тебе ведь первого сентября в университет надо. Я объяснил... И он, можно сказать, сам предложил. — Сам? — переспросила я. — Сам! Я что-то не то сказал? «Не то сказал? Не то сделал. Не то!.. Не то! — билось в висках. —
Зачеркнули фамилию... Жизнь человеческую перечеркнули! Для дома, для семьи? Горящая путевка?» Она горела в руках... От моего стыда, от моего ужаса. — Напиши заявление, — повторила сердобольная женщина. Она не знала, что из-за меня умер человек. Человек умер... «Дорогая Анна Васильевна! Вы можете разорвать мое письмо, не прочитав его. Разрешите все же мне, как виновной, произнести последнее слово. Выслушайте меня. Я знаю, за уроки, за опыт надо «платить». Но я заплатила за свой опыт чужой жизнью. Это преступление... Я понимаю... Выслушайте меня!»
— Итак, —сказал учитель, — шестого июня тысяча семьсот девяносто девятого года родился мальчик, которого вскоре окрестили Александром. Сегодня на земле нет человека, которому это имя было бы неизвестно. Поднимите руки, кто ни разу не слышал имя Пушкина. Класс даже захихикал. Передние стали оборачиваться назад, чтобы увидеть, чья же рука потянется вверх. — Отлично, — сказал учитель. — А кто помнит что-нибудь наизусть из Пушкина? — .. . Жил-был поп, толоконный лоб. Пошел поп по базару... — .. . Р умяной зарею покрылся восток, в селе за рекою потух огонек... — .. . Мороз и солнце, день чудесный. Еще ты дремлешь, друг прелестный... — .. . А теперь, душа-девица, на тебе хочу жениться. — Это Чуковский, — сказал учитель. — Муха-Цокотуха... В среднем ряду из-за третьего стола поднялась девочка и внимательно, глаз-в -глаз, посмотрела на учителя... Она часто тайком разглядывала учителя и уже знала его наизусть. У него было шесть рубашек и шесть галстуков. На каждый день недели приходилась новая рубашка и новый галстук. Сегодня был четверг — учитель был в зеленой. Ей очень хотелось знать, в какой рубашке учитель
бывает по воскресеньям, но по воскресеньям они не виделись. Девочке было почти четырнадцать, но по тому, как засматривались на нее десятиклассники, она считала, что ей уже все семнадцать. У учителя были широкие плечи и зеленовато-серые глаза. Впрочем, девочка это предполагала, так как глаза учителя всегда были скрыты массивными притемненными очками. Почему- то еще ей казалось, что в свободное время он должен ездить верхом на лошади. С остальными учитель помимо чисто школьных тем и домашних заданий мог говорить о чем угодно. С ней — только по делу. Ее это немного задевало, но, с другой стороны, непонятно почему, возвышало над другими... Учитель как-то напрягся, когда девочка встала из-за стола и внимательно посмотрела на него. Она явно действовала на него, и даже через очки он не выдержал ее взгляда и уставился в пол. С этим классом учитель работал уже полгода, и каждый день, собираясь в школу, он ловил себя на том, что хочет прежде всего видеть эту девочку в среднем ряду за третьим столом. И всегда, когда вдруг ее не было, что-то щемило у него в груди, хотя в эти дни ему было значительно проще и свободнее. И он даже позволял себе во время урока снимать куртку, за что получал замечания от директрисы, которая и помимо этого просила учителя одеваться «попроще» и не забывать, что это школа, а не «вернисаж». Но учитель имел свою точку зрения, и пока ему удавалось лавировать и не выполнять предписаний. Девочке было почти четырнадцать, но она ему казалась значительно взрослее. Он боялся говорить с ней о чем-либо, кроме как на темы уроков, потому что вопросы, которые он мысленно задавал ей, были абсолютно не детскими, и соответственными были ее ответы, которые он мысленно получал. Он очень боялся увидеть в ней все-таки совсем ребенка, но еще больше опасался, что она действительно окажется взрослой. Сегодня учитель отметил еще в начале урока, что девочка очень бледна. Она встала в среднем ряду из-за третьего стола и внимательно посмотрела на учителя. Он не выдержал взгляда, уставился в пол, потом произнес: — Ну? — Я к вам пишу — чего же боле? — сказала девочка, — что я могу еще сказать... — Дальше, — глухо сказал учитель. — Теперь я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать... — Дальше...
— Но вы, к моей несчастной доле хоть каплю жалости храня... Она снова замолчала. — Ну? — повторил учитель. — Письмо Татьяны, — сказала девочка. — Верно. — Учитель рискнул взглянуть на нее. — Верно. Письмо Татьяны к Онегину. Роман в стихах «Евгений Онегин». Но это нам еще предстоит. Она уже как-то совсем пронзающе смотрела на него. Он чувствовал: за этими строчками стоит нечто другое, и отметил, что классу все равно, кроме того, что девочка знает больше, чем остальные. — Мне сесть? — спросила девочка. — Да. Урок литературы был последним. Учитель закрыл журнал, попрощался с классом, зашел в учительскую, оставил журнал и вышел из школы. Дорога к метро вела через парк. Он медленно шел, размахивая прутиком направо и налево, как шашкой рассекая и срубая неосторожно высунувшиеся листья стоявших по бокам деревьев. Девочка поравнялась с ним как раз возле качелей и, будто не замечая его, сразу пошла вперед. На правом ее плече совершенно по-женски раскачивалась синяя джинсовая сумка, а через левую руку свешивалось из такого же материала пальтишко. И совсем не сочеталась с этим школьная форма. Она подошла к двойным качелям в виде лодочки и остановилась не оглядываясь. Когда учитель приблизился, девочка сказала, по-прежнему не глядя на него: — Вы не очень торопитесь? — Не очень, — ответил он и остановился. — Вы не согласитесь побыть у меня противовесом? Ужасно хочется покачаться. — Изволь. Учитель чуть было не сказал «извольте». Они сели в лодочку друг против друга и стали молча, не глядя друг на друга, сосредоточенно раскачиваться. Когда учителя подбрасывало вверх, воздух сбивал ее волосы назад, обнажая лоб, абсолютно изменяя выражение лица. И наоборот, когда она оказывалась вверху, волосы спадали на лицо, оставляя видными только рот и подбородок. Ритмично и делово скрипели качели, подчеркивая напряженность молчания, и учитель улыбнулся. — Что вы смеетесь? — спросила девочка.
— Смешно. Он представил себе возмущенное лицо директрисы, если бы она увидела педагога, раскачивавшегося на качелях с ученицей. — А какую рубашку вы одеваете в воскресенье? — спросила девочка. — Надеваете, — поправил учителе — Ну, надеваете. — Фиолетовую. — Всегда? — Иногда меняю. У меня семь рубашек. Красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый. — Каждый охотник желает знать, где сидит фазан. — Вот именно, — сказал учитель. — В воскресенье чистой оказывается фиолетовая, а в понедельник идет красная. Зато я не пользуюсь календарем. — А у моего отца, — наконец улыбнулась девочка, — тридцать четыре рубашки, и все белые. — Это скучно. — У него работа такая... И вы их сами стираете? Вопрос был задан с некоторой осторожностью. — Отдаю в прачечную. — Тормозите, — приказала она. Качели постепенно остановились. Она сдунула волосы с лица, изящно выпрыгнула из лодочки, набросила на плечо сумку, перекинула через руку пальто и спросила: — Вы еще будете качаться? — Нет, — сказал учитель и вылез из лодочки. — Мне надо в метро. — Аяуметроживу. До метро они шли молча. Она — чуть впереди. Возле метро он напомнил ей, что завтра они будут проходить сказки Пушкина и чтобы она кое-что из них за сегодня успела прочитать. — В школу вы тоже на метро ездите? — спросила она. — Конечно. — Во сколько? — В восемь пятнадцать. Она уже давно знала, что учитель ездит в школу на метро и что в восемь пятнадцать он выходит из метро и идет дальше через парк, и она сказала, будто удивившись неожиданному совпадению: — А я в это время из дома выхожу... Вот и моя мать... Учитель увидел приближавшуюся к ним женщину. Женщина выглядела
внешне невыразительной, и он не смог найти в ней ничего общего с девочкой. Одета она была совершенно сертификатно. Во всем ее облике ощущалось полное удовлетворение жизнью и отсутствие к этой жизни каких бы то ни было вопросов. Заметив, что девочка не одна, она вопросительно вскинула брови. — В чем дело? — произнесла она строго. — Ты же знаешь, что тебя ждет доктор! Учителю показалось, что тональность вопроса направлена не столько девочке, сколько ему. — Это наш учитель литературы, — сказала девочка. Учитель представился. Женщина, бегло, но внимательно осмотрев учителя, заявила девочке: — Ты же знаешь, что доктор ждать не будет! А потом учителю: — Извините, но девочку ждет доктор. Она взяла девочку за руку и повела за собой. Девочка высвободила руку и пошла независимо, чуть впереди матери, раскачивая в такт ходьбе свою джинсовую сумку. Учитель подождал, пока они не затерялись среди людей, и вошел в метро... — Ты запомнила, что сказал доктор? — с назиданием в голосе говорила мать, когда они с девочкой возвратились из поликлиники. — Ты не должна нервничать, тебе надо высыпаться и не нарушать режим питания. И, главнее, не забывать, что ты становишься девушкой, и теперь мальчики, юноши и даже некоторые мужчины будут смотреть на тебя, как на женщину. Ты поняла? — Поняла, поняла, — говорила девочка, поедая суп и читая «Сказки» Пушкина. — А что значит — как на женщину? — То и значит, — сказала мать, не в силах найти нужные объяснения. — Ты уже можешь стать матерью... — И у меня будет ребенок? — Не говори глупостей! Ты сама еще ребенок. — Тебя не поймешь. — Нечего и понимать! А всякие поглаживания по головке, приглашения в кино, на танцы... Все это уже не просто так. — Акак? Перед ее глазами возник учитель. Она вспомнила качели, вспомнила, как учитель смотрел на нее, и не нашла в этом ничего страшного. А скорее,
наоборот. «Странно, — думала она. — Вчера — девочка, сегодня — женщина...» В синем небе звезды блещут, в синем море волны плещут... Тучка по небу идет... Учитель поймал себя на том, что очень ждет завтрашнего дня... Бочка по морю плывет... Уже лежа в кровати, девочка включила ночник и взяла со стола книгу Пушкина... В чешуе, как жар горя, тридцать три богатыря... Все красавцы молодые, великаны удалые... Все равны, как на подбор... Учитель готовился к завтрашнему уроку. С ними дядька Черномор... Встрепенулся, клюнул в темя и взвился... Девочка повернулась на другой бок и подперла подбородок левой рукой... «И в то же время, — подчеркнул учитель в книге, — с колесницы пал Додон, охнул раз и умер он». — А царица вдруг пропала, — шевелила губами девочка... — Будто вовсе не бывала, — произнес за ее спиной знакомый голос. Она сложила прыгалку и посмотрела, кто бы это мог быть. Мальчик лет четырнадцати стоял перед ней, сшибая листья с дерева тоненькой тросточкой. Он был кудряв, смугл, в фиолетовой рубашке и в очках. — Откуда вы знаете? — спросила она, заслоняясь от яркого солнца. Мальчик снял очки, подышал на них, протер стекла тряпочкой и сказал: — Она была шамаханской царицей и пропала, потому что Додон обманул старичка и хватил его жезлом. — Вы смотрите на меня, как на женщину? — спросила девочка.
Мальчик одел, вернее, надел очки и протянул ей руку. — Идем со мной. — И он посмотрел в сторону леса, который зеленел далеко у линии горизонта. — Что там? — насторожилась девочка. — Таинственная сень... Идем, не бойся... И они пошли, взявшись за руки, мимо острова Буяна в царство славного Салтана. — Разве сегодня воскресенье? — спросила девочка. — Нет. Просто остальные рубашки в прачечной. Луг внезапно кончился, и перед ними возникло море. Море было настолько гладким и прозрачным, что девочка увидела, как в нем отражается небо со всеми сверкающими звездами, несмотря на то, что солнце стояло в зените. Она бросила камешек. Он, булькнув, медленно опустился на дно. А во все стороны разбежались волночки, потом потемнело синее море и бурливо вздулось. — Плещет — блещет, — прошептала девочка. — Блещет — плещет, — поправил он. — Бочка — тучка... — Тучка — бочка... Бочку швыряло в море-океане в разные стороны. Было темно и страшно. Мальчик погладил ее по голове. — Это не просто так? — Девочка прислонилась к его плечу и закрыла глаза. — Просто так. Спи. Ты — спящая царевна, а я — Елисей... В это время бочку обо что-то стукнуло, и все остановилось. Мальчик вышиб дно и вышел вон. Перед ними стоял весь в черном незнакомый дядька с длинной- предлинной бородой. — Ты что, не знаешь, что ее ждет доктор? — зло произнес дядька. — Это Мор! — испуганно зашептала девочка. — Это Мор! Он весь в черном!.. — Не мешало бы поздороваться, — вежливо поклонился мальчик. — Не смей держать ее за руку! — закричал Мор. — Доктор не станет ждать! Убирайся! — Ткачиха, повариха, сватья, баба, бабариха! — запрыгал мальчик перед Мором. Потом он поклонился девочке. — Извините, сударыня, но вас ждет доктор... Завтра в восемь пятнадцать... И мальчик направился в сторону таинственной сени, размахивая
тоненькой палочкой. А Мор поднял с земли огромный камень и, крадучись, пошел за ним. И вдруг девочку охватил ужас. Она закричала и уселась на кровати. Мать, растрепанная, в ночной рубашке, возникла в комнате. Горел ночник. Было два часа ночи. Еще через мгновение вошел отец в пижаме. — Что случилось? — спросила мать, присаживаясь на кровать и привлекая девочку к себе. — Он хотел убить его! — воскликнула девочка. — Он хотел его убить! — Тебе приснилось, девочка, — успокаивала мать. — Тебе просто приснилось... Отец подал ей стакан с водой. — Мало ли что может присниться, — сказал он. — Успокойся и спи... — Нет! — испуганно повторяла девочка. — Я не могу спать! Не могу! Иначе он его убьет... Но постепенно она затихла и, прижавшись к матери, смотрела куда-то в одну точку. Отец так и стоял перед ней, держа в руке стакан с водой. Потом девочка сказала уже почти спокойно: — Идите. Я сейчас усну. — Погасить свет? — Да. Утром, пока девочка умывалась, мать сказала отцу: — Она ужасно выглядит... Она так и не уснула... — Надо опять пойти к врачу, — сказал отец. — Проверить нервы... .. . В восемь пятнадцать учитель вышел из метро. Когда девочка увидела его, она облегченно вздохнула и только теперь почувствовала, что не выспалась. — Доброе утро, сударыня, — почему-то сказал учитель. — Ты меня ждешь? — Нет, — ответила девочка. — Я смотрела киноафишу на воскресенье. На учителе была голубая рубаха. «Пятница», — подумала девочка. Она выглядела утомленной и еще более бледной, чем вчера. — Что сказал доктор? — Учитель погладил девочку по голове, но она вспыхнула и отдернулась, и ему стало неловко. — Чепуха, — бросила она. — Ничего особенного. Они уже подходили к школе. — А что ты выискала в воскресной афише? — Чаплинские короткометражки. В «Уране», — безразлично ответила
девочка и добавила: — В четырнадцать тридцать. На четвертом уроке учитель галопом пронесся по сказкам и перешел к лирике Пушкина. В течение всего этого времени девочка вела нарочитую переписку с долговязым мальчиком из первого ряда, бросая на учителя короткие взгляды, от которых ему становилось неспокойно. Перед самым звонком учитель прервал объяснения, вызвал долговязого к доске и, придравшись, вкатил ему двойку. Когда он аккуратно выводил отметку в журнале, он успел из-под очков взглянуть на девочку. Она смотрела на него, изумленно вскинув брови. Потом еле заметно улыбнулась и положила учебник в свою синюю джинсовую сумку... «Не хватало мне только этого, — думал учитель, сидя после пятого урока в учительской на педсовете, глядя в окно, которое выходило в парк. Он видел, как девочка шла своей совсем не детской походкой, слушая семенящего возле нее долговязого двоечника. — Ч ур! Чур, дитя...» — Ты, девочка, посиди там, возле кабинета, а мы с мамой посоветуемся, как с тобой быть, — сказал доктор, вытирая руки после осмотра. Девочка пожала плечами, зашла за ширму, оделась и вышла из кабинета. — Ну что, мамаша, — как бы рассуждая вслух, начал доктор. — Девочка в пубертатном периоде, который часто характерен биохимическими и психофизическими сдвигами. От вас требуется терпимость и терпение... Тактичность, я бы сказал... В девочке просыпаются чувства, я бы даже сказал, влечения... Отвлекающая терапия, спорт, железо... Как можно больше железа... А сон мы восстановим вот этими таблетками... Будете давать их по схеме — одну, две, три и так далее, пока не восстановится сон. После первой же спокойной ночи — в обратном порядке — пять, четыре, три и так далее. — И он начал что-то торопливо записывать в карточке. .. . Часов в десять вечера девочка отложила Пушкина, погасила свет и, лежа на спине, не мигая, стала смотреть в потолок, наблюдая за призрачными движениями причудливых теней, исходивших от росших за окном деревьев. Луна, как бледное пятно, сквозь тучи мрачные желтела, когда в комнате вдруг раздались ледяные звуки челесты и кто-то осторожно присел на кровать, тронув ее за плечо. — Проснитесь, Анна! — услышала она чей-то шепот и поняла, что Анна — это она, хотя и звали ее по-другому.
— Я не сплю, — сказала девочка. Перед ней сидел молодой человек лет двадцати, с сильно загоревшим лицом, в темных массивных очках. На нем был голубой сюртук, и девочка не понимала, как в таком блеклом мертвенном свете она различает это волшебное сочетание голубого с загорелым. Он наклонился и поцеловал ее в плечо. — Это незабываемое мгновенье, — тихо произнес он. — Ты гений... ты вдохновенье... — А кто ты? — спросила девочка, хотя и ощущала, что это он. Она его узнала вмиг, чуть только он вошел. — Что тебе в моем имени? — грустно сказал он и посмотрел в окно. — Оно умрет и оставит лишь мертвый след, подобно узору надгробной надписи на непонятном языке... — Не говори так. Он поправил очки: — Сегодня была пятница... — Я знаю. Ты в голубом... — Время уходит. Твое время, и мое. У нас нет общего времени. Пройдут годы. Мечты постепенно развеются... И я забуду... — А ты подожди меня, — сказала девочка и положила его холодную руку себе на грудь. — Ты слышишь? Это я тебя догоняю... Он встал и снова взглянул в окно. Но теперь уже с тревогой: — Там таинственная сень. Она манит меня... Я думаю о ней постоянно, брожу ли вдоль улиц шумных... Вы мне писали? Он задал этот вопрос неожиданно сухо и повернулся спиной к окну. Лицо его было бесстрастным, и девочке показалось, что сквозь темные очки она видит его холодные зеленоватые глаза. — Я? — растерянно сказала девочка. — Не отпирайтесь! Не отпирайтесь, — сказал он. — Не приучайтесь врать уже в таком возрасте. — Я писала не вам, честное слово! Простите меня... Я просто хотела немного позлить вас... Мне совсем не нравится долговязый... Простите меня!.. — Мы не увидимся в синюю субботу, — четко проговорил он. — В субботу у вас нет моих уроков... Прощайте. Девочка выпрыгнула из постели и подбежала к окну, но он уже шагал по другой стороне улицы, резко со свистом рассекая воздух тонким прутиком направо и налево. Снова зазвучала ледяная челеста. И вдруг девочка
увидела, как от фонарного столба отделилась фигура в черном, глухо запахнутом плаще и направилась ему наперерез. Девочку вновь охватил безотчетный ужас. — Он убьет тебя! — закричала она. — Убьет! Когда мать вошла в комнату, девочка, тяжело дыша, улыбалась, стоя у окна, и шептала: «Не успел, не успел!.. Я помешала ему...» — Тебе опять что-то пригрезилось? — спросила мать. — Не спится, — сказала девочка. — Здесь так душно... Возвратившись из девочкиной комнаты, мать разбудила отца. — А? —соснаспросилон. — Вчемдело? — Вчера она проснулась в два, а сегодня спала до четырех... Завтра я дам ей две таблетки... — Обязательно, — пробормотал отец. В субботу учитель надел («одел») синюю рубаху, повязал еще более синий галстук и понял, что никуда не торопится, потому что через субботу имел свободный день. Тем не менее около десяти утра он уже вышел из метро и направился к школе. Дойдя до качелей, он остановился, сел в лодочку и закурил. «Сейчас у них перемена, — подумал он, — а всего — пять уроков...» Он вдруг понял, что ждет конца уроков, и покраснел, как школьник. И подумал, что это уж будет совсем превосходное зрелище: сидящий на качелях в свой свободный день одинокий учитель возле школы, в которой он проводит тридцать часов в неделю. А мимо будут идти дети и показывать на него пальцами: что он тут делает? Мимо прошла привлекательная девушка лет двадцати пяти. — Извините! — крикнул учитель. — Вы бы не согласились побыть у меня противовесом? — Что? — Девушка обернулась, и учитель увидел ее лицо. — Я хотел спросить, который час, — сказал учитель. — Без двадцати одиннадцать, — ответила девушка. «Не больно-то и хотелось», — подумал учитель и быстро пошел к метро. Он доехал до вокзала, сел в электричку и через полтора часа уже проводил время средь юношей безумных и прелестных вакханок. Друзья мои, прекрасен наш союз... Полнее стакан наливайте! В крови горит огонь желанья. Не пой, красавица, при мне... но верь мне: дева на скале прекрасней волн, небес и бури... Учитель не приехал, а притащился домой далеко за полночь. Раздраженный и усталый, он рухнул на постель и тут же уснул.
На втором уроке девочка получила двойку по математике, но нисколько не расстроилась, а только пожала плечами и пошла к своему месту. — Ты понимаешь? — торжественно произнесла преподавательница. — Я поставила тебе «два»! — Понимаю, — сказала девочка и передала по ряду дневник. По дороге домой она завернула на качели. — Эй, староста! — крикнула девочка. — Побудь-ка у меня противовесом! Староста подошел к качелям и угрюмо полез в лодочку. — Что случилось? — спросил он. — А что случилось? — поинтересовалась девочка. — Почему ты получила пару? — Потому что мне ее поставили. — Ты подводишь звено. — О мама миа, — вздохнула девочка. — Что? — Ничего. Ты очень плохой противовес. Девочка спрыгнула с качелей и не оборачиваясь пошла домой. — Во вторник не исправишь — вызовем на совет отряда! — крикнул вдогонку староста. «Синяя суббота, — думала девочка, — фиолетовое воскресенье и красный понедельник... Как это долго!..» Вечером, рассеянно выслушав родительскую нотацию за полученную двойку и нехотя приняв три таблетки, девочка ушла в свою комнату. Не прошло и часа, как она прибрела к странному и безлюдному месту на краю темного бора. Сидевшая на ветвях русалка при виде девочки испуганно забила по дереву хвостом и соскользнула в мутную зелень заросшего пруда. В глубине бора исчезала единственная дорожка, на которой четко отпечатались чьи-то огромные следы, и девочке стало жутко. В мертвой тишине лишь иногда раздавался треск сломленной ветки. Это леший забирался все дальше и дальше в чащу. Да позвякивала на ветру привязанная к основанию большого зеленого дуба цепь. Девочка понимала, что это и есть таинственная сень. Она прижалась спиной к зеленому дубу, обхватила колени руками и стала ждать. Потом она услышала плеск и повернула голову направо. Двое детей в школьной форме тащили из пруда сеть. Сеть поддавалась с трудом, но дети все тащили и тащили ее, пока не показался завернутый во все черное какой-то предмет. Дети подтащили
черный предмет к берегу, и вдруг глаза их расширились от ужаса, и они бросились бежать. И девочка увидела, что предмет, одетый во все черное, — мертвец. Девочка хотела закричать, но не смогла. Страх сковал ее. А мертвец, лязгая зубами от холода, выбрался на берег, стряхнул вцепившихся в него черных раков и начал озираться, явно кого-то выискивая. Девочка сидела, не шелохнувшись, боясь взглянуть в пустые глазницы мертвеца. Мчалась и вились тучи. В селе за рекою потух последний огонек. Оттуда в таинственную сень вела одна дорога, по которой должен был идти он, и вдруг девочка поняла, кого ждет мертвец... На поля ложился туман, когда она услышала знакомый свист рассекаемого прутиком воздуха. Свист приближался. Мертвец вздрогнул и вытянул голову. Изо рта у него закапала красного цвета слюна... И, преодолевая ужас, сковавший все ее тело, девочка поднялась во весь рост, и мертвец увидел ее. Он расставил руки и сделал шаг вперед. Девочка попятилась. Свист был уже совсем рядом. Мертвец сделал еще шаг. Девочка еще попятилась и побежала на непослушных тряпочных ногах подальше от таинственной сени. Она боялась обернуться, но чувствовала, что мертвец гонится за нею. Еще шаг, еще шаг, еще подальше, подальше бы... Холодная рука вцепилась в ее плечо, мать сидела на кровати и тормошила девочку за плечо. Девочка открыла глаза. Сердце колотилось, как бешеное. — Ты стонала, — сказала мать, — и я тебя разбудила. — Спасибо, мама, — ответила девочка, переводя дыхание. — Это очень важно. — Но сегодня ты хоть не кричала. — Не могла, — сказала девочка устало. Мать посмотрела на часы. Часы показывали половину шестого. «Значит, действует», — подумала мать и поцеловала девочку в лоб. Учитель проснулся в воскресенье только часов около двенадцати. Сначала принял таблетку от головной боли, потом — душ, потом сварил кофе, потом вчерашний вечер стал для него ненужным, утомительным и глупым. Он представил себе, что пока он вчера был на даче, девочка пришла домой, пообедала, сделала уроки, погуляла, поужинала, почистила зубы и легла спать в половине десятого. И чем больше учитель думал о девочке, тем легче ему становилось, тем лучше и как-то очищеннее он себя ощущал. В конце концов он внезапно поднялся, натянул на себя фиолетовую рубаху и, махнув на все рукой, направился к кинотеатру «Уран». В двадцать минут
третьего он уже стоял в очереди на ближайший сеанс. Он стоял и старался не смотреть на взрослых и детей, заполнявших билетный зал. Когда до окошечка оставалось двое, его тихонько тронули за локоть. Девочка была в джинсах и в фиолетовом свитере. — У меня сегодня тоже воскресенье, — сказала она, как бы оправдываясь. — Возьмите мне билет, только в первом ряду. — И она сунула ему в руку тридцать копеек. Он сначала хотел вернуть ей деньги, но она наотрез стала отказываться: — Это не мои деньги. Это мамины... И учитель решил, что лучше, наверное, эти тридцать копеек взять, потому что в конечном итоге она ученица, а он ее учитель... Он купил два билета. Оба в первом ряду. Когда они пробирались на свои места, она была впереди, а он слегка поддерживал ее под руку. Внезапно учитель почувствовал, что на него смотрят. Он повернул голову и увидел директрису. Привстав со своего места, она провожала их взглядом, выражавшим недоумение и озабоченность. Учитель поклонился ей, но она не прореагировала и опустилась на свое место... В первом ряду сидели сплошные дети, маленькие, такие же, как девочка, значительно старше. Но все они по сравнению с ней были детьми. — Нравится Чаплин? — спросил учитель. — Очень. Только мне его жалко... Где вы вчера были? — Так... — нерешительно произнес он. — Нигде. — Хотите ириску? — Нет, нет, спасибо. — Берите, берите. — Она положила ириску в нагрудный карман его рубахи. — Ладно, — сказал он. — Я ее съем, только не сегодня, а когда-нибудь. Через много лет... Когда грозою грянут тучи, — храни меня, мой талисман... Она включилась сразу, лишь только погас свет и зажегся экран, и хохотала так громко, как будто в зале кроме нее никого не было. Она била себя ладонями по коленям, топала ногами, откидывалась на спинку сиденья, и несколько раз ее голова касалась плеча учителя. Он вздрагивал, покрывался краской и благодарил темноту. Они еще продолжали сидеть, когда зажегся свет и захлопали сиденья. — Как быстро! — разочарованно сказала девочка. — А все-таки мне его жалко... По дороге домой девочка выглядела встревоженной. Это учитель
заметил. Он предложил ей мороженое. Ему было приятно, что ничего, кроме мороженого, он не может ей предлагать. Она отказалась, показав пальцем на горло. Потом ему почудилось, что в арке стоит ее мать. «Ну и что? — подумал он. — Что особенного?» И учитель слегка подтолкнул девочку в сторону дома... В метро, пока он ехал, его занимал один вопрос: как долго может сохраниться ириска? Придя домой, девочка убралась в своей комнате, сложила на завтра тетради и учебники, вымыла после ужина посуду и читала до позднего вечера, а его все не было и не было. Уже дохнул на нее осенний холод, а она продолжала сидеть на обочине промерзшей дороги, по которой должен был пройти он. Он возник за ее спиной внезапно и неслышно в мутной ночи под мутным небом. Она поняла это только тогда, когда ощутила на плече его поцелуй. — Я пришел проститься, — произнес он печально. — Я ухожу. Я должен. — Куда? — испуганно спросила девочка. — Туда, — указал он рукой в сторону таинственной сени. — Там ждет меня счастливый соперник. Рок завистливый бедою угрожает снова мне. — Не уходи, он убьет тебя, — сказала девочка и взяла его за руку. — Может быть, — задумчиво сказал он. — Но я все равно буду тебя ждать. — Аеслиянеприду? — Я буду ждать. — Долго-долго?.. — Долго-долго... Он снял очки, и впервые девочка увидела, что глаза у него не зеленоватые, а густо-густо черные. — Мне страшно и дико, — прошептала девочка и прижалась лицом к его красной, влажной от росы рубахе. — Пора, мой друг, пора. — Он осторожно отстранил девочку. — Я не властен над судьбою... Сделав несколько шагов, он остановился, повернулся лицом к девочке и сказал, как бы извиняясь: — Я вас любил так... как дай вам бог... И больше уже ни разу не обернувшись, он пошел навстречу так манившей и ждавшей его таинственной сени. И девочка поняла, что должно случиться нечто страшное и
непоправимое, помешать которому она не в силах, и урна с водой, выскользнув из ее рук, разбилась об утес, и девочка превратилась в печальную статую. Она еще видела, как он, рассекав тросточкой воздух, вошел в таинственную сень, а потом там что-то сухо выстрелило и повалил с неба тяжелыми хлопьями красный снег, постепенно покрывший землю сплошным красным понедельником. И впервые за последние дни девочка проснулась по звонку будильника в семь часов утра... Некоторое время она еще лежала не мигая, глядя в потолок. Потом поднялась, испытывая где-то внутри полную пустоту и безнадежность, и прошла в ванную. — Слава богу, — сказала мать отцу, — сегодня она ни разу не проснулась. Слава богу... За все утро девочка не произнесла ни слова и даже не поинтересовалась, почему мать решила проводить ее в школу. .. . Директриса в черном платье, с тщательно забранными назад в пучок волосами появилась в классе сразу после звонка на урок. Дети встали. — Ребята, — произнесла она ровным голосом, — с сегодняшнего дня ваш учитель литературы перешел в другую школу. Через несколько дней роно пришлет нам другого преподавателя, а пока уроки литературы буду вести я. Садитесь. Дети сели. — Итак, последний период творчества Пушкина... Она несколько задумалась, собираясь с мыслями. — Царское самодержавие не могло простить Пушкину вольнолюбивый характер его стихов и только искало повода, чтобы расправиться с поэтом. И такой повод представился. Двадцать девятого января тысяча восемьсот тридцать седьмого года Александр Сергеевич был убит на дуэли. Это произошло так... Девочка медленно встала из-за стола. — Это произошло из-за меня, — отрешенно проговорила она. — Что? — взглянула на нее директриса. — Это случилось из-за меня, — повторила девочка. Кто-то хихикнул. Затем в полной тишине девочка сложила вещи в свою синюю джинсовую сумку, повесила ее на плечо и вышла из класса. Она неторопливо подошла к качелям, забралась в лодочку, легла навзничь и стала смотреть в по-осеннему выцветшее, но все еще голубое небо. Куда-то к югу тянулся крикливый караван гусей. Таинственная сень
обнажалась с печальным шумом. «Вот уже и октябрь прошел», — подумала девочка. Приближалась довольно скучная пора...
«Год назад я вышла замуж...» — так называлось письмо свердловчанки Елены Котельской, опубликованное в пятом номере нашего журнала за прошлый год. Письмо вызвало много откликов, и часть из них мы опубликовали в журнале. Писали люди всех возрастов, буквально от пионеров до пенсионеров: мужчины и женщины; горожане и сельские жители; счастливые и несчастные в семейной жизни; вступившие в брак совсем недавно и очень давно; разошедшиеся; только еще собирающиеся вступить в брак... Почта принесла большую и чрезвычайно интересную информацию о жизни современной семьи, о происходящих в семье изменениях, о взглядах наших современников на очень непростые вопросы любви, брака... Мы познакомили с наиболее интересными откликами известного советского демографа кандидата экономических наук Виктора Переведенцева и попросили его завершить читательский разговор.
В этом обзоре мы ограничимся рассмотрением лишь одного весьма важного момента из письма Е. Котельской — молодая семья и быт. Говорить обо всех проблемах, затронутых в читательских откликах, нет никакой возможности. Надо отдать Елене Котельской должное — она поставила в своем письме кардинальную проблему жизни молодой семьи. Хорошо известно, что устойчивость молодой семьи резко понизилась. В последнее время сильно возросли число разводов и их интенсивность. В 1977 году в стране было 898 тысяч разводов, один развод пришелся на три брака. Эго, конечно, совсем не говорит о неустойчивости семьи вообще. В стране около 60 миллионов брачных пар, так что за год разводится не более полутора процентов супругов. Однако примерно две трети всех разводов падает на тех, кто прожил в браке менее пяти лет, одна треть — на состоявших в браке менее года. Как и все живое, семья наименее жизнеспособна в момент рождения. И, насколько мы можем судить, главная причина скоропалительных разводов — разногласия супругов относительно их семейных ролей вообще, относительно распределения домашних дел и обязанностей в частности. А частые разводы — это драмы самих супругов, безотцовщина, серьезные упущения в воспитании детей... Письма показывают широчайший спектр отношений наших читателей к распределению домашних обязанностей между супругами, а также и очень разное практическое решение этой проблемы. Приведем выдержки из некоторых наиболее интересных писем. «Прочла письмо Елены Котельской «Год назад я вышла замуж...» и просто поразилась, что из-за такой чепухи могла распасться молодая семья. А что бы делала Елена, если бы жила она в селе? Неужели это так трудно — приготовить обед на двух человек и убрать комнату? Я работаю в колхозе зоотехником. Иногда намаешься так, что еле ноги волочишь. А придешь домой — нужно и корову подоить, и поросенка накормить, куры, гуси. За ребенком нужно присмотреть, стирать приходится каждый день. Да и огород около 50 соток надо обработать. Муж работает трактористом, уходит рано, приходит поздно. По хозяйству помощи почти нет. А мне ведь тоже хочется и в кино сходить и книгу почитать. Я ведь еще молода. Замужем живу три года, но за это время у нас в семье не было ни малейшей ссоры. Несмотря на то, что мне приходится вставать около 5 часов и ложиться после 22 часов. А что, если бы все жили так, как жила и думает Елена? Ведь сельским
труженикам отдохнуть можно только зимой, а в летнее время нужно поспеть и в поле, и на ферме, и дома. И почему-то никто из-за работы не бросает семью. И в селе всем хочется отдохнуть и все умеют читать. Мне кажется, что человек и должен жить так, чтобы все время у него было занято. Так интереснее жить на свете». Это из письма С. Корниенко, живущей в Сумской области. Как видим, в этом случае между супругами существует полное согласие — оба считают, что семья, домашнее и подсобное хозяйство должны полностью лежать на плечах жены. И соответственно себя ведут. Это сельский стереотип мнений и поведения. Разумеется, нередко бывает, что мужу действительно некогда заниматься домашними делами. А вот когда время у него есть — много ли он ими занимается? Увы, в селе это, как правило, не принято. Массовые обследования бюджетов времени колхозников показали, что у колхозниц летом практически нет свободного времени, а у колхозников-мужчин его довольно-таки много, а вот трудом в домашнем и личном подсобном хозяйстве мужчины заняты в два с лишним раза меньше женщин. Так принято. Надо сказать, что на позиции С. Корниенко стоят немногие наши читатели, поскольку подавляющее большинство писем поступило из городов. Такая позиция больше характерна для людей пожилых. Многие наши читатели, судя по письмам, считают, что муж должен в той или иной мере помогать жене в домашних делах. И редко кто считает, что супруги должны заниматься домашними делами на равных. «Дорогая Елена! Забудь об эмансипации у себя дома. Будь любящей женой, больше слушайся сердца, чем своего «принципиального» рассудка, оно тебе даст правильный совет». Так пишет А. Минасян из Еревана. Она пять лет замужем, имеет двух детей, с высшим образованием. «Первый год был самым трудным для меня. Не было у меня свекрови, которая освободила бы меня от домашних хлопот, ни квартиры со всеми удобствами, ни 200 рублей на карманные расходы. В первый же год семейной жизни вопрос о роли мужчины в домашних делах я ставила не ультимативно, а с большим терпением и любовью... В основном ваши беды из-за неподготовленности к семейной жизни». К сожалению, в нашей почте писем от тех, чья семейная жизнь сложилась счастливо, немного. Эти письма роднит еще то обстоятельство, что в счастливых семьях нет проблемы разделения труда в домашнем хозяйстве, здесь она решена. Вот что пишет А. В . Почивалова из Пензенской области.
3амужем она четыре года, но запомнился год первый. «Случалось так, что я приходила с работы позже мужа, но я шла домой со спокойной душой. Он знал, что я приду усталая, и старался к моему приходу сделать все, чтобы, придя, я поужинала и отдохнула. Неужели я ему на его заботу отвечу неблагодарностью? То же самое делала и я, когда приходила с работы первая. Даже в выходные дни, когда мы дома, он предлагал: давай вместе приготовим (или уберемся), так быстрее». И у нас никогда не было проблем из того, кому готовить, а кому читать. Сейчас вспоминаю первый год нашей жизни и сравниваю с теперешним, четвертым годом. Разница большая. В первый год мы как будто притирались друг к другу, узнавали вкусы, желания, а сейчас уже все известно. Стоит посмотреть на него и знаешь, какой день выдался на работе. Вы спрашиваете: «Какой стиль взаимоотношений кажется молодоженам близким к идеалу?» По-моему, этот стиль должен быть построен на взаимной, обязательно взаимной, любви и заботе о супруге. Мне кажется, любовь проверяется именно в трудностях семейной жизни. А наши с мужем трудности еще не кончились. Вот уже 4 года мы живем на квартире, у нас дочке два года, ждем второго ребенка, но отношения наши еще лучше стали. Мне кажется, я с каждым днем все больше люблю мужа. Говорят, с годами любовь проходит, остается привычка, но я не верю в это. Если любовь настоящая, она только крепче станет с годами». Мне очень нравится это письмо и тот стиль семейной жизни, который в нем отражен. Прошу читателей обратить внимание на два момента: взаимную, обязательно взаимную любовь и проверку ее в трудностях. Очень многие читатели обвиняют Е. Котельскую в скоропалительном выходе замуж. Однако в почте есть и письма о счастливых браках по любви с первого взгляда, о семье — счастливой, — в которой будущие супруги отнесли заявление в загс в первый день знакомства. И, наоборот, есть письма о несчастных браках, когда будущие муж и жена были знакомы годы. Общего правила о сроках как-то не получается. Видимо, дело тут в том, была ли любовь и была ли она взаимной. Нередко ведь бывает и так, что любит один, а другой, ну, скажем так, позволяет себя любить. Дело, конечно, не только в любви, важно и многое другое: и психологическая совместимость, и общие цели и интересы, и соотношение культурных уровней... При одних сочетаниях условий любовь будет расцветать и крепнуть, при других — хиреть и разрушаться. Но любовь — условие
необходимое и фундаментальное. Теперь о любви и трудностях. Очень многие молодые люди, у которых семейная жизнь не сложилась, винят во всем именно объективные трудности, и прежде всего жилищные. Вот если бы сразу была отдельная благоустроенная квартира! А некоторые так даже и предлагают: надо вместе со свидетельством о браке вручать молодоженам и ордер на квартиру. Однако «по щучьему велению, по моему хотению» все может происходить только в сказке. Общество пока не может этого обеспечить. Громадные успехи жилищного строительства в нашей стране общеизвестны, однако жилищная нужда пока еще значительна. И в улучшении жилищных условий нуждаются отнюдь не одни молодожены. Кстати, те, кто пишет, что все дело в жилье (мол, именно из-за этого семейная жизнь не складывается, потому семья распадается), как-то забывают, что у Е. Котельской в этом отношении все как раз было в полном порядке. А у Почиваловой, письмо которой я щедро цитировал, с жильем не лучше, чем у других: семья снимает квартиру. Многие люди старшего поколения, считающие справедливо, что им есть что сказать о семейной жизни, упрекают современную молодежь в иждивенческих настроениях. И, судя по редакционной почте, основания для этого есть. Одним вынь да положь отдельную квартиру, а другие не могут сами решить — выходить ли им замуж, и именно «Юность» должна им ответить, «что им делать, как им быть?». Вот некая Н. К . из областного города Украины (город и фамилию не называем сознательно), двадцати лет, член комсомольского бюро предприятия и спортсменка, просит посоветовать ей, стоит ли ей целый год ждать парня, которого она, как ей кажется, любит. Ему надо на год уехать по работе. «Некоторые подруги мне говорят: «Ты будешь глупой, если будешь его ждать. Он там женится, а ты останешься». Другие говорят: «Жди, ведь вы любите друг друга, вы красивая пара». Как ты думаешь, «Юность», стоит его ждать?» Мне кажется, что надо ждать, потому что человеку, который задает такие вопросы редакции, рано выходить замуж. Вернемся к распределению домашних обязанностей в молодой семье. В целом женщины считают, что молодые мужья недостаточно помогают им в ведении домашних дел, просят, настаивают, требуют большей помощи и даже равенства в семье, а мужчины обороняются и выискивают предлоги для привилегированного положения.
Однако нет правил без исключения. И в этом случае нашлось письмо, в котором молодая жена высказывает недовольство любимым мужем из-за того, что тот взял все домашние дела на себя, а она, жена, не чувствует себя из-за этого хозяйкой. Процитируем это необычное письмо. «Как и Елена, год назад я вышла замуж. Мне 18 лет, моему любимому — 28. Я студентка сельскохозяйственного института, он аспирант. Со стороны всем кажется, что у нас райская жизнь. Мне все подруги завидуют. Мы живем в двухкомнатной квартире в центре города, есть своя машина. Каждый выходной день мы посещаем театры, ходим в кино или выезжаем с друзьями в лес, к реке. Казалось бы, все отлично. Но никто не посочувствует, не сможет понять, как это обидно и больно, что ты в своем родном доме не хозяйка. Все, все абсолютно по дому делает мой муж. Каждое утро я пытаюсь встать раньше мужа, но на столе уже стоит приготовленный мужем завтрак. Потом мы уходим: он — на работу, я — на занятия. Так уж получается, что он приходит домой раньше меня. Когда я прихожу, в доме уже все убрано, приготовлен ужин. Мне остается единственное — помыть посуду после ужина. Стиркой постоянно занимается тоже он. Я пытаюсь доказать, что это сугубо женская работа. Но он не хочет этого и слушать. Я устала, просто устала от безделья, от постоянного чтения, от посещения театров. Почувствую ли я хоть когда-нибудь себя настоящей женщиной? Именно поэтому в последнее время мы ссоримся. Казалось бы, что у нас с Еленой две разные судьбы. Но у нас одно горе — нет взаимопонимания, взаимосогласованности в семье... Я люблю своего мужа, но я несчастлива». Вот такое неожиданное письмо прислала Оля Ц. из Днепропетровска. Дело, оказывается, не только в том, как распределяются домашние дела, но и в том, насколько это распределение соответствует «установкам» супругов, их понятиям о хорошей, настоящей, достойной семейной жизни. Допускаю, что многие молодые жены на месте Оли были бы счастливы, и, может быть, некоторые читательницы ей позавидуют, а кто-то, «замордованный» своим домом, решит, что она «с жиру бесится». Думаю все же, что муж Оли — редкое исключение из общего правила. В письмах постоянно и, думаю, справедливо указывается, что поведение молодых мужей и жен в новой семье формируется в родительских семьях. И если, скажем, в данной родительской семье считается, что мужчинам «нечего делать на кухне», а «жену раз в неделю надо бить», то эти нравы скорее всего скажутся и в новой семье.
Хотя в целом понятия нынешней молодежи о должной семейной жизни очень существенно отличаются от понятий «стариков». Именно поэтому невестки не уживаются со свекровями, зятья с тещами. В целом молодая семья демократичнее, старой, отношения супругов в ней более «равноправны», семейное главенство выражено в ней слабее, нередко «главы семейства» в старом понимании в ней попросту нет... В семье как социальном институте происходят коренные изменения, совершается «семейная революция». И как в любой революции, в семейной есть энтузиасты, сторонники и носители нового, которых большинство, есть защитники старого (консерваторы), отстаивающие старые модели семьи и семейной жизни, есть «болото» — промежуточные слои, более или менее безразличные к происходящим изменениям. Почта «Юности» очень ярко показывает, что подавляющее большинство женщин считает необходимой более значительную помощь мужей в ведении домашнего хозяйства. Даже те женщины, которые неодобрительно относятся к самой Елене Котельской и ее методам установления равенства в семье, как правило, не сомневаются в том, что муж должен был ей помогать. Интересно, что в почте «Юности» почти нет писем, в которых утверждалось бы, что домашняя работа недостойна мужчины, унижает его, лишает мужества или привлекательности в глазах женщины. Очень редкие и бездоказательные утверждения такого рода попадаются в письмах мужчин. А женщины, представьте себе, называют рыцарями именно тех, кто больше им помогает в нелегком их домашнем труде. Мне представляется, что в общественном сознании происходят важные перемены. Еще несколько лет назад в почте редакций нередко попадались весьма агрессивные высказывания женщин, направленные против домашнего труда мужчин. Примерно такого рода: «И что это за мужики пошли?! Стоят в очередях, идут с бидончиками, несут авоськи... Отсюда и мелочность, и злоба, и разводы!». В нынешней почте «Юности», повторяю, ничего подобного нет, хотя немало писем пришло от людей весьма зрелых и даже пожилых. Но, конечно, женщины отнюдь не стремятся превратить мужей в «домохозяев» или домработников. Наоборот, встречаются письма, в которых жены довольно-таки резко критикуют мужей за отсутствие больших интересов, узость кругозора, за то, что они «закисли». «Хочу жить полно и ярко!» — пишет Н. Королева из Челябинской
области. А такой жизни не получилось. За год полностью разочаровалась в муже. «Муж мой по натуре своей человек добрый, мягкий, душевный. Он не пил, помогал мне по хозяйству, предупреждал каждое мое желание. Но семьи не получилось... Его мягкость превратилась в вялость, скользкость, однообразность. Он закис. Его ничто и никто не интересует. Он живет как робот, механический, совершенно ничего не думающий робот. Попыталась увлечь книгами — не хватает терпения, новой работой — не хватает усидчивости. Настаивала на его дальнейшей учебе — безрезультатно. Наша жизнь стала скучной, однообразной, мы потеряли друг к другу интерес. Он давно забыл хорошие, добрые и ласковые слова, которые говорил мне до свадьбы. Он видит во мне жену — она должна стирать, убирать, варить. И боже упаси думать о чем-нибудь «лишнем» и «постороннем». Он очень хозяйственный, деловой, но то, что происходит вне дома, — это его не касается. И к моему великому огорчению, эту его позицию поддерживают мои родители. ...Его жизнь — это работа и хозяйство, хозяйство и работа... Надо «браться за гуж» и думать только о семье, быть только в семье, говорить только о семье. Остальное не имеет для него никакого интереса... Я полностью одобряю поступок Елены. Иначе и нельзя было поступить». Как видите, женщина предъявляет мужу относительно высокие требования, которым он не соответствует. Это письмо привлекает тем, что речь идет не об элементарных требованиях, которых очень много в других письмах («не пей», «помогай», «будь вежлив», «не изменяй»...). И именно это кажется мне чрезвычайно важным и показательным. К сожалению, мужья нередко пасуют перед женами как граждане, личности, работники... Советские женщины очень эффективно использовали новые социальные условия вообще, равноправие полов в частности. В последнее время они во многом обогнали мужчин. Уровень образования у молодых женщин в среднем выше, чем у их сверстников. Из каждых десяти специалистов народного хозяйства (то есть людей с дипломами вузов и техникумов) шестеро — женщины. Уровень и объем интересов у женщин нередко выше и обширнее, чем у мужчин. Это — явление новое. Душевная организация женщины сложнее и тоньше, чем мужчины. Наконец, среди женщин значительно меньше распространено то, что на социологическом жаргоне называется «отклоняющимся поведением», то есть пьянство, хулиганство и т. д. Все это неизбежно ведет к повышению требований женщин к мужчинам, жен — к мужьям. Одно из проявлений повышения этой требовательности — преимущественно женская инициатива в разводах, хотя женщины
хорошо представляют, что вероятность повторного замужества в условиях недостатка женихов относительно невелика. Добившись столь многого в обществе, женщины «наступают» в семье. Равноправие их не удовлетворяет — они хотят полного социального равенства. Нередко эти понятия путают, хотя это, конечно, совершенно разные вещи. Равноправие (а оно существует в нашей стране седьмой десяток лет) — это равенство людей по праву, по закону. А фактическое равенство — это равенство в жизни. Добившись примерного равенства в обществе (в сфере производства, культуры и т. д .), женщина не может мириться с фактическим неравенством в семье, которое в наших условиях является, несомненно, пережитком, причем очень вредным и тяжелым. Лучшее свидетельство остатков социального неравенства — громадные затраты времени на домашнее и личное подсобное хозяйство в сравнении с мужчинами: у женщин они больше в два с половиной — три раза. Равное участие мужчин и женщин в домашнем труде не стало еще правилом, хотя, как видно из почты «Юности», оно уже встречается. Напомним, что в Программе КПСС есть специальный пункт, согласно которому «должны быть полностью устранены остатки неравного положения женщины в быту...» . Как видим, цели указаны, «куда нам плыть» — известно. Однако практические достижения на этом пути за истекшие со времени принятия Программы почти два десятилетия пока еще недостаточны. По-видимому, это связано с тем, что особая вредоносность этого пережитка в нынешних условиях недостаточно осознана. Теперь, как известно, вся молодежь получает минимум среднее образование. Повышение образования тесно связано с ростом самосознания, с повышением самооценки человека. Молодежь воспитывается в обстановке равенства полов. Более того, практически девочки имеют в наших условиях некоторые преимущества перед мальчиками. Наша школа очень сильно «феминизирована» — среди учителей совсем мало мужчин. Учительницам легче найти общий язык с девочками, чем с мальчиками. Поэтому школьный актив — преимущественно девичий. Кроме того, девочки более усидчивы более послушны, более дисциплинированны. Поэтому они существенно лучше учатся и имеют в среднем больше знаний, чем их сверстники. Это постоянно показывают приемные экзамены в вузах. Так что у девушек в наших условиях нет никаких оснований считать себя в чем-то хуже мальчиков. По-видимому, девушки ощущают себя по крайней
мере полностью равными юношам. А вот как только девушки выходят замуж, от юных жен ждут — и мужья и их родственники, — что они станут «прислугой за все». Во множестве писем в «Юность» с редким постоянством повторяется один и тот же мотив: ах, каким заботливым, внимательным, чутким вежливым был Он до свадьбы и как быстро переменился — стал грубым, нечутким теперь. И что-де, по его мнению, ее главная обязанность — «варить, шить, стирать». И вполне вероятно, что этот резкий переход и неспособность молодых женщин адаптироваться к такой перемене — главная причина громадного количества разводов на первом году семейной жизни. Трудность такого перехода в значительной мере усугубляется тем, что многие девушки, выросшие за спиной матери, вот это самое «варить-шить - стирать-убирать» и не умеют как следует и не любят. Об этом тоже с полной определенностью говорят как письма юных жен, так и сообщения их мужей. И нередко воспринимают необходимость это делать как унижение. Хотя пока без этих работ никто еще не жил семейной жизнью, если у него не было прислуги. А если делать это неизбежно придется, то лучше все-таки к этому подготовиться — и научиться это делать и производить эти работы по крайней мере без отвращения, если не с любовью. И думаю, что это требование должно быть одинаково предъявлено представителям обоих полов. Далее, во множестве писем утверждается, что семейной жизни без конфликтов быть не может. А основа семейного лада — компромиссы, умение ладить, способность «отходить», умение «не лезть в бутылку»... Поэтому было бы неплохо научить юных мужей и жен основам семейной психологии, умению не превращать конфликт в ссору, а ссору — в скандал, в свару. Надо научить юных супругов, как говорят некоторые сведущие люди, «культуре ссоры». Кто, где и как сможет это сделать? Юношей и девушек к выполнению будущих социальных ролей мужа и жены, отца и матери обычно готовили родители. Теперь возможности семьи в этом отношении существенно уменьшились. Семья ведь передает устоявшиеся, традиционные ценности, которые в условиях крутых нынешних перемен недостаточны и частично устарели. В те времена, когда жизнь была социально относительно малоподвижной, мать могла научить свою дочь будущей семейной жизни, передать ей почти все, что в будущей семейной жизни могло понадобиться. А отец соответственно мог служить
образцом семейной жизни для сына. Заметим еще, что громадную роль в подготовке к будущей семейной жизни играла церковь, религия, с ее системой заповедей и весьма четких установок («жена да убоится мужа» и т. д.), обычно весьма консервативных и «анти-женских». Раньше дети, как правило, повторяли жизненные судьбы родителей. Сельский человек всю жизнь оставался сельским, крестьянин — крестьянином, а дворянин — дворянином. Теперь большинство сельских по рождению и воспитанию детей становится горожанами, большинство бывших колхозников — рабочими, очень многолюдная советская интеллигенция сформировалась преимущественно из рабочих и крестьян. А это означает весьма существенные изменения и в семейной жизни. Даже наилучший семейный опыт сельского человека может оказаться непригодным в городе. Может ли читатель, например, сомневаться, что юный зоотехник С. Корниенко, письмо которой было цитировано в начале статьи, — совсем не пример для Елены Котельской да и для горожанки вообще, которая в нынешних реальных обстоятельствах не может не стремиться к равенству полов в семье?! Воспитательные возможности семьи сильно уменьшились и по той причине, что семья стала малодетной. У многих мальчиков и девочек нет ни старших, ни младших братьев и сестер, в общении с которыми раньше вырабатывались многие навыки человеческих взаимоотношений, чрезвычайно важные в семейной жизни. Раньше именно в отношениях со старшими и младшими по возрасту братьями и сестрами отрабатывались методы разрешения будущих семейных конфликтов, выхода из сложных ситуаций. Ребенок, подросток, юноша и девушка успевал многократно пережить ситуации, в которых он был руководителем и подчиненным, защитником и защищаемым, утешителем и утешаемым. Единственный ребенок всего этого лишен. И едва ли можно сомневаться, что на собственной семейной жизни, на отношениях мужа и жены это сказывается весьма отрицательно. Кстати, некоторые читатели, приславшие письма в «Юность», именно в отсутствии у Елены и ее мужа опыта жизни в многодетной семье видят причины их семейных неурядиц, жесткости в поведении, «ультимативности» в требованиях, неумения войти в душевный мир супруга. И прямо говорят, что хорошие душевные качества мужа или жены, на которых основывается счастливая семейная жизнь каждой данной супружеской пары, выработаны именно в родительских семьях, где детей было много. Думаю, что это весьма близко к истине. Если возможности родительской семьи в подготовке детей к будущей
супружеской жизни сильно упали, то кто же может и должен эти потери возместить? Думаю, что главную роль здесь должна теперь играть общеобразовательная школа, которая пока что шарахается от всего, что связано с будущей семейной жизнью своих воспитанников, как черт от ладана. Глубоко убежден, что в программах школы должны быть специальные учебные предметы, прямо направленные на подготовку к будущей семейной жизни, а в общеобразовательных предметах возможны некоторые полезные с этой точки зрения акценты. Нет никакого сомнения, что подготовка мальчиков и девочек к будущей семейной жизни должна вестись в духе полного равенства. Однако, разумеется, равенство отнюдь не означает одинаковости. Мы говорим о равенстве лишь в социальном смысле. Мужские и женские особенности должны хорошо учитываться и сознательно использоваться в подготовке к будущим семейным ролям. Как, мне кажется, справедливо считают многие корреспонденты «Юности», один из краеугольных камней семейного счастья — «взаимодополнительность» мужа и жены, создающая возможность психологической гармонии. Одна из важнейших проблем жизни семьи вообще, начинающей семьи в частности и в особенности — проблема совместимости супругов. Она имеет множество аспектов: психологический, культурный, интеллектуальный... В почте «Юности» есть письма от людей, которые очень счастливы во втором браке, но были абсолютно несчастны в первом. Обдумывая это обстоятельство, читатели журнала вспоминают древнюю легенду о том, как боги разделили людей на половинки, которые ищут друг друга, стремясь слиться. «Найти свою половину» — вот желанная цель и трудная задача, решить которую многим не удается. А нельзя ли будущим супругам помочь в этом? Убежден, что можно. Может быть, не столько в подборе идеальных пар, сколько в предупреждении ошибок, которых, как показывает бракоразводная статистика, к сожалению, многовато. Кому на ком жениться, кому за кого выходить замуж — дело сугубо личное. И, честно говоря, меня удивляют люди, готовые поведать «городу и миру» о глубоко интимных вещах и спрашивающие редакции «что им делать, как им быть?» — выходить ли замуж за Ваню или жениться ли на Тане? Ни о Ване, ни о Тане редакция, естественно, ничего не знает, а вопрошающие обычно тоже почти ничего не сообщают; да и работают в редакциях люди, сведущие в литературе и журналистике, а отнюдь не в
брачных делах. Решать тут надо и неизбежно приходится самому, и, как поется в известной песенке, «это серьезное дело нельзя доверять никому». И если двое друг без друга жить не могут, им не нужны никакие советчики. И то обстоятельство, что в брачный выбор детей родители теперь вмешиваются куда меньше, чем раньше, кажется мне глубоко прогрессивным изменением. Но ведь есть в этом деле и иной аспект. Далеко не всегда любовь обоюдна, а если и оба любят, то нередко совсем не одинаково сильно. Один любит, а другой только позволяет себя любить. И этот другой может долго и мучительно размышлять: а стоит ли связывать свою судьбу с тем, кто его любит. Вот как будто всем хорош парень, да «заложить» сильно любит, а не перерастет ли это в пьянство? А беды от пьянства — и для семьи в первую очередь — куда как известны. Вот трезвый, вежливый, обходительный человек, но какой-то слишком уж ограниченный. Как поется в частушке, «у него на все резоны — генератор да мотор», человек весь в своей работе. Вот красавица, да слишком уж стремления разные: он с головой в своей науке, а у нее на уме развлечения, курорты, рестораны. Да мало ли какие случаи встречаются! Ими, кстати, полна почта «Юности». Очень и очень приходится подумать, прежде чем сделать выбор. Думаю, что в таких случаях сомневающимся, выбирающим и решающим можно помочь. И, кстати, для такой помощи можно прекрасно использовать электронную технику, хотя можно обойтись и без нее. В семейных делах, как и в любых других массовых процессах, существуют определенные закономерности. При вступлении в брак людей с таким-то и таким-то сочетанием качеств результаты получаются такие-то, а при других сочетаниях — такие-то (отношения в семье, вероятность разводов, наличие детей и т. д .). Если иметь достаточно большое количество случаев, то можно с определенной степенью вероятности (достаточно высокой) прогнозировать результаты данного конкретного брака. Именно для этого и можно великолепно использовать ЭВМ, электронно-вычислительную машину, «электронную сваху», как иногда говорят. Но, повторю, что дело здесь совсем не в электронике. Имея достаточно массовые данные об уже свершившихся браках, их результатах и качествах людей, вступавших в эти браки (а это дело тоже достаточно сложное), можно и без всякой электроники, вполне традиционными методами дать очень ценные советы сомневающимся и намеревающимся вступать в браки. И если, скажем, «электронная сваха» выдаст, говоря уже человеческим языком, ответ, что «с вероятностью 80 процентов данный брак распадется в
первые три года», то надо, видимо, принимать одно решение, а если она ответит, что «вы будете жить долго и счастливо и умрете в один день», то решать надо, по-видимому, иначе. Но решение принимает сам человек, от этого нет никаких оснований отказываться, если даже некоторая часть молодежи — великовозрастные инфантилики — и рада была бы переложить важнейшие жизненные решения на чужие плечи, хоть людские, хоть машинные. По иностранным данным, браки, заключенные с помощью «электронной свахи», оказываются в среднем значительно более прочными. Думаю, что в будущем и наши женихи и невесты смогут получить квалифицированные советы, если, разумеется, они в них нуждаются. Проблема совместимости мужа и жены, которой так много места отдано в почте «Юности» (хотя о ней говорят другими словами), обостряется. По той причине, что усложняется человек, что люди делаются разнообразнее, индивидуальнее. А как говорят специалисты, «чем индивидуальнее личность, тем сильнее ей, видимо, хочется, чтобы у близкого человека было как можно больше близких ему самому сторон. Возможно, что это закон человеческой психологии, который правит сейчас судьбами брака». Это я процитировал одного из крупнейших наших специалистов по семье — Юрия Борисовича Рюрикова (сб. «Разрешите познакомиться». М ., 1978, с. 133). Выбор затрудняется, случайности любовного поиска усугубляются. Совместимость супругов — понятие достаточно сложное и многогранное. Речь здесь идет и о совместимости чувств (любви, влечения, симпатии) и о совместимости темпераментов, характеров, идеалов, интересов, привычек... Важно, чтобы разные свойства разных людей не враждовали между собой, а хорошо уживались, дополняли друг друга. Особенно важна совместимость для сохранения любви, а следовательно, и семьи. Полюбить можно и «несовместимого» человека, а вот сохранить любовь — только к совместимому, так сказать, «рифмующемуся»... Специалисты пришли к выводу, что нам нужна специальная «служба совместимости», с помощью которой можно было бы многое исправить в наших семейных делах. «Наверно, она будет консультировать молодоженов, как подкрепить совместимость чувств всеми другими пластами совместимости, как свивать из тонких ниточек симпатии прочные связи душевной близости. Наверно, она будет советовать супругам со стажем, как заделывать бреши в рвущейся ткани совместимости, как смягчать неизбежные для всех нас кризисы» (Ю. Рюриков. В сб. «Разрешите познакомиться», с. 137).
Сегодня мы говорим главным образом о неудачной семейной жизни, поскольку и поводом для разговора послужило письмо Елены Котельской о распаде семьи. К сожалению, почти исключительно негативными явлениями занимается и возникающая наука о семье и публицистика. Они работают по методу пожарников — мчатся туда, где «горит». Между тем не менее — а может быть, и более — ценным может быть изучение опыта счастливых семей. Правда, изучать его куда труднее. Статистика семейных разводов есть, а вот «статистики семейного счастья» не существует. А изучать тут есть что. В обществе укоренилось мнение: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по- своему». Так начинается «Анна Каренина». За этим утверждением — громадный авторитет Толстого. Между тем первая же попытка изучить счастливые семьи показала, что и они очень различны. Несколько лет назад в Москву были приглашены три счастливые брачные пары: из Прибалтики, Сибири и Средней Азии. Были проведены «круглые столы» с участием крупных специалистов — демографов, социологов, психологов, сексологов — в редакциях «Комсомольской правды» и «Недели». Некоторые результаты этих бесед и мнения специалистов были опубликованы в «Неделе», а затем в сборнике «Разрешите познакомиться». К этому интереснейшему, на мой взгляд, источнику я и отсылаю тех, кого интересует, как быть счастливым. Здесь же я только замечу, что «секреты семейного счастья» в разных семьях оказались достаточно разными. Да, видимо, иначе и быть не могло, ибо различны люди. То, что очень подходит одним, не подходит другим и прямо противопоказано третьим. А из этого с полной несомненностью следует, что надежды кое-кого на то, что заботу о собственном счастье можно переложить на чужие плечи, совершенно неосновательны. Да и в почте «Юности» много утверждений: семейная жизнь — постоянный душевный труд. Здесь поистине каждый — кузнец своего счастья. Здесь «душа обязана трудиться», как справедливо и точно сказал поэт.
1 Двадцать седьмого августа 1919 года был подписан декрет, предоставляющий Народному комиссариату по просвещению право «национализации по соглашению с Высшим Советом Народного Хозяйства как отдельных фото-кино-предприятий, так и всей фото- кинопромышленности...» С того дня прошло 60 лет... Юбилей — это всегда смотр и ретроспективный взгляд на пройденный путь. Вспомним боевой смотр стихов Маяковского — «Во весь голос»... Подобный же боевой парад может зримо явить и наша кинематография. «Путевка в жизнь» — истинная кинопоэма, действительно заговорившая во весь голос: в этом фильме советский художественный кинематограф обрел голос, впервые обрел звук. «Путевка в жизнь», говоря словами Маяковского, — «старое, но грозное оружие». Заканчивались двадцатые годы, и вместе с ними завершался период Великого Немого. Уже прошли по экранам мира и получили мировое 1 Обложка буклета «Путевка в жизнь» (на немецком языке).
признание «Броненосец «Потемкин», «Мать», «Арсенал»... Имена их создателей — Сергея Эйзенштейна, Всеволода Пудовкина, Александра Довженко — стали знаменем нового искусства, рожденного Октябрем. В 1927 году в нашей стране были созданы первые лаборатории по освоению кинозвука. В это время на студии Межрабпома появился молодой человек (ему было 25 лет) Николай Ивакин. Он уже имел два диплома: режиссера театра и кино. Имел он также к тому времени, как и полагается значительным людям в искусстве, псевдоним — Николай Экк; прежде он был режиссером- лаборантом в театре Мейерхольда, затем руководил национальными драмкружками в КУТВ (Коммунистический университет трудящихся Востока), где подружился с молодым турецким поэтом Назымом Хикметом. Вместе с Хикметом Николай Экк создал театральную артель «Метла» (Московская единая театральная ленинская артель), где Экк именовался диктатором, главкомом, худруком и где в основу нового зрелищного предприятия была положена «комплексная система Николая Экка». На киностудии же он начал с осветителя, художника, ассистента режиссера, только затем получил самостоятельный фильм о делах кожсиндиката. Киностудия была прославленная — на ее документах изображался мускулистый рабочий, поворачивающий колесо мировой истории. С 1915 года эта студия именовалась «Русь»; ее продукцию смотрел Александр Блок, и кинофирма заказала ему сценарий; студию опекали Максим Горький и Анатолий Васильевич Луначарский; здесь в трудном 1919 году была создана экранизация повести Льва Толстого «Поликушка» — первый советский художественный фильм, снискавший мировую славу и обративший внимание всего мира на потрясающую актерскую работу Ивана Москвина. С 1923 года студия, действующая при организации «Международная рабочая помощь», была переименована в «Межрабпом-Русь» (ныне — киностудия имени М. Горького). Здесь сыграли свои первые роли Николай Баталов, Игорь Ильинский, Анатолий Кторов, Михаил Жаров, Николай Крючков, Юлия Солнцева, Вера Марецкая, Нина Алисова и другие известные актеры; здесь были созданы Пудовкиным выдающиеся фильмы, снискавшие мировое признание: «Мать», «Конец Санкт-Петербурга», «Потомок Чингисхана». Это было время исканий, время энтузиазма, время дискуссий... Тогда-то Николай Экк познакомился с инженером Тагером и прошел в его лаборатории специальные курсы по освоению звука. Вскоре группа
энтузиастов вышла на улицы Москвы записывать звуковую партитуру эпохи... Звуковая конструкция, возвышавшаяся на грузовике, выглядела фантастически, чем-то напоминала лоток, и посему горожане, приняв звуковой бокс за пирожковый ящик, спрашивали: «Почем пирожки?..» Москвичи еще не знали, что в образе этой нехитрой конструкции движется на них звуковая эра, а то, что она надвигалась, было уже несомненно, ибо студии Межрабпома было дано специальное помещение — звуковая кинофабрика под названием «Рот-Фронт» (в Лиховом переулке, где сейчас помещается ЦСДФ)... Здесь-то вскоре и будет создаваться первый в СССР звуковой художественный фильм «Путевка в жизнь». Первые слова фильма, которые услышал зритель с экрана, были стихи поэта Сергея Городецкого в исполнении народного артиста республики Качалова. Это были стихи о беспризорниках... Вспоминает Регина Янушкевич: «В те годы в нашем кино процветал жанр культурфильма. Межрабпом вскоре заказал нашей троице такой фильм о беспризорных. Мы разбрелись в поисках материала, побывали в тюрьмах, навестили несколько детских коммун, советовались с товарищами из ЧК (ГПУ), угрозыска, заговаривали с безнадзорными ребятами... Помню, на Арбатской площади еще в середине двадцатых годов стояло много котлов, в которых варили асфальт. В этих котлах скрывались и спали ночью беспризорные. Часто поздно вечером, возвращаясь из театра, я слышала тоскливые песни; пыталась завести с беспризорниками разговор. Но ребята больше отмалчивались и понуро глядели на меня, уныло прося: «Дай копеечку, песню спою...» Пели беспризорники и по трамваям, особенно в «Аннушке», — так называли тогда трамвай «А», проходивший мимо Арбата. Они играли на деревянных ложках, напевая то бравурные песни своих «учителей и наставников» — детин из воровского мира, — то грустные: Ах, умру я, умру я, Похоронят меня... И никто не узнает, Где могилка моя... В те годы беспризорность была страшным бичом нашей страны. Помню, как много было в нашей творческой троице споров о названии фильма. Вспомнилась песня:
Наш паровоз вперед летит, В коммуне — остановка. Иного нет у нас пути, В руках у нас винтовка. А мы переделали: «Коммуна — в жизнь путевка». Ну а потом осталось «Путевка в жизнь»... Материал подобрался такой огромный, волнующий, в нем было так много и трагического и колоритного, смешного, что все это не вмещалось в рамки культурфильма — получалось бедно, схематично. И мы решили делать игровой художественный фильм. Вначале «Межрабпомфильм» забеспокоился: уж очень тема-то скользкая! Появились возражения и со стороны Деткомиссии ВЦИК. Но мы, увлеченные своим замыслом, спорили, доказывали и победили!.. Работали мы так. Собирались втроем. Высказывали свои мысли, предлагали сюжетные ходы, обсуждали характеры ребят. Спорили и до драки, до хрипоты, иногда все ночи напролет, пока не приходили к единой мысли. Иной раз соседи беспокоились, писали даже в домком, что мы каждый вечер деремся, чтобы нас угомонили. Записывала придуманное нами чаще всего я. Экк со Столпером носились по маленькой комнате на Арбате, иногда взрывались, кидались ко мне и тыкали пальцем, требуя один — одно, другой — другое, пока втроем не приходили к единой мысли. Трудились мы на славу. Пожалуй, в этот сценарий мы вложили больше всего ума, души и темперамента, создавая много вариантов... Наконец сценарий «Путевка в жизнь» после больших боев был принят «Межрабпомфильмом» и Деткомиссией ВЦИК. Режиссер Н. Экк и его помощники А. Столпер и Л. Войтович приступили к разработке съемок... Конечно, за режиссерский сценарий тоже пришлось драться. Но тут уж за дело взялся сам режиссер, а Экк — парень настойчивый и упрямый. Стали подбирать актеров, и начались съемки...» Сейчас Регины Янушкевич нет в живых, так же как и Николая Экка (создателя не только первого звукового, но и первого цветного художественного фильма) и Александра Столпера (автора будущих экранизаций «Повесть о настоящем человеке» и «Живые и мертвые»)... По воспоминаниям мы можем восстановить творческую атмосферу, в которой складывался сценарий, а просмотрев кадры фильма, можем воссоздать облик этой красивой женщины начала тридцатых годов — Регины
Янушкевич... Она сыграла в фильме мать Кольки Свиста, а тот парнишка, который исполнял роль Кольки (московский школьник Миша Джагофаров), погиб в Великую Отечественную войну. Интересны дневники Регины Янушкевич, которые она вела во время войны... Ее сценарии, стихотворения и поэмы, ее переписка с Роменом Ролланом (по поводу экранизации романа «Очарованная душа») — все эти бумаги бережно хранятся в ЦГАЛИ, как и архив «Метлы». И вот она на экране — ясное светлое лицо, распущенные буйные длинные волосы, с трудом поддающиеся гребню... Вот ее сын Колька, увлекающийся радиолюбительством (тогда детекторные приемники только входили в жизнь), вот светлые интерьеры — и ничто пока не предвещает грядущей трагедии: ведь мать Кольки погибнет, отец с горя опустится на «дно жизни», а Колька покинет дом и окажется среди беспризорных... «На роль матери Кольки Свиста, — вспоминает Регина Янушкевич, — пробовалась одна из актрис МХАТа (Алла Тарасова), но режиссера огорчало отсутствие внешнего сходства между нею и пионером Мишей Джагофаровым, который играл Кольку. Однажды на съемках мы с Мишей стояли рядом. Вдруг оператор Василий Пронин воскликнул: «Смотрите! Регина — вылитый Колька!..» Когда фильм вышел на экраны, меня так и стали называть «Колькина мать». Жила я в то время на Арбате, часто возвращалась поздно из театра. И вдруг заметила, что меня стали сопровождать беспризорники. Я сначала пугалась. Но как-то раз они мне сказали: «Вы не бойтесь, мамаша, мы своих не трогаем. Мы за вами следим, чтобы никто не обидел мать Кольки Свиста!» Мне как матери Кольки писали письма, спрашивали совета, бросали в окно записки со словами любви и признательности. Недавно, в день своего семидесятилетия, я получила книгу поэта Павла Железнова — бывшего беспризорника. На книге была трогательная надпись: «...Матери Кольки Свиста...» Николай Экк так вспоминает об истоках сценария: «В 20-е годы многим казалось, что перевоспитать беспризорников невозможно. Но жизнь опрокинула эти пессимистические прогнозы. Начинать надо было с ночных облав. В одной из таких облав принимал участие и я. В морозную, метельную ночь группа комсомольцев и милиционеров решила осмотреть железнодорожный состав, стоящий на запасном пути. Вошли внутрь насквозь промерзшего вагона. Темнота. Вдруг в луче фонарика, направленного мною на верхнюю полку, увидели какой-то живой комочек и
злобные, раскосо поставленные мальчишеские глазенки. Мгновение, и комочек срывается с полки. В руке беспризорника мелькает нож. Я едва успеваю отклониться в сторону, и тут мне на помощь приходит милиционер. Он ловко обезоруживает парнишку, и мы... знакомимся. Озлобленное существо оказалось обаятельнейшим татарчонком по имени Мустафа. Позднее, когда началась работа над фильмом, этот мальчонка послужил прототипом главного героя фильма — главаря беспризорников Мустафы по кличке «Ферт»...» Итак, экзотическое имя Мустафа осталось в сценарии. Пути же кино неисповедимы, и на эту роль вначале был утвержден артист Александр Новиков. Но ему пришлось сыграть в фильме другую роль — Ваську по кличке «Буза», а роль Мустафы передать другому артисту, Йывану Кырле. Можно сказать, что сам фильм породил и избрал для себя своего героя, избрал по-снайперски — точно и безошибочно. И был здесь элемент счастливой случайности, как это часто бывает в кино. Не приди Йыван Кырла на массовые съемки к знаменитому ресторану «Яр», где помещались павильоны «Межрабпома», не заберись в бочку и не оденься столь живописно в лохмотья, не крикни в момент облавы столь удачно знаменитое «ку-ку», — мы бы потеряли навеки прекрасного актера. Но Йыван Кырла пришел на съемку, и чудо рождения героя свершилось при великом стечении народа. И народ этот (журналисты, руководители студии, зрители, актеры, пришедшие посмотреть на звуковые съемки) единодушно воскликнул, увидев под лучом фонарика узкоглазое лицо «беспризорника»: «Вот он, Мустафа!» «Увидел» Мустафу в Кырле и Николай Экк, и с этим согласился худсовет... Секрет тогдашнего естественного поведения Кырли перед съемочным аппаратом был довольно прост. «Во время съемок ему очень хотелось спать, — вспоминал режиссер. — Воспользовавшись перерывом, он залез в бочку и уснул там по-настоящему. Разбуженный криками, Кырла выглянул из бочки, не понимая со сна, где он и что с ним происходит...» Вряд ли тогда в кинематографическом техникуме, где учился Йыван Кырла, преподавали систему Станиславского, но сама жизнь подсказала студенту в сцене облавы актерское поведение в духе этой системы. Впоследствии он познакомился с коммунаром Александром Умновым, бывшим главарем шайки беспризорных, считал его главным своим кинематографическим консультантом и перенес мастерски жизненный опыт своего «консультанта» на экран... И посему мы должны сказать, что кинематографической школой Йывана Кырли была сама жизнь. Уже тогда Йыван Кырла (Кирилл Иванович Иванов) писал стихи на
марийском языке и воспевал в своих стихах родную свою деревню Купсолу (что значит по-русски «Болотная деревня»), рабфак, свободу и Ленина. Стихи были по духу пролеткультовскими, но в них чувствовалась лирическая нотка марийского Есенина. Его отца, деревенского активиста, сразила кулацкая пуля, и молодой Кырла дал клятву продолжать отцовское дело: «Буду чистым и отважным, буду век дружить с весной, если, как с отцом, однажды не расправятся со мной...» . . .Может быть, чутье поэта подсказало ему интонационный ритм марийской песни о комсомоле, которую поет Мустафа на ручной дрезине... «Сильное впечатление на меня произвела «Путевка в жизнь». Особенно потрясает артист, играющий Мустафу...» Так отозвался о фильме Мартин Андерсен-Нексе. Глядя на экран, не забудем и то, что Кырла был поэтом. Вспоминается одно из его стихотворений — «Письмо», написанное в 1931 году, сразу же после выхода «Путевки в жизнь» на экраны. В нем есть такие строки: Был рабфаковцем В Казани, Бил стихами старый быт. Мустафой Стал на экране. В этой роли знаменит. (Перевод П. Железнова.) В это время Йывану Кырле было двадцать два года. К сожалению, он вскоре погиб, не дожил и до тридцати лет... Сборник его стихов, вышедший впервые на русском языке в издательстве «Советская Россия» (1968 г.), называется «От радости пою»... Удивительно талантливый народ трудился над фильмом «Путевка в жизнь»! Вот, например, артист театра и кино Николай Петрович Баталов (1899—1937 гг.). В знаменитом фильме Всеволода Пудовкина «Мать» он сыграл роль Павла Власова. Вспомним, что писал о Павле Власове — Николае Баталове М. И. Ромм: «Он хорош, как молодость революции. В нем все чисто и все прекрасно. В него веришь до конца. Такому не страшна каторга, он вышел на дорогу и не свернет с нее, он увидел свет впереди, он как бы облит светом». Николай Баталов в роли начальника трудовой коммуны Сергеева немногословен. Основные его актерские орудия — взгляд, улыбка, жест. И
все это сыграно скупо, выразительно, искренне. И всегда неожиданно. И всегда талантливо. И эта манера поведения обезоруживает загнанных и озлобленных беспризорников. И весь облик Сергеева светится щедрой и ясной доверительностью. Таким он и запомнился зрителям — гуманным, в грубой солдатской шинели и в лихой кубанке. Многому научился Николай Баталов у начальников Деткоммун Погребинского и Червонцева. Взяв за основу образ тов. Червонцева, говорит артист, и выявив его через материал сценария, я и создал того Сергеева, которого мы видим на экране. И еще: «Мое участие в фильме «Путевка в жизнь»... прежде всего связано для меня с сознанием того, что я являюсь участником большого самостоятельного искусства с огромным будущим — звукового кино». Несмотря на то, что звуковая аппаратура была громоздкой, в фильме «Путевка в жизнь» много съемок, проведенных на «натуре».
О первых звуковых съемках в павильонах и о своих мучениях красочно повествует Михаил Жаров, до этого снявшийся во многих немых межрабпомовских лентах («Аэлита», «Папиросница из Моссельпрома», «Его призыв», «Человек из ресторана» и др.). Ему хотелось сыграть положительную роль, вроде воспитателя Сергеева, но он неожиданно для себя согласился сыграть роль вора и убийцы Жигана. И не ошибся — после этой картины он сразу же стал знаменитым. Итак, слово Михаилу Жарову: «...Записали пробу моего голоса. Я пел песенку: Голова ль ты моя удалая, Долго ль буду тебя я носить! — под трио гармонистов Макарова, Попкова и Кузнецова и двух гитаристов из
театра Мейерхольда. После того, как оператор навел фокус и приготовил съемочный аппарат, на него надевали бокс — громоздкое сооружение из свинца с войлочной прокладкой, чтобы в микрофон не попадал треск аппарата. Бокс подносили на носилках и надевали на съемочный аппарат сверху, и только после этого «заглушения» начиналась синхронная звуковая съемка. Но бокс не всегда надевался удачно, он был настолько тяжел, что штатив съемочного аппарата часто не выдерживал, ножки раздвигались и аппарат садился под тяжестью бокса... И как оператор Василий Пронин ни уговаривал закутать одеялами свой аппарат, клянясь «всеми богами», что треска не будет, Нестеров — звукооператор, — это была новая профессия — ничего не хотел слушать, он ужасно волновался и требовал, чтобы бокс обязательно надевали на аппарат. Бокс в конце концов водворяли на аппарат, и съемка продолжалась... На другой день мне позвонили по телефону, пригласили к двенадцати часам ночи пожаловать на телеграф, где будут прослушивать фонограмму... Прослушать мою первую песенку собрались четыре человека. Это были: Нестеров — оператор, которого интересовало качество записанного им звука; Тагер — изобретатель звукового записывающего аппарата, его интересовало все; режиссер Экк... и я — артист — первый исполнитель блатных песен на экране. Погасили свет и пустили на экран звуковую дорожку, по которой Тагер и Нестеров определяли частоту своих бегающих палочек — звуков. Стало тихо. Полились звуки гитары, а затем и мой «чарующий» голос запел: Для чего я на свете родился, Для чего родила меня мать... Прослушали и включили свет. У меня был мокрый нос. Я, скосив глаза, смотрю на своих товарищей, и мне кажется, что и они трут себе глаза. Тогда я нахально спрашиваю: — Плачете? И четверо молодых и здоровых мужчин, не стесняясь, что их назовут сентиментальными, стали вынимать платки. Они плакали от счастья. Тагер плакал, что его изобретение пошло в производство и начнет эру звукового художественного фильма. Оператор Нестеров — оттого, что он, записавший человеческий голос,
будет первым звукооператором в истории советского кино. Режиссер Экк был счастлив, что благодаря своей настойчивости и воле он будет режиссером и автором первого звукового фильма. Отчего же плакал я, артист Жаров, первый певец в первом звуковом фильме? Я плакал оттого, что совершенно не узнал своего голоса. Конечно, я не Шаляпин, да я и не возлагал больших надежд на свое пение, но то, что я услышал, это выше всякой фантастики: как из бочки, с экрана раздавался глухой звук, удивительно похожий на лай голодного пса. Но самое замечательное, что все хлопали меня по плечам и спине и в восторге кричали: «Поразительно! Феноменально! Молодец!..» Вот так мы начали снимать «Путевку в жизнь»...» .. . В конце пятидесятых годов Николай Экк сделал новую редакцию «Путевки в жизнь». Так знаменитый фильм обрел вторую жизнь, а Николай Экк в канун пятидесятилетнего юбилея киностудии имени М. Горького получил звание заслуженного деятеля искусств РСФСР. «Я видел очень немного значительных советских фильмов, так как живу во Французской Швейцарии, где они редко демонстрируются (в особенности в районе Монтрэ), — писал в 1935 году Ромен Роллан. — Но все же мне удалось посмотреть «Потомка Чингисхана» Пудовкина и «Путевку в жизнь» Экка, и я не могу Вам передать всего восхищения, которое они у меня вызвали». В 1961 году в дни работы Московского международного кинофестиваля Н. Экк получил письмо от известного историка кино Жоржа Садуля: «Я нахожусь в Москве в день 30-й годовщины со дня выхода в свет фильма «Путевка в жизнь», и это для меня является огромной радостью. В то время, когда звуковое кино только начиналось, этот фильм произвел огромное впечатление во Франции и во всем мире и явился важной датой в истории кино. Своим фильмом «Путевка в жизнь» Николай Экк сослужил добрую службу Советскому Союзу и искусству кино своим произведением, проникнутым гуманизмом и чистотой. Таким образом, Николай Экк уже 30 лет тому назад много сделал для претворения в жизнь лозунга Московского кинофестиваля «За гуманизм киноискусства, за мир и дружбу между народами!». Прокатная судьба «Путевки» поразительна. Премьера фильма состоялась 1 июня 1931 года в звуковом межрабпомовском кинотеатре «Колосс» (ныне здание консерватории). И фильм сразу же нашел отклик в сердцах зрителей. И более того, можно сказать, что он совершил целую революцию в деле переоборудования немых установок в звуковые. В городах и селах все
стремились увидеть этот необыкновенный фильм, а для этого надо было обновить всю киносеть... Фильм шел. В Харькове часть кинозала была оккупирована беспризорниками, которые после просмотра фильма дружно попросили Экка устроить их в трудкоммуну, руководимую Баталовым... Фильм шел, грозя побить все прокатные рекорды. Вырученные деньги пошли на стройку Челябинского тракторного завода! И пока критики горячо обсуждали методические ошибки и слабости фильма, он вышел за пределы страны, сопровождаемый политическими бурями. Об одной из таких бурных премьер вспоминает Николай Экк: «Я приехал во Францию на премьеру «Путевки в жизнь». Париж заклеен рекламой, извещавшей, что торжественная премьера состоится в «Пигаль» — одном из самых больших кинотеатров на Елисейских полях. Я прибыл по командировке студии и один представлял картину. Меня очень тепло встретили в нашем полпредстве. Весьма дружелюбно встретил советского кинорежиссера и прославленный французский кинорежиссер Абель Ганс. Просмотрев «Путевку в жизнь», он предрек ей победное будущее на экранах Франции. Но вот начались неожиданные неприятности. Меня как-то пригласили к главному цензору господину Женести, в прошлом маленькому писателю, стяжавшему себе мрачную известность умением портить фильмы. Весьма вежливо и корректно он предложил мне сделать одну, как он сказал, небольшую поправку в тексте. Слова: «беспризорность — это страшное наследие первой империалистической войны и военной интервенции 14 государств» — заменить такими: беспризорность в Советском Союзе — результат Октябрьской революции... Такого политически наглого требования я, конечно, никак не ожидал! Улыбка продолжала играть на лице цензора: «Еще раз поздравляю ваше киноискусство с победой и уже лично от себя говорю вам, господин Экк, мое «браво»... Фильм хоть завтра выйдет на экраны без изменений, кроме моего единственного цензорского условия. Думаю, что вам как художнику вряд ли стоит отказываться от такой поправки». Я буквально дрожал от возмущения. Надо ли говорить, что я решительно отклонил предложение господина цензора! Но что же будет с «Путевкой»?.. Через некоторое время я получил сообщение о том, что цензор Женести покинул этот мир, а на его место назначен молодой, более либеральный. Премьера, хоть и с опозданием, прошла в том же театре «Пигаль».
Надпись о беспризорности шла в нашей редакции. Но из подворотни вынырнул другой враг... Перед началом сеанса белоэмигранты, возглавляемые рьяным врагом Советской России, бывшим главой контрреволюционного Временного правительства Александром Керенским, блокировали вход в кинотеатр и начали распространять антисоветские листовки, где сообщалось, что «Путевка в жизнь» не что иное, как фальшивка... Но этот инцидент быстро ликвидировали рабочие типографии, где печаталась листовка. Они появились у кинотеатра и, ловко отбирая листовки, тут же уничтожали их. Грязная затея белогвардейцев потерпела фиаско. Успех фильма у французских зрителей превзошел все мои ожидания...» Вскоре фильм на первом Международном кинофестивале в Венеции в 1932 году был включен в число лучших фильмов, а режиссер Николай Экк на этом фестивале был назван лучшим режиссером года. «Успех «Путевки» держится на двух улыбках — Баталова и Кырли» — эта крылатая фраза принадлежит Всеволоду Мейерхольду. Человечность нашей революции, ее гуманистические идеалы вновь покорили мир. Фильм проник в сердца зрителей Европы, Латинской Америки, США, Японии, Индии... К ноябрю 1932 года, по сообщению «Комсомольской правды», фильм уже демонстрировался на экранах 27 стран; современные данные показывают, что его просмотрели зрители более ста стран. За «Путевкой в жизнь» останется почетное место! Мы вспомним начальника коммуны Сергеева через несколько лет, когда увидим на экране чапаевского комиссара Фурманова, великого гражданина Шахова, одержимого революцией Максима. Вспомним мы образ, созданный Баталовым в «Путевке», и тогда, когда на экраны выйдет фильм «Коммунист» с Урбанским в главной роли. Эту галерею образов в звуковом кино открыл коммунист Сергеев; и все эти люди одной идеи, одной Родины, одной закалки — ленинской. Нам до ́ лжно дорожить истоками. И также всегда помнить, как выросло на наших глазах кино, которое В. И. Ленин назвал важнейшим из искусств.
2 1 Неожиданные находки ждут нас порой в старых хранилищах, в тиши архивных читальных залов. «Милый друг, получил я письмо твое; оно обрадовало меня несказанно: первый дружеский звук до меня дошедший. .. . Расскажу тебе мою историю с минуты нашей разлуки. Тебе известно, что поехал к Малиновскому; оттуда отправился в Грузию, нашел в Тифлисе Раевского; он меня уверил, что в Карагачах скука смертная. Вследствие сего я прикомандировался к инспектору Кавказской кавалерии и отправился с ним на воды, где я и провел один из приятнейших месяцев моей жизни. Вообрази меня танцующего на балах до упаду и 2 Лев Сергеевич Пушкин. Рисунок А. С. Пушкина (1829 год).
влюбленного весьма серьезно. Между тем выходит перевод мой, приезжает на воды Раевский и насильно увозит меня. Доро ́ гой он был очень мил и забавен. Две недели провел я в кругу его семейства довольно траурно. .. . Моя лошадь получила две пули, мне предназначенные». Ничем не примечательные на первый взгляд строки из приятельского письма принадлежат Льву Сергеевичу — младшему брату поэта и сразу вводят нас в круг лиц из пушкинского окружения. Малиновский Иван Васильевич — сын первого директора лицея — однокашник и друг Пушкина. Раевский Николай Николаевич — младший, давний, еще с лицейских лет, верный друг поэта, полковой командир Льва Пушкина. Письмо хранится в Центральном государственном историческом архиве УССР в Киеве в фонде 873. В двух папках — 37 неизвестных, неизданных писем Л. С . Пушкина — 23 французских3 и 14 русских. Скажем прямо — счастливая находка. Из богатого эпистолярного наследия Л. С . Пушкина — Левушки, как звали его друзья, приятели или просто знакомые, — до нас дошли буквально крохи. А тут 37 писем — непосредственный живой рассказ о времени, о Пушкине, о себе! Написанные при жизни поэта и в первые годы после его гибели, они все адресованы одному лицу, М. В . Юзефовичу4 — однополчанину, в период переписки 1831—1843 годов, близкому другу Л. С . Пушкина. По своему содержанию эти письма ярко воссоздают черты личности их автора, сложного, противоречивого характера, в чем-то по- новому освещают взаимоотношения братьев, ломают стереотип, сложившийся вокруг имени Льва Пушкина, которого В. Вересаев, например, называл «ярким представителем тунеядного, бездельного барства». Первое письмо из киевской находки датировано 25 июня 1831 года. Однако, прежде чем коснуться содержания этого и других писем, следует хотя бы кратко рассказать, что было раньше, как сложилась жизнь Льва Пушкина до встречи с М. Юзефовичем. 3 Перевод французских писем подготовлен Г. Н. Говоровым. 4 Михаил Владимирович Юзефович (1802–1889) – адъютант Н. Н. Раевского-младшего, приятель А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова. В молодости – близкий к декабристским кругам. Впоследствии крупный украинский помещик, реакционный литератор, камергер.
2 Левушка Пушкин... В самом этом имени есть что-то ласковое, вызывающее симпатию. В детстве (родился 17 апреля 1805 года) — баловень, в отличие от старшего брата всеобщий любимец семьи. В отрочестве — воспитанник Благородного пансиона при Главном педагогическом институте, куда был определен в 1817 году. В том же году А. С. Пушкин окончил лицей и поселился в Петербурге у родителей. Впервые за много лет братья живут под одной крышей, часто видятся. Среди учителей Левушки — В . К . Кюхельбекер, лицейский друг поэта. Все друзья старшего брата — друзья Левушки. Лев Пушкин — желанный гость в доме Вяземских, Карамзиных, с ним близки Дельвиг, Плетнёв, Баратынский. Среди знакомых Левушки — видные декабристы. Многих из них он встретит 14 декабря на Сенатской площади. Новоиспеченный чиновник департамента духовных дел иностранных исповеданий Лев Пушкин, хотя и не входил ни в одно из тайных обществ, пришел на площадь, явно сочувствуя восставшим. Имеется любопытное свидетельство в деле Кюхельбекера. Толпа разоружила жандармского офицера, и отнятый палаш оказался в руках Левушки. Выбрав по совету Пушкина военное поприще, Лев Сергеевич в конце 1826 года бросает порядком наскучивший ему департамент духовных дел и определяется юнкером в Нижегородский драгунский полк, которым командовал Н. Н. Раевский-младший. На Кавказе, отличившись в нескольких опаснейших экспедициях, Лев Пушкин приобретает, по словам декабриста Лорера, известность лихого, боевого офицера и пользуется большой, почти легендарной популярностью. В 1831 году, к началу переписки с Юзефовичем, Лев Пушкин — «Капитан и Кавалер», участник и герой двух кампаний — персидской и турецкой — не у дел. За него усиленно хлопочут влиятельные друзья поэта. Левушка отправляется на Кавказ, затем в Варшаву, где, как предполагалось, его ожидало новое назначение. 3 Первое письмо отослано Юзефовичу 25 июня 1831 года еще с дороги, из Киева.
«Я провел две недели у Раевских... От наших литературных бесед с Алекс. Рай. (Александром Раевским. — Б . X.) можно было умереть со смеху. Он уверяет, между прочим, что трагедия моего брата отвратительна, что это даже хуже, чем Шекспир»5. Любопытное свидетельство. Напечатанный в 1831 году «Борис Годунов» вызвал самые различные толки. Не понятая современниками гениальная трагедия Пушкина, как известно, успеха не имела. В печати, за немногими исключениями, была встречена равнодушно, а то и резко враждебно. Только отдельные передовые литераторы, самые близкие друзья поэта, отнеслись к «Борису Годунову» с должным пониманием, энтузиазмом и в полной мере оценили литературный подвиг Пушкина. Александр Раевский, полковник, в молодости один из самых близких друзей юного Пушкина, «друг-демон», как мы видим, к их числу не принадлежит. А Левушка? Свое несогласие с А. Раевским он заключает выразительной репликой: «Каково?!» Содержание писем многообразно. Тут и описание Варшавы и жалобы на волокиту, из-за которой дело с отставкой или новым назначением никак не сдвинется с места. И планы — один другого фантастичнее. «Писал Давыдову (тому самому — другу Пушкина, знаменитому поэту- партизану. — Б. X.), чтобы он взял меня к себе; не знаю, сделает ли он это». 16 июля 1835 года — из Варшавы: «Сегодня написал Вольховскому (лицейскому товарищу А. С . Пушкина, декабристу, к тому времени влиятельному на Кавказе генералу. — Б . X.) с просьбой оставить за мной место Санковского, то есть сделать меня издателем тифлисской газеты. Ты знаешь, Санковский умер, и я, конечно, в состоянии заменить его». Новый прожект: «Написал брату с просьбой похлопотать насчет места в Греции, Персии или Египте. Не знаю, что из этого выйдет: ответа еще нет». «Поговорим о литературе...» Эти слова довольно часто встречаются в письмах из Варшавы. Как зачин, как приглашение к разговору. «Я очень рад, — пишет Л. Пушкин 17 апреля 1832 года, — что «Наложница» Баратынского тебе нравится. Ход поэмы интересен, написана она поэтично и оригинально. Еще мне нравится вступление, оно полно чувства и умных суждений». «Спасибо за пьесу Барбье: она превосходна, но есть что сказать за и против, а в общем, чувствуется, как всегда, печать гения. Знаешь, чем я 5 Отголоски идущей еще от Вольтера традиции активного неприятия Шекспира.
занимаюсь? Пописываю стишки — то на русском, то на французском». «Ты доволен повестями моего брата, а я не полностью разделяю твое мнение, хотя последняя («Барышня-крестьянка». — Б . X.) заставляет простить все другие...» Это писалось в апреле 1832 года. Первые законченные и напечатанные Пушкиным повести вышли в свет отдельной книжкой в конце октября 1831 года под заголовком «Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А. П.» . Судя по отзыву, Левушка — на этот раз вкус, чутье отказали ему — сдержанно, весьма критически отнесся к прозаическому дебюту брата, разделяя мнение многих своих современников, не сумевших вначале оценить новаторство Пушкина- прозаика. «11 дек. 1832 г. Варшава. Читаешь ли ты наши ежемесячные издания, которые брат мой называет «les ordinaires de la litterature» (довольно заурядной литературой). От них я отстал совершенно; мочи нет, как противны, да и вновь появляющиеся романы довольно плохи, а нас бранят, что мы читаем по-французски». Лев Пушкин по-прежнему жадно следит за всем, что пишет брат. «Мне очень нравится одна из его пьес, которой вовсе не знал: «Пир во время чумы». Читал ли ты ее?» 21 октября 1833 года Лев Пушкин спешит уведомить друга: «Пишу тебе из Петербурга и пишу только два слова. Вырвался из Варшавы от должников (очевидно, кредиторов. — Б . X .) и от скуки... По первому пути отправлюсь в Грузию. Раевский здесь, получил твое письмо касательно меня и велел тебе кланяться. Я все-таки за тобой заеду и насильно увезу с собой». Угроза заехать и насильно увезти оказалась преждевременной. Лев Сергеевич надолго задержался в Петербурге. Живет то у брата, то у родителей. Мать поэта почти ежедневно сообщает дочери домашние новости. 25 ноября: «Вчера я видела Натали. Она очень хороша, хотя похудела, они все трое (братья Пушкины и Н. Н. Пушкина. — Б . X.) ехали на большой вечер к Фикельмон (внучке Кутузова, жене австрийского посланника в Петербурге. — Б . X .). Леон был очень элегантен и весь раздушенный»6. Новый, 1834 год Лев Сергеевич встречает в Петербурге, почти ежедневно бывает у брата и невольно оказывается свидетелем события, сыгравшего немалую, а может быть, и роковую роль в жизни поэта. 6 Здесь и далее некоторые письма Н. О . Пушкиной (матери поэта) дочери О. С. Павлищевой публикуются впервые. Оригиналы писем (фр.) хранятся в рукописных фондах Пушкинского дома.
«С. -Петербург. 1834 г. 4 января. Мой брат, он кланяется тебе, — пишет М. В. Юзефовичу Лев Сергеевич, — только что, ни с того, ни с сего и совершенно неожиданно, произведен в камер-юнкеры. Я поздравил его следующим четверостишием: О, Пушкин, слава, слава! Велик, высок твой чин; Но он быть должен не один — Ищи в петлицу Станислава. .. . Мой адрес: Против церкви Пантелеймона, в доме Оливы7 Ал. Серг. Пушкину для доставления Льву Сергеевичу». Запись интересная. Сам поэт лишь в мартовском письме П. В . Нащокину впервые и довольно сдержанно упоминает о «высочайшей милости»... «Сделав меня камер-юнкером, государь думал о моем чине, а не о моих летах — и верно не думал уж меня кольнуть». .. . «Ни с того, ни с сего, совершенно неожиданно...» Письмо Льва Сергеевича весьма точно передает, как вначале была воспринята «царская милость» Пушкиным. Недоумение, даже некоторая растерянность. Вскоре на смену этим чувствам придут гнев, возмущение. Не придал в январе особого значения камер-юнкерству брата и Лев Сергеевич, хоть и отозвался иронической строкой: «Велик, высок твой чин». Письма Юзефовичу по-прежнему полны самых разнообразных новостей. «Раевский (Николай Николаевич. — Б . X.) еще здесь... его денежные дела идут хорошо... он роется в архивах и занимается русской историей, о которой раньше не имел ни малейшего понятия... В курсе ли ты нашей литературы? Если нет, то я тебе скажу, что объявился новый поэт Кукольник (автор верноподданнической драмы «Рука всевышнего Отечество спасла». — Б . X.), который только что издал две с половиной трагедии, одна другой хуже». В этом же письме: «Мой брат вскоре собирается издать историю Пугачева, произведение достойное, особенно в части повествования. В последнее время он много написал в прозе и в стихах) но это произведение исключительно занимает его». Письмо датировано 21 февраля 1834 года. Для Пушкина это пора обильной жатвы после второй болдинской осени. Свидетельство Льва Сергеевича еще раз подтверждает, какое значение придавал Пушкин истории Пугачева, с каким вдохновением («произведение исключительно 7 В доме Оливье – теперь это дом номер 5 по ул. Пестеля – Пушкин снимал квартиру в 1833–1834 годах.
занимает его») он продолжает работать над рукописью. .. . Летом Петербург пустеет. Наталия Николаевна Пушкина с детьми, кормилицами, няньками уезжает к брату на Полотняный завод. Надежда Осиповна и Сергей Львович в Михайловском. Оттуда отправляется письмо в Варшаву. 23 июля 1834 года. Надежда Осиповна Ольге Сергеевне: «Твои братья не подают признаков жизни... Оба они здоровы, Леон — незадолго до этого «отставной Капитан и Кавалер», был, наконец, принят на гражданскую службу! — живет в нашем доме, Александр — в своем, что довольно странно: раз их только двое, не лучше ли им быть вместе — но ведь они совершенные чудаки». «Чудачество» сыновей — предмет постоянных огорчений, тревог и жалоб Надежды Осиповны. Она и впредь будет ставить их рядом, сравнивать, удивляться. «Как новость, скажу тебе, что Александр третьего дня уехал в Тригорское, он должен воротиться прежде десяти дней к родам Натали. Ты, быть может, подумаешь, что это за делом — вовсе нет, ради одного лишь удовольствия путешествовать, и по такой плохой погоде. Мы были очень удивлены, когда он накануне отъезда пришел к нам попрощаться. Его жена этим очень опечалена. Признаться надо, братья твои чудаки порядочные и никогда чудачеств своих не бросят». «...Ради одного лишь удовольствия...» Правда, после одной такой «неделовой» поездки в Тригорское русская поэзия обогатится бессмертными строками «Вновь я посетил...», но Надежда Осиповна равнодушна к стихам своего сына и к поэзии вообще. А «чудаки»-братья, оставаясь одни в Петербурге, не знают, что это судьба подарила им последнее совместное лето. Все решилось за несколько дней. 30 июля 1834 года Лев Сергеевич вышел в отставку «по прошению», решив самостоятельно ехать на Кавказ и в Тифлисе лично хлопотать о новом поступлении на военную службу. Без всякого сожаления оставлена сулящая немалые выгоды должность чиновника по особым поручениям, и вмиг собственными руками (как это в характере Левушки!) разрушено здание, которое не без участия Пушкина возводилось так долго и с таким трудом. 1 августа Лев Сергеевич прощается с Петербургом. Пушкин провожал брата. До самой заставы шли пешком. Лев Пушкин через Москву, Харьков отправился в Тифлис.
4 Весть о роковой дуэли настигла Льва Сергеевича в конце февраля 1837 года за тысячи верст от столицы, в действующей армии. «Эта ужасная новость меня сразила, — писал он отцу, умоляя прислать портрет брата, — я, как сумасшедший, не знаю, что делаю и что говорю...» На трагическую новость отозвался письмом Юзефович. В Киев из Санкт- Петербурга доходят разные слухи. И он, естественно, жаждет получить информацию из первых рук. Но Лев Сергеевич, обычно аккуратный в переписке с другом, на этот раз медлит. Только 26 июля в Пятигорске, «на водах», он берется за перо. Пишет по- русски — французский язык вряд ли смог бы передать то, что брат поэта прочувствовал, пережил в последние месяцы. «...Что до меня, милый друг, я насилу опамятоваюсь от моей потери. Ты прав,
невзирая на холодность наших отношений, смерть брата для меня была ужасным ударом. В будущем у меня есть утешение, рано или поздно я исполню его. Ты меня понимаешь. Но оставим этот грустный предмет. Поговорим о другом. Вот моя жизнь до тех пор, пока ты не получил от меня известий: 1 генваря приехал я в полк, к которому прикомандирован; прямо с перекладной сел на лошадь и отправился в экспедицию, на другой день был в деле с чеченцами и с этого дня в продолжение трех месяцев каждый день был с ними в схватке. Почти все, которых я полюбил в это время, пали жертвою этой дрянной войны, как будто приязнь моя влечет за собою гибель; сам же я получил только контузию, будучи вечно под пулями, бедный же брат мой погиб в это время от одной, ему обреченной. Несправедлива тут судьба, его жизнь была необходима семейству, полезна отечеству, а моя лишняя, одинокая и о которой кроме тебя и бедного отца моего, никто бы и не вздохнул». Это первый, после письма к отцу, отклик Льва Пушкина на трагическую гибель старшего брата. Уже полгода прошло после событий на Черной речке. На Кавказ зловещим эхом докатилось, надо полагать, немало слухов, сплетен, всячески раздуваемых великосветской чернью. Но в письме Льва Сергеевича обо всем, что касается причин дуэли, ни слова. «Смерть брата была для меня ужасным ударом...» Вот лейтмотив письма. Попытка «оставить грустный предмет», «поговорить о другом» ни к чему не приводит. Глубокой, неподдельной скорбью веет от слов о «несправедливой судьбе». Смерть была «ужасным ударом», «не взирая на холодность наших отношений». Когда и почему они стали такими? Какое утешение в будущем («рано или поздно я исполню его») виделось Льву Сергеевичу? Наконец, чем вызван и насколько оправдан суровый приговор самому себе? 5 Южная ссылка, Михайловское. Почти все, что создается в эти годы гением Пушкина, прежде чем распространиться в списках, попасть на печатные полосы, проходит через руки, сердце, ум отрока, затем юноши Левушки Пушкина. 24 января 1822 года. Из Кишинева в Петербург.
«Посылаю тебе мои стихи, напечатай их в «Сыне»8 (без подписи, без ошибок!)...» 13 июня 1824 года. Из Одессы в Петербург. «Ты спрашиваешь моего мнения насчет булгаринского вранья — черт с ним... До ́ лжно иметь уважение к самому себе. Ты, Дельвиг и я можем все трое плюнуть на сволочь нашей литературы — вот тебе и весь мой совет». 14 марта 1825 года. Из Тригорского в Петербург. «Брат, обнимаю тебя и падам до ног... Перешли ко мне проклятую мою рукопись — и давай уничтожать, переписывать и издавать. Как жаль, что тебя со мною не будет! Дело бы пошло скорее и лучше — Дельвига жду, хоть он и не поможет. У него твой вкус, да не твой почерк». Левушка — первый читатель многих пушкинских произведений, а случается, и первый редактор, чьим мнением автор дорожит. «Сегодня отсылаю все мои новые и старые стихи. Я выстирал черное белье наскоро, а новое сшил на живую нитку. Но с вашей помощью надеюсь, что барыня публика меня по щекам не прибьет... Ошибки правописания, знаки препинания, описки, бессмыслицы прошу самим исправить, — пишет Пушкин «брату Льву и брату Плетневу», — у меня на то глаз не достанет. В порядке пиес держитесь также вашего благоусмотрения... исключайте, марайте с плеча. Позволяю, прошу даже...» Пушкин радуется первым литературным пробам Левушки: «Пиши ко мне и прозой и стихами; благословляю и поздравляю тебя — добился ты наконец до точности языка — единственной вещи, которой у тебя недоставало. En avant! marshe!» (Вперед! шагай!) Доверие к брату в те годы безгранично: «Если придет тебе пакет на имя Дельвига, то распечатай — позволяю». Поручения так и сыплются в стихах и в прозе: «Книг, ради бога, книг...» «Пришли мне «Цветов» да Эду...9 Кланяйся господину Жуковскому». 14 марта 1825 года. Из Тригорского в Петербург. «Душа моя, горчицы, рому, что-нибудь в уксусе — да книг». Левушка все выполнял, слал пудами требуемые по списку журналы и книги. («Пишу тебе, — благодарит брата Пушкин, — окруженный деньгами, афишками, стихами, прозой, журналами, письмами — и все то благо, все добро».) При этом Левушка постоянно выступает пропагандистом пушкинской 8 Журнал «Сын Отечества». 9 «Северные цветы» – альманах, издаваемый Дельвигом. «Эда» – поэма Баратынского.
поэзии, живой рекламой брата. Рекламой даже излишне энергичной и шумной, за что «милому брату», «Леону», «Лайону», «Льву» и т. д . нередко попадало от Александра Сергеевича. Все, что было написано Пушкиным в те годы — не только стихи, эпиграммы, но и поэмы, главы из «Евгения Онегина», — Левушка знал наизусть. «Память его, — свидетельствует П. Вяземский, — была та же типография, частию потаенная и контрабандная. В нее отпечатлевалось все, что попадало в ящик ее». Артист по натуре, Лев Сергеевич, как вспоминают его современники, читает стихи вообще, а Пушкина в особенности — превосходно, нередко подражая своему брату, то есть как бы нараспев, как бы желая передать своему слушателю всю их музыкальность. Благодаря таким «публичным чтениям» — по поводу и без повода — произведения Пушкина, размноженные в списках, становились широко известными в Петербурге и за его пределами задолго до публикации. Пушкин называл это «чтеньебесием». Отчитывал и ругал брата за подрыв «книжного торга». Да, было и это, что несколько омрачает, но отнюдь не перечеркивает «службу «благоразумного Левиньки». Не сделай Лев Сергеевич за всю дальнейшую жизнь ничего другого — пять лет «службы» у старшего брата вполне достаточны, чтобы имя его навсегда осталось в истории русской словесности. 6 Почему именно Левушка в свои неполные шестнадцать лет становится постоянным поверенным ссыльного поэта? «Друг мой, — пишет Пушкин А. Дельвигу из Кишинева 23 марта 1821 года, — есть у меня до тебя просьба — узнай, напиши мне, что делается с братом — ты его любишь, потому что меня любишь, он человек умный во всем смысле слова — и в нем прекрасная душа. Боюсь за его молодость, — не скрывает поэт своей тревоги, — боюсь воспитания, которое дано будет ему обстоятельствами его жизни и им самим — другого воспитания нет для существа, одаренного душою. Люби его, я знаю, что будут стараться (намек на родителей. — Б . X.) изгладить меня из его сердца. Но я чувствую, что мы будем друзьями и братьями не только по африканской нашей крови». Предчувствие, как мы уже знаем, не обмануло Пушкина. Но откуда у недоучившегося барчука-недоросля совершенная, как писал Вяземский, грамотность, верный и строгий вкус «в деле литературы»?
Уроки Кюхельбекера? Общение с близкими друзьями поэта? Все это было. И все же, пожалуй, самое заметное влияние на Левушку оказывает сам Пушкин. «Милый брат, я виноват перед твоею дружбою, постараюсь загладить вину мою длинным письмом и подробными рассказами». Уже первое послание Левушке из Кишинева (24 сентября 1820 года) — блистательные путевые заметки, занимательнейший урок географии, истории, искусства. «Брат Лев», «милый брат», «друг мой», «душа моя», «моя прелесть»... Так обращается Пушкин к Левушке и даже отчитывает его по-своему, нежно любя. Как-то «благоразумный Левинька» показал Плетневу письмо, не подлежащее разглашению. Последовал воистину братский выговор: «Если бы ты был у меня под рукой, моя прелесть, то я бы тебе уши выдрал». Поэт считает своим долгом предостеречь брата, уберечь от возможных ошибок. Ради Левушки Пушкин готов на все: «когда-нибудь ты услышишь мою исповедь; она дорого будет стоить моему самолюбию, но меня это не остановит, если дело идет о счастии твоей жизни». Левушка становится все дороже поэту: «Радость моя», «прощай, душа моя!»... «если увидимся, то-то зацелую, заговорю и зачитаю». Встретились братья в Михайловском. Поэт приехал под «родительский надзор» 9 августа 1824 года и застал в «Михайловской избе» все семейство. До самого отъезда Левушки в Петербург (начало ноября 1824 года) братья почти неразлучны. Новая немилость царя, вынужденный приезд опального сына напугали, ожесточили против поэта родителей, особенно Сергея Львовича. К тому же он берет на себя позорную роль соглядатая, роется в бумагах Пушкина. Разразился скандал. Лишь благодаря посредничеству Жуковского и тригорской соседки П. А. Осиповой да немалым дипломатическим талантам, личному обаянию всеобщего в семье любимца — Левушки — все кончилось мирно. Пушкин остался один в «опальном домике». Начался блистательный период в творческой жизни поэта — Михайловский. «Поэзия, как ангел- утешитель спасла меня, и я воскрес душой», — вспоминает то время Пушкин в черновом наброске «Вновь я посетил»... В этом воскресении души — особенно в первый, самый трудный год ссылки — не могла не сказаться и позиция Левушки — его восторженная преданность старшему брату. Переписка становится еще более оживленной и сердечной. Послания, пакеты с рукописями доставляются в Петербург на
почтовых и с оказией «Льву Сергеевичу Пушкину в собственные лапки». Брат Лев посвящается в самые сокровенные планы. Мой брат, в опасный день разлуки Все думы сердца — о тебе, В последний раз сожмем же руки И покоримся мы судьбе. Благослови побег поэта... «Благоразумному Левиньке» Пушкин поручает подготовить в Петербурге все необходимое для тайного отъезда во Францию или Италию, зовет его («жду тебя... переговориться нужно непременно»), торопит в письмах, прибегает к намекам, к обусловленным заранее терминам, иносказаниям. 15 февраля 1825 года в типографии Департамента народного просвещения выходит отдельной книжкой первая глава «Евгения Онегина». На титульном листе первого издания: «Посвящено брату Льву Сергеевичу Пушкину». Нетрудно представить себе, с каким чувством перечитывал двадцатилетний Левушка эти строки. 7 Тысяча восемьсот двадцать пятый год — высшая точка, пик дружеских, особо близких отношений братьев. Но уже собираются тучи — предвестие перемен. 14 марта из Михайловского в Петербург отправляется успокоительное письмо: «Напрасно воображаешь ты, что я на тебя сержусь, — не думал». В письме от 27 марта — упрек, впрочем, весьма сдержанный. «Об Вяземском получил известие. Перешли ему, душа моя, все, что ты имеешь на бумаге и в памяти из моих новых сочинений. Этим очень обяжешь меня и загладишь пакости твоего чтеньебесия». Грянул гром 28 июля: «Ты знал, что деньги мне будут нужны (Пушкин все еще надеется на побег за границу. — Б . X.), я на тебя полагался, как на брата — между тем год прошел, а у меня ни полушки. .. . Я отослал тебе мои рукописи в марте — они еще не собраны, не цензированы. Ты читаешь их своим приятелям до тех пор, что наизусть передают их московской публике. Благодарю». И дальше: «Я не утруждаю тебя новыми хлопотами».
Это письмо — рубеж. До конца ссылки — ни одного поручения и почти ни одного письма. За последние десять лет жизни поэта последовало всего несколько коротких, чисто деловых писем. Но даже из них (последнее датировано 3 июня 1836 года) видно, что к судьбе брата Пушкин отнюдь не равнодушен, заботится о нем. 3 июня 1836 года. Из Петербурга в Тифлис: «Вижу, что ты ничего не знаешь о своих делах: твой вексель, данный Болтину, мною куплен, долг Плещееву заплочен... Долг Николаю Ивановичу также заплочен... И некоторые другие, которые ты знаешь»... «...Некоторые другие...» Об одном из них, надо полагать, упоминается в письме Л. Пушкина М. Юзефовичу: «К брату писал два раза об моем долге... надеюсь, что он к тебе его выслал». Векселя, долги, заклады, распродажа... «Закладывается или продается Михайловское — не знаю, да и дела мне до этого нет; были бы деньги, а ты мне их обещаешь. Чего же лучше?». Высланная Пушкину доверенность на продажу Михайловского подписана: «С душевной преданностью остаюсь Вас любящий брат Лев Сергеев сын Пушкин отставной Капитан и Кавалер. г. Тифлис, июля 2 дня 1836 г.» «Вас любящий», но какая пропасть между последними письмами братьев и перепиской, которую они вели в 20-е годы! Что же произошло? Действительно ли настолько сказались извинительные «только до некоторой степени»... «беспечность и легкомыслие эгоизма», лень Левушки — посредника и поверенного Пушкина — в последние месяцы ссылки? Если судить по письму от 28 июля 1825 года, то причину следует искать именно в этом. Впрочем, неверно все сводить к необязательности юного «комиссионера», денежным расчетам. Левушка во всем, что касалось денег (они у него никогда не задерживались), слыл самым что ни на есть беспечным человеком. «Пушкин, — пишет Вяземский, — иногда сердился на брата за его стихотворческие нескромности, мотовство, некоторую невоздержанность и распущенность в поведении; но он нежно любил его родственною любовью брата, с примесью родительской строгости». Вот это уже ближе к истине. На мотовство, гусарско-фальстафовские привычки брата Пушкин частенько жалуется и в письмах к Наталии Николаевне. И все же
охлаждение если и наступило, то скорее внешнее. Любовь, нежность (Александр Сергеевич, по мнению самых близких друзей братьев, до конца оставался ангелом-хранителем своего «грешного» любимца) хранились где- то глубоко в тайниках души, а в письмах брату Льву, в отзывах Пушкина о нем все чаще проступает намеренная сухость обращения, примесь родительской строгости. Пушкин в этот последний период выполняет при Левушке примерно ту же роль, что Жуковский при нем. «Я уже написал ему (Льву) отеческое письмо, в котором, не знаю, собственно, за что, — сообщает поэт Е. М . Хитрово, — намылил ему голову». Наталии Николаевне: «Лев Сергеевич... ни копейки денег не имеет, а в домино проигрывает у Дюме по 14 бутылок шампанского. Я ему ничего не говорю, потому что, слава богу, мужику 30 лет; но мне его жаль и досадно. Соболевский им руководствует, и что уж они делают, то господь ведает. Оба довольно пусты». Не «милый брат», а «Лев Сергеевич». Но ведь — не пуст. Письма к Юзефовичу — мы еще возвратимся к ним — убедительно доказывают обратное. И Пушкин знал: не пуст. А это «жаль и досадно»? Что за ними? Несбывшиеся надежды, горькие размышления о несостоявшемся брате или... другое — никогда ни к кому не испытываемое ранее Пушкиным чувство, в чем поэт даже самому себе не признается? Перед нами три разделенные годами (1824, 1829, 1836) карандашных портрета «Курчавого Лайона». Все они сделаны поэтом по памяти. Три портрета: лирический, героический, иронический. Три взгляда Пушкина на брата. Да, и в тридцать лет — «вечный гусар», «добрый малый», храбрый капитан, беспечный гуляка, равнодушный к собственности, правилам и приличиям света. Но внутренне — насколько это возможно в последекабристской России — свободен («предпочитает всему независимость»), не связан ни положением царского поднадзорного, ни необходимостью жить, работать в душном, казенном, чопорном Петербурге. Пусть за все это приходилось платить службой в армии, постоянным риском на поле брани, участием в «дрянной» войне, как бы сросшейся с кожей лица маской «вечного гусара», зато — свобода или иллюзия свободы. Пушкин, очевидно, все это понимал и, поругивая брата, жалея, досадуя, в чем-то завидовал ему. И. . . любил. Лев Сергеевич, несмотря на внешнее охлаждение, тоже не переставал любить его.
Тут бы подвести черту, поставить точку в истории взаимоотношений братьев Пушкиных. Но есть в ней одна особо драматическая страница. 8 Осень 1836 года. Пушкину осталось жить несколько месяцев. 4 ноября Пушкин получил анонимное письмо-пасквиль, крайне оскорбительный для чести первого поэта России. Последовало известное: вызов на дуэль Дантеса, посредничество Жуковского, неожиданное сообщение о предстоящей помолвке и свадьбе приемного сына Геккерна. В канун Нового года братья Пушкины пишут письма. Из Ставрополя — в Киев. Л . Пушкин — М. Юзефовичу. 20 декабря. «Вчера с кавалерией прибыл в Ставрополь, откуда буду послан в один из казацких линейных полков... Я полностью порвал со своей семьей, моя бедная матушка мертва; скорблю о ней больше, чем ожидал; отец оставляет меня подыхать с голоду, а моему брату напл [евать] на меня; итак у меня остается только сестра, которую я еще люблю... Я подавлен... Я ничего не жду от будущего». Что же произошло? Чем вызваны эти отравленные отчаянием строки? После случайной встречи братьев в Москве минуло более двух лет. Как видно из писем Юзефовичу, для Льва Пушкина это были не легкие годы. Надежды немедленно определиться на службу, как и «бумажник, набитый векселями», быстро растаяли. «Сладкое безделье», несмотря на «восторги от Тифлиса», все больше тяготит. «Единственное, что меня раздражает, — жаловался Юзефовичу Л. Пушкин 23 февраля 1835 года, — это задержка с моей службой. Я решительно хочу служить и трудиться». Новое разочарование: «...когда я представился барону Розену с просьбой использовать меня тем или иным образом, он устроил мне собачий прием и наотрез отказал». Летом 1835 года Л. Пушкин, узнав, что М. Юзефович собирается в Петербург, просит растолковать брату, «что деньгами, которые он мне выдал на дорогу, и суммою, которую я занял у тебя, мне невозможно было, проехавши три тысячи верст, жить еще почти целый год. Он (то есть Пушкин. — Б . X.), — желчно замечает Лев Сергеевич, — совершенно отец мой: считает оплату моих долгов, им сделанную, как сумму мне выданную.
За уплату ему спасибо, а я все-таки умираю с голоду». У Левушки нет и не было недвижимого имущества. Все его надежды — на часть возможных доходов с имения (Михайловское). «Между тем, он (Пушкин. — Б . X .) отказался от управления имением». «Наконец, мой брат мне сообщает, что он отказался от ведения дел (управление имением легло на плечи поэта тяжким бременем, отнимало много сил, времени. — Б . X.). Так как я просил послать мне денег, он мне ответил перечислением того, что я стоил семье». Полное безденежье, преследования кредиторов, «все лишения, которые только можно вообразить»... Последний год — на военную службу отставному Капитану и Кавалеру удается вновь поступить лишь летом 1836 года — Лев Пушкин не писал даже Юзефовичу: «Не на что послать письмо». В письме от 20 октября того же года поэт ставит в известность своего отца; «Лев поступил на службу и просит у меня денег; но я не в состоянии содержать всех». Пушкин, однако, продолжает проявлять интерес к судьбе брата, просматривает публикуемые в газетах списки убитых и раненых офицеров: «одно несомненно, — успокаивает он отца в декабрьском письме, — что он ни убит, ни ранен». В этом последнем письме Пушкина отцу — отклик и на инцидент с бароном. «То, что он писал о генерале Розене, оказалось, — замечает Пушкин, —ни на чем не основанным. Лев обидчив и избалован фамильярностью прежних своих начальников. Генерал Розен никогда не обращался с ним, как с собакой, как он говорил, но как с штабс-капитаном, что совсем другое дело». В момент, когда братья больше всего нуждались друг в друге (кто знает, как обернулось бы все, будь тогда Левушка в Петербурге), их разделяют не только тысячи верст, но и стена взаимной глухоты, взаимного непонимания. Скоро, очень скоро — и с каким страшным опозданием — придет для одного из них горькое отрезвление. Мелочные обиды, слухи — достоверные и малодостоверные — все отступит перед главным: «смерть брата для меня была ужасным ударом». В этих словах и боль утраты, и горькое раскаяние, и чувство собственной вины. Не потому ли в пятигорском письме ни слова о дуэли, о ее причинах? Только глухой намек на «утешение в будущем»: «рано или поздно я исполню его». На что намекал Лев Сергеевич? Какое подразумевалось им «утешение»? «После смерти брата, — вспоминает Вяземский, — Лев, сильно огорченный, хотел ехать во Францию и вызвать на роковой поединок
барона Геккерена, урожденного Дантес; но приятели отговорили его от этого намерения». И уже до последнего вздоха Левушка рьяно защищает честь брата, его семьи, всегда готов ринуться в бой за Пушкина. И никогда не оправиться ему от ужасного удара. 9 Как сложилась жизнь Льва Пушкина после смерти старшего брата? Ответ мы находим в тех же письмах М. Юзефовичу. Ставрополь, 1841 г., марта 21-го. «...Ты спрашиваешь, что я делаю? Скучаю, милый. Твои предположения о наших делах почти справедливы, говорить о них нечего. Что до меня, я каждый год, отправляясь в экспедицию, клянусь, что она для меня последняя, и при наступлении весны готовлюсь к ней снова. Ты хочешь знать, какую я играю роль? Самую обыкновенную: ссорюсь с начальниками... восемь месяцев в году бываю в экспедиции, зиму бью баклуши, кроме теперешнего времени, потому что по причине отсутствия полкового командира командую полком уже 2-й месяц. Каким полком, ты спросишь? Казачьим Ставропольским...» В том же году Лев Пушкин пишет Юзефовичу из Одессы (13 декабря 1841 года): «Об Одессе сказать тебе ничего не могу, — я здесь, как в лесу, ни одной души знакомой... Как я должен был одичать после стольких лет бивака и пустыни...» «В Петербурге я нашел все по-прежнему: скука, холод. Отец мой, не понимаю отчего, помолодел двадцатью годами и поскупел в двадцать же раз. .. . Что же касается меня собственно, то я сижу у моря (или лучше — у болота) и жду погоды, т. е . отставки, которая по сие время не получена из Кавказа». У него по-прежнему нет постоянного пристанища. «Пиши ко мне по следующему адресу: в Псковской губернии... в село Тригорское, Прасковье Александровне Осиповой, для доставления Л. Сер. Пушкину». В Тригорское Льва Сергеевича влечет не только возможность насладиться вполне жизнью деревенскою, которую полюбил от души, — зовут дорогие могилы матери, брата в Святогорском монастыре.
Из писем той поры (март—октябрь 1842 г.) виден отнюдь не солдафон, а передовой для своего времени, критически мыслящий человек. Его волнуют и явно радуют толки — за двадцать лет до реформы — об освобождении крестьян. Слухи о строительстве первой железной дороги («52 губернии в продолжении нескольких месяцев в году между собой почти без сообщения, а столицы соединены железными полосами») вызывают строки, наполненные горечью и болью, образ почти гоголевской мощи: «Россия точно нищий в лохмотьях в белых лайковых перчатках». В 1842 году Лев Сергеевич получает наконец долгожданную отставку, назначение в Одессу. Здесь поступает на службу чиновником в местную портовую таможню. Год спустя в одном из последних писем М. Юзефовичу он сообщает о своей скорой женитьбе, на что просит «дружеское благословение». Женится Лев Пушкин на бесприданнице, двадцатилетней Елизавете Александровне Загряжской (1823—1895 гг.), воспитаннице Смольного института, дальней родне Н. Н. Пушкиной. Лизоньку Загряжскую, к слову, знавал А. С . Пушкин. Направляясь в Оренбургские степи, поэт останавливался в доме ее отца — симбирского губернатора, с которым был в приятельских отношениях. .. . У Пушкиных10 появляются дети: Ольга, Мария, Анатолий. Дом Льва Сергеевича всегда открыт для друзей и поклонников Александра Сергеевича, для известных — у него бывал во время своих остановок в Одессе Гоголь — и начинающих литераторов. «Он был остер и своеобразен в оборотах речи, живой и стремительный. Как брат его, — вспоминает П. Вяземский, навещавший Льва Сергеевича в Одессе, — был он несколько смуглый арап, но смахивал на белого негра. Тот и другой были малого роста, в отца. Вообще в движениях, в приемах их было много отцовского. Но африканский отпечаток матери видимым образом отразился на них обоих». В Одессе, как свидетельствует «Русский биографический словарь», Лев Пушкин «занял очень видное положение», оставаясь в кругу друзей тем же Левушкой, эпикурейцем, равнодушным и небрежным в материальных делах, всей душой любящим родную словесность. Молодой поэт Я. Полонский как-то застал Льва Сергеевича за разбором неизвестного оригинала старшего брата: Ночь темна. В небесном поле 10 Правнучки Л. С. Пушкина – внучки Марии Львовны – Нина Борисовна Нейкирх и Мария Борисовна Дорофеева проживают и по сей день в г. Туле.
Ходит Веспер золотой. Старый дож плывет в гондоле С догарессой молодой. Немало неизвестных пушкинских строк сохранилось в памяти Льва Сергеевича Пушкина... Он умер 19 июля 1852 года, похоронен в Одессе. Храбрец, умница, Лев Пушкин не сделал карьеры, не добился чинов. «Художник в душе», он так и остался автором неизданных стихотворений. Но прожил вопреки личному убеждению жизнь отнюдь не бесполезную, вписав зримый след в жизнь и творческую биографию своего гениального брата.
По океану плыли на плоту, на резиновой лодке, просто на лодке и под парусами. Объехали уже весь мир на машине, кто-то, кажется, обошел пешком. В комнате, куда я ежедневно прихожу работать, шесть человек. Шесть канцелярских столов. Шесть стульев и один шкаф. На стенах висят схемы и плакаты, на столах лежат чертежи и чертежные принадлежности. Пальто и шапки мы оставляем в коридоре, на вешалке перед дверью. В комнате через стенку сидит девушка, с которой я вместе учился и в которую был влюблен. Я хотел на ней жениться. У меня было две мечты: закончить институт и жениться на этой девушке. Первая мечта сбылась. В половине десятого звонит звонок. За столом в углу сидит наш руководитель, смуглый человек с седеющими, словно пыльными волосами. Он проработал у нас тридцать лет. Я помню, как ему вручали на юбилее памятный подарок: обеденный сервиз из множества предметов. Чуть позже я узнал, что с ним советовались целую неделю о предстоящем юбилее и подарке. Он знал, что ему подарят, но сделал радостные и удивленные глаза. Потом он долго укладывал тарелки, суповые фарфоровые миски, соусники и еще какие-то предметы непонятного мне назначения, обертывал все это тонкой хрустящей калькой. Жил он далеко, и никого не нашлось, кто бы помог донести ему всю эту груду юбилейной посуды. Он шел, увешанный кульками и кулечками, и мне не хотелось почему-то на него смотреть. В одиннадцать из репродуктора в углу раздается бодрый марш производственной
гимнастики. У нас в комнате ее никто не делает. Я выхожу в коридор курить. Со мной стоят мои сослуживцы. Коллеги. Над нами висит портрет Циолковского — работа, премированная на конкурсе художников- любителей нашего учреждения. Циолковский похож на Сеченова и на Менделеева. А может быть, на Пастера. У него свинцовое лицо и короткие руки. За его спиной такая же свинцовая, как его лицо, длинная сигара ракеты. Кажется, что Циолковский тащит на своих плечах цементную глыбу. Я вижу ее. Она стоит среди женщин, которые тоже выходят из комнаты во время зарядки, чтобы избавиться от зрелища, которое являют две толстеющие особы из их комнаты, поднимающие и опускающие руки под звуки динамика. В коридоре пахнет дымом сигарет, плесенью, бумагой и пылью. Раньше в нашей комнате сидели семь человек. Один ушел на пенсию. Каждый день его можно видеть в сквере внизу. Он живет в жилой части здания, того самого здания, где расположен наш институт. С ним гуляет закутанная девочка. Он ходит мелкими шагами, не сгибая ног, в барашковой шапке. Мне хочется спросить: ты тоже проработал тут тридцать лет? Или шестьдесят? Сколько посуды ты натаскал отсюда за это время? Или тебе дарили портфели? Портсигары? Запонки? Канареек? Что ты любишь? Почему ты никогда не сидишь, а все ходишь и ходишь внизу под окнами? Двое в нашей комнате постоянно ссорятся. Они не любят друг друга, но никуда друг от друга не могут деться. Никому не удается уговорить их разъехаться в разные комнаты. У них есть свой язык, на котором они ссорятся. Этого языка никто не понимает. Когда они ссорятся, все молчат и хотят понять их. Мне безразличны они оба. Иногда я успокаиваю одного, иногда — другого. Ненастье сближает нас. В дождь мы любим молчать. Скрипят перья. Трещит за стенкой арифмометр — его крутит девушка, на которой я собирался жениться. За те три года, что я проработал в институте, мы перестали даже здороваться. Мне не очень-то нравится у нас в институте. До вчерашнего дня я подумывал уйти. Я даже мечтал об этом, как мечтал о том, что кончу институт и женюсь. Вчера я прочел в газете, что какой-то человек объезжает вокруг света на велосипеде. Меня опередили. Я сам хотел уйти из института и выкинуть что-нибудь такое. Велосипед у меня есть. Теперь меня опередили. Кажется, сервиз мне обеспечен.
И именно вчера по дороге с работы я встретил парня, с которым вместе заканчивал институт. Мы даже дружили, если мне не изменяет память. — Ну как? — спросил я его. — Ничего, — ответил он. — А ты как? — Я тоже ничего, — ответил я. — Послушай, — сказал он, — у нас на фирме есть место: отличная работа, полгода в командировках. На Север и вообще. Средняя Азия там и что хочешь. Переходи, а? Ты ведь не женат, кажется? Я поблагодарил и отказался. «В конце концов это полумера, — сказал я себе. — У тебя еще есть педальный автомобиль, реликвия золотого детства. На таком еще землю никто никогда не объезжал».
Обычное дело, Веткин застрял в лифте. Между пятым и шестым этажами. Веткин подумал и нажал кнопку с надписью «Диспетчер». Сначала в микрофоне высморкались. Потом отозвался глухой, замогильный голос: «Диспетчер слушает». Диспетчер был мужчиной. — Я в лифте застрял, — сказал Веткин. — Это еще что, в лифте! — сказал диспетчер. — Т ут у людей такое делается, что не приведи господи!.. — Но я... — Пятнадцать лет душа в душу, — сказал он. — Дом. Дети. Обстановка. Все. Что ей еще надо было? И на ́ тебе! Как обухом по голове. Ушла. — Кто?! У кого ушла?! — нервно спросил Веткин. — У меня. Жена, — сказал диспетчер. — Прихожу вчера после смены. Ничего не подозреваю. Гляжу, на столе записка. Прочесть? — Прочтите, — сказал Веткин. — Читаю, — сказал диспетчер. Послышался хруст разворачиваемой бумаги. — «Ваня! Надеюсь, ты меня поймешь и простишь. Все, что было между нами, страшная ошибка. Я встретила человека, который может составить счастье моей жизни. Детей заберу, когда устроюсь на новом месте. Квитанции из прачечной в шкафу на второй полке сверху». — Сколько детям? — с ужасом прошептал Веткин. — Десять и три. Бедные малютки! Что я им скажу? — Боже мой! — сказал Веткин, держась за стенку лифта и чувствуя, что слабеет.
— Ну, что я им скажу? — повторил диспетчер, и вдруг в микрофон ворвались сухие, лающие звуки. Диспетчер, кажется, плакал. — Держитесь! — сказал Веткин, сознавая, что сам вот-вот расплачется. — Держитесь во что бы то ни стало! Будьте же мужчиной! Вам сейчас никак нельзя раскисать. Выпейте воды. Воды! У вас там есть вода? — Дом. Дети. Обстановка. Все, — рыдая, сказал диспетчер. Затем послышалось звяканье стакана. Забулькало. — Теперь забудьтесь, — сказал Веткин. — Попробуйте уснуть. — Дом. Дети... — о слабшим голосом бормотал диспетчер. — Что ей еще надо было?.. — Слова становились все тише, тише. Наконец Веткин услышал мерное посапывание. «Уснул, — думал Веткин, свернувшись на полу лифта и тоже задремывая. — Как это в жизни все странно получается! Рядом у человека горе, беда, а мы ходим, живем счастливые, равнодушные, ничего не подозревая». Веткин не помнил, сколько проспал. Проснулся оттого, что в клетку лифта отчаянно барабанили. — Кто там? — пробормотал Веткин, продирая глаза. — Проснитесь! Да проснитесь же вы скорей! Это я, диспетчер! — Что случилось? — спросил Веткин, окончательно приходя в себя. — У меня новость! — доносился с лестничной площадки голос диспетчера. — Прибежал, хотел и вас порадовать. Жена вернулась, понимаете? Позвонила мне на работу. Ждет меня. Бегу! Лечу к ней! — Цветов не забудьте купить, — сказал Веткин сквозь решетку. — В знак примирения. И не напоминайте ей прошлого. Кто старое помянет, тому глаз вон! — Обязательно куплю, дорогой вы мой человек! — прокричал диспетчер уже с площадки первого этажа. — Счастья тебе, диспетчер! — прошептал Веткин и стал устраиваться в лифте поудобнее.
I Таня, Татьяна Николаевна Кольцова, уже восемь лет не была в театре. Билеты, которые возникали то стихийно, то планово, она сразу же или в последнюю минуту отдавала. И успокаивалась. А тут не спасешься — ее бывший театр пригласили на гастроли в Москву. Это — ого-го! — какое событие! Она знала: там, в театре, уже готовят представление к наградам и званиям, сшиты новые костюмы, актрисы срочно красят волосы в модный цвет. Возбужденные, все в ожидании необыкновенных перемен, с блестящими глазами, бывшие подруги нашли ее в Москве и категорически заявили: не придет на премьеру — вовек не простят... — У нас такая «Вестсайдская», что вам тут и не снилось... «Не спастись», — подумала Татьяна Николаевна. Целый день она ходила сама не своя. Идти в театр, где началась и кончилась твоя карьера, идти, чтобы переживать именно это, независимо от того, что будет происходить на сцене, а потом говорить какие-то полагающиеся слова, и вместе сплетничать после спектакля, и отвечать на тысячу «почему»... «Ведь школа нынче — ужас! У детей ничего святого! Неужели не было более подходящего варианта? Это что, жертва?»
Таня заранее знала все эти еще не произнесенные слова. Но дело было даже не в них. Ей действительно не хотелось идти в театр. Не хотелось смотреть эту потрясающую «Вестсайдскую», стоившую Таниной подруге Элле переломанного ребра: они там по замыслу режиссера все время откуда-то прыгали. — Ничего, срослось, как на собаке, — сказала Элла. — Но я теперь не прыгаю. Я раскачиваюсь на канате. И говорилось это так вдохновенно, и было столько веры в этот канат, и прыжки и в «гени-аль-ного!!» режиссера, что Таня подумала: с тех пор, как она стала учительницей, такая самозабвенная детская вера ее уже не посещает. Умирая, мама ей говорила: «Мир иллюзий тебя отторг. На мой взгляд, взгляд старой рационалистки, это не так уж плохо... Живи в жизни... А школа — это ее зерно. Всегда, всегда надежда, что вырастет что-то стоящее... Не страдай о театре. Ты бы все равно не смогла всю жизнь говорить чужие слова...» Мама умирала два месяца, и таких разговоров между натисками боли было у них немало. И мама все их отдавала Тане. Ломились к ней ее коллеги по научной работе, ее аспиранты, соседи — не принимала. Объясняла Тане: — Я тебя так мало видела. Это у меня последний шанс. Мое счастье было в работе. Это не фраза. Это на самом деле. Что такое модные тряпки, я не знаю. Я не знаю, что такое материнство, — с трех месяцев тебя растило государство. Я не путешествовала, не бывала на курортах, не обставляла квартир гарнитурами, я ни разу не была у косметички. Мне даже любопытно — это не больно? Все беременности были некстати — не сочетались с моим делом. Я даже не плакала, как полагается бабе, жене, когда разбился твой папа. У меня на носу тогда была защита докторской. Поверишь, в этом была какая-то чудовищно уродливая гордость: у меня несчастье, а я не сгибаюсь, я стою, я даже иду, я даже с блеском защищаюсь... А Таня видела: она и сейчас гордится этим. В маме это было главное — преодоление всего, что мешало ей работать и ощущать себя большим, значительным человеком. И как ни тяжело было Тане, как ни любила она маму в эти последние дни, мысль, что и теперь своими иронично- афористичными речами мама прежде всего сохраняет себя, а уж потом хочет что-то разъяснить, приходила не раз. И тогда она мысленно спрашивала: может, именно в маме умерла артистка? А она ее так жалко, бездарно подвела, не сумев сделать то, что предназначалось ей? И утешает мама сейчас себя, а не ее, неудачницу? Иначе зачем так настойчиво? С такой страстью?
— .. . Какая ты Нина Заречная? У тебя же аналитический ум и ни грамма рефлексий. Ты антиактриса по сути. Мама утешала и утешалась. Ведь тогда прошел всего год, как Таня ушла из театра. И последние слова мамы были: «Живи в жизни». И все было нормально эти семь лет, пока не свалился на голову театр из прошлого со своей «Вестсайдской историей». И мама вспомнилась в связи с ним. Она же: «Не ходи в театр, плюнь! Пока не освободишься от комплекса. Читай! Это всегда наверняка интересней — первоисточник, не искаженный чужим глупым голосом». Родилась спасительная мысль — раз уж идти, то она возьмет в театр свой класс. Правда, она его еще не знает, ей дают новый, девятый. Но уже конец августа, списки утрясены, через ребят, которых она учила в восьмом, можно будет собрать человек десять. Убьет сразу двух зайцев. Посмотрит «на материал», с которым ей придется работать, и спасется от последующего после спектакля банкета, где надо будет всех безудержно хвалить, сулить звания и одновременно убеждать под сочувствующие и неверящие взгляды, что она вполне довольна работой в школе. Она скажет: «Я здесь с классом. Я с вами потом». Таня пригласила в школу Сашку Рамазанова. Он пришел в грязных джинсах и рваной полосатой тенниске. — Я думал, надо что-нибудь покрасить или подвигать, — сказал он. Театральная идея его не увлекла и насмешила. — Ну, Татьяна Николаевна! — картинно воскликнул он. — Пригласили бы на Таганку или в «Современник»... А какой нормальный человек пойдет смотреть приезжающую на показ периферию... Этот номер у вас не пройдет. Гарантирую... — Не будь снобом, — сказала Таня. — У них молодой гениальный режиссер, и весь спектакль — сплошная новация. К тому же там хорошая музыка. — Разве что... Ладно... Попробую. Может, от скуки народ и соберется. — Напрягись, — сказала Таня. — Мне очень хочется пойти с вами. Сашка посмотрел на нее пристально. Поведение учительницы было, на его взгляд, лишено логики: тащиться в театр, да еще в неокончившиеся каникулы с классом? Больше не с кем? Но Татьяна Николаевна, хоть ей уже и за тридцать, женщина вполне. Сашка охотно пошел бы с ней сам, единолично. Он высокий, здоровый уже мужик, детвора во дворе зовет его «дяденькой». Так что вместе они бы гляделись... Но она, милая их Танечка, тащит с собой класс, что ненормально и противоестественно, хоть сдохни.
Но просьба есть просьба, поэтому Сашка обещал обзвонить и обежать народ в ближайшем округе и человек десять подбить «на эксперимент». — Но если будет дрянь, — сказал Сашка, — я не отвечаю. И буду просить у вас защиты от гнева народов. Побьют ведь! Спектакль оказался никаким. Что называется, не в коня корм. Может, новый режиссер и был талантливым, что-то он напридумывал, но актеры!.. Ни одного, ну просто ни одного нефальшивого слова. И от этого придуманная форма торчала обнаженным каркасом, то ли оставшимся от пожара, то ли брошенным строителями по причине нехватки материалов. Танины ученики умирали со смеху. Их надо было просто убирать из зала за нетактичное поведение. — А я предупреждал, — многозначительно сказал Сашка. — Я верил и знал: будет именно так. Вообще он держался не как ученик, а как Танин приятель. Таня подумала: пожалуйста, проблема. Надо сразу ставить его на место. Хороший ведь мальчишечка, просто от роста дуреет... И посмотрела на его дружка — Романа Лавочкина, — еще выше. Господи, куда их тянет! Но с Романом ничего подобного не будет, он мальчик книжный. Вот и сейчас он: — Татьяна Николаевна! А как проверить — не был ли Шекспир трепачом? Я к чему... Современное искусство о любви — такая брехня, что если представить, что оно останется жить на пятьсот лет... — Не останется, — сказал Сашка. — Не переживай. — Теперь любовь только пополам с лесоповалом, выполнением норм, общественной работой... — Сейчас ты смотрел любовь пополам с расизмом, — сказал Сашка. — Если тебя смущают только примеси в этом тонком деле, то их было навалом и у древнего человека. Чистой, отделенной от мира любви нет и не может быть. — А я не люблю винегретов, — ответил Роман. — Вот почему меня волнует правда о Шекспире. — Без примесей только секс, — с вызовом выложил Сашка и посмотрел на Таню: «Как вам моя смелость? Мой образ мыслей? Широта воззрения?» Девчонки гневно, но заинтересованно завизжали. — Скажите ему, Татьяна Николаевна! Скажите! — Я согласна с Сашей, — сказала она. — Любовь всегда бывает в миру и среди людей. Это жизнь в жизни («Мама!» — печально вздрогнуло сердце).
— Понял? — Сашка хлопнул Романа по спине. — И будут тебе из-за любви вредные примеси в образе двоек, скандалов дома, а потом — что совершенно естественно — будет лесоповал... — Видел я такую любовь в гробу и белых тапочках, — ответил Роман. — Любовь сама по себе целый мир. Должна быть такой, во всяком случае. Расходились по-доброму. Уже дома Таня подумала: интересный парень Роман. А какие у нее девчонки? Она толком их и не увидела. Правда, против секса они завизжали дружно, что ни о чем еще не говорит. Это вполне может оказаться жеманством, а не целомудрием, лицемерием, а не добропорядочностью. .. . А потом, в бессонницу, снова пришла к Тане мама. Она села в ногах в своем старом-престаром махровом халате и сказала своим сломленным болезнью голосом: «...Я все думаю о любви, Таня! Это невероятно, сколько я о ней думаю. Мы поженились с папой перед самой войной, и у нас была возможность поехать на пару недель к морю. Мы отказались. Папа из-за каких-то цеховых дел, я из-за ремонта в институте. Без меня, видите ли, не могли покрасить наличники. И сейчас я думаю о том, как я не ходила с папой босиком по пляжному песку, как он не растирал мне спину маслом для загара. Понятия не имею, было ли тогда такое? Как мы не целовались в море, в брызгах... Сплошное НЕ... Недавно у одной писательницы прочла абзац о поцелуях. Ей не нравится, как теперь целуются: откровенно, бесстыдно... А мне нравится... Я бы так хотела... Я буду думать о любви до самой смерти... Ах, черт, как не хочется умирать! Что за судьба у нас с отцом — он в тридцать семь, я в сорок семь... Какой-то злодей нас безбожно обокрал... Вся надежда на тебя, Танюша. Чтоб ты жила взахлеб за нас троих...» Мама была всю жизнь поглощена делами института, делами лаборатории, и такая вот тоскующая о пляжном песке женщина становилась для Тани непонятной и даже чужой. Только на похоронах, среди венков и соболезнований, среди невероятно большой толпы вокруг такой маленькой, почти невесомой женщины, Таня вновь обрела ту маму, которую всегда знала, любила и побаивалась. Почему же так получилось, что теперь — и чем дальше, тем чаще — в ногах ее садилась женщина в махровом халате, тоскующая о любви? Таня знала ответ: мать приходит, потому что дочь не оправдала ее надежд. Она не живет взахлеб, за троих. В сущности, у нее, как и у мамы, в жизни есть только одно — работа.
☆☆☆ Первое сентября полагается считать праздником. За годы работы в школе Татьяна Николаевна научилась понимать и ценить многое в школе, но первосентябрьское ликование ее всегда выводило из себя. Цветы, фотоаппараты, шефы с завода с тоскующими глазами, представители вышестоящих организаций, прячущие за приветливостью тайный инспекторский взор, сутолока, нервы, а в результате обязательно пустые уроки, потому что после всего на «отдать» и «получить» уже просто ни у кого не хватает сил. И в этот раз она до последней минуты не выходила на школьный двор, наблюдала суету из окна. Увидела Сашку, без единой книжки, но с газетой. Он тряс ею над головой и собирал вокруг себя народ. «А! — подумала Таня. — У него рецензия на «Вестсайдскую историю». Она ее прочла вчера. В рецензии было все: «Нервная ткань формы на аспидно-черном фоне»... «Пластичное страдание» и «бьющая наотмашь символика». Были эпитеты — «незаурядный», «мыслящий», «ярко индивидуальный» и прочее. И сейчас, глядя, как Сашка читает ребятам рецензию «Гимн любви», она вдруг поняла: первое сентября она не воспринимает именно потому, что оно ей напоминает театр, день «сдачи спектакля». Там тоже ходят переполненные ответственностью инспектора от культуры и смущенные непривычностью положения шефы. Таня так обрадовалась, разобравшись наконец в своей первосентябрьской идиосинкразии, что тут же пошла во двор, туда, где громко читался «Гимн любви». Те, кто ходил с ней в театр, бросились навстречу. Остальные смотрели со стороны. Таня почувствовала легкое недоумение от образовавшегося неравенства в отношениях. «Это ничего, —подумала она. — Утрясем». — Оказывается, — сказал Сашка, — мы, Татьяна Николаевна, эстетически не развиты. Спектакль-то — штука! А мы смеялись, как лошади... — Классический пример выдавания желаемого за действительное, — объяснял Роман. — Рецензент не дурак. Он написал о том, что могло бы быть, если бы из этого что-то вышло... — Умники! — фыркнула Алена Старцева. Она хотела привлечь к себе внимание, потому что подстриглась и никто еще ничего не сказал по этому поводу. Алену Таня знала по восьмому классу. — Тебе идет стрижка, — сказала она ей. И Алена вся засветилась. К этой девочке было сложное отношение, но Таня с ней ладила. Сейчас ее
волновало другое: новенькие. Те, что пришли из новостроек. Восемь лет в одной школе, девятый в другой. Это всегда сложно. И сейчас они в стороне. В театр не ходили, рецензию не читали, реплики Сашки и Романа до них не доходят... Сколько их таких? По списку десять. Десять и есть. А за их спинами, наверное, родители. Смотрят настороженно, готовы защищать своих хоть и больших, но все-таки детей. Вдруг не так встретят? И тут истошно, театрально зазвенел звонок. Пока шли приветствия через мегафон, Таня разглядывала своих ребят. Ей полагалось уйти туда, на школьное крыльцо, и взирать на все с полагающейся высоты, но она осталась у ограды, ближе к «новеньким», на лицах у которых от первых же речей появилось выражение умиротворенной скуки: в новой школе начинается, как в старой. Тоска... Таня уже привыкла к тому, что все дети теперь очень большие. Но этот ее класс был прямо-таки великанский. Юбочки из модной замши — директриса добилась для старшеклассников «вольной одежды», пока не придумают что-нибудь посовременней, — так вот юбочки из модной замши трещали на туго обтянутых бедрах девчонок; пятки стыдливо свисали над тридцать девятым размером босоножек, колени, грудь, губы — все было откровенно и напоказ. И парни тоже ничего себе стропилы. Все по метр восемьдесят — девяносто, но худы-ы -е! Ни одного мальчишечьего румянца на класс, все, как из голодного края. Таня однажды поинтересовалась у врача — отчего, мол? Та махнула рукой: «Все в порядке. Худые? Дольше будут жить. Бледные? Это пламенный привет от мерцающего телевизора. Девочки другие? Они уже сформировались. Ясно? И вообще: чего вы волнуетесь? Все равно в основе своей это поколение гипертоников, язвенников, сердечников. Других теперь не рожают. Не умеют. Потому что кто рожает? Гипертоники, язвенники, сердечники...» Их школьный врач — большая оптимистка. После разговора с ней ощущаешь радость обладания двумя (а не одной!) ногами, умением откусывать и пережевывать, испытываешь благодарность к грудной клетке, что она крепкая, костяная. В микрофон громко откашлялся шеф. — Давай, пролетариат, давай, произнеси слово, — сказал Сашка. Девятый захихикал. Таня подумала: директриса потом ей скажет: «Ваши, деточка, вели себя хуже всех, потому что — как они говорят? — им хотелось выпендриваться перед вами. Зря вы с ними стояли». Она подошла к Сашке и встала рядом. Сашка приставил к своему рту кулак и потыкал им в зубы. Делай после этого замечания. А Роман вообще сидел на камне и перечитывал рецензию. С высоты своего роста
заглядывала в газету Алена — от Романа она не отходила, делала вид, будто ей тоже интересно, что там написано. Типичная здоровячка, она была чем- то похожа на актрису Нонну Мордюкову периода «Молодой гвардии» и страшно этим гордилась. Потом, вспоминая этот первый день, Таня была убеждена: Юльки среди новеньких не было. Ведь она даже их считала, по списку все сходилось, а Юльку она не разглядела. Митинг закончился, и все пошли по классам. Таня довела своих до двери, пожелала ни пуха ни пера, услышала от Сашки «к черту» и пошла на уроки. В девятом в этот день у нее часов не было. И слава богу, пустые, ох, пустые эти уроки первого сентября. А день выматывающий... .. . Таня медленно брела домой и думала: вот и еще один год начался. Надо будет знакомиться с родителями, надо будет забрать из химчистки свой темно-синий костюм, скоро станет прохладно, и он ее снова надолго выручит. Надо будет поговорить с Эллой. Сказать: пусть не очень страдает, если уедет режиссер. Ребра будут целее. И вообще пусть выходит замуж за своего автомеханика. Не принцесса! Правда, подруга спросит: «А сама? Живешь в Москве в изолированной двухкомнатной квартире, да только свистни...» Таня знала, что все в конце концов кончится разговором о квартире и замужестве, поэтому-то и избегала подругу. Элла напоминала маму. Та тоже, за два года до смерти, получив наконец изолированную квартиру, все не могла прийти в себя от свалившейся на нее роскоши. Маму потрясали квадратные метры и возможность закрыть дверь в своей комнате; санузел, куда можно было войти в любой момент и где пахло дезодорантом. Дома Таня расставила цветы, с которыми вернулась из школы, хотела немедленно сесть за письменный стол, но силой увела себя в кухню. Это же типичная патология: после работы сразу за работу, тем более что завтрашний урок у нее в девятом — вводный. Она любит его, она на нем — нелепое сравнение! — как торговец-зазывала, раскрывает перед людом «товар» — литературу XIX века — ах, чего тут только нет, и все бесценно, никаких денег не хватит, но она все отдаст за малую толику, за каплю интереса. «Ничего себе малая толика, — подумала Таня, бесцельно трогая маленькие беленькие кастрюльки на полке. — Поесть, что ли?» Торговец- зазывала звенел в ней, вертел ею, как хотел, и она плюнула на беленькие кастрюльки. Таня вернулась к письменному столу, и мама укоризненно посмотрела на нее с портрета. Но зря смеялся над ней торговец-зазывала. Таня вдруг почувствовала,
что «торговых рядов» литературы она завтра строить не будет. Она расскажет им о другом. О том, что они целый год будут говорить о любви — такой у них материал. Потом, через время, она вспомнит, как ушла от маленьких кастрюлек к столу, как, перегоняя друг друга, теснясь, подкатывали к горлу еще не высказанные, просящиеся на волю слова. Как подчинилась она внутренней силе, заставившей ее поломать апробированный, симпатичный план урока, который столько лет ее не подводил. И Таня потом скажет: «Это я во всем виновата. Я их так настроила». А пока она делала торопливые заметки, радуясь ощущению откровения: как это ей, тупице, раньше не пришло в голову, что все ее уроки о любви? Она им покажет «примеси в виде лесоповала». Ах, боже мой! Как им много надо объяснить... Она работала до ночи, а когда легла, на краешек кровати села мама: «...Я бы не взялась на твоем месте учить людей любви... Что ты о ней знаешь? Все книжное, книжное... Ты наркоманка. Фу!» Мама зло рассмеялась, но ушла быстро. И это было хорошо, правильно. ☆☆☆ — Ну и Танечка! — сказал Сашка, когда они с Романом возвращались домой. — Будем изучать любовь. — Она смешная, — ответил Роман. — Ей кажется: она придумала хитрый ход. А ведь ежу ясно, что она — Иван Сусанин и заманивает нас в дебри, чтобы спасти от секса. Между прочим, это ты ее вынудил своей солдатской прямотой. — Мы уже не дети, — басом сказал Сашка, — чтобы нас водить за нос. — Ты все-таки балда, — беззлобно сказал Роман. — При чем тут «за нос»? Я сказал — в дебри. В чащобу духа. А секс, он где? Он на опушке. — Ну, знаешь, — ответил Сашка, — если он на опушке, то чего я пойду в дебри? Я что — дурак? — Не прикидывайся скотом, — сказал Роман. — Поэтому и пойдешь за Танечкой, потому что она Сусанин. Это как пить дать... И еще она девушка обаятельная, за ней приятно идти... — Смысла не вижу... — Вчем? — В дебрях. — Это, солдатик, называется нравственным воспитанием, — засмеялся Роман. — Запомни.
— Как тебе новенькие? — перевел на другую тему Сашка. — По-моему, серость... — Пусть живут, — великодушно разрешил Роман. — Мне вообще кажется, что сейчас все люди на одно лицо... Знаешь, как заметил? Перестал различать дикторш по телевидению. Все с глазками, все с носиками, все с волосиками, и — никакой разницы: кто есть кто. А потом огляделся — батюшки, все люди не просто братья, а однояйцевые близнецы. Сашка подозрительно посмотрел на Романа. На него всегда надо так смотреть. Он «прикольный» парень. Такое заявление об одинаковости человечества вполне может быть задуманной провокацией: вызвать Сашку на разговор, в котором он ни бэ, ни мэ, а Роман всю проблемку обсосал и обдумал до зернышка. — Есть индивидуальности, — пробурчал Сашка. — Их все меньше, — сказал Роман. — Очень долго не было ситуации, при которой личность проявляет свой максимум. Войны там, голода, оледенения... Все живут одинаково, и все становятся похожими друг на друга... — Ну ты даешь! — разозлился Сашка. — Все живут одинаково? Где ты это видел? Ты что — дурак? У одних машины, у других — от получки до получки, одни ничем не гнушаются, а другие всю жизнь в трамвае стоят, потому что стесняются сидеть. Одни верующие во что-то до тошноты, другие ни в бога, ни в черта... Роман скривился. — Нельзя же понимать все буквально... Во всеобщей одинаковости тоже градация от нуля до ста, к примеру. Все, что ты говоришь, сюда укладывается. Просто, чтобы стать личностью, надо выйти за эту градацию. — И что сделать? — В том-то и дело, что когда ищешь, что сделать, это тоже поиски внутри градации. Что может придумать ординарный человек? — Ну знаешь, войны я не хочу, — сказал Сашка. — А я хочу? Но машина даже в экспортном исполнении — тоже пошлость. — Так полети в космос! — Мне это неинтересно, — с вызовом сказал Роман. — Понимаешь, меня всерьез гложет... Сашка пожал плечами. Конечно, он мог сказать, что когда у человека нормальный, непьющий отец и заботливая мать, когда у него никаких проблем с братьями и сестрами, когда рубль в кармане всегда, а иногда и
трояк, то, конечно, пристало время подумать об оледенении. Но он этого не сказал, потому что получалось, будто он цитирует собственную мать, у которой было хобби: коллекционировать страшные истории. Мать Сашки работала секретарем в суде, и информация у нее была очень однообразная. Если учесть, что муж ее, отец Сашки, запивал, что сестренка Сашки имела врожденный порок сердца, а бабушка в свои шестьдесят погуливала, как молодая, то прямо можно сказать: проблема рождения индивидуальности в семье остро не стояла. Мать так стремилась, чтоб все у них было, как у всех, как у людей. Вот, оказывается, в чем был гвоздь. А индивидуальность — это с жиру. Это чтоб себя показать: «Вот у нас проходило дело...» И Сашка молчал, хотя что-то в словах Романа вызывало его протест. Может, просто умничанье? — Смотри, — сказал он. — Новенькая. Им наперерез прошла Юлька. — Я ее где-то видел. — Роман проводил глазами девочку. — Или это опять путаница с лицами? — Ты ее видел сегодня в школе, — ответил Сашка. — Нет, не в школе, — твердо сказал Роман. — В школе я ее не заметил. ☆☆☆ В первый же день, когда они переехали в новый дом, Юлька опустила перпендикуляр с балкона шестнадцатого этажа вниз прямо на оставшийся здесь от других времен и народов куст сирени, потом провела мысленную прямую к школьному подъезду, соединила школьный подъезд с окном и получила ничего себе, симпатичный прямоугольный треугольник. Вот бы съезжать по его гипотенузе! Мгновение — и ты в школе. Но так как пока это было невозможно, приходилось осваивать тот катет, что лежал на земле. Вот почему из школы она шла наперерез Роману и Сашке, пренебрегая проложенным бетонным маршрутом. Она шла насквозь, и сбить с пути ее могла только стихийная преграда в виде стоящего прямо на катете дома, или котлована, или уже совсем глупо возникших гаражей, пахнущих ржавым железом и бензином. Она шла и думала об уроке литературы. «Будем говорить о любви...» Юлька за свои пятнадцать уже столько прочла о любви, что совсем недавно обнаружила: она с гораздо бо ́ льшим интересом читает фантастику, да и не какую-нибудь, а с сумасшедшинкой. Типа «Заповедника Гоблинов» или «Космического госпиталя», в общем, ту, в которой совсем или почти совсем нет примет нашего, человеческого
времени. Отличный роман «Конец вечности» абсолютно испорчен любовью. Нет, Юлька не ханжа и не лицемерка, она лично знает — и не из книг, а из жизни, — что от любви можно помолодеть на десять лет и постареть на двадцать. Что в наше время для любящих столько же преград, как и раньше. Анна Каренина, Наташа Ростова, Лиза Калитина, мадам Бовари, мадам Реналь и Юлькина мама Людмила Сергеевна вполне могут стоять в одном ряду. И то, что мама, слава богу, при том жива и здорова, заслуга не времени, а маминого характера. В ней на троих мужества, стойкости и оптимизма. Ну, посудите сами... .. . Людмила Сергеевна выходила замуж за молодого — ей тридцать, ему двадцать. Бабушка Эрна, обрусевшая немка, лежала в предынфарктном состоянии. Заброшенная Юлька вела сказочную для пятилетнего ребенка жизнь — рылась в раскрытых ящиках комода, рядилась в материны побрякушки, подкрашивала брови и губы — никто ни слова, ее не видели. Шоколад валялся во всех углах, громадные запыленные плитищи, раз-два надкусанные. На тиражированные игрушки — собак, кукол, мишек — не смотрелось. Говоря научным языком, в Юлькиной жизни были инфляция и девальвация, но в целом — лучше не бывает, хотя лежащая на высоких подушках бабушка Эрна твердила ей с утра до вечера, какой она несчастный ребенок. Может, с тех пор в Юлькиных глазах навсегда застыло удивление пополам с насмешкой, рожденное от первого столкновения оценочного слова и реальной ситуации. Период изобилия Юлькиной жизни кончился переездом на новую квартиру вместе с дядей Володей. В памяти цементно застыли красиво поднятые мамины руки и скороговоркой повторяемое: «От всех подальше... Как можно дальше... На край света...» Край света выглядел соблазнительно. Пятиэтажный дом среди маленьких зеленых двориков. Куры у подъезда, петух с осанкой бабушки Эрны, колонка у дома — пей, залейся, брызгайся прямо из крана, — собаки, кошки, бродящие естественно, без поводков и пригляду. Судя по всему этому, период изобилия Юлькиной жизни сразу перерастал в симпатичное приближение к природе. Бабушка Эрна именно тогда сразу превратилась в старуху Эрну. Юлька слышала, как говорили женщины на лавочке у подъезда: «Какая величественная старуха». А мама, наоборот, преобразилась в девочку в коротенькой юбочке, дырчатой блузке, и те же женщины удивленно спрашивали: «У вас такая большая дочь?» Юлька была осведомленным человеком. Она знала, что мама ее родила в двадцать пять лет, уже получив
высшее образование. Но предметы Юлькиной пятилетней гордости менялись не по дням, а по часам. Теперь мама всем говорила, что да, конечно, дочь у нее большая, но она рано, слишком рано вышла замуж и сразу родила, прямо, можно сказать, в детстве. Потом все хорошо познакомились, и уже никто ни о чем не спрашивал. Старуха Эрна скрепя сердце наносила визиты, мама молодела и молодела, дядя Володя отпустил усы и бороду для солидности, и все шло прекрасно... И идет так же до сих пор. Маме сорок один, ей не дают больше двадцати пяти, обалдеть можно от той зарядки, что она делает каждое утро. Юлька ни разу не видела ободранного лака на материных ногтях. Она всегда, как на свидании, а это, на взгляд Юльки, труднее, чем в отчаянии бухнуться на рельсы. Ведь мама — работающая женщина, и полы Юлька всего два года как моет... А то все она... мама. Вот что такое любовь... Конечно, их «русичка» говорила это все красиво (актриса бывшая, что ли?), но опять-таки — что может знать о любви старая дева? Хотя, с другой стороны, Юлька знает, эта категория человечества претерпела существенные изменения в наше время. У мамы есть незамужняя подруга, мама ни за что не оставит дядю Володю с ней в комнате. Юлька чувствует: боится. Боится за дядю Володю, которого эта подруга может совратить. Их Танечка с виду не такая. Но тем хуже... Тем меньше, значит, она знает об изучаемом предмете... .. . Катет уперся в каменные ступени. Пришла! В общем, конечно, выигрыш во времени незначительный, плюс ободранные на пересеченной местности ноги, все вместе доказывает, что гипотенуза как дорога была бы лучше. Но... Между прочим, один из двух парней, которые встретились, ей почему-то знаком. Она его где-то видела... Юлька поднялась на шестнадцатый этаж и еще раз обозрела окрестность. Красота! А она, дура, ревела, когда переезжали. Здесь же необыкновенно! По девственно-зеленому ковру двора гуляла абсолютно золотая колли со щенятами. Тяжелая кирпичная кладка школы — ее так хорошо видно отсюда — тоже отлично сочетается с зеленым. А в том, что жилые дома, колеблясь в вышине, все-таки тянутся вверх, а школа устойчиво, на века, распласталась внизу на земле, была даже некая символичность. И если период изобилия Юлькиной жизни был десять лет тому назад заменен периодом близости к природе, то на смену ему пришел образ жизни, который мама восторженно определила: «Как в раю!», — а дядя Володя оценил по-мужски невыразительно: «Жить можно». Но где же она видела того худого и длинного мальчика?
☆☆☆ А Таня не находила себе места. Она считала, что завалила урок в девятом. Конечно, ничего не стоило завтра же вырулить на наезженную колею, но именно то, что этого так хотелось, останавливало. Нельзя поддаваться панике. Так не бывает, чтобы вчера истина виделась в одном, а завтра в другом. Мама в таких случаях говорила: «Закажи очки. У тебя что-то со зрением». — Надо исходить из того, — сказала Таня громко, на всю квартиру, — что я единственный предметник, который касается души. Если не я, то кто же? «Брось! Брось! Брось! — сказала мама. — Только не ты!» — Лучшие педагоги не имели детей, — парировала Таня. — Это им помогало, а не мешало. Не было своего, узкого, личностного опыта, который может путать карты. Нужен взгляд широкий, освобожденный от родительского эгоизма. «Дура! — сказала мама. — Зачем я тебе оставила двухкомнатную квартиру?» А тут как раз позвонила Элла. Она просто захлебывалась от счастья. Режиссера в Москву не взяли. Посмотрел «Вестсайдскую» человек, который ставит последнюю печать, и ему не понравилось. — «Своих пижонов не знаем куда девать!» — так он сказал, — тараторила Элла. Но радость была от другого. Режиссер был сегодня у нее (восторг!), у Эллы, сказал, что истинная дружба проверяется именно такими случаями. Так что они возвращаются вместе, будут ставить арбузовскую «Таню», совсем не так, как раньше. Она будет Таней. Но какой! Никакой любви! Просто ленивая девка уцепилась за перспективного инженера, а когда жизнь заставит ее самою зарабатывать на хлеб, поймет, что без мужика на свете прожить можно. Даже лучше... — Чушь! — сказала Таня. — Где вы такое увидели? — В пьесе! В пьесе! — кричала Элла. — Все бабы нынче — мужики. И только тогда им на свете хорошо, покойно и уверенно, когда они мужики на сто процентов! Во! Это будет бомба! — На чем ты будешь раскачиваться? — спросила Таня. — Ни на чем! Играть станут цвета. Твоя тезка вначале будет вся розовая, как поросеночек. Она будет нести собой розовую женскую беспомощность. — А потом какого она будет цвета? — Как вся наша жизнь, лапочка! Стальная! Понимаешь? С металлинкой!
Которая в конце засеребрится. «В чем она была права? — думала потом Таня. — Пьесу они изуродуют, это точно, но какое-то в этом есть зерно... в этом уродовании. Какое? Ах, вот в чем! Чистая, отделенная от жизни любовь в наше время не выживает? У только любви, как у бабочки-поденки, век короткий. Ей нужны примеси... В виде лесоповала?» Потом Таня скажет: «Этот идиот режиссер заставил меня следовать задуманному плану. Что мне стоило на следующем же уроке все переиграть?» ☆☆☆ Ни Роман, ни Юлька так и не вспомнили, где они видели друг друга. А встреча была и, оставшись для них бесследной и незапомнившейся, в их семьях, для их родителей стала чем-то вроде взрыва в котельной, который внешних разрушений вроде бы и не принес, но внутренние конструкции слегка покорежил. Дело было вот в чем... Мама Юльки когда-то давно, еще в школе, дружила с папой Романа. Но мало ли кто с кем дружил в школе — раздружились. Возник красивый мужчина, летчик, и увел маму Люсю от юного школьного воздыхателя. Тривиальнейшая история, разговора не стоит, если бы... Если бы папа Романа с последовательностью и ритмом биологических часов не возникал у ног Юлькиной мамы с переходящей всякие приличия тоской во взоре. Уже Юлька родилась, уже у него самого сын был, а все равно — придет, сопит и вздыхает. И случилось вот что... Людмила Сергеевна его возненавидела. — Я сама себе казалась противной оттого, что когда-то с ним целовалась, — делилась она с подругами. — Он первый, с кем я целовалась... И мне так горько, что своими приходами он напрочь испортил все приятные воспоминания. Теперь вспоминается противное. Что руки у него были всегда влажные, что когда мы целовались, получался свист. Людмила Сергеевна даже маму свою видеть в эти дни не хотела, потому что та Костю — так звали отца Романа — обожала. Юлиного отца — летчика — она не восприняла, дядю Володю тоже, а Костя — это был ее идеал. Он соответствовал ее каким-то глубоко запрятанным, но живучим представлениям о пресловутой немецкой добропорядочности. Это было совсем смешно, если учесть, что родом Костя из курской деревни. Ничего себе ариец.
А потом раскинутая во все стороны Москва их разъединила. И уже много лет не возникал на пороге тоскующий и преданный Костя со своим занудливым «Ты только скажи...» Когда Юлькины родители получили трехкомнатную квартиру в белой башне на зеленой траве, перво-наперво надо было отдать в химчистку шторы, пледы, покрывала, не вносить же в новенькую, с иголочки квартиру старую пыль. Людмила Сергеевна навертела два тюка и, взяв Юльку в помощницы, отправилась в химчистку. Только они вышли на бетонную дорожку, положив тюки на голову — так женщина выглядит красивее, — как раздался совершенно истошный вопль: «Лю-ю-ся! Люсенька!» — и некий мужчина в три прыжка преодолел разделяющий две бетонные дорожки газон. Юлька с тюком на голове продолжала идти гордо и прямо, но боковым зрением она отметила, что на другой дорожке остались стоять очень толстая тетенька, килограммов на сто, и высокий мальчик. Она не знала, что там было за ее спиной, не видела, как рвал с маминой головы тюк этот мужчина, как мама не давала ему это делать... Мама догнала Юльку через пять минут, лицо у нее было красное и злое, и она сказала: «Лучше на край света, чем жить с ним рядом». Она даже съездила на Банный посмотреть, какие могут быть варианты. И первый раз за всю их жизнь они с Володей из-за этого здорово поскандалили. Юлька даже испугалась, тем более, что причину выяснить так и не смогла, но одну фразу дяди Володи запомнила: «Этот дохляк будет у меня лететь с шестнадцатого этажа красиво, как бабочка...» Юлька спросила: «Какой дохляк?» И мама исчерпывающе ответила; «Отстань хоть ты!» ☆☆☆ Поскольку в этой истории две стороны, то важно знать, как на эту встречу прореагировала вторая — вот та самая стокилограммовая тетенька, что осталась брошенной на дорожке. Вера Георгиевна — мама Романа и жена Кости — ночь не спала. Все видела перед собой ошеломившую ее картину: Костик, две недели до того пролежавший с радикулитом, в три метровых шага перемахивает через газон, а на асфальте, сцепив зубы от презрения, стоит Людмила. Вот это презрение не давало покоя и сна. Чего уж она так? У нее, у Веры, тоже был в школе поклонник. Сейчас он заслуженный артист, снимается в кино. Когда они встречаются, то, не стесняясь, целуются, даже если его жена рядом. И ей
это не противно, наоборот, приятно, как он хорошо к ней до сих пор относится. И дело не в том, что ей льстит: он, мол, артист. Он не из тех, чьи открытки продают, он всегда играет крестьян-безлошадников, у него и в жизни лицо голодное, вытянутое и унылое. Но теперь он носит дымчатые очки. В них его безлошадность не так видна. Костик по сравнению с ним — красавец. Это объективно, не потому что муж. А та, Людмила, смотрела на него так, будто через газон к ней прыгал какой-нибудь Квазимодо. «Лю-ю- ся! Люсенька!» Орал как! Голос откуда-то не из горла, а из кишок — сдавленный, чужой. Вера с тоской представила, как они замерли на бетонных дорожках — она и Людмила. У Романа глаза стали, как блюдца. Папа ведь дома, держась за стеночку, ходил. — Ну и прыжок! — сказал он восхищенно. — Как Брумель! А «Брумель» стоял там, на той полоске, жалкий, небритый, и Людмила так брезгливо его обошла, с этим узлом на голове, будто боялась задеть. Уходя, кивнула ей, тоже свысока, и такое обилие презрения, пренебрежения, которое обрушилось на Веру в один миг, вдруг оказалось ей не под силу. Она, двужильная женщина, на плечах которой было все — и нездоровый муж, и хлипкий сын, ремонт в квартире (пять лет уже прожили), и стеллажи на заказ, и все, все, все... И тут она вдруг осела, обмякла от одной этой минутной встречи. Что она, про Людмилу не знала раньше? Знала. Все ее фотографии в альбоме сохранены, со всеми надписями «любимому», «моему хорошему» и так далее. Знала, все знала, что было. Не знала, предположить не могла, что у Кости все и есть. И вот теперь они соседи? Всего три газона Костику перепрыгнуть. Разве трудно умеючи? И Вера тоже пошла на Банный, на «квартирную барахолку», выяснить возможности обмена. Выяснила: туда надо ходить месяцами, а еще лучше годами. Может, что и вы ́ ходишь... А потом все как-то в бессонницу пересмотрелось. Школа для Ромки рядом, на работу добираться удобно, а тут еще прямо между домом их и Людмилы достраивают громадный универмаг, он разделяет их дома, как пропастью. А тут еще Костика с радикулитом положили на обследование в ЦИТО. Шло время, и ни разу больше Людмила на пути не встречалась. Правда, цепко держалось в памяти, как она тогда прошла, но время услужливо подсунуло другое объяснение: значит, он ей не нужен. Так это же хорошо! Раз прыгнул и увидел: не нужен. Разве она, Людмила, будет с ним, хворым, так возиться? Вера знала, сколько времени требует и Людмилина прическа, и такие ногти, и сколько стоит такой вид в целом, переводи хоть на деньги, хоть на время. Многого стоит. Ей, Вере, не по карману. Поэтому
найти любителя поменяться с ней местами будет трудно. Один раз прыгнул... и съел... Отлеживается в ЦИТО, Вера не подозревала, что Костя звонил Людмиле по телефону. Сложным путем выяснил он домашний номер, так как не знал, какую она сейчас носит фамилию. У Эрны спрашивать не стал, позвонил Людмиле на работу и там у кадровиков не своим голосом осведомился. Людмила ответила предельно сухо, а он сразу жалко представился: «Я из больницы». Но в другой раз трубку взял мужчина и лениво так спросил: «Слушайте, какого черта?» Костя медленно надавил на рычаг и медленно пошел, пытаясь самому себе убедительно ответить на этот предельно простой вопрос: действительно какого? Скоро двадцать лет минет, как они прятались в подъездах. Чего только не было после: и этот сумасшедший летчик, который привозил ей коробки конфет изо всех городов Советского Союза. И их скоропалительная свадьба. И какая она была тощая и измученная, когда ждала мужа из полетов. И как она его выгнала, имея пятимесячную дочь, когда узнала о многочисленных перелетных романах. И у него, у Кости, тогда был пятимесячный сын, но он побежал к ней, потому что вдруг отчаянно на что- то понадеялся. Целую неделю он надеялся, одновременно аккуратно выполняя все отцовские и мужние обязанности: ходил в молочную кухню, искал Вере необходимый для кормления лифчик с пуговицами впереди, носил в мастерскую обувь и покупал детский манеж. Он потому так это хорошо запомнил, что жил какой-то нелепой противоестественной надеждой на то, что Людмила его примет, что он ей будет все-таки нужен. А тут еще эта проклятая Эрна с ее подбадривающими пожатиями и подмигиваниями: мол, все о'кей — или как там у них по-немецки? А все было прескверно. Однажды Людмила закричала противным визгливым голосом, что он ей надоел до смерти, что она его видеть не может, запаха его слышать не хочет и так далее... А потом этот прыжок через газон, и сжатые губы Людмилы, и его голос, откуда-то из желудка: «Лю-ю -ся! Люсенька!» И тут вдруг — идя, вернее, даже пятясь от телефона — он понял, что на вопрос «какого черта?» ответа нет. Потому что «люблю» никакой не ответ, если тебя не просто не любят, а терпеть не могут. Приставать в таком случае действительно нехорошо, если есть или совесть, или гордость. Косте стало стыдно, мучительно закололо, заныло во всех суставах, захотелось жалости и внимания. И сразу вспомнилась Вера, как шерстяным платком она перевязывает ему поясницу, как гладит по платку утюгом. Костя даже застонал от переполнившего его чувства раскаяния — и решил больше никогда не звонить Людмиле.
☆☆☆ Универмаг открывали с оркестром как раз в сентябре и сорвали уроки в школе. Девятый «А» ринулся к окну, оставив без внимания призыв учительницы закрыть окно. Юлька и Роман оказались прижатыми к подоконнику плечом к плечу. — Слушай, — сказал Роман, — я мог тебя раньше где-то видеть? У меня такое ощущение! — Ты в Останкине не жил? — Даже не знаю, где это! — Тогда тебе кажется... В том, что ей это же казалось, она из женского кокетства решила не признаваться. Еще чего! Музыка громко звучала, высокое начальство обходило сверкающий никелем образцовый универмаг, а в универмаге — показательный манящий и увлекающий, на горе родителям, отдел детских игрушек. Таня вошла в класс и в первую минуту его не узнала. Лица, что раньше смутно виднелись будто сквозь пелену покрытия, выпростались и обнаружили себя, какие есть. Надо же! Музыка заиграла! Неожиданная музыка! В неположенный час! Музыка — что как снег на голову. И они сбросили с себя зажатость, запрограммированность на историю или на что там еще, и смотрели на Таню обнаженно и доверчиво. — Радости-то сколько! — сказала она, но ирония получилась какая-то подбитая: потому что надо быть клиническим идиотом, надо быть законченным шкрабом, чтобы не уметь радоваться радости. «Запомнить бы мне эти их лица», — подумала Таня. И она стала их жадно оглядывать и окунулась в такой поток доверия и сияния, что подумала: сейчас разревусь. И тут встретилась с большими и беспомощными, как у постоянно носящих очки людей, глазами и сообразила: это та, новенькая. Ах, вот это кто! Девочка с фотографии! Она обратила на нее внимание на снимке. Первого сентября чей-то папа их фотографировал и через неделю гордо принес снимки. Что бросилось в глаза? Таня среди учеников, как Гулливер среди великанов. «Ну и ну», — подумала. В ней ведь тоже не полтора метра, а честных метр пятьдесят девять плюс каблуки. И все-таки с виду роста нет. Только одна девочка такая же. Но кто это, сообразить было трудно.
Папа мастером фотографии не был. Таня решила, что эта девочка чужая, из другого класса, а к ее ребятам прибилась по принципу каких-то личных связей. А сейчас, после музыки, поняла — сидит эта маленькая. Только она носит очки. Вот они-то и сбили Таню с толку. Посмотрела по списку — Юля. Подумала: так это дочка самых эффектных родителей? Людмилу Сергеевну и ее мужа Таня заметила первого сентября. Они стояли вместе со всеми возле школьного забора, а распорядитель-физкультурник делал в их районе выразительные пробежки — верный признак, что где-то недалеко имелась в наличии красивая женщина. Таня посмотрела: верно, имелась. В Юльке ни грамма броской материной элегантности и стати. И она не потрясает акселерацией, как остальные девчонки. Обыкновенная девочка на все времена. Только вот волосы прижаты сиюмодным ободком — уменьшенной копией лошадиной дуги. Зря она его надела, ободок. Волосы у нее мягкие, негустые, ободок на них лежит грузно, а тут еще тяжелые, тоже сверхмодные очки — с «облучком» посередине, даже не заметишь живую девочку за такой амуницией. Но теперь Юлька сняла очки и смотрела так, что Тане захотелось ее от чего-то защищать, маленькую. Она ей улыбнулась, а тут вылез Роман. — Татьяна Николаевна! — начал он. — Я что-то слегка заучился. В какой части света Останкино? — Балда! — закричали Роману. — Это не у нас! Это на Млечном Пути. — Невероятно! — печально сказал Роман. — Уже появились пришельцы. Таня не знала, какая игра продолжается, заметила только: Юлька надела свои очки с «облучком» и... стала другой. — Все! —сказала Таня. — Конец музыке. ☆☆☆ На первом в году общешкольном собрании вопрос дисциплины стоял, так сказать, в профилактических целях. На тех собраниях, которые потом, после общего, должны были проходить по классам, тему определял сам классный руководитель. И Таня решила: это будет разговор о здоровье. Что бы там ни говорила их врач-оптимист, надо на здоровье обратить внимание. Последние трудные классы плюс неуправляемая акселерация, плюс вся наша жизнь с ее стрессами, гиподинамией и шумами — все это надо знать. Ее бывший друг, доктор Михаил Славин, писал работу о признаках ранней ишемии. Он ей рассказывал много жутких историй, а она все их записывала. Записывала тогда и думала: классический отход от
заветов мамы. Я записываю его мысли, вместо того чтобы оставить его ночевать. А сейчас мысли пригодились. Она листала тетрадку, там его рукой были нарисованы самые примитивные («Для таких темных, как ты», — говорил он) чертежики и диаграммы. Она перерисовывала их, ощущая тоскливую пустоту. Как раз состояние для рисования схем. Родителей на собрание пришло мало. Несколько новых мам озирали Таню внимательно и придирчиво. Родителей Юльки не было. Из «старых» первой пришла мама Романа. В который раз Таня обратила внимание, как она тяжела для своих лет. Она больше всех взволновалась разговором о здоровье. Все ушли, а она, обмахиваясь тетрадкой, все выспрашивала. — А у Ромасика очень большие синяки под глазами?.. А не производит он впечатление чем-то больного?.. Таня не судила ее за глупый страх, она понимала его, профессионально обязана была понимать в родителях. И все-таки Вера, как всегда, показалась ей клушей с одной-единственной функцией — вырастить дитя. Не укладывалось в голове, что она инженер, что у нее есть, должны быть какие-то профессиональные знания, что она вообще может о чем-то думать, кроме сына. Таня нарочно спросила ее о работе, та долго сосредоточивалась, морщила лоб, потом засмеялась и сказала: — Вы сбили меня с толку. Когда я думаю о муже и сыне, я дурею. Это видно? Видно, видно... Я знаю... Так что о работе? Работаю. Служу. Все у меня хорошо в этом смысле. Почему вы спрашиваете? Она даже слегка рассердилась на Таню за это нефункциональное любопытство. В конце концов действительно, какое кому дело до ее служебных качеств? Тем более учительнице, для которой главное, чтобы она была хорошей матерью и хоть каким инженером... Вера срисовала у Тани из книги упражнения для ликвидации сутулости. Роман, правда, сутулым не был. Но мамы сутулых поспешно убежали — знаем! знаем! — а эта сидела и рисовала. И лицо у нее было девчоночье, юное, одухотворенное, хоть и возникало из тяжелого двухъярусного подбородка. ☆☆☆ Октябрь был как никогда. — Я сто лет не видела таким Ботанический! — восхищалась учительница биологии, особа экспансивно-романтическая. — Что-то особенное. Иллюзия чего-то неземного! Хочется упасть в эту красоту и умереть! Умоляю!
Поведите срочно детей! Все захохотали, а она не могла понять, почему. — Чего вы? Чего вы? — спрашивала она. — Обнаружили в тебе склонность к массовому убийству. Всей школой упасть и умереть! — Я же не в том смысле! — стала оправдываться смущенная учительница. — В том! В том! — смеялась Таня. — .. . Ой! — закричала Юлька и сняла «облучок». — Это же в Останкине. Там действительно здорово! — А! — сказал Роман. — Экспедиция на Млечный Путь. Татьяна Николаевна, а какие гарантии возвращения? — Без гарантий, — ответила Таня. — Операция, полная риска. Можем умереть от красоты. Умереть от красоты захотели почти все и отправились на другой конец Москвы на следующий же день. Ходили по саду почтительно, артистично всплескивали руками, закатывали глаза, и вдруг Сашка с диким воплем кинулся к фонарному столбу. — Братцы, — закричал он, — железный! Как это прекрасно! Все тут же подхватили игру, картинно встали на колени вокруг столба, а Сашка произнес торжественный спич в честь Прометея, Яблочкова, чугунно-литейного производства и призвал всех собирать металлолом. Таня сказала: «Ах, так... И не надо... Гуляйте!» И они просто гуляли, а потом, когда шли назад, Юлька и Роман отстали. Почему-то тогда Таня подумала: они подходят друг другу, как две половины одной разрезанной картинки. Но она не в первый раз так думала, видя возникающие на ее глазах юные пары, поэтому как подумала, так и забыла. А вспомнила о первом своем впечатлении уже потом, потом... ☆☆☆ — Сколько в тебе кровей? — спросила Юлька. — Одна единая неделимая русская, — торжественно ответил Роман. — Ты вряд ли будешь гениальным, — серьезно сказала Юлька. — У меня гораздо больше шансов. У меня тоже преимущественно русская, но слегка разбавленная. — Водой или сиропом? —спросил Роман. — Сам дурак, — серьезно продолжала Юлька. — Бабушка у меня из
немцев... — Фи! — не поддавался Роман. — Тоже мне кровь... — Мой отец — метис... — Вот это уже мне нравится! — обрадовался Роман. — Метис — это звучит гордо. — Не в том смысле, — сказала Юлька. — Он наполовину украинец, наполовину поляк. Понял? — Тогда он мулат, — засокрушался Роман. — Это уже не так гордо. Не быть тебе гениальной. — И заинтересованно спросил: — А негров в вашем роду не было? — Монголы были, — приняла наконец игру Юлька. — Те, что из ига... — Слава богу, — обрадовался Роман. — Хоть что-то... Можно я буду звать тебя просто: Монголка? Потом удивлялись, почему он кричал в классе: «Монголка!» — Что в ней монгольского? — спрашивали ребята. — Душа, — отвечал загадочно Роман. — Она ведь из ига. Сама сказала. Судьба подарила им несколько абсолютно безоблачных месяцев. Это навсегда останется тайной, как их дотошные родители именно в этом случае долгое время были слепы и глухи и оставались не в курсе. Дело в том, что Людмила Сергеевна ждала ребенка («Спохватилась после сорока! Но надо! Надо!»), а Вера возилась с Костей, у которого обострились все хворобы, и его попеременно перекладывали из больницы в больницу. («Знала, есть какая-то Юля. Фамилия мне ничего не сказала, а Ромасик никогда поздно не задерживался. Ведь на это смотришь в первую очередь».) Они назначали свидания в детском отделе универмага, у бассейна, где вместе с зелеными шарами мячей плавали зеленые крокодилы, киты, черепахи. Они садились на кафельные берега бассейна и пропадали. Люди становились природой, и совершенно не имело значения их человеческое количество. А может, чем больше — было даже лучше. Роман и Юлька только меняли место на своем «берегу» в зависимости от того, что в универмаге выбрасывали и как выстраивалась очередь. Они сидели с авоськами для хлеба, молока, как с неводами; люди же шуршали, бушевали, как деревья, как море, как ветер. А вот крокодилы были живые и настоящие и звали их Сеня и Веня. — .. . А когда ты на меня обратил внимание? — Когда мы молились фонарному столбу. Все на коленях в шутку, а ты — по-настоящему... — Вот дурачок... Я тоже в шутку.
— Я понимаю. Но вид у тебя был как по-настоящему... И пятки у тебя такие маленькие-маленькие торчали вверх. — Пятки? — Юлька смущенно закрывает глаза ладонью. — Как тебе не стыдно... Они, наверное, были грязные... Мы же по пыли шастали. — Были, — отвечает Роман. — Мне даже хотелось послюнявить палец и потереть их. — Ну, а потом? — А потом ты с умным видом болтала глупости о своих кровях. Как я понимаю, намекала мне на скрытую в тебе гениальность. Я тогда представил — как это все в тебе происходит. Бежит в тебе алая-алая, это русская кровь, а в ней фонтанчиками бьют синяя немецкая, светло-зеленая польская, оранжевая монгольская... — Господи! Да нет во мне монгольской! Ты это сам выдумал... — Не перебивай старших... От этого многоцветья ты изнутри вся светишься. Ты знаешь, что ты светишься? — Как это? — Как салют. Правда, крокодилы? Юлька крутит им головы: мол, неправда. — Когда мы поженимся, мы заберем их, — говорит Роман. — А когда это будет? — спрашивает Юлька. — Очень скоро. Девятый, считай, мы уже кончили. Так? Значит, десятый. Это ерунда. Сразу после экзаменов. — Но ведь нам не будет еще восемнадцати. — Тогда мы уедем в Узбекистан, там можно раньше... — А что мы будем делать с Сеней и Веней? — Они будут жить в ванной, ждать наших детей... — Ой! — Чего ты? — У мамы стали выпадать зубы. Она говорит, что я у нее забрала два зуба, а вот этот неизвестный товарищ уже четыре. Она страшно переживает. Зубов нет, пятна... Старая стала... Мне ее жалко... — Тебе ничего не повредит... — В каком смысле? — Я представил тебя без зубов и с пятнами: очень хорошенькая старушка.
☆☆☆ Вера выступала на родительском собрании в начале третьей четверти и рассказывала, как в их НИИ сын одного сотрудника — такой приличный мальчик — попал в дурную компанию и совсем отбился от рук. Она была очень этим взволнована и призывала мам и пап к бдительности. — Был хороший, интеллигентный ребенок, — говорила она, — играл на скрипке, родители — культурнейшие люди... Отец три языка... Дома никаких выпивок... Туризм... До седьмого класса мальчик без троек... И появляется один... Паршивая овца. И все насмарку... Мальчик перестал стричься... Потом эти битлы. Потом приводы... Татьяна Николаевна слушала эту извечно наивную цепь рассуждений, искала слова, которыми должна будет и успокоить и объяснить, какое и где утрачивается звено между пай-мальчиком со скрипкой и «паршивой овцой», и вдруг увидела, как замолчала Вера. Именно увидела, потому что еще звучали какие-то слова, еще шевелились Верины губы, а внутри она замолкла, застыла, закаменела... Это бочком, извиняясь за опоздание, входила в класс Людмила Сергеевна. Пополневшая, похорошевшая после недавних родов, она усаживалась на краешек парты, чтоб не измять роскошную трикотажную тройку — юбку, жилет и блузку, — тихо, деликатно щелкнула сумкой, достала платок, и в класс, всегда пахнущий только классом, впорхнул запах духов непростых и чужеземных. «Что с ней? — подумала Таня о Вере. — А с ней?» — это уже о Людмиле Сергеевне, чьи тонко выщипанные брови удивленно поползли вверх при виде Веры. После собрания Людмила Сергеевна сопровождала Таню до учительской. — Извините, что я опоздала, — говорила она. — Я теперь себе не принадлежу, принадлежу расписанию кормлений. А что, Роман Лавочкин учится в вашем классе? — Да, — ответила Таня. — А что? — Странно, — задумчиво сказала Людмила Сергеевна, — странно... Когда-то я знала его отца... И что — хороший мальчик? — А вам Юля никогда не говорила? — удивилась Таня. — Они ведь дружат... — Дружат? — На лице Людмилы Сергеевны застыло такое глупое выражение, что оно, несмотря на ухоженность европейскими средствами, стало просто намалеванно-бабьим. — Они наши Ромео и Джульетта, — ляпнула Таня. «И если в своей жизни я когда-нибудь говорила пошлости и глупости, и
если я совершала когда-то безнравственные поступки, и если я бывала бестактной, так все это чепуха по сравнению с этой моей пошлой, безнравственной и бестактной фразой, — так скажет потом Таня. — Я ляпнула — как будто сыграла свадебный марш на похоронах, я сказала — будто ввела в Эрмитаж лошадь, я проболталась, как последняя сплетница со скамейки у подъезда, которая всегда в курсе, кто с кем, кто когда, кто зачем». Но тогда, сразу, она услышала только кислый такой голос Людмилы Сергеевны. — Это некстати, — тихо сказала она. — На носу десятый... Лавочкиных нам еще не хватало. — Роман — славный мальчик, — успокаивала ее Таня. — Совершенно порядочный, совершенно чистый... — О господи! — возмутилась Людмила Сергеевна. — Конечно, чистый! Конечно, порядочный! Кто об этом? — И недобро добавила: — Я знаю эту семью: добропорядочность у них фамильная. Тогда еще Таня не знала предыстории и такую недобрость отнесла за счет характера этой выхоленной дамы. ☆☆☆ Лавочкины ужинали рано, потому что рано ложился спать Костя. Вера нервно бросала на стол свертки из холодильника, никак не соображая, что ей конкретно сейчас нужно? Когда напрочь все выбросила, поняла — делает не то: гречневая каша у нее сварена и стоит на балконе, а ей надо было зайти после собрания за молоком, но об этом она как раз и забыла. Костя лежал в комнате, читал детектив. Бегая с балкона в кухню, вскрывая тушенку (пусть каша будет с мясом, а не с молоком), Вера растерянно думала о том, что она до сих пор безумно ревнует Костю к этой женщине. Вот время прошло, а как сейчас видит она его прыжок через газон: «Лю-ю- ся!» Когда они женились, он ей честно сказал: «Эта любовь была для меня всем». Но Вера думала: у каждого что-то было. И у нее тоже был парень в институте, собирались жениться, а как-то вернулись с каникул, посмотрели друг на друга — и привет. Стало ясно, что можно было вообще никогда не встречаться. Раньше Вера свято верила, что все любови, которые не кончаются физической близостью, — дым, химера. То есть, конечно, есть близость без любви, но это разврат, блуд, неприличие. Но если будто бы любишь, но спокойно без этого обходишься — тоже ерунда.
У них с Костей все получилось сразу, и она поняла: Костя — единственный для нее мужчина на земле. И оставалась счастлива даже после его слов: «Та любовь была для меня всем». Пройдет. Потому что там ничего не было. А потом он прыгнул через газон и этим прыжком враз порушил такую стройную, такую устойчивую концепцию. Вера тогда испугалась на всю жизнь, на всю жизнь она возненавидела Людмилу Сергеевну, на всю жизнь поселился в ней страх, что Костя может уйти, если его позовут. Просто невероятно, как он от себя не зависит, и стоит только захотеть той женщине... А теперь они могут видеться. Конечно, Костя на собрания не ходит, это уже утешение, но будет десятый класс, выпускной вечер, и эта явится в каком-нибудь необыкновенном наряде, и Костя, он такой слабый после болезни, может растеряться. «Лю-ю -ся! Люсенька!» Пришел Роман с длинной, как невод, авоськой. В ней болтался плавленый сырок за пятнадцать копеек. Этих сырков — полхолодильника. Хобби какое-то у сына — покупать сырки. — Ну что собрание? — спросил он весело. — Кого клеймили? Про меня что-нибудь говорили? Нет? Прекрасно! А про Юльку? У нее пара по физике, случайная, по глупости, но дурочка так страдает — во-первых, из-за пары как таковой, во-вторых, боится, что из-за этого у Людмилы Сергеевны пропадет молоко... У Юльки теперь есть брат... Юлька из-за него не высыпается... — Роман болтал, выковыривая из тушенки кусочки желе, одновременно он грыз длинный огурец и отщипывал корочки хлеба — в общем, вел себя, как всегда, когда он голоден и когда у него хорошее настроение. — Юлька — дочь Людмилы Сергеевны? — спросила Вера. А сердце забилось. Она родила? В таком возрасте? Костя ей не нужен? Ах, как хорошо! Хорошо! А у Романа все пройдет, пройдет. Это детство. — Ма, что с тобой? Ты чего шевелишь губами? — Роману весело, сжевал всю корку круглого черного, догрызает полуметровый огурец... — Что, лучше Юльки в классе девочек нет? — спросила Вера. Роман закашлялся так, что у него слезы выступили, и Вера возненавидела в этот момент Юльку так же, как Людмилу Сергеевну. — Что с тобой, мама? — спросил сын, откашливаясь. — Какая тебя муха укусила? Юлька — самая лучшая девочка на земле. — Я знать этого не хочу! — закричала Вера. — Десятый класс на носу. Вот о чем надо думать! — Ты тривиальна, мама, как шлагбаум.
— Почему шлагбаум? — растерялась Вера. — Ну табуретка... Сама подскажи мне пример тривиального... «Надо пойти и посмотреть в словаре, что такое «тривиальный», — подумала Вера. — Я забыла значение этого слова. А может, не знала?..» А Людмила Сергеевна по дороге домой успокоилась и не сочла нужным ни о чем разговаривать с Юлькой Потом она скажет: «Я вдруг уверовала, что у Юльки, моей дочери, должен быть иммунитет против Лавочкиных». Людмила Сергеевна ведь тоже когда-то что-то там испытывала к Косте. Скорее всего благодарность за первую в жизни мужскую преданность, за то, что некто однажды увидал в ней не просто одноклассницу — девушку... Вот и у Юльки тоже. Пройдет. А летом ее надо будет отправить в Мелитополь. Родня обеспеченная, машина, моторка, повозят, покажут... Лето вылечит... ☆☆☆ Эту историю в тот момент больше всего переживала Таня, потому что Юлька «съехала» по учебе. По математике у нее редкие тройки перемежались более частыми, похожими на вставших на хвост змей двойками. Таня говорила с ней. Юлька крутила двумя пальцами дужку очков и обещала: «Исправлю, Татьяна Николаевна, ей-богу, исправлю». Как-то к Тане подошла их школьный врач, властно оттянула ей веко и сказала: «Слушай, Татьяна, у тебя ни к черту гемоглобин. Приди завтра в поликлинику, я возьму у тебя кровь». Сейчас Таня лежала дома и вспоминала все это. Гемоглобин у нее оказался на самом деле низким. «Для того, чтобы умереть, много, а чтобы жить, мало, — сказала врач. — Ешь печенку и расслабься. Пусть мир на всех скоростях катится к чертовой матери, ты нынче ездишь только на лошадях. Это уж если совсем нельзя пешком». Как-то ночью пришла страшная мысль: ей нельзя болеть потому, что ей некому подать стакан воды. Тут же села в ногах мама и завела старую песню. «...Даже у меня такого не было! У меня была ты...» — У тебя, Таня, завышенные мерки к жизни, — говорил Миша Славин. — Измени угол в своем циркуле, и все сразу пристроится. Мне неуютно, когда ты хочешь, чтобы я был Чеховым. Да и ты, пардон, тоже ведь не Ольга Леонардовна? А?
— Чего ты из меня делаешь дуру? Никогда я на тебя не смотрела, как на Чехова, — отвечала Таня. — Ты этого не замечаешь. А я иду к тебе после работы усталый, измученный, мне хочется забыться и заснуть в объятиях любимой, а мне приходится думать: все ли у меня прекрасно? Ничего у меня прекрасного нет после работы! Штаны мятые, рубашка несвежая, на душе погано, а мыслей нет вообще... Собаки съели. Ты меня пожалей, приголубь... Именно такого. Несмотря на штаны, на отсутствие мыслей, на то, что я пришел к тебе с приветом... — Ты другой уже не бываешь. Вот что страшно... В воскресенье утром у тебя то же самое. — Правильно, любовь моя. Такова реальность. Работа проедает насквозь. Но я без нее не могу. Как врач, я раз во сто выше Чехова... Но в остальном — избавь меня от этого сравнения. Избавь меня от веры в красоту человечества. Оно больное. Констатирую как доктор. И я его лекарю. От всей души, как говорят в телевизоре. «Наверное, это был способ от меня уйти, — думала Таня, — навязать, приторочить мне мысли, которых я никогда не имела. Не сравнивала я его с Чеховым. Не приходила в ужас от его мятых штанов. Но он привязывался, привязывался с этим циркулем, который будто бы у меня закреплен не на том угле, и я однажды поняла: он хочет, чтобы я с этим согласилась. Тогда ведь сразу станет все ясным. Ну, я и согласилась... Он ушел обиженный и освобожденный» В холодильнике стыла закупленная впрок печенка, морковка стала сморщенной и мягкой, гемостимулин был не распечатан, и только Таня решила все это или съесть или выбросить, как в дверь позвонили долго и нахально. Она открыла и увидела весь свой девятый с цветами (дорогие же ранней весной!) и свертками. — Вот еще глупость какая! — сказал Сашка. — Болеть вздумали. — А где Роман и Юля? — спросила Таня. — А где они? — удивились ребята. — Шли ведь вместе. — Но это вас не должно расстраивать, Татьяна Николаевна, — сказал Сашка. — С ними случаются такие странности. Временами они исчезают. Вообще. В пространстве. — Очень смешно, — ответила Алена. — Просто цирк. — Мы принесли клюкву, — хлопнул себя по лбу Сашка. — Это то или не то? А Роман с Юлькой так и не появились. Таня, слушая ребят, отметила:
Алена столбом стоит возле окна, большая такая, свет закрыла, стоит и двигает туда-сюда два чахлых цветочных горшочка. «Разобьет», — подумала Таня. И та разбила. Испугалась, стала собирать осколки, землю и в деле успокоилась, больше к окну не подошла, а села рядом, прижалась к Тане плечом и горячо зашептала: «Хотите, я вам буду готовить? Я умею. У меня рыба хорошо получается, и с майонезом, и с томатом, и со сметаной. А еще я умею делать бигос. Берешь восемьсот граммов свинины...» Когда ребята ушли, Таня почувствовала, что выздоровела. Количество гемоглобина не имело никакого отношения к этому. Просто пришло ощущение: всё. Надо вставать. И она встала, посмотрела, как у нее с колготками, можно ли их подштопать или надо уже выбросить, вымыла голову польским шампунем и накрутила волосы на крупные бигуди. Привычные мелочи возвращали ей силы, и она уже окончательно решила — бюллетень надо закрывать. ☆☆☆ После девятого класса мальчики продолжили занятия в военно- спортивных лагерях. Таня пришла за отпускными, а они собирались во дворе. Все в зеленых топорщащихся костюмах, все подстриженные на основании приказа, все, как один, длинношеие, ушастые. Мальчишки как-то безрадостно поострили по поводу ее отпускной экипировки: мол, давно бы так одеваться молодой женщине, а то учителя и сами не живут и другим не дают, вот вам доказательство — и они опускали перед Таней бритые выи. «Хорошо, да? Красиво, да? А сами, небось, в юбке-макси». Пошутили, поболтали, так бы она и ушла, если б кто-то не крикнул: — Ромка! А тебя пришли на войну провожать! И тут все увидели Юльку. Вид ее вполне соответствовал реплике. Она была черная, осунувшаяся, казалось, что ей холодно, хотя на улице было не менее двадцати пяти. Роман испуганно отвел ее к забору, подальше от глаз. Приход Юльки взбодрил отъезжающих, и они заболтали. — Что, граждане, сыграем свадебку? — Ой, сыграем! Вот тут прямо, во дворе, столы поставим... — Каре... — Что? — Каре... — Ты что, ворона? — Каре... Стол — каре.
— Ребята, он чего? — Ерунда! Предлагаю «Арагви» или «Пекин». — А money? Кто будет платить? — Не мы же! Родители! Сбросятся, скинутся, полезут в черную кассу, наскребут... Такая любовь, мальчики, требует расходов. — Патентую теорию... Внимание! Патентую теорию... Большая любовь — большие расходы. Средняя — средние, маленькая — маленькие... Здорово? Родители в целях экономии женят нас на обезьянах... Рубрики в газете «С лица воду не пить...» Дискуссия — с лица или не с лица?.. Пить или не пить?.. — В «Неделе» был рассказ, кажется, Моэма, так там черным по белому доказывается — без любви очень даже лучше... Ничего хорошего все равно не ждешь, а значит, и не разочаровываешься... Отсутствие разочарований — залог успеха. — Как бы это объяснить Роману? — Поздно, братцы... Он спекся... — Жалко товарища... Ушел от нас в расцвете. Они галдели, а сами поглядывали на Романа и Юльку не без зависти, пока физкультурник звонко и молодо не крикнул: «Становись!» (Звонко и молодо — это в честь Таниной юбки-макси, реакция у него в этих случаях автоматическая.) И тут Таня увидела, как Юлька бросилась Роману на грудь, как обхватила его за шею, как беспомощно тычется ему в зеленую робу. Таня почувствовала — сейчас заревет, и заревела бы, не увидь, что прямо на них мчится по двору Вера. Таня с Сашкой сработали одновременно, уже через секунду конвоируя Веру с двух сторон. Она удивленно посмотрела на Таню, в глазах на мгновение полыхнуло: «Что за вид!», но она тут же стала озираться, искать сына. Ах, Сашка! Умница Сашка! Он показал всем мальчишкам кулак, а сам стал кричать в сторону школы, хотя Роман и Юлька были в противоположном месте. — Ромка! К тебе мама пришла! Ромка! Мама пришла, мама... Вера завороженно смотрела на дверь школы, ждала: вот сейчас распахнется и выйдет Ромасик... Но дверь не распахивалась. Все с интересом ждали, как появится Роман с другой стороны и что он скажет. — Ромка! Тебя зовут! — тихо шептала Юлька. — Точно! Тебя зовут... — Значит, не забудь: я возвращаюсь через три недели. Во вторник, в пять вечера, как обычно... — Ромка! Зовут... — Да ну их... Запомни... Во вторник... В пять вечера... — Ром! Я не могу... Просто даже не подозревала, что не смогу. Три
недели... С ума сойти... Ты иди, иди... Что они кричат? Мама пришла? Чья мама? — Наверное, моя... Юлька! Ты только меня не забывай. Слышишь, Юлька, во вторник... Он шел от Юльки, как во сне... Он подошел к Вере и остановился возле нее, и она, увидев его, сразу поняла, откуда он пришел. Она завертелась, даже привстала на цыпочки... — Стройте их скорей! — сказала Таня физкультурнику. — Леди! — ответил он проникновенно. — Я из-за них тяну эту резину. Развели страсти-мордасти... Забираем в рекруты... И маман и девица... Фи! Что за воспитание! — И хорошо поставленным голосом он крикнул: — Последний раз говорю: становись. Провожающих прошу удалиться за забор. Таня взяла Веру под руку, и они пошли. Она вела ее и чувствовала, что за их спинами прижимается к бетонной ограде Юлька, бедная, почерневшая девочка, которую не надо сейчас видеть никому, а Вере особенно. Вера четко печатала шаг. Она тоже знала, что Таня уводит ее от Юльки, она уводилась покорно и с достоинством, а Таня не подозревала тогда, что тяжелая Верина голова уже произвела на свет план, что Вера выждет, когда уедут мальчишки, и вернется в школу, чтобы забрать документы Романа. Если все решено — зачем тянуть? Если веришь в идею — ее надо осуществлять. Она толково, убедительно объяснила тогда все директрисе. И напугала ту вконец. Роман не доехал еще до Ярославского вокзала, Юлька не добрела еще домой, а личное дело Романа Лавочкина уже лежало в сумке, прижавшись к капусте и яичкам, а Вера четко печатала шаги, из одной школы в другую, из другой в третью... Выбирала. Уже ночью, в поезде «Ривьера», Таня опять вспомнила Юльку и Романа и почему-то разгневалась. Потом она скажет: «Гнев был неправедный». Еще бы! Какая там праведность! Думалось: «Что за непристойность на глазах у всех бросаться на шею? И где? На школьном дворе! Ведь я там была! И учитель физкультуры! И ребята. А им все равно? Ну, знаете... Такого еще не было. Вера как почуяла... Она молодец, она вся настроена на волну сына, она тоже все чувствует». — И Таня, вспомнив Веру, стала успокаиваться. Эта мама — на страже. Стража — хорошее, оказывается, слово. Добротное, древнее, мудрое. На него можно рассчитывать От Веры и стражи мысли перекинулись на Людмилу Сергеевну — вот вам две мамы, два отношения к детям. Да что там говорить: именно у этой выхоленной женщины могла вырасти девочка без понятия о какой-то нравственной сдержанности, девичьей скромности...
Мысли, слабо вздрагивая на стыках, катились, катились в поезде «Ривьера», пока Таня вдруг не подумала: «Я что? Маразмирую?» Она вышла среди ночи в коридор, удивляясь, как опустилась до того, что сама с собой сплетничает, копается в этой любви, будто коза в капусте. Что она о них знает, что? И вообще это не ее дело, не ее компетенция. Ее никто не провожал в отпуск, и едет она одна, и никто ее не ждет, и все это немаловажно, но если она позволит взыгрывать в себе личной неустроенности — грош ей цена. Нет ничего противней перенесенного в школу мира старой девы. Татьяна Николаевна безжалостно секла себя и давала клятву: как только почувствую, что брюзжу, так уйду... Куда угодно, кем угодно... — Закурите? Ей протягивали пачку сигарет. И она взяла, хоть никогда не курила. Она ухватилась за сигаретку, как за поручень: только бы выйти, выйти из этого состояния гнева на саму себя и на других людей. И вышла... И посмотрела на человека, который стоял рядом. Ничего человек, высокий, сильный, подтянутый, такое впечатление, что он и не ложился или только что сел, а она в халате, распустеха, нехорошо как-то... — Не могу спать в поезде, — сказал он. — Поэтому предпочитаю летать. А тут так нескладно получилось, пришлось поездом. — Что, так всю ночь и простоите? — спросила Таня. — Лягу, конечно, — ответил он. — К уда я денусь? Но для меня это пренеприятное времяпрепровождение... Мысли лезут, и только дурацкие... — Вот и мне, — обрадовалась Таня. Он понимающе кивнул. Так они и стояли, спасаясь от бессонницы короткими затяжками дыма, который Таня не глотала, а осторожно выдыхала на стекло. — Курить не умеете, — сказал сосед. — Не умею, — засмеялась Таня, — но это не имеет значения. «Спасибо человеку, — подумала. — Выбралась из состояния склочности». ☆☆☆ Письмо в Мелитополь двоюродной сестре было обстоятельным и деловым. У нее, у Людмилы, на руках маленький. Юлька бродит по Москве, как беспризорная кошка. Ей так нужен сейчас кислород и йод. А где он в столице? А ведь впереди десятый класс. Есть и еще одна закавыка: мальчик. Ничего плохого между ними не было, но с глаз долой, из сердца вон! Так, что
ли? Вот и лучше — вон... Может, сестра помнит, в школе за ней ухаживал занудливый такой парень, потом он много лет не давал ей покоя, мальчик Юли — его сын. Бывают же подобные совпадения! Людмила просит сестру любыми способами — «любыми» подчеркнуто — держать Юльку как можно дольше. Каждый месяц они будут высылать семьдесят рублей и, пожалуйста, без слов. Девочка большая, хоть и родственники, а никто никому не обязан. А семьдесят — это те деньги, которые идут на Юльку от ее родного отца. («Скоро не будут идти, скоро восемнадцать, но ведь тогда расходов не будет, так закон, видимо, считает... Обойдемся, не война».) Значит, милая, любыми способами держите Юльку... А она, Людмила, с малышом будет на даче. Володя вот-вот должен получить «Жигуленка». Уже пришла открытка. Писали они им об этом или нет? Когда снимаешь дачу, без машины — хана. Электрички — это место накапливания онкологических клеток. Москва перенаселена, Москва кишмя кишит, и конца этому не видно. В чем-то они, провинциалы, гораздо их счастливее... ☆☆☆ Ромка сидел «на берегу» и ждал Юльку. Сеня и Веня плавали рядом. Очередь обтекала его слева направо — в универмаге давали цигейковые шубы. Вчера она шла наоборот — в обувном выбросили импортные войлочные сапожки. А позавчера, во вторник, очереди не было совсем. Он сидел два часа, он рассказал девочкам из отдела игрушек все байки, какие знал... А Юлька не пришла. Если ее не будет и сегодня, он пойдет к ней домой. Он звонил долго-долго, может — час, может — три, пока из соседней квартиры не вышла распатланная девица с кофемолкой. Она открыла дверь и в упор стала разглядывать Романа. — Чего ты добиваешься? — спросила она. — Каких результатов? — Их что, нет? — глупо сказал Роман. — Вот звоню, звоню... — Очень охота позвать милицию, — задумчиво произнесла девица, — выяснить, что ты за тип... Дебил или жулик?.. — Дебил, — ответил Роман и стал спускаться. — Они на даче, — кричала вслед девица. — Кислородятся. — Где? — спросил Роман уже с площадки. — А я знаю? Не докладывали. А Юлька на юге. В Мариуполе, кажется. — Фамилию не знаете, у кого она? — Роман уже возвращался назад. — У родни? У знакомых?
— Понятия не имею. Зачем это мне? — Брови девицы вздыбились от удивления. — Ладно. Спасибо! — сказал Роман. — Мариуполь точно? — Вроде... — Девица остервенело крутила кофемолку и смотрела вслед Роману. Ничего мальчик, вполне... Любовь, любовь... Ха! Столько вокруг обожженных ею, казалось бы, сообрази и остерегись, а все равно летят на огонь, как сумасшедшие. Девочки и мальчики... Комсомолки и комсомольцы... Рабочие, студенты и колхозники... Дураки и дурочки... Пусть летят... Она больше не полетит... Девица пила кофе, которым можно было бы напоить дюжину гипотоников, а в ушах ее продолжал звучать долгий призывный звонок в пустую соседнюю квартиру. ☆☆☆ Вера согласилась на Мариуполь сразу. После того как она отдала в школу за четыре трамвайные остановки личное дело Романа, она почти успокоилась. Оставалась малость: сообщить Роману, что его перевели в новую школу. Все были уже подготовлены. Вера не постеснялась даже сходить к бывшему учителю математики и сказать ему: «Евгений Львович! Я буду на вас ссылаться, что вы Ромасику рекомендуете другую школу. Где уровень выше». Математик был оскорблен — при чем тут уровень? Какие к нему претензии? «Господи! Да никаких! — сказала Вера. — Мне надо его забрать из этой школы». Евгений Львович ничего не понял из Вериных полунамеков («Девочка? Какая девочка? У них у всех девочки!»), но согласие на версию «о высшем уровне» дал. «Она взяла меня измором, — скажет он. — У нее какая-то своя сложная логика, но я вникать не стал». Вера собиралась подключить к этому и Татьяну Николаевну. Как только та вернется. Она даже слегка гордилась хорошо организованной интригой. Думалось: через много лет она будет рассказывать Роману всю подноготную его перевода. Вот уж посмеются вместе. Очень хорошо это виделось — она рассказывает, а Роман качает головой и говорит: «Бедненькая ты моя, столько хлопот из-за пустяков». Так это хорошо представлялось, что Вера заранее переполнялась умилением. Пусть, пусть знает, как она мудра в своей материнской зоркости, и как ловка, и как сообразительна. Все, все оценит сын потом. Вера воспаряла... Она узнает, почувствует из всех девушек ту, единственную, которая... Верьте не верьте, почувствует! И может, даже скажет сыну:
«Ромасик! Не прогляди! Это она!» Вера могла представлять и дальше: внуков, например... Возможные семейные неприятности у Романа, и как она, мать, тактично и внимательно во всем разберется, и поможет, и выручит... И еще дальше: видела правнуков... Видела, как она будет умирать в большой широкой постели против широкого окна. Нет, не умирать — отходить, и все вокруг будут плакать, а в ее душе будут звенеть бубенцы. Она даже сейчас слышала эти бубенцы из будущего, серебряный перезвон, и радостно вздыхала. Все будет хорошо. Ведь ведет же она его по жизни шестнадцать лет. И слава богу! А чего только не было. И воспаление легких три раза, и этот мальчишка, который учил его пакостям, и перелом ноги, и пожар, который Ромка устроил в детском саду. Все было. Но она во всех ситуациях была умней обстоятельств, и все кончалось хорошо. И в этой истории, она убеждена, надо вмешиваться и разрушать. Тут не может быть сомнений ни с какой стороны. Это даже хорошо, что Юлька — дочь Людмилы Сергеевны, что пришла его провожать. Они сами все определили, они сделали задачу предельно ясной, тут даже думать нечего. Вера гордилась собой. А потом Роман с матерью уехали в Мариуполь, то есть, как выяснилось, в Жданов. Почему Вера так обрадовалась этому варианту? Потому что это не Сочи, не Ялта, не Паланга, это был не теплоход по Волге или Енисею, не вояж по столицам. Жданов-Мариуполь — рабочий город, и, значит, жизнь там дешевле, без снобистского курортного шика, а море там все-таки плескалось... Теплое и мелкое, это тоже было хорошо. К тому же выяснилось, что в Мариуполе можно не только отдыхать, но и поработать. Верин институт имел на металлургическом комбинате дело, и ей дали командировку на две недели. Вера испытывала небывалый подъем. Правда, она еще не сказала Роллану о переводе в другую школу, но это успеется. Вот будут они лежать на берегу, прислонясь головами к какой-нибудь перевернутой лодке, и она ему скажет: «А знаешь, Ромасик...» Он будет пересыпать песок из одной ладони в другую и ответит ей: «Где бы, мама, ни учиться, лишь бы не учиться». Такая у него была шутка. Они сняли комнатку недалеко от моря, Вера уходила на комбинат, а Роман будто бы купался. («Не заплывай», «Не перегревайся», «Пей кефир, но смотри на число» и так далее...) Роман ходил по городу. Он ни разу не окунулся за все время. Он перешагивал через голых на пляже, боясь раздеться и этим потеряться среди всех. Он боялся, что, несмотря на хорошее зрение, проглядит Юльку в этом царстве плеч, животов, ног, спин, одинаково загорелых, одинаково блестящих на солнце. Знать бы, какой у Юльки купальник! Знать бы вообще,
какая она! И он мысленно, без волнения, без чувственности раздевал ее. В этом не было ни грамма секса, решалась научная задача: выделить, вычислить из общей массы одну-единственную — Юльку. Но ее не было. Вечером Роман валился без ног, а Вера сокрушалась, что он совсем не загорает, что он у нее огнеупорный. И она купила ему масло для загара. В какой-то момент, в третий раз проходя по одной и той же улице, Роман понял, что Юльки здесь нет. Наверное, они разминулись. Он представил, как она сидит «на берегу» и ждет его, как таскает за носы Сеню и Веню, и понял, что надо уезжать. У мамы осталось три дня командировки, и их надо будет как-то пережить. Только тогда он пошел на море, разделся, лег головой к чьей-то перевернутой лодке и сразу сгорел на солнце, потому что огнеупорным не был, а про масло для загара забыл. В последний день, уже купив билеты, к нему пришла на берег Вера. Она смущенно разделась, стыдясь своего белого, рыхлого тела; пряталась за лодку и была так поглощена этим своим смущением, что забыла сказать про новую школу. ☆☆☆ Юлька своим ключом открывала дверь и не могла открыть. Она потрясла дверь, давно зная, что с неживыми предметами надо поступать так же, как с живыми: трясти, шлепать, тогда они подчиняются, слушаются, и действительно, ключ сразу вошел в щель, будто вспомнил забытую дорогу, и дверь открылась. Пока Юлька втаскивала чемодан, рюкзак и сумку, на площадку вышла Зоя, соседка, с которой Людмила Сергеевна не советовала Юльке общаться. Считалось, что определенные университеты ею закончены давно, что Зоя живет по принципу за год-два, что с такими темпами к тридцати выходят в тираж. И негоже с ней девочке... — Привет! — сказала Зоя. — К тебе тут парень приходил. Ничего из себя. Звонил до посинения, пока я его не прогнала. — Роман?! — закричала Юлька. — Не представился, — усмехнулась Зоя. — Не то воспитание. — Когда он приходил? — Юлька вся дрожала от нетерпения. — Ну, с неделю... Может, с пять дней... У тебя что с ним? Любовь? Ты, Юлька... Но та умоляюще сложила руки: — Зоя, не надо... Ладно? Ну, прошу тебя, не надо... — Ничего не надо? — приставала Зоя. — Ни совета? Ни пожелания? — Ничего, — сказала Юлька. — Ничего.
— Живи, — ответила Зоя. — Это — как корь, болеет каждый. Но одно скажу — ты с ним не спи... Юлька захлопнула дверь. Жгучий стыд покрыл лицо, шею, даже между лопатками загорелся. Господи, какая она ужасная, эта Зоя, все правы, говоря о ней гадости, все... И тут услышала стук в дверь. Метнулась к ключу, но это Зоя, она прямо дышала в замочную скважину» — Юлька, не сердись, — шептала она, — не сердись. Ты же знаешь, что я дура... Юлька на цыпочках отошла от двери, чтобы не слышать этого проскальзывающего в квартиру шепота Зои. — Я ушла, — громко раздалось через несколько минут за дверью. — Но ты помни, что я тебе сказала. «Как хорошо, что я ничего не слышала! — облегченно подумала Юлька. — Я не буду на нее обижаться. Не буду. Она не виновата, что у нее все плохо. Но ведь и я не виновата, что у меня все хорошо?» Три дня в пять часов таскала она за нос Сеню и Веню. Потом узнала у мальчишек, что Роман уехал в Мариуполь. Поплакала и собралась на дачу. Летом они так и не встретились. II Только в конце августа Вера решилась сказать, что перевела Романа в другую школу. От удивления он раскрыл рот и так и замер. — Ты что, мать? — спросил он. — Белены объелась? — Груби, груби, — до слез обиделась Вера. — Мне это надо? Мне? — За то время, что она молчала, она тщательно отрабатывала версию, не имеющую никакого отношения к Юльке. — У них сильный математик и физик, не нашим чета. Там есть физико-математический уклон, хоть школа и считается обычной. А по сути уклон есть... Мне это сказал директор. И в твоей школе все правильно поняли. Да, говорят, если хочет в физтех, то лучше другая школа. — Кто хочет? — спросил Роман. — Ты, — удивилась Вера. — Разве ты передумал? — Значит, все-таки я... Значит, надо было у меня спросить, что я об этом думаю. — Ромасик! — жалобно сказала мать и сложила руки на груди. Вера сделала это от души, без подвоха, не подозревая, что именно этот
материнский жест бьет Романа наотмашь. Никогда ему не бывает так жалко мать, как в эти минуты. Сразу вспоминается почему-то, что мама — так говорят родичи, да и фотографии тоже — до родов была очень стройная, очень гибкая. А как только где-то в ее глубине «завязался» Роман, вся ее красота стала разрушаться. «Твоя мать, когда тебя носила, была похожа на надувную игрушку, такая была отечная», — говорила бабушка. Стоило приехать кому-нибудь из ленинградской родни, и эта тема конца не имела. Ни у кого не хватало такта молчать об ушедшей Вериной красоте. Говорили, говорили, говорили... Когда-то, лет в восемь, Роман после одного такого разговора очень плакал. Вера испугалась, стала расспрашивать, и он ей признался, что если бы знал, как он ей в жизни навредил, не родился бы. И тогда Вера сложила на груди руки накрест и сказала: пусть бы она стала толще в три раза, пусть бы у нее было пять тромбофлебитов и десять гипертоний, пусть бы у нее были все хворобы мира, — все равно это никакая цена за то, что у нее есть такой сын... Романа отпаивали валерьянкой, так он рыдал после этого, а этот материн жест — руки накрест — остался сигналом, после которого он просто не может, не в состоянии с нею спорить. Пусть другая школа! Пусть! Увидеть бы Юльку, и все будет в порядке, увидеть бы, увидеть бы... — Я избороздил Мариуполь вдоль и поперек... Я тебя искал... — Дурачок! Я ведь была в Мелитополе... — Кошмар! Я убью твою соседку! — Зою? Ой, не надо! Она и так несчастливая! — Все равно убью за дачу ложных показаний... — А я сбежала из Мелитополя. Скука смертная, целый день еда... Человек, оказывается, может съесть неимоверное количество. Просто так. От тоски. От безделья... — А ты не поправилась... Худющая, как вороненок... — Я скучала, Ромка. Ночью проснусь и думаю о тебе, думаю... Боялась, вдруг ты меня забудешь... — Ненормальная! Никогда так не думай, никогда! — Давай не расставаться, я и не буду думать... — Знаешь, я ведь буду в другой школе... Роману показалось, что Юлька умирает. Так она задохнулась и откинула назад голову. — Юлька! — закричал он.
— Почему? — едва выдохнула Юлька. — Там уклон, понимаешь, физико-математический уклон. Ты же знаешь, наш математик не тянет... — Ромка! Дурачок! Это они нарочно нас разделили, нарочно... Как ты этого не понимаешь, глупый! — Да нет! — сказал Роман. — Нет! Просто уклон. — Просто мы с тобой... — Но ведь тогда это глупо, ведь нас-то разделить нельзя... Сама подумай! — Я подумала, — прошептала Юлька. — Я знаю, что делать! Татьяна Николаевна все узнала постфактум. У нее состоялся прелестный разговор с Марией Алексеевной, их директором. Умная, современная женщина, исповедующая наипередовые взгляды на школьную форму (устарела!), ратующая за демократичность отношений между учителями и учениками (демократизм есть дитя интеллигентности), невозмутимая, когда речь шла о повторных браках учителей («Ради бога! Были бы вы счастливы! От счастливых в школе больше проку»), Мария Алексеевна сейчас была маленькой и потерянной в своем кресле. — Пожалейте меня, деточка! — говорила она. — Я этого боюсь. Ничего другого не боюсь, все могу понять и простить, а от этого холодею... — Чего вы боитесь, Мария Алексеевна? — Любовей, милочка! Любовей! Я же не господь бог, я прекрасно понимаю, что это та сфера, в которой я бессильна Случись у них роман — и плевать они на нас на всех хотели. Они делаются дикими, неуправляемыми, они знать ничего не хотят. Смотришь — и уже эпидемия, пандемия. Все дикие. Все неуправляемые. Возраст? Возраст. Но если есть какая-то возможность сохранять аскетизм — я за это. Любой ценой! Газеты вопят о половом воспитании, фильм «Ромео и Джульетта» на всех экранах... На мой взгляд — это кошмар. Все в свое время — когда созреют души... А души в школе еще зеленые... Поэтому не напирайте на меня... Пришла Лавочкина и попросила документы по этой причине. Я сказала: «Ради бога! Понимаю и разделяю...» — Вы посмотрите на Юлю. На ней же лица нет. — Мне жалко девочку. Искренне жалко... Ей кажется, что мир рухнул в ее сторону. Но скажите, много ли вы знаете случаев, когда эти школьные страсти вырастали во что-то путное? И вообще вырастали? — Мария Алексеевна! А вдруг это тот редкий случай?
— Тогда им ничего не страшно... Так ведь? — Им страшно все, что их разлучает. Мы с вами в их глазах чудовища. — Я по опыту знаю: учителя, которые в школе казались чудовищами, со временем меняют минус на плюс. Приятные во всех отношениях педагоги, как правило, ничего не стоят... и не остаются в памяти. Но мы не об этом. Милочка! Не мучьте меня больше вопросами на эту тему. Это моя ахиллесова пята. Я прячу и стыжусь ее. Вы молодая и жестокая и не умеете смотреть сразу с двух точек зрения. Но все-таки попробуйте взглянуть на все с моих седин. — Я не видела и не вижу ничего страшного... — Ну что ж... Одно могу сказать: кто-то из нас двоих слеп... Кто-то один зряч... Таня шла домой пешком, через сквер. Осень была желтой, томной, кокетливой и не соответствовала состоянию Таниной души, в которой было сине, фиолетово, черно... Эти цвета как-то естественно сложились в небритое и уставшее лицо доктора Миши Славина. — Я женюсь, — позвонил он ей недавно. — Скажи мне на это что-нибудь умное. — Поздравляю, — ответила Таня. — Дай тебе бог... — Бог! — закричал Миша. — Запомни! Он ничего никому не дает. Он только отбирает. Ты просто нашла гениальную фразу, чтобы убедить меня: у нас бы с тобой все равно ничего не вышло... Она положила трубку. Телефон трезвонил, и его назойливость обещала какое-то спасение, какой-то выход. Можно было откликнуться. Можно было сказать: «Приезжай. Бога нет. Я есть... Ты есть... Мы есть...» Таня не подняла трубку. И сейчас думала: «Надо было выйти замуж в семнадцать лет, за того мальчика, который катал меня на велосипеде. Он катал и тихонько целовал меня в затылок, думая, что я не чувствую, не замечаю. А я все знала. И мне хотелось умереть на велосипеде, такое это было счастье. А с Мишей все ушло в слова. В термины. В выяснение сути. Сути чего? Когда тебе за тридцать, кто тебя посадит на велосипед? Миша бы сказал: «Велосипед? Это который на двух тоненьких колесиках? Ну, знаешь, я устал, как грузчик... Мне бы умереть минут на двести... И потом, солнышко, сколько в тебе кэгэ?» Таня думала: «Я расскажу это при случае Вере. Будто не о себе. О другой. Расскажу. Надо, чтобы подвернулся случай». Потом Татьяна Николаевна скажет: чего я ждала? Какого случая?
☆☆☆ Юлька училась из рук вон плохо. Только Таня завышала ей оценки, но она не реагировала на это. Ах, четыре, говорили ее глаза, четыре задаром — ну и что? Что это по сравнению с тем, что Романа нет в классе? Она привычно поворачивала голову в ту, в его сторону и всегда наталкивалась на улыбающееся восторженное Сашкино лицо. Никто не думал, не ожидал от Сашки такой прыти — занять парту Романа. И вообще это было открытие: Сашка влюблен? Он ведь о любви — только сквозь зубы, сплевывая, а тут занял чужое место и стоически переносит это страдальческое Юлькино отворачивание. Вот она повернулась, увидела Сашку — не Романа! — и смотрит прямо. Но как! Столько в ее глазах плескалось женского неприятия, что думалось: это в каждой женщине, независимо от возраста, сидит вечное: увидеть «уши Каренина». Они встречались с Романом там же, у бассейна. Сейчас это было трудно, часто не совпадали уроки. Кому-то всегда приходилось ждать, они беспокоились, Юлька почему-то боялась, что Роман, торопясь, может попасть под машину: в их районе открыли новую скоростную автотрассу. Когда он задерживался, она чуть не падала в обморок, представляя, как два грузовика сталкиваются прямо на Романовом теле. И тогда она выбегала из универмага, и бежала к дороге, и часто попадала, невидящая, прямо ему в руки. — ...Ты куда? — Я испугалась... — Чего? — Так просто... Нет, правда, ничего! Честное слово. Куда мы пойдем? — Куда хочешь... Я так по тебе соскучился... — Слушай, попросись обратно в нашу школу. У меня одни пары... — Юлька! Давай потерпим, а? Ведь маленько осталось, да? Видишь ли, математика у них на самом деле сильнее. Я просто чувствую каждый день, как умнею... Понимаешь, хорошая подготовка — это вуз верняк; значит, мы сможем сразу пожениться... — Если тебя заберут в армию, я все равно поеду за тобой. — Дурочка! Это нельзя... У них говорят: не положено. — Я тайком. Рабочих рук везде не хватает. — Это у тебя-то рабочие?..
— Ты не удивляйся, у меня как раз и рабочие. Буду что-нибудь там прясть или стричь... Я ведь не очень умная, Роман, честно... И я устала учиться... Я способна только на что-нибудь очень простое. — Ты работать не будешь, будешь воспитывать детей! — О! На это я согласна! У нас с тобой будет чистая-пречистая квартира, много детей и хорошая музыка... — И еще много книг. — Заочно я окончу что-нибудь филологическое, чтобы правильно воспитывать наших малышей... — Зачем? — Надо! Я буду рассказывать им не про курочку Рябу, а древние легенды, сказы, в детстве это легко усваивается. — Когда ты это все придумала? — Ничего я сама придумать не могу. Мамина приятельница так воспитывала своего сына. — Нуичто? — Не смейся, жуткий вырос подонок... Но ведь литература тут ни при чем?.. — Надо было курочку Рябу... — У нас будут хорошие дети. Я постараюсь... — Скажи только сразу: будешь их насильно учить музыке? — Буду! — Учти: со мной этот номер не прошел... — Ромка, мы с тобой дураки? О чем мы говорим? Мне уже стыдно... — Ничуть! Надо знать, какое ты хочешь будущее, и его строить. Готовя самые тяжкие испытания, жизнь способна предварительно парализовать волю тех, кто мог бы что-то предотвратить. Вера уже после Мариуполя почувствовала себя хорошо и уверенно. Выбравшись за много-много лет в командировку, оторвавшись на две недели от вечно хворающего мужа, так складно и оперативно решив эту ситуацию с сыном, она вдруг ощутила себя мудрой, сильной, счастливой женщиной, которая может позволить себе ничего не бояться. Костя за две недели не умер, другую женщину не завел, Роман нормально пережил перевод в другую школу и рад ей, вернее, рад математике. Людмила Сергеевна на дороге не встречается. И ну ее, еще о ней думать! Вон как ее, Веру, Костя ждал из Мариуполя. «Я, — говорит, — на бюллетене обычно не бреюсь, а ради твоего приезда побрился». А про себя Вера отметила: и надушился. В общем, встретил ее хорошо пахнущий, любящий,
соскучившийся муж. «Лю-ю -ся! Люсенька!» — это уже вчерашний ее испуг. Это от нервов, от переутомления. Подумаешь, модные тряпки. Вера у спекулянтки купила бонлоновый костюм в две полосы — вишневую и белую. Живот подтянула — и вполне. В метро один привязался. «Вы — говорит, — не просто прекрасная женщина, а богиня материнства». На новую ступень самопознания поднялся в ту осень и Костя. Он вдруг осознал свои хворобы — радикулит, гипертонию, артрит и ларингит — не только как скопище неприятностей, мешающих жить и осложняющих отношения с начальством, а как некую единую Болезнь, которая требовала к себе уважения и почтения. Он даже успокоился, поняв, что болезнь переросла его и полностью подчинила. Этим самым она сняла ранее существовавшие неловкости: две недели в месяц неработы, постоянные хождения к докторам: «Опять спазм, опять колет...» Все встало на места. Есть он. Но есть и Болезнь. И он полюбил свою Болезнь больше себя, больше Веры, больше сына... Даже Люся, удивительная, прекрасная, далекая Люся, размылась, потеряла и цвет и очертания. Была и нету. И была ли? Костя стал умиротворен, беззаботен и счастлив этим своим новым состоянием. Правда, иногда, хоть и все реже, приходили старые друзья. Они произносили глупые, не имеющие конкретного смысла слова: «Ты мужчина», «Надо взбодриться», «В конце концов совесть у тебя есть? У тебя же нет ничего смертельного!» Костя иронически улыбался. Какая чепуха! И Болезнь вознаграждала его за стойкость очередным бюллетенем, очередной прекрасной возможностью лежать и думать. Мысли были неспешные и мудрые. Вот глупо же, глупо выстроили именно здесь скоростную дорогу. Надо было на сто метров левее. Он доставал блокнот и легко, небрежно высчитывал экономию. Очевидность найденной ошибки веселила сердце, но огорчала граждански настроенный ум. И он садился писать письмо, куда надо, хоть по неправильной дороге уже давно мчались машины, выгрызались под ними переходы, дорога обрастала завтрашним задуманным пейзажем. Но Костя истово писал, а Вера всем рассказывала, что он даже на бюллетене не дает себе покоя. Такой уж он человек. В ту осень Людмила Сергеевна бросила кормить грудью сына. И вздохнула облегченно. Приобрела по этому случаю французские одежки с ног до головы. Во всем новеньком, купленном для выхода на работу, чувствовала себя молодой и красивой, а то, что прибавилось несколько лишних килограммов, так даже пошло на пользу — ни одной морщинки, не кожа у нее, а роскошь! От Юльки между делом узнала, что Роман в их классе больше не учится. Вздернула вверх брови — почему? Юлька что-то
пробормотала про математический уклон. «Слава богу», — подумала Людмила Сергеевна. На всякий случай небрежно спросила: «Я слышала, ты с ним дружила?» Но Юлька так взбесилась и так хлопнула дверью, что Людмиле Сергеевне ничего не оставалось, как сделать вывод: что-то было, да сплыло... Больше того, подумалось: может, Юлька немножко страдает из- за этого Лавочкина, сына Лавочкина? «Надо будет, — решила мать, — рассказать ей, как за мной бегал Костя. Рассказать позлей, понасмешливей... Пусть представит Романа выросшим... Какой он будет надоедливый, прилипчивый, какие у него будут влажные ладони... А когда целуется — свист». Людмила Сергеевна даже передернулась. Легко, нечетко мелькнула мысль: а Юлька уже целовалась? Мелькнула и ушла — с кем? Она совсем ребенок. Трусики сорок второго размера. Никакой акселерации. И прекрасно. Посмотришь на этих современных кобыл и вздрогнешь. Девушки-деревья. Володя же вообще был не в курсе. Все свое свободное время он лежал под «Жигуленком». Мысль о презренном существовании уже приходила ему в голову. Утешало одно: захочу продать — оторвут с руками. Машины — пока еще товар не лежалый. .. . Алена Старцева тоже перевелась в школу, где учился Роман. Объяснение было такое: в той школе ее пообещали оставить вожатой, если она не поступит в институт. Как это ни странно, но такой разговор с Аленой был на самом деле, вела его нынешняя вожатая, соседка Алены, которая заканчивала институт и получала уже на следующий год учительскую ставку. С Аленой они по-соседски дружили и таким образом поладили. Алена уходила громко. Она кричала, какая там прекрасная школа, какие там чудесные ребята, она расхаживала по классу и пинала парты ногами. — Фу! — говорила она. — Алена, может, зря? — спросила ее Татьяна Николаевна. — Мы тебя тут все знаем. У тебя математика еле-еле, а там очень сильный педагог. А захотят они тебя взять вожатой, и отсюда возьмут. Что за проблема? — Нет! — сказала она. — Куда Роман, туда и Алена, — сказал кто-то из ребят. — Это ж всем понятно! — Куда Роман, туда и Алена! — это уже громко повторила сама Алена. И щеки ее с вызовом поблескивали между двумя косицами. Таня посмотрела на Юльку. Та сидела ни жива ни мертва. Как не испугаться воробышку Юльке этой большой, темпераментной, гневной Алены-«Нонны». Сметет ведь!
Она гордо уносила свой портфель-сумку, и последний ее взгляд был на Юльку, но та его не встретила, потому что сидела, поникнув. Потом она скажет Тане: «Ведь это я должна была перейти туда! Я! Скажите, почему мне это не пришло в голову? Почему я такая дура?», — .. . Знаешь хохму? В нашем классе теперь Алена! Это цирк! Ее явления на математике — это смешней, чем Луи де Фюнес... — Она тебе совсем не нравится? — Алена? Нравится. Как все большое. Останкинская башня. Слон. Панелевоз. МГУ. — Ты ей нравишься... — Знаешь, я заметил что-то такое... — Ну что? Что? — Она меня домой провожает... — Ты серьезно? — Идет рядом, как конвоир. — Ичто? — Я не умею разговаривать с неживой природой. — Но она? Что она? — Юлька! Я иду и думаю о тебе. Она мне не мешает... — Ты придешь ко мне в воскресенье? — К тебе? Домой? — Я буду одна. Придешь? — Конечно! — Обязательно приходи. Алена ведь и некрасивая. Правда? — А я не помню ее лицо... ☆☆☆ Людмила Сергеевна совершала первый после родов большой выезд в свет. Ехали на серебряную свадьбу Володиной старшей сестры, но идейным стержнем поездки было другое — показать себя, малыша и Володю вкупе, чтоб еще раз привести в некоторое потрясение родню, так до сих пор и не поверившую в возможность крепкого брака с такой-то разницей в годах. «Нате вам!» — мысленно говорила Людмила Сергеевна, купая в субботу сына. Уезжали утром — дорога через всю Москву, с юга на север. До конца торжеств все равно быть не собирались, так что по-родственному можно было приехать и пораньше.
Юлька всю ночь не спала. К утру, когда завозился в сырой рубашонке брат, вдруг так ясно и просто подумалось: говорят, это получается неожиданно, от безумия, сразу, а у меня это запланировано, как в пятилетке. На такой странной мысли она наконец заснула. А уже в десять, проводив своих, стала готовиться к приходу Романа. Выяснилось, что дел невпроворот. Никогда она не подозревала, сколько надо вытереть пыли, сколько протереть стекол. У них, конечно, всегда был порядок, но это был мамин порядок, а Юлька наводила свой. С ее точки зрения, ванна была недостаточно белой, входной половик недостаточно вытрушенный, плед на диване мятый, кастрюли в кухне стояли кое-как, а мусорное ведро было просто-напросто грязным. Юлька завертелась вихрем, за десять минут до прихода Романа она уже стояла под душем и изо всех сил терла жесткой мочалкой свой плоский, втянутый живот. — .. . А у вас модерновая хата. — А увас? — А у нас по старинке. Столы, буфеты, кровати... — Но у нас ведь тоже... — По-твоему, это сооружение — стол? — Тебе у нас не нравится? — У вас здорово. Даже очень. Но простому человеку как-то не по себе... — Идем в мою комнату. — Юлька! А это что? Братцы мои! — Ты не удивляйся... Это ром. В конце концов мы ведь все равно поженимся, так пусть свадьба у нас будет сегодня... — Юлька! Родная! Ты серьезно? — Очень. Я продумала все до мелочи. Посмотри, какая на мне рубашка. И духи французские — «Клима» называются... Они были вместе до вечера. К Юлькиному правильно сервированному столу они не притронулись. Ели прямо из холодильника, стоя перед ним на коленях. Они пальцами доставали шпротины из банки и тут же забывали о них, прижавшись друг к другу. Когда Роман ушел, у Юльки едва хватило сил, чтобы кое-что кое-куда спрятать. Порядок уже не имел для нее смысла. Пришла странная мысль: надо учить уроки. Как пришла — так и ушла, бледная, такая невыразительная, непобуждающая мыслить. Что такое уроки? Зачем уроки? Кому уроки? Приехали родители. Володя трезвый — за рулем ведь. А мама веселая, с некоторой излишней лихостью. Это у нее всегда от вина.
— Все спрашивали, почему тебя нет, — пропела она. — Ты ела? Юлька взяла брата и унесла его раздевать. Прижимая к себе голенького, подумала, что после Романа у нее на втором месте брат. А мама, оказывается, дальше? Стало жалко маму, Юлька посадила малыша в кроватку, пошла искать маму, чтоб как-то загладить эти несправедливые мысли. Мама и Володя целовались в коридоре. У Юльки закружилась голова, и она ушла в свою комнату. Если бы можно объяснить маме, как она понимала ее сейчас, ее безумную любовь к Володе, ее закинутые ему на плечи руки, как со страхом вдруг осознала, что мама постареет раньше и, может, будет из-за этого страдать и никакие утешения, никакие дети, наверное, не помогут ей. Мама заглянула в комнату. — Есть ты не ела, суп даже не разогревала, но уроки, надеюсь, сделала? — Да, — легко соврала Юлька. И мама ушла. ☆☆☆ — Ты пил? — закричала Вера, увидев Романа. И жадно потянула носом у сыновьего рта, и вынюхала ту крохотную рюмку рома, которую он все-таки выпил с Юлькой за свою счастливую судьбу. Вера боялась выпивки больше всего. Казалось бы, откуда быть страхам при таком трезвеннике, как Костя, а поди ж ты — страхи были. — Где? — тормошила она Романа. — Скажи, где? Я тебя прощу, я тебя не буду ругать: только скажи, где и с кем? Роман глупо улыбался. Ну действительно, нельзя же всерьез говорить о том, чего нет, когда есть вещи важные и на самом деле существующие? Мама просто паникерша и фантазерка. Совсем зарапортовалась, слышите? Зовет отца и просит снять ремень! На Романа напал смех. Сейчас его будут сечь! Папа возьмет свой плетеный тонкий ремешок и врежет ему между лопаток и ниже. Очень здорово! И он так захохотал, что даже стал заикаться. И тогда Вера решила, что он пьян в стельку, она схватила его за руку и поволокла в ванную, но тут Роман как раз и перестал. — Мама, оставь! — сказал он тихо. — Я как стеклышко. Двадцать пять граммов рома и ничего больше. — Рома? — закричала Вера. — Этой гадости? Где? Где? С кем? — У Юльки, мама. У Юльки. Мы выпили за счастье. — И он положил руку матери на плечо, потому что ждал: сейчас она вздохнет освобожденно и
скажет: «Ну слава богу, с Юлькой! А я думала, с какими-нибудь охламонами». — Ты у нее был? Ты с ней пил? — Мать заговорила шепотом и потащила его в кухню. — У нее был день рождения? Или что? Сколько вас было? Роман сел на трехногую табуретку и сказал, потому что не понимал, почему нельзя этого говорить именно матери, именно Вере. — Мама, — сказал он. — Я считаю, что смешно и глупо скрывать все от тебя. Мы с Юлей любим друг друга... Сегодня мы дали друг другу все возможные доказательства... Я, мама, пьяный не от рома, а от счастья. Зря ты меня в ванную... И про ремень зря... Я хочу, чтоб вы знали это с папой, потому что сразу после школы мы поженимся. Это твердое решение... Скорее всего, я, мама, однолюб... Роман говорил спокойно, и, чем дольше говорил, тем лучше у него было на душе, потому что была правда, ясность. И эта его душевная ясность не допускала мысли, что он может быть не понят, тем более кем — мамой. А Веру сотрясал озноб. «Все возможные доказательства» — что это? Лучше бы напился, как скотина, где угодно и с кем угодно. Чепуха это по сравнению с тем, что он, дурак, лопочет! Женитьба? Однолюб? Она ненавидела в эту минуту сына за то, что он серьезный и искренний, за все эти его идиотские моральные качества, которые заставляют его признаваться во всем. Конечно, кругом виновата эта Юлька. Просто сучка — и все! И хоть Вере сейчас на сына смотреть противно — сидит, раскачивается и порет чушь, — но спасать его надо! Спасать от этой девчонки, от этой семьи, от Людмилы Сергеевны, у которой было три мужа (в запале Вера и Костю причислила к ее мужьям), а этот ее дурачок трясет знаменем: я однолюб! Я однолюб! Ты- то, может, и однолюб, но на кого польстился! Вере стало мучительно себя жаль. Хлопотала о переводе, лила крокодильи слезы перед двумя директорами. Тратилась на Мариуполь. Да мало ли ею сделано для сына, и это все для того, чтоб он ее сейчас прямо по голове этой новостью? Она гордо встала. — Считай, что я ничего не слышала, — сказала она Роману. — Потому что иначе к тебе надо вызывать «Скорую» и везти в Кащенко. Ты псих. «Доказательства», «женитьба», «однолюб». Весь этот бред. Таких Юль у тебя будет миллион. Понял? Ничего серьезного в семнадцать лет не бывает. И не говори, — закричала она, — мне о Ромео и Джульетте! Им не черта было делать! Не черта! А у тебя десятый класс — кстати, Ромео был грамотный или нет? — потом институт... — Ой, мама! — застонал Роман. — Остановись! — Он встал. — Все равно я
рад, что тебе сказал. Теперь все ясно. — Он ушел в свою комнату и в отличие от Юльки сел за книги, потому что теперь это надо было двоим — и ему и ей, — быть образованным умным, знающим. Надо занимать место в жизни ради Юльки, ради будущих детей, ради гнезда, которое Юлька совьет своими тоненькими обкусанными пальцами. Костя высчитал угол поворота домов по отношению к дороге и нашел, что он нерационален. Именно такой угол дает возможность создания сквозных ветров в квартале. Он писал ядовитое письмо в «Литературку», когда услышал шум. Последнее время — он заметил — Вера стала громко говорить, Он еще не делал ей замечания, но, пожалуй, пора, что это за крики, у него лопаются барабанные перепонки. Вера стремительно вошла и закрыла за собой дверь и ухнулась прямо рядом на диван, что тоже было против правил: позвоночнику требовалась неподвижность, а сидящая рядом Вера слишком прогибала диван и этим вредила, вызывая возможное обострение. Костя посмотрел на Веру сурово, но снова ничего не сказал: жена была не в себе. — Что делать? — спросила она. — Что делать? Нашего дурачка сына опутала дочь твоей бывшей возлюбленной. Он пришел от нее выпивши... И собирается жениться... Косте показалось, что его силой вытаскивают из теплой душистой ванны, вытаскивают в холодное, сырое помещение на сквозняк, на цементный пол... Приходится ежиться, хлопать ладонями по бокам, притопывать ногами, чтобы прийти в себя, а все эти движения им забыты и доставляют неудобства. — Какой моей возлюбленной? — спросил он слабым голосом, призывая на выручку верного своего друга — Болезнь. Но Вера сегодня сама не своя. Она кричит даже на него, больного! — Какой? А у тебя их сколько было? Сто? Двести? Тогда уточняю — Людмилы Сергеевны. Лю-ю -си! Люсеньки! Что-то мучительно сладкое кольнуло в сердце и вызвало тахикардию. Вспомнилось, как старуха Эрна так обещала, так сулила ему счастье... «...Теперь, после этого вертопраха она вас оценит, Костя!» Вера тогда кормила Романа. Какой Костя был счастливый от посулов Эрны, а главное, можно было не скрывать радость: все понимали ее однозначно — сын же родился! Старуха обманула. Ну и бог с ней. Как бы еще все сложилось с Люсей, она
вся такая эмоциональная, экспансивная, с Верой ему покойней. Пусть она только говорит тише и не бухается на диван. — Что делать? Я тебя спрашиваю. Что делать? — А почему такая паника? — освободившись от тахикардии, спросил Костя. — Ну, влюбился, ну и что? Вера второй раз за такое короткое время испытала жгучее чувство ненависти — теперь к мужу. Увиделось сразу все: и постоянное лежание, и бессмысленные подсчеты чьих-то просчетов, и то, что нет у нее мужчины в доме, а значит, снова, как всегда, придется все решать самой. А что решать и как решать, она не знает. — Ну, влюбился, ну и что? — снова спросил Костя, чувствуя, как прежнее умиротворенное состояние охватывает его и уже не надо притопывать и поеживаться. — А если они начали жить половой жизнью? — просвистела Вера. И Костя захохотал. Ну можно ли придумать что-то более глупое? Роман — еще ребенок. Костя сам в этом отношении развился поздно. И потом... Где? Когда? Мальчик все время дома, ну вот сегодня уходил, но ведь на улице был день... Да и не такой он... Он робкий, жалостливый, а это, извините, несколько насилие... Он, Костя, сам в свое время этого боялся... Надо, чтобы нашлась опытная женщина, а так, девчонка, сверстница... Это невообразимая чушь! — Не паникуй, Веруня! — сказал он ласково. — Ничего у него нет. Целуется где-нибудь украдкой в лифте. — Ты что, не видишь современную молодежь? — зло спросила Вера. — Им же на все плевать. Они готовы отдаваться на глазах у всех! — Молодежь во все времена одинакова! А первый признак старости, Веруня, брюзжание на ее счет. Рома! — закричал Костя громко. — Что ты делаешь, сынок? — Решаю математику! — ответил Роман. — Вот видишь! — усмехнулся Костя. — От тебя помощи, как от козла молока, — сказала Вера. — Надо думать самой. Она ушла в кухню и за привычной возней снова и снова вспоминала слова Романа. Что он имел в виду, говоря о доказательствах? Может, просто словесная клятва, тогда это ничего. Слов столько, что если их бояться — вообще жить не стоит. Уехать бы куда, уехать... Опять же десятый класс, куда тронешься? Надо было после девятого отправить его в Ленинград. У нее сестра учительница, она так прямо и предлагала: «Привози, сделаем
Ромке медаль». Но потом прикинули, какой от нее, от медали, нынче прок, в вузе все равно экзамены. А надо было увезти на годик. Себя тогда пожалела — как без него? Год бы прошел незаметно, да и дорога в Ленинград скорая, можно было бы на субботу и воскресенье ездить... И мама всегда бы выручила деньгами — у нее персональная пенсия остается полностью. Ленинград, Ленинград... В этом слове была надежда. Был выход. За этим словом стояла вся Верина семья, готовая ринуться на помощь, если понадобится. Они не Костя. Они не отмахнутся. Они поймут. И помогут. Вера если и не успокоилась совсем, то все-таки увидела какой-то выход на случай разных обстоятельств. Вот какое письмо получил Роман: «Рома! Ты меня стал избегать. Я выхожу из класса, а тебя уже и след простыл. А может, это случайность... Но я хочу тебе сказать, что ты все это напрасно делаешь. Я стойкий человек и все вынесу. Твоя Юлечка не способна и на сотую часть того, на что способна я. Я готова для тебя на все, хоть сейчас. И я буду всю жизнь там, где ты. Я в институт поступлю в тот, где ты, хоть студенткой, хоть уборщицей. Так что можешь убегать, можешь не убегать — все равно. А Юлечку выдадут замуж за того, у кого есть машина. Я ее мамочку хорошо знаю. А твоя мама — простая труженица, как и моя. Всю жизнь вкалывает. А это тоже, Рома, важно, кто чей сын или дочь. Я не такая дура, как ты думаешь, разбираюсь в жизни. Поэтому давай договоримся ходить из школы вместе. Алена. Мне знакомая продавщица сказала, что над вами весь универмаг уже смеется, все вас там знают и показывают пальцами». Письмо лежало сверху на Романовом столе, и Вера его прочла. Потом она накапала двадцать капель настойки пустырника, двадцать капель боярышника и запила всем этим таблетку седуксена. Десять минут назад Роман ушел в универмаг за молоком и кефиром. И ведь всегда в одно и то же время. Думалось, это от его четкости, организованности, а оказывается, весь «универмаг смеется». Но больше всего Веру возмутило это сравнение ее с парикмахершей, Алениной матерью. Знала она ее, считай, с первого класса, кто ее не знал, крикастую бабу. И что же они — ровня? Вообще-то, конечно,
странные это мысли для нашего времени, когда все равны, но почему ее к одной приблизили вплотную — «простая труженица», а от другой отделили пропастью? От этой треклятой Лю-юси, Люсеньки. Но ведь если пропастью, то это хорошо! Ведь она порядочная женщина, а кто та? Вера кипела бы гневом, не выпей она столько всего, а сейчас ее поедом ела вялая, но какая- то прилипчивая обида, хотелось плакать со стоном, но плакаться было некому, и она, надев самые удобные туфли, пошла в универмаг. И нашла их сразу. Они сидели, прижавшись лбами, на своем «берегу», а Сеня и Веня лежали зелеными носами у них на коленях. — .. . Мой отец постоянно дома, даже в хорошую погоду... — Я думала о бабушке Эрне. Надо бы ей купить билеты в кино. — На пять серий... — На одну бы... Но она безумно хитрая. Сразу заподозрит. — Ты только не страдай. Ладно? Ну, переживем мы этот год. В конце концов это-то место всегда наше. — Я просто не понимаю, почему мы должны мучиться? Какой в этом смысл? — Все влюбленные во все времена мучились. Такая у господа бога хорошая традиция! А традиция, Юля, это — о! Не переплыть, не перепрыгнуть! — Ты все шутишь. Если бы я могла все время слышать твой голос, я бы все переносила иначе. — Я наговорю тебе пластинку. — Слушай! Наговори! Запиши все, все твои шутки, и я буду их слушать. — Какие шутки, Юлька? — Какие хочешь... — Я лучше скажу, как я тебя люблю... — Нет, это не надо. Это я знаю. Что-нибудь неважное. Просто твой голос... И он будет у меня все время звучать. Хоть таблицу умножения... Вера ждала, когда они поднимутся. А они не вставали. И тут она почувствовала ту их отделенность от всех, о которой сами они не подозревали. Значит, это так серьезно? Она посмотрела на продавщиц игрушечного отдела. Безусловно, они их знают. Переглядываются между собой понимающе. Одна, снимая с полки плюшевого мишку, сказала другой: «Завидую». Может, совсем по другому поводу, но Вера решила: о них, о ком же еще? И тогда она растерялась: что же делать? Как было бы хорошо, если б вокруг действительно смеялись или показывали пальцами, как писала эта
девочка, тогда можно было бы подойти и взять сына за руку, и вывести его из круга, в который он попал, и сказать: «Смотри, дурачок, над тобой смеются». Но подойти было нельзя. Они были вне ее досягаемости, как и вне досягаемости всех. «Надо звонить в Ленинград», — подумала Вера и пошла назад, не оглядываясь, потому что все равно видела их перед собой, прижавшихся и отделенных. Что она скажет? Маме, сестре? В какую-то минуту она хотела повернуть назад, потому что представила всю бессмысленность разговора по телефону: «Мама, Роман влюбился». «Ну и что?» «Хочет жениться». «Глупости. В десятом-то?» «А сейчас сидит в универмаге с ней. Никого не видит. Я была от него за три метра». «А кто она? Она кто?» «Ах, вот это самое главное. Она дочь Костиной возлюбленной. Той самой, за которой, позови она его сейчас, и он уйдет. Даже выздоровеет, если она этого захочет». Вот оно самое главное. Почему это? Потому что Лю-ю -ся, Люсенька не могла полюбить Костю, а эта девчушка — ее дочь. Бедный Роман, бедный мой мальчик! Сидишь там такой прекрасный, а потом будешь прыгать ради нее через газон. И никому, слышишь, никому, кроме матери, нужен не будешь. — Как что делать? — затараторила сестра уже на самом деле. — К нам немедленно! Не хватало нам женитьб в десятом. Все было — этого еще не было! Веруня! Не будь рохлей. Это такой возраст, это все естественно, но никому не вредило хирургическое вмешательство. Только благодарят потом. Десятый класс! Ты что, считаешь, что он там сейчас учится? Другая школа — это полумера. Я тебе это сразу говорила. Сюда, сюда... У нас другой климат — и в прямом и в переносном смысле. Мы его остудим... Как? Минутку, минутку... Соображаю... Веруня! Это просто... Он у тебя человек долга? Да ведь? Надо его этим купить! Именно этим, слушай... Все было представлено так. У бабушки предынсультное состояние — покой, покой и покой. Мама не может уехать, потому что нездоров папа. Тетя работает во вторую смену, и бабушка остается одна в громадной квартире («Воды подать некому»). А дядя, как на грех, в командировке, будет не раньше, чем через три месяца — сам знаешь эти арктические командировки. А школа во дворе. Роман — помнишь? — учился в ней в четвертом, когда у Веры была болезнь Боткина. Прекрасная школа. Первая смена. Тетя там — авторитетнейший человек, как и вся их семья потомственных петербуржцев. — Конечно, если надо, — растерянно сказал Роман. — Но так не хочется уходить из этой школы, здесь такой приличный математик
— Есть вещи поважнее, — сказала мама. — Безусловно, — ответил Роман. — Сколько это может быть — месяц, два? — Откуда я знаю? — раздраженно ответила Вера. А Костя молчал. Вере удалось криком пробиться сквозь Болезнь и объяснить ему, «как они сидели в универмаге» и «как на них смотрели». Она дала ему и письмо Алены. В этом письме его задела фраза о машине. Никогда у него не было этой машиномании, а у Людмилиного первого мужа, летчика, тоже, кажется, была машина. Так, может, действительно ларчик просто открывался? Удовлетворенно подумалось: так вот что вы, женщины, цените превыше интеллигентности и преданности, вот вы какая, Людмила Сергеевна. Вам нужны ко-ле-са! Пусть едет Роман, пусть! Не хватало мальчику его разочарований. Сколько лет, сколько дней и ночей думал он о ней. Даже сейчас, когда уже у сына «ситуация», он временами волнуется по- прежнему. Форсайтизм какой-то! Но именно найденное слово приподняло бедную событиями жизнь Кости на какую-то высоту. Он казался себе средоточием непонятных чувств, пылких страстей. Очень хорошее слово — форсайтизм. ☆☆☆ Стало уже холодно, и шли дожди, а Роман и Юлька уехали за город. Им негде было побыть одним, и они бродили в лесу. — .. . Ты что мне наговорил на пластинке? — Как просила. Таблицу умножения. — Ты мне будешь писать? — Каждый день... — Каждый день не надо... Хотя бы через один... А что, твоей бабушке совсем-совсем плохо? — Предынсультное состояние... Это как предынфарктное. — А что хуже? — А я знаю? Оба лучше. — Ромка! Давай умрем вместе. — Согласен. Через сто лет... — А я согласна и через пятьдесят. — Мало, старушка, мало... У меня очень много несделанного. — Я тебе помогу. Тем более что у меня сделано все. Я просто не знаю, что мне целыми днями теперь делать... А! Знаю! Буду слушать твою пластинку.
— Юлька! Ты все-таки потихонечку учись... — Зачем, Рома, зачем? Я не вижу в этом никакого смысла. — Ради меня... — Я ради тебя живу, а ты говоришь — учись... — Юлька! — Рома! Не уезжай! Бабушкам все равно полагается умирать... — Юлька! — Ромка! Они все против нас! Все! — Да нет же... Это — стечение обстоятельств. Алена ворвалась в класс как сумасшедшая и швырнула в Юльку портфель. — Это от тебя его, как от чумы, выслали. Это все ты! Юлька смотрела, как выкатываются из Алениной сумки-портфеля ручка, карандаши, банка сгущенки и батон в полиэтиленовом пакете. Потом Алена наконец увидела всех. Она оседлала первую парту и произнесла речь. — Эта штучка, — тычок в Юлькину сторону, — не дает человеку учиться. Отсюда, — тычок в сторону класса, — его спасли. Так она и там ему не давала покоя. Это, по-твоему, любовь? — Юлька ошалело смотрела на нее. — Любовь — это когда берегут. Но с такой убережешь! — И тут Алена зарыдала, просто, по-бабьи... И к ней все кинулись. А к Юльке не кинулся никто, никто не остановил ее, когда она пошла к двери. И тогда выступил Сашка. Он говорил как убивал. — Ты противна всем этими своими слезами. Посмотри на себя. Чего добилась? Просто она взяла и ушла. Потому что рядом с тобой ей делать нечего. Она не завопит дурным голосом тебе в ответ. Она не такая. Она из тех, кто уходит. Ты из тех, кто орет. Улавливаешь разницу? Таня потом скажет: у меня появилась одна возможность убедиться, что в этом возрасте симпатии отдаются не самым умным и не самым сильным, а тем, кто в данный момент эмоционально убедительней. Какая-то повальная тяга к обнаженному чувству, даже если под ним спектакль, розыгрыш. Идет быстрый клев на искренность. Любую. Любого качества. Любой густоты и наполненности. Поэтому-то класс так мгновенно перекинулся на сторону Сашки. — .. . А что там было на самом деле, братцы? — Тебе-то что? Было — не твое, не было — не твое...
— Просто любопытно, что происходит с современниками? — Старшие бьют младших. Закон детсада. — Все-таки? Все-таки? Все-таки? — А я кретин. Думал, все чисто, как в операционной. Математический уклон, бабушкин инсульт. А это все туфта? Смысл? — Нельзя любить до положенного срока! — Они идиоты. Такие вещи надо прятать. Предков надо обманывать, заливать им сироп. — Предки тоже пошли ушлые. Придешь домой — тебя и обнюхают и общупают. — Так я и дам! Пусть попробуют! Я свободный человек в свободной стране. — Вот и попробуй приведи свою подругу и оставь ночевать. — Зачем ночевать? У нас тесно. Но если мне что надо... — Надо уметь себя защищать. А Роман всегда был гуманистом. — Это что — уже ругательство? — А ты только сейчас на свет народился? Знаешь, какой есть у людей принцип: кто не кусает, тот не живет. Вот такие челюсти вставляют, чтоб кусать, на электронной технике, захват метровый, ам — и нету гуманиста. — Вот Алена. Типичный представитель нашего времени, пришла и съела Юльку. Просто так, за здорово живешь. Вкусно, Алена? — Бросьте, — вмешалась Татьяна Николаевна. — Наговорились! У вас не челюсти — языки на электронике, не устают. — А что вы, как педагог, думаете по этому поводу? — Я не думаю. Я не знаю. Я первый раз слышу, что Роман уехал. Откуда я могу это знать? — Ха! А по Юльке не видно? Сказать Тане было нечего... Так случилось, что она знала ленинградских родственников Романа. В позапрошлом году зимой она делала туда вояж с бывшим другом Мишей Славиным. Планировалось изысканное аристократическое турне — с гостиницей, Эрмитажем, БДТ и прочая, прочая, но все мечты нокаутом победила действительность. В гостинице мест не было, а если бы и были, им бы их все равно не дали: в паспорте не было необходимых штампов. Пришлось что-то искать. И нашли. Танин друг — раскладушку в коридоре, которую любезно выставила администраторша «Москвы». (С каким злорадством она на Таню смотрела! Просто откусила электронной челюстью кусок причитающегося лично Тане счастья и не подавилась.) А
Тане тогда пришлось воспользоваться адресом, который почти силой навязала Вера: «На всякий случай!» Она была обречена на изысканный домашний сервис и бесконечные семейные разговоры. Таню убила Верина родня. Убила их всепоглощающая уверенность в правильности своей жизни и своего предназначения. То есть ни грамма сомнения ни в чем! Даже безвременные смерти и потери в их родне воспринимались как нечто исключительно закономерное. Кто умер — тому надо было умереть. Кто жив — тому надо жить. Большая квартира была олицетворением этого удручающего оптимизма. Всюду по стенам висели портреты улыбающихся, смеющихся, хохочущих людей. Портреты красиво перемежались яркими грамотами и дипломами только первых степеней. Центром семьи была бабушка, вернее, мать. Бабушка была в курсе всего, читала все газеты и откликалась на все события письмами в редакцию: «Им надо знать мнение народа». У бабушки в жизни было одно слабое место — Вера. Младшая дочь жила не так активно, как бы хотелось бабушке. «Это от веса? Скорее всего». И она доставала Верины фотографии, где Вера улыбалась, смеялась, хохотала. С мячом и без, в купальнике и длинном платье для хора, Вера одна и Вера в коллективе. Но всюду Вера — стройная и смеющаяся. — Это роды, — со вздохом говорила бабушка. А поскольку родами появился Роман, то, естественно, он должен был являть собой компенсацию за несколько утраченный Верой оптимизм. — Переехали бы они к нам, — говорила бабушка Тане, — и мы бы быстро вернули им эликсир бодрости. Вы знаете, когда я у них, Костя просто подымается из праха... У них тогда другой климат. А Ромасик ходит колесом от радости... Таня едва выжила те четыре ленинградских вечера. «Каково там сейчас Роману! — думала она. — И что, действительно предынсультное состояние? У бабушки?!» Таня звонила в дверь Лавочкиным и уже знала — ничего не случилось. Вера пела в полный голос, и было слышно по этому голосу, что у нее хорошее настроение. Она открыла ей и замерла: то ли от удивления приходу уже бывшей учительницы сына (с чего бы это?), то ли от предчувствия, что так просто Таня не пришла бы, значит?.. Значит, что? Что все это значит? А Таня смотрела на ее прическу, на эти похожие на торт сооружения из лакированных, или, как говорят парикмахерши, «налаченных» колбасок с затвердело загнутой прядью на лбу. Тупейный
Ренессанс. Символ жизненного благополучия. Апофеоз оптимизма. — А мы с Костей в театр собираемся, — сказала Вера. Она все-таки впустила Таню в квартиру, предварительно закрыв дверь в маленькую комнатку, где успели мелькнуть Костины голые ноги, высоко поднятые на диванные подушки. — Я ничего не знала, — сказала Таня сразу. — Вы отправили Романа в Ленинград? У бабушки инсульт? Какое-то секундное время Вера смотрела на Таню, будто соображая, что же ей ответить. И тут же махнула рукой. — Да что перед вами ломать комедию, — сказала она искренне. — Мы разыграли Ромку, чтоб только увезти отсюда. Он, наш дурачок, влюбился. Другая школа не помогла, они все равно встречались. Ну вот и пришлось придумать инсульт. А мама моя стара уже, стара... Наша маленькая ложь, может, и недалека от истины. А вам спасибо, что пришли. Вы добрая, чуткая... Забеспокоились... Вас мои в Ленинграде полюбили. Как они могли полюбить ее, Таня приблизительно представляла, а Вера накручивала, накручивала, «лачила», «лачила» действительность, откуда столько слов взяла, а потом призвала и Костю. Таню превратили в желанную гостью, усадили в кресло, что-то говорили о том, что третий билет вполне можно взять с рук, в конце концов идут не на Таганку, не в «Современник», а на старую, старую вещь «Странная миссис Сэвидж», так что вполне может получиться... Если еще прийти пораньше... ☆☆☆ — ...Эта атавистическая манера — следовать сердцу, — говаривал бывало Танин друг. — Ну скажи, к чему это приводит, кроме неприятностей? Импульсы, рефлексы, порывы... Красная цена всему — пятак. Ну, я не отрицаю, не отрицаю влечение. Например, я к тебе влекусь... Но хорош бы я был, если бы не контролировал себя логикой, здравым смыслом. — Что бы тогда было? — спрашивала Таня. — Мы бы строили с тобой воздушные замки вместо кооператива... — Но кооператив мы ведь тоже не строим. — Потому что я не Чехов. И во мне не все прекрасно. Так ведь? Это было не так, но Таня молчала. И сейчас все было не так у Лавочкиных, не так, как надо, по ее разумению. Ей нечего было выяснять, нечему было помогать, она все знала, ей все доверили, и она могла пойти с
ними на «странную миссис». Странная была ситуация, до конца открытая и до конца спрятанная. — А если все-таки Роман узнает? — спросила Таня. — Да что вы! — засмеялась Вера. — Когда узнает — скажет спасибо. Для него же? Для него! Кабы это кому-то из нас было выгодно, а так ведь только ему. Разные Юли у него еще будут. И, даст бог, получше. А то если эта в маму, так пусть вам Костя скажет, что это значит... Костя заерзал. А Вера засмеялась молодо, радостно и, взяв его по- матерински за ухо, передразнила: — «Лю-юся! Люсенька!» Это он как-то так кричал, — пояснила она Тане. — И через газон прыгал. — Ну-ну, — пробурчал Костя. — Уж и прыгал. А Вера держала его за ухо и, наклонив голову-торт, подмигивала Тане заговорщицки. — Ромасика от этой семьи спасать надо было, — сказала она убежденно. — Там у мамы муж не первый и, наверное, не последний. Таня отказалась от театра — смотрите: не причесана, — и Вера, до этого такая настойчивая, тут вдруг с ней согласилась. Это, конечно, причина. Она легко, нежно ладонью тронула свои колбаски-спирали и сказала: — Что значит — прическа! Совсем другое ощущение. Я с Романом последний год закрутилась и себя не помнила. А теперь решила — все. Хожу регулярно. За собой следить надо. Это точно. Только разве мы о себе помним? Все о других, все о других. Видимо, имелись в виду Танины пряди. Вера уедала ее с высоты своего Ренессанса. Зачем Таня пришла? Узнать правду? Тогда визит можно считать удачным. Она ее узнала. Вера закрыла за нею дверь и тут же запела. Кажется, в ней начинал взыгрывать и давать плоды наследственный оптимизм. «Юлька! Слушай мою таблицу умножения. Дважды два будет четыре, а трижды три — девять... А я тебя люблю. Пятью пять, похоже, — двадцать пять, и все равно я тебя люблю. Трижды шесть — восемнадцать, и это потрясающе, потому что в восемнадцать мы с тобой поженимся. Ты, Юлька, известная всем Монголка, но это ничего — пятью девять! Я тебя люблю и за это. Между прочим, девятью девять — восемьдесят один. Что в перевернутом виде опять обозначает восемнадцать. Как насчет венчального наряда? Я предлагаю серенькие шорты, маечку-безрукавочку,
красненькую, и босоножки рваненькие, откуда так соблазнительно торчат твои пальцы и пятки. Насчет венчального наряда это мое последнее слово — четырежды четыре я повторять не буду. В следующей строке... Учись хорошо — на четырежды пять! Не вздумай остаться на второй год, а то придется брать тебя замуж без среднего образования, а мне, академику — семью восемь, — это не престижно, как любит говорить моя бабушка. А она в этом разбирается. Так вот — на чем мы остановились? Академик тебя крепко любит. Это так же точно, как шестью шесть — тридцать шесть. Ура! Оказывается, это дважды по восемнадцать! Скоро, очень скоро ты станешь госпожой Лавочкиной. Это прекрасно, Монголка! В нашем с тобой доме фирменным напитком будет ром. Открытие! Я ведь тоже — Ром! Юлька! У нас все складывается гениально, несмотря на Ленинград. У нас все к счастью, глупенькая моя, — семью семь! Я люблю тебя — десятью десять! Я тебя целую всю, всю — от начала и до конца. Как хорошо, что ты маленькая, как жаль, что ты маленькая. Я тебя люблю... Я тебя люблю... Твой Ромка». Людмила Сергеевна плакала, слушая пластинку. Она даже не подозревала, что в ней скрыто столько слез, что они способны литься и литься. Бесконечно, потоком... Никогда она не любила Юльку, как сейчас. И от этого неожиданно заново вспыхнувшего чувства все остальное казалось малосущественным. И какая-то животная привязанность к сыну, и такая же слепая любовь к Володе, и вся ее подчиненная одному богу — молодости! — жизнь. Юлька выросла, и ее любят. И Людмила Сергеевна вдруг поняла — любовь ее дочери сейчас, сегодня важней, чем ее собственная. Потому что у нее, слава богу, все в порядке. Она сильная баба, во всем сильная: в любви, в деле, в материнстве, а у дочери — господи ты боже мой! Все так тоненько, хрупко, там все убить можно не прикосновением — взглядом, дыханием. Эта маленькая дурочка слушает свою пластинку под одеялом. А через тоненькую современную стенку лежит и мается без сна непутевая их соседка Зоя. Напьется на ночь ведром кофе и слушает, слушает чужую сладкую любовь. — Слушайте, соседка! — сказала она вчера. — Вы в курсе или нет? — Чего? — спросила Людмила Сергеевна, как всегда, шокированная Зоиной фамильярностью. — Ну, насчет пятью пять — Юля замуж хочет? — Вы что?
— Как вам будет угодно! Но ночами я не сплю: слушаю, как ваша дочь по сорок раз ставит одно знаменитое звуковое письмо. Стучала ей в стенку — не слышит! Теперь даже привыкла, греюсь у чужого костра. Только не говорите, что я вам натрепалась. Просто вы ходите в неведении, и вас же потом — бух по голове новостью. Послушайте, а потом скажете свое впечатление. Пластинка лежала под матрасом. Трижды обвернутая мохеровым шарфом. Людмила Сергеевна с интересом поставила: что там еще за новости? А теперь вот поняла, что никогда так не любила Юльку, как сейчас. Девочка ты моя, девочка! Несчастная ты моя, счастливая! Чем же тебе помочь, как? Вечером она уже знала все. Про инсультную бабушку, про то, что Юлька во все это не верит, никакой бабушки нет, никакого инсульта тоже. Узнала Людмила Сергеевна, что письма от Романа приходят странные, будто Юлька ему не пишет. А она пишет, пишет, каждый день пишет. Но он, Ромка, глупый, он людям верит. Зачем он дал свой домашний адрес? Вот она, Юлька («Мам, ты только не сердись!»), сразу решила, что надо писать «до востребования». А он, наоборот, что так будет быстрее: «Я проснусь, а в ящике твое письмо!» Юлька сказала: «Ромка, перехватят!» «Дурочка! Кому могут быть интересны мои письма, кроме меня?» Он такой. Он идеалист. Он думает, что у него мать хорошая, а Юлька ее ненавидит, потому что знает: Юльку тоже ненавидят. «Ты, мама, извини, но я и о тебе так думала. Я помню, ты к Роману ведь не очень... Губы вот так делала...» И Юлька «сделала губы», какие будто бы делала Людмила Сергеевна, когда говорила о Романе. Что было — то было. Но это когда! Что она тогда знала? Роман — сын Кости. Боже, какая чепуха! Вообще все те, ранешние, мысли потеряли очертания, расплылись. Все эти страхи, что Роман будет такой, как Костя или его мать, эта шестипудовая клуша. Какое это имеет значение, если Юлька любит именно этого мальчика? Разлюбит Костиного сына обязательно? Но ведь тогда будет совсем другая история, другой разговор. И вообще, при чем тут они все со своей уже прожитой жизнью, если пришли другие? Она, Людмила Сергеевна, готова по-новому, по-родственному полюбить и Костю и Веру. Потому что родилось что-то совсем новое и к тому, что было у нее, это уже не имеет никакого отношения. Надо узнать, что там с инсультной бабушкой и куда деваются письма, если девочка их шлет каждый день. Людмила Сергеевна держала Юльку на коленях, и баюкала ее, и гладила. Володя вошел, посмотрел, ничего не сказал и унес сына погулять.
— Я накопила деньги, — тихо выдохнула Юлька. — На Ленинград... Расслабились руки у Людмилы Сергеевны, хотелось ей застонать, заплакать, и Юлька это сразу почувствовала. — Вот видишь, — сказала она. — И ты... — Давай немножко подождем, — прошептала Людмила Сергеевна. — Ты девушка... Ты должна быть гордой... Юлька засмеялась. Алена вернулась в старую школу. Снова все подивились этому нелогичному характеру. После всего, что было, после пламенной Сашкиной речи, казалось — беги этой школы, носа не кажи. Но она пришла и поставила свой портфель-сумку на Юлькину парту. — Я с тобой сяду, — сказала она. И Юлька ничего, дернула плечами, как согласилась. Было в этом что-то одновременно и удручающе равнодушное и величественное. Как будто ей было все равно и тем не менее она снисходила. А было ни то, ни другое — было третье. Юлька просто не помнила, кто такая Алена, откуда и зачем она взялась. И скандала того не помнила. Потом у нее спрашивали: «А здорово тогда Сашка Алену отчехвостил?» Она снимала очки и терла глаза, а крепко закушенная губа говорила: «Да, да, я вспоминаю... Что-то было... Сейчас совсем вспомню... Это из-за Романа...» Но стоило произнести его имя, все начиналось сызнова: затопляла Юльку тоска. Не хотелось говорить, думать, вспоминать, реагировать. Мир из цветного становился черно-белым, из многоголосого — монотонным, из объемного — плоским. Училась она по-прежнему плохо, учителя жаловались на нее каждый день, требуя мер и выводов. Таня попросила Юльку проводить ее домой, вручив ей пару стопок сочинений. — Юля, — сказала она. — Все скверно. Я понимаю. Но школу-то кончать надо. — Я кончу, — ответила Юлька. — Не очень это видно. У тебя почти по всем предметам между двойкой и тройкой. — Ближе к тройке, — равнодушно сказала она. — А мне больше и не надо. — Юля, — робко начала Таня. — Тебе это трудно сейчас представить, но ведь жизнь складывается не только из любви. Только любовь — это, если
хочешь, даже бедность. Во всяком случае, потом обязательно поймешь, что бедность. — «Жизнь — ведь это труд и труд, труд и там, и здесь, и тут...» — В глазах Юльки мелькнула насмешка. — Это вы хотите сказать? — А что? — ответила Таня. — Смешно, но правда. — Я тоже буду работать. Куда я денусь? Буду делать что-нибудь доступное моему уму... — Опять впадение в бедность? А вдруг есть что-нибудь не просто доступное — интересное твоему уму? — Возможно, — ответила Юлька. — Кто что знает? — Так ведь об этом надо посоображать заранее. — Я соображу потом. — Когда вернется Роман? — Я не знаю, когда он вернется! — закричала Юлька. — Сегодня у бабушки инсульт, завтра она умрет, потом надо будет ходить на дорогую могилу, потом утешать тетю, потом еще что-нибудь... Ромка — дурак. Он отрастил себе такое чувство долга, что его уже носить трудно. Я пишу ему об этом в каждом письме. Я говорю: пошли ты свою бабушку к чертовой матери, но он не получает моих писем! Почему? Куда они деваются? — Ну, зачем же ты так! — Таня даже испугалась. Она представила, как перехватывают Юлькины письма, какому глубокому, разностороннему анализу подвергаются Юлькины отчаянные вскрики, и испугалась за нее. — Юлька, — сказала она, — не пиши глупостей больше. А чувство долга — это прекрасно. Когда вы поженитесь, ты поймешь, как это надежно, как спокойно иметь мужем человека с чувством долга. Для мужчины это первейшая доблесть. — Чепуха, — резко сказала Юлька. — Я думала над этим. Долгом человека вяжут. — Глупости, — сказала Таня. — Но даже если принять твои слова за истину, так, наверное, хорошо, что есть нечто, побуждающее человека ухаживать за больным, кормить стариков, беречь детей. — Только любовь вправе побуждать, — ответила Юлька и так взмахнула стопкой, что тетради разлетелись во все стороны. Они отлавливали их вместе. Юлька ползала на коленках по тротуару и подавала их Тане пыльными, не отряхивая, с каким-то пренебрежением. — Ну за что ты их так? — спросила Таня. — Полное собрание сочинений лжи! — сказала Юлька презрительно.
— Как же тебе не стыдно! — возмутилась Таня. — Я когда-нибудь от тебя требовала лжи? — Правды тоже не требовали. А напиши я вам, что не люблю школьную литературу, что бы вы мне поставили? — Я бы сказала, что ты кривляешься! — Конечно, кривляюсь, — вдруг сразу согласилась Юлька. — Я «Хождение по мукам» люблю и пьесы Горького... И Маяковского тоже. — Слава богу! — сказала Таня. — И все равно это собрание сочинений лжи, — ткнула Юлька пальцем в стопку. — Ваш долг — вдалбливать нам прописные истины, наш долг — повторять их не думая. — Думая! — закричала Таня. — Я-то думаю... Только ни до чего хорошего додуматься не могу. — И это когда ты любишь! И тебя любят!.. Юлька, а ты представь, что у тебя несчастливая любовь! Каким же тебе тогда показался бы мир? — Я бы просто не жила, — прошептала Юлька. — А я живу, — сказала Таня. — Временами мне ужасно плохо, но не жить... Это мне не приходило в голову. Юлька молчала. — А ты представь: ничего у меня в жизни нет, кроме несчастливой любви. Ни мамы, ни школы, ни вас, ни долга... Но я, Юлька, всем этим повязана, и это меня держит. Кстати, очень надежно, девочка. Юлька мотала головой. — Это же не может быть у всех одинаково, — говорила она. — Не может, — ответила Таня. — Конечно, не может. Но если ты будешь помнить, что, кроме Романа, есть на свете мама, брат, люди, книжки, кино, то, честное слово, и Роману и тебе будет от этого лучше. И учиться надо, чтоб, во-первых, не быть дурой, а во-вторых, чтоб не витийствовать там, где истина — назовем ее прописная — найдена до тебя. — И все-таки как вы живете без любви? — спросила она Таню, и в глазах ее стояли недоумение и сострадание. А что было в глазах Миши, когда они столкнулись недавно в больнице? Таня ходила проведывать учительницу младших классов, у которой приступ аппендицита случился прямо на уроке. Миша появился перед ней неожиданно, и она ему сказала: — Ты как черт из табакерки... Миша захохотал: — Узнаю тебя, родная, по литературно-историческим сравнениям... Ты
прелесть. Где ты видела табакерку с чертом? — И завертелся. — Ну, как жизнь? Не вышла замуж? Впрочем, я знаю: не вышла. И знаешь — радуюсь. Каков я гусь? Это оставляет мне надежду. Хотя я не жалуюсь. Моя молодая супруга милая, простая, без кандибоберов. Чехова она знает только благодаря телевизионной пропаганде. Считает его нудным. Я с ней горячо соглашаюсь. Но если бы ты, Таня, посмотрела на меня не с таким превосходством... Она пошла от него. Ее спина была тверда и не показывала, что Таня плачет. Плачет оттого, что уходит молодость, что человек, которого она любит, копейки не стоит — и она знает это, а ничего не может с собой поделать. Таня выходила из больницы плача, и вслед ей говорили: «Вот еще кто-то умер... Год беспокойного солнца, мрут, как мухи...» В больнице удобно плакать над самим собой. В больнице слезы выглядят естественно... «...И тебе нечего было сказать! — воскликнула вечером Танина мама. Давно ее не было, а тут пришла. — Ни девочке, ни ему... Нечего! Нечего! Нечего!» Таня громко, на всю мощь включила приемник. Хватит с нее этих мистических экзекуций. Не хочет она вести этот бесконечный разговор- спор с мамой, которой нет. Не хочет! Надо было разговаривать раньше... Тогда, тогда... В ее десятом классе. — Ты помнишь мальчика, который в десятом классе возил меня на велосипеде? «Коля Рыженький? Ты всем повторяла: «Рыженький — это фамилия, Рыженький — это фамилия...» — А помнишь, как ты злилась? У человека должна быть высокая цель. Крутить целый день педали — безнравственно... А мы были влюблены... И единственное наше пристанище было — велосипед... Какое это было счастье — ехать с ним на велосипеде... Он целовал меня в затылок... Ты знаешь... Лучше этого ничего не было в жизни... «Ну и выходила бы за него замуж...» — А ты кричала... Что это за фамилия — Рыженький? Неужели можно стать Рыженькой? Людмила Сергеевна решила сходить к Вере на работу. Она не хотела идти к ним домой из-за Кости. Она не была уверена, что встреча с ним не испортит задуманный разговор. Каким-то десятым чувством она понимала:
Костя будет смотреть по-собачьи, будет по-джентльменски подсовывать ей подушки под локоть, будет смотреть умиленными глазами и восстановит против нее Веру. Тогда ничего из разговора не получится. И она пошла к Вере на работу, пошла без традиционной, на «выход», прически, без серег и бус, пошла в болоньевом плащике и Юлькином берете, вся такая неяркая, неброская — женщина из толпы. Она собирала слова, которые скажет Вере. Людмила Сергеевна боялась только одного: что заплачет. Это как раз не нужно. Слезы — всегда в первую очередь горе, несчастье, а она хотела посеять и взрастить в Вере радость. Она хотела, чтоб то состояние, которое она несла в себе, прослушав пластинку, стало и Вериным состоянием. Она придумала первую фразу: «Поговорим как женщины и матери». Что там у них? Дважды два — четыре, а трижды три — девять. Я люблю тебя, Юлька! Господи, какое это счастье, скажет она, если сразу такая любовь! Сколько лет пропало у нее, невосполнимых, беспросветных, пока она, вся растерзанная бабьими неудачами, не нашла Володю... А тут... Она так и скажет Вере: «Им повезло сразу...» У института, где работала Вера, стояла «Скорая»... Не пройдешь квартала — обязательно «Скорую» встретишь. Это она тоже скажет Вере. Их, детей, надо беречь. Беречь им нервы. Пусть они любят, пусть... «Скажите, Вера, голубушка, кому от их любви плохо? Кому она помешала?» Людмила Сергеевна нашла Верин отдел и открыла дверь. — Она в министерстве, — сказали ей. — Сегодня не будет. Что-нибудь передать? «Ну вот и все, — подумала Людмила Сергеевна. — Второй раз мне уже не решиться». Не высказанное Вере (а какое хорошее!) по каким-то причудливым законам начало в ней видоизменяться. Подумала: вот приедет ее дурочка в Ленинград. Что о них подумают? А скажут? Да все, что угодно, может быть. И оскорбления и насмешка. А Юлька растеряется, и как поведет себя мальчик — неизвестно, мало ли на что они могут толкнуть детей? Не поедет Юлька. Не поедет! Не пустит она ее! С этой твердой мыслью вернулась домой Людмила Сергеевна, а Юлька сидела в кухне в обнимку с синей аэрофлотской сумкой, — Ма! — крикнула она. — Хватит быть гордой. У меня через два часа самолет. А в Ленинграде все было так. Юлькины письма, прочитанные и
связанные тесьмой, лежали у тетки Романа в столе. Их добросовестно копили. Еще до того, как пришло самое первое, бабушка пригласила в дом почтальоншу Лену для конфиденциальной беседы. — Лена, — сказала бабушка. — Ты знаешь нашу семью. Лена знала. Перед большими праздниками она помогала им с уборкой, сейчас в прихожей висело ее пальто, которое два года тому назад отдала Лене бабушка. Хорошее драповое пальто с цигейковым воротником. Никаких денег с Лены, конечно, не взяли, хотя пальто было совсем невыношено. А за уборку платили всегда щедро. Все считали — и мытье окон с карниза, и чистку кафеля вонючим де-иксом, и промывание батарей от пыли. Тетка и бабушка тоже не сидели в такие дни, а трудились бок о бок с Леной. После всего вместе пили чай с пирожными и вели интересные разговоры о демократизме, который основа основ и который Лена вот сейчас особенно должна чувствовать. «Лена, берите пирожное, не стесняйтесь». Но, наверное, Лена была холопской натурой, потому что, несмотря на все это, она знала свое место — место приходящей домработницы и человека, стоящего в жизни по эту сторону экрана. Бабушку Романа показывали по телевизору, а Лена смотрела. Наоборот не было. Поэтому предложение приносить письма, адресованные Роману (если таковые будут!), лично бабушке, а ни в коем случае не в ящик смутило Лену только на секунду («Нарушение же!»). И если б это сказал кто другой, Лена могла бы такое ляпнуть и так послать, что не опомнился бы, но тут... Лена подавила в себе на секунду вспыхнувший протест. Всего один раз Роман сумел ее перехватить прямо выходящей из почтового отделения, когда она еще не успела переложить письмо от Юльки в драповый карман. Всего один раз. Потому что после этого случая бабушка ее строго отчитала («Вы, Лена, не помните добра»), и теперь она прятала Юлькины письма уже на сортировке, благо буквастые конверты просто выпирали из кучи, будто просились Лене в руки. Иногда особенно слякотная погода вызывала в Лене раздумья о превратностях жизни. Вот, мол, пишет девочка и думает, что кто-то там получает. Глупая молодежь, не научилась еще хитрить. Со временем, конечно, научится. Небольшая та наука. Роман — мальчик хороший. Его обвести вокруг пальца — пара пустяков. Хоть девицам, хоть бабушкам. Он всем верит. Конечно, его жалко: как он кидается ей, Лене, навстречу, и в пачке роется сам, Лена ему дает, потому что письмо-то в кармане. Жалко... Но, значит, надо ему пострадать, раз так считает бабушка. Очень умная у них семья, зря они ничего не делали бы. Предусмотрительные. Вот и сейчас:
уложили бабушку в постель заранее, до инсульта. Лежит в белой постели, в шелковой рубашечке, телефон рядом, яблоки, конфеты, журналов до потолка. А внучек вокруг нее — то сок подает, то лимонадик, то кефир обезжиренный. Да в таких условиях до ста лет можно жить. До ста пятидесяти. Такая больная жизнь лучше любого здоровья. Она бы, Лена, лично поменялась бы. Вас бы, бабушка, на слякоть с сумкой и нормальным давлением, а меня на ваше место ближе к яблочкам, и чтоб пенсию домой приносили. «Лена, я вас прошу, мне, пожалуйста, только десятками. Я эту купюру больше всего люблю... Она удобна». Лена брала бы пенсию любыми «ку-пю-рами», и рублями, даже металлическими, и пятерками, и полсотню взяла бы, если б давали. — Лена! Нет мне письма? — Это Роман вынырнул из подворотни, мокрый весь, несчастный, потянулась у Лены рука к карману («Вот начну отдавать, и что? и что?»), но как потянулась, так и опустилась. — Смотри, — сказала и протянула Роману пачку без Юлькиного письма. — Ничего не понимаю, — сказал Роман, — ничего! Роман же в тот день возвращался не вовремя. Он расчихался на первом уроке, и его отправили домой, потому что на Ленинград шла эпидемия самого последнего наимоднейшего гриппа. И в центральном гастрономе уже торговали в повязках. В школе Роман сказал: «Может статься, я в понедельник опоздаю. Я в Москву на воскресенье поеду». Молоденькая учительница-первогодка, которая знала всю предшествующую историю со слов тетки («Понимаете, надо было спасать. Ах, эти Любови... один смех... И девочка, скажу вам честно, не та... Не той семьи...»), всполошилась. А когда Роман зачихал на первом уроке, обрадовалась. Грипп! Кто же его, сопливого, выпустит из дома? Уложат как миленького с медом и градусником, и никакой Москвы. Будучи совсем молодой и тоже влюбленной в слушателя военно- медицинской академии, учительница по-человечески, по-женски Романа понимала и была убеждена, что «если это любовь», то все равно ничего не поможет, никакие уловки. И по молодости даже желала победы любви. Но, став учительницей, она посчитала правильным отделить свои человеческие чувства (трепетные, сочувствующие и нелогичные) от тех, которые были необходимыми в работе (твердые, принципиальные, последовательные). Поэтому сочувствие сочувствием, а правильнее мальчика уложить. И, отправив Романа домой, она стала звонить бабушке, чтоб рассказать о возникшем у него желании ехать в Москву и о выходе из положения, которое подсказывал грипп. От повышенной мозговой деятельности у
молодой учительницы разгорелись щеки, и она все никак не могла правильно набрать номер телефона. Все время попадала почему-то в кулинарию. А потом все было занято, занято. Когда Роман поднимался по лестнице, он уже знал: у него температура. И знал, когда это началось. Не в классе. А вот только что, когда он понял, что письма от Юльки и сегодня нет. Тогда-то он и почувствовал озноб... «Надо, чтобы бабушка этого не увидела», — решил он. Теперь, когда он твердо знал, что поедет, он даже перестал волноваться. Он поедет в Москву и пойдет к Юльке прямо с поезда, пусть это будет очень рано, пусть... Главное — сразу ее увидеть. Увидеть и убедиться, что она жива. Вчера он как последний идиот думал, что она умерла. Попала под машину. Наступила на оголенный провод, провалилась в открытый люк. А милые родные решили не сообщать ему это, чтоб уберечь, не волновать. А могла Юлька лежать и в больнице, с тем же самым гриппом. Теперь, говорят, всех кладут. Могло быть и самое простое — перелом правой руки. Юлька всегда так неловко спрыгивает с брусьев и падает прямо на правую руку. И сейчас, поднимаясь домой, он думал об одном: надо скрыть, что у него температура. Бабушке надо заморочить голову, почему он пришел раньше. Сказать, что заболел физик. Роман открыл дверь своим ключом и прислушался. Бабушка болтала по телефону. Голос у нее был бодрый — слава богу, — только была в нем какая-то удивившая его странность. Роман заглянул в спальню — она была пуста. Бабушка на ногах? Но ведь ей не велено вставать. Вон из-под свисающей простыни торчит ручка горшка. «Увы! Иначе нельзя», — сказала ему тетя. Роман пошел на голос бабушки и тут же ее увидел. Она сидела в кухне, задрав ноги в пушистых тапочках на батарею. На подоконнике стояла бутылка чешского пива, которое бабушка сладострастно потягивала, одновременно разговаривая. Вот почему голос показался необычным. Курлыкающим. И сигарета на блюдечке лежала закуренная, и кусок холодной говядины был откушен, а на соленом огурце прилипла елочка укропа. Весь этот натюрморт с бабушкой был так солнечно ярок, что естественная в подобной ситуации мысль — бабушка бессовестно нарушает больничный режим — просто не могла прийти в голову. Она исключалась главным — пышущим здоровьем. А бабушка курлыкала: — Дуся! Во мне погибла великая актриса. Уверяю тебя. Я полдня в одном образе, полдня в другом. — Бабушка, — сказал Роман, — ты не актриса, ты Васисуалий Лоханкин. Он видел, как брякнулась на рычаг трубка, как стремительно взлетели с батареи опушенные кроликом тапки, как пошла на него бабушка со
стаканом пива, а на стакане улыбалась лошадиная морда, Роман вдруг испугался. Испугался слов, которые она сейчас скажет, дожевав кусок говядины. Он побежал в комнату тетки, самую дальнюю, имеющую задвижку, а бабушка побежала за ним. Тут-то и зазвонил телефон. Роман не знал, что это наконец прорвалась через все «кулинарии» и «занято» его молоденькая учительница. Что в эту секунду она, пылая вдохновением, ведает бабушке о его желании поехать в Москву, а также и о том, что его надо уложить, уложить, уложить. Роман не слышал, как бабушка отчитывает ее, что она не могла позвонить раньше, обвиняет ее в нерасторопности. Роман бегал по теткиной комнате. Все еще виделся этот натюрморт с бабушкой. Огурец вырос до размеров большого кабачка и все тыкал, тыкал в него укропом. От розовой сердцевины у говядины рябило в глазах. Значит, она не розовая — разноцветная? А тут еще пена от пива, густая, шипящая и горячая, как из бани, — почему? Бабушка — Васисуалий Лоханкин? «Я к вам пришел навеки поселиться...» Кто пришел поселиться? Куда пришел? И почему навеки? А бабушка уже властно стучала в дверь, и голос ее был уже без пива и мяса. — Открой и поговорим, — ласково журчала она. — Ты поймешь, что мы были правы. Есть ситуации, когда помогает только скальпель... Это говорил кто-то из великих... Ты меня слышишь? Открой, я тебе объясню популярно, на пальцах. Роман ухватился за край стола. Голос бабушки доставлял ему физическую муку. Так не бывает, думалось, не бывает. Не бывает. Не бывает, чтобы голос дырявил. — Ты должен и будешь знать правду, — уже кричала бабушка. «Она заговаривается, — думал Рома, — она хочет сказать — ложь? Потому что какая же правда, если ложь?..» Очень кружилась голова, и он ухватился за стол. «А! — подумалось. — У меня, кажется, поднимается температура». — Порочная семья и порочная девка! — кричала бабушка. — И мы всем миром не допустим. «Миром — это крепко сказано, — горько засмеялся Роман. — Вязать меня, вязать...» Бабушка гениально приняла телепатему. — Мы тебя повяжем! — трубила она. — Веревками, цепями... Но мы спасем тебя, дурака, от этой девки!
И тут только, произнесенное дважды, слово обрело смысл и плоть. Девка — это Юлька. Его малышка, его Монголка, его воробей — девка?! — Да, да! — телепатировала бабушка. — Именно она. Ты думаешь, она тебя ждет? Миль пардон, дорогой внук! Может, она пишет тебе письма? Роман вдруг остро ощутил: это конец. Дальше ничего не может быть, потому что писем не было на самом деле. Что значила вся бабушкина ложь по сравнению с этой правдой? И тогда он открыл ящик стола. Там издавна лежал дядькин пистолет, именной, дареный — «реликтовый» называл его дядька. И Роман всегда смущался, потому что дядька путал слова — «реликтовый» и «реликвия». Роман дернул ящик. Вот он — холодный и блестящий. А бабушка выламывала дверь. Она кидалась на нее с такой силой, что со стены свалилась какая-то грамота, свалилась и жалобно мяукнула. Роман вынул пистолет. Примерил к ладони — как раз! «Какой глупый выход», — сказал он сам себе. И то, что он сознавал глупость, — удивило. «Скажут — состояние аффекта, — продолжал он этот противоестественный анализ, — а у меня все в порядке. Просто я не могу больше жить. Я не знаю, как это делают...» «Ах, какой великолепный дурак!» — ск аз ало в нем что-то... «Тем более, — парировал Роман. — Дураков надо убивать... Она не виновата, что не пишет. Человек не может быть виноватым, если разлюбил...» Он тоже не виноват, что никогда, никогда, никогда не сможет жить без нее... Как все просто! И ему захотелось плакать оттого, что у его задачи одно-единственное решение. А дальше было вот что. То ли Роман качнулся, то ли уж очень старым был стол, то ли пришли на помощь силы, не доказанные наукой, но случилось то, что случилось. Скрипнул освобожденный от привычного груза пистолета ящик и просто-напросто выехал из стола. И будто наперегонки двинулись из его глубины буквастые, надорванные Юлькины конверты. Так смешно и густо они посыпались. — Юлька! — прошептал Роман. Он читал их прямо с пистолетом в руке, все, залпом. Он засмеялся, когда она передала ему привет от Сени и Вени. Он испугался, что «ей все, все равно, раз он не пишет». Он обрадовался, что дождь висит над городом, а значит, она не осуществит свою идею — прилететь самолетом. Он сам, сам приедет к ней. Завтра. Он был счастлив, потому что все обрело смысл, раз были, были письма и были они прекрасны. Вог тогда он испугался того, что мог сделать.
И почувствовал головокружение, представив это. Он начал заталкивать письма в куртку и не мог понять, почему ему неудобно это делать. Потом сообразил — это пистолет, который он продолжает держать. Снова подумал: какой я идиот, если бы это сделал! И он положил его обратно, осторожно положил, как бомбу. Теперь осталось уйти. И тогда он осознал, что ему не пройти мимо старухи (он так и подумал: старуха), не вынести ее вида, ее голоса, ее запаха. Значит, ее надо обмануть. Он знал, как... Он только не знал, что бабушка звонит в школу, зовет на помощь учителей, что там уже всполошились, что молоденькая классная руководительница второпях сломала «молнию» на сапоге и бежит к нему в высоких лодочках, бежит по холодным лужам с одним-единственным желанием помочь ему — вплоть до денег на билет в Москву. «Нельзя иметь принципы для себя и для других», — сформулировала учительница тезис и припустила бежать быстрее, потому что ей было стыдно, стыдно, стыдно... А Роман рванул уже заклеенное на зиму окно и посмотрел вниз. Даже присвистнул от удовольствия, что уйдет так, минуя дверь и голос. Раз — и прямо на свободу. Он встал на подоконник и спружинил колени. Третий этаж — такой пустяк. Он, как крылья, расставил руки, а сумку перекинул на спину. Третий этаж — ерунда. А газон, который он себе наметил, все равно осенний — грязный и мокрый. Не страшно истоптать снова. И он присвистнул, прыгая, потому что был уверен. Третий этаж — пустяк. Он ударился грудью о водопроводную трубу, которая проходила по газону. Из окна ее видно не было. Но, ударившись, он встал, потому что увидел, как по двору идет Юлька. — Юль! — крикнул он и почувствовал кровь во рту. И закрыл рот ладонью, чтобы она не увидела и не испугалась. Она подбежала, смеясь: — Что ты делаешь на газоне? — Стою, — сказал он и упал ей на руки. А со всех сторон к ним бежали люди... Как близко они, оказывается, были...
В сороковых годах большой популярностью пользовался ленинградский эстрадно-джазовый оркестр Виталия Понаровского. Многочисленные любители эстрадной и джазовой музыки, взыскательные ленинградские джазмены с неизменным удовольствием посещали концерты этого коллектива. Виталий Понаровский не только дирижировал своим оркестром. Талантливый музыкант выступал в нем как пианист, аккордеонист и певец. Такой универсализм в те годы встречался довольно редко. Вместе с Понаровским в оркестре одно время работала его жена Нина Николаевна Арнольди, но затем она «ушла в классику», став концертмейстером специальной музыкальной школы при Ленинградской консерватории, которую супруги в свое время закончили. Мать Ирины Понаровской как пианистка, отец — по классу виолончели. Квартира Понаровских в Ленинграде могла служить своеобразной иллюстрацией к шуточной песенке Леонида Утесова: Я живу в озвученной квартире, Есть у нас труба и саксофон. Громкоговорителей — четыре, Из-под каждой двери — граммофон.
Место трубы и саксофона с успехом занимали два рояля, арфа, виолончель, аккордеон и контрабас, но громкоговоритель и граммофон честно служили своим хозяевам, пока их не вытеснили более современные проигрыватели, транзисторы и магнитофоны. Еще хорошо, что квартира была отдельной, не то соседям пришлось бы довольно часто повторять последнюю строчку из этой песни, с отчаянием пропетую Утесовым: «Я с ума от музыки схожу!» В семье никто и никогда от музыки с ума не сходил. Музыка — любовь и профессия родителей — стала делом жизни дочери. И было бы, наверное, удивительно, если девочка, родившаяся и выросшая в атмосфере, до предела заполненной звуками музыки, не стала музыкантом. Все-таки гены есть гены, и, как только выяснилось, что девочка музыкально одарена, родители стали понемногу обучать ее музыке сами, а в семь лет отдали в музыкальную школу, в класс фортепиано. Все шло чудесно. И вдруг, совершенно неожиданно для родителей, Ирина влюбилась в арфу, заявила, что будет учиться играть только на ней, а «противный» рояль ей ни к чему. Нина Николаевна, исчерпав все мыслимые и немыслимые доводы против, вздохнула и перевела дочь в класс арфы. Так Ирина одержала первую в своей жизни победу. Опять все было чудесно. И — опять! — вдруг... На этот раз вмешались врачи. Обнаружив заболевание сердца, они категорически потребовали сменить инструмент, так как во время игры музыкант все время держит тяжелую арфу на левой стороне груди. Ирине пришлось пережить первое горькое разочарование и вернуться к нелюбимому в те годы фортепиано. Ирина Понаровская вышла из стен школы пианисткой и поступила в Ленинградскую консерваторию на фортепианный факультет. Прошло чуть больше двух месяцев учебы, как — еще раз «вдруг»! — в ее жизнь вмешался «его величество Случай», круто изменив творческую судьбу семнадцатилетней первокурсницы. Вот как об этом рассказывает сама Ирина: — Поскольку мои родители — профессиональные музыканты, у них, естественно, много друзей в музыкальном мире. В том числе, в мире эстрады. Однажды отец встретил на улице старого приятеля, с которым вместе работал долгие годы. Это был Анатолий Васильев, художественный руководитель «Поющих гитар». У них начался обычный разговор: как живешь, как семья, что на работе. Васильев по-дружески пожаловался отцу, что, мол, певица нужна, место в ансамбле пустует, а на носу гастроли. Отец и говорит ему: «Может, послушаешь мою Ирку? Вдруг она чего-нибудь
может». Надо сказать, Васильев не знал, что я немного пою. Да и пением это в полном смысле назвать было нельзя. Так, с отцом у рояля... Что-то он мне показывал... Еще я пела на вечерах в школе, но редко, хотя лет с четырнадцати-пятнадцати петь хотела очень!.. — Больше, чем играть на арфе? — К тому времени я уже снова играла на рояле... Ну, короче говоря, Васильев решил меня послушать. Мы встретились шестого ноября, а через двадцать дней в Запорожье состоялось мое первое выступление с «Поющими гитарами». Разговаривая с Ириной Понаровской, я подумал, какое великое дело — случай. И когда есть талант, почему бы ему не вмешаться и не предоставить человеку возможность проявить себя на два-три года пораньше. Ну, а если бы случай Понаровской не представился, пришла бы она на эстраду? Безусловно! Ей много дала природа и слишком велико было желание петь, чтобы все это осталось втуне. Хочется обратить внимание читателей на слова Понаровской «...я немного пою». Хорошее слово «немного», особенно в устах человека, к моменту первого прослушивания два года серьезно занимавшегося вокалом под руководством такого педагога, как Лина Борисовна Архангельская. Понаровская и сегодня старается как можно чаще вырываться в Ленинград и проводить с Линой Борисовной два-три занятия, чтобы, по словам певицы, привести в порядок вокальное хозяйство, расшатанное многочисленными выступлениями. Хороший пример не только высокой требовательности к себе, но и уважения к своим слушателям. Певица никогда не позволяет себе выходить на эстраду в плохой вокальной форме, заранее зная, что готовит слушателям не самый удачный вечер. Понаровская принадлежит к тем исполнителям, у которых есть «своя» публика. Это высокая награда артисту, и она тем выше, чем больше среди ценителей его таланта профессионалов. Понаровская признана профессионалами по многим причинам. Не перечисляя всех, остановлюсь лишь на двух: Ирина никому не подражает, хотя учится петь у многих и никогда не пользуется готовой популярностью песен, уже спетых советскими или зарубежными исполнителями. Казалось бы, чего проще — берется песня, скажем, очаровательного француза Джо Дассена, раз двести прозвучавшая по радио и телевидению, пишется для нее русский текст, немного изменяется манера исполнения, и зал с удовольствием аплодирует. Правда, невдомек горе-последователю, что мы аплодируем не ему, а хорошей песне — на аплодисментах ничего не написано, — зато не надо
мучаться в поисках репертуара, срывать голос на бесконечных репетициях и так далее. Как говорил бессмертный дворник Никита Пряхин из «Золотого теленка»: «Как пожелаем, так и сделаем». Ирина Понаровская ищет только свое. И, к общей радости, часто находит. В настоящее время она «собирает» свой первый диск. Для будущей пластинки пишут музыку многие композиторы, в том числе Раймонд Паулс. Эта творческая встреча обещает быть очень интересной. Продолжая разговор о репертуаре Понаровской, можно сказать, что он резко отличается от репертуара многих исполнителей. Понаровская не просто берет какую-то песню, выходит с ней на эстраду и поет. Она старается превратить каждую свою песню в «концерт в концерте», найти форму исполнения, присущую только этой песне. Найти, но не повторить ее в следующей, которая и сама по себе не должна быть похожа на предыдущую. Вот почему из двадцати предложенных Понаровской песен она выбирает одну. Если выбирает. Иногда песня ей в принципе нравится, но Понаровская просит композитора немного переделать, резче очертить какие-то грани или, может быть, поступиться внешне эффектной находкой ради усиления смыслового звучания. Увы, далеко не всегда композитор идет навстречу исполнителю. Чаще он обижается — «его учат писать музыку!» — и уходит к певцу или певице посговорчивей. К счастью, бывает и наоборот, когда композитор находит рациональное зерно во мнении певицы и через несколько дней приносит подчас совсем другую песню, которая может понравиться им обоим, а может вновь вызвать бурную дискуссию, без которых истинное творчество немыслимо. Во время нашего разговора о репертуаре я коснулся темы шлягеров (использовав этот термин для обозначения низкопробной продукции) и даже не подозревал, какую реакцию это вызовет у Ирины. — Вы говорите, шлягеры... — она произнесла эти слова очень медленно, вполголоса. Потом довольно долго молчала, словно раздумывала, стоит ли говорить очередному интервьюеру о давно наболевшем или отделаться ничего не значащим ответом. — Шлягеры... — повторила она и вдруг почти выкрикнула: — Не могу я их петь! Не могу!! Все во мне переворачивается от пустопорожних текстов и мелодий. Я не понимаю, почему им так аплодируют?! Но аплодисменты всем хочется услышать, и я начинаю порой себя уговаривать: спой, дура, что тебе стоит? В конце концов не умрешь от одного шлягера. Я выбираю какой- нибудь попристойнее и начинаю репетировать. Но каждый раз перед выходом на сцену понимаю, что спеть это не смогу ни за какие
аплодисменты!.. Не обращая внимания на мои неуклюжие попытки перевести разговор в другое русло, Понаровская продолжала: — Вы думаете, легко выходить и особенно уходить со сцены под стук собственных каблуков! Пять-шесть жидких хлопков в зале, словно пощечины. Даже хуже! Я через это прошла, но — все равно! — твердо убеждена: пусть на моих концертах в самых небольших залах три четверти мест будет пустовать, петь дешевку я не буду! А вы знаете, как слушают, когда поешь настоящую песню! Во время пауз в исполнении я слышу такую потрясающую тишину зала, такое напряжение!.. Кончаешь петь — несколько секунд тишина продолжается, будто люди в зале приходят в себя... И только потом начинают аплодировать. Поверьте, эти секунды тишины мне гораздо дороже грома аплодисментов. В словах Понаровской нет ни грамма кокетства. Она прошла через неприязнь зала и через громкий успех, но «следуй своей дорогой, и пусть люди говорят, что угодно!» — так, кажется, сказал великий Данте. Ирина сознательно отказалась от легкого успеха, и одно это заслуживает уважения. Еще Понаровская не переносит дилетантизма. Ее невозможно убедить в правомерности выхода на эстраду исполнителя, не имеющего представления о музыкальной грамоте, в активе у которого лишь более или менее приятный голос. Понаровская выслушала мои, к сожалению, довольно многочисленные примеры, и в противовес сказала только одно: — Алла Пугачева. — Да, но у Пугачевой высшее музыкальное образование! — Вот именно, «высшее музыкальное образование»! Обладая от природы великолепным голосом и огромным дарованием, она тринадцать лет шла к тому, чтобы стать Аллой Пугачевой! Как она училась! Сколько работала! Но сейчас я не знаю певицы, которая могла бы с ней сравниться. Пусть у нее не все одинаково ровно, но, когда Алла поет «Не отрекаются, любя» Вероники Тушновой на музыку Марка Минкова, это просто фантастика! За такое исполнение можно простить все. — Вы начинали свой путь в «Поющих гитарах». Этот ансамбль впервые в нашей стране осуществил постановку зонг-оперы Александра Журбина «Орфей и Эвридика». Хотя со дня постановки прошло более пяти лет, скажите несколько слов об этой работе. — Узнав, что я буду исполнять партию Эвридики, испугалась. Одно дело выйти и спеть несколько песен и совсем другое — исполнить оперную
партию. Эстрадный опыт у меня был к тому времени небольшой, и мой испуг понятен. Но все прошло хорошо. Я влюбилась в Эвридику, исполнила ее больше ста раз и плакала, расставаясь с этой ролью. Когда мы встречаемся с Журбиным, я говорю ему с грустной улыбкой, что второй Эвридики у меня уже никогда не будет. О зонг-опере писали очень много. Фирма «Мелодия» готовит к выпуску альбом с записью «Орфея и Эвридики», где главные партии исполняют Ирина Понаровская и Альберт Асадуллин. Наверное, скоро мы сможем слушать зонг-оперу у себя дома. Сегодня работа над образом Эвридики для Ирины «дела давно минувших дней», но очень важный этап в ее творческой биографии. Поиск нового пути в искусстве привел ее в оркестр Олега Лундстрема, одного из корифеев советского джаза. Ирина знает и любит джаз с детства. Кстати сказать, оркестр ее отца любители музыки называли не иначе, как джазом Понаровского. Одной из самых любимых исполнительниц Ирины уже много лет является Элла Фитцжеральд. Первая леди джаза — так называют эту замечательную певицу во всем мире уже многие десятилетия. Позднее пришли Жак Брель, Шарль Азнавур, Ширли Басси, Аретта Франклин. — Что привлекает вас в творчестве именно этих исполнителей? — Прежде всего огромный талант и поразительное умение внутренне участвовать в своих песнях, «жить» на сцене. — В начале творческого пути вы, конечно же, пытались подражать своим кумирам. В чем это выражалось? — Нельзя проснуться однажды утром со своим собственным стилем, всегда начинаешь с подражания. Я, если так можно выразиться, «примеряла» их стили на себя. Смотрела, что мне подходит, что — нет. — Вы пришли в ансамбль в семьдесят первом году. Это было время вашего увлечения чудесной ленинградской певицей Лидией Клемент, к сожалению, рано умершей. Но ведь стиль «Поющих гитар» прямо противоположен стилю Клемент. Как вам удалось выйти из этого положения? — Вы правы, интимность и приглушенность стиля Клемент абсолютно не соответствовали вокалу «Поющих гитар», его «агрессивной» манере пения. Пришлось много и серьезно работать, чтобы перестроиться. Если уж речь зашла о моих любимых исполнителях, я должна обязательно назвать Барбру Стрейзанд, всем нам хорошо знакомую по кинофильму «Смешная девчонка» и чудесной пластинке, выпущенной в
прошлом году фирмой «Мелодия» по лицензии компании «CBS». Если хотите, Стрейзанд — один из моих идеалов современной эстрадной певицы. И еще Лайза Минелли. У обеих есть чему поучиться. Об Алле Пугачевой мы уже говорили. Могу добавить лишь то, что, когда Алла садится за рояль, я могу слушать ее до утра. Хочу также сказать, что мне мало слышать исполнителя. Я должна видеть, как он исполняет, его манеру поведения, артикуляцию, подачу звука. Я учусь петь не только у женщин, но и у мужчин. Например, телевизионное шоу Тома Джонса, увиденное в Дрездене, помогло мне в работе над техникой владения голосом. — Позвольте еще раз вспомнить семьдесят первый год, ваше поступление в консерваторию. Как вам удавалось совмещать классическую музыку в стенах консерватории с легкой на эстраде? — С большим трудом, но удавалось. И то и другое отнимало очень много времени, но что-то одно бросить я не хотела. Приходилось брать академические отпуска «по семейным обстоятельствам», особенно во время съемок в мюзикле «Орех Кракатук» и в других фильмах. — Несколько неожиданный вопрос, но, согласитесь, не каждый день встречаешь эстрадную певицу с консерваторским образованием: что вы играли на выпускном экзамене? — Первый концерт Рахманинова для фортепиано с оркестром, Вторую балладу Шопена, Тридцать две вариации Бетховена и небольшие пьесы Дебюсси, Шостаковича и Щедрина. — Из шести перечисленных вами композиторов два романтика и предвестник романтизма. Это показательно для ваших привязанностей в серьезной музыке? — В определенной мере — да. Ирина Понаровская успешно сыграла на госэкзамене в консерватории. До этого она не менее успешно выдержала экзамены по эстраде в Дрездене и в Сопоте. Конкурс в Дрездене оставил у Ирины более приятные воспоминания. Может быть, из- за большей камерности — он неширок по количеству участников, — из-за многих приятных и интересных встреч. В какой-то мере из-за чудесных оркестров, с которыми пришлось выступать, — симфоджаз радио и биг-бэнд под управлением Гюнтера Голлаша. Хотя, надо сказать, и Сопот не обидел Ирину ни встречами, ни оркестрами, ни тем более призами — «Гран-При» и титул «Мисс Объектив», присуждаемый фотокорреспондентами самой красивой и фотогеничной участнице. Приз в какой-то мере шуточный, но для женщины очень приятный...
Конкурсы остались позади, вновь началась работа, поиски, сомнения. Понаровской некогда почивать на лаврах, да это и не в ее характере. Сегодня она уже не удовлетворена созданным вчера, завтра будет недовольна сегодняшним. И так — каждый день.
Все-все-все... Все... Все! Больше не могу. Ножонки, бедные, гудят, как два паровоза, головушка, радость моя, уже и кашки-малашки не сварит, а в груди — Везувий. Сейчас заклокочу, взорвусь, извергнусь и затоплю помещение справедливым гневом, возмущением, негодованием. Сейчас они у меня запляшут... Эй, павлин гривастый, ты долго в глазах рябить будешь? Чего мотаешься взад-вперед? Ты что, полотером здесь работаешь?.. Я полчаса по ́ том истекаю — костюм выбрать не могу! А тебе чхать, да? Тебе за подмогу клиенту денег не платят... Мы с тобой четыре раза встречными курсами шли — два раза чуть носами не чмокнулись, два раза чуть ушами не зацепились... Что ж ты нос-то от меня воротишь, что ж ты ухом-то не ведешь?! Замри на минутку, не криви личико, чтоб тебя черти перелицевали! — скажи, что мне личит, что — нет. Синий, серый, зеленый? В полоску, в клетку, в рубчик? С отливом, с приливом? Вон их сколько, пиджаков со штанами — давка на вешалке, как в автобусе. Говори, какую продукцию выдернуть, — не то такой скан-да-лище закачу... Во-от, уже смотришь на меня с интересом: чего это он бузит? А я не бузю... не бужу... Мне костюм хочется новый. Скажи — какой? Давай показывай... вешалки на тебя нету... Чего-чего? Вот этот, сиреневый?! Хочешь меня в весенний букет превратить? Чтоб ко мне гражданки принюхивались?.. А это что? Ах, тоже костюм... Нет, я, конечно, не Афродита, я понимаю, но эти брюки ты гиппопотаму предлагай. Они ему в талии широковаты будут, но ничего — ушьет, голому-то не до жиру... Ой-ой, не стыдно? «Тройка», говоришь? А
почему она сорок восемь рублей стоит? Для выпускников восьмого класса, что ли? Или из носовых платков скроена?.. Нет, я понимаю, конечно, ты побогаче меня, кто спорит... Но мне костюм нужен. На выход! Возьми в толк. Взял? Ну так чего ж... Что значит — все здесь, других нету? Ты сам-то с какой вешалки в твид наряжался — с левой, с правой? Кончай, слушай, паутину ткать — топай на склад... Стоишь? Улыбаешься? Дорогу подзабыл? Ну иди сюда, за плащи, тут потемнее — я тебе напомню тропинку узкую... Дай ладошку, я ее пощекочу... синенькой. Смотри-ка, как дернулся! Будто я его током шибанул... А-а, ясненько... Пылится в закромах одежонка инпошива — из-за моря-океана. Тут красненькой не уважить — грех. Скупердяй бы базар открыл, а у меня душа шире базарной площади... На, держи! Э! Э! Ты чего делаешь?! Куда тащишь?! На выход? Я не хочу на выход! Я хочу здесь погулять. Как это — в милицию сдашь? Ты что! Ничего я тебе не всучивал... Никакой десятки не знаю. Я таких деньжищ и в руках-то никогда не держал... Чей червонец? Твой, раз он у тебя! Ты его своим горбом заработал... Отпусти мой старенький пиджачок — по улице все-таки идем, люди смотрят... Веди себя прилично... Зачем через дорогу переходить?.. Это орудовец — у него другая специальность. Видишь, он палочкой полосатенькой какие вензеля выписывает? Это чтоб не было наездов, аварий и других уличных происшествий. Не отвлекай занятого человека... Как не собирался? А кто мне милицией грозил? Кто сейчас на моем локте некормленным бульдогом висит?.. Кто-кто? Покупатель?.. Какой покупатель?.. Такой же, как и я?! Не понял!.. Ра-зы... что-что? Ра-зы-грал?! Ты — меня?! От эт-то да!.. От это-то ты дал!.. И ты что ж — к штанам касательства не имеешь? И вообще в «Одежде» не работаешь?.. Ну, подцепил... Ну, ты крючок! Ну, ты артист!.. В самодеятельности, что ль, состоишь?.. Да отцепись ты наконец. Теперь-то куда тянешь?.. Что читать? Ну, «Мебельный салон», дальше что?.. А чего я там забыл?.. Стенки?! Дай лоб пощупаю... Да за этими стенками, что по стенкам расставлены, очередь, как до луны, с которой ты упал... Что ты можешь организовать? Все можешь? Слушай, ври, да не завирайся... Для этого меня сюда и привел? Специально? Почуял, что я клиент с пониманием? Знаю, что к чему, что почем, где синенькая идет, где красненькая?.. Да ты кто такой?! Как — продавец?! Ты ж сам говорил, что ты покупатель, такой же, как и я... Ага... в «Одежде» ты покупатель, здесь — продавец... И меня, значит, отловил? Называется, говоришь, отбить клиента у конкурента?.. От эт-то да, от эт-то коммерция!.. Ну, ты даешь, ну, ты артист!.. Значит, и «Мираж» можешь? Тогда сверх красненькой кладу сиреневую, и заметь — без мук, без стонов, без
сомнений... Держи двадцать пять... Как не возьмешь? Да еще и прежнюю десятку отдаешь? Ничего не понимаю. За что простить? Если сейчас «Миража» нету, я подожду, не к спеху... Как — не продавец? Это ты в «Одежде» не продавец, я переварил... И здесь — не продавец?! Слушай, ты кончай свою самодеятельность — не в сельском клубе... Кто артист? Ты артист? Ну да, я ж тебе давно твержу, что ты артист, да еще какой... Какой- какой? Профессиональный?! Ну, ты даешь, ну, ты ар... Ты что людей морочишь, кто тебе поверит? А ну, покажь документ!.. Та-ак . . . Ин-те-рес-но... Кто ж ты после этого, а?.. Готовишься к роли продавца-ловчилы? И на мне, значит, тренируешься? Репетируешь на мне, значит? Как на сцене?.. Топчешься по мне второй час, изгиляешься... А кто будет расплачиваться за причиненный мне моральный ущерб, за надругательство над желающим ходить в новом костюме?.. А ну, гони червонец!.. То-то... Ку-уда? Куда пошел?.. Ну совесть у отдельно взятых — я прямо удивляюсь... Вот, то я ничего не понимал, теперь он — поменялись ролями... Объясняю: ты театр этот один устраивал? Пьесу свою сам изображал? Комедию без меня ломал?.. О-от, молодец, намек понял: конечно, с тебя еще причитается... как его... красивое такое слово... Правильно — гонорар. В виде четвертного билета. Ой-ой, зажадничал! Я что — плохо играл, непрофессионально? Если б не я, ты свою роль тоже не потянул бы: от партнера много зависит — я читал... Ну вот, теперь вижу, что ты талант... Теперь я уж точно и стенку отсюда выбью, и костюм оттуда выужу... А ты думал, я гонорар в свой карман положу? Ну, ты даешь, ну, ты артист!..
Середина лета. Духота. В душе разлад. В отделе все ходят, как слепни, облитые водой. Сквозняк лениво треплет занавеску. Кажется, ей и самой лень беспрестанно вздуваться и опадать. Веки тяжелеют. Наваливаются какие-то глобальные мысли, которые хочется обдумывать с закрытыми глазами. Единственно, кто олицетворяет жизнь в отделе, — это мухи. Они водят в воздухе хороводы и бьются сдуру об стекло. Фаланга столов упирается в широченную оконную раму. Во главе фаланги восседает ст. инж. Глеб Иванович Серегин. Всем видна только спина Серегина, анфас его может лицезреть только всевышний. И Глеб использует это обстоятельство на все сто процентов. Он ставит локоть левой руки на стол, разворачивает ладонь к себе и упирается в нее переносицей. Все! Можно расслабиться, смежить веки, подумать о своем. Сейчас Глеб думает о прошлом уикэнде. Они с супругой взяли термос с чаем, большое покрывало и поехали на Москва-реку. Там Глеб зашел от берега по грудь, подул вокруг себя на воду, отгоняя радугу промышленного происхождения, и погрузился с головой... Прекрасно! Сзади хлопает дверь. Входит длинноногая машинистка Люся. — Серегин, — кричит Люся, — срочно к директору. Над головой директора, как у святого, витает нимб забот. Он жмет Серегину руку и кивает на стул. — Глеб Иванович, как у вас со здоровьем? — А что? — не поддается на провокацию Серегин.
— Ну, в общем, так, — говорит директор, — Тур Хейердал готовит новую экспедицию по маршруту: Дакар — остров Святого Павла — остров Вознесения — остров Святой Елены — Рио-де-Жанейро. Пришла разнарядка на одного человека. Мы решили послать вас. Вечером созвонитесь с Сенкевичем, оговорите все подробности. Сейчас идите в бухгалтерию и получите отпускные за четыре месяца. Желаю успеха! Да, чуть не забыл, с вас кокосовый орех с молоком! До последнего момента Глеб думает, что это какой-то чудовищный розыгрыш, но когда бухгалтерия раскошеливается и главбух тоже просит привезти кокосовый орех с молоком, сомнения рассеиваются. А в отделе уже суматоха. Первым жмет руку начальник отдела, затем налетают разом все сотрудники: остроты, поцелуи, смех, на шею вешается машинистка Люся — все это ласкает душу, вызывает уважение к себе. Напоследок, не сговариваясь, все заказывают кокосовый орех с молоком. Всего восемнадцать штук. И начинается. Визы, трехдневное скоростное обучение английскому языку, тренировки по плаванию, собеседования с женой... Наконец все позади. Глеб Иванович Серегин утопает в мягком кресле «Боинга-707» авиакомпании «Эр Африк» и потягивает пепси-колу. Лайнер прогревает двигатели, мелко дрожа от нетерпения погреть свои крылышки под экваториальным солнцем. В иллюминатор залетают улыбки многочисленной толпы. Все показывают руками что-то круглое и тычут пальцами вверх. «Ага, кокосы», — догадывается Глеб. На чистом английском языке что-то вещает стюардесса красотищи необыкновенной: в полроста ноги, в пол-лица глаза, в полразмаха крыльев «Боинга» ресницы. «И ей я привезу кокос», — думает Серегин на взлете. И лазурная гладь океана. И африканское солнце в зените. И медленно скользит под парусами полупирога, полуплот, полуяхта Тура Хейердала. Серегин сидит на корме и держит руль. — Курс зюйд-вест, — кричит Тур. — О’кей, — отвечает Глеб. К ногам шлепается летучая рыба. Глеб нанизывает ее на линь и вешает на бом-брам-лисель-шкот. После вахты будет с чем пинту пива выпить. — Квартальный отчет в сундук мертвеца, ой-хо-хо и бутылка рома! — в ритме самбы напевает Серегин старинную пиратскую песню. Но что-то уж сильно печет голову. Нет, невыносимо, надо надеть сомбреро. А его как назло вчера унесла «Стелла» — тайфун, налетевший с норд-веста. Подходит Сенкевич.
— Серегин, где отчет за третий квартал? — Юрий Александрович, ну хоть в Атлантике не будем об этом, — гордо отвечает Глеб, лихо перекладывая руль влево. — Серегин! Где отчет?.. Глеб протирает глаза. Перед ним начальник отдела. — Извините, — медленно вставая, начинает оправдываться Серегин, — с кокосовыми орехами сейчас туго, недавно прошла полоса муссонов с ливнями, они еще не созрели...
Все началось с того, что в наш исследовательский институт привезли «Ренопс» — счетную машину для решения разных проблем. Ну, ее гвоздиками к полу прибили, паяльничком подымили и решили испытать. Народ собрался со всех отделов. Главный оператор сказал: — Товарищи, эта машина третьего поколения, то есть не первого и не второго — гораздо совершеннее. У нее обширная память и большие возможности. После этого он сел за пульт управления идляначаланабрал:2+2=? Машина от напряженной работы загудела и скоро выдала: мне бы ваши заботы Что тут началось! Восторги! Ахи! Охи! И наконец решили ввести трудную программу: определить оптимальное число буферных регистров методом регрессивного анализа. Машина думала недолго: обратитесь к первому поколению Этим она хотела сказать, что создана для более сложных задач, что она выше наших ничтожных проблем. И все наши последующие задачи машина высокомерно отвергла. Нам стало очень не по себе. Тут подходит к оператору Петька Бобров. — Разрешите, — говорит, — решить животрепещущий вопрос? — Валяй, — безнадежно махнул рукой оператор. Петька сел за пульт и набрал: «Имеется 20 пустых бутылок, из них 15 штук по 0,5 л. остальные по 0,75 л. Приемщик посуды соглашается брать их только по 10 копеек. Сходимся на том, что емкостью 0,5 л за 10 коп., а емкостью 0,75 л за 15 коп. Далее у трех бутылок сколото горлышко. Приемщик две забраковал, а одну не заметил, принял. Вопрос: хватит ли на бутылку «портвейна»?
И вдруг машина загудела. Начала мыслить! Раздавались щелчки, стрекотание, что-то внутри тарахтело, скрежетало, ухало... Потом мы заметили, что все эти звуки стали периодически повторяться и из машины пошел дым. — Зациклилась, — сказал оператор и выключил «Ренопс». Мы победно переглянулись — мол, так-то, знай наших! Молодец Бобров, постоял за коллектив. А Петька грустный стоит, прямо отчаивается. — Мужики, — говорит, — значит не хватит. Одолжите, — говорит, — до зарплаты. Честно, верну. Ну, мы на радостях скинулись, одолжили ему и со смешочками, с улыбочками разошлись по отделам. Только профорг Люся задержалась. — Ты лучше, — говорит, — Бобров, на эти деньги книгу купи. — Лады! — согласно кивнул Петя и рванул в магазин. А машина у нас прижилась. Теперь мы с нею на равных.